Шмидт Лиза : другие произведения.

Тонкие швейные нити

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Она как будто бы специально ждёт под дверью комнаты, подслушивает, выслеживает, чтобы вперёд меня или моей сестры проникнуть в ванную, закрыться там и победно пробовать воду - не остыла ли.
  -Да что же это такое? Сейчас наша очередь! Вы за нами! Сколько можно Вам повторять! - я хватаюсь за хрустальную ручку двери в ванную комнату и начинаю дёргать её, что есть сил. - Эй Вы там! Вы слышите?! Выходите! Ведь Вы ещё не моетесь!
  -Я уже моюсь, - приглушённо доносится из-за двери, хотя плеска воды я не слышу.
  -Да Вы не моетесь, я знаю!
  -Моюсь-моюсь, мадмуазель! Будьте уверены! Погружаюсь!
  Мы прозвали её Мадам Куку. Она пожилая (как утверждает наш брат, а не старая, не дряхлая и не древняя!) бонна, которая помимо прочего учит нас французскому языку. Из окна мы всегда наблюдаем, как она движется в сторону нашей парадной, снимает свою дурацкую шляпку с какой-то необыкновенной розой... и тогда взорам нашим открывается её голова, которая по форме больше похожа на редьку. А ещё она напоминает нам овечку из-за серых коротких кудрей. Наш брат (мадам Куку сказала, что по-французски его имя звучит "Жорж", и мы только так его и называем) говорит, что в детстве у него была почти такая же бонна, и он звал её Жомапель, обнаружив в звучании французских слов "жо ма пелль" нечто неприличное. Но у него бонна была настоящей француженкой, а на нас папа решил сэкономить, и выписал из Франции овдовевшую древнюю мадам Куку.
  Мадам Куку ненастоящая француженка: она на самом деле русская, которая давным-давно, в то время, когда ещё в нашем государстве всё было можно, вышла замуж за усатого француза, походившего на пикового валета, и уехала жить в Париж. Сначала у них был домик в пригороде. Потом они перебрались в Пасси. А потом пикового валета покрыл крестовый туз - и француз скончался от болезни.
  Мадам Куку постоянно запирается в ванной и может просиживать там часами. "Чем она там занимается, ума не приложу!" - говорит моя сестрёнка Ася. Мы же просиживаем часами только над французскими спряжениями, и поэтому мне кажется, что в ванной она спрягает. А Жорж сказал, что прогресс не стоит на месте и что проблема запирающихся бонн изучается, и нам уже недолго осталось быть в неведении.
  -Мадам, Вы скоро выйдете??? Сколько можно?! Вам ведь не надо завтра рано вставать!
  -Зато мне поздно ложиться сегодня!
  Пользуясь положением вдовы француза, она разгуливает по этим их французским обедам, которые начинаются около восьми вечера. Когда у них ужин - нам с Асей страшно представить.
  Мы ненавидим Мадам Куку, а она учит нас французскому. Получается у неё не очень.
  Словами "тю та пелль" и "жо ма пелль" по примеру Жоржа мы ругаемся, а французскую "ш" мы читаем как английскую "ч", чем очень её раздражаем.
  У неё с нами вообще не выходит.
  -Она никого не любит, она любит только блеск сахарных голов и чайные ситечки, - говорит Ася.
  После того, как Мадам Куку выходит из ванной, она приходит к нам в комнату - пытать нас.
  К этому времени мы уже спим. А она начинает нас будить. Она теребит нас за ноги, потом дёргает за хвостики на головах. Во сне я отмахиваюсь руками и ногами и забиваюсь в кровать подальше.
  Она начинает усаживать на меня кошку. Потом таким же образом она поступает и с Асей. Наша няня говорит, что мадам Куку делает так, потому что нас очень любит.
  
  В большой коробке из-под шляпки мы с сестрой храним свои сокровища. Мы выдвигаем коробку из-под кровати, снимаем крышку и подолгу разглядываем наши драгоценности: здесь и бусы, и серёжка с голубым камешком, у которой нет пары, и фарфоровая статуэтка изображающая модную леди - она напоминает нам нашу маму и мы её любим, даже слишком любим, любим больше, чем саму маму,- и бабушкина пудреница - очень красивая и пустая, разноцветные прозрачные бусины, кусочек атласной ленты, фотография с молодыми папой и мамой, флакончик от маминых духов, изображающий птицу - чтобы вспомнить, как пахнет мама, надо открутить птице голову; а ещё вырезки из публикаций. У сестры любимая вырезка с женихом и невестой. Они оба красивые и держатся за руки. Сестра говорит, что когда вырастет, тоже будет такой красивой, и у неё тоже будет такой жених, с которым можно держаться за руки. А на моей любимой вырезке человек с большими красивыми усами. Я говорю сестре, что когда вырасту, у меня будет муж с большими красивыми усами. Ещё в нашей коробке есть калейдоскоп, несколько деталей от мозаики и красный оловянный солдатик. Этого солдатика мы нашли в песочнице ещё там, в нашем Петербурге-Петрограде. В нашей коробке он как будто в плену. Мы говорим ему разные страшные французские слова, поэтому он думает, что в плену у настоящих французов. Но Ася нашла спичечный коробок и стащила из шкафа носовой платок с мамиными вензелями, и у солдатика теперь есть удобная кровать, несмотря на то что он военнопленный.
  Всё-таки, я думаю, он заслужил. Он ведь, помимо всего, сторожит нашу коробку.
  
  Наша няня штопает бельё и жалуется что ни день:
  -Что за тонкие нитки, как же ж мне зашивать-то? Ведь начну, а ниточка - раз - и обрывается... ох уж мне эти французские нитки...
  Папа решил, что наша няня должна быть с нами везде.
  Она хорошая. Мы дарим ей все наши лучшие рисунки акварелью.
  На одном она узнала Исаакиевский собор в исполнении Аси:
  -Ой, да это Исаакий как-никак! Косенький, но симпатичный...
  Наши картинки висят у неё над кроватью, на которой она сидит и штопает. Мы - у её ног, тоже пытаемся штопать: выходит неаккуратно, нитки путаются...
  -Сейчас путаница повсюду... как будто весь мир сошёл с ума... - сказала на днях женщина из овощной лавки, у которой мы покупали лук-порей и морковку.
  
  Когда-то у нас был город. А ещё у нас было государство. Но Жорж говорит, что то государство, в котором мы родились, больше не существует. И его скоро не будут отмечать на географических картах. Жорж посоветовал нам забыть даже название нашего государства. Мы закрываем глаза, сильно-сильно жмуримся и пытаемся забыть наш город, парады, прогулки по набережным, нашу квартиру на Литейном... но почему-то никак не выходит.
  А где-то в Берлине люди из несуществующего государства сидят на чемоданах и надеятся, что государство удастся вернуть. Только Жорж сказал, что они очень глупые. Можно подумать, он у нас очень умный!..
  
  Жоржа привёз сюда из Латвии папин знакомый Максим Ильич.
  Большой усатый Максим Ильич сидит с нами за столом, расхваливает наше варенье (мадам Куку, его сделавшая, при этом сама становится цвета варенья). Он пьёт чай, и его усы немного топорщатся от удовольствия.
  Он рассказывает нам про то, как к нему приехал Жорж:
  -Открываю дверь с утра на стук, а там - он. Бледный, как полотно. И дрожит весь... Словом, лица на нём нет. Думаю, что случиться могло. Вы уже в Париже все, вроде. А он мне: Гумилёва убили. Гумилёва убили. И дрожит. И больше ничего сказать не может... Он первым мне эту весть принёс. Я сразу - выпить. А потом у него ночью жар, бред. За врачом посылали. Ну, выздоровел, и, как ему лучше стало, мы с женой сразу решили: надо ехать. Нам и самим уже пора было перебираться во Францию, мы слишком надолго задержались в Прибалтике.
  Мы с Асей слушаем и усиленно качаем ногами под столом.
  -Ася, Зоя, не балуйтесь.
  Но поздно: моя туфля ударяет носком столешницу, и по салфеткам мадам Куку разливается озеро чая.
  -Зоя!
  После ужина мы прокрадываемся в кабинет. Там спит Жорж. Какой он красивый...
  -Когда я вырасту, у меня будет муж, такой как Жорж, - говорит шёпотом Ася.
  Максим Ильич приходит к нам теперь чуть ли не каждый день. Он тоже писатель, но не как Жорж, он критик.
  
  Со взрослыми у нас два запретных вопроса.
  Сначала нельзя было спрашивать:
  -Когда мы вернёмся?
  Потому что взрослые теряли дар речи, умолкали, переставали улыбаться или бледнели.
  Тогда мы стали спрашивать просто:
  -Мы вернёмся в Россию?
  И все нас переспрашивали:
  -Куда?
  Как будто бы такое название не слышали никогда. Как будто им удалось сильно-сильно зажмуриться и забыть.
  А одна знакомая Жоржа, весёлая писательница, всегда очень сильно напудренная, сказала:
  -Пусть сначала Россия вернётся. И уж тогда - мы вернёмся в неё.
  Говорили, что страны, в которой мы родились, больше нет... Говорили, что есть какая-то Совдепия. Говорили, что оттуда трудно даже получать письма. Письма передавали через знакомых, выезжающих за границу.
  Жорж сказал, что больше ноги его там не будет, даже если ему разрешат, чтоб там были обе его ноги. Он говорит:
  -Очень больно наблюдать за тем, как исчезает то, что любишь...
  А ещё он говорит, что если человек привязан к прошлому, у него нет будущего.
  А мы все привязаны тонкой швейной ниткой, пришиты как пуговицы - не оторвёшь...
  
  -Она пишет мне письма. Каждый день... и каждый день в её письмах я читаю "когда ты вернёшься"... когда ты вернёшься, когда ты вернёшься, когда ты вернёшься, когда ты вернёшься... А я не вернусь...
  -Напишешь ей об этом?
  Это мы подслушиваем утром, когда за Жоржем заходят его друзья.
  А потом письма вдруг перестают приходить...
  Он хранит письма от неё даже после того, как разрывает каждое из них в клочья. Чтобы перечитать их, он теперь должен собирать их из обрывков. Текст всегда выходит разный, новый, и ему кажется, будто она продолжает ему писать.
  "Вернёшься, когда зацветёт сирень" превращается в "приду" "когда умрёт" "сирень"... Сталкиваются страшно разные мысли, и нам кажется, что в письмах нам кто-то предсказывает будущее. Отрывки совпадают как раскладка карт в пасьянсе: "России" "нет"...
  А ещё жена знакомого высокого поэта стращает Жоржа:
  -Иногда письма приходят, когда отправитель уже мёртв...
  
  Однажды в Петрограде брат принёс к нам домой большого белого мотылька с пушистым толстым брюшком. Он раскрыл ладони, и мотылёк выпорхнул во мглу кабинета. Он бил крыльями у настольной лампы, стукался об неё, впархивал под абажур, и по стенам бегали причудливые тени. И так гулко бился он об абажур, что мы заворожено слушали... А Жорж рассказывал, как спас мотылька - унёс из Дома искусств, где нашёл его в гардеробной.
  И мы решили оставить мотылька в кабинете, закрыли дверь, чтобы он не вылетел к камину.
  А потом мы увидели, как наша кошка несёт мотылька в зубах.
  -Почему?!! Я же закрыл дверь! - кричал Жорж, большими шагами догоняя убегающую кошку. А в кабинете стоял уже густой вечер, пахло сиренью, тикали большие часы с маятником...
  -Он на свет полетел, у нас под дверью-то этой - воно какая щель, он в ней свет увидел - и полетел, - няня держала его в руке, распластанного, еле живого. Мы с Асей смотрели ей в ладонь, трогали мотылька пальчиком. Он уже не был таким пушистым и красивым, с его королевской мантии крыльев ссыпалась пыльца, и одного усика у него не хватало.
  На другой день мотылёк умер. Мы с Асей похоронили его в Таврическом саду, на одной из дальних аллей. Мы закапывали, складывали сверху цветы. А мадам Куку нетерпеливо кричала:
  -Сколько можно?! Скоро обед!
  
  Когда птица взлетает в небо, мы следим за ней взглядами.
  Дует ветер. Ася придерживает беретик, чтоб не улетел. Мадам Куку важно раскрывает над нами огромный зонт, и при одном только взгляде на неё мне вспоминаются титаны, которые держали на плечах небосвод.
  Как много легло нам на плечи. Мы уж точно не полетим. Мадам Куку ругается:
  -Не сутультесь!
  Но ведь это совсем нелегко - столько всего помнить и знать и не сгибаться под тяжестью знаний...
  
  В большой коробке из-под шляпки мы с сестрой храним свои сокровища. Наша коробочка как заплата на сердце. Греет, скрывает брешь... Вечером мы задвигаем коробку под кровать, где её держим, и ночью, лёжа в постелях, мы чувствуем, что наши сокровища совсем близко, рядом. Из коробки, если принюхаться, всё ещё пахнет тем государством, о котором нам следовало забыть.
  Там, в коробке, и пиковый валет, найденный нами на ковре в гостиной; и прозрачная ручка от старых оконных рам - если смотреть через неё на Париж, то всё становится изумрудным; там же хранится и подушечка для булавок, которая у нас служит подушкой для лошади. Чёрная вороная лошадь годами стояла на каминной полке, и мы иногда снимали её оттуда, пока не сломали ей одну ногу, и теперь лошадь перешла в полное наше распоряжение. Когда мы ложимся спать, мы укладываем лошадь головой на подушку, хотя Жорж говорит, что лошади спят стоя. Нам кажется, что спать стоя может только Мадам Куку во время поездок на трамвае.
  Мы живём на Монмартре в очень маленькой квартире, потому что Жорж только осваивается, и ему не до поиска нормальной квартиры. А папе вообще ни до чего: мама осталась в Совдепии, потому что её там всё устраивает и потому что она красная. И мы теперь не должны её любить, потому что мы на стороне белых. Так говорил папа, пока вовсе не замолчал.
  
  Мы раскатываем по столу большую старую ещё учебную карту Жоржа и водим по ней пальцами. Раз, два, три, четыре, пять, шесть... шесть шагов делают пальцы, чтобы оказаться в Петербурге, который Петроград. А нам отсюда ехать и ехать...
  -Когда мы вернёмся, - говорит Ася, - будем снова пить какао у окна и считать пролётки... А карту мы повесим над нашим столом в комнате...
  
  Папа сидит в большом кресле у окна. Кресло укрыто клетчатым пледом. Папа смотрит в сумерки, смотрит, как зажигаются первые колючие звёздочки в небе. Сумерки стали сиреневыми к зиме. Я сижу на ковре и сиреневой акварелью из набора, купленного нам с Асей для живописи, раскрашиваю папин галстук на его портрете с натуры. Я думаю, что получилось хорошо. Особенно если прищуриться и смотреть немного издалека и под углом.
  В комнате пахнет вечерним кофе, и от этого очень уютно. И ещё здесь не надо топить буржуйку. Здесь всё как-то иначе, как-то аккуратно...
  Ася в белой ночнушке скачет на кровати, сминая подушки и свежее бельё. Если бы её видела Мадам Куку, ей бы сейчас не поздоровилось.
  Папа вечером, не замечая наших шалостей, каждый день теперь сидит в это время у окна и смотрит в сумерки. Раньше вот так же, в похожем кресле, в другом государстве, в нашем городе вечерами у окна сидела мама. Она вышивала крестиком и гладью на полотенцах. У нас все стены были в маминых вышивках. Ещё висели копии с иллюстраций. Папа, например, просто боготворил Доре. А нам с Асей не нравились его львы. Только я уже почти не помню, как мама сидела у окна и вышивала, но помню ощущение: приглушённый свет, мама вышивает вишни, я прихожу и утыкаюсь лицом ей в колени. Мама гладит меня по голове и молча улыбается - чувствую.
  Папа сидит в большом кресле у окна, отложив газету. Смотрит на звёзды. И хочется прийти к нему и уткнуться лицом в его колени. Но ведь он всё равно не заметит.
  -Для меня она умерла, - сказал он в тот день, когда мы уезжали от неё, из нашего города в Крым.
  Он любил её больше, чем мог. Больше, чем может человек любить. Больше, чем Бог дал ему любви. Теперь мы её просто помним, а он - не может её забыть. Кажется, что помнить и не забывать - это одно и тоже, но Мадам Куку сказала, что нет и что лучше бы наш pape нашёл себе другую maman.
  
  После часа положенного нашего отхода ко сну мы с Асей в ночных сорочках босяком стоим на холодном полу под дверью в кабинет и подслушиваем разговоры взрослых и их гостей.
  -Я вот всё думаю: а что было бы, если бы выиграли белые? Всё стало бы как раньше?
  -...нет, нет, не стало бы. После войны, после того, как сыновья и отцы становятся на разные стороны, после того, как друзья убивают друг друга, - не стало бы...
  Однажды в нашем городе мы пришли домой и поняли, что дома у нас больше нет... Мебель была порублена, зеркала разбиты, папина библиотека сожжена... Мы шли мимо всего этого молча. А потом Ася начала повторять:
  -Папа, что это? Почему это? Что это? Зачем? Почему так, папа?..
  А он не отвечал. У него что-то такое было с глазами, как будто бы он ослеп: он будто смотрел и не видел, такой у него был взгляд.
  В маленькой комнате за кухней плакала наша няня.
  -Всё унесли, ироды, всё испортили, всё перебили, ничего не пожалели, - она плакала в свой платок. - И за что мне Боженька сынка такого дал, за что?..
  У нашей няни сын был - она сказала - революционер. И он со своими товарищами-революционерами врывался в чужие дома и крушил всё подряд, и, говорят, даже стрелял в людей, совсем как стреляют на войне.
  Я спросила папу:
  -Это ведь не война? Война не может быть в одном государстве? Правильно, папа?
  А он смотрел на меня молча этим своим странным пустым взглядом и ни-че-го не отвечал...
  
  В Париже - тепло. Нет, даже очень тепло. Пасмурно круглыми днями. Снег выпадает к Рождеству, и то не всегда. И какой-то папин знакомый из Пасси сказал про первые холода: "Вчера было 15 градусов - жуткий мороз!" И нам было смешно. А ещё здесь не строят горки. Здесь всё улицы, улицы, улицы-улицы и больше ничего нет. По вечерам работают кафе и рестораны, на углах мёрзнут цветочницы.
  Брат покупает нам с Асей по маленькому нежно-розовому цветку, и мы идём в какое-то кафе слушать приехавшего из России поэта. Поэт рассказывает совсем не стихи даже, он рассказывает, как выбирался из России: как ехал в телеге с сеном и как эту телегу проверяли - тыкали вилами, и даже попали ему по ноге немного, но его не заметили - он был прикрыт ещё деревянной доской.
  Во время отступления белых мы были у папиных знакомых в Крыму. Когда мы уезжали, мы видели в последний раз крымский берег... и с нами ехали всё солдаты, солдаты, солдаты. Солдаты играли в карты в каютах, курили на палубах. И в лицах их было что-то страшное. Мы с Асей ходили мимо них, крепко держась за руки.
  Ася спрашивала:
  -Зоя, а самое страшное - это проигрывать?
  А я не знала. А солдаты знали. Солдаты знали, что самое страшное.
  Вечером кто-то сказал, что в одной из дальних кают застрелился капитан... и потом солдаты всю ночь молчали. И лица у них были очень понятные: такие, что спрашивать ни о чём не хотелось...
  
  Брат приводит нас домой, держа за руки, отпускает ненадолго мою ладонь, чтоб нажать на кнопку электрического звонка, а потом берёт её вновь, улыбается нам, и спрашивает, замёрзли ли мы.
  Но это же Париж, как тут можно замёрзнуть? Мы с Асей вспоминаем те дни, когда мороз был трескучий, забирался прямо под варежки, и на Рождество нам с Асей подарили по муфточке. На заре город искрился весь в инее, и мы, замерзая в пролётке, жались к отцу, а он завидовал нашим муфточкам. Огненный солнечный шар катился над городом, и всё вокруг было розовым из-за рассвета. И пахло дымком от растопки печей...
  Папа встречает нас усталый и какой-то нежный, мягкий, как будто бы у нас не папа, а облако, сахарная вата... Казалось, обнимешь его - и он растает... Тёплые зимы плохо действуют на русских.
  
  В нашем городе Жорж почему-то постоянно, как взрослый, ругал меня за отсутствие шапки на голове. Может быть, он даже уже считался настоящим взрослым.
  -Опять без головы пошла, - ворчливо говорил он, наблюдая за тем, как я надеваю на ноги зимние вишнёвые сапожки.
  -Нет, почему? Вот она - голова! - и я стучала по голове.
  -А вот будешь ходить без шапки, и головы у тебя не станет!
  -Как это может быть? - язвила я, становясь руки в боки.
  -А вот так! - и он, закрвы голову свитером, застёгивал его на все пуговицы, скрывая своё лицо. - Вот видишь! - бубнил он изнутри и забавно покачивал свитером. И казалось, что головы у него правда нет.
  Я смеялась, и уличив момент улизнуть, сбегала вниз по лестнице.
  -Зойка! Зойка, вернись! Папе расскажу! - он махал мне с балкона моей шапкой.
  Я хихикала и скрипела снегом.
  В Париже шапка не нужна почти никогда. Я даже скучаю без неё.
  
  Вечерами мы с Асей сидим на окне. Мы ставим сюда лампу, перелистываем книжки. Снег мотыльками бьётся в окна. Снег в Париже не такой, как в Петрограде. Здесь он как мотыльки, а в нашем городе он как белые куриные перья...
  Иногда Ася глубоко вздыхает и спрашивает:
  -Сколько нам ещё надо здесь оставаться?
  А Жорж всё одно:
  -Не знаю, не знаю, не знаю...
  По осени мы собирали в русских кварталах листья. Листья здесь тоже были незнакомыми, как писатели и как язык. С букетами листьев мы ходили смотреть на Эйфелеву башню. Был туман, Ася промочила туфельку в луже, и Эйфелеву башню мы видели только наполовину... А потом мы бывали у каких-то знакомых Жоржа, поэтов. Они угощали пирожными и настоящим чаем. Морковный чай мы тоже любили, любили буржуйку в комнате брата. Любили смотреть, как Марфа - наша горничная - растапливает старый камин... Теперь мы растапливаем узоры на французских стёклах дыханием, потом прикладываем к ним наши русские монетки - много-много кружочков у нас на окне... Мы здесь не потому, что к этому стремились, и наше время тянется и тянется. Это бесконечные дни... Каждое утро мы ждём вечера. Каждый вечер мы ждём ночи: в темноте, лёжа под одеялом, легче надеяться на возвращение.
  Мадам Куку, как всегда чем-то недовольная, зовёт нас ужинать...
  
  Мы накрываем ломбертный столик одеялом - получается домик. Под одеялом тепло даже в ночной пижаме. Мы достали с полки несколько книг, выбираем, какую будем читать. Папа всё ещё сидит у окна. Взгляд его всегда на одной и той же звезде, я заметила. Я даже рассматривала её в подзорную трубу, которую нам с Асей подарил Жорж. Папа нам больше не читает. Когда мы подходим к нему с книжкой, он даже не замечает нас... Ему сказали, что мама собственноручно поставила свою подпись в бумаге о расстреле какого-то папиного друга.
  Максим Ильич сказал, что пока в нашей стране такое происходит, папа будет смотреть на звезду.
  И я вот подумала: а что будет, если эта зведа возьмёт и сорвётся с неба? Сорвётся, упадёт в снег и потеряется? Тогда мы с Асей обязательно пойдём её искать. Мы поправим друг другу шарфы и побежим.
  -Что это вы тут делаете? Читаете? - к нам под одеяло забирается Жорж. - Знаете, что бы вам сейчас сказала мадам Куку? - он делает серьёзное лицо, потом вытягивает трубочкой губы и говорит тоненьким голоском: - "Ах, боже мой, маленькие мадмуазели сидят под одеялом на полу, как нищенькие девочки! Что за манеры! Что за манеры!" А хотите, я вам почитаю?
  Вообще Жорж у нас хороший. Он как-то умело держит фонарик и листает страницу за страницей, читает нам, изображая всех героев разными голосами, а потом... а потом начинает плакать.
  -Жоржик, ты чего?
  -Ничего, - он прячет лицо в ладони, - только никому не говорите, ладно? Говорят, в Совдепии моя Тата вышла замуж за большевика, как только я уехал.
  На следующий день мы с Асей рисуем большевика красным карандашом. Большевик большой, некрасивый, с коричневыми зубами, лохматыми волосами и в дырявом солдатском сапоге. Потом мы его рвём и бросаем в камин.
  Гори революционным огнём!
  
  -Почему, чтобы хоть что-то изменилось, надо умереть? - говорит он и долго-долго стоит возле кухонного окна, прислонившись лбом к холодному стеклу.
  Из его кружки уже больше не идёт лёгкий вьющийся парок. А он всё смотрит в сиреневое небо и не обращает внимание на то, что в дверном проёме Ася - наконец-то научившись! - жонглирует тремя мандаринами.
  Потом мандарины все у неё рассыпаются, грустно раскатываются по полу. Она подходит к Жоржу, берёт его за руку и говорит:
  -Не надо умирать, пожалуйста. А то ты будешь как мама. У тебя будет мутное лицо и чтобы вспомнить тебя хорошенько, придётся смотреть на фотокарточку.
  Ася маленькая, Ася уже начинает забывать...
  Он тогда поворачивается... смотрит на неё так, как будто сейчас заплачет. У него такие несчастные глаза и брови. А потом он снова отворачивается к окну, и молчит, молчит.
  Я убегаю из кухни.
  Плачу я в шкафу. Там это делать лучше всего. И папина рубашка щекотит меня рукавом, как будто хочет рассмешить. Но у меня внутри всё равно так, как будто кто-то выкрал из коробки и разбил статуэтку, похожую на маму.
  А потом я засыпаю между швейной машинкой и коробкой из-под обуви.
  Когда в полной темноте я выбираюсь из шкафа, Жорж и Ася собираются уже идти меня искать. Мадам Куку готовит им фонарик. А они повязывают шарфы.
  Снегопад за окнами такой, что ничего, кроме снега, нельзя разглядеть... как в нашем городе, когда вечерами папа и мама сидели у камина, няня затворяла форточку, и все беспокоились, скоро ли вернётся из Дома Литераторов Жорж...
  -Ну вот ты где, котёнок, - как-то взволнованно говорит брат. - Куда ты запропастилась?
  -Я уснула в шкафу, - я потираю правый глаз и жмурюсь на электрическую лампочку.
  -Зойка! - Ася обняла меня крепко-крепко, а потом ещё крепче - Жорж.
  Мы стояли так в коридоре. И не хотели отпускать друг друга. Шарф Жоржа спускался на пол, у Аси из рукавов свисали варежки...
  Мадам Куку почему-то сказала:
  -Бедные-бедные мои детки...
  
  Ася ждёт меня в сторонке. На ней её котиковая шубка, про которую Мадам Куку шутит, что она сделана из котика Васьки, из-за чего Ася начинает плакать.
  Она ждёт меня, чтобы разделить мандарин, взятый нами из дома.
  Идёт большой пушистый снег. Узоры на окнах тают - потепление. Папа опять будет подолгу сидеть у окна, не замечая нас.
  Мы идём гулять каждый вечер, а потом убегаем от мадам Куку, и она нас долго и беспокойно ищет. Вот бы потеряться! Неужели папа и тогда никак не отреагирует?..
  
  В большой коробке из-под шляпки мы с сестрой храним свои сокровища. Здесь спрятана среди прочего и засушенная белая роза. Когда Тата прислала Жоржу розу, она сообщила ему в письме о своей свадьбе. Эта роза была розой из букета невесты.
  Жорж разорвал письмо, и старый носатый французский дворник долго мёл под нашими окнами тротуары.
  "Дождись, я приеду", - написано на обрывке письма. Уцелевшие обрывки тоже лежат здесь, в коробке.
  -Не дождусь! Не дождусь! Не дождусь!!! - кричал он и хлопал дверями. - Не дождусь!!!
  Мы смотрели, как взмывает в небо стая голубей.
  -Не дождусь...
  А потом шли дожди, дожди, дожди...
  Её отец пожелал, чтобы она вышла замуж за красного. Он полагал, что это спасёт жизнь их семье, откроет им дорогу в Европу... но её родных арестовали, а она сама сбежала к нам в Париж.
  И Жорж не хочет её видеть. Когда она заходит к нам, он закрывает ладонями глаза и полушёпотом говорит:
  -Я не хочу тебя видеть.
  Почему он не понимает, что предать любовь можно только ради одного: чтобы не предать Россию.
  Наш папа гордится Татой, он смотрит на неё, держит её за руки и называет Дочка. Когда она приехала, папе стало немного лучше.
  Её губы - я видела - беззвучно повторяют одну и ту же фразу:
  -Люблю. Всё равно люблю.
  Мадам Куку, сидя за обеденным столом, переводит взгляд с Жоржа на неё, с неё - на Жоржа, утирает маленьким платочком своё большое лицо, промакивает набегающую слезу.
  Жорж так и сидит, закрывая ладонями глаза. Когда он просится выйти из-за стола, отец ему не разрешает. Даже я бы не послушалась. А брат так и сидит с закрытыми глазами, не притрагиваясь к обеду.
  
  По вечерам мы подслушиваем, как наш брат разговаривает по телефону со своей бывшей невестой. Мы сидим за стенкой, на полу, навострив уши. Только говорит всегда она, а Жорж молчит. И если он вдруг что-то произносит, нас это радует. Но тут, как всегда, на самом интересном месте, появляется Мадам Куку и уводит нас за уши в нашу комнату.
  
  -А почему мама не приезжает? И не пишет? А, Зоя? - спрашивает меня Ася, когда мы вечером перебираем почту.
  -Потому что мы ей не нужны. Она нас вообще никогда не любила. Красные не умеют любить,- говорю я с уверенностью.
  -Не смей! - папа вскакивает со стула. - Не смей так говорить о матери! - он хватает меня за руку и становится страшным.
  -Отпустите, папа! Мне бооольно, - я морщусь, стараясь не плакать. - Отпустииите...
  - Она вас любила! Любила!!! Она всегда вас любила!!!!
  Я с трудом вырываюсь, убегаю в комнату, хлопаю дверью. У меня на запястье красные следы от его рук.
  Папа мне в догонку бросает в дверь шахматной доской. Я слышу, как фигурки, мелко постукивая, рассыпаются по полу.
  -Она! Вас! Любила! Она! Всех! Любила! И продолжает любить! Не смей говорить о ней в прошедшем времени!!!
  Я слышу,как его крики переходят в рыдания. Наша дверь изнутри не запирается, и я прячусь в плакаре. Здесь очень темно, и на дне хранятся совсем летние вещи: теннисные туфли и наш загородный саквояж. И прочее, всё, что было при нас, когда мы уезжали из Крыма. Я укрываюсь нашим пледом для пикников... Я скрещиваю пальцы, хмурюсь, чтобы не зареветь, и шепчу:
  -Папа, придите в себя. Папа, придите в себя. Папа, придите в себя...
  Обычно всегда помогает.
  И он приходит... У него мелкой дрожью дрожат руки, он утирает платком мокрые щёки и просит у меня прощения, открыв дверцу плакара.
  Он раздвигает в стороны наши с Асей платья и берёт меня на руки. Он шепчет мне на ухо:
  -Прости меня, доченька, прости меня, прости, прости...
  А я обнимаю его за шею. Он ведь не виноват в том, что наша мама нас не любит.
  Когда я вырасту, у меня будет муж, которого я не буду любить, - решаю я, - потому что любовь - это страшно.
  
  Когда мы переехали с Монмартра к мадам Куку в Пасси, Жорж стал чаще смотреть в окно. Теперь ему было не страшно, теперь он не боялся увидеть под окном Тату, он думал, что она не знает наш новый адрес.
  Но мы проговорились ей, и она всё равно часами могла стоять под нашими окнами. Правда, она приходила в те часы, когда его не оказывалось дома. И это было хорошо. Иначе бы он расстроился. А мы смотрели на неё из окон прислуги и думали о том, что она очень красивая.
  Один раз мы встретили её на улице, возле булочной, и она сказала, что хочет постричь волосы каре, под Коко.
  -Нет, нет, не надо, - жалобно заскулила Ася. - А то от вас совсем ничего не останется.
  Тогда Она так грустно улыбнулась, что мне показалось, что никто кроме неё и Жоржа не мог так улыбаться.
  
  В Пасси, у мадам Куку мы нюхаем запах её духов, которые нам не нравятся, и проливаем чай или вишнёвое варенье прямо на её белоснежные вязаные салфеточки.
  Мадам Куку сдержанно улыбается нам и говорит:
  -C`est manifique.
  Мадам Куку спит в соврешенно дурацком чепчике. Во сне она как паровая машина.
  Жорж укладывает нас спать вместе с ней в комнате. Мы просимся спать с ним, но он говорит, что "мадмуазелям не положено", снова пародируя мадам Куку. Мы с Асей сидим над её спящей тушей. Мы изучаем природу храпа. Разобравшись, мы находим в кладовой прищепку и защепляем ноздри мадам Куку...
  В тот момент, когда она вскакивает со своей перины, хватаясь руками за воздух, мы успеваем улечься в безмятежные позы ангелов.
  Жорж у нас держится молодцом. Он говорит,что всё наладится. Хотя я знаю, что нет.
  
  И вот... снова идёт снег. Снег - это огромная тишина. Не знаю уж, куда и деваться.
  Мадам Куку важно помешивает поварёжкой в кастрюле. Готовит что-то французское, невкусное. Рассказывает нашей няне рецепт, учит её.
  -Что нам ваши ринцемты, - машет на неё большой морщинистой рукой няня, - мы блинков-то и так испекём, и суп сварим вку-уусной...
  Папа ушёл куда-то узнавать про Жоржа, потому что Жоржа до сих пор нет. Жоржа мы уже давно ждём. Когда я думаю о нём, мне становится страшно и внутри как будто бы всё переворачивается.
  Она сказала ему в трубку:
  -Люблю. Всё равно люблю.
  Она звонила ему каждый вечер. Только чтобы сказать, что всё ещё любит. Когда брат ушёл, на телефоннные звонки стала отвечать я. Она всё спрашивала, где он и "он что, не хочет говорить?" А его просто не было дома.
  И она рассказывала мне, какой у неё неуютный муж-хам с колючими усами, как она вышла за него только чтобы выжить и как потом только поэтому смогла приехать сюда...
  Теперь она живёт у своей тётки на французской квартире, спит, как неприкаянная, в гостиной на диване. Ночами она, наверняка, шепчет "люблю" и имя "Георгий". Его фотографию она хранит в последнем сборнике стихов Гумилёва. Кто сказал Жоржу, что Тата его не любит? Разве муж - это повод, чтоб перестать любить?..
  Один поэт из папиных знакомых сказал, что у Жоржа хрупкое сердце: может разбиться при любом лёгком ударе или треснуть на морозе...
  
  Мадам Куку зовёт нас мадмуазелями:
  -Мадмуазель, будьте любезны, уберите локти со стола.
  Или:
  -Мадмуазель, вытрите, пожалуйста, рот салфеткой, он у Вас весь в варенье.
  А один папин знакомый доктор, приехавший недавно из России, сказал нам, что там теперь всех называют гражданами и гражданками.
  Тем же вечером мы с Асей играем в Россию.
  -Гражданин Крючков, мы вынуждены вас расстрелять, - складываю кисти рук в замок.
  -Боже мой! Нет! За что?! - Ася заламывает руки.
  -На Вас слишком белая рубашка.
  -Ну и что тут такого? Вы всех людей в белом собираетесь теперь расстреливать?
  -Да, мой помощник уже отправился за подписями.
  
  Я слышу слово и дооооолгий телефонный гудок.
  Наступает зима, начинаются декабрьские даты. Папа приходит из кондитерской - что ни день - с пакетом конфет. Мы с Асей собираем тут же фантики какие понарядней, чтобы убрать их в нашу коробку.
  Я слышу тихое слово и дооооооолгий телефонный гудок.
  Когда он сказал ей: "Не надо меня любить", - она бросила трубку. Это как когда тысячи и тысячи скрипок играют одновременно, и вдруг разом замолкают, и остаётся только одна...
  Я представляю, как она запускает зеркальцем об стену, как её тёмные рыжие волосы падают ей на лицо, скрывая тёмные глаза и веснушки.
  Больше она с ним не разговаривала.
  
  Когда Жорж узнал, что мы проговорились, и Тата знает наш новый адрес и живёт теперь неподалёку, они поделили улицу. У каждого из них теперь была своя сторона. Он выбрал для неё сторону с шляпным салоном. Он очень любил этот салон из-за красивой витрины, из-за того, что за стеклом, придерживая слегка пальчиками, шляпки меряют милые кокетки в маленьких чёрных платьицах. Она не носила шляпки, любила, чтоб волосы были свободными. Он любовался на салон с другой стороны улицы. Ему досталась сторона с больницей, и он туда, естественно, попал. Она писала ему в записках "не грусти" и через знакомых передавала ему яблоки, завёрнутые в накрахмаленные салфетки или в тонкие промокашки, на которых были чернильные отпечатки с её стихами...
  
  Его волосы на ветру растрепались, и теперь он стоит в самом сердце Парижа.
  А я всё думаю: как это можно в сердце Парижа остаться без сердца?
  -Слово "никогда" такое короткое, но такое длинное. Как вечность. Мы не вернёмся в Россию ни-ког-да. Никогда ничто не будет так, как было прежде, - он смотрит в небо. Он всегда смотрит в небо, потому что теперь больше некуда смотреть. И он покупает нам с Асей воздушные шарики, потому что их можно отпустить, и они полетят, куда им захочется...
  Земля уходит из-под ног, в небо из руки выскальзывает связка шариков... облака вразлёт, птицы...
  Боженька, если ты есть, подай знак! Подай знак... и разреши нам вернуться...
  -Жорж!
  -Что с ним?
  -Docteur! Medecin! La evanouissement!
  Ах, почему мы так плохо занимаемся французским?!
  
  Наступила зима. Мир был хрупкий и лёгкий. В Париже - пушистый снег и первые заморозки.
  В больнице, где лежит теперь Жорж, больные в коридорах говорили, что весной здесь будет цвести сирень.
  А потом мы пришли - и весь двор был забросан изгибистыми отрубленными ветвями, заиндевевшими на утреннем морозе. И больные в коридорах уже больше не говорили, что весной здесь будет цвести сирень.
  После случая с Жоржем папа как будто проснулся: он не сидел больше вечерами у окна и не бубнил себе под нос, глядя в пустоту.
  Он снова с нами ласков и покупает нам по вечерам что-нибудь вкусное в кондитерской на углу. Он беспокоится за Жоржа, и мы чуть ли не каждый день бываем в больнице.
  Папа как будто бы вдруг увидел, что жизнь продолжается и что можно любить и Россию, и маму в воспоминаниях. У всех русских, даже пожилых, вдруг стала прекрасная память: можно было забыть сегодня и вчера, но забыть своё русское прошлое не мог никто.
  -Пропала наша горняя страна, - сказал как-то один писатель, друг Жоржа, - даже не верится... Совсем недавно у меня было своё собственное поле...
  
  Мы с Асей собираемся идти. Я надеваю пальто в клеточку, Ася - шубку. Мы поправляем друг другу шарфы и идём. Мы идём к Жоржу.
  -Какой снег! - говорит Ася.
  -Сегодня почти такой как в нашем городе, - отвечаю я и ловлю снежинку. - Давай отпросим Жоржа погулять!
  -Без папы не получится...
  Когда мы приходим, он как всегда бледный и несчастный. В больнице холодно, все больные в свитерах. Немного морозных узоров на стёклах. Скоро будут зажигать свет. Мы сидим в коридоре, смотрим в большие окна. Один больной проходит мимо нас на цыпочках, почти неслышно ступая по полу.
  -Странные здесь больные, - говорю я, - какие-то ненормальные. Вон тот головой зачем-то мотает, а этот вон... он это с кем разговаривает?
  -Да, смотрите, как тот вот странно раскачивается! - радостно объявляет Ася о своём наблюдении.
  -Девочки... - Жорж прячет глаза, он весь как-то сжимается и вдруг таким жалким шепотком: - ...это лечебница для душевнобольных...
  -Что? - я сказала, но моего слова не слышно. Я как во сне. Снег падает медленно и тихо. Со спины подкрадываются сиреневые зимние сумерки...
  
  В следующий приход к Жоржу папа был уже совсем как раньше. Казалось, что звезда с неба сорвалась и упала в глубокий русский снег далеко за горизонтом. Всё забывается, если появляется надежда на будущее? Так ведь? (А я всё не верила, что можно что-то забыть. Никто не верил...)
  Папа достаёт из сумки яблоки, складывает на подоконник. За окном воробьи бодро прыгают по снегу. Неужели у Жоржа сердце разбилось или треснуло на морозе? Поэтому теперь не тает снег в Париже?..
  Тата пришла, написала ему на клочке бумаги:
  -Люблю... я тебя люблю.
  Он скомкал её слова и закричал:
  -Не люблю, никого не люблю! Не люблю!!!
  И потом он ещё долго кричал эти слова и бил по стенам кулаками, и пришёл доктор, и кто-то попросил нас всех выйти. Он хватал предметы и бросал их в стены, а потом дверь закрылась, и мы смогли заметить только, как его пытаются остановить, слышали, как он воет, как зверь... а потом стало тихо.
  Доктор вышел и сказал, что Жоржу надо поспать.
  Ася спросила доктора:
  -Скоро Жорж поправится?
  В коридоре, сидя на стуле возле палаты, плакала Тата.
  -Надежда...надежда, нет у нас никакой надежды! Возвращаться нам некуда, жить нам негде и незачем!
  Мы видели, как на подол её платья падают слезинки.
  И только Жорж когда-то говорил, что всё наладится. Но мы-то знали, что нет.
  
  Кроме надежды, у нас не было ничего... Но вот не осталось и надежды. Наша французская улочка тает в холодном тумане, и кажется, что идём мы по ней в никуда... Весь город крадётся неслышно за спиной...
  -Зимние туманы - это так красиво, - глупо говорит папа. У Аси промок сапожок, и Эйфелеву башню видно только наполовину...
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"