Зингер Исаак Башевис : другие произведения.

Спиноза с Базарной

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Исаак Башевис ЗИНГЕР

СПИНОЗА С БАЗАРНОЙ

I.

   Доктор Нахум Фишельзон, низенький горбун с седой бородкой, ходил взад и вперёд по своей мансарде на Базарной улице в Варшаве. Он был совершенно лыс: только на затылке торчало несколько жгутиков, а кривым, как клюв, носом и большими тёмными вздрагивающими глазами он напоминал огромную птицу. Несмотря на жаркий летний вечер, Фишельзон надел чёрный сюртук до колен, жесткий воротничок и галстук-бабочку. От двери он медленно двигался к слуховому окну, расположенному высоко в скосе крыши, и возвращался обратно. Чтобы выглянуть в окно, нужно было взобраться на лесенку. На столе в латунном подсвечнике горела свеча, и вокруг пламени кружились мошки. То одна, то другая подлетала слишком близко к огню и обжигала крылья или сгорала вся и тлела одно мгновенье искоркой на фитиле. В такие моменты его морщинистое лицо искажала судорога, оно дёргалось, и профессор прикусывал губу под растрёпанными усами. В конце концов, он вытащил из кармана платок и стал махать им на мошек.
   - Кыш, кыш отсюда, идиоты! - ругался он. - Вы здесь не согреетесь, а только сгорите.
   Насекомые рассыпались, но через мгновение слетелись назад и опять суетились вокруг дрожащего пламени. Доктор Фишельзон утёр пот с морщинистого лба и вздохнул: "Как и людям, им не нужно ничего, кроме мгновенного удовольствия". На столе лежала открытая книга на латыни с широкими полями, сплошь исписанными квадратными буковками доктора. Это была "Этика" Спинозы, которую доктор изучал последние тридцать лет. Он знал наизусть все её постулаты, доказательства, выводы и даже примечания. Если ему требовалось обратиться к какому-то абзацу, он почти всегда сразу открывал книгу на нужной странице. И всё же он продолжал изучать "Этику" по много часов каждый день с увеличительным стеклом в костлявой руке, бормоча и кивая головой в знак согласия. Истина была в том, что чем глубже он уходил в книгу, тем больше открывалось в ней загадочных фраз, туманных пассажей и таинственных замечаний. Каждое предложение содержало намёк, не замеченный предшествующими исследователями Спинозы. Фактически, философ предвосхитил всю возможную критику чистого разума, данную Кантом и его последователями. Доктор Фишельзон писал комментарий к "Этике". Ящики его стола были полны записок и черновиков, но, казалось, он никогда не сможет завершить свой труд. Боль в желудке, досаждавшая ему много лет, с каждым днём усиливалась. Сейчас она возникала уже после нескольких ложек овсянки. "Боже правый, как мне тяжко, очень тяжко", повторял он себе с интонацией своего отца, тишевецкого раввина: "Очень, очень тяжко".
   Доктор Фишельзон не боялся умереть. Во-первых, он был уже немолод. А, во-вторых, как сказано в четвёртой части "Этики", "свободный человек меньше всего думает о смерти, и мудрость его состоит в размышлениях не о смерти, а о жизни". В-третьих, сказано также, что "ум человеческий не распадается весь вместе с телом, и часть его остаётся вечной". И всё же язва (а, быть может, рак) продолжали донимать его. Язык был постоянно обложен, часто прорывалась отрыжка с выделением дурного газа. Его мучили изжога и спазмы. Иногда возникали позывы на рвоту, но порой страшно хотелось чеснока, лука, чего-то жареного. Он давно отказался от лекарств, которые приписывали ему врачи, и искал свои собственные средства. Он обнаружил, что ему становится легче, если поесть после обеда тёртой редиски и лечь на кровать животом вниз, свесив голову на бок. Но эти домашние средства приносили лишь временное облегчение. Врачи, к которым он обращался, говорили, что у него вообще ничего нет - всё от нервов: "Можете жить до ста лет".
   Но в эту особенно душную летнюю ночь доктор Фишельзон чувствовал, как силы вытекают из него. Ноги подкашивались, пульс еле прощупывался. Он сел, чтобы читать, но всё плыло перед глазами. Буквы позеленели, стали золотыми, а волнистые строчки переплетались, разъезжались и перепрыгивали друг через дружку, оставляя на странице пустые места, будто текст исчезал неведомо куда. Жара была нестерпима и текла вниз прямо с крыши. Фишельзон чувствовал себя как в духовке. Несколько раз он поднимался по четырём ступенькам к окну, высовывал голову в прохладу вечернего ветра и стоял так, пока держали ноги. "Да, приятный ветер, - бормотал он, - ласковый ветер" и вспоминал, что, согласно Спинозе, нравственность и счастье - одно и то же, и что свои самые нравственные поступки человек совершает ради удовольствия, не противоречащего разуму.

II.

   Доктор Фишельзон, стоя на верхней ступеньке у окна и высунувшись наружу, мог созерцать два мира сразу. Над ним были небеса, усыпанные звёздами. Он никогда всерьёз не занимался астрономией, но мог различать планеты, эти тела, которые подобно Земле вращаются вокруг Солнца, и неподвижные звёзды, которые сами являются далёкими солнцами, и свет которых доходит до нас через века или тысячелетия. Он различал созвездия, через которые Земля движется в пространстве, и туманную ленту - Млечный Путь. У него был небольшой телескоп, купленный ещё в Швейцарии, когда он учился там, и с особенной радостью он разглядывал в него Луну. Он ясно видел на лунной поверхности вулканы, купающиеся в солнечном свете, и тёмные тенистые кратеры. Ему никогда не надоедало смотреть на эти трещины и разломы. Они казались ему сразу близкими и далёкими, материальными и эфемерными. Иногда падучая звезда прочерчивала в небе широкую дугу и пропадала, оставляя за собой огненный след. Доктор Фишельзон знал, что это метеорит влетел в земную атмосферу и, быть может, его несгоревший осколок упал в океан, или среди пустыни, или в каком-то необжитом районе.
   Звёзды медленно всплывали из-за крыши и поднимались, сияя, пока не достигали высшей точки над домом напротив. Да, глядя на небеса, доктор Фишельзон постигал беспредельность пространства, которое, согласно Спинозе, было одним из атрибутов Бога. Было отрадно думать, что и он, немощный, тщедушный человечек, тоже является вечно меняющейся модой абсолютно безграничной Субстанции, частью Космоса, и сотворён из той же материи, что и небесные тела. И в той степени, в какой он является частью Божественного, он неуничтожим. В такие моменты доктор Фишельзон испытывал Amor Dei Intellectualis*, которая, согласно амстердамскому философу, являлась высшим совершенством разума. Он глубоко вздохнул, поднял голову так высоко, как позволил жесткий воротничок, и физически ощутил своё вращение вместе с землёй, солнцем, звёздами Млечного Пути и бесконечным множеством галактик, которое можно объять лишь бесконечностью мысли. Ноги стали лёгкими и невесомыми, и он ухватился обеими руками за раму в испуге, что может потерять опору и улететь в вечность.
   Когда взгляд уставал от созерцания небес, он опускался вниз на Базарную, на длинную полосу, тянувшуюся от Яношского рынка до Железной, с рядами газовых фонарей, сливавшихся в нить огненных точек. Из труб над чёрными жестяными крышами поднимался дым. В пекарнях растапливали печи, то в одном, то в другом месте взлетали искры с чёрным дымом. Эта улица никогда не бывала такой шумной и многолюдной как летними вечерами. Воры, проститутки, шулера и скупщики краденого прогуливались по площади, которая сверху казалась маковым кренделем. Парни громко хохотали, девушки взвизгивали, и всех перекрикивал разносчик лимонада с бочонком на спине. Благим матом орал продавец арбузов, и с его длинного ножа стекал сок, красный как кровь. Временами улица становилась ещё суматошней: то с тяжелым грохотом прокатывались пожарные повозки с мощными вороными конями, которых нужно было изо всех сил сдерживать, чтобы они не понеслись вскачь; то с воем сирены проносилась карета скорой помощи; то шпана устраивала драку, и тогда вызвали полицию. Крича о помощи, пробегал ограбленный прохожий. Телеги с дровами, пытались въехать во дворы пекарен, но лошади не могли перекатить колеса через высокую обочину, и конюхи по чём свет костерили и стегали кнутами животных. Искры летели из-под копыт. Уже давно прошёл седьмой час, когда должны были закрываться лавки, но на самом деле торговля только начиналась: покупателей тайком проводили через чёрный ход. Русские городовые, получив хабар, ничего не замечали.
   Уличные торговцы предлагали свой товар, и каждый старался перекричать другого.
   - Ой, покупайте моё чистое золото! - надрывалась женщина с подгнившими апельсинами.
   - Самые сладкие, самые сладкие! - рявкал лоточник над перезрелыми сливами.
   - Одна хорошо, две лучше! - орал мальчишка с корзиной рыбьих голов.
   В окно хасидской школы через дорогу доктор Фишельзон видел мальчиков с длинными пейсами, которые что-то учили нараспев и корчили рожи, качаясь над томами священной книги. Внизу, в кабаке мясники, грузчики и продавцы фруктов тянули бражку. Из распахнутой двери катился пар, как из бани, и вырывалась громкая музыка. Рядом гулящие девки цеплялись к пьяным солдатам и рабочим, возвращавшимся домой после смены. Мужчины с вязанками дров на плечах иногда напоминали доктору Фишельзону грешников, осуждённых разжигать для себя пламя в аду. В открытых окнах хрипели граммофоны, и священная литургия смешивалась с водевильными куплетами.
   Доктор Фишельзон всматривался в полусвет бедлама, напрягая слух. Он знал, что жизнь этой черни была полным антитезисом разума. Эти люди погрязли в мелочных страстях, были пьяны своими чувствами, а, согласно Спинозе, чувства не доводят до добра. И вместо вожделенного наслаждения они получат лишь болезни и тюрьму, позор и страдания, проистекающие из их невежества. Казалось, даже вопли бродячих котов на этих крышах были более дикими и страстными, чем в других частях города. Коты орали голосами рожениц и, как черти, взлетали на стены и прыгали на балконы и карнизы. Один котяра остановился у его окна и взвыл так, что Фишельзон вздрогнул. Он спустился, взял метлу и замахал ей перед мордой твари с горящими зелёными глазами.
   - Пошёл вон! Брысь отсюда, невежественный дикарь! - и колотил палкой метлы по крыше, пока кот не убежал.

III.

   Когда доктор Фишельзон возвратился в Варшаву из Цюриха, где он изучал философию, ему пророчили большое будущее. Друзья знали, что он пишет капитальный труд по Спинозе. Выходивший на польском еврейский журнал пригласил его к сотрудничеству. Он был частым гостем в нескольких богатых домах и получил место старшего библиотекаря Варшавской синагоги. Хотя и тогда его уже считали старым холостяком, сваты предлагали выгодные партии, но доктор Фишельзон не воспользовался этими возможностями. Он хотел быть независимым, как сам Спиноза. И был. Из-за своих еретических воззрений он вступил в конфликт с раввином и должен был уйти с должности библиотекаря. Много лет после этого он зарабатывал себе на жизнь уроками древнееврейского и немецкого. А потом, когда он заболел, Берлинская еврейская община проголосовала за назначение ему пенсии в пятьсот марок в год. Это стало возможным благодаря вмешательству знаменитого доктора Хильдешмаера, с которым он переписывался по философским вопросам. Чтобы как-то прожить на скудную пенсию, он перебрался на чердак и стал готовить себе еду на керосинке. У него был шкаф со множеством ящичков, и на каждом ящике было написано, что в нём лежит: гречка, рис, овёс, лук, морковка, картошка, грибы. Раз в неделю доктор надевал широкополую шляпу, брал в одну руку корзину, а в другую - "Этику" Спинозы и шёл на базар. Ожидая, пока его обслужат, он раскрывал "Этику". Продавцы его знали и подзывали к лоткам.
   - Хороший кусок сыра для вас, доктор, просто тает во рту!
   - Свежие грибы, доктор, прямо из леса!
   - Дамы, уступите очередь доктору, - кричал мясник. - Пропустите его, пожалуйста!
   В первые годы болезни он всё ещё заходил по вечерам в кафе, где собирались учителя древнееврейского и другая интеллигенция.
   Иногда он останавливался у книжных лавок на улице Святого Креста, где по дешёвке можно было купить множество старых журналов и книги. Как-то раз давний ученик пригласил его вечером в ресторан.
   Придя, он с удивлением увидел там группу своих знакомых и почитателей, которые усадили его во главе стола и стали произносить речи в его честь. Но это было очень давно - теперь им уже никто не интересовался. Он совершенно замкнулся, и о нём забыли. В 1905 году, когда люд с Базарной начал устраивать забастовки, бросать бомбы в полицейские участки и убивать штрейкбрехеров, лавки по будням закрывали, и существование его стало ещё более оторванным. Он презирал всё, что было связано с новым еврейством: сионизм, социализм, анархизм, и считал эту молодёжь невежественным сбродом, стремящимся разрушить общество, то общество, без которого невозможно никакое разумное существование. Он ещё читал еврейские журналы, но его коробило от новаций в древнем языке Библии или Мишны. Польская орфография тоже изменилась, и доктор Фишельзон заключил, что разум покинул даже так называемых людей духа, и они лишь потакают толпе. Иногда он всё ещё заходил в библиотеку и просматривал современные труды по истории философии, но лишь обнаруживал, что профессора не понимали Спинозу, неправильно его цитировали и приписывали ему свои собственные путаные представления. Хотя доктор Фишельзон прекрасно сознавал, что гнев есть чувство, недостойное человека, идущего по пути разума, он приходил от этого в бешенство, захлопывал книгу и отталкивал её от себя. "Идиоты, - бормотал он, - ослы, выскочки". И клялся, что никогда больше не заглянет в новое правописание.

IV.

   Раз в три месяца почтальон, занимавшийся денежными переводами, приносил доктору Фишельзону восемьдесят рублей. И сейчас он ждал, что квартальное пособие принесут ему в начале июля, но день проходил за днём, а высокий мужчина со светлыми усами и блестящими пуговицами всё не появлялся, и доктор стал нервничать: у него уже не оставалось почти ни гроша. Как знать: может быть, берлинская община решила отменить пособие, или доктор Хидельшмайер, не дай Бог, скончался, или на почте ошиблись. У каждого события есть своя причина - это доктор знал твёрдо. Всё на свете предопределено, всё необходимо, и у рассудочного человека не должно быть оснований для беспокойства. Тем не менее, беспокойство охватило его и гудело в голове, как мухи. Если случится самое худшее, подумал он, то можно будет покончить с собой, но вспомнил, что Спиноза не одобрял самоубийства и считал посягающих на свою жизнь безумцами.
   Однажды, когда Фишельзон вышел, чтобы купить в лавке тетрадь, он услышал, что люди говорят о войне. Где-то в Сербии застрелили австрийского принца, и Австрия направила Сербии ультиматум. Хозяин лавки, парень с рыжей бородкой и жёлтыми бегающими глазками, объяснил: "Будет маленькая война" и посоветовал доктору запастись продуктами, потому что скоро их не станет.
   Всё стремительно покатилось. Доктор ещё не решил, стоит ли тратить четыре гроша на газету, а на тумбах уже висели приказы о мобилизации. На улицах стали попадаться мужчины с круглыми металлическими бляхами на лацканах: знак, что их призвали, а за ними шли их плачущие жёны. В понедельник, когда доктор спустился купить еды не последние копейки, он увидел, что лавки закрыты. Хозяева с жёнами стояли на улице и объясняли, что негде достать товар. Некоторых особых клиентов, впрочем, отводили в сторону и впускали с чёрного хода. На улице всё перемешалось. Полицейские с саблями наголо гарцевали на лошадях. У кабака собралась большая толпа, и водку по указу царя, выливали в канаву.
   Доктор Фишельзон пошёл в своё старое кафе: может быть, там встретится кто-то из прежних знакомых и что-нибудь посоветует, но знакомых там не оказалось. Тогда он решил сходить к раввину в синагоге, где служил когда-то библиотекарем, но сторож в шестигранной ермолке сказал, что раввин с семьёй уехали на воды.
   У Фишельзона было в городе ещё несколько знакомых, но он никого не застал. Ноги ныли от долгой ходьбы; перед глазами плыли черные и зелёные точки, и он чувствовал, что вот-вот потеряет сознание.
   Он остановился и ждал, когда пройдёт головокружение. Прохожие толкали его. Черноглазая школьница старшего класса хотела подать ему монету. Хотя война только началась, уже маршировали солдаты с полной выкладкой шеренгами по восемь, пыльные и загорелые. На боку у них были фляги, а на груди - патронташи. Штыки ружей отсвечивали холодным зелёным светом. Они пели унылыми голосами, а рядом с ними двигались пушки, и каждую тянули восемь лошадей.
   Слепые морды животных дышали мрачным ужасом. Доктора Фишельзона затошнило. Желудок пронзила боль, и кишки, казалось, выворачивались наизнанку. На лице выступил холодный пот.
   "Я умираю, - подумал он. - Это конец". Всё же он дотащился до дома, свалился на железную койку и лежал на ней, тяжело дыша.
   Он, должно быть, задремал, потому что увидел себя дома в Тишевице. У него разболелось горло, и мама обвязывала ему шею чулком с горячей солью. В доме что-то говорили о свечах и о том, как его укусила лягушка. Он хотел выйти на улицу, но ему не позволяли, потому что по ней шла католическая процессия. Мужчины в длинных сутанах с обоюдоострыми секирами что-то распевали на латыни и брызгали святой водой. Блестели кресты, священные образы качались в воздухе. Пахло ладаном и трупами. Вдруг небо стало раскалённо-красным, и весь мир запылал. Звонили колокола, и люди, обезумев, носились вокруг. Над головой с хриплыми криками кружили птичьи стаи. Доктор Фишельзон внезапно проснулся. Тело было в поту, а горло остро саднило. Он стал обдумывать странный сон, пытаясь найти в нём рациональную связь с тем, что случилось с ним, и осмыслить его как sub specie eternitatis*, но ни то, ни другое не получалось. "Увы, ум - лишь вместилище бессмыслиц, - подумал доктор Фишельзон, - Земля принадлежит безумцам". Он снова закрыл глаза, задремал, уснул.
  
   V.
  
   Небесам, однако, было угодно, чтобы доктор Фишельзон пожил ещё.
   Налево от его мансарды была дверь в тёмный захламленный ящиками и корзинами коридор, где вечно стоял дух жареного лука и стирочного мыла, а за дверью жила старая дева, которую соседи звали Чёрная Добба. Добба была высокая, тощая и чёрная, как лопата пекаря. Нос у ней был сломан, а над верхней губой темнели усики. Говорила она грубым мужским голосом и ходила в грубых мужских башмаках. Много лет Добба торговала хлебом, булками и батонами, которые брала в пекарне у ворот. Но однажды она рассорилась с пекарем, перебралась на базар и стала торговать там бубликами. С мужчинами ей не везло: дважды она обручалась с подмастерьями пекаря, но оба раза женихи отрекались от слова. Ещё один раз она обручилась со старым стекольщиком, говорившим, что он разведён, но, как выяснилось позже, всё ещё женатым. У Доббы был в Америке двоюродный брат сапожник, и она всё время хвастала, что он готов оплатить ей проезд, но оставалась в Варшаве. Женщины над ней подтрунивали: "Ты, Добба, безнадёжная. Так тебе и написано на роду умереть старой девой". Добба отвечала: "Я не стану рабой у мужика. Чтоб они все сдохли!"
   Добба получила письмо из Америки. Обычно она заходила к Лейзеру-портному, и тот читал ей письма, но в этот день Лейзера не было, и Добба вспомнила о Фишельзоне, которого все соседи считали выкрестом, потому что никогда не видели его в синагоге.
   Она постучала в дверь доктора, но никто не ответил. "Наверно ушёл куда-то, нечестивец", - подумала Добба, но всё-таки постучала ещё раз, и дверь немного подалась. Она застыла в испуге: доктор Фишельзон лежал на кровати совершенно одетый с лицом, желтым, как воск. Из шеи выпирал кадык, а бородка торчала вверх. Добба закричала, уверенная, что сосед умер, но нет - тело шевельнулось. Она схватила стакан со столика, выбежала в коридор, набрала воды из крана и плеснула на лицо обморочного. Фишельзон потряс головой и открыл глаза.
   - Что с вами? - спросила Добба. - Вы заболели?
   - Большое спасибо, нет.
   - У вас есть родственники? Я их позову.
   - У меня никого нет.
   Добба предложила позвать парикмахера с другой стороны улицы, но доктор Фишельзон сказал, что парикмахер ему не нужен. В тот день бубликов не было, и Доббе не нужно было идти на базар, а поэтому она решила сделать доброе дело. Она помогла больному встать с постели и расправила одеяло. Потом она раздела Фишельзона и приготовила ему суп на керосинке. В комнату Доббы солнце никогда не заглядывало, а здесь солнечные квадраты мерцали на тусклых стенах. Пол был бурый. Над кроватью висел портрет человека с широким жабо на шее и длинными волосами. "Старенький, а в комнате у него чисто", - одобрительно подумала Добба. Доктор Фишельзон попросил "Этику", и она неохотно передала ему книгу: она была уверена, что это молитвенник неверных. Потом она засуетилась, принесла ведро воды и подмела. Фишельзон поел и почувствовал себя гораздо сильнее. Тогда Добба попросила его прочесть письмо.
   Он читал медленно, и бумага дрожала у него в руках. Письмо было из Нью-Йорка от двоюродного брата Доббы. Опять он сообщал ей, что собирается послать "действительно важное письмо" и деньги на билет в Америку. Добба наизусть знала, всё что будет написано и помогала старику разбирать каракули брата.
   - Врёт он всё, и давно обо мне забыл.
   Вечером Добба заглянула снова заглянула к доктору. Свеча в латунном подсвечнике горела рядом с кроватью. На стенах и потолке дрожали багровые тени. Фишельзон сидел на кровати, подложив под спину подушки, и читал книгу. Свеча отбрасывала золотой свет ему на лоб, казалось, рассечённый пополам. В окно влетела птица и села на стол. Добба вздрогнула. Этот человек напомнил ей о колдунах, чёрных зеркалах и трупах, которые блуждают по ночам и пугают женщин. И всё же она подошла поближе и спросила:
   - Как вы себя чувствуете? Вам лучше?
   - Немного лучше, спасибо.
   - Вы на самом деле выкрест? - спросила она, не совсем понимая смысл слова.
   - Я выкрест? Нет, почему вы так решили? Я еврей как все евреи.
   Объяснение доктора придало ей уверенности. Она отыскала бутылку с керосином, разожгла плиту, принесла из своей комнаты стакан молока и стала варить ему кашу. Доктор Фишельзон продолжал изучать "Этику", но в тот вечер не мог понять смысла теорем и доказательств с многочисленными ссылками на аксиомы, определения и другие теоремы. Дрожащей рукой он поднёс книгу к глазам и прочёл: "Идея каждой модификации человеческого тела не предполагает достаточного понимания самого человеческого тела... Идея об идее каждой модификации человеческого разума не предполагает достаточного познания человеческого разума".
  

VI.

   Фишельзон был уверен, что может сейчас умереть в любой день.
   Он написал завещание, оставив все книги и рукописи библиотеке синагоги. Одежда и мебель должны были перейти к Доббе, потому что она так о нём заботилась. Но смерть не приходила. Скорее даже, он стал чувствовать себя лучше. Добба занималась своими делами на рынке, но продолжала заходить к старику по несколько раз в день, готовила ему суп, оставляла стакан чаю и рассказывала новости о войне. Германцы заняли Калиш, Бендин и Ченстохов, и двигались теперь на Варшаву. Говорили, что в тихое утро можно услышать гул орудий, что потери тяжелые. "Падают там, как мухи. Господи, бабам-то сколько горя".
   Она не могла понять, почему, но её тянуло в стариковскую мансарду. Ей нравилось вынимать из шкафа книги с золотым обрезом, стирать с них пыль, а потом проветривать на подоконнике. Она поднималась по ступенькам к окну и смотрела в телескоп. И ей нравилось разговаривать с доктором Фишельзоном. Он рассказывал ей о Швейцарии, где когда-то учился, о больших городах, через которые проезжал, о высоких горах, где даже летом лежит снег.
   Отец его был раввином, говорил он, и до того, как стать студентом, он посещал иешиву. Она спросила, сколько он знает языков, и оказалось, что, кроме идиша, он может говорить и писать на древнееврейском, русском, немецком и французском, и ещё знает латынь. Добба была удивлена, что такой учёный человек живёт в чердачной комнатке на Базарной. Но ещё больше её удивило, что, хотя он и назывался "доктором", он не мог выписать никакого рецепта.
   - Почему же вы не стали настоящим доктором? - спрашивала она.
   - А я - настоящий доктор, - отвечал Фишельзон, - только не врач.
   - А какой вы доктор?
   - Я доктор философии.
   Хотя Добба понятия не имела о том, что это значило, она почувствовала, что это очень важно.
   - Ой, мамочка, - говорила она, - откуда у вас такой ум?
   Однажды вечером, когда Добба принесла ему баранок и стакан чая с молоком, он стал расспрашивать, откуда она, кто её родители, и почему она не замужем. Добба удивилась: никто ещё не задавал ей таких вопросов. Она рассказывала ему свою историю тихим голосом и просидела до одиннадцати. Отец у неё был грузчиком в кошерной мясной лавке, а мать ощипывала кур на бойне. Семья жила в подвале девятнадцатого номера на Базарной. С десяти лет она пошла в прислуги. Хозяин скупал краденое. У Доббы был брат, который ушёл в русскую армию и не вернулся, а сестра вышла за извозчика и умерла при родах. Добба рассказывала о побоищах шпаны с революционерами в 1905 году, о слепом Ицеке и его банде: как они собирали деньги с лавок за охрану, и о подонках, которые набрасывались на парней и девушек во время субботней прогулки, если им не платили денег, чтобы не трогали. И о сутенёрах, которые разъезжали в каретах, похищали женщин и продавали их
   Буэнос-Айрес. Она божилась, что какие-то люди хотели затащить её в бордель, но она убежала. И вообще, вся жизнь у неё - сплошные несчастья: её обокрали, её парня сманила супостатка, одна торговка на базаре вылила ей банку керосина на бублики, а её собственный двоюродный брат надул её на сто рублей ещё до того, как уехал в Америку. Доктор Фишельзон внимательно слушал. Он не задавал вопросов, качал головой и что-то бормотал.
   - А вы верите в Бога? - наконец спросил он.
   - Не знаю, - сказала она. - А вы?
   - Да, я верю.
   - Почему же вы не ходите в синагогу?
   - Бог везде: и в синагоге, и на базаре, и в этой комнате. Мы сами - часть Бога.
   - Не говорите такие вещи: вы меня пугаете.
   Она вышла из комнаты. Фишельзон был уверен, что она отправилась спать и удивился, почему она не пожелала ему доброй ночи. "Наверно я отпугнул её своей философией", - подумал он. Но в тот же миг он услышал её шаги: она вернулась с кучей одежды, как у уличного торговца.
   - Хочу показать вам это, - сказала она. - Моё приданое.
   И она выложила их на кресло: платья - шерстяные, шёлковые, бархатные. Она брала из по одному и прикладывала к телу. Она перечислила всё, что входило в приданое: бельё, туфли, чулки.
   - Я бережливая, - сказала она, - и несу в дом, а не из дома. У меня хватит денег, чтобы уехать в Америку.
   Добба замолчала, а лицо её побагровело, как кирпич. Она смотрела на доктора Фишельзона уголком глаза, робко и вопросительно. Тело доктора вдруг затряслось, как в ознобе. Добба сказала:
   - Это прочные, красивые вещи.
   Он наморщил лоб и дёрнул бородку двумя пальцами. Тусклая улыбка промелькнула на беззубом рту, и большие дрожащие глаза, устремлённые вдаль через слуховое окно тоже печально улыбнулись.
  
   VII.
  
   Когда Чёрная Добба пришла к раввину и объявила, что выходит замуж за доктора Фишельзона, жена раввина подумала, что она спятила. Но слух уже дошёл до Лейзера-портного, об этом знали в булочной и во всех лавках. Кое-кто считал, что "старой деве" сильно повезло: у доктора мешок денег, а другие говорили, что старый греховодник наградит её сифилисом.
   Хотя доктор Фишельзон настаивал, что свадьба должна быть тихой и скромной, к раввину пришла целая толпа зевак. Ученики пекаря, обычно ходившие босиком в нательных рубашках с бумажными мешками на головах, сейчас надели светлые костюмы, соломенные шляпы, желтые туфли и яркие галстуки. Они пришли с огромными тортами и целыми противнями пирожков. Умудрились даже раздобыть бутылку водки, хотя на время войны был объявлен сухой закон. Когда невеста с женихом вошли в комнату раввина, по толпе пробежал ропот. Женщины не верили своим глазам: Добба, что явилась им, была совсем не та, которую они знали. Она была в шляпе с широкими полями, украшенной вишнями, виноградом и сливами, а платье было из белого шёлка с длинным шлейфом. На ногах у неё были золотые туфельки на высоких каблуках, а на шее - нить искусственного жемчуга. Но и это не всё: кольца с камнями искрились и сверкали на её пальцах, а лицо было скрыто вуалью. Она была совсем как невеста из богатого дома в Вене. Подмастерья пекарей насмешливо засвистели. Доктор был в чёрном сюртуке и тупоносых туфлях. Он почти не мог двигаться и опирался на Доббу. Войдя в зал и увидав толпу, он испугался и стал пятиться, но прежний хозяин Доббы подошёл и подбодрил его:
   - Заходи, заходи, жених, не стесняйся. Здесь мы все - братья.
   Церемония шла по правилам. Раввин в поношенном атласном облачении подписал брачный договор, а затем невеста и жених коснулись в знак согласия платками, которые держали в руках, раввин же вытер кончик пера о свою киппу. Несколько носильщиков, которых позвали с улицы, чтобы было достаточно свидетелей, держали шатёр. Доктор Фишельзон надел белую мантию как напоминание о дне своей смерти, а Добба, по обычаю, семь раз обошла вокруг него. На стенах мерцали отблески витых свечей. Качались тени. Наполнив чаши вином, раввин пропел грустное благословение. Добба вскрикнула, а женщины в толпе приложили к лицам кружевные платочки, чтобы скрыть улыбку. Мальчишки из пекарни обменивались шуточками, и раввин приложил палец к губам: здесь не разговаривают.
   Пришёл момент надеть кольцо на палец невесты, но жених трясущейся рукой никак не мог поймать указательный палец Доббы. Потом, по обычаю, надо было разбить бокалы. Доктор Фишельзон надавил на свой несколько раз, но тот оставался цел. Девчонки опустили головы, щипали друг дружку и хихикали. Наконец, кто-то из учеников пристукнул бокал каблуком, и тот рассыпался. Даже раввин не мог сдержать улыбки. После церемонии гости пили водку и заедали пирожками. Прежний хозяин Доббы подошёл к доктору Фишельзону и сказал:
   - Мазл тов, жених. Твоё счастье будет таким же завидным, как твоя жена.
   - Спасибо на добром слове, только я не жду никакого счастья.
   Он хотел поскорее вернуться в свою комнату на чердаке. В желудке была тяжесть, болела голова. Его лицо позеленело. Добба вдруг разозлилась. Она отвела вуаль с лица и крикнула в толпу:
   - Чего ржёте? Здесь вам не представление!
   И, не взяв наволочку, в которую были завёрнуты подарки, вернулась со своим мужем в комнаты на пятом этаже.
   Доктор Фишельзон лёг на свежепостеленную кровать в своей комнате и углубился в "Этику", а Добба пошла к себе. Доктор объяснил ей, что он старый человек, плохо себя чувствует и не имеет сил. Он ничего ей не обещал. И всё же она вернулась в шёлковой ночной сорочке, шлёпанцах с помпончиками и распущенными волосами до плеч. Она улыбалась смущённо и нерешительно. Доктор вздрогнул, и "Этика" выпала у него из рук. Свеча погасла. В темноте на ощупь Добба нашла доктора и прижалась поцелуем к его рту.
   - Дорогой мой муж, - шепнула она. - Мазл тов!
   То, что произошло этой ночью, можно назвать чудом, и если бы доктор Фишельзон не был уверен, что всё совершается в соответствии с законами природы, он бы подумал, что Чёрная Добба его околдовала. Давно уснувшие силы пробудились в нём. Хотя он отхлебнул лишь маленький глоток из чаши вина благословения, он чувствовал себя совершенно пьяным. Он целовал Доббу и говорил ей о любви. Давно забытые цитаты из Клопштока, Лессинга и Гёте произносились сами собой. Тяжесть и боли в желудке прекратились.
   Он схватил Доббу в объятия, прижал к себе, и снова стал мужчиной, как в дни юности. Добба сомлела от восторга. Она плакала и бормотала площадные слова, которых он не понимал. Потом доктор Фишельзон провалился в глубокий сон молодых. Ему снилось, что он в Швейцарии, что взбирается на гору, бежит, падает, летит. На рассвете он открыл глаза: почудилось, что кто-то дунул ему в ухо.
   Добба всхрапывала. Доктор Фишельзон осторожно встал с кровати. В длинной ночной рубахе он подошёл к окну, поднялся по ступенькам и выглянул в удивлении. Базарная спала, вздыхая в глубоком покое.
   Мигали газовые фонари. Чёрные ставни лавок были заперты железными засовами. Дул прохладный ветер. Доктор Фишельзон поднял глаза на небо. Чёрный свод был густо усыпан звёздами: зелёными, красными, жёлтыми, голубыми - среди них были большие и маленькие, мерцающие и горящие ровным светом. Некоторые сбились в тесные кучи, а иные - были одиноки. В высших сферах, вероятно, никому не было дела до того, что некий доктор Фишельзон на закате дней женился на некой особе по кличке Чёрная Добба. Сверху даже великая война представлялась лишь кратковременной игрой модов. Мириады неподвижных звёзд продолжали двигаться по извечным путям в беспредельном пространстве. Кометы, планеты, спутники и астероиды кружили у этих сияющих центров. Миры рождались и умирали в космических борениях. В хаосе туманностей возникала первозданная материя. Иногда звезда срывалась со своего места и проносилась по небу, оставляя огненный след: был месяц август, когда часты метеорные дожди. Да, божественная субстанция простирается всюду, без начала и конца; она абсолютна, неделима, вечна, не имеет длительности и обладает бесконечным числом атрибутов. Её волны и пузыри пляшут во вселенском котле, бурлят переменами, двигаясь по неразрывной цепи причин и следствий, и он, доктор Фишельзон, со своим неотвратимым роком - часть этого движения. Доктор закрыл глаза, позволив ветру остудить пот на его лбу и ворошить волосы бородки. Он глубоко вдохнул полуночный воздух, упираясь нетвёрдыми руками в подоконник, и прошептал: "О, божественный Спиноза, прости меня. Какой я стал дурак".
   ----------
   * Интеллектуальная любовь к Богу (лат.)
   ** С точки зрения вечности (лат.)
   * * *

Перевёл с английского Самуил ЧЕРФАС

   "Spinoza of Market Street"
   Из сборника:
   Isaac Bashevis Singer. Collected Stories
   Penguin Books, 1984
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"