Смоленцев Алексей Иванович : другие произведения.

Пересеченная местность

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Смоленцев, А. И. Пересечённая местность : рассказы / А. И. Смоленцев ; Киров. обл. писат. орг. - Киров, 2002. - 91 с. - (Народная библиотека) Член Союза писателей России Алексей Смоленцев собрал в книгу "Пересеченная местность" прозаические произведения, написанные в период 1996 -1997 годов. Герои его рассказов живут в постижении основных проявлений бытия - Бога, Любви, Смерти.

  ПЕРЕСЕЧЕННАЯ МЕСТНОСТЬ
  (рассказы)
  ПЕРЕСЕКАТЬ, пересечь что, перерубить, перерезать сразу, рассечь..
  Пересеченная местность, изрезанная чем либо, речками, канавами,
  пролесками, гребнями. Пересеченность, качество, свойство местности
  этой. Пересекаемость, возможность пересечения, встречи, перекрестки.
  Владимир Даль "Толковый словарь" Т.3, С.89.
  
  Что будет после пересеченного поля?
  Полынь?
  Горечью трав, сердце омывшая жизнь,
  Чем отзовется?
  И чем
  Будет измерено то,
  Что до впадения в устье успенья
  Именовалось судьбою?
  
  Верил ли?
  Жил ли?
  Любил?
  Или просто
  Мерил шагами
  Пересеченную Господом местность?..
  
  Раз и навсегда.
  У моего ребенка будет отец. Это Катюша решила твердо, едва только начав понимать, что и она когда-нибудь станет матерью.
  Ее же собственная мама подобной цели перед собой не ставила. В доме на Катиной памяти сменились несколько мужчин. Нет, они не были кандидатами на роль - отца, да и вряд ли на какую другою роль, кроме той, что они - мамины мужчины. Сейчас как раз наступила очередная пауза, они существовали вдвоем и одиноко - Катя, и Эльвира Анатольевна, ее мама.
  Эльвира Анатольевна была женщина скорее полная, чем худая, но полная не безобразно, а так - в теле. Она любила эффект, впечатление, любила подать себя, любила, на мгновенье, прикрыв глаза, вдруг одарить собеседника взглядом из-под распахивающихся ресниц, ресницы у нее от природы были длинные густые, игриво загибающиеся на кончиках. Свои полные, верхней частью похожие на лук Амура губы она всегда красила ярко, может, даже несколько вызывающе, последнее время она пользовалась помадой цвета едва созревшей вишни, таким естественным, что при взгляде становилось, кисло во рту, и очень хотелось попробовать. Она не молодилась, а была естественно молода, сумев удержаться на грани вечных тридцати - чуть больше, чуть меньше... Но главенствовала в Эльвире Анатольевне все-таки не внешность, а натура. Людям, лишь поверхностно знавшим ее, она казалась взбалмошной, непутевой. На деле же она была легкая, воздушная, она жила инстинктивно, как дышала, ее поступки не содержали смысла, расчета - только порыв, не попытка достижения цели, а именно порыв, мгновенный отклик, стремительность и стремление определяли ее сущность. Неудачи, жизненные ухабы недолго угнетали ее, после очередного разочарования или удара она успокаивалась, замирала, но не страдала, не терзалась, просто существовала в подспудном ожидании нового порыва. Рядом с ней и Катюша чувствовала невесомость, отсутствие земли, родительской легкости хватало и на то, чтобы нейтрализовать дочернее притяжение к земле. Но хватало лишь до поры...
  С каждым днем, незаметно, а с каждым годом все явственней и явственней Катюша ощущала землю. Она, в полную противоположность матери, была реальная, земная, признающая только осязаемые вещи. Впервые Эльвире Анатольевне дано было почувствовать ее вес, как раз в тот момент, когда Катя поняла, что и она когда-нибудь станет матерью.
  Тогда и заявила:
  - У моего ребенка будет отец.
  Мать и дочь ужинали. Катя вернулась из музыкалки, которую в этом году оканчивала, а Эльвира Анатольевна, - с лекций о Вальфдорских школах, очередного ее увлечения. Мать готовилась откусить хлеб, да так и застыла с открытым ртом, попав в нисходящий поток, врезалась о оземь, закрыла рот, сглотнув, так и не откушенный хлеб.
  - Ребенок? Катюша, какой ребенок...
  Витая в эмпиреях, она пропустила строй фразы, уловив только "ребенок" и "будет". Никогда еще так резко не прерывался ее свободный полет, никогда еще ее с такой силой не прижимало к земле. Она с ужасом смотрела на дочь.
  - Ты не поняла. Когда я вырасту, и когда у меня будет ребенок, у него будет отец. Один единственный. Раз и навсегда.
  - Ох, Катюш, ты меня напугала, - Эльвира Анатольевна облегченно откусила хлеб, - конечно, будет, вырастешь, выйдешь замуж, как же еще? - отец, ребенок...
  - Ты опять ничего не поняла. У моего ребенка будет отец.
  Но мать уже уносилась обратно в восходящих потоках к высотам, с которых ее только что низвергли.
  Катюша видела жизнь без прикрас и покровов и училась жить даже с большим усердием, чем решала школьные контрольные, кстати, почти всегда на пятерки. Она взрослела, расширялись ее горизонты, с улыбкой уже оглядывалась она на себя - прежнюю, однако осознанное и принятое ею тогда решение оставалось неизменным. Это была программа жизни: "У моего ребенка будет отец". Все остальное Катя воспринимала как второстепенное и нужное только постольку, - поскольку работало на эту программу. Она училась усердно и аккуратно, но, не изматывая себя, и старалась взять как можно больше вне классных стен: окончила Курсы иностранного языка, ходила в "Школу эстетики и этикета", три раза в месяц посещала клуб "Будущая семья". Она занималась художественной гимнастикой, но тоже в меру, не стремясь к рекордам, хотя тренер подталкивал, говоря о ее способностях и даже таланте.
  Она производила впечатление и знала это. Высокая, но не "дылда", стройная, но не худая, все в ней было в меру, и грудь, - такая, что видно не то, что там что-то есть, а именно грудь, не выпирающая и в тоже время не мешающая ни при прыжках, ни при беге. Русая коса, не скажешь, что такая уж густая, но - плотная и доходившая почти до половины спины. Ей вообще нравилось все русское, напоминающее о тех давних временах, где были патриархальная строгость, гордое убранство русских женщин, "Домострой". В школе лишь упоминали об этой книге как о памятнике мракобесия и дикости. Она же, прельстившись названием, нашла, прочитала и поняла, что дикость скорее в сегодняшнем времени, а книга как раз говорила о том, что дом только тогда настоящий дом, когда в нем есть муж и отец; и даже чисто в практическом плане Катюша там очень многое взяла себе на заметку.
  Она и вела себя строго, и выражение ее освещенного молодостью лица обычно было строгим, и то, что это было не вымученным, а естественным, делало черты его красивыми. Одевалась она подчеркнуто аккуратно, денег на особый модный блеск не было, да ей это было и не надо. Она знала, что когда поймет - "Это - он", он не сможет не обратить на нее внимания, а как это будет, она не задумывалась. Мужчина воспринимался ею единственно как отец ее ребенка и единственно затем и был ей нужен. И тот, кого она выберет, должен был стать единственным, навсегда. Она не понимала Каренину. Разве можно желать лучшего отца для ребенка, чем ее муж? Как она могла так мучить своего Сережу? И даже не гибель Анны вызывала наибольшее ее сострадание, а эта преступная по отношению к ребенку, любовь. Не осуждение, а именно сострадание: как она могла так сбиться, так заблудится, когда все так ясно и просто?
  После школы Катя не пошла в институт, хотя ей и говорили: "С твоими способностями..." Про свои способности она сама все хорошо знала, окончила курсы при престижном колледже, и уже через полгода работала в небольшой устойчивой фирме. Ее удивляли разговоры новых подруг о желании выйти замуж за деньги, а не за человека. Она их жалела, как и Анну, хотя у этих и была другая крайность. Сама Катя просто жила в понимании, что все будет, так как надо. Спокойно и уверенно отвергала все притязания и предложения, не похожих на отца ее ребенка, не нервничала, не переживала. Она по-прежнему не гналась за модой, не старалась быть ярче, чем есть...
  Игорь увидел ее на работе. Подошел, и еще не успел ничего сказать, как она каким то неведомым, данным ей природой органом, уловила искомые волны - он. И ответила, и согласилась на встречу. Ей было известно все, что будет дальше. Так и было...
  Через несколько месяцев, в головокружительно высоком, пахнущем ладаном и сияющим сотнями свечей пространстве Храма он надел ей на палец обручальное кольцо...
  Был он старше на десять лет, жил уверенно и осмысленно. Материальных проблем они не знали. Но Катю это не волновало. Напротив, она боялась за него.
  - Вернулся бы ты обратно в институт, все-таки кандидат наук, писал бы докторскую. Зарплату там какую-то да платят, прожили бы. Тебе надо было уйти оттуда, чтобы встретить меня. А теперь можно возвращаться.
  Он улыбался.
  - Умна ты, Катюш! Поражаюсь. Все знаешь. Только докторская моя ни кому не нужна. Да и здесь, ведь не все в деньги упирается, дело затягивает. И помочь я могу многим. На храм жертвую, недавно православный журнал на мои деньги выпустили...
  Эти слова огорчали ее, но все тут же забывалось, она была счастлива тем, что день ото дня убеждалась в правильности своего выбора. Она любила его за то, что это он, и за то, что он будет отцом ее ребенка, как и хотела, - навсегда. Она достигла своей цели, программа выполнена, почти выполнена. Оставался сам ребенок... Но вот ребенка, почему-то все не было. Он успокаивал ее:
  - Не волнуйся. Он просто дает нам время налюбиться. Хочет, чтоб мы заскучали по нему. Чтоб прийти, так прийти, - долгожданным. А то, - скажет, - так неинтересно: раз, и готово, так они меня и любить не будут. А я их помучаю, помучаю, а потом, - нате вам! Видишь, какой он у нас - еще не появился, а вредничает.
   Она смеялась и плакала одновременно. Ее убеждали лучшие врачи:
  - И вы здоровы, и муж ваш здоров. Вы родите прекрасного ребенка. Но нужно время, организм должен перестроиться, привыкнуть...
  Она все понимала, верила. И все равно не могла успокоиться.
  В отсутствии Игоря она стала ходить в Храм, где их венчали, подолгу стояла перед большой и светлой иконой Богородицы. Катя ставила свечку и просила, просила, глядя на Нее. Хотела встать на колени, но стеснялась, в храме всегда были люди. И однажды решилась. "При чем тут люди? Я обращаюсь к Ней. Значит, есть только Она и я. Я же не из хитрости. Искренне". Она преклонила колени, опустила голову, и долго-долго стояла так, не обращая внимания на боль в спине и коленях. А, выпрямившись, поцеловала угол Иконы, чего раньше тоже никогда не делала.
  И вот вскоре... она боялась поверить, ждала день, другой. Даже мужу не сказала, опасаясь вспугнуть надежду на счастье. Врач же только назначил день, когда надо прийти, и уж тогда он скажет точно. Она решила не говорить Игорю. Когда убедится, что точно-точно, тогда и скажет... В этот день он улетел в другой город, обещая вернуться вечерним рейсом. В консультации, услышав "Да", она бросилась, было домой, но у раздевалки вспомнила, что Игоря нет. Позвонить? Но как по телефону... она не могла представить. Бродила по улицам, чувствуя не радость, а напротив - сумбур и тревогу. В Храме Катя долго стояла у "своей" Иконы. Благодарила, уже не стесняясь, вставала на колени, целовала Ее. И не ушла сразу, посидела на лавке у стены, потом подошла к Алтарю, долго стояла у Распятья, пошла вдоль икон, останавливаясь, пытаясь разобрать церковно-славянскую вязь, подняла глаза, и словно дрожью окатило тело, мгновенно после этого, вытянув его как струну, - у Богородицы по щеке текла струйка крови, и в тот же миг тревога, гнездившаяся под сердцем, сжала его безжалостно и сильно, - миг, отпустило, но чуть продлись этот миг, Катя упала бы бездыханной. Она обернулась на "свою" Богородицу, успокоилась, поняла, - это так нарисовано, икона такая. Тревога, настигнув, уже не отпускала, не спасали и святые стены.
  А потом он звонил ей из далекого аэропорта:
  - Сейчас вылетаю, через час - дома! Ты не заболела? Голос у тебя что-то...
  - Нет. Я... У нас...
  - Что у нас? Ничего не слышу.
  - Я люблю тебя. Приезжай быстрей.
  - Лечу! В буквальном смысле! Целую.
  - Быстрее, быстрее, я очень хочу тебя видеть...
  Разговаривая с ним, она вроде бы успокоилась, но, повесив трубку, ощутила зыбкий неуют. Встряхнулась: что же я? Через час он будет дома, я скажу... Она представила, как все произойдет, и эти мысли словно убаюкали ее. Но телефон, как будильник, вырвал ее из пелены сна.
  - Долетел, сейчас еду. Как ты?
  - Все нормально. Ты только быстрее приезжай. Быстрее. Я тебе... Я...
  - Катюша? Да что с тобой? Потерпи, родная, я сейчас! Я еду.
  - Скорее, только скорее...
  Его расстреляли в упор из двух автоматов в тот момент, когда он садился в машину. Одна из предназначавшихся ему пуль рикошетом угодила в руку стоявшего неподалеку нищего. Впрочем, с забинтованной рукой он потом собирал милостыню даже успешнее, чем прежде...
  
  
  Серебряный полтинник
  "Венчается раба Божия Татьяна рабу Божьему Анатолию" - голос священника был так просторен, что мог заполнить все мироздание, но, омыв строгие росписи на арочных сводах храма, он скатывался обратно, так возвращается, отступившая вспять волна, неся в себе уже новую силу океана. В этой неизбывной размеренности вечного прибоя, сейчас, казалось, рождается новая жизнь и трепещущие огоньки свечей, подобны звездам, затаившим свет дыхания в преддверии чуда.
  Анатолий вспоминал свою первую встречу с Татьяной. Не обстоятельства неожиданного знакомства, а именно первую, неслучайную, встречу. Это было полгода назад. Весной.
  В то время он особенно остро ощущал бесцельность и ненужность своей жизни. Его существование представлялось ему абсолютно пустым, слабо освещенным коридором. Две, веющих холодом стены, пол потолок, и он идет и идет, вот уже скоро тридцать лет... Куда? Зачем? И сколько еще осталось этой тоскливой размеренности шагов?
  А может хватит? Да, - он принужден идти. Да, - он не может вырваться из этих стен. Но он волен прекратить движение. Остановиться в любой момент. От этих мыслей не было страшно - безразлично: что так, что этак, все равно. Но где-то в глубине теплилось, такое же непреодолимое, как опостылевший коридор: "не волен". Он раздражался: " Бог! Грех! А это истязание не грех? За что? Я не украл, не убил. Смотрел на чужую жену? Смотрел! Но только - смотрел. И Ты же не дал мне моей... А теперь говоришь: "Не волен!"? Ответь мне. Ты слышишь?" Не слышит... Анатолий старался быть справедливым. В доме нет даже иконы. К кому же он взывает? В потолок? Надо идти к Нему. Анатолий не был верующим. Но по рассказам матери знал, что еще в раннем детстве бабушка, не спрашивая родителей, окрестила его в сельском приходе. И теперь он не чувствовал себя свободным. Он должен или получить последний ответ, или... И тогда уже...
  Церковь была окутана темной до густоты синевой весеннего воздуха. Внутри осторожно мерцали лампадки, ярко таяли свечи. Он стоял у иконы, глаза - в глаза: " Я больше так не могу. Научи, - как. Или я ухожу. Я волен пред Тобой. Ты ничего не дал мне".
  Он понимал, что сразу ничего услышать невозможно. Нужно время.
  "Господи и Владыко живота моего дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми". - Священник и все, стоящие в церкви опустились на колени.
  Анатолий знал, что во время молитвы верующие встают на колени, молятся стоя на коленях. Но то, что и священник преклоняет колени перед алтарем, оказалось для него неожиданным. Было в этом, что-то захватывающее дух. И ему стало жгуче стыдно, что он остался стоять. Вспыхнуло желание стать частью этого поклонения, раствориться в нем.
  "Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему".
  И все вдруг опять поникли в земном поклоне. Анатолий не успел среагировать, остался стоять. "Только бы еще раз. Если еще раз я успею..."
  "Ей, Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь".
  И он успел. Одновременно со всеми утвердился коленями на полу и прижался лбом к холодному узору мраморного пола.
  Он остался на службе. Уже не в ожидании ответа. Он даже забыл, зачем пришел. Ему вдруг стало спокойно и хорошо здесь.
  В стороне от иконостаса стояли несколько человек. С одним из них беседовал священник, остальные словно ждали. "Наверное, исповедь, - догадался Анатолий, - какого ответа я жду? Надо подойти, рассказать все". Но на исповедь он решился лишь перед самой Пасхой. А в этот вечер купил в церковном киоске маленький крестик и тоненькую книжечку "Желающему впервые исповедоваться и причаститься".
  Чувство которое он испытал после исповеди было доселе неведомо ему. Он даже не мог обозначить его словами. Счастье? Радость? Легкость? Покой? Как бы все это вместе, но и что-то еще. Что он не умел назвать.
  Он возвращался домой по освещенной фонарями улице, но в его походке не было тяжести движения, он шел так, как идет вечер, время, жизнь.
  Тоска и отчаянье стихли в нем. Стихли, когда, оказавшись на самом краю, каким-то чудом воззвал он к неверуемому Богу... И, словно в природе растерзанной бурей, в душе наступила тишина. И даже ветерок сомнения не веет над этим выстраданным покоем. Великая Тишина. И странно, что мир вокруг все тот же: машины, говор редких прохожих, мигание светофоров. Он видит его, осязает, но он вне его. Идет и боится неосторожным движением, нарушить свое состояние. Оно не зависит от шагов! Он прислушивается к себе - все тот же покой. Это чувство настолько неведомо, что он не знает, как сохранить его. И каждую минуту - боится потерять. Нет ни обиды, ни пустоты. Ровный свет тишины - рассветный, утренний, весенний. И так же свежо на душе, изошедшей слезами, как после дождя в, распахнутом к небу, поле.
  Хотелось с кем-то поделиться, рассказать, то, что он пережил. Мелькнула мысль. Он одернул себя: "Что за глупость звонить совершенно незнакомому человеку". И повернул к почте. И знал, что обязательно позвонит. Он никогда не решился бы на это. Но в этот вечер! Все - возможно.
  Еще в самом начале зимы он ездил в командировку, в райцентр. На одну ночь остановился в деревянной маленькой гостинице. Оформляла вселение невысокая миловидная девушка, сразу же заворожившая его, каким-то, словно струящимся от нее светом. Ее аккуратное лицо с чуть припухлыми по-детски губами, слегка вздернутым носом, мягко светящимися в опушке ресниц, серыми глазами, обрамляли ровные, густые, нежно-золотого цвета, волосы. Одета она была в снежной свежести белую блузку, кружевной воротничок, старательно отложен поверх шерстяной кофты. Что это была за кофта! Неуловимого, неназываемого цвета, что-то и от морской волны, и от серебристой ели, вся в ореоле невесомых ворсинок пуха, казалось, что и изнутри она наполнена, чем-то волшебно прекрасным, обтекаемым и плавным. А когда девушка вышла из-за администраторского барьера, поднося Анатолию, еще один, не взятый им для заполнения, бланк и он увидел ее черную строгую юбку и валенки. Особенно валенки! Он вдруг испытал сначала холодок внутри, так бывает при взлете самолета, а потом приступ доселе неведомой нежности. Хотелось защитить ее, прикоснуться к ней... Нет, нет... только прикоснуться, может быть, осторожно погладить, жалея...
  Он ходил по номеру. Было так пустынно и тихо, что казалось, гостиница погружена в какую-то иную, невоздушную стихию. И есть в этом мире только он и Она. Анатолий не умел знакомиться с женщинами. Но тут решился: "Почти до тридцати дожил, что за мальчишеская робость".
  Он спустился вниз, сел в кресло. Она приветливо смотрела на него.
  - Я вот подумал: сижу там один, вы здесь. Вот думаю, поговорим, может. Вас как зовут?
  - Таня.
  - А меня Анатолий...
  Он покраснел, ему стало душно. Он не знал о чем говорить. Не смотря на ее радушный взгляд, даже произнося первые фразы, он чувствовал себя в идиотском положении.
  - Если, конечно, муж у вас не ревнивый, а то подведу вас.
  - Я живу с папой и с мамой, - взгляд у нее был внимательный, как у школьницы и чуть-чуть лукавый.
  Всем видом она выражала готовность к разговору, словно пытаясь помочь ему. Но он с каждой минутой чувствовал себя глупее и глупее. Разговор не получался, не было легкости. Слова, которые он произносил, казались ему чужими, бессмысленными... Это было, как пытка и он неловко простившись, ушел. И почти полночи ворочался, проклиная себя, ругая самыми оскорбительными словами. И утром едва взглянув на нее, буркнул:
  - До свидания, - и вылетел из гостиницы.
  И с таким стыдом за себя вспоминал все это, так мучался, что даже уже через месяц после того, вспомнив, вскакивал среди ночи и принимался раздраженно ходить по комнате и бить себя кулаком по лбу.
  Но сегодня он знал, ЧТО сказать ей. И знал, что скажет. Только бы она дежурила сегодня. И, идя к почте, он был уверен, что дозвонится до нее именно сегодня. Телефон гостиницы у него был.
  Трубку взяла она и, когда, наконец, поняла кто это, ему показалось, что - обрадовалась. А он говорил и говорил не переставая. Извинился за тот разговор, за резкий отъезд.
  - У меня словно груз был какой-то на душе. А теперь чувствую, нет его. И так захотелось Вам позвонить. Может глупо? Вы простите.
  Она отвечала немножко удивленно, смущенно... Но он чувствовал в голосе радость. Она была рада ему!
  - Таня. Я даже не знаю, как Вам сказать, как объяснить... Мы почти незнакомы, но мне сейчас кажется, что я вас знаю очень давно. Давным-давно. И так давно Вас не видел... И хочу Вас увидеть... Приезжайте ко мне, в город...
  Она не отвечала. Молчал и он.
  - Ало, Таня... Вы слышите меня. Таня.
  - Да.
  - Я не знаю, как объяснить. Но все так чисто, я даже не знаю, как... Прошу Вас поверьте мне. Если вы выедете утренним автобусом, то будете в городе в четыре часа. Я буду встречать Вас на Автовокзале, прямо у автобуса, завтра, я буду ждать Вас. Вы слышите... Таня? - он произнес ее имя так осторожно, так трудно, словно осмелился прикоснуться к ней.
  - Я... Я не знаю
  - Я жду Вас, я буду ждать Вас. Приедете Вы, или нет, знайте, что я там. Таня.
  Он повесил трубку.
  За час до прихода автобуса он стоял на автовокзале. Подтянутый, строгий и счастливый. И такая же строгая, как и он, возвышалась в его руке белая роза на длинном, зеленом, с мощными щипами, стебле.
  В ярко синем от восторга небе сияло солнце. Да и могло ли быть иначе. Сегодня - Праздник. Пасха. А он еще и принял первое причастие. Как жил до этого? Чем жил? Как можно было так обкрадывать себя? Это был первый настоящий Праздник в жизни. И первое причастие. Время от времени он одергивал себя. Становилось страшно за свои неуемные чувства. Так не бывает долго. Что-то случится. Она не приедет. Умом он понимал, - она не должна приехать. Это невозможно. Понимал. И улыбался, и верил - приедет.
  - Слышь, земляк, глянь-ка. Не купишь?
  Перед ним стоял мужик лет пятидесяти. Одежда неважная, но не истасканная, не по погоде только. Зимнее пальто, цигейковая шапка. Он протягивал, что-то в руке.
  - Нет. - Анатолий даже не взглянул.
  - Да ты посмотри. Полтинник серебряный.
  Он взглянул, на заскорузлой, с желтыми бугорками мозолей ладони, лежала монета двадцатых годов, молотобоец над наковальней. Анатолий раньше видел такие - серебряный полтинник.
  - Нет. Не куплю.
  - Да мне одиннадцать тысяч и надо-то. На билет не хватает. Возьми, а? Он же дороже стоит.
  - Сказал же нет, - Анатолий чуть отвернулся от мужика.
  Тот опять стал перед ним.
  - Может, скажешь, сколько он стоит. А то я в них не понимаю. Но дороже, наверное, одиннадцати?
  - Да, наверное, дороже. Я тоже особо не разбираюсь.
  Мужик тяжело вздохнул.
  - Попробую этим предложить, - он кивнул на ряды киосков, - может, купят. Ехать надо, а денег нет.
  И он медленно побрел к киоскам. Шел он, втянув голову в плечи, пришаркивая стоптанными каблуками полуботинок.
  Анатолий отвернулся. Попытался вернуться мыслями к Тане. Не получалось. Все было испорченно. Даже с солнцем и с небом показалось, что-то случилось. Вроде, потускнели они. "Чепуха, - подумал Анатолий, - просто дело к вечеру, к закату уже. Мистиком потихоньку становлюсь". Но казалось так, что и все счастье, сиявшее в нем, не то что склонилось к закату, а полностью ушло в него. Стемнело в душе. Он ругнул мужика.
  "Принесла нелегкая. Шляются алкаши. Этот вроде трезвый был. Да и одет более ли менее, не бомж, и по лицу не пропойца. Он же не на бутылку и просил..."
  И тут ему стало стыдно. Насколько отупели, очерствели в нашем времени. Подошел человек: на билет не хватает - помоги. Я, даже не задумываясь, отказываю ему. Почему? Что мне эти одиннадцать тысяч погоду сделают? Неделю назад триста получил. Десяткой больше, десяткой меньше... Что месяц не проживу?
  Анатолий огляделся, мужика нигде поблизости не было.
  Совершенно неожиданно чувство стыда настолько усилилось, что перешло в отчаянье. Он вспомнил, что причастился сегодня. Вспомнил слова из книжки, что читал перед причастием. "Причащаясь, мы принимаем в себя Господа нашего Иисуса Христа..."
  Во мне часть Христа! Бог послал человека ко мне, в надежде на то, что я сегодня причастился и обязательно помогу ему. А я! Что я наделал? За все то счастье, что было дано мне. За спасение свое... Чем отплатил? Предал Господа? Страждущему не помог! Я обязан найти его!
  По времени с минуты на минуту должен был прийти автобус. Анатолий заметался, выглядывая мужика. Он даже внешность его не запомнил. Серое, вроде пальто. Вот у дальних киосков мелькнуло, что-то похожее. Анатолий побежал, пряча розу за спину, чтоб не сломалась. Мужик отходил от киоска.
  - Ты полтинник предлагал?
  - Да, да...
  - Пойдем быстрее, я автобус встречаю, не пропустить бы...
  Он торопливо направился обратно. Мужик едва поспевал за ним. Когда междугородняя платформа вновь попала в поле зрения, Анатолий остановился. Достал бумажник.
  - Одиннадцать?
  - Одиннадцать с половиной, - тот протягивал полтинник.
  Анатолий отдал деньги и пошел к остановке.
  - Эй, а полтинник-то?
  - Не надо, - бросил он, не останавливаясь, лишь повернув голову.
  - Да как же? - мужик догнал его. - Возьми. А то неудобно.
  - Не надо мне ничего. Счастливо доехать.
  - А деньги? Деньги, как я тебе верну?
  - Не надо.
   Анатолий двинулся было вновь. Но остановился.
  - Хотя. Ты Православный?
  Мужик недоуменно смотрел на него. Потом, что-то словно включилось:
  - Крещенный я, крещенный. Мать крестила.
  - В церковь ходишь?
  - Мать ходит. Со старухами в деревне она.
  - Вот ей отдай. Пусть свечей на все купит и к иконам поставит. Счастливо.
  - Спасибо. Спасибо. Спасибо.
  Уходя, Анатолий чувствовал, что мужик все еще смотрит ему в след.
  "Слава Богу. Опомнился. Надоумил Господь", - думал Анатолий. На душе опять было легко, но это был уже не детский слепой восторг, а осознанное удовлетворение от исполненного долга. И оттого, что долг свой понят, что ему доступно это понимание".
  Автобус появился совсем неожиданно. Он едва успел прочесть название райцентра на лобовом стекле - этот. Сердце заметалось меж радостью и тревогой. Уставшие от многочасовой езды люди облегченно вываливались из салона, в стороне ставили сумки, половчее перехватывали их, и уже уверенно направлялись кто куда.
  Последней вылезла толстая, запарившаяся тетка с двумя сумками через плечо и авоськой в руке...
  Анатолий отвернулся, подошел к стене автовокзала, бессильно привалился к ней, пачкая желтой побелкой рукав.
  - Эй, жених! Твою-то силой из автобуса вытаскивать будем?
  Анатолий обернулся. У автобуса, улыбаясь, стоял водитель, в синем пиджаке с золотистой транспортной эмблемой над нагрудным карманом.
  - Забирай! Я бы взял. Да, уж больно хороша! Не по мне.
  Еще не понимая, не веря, Анатолий шагнул к автобусу.
  Это была Таня. Она смотрела на него...
  - Я боялась выйти...
  Закрыв лицо руками, она ткнулась ему в грудь. Забыв про розу в руке, он крепко обнял ее. Шипы остро обожгли ладонь.
  "Значит, я не сплю", - подумал он.
  
  Под шум елей...
  
  Осень выдалась сухая и теплая. Бабье лето, тихим своим шепотом, сумело умолить погоду, и та медлила, не решаясь оборвать затянувшееся прощанье.
  Легкая линия дороги таила в себе стремительность, неподвижно лежащей до времени, стрелы. А на ее, твердо забывшей о дождях, обочине можно было смело стоять, не опасаясь испачкать новые туфли. По обе стороны отдыхали чистые, свежевспаханные поля, просторно раскинувшиеся до горизонта, темнеющего у самого края, узкой ленточкой леса; словно, вылинявшее за лето, платье неба по нижней кромке, было оторочено темной каймой, и округло-зубчатая линия верхушек, ласково подсвеченная уже невидимым солнцем, напоминала неровную, изнаночную строчку швейной машинки.
  Валя возвращалась со свадьбы двоюродной сестры. Та жила не очень далеко. И выехав рано утром, она предполагала к вечеру быть дома. Но - загад не бывает богат, - автобус из райцентра в их село отменили, и пришлось ей ловить попутку. Можно было бы заночевать здесь, у знакомых, но она беспокоилась за детей. Они оставались с ее подругой. И прошло всего-то три дня, и случиться ничего не могло, а душа была не на месте. Детей она оставляла редко и всегда спешила вернуться побыстрее.
  Валя ждала на обочине дороги. Сумка, доверху набитая гостинцами, словно в отместку, за то, что ее так нагрузили, никак не хотела стоять вертикально, и все норовила лечь набок. Привалившись к Валиной ноге, она выглядела усталой и недовольной.
  Время от времени мимо проносились машины, равнодушно обдавая вытянутую поперек их движения ладонь стремительным потоком воздуха. Валя вспоминала веселье свадебного застолья, блещущие радостью глаза сестры, счастливое смущение жениха. Сама же она была там как чужая. Пыталась делать оживленный вид, подхватывала песни, но душа не отзывалась празднику. Вспоминала, как случайно встретила светлый взгляд сестры, и та стыдливо, словно была виновата в чем-то, опустила глаза.
  Легкими порывами дул со спины несильный, мягкий ветер. Он то, играя, пушил Валины густые, темные волосы, то, вдруг охватывал ее всю, но так осторожно, как будто обнимал.
  В садике, где она раньше работала, был у нее в группе мальчик, Вася Тихомиров, он всегда всех жалел. Стоило кому-нибудь ушибиться или пораниться он уже был тут, как тут, смотрел своими большими, полными умудренного сострадания глазами. Однажды она второпях прищемила пальцы дверью. Больно было до слез, она замахала кистью руки, со свистом втягивая в себя воздух. А он уже осторожно теребил полу ее халата
  - Валентина Ивановна, давайте я подую.
  Она засмеялась, вмиг забыв о боли. И слезы, переполнившие глаза, радостно скатились по щекам. Он смотрел на нее недоуменно, думая, что она не доверяет ему.
  - Я буду сильно-сильно дуть, как ветер.
  И точно, - дул изо всех сил, зажмурив от усердия глаза и напряженно округлив нежные, чуть припухлые, щеки.
  Это было время, когда они с мужем только-только приехали в эту деревню, по его распределению. Детей у них первое время не было. Они не расстраивались. Жили весело. Любили друг друга. Вечерами, на купленном с подъемных денег, стареньком мотоцикле, ездили на прогулки. Останавливались в лесу или в поле, бродили, собирали грибы, ягоды, или лежали, затерявшись в высоких, душистых травах.
  Иногда, возвращаясь с работы, он приносил ей букеты полевых цветов. Нежные, просвечивающие фиолетовым, колокольчики, ершистые, озорные, цвета июньского неба васильки, солнечные, по девичьи чистые и аккуратные ромашки, и строго возвышавшиеся над всем этим многоцветным лепетом, стройные, подтянутые колоски ржи. Она расправляла цветы, разбирала их, ставила в вазу. Тихо шепталась с ними. Он удивлялся:
  - Ты, что разговариваешь с цветами?
  - Да. Они же живые. Все слышат. Смотри - василек от тебя отвернулся: обижается.
  Муж умер, когда ей было тридцать. Вите тогда исполнилось десять, Ирине шел шестой.
  Она ездила к нему в больницу в Горький. Его готовили к операции. Врач что-то долго объяснял ей, но она так ничего и не поняла. Вечером уехала домой, дети были оставлены с соседкой. Добиралась сутки. А дома ее ждала телеграмма. И она поехала обратно. Врач отругал ее: " Не мог же я вам прямо сказать. Но вы же знали, что это не излечимо". Она знала. У него с детства была болезнь сердца. Но она не понимала, что он может умереть. И все не могла привыкнуть к тому, что его нет. И была словно во сне. И когда звонила его родителям, и когда договаривалась с машиной, и когда везла его. Казалось, что надо только открыть глаза, и все опять будет хорошо. Похоронили его на родине. А она вернулась в, непривычно просторный без него, дом, к удивленно непонимающим глазам детей. Мама звала ее обратно: "Все вместе будем. Зачем там тебе одной?" Но она не ехала. Казалось, что здесь она все еще с ним, хотя могила его там, куда зовет мама (они с мужем были из одной деревни). Но тут была дорога, по которой они ходили, баня у речки, откуда он всегда нес ее до дома на руках. И их поля, и лес. Даже трава во дворе, вроде бы хранила отпечатки его следов...
  За полгода перед этим не стало отца. Он ушел так же внезапно и навсегда. И жизнь, не давая передышки, окатила новой болью. Первое время она жила машинально. Работала в бухгалтерии совхоза, куда перешла еще при муже. Дома занималась хозяйством. Но вся была в прошлом, и слезы постоянно стояли у глаз, тихо скатывались по щекам, то в тесто, которое она месила, то на вязанье. Дети помогали держаться. Но по ночам, когда они засыпали, она ревела в голос. И все обращалась к мужу: "Почему ты оставил меня одну? Как ты мог? Как ты мог?" Словно все было следствием лишь его воли. Она понимала это только так. Он обидел ее своей смертью. Обидел, забыв про все их счастье. Все зачеркнул. Как он мог? Она, бывало, обижалась, сердилась на него. Скорее, придумывая обиду. А он, утром топтался в прихожей, нарочно шумно обувался. Несколько раз говорил: "Ладно, я пошел", и не уходил, и, наконец, спрашивал напрямую: "Ты что не поцелуешь меня?"; обычно, она каждое утро, целовала его, провожая. Ей нравилось потом мирится с ним. Но в этот раз он обидел ее всерьез, по настоящему. И этого она не могла простить.
  Резкий скрип тормозов вывел ее из раздумий. Погруженная в прошлую жизнь, она уже несколько раз автоматически поднимала руку, не отвлекаясь от мыслей. Машина затормозила далеко от нее. Валя подхватила сумку, но водитель уже сдавал назад. Он оказался разговорчивым, примерно ее возраста. Она тоже не отмалчивалась, за разговором время летело быстрее. Стемнело. Блестя от света фар, асфальтовые километры исчезали под колесами. За одной из деревень шофер остановил машину, заглушил двигатель, продолжая говорить, повернулся к ней, словно потягиваясь приобнял, а другой рукой скользнул под плащ между пуговицами. Она не шевельнулась, лишь ровным, спокойным голосом спросила:
  - Не стыдно?
  Он неестественно хохотнул, словно принимая шутку, продолжая по инерции шарить рукой. Но видимо тон ее голоса отозвался в нем, нарушив привычную схему. Он отстранился. Машина, фыркнув, вновь резво выскочила на трассу. Молчали.
  Первое время ей было дико представлять, что на месте мужа будет кто-то другой. Но через несколько лет одиночества чувство это утихло, как и боль. Душа и тело тосковали не только по защите, но и по ласке. Женихи появлялись, время от времени. Валя была женщина видная. Высокого роста, крепкой стати, да и возраст - тридцать пять только. Многие любовались ей. Но она всем отказывала. То внешне они не привлекали ее, то думала - как замуж без любви? Деревенская знахарка, встретив ее на улице, сказала:
  - Ты от того замуж не выходишь, что он тебя не пускает. Ты ко мне приходи. Я зерно заговорю. Поедешь домой, могилу мужа обсыплешь. И все будет нормально. Валя слушала ее, опустив голову, чуть алея щеками. И не пошла к ней. Она так не хотела.
  Появился, правда, у нее один человек. Работал он в администрации, в райцентре, куда она с отчетами ездила. Познакомились, встречались изредка. То он к ней, то она к нему. Иногда он звонил ей. Почему-то всегда выпивши. Да и приезжал, обычно под хмельком. И оставалось у нее после их торопливой близости ощущение обиды, досады даже, чего-то оскорбительного. Словно только за этим и нужна она ему. Он говорил о любви, но тоже как-то торопливо. Она делилась с подругой.
  - Уводи его, - советовала та.
  - Да, как же. Дети у него. На чужом несчастье счастья не построишь.
  У нужного ей поворота водитель остановил машину, перегнувшись через Валю, помогая открыть дверцу, сказал, как бы оправдываясь:
  - Я четырнадцать лет езжу, еще никто не отказывался...
  Неподъемная сумка оттягивала руки, и приходилось часто останавливаться. "Хорошо хоть грязи нет", - думала она. Их дом стоял на самом краю деревни, почти полностью окруженный лесом. Огромные, вековые ели и легкие, до звона сосны. Ели были мрачными и угрюмыми, а сосны, наоборот, домашние, пахнущие теплом, и хотелось погладить их пушистые ветви, но попробуй, дотянись от земли. И, хотя до деревни рукой подать, в осеннюю непроглядную темь, казалось, что в мире - никого и ничего. Только их одинокий дом, да этот, на что-то сердящийся, в своей серьезной сосредоточенности, лес вокруг. Света в окнах не было. "Не ждут меня сегодня", - Валя устало опустилась на лавочку возле крыльца. - Дома".
  Осенью темнеет быстро и бесповоротно. По времени, она знала, нет еще и семи, а чудилось - глубокая ночь. Торжественно шумели ели.
  В этом непрекращающемся волнообразном звуке жила первобытная сила, похожая на дыхание океана. Ели шумели так, словно, земля пуста и нет ни людей, ни домов под ногами, а только твердь, которую они прочно удерживают узловатыми, натруженными корнями, да непроглядный космос, всей своей черной бесконечностью, навалившийся, на подставленные его напору, ветви. Выгибаясь стволами, раскачиваясь, ели пытались сбросить неимоверную тяжесть, но тьма монотонно наваливалась. Ночь была полна шумом непрекращающейся борьбы. А, казалось, что это просто верховой осенний ветер.
  Валя замерла на лавочке, охваченная смутной тревогой. Тьма, шум елей, вся ее, в мгновенье ока промелькнувшая жизнь, ощущение приближающегося холода - слились воедино. И, казалось, так же зябнет душа в стылом мраке жизни, так же мечется, пытаясь сбросить навалившуюся на нее тяжесть.
  Она смотрела на непокорно бушующие, в непроглядном небе вершины, и не могла понять: прошла ее жизнь, или еще не начиналась? Но ответить ей было некому. Во всем осеннем мироздании звучал, заглушая все остальное, только этот волнообразно перекатывающийся шум елей...
  
  "Купаться и ловить рыбу запрещено"
  Зимой от тетки пришло письмо. Михеев быстро пробежал глазами клетчатые листочки из школьной тетради, заполненные неровными, острыми буквами, отложил, взялся за газеты. Полистал. Что-то не давало ему покоя. Письмо? Но, взяв его в руки, сразу вспомнил текст - пустяки, обычные новости, не стоит и перечитывать. Вечер теплился обычным порядком: чай, телевизор, книга. Но чувство комфорта исчезло. И Михееву все казалось, что это связано с теткиным письмом. Он отложил книгу. "Про Петровых, каких-то пишет... Что мне эти Петровы? Я таких и не помню вовсе". По телевизору монотонно звучала местная реклама. "Городской "Универсам" приглашает покупателей... Всегда имеется в продаже живая рыба: карп, карась...". И тут он вспомнил!
  Отпуск заканчивался. Михеев, сидя на берегу, грустно смотрел на воду...
  Он был не, то что бы заядлый рыбак, но любил посидеть с удочкой. Покурить, глядя на поплавок, который у него чаще всего оставался неподвижным. То ли мест он не знал, то ли наживка была не та. Мужики вокруг, то и дело, взметывали над прудом, весело гнувшиеся от тяжести добычи, удилища. А он лишь торопливо прикуривал, боясь на лишний миг оторвать взгляд от похожего на предупреждающе поднятый перст поплавка. Но сколько прелести было в этом напряжении ожидания. И какой наградой была резкая, уверенная, и всегда неожиданная, поклевка. Мгновения настоящей страсти переживал Михеев на этом, затоптанном стадом, усеянном коровьими лепешками, берегу. Наверное, поэтому, и стремился он каждый летний отпуск проводить у своей деревенской родни.
  Будничная его жизнь была лишена каких-либо всплесков. Разменяв четвертый десяток, он даже стал находить удовлетворение в этой размеренности и покое. Жил он один. Нечастые встречи с любовницей не нарушали равновесия. В научно-исследовательском институте, где он работал, порывов и усилий от него не требовали. Институт находился на грани умирания. Но процесс этот длился вот уже два года и, каким-то чудом, все не мог завершится. Хотя, Михееву было непонятно, как они существуют. Ведь не только он, почти все, ничего не делали. Не то, что для науки, для страны, - вообще ничего. А зарплату все-таки платили. Пусть нищенскую, но на хлеб хватало. По молодости он, был одержим идеями. Горел, что называется. Но, оглядевшись, понял - можно жить проще. Тех, кто работал, тащил науку, за глаза иначе, как дураками не называли. А в глаза они получали лишь тычки, да плевки. Михеев предпочел быть умным. Но так уж видно устроена душа, что не может она существовать в монотонности. Вот Михеев и приспособился. Рыбалка была для него "безопасным стрессом", как сам он называл ее. Летних переживаний хватало, как раз на год, до следующего отпуска.
  Из дома Михеев выходил затемно. Еще по ночному ярко светили хрупкие звезды, но в затаенном дыхании воздуха уже чувствовалось утро. Проступали темные контуры домов и кроны деревьев, еще мгновение назад казавшиеся бесформенными тучами, зацепившимися за стволы, уже обозначали ветви и листья. Но все было замершее, словно завороженное таинственным превращением тьмы в свет. Один лишь Михеев двигался. Брал удочки в сарае, проверял не расползлись ли из консервной банки, заранее накопанные, черви. Шел вдоль села, ощущая состояние редкой гармонии. Когда он на берегу разматывал удочки, утро уже уверенно заявляло о себе, хотя до восхода оставалось еще час полтора. Природа была беззвучна и бездвижна, словно не очнувшаяся от краткого ночного покоя. За этот покой Михеев и любил раннее утро. Ни ветерка, ни дыхания. И поверхность пруда, так идеально ровна, что кажется, отполировано твердой. Он всегда удивлялся, что крючок, с насаженным на нем, стремительно извивающимся, красно-желтым, полосатым червем, исчезает под водой, казалось он так и должен остаться на поверхности. Рыбалка теряла для Михеева всю прелесть, если по воде шла волна, и даже мелкая рябь, лишала его удовольствия. Ему было нужно видеть именно первые, несмелые колебания поплавка, подобраться в эту минуту...
  Приходил он почти всегда первый. Садился обычно неподалеку от покосившегося столба с прибитым к нему, сколоченным из досок щитом, на котором, несмотря на облупившуюся и осыпавшуюся краску, все еще можно было прочитать грозную надпись: "КУПАТЬСЯ И ЛОВИТЬ РЫБУ ЗАПРЕШЕНО". Потом появлялись местные, собиралось человек по десять - пятнадцать. Сидели часов до шести-семи, потом уходили на работу, оставался Михеев и несколько стариков. Хотя после семи все равно уже не клевало.
  В это утро на берегу никого не было. Шел уже восьмой час, а он еще не пережил ни единой поклевки. Тем упорнее ждал. Солнце припекало, но поверхность пруда все еще хранила лоск, лишь иногда пробегала мелкая дрожь.
  Удочки у Михеева было две. Одна, на которую он и ловил обычно, забрасывая ее недалеко от берега, а другая дальнобойная, "для слонов". За весь отпуск на дальнобойной даже наживка ни разу не была сбита, но забрасывал он ее всегда с тайной надеждой, тщательно втыкая в берег, - мало ли что...
  Посижу, пока волна не начнется - думал Михеев, - хоть одна-то поклевка должна же быть. И как местные? Знают, что ли когда клюет, когда не клюет? Ведь ни один за все утро не появился.
  Часы показывали пятнадцать минут девятого. Надеяться было уже не на что. Но поверхность пруда оставалась спокойной. И уйти от такой удачи он не мог. Сидел как привязанный.
  Все. В девять точно ухожу. И ведь ни ветерка. Когда клев, так аж иногда, в шесть уже рябит. А сегодня... Кстати, какой сегодня день?
  В отпуске он терял счет времени. И сейчас от нечего делать подсчитал - сегодня была суббота.
  Вот и у ветра выходной. Тогда тем более странно, что никого нет. Точно значит день неклевный.
  Вдруг, словно устав от неподвижности, поплавок на ближней удочке осторожно пошевелился. Михеев, дрожащей от напряжения рукой, осторожно взялся за ее конец, приготовился. Шевеление повторилось. Поклевка была необычной. Или крупный кто, или мелкота... А вдруг...
  Время исчезло. Он весь сконцентрировался в ожидании и в какой-то момент уверенно подсек... что-то ничтожно малое, серебристо блеснуло на солнце. Михеев раздосадовано сплюнул, покопавшись в траве, отыскал крошечного, в полмизинца, гальяна. Поправил червя и вновь забросил удочку.
  Справа, метрах в трехстах от него, там, где пруд сужался и через него был брошен деревянный переход, плескалась ватага мальчишек. Увлеченный, он и не заметил, как они подошли. Кроме них на пруду по прежнему никого не было.
  Ну, все еще десять пробных минут и ухожу. Мелкотарь клюнул, может и крупняк сдуру позарится. Какое утро пропало! Вода как зеркало. Раз в год дорвешься, и на тебе. Все утро просидел.
  Михеев вспомнил, что скоро кончается отпуск. И от этого стало еще тоскливее. У него сами собой даже стали складываться стихи:
  Раз в году ты имеешь свободу
  посмотреть на спокойную воду.
  И как облако тает в пруду.
  Дальше не получалось. Кроме, действительно тающего в пруду, облака на ум ничего не шло...
  - Олег, Олег... Олег утонул, - услышал Михеев.
  Это был даже не крик. Удивленный, растерянный голос. Он взглянул в сторону мальчишек. Двое беспорядочно, коротко метались по берегу и взывали к воде
  - Олег, Олег...
  А третий, неестественно вытянувшись стоял, руки по швам.
  Михеев огляделся, словно ища помощи. Никого не было. Он не помнил, как оказался возле мальчишек.
  - Где он последний раз вынырнул?
  Они тыкали руками в воду. Но разве можно с берега показать, где исчез человек?
  ...Вынырнув, Михеев крикнул:
  - Бегите! Зовите людей! Мне одному не найти!
  У переходов было самое глубокое место, метров шесть. Он пытался нырнуть, как можно глубже. Сдавливало уши. Перед глазами была только мутно-коричневая пелена. Вынырнув в очередной раз, он увидел, что мальчишки все еще на берегу, а возле них молодая женщина. Сплевывая воду, пытаясь выровнять дыхание, он зло прокричал:
  - Людей зовите! Дом же рядом! - хватая в паузах воздух.
  Прямо над прудом, на берегу стоял трехэтажный дом.
  - Он, что на самом деле утонул? - растерянно смотрела на него женщина.
  - Людей! Ты что стоишь!
  Он опять нырял. Понимая, - уже поздно. Прошло минут десять. Рядом уже ныряли мужики. Кто-то притащил бредень. Вдруг один крикнул:
  - Есть! Я кажется, ногами его держу.
  Поднырнули. Вытащили на берег белое хрупкое тельце. Пытались откачивать. Бесполезно. Положили его на спину. Старенькие, заношенные добела, синие трусы, длинные, почти до колен. Прилипшие ко лбу русые волосы, скуластое спокойное лицо. Смерть не исказила его черты. Глаза распахнуты навстречу небу. Потом кто-то догадался, ладонью опустил веки. Вокруг тесно стояли люди. Ждали врача из больницы.
  - Чей это?
  - Петровых с маслозавода...
  - Они здесь на практике в школе были. Сбежали. Учительница пока заметила...
  - На практике... А сегодня "Казанская". Работать нельзя.
  - Точно. Я помню, мы на "Казанскую" сено убирали. Нельзя. Да мало ли дождь. И только сметали. Ни облачка не было. Вдруг молния - прямо в стог. Все сгорело.
  - Грех, грех...
  - Ладно вам! Его-то какой грех. Без практики в школу не допустят...
  Пришли из больницы. Не врач. Санитар с носилками. Тело уложили, накрыли простыней. Должна была прийти машина из райцентра.
  Михеев шел к месту своей рыбалки, по дороге собирая, сброшенные на бегу, вещи.
  Было странно, что в мире ничего не изменилось. То же ласковое утреннее тепло, то же безупречно синее небо, обещающее жаркий день, стрекотанье кузнечиков. Но ведь человека не стало! Мир был равнодушен, словно никогда и не было в нем этого щуплого, в полинявших трусах, паренька. "Но, что же? Гром, что ли должен грянуть", - думал Михеев. Была какая-то неестественность, в обыденности продолжающегося дня. Удочки были заброшены, когда он был еще жив. Прошло каких-то полчаса. Смерть, по-змеиному тихо, проскользнула под солнцем, напомнила людям о своей всевластности.
  Сматывать снасти было как-то стыдно. Словно и он, Михеев, возвращаясь к привычным делам, сливался с равнодушием природы. Но не бросать же их на берегу? Он смотал ближнюю удочку, вытащил из глины, воткнутый в берег конец дальнобойного удилища, приподнял, удилище ответило неожиданным рывком, прогнулось. И он, скорее по инерции, чем осознанно, резко потянул на себя, выметнув на берег тупорылого, с полтинничной чешуей, карпа, тяжело шлепнувшегося в траву. Михеев смотрел на неожиданную добычу, от досады прикусив губу.
  Ну, почему именно сегодня? Почему? Обратно кинуть? Будет еще глупее, чем эта ненужная удача.
  Михеев шел к дому, боясь поднять глаза, казалось, все осуждают его. И в том, что случилось только его вина.
  Что я? Зачем я в этой жизни? Может, я был нужен лишь за тем, чтобы спасти вот этого мальчика? И даже его не спас. Не сумел. А что сумел в жизни? Что сделано, о чем можно было бы сказать: "Я сделал", - ничего. Тридцать лет и одна сплошная пустота. А сколько еще осталось. Через час или через день она выскользнет, так же тихо шипя, но уже по мою душу. Кто пожалеет обо мне? Тетка всплакнет, конечно, но вряд ли забудет в горе, что время кормить поросенка. И все - ни друзей, ни любви, ни детей. В жизни нет ничего. Но если бы я спас его - все было бы иначе? Спасенная жизнь оправдала бы мое тридцатилетнее безделье? Может ли одна жизнь оправдать другую. Этот мальчик. Зачем-то он был задуман в этом мире. И, наверное, принес бы больше пользы, чем я. По крайне мере растил бы детей. Но жив - я, а его нет. Нет, потому что я не сумел спасти его. Как ничего до этого не сумел в жизни.
  Тетка уже знала. Он спросил у нее водки. Распечатав бутылку, налил почти полный стакан. Поставив на стол картошку, яичницу, она подсела рядом.
  - Ты не убивайся уж больно-то. На все Божья воля. У Петровых, мальчонка-то чей, пятеро детей. Жили они бедненько. Платят-то, сам знаешь, как сейчас в совхозе. Но на детях, правда, всегда все, хоть и чиненное, но аккуратное, чистенькое. Грех уж говорить. Но может и к лучшему. Подними-ка сейчас пятерых-то.
  - Один я на берегу был, один, теть Маш. Я должен был его спасти. Больше некому было.
  - Что мы можем знать? Кто из нас чего должен? На все Божья воля.
  - Так, возможно, Бог мне и давал возможность человеком стать?
  - Не казни ты себя. Они, мальчишки эти тут, как дурные иной раз. Купаются, друг друга топят, орут: "Тону, тону..." - пойди разбери. Но этот Петров-то, правда, говорят, спокойный был, хороший парень.
  На рыбалку Михеев больше не ходил. Оставшиеся до конца отпуска несколько дней пролежал на диване, делая вид, что читает.
  Вернувшись в город, Михеев поначалу думал, что теперь станет жить, не так как раньше, иначе. Что затем он и столкнулся с этой смертью, что бы понять свою жизнь и изменить ее. Но привычная обжитость знакомой колеи, лишала сил - Зачем? И он смирился.
  И даже напрочь забыл все. Все забыл. Чтоб не мешало жить. Жить? Забытые чувства охватили его. Словно это случилось сегодня...
  Он взял в руки письмо. Перечитал приписку в конце. " А Петровы, у которых мальчонка, летом-то, если помнишь, в лотерею или в лото какое, выиграли машину, взяли деньгами. Денег таких у нас тут отродясь никто не видывал. Вот и понимай, как хочешь".
  
  Человек случайный...
  Если бы только он успел на этот, нарочито медленно отошедший от остановки, автобус...
  Мелькнула мысль: "Добежать!". Но тут же одернул себя. Представил взгляд со стороны: солидный мужчина, очки в тоненькой золоченой оправе, аккуратная бородка, длинное, по моде, пальто, в руках дипломат черной гладкой кожи с желтыми, ярко блестящими, замочками (предмет его особенной гордости), - вдруг меняет неторопливую размеренность шага на галопирующий бег, задыхаясь, вваливается в готовые закрыться двери, - смешно. Он так же степенно, как и шел, продолжил путь, досадуя, что не вышел из дома чуть раньше, а автобус, подождав, когда он приблизится к остановке, отошел. Следующего не было минут двадцать.
  Сергей Сергеевич Медведев действительно имел вид человека серьезного, основательного, достигшего в жизни определенного положения и знающего себе цену. Такие за автобусами не бегают. Впрочем, такие в них и не ездят, предпочитая автомобиль. Вот тут и была небольшая неувязка. Возможности его пока еще не соответствовали виду. Он только производил впечатление. И должность его, - звучала внушительно: ведущий специалист Главного управления, - а на деле он был, почти что "мальчик на побегушках". В тех случаях, когда это несоответствие напоминало о себе, у Сергея Сергеевича мгновенно портилось настроение. И хотя сегодня внешний лоск удалось соблюсти, на душе было муторно. Может быть, он просто предчувствовал то, что уже неизбежно должно было произойти с ним, из-за опоздания на автобус? Но кто из нас знает свою жизнь хотя бы на минуту вперед? И Сергей Сергеевич все списывал на обстоятельства. А они явно не благоприятствовали. Водитель, наконец-то подошедшего, автобуса, лениво объявил:
  - Машина следует до "Площади Дзержинского". До "Площади Дзержинского".
  Сергею Сергеевичу надо было дальше. Но томительность ожидания надоела. "Поеду. А там - дойду. До управления пятнадцать минут. Время позволяет, - решил он, пробивая талон. - Дело почти к обеду, - из-за совещания он ехал на работу позже - а мест свободных нет. Все один к одному".
  Пока автобус, тяжело покачивая боками, двигался от остановки к остановке, Сергей Сергеевич пытался разобраться в своих чувствах. Ему казалось, что должна случиться еще какая-нибудь неприятность. То ли автобус сломается, и он опоздает на совещание, то ли во время выступления собьется. Но доехали благополучно. Времени оставалось вдоволь и он, даже не торопясь, покурил, вдыхая вперемешку с дымом, февральский, но уже с привкусом весны, воздух. Погода стояла отличная. Солнце сияло радостно и ярко, однако, благодаря легкому морозцу, слякоти не было. Воздух же, пронизанный неуемными лучами, был не по-зимнему ласков и создавал ощущение здоровья и бодрости. Настроение улучшилось. Сергей Сергеевич шагал твердо. За выступление он не боялся, чувствуя в себе полную уверенность и даже - кураж. У площади Ленина он остановился, пережидая поток транспорта. В центре сквера, вокруг которого по кольцу мчались машины, стоял, спиной к Сергею Сергеевичу, памятник вождю. Маленькая фигура на массивном постаменте, принадлежавшем ранее Царю-Освободителю, выглядела нелепо. "Советской власти сколько уж лет нет, - подумал он, - А все еще "Площадь Дзержинского", "Площадь Ленина". Хотя, "Дзержинского", переименовали. Это водитель по старой памяти оговорился. А "Ленина", - вроде, как нет. Надо же! И район знакомый - каждый день на автобусе проезжаю. Работаю рядом. А как на экскурсии. Никогда не замечал, что фигурка подножию не соответствует". Пройдя мимо памятника, Сергей Сергеевич опять остановился, надо было еще раз перейти дорогу. Посмотрел направо, машин не было. Он сделал шаг и замер.
  На самом повороте с площади стояла серая "девятка", с распахнутыми, в сторону тротуара, дверцами. Три мужика, спортивные, лет по двадцать пять - тридцать, кого-то заталкивали в машину, человек сопротивлялся, и у задней дверцы происходила борьба. Машин не было. Можно переходить. Сергей Сергеевич стоял на месте. Беспомощно оглянулся. Ленин задорно показывал рукой в сторону машины: "Видите, товарищ! А Вы все еще ругаете большевиков!". Сергей Сергеевич в надежде взглянул направо - дорога была пуста. "Хоть бы милиция", - мелькнула жалкая мысль. Он сделал несколько шагов и опять вернулся. Возле девятки, чуть в стороне стояло человек десять, наблюдали. "Если б насильно, вмешались бы люди. Да и не кричит никто. Наверное, разборки какие-то свои". Борьба у машины продолжалась. По мелькнувшей островерхой песцовой шапке, и, на мгновенье показавшейся, упершейся в порог машины ноге: серая шерсть колготок, черный, до колена, сапог, - он понял: женщина. Рядом с машиной, как ни в чем ни бывало, торговали с лотков, останавливались покупатели. Распахнулась водительская дверца, выскочил невысокий, подтянутый, быстро подошел, отодвинул кого-то из своих и резко ударил в освободившееся пространство кулаком. И там, словно, что-то сломалось. Все. Двери быстро захлопнулись. Машина тяжело отошла от обочины, набирая скорость, исчезла.
  Его выступление было в числе первых. Вопросов не задавали, и он с облегчением вернулся на место. Он чувствовал стыд и грязь. Пытался успокоить себя: "Свои, дела. Что ж так просто человека на улице схватить. Кто-нибудь да вмешался бы. Но я не вмешался? А если и остальные так?" Хотелось поделиться, рассказать кому-то, объяснить, услышать слова поддержки: "Конечно, у них свои дела..." Но друзей у него давно уже не было. Да и даже друзьям, как расскажешь - позор. Он понимал, что весь его внутренний монолог - ложь. Дело тут не в излишней стыдливости и вежливости - не вмешиваться в чужие дела, это - просто трусость. Жене он тоже ничего не сказал. Никто ничего не видел, никто ничего не знает, а договариваться с собой было не впервой. И к выходным он заставил себя забыть происшедшее.
  В воскресенье, хорошо выспавшийся, он курил на кухне после чашки крепкого, чуть горчащего, кофе и перелистывал газеты, еще не читая, просто просматривал. Дома было тихо. Ритмично пощелкивали часы, где-то у соседей уверенно гудела стиральная машина. Дочка гуляла на улице, благо погода полностью сдалась весне, жена ушла к подруге. В местной газете обычно ничего интересного не было. Он пробежал глазами программу на неделю, глянул рубрику "Криминальных сообщений". Рядом была помещена фотография молодой женщины, выделенная рамкой вместе с текстом, "Помогите найти жену и мать... Серова Елена Васильевна..." Дальше он читать не мог. Смотрел на фотографию. Точно она. Серова. Имени он не помнил. Может и Лена. Они с ней учились в параллельных группах в пединституте. Почти не сталкивались, но он помнил ее по общим лекциям. У нее еще была привычка откидывать каштановую челку со лба резким взмахом головы. Уже все поняв, он дочитал объявление. Да. Это был тот самый день. И одежда: песцовая шапка, черные сапоги. И словно специально для того, что бы на этот раз ему уже невозможно было оправдаться, был указан номер школы, в которой она работала. Школа находилась в квартале от площади Ленина. Все сошлось. Все было ясно.
  Не оставив записки он вышел из дома. Ехать предстояло на другой конец города. Никитич. Друг. Бывший друг. Бывших друзей, наверное, не бывает. Бывают забытые или преданные. Нет. Он не предавал Никитича, пути разошлись...
  Он тогда был просто - Серый, Серега, такой же желторотый, как и основная масса студентов вокруг, а Никитич уже помотался по жизни, уже знал, чего хочет. К нему тянулись, уважали, поэтому и имя его переделали в отчество. Вроде и на равных, а вроде и чуть выше. Прилепился к нему и Сергей. Кидался за ним, то в коммунарское движение, то в КСП, Соловейчика вместе читали и еще в залистанном до черноты номере "Иностранной Литературы" - "Чайка по имени Джонатан Левингстон"... Так что ли? В названии Сергей Сергеевич сомневался, и содержания абсолютно не помнил. Что-то такое щемяще-романтическое. Потом вместе в одной школе работать начинали. Работали. Потом у Сергея Сергеевича появилась возможность, перспектива... И он ушел. Никитич не попрекал, смотрел только, словами не скажешь как. Сергей вспылил: "От жизни оторвался! Меня туда же тянешь! Какие сейчас идеалы!" Никитич не ответил. И Сергей сразу осекся. В общем, расстались мирно.
  Дверь открыл сам Никитич. В спортивном костюме. Такой же, как был. Залысина разве возле лба чуть больше стала. Поразился. Обрадовался.
  - Ну, и дела! Экий франт. Я тебя и не узнал поначалу. Входи, входи.
  Сидели на кухне. Пока Никитич ставил чайник, резал бутерброды, Сергей рассказал ему историю на площади. Налив чай, Никитич сел напротив.
  - А что ты мог сделать? Вмешаться? И тебя бы туда же затолкали. Или прямо тут бы грохнули. Может и не Серова это вовсе. Сейчас эти песцовые шапки каждая вторая носит. Не переживай. Тренировки наши по каратэ давно в прошлом. И, куда тебе в таком виде вмешиваться?
  - Причем тут вид?! - Сергей Сергеевич раздраженно взмахнул руками. К чаю он еще так и не прикасался.
  - Не скажи. Внутреннее внешнему не всегда соответствует, но - внешнее определяет поведение. Встречают по одежке... - Никитич неторопливо прихлебывал из чашки.
  - Я понимаю, что реально помочь не мог. Но мерзко это все. Даже если это и не Серова. И еще хуже: точно бы знал, что она - кинулся бы, не раздумывая, а так - все равно значит? Мерзко. Понимаешь, Никитич.
  - Сто лет меня так никто не называл! Аж, как не ко мне. Тяжело это конечно. Но ты вот, что скажи. Когда из школы уходил, так же себя не чувствовал? Ведь тут не одну женщину, - целое поколение, даже целую нацию в машину тянут. Тогда ты спокоен остался. А сейчас заело? Странно, брат. Странно.
  - Брось ты! Нация, поколение. Я чем, по-твоему, в управление занимаюсь? Все делаем, что б детей людьми воспитывать. Да не под линеечку, как раньше, а чтоб каждый личностью был!
  - Ладно, ладно. Не горячись. Расскажи лучше, как сам живешь?
  Они еще долго разговаривали. И уже в прихожей, прощаясь, Никитич сказал:
  - Знаешь, Сергей, возвращался бы ты в школу. Работать тяжело, все на нервах, но, увидишь - на душе легче станет. Ведь именно это тебя и мучает. Ты не понимаешь просто. Увидел - женщину в машину тащат. Прошел. Неприятно. Стерпел. Подумал - знакомая: больно стало. А в школе сейчас больше, чем знакомая. Кровь наша. Род наш. Россию, если хочешь, сейчас в школе гробят. Каждый четвертый ученик - наркоман. Одно только и может спасти: Православие... Да, где уж, - Никитич безнадежно махнул рукой, - А ты не видишь этого. Не понимаешь. Поймешь - не такой болью задохнешься, да поздно будет. Возвращайся. Раз тебя такие вещи еще задевают, - тебе в школу надо. Там сейчас должны быть все кто еще не отупел.
  По дороге домой Сергей Сергеевич, раз за разом прокручивал в памяти эту встречу. Он злился. Но злился оттого, что чувствовал: в чем-то Никитич прав. Заочно, горячо возражал. Но так и свербело, где-то внутри: прав Никитич, похоже - прав.
  В начале недели Сергею Сергеевичу пришлось поехать на областной семинар в один из районных детских домов. За проведение мероприятия отвечал их отдел, и отказаться не было никакой возможности.
  Перед началом заседания ходили по жилым комнатам. Чистота. Обстановка аккуратной бедности. Он никак не мог понять, что настораживает, что мешает? И вдруг дошло - мертвенный, нежилой, не домашний порядок. В доме, если есть дети, даже при идеальной чистоте, все равно, - что-то сдвинуто, брошена игрушка. Здесь этого не было. Здесь не жили - здесь соблюдали дисциплину. Он разговаривали с воспитателем. Она жаловалась на трудности. Отсутствие средств на ремонт.
  - ... Даже на питание денег не хватает. В этом году, Слава Богу, в соседнем совхозе подработали, может до зимы овощей хватит...
  В перерыве заседания - обед. Присутствующих было человек сто. Кормили бесплатно. Он спросил у той же воспитательницы, разносившей хлеб:
  - Вы же говорили, нет денег? А это тогда откуда?
  - Это вас главное управление кормит...
  Он думал тогда, жуя и давясь котлетой: " Нашли же деньги. Так и отдали бы их этому детскому дому. А на заработанные в совхозе пусть бы съездили, куда ни будь. "Трудовое воспитание" - отлично! Но заставлять ребенка работать за кусок хлеба..."
  Поразили глаза детей, когда они ходили по классам - в глазах была радость. В обычных школах такой реакции нет. Там - любопытство, удивление. А эти были искренне рады: пришли к ним, раз, к ним - значит - гости! - гости всегда радость. И в этой их радости, сквозила такая беззащитность, что у него подступали слезы. Этот недом - был их родным домом. Единственным.
  А назавтра, под конец рабочего дня, к начальнику отдела пришел корреспондент за текстом его доклада на семинаре. Начальник был уже крепко выпивши. Выпученные глаза на багрово красном от сытости и алкоголя лице. Отдавая доклад, он кричал, пьяно не соизмеряя силу голоса с обстановкой:
  - Вы напишите, что дети сыты и ухожены! Мы делаем все, чтоб им было хорошо! А то некоторые говорят... - он сделал грозную паузу.
  Корреспондент кивал головой. Газета принадлежала главному управлению - ручная.
  " Надо же, - подумал Сергей Сергеевич, - ведь я тогда точно так же Никитичу сказал: "Делаем все". Слово в слово".
  Вскоре Сергей Сергеевич Медведев подал заявление с просьбой перевести его в школу. Этот поступок вызвал в управлении множество пересудов. И кто-то в разговоре заметил:
  - А что вы хотели? Он же человек в системе случайный...
  
  Клубника.
  В детстве ему очень хотелось клубники. Как он мечтал о ней, как хотел остаться один на один с ведром полным ягод. И не хватать горстями, не жевать, набивая утробу. Нет, он хотел наслаждаться, по каплям, вникать в оттенки и особенности вкуса. Он представлял, как неторопливо, почти нехотя, - подумаешь, объедение! - но с внутренним трепетом, доходящим до легкого головокружения, соединяя подушечки большого и указательного пальцев, он, словно, случайно будет зажимать между ними, почти не ощутимый, зеленый, гибкий хвостик, и слегка покручивая, подносить ко рту тяжело обвисший плод, и, уже ощущая языком сладкий вес ягодной плоти, откусывать податливую мякоть от глупой зеленой зазубренной шляпки, и сильно крутанув пальцами хвостик, отбрасывать его прочь, - авось, сгодится на голову, какого-нибудь Незнайки, а самому всецело отдаваться во власть ощущений. Сначала, стремительным, резким движением прокатить волшебно-бесформенный шар по внутренней плоскости зубов, но, мгновенно овладев собой, сдержавшись, аккуратно расположить его меж языком и небом, осторожно прижать, узнавая робкий вкус сока, чуть помедлить, и, выгибая язык, волнами, с каждым разом все сильнее и сильнее, сдавливать и сдавливать, добывая все новые и новые глотки сказочного напитка, и уже не владея собой, не в силах более длить муку радости, отдавать зубам раздавленное, но все еще хранящее в себе таинство ягоды, тело, и сглатывая, проталкивая его через кадык, физически ощущать последнее содрогание наслаждения. Так же со следующей ягодой, и с другой, познавая весь спектр вкуса от водянисто-пустого, до густо-сладкого, от чуть кисловатого, до неназываемо-неповторимого, который бывает у созревших, но белых ягод. Ведро.
  Можно ли передать словами страстную мальчишескую жажду? С возрастом наши желания - грубее, пути их достижения - конкретнее. Есть цель, есть средства. Мы или добиваемся, или тяжело вздохнув, остаемся неудовлетворенными. И только ребенок может бесконечно истязать себя мучительной фантазией обладания.
  Он был единственный ребенок в обычной семье. Его родители, оба инженеры, работали в исследовательском институте. Сада у них не было. Зато старенький, первых выпусков, "москвич", подобно домашнему ковру-самолету, в мгновение ока переносил всю семью из душного, пахнущего асфальтом и пылью, города в лесную колдовскую страну. И та щедро, словно с дорогими гостями, делилась с ними всеми своими, таимыми до поры, волшебными богатствами. Малина, черника, брусника, маслята, белые, рыжики, сорога, лещи, красавцы окуни, горбатые, как зубры, с блестящей, чернью по золоту, чешуей спин. Путешествия начинались, едва только весна набирала силу, паводком разбивая хрустальные гробы, спавших всю зиму красавиц. Не дожидаясь выходных, сразу после работы, отец заводил машину, и они переносились в другой мир. В светло-коричневой мути бурливых потоков, плыли, лениво покачивая краями, ноздреватые льдины, снег на полях оседал, словно засахариваясь, и лишь леса, вея все тем же холодом, плотно стояли, как могучая дружина на последнем зимнем рубеже. Отец рыбачил наметом, небольшой треугольной сеткой на длинном шесте, которую с берега опускают в воду, и медленно, не отрывая от дна, выводят, а мать и он, клубничная душа, с полиэтиленовым пакетиком, ходили за ним по берегу, собирали улов. Снасть и была с виду грозная, и трудов требовала не малых, - постепенно отец раздевался до рубашки, которая мигом проступала темными пятнами на спине, вдоль позвоночника, и под мышками, от его большой, сильной фигуры шел облачный белый пар, - но много они никогда не ловили. Отец смотрел на пакет. Хватит на варево? И ладно. Свернув намет, они шли к машине. Вольный, наполненный свежестью пробуждения, весенний воздух вбирал в себя и чуть горьковатый, смолистый дым небольшого костерка, делая его незаметным и запах первой в этом году ухи. Когда становилось теплее, и можно было спать в машине, уезжали уже на все выходные. Потом созревала малина. На сбор выходили, чуть свет, еще до восхода. Как тяжело было выбираться из уютного, теплого сна, как не любил он эти ранние подъемы, но как зато бывал вознагражден: поднимая тяжелую, одними, казалось, листьями, покрытую ветку, а там, в серебреном ореоле изнанки листков, словно одна огромная ягода, слепленная из множества маленьких, как и одна малинка, - из прозрачных, красных бусинок. А когда отец, заглянув в его бидончик, говорил, обращаясь к матери: "Ого, сын, скоро тебя догонит!" - тут уже забывался и подъем, и тяжелая дорога по спутанной траве, когда под промокшими от росы штанами неприятно зудели ноги. И кто знает, может, и выжил он впоследствии, когда мужики одногодки, как в эпидемии один за другим захлестывали петлями кадыкастые глотки, тем только, что с детства сумел вобрать в себя силу этих ознобных рассветов, раннюю свежесть русской земли. А потом начиналась черника, грибы, брусника, и так до поздней осени, до снега. Запасов на зиму делали вдоволь. Может потому, природа так щедро делилась с ними, что приходили они не за добычей, брали всегда в меру, в охотку. Деревенское детство отца пришлось на военные годы. Шестеро мал-мала меньше на руках у матери, и похоронка с фронта, - безотцовщина. Тогда выжили только лесом, рекой, полем. И сейчас отец с бережной благодарностью возвращался сюда. Все здесь было ему родное и близкое. А они с матерью просто шли за ним, как нитка за иголкой. О чем мечтал отец в его годы. В сорок четвертом. Если и о ведре, то, наверное, картошки, а скорее о хорошем куске хлеба. О чем будет мечтать в двух тысячном его сын?
  Но ему хотелось клубники. Он не завидовал своим дворовым друзьям, у которых у всех были сады. Знал, что они терпеть не могут садовую повинность. И предложи ему поменяться с ними - не задумываясь бы, отказался. А совместить было нельзя. Или то, или это. "Не два горошка на ложке", - часто говорила ему мать.
  Но, бывая в гостях, случайно встречая свою царицу, в зеленой, расплющенной зубцами к низу, короне, на мгновение терял себя. Ведра, тазы, миски, - все было полно Ей. Варили варенье. Медленными волнами накатывал тягучий, густой и приторный, багрово-бархатный запах погибающих ягод.
  - Угощайся... - и мир обретал реальность.
  Произнося: "Спасибо", - он одновременно сглатывал слюну, кисловато заполнявшую рот. Он не хотел так - у чужого стола. Зависти не было. Была мечта.
  Конечно, ягоды бывали и дома. Мать покупала обычно килограмма два-три на варенье. И знай, она о его грезах, навряд ли бы отказала единственному сыну. Но мечта была одинаково сильной и тайной. Лишних денег в семье не было. Он несколько раз слышал, как мать рассказывала знакомым анекдот: В классе учительница спрашивает:
  - Дети, кем работают ваши родители?
  Все наперебой: " продавец, официант, приемщик посуды!". И только один молчит, опустив голову.
  - А ты, что Петя, кто у тебя папа с мамой?
  - Инженеры...
  Взрыв хохота.
  - Тише, дети, тише. У Пети и так несчастье, а вы смеетесь.
  Не бедствовали, конечно. Но мать экономила буквально каждую копейку. Много денег забирала машина. Купленный по цене чермета и восстановленный отцом "москвич", постоянно требовал ремонта. Однажды они с отцом купили капот - огромный, волнующе пахнущий свежей грунтовкой. Приближался какой-то праздник. И мать полусерьезно ругалась:
  - Вот твой капот на стол и положим. Пусть гости едят.
  Он живо представлял себе стол, покрытый белейшей до легкой синевы, шуршащей от прикосновений, скатертью, капот посредине, и гостей сидящих вокруг с ножами и вилками в руках. Так жили. Зарабатывать он не умел, поэтому экономил молчанием.
  Шли годы... Жизнь меркла, озаряясь вспышками новых желаний и ровным светом памяти о них. Он окончил институт, работал по распределению, в какой-то несусветной уральской глуши. Из ста тридцати дворов рабочего поселка один был выделен ему, где он и жил, радуясь, единственно письмам из дома. По сути, ни какой это был не поселок, а обычная деревня. Только что на окраине вместо коровника или свинофермы стояла обогатительная фабрика. Мама писала: "Жалко, что ты далеко. Клубника поспела. Незнаем, куда ягоды девать, варенья и компотов я уже наварила. А как поедем, опять ведра два привозим. Продавать мы не умеем. Отец носил в магазин сдавать. Дешево, но не выкидывать же. Вот бы ты поел".
  Оставшись одни, вмиг поскучневшие родители, через год, после его поступления в институт, взяли сад. Точнее заросшие лесом шесть соток земли. Вырубили деревья, выкорчевали коренья, он сам помогал, приезжая на летние каникулы. Перекопали, удобрили, посадили кустарники, яблони, клубнику. Но к первым урожаям он был уже далеко. Да и что ему были теперь эти урожаи? Зарабатывал он достаточно, и с лихвой мог удовлетворить свою страсть. Только страсти уже не было. С улыбкой вспомнил он о своей детской мечте, лишь читая письмо. Домой он вернулся через два года.
  Вернулся не один. Невысокая, некрасивая, расставляющая ударения в словах по одной ей ведомым правилам, - молодая жена. На третьем месяце. Она была не из тех, что комплексуют, и знала, как выходить замуж, когда надо. Там, в деревне, он, истомленный жаждой молодого тела, да еще в непроглядно душных ночах, в минуты близости почитал ее за счастье. Здесь же, в городском свете, при родителях стеснялся ее. Но они приняли ее как родную. Мать даже заступалась за нее, когда он бывал намеренно резок с ней.
  Стояла поздняя осень. Было сухо, просторно и чисто. В каждой осени звучит нота ухода, прощанья, печали. Он тоже жил в ощущении смутного непокоя. Осень усиливала это чувство, может потому, что и он, сам того не осознавая, входил в новое время своей жизни. Время, в котором он сам должен был отвечать за что-то. За эту неотвязно-нелюбимую женщину рядом, за сад - отец болел, и родители готовились уезжать в деревню. Оставляя молодым городскую двухкомнатную "хрущевку" и этот, отвоеванный у леса, участок земли.
  В один из выходных всей, новой семьей, поехали в сад. Все основные работы были сделаны. Земля перекопана, верхушки малинника арочно увязаны друг с другом, стволы яблонь возле корневища обмотаны капроном, что б не погрызли зайцы. Что кроме радости мог дать взгляду вид аккуратно ухоженной земли, отдыхающей после трудов? А ему от этой чистоты и порядка становилось еще безнадежней и горше. И на душе было однообразно-серо, словно это и не душа вовсе, а монотонный лоскут неба, словно это по ней ласково и бесшумно, контуром похожим на угол бритвы, скользит куда-то вереница гусей. Отец чувствовал его состояние. Шутя, заходя из далека, пытался успокоить, рисуя грандиозные картины прелестей земледелия. Он срывался в ответ:
  - Сам ты в мои годы, сад не брал. Я помню - мать очень хотела. Буду следить, как сумею. Но порядка такого, как у вас, мне вряд ли добиться. А убеждать меня в том, что это большая радость и счастье не надо. Не знаю, почему для меня это груз, ноша, не знаю.
  Прошла зима. Весной родился сын. Маленькое удивительное создание своим внимательным и все понимающим взглядом, покорило его сердце и с новыми непривычными хлопотами серое, неуютное, казалось, исчезло, забылось. Время от времени, он испытывал смутное беспокойство - в саду он еще не был ни разу. Только собирался и тут же, находил более неотложные заботы. Но к началу июля чувство невыполненного долга стало сопровождать его постоянно. И в ближайшие выходные они поехали в сад. Взяли с собой маленький, сладко посапывающий кулечек - оставить его было не с кем.
  Он думал, что сад зарос, но того, что открылось им, когда они подошли к своему забору, представить он не смог бы даже напрягая воображение. Трава стояла сплошной стеной в рост человека. Даже яблони вырывались из нее только верхушками, кустарников не было видно вовсе. Мучительно накатило чувство вины перед родителями. Что осталось от их труда?
  Сына положили в тени дома на сдвинутых стульях. Такая грозная с виду стена с радостным шумом сдавалась плавным движениям косы. Остро пахло свежей зеленью разнотравья. Ощущение силы переходило в азарт. Дойдя до клубничной гряды, он ахнул. Казалось, ягода просто рассыпана равномерным высоким слоем и лишь для порядка прикрыта сверху резной зеленью листьев.
  Они собирали клубнику. Нещадный жар дрожал в воздухе колеблющимся маревом. Тело саднило от пота. Но раздеться было нельзя. Несметное количество паутов, оводов прочей кусающейся нечисти жгло даже через одежду, открытые части тела были в волдырях от укусов. Гимзили комары, различимые в парной мути только противно-тонким ноющим звуком, да укусами, в которых была не столько боль, сколько садистская изощренность пытки. Движимое жизненным инстинктом, силой, видимо, еще более мощной, чем его детская жажда клубники, летающее зверье платило за свое стремление жизнью, но это не отрезвляло, а напротив словно подстегивало их разномастную орду к еще большей ярости атак. Звенела сплетенная из какофонии звуков предельно режущая слух нота, той высоты, за которой исчезает человеческое восприятие. Что это было? Жужжание крыл или жара переплавившись через мыслимые пределы, обратилась в звук? И рвущийся сквозь все это плачь ребенка. Закутанный в пеленки он не мог даже отмахнуться. Они занавесили его марлей, но она плохо спасала. Беззащитное личико его было один сплошной волдырь. Еще не успев пожить, он уже платил... Платил по родительским счетам.
  Почему они не уехали тогда? Не бросили все? Что это было? Не жадность - точно. Что-то сродни долгу? Или слепой инстинкт? Так зверь, попавший в фары, уже не в силах выскочить из полосы света. Работали, как заведенные, ожесточенно и беспорядочно молотя руками по телу, прерываясь лишь, чтобы успеть бросить в ведро одну-две ягоды. Они остановились только тогда, когда собирать клубнику было уже некуда. Корзина, два старых ведра, найденных в саду, сумка - все было полно с верхом.
  В электричке было невыносимо душно. Потные спрессованные в одну липкую массу тела, слабо мерцающие взглядами изможденных животных. Он видел свою, стиснутую со всех сторон, жену. С двумя ведрами в руках, которые она не могла поставить, с сумкой через плечо, ремень которой уродливо перекосил, подчеркнув, ее маленькие слабые груди, жалко прилипшие ко лбу жидкие волосы, распаренное клубничного цвета лицо. Он вспоминал, глядя на нее, ту силу желания, ту жажду ожидания, с которой он хотел женщину. Пусть не именно ее, - женщину. Но значит и ее. С еще большей, чем клубничная, страстью, он представлял себе, как это будет в распаленных юношеских мечтах. О чем мечтал он? Об этом?
  Дома первым делом вымыли и убаюкали измученного сына. Вымылись сами. Глаза слипались не столько от усталости, сколько от ада прошедшего дня. Но на кухне ждала клубника. Оставлять ее до завтра было нельзя. Ягода перестояла и на жаре могла скиснуть. До глубокой ночи они, сидя друг против друга тупо, механически обрывали зеленые шляпки. Руки были липки и ярко-красны от сока. Он не попробовал ни одной ягоды. Сидел, склонившись, обрывая шляпки, вспоминая, как мечтал когда-то: о целом ведре клубники - Вот оно! Ведро. И думал, до чего уродлива она, бесформенная, как картофельные клубни. Может поэтому и клубника? Есть ли еще столь нелепая по форме ягода? Аккуратная брусника, звонкая в своей округлости клюква, волшебно сложные, но такие законченные малина и ежевика, обтекаемая, как маленький солнечный дирижабль, облепиха, даже у ближайшей сестры - земляники: каплевидная законченность формы. А эта? Какие-то раздутые, похожие на носы нарисованных алкоголиков, волдыри.
  Так сбылась мечта.
  С женой же он развелся только через пять лет. Вдоволь насладившись перед этим и ролью обманутого мужа, и ролью ответчика в судах. А из всего родительского имущества, неосмотрительно переписанного на него после их отъезда, "Именем Российской Федерации..." ему был пожалован сад.
  
  Путь
  Впервые за тридцать три года своей жизни Гордеев держал пост. И только начал приходить в себя от будничной грязи, случайных выпивок, телевизионного отупения, только ощутил светлый тон души, как был ввергнут в мощную круговерть, тащившую его обратно. Жена, осуществив давние угрозы, подала в суд на взыскание алиментов. О чем он был извещен повесткой, приглашавшей на встречу с судьей.
  История эта началась месяца два назад, когда жена приобрела себе третью пару зимних сапог, заявив:
   - Теперь еще чернобурку на воротник...
  Он взорвался:
  - Совесть у тебя есть? У дочери ни валенок, ни шубы, младший опять в джинсах будет ходить? Зимой! Лыжные штаны ему надо, сколько раз говорил? Чернобурку! Обнаглела!
  Он перестал отдавать ей деньги. С двух зарплат и неожиданной премии купил дочке шубку, сыну - теплые штаны, обшитые болонью. Жена требовала денег.
  - Мне лучше знать, что надо детям?
  Он молчал.
  - Не хочешь по-хорошему? Будет по-плохому! На алименты подам!
  - Они ведь там не свихнулись еще, - как человек никогда всерьез с системой не сталкивавшийся, Гордеев был вверен в разумности и справедливости государственных институтов. - Алименты на детей, а не на ...- выругался он.
  - Посмотрим!
  Подобные разговоры участились с началом поста. Душу охватывали возмущение и ненависть. Он усилием воли гасил эти вспышки. Во время поста дух должен быть ясен и спокоен. Отыскать в себе добра к жене он не мог, но пытался хотя бы держаться в равновесии. Она бесилась, затевая скандалы, он отвечал, но, опомнившись, уходил. Молился: "Господи, дай мне силы выдержать испытания, прости Господи...". Его молчание вызывало ещё большую злость в ней. "Что происходит? - недоумевал он. - По натуре она вроде бы не хапуга, знает, как он относится к ребятишкам, знает, куда потрачены не отданные ей деньги, и не скажешь, что ей наплевать на детей. Но что тогда происходит с ней? Что толкает её на это?".
  Получив повестку, понял, - добить решила. Ничего я там все объясню. Обе зарплаты, не отданные ей, почти полностью потрачены на детские вещи, и премия тоже. На что она рассчитывает? Нервы помотать хочет?
  Суд располагался в одном здании с отделом милиции, только в отдел двери двойные, пошире, а в суд - одна, обычная, да еще и не открывающаяся полностью, из-за налипшего на крыльцо снега, так что Гордееву пришлось буквально протискиваться. Поднявшись по темной лестнице на третий этаж, он увидел табличку с выведенным бронзовой краской словом "СУД". Пройдя по коридору, нашел нужный кабинет, сверил с повесткой: сюда.
  В просторном кабинете сидела мелкая женщина в светло-сером, строгом костюме с соответствующим выражением лица.
  - Вот. - Он протянул повестку,
  - Паспорт?
  - Там не написано, что надо с паспортом.
  - Вы пришли в государственное учреждение.
  - Интересно, кто по такому делу мог вместо меня прийти?
  Было ясно - понимания здесь не будет. Но Гордеев все равно попытался объяснить. Судья равнодушно смотрела в сторону.
  - С заявлением ознакомились?
  - Почему Вы меня не слушаете?
  - Возражения есть?
  - Есть, я трачу деньги на детей, я купил...
  - Может у Вас и чеки есть?
  - Есть... Я... Вот...
  - Не надо. Суд установит истину.
  - Но я такой же гражданин страны, как и моя жена. У нас равные права перед законом. Вы должны...
  - Вы свободны, - судья демонстративно читала лист машинописи.
  - Я по сути своей свободен!
  Гордеев волновался. Воля его столкнулась с отлаженным до равнодушия государственным механизмом. Он был очередным, кого предстояло пережевать и выплюнуть. Единственное, что оставалось не ронять себя. Но вместе с его жизнью хотели перемолоть жизни его детей. И он не сумел удержаться на холодной ноте. Ещё что-то говорил, говорил, говорил...
  Потом, жадно затягиваясь папиросой, пытаясь усмирить сквозную и внутреннюю, и телесную дрожь, раз за разом прокручивал разговор: так надо было сказать... нет, так... Нет, все бесполезно. Ненависть переполняла его, стояла высоко у горла, готовая в рвотном спазме вырваться наружу. " Господи, что со мной? Я должен простить её? Но она же... - взрывалась мысль. - Нет. Простить, простить, простить", - твердил он, как заведённый. Постепенно, однако, успокаиваясь, приходя в себя. Разминая очередную "беломорину" ещё чувствовал, как подрагивают руки, но уже владел собой. Хотелось выпить. Водки. Стакан. Отрешенно подумал: "Если бы не пост, я, наверное, убил бы её, напившись. - Ему стало страшно от ощущения, что он действительно мог сделать это. А он чувствовал - мог. Даже трезвый. - Боже, какой грех. - Остановился. - Куда я иду? И куда идти? Что делать?" Вдруг осенило - недалеко церковь.
  Утренняя служба закончилась, вечерняя еще не началась. Храм был закрыт на уборку, но не заперт. Гордеев вошёл. Неслышно двигались женщины в черном, подметая, чистя подставки для свеч, быстро, но беззвучно, с опущенными глазами. Сумеречно, даже лампадки потушены... Покой и тишина. Он остановился у иконы Христа. Просил прощения, сил, каялся, молил уберечь и сохранить детей. Свечу, не зажигая, положил возле иконы. Надо бы со священником поговорить, рассказать все. Но как подойти? Как начать, будет ли батюшка его слушать? Гордеев стеснялся.
  Господи, только пред Твоими очами склоняю голову. Жив лишь Твоею милостью, и спрашивать - Тебе одному. Каждый день судим я Тобою, ибо судьба - Суд Твой.
  Суд назначили на вторую половину декабря.
  Гордеев сначала даже не хотел присутствовать. Всё и так ясно, но потом решил: ради детей я обязан проделать весь путь, до конца. Я должен сделать всё, что могу, смирить гордыню, идти, убеждать, объяснять, доказывать, ведь речь не обо мне... Они не могут принять решение, не разобравшись, все-таки - суд.
  Суд состоял из той же серой женщины и молодой девчонки-секретарши. Серая пыжилась, пытаясь придать значительность избитому ритуалу. Гордеев с удивлением слушал свою жену, обычно на людях мямлящую, не умеющую связать двух слов речь её лилась плавно, спокойно, уверено, в нужных местах она делала паузы, четко расставляла ударения изящным повышением голоса. Кто научил её, кто подготовил? Что за неведомая сила темнела у неё за спиной? Он же опять говорил, путано, не умея объяснять очевидное, пытался внушить одну мысль - вы разрушаете семью, алименты - это только первый шаг, вы не даете детям, вы -отнимаете у них, вы оставляете их без отца. Его не прерывали, но кому он говорил всё? Трём бабам? Четырем стенам?
  -Истица.
  Встала жена:
  -Я настаиваю на присуждении алиментов, - спокойно и скромно произнесла она, с извиняющейся полуулыбкой: мол, простите уж за моего дурака, сам не ведает, что несёт.
  - Именем Российской Федерации...
  Что делают... - именем России её же саму и душат...
  - Обжаловать можно?
  - В городском суде. Но сначала надо заплатить сбор за этот суд и при подаче заявления, ещё половину от этой суммы.
  Она назвала цифры. Капкан. Руки опустились. У него не хватило бы денег и на первый сбор. Как всё ловко. Как все продуманно.
  Несколько дней после Гордеев жил, как в тумане. Люди вокруг суетились, готовились к Новому году, он был вне.
  Беседовал с судебным исполнителем, она разъяснила ему, что сбор он обязан уплатить в течение десяти дней.
  - Но у меня нет таких денег, и когда получу зарплату, не будет, ведь среднемесячный оклад, по справке, больше, чем выдают на руки. Высылайте на работу, пусть вычитают.
  - Нет. Так не положено. Мы сначала описываем имущество, продаем, а если не хватает, тогда только - удерживаем.
  Когда он сказал жене, чтоб она была дома: придут описывать имущество, та завопила:
  - Ты специально это все затеял?
  Он задохнулся.
  - Я...
  Только Бог хранил её жизнь, спасая его от греха. Желание выпить уже не жгло. Он удержался. Совладал. И был рад этому. Но душа постоянно саднила, болело сердце, а при мысли о детях на глазах выступали слезы... И, как спасение, прорвался сквозь пелену боли голос друга. Услышав его, Гордеев мгновенно понял: это-то что нужно. Прерывая приветствия, сказал:
  - Слушай, а я как раз к тебе собираюсь. Недельку, дней десять, поживу у тебя? Как?
  - Отлично. И Рождество здесь встретим...
  Гордеев моментально оформил заявление, получил отпускные. Рассчитался с исполнителем в суде, передав деньги из рук в руки. "Свозил детей на море! Надо же, хоть бы через сберкассу брали, а то так, не стесняясь. Конечно, если судья не присудит алименты, кто платить будет? Что им судьба чьих-то детей, в сравнении с премиальными. Системка! И тишина. Никто ни слова. А ведь будущее страны калечат". Это он уже, автоматически отметил, голова была мыслями о поездке, которые будоражили его так, словно представилась возможность уехать от себя.
  Владимир не был ему другом, в привычном значении слова. И виделись они всего несколько раз, и познакомились случайно. Но ближе у Гордеева никого не было. Гордеев приехал в отдаленный райцентр писать заметку о директоре местного завода, успешно и умело ведущего производственный корабль мимо мелей и рифов рынка. Собрав материал и, коротая время до автобуса, он зашел в редакцию местной районки, но главного не застал. Зато встретил Владимира. Разговорились. Тот, помотавшись после ленинградского университета по России, осел в этой заштатной редакции, соблазнившись однокомнатной квартирой. Слово за слово, и, Гордеев не уехал, как собирался, а остался ночевать у своего нового знакомого. Они проговорили почти всю ночь. О Бунине, "Слове о полку", и, о новом для Гордеева, - о православии. Владимир давно ходил в церковь, исповедовался, причащался. Он раскрыл Гордееву особый и светлый мир, в котором тот, хоть и был крещен, доселе чувствовал себя неуверенно. Утром они пошли в церковь, и Гордеев, впервые в жизни выстоял всю службу, уже уверено осеняя себя крестным знаменем. У Владимира, Гордеев словно отдыхал душой, и поститься он начал по его примеру.
   Из дома вышел минут за сорок до первого, семичасового. С запасом - двадцать минут до автовокзала, взять билет, покурить.
  Без суеты. Морозная, непроницаемая темень. Скупо, через один, горят фонари. Особый зябкий неуют от теплого желтого света редких окон. Билет взял без проблем. Теперь только ждать. На глубоком вдохе горло перехватывает морозом. Поэтому затягивался неторопливо, осторожно и всё-таки вдруг в груди взорвалось, булькающе и надсадно. Всю осень провалялся в больнице, а так и выписали с кашлем. "Бросай курить", - вот и все рецепты. Автобус. Место у окна занято, сел к проходу, даже лучше - дуть не будет. Рассчитывал подремать, но забытьё было бессильно перед памятью.
  
  Перебирал, перескакивая с одного на другое, свои отношения с женой. Ведь и до суда жили от скандала к скандалу. Начиналось обычно ни с чего. Слова вспыхивали и гасли малыми искрами, наконец, одна достигала-таки цели. Попадала в точку, взрывая бесплотный, но, ощущаемый физически, сгусток раздражения и злобы. Дальше полыхало уже привычное пламя пожара. Огненные языки ненависти весело плясали, постепенно охватывая все их прожитые годы. Он обвинял её в лени, в неумении создать уют, в наплевательском отношении к детям, она упрекала его маленькой зарплатой, нежеланием работать по дому, ходить в магазин. А ведь до замужества, молитвенно глядя на него, отвечала на его смятенное - "Я не создан для семьи. Лучше не надо со мной...", - "Что ты! Ты только будь рядом! А я всё-всё сама". Он и тогда не понимал эту женщину, не понял... Совместные годы, только отдалили их друг от друга. Теперь он искренне желал ее смерти. Пытался одергивать себя. И все равно желал. Он знал, что чувство его взаимно. Жена не скрывала этого. Однажды, в ответ на её крики, о том, что ехать в сад копать картошку, а не валяться, притворяясь, он сказал спокойно и зло:
  - Не видишь, - я подыхаю? - Ему действительно было плохо. Уже не первую неделю приступы кашля безжалостными ежами разворачивались в груди, выталкивая из нутра густую белую слизь.
  Она так же спокойно обронила:
  - Скорей бы.
  
  Неповоротливый автобус медленно, словно на ощупь, выбрался, наконец, из тесного города, и стал вдруг, на заплатанной льдом трассе, легкой и стремительной машиной.
  
  Дети. Вот, что постоянно саднило, не давало покоя. Она и привязала его к себе лишь хитро скрытой до поры беременностью. Из-за детей он сейчас не видел выхода. Они были неразрывно связаны с этой женщиной. В отличие от неё, - "им такой отец не нужен", "сами проживем", "найду спонсора", - он знал, что, какие бы они ни были, детям нужны и отец и мать, и ни какой "спонсор" их не заменит. Но, и видел, как корежили его малышей эти скандалы, проходя не столько перед ними, но через них, через их глаза и души. Он зарекался не связываться, терпеть, делать вид, что все нормально, щадя их. И не выдерживал, когда она, блестя бесовскими огоньками глаз, лгала ему. Хватал её за руку ли, за халат, за горло, забывшись одним желанием - уничтожить, а она, достигнув требуемого накала, с задором вопила:
  - Дети! Сюда! Убить хочет!
  Он сникал, она, чувствуя их за спиной, кидалась на него с кулаками, пиналась, норовя угадать в пах... А они стояли испуганные, вместе, всерьёз воспринимающие этот еженедельный спектакль, смотрели широко распахнутыми глазами... И дочь начинала капризничать, а сын замыкался, уходил в себя, и, видно было, С какой болью жалел и отца, и мать.
  Теперь ещё и алименты. Развод? Но оставить их с этой женщиной, значило - предать. Смирится с ее выходками - невозможно. Поставить ее "на место" не мог. Чуть - что она грозила милицией. Взять над ней верх характером не получалось. Какое-то время он умел держать ее на расстоянии, но потом, соблазненный ее лукавством, в надежде на примирение, давал слабину. И все начиналось вновь.
  
  Свет между тем победил. Полноправное зимнее утро искристо сверкало за окнами. Автобус мчался сквозь белоснежные поля с темными проплешинами лесов. Ярко горело свежее, низкое от своей тяжелой огромности, солнце.
  Посреди салона, в проходе, стоял солдатик. Странно, обычно берут только с местами, дальне рейсовый, как-никак. Наверное, упросил водителя перед самым отправлением. Худое, еще мальчишечье лицо, острый нос, четкие скулы, красная полоса на цыплячьей шее от грубой складки ворота, цвета гусиной лапки кисть на спинке сидения с остро выступающими побелевшими костяшками, пылающее ухо, полузакрытые глаза, раскачивается в такт движению, зацепился да и дремлет себе... Дембель? Поздновато, вроде. В отпуск? И не один, ишь ты! Белый сугроб песцовой шапки над его ладонью, качнувшись, поплыл, открывая чудесный профиль. Красота ли, молодость? Нос, губы, нежный цвет щеки, и ресницы, ресницы.., И зависть нехорошая, сплошная - выбрала! Ну, приоденется, конечно, всё равно. Эх! И - тоска, вдруг, по забытой нежности, по любви.
  
  Ладно, сам женился абы, как, - расплачиваюсь, но другие-то, вроде, по любви? Он привык за частным искать общее. Ожегшись своим бытом, он стал присматриваться к друзьям, знакомым, к соседям. И везде видел одно и то же. И, мучительно, не находил опровержения. Семья умирала, цепляясь за бытиё, боролась, агонизируя, и в этом кошмаре, впитывая всё, жили дети. Повзрослев, решаться ли они загнать себя в эту клетку? Семья исчезнет? Общество сделает шаг к первобытнообщинному? Страшно. А все живут, как жили. И ничего? А он на своей шкуре ощущал, слышал, вселенский хруст спирали, о которой твердили на лекциях по марксизму, медленно сгибающейся в кольцо. И не знал что делать. Кричать? Но кто его услышит? Жены ходили королевами, сытые, самодовольные, похожие одна на другую своей наглой избалованностью. Государство слепо стояло на страже понятия "женщина-мать", не замечая, что давно уже женщина перестала быть и женой и матерью. Сделав шаг по наклонной плоскости, женщина падает стремительнее мужчины. Так получилось и с перестройкой. Они поняли одно - "свобода". То есть - безнаказанность. Бога они не понимали, и поэтому не страшились. А земное было в их власти. Нутро кипело - жизнь не удалась, а ведь они достойны королевских почестей и благ, но муж - мужчинка и урод, не может обеспечить достойное существование. И они орали на мужей, били детей, вымещая злость. Гордеев никогда не видел на улице, чтобы мужчина ударил своего ребенка, женщин, матерей (!) - сколько угодно, и с каким злым наслаждением они делали это. Возмущенной свекрови с остервенением указывали на дверь, мужу - туда же... А эта неистребимая зависть к умудрившимся удачно залезть под какого-нибудь "умеющего жить"...
  - Она, такая, говорит: "Угощайся, он мне вчера фруктов целую корзину прислал...", во! - в голосе звучало совсем не презрение, а даже и не скрываемая зависть.
  - А муж?
  - Да муж у ней в саду неделями, дом отроит, - случайно услышал, как подруга делилась с его женой последними новостями.
  Откуда в них это? Почему так? Почему не хотят довольствоваться тем, что есть, радоваться жизни, растить детей, вместе пытаться достичь чего-то? Нет, надо выжимать все с мужа, срывать на семье зло и усталость, а самой жадно мечтать: случай - и "счастье", не трудом, не руками, а...
  Но и мужья, отдавшись воле течения, не стремились к главенству в семье, к её спасению. Не знали пути? Не хотели знать? Уже не могли? Одни, покорные жесткой воле всемогущей всадницы, ловко брали барьеры: сад, сверхурочные, овощная яма, вторая работа. Но часто очередной, удачно выполненный, прыжок заканчивался падением в свежевырытую яму. И, как горько и безутешно рыдала та, в черном. По ком только, по скакуну, или по мужу? А они... Казалось, они отдыхали в гробах, чуть заметно улыбаясь внезапно обретенному покою.
  Другие же инстинктивно, научились совмещать хозяйственную гонку с упорным, всепоглощающим, пьянством. Объединившись после работы в какой-нибудь "Искорке", или "Медяночке", они брали для приличия по кружке пива, посылали гонца за водкой, и до закрытия, поочередно гоняя в магазин, напивались до бессмысленной выпученности глаз, перетрясая дурную неорганизованность работы, хапуг приближенных, или сосредоточенно обсуждая, бывают ли дети у лилипутов, и какова роль петуха в несении курицей яйца, поминая время от времени и свою проклятую половину, на этот раз требующую норковую шапку. Потом, приползали домой, бесчувственные: "Ори, родная!", и засыпали на полу, а утром, виноватясь и, пряча глаза, уже согласны были, и с норками, и с кофтами "как у Нинки". "Покупай, чего там, заработаю... "
  Движение впереди отвлекло, Солдат нагнулся, девушка что-то говорила ему, он отрицательно мотал головой. Она поднялась. Высокая, стройная, с тяжелой, русой, русской косой. Заныло в груди, перехватило дыхание, до того была хороша. Машинально вытащил папиросу, опомнился, и, несколько раз, с наслаждением, вдохнув сухой аромат табака, убрал обратно в пачку. Девушка, что-то говорила солдату, он не соглашался.
  Наконец, решительно, но осторожно её рука направила нескладную фигуру к сиденью. Он тяжело плюхнулся в уютное ложе, голова мигом упала на плечо, поникла.
  Гордеева, это почему-то задело. - Ну, расписался... Такую беречь, лелеять. А он - уселся. Место ему уступили! Обида, такая, как в детстве, и на весь мир, и на себя, и непонятно на что.
  Смотрел в окно, не видя, не воспринимая ничего кроме света, думая о своем. От белизны ли за окнами, вспоминалась больница.
  
  За свою взрослую жизнь попал он в это заведение впервые. И не то что попал, а сам напросился. "Вам можно бы и амбулаторно... ". Нет, настоял всё-таки. Лег. Слишком уж отчетливо вдруг осознал это процеженное женой - Скорей бы. Раньше мог плюнуть на всё, собраться, поехать. Назло, с этакой бравадой пренебрежения к себе. Но это имело смысл в надежде на ответную жалость, заботу, что, мол, опомнится, удержит. А тут понял: ей того и надо. И вместо опостылевшего сада отправился на больничную койку, с кашлем, хоть и затянувшимся, но на который в былые времена и внимания бы не обратил. И здесь в семиместной легочной палате опять столкнулся с тем, о чем думал постоянно.
  - На твоем месте, до тебя парень лежал. Ровесник твой, похоже, может, постарше чуть, Утром на зарядку пошли, он наклоны стал делать, разогнуться не может. Ребро, шутит, за ребро зашло. А побледнел сам. В палату пришли, хуже и хуже. Врачи забегали, увезли в хирургию. Теперь надолго. Переживал все: крышу не успел доделать. Коттедж он строил. Надорвался, - говорил при знакомстве сосед по палате.
  Гордеев думал: ещё одна жертва жены. Неужели я всё-таки прав, и мы лишь средство для них? Им, конечно, тоже трудно. Но они по природе приспособленней, жизнеспособнее. Мы без их заботы, понимания, сами по себе, просто гибнем. А если еще подтолкнуть... Нельзя судить только по себе, по своей судьбе? Да. Но год был високосный, богатый на смерти, и каждая подталкивала к выводу" открывала глаза" словно, кто-то упрямо вел к истине, умирали молодые, что называется "в расцвете", мужики, около сорока, чуть за сорок. И не пьяницы, не гуляки, напротив, первыми уходили те, для кого семья была всем. Умирали. С лопатами в руках, или возле только что построенного дома. Случаи? Частности? Или закономерность? Естественный ход событий? Будучи почти уверен, он страшился окончательно, однозначно убедиться в этом. И все спорил с собой, все пытался опровергнуть явное.
  Поэтому и тогда, в палате решил поддержать разговор.
  
  Солдат, очнулся, дернулся, пытаясь подняться, она мягко удержала, и он опять сонно сник.
  
  Атмосфера больницы располагает к разговорам, воспоминаниям, люди истомлены бездельем, и достаточно бросить первый камень. Он рассказал соседям по палате о том, с чем сам столкнулся в последний год.
  - Бесследно это не проходит. Так, наверное, и тот парень, что до меня лежал, про которого вы говорили. А жены куда смотрят?
  - Куда? Наплевать им! Вот куда? - мысль была с ходу подхвачена.
  - Точно. У него с женой-то, как-то не так было. Моя, дак, придет, поцелует, и я ее...
  - Так, она, Саш, тебя любит?
  - Как не любит?! Сорок семь годков вместе прожили, троих ребенков вырастили. Любит. А у него придет, станут друг против друга, не поймешь - молчат, разговаривают?
  Затихли, вспоминая каждый про своё.
  - У меня вон, соседи, напротив, дом купили. С Избикестана, что ли? ...Из Ташкента. Дом после ремонта, а они давай все переделывать. Я мужику-то, по-свойски: Зачем? "Да, баба", - говорит. Ну и что, купили за двенадцать, год
  не жили, продали за пятнадцать. Недавно знакомого встретил: "Где, - говорю, - этот-то?" - "Умер".
  - А бабы вообще, похоже, не умирают. Сколько вижу, мужиков все хоронят...
  Подъезжали. Хотелось курить. Больше двух часов без остановки. Папиросу уже не убирал в пачку, держа наготове, осторожно мял в пальцах, предвкушая.
  Солдат поднялся. Они хорошо смотрелись рядом, просветленные, молодые. Красивые оба. Высокие. Пара. Моя, так передо мной не встанет. И, словно светом обдало Гордеева, или просто автобус вырвался из узкого и высокого, точно стены ущелья, леса, на солнечный, играющий бликами, простор снегов. Душа откликнулась, радостно осветилась. Чего я нагнетаю? Зациклился, одно только и вижу. Но, может быть, это только мы так живем. А они - молодые, им - другая жизнь, настоящая, крепкая, в любви и согласии. Эта русская девочка опрокинула все мои теории. Рядом с такой и он мужчиной будет. Она не позволит опуститься, упасть, а устанет он - поможет. И будут они жить, и дети возле них поднимутся крепкие...
  Автобус, лихо развернувшись, тормознул у низкой деревянной станции. Выбравшись, он сразу закурил. Молодые же попали в объятия родни. Гвалт, смех, слезы. Первые затяжки пьянят, чуть кружат голову.
  Пожилая кругло-крепкая с пылающим во все лицо морозным румянцем, женщина отстранилась от солдата, сделала шаг назад, словно, оценивая всего, но руки так и остались разведёнными, распахнутыми восхищенно.
  - Хорош, хорош! Ты, уж, извини, сынок, в Город не поехали тебя встречать, сам знаешь, хозяйство. Ты Наденьку-то на вокзале сразу узнал? Сестра совсем невестой стала, пока ты служил.
  Она любовно оглядела, тесно стоящих рядом, дочь и сына.
  Для того чтобы пройти городок из конца в конец достаточно было получаса. Владимир жил в центре, недалеко от церкви, поэтому ждать рейсового автобуса, который ходил раз в час, Гордеев не стал. После неподвижности шагать по весело поскрипывающему снегу было легко и приятно. Он любовался пушистостью сугробов, слушал тишину улицы, оттеняемую поскрипыванием его шагов, проникался провинцией, ощущая её чистоту и покой, умиротворенно сливался с ней. Он, вдруг почувствовал, как устал, захотелось коснуться лицом снега, лечь в него, провалиться, вобрать в себя этот тихий свет.
  В церковь идти решили вечером. А пока, за чаем, Гордеев рассказывал о суде, о неизбежном разводе.
  - Что ж я на неё пахать должен? Детям все равно ничего не достается. Из редакции уйду, сяду за повесть, давно хотел. Владимир поддерживал:
  - Раз, в церкви не венчаны, то - разводись. Чего тянуть? Встретишь хорошую женщину, обвенчаетесь. Хотя, лучше тебе с батюшкой поговорить.
  - Хорошо. Только не онеметь бы. И что я ему скажу?
  - То же, что мне говорил. Но смотри, если уж решишься на разговор, делать придется, как он скажет.
  - Ты только договорись с ним, чтобы после службы. Поговорить, посоветоваться.
  "Хотя, что он мне посоветует? - думал Гордеев, - мне с ней уже не жить. Детей жалко. Но ничего не поделаешь. Однако когда Владимир рубанул: "Разводись", в нем вспыхнул внутренний протест: вон, как легко решил!"
   Всю службу он думал о предстоящем разговоре с отцом Серафимом, волновался, выстраивая свой рассказ, как перед экзаменом, перебирал в уме вопросы. И вновь ловил себя на том, что в общем-то ситуация предельно ясна, и советоваться не о чем.
  Просто расскажу ему все...
  Священник подошел к нему, стоящему у выхода из церкви. Показал на светло окрашенную лавку:
  - Садитесь.
  Присел и сам. На мгновенье прикрыл серые, чистого света глаза, кивнул:
  - Рассказывайте.
  "Боже, - подумал Гордеев, - какие усталые у него глаза. А тут еще я со своим...".
  
  -Я даже не знаю, - начал он, - С женой у меня...
  Он говорил подробно и долго.
  - А Вы изменяете жене?
  - Я? - растерялся Гордеев. - Видите ли... Я, наверное, неправильно жил и живу, и она - моя расплата:
  
  Мой монолог на языке страданья
  Бессмысленен. Она его не слышит.
  Ее же нет. Она лишь наказанье,
  Лишь кара, мне ниспосланная свыше. -
  
  Это я написал.
  Он поднял глаза, отец Серафим улыбался. Это не было насмешкой. Так смотрят на детей.
  - Вы человек творческий, фантазия у Вас богатая...
  - А суд?
  - Вот суд. Это наказание. - Он поднял ладонь, останавливая, открывшего рот Гордеева. - Вот, что я думаю... - Гордеев почувствовал себя в потоке, он не осознавал структуры потока, но четко понимал, куда его выносит, он соглашался со всем. Все было настолько логично и просто, что становилось непонятно, как можно было думать иначе.
  - Детей нельзя бросать. Дети не простят. Несите свой крест. Молитесь Богородице, и я буду молиться за Вас.
  - Но если я стану тряпкой, зачем я детям? - возразил он скорей по инерции.
   - Будьте собой. Только собой. Воспитывайте детей. И молитесь. У Вас все будет хорошо. - Гордеев поцеловал вложенную в его ладони руку. Вышел, перекрестился на блестящие от света Луны купола храма. И стоял, не надевая шапки, глядя вверх, - то ли на кресты, то ли в усыпанное звездами небо.
  Ночь - это страшно и трудно. Но тьма - это всего лишь путь к свету. Ночь неизбежно разрешается утром. Не так ли и страдание? Всего лишь, кажущийся бесконечным, путь к счастью?
  (Вятка - Самара. 1996 - 1997гг).
  
  И будет дано вам...
  Квартиросдатчик был человек душевный, разговорчивый и разбитной. Отсутствием красноречия не страдал. И по его рассказам получалось, что Сергей переселяется почти в центр города.
   - Но это, надеюсь, по расстоянию не сто шестнадцатый километр? - перебил он его.
   - Да, ты что! Какой сто шестнадцатый?! На троллейбусе, как на крыльях! Пятнадцать... Ну... Ну, полчаса, максимум!
   Сергей прикинул, сколько времени потребуется троллейбусу, чтобы преодолеть сто километров, и понял, что в главном мужик не врет. Как древние мерили расстояние перелетом стрелы, так и максимальный пробег троллейбуса, - это еще цивилизация, может, грань ее, но тем не менее...
   - Будешь, как у Христа за пазухой. Магазины, рыночек под боком, дешевый. А захотел, - и пятнадцать... ну, полчаса, - ты в центре!
  - Ладно, - вздохнул Сергей, и протянул мужику обусловленную сумму.
  - Сейчас вместе и поедем.
  - Я и сам могу, адрес знаю, ключ только...
  - Да, мне в ЖЭК еще надо зайти, электриков вызвать, плита ведь не подключена.
  "Вовремя сообщил", - подумал Сергей, но вслух только удивился:
  - Разве?
  - Я ж тебе говорил! Не помнишь, что ли? Да там пять минут включать-то. И мне в паспортный еще надо заодно. И тебе весь район покажу - магазины, почту там... зачем сам плутать будешь? - он вдруг остановился и хлопнул себя ладонью по лбу, - Эх, ты! Мне ж в паспортный то - завтра! Завтра день приемный. Давай завтра встретимся на площади часиков в одиннадцать. Идет?
  Сергей неопределенно мотнул головой.
   - Ты не думай, я ключ хоть сейчас дам, или вот паспорт мой пока себе возьми, что б не думал чего. Хотя - куда тебе сейчас ехать, один, дело к вечеру...
  "Денег ни копейки", - мысленно закончил Сергей. Он планировал оставить от сделки тысяч сто, но мужик, где мытьем, где катаньем, довел дело до того, что Сергей в сердцах вывернул карманы: вот, все, видишь - больше нету.
   - Значит, до завтра. В одиннадцать. И матрасик, какой захвати. Там же пусто. П-у-у-сто, - протянул квартиросдатчик.
   Сергей медленно шел по вечернему городу. Тоскливо думал, о том, что придется подзанимать у Сашки. Сто или хоть пятьдесят, неудобно, а что делать? Проторговался.
  Люди сновали вдоль улиц, в магазины, из магазинов, втискивались в транспорт, у всех было дело, всех кто-то ждал. И только он брел бесцельно, никому не нужный. Большие города равнодушны к чужим людям, и чем больше город, тем острее ощущает человек свою ненужность. Тем отчаяннее спрашивает себя: "Почему, зачем я здесь?"
   Сюда Сергей попал случайно. Хотя, что такое закономерность нашей судьбы, как не цепь, кажущихся случайностей?
  Прежняя его жизнь прошла в другом городе. И именно тот город воспринимался им как дом. Там жила его мать, там он окончил школу, оттуда ушел в армию, туда же вернулся, работал на заводе, женился... Город и сейчас стоит, как стоял, но он уже перестал быть домом. Сергей в нем так же ненужно-бесприютен, как и здесь. Горько, как в детстве, когда обидят. Хоть плачь. Но нельзя - мужик... А с женой не смог жить. Если женщина уходит, виноват мужчина. Какая бы она ни была, все равно, - виноват он. Он. Не смог удержать, чего-то вовремя не заметил, не остановил. Где-то, может, надо было быть жестче, а он поддался; пусть и обманутый ею, обязан был понять, и знать, и видеть все, удержать семью, на то - ведь и мужик. А его Светка не "какая-то" была - хорошая. Время ли такое, работа ли ее, подруги? Кончилось тем, чем кончилось. И время, конечно, ни при чем. Когда они поженились, он был полон планов, готовился в институт, вернулся к школьной классике, и - неожиданно увлекся. И экзамены сдал, и учился, и бросил потом с третьего курса, а читать все равно продолжал, словно заново для себя все открывая - неужели они проходили это в школе? А он и не помнит. Читал не только громкие имена, но и тех, о ком в школе лишь упоминали. Взял Станюковича, вроде у него про море, что-то. Роман попался не про море, а про жизнь, и про жизнь словно сегодняшнюю, он глянул, - сто лет назад писано. Вот тебе и "наше время". А все один-в-один.
  В школе они сидели за одной партой. Светка бойкая была, шумная, роста высокого, почти с него (а он при построении третьим в шеренге стоял) глазищи черные, волосы тоже, как ночь, сама гибкая, стремительная, и под чуть смуглой, словно сильный загар, кожей щек, словно пламень тек, жаркий и нежный одновременно. Нос был немного, узкий, выдающийся вперед, но не хищный, не уродливый. Наоборот, будь другой, она бы стала некрасива, а этот находился в гармонии с ее худощавым, чуть вытянутым лицом, и четко очерченными губами крупного рта. Но это уж Сергей потом понял, - гармония. А в молодости дразнил ее "Девкой-чернавкой", да парту с ней делил, пихаясь локтями. Светка вредная была, линейкой вымерит все до миллиметров, черту проведет поперек, и свои учебники по этой линии выложит, и чтоб ни-ни! Их даже из класса раз выгнали, - хохота было...
  Так, смеясь, и расстались. Она в другой город, в финансово-экономический, он на завод, потом в армию, потом опять на завод. Потом встретились случайно, а расстаться уже не смогли, так и поженились. Он не первый у нее был. Даже не спрашивал, какой. Зачем? У него ведь тоже женщины были. А Светка первое время все не спала по ночам. Лежала на спине, распахнув свои глазищи черные, чернее даже ночи, так хорошо они были видны в темноте. О чем она думала? Жалела, что парту делила? Так, может, тем самым его подталкивала, - сотри черту, давай вместе... Но, что он понимал, - пацан. Женщины ведь взрослее. Сам и виноват. Что корить себя? Был кто-то, так сложилось, он же не попрекает, чего еще? Теперь - вместе. Вот она - протяжная, спокойная, как река на рассвете...
  - Света..., - она не двигалась, не отвечала. Потом резко поворачивалась к нему, словно волной накрывала, стремительная, как тогда в школе, и забирала поцелуями всего, словно уносила куда, но был в этих влажных, просторных губах не только жар, не только страсть, но и вроде жалость, вина: может, прощения просила? А может, не прошлое видела она, а будущее, и каялась, заранее каялась в том, чего не сможет не сделать. Светка, Светка, плакать хотелось, вспоминая. Что ж мы натворили?
  Стали жить. Детей она не хотела. "Давай для себя поживем". У него квартира однокомнатная от мамы осталась, мама уехала в деревню, ходить за заболевшим братом-вдовцом, да так и осталась там после его смерти, не то что - прижилась, молодым не хотела мешать: "Живите сами, что уж старухе с молодыми: две хозяйки... мало ли... лишь бы у вас все хорошо было". У Светки комната была, она и поменяла - (как? - ему и вникнуть было не по силам) - их площади на двухкомнатную новой планировки.
   - Теперь бы и детей, - завел он.
  Но тогда как раз частные банки стали появляться, и Светка сменила работу.
   - Конечно! Только устроилась. Такое место. Зарплата, премии в валюте. Подождем, не старые еще.
  Он не спорил с ней. Сам он зарабатывал все меньше и меньше, завод еле дышал. Денег с каждым месяцем хватало все на меньший промежуток времени. Светка и поесть любила, и "тряпку" модную не пропускала. А тут как бы с него и спроса нет, сама зарабатывает. Только видеться они стали все реже и реже. Но в случайных разговорах (" Валька от мужа ушла. Живет, конечно, дай Бог, но ребенок-то без отца... Бестолочь") радовала его: "Понимает".
   А потом она перешла в какой-то лучший банк, потом ее повысили, что ли. Он стал чувствовать, что она исчезает: вроде рядом, ест за одним столом, телевизор вместе смотрят, но она, как бы и не здесь. Коснешься рукой, словно очнется, и недовольна так, будто он и впрямь вернул ее откуда-то, а ей уж чуть-чуть оставалось, еще бы миг, и не достать уже. И постель, как парту пополам стала делить: "твое", "мое", и за границу ни-ни. Тогда бы и опомниться, а он лишь улыбался. "Вредничаешь. За старое взялась?". И все чаще стал оставаться после работы с мужиками, - пить. Раньше он этих компаний избегал: то учился, то книга казалась интереснее пьяных откровений. Бывало, конечно, перед праздниками или когда в отпуск кто уходит, это уж "святое", без этого никак, но остальные-то почти каждый день пили. Начинали прямо на работе, но осторожничали, не разгонялись, надо было еще через проходную выйти, а уж выходили - гуляй братва! И закрутило его, завертело. И очнулся только, когда Светка сообщила о разводе. Не очнулся даже, а попал в какую-то новую круговерть. Все вспоминалось, как кошмар, стремительно и не реально. Суд, где выяснилось, что он отказался от квартиры: ему показали его подпись. Все Светкины дела, с той минуты, как она сообщила о разводе, вел гладенький, пронырливый, в костюме с иголочки, адвокат. Лица его Сергей даже не запомнил, был тот безликий какой-то, мол, чего нас запоминать? Мы лишь слуги... Он все совал на подпись какие-то бумажки, их было столько, что Сергей уже подписывал, не читая. Он и Светку не узнавал, это была не его Светка, какое там: парту пополам! Эта вышвыривала прочь все, что ей мешало. Потом была общага. Он жил то в одной комнате, то в другой, пил напропалую. И в одну из похмельных ночей, когда хотелось выть от тоски и бессилия, понял, - хватит. Надо останавливаться, иначе сдохну. Он взял расчет, и вот он, - здесь...
  ... Возле дома друга, где он сейчас жил, Сергей посидел, покурил - медлил, но заходить все равно было надо. У Сашкиной жены в гостях была подруга, сидели уже за чаем, пригласили и Сергея, - куда ж его девать?
   - Угощайся, Сережа. Как успехи?
  Умеют же они, - подумал Сергей, "успехи", то есть, когда ж ты, милый, нас покинешь?
   - Все нормально. Договорились. Только переезд отложили на завтра, там, у хозяина дела какие-то, я сегодня хотел, надоел ведь вам уже...
   - Да что ты! Живи.
  "Живи", а по тону, - как же не надоел, не то слово...
   - Ночь вот еще.
   - Все-таки на сто шестнадцатый? - спросил Сашка.
  Сергей кивнул.
   - На сто шестнадцатый! - Ахнула подруга, - Да вы что! Я туда к маме езжу. Выходной, не выходной, утро, вечер - все всегда пьяные... Не ездите туда, вы там сопьетесь. Там все пьют.
   - Они и здесь неплохо попили, - это вставила Сашкина жена.
  Что, верно, то верно. Только встретились, Сашка сразу потащил в буфет, деньги у Сергея были, ну и... а утром похмелились, да не рассчитали, и опять, и почти всю неделю.
   - Я уж через это прошел, - улыбнулся Сергей, - через питие. И, собственно, не затем приехал.
   - Райончик там, дай Боже, конечно, - посочувствовала Сашкина супруга.
   - Не то слово. Все пьют, все.
   - Ладно, девочки, вы сидите, а мы... Пойдем, Сереж, в туалете покурим.
   - Может, на лестницу лучше. А то...
   - Поместимся. Дай закрою.
  Сергей закурил, а Сашка принялся откручивать ручку от бачка.
   - Не работает, что ли?
   - Еще, как работает, - Саша аккуратно снял крышку с бачка, положил на унитаз. И, как маг, подмигнув, с разворота выудил из бачка бутылку водки и маленький стаканчик, - Фокус-покус, понял? "Не работает", - передразнил он Сергея. Зубами сорвал пробку, бросил в унитаз, до краев наполнил стаканчик.
   - Давай.
  Выпили.
   - Сейф здесь у меня, от дуры прячу. Шабашка свалилась, стольник целиком здесь заначил, в пакетике, а остатка как раз на пузырь хватило. Ишь, лягушоночек какой, - он любовно кивнул, на стоящую на полу, бутылку с водочной этикеткой. - "Левая", конечно, да, сейчас "правой" и не найдешь. "Родник", не "Родник", - все подделка, а я эту беру, киоск надыбал, дешевая и пить можно.
   - Нам все не выпить, даже занюхать нечем. И не хочу я что-то.
   - А мы сразу и не будем. Вечер долог.
   - Но...
   - А у нас пробочка есть. Все продумано!
   - Саш, я как раз хотел... Ты мне взаймы не дашь сколько-нибудь, пятьдесят хоть, пока на работу выйду... Я этому все, что было, отдал, растерялся как-то.
   - Я говорил: "Не бери все".
   - Так, я же сразу переехать хотел. А он так, и так - довел, я все из карманов вытащил, он уцепился, по рукам, стольник уж неудобно было потом отсчитывать.
   - Ладно, сейчас у своей попробую.
   - А может..? - Сергей кивнул на бачок.
   - Если что, то конечно. Но сначала надо попробовать. Авось? А это мы найдем, как истратить.
  Хлопнула дверь, ушла подруга. Сергей на кухне пил остывший чай. Из прихожей доносился резкий, раздраженный голос:
   - Взаймы! Есть, пить - ничего! Еще взаймы... Деньги... Ты деньги принес? Что ты деньгами называешь!?... Да? А я в рваных колготках хожу... На водку не хватает? Неделю пьете! Знаю я это "нет". На "нет" и суда нет.
  Голоса стихли. Видимо, перешли в комнату.
  После развода со Светкой он написал письмо армейскому другу - Сашке, - сколько уж лет не виделись, но связка, какая-то теплилась, письмами, хоть и раз в год, но обменивались, в гости все друг друга звали, да так и не встретились семьями. Сергей описал ему нынешнее свое житье: и ехать то теперь не с кем, и ни жилья, ни работы, итог, в общем, тридцати лет. Написал без всякой мысли, просто поделился. Но, вот как бывает, - Сашка ответил моментально: мол, не отчаивайся, жен много - мы одни, работа есть, платят нормально, с жильем хуже, но через пару месяцев - реально, общага. Так что, если найдешь деньги, чтоб на пару месяцев угол какой снять, то приезжай, можно бы и у меня пожить, да жена, ни в какую, тоже грыземся последнее время.
  Деньги у него были. После суда адвокат Светкин конверт ему в карман сунул. Сергей через несколько дней его случайно в пиджаке обнаружил. Открыл - доллары. Откуда? Потом вспомнил. Хотел вернуть, но не мог он с ней встречаться. По почте послать? Там, наверное, в рублях только принимают. А потом запил, потом Сашкино письмо подоспело. Вот и пригодились Светкины тридцать сребреников.
  Минут через тридцать вошел Сашка.
   - Вот, двадцать только дала, похоже, и правда, нету. Месяц дурной был, два юбилея, а я перед этим долгов наделал, принес мало. Но я тебе стольник отдам, а эти себе оставлю. Пошли, накатим заодно.
   - Давай уж сам. Я не хочу.
   - Как знаешь.
  Сашка обернулся мигом, по-армейски, замок туалета щелкнул, как затвор между одиночными выстрелами. Сунул ему в руку плотно сложенную купюру, приложил палец к губам:
   - Тс-с, зря отказался, спокойной ночи...
  С самого приезда в душе у Сергея возник неуют, вернее даже возник он еще по дороге, и сначала это была радость, и он должен был что-то сделать, но не мог выразить это ни действием, ни словом, медлил, тянул, и чувство радости перешло в чувство неуюта, бездеятельной тревоги.
  Автобус ехал через Ульяновск, на выезде из города он стал спускаться, почти по серпантину ("Как в горах", - подумалось ему), и тут он увидел Волгу. Не реку, а нечто непостижимое, такое, что аж захолонуло в груди. Автобус уже въезжал на мост, и он, как детсадовец, приник к стеклу, пытаясь вобрать, запечатлеть в себе неизвестно что, глядел и не мог наглядеться. Какой потрясающий простор, какое мощное пространство воды. Волга - от края и до края, - была больше поля его зрения, больше его понимания, он не мог вобрать ее всю разом, он тонул в ней. А когда представил глубину под этой поверхностью, представил этот объем воды, и что больше всего ошеломило, - воды движущейся, не стоящей на месте, а каждую долю секунды обновляющуюся в движении, и когда представил века и века, через которые протекли эти воды, ему стало торжественно и страшно. И счастливо, - он пережил эту встречу. Что он? Что все его проблемы? Светка, банк, квартира, завод? Он со всем этим в себе не песчинка даже, не капелька этой великой воды, - нечто неизмеримо меньшее и, в тоже время, - признанное живым, призванное в этот мир, получившее разрешение стать не капелькой даже, но малой толикой капельки Великой Реки.
  Ему сделалось страшно. Он, допущенный в эту жизнь на секунду, чем он занят? Чем он был занят все эти тридцать лет? Тут он и ощутил существование Бога. Не понял, а именно ощутил. Ибо только Его волей - неведомой и всеобъемлющей - могла существовать такая река, во всей ее вечности и глубине.
  Автобус давно уже мчался по трассе, а он все еще чувствовал Волгу. Понять Волгу было, как понять себя, и понять, что есть Россия, и что он русский, и задохнуться восторгом этого чувства. Россия - река, как Волга, движущаяся сквозь века, но осознать ее еще сложнее. Он лишь смутно чувствовал радостную тревогу в душе: он со всей своей ничтожностью, с мгновенностью своего бытия, он - сейчас - течение России, как и эти люди вокруг: как миллионы невидимых, неведомых других людей - все испаримся, исчезнем, но с нашим исчезновением река тут же обретет новые капли, питающие собой ее неизбывность. Река неисчезаема, вечна.
  Ему дано было понять Волгу, понять, что есть и нечто большее: Россия, недоступная пока его зрению, и есть, теперь он точно знал, - есть Бог. Ни Россия, ни Волга немыслимы без Него. Он подумал, было, что русло России - Православие, но тут же остановился, чувствуя непосильность мысли, и, боясь случайными, суетными словами разрушить открывшееся. Хватит ли жизни, чтобы понять, Сергей не знал. Но жить он должен иначе, чем жил, или зачем все это?
  Но вот уже неделя, а он все еще жил прежней жизнью. Выпивал с Сашкой, а как иначе? Тот бы обиделся. Значит, произошедшее ничего не изменило в нем? Значит, ничего не было? Показалось? Он твердо знал - было. И твердо знал, что обязан сделать выбор. И был почти уверен в том, какой выбор сделает. Но все катился по инерции, не решаясь и не понимая, что и как надо изменить, эта жизнь была привычна, а та неведома. От этого и неуют в душе, и тревога.
  
  * * *
  
  Квартиросдатчик уже ждал его. В руках у Сергея была сумка, и поролоновый матрац, который Сашка вручил ему, буквально отобрав у жены. Ехать и, правда, оказалось недолго, с полчаса, чуть больше. Квартира оказалась на восьмом этаже, но лифт работал. Оставив вещи, Сергей прошел с квартиросдатчиком до паспортного, и тот по дороге показал ему и почту, и магазины, и сберкассу. На предложение обмыть вселение, Сергей ответил отказом:
   - Не пью, даже с другом "на посошок" отказался. А то одна знакомая пугала: "Здесь все пьют", - так что лучше не начинать. Да и не на что особо, я ведь на самом деле тебе все отдал. У друга стольник занял, а жить до первой зарплаты.
   - Тогда, счастливо. А за деньги не переживай, они: может, мальчонку моего от голодной смерти спасут, - мужик улыбался, но было видно, чувствовал себя неловко.
  Сергей неторопливо шел по улице. Район, как район. И пьяных вроде не видно. Он купил кефира, творога, хлеба и решил: обойдусь, экономить надо, на сколько эти сто тысяч тянуть, - неизвестно. Вечером маме надо позвонить, а то уехал: ни слуху, ни духу, хотя так и обещал, - пока устроюсь... С семи тариф льготный на переговоры, в два раза дешевле, заодно и картошки возьму, творог каждый день есть не будешь.
  Сергей открыл непривычную еще дверь, вошел, и смог только развести руками. В углу на свернутом поролоновом матраце, поникнув головой, сидел печальный квартиросдатчик.
   - Извини. Паспортный с четырех, а не с двух. Где, думаю, мотаться буду? Бутылочку взял, колбаски, угощаю. Может, отметим все-таки?
   - Говорю же: не пью, - ответил Сергей, и испугался, что второй раз мужик не предложит.
   - А кто говорит: "пить"? Мне самому в паспортный, и домой быстрее надо, сына из садика забрать, парень у меня - боец. Но по сто грамм...
  Сергей ушел на кухню мыть привезенные от Сашки бокал без ручки, железную кружку, и ковшик с облупившейся эмалью. Из комнаты раздался грохот.
   - Надеюсь, не водка? - крикнул Сергей, набирая воду.
   - И водка тоже, - послышалось из комнаты.
  Квартиросдатчик уже по хозяйски раскатал матрац и уселся на него, скрестив ноги. Видимо, во время этой операции он и задел бутылку, так как на полу блестела бесформенная лужица. Тут только Сергей подумал, что у него нет половой тряпки, а грязь в квартире, - одной пыли сколько.
   - Даже вытереть нечем.
   - Ладно, садись.
   Сергей протянул ковшик с водой
   - На. Я не запиваю.
   - А ты посмотри на воду. Какое уж, - запивать, ею и руки мыть нельзя.
  Сергей поднес ковшик к лицу, пахнуло затхлой ржавостью болота, и на вид жидкость была ржаво-маслянистая. Придется, пока плиту не подключат, минералку пить, - подумал.
  Выпили. Ковылев закурил, квартиросдатчик что-то рассказывал о жене, с которой были нелады, зато при словах о сыне, голос его светлел. Вдруг он вылупил глаза:
   - Смотри! - на месте лужицы белело пятно густо белого цвета, - Краску разъело! Ну, сука! Я говорю: "Чья водка?" - АО "Родник", говорит, видите - на тыщу дороже". Ну, сука...
  Тут же разлили по второй.
  - Вроде и ничего, вкус хреноватый, но пить можно.
  По третьей разливал уже сам Ковылев. Бутылка на двоих. Подумаешь. Чего отказывать? Мужик - душевный. И мужик тоже не возражал, хотя бутылка пополам, явно больше тех ста грамм, о которых он говорил вначале.
   - Ладно, уже четыре, мне пора, - вспомнил квартиросдатчик.
  Сергей не хотел оставаться один.
   - Пошли вместе, - сейчас позвоню, решил он. Недалеко от паспортного сдатчик хлопнул себя ладонью по лбу:
   - Идиот! Денег не оставил, а там две триста платить надо. Слушай, извини...
   - У меня десятками.
   - Ты подожди, я сдачу мигом вынесу.
  Он нырнул в отдел, и не успел Сергей докурить, - вернулся, протягивая деньги.
   - Спасибо, извини.
   - Может, продолжим? - неожиданно для себя предложил Ковылев.
   - Нет. Нет, что ты, - он замахал руками, и неожиданно закончил, - Хотя... разве что по сто грамм, тут рюмочная недалеко есть.
   - Какая рюмочная?! Берем бутылку, закусить, и - обратно. Час тебя все равно не устроит.
   - Нет, нет, даже не думай. Я поехал.
   - Мы уж давно с тобой едем... Давай так: берем бутылку, стаканчик у бабок купим, садимся в скверике на Бакинской, выпиваем по сто, ты - уезжаешь, я - ухожу. Идет?
   - Идет, - тот был неподдельно рад компромиссу.
  Бутылку они выпили до конца. Дальше были рюмочные, овощные...
  Проснулся Ковылев на поролоне, одежда валялась на полу, хотелось пить. Слава Богу, на месте. Он не помнил, как дошел, как ложился. Автопилот. Из окна падал неяркий, трепещущий свет, он увидел ковшик, дотянулся, преодолевая отвращение к запаху, глотнул, раз, другой, резкий спазм от желудка подкатил к горлу, зажимая рот, он успел добежать до туалета... Стало легче. Нет, это пить нельзя. Сейчас минералки возьму, вроде видел киоск возле дома. Он поднял с пола пиджак, достал бумажник, сто, сто, пятьсот, все мелочь, он подошел к окну, там было светлее, высыпал все из бумажника, - всего было три с половиной тысячи. Все, все, все... он замычал и, мотнув головой, чуть было не долбанул лбом в стекло, опомнившись в последний момент, и просто прижался лицом к стеклу, чуть влажное оно приятно холодило. Денег не было. Напрягая память, он понял, что ничего не потерял, он их просто пропил. Пропил. В овощном, кажется, брал ананас мальчонке в подарок, за первую бутылку деньги вернул, - новоселье не у тебя, а у меня... Новоселье... Денег было не жаль. Парень, может, этих ананасов и не ел никогда. Да и мужик душевный, все время отказывался, он за меня думать должен, что ли? Но что делать? Занять не у кого. Позвонил маме! Скот!
  За окном, слева в небе пульсировало багровое зарево, словно отсвет адского пламени. Преисподняя? А правее - две высоченных трубы, прямо в черные облака упирающиеся, как ворота, и обозначены по радиусу красными лампочками, по верху и по средине: чтоб не промахнуться? Души сначала все на небо, на Суд, а потом, кто заслужил, - туда, меж этих труб... в невидимое, но пульсирующе отсвечивающее в небе пламя. Боже, где я? Ты меня забыл? Нет! Я, я тебя забыл. Узнал только, и сразу забыл, а наказание - вот оно. Прости, прости, Господи. О чем это я? Да. Жизнь сначала? Начал! Россия... Вот она твоя Россия! - Твой сто шестнадцатый, - навеки! Вот оно твое Волчье солнце, - багровое зарево в черных тучах. Нет, сейчас нельзя думать, нельзя. Отвлечься, уснуть...
  Но снова и снова накатывает. И больнее всего, что так и не позвонил маме.
  Всплыла еще одна отчетливая картинка:
  Троллейбус, двери открыты.
   - Ну, не поминай лихом брата Колю!
   - Колю? А кто это?
   - Я, я - Коля!
  И Николай таки втискивается в закрывающиеся уже двери.
  Узнал хоть, как зовут, а то все квартиросдатчик, квартиросдатчик. Вот и познакомились.
  Утром, почувствовав приближающийся вал ночных мыслей, резко встает, стягивает с себя майку, еще одна есть в сумке, и, примерившись, одним движением рвет ее пополам. С остервенением моет полы раз, другой, до чистоты, словно пытаясь смыть что-то и в себе, только пятно от пролитой водки никак не исчезает. Чуть подсохнет, и вот он - остров, на который тебя забросила жизнь. Сотри его, или выберись. Не можешь?
  Он идет на почту. У лифта мужик:
   - Ты с похмелья, что ль?
  Сергей неопределенно поводит плечом, лифт ухает где - то внизу.
   - Поправься, - мужик протягивает початую бутылку.
   - Денег нет, вчера все пропил.
   - Какие деньги? Давай, - мужик дружелюбно протягивает бутылку, - Этих... ульи... поговорить не с кем. К Ваське зашел - дома нет.
   - Не буду, - Сергей уже бежит по лестнице.
  Мужик с сожалением ворчит вслед.
  На почте он быстро врет маме, что все хорошо, питается нормально, денег хватит до зарплаты.
   - Я тебе письмо послала на Главпочтамт
   - Время вышло, разъединяю.
  Письмо. Ему важно именно сегодня получить письмо. Но ехать не на что. Пешком? Он вытаскивает завалявшиеся, мятые талоны. Есть! Один целый. А обратно можно и пешком.
  ...На почте вместе с письмом ему вручают и перевод. Не послушалась, послала. Он покупает в магазине напротив минералку, пьет, и, прислонившись плечом к стене, читает письмо, но даже не может уловить смысла, слезы стыда и раскаянья у самых глаз, временами он резко вздыхает, сглатывая, гася, рвущийся наружу всхлип. "Прости, мама, прости, как в детстве бормочет он. Я больше не буду". Никогда еще с такой искренностью не понимал он свою вину перед ней. В письме мама просит поставить свечку в Храме, как бы от нее. И он идет в Храм. Ставит свечку. И долго сидит там, на лавке у стены. И думает, думает...
  Возвращается он уже затемно, в полупустом троллейбусе.
  Жизнь постепенно определилась и наладилась. Он вышел на работу, получил первую зарплату. Платили достаточно, хватило и долг отдать, и праздник "первой получки отметить" с новыми товарищами. И не хотел он, и боялся, но знал, что не отмечать нельзя, - не поймут. И все обошлось, посидели хорошо, и Сергей умудрился не напиться, поймал грань в стадии опьянения и на ней удержался. А по выходным он ездил в Храм. Не к службе даже, службу он один раз попробовал выстоять, - не смог, а так, просыпался и ехал. Просто ставил свечи и уходил. Для него сама дорога, сам путь туда были важнее. Он полюбил эти воскресные поездки. Полупустой троллейбус, не торопясь, мол, воскресенье, оно и для меня - воскресенье, вез его к городу. И почему-то так легко, так хорошо думалось в эти минуты. Он смотрел в окно, не вникая в разнообразие местности, занятый своими мыслями. Но спроси его: "О чем?", наверное, пожал бы плечами: "Так..." В общем, все выровнялось, уже и ритм возникал привычный.
  У Сашки был несколько раз, долг отдал, и так заходил. И жена его теплее стала относиться, второй смысл исчез из голоса. Рада, так рада, недовольна, так недовольна. Но недовольство только в Сашкину сторону. А Сергею:
  - Ты, Сережа, заходи почаще, недалеко ведь работаешь.
  Сергей удивлялся, - кто их, женщин, поймет? Вскоре Сашка пригласил на день рождения:
  - Какие там гости! Заходи, посидим вдвоем, молодость вспомним, четвертый десяток пошел, не кот чихал. И Лариса приглашает, что, - говорит, - в праздник один будешь сидеть, Сергея бы позвал? Приходи.
  Последний аргумент произвел впечатление.
  Когда уже сидели за столом, раздался звонок. Подружка пришла.
  - Ой, у вас гости! Я на минутку. Мне некогда... Нет, нет.., - это на уговоры.
  Тут уж и Сергей подключился:
  - Отметим мое счастливое спасение. Помните, что Вы про сто шестнадцатый говорили? Жив.
  После он проводил Галю (так звали подружку) до дома. Шли пешком. Он опасался неловкой паузы, перескакивая с одного на другое в поисках темы. И выяснилось, что она работает в библиотеке. Сергей заговорил о литературе, а она так задавала вопросы, что он не умолкал до ее дома. Когда она остановилась возле подъезда, столько осталось недосказанного, что его предложение еще встретиться, было вполне уместным и естественным.
  В первый раз, когда он остался у нее, они почти до рассвета возились, разговаривали... Галя уснула, а он вышел на кухню и, запахнувшись в ее халат, курил, стоя у окна. После Светки у него никого не было. И он чувствовал, как что-то сдвинулось в нем. Освободилось, изменилось, ушло, пришло? - Он не знал. Ему было хорошо с ней. Вся манящая, свежая, когда он целовал ее тело, казалось, оно пахнет молоком, столько молодости и здоровья было в ней. Но думал Сергей совсем не о Гале. После этой ночи, вот сейчас перед рассветом, он почувствовал, что возвращается в прежнюю жизнь. Это потрясло его и он не находил опровержения. Была Светка, будет Галка, суть не меняется, - семья, работа - завод, пять рабочих два выходных, раз в год отпуск, воспитание детей, тихая старость, проводы на пенсию... И вся жизнь? И все? Но для чего все это было со мной? Для чего?
  Странно, какой резкий, затхлый запах сегодня у светло сизого, робко струящегося дыма. Надо проветрить. Он открыл форточку. И сразу же понял, что ему станет легче на улице. Потихоньку, чтоб не будить Галю (он не мог ей сейчас ничего объяснять), оделся и вышел. Полной грудью вдохнул, чуть влажный, прелый, но не застоявшийся, живой воздух. Медленно побрел тротуаром. Холодно, но лужи не тронуты ледком, маслянисто-черно блестят, отражая рассеянный, нездорово-чахлый свет фонарей, и все-таки в воздухе, в небе ли, тяжелом и низком, ощущение зимы.
  "Наверное, завтра будет снег, - подумал он. - Надо же, как старик пытаюсь угадывать погоду по своим приметам". И вдруг понял, что когда все началось со Светкой, он потерял счет времени. Само время. Когда был развод? Зимой, летом? Он перестал замечать время года, потерял цвет, запах... все движение, - были внешние действия, а в душе он стоял на месте. Жил, но не воспринимал мир. Спроси, какого цвета была вода в Волге, - не ответит. Когда же это началось? Он пытался вспомнить: " Она поздно приходила, и я стал задерживаться с мужиками... Точно. В первые разы! А ведь ровно год. Последнее, что я помню, - первый снег".
  Пить пошли в чей-то гараж, вечер тянулся, спорили, кто-то бегал за вином, уходить собрались уже в ночи. Вышли и обалдели, - снег! Земля была покрыта тщательно, без изъяна. Он даже взял тогда в горсть нежные, влажные снежинки с капота машины, компания была большая и пока пили, "жигуленок" выгнали на улицу, растер лоб, щеки, - первым снегом умылся... Этот первый и стал последним, что он запомнил. До сегодня. Сегодня вернулось все!
  Он чувствовал, - вернулось! И цвет, и запах и время. Но вернулась и жизнь, та жизнь. Весь этот год он был, словно замерший, стоял на месте, готовясь перейти на следующий уровень. Но не смог? Неслышный щелчок, и он опять идет по тому же кругу? Перечитывая книгу, находишь для себя, новое в мыслях автора, а сюжет? - Сюжет - тот же. И он вернулся в тот же сюжет: семья, завод... Осторожно кольнуло щеку, лоб. Он вгляделся в освещенное фонарем редкое мелькание. Дождь? Раскрыл навстречу небу ладонь... Словно милостыню порошу? Усмехнулся. А может милость? Может все дело в том - что просим? Ладонь так же кольнуло. Не снежинка даже, крупинка. Снег.
  Мимо старчески продребезжал первый троллейбус.
  В понедельник утром Сергей позвонил на работу и, сказавшись больным, отпросился на неделю. Надо было, что-то решать. Эта неделя - последний его шанс. Иначе судьба распорядится по-своему и, наверное, уже навсегда. По приезде, устроившись на работу, определившись с жильем, получив первую зарплату, познакомившись с Галей, он испытывал вдохновение, прилив сил, все складывалось, казалось жизнь начинается заново. И вот... Мучительно путая день с ночью, метался Сергей, вспоминая, пытаясь разобраться, зачем он здесь. Не в городе этом, а вообще на земле.
  В субботу приехал Сашка.
  - Еле разыскал тебя. Хорошо еще газету с телефоном этого хозяина не выкинули. Ты куда пропал? На работе говорят - заболел. И не весточки! А вдруг ты помер? Хоронить-то мне придется! Шучу.
  - Да я не подумал даже, что ты потеряешь. Позвонить не сообразил. И не болею я. Так.
  - С Галкой поссорился? Так, она наоборот, первая тебя искать начала. Переполох устроила. Ну и моя подключилась. Ладно. У меня новость радостная: общагу тебе дали. Начальник просил передать. В понедельничек можешь въезжать! А по этому случаю...
  Сашка извлек из яркого пакета бутылку.
  - Не буду я. Ты извини.
  - Точно - заболел! Мигом вылечим.
  - Подожди. Серьезно не буду. Я вот думаю все. О жизни... не знаю, как сказать...
  Сашка уже по хозяйски развалился на матраце.
  - Вот сейчас вместе и подумаем! - мигом подобравшись, он взялся за бутылку. - Хотя, что и думать? У Галки квартира. Женишься, дети пойдут, работа есть, платят нормально. Чего еще? Живи и радуйся. Давай стакан, или что у тебя есть? И зажевать чем ни будь.
  Сергей достал хлеб, скрюченный кусок сыра.
  - Я не готовлю, в последнее время...
  - Пойдет. Скоро Галка тебе готовить будет. Из одной? - он наполнил чашку.
  - Нет. Я серьезно сказал. Не буду.
  - Ну, дело твое.
  Сашка аппетитно выпил, занюхивая хлебом, шумно втянул в себя воздух, закусил.
  - Ты знаешь, Саш, я однажды в больнице лежал. Когда еще со Светкой жили. А у меня там, знакомый в компьютерном центре работал. И научил он меня в преферанс на компьютере играть. Я целые дни просиживал. Начну проигрывать, кнопку нажал новая партия. Не пошло, - опять сначала. А потом - раз и выиграл! Победитель! А тех проигранных, как бы и не было. А сейчас думаю. Я ведь и с жизнью так хотел...
  - Ну, понес, ну понес... Тебе точно выпить надо. Смысл жизни по трезвянке постигать - дохлый номер.
  - Может и так. Одно я точно понял: вся беда в том, что не любим мы никого. Не только женщин. А вообще ничего в этой жизни не любим...
  - Серег, или выпьем, или я пошел. С тобой точно не то, что-то. Любовь, карты. Тебе, пожалуй, еще недельку отдохнуть не помешает. А может и лишнего наотдыхал? Не пить, да не работать, точно с ума сойдешь. Кстати о любви...
  Дальше говорить было бессмысленно. Сашка пьянел. Разговор свелся к работе, и к одной крановщице, которую Сашка наметил в качестве добычи. Сергей открыто тяготился его присутствием, но он ушел лишь, когда бутылка почти опустела. Сергей тоже выпил грамм сто - таких доз он не боялся, а за друга беспокоился, что тот, в одиночку уговорив бутылку, до дома не доедет.
  Вечером раздался стук в дверь.
  Сашка? Не должно быть. Может и точно: до дома не доехал? Жена ищет.
  Сергей открыл. На пороге стояла Галя.
  - Ну, прямо день визитов. Днем Саша приезжал. Вечером - ты. Как бы и с работы делегация не нагрянула.
  - Саша! Видела я сейчас твоего Сашу. Ни бе, ни ме... Ничего добиться не возможно. Еле добудились его. Я про тебя спрашиваю. А он одно твердит: "Пропал парень. Нет Сереги. А хоронить мне. Выпил? - Помянул друга" Вот я и поехала. Слава Богу, живой, - она оглядывалась, куда положить пальто.
  Сергей повесил его на открытую дверь комнаты, сверху своей одежды.
  - Ты болеешь?
  - Нет. Думаю. Боюсь дальше жить. Боюсь, что опять та жизнь начнется, от которой уехал. Оказывается, не уедешь. Не так просто: другой город - и все сначала.
  - Ты подумай, а я пока делами займусь. Голодный, небось.
  Галя колдовала на кухне над, привезенными с собой, припасами. Он лежал в комнате.
  Утром, уходя от него, она сказала:
  - Не знаю, что ты думаешь, и как тебе предложить, скажу, как есть. Говорят, тебе общежитие дали. Но ты лучше ко мне переезжай. У меня тебе спокойней будет. Жениться тебя никто не заставляет, можешь не бояться. Живи, думай себе...
  - Спасибо, Галь. Но это неудобно.
  - Спасибо! Нечего тебе тут торчать. Вот тебе ключ, у меня второй есть, приду с работы, что б дома был, - в ее нарочитой строгости сквозила ирония. - С тобой только по-командирски и надо. Приедешь?
  - Не знаю.
  - Опять - "не знаю"! Не уйду пока "да", или "нет" не скажешь.
  - Приеду.
  - Домучила, наконец-то, - она поцеловала его, - Жду.
  Постояв в прихожей, он дождался пока громыхнули двери лифта, закрываясь за Галей. Вернулся в комнату. Растерянно огляделся. Тоскливо подумал: "Надо собираться..." Подошел к подоконнику. Постоял, прижавшись лбом к стеклу, как в ту первую, горькую ночь. Светало. Падал уже настоящий снег, не крупинки, а стремительные белые хлопья. Земля меняла цвет. Становилась похожей на чистый лист школьной тетради. Еще немного и можно писать набело...
  Вдруг он увидел Галю. Распахнул форточку. Встав ногой на батарею, высунул голову на улицу:
  - Галя! Галя!
  Она недоуменно обернулась. Потом сообразила, подняла голову.
  Он, насколько можно было, вытянул перед собой руку и разжал ладонь, освобождая пригревшийся в ней ключ...
  
  Об авторе
  
  Смоленцев Алексей Иванович, родился в 1961 году, в г. Йошкар-Ола. С 1962 года жил в г. Кирове. Окончил Московский институт Стали и Сплавов (1984) и Литературный институт им. А. М. Горького (1993). Работал, по распределению, на обогатительной фабрике в Башкирии, на Кировском заводе обработки цветных металлов, в различных инженерных должностях, заместителем директора Самарского отделения Литературного фонда России, заведующий отделом святоотеческой литературы библиотеки православной культуры "Благовест" (г. Киров), литературным консультантом Кировского отделения Союза писателей России.
  Автор книги "Иван Бунин. Гармония страдания" (Самара, 2001г.). Стихи, рассказы, литературоведческие работы публиковались в московских изданиях: альманахах "День поэзии", "Проза"; журналах - "Час России", "Наша улица", "К единству", "Наш современник"; газетах - "Воскресная школа", "Литературная Россия", "День литературы".
  Член Союза писателей России.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"