Джоши С.Т. : другие произведения.

Лавкрафт: жизнь, глава 23

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Отдельная глава про политические воззрения Лавкрафта. Социализм, фашизм, технократия, а также небольшой щелчок версии де Кэмпа насчет депрессивности ГФЛ.


Г.Ф. Лавкрафт: Жизнь

С.Т. Джоши

по изданию Necronomicon Press, 1996

23. заботясь о цивилизации (1929-1937)

   Летом 1936 г. Лавкрафт делает любопытное признание:
  
   Я привык быть закоснелым тори, но только по традиции и из привязанности к старине - и потому что я никогда всерьез не размышлял о гражданском обществе, промышленности и будущем. Депрессия - и сопутствующее ей оглашение промышленных, финансовых и правительственных проблем - вывела меня из летаргии и вынудила пересмотреть исторические факты в свете несентиментального научного анализа; и вскоре я осознал, каким же ослом я был. Либералы, над которыми я привык смеяться, на самом деле, были правы - поскольку жили настоящим, а я жил прошлым. Они использовали науку, а я - романтическую приверженность старине. Наконец-то я начал хоть немного понимать, как работает капитализм - всегда сгребая в груды капитал и обедняя народные массы, пока напряжение не становится столь невыносимым, что приводит к принудительным реформам.
  
   Это, как ни странно, один из тех редких случаев, когда Лавкрафт открыто упоминает Депрессию, что служит знаком радикальной перемены в его воззрениях на политику, экономику и общество; хотя, возможно, ему и не было нужды делать подобное признание, ведь, начиная с 1930 г., он снова и снова обращается к этим темам в своих письмах.
   Крах фондовой биржи в октябре 1929 г., вероятно, не затронул Лавкрафта слишком сильно - или, по крайней мере, напрямую, - так как, разумеется, его жертвами в основном пали те, кто вкладывал деньги в акции, а Лавкрафт был слишком беден, чтобы делать инвестиции. Не было у него и страха перед близкой безработицей, так как он зарабатывал на жизнь литобработками и изредка писал для бульварных журналов. Разумеется, многие бульварные издания отнюдь не процветали во времена Депрессии; но Лавкрафт в то время все равно нечасто писал что-то свое, так что у него не было серьезных причин волноваться из-за сокращения рынка сбыта. В большинстве своем его литературные переработки не предназначались для бульварных изданий, а чаще были литобработками или редактированием обычной беллетристики, статей, стихотворений и научных трудов, и на протяжении всех 1930-х гг. ему, кажется, удалось сводить концы с концами немногим хуже, чем раньше.
   Все это важно подчеркнуть, поскольку из этого следует, что личные обстоятельства сыграли небольшую роль в приятии Лавкрафтом умеренного социализма; политический или экономический радикализм не привлекал его - как многих обедневших - просто потому, что он нуждался. Во-первых, он никогда действительно не жил в нужде - по крайней мере, по сравнению со многими другими­ (включая часть его собственных друзей), во время депрессии потерявшими все свое имущество и сбережения и не имевшими ни работы, ни крыши над головой. Во-вторых, он отвергал коммунизм, как нечто неосуществимое и культурно разрушительное, выступая за экономический строй, который был значительно левее реального курса, принятого страной при Рузвельте; но, тем не менее, поддерживал Новый Курс, как единственный план действий, у которого были хоть какие-то шансы воплотиться в жизнь.
   И все же обращение Лавкрафта к социализму не стало полной неожиданностью - во-первых, потому что социализм, как политическая теория и конкретная альтернатива капитализму, как раз переживал в 1930-х гг. новый подъем, а во-вторых, поскольку тот социализм, что исповедовал Лавкрафт, все еще нес на себе печать аристократизма, свойственного его прежним политическим воззрениям. К последнему пункту я вскоре обращусь; первый заслуживает краткого уточнения.
   Америка никогда не была особенно плодородной почвой для социализма или коммунизма, но бывали времена, когда те были чуть менее непопулярны, чем обычно. Социализм умеренно преуспевал в первые два десятилетия ХХ века: ИРМ (Индустриальные Рабочие Мира), организация, основанная в 1905 г., обрела влияние благодаря поддержке профсоюзных забастовок, а в 1912 г. Юджин В. Дебс получил почти миллион голосов как независимый кандидат на пост президента. Но после Первой мировой войны, во времена "Красной Паники" и ожесточенного подавления всех радикальных групп, социализм оказался загнан в подполье почти на десятилетие.
   Депрессия привела к новому подъему, когда социалисты объединились с профсоюзами в требовании реформ условий труда. Социалистический кандидат в президенты Норман Томас в 1932 г. собрал чуть меньше 900 000 голосов - не очень большая цифра, но больше того, что ему удалось достичь во время любой другой избирательной кампании (он выставлял свою кандидатуру на всех президентских выборах с 1928 по 1948 г.) Интеллектуалы тоже поддерживали социализм (и умеренного, и марксистского толка) - и даже откровенный коммунизм, о чем писал сам Лавкрафт:
  
   Буквально все уважаемые авторы & критики в Соединенных Штатах - политические радикалы: Драйзер, Шервуд Андерсон, Хемингуэй, Дос Пассос, Истмен, О'Нил, Льюис, Максвелл Андерсон, Маклиш, Эдмунд Уилсон, Фадиман - список просто бесконечен...Лучшие из человеческих мозгов - мозгов, не озабоченных личной роскошью & прямой выгодой, - медленно дрейфует от слепой классовой лояльности к более уравновешенной позиции, для которой симметричная структура & постоянная стабильность всего социального организма - первостепенное соображение.
  
   Однако позиция Лавкрафта во многих смыслах менялась очень медленно, вначале даже неохотно. Похоже, эта перемена была совместным результатом наблюдения за все более отчаянным положением дел, порождаемым Депрессией, и все более отчаянными поисками выходов из положения. Непоколебимая вера президента Гувера в волюнтаризм не позволяла правительству принимать прямые меры по облегчению безработицы. В поздние годы Лавкрафт часто припечатывал того, которого поддерживал в 1928 г., злобной кличкой "Пусть-они-голодают Гувер" [Let-'em-Starve Hoover]; хотя Гувер был не злодеем, а попросту довольно робким политиком, который не осознавал экстраординарности трудностей, с которыми столкнулась страна, и не имел достаточной гибкости ума, чтобы предложить какое-то радикальное решение. Даже Рузвельту хватило смелости лишь на отстаивание политики, сумевшей спасти страну от окончательного экономического краха, - и всем известно, что в действительности лишь Вторая мировая война вытащила США и весь мир из Депрессии.
  
   В январе 1931 г. мы впервые видим намек на перемены. Лавкрафт пишет:
  
   Этический идеализм взыскует социализма по поэтическим, космическим основаниям, включающим некую мифическую взаимосвязь людей друг с другом и со вселенной, - тогда как жесткий реализм постепенно примиряется с социализмом, поскольку это единственный регулирующий механизм, способный спасти наше цивилизованное, но расслоенное общество от все нарастающего революционного давления доведенных до все большего отчаяния недочеловеков [under-men], которых механизация постепенно обрекает на безработицу и голодную смерть.
  
   Но по тону этого отрывка - и всего письма, из которого он взят - легко заметить, что Лавкрафт - сторонник второй причины поддержать социализм, той, что действительно волнует его, - не ради благополучия "черни", но из-за несущей конец цивилизации революции, которую чернь устроит, если ее не умиротворить. Ибо, в конце концов, "все, что меня заботит, - это цивилизация":
  
   Сохранение высокого культурного стандарта - единственное, что вызывает во мне социальный и политический­ энтузиазм... В сущности, я чту аристократию как принцип, но не особенно интересуюсь аристократами как людьми. Мне не важно, кто господствует, пока это господство определенного сорта, продуманное интеллектуально и эстетически.
  
   Иными словами, Лавкрафт мечтал о том состоянии культуры, при котором возможно свободное выражение мыслей и творчество, создание жизненных произведений искусства и в целом преобладание "цивилизованных" ценностей и способов поведения. Почти до самого конца своей жизни Лавкрафт полагал, что только привилегированная аристократия может обеспечить такое состояние - либо через реальное покровительство искусствам, либо через общую атмосферу утонченной цивилизованности, которая самоочевидно будет расцениваться ­как состояние, к которому станет стремиться все общество. Революция любого рода была последним, чего ему хотелось, и потому-то он до конца своих дней питал отвращение к большевистской России - ведь она породила крах культуры, что никоим образом не был необходим для проведения экономической реформы, которую ее вожди объявили своей главной целью. Лавкрафту потребуется несколько лет, чтобы изменить свою позицию по отношению к аристократии, но в 1936 г. эта перемена наконец четко проговаривается:
  
   ...то, что я привык уважать, на самом деле было не аристократией, а набором личных качеств, которые аристократия развивала лучше, чем любая другая система... набором качеств, чье достоинство, однако, заключается лишь в психологии не-расчетливой, не-конкурентной беспристрастности, правдивости, отваги и благородства, порождаемой хорошим образованием, минимальным экономическим давлением и стабильным положением, ЧТО СТОЛЬ ЖЕ ДОСТИЖИМОЙ ЧЕРЕЗ СОЦИАЛИЗМ, КАК И ЧЕРЕЗ АРИСТОКРАТИЮ.
  
   В первые годы Депрессии Лавкрафт действительно воображал, что плутократия - практически единственный аналог аристократии в его стране - может перенять нравы и повадки настоящей аристократии. Мне кажется, что эта идея проистекала из наблюдения за Сэмюэлем Инсуллом, электрическим магнатом из Чикаго, который - по крайней мере, до живописного краха своей империи энергоснабжения в 1932 г. и последовавшего обвинения в хищениях и присвоении чужого имущества - был крупным меценатом (помимо прочего, он был главным спонсором при постройке нового здания Чикагской оперы). Лавкрафт также верил, что плутократы охотно пойдут на уступки рабочим массам, дабы предотвратить революцию:
  
   Будучи в сущности здравомыслящими людьми, невзирая на нынешнюю свою бестолковую близорукость, они, вероятно, увидят насущную потребность в неком новом разделении плодов производства и наконец призовут безупречно беспристрастных социальных планировщиков - людей широкого культурного и исторического кругозора, коих они ранее презирали как простых академических теоретиков - у которых есть шансы придумать работающий срединный курс. Вместо того, чтобы позволить разъяренной толпе учредить коммунистического государство или ввергнуть общество в полный анархический хаос, промышленники, вероятно, согласятся на установление фашистского режима, который будет гарантировать сносный прожиточный минимум в обмен на дисциплинированное поведение и готовность трудиться, когда есть рабочие места. Они предпочтут согласиться на сильное уменьшение своей прибыли как на альтернативу полному краху и упразднению общества и бизнеса.
  
   Эти представления могут показаться нам поразительно наивными, но, возможно, возродившийся после ­Второй мировой войны кошмарно потребительский капитализм, когда "промышленные магнаты" делают что угодно, только не развивают свой художественный вкус, и не интересуются ничем кроме личного успеха, сделал нас чересчур циничными. В любом случае, со временем Лавкрафт увидел ошибочность своего мнения и отказался от данного подхода к решению проблемы.
   Вероятно, не какое-то конкретное событие породило в Лавкрафте эту перемену - скорее, масса событий. Он прекрасно знал о фуроре, вызванном летом 1932 г. "Армией солдатской надбавки". "Армия" была довольно жалкой компанией отчаявшихся безработных ветеранов Первой мировой войны, которые в конце мая прошли маршем по всей стране до Вашингтона, чтобы потребовать немедленной выплаты солдатской надбавки, которую собирались выплачивать не раньше 1945 г. На протяжении месяцев они жили в самодельных палатках; в конце концов, их число выросло до 20 000. 28 июля полиция спровоцировала столкновение с ветеранами, и в произошедших беспорядках два ветерана были убиты. В итоге они разошлись, ничего не добившись.
   Лавкрафт, комментируя ситуацию в августе, полагал, что у правительства не было иного выбора, кроме решительных действий, но, тем не менее, он симпатизировал демонстрантам­и и ощущал, что проблема с надбавкой не так проста: "иногда я на одной стороне, иногда - на другой".
   Более важным, возможно, был так называемый Опрос технократии [Technocracy survey] 1932 г. Термин "технократия" был придуман изобретателем Уильямом Х. Смитом для обозначения правления "технарей". Проработанная Говардом Скоттом, экономистом и интеллектуалом, эта идея породила то, что стало, возможно, самым значительным выводом Лавкрафта об экономическом состоянии нации: что технология сделала полную занятость принципиально невозможной, поскольку отныне машины, для управления которыми требуется всего несколько рабочих, делают работу, раньше занимавшую множество человек, - и эта тенденция будет только усиливаться по мере создания все более сложных машин:
  
   Вы пытаетесь объяснить масштаб текущей депрессии? Изучение воздействия механизированного производства на общество привело меня к определенной перемене политических воззрений... При повсместном использовании и усовершенствовании машинного оборудования весь труд в мире может выполняться сравнительно немногими людьми, оставляя огромное количество людей вечными безработными - депрессия там или не депрессия. Если этих людей не кормить и не развлекать, то они взбунтуются; следовательно, мы должен либо учредить программу постоянных пособий - panem et circenses [хлеба и зрелищ] - либо же подчинить промышленность правительственному надзору, который уменьшит ее прибыль, но распределит рабочие места среди большего числа людей, работающих меньше часов. По многим причинам последний курс кажется мне наиболее разумным...
  
   Здесь, конечно, снова мысли Лавкрафта занимает опасность восстания. Хотя движение Технократов выдохлось к началу 1933 г., его влияние на мысли Лавкрафта оказалось постоянным; его реальная значимость была в том, что оно решительно донесло до ума Лавкрафта жестокую правду - ту, что он старательно отказывался признавать, до, по крайней мере, 1931 г.: что век машин - это навсегда. Любую здравую и реалистическую экономическую и политическую систему отныне следовало основывать на этой предпосылке.
   Конечно, выборы 1932 г. стали важной вехой. Рузвельт победил с одним из наиболее разгромных счетов в американской истории; но его инаугурация состоялась лишь 4 марта 1933 г., а 22 февраля Лавкрафт написал один из своих самых емких и страстных призывов к политической и экономической реформе - эссе "Некоторые повторения пройденного" [Some Repetitions on the Times].
   Момент был выбран не случайно. За несколько недель до инаугурации Рузвельта вполне можно было сказать, что страна никогда не была настолько близка к реальному восстанию обездоленных. Депрессия достигла своего пика; по всей стране банкротились банки; во многих крупных городах для предотвращения массовых беспорядков были развернуты войска; экономика казалась практически мертвой. Страх Лавкрафта перед разрушительной революцией выглядит вполне обоснованным, и он, без сомнения, повинен в настойчивой, даже безумной интонации его эссе.
   "Некоторые повторения пройденного" сохранились лишь в авторской рукописи; и Лавкрафт, кажется, не пытался подготовить ее к публикации. Возможно, он ощущал, что недостаточно подкован в предмете, но в таком случае зачем вообще было писать трактат? Нет данных о том, что он показывал его хоть кому-то из друзей, с которыми пространно обсуждал экономическую ситуацию в письмах. В любом случае, к тому времени Лавкрафт полностью перешел в (умеренный) социалистический лагерь - по крайней мере, экономически.
   В этом эссе Лавкрафт наконец признает, что влиятельные бизнесмены (и, если на то пошло, вся компания политиканов) просто не собираются разрешать экономические трудности с той энергией и радикализмом, которые для этого требуются; только прямое вмешательство правительства может решить неотложные проблемы. Каково же решение? С экономической точки зрения Лавкрафт отстаивал следующие предложения:
  
   1. Правительственный контроль над большими скоплениями ресурсов (включая энергетику) и их эксплуатация не ради прибыли, а строго по необходимости;
   2. Меньше рабочих часов (но с большей оплатой), чтобы все, кто способен работать, смогли бы работать и получать нормальную заработную плату;
   3. Социальное страхование по безработице и пенсии по возрасту.
  
   Ни одна из этих идей, конечно, не была оригинальной выдумкой Лавкрафта - о них говорили на протяжении многих лет, даже десятилетий, и само названия эссе, "Некоторые повторения пройденного", ясно дает понять, что Лавкрафт вторит тому, что уже много раз говорилось. Давайте рассмотрим историю этих идей поподробнее.
   Последняя была наименее проблематичной. Пенсии по старости были введены в Германии еще в 1889 г., в Австралии - в 1903 г., а в Англии, в порядке эксперимента, в 1908 г. и окончательно - к 1925 г. В 1911-14 гг. в Англии появилось страхование от безработицы. В США Закон о социальном страховании был подписан Рузвельтом 14 августа 1935 г., хотя денежные выплаты начались только в 1940 г.
   Правительственный контроль за капиталом всегда был в этой стране несбыточной мечтой - плутократы есть плутократы, - но правительственный контроль (или хотя бы надзор) за коммунальными предприятиями и иными институтами никоим образом не был радикальной концепцией для 1930-х гг. Администрация Рузвельта не предпринимала подобных действий до 1934 г., когда Федеральная комиссия по связи (FCC) была создана, чтобы регулировать междуштатные тарифы на телефон и телеграф. В 1935 г. Федеральная комиссия по энергетике начала контролировать межштатную продажу электроэнергии (природный газ попал под контроль в 1938 г.), Закон "О холдинговых компаниях в сфере коммунальных предприятий" уполномочил Комиссию по ценным бумагам и биржевым операциям (SEC) положить конец злоупотреблениям холдинговых компаний (особенно коммунальных), банки попали под федеральное регулирование, а богачи были обложены самыми высокими налогами. Это, конечно, был не социализм - хотя реакционные политики и бизнесмены постоянно бросались этим словечком, чтобы запугать электорат и сохранить свои капиталы, - но, по крайней мере, это был шаг в его направлении. Разумеется, многие иностранные государства владели и владеют предприятиями коммунального обслуживания на правах собственника, тогда как США по сей день ограничивается только правительственным надзором. Что до того, что Лавкрафт в "Некоторых повторениях пройденного" назвал "открытым утверждением правительственного контроля над большими скоплениями ресурсов [и] потенциальным ограничением частной собственности выше определенных либеральных пределов" - сложновато поверить, что он считал такое политически реальным даже во времена Депрессии; но, очевидно, так оно и было.
   Самое поразительное из предложений Лавкрафта - ограничение рабочего времени, чтобы все, кто способен к работе, смог работать. Эта идея краткое время пользовалась популярностью среди политических теоретиков и реформаторов, но из-за бешеного противодействия капиталистов она была наведомо обречена. В апреле 1933 г. сенатор от Алабамы Хьюго Блэк и Уильям Коннери, председатель "House Labor Committee", внесли законопроект о тридцатичасовой неделе, чтобы больше людей смогли получить работу. Рузвельт не поддержал его и ответил Законом о восстановлении национальной промышленности (NIRA), который породил NRA (Национальная администрация восстановления). Та установила минимальную заработную плату в 12$ в неделю за сорокачасовую неделю. Но, сперва провозглашенная важной вехой в сотрудничестве между правительством, трудом и капиталом, NRA быстро столкнулась с проблемами, поскольку ее директор, генерал Хью Сэмюэль Джонсон, полагал, что фирмы по доброй воле обратятся к честной конкуренции и честной практике трудовых отношений, - чего, естественно, не произошло. NRA стала объектом критики всех сторон, особенно со стороны профсоюзов и малого бизнеса. Менее чем через два года после того, как она вышла на сцену, 27 мая 1935 г., она была признана Верховным судом неконституционной и официально упразднена 1 января 1936 г. Но многие из ее положений по трудовым отношениям в конце концов повторно вошли в законодательство.
   Хотя движение за сокращение рабочего времени продолжалось до конца Депрессии, оно никогда больше не было столь энергичным, как в начале 1930-х гг., до кооптирования в NRA. Сорокачасовая рабочая неделя отныне вошла в священные догматы бизнеса, и маловероятно, что сокращение рабочего времени, основной компонент планов Лавкрафта (и других) относительно полной занятости, когда-нибудь воплотится в жизнь.
   Рузвельт, конечно, понимал, что безработица составляет основную, самую неотложную проблему (как минимум, 12 000 000 человек были безработными в 1932 г. - почти четверть работников), и одно из первых, что он сделал, приняв должность, - предпринял ряд чрезвычайных мер по ее обузданию. Среди них был CCC (Гражданский корпус охраны природных ресурсов), который нанимал молодых людей от семнадцати до двадцати четыре лет для работ по озеленению, борьбы с наводнениями и т.п. Невероятно, но друг Лавкрафта Бернард Остин Дуайер, хотя в то время ему было тридцать восемь, подошел ССС и в конце 1934 г. отправился в Лагерь 25 в Пикскилле, Нью-Йорк, где в итоге стал редактором лагерного информационного бюллетеня.
   Некоторые задавались вопросом, почему же сам Лавкрафт так и не сделал попытки присоединиться к одной из программ. Но ведь он, строго говоря, никогда не был безработным: он занимался литобработками и время от времени продавал свои произведения и, возможно, опасался утратить даже эти скромные источники дохода, присоединись к спонсируемой правительством рабочей программе. Как насчет WPA (Управление общественных работ), учрежденного летом 1935 г.? Оно в основном создавало строительные рабочие места для "синих воротничков", что явно не подходило Лавкрафту, но важным подразделением WPA был Федеральный писательский проект, породивший немало значительных работ в сферах искусства и науки. Лавкрафт, наверное, мог бы поработать над путеводителем по Род-Айленду, изданным в 1937 г., но он никогда не делал шагов в том направлении.
   Стоило Лавкрафту вскочить на триумфальную платформу Нового курса, как он принялся защищать его линию (по крайней мере, неофициально) от нападок с обеих сторон политического спектра. Атаки справа были, конечно, более крикливыми, и Лавкрафту довелось столкнуться с ними лицом к лицу в родном городе. Весной 1934 г. консервативный "Providence Journal" опубликовал серию передовиц, враждебных к новой администрации; Лавкрафт ответил длинным письмом к редактору, озаглавленным "The Journal и Новый Курс" (датируется 13 апреля 1934 г.) Как и в случае "Некоторых повторений пройденного", мне любопытно, что заставило Лавкрафта написать этот трактат - или, скорее, ждал ли он, что газета опубликует хотя бы отрывок из этого многословного занудства. В нем, однако, уже заметен тот жгучий сарказм, которым пропитана большая часть поздних политических выступлений (главным образом, писем) Лавкрафта, которого все сильнее выводила из себя медлительность реформ и свирепость "обстрела" с правой стороны:
  
   Итак, даже будучи искренним почитателем новостных и литературных стандартов "Журнала" и "Бюллетеня", подписчиком в третьем поколении, не потребляющим какой-то иной ежедневной информационной провизии [pabulum], и плодом потомственного республиканского и консервативного окружения, автор вынужден выразить несогласие с пылкими излияниями редакционного гения, чья тревога о гражданских свободах столь трогательна. Невозможно не увидеть в этой тревоге слепого защитного жеста финансового капитала и выразителей его интересов, столь отличного от стратегического мышления, что признает исторические перемены, оценивает сущность, а не поверхностные формы человеческих качеств, и сверяет свои оценки со стандартами более глубокими, нежели стандарты простых условностей и современных обычаев.
  
   Еще одним - возможно, неожиданным - результатом экономического кризиса стало то, что внимание Лавкрафт отвлеклось от прочих социальных проблем. 6 декабря 1933 г. была отменена 18-я Поправка. Полутора годами ранее Лавкрафт уже объявил, что его энтузиазм по поводу сухого закона иссяк, но, тем не менее, ясно дал понять, что это лишь потому, что он осознал принципиальную невозможность принудительного внедрения закона против спиртного. Лавкрафт не был, конечно, рад отмене, но упоминание алкоголизма, как "сравнительно некрупной крысы", определенно, контрастирует с его филиппиками против выпивки, полутора десятилетиями ранее.
  
  
  
   В чем Лавкрафт наиболее радикально расходился как с администрации Рузвельта, так и с американским мейнстримом, - это в своем мнении по поводу политических реформ. В сущности, он рассматривал экономику и политику как отдельные явления, требующие отдельных решений. Поддерживая распределение экономического богатства среди многих, он одновременно выступал за ограничение политической власть немногими. Это не должно оказаться сюрпризом, учитывая давние симпатии Лавкрафта к английской аристократии и монархии, знакомство с книгами Ницше и его собственное интеллектуальное превосходство. И все же из-за того, что Лавкрафт излагал свои взгляды в несколько обманчивой - или, возможно, в намеренно провокационной - манере, он подвергся критике со стороны позднейших комментаторов.
   Во-первых, "олигархия интеллекта и образования" Лавкрафта (как это названо в "Некоторых повторениях пройденного") в действительности не аристократия и даже не олигархия в строгом смысле этого слова. На самом деле, это демократия - но демократия, который признает пагубность всеобщего избирательного права, если электорат состоит (как фактически и обстоит дело) преимущественно из необразованных или политически неискушенных лиц. Довод Лавкрафта очень прост, и это снова следствие осознания им социально-экономических сложностей, порожденных веком машин: правительственные решения ныне слишком сложны, чтобы в них разобрался кто-то кроме искушенного специалиста. Он с едким цинизмом обсуждает этот вопрос в письме к Роберту Э. Говарду:
  
   Демократия - в отличие от универсальной возможности и хорошего обращения - в наше время является заблуждением и недостижима настолько, что мысль о какой-то серьезной попытке ее насадить невозможно воспринимать иначе, чем как насмешку и издевательство...Правление "народным голосованием" означает попросту избрание сомнительно­ компетентных людей сомнительно правомочными и редко компетентными кликами профессиональных политиканов, представляющих скрытые интересы, - сопровождаемое сардоническим фарсом эмоционального убеждения, когда ораторы с самыми бойкими языками и ловкими словечками приманивают на свою сторону наибольшее число слепо впечатлительных болванов и простофиль, у которых по большей части нет ни малейшего представления о том, к чему весь этот цирк.
  
   Как мало изменилось.
   Первое, что, с точки зрения Лавкрафта, следовало сделать в этой ситуации - это ограничить голосование "теми, кто способен пройти безжалостную образовательную проверку (с упором на общественные и экономические дисциплину) и научную проверку умственных способностей" ("Некоторые повторения пройденного"). Не стоит полагать, что Лавкрафт автоматически включал себя в это число; в "Некоторых повторениях пройденного" он объявляет себя "рядовым дилетантом", добавляя: "Ни один неспециалист, будь то художник, философ или ученый, не может даже примерно судить о лабиринтах правительственных проблем, с которыми предстоит иметь дело этим администраторам". Лавкрафт, кажется, не совсем понимал сложностей с обеспечением того, чтобы эти тесты были справедливы для всех (хотя подозреваю, что он не отнесся бы с большим пониманием к нынешним жалобам на то, что многие тесты на интеллект слишком завязаны на культуру); но он утверждал, что подобное ограничение голосования будет совершенно справедливым, поскольку - как мы сейчас увидим - его политическая схема значительно расширит образовательные возможности.
   Вся эта идея - что простой народ недостаточно интеллектуален, чтобы демократии работала - во времена Лавкрафта и близко была не столь радикальной, как нам кажется теперь. В начале 1920-х гг. госсекретарь Чарльз Эванс Хьюз уже предложил ввести меритократии - пусть даже глубоко коррумпированная и некомпетентная администрация Хардинга была столь же далека от претворения этой идеи в жизнь, как и любая другая. Уолтер Липпман в "Public Opinion" (1922) и его продолжении, "The Phantom Public" (1925), также близко подошел к этой идее. Крайне запутанные взгляды Липпмана трудно изложить вкратце, но по сути он полагал, что простой человек больше не способен принимать разумные решения по специфическим вопросам, связанным с государственной политикой, как это было возможно на более ранних этапах демократии в США, когда политические, социальные и экономические проблемы были менее сложными. Липпман не отвергал демократию - или даже власть большинства; скорее, он полагал, что у демократической элиты администраторов и специалистов должны быть развязаны руки при реальном принятии решений, а общественность должна действовать как своего рода третейский судья. Нет свидетельства того, что Лавкрафт читал Липпмана: я нашел лишь одно упоминание о нем в письмах, и это признание, что он незнаком с работами Липпмана. В любом случае, недоверие Лавкрафта к демократии давало о себе знать намного раньше - сначала, возможно, в результате чтений Ницше, затем - по итогам простого наблюдения.
   Неудачно, что Лавкрафт иногда использовал термин "фашизм", чтобы обозначить эту концепцию; немногим помогает и то, что однажды он сказал: "Не судите тот вид фашизма, что я защищаю, по любой ныне существующей форме". Лавкрафт никогда реально не отвергал Муссолини, но в 1930-х гг., похоже, поддерживал его и близко не так горячо, как было тогда, когда Муссолини пришел к власти в 1922 г. Проблема, однако, в том, что в 1930-е гг. "фашизм" подразумевал не только Муссолини, но и различных английских и американских экстремистов, с которыми Лавкрафт не имел ни малейшего желания солидаризироваться. Правда, однажды он довольно обескураживающе заявил "я положил глаз на сэра Освальда Мозли [Moseley!] & его секцию британских фашистов"; Мосли - который в 1932 г. основал Британский союз фашистов­ - быстро показал себя антисемитом и сторонником Гитлера и провел большую часть Второй мировой войны в британской тюрьме за подрывную деятельность. Но американские фашисты конца тридцатых годов были совсем другим делом, и Лавкрафт в целом расценил их не как опасных радикалов, а как обычных шутов, не способных причинить серьезного вреда хитросплетениям политической жизни. Они ни в коем случае не были согласованной группой, но даже по одиночке представляли собой опасную силу, с которой приходилось считаться и администрации, и политическим мыслителям (даже кабинетным, вроде Лавкрафта).
   Первым был грозный сенатор от Луизианы Хьюи П. Лонг. Избранный в 1928 г. губернатором, Лонг быстро приобрел популярность, призывая к радикальному перераспределению богатств. Затем, в 1934 г., уже сенатором он создал общество "Share Our Wealth" [Поделим наши богатства] в попытке провести свои теории в жизнь. Если кажется, что политическое видение Лонга было фактически подобно видению Лавкрафта в своем союзе экономического социализма и политического фашизма, следует категорически прояснить, что Лонг вовсе не был социалистом - он не верил в коллективизм, но вместо того ностальгически тосковал по провинциальной Америке, где у каждого будет собственный малый бизнес; а его фашизм был самого безжалостного свойства - он жестоко прохаживался по своим противникам, что в конце концов привело к покушению на него (8 сентября 1935 г.) и к смерти два дня спустя.
   Затем был преподобный Чарльз Э. Кофлин, который в своей еженедельной радиопередаче ("Золотой час маленького цветка"; "The Golden Hour of the Little Flower"), начиная с 1930 г., бурно громил и коммунизм, и капитализм, особенно нападая на банкиров. В конце 1934 г. задумался о перераспределении богатств и создал Национальный союз за социальную справедливость.
   Лавкрафт часто уделял свое внимание Лонгу и Кофлину и, в конце концов, махнул на них рукой - не из-за их экономической линии (с которой он, скорее, был согласен), а из-за их откровенно фашистской политическая тактика. Но он никогда не воспринимал их всерьез. В начале 1937 г. он беспечно пишет: "я неуверен, добьется ли крепнущее католическо-фашистское движение большого успеха в Америке" (явная отсылка к Кофлину); и позднее замечает по поводу всей группы пронацистских организаций Америки:
  
   Учитывая слабую возможность Франко-подобного мятежа Гуверов, Меллонов и учтивых банкиров и признавая, что - невзирая на кофлинизм, Черный Легион, Серебряные Рубашки и К.К.К. - Америки едва ли очень плодородна почва для любого вида нацизма, кажется вероятным, что дни свободной и легкой плутократии в Соединенных Штатах миновали.
  
   Он, возможно, был бы менее оптимистичен, увидь он, как Кофлин - который уже в 1936 г. был изрядным антисемитом - в 1938 г. оставил все притязания на социальную справедливость и решительно заявил о себе как о пронацисте, в процессе привлекая миллионы сторонников.
   Лавкрафт знал, что Рузвельт всячески пытается избежать крайностей как правого, так и левого толка; и в целом одобрил этот курс. Вскоре после выборов 1932 г. он замечает, что голосовать за социалиста Нормана Томаса "было бы просто пустой тратой времени". И все же в 1934 г. он поддерживал радикальную сенаторскую кампанию Аптона Синклера, сказав, что, будь он калифорнийцем, - проголосовал бы за Синклера. Тем не менее, он ничего не говорит о злобных нападках республиканцев на Синклера, которые привели к его поражению. Но пускай он мечтал, чтобы реформы шли быстрее и решительнее, ему быстро стало ясно, что "Новый курс" - единственный ряд мер, у которого есть хоть какая-то реальная надежда действительно воплотиться в жизнь - учитывая яростное сопротивление с обоих сторон политического спектра. Он называл Кофлина, Синклера и Лонга "благотворными раздражителей", способными сильнее сдвинуть Рузвельта влево (что и случилось после промежуточных выборов 1934 г., придавших Конгрессу более либеральный уклон). Но в начале 1935 г. он объявил, что хочет чего-то "гораздо левее Нового курса", хотя и не думает, что это осуществимо; а летом 1936 г. он выражал наивное недовольство тем, что администрация "слишком раболепствует перед капитализмом" - как будто у Рузвельта когда-то было намерение устроить реальный социализм (даже либерального, немарксистского толка), а не просто укрепить капитализм!
   В похоронный набат капитализму действительно звонили многие политические мыслители тех дней, что было совершенно естественно на фоне Депрессии, самого значительного кризиса капитализма. Громогласные декларации Джона Дьюи - "капитализм должен быть разрушен" - типичны. Часть младших коллег Лавкрафта - Фрэнк Лонг, Р.Х. Барлоу, Кеннет Стерлинг - безоговорочно поддерживали коммунизм; настолько, что Лавкрафт в самом конце своей жизни восклицал в шуточном ужасе: "Будь я проклят, неужто все вы, детки, заделались у Дедули большевиками?"
   И все же, с течением времени Лавкрафт все сильнее выводил из себя социальный и политический консерватизм "родного" среднего класса. Он стал понимать темперамент, который приводил пламенную молодежь вроде Лонга и Барлоу на сторону коммунизму, не будучи сам к нему склонен. Лавкрафт, разумеется, хорошо знал, что Провиденс - оплот республиканства; во время выборов 1936 г., по его словам, он чуть было не устроил в семейную распрю, так как Энни Гемвелл и ее друзья были твердо настроены против Рузвельта, заставив Лавкрафта взорваться:
  
   Чем больше я озираю бездонное, густое, застойное невежество массы якобы культурных людей - народца, который чересчур много мнит о себе и своем положении и который включает громадную долю выпускников университетов - тем больше я полагаю, что что-то в корне не так с традиционным образованием. Эти напыщенные, самодовольные "лучшие люди" с их "слепыми пятнами", заблуждениями, предубеждениями и черствостью - бедолаги, которые не имеют никакого представления о своем месте в истории человечества и в космосе - есть жертвы некого закоренелого заблуждения относительно развития и управления энергией мозга. У них нет недостатка в мозгах, но их никогда не учили извлекать полную выгоду из того, что у них есть.
  
   Конкретно обращаясь к политике:
  
   Что касается республиканцев - как можно всерьез относиться к перепуганному, алчному, тоскующему по прошлому сборищу торгашей и удачливых бездельников, что закрывают глаза на историю и науку, ожесточаются против нормальных человеческих симпатий, цепляются за нищенские провинциальные идеалы, превознося откровенное стяжательство и приветствуя искусственные затруднения для не-материальных истин, что обитают, ограниченные и сентиментальные, в искаженном, вымышленном мирке устаревших фраз, принципов и отношений, порожденных отжившим свое земледельчески-ремесленным миром, и упиваются (сознательно или неосознанно) лживыми допущениями (такими, как идея, что реальная свобода есть до последней детали синоним неограниченной экономической вольницы или что рациональное планирование распределения ресурсов противоречит некому смутному и мистическому "американскому наследию"...) - вопреки фактам и без малейшей связи с человеческим опытом? Интеллектуально республиканская идея заслуживает терпимости и уважения, отдаваемых покойникам.
  
   Как мало изменилось.
   От выборов - с очередной разгромной победой Рузвельта над злополучным Алфом Лэндоном и кандидатом третьей стороны, Уильямом Лемке, марионеткой Кофлина и Фрэнсиса Э. Таунсенда, поборником пенсий по старости - Лавкрафт, конечно, был в восторге. Его последние несколько месяцев были, наверное, скрашены мыслью, что Рузвельт теперь сможет продолжить свои реформы и превратить США в умеренно социалистическое государство; эта мысль, должно быть, утешала его на смертном одре.
   К самому концу своей жизни Лавкрафт наконец-то увидел, что социально-экономическая справедливость необходима сама по себе, а не из страха перед ожесточенным восстанием обездоленных. Капитализм был заклятым врагом и должен был уйти. Вся экономическая структура должна была поменяться. Лавкрафт, оставив, наконец, свои тревоги насчет революции "недочеловеков", начал расценить проблему полной занятости как проблему, связанную с человеческим достоинством:
  
   Я согласен, что большая часть движущих сил любого предполагаемого изменения экономического строя неизбежно исходит от людей, которым существующий строй наименее выгоден; но я не вижу, отчего этот факт отменяет необходимость вести бой за то, чтобы гарантировать всем и каждому место в общественной ткани. Гражданин вправе требовать, чтобы общество назначило ему место в своем сложном механизме, чтобы у него были равные шансы на образование на старте и гарантия заслуженной награды за те услуги, какие он сможет позднее оказать (или приличная пенсия, если его услуги не понадобятся).
  
   Пока шли 1930-е гг., Лавкрафта все сильнее заботили не только проблемы экономики и политики, но и место искусства в современном обществе. Я уже показал, как забота о цивилизации стояла за всеми изменениями его политической платформы; и с возрастом он пришел к убеждению, что искусство не может бездумно цепляться за прошлое, но должно - как он сам, на интеллектуальном уровне - как-то примириться с веком машин, если оно хочет выжить и остаться живой общественной силой. Это была насущная проблема, ибо еще в 1927 г. Лавкрафт пришел к выводу:
  
   Будущая цивилизация механических изобретений, скученных городов и научной стандартизации жизни и мышления - чудовищная и искусственная вещь, которая никогда не сможет найти воплощения ни в искусстве, ни в религии. Даже сейчас мы видим искусство и религию полностью оторванными от жизни и черпающими жизненный материал из размышлений и воспоминаний о прошлом.
  
   Если век машин по сути своей непригоден для художественного выражения, то что же делать? Ответ Лавкрафта был довольно курьезен, но целиком созвучен его консервативному мировоззрению. Нет нужды снова напоминать об его антипатии к тому, что он считал нелепыми художествами - будь то имажизм, "поток сознания" и вычурная иносказательность "Бесплодных земель" Элиота; все они, по его мнению, были симптомами общего упадка нынешней западной культуры. Авангардистские движения в живописи и архитектуре аналогично вызывали его неодобрение. Решение Лавкрафта - проговоренное в эссе "Наследие или модернизм: здравый смысл в художественных формах" [Heritage or Modernism: Common Sense in Art Forms], написанном в конце 1934 г. - было сознательно "антикварным":
  
   Уж коли данный век лишен какого-то нового естественного порыва к переменам, не лучше ли ­продолжить совершенствовать сложившиеся формы, чем стряпать гротескные и бессмысленные новинки из шатких академических соображений?
   Разве при определенных условиях политика искреннего и зрелого антикваризма - здравого, решительного возрождения старых форм, по-прежнему оправданных своим отношением к жизни - не бесконечно солиднее, чем лихорадочная мания разрушения знакомого и вымученный, нелепый, невдохновленный поиск странных форм, которые никому не нужны и в действительности ничего не означают?
  
   Это, скорее, образчик умелого самооправдания, однако Лавкрафт остро "подкалывает" писателей, художников и архитекторов за напыщенное теоретизирование, что властно диктовало дух новой эпохи:
  
   Если бы нынешние действительно разбирались в науке, они бы осознали, что их собственная теория самосознания полностью лишает их всякого родства с создателями подлинных художественных шедевров. Настоящее искусство должно быть, прежде всего, неосознанным и самопроизвольным - и именно таким современный функционализм не является. Ни один век никогда не был по-настоящему "отображен" теоретиками, которые просто уселись и специально разработали технику для его "отображения".
  
   Реальная проблема, с которой столкнулся Лавкрафт, - как найти золотую середину между "высокой" культурой, которая в своем радикализме сознательно обращалась ко все более узкому кружку ценителей, и "популярной" культурой (особенно бульварной), который цеплялась за фальшивые, поверхностные и устаревшие эталоны, густо сдобренные неизбежным моральный консерватизм, который подобные формы культуры всегда выказывали. Это могло быть первостепенной причиной отсутствия у Лавкрафта коммерческого успеха на протяжении всей его жизни: его работы были недостаточно традиционны для бульварных изданий, но недостаточно смелы (или недостаточно смелы правильным образом) для модернистов. Лавкрафт совершенно верно признавал, что этот раскол был порождением капитализма и демократии:
  
   Буржуазный капитализм нанес смертельный удар художественному мастерству и искренности, возведя на престол дешевую развлекательную ценность - ценой того внутреннего совершенства, которым могли наслаждаться лишь культурные, нестяжательского типа люди достойного положения. Определяющим рынком для написанного... и для иного, когда-то художественного материала перестал быть маленький круг действительно образованных людей, но стал значительно более широкий... круг смешанного происхождения, где численно доминируют грубые, полуобразованные чурбаны, чьи идеалы столь последовательно извращенны... что не позволят им хоть когда-нибудь обрести вкусы и взгляды аристократов, чьей одежде, речи и внешним манерам они столь усердно подражают. Эта толпа жадных хамов вынесла из родных лавок и контор истовую любовь к искусственным отношениям, переупрощеним и слащавой сентиментальности, которую подлинное искусство или литература не смогут удовлетворить - и они настолько превзошли численно остатки образованной элиты, что большинство агентств-поставщиков тотчас же переориентировалось на них. Литература и искусство потеряли большую часть свое рынка; а сочинительство, рисование, драма и т.д. все сильнее поглощаются доменом развлекательных предприятий.
  
   И снова глвыный враг - капитализм, тем, что насаждает ценности, активно враждебные художественному творчеству:
  
   ...в прошлом капитализм не осыпал высочайшими благами таких общепризнанных гениев По, Спиноза, Бодлер, Шекспир, Китс и так далее? Или, быть может, реальные получатели благ капитализма - не те, кто подлиннно гениален, а всего-навсего те, кто решил посвятить свой гений единственно процессу личного обогащения, а не службе на благо общества или творческим интеллектуальным и художественным достижениям... те, и удачливые паразиты, которые разделяют или наследует плоды их узко направленной гениальности?
  
   Америка, конечно, особенно плоха тем, что в девятнадцатом столетии выдвинула на передний план психологию, которая полагает деньги и стяжательство главным мерилом значимости человека.
   Но что тогда делать? Можно провести экономическую реформу, но как изменить отношение общества к ценности денег, а не личного развития? Решение было простым: образование. Сокращение рабочих часов, предлагаемое экономической схемой Лавкрафта, позволяло радикально увеличить время досуга, которое граждане могли бы использовать с выгодой - получая образование и развивая художественные вкусы. Как он заявляет в "Некоторых повторениях пройденного": "Образование... потребуется расширить, чтобы покрыть нужды радикально увеличившегося досуга у всех классов общества. Вполне вероятно, что число людей, знакомых со здравой культурой, сильно возрастет - с должными хорошими результатами для цивилизации". Это было распространенным предложением - или мечтой - среди более идеалистически настроенных социальных реформаторов и интеллектуалов. На самом ли деле, Лавкрафт воображал, что подобная утопия с широко образованными народными массами, которые хотят и могут наслаждаться эстетическими плодами цивилизации, однажды реально воплотится в жизнь? Судя по всему, это так; и все же мы не можем винить Лавкрафта за то, что он не смог предсказать ни эффектного ренессанса капитализма уже в следующем поколении, ни столь же эффектного коллапса образования, который породил массовую аудиторию, чьи высшие эстетические переживания будут вызываться порнографией, телесериалами и новостями спорта.
   Вопрос, является ли вся экономическая, политическая и культурная система Лавкрафта (умеренный социализм; ограничение права на голосование; усиленное образование и эстетическое воспитание) по сути своей неосуществимой - возможно, люди просто­ недостаточно хороши (недостаточно умны, бескорыстны и культурно прозорливы), чтобы создать подобное общество, - или она может воплотиться в жизнь, если народ и правительство США когда-либо предпримут совместные усилия в данном направлении, остается открытым. Перспективы в настоящее время, определенно, не выглядят радужными: немалое число его экономических предложений (программа "Социальное обеспечение", страхование по безработице, справедливое трудовое и потребительское законодательство) давно и прочно вошли в жизнь, но его политические и культурные задачи столь же далеки от реализации, как и тогда. Нет нужды говорить, что весьма большой процент населения­ даже не согласится с обоснованностью или правомерностью рекомендаций Лавкрафта, так что вряд ли станет работать на их осуществление.
   Интересно следить, как подобные рассуждения мало-помалу проникают не только в его письма и эссе, но и в его беллетристику. Мы уже видели, как в "Кургане" (1929-30) проводились четкие параллели между политическим и культурным состоянием подземных обитателей кургана и западной цивилизацией; а в "Хребтах безумия" (1931) есть беглое упоминание о том, что о, вероятно, социалистической форме правления у Старцев. Эти осторожные политические намеки обретают свою кульминацию в повести "За гранью времен".
   Великая Раса живет в истинной утопии, и, описывая ее политический и экономический строй, Лавкрафт откровенно предлагает свой взгляд на будущее человечества:
  
   Великая Раса, похоже, представляла собой единую нацию (свободное объединение или союз), хотя и имевшую четыре четких подразделения­, но с общими институтами управления. Политическая и экономическая система каждой части напоминала своеобразный социалистический фашизм, с рациональным распределением основных ресурсов и власть­ю, делегированной небольшому руководящему органу, избираемому голосованием всех, способных пройти определенный образовательный и психологический ценз...
   Сильно механизированная промышленность не требовала большого внимания со стороны гражданин; и богатый досуг был заполнен разнообразными интеллектуальными и эстетическими развлечениями.
  
   Этот и другие отрывки выглядят практически цитатами из писем Лавкрафта на эту тему и из Некоторых повторений пройденного". Замечание насчет "сильно механизированной" промышленности ценно тем, что показывает, что Лавкрафт наконец - в отличие от того времени, когда он писал "Курган" (1929-30) или даже "Хребты Безумия" - полностью принял механизацию, как неискоренимый аспект современного общества, и нашел, как встроить ее в придуманную им социальную систему.
  
  
  
   Стоит подробнее остановиться на конкретных реакциях Лавкрафта на современную ему мейнстримовую литературу. Где-то в 1922 г. он (возможно, подбитый Фрэнком Белкнэпом Лонгом и другими младшими коллегами) предпринял осознанное усилие ознакомиться с модной интеллектуальной литературой тех дней; хотя мы уже видели, что по собственному признанию он так и не прочел "Улисса" Джойса. К 1930-м гг. Лавкрафт нехотя признал, что ему, возможно, необходим новый курс повышения квалификации, но испытывал куда меньше энтузиазма, чем раньше - ему не казалось важным идти в ногу с современной литературой (пусть даже он всегда следил за научными и философскими новинками), так как он в целом не питал ни малейшей симпатии к модернизму, уже пустившему корни в культуре. В 1930 г. он назвал Драйзера "романистом [the novelist] Америки", хотя к этому времени Драйзер уже был всего лишь пожилым политиком, чьи лучшие творческие годы остались далеко позади. Синклера Льюиса - чьего "Бэббита" и "Главную улицу" он, по-видимому, читал, если судить по частоте, с которой эти названия всплывают в его письмах в период, когда он Иpater le bourgeois [эпатировать буржуа] - он считал больше социальным теоретиком или даже пропагандистом, чем автором, хотя и отозвался на получение Льюисом Нобелевской премии в 1930 г. словами, что это "не так уж и плохо". Он ни разу не упоминает Ф. Скотта Фицжеральда, звезду Века Джаза, в виденной мной переписке. Кажется, из Уильяма Фолкнера он не читал ничего кроме "Розы для Эмили", включенной в сборник "Creeps by Night" Хэмметта, хотя он и высказывал желание прочесть что-то еще. Гертруду Стайн он по понятной причине не любил. Хемингуэй изредка упоминался в дискуссиях, но только чтобы быть облитым презрением за "пулеметный огонь" своей прозы; Лавкрафт безаппеляционно добавляет:
  
   Я отказываюсь покупаться на проклятую ахинею этого aera точно также, как отказывался воспылать любовью к напыщенным, благовоспитанным викторианским вракам - а одно из главных заблуждений настоящего в том, что гладкость, даже не пожертвовавшая прямотой, считается теперь недостатком. Настоящая проза энергична, ясна, лишена прикрас и близка (подобно настоящим стихам) к языку реального дискурса; у нее есть свои естественные ритмы и гладкость устной речи. Никогда проза не была столь хороша, как в начале восемнадцатого века, и тот, кто думает, что может превзойти Свифта, Стила и Аддисона, - просто болван.
  
   Это, определенно, хорошая атака на принципиально прозу Хемингуэя и Шервуда Андерсона; но следовал ли сам Лавкрафт некоторым из своих рекомендаций - большой вопрос. Даже его позднейшую прозу вряд ли можно назвать "лишенной прикрас"; и хотя некоторые друзья отмечали, что его письменный стиль (в переписке, по крайней мере) реально копировал его речь, стоит заметить, что Лавкрафт и в письмах, и в беседах был склонен к формальности речи.
   К тому же, главным современным романистом для Лавкрафта был ни ­американец и ни британец, но француз - Марсель Пруст. Хотя он успел прочитать только два первых тома (на английском), "По направлению к Свану" и "Под сенью девушек в цвету", из "В поисках утраченного времени", он, тем не менее, не сомневался, что "20-й век еще [не] породил нечто, способное затмить цикл Пруста в целом". Пруст занял идеальную срединную позицию между тяжеловесным викторианством и эксцентричным модернизмом; и симпатия Лавкрафта к мейнстримовым вещам Дерлета покоилась, по большей части, на том, что они были пронизаны той же изысканной реминисцентностью, которая была основной особенностью работ Пруста.
   Лавкрафт умел с отменной проницательностью оценивать реальные достоинства широко прославленных романов своего времени. Хотя весь мир (особенно Огюст Дерлет) превозносил "Мост короля Людовика Святого" Торнтона Уайлдера (1927) как шедевр, Лавкрафт, прочтя роман через несколько лет после его публикации, весьма тревзо заметил: "Это книга умная & сильная, но несомненно искусственная & местами даже слащавая. Она была нелепо переоценена при своем появлении & теперь, кажется, заняла что-то, более похожее на положенную ей нишу". И хотя роман получил Пулитцеровскую премию, это суждение выглядит здравым. Иногда доистоинство заключено в том, чтобы не быть столь "отчаянно сиюминутным" - как Лавкрафт однажды процитировал слова ректора Университета Брауна У.Х.П. Фонса.
   И все же, даже не получая особого удовольствия от большей части актуальной прозы своего времени, Лавкрафт питал здоровое уважение к соцреализму - стилю, который был характерен для романов 1920-х и 1930-х гг. Он сожалел - по-моему, искреннее - о своей неспособности писать в подобном ключе - из-за острой нехватки жизненного опыта и, возможно (что еще более важно), из-за своей неспособности (или несклонности) наделять обыденные явления жизни важностью и жизненностью, как это делает писатель-реалист:
  
   Когда я говорю, что могу писать только мистику, я не пытаюсь превознести этот жанр, а просто расписываюсь в собственной слабости. Причина, по которой ­я не могу писать другими способами, не в том, что я не ценю & не уважаю их, но просто-напросто в том, что скудный набор моих дарований не позволяет мне извлекать непреодолимо острого личного интереса & ощущения драматичности из естественных явлений жизни. Я знаю, что эти естественные явления более важны & существенны, нежели необычные & призрачные причуды, которые столь поглощают меня, & что искусство, воплощающее их, превыше любого порождения фантазии - но я попросту не настолько взрослый, чтобы реагировать на них с чувствительностью, необходимой для творческого отклика & литературного использования. Господь на небесах! Я, безусловно, был бы рад стать Шекспиром, или Бальзаком, или Тургеневым, если бы мог!... Я уважаю реализм больше, чем любую другую форму искусства, - но, увы, вынужден признавать­, что собственная ограниченность не позволяет мне адекватно использовать эту методу.
  
   В этом нет ничего нового, но далее следуют два звучных (и прославленных) заявления:
  
   Время, пространство и законы природы кажутся мне чем-то сроди невыносимо тяжелым оковам, и я не могу нарисовать эмоционально удовлетворительной мысленной картины, которая не включала бы их отмены, особенно отмены времени - такой, чтобы можно было слить себя со всем историческим потоком и полностью освободиться от преходящего и эфемерного.
  
   Нет ни одной области кроме мистики, в которой у меня есть какая-то способность или склонность к сочинительству. Жизнь никогда не интересовала меня настолько, насколько интересует бегство от жизни.
  
   Последнее высказывание в особенности легко неверно истолковать, так как из него легко можно заключить (если ничего больше не знать об его авторе), что Лавкрафт был эскейпистом, не проявлявшим активного интереса к миру. К настоящему времени уже должно быть вполне очевидно, что это явно не так: даже если не брать в расчет относительно позднего, хотя и всепоглощающего, интереса Лавкрафта к проблемам общества, экономики и правительства, - глубокое удовольствие, которое он получал от посещения совершенно реальных мест во время своих продолжительных путешествий, решительно доказывает, что реальный мир для Лавкрафт существовал. Но ему были глубоко неинтересны приземленные жизни человеческих существ (вспомните эссе "В защиту Дагона": "отношения между людьми не пленяют мое воображение"); его интересовала литература, которая могла набросить художественный флер на события реального мира. Лавкрафт хотел пребывать вне реальность - или, точнее, за ней, в ином времени и реальности. И все же, самые типичные его вещи, в действительности, полны реализма - за вычетом тех моментов, где на сцену вступает сверхъестественное.
   Взгляды Лавкрафта на современную ему поэзию несколько двойственны. Несмотря на то, что он раскритиковал "Бесплодные земли" Т.С. Элиота в 1923 г., в феврале 1933 г. он нехотя пошел посмотреть, как Элиот, приехавший в Провиденс, читает свои стихи. По его словам чтение было "интересным, хотя и не вполне понятным". Но относительно поэзии в целом Лавкрафт пришел к довольно неожиданному заключению: "...стихи явно и парадоксально улучшились; так что со времен Елизаветы я не знаю эпохи, когда б поэты находили лучшие средства выражения". Я думаю, однако, что это замечание нуждается в интерпретации и контекстуализации. Лавкрафт противопоставляет нынешний век поэзии пустоте и неискренности своего любимого козла отпущения, позднего викторианства; он вовсе не заявляет, что в его дни великих поэтов не меньше, чем во времена Елизаветы, - только то, что у них есть шансы на величие. Вышеприведенное замечание сопровождается этим: "Можно только жалеть о том, что племя великих бардов не дожило до поствикторианского подъема вкусов и разборчивости и не извлекло из него преимуществ". Иными словами, у поэтов вроде Теннисона и Лонгфелло был бы шанс стать подлинно великими, проживи они подольше и избавься от уродующих стихи привязанностей - в смысле как стиля (инверсии, излишнее украшательство), так и эстетики (сентиментальность, фальшь, чрезмерная чопорность), - которые обрекали их творчество в лучшем случае на некоторую ущербность, а в худшем - на посредственность. К тому же, Лавкрафт считал "вероятно, самым великим из живущих поэтов" Йейтса, а единственным другим поэтом, который, с его точки зрения, хотя бы отдаленно приближался к этой категории, был, что интересно, Арчибальд Маклиш, чью лекцию Лавкрафт прослушал в Провиденсе в январе 1935 г. и про которого сказал, что тот "первое подобие крупного поэта, коим может похвастаться ныне это полушарие".
  
  
  
   Лавкрафт мимолетно обратил свое внимание и на другой вид искусства - кинематограф, - и его мнение снова было двойственным. Мы уже знаем, что подростком он с энтузиазмом смотрел ранние фильмы Чаплина, Дугласа Фэрбенкса и других; но в двадцатых годах его интерес постепенно угас - фильмы он смотрел, только когда Соня, Фрэнк Лонг или кто-то еще вытаскивал его на сеанс. Хотя звуковые фильмы впервые появляются в 1927 г., Лавкрафт не обращает на них внимания вплоть до 1930 г.: "Несмотря на недавние улучшение качества части фильмов - благодаря новому звуковому устройству - большинство также глупы & безвкусны, как раньше..." Я не хотел бы ставить под сомнение мнение Лавкрафта о просмотренных им фильмах.
   Но, похоже, Лавкрафт питал, по крайней мере, одно заблуждение - или предубеждение, которое мешало ему оценить эстетический потенциал кинематографа по достоинству. Разумеется, многие фильмы его дней - даже ныне ностальгически (и неуместно) расцениваемые как "классика" - были крайне грубы и технически примитивны; и Фрэнк Лонг ничуть не помогал делу тем, что вытаскивал Лавкрафта на бесконечный ряд безвкусных мюзиклов и романтичных комедий во время визитов последнего в Нью-Йорк. Но Лавкрафт, похоже, считал, что фильмы, основанные на литературных работах, должны жестко следовать этим работам, и любое отклонение от текста следует расценивать как тяжелый недостаток.
   Это предубеждение играло особую роль в оценке Лавкрафтом фильмов ужасов. В одном отборном пассаже он резко разносит три фильма - одну довольно невнятную работу и две "классические":
  
   В начале 1920-х "Нетопырь" вогнал меня в сон - а в прошлом году мнимая экранизация "Франкенштейна" вогнала бы меня в сон, если бы посмертное сочувствие к бедной госпоже Шелли не заставило меня вместо того покраснеть до ушей. Тьфу! А экранный "Дракула" в 1931 г. - я видел его начало в Майами, Фло[рида] - но не смог смотреть, как действие тоскливо влачится по экрану, и вышел в ароматный лунный свет тропиков!
  
   "Нетопырь" [The Bat], вопреки упоминанию Лавкрафтом "начала 1920-х", - видимо, немой фильм 1926 г. и, в действительности, скорее детектив, чем фильм ужасов. Лавкрафт объясняет свое неодобрение "Франкенштейна" Барлоу: "Я посмотрел кинокартину Франкенштейн & чрезвычайно разочарован, поскольку не сделано ни малейшей попытки следовать сюжету". Но далее Лавкрафт добавляет: "Однако есть много фильмов похуже - & многие части этого [фильма] действительно весьма драматичны, если рассматривать их независимо & без сравнения с эпизодами оригинального романа". Но он заключает с сожалением: "Вообще говоря, кинематограф всегда опошляет & портит литературный материал, за который берется - особенно все хоть в малой степени тонкое или необычное". По-моему, последнее высказывание по-прежнему в немалой степени правдиво.
   Еще одним информационным средством, с которым Лавкрафт успел (единожды) столкнуться, было телевидение. 22 октября 1933 г. он пишет Кларку Эштону Смиту: "Вчера видел в местном универмаге любопытную демонстрацию телевидения. Мерцает как картинки биографа в 1898" (отсылка к старой технике киносъемок, использовавшейся с 1895 по 1913 г., в основном Д. У. Гриффитом). Телевидение в то время еще было в младенческом состоянии. Первая публичная демонстрация произошла в 1926 г., а в 1928 г. General Electric провел трансляцию драматического представления. Компания RCA провела испытания в 1931 г. и на следующий год начала экспериментальные телепередачи; но из-за технических трудностей изображение оставалось расплывчатым, что, без сомнения, вызвало комментарий Лавкрафта. Хотя в течение десятилетия интерес к телевидению продолжал расти, первые телевизоры (для общественного использования) появились только в 1939 г.
  
  
  
   В это сложно поверить, но еще одна социальная проблема - место секса и сексуальной ориентации в жизни и литературе - изредка становилась предметом обсуждения в последнее десятилетие жизни Лавкрафта. Лавкрафт, похоже, действительно был в числе самых асексуальных представителей человечества, и я не думаю, что это была просто видимость: его добрачное письмо к Соне (изданное как "Лавкрафт о любви"), определенно, вызовет сейчас только смешки и, вероятно, показалось бы чересчур аскетичным даже в его дни; но есть все причины полагать, что сам Лавкрафт соблюдал собственные заповеди - до такой степени, что это явно стало одной (но вряд ли только одной) из причин отказа его жены продолжать состоять с ним в браке.
   Мы также видели, что Лавкрафт тотчас выказал предубеждение против гомосексуалистов, когда встретился с одним в Кливленде в 1922 г. К 1927 г. его взгляды немного изменились; обсуждая с Дерлетом Оскара Уайлда (который, давайте-ка вспомним, был явным вдохновителем декадентской эстетики Лавкрафта), он выдает этот замечательный пассаж:
  
   Однако как человек Уайлд не допускает абсолютно никакой защиты. Его характер, несмотря на утонченность манер, которые наложили на него внешний отпечаток декоративной учтивости и благопристойности, был настолько насквозь гнил и презреннен, насколько человеческий характер может быть таковым... Он был до такой степени лишен той разновидности вкуса, что мы зовем нравственным чувством, что его проступки включали не только явные и вопиющие преступления, но всю и ту мелкую непорядочность, изменчивость, малодушие и показную бесчестность и трусость, которые отмечают обычного "хама" или "невежу", а заодно и подлинного "негодяя". Какая ирония в том, что именно он - тот, кто на время унаследовал титул Принца Денди, - никогда не был в истинном смысле тем, кого хотелось бы назвать джентльменом.
  
   Шестью годами позже Лавкрафт провозглашает: "Что касается случая гомосексуализма, первейшее и самое существенное возражение против него - то, что он естественно (физически и ненамеренно - а не просто "морально" или эстетически) противен преобладащей массе человечества..." Как Лавкрафт пришел к этому выводу - загадка. Не стоит порицать его за отсутствие терпимости к гомосексуализму, которая все еще довольна редка и в наши дни. Проблема в том, что многие из друзей самого Лавкрафта были геями, хотя либо он не знал об этом факте (как в случае Сэмюэля Лавмена), либо их гомосексуализм не был полностью очевиден (как в случае Р.Х. Барлоу). Лавкрафт ни словом не упоминает гомосексуальности Харта Крейна (в тех редких случаях, когда он встречался с ним); но опять же, возможно, Крейн не демонстрировал откровенно свою ориентацию в присутствии Лавкрафта. Он, возможно, проявлял ее завуалированно, но Лавкрафт, вероятно, настолько неосведомлен о подобных вещах, что, наверное, не мог распознать, что к чему.
   Тем не менее, мы находим Лавкрафта последнего десятилетия куда более терпимым к вопросу о роли секса в литературе. Конечно, во всем его творчестве практически нет даже намеков на секс; гетеросексуальный секс выглядит сомнительным из-за почти полного отсутствия женских персонажей, а гомосексуальный секс между мужчинами невообразим, учитывая мнение Лавкрафта о нем. Это делает комментарий Лавкрафта 1931 г. - "Я не вижу никакой разницы в том, что я писал до брака, & том, что я написал за несколько лет брачного периода" - практически ненужным. Надо очень старательно смотреть, чтобы найти хоть намек на секс в его произведениях: возможно, единственная, хоть сколь-нибудь явная отсылка - неописанные "оргиастические вольности" поклонников Ктулху из Луизианы ("Зов Ктулху"), тогда как упоминания в "Ужасе Данвича" (связь Лавинии Уотли с Йог-Сототом) и "Тени над Иннсмутом" (связи жителей Иннсмута с рыболягушками) столь окольны, что проходят практически незамеченными. Ни слова не сказано о половых отношениях Эдварда и Азенат Дерби из "Твари на пороге", поскольку они иррелевантны для повествования; но ничего не сказано даже о потенциальных аномалиях, связанных со сменой пола. Эфраим Уэйт вселяется в тело своей дочери Азенат: что он чувствовал, став женщиной и выйдя замуж за Дерби? Если, как намекает рассказ, Лавкрафт считал разум или индивидуальность (а не тело) главным в индивиде, не был ли этот брак гомосексуальным? Что чувствовал Дерби, когда его разум очутился в гниющем теле жены? Если сейчас кто-то соберется писать историю на таком материале, маловероятно, что ему удасться избежать подобных объяснений.
   Но, как я сказал, Лавкрафт немного расслабился - по крайней мере, когда речь шла о работах других авторов. С одной стороны, он ощущал потребность продолжать бороться против цензуры (как он делал в "Вездесущем обывателе" [1924]) - проблемы, которая выходила на первый план по мере того, как 1920-е гг. - время сексуального пробуждения­, раскрепощения и, возможно, разложения и в жизни и в литературе - шли вперед. Его главным оппонентом предсказуемо стал несгибаемый теист Морис У. Mo.
   Лавкрафт обращался к проблеме "той странной нанависти, питаемой особами за сорок... по поводу свободного представления эротического материала в искусстве и литературе" (он написал это за семь до своего сорокового дня рождения), очерчивая семь разных типов или методов проявления эротики в искусстве:
  
   1. Отстраненные и серьезные описания эротических сцен, отношений и их и последствий в реальной жизни.
   2. Поэтические - и иные эстетические - воспевания эротических переживаний.
   3. Сатирический взгляд на эротические реалии, замаскированный внешне неэротической видимостью.
   4. Ненатуральные описания или символы, предназначенные для стимуляции эротических чувств, но лишенные соразмерности и связи с жизнью и искусством.
   5. Телесная нагота в живописном или портняжном воплощении.
   6. Эротическая тематика, разрабатываемая с помощью остроумия и юмора.
   7. Свободное обсуждение философских и научных проблем, связанных с полом.
  
   Он иллюстрирует семь этих методов следующими примерами:
   (1) Теодор Драйзер, Эрнест Хемингуэй, Джеймс Джойс;
   (2) Катулл, Уолт Уитмен;
   (3) Джеймс Брэнч Кейбелл, Вольтер, Генри Филдинг;
   (4) Пьер Луи, маркиз де Сад;
   (5) Джорджоне, Пракситель и современные дизайнеры купальных костюмов;
   (6) драматурги времен Реставрации;
   (7) Хэйвлок Эллис, Огюст Форель, Рихард фон Крафт-Эбинг, Фрейд.
   Из них, по его словам, номера 1, 2, 3 и 7 вообще не тема для дискуссии - в этих случаях не возникает вопроса о цензуре, и любое ее применение является варварским ­и нецивилизованным; 5 не стоит обсуждения, поскольку, собственно говоря, это вообще не эротический феномен ("Никто кроме смехотворного невежды или извращенного викторианца не видит ничего эротического в здоровом человеческом теле. Только глупцы, шутники или извращенцы испытывают нужду надеть халат на Дискобола или повязать передник вокруг Венеры Медичи!" - слово "извращенцы" использовано здесь крайне изящно); пункт 6 действительно спорный, но даже здесь Лавкрафт почти не видит необходимости в реальной цензуре. Пункт 4 - единственный, где они с Мо сходятся; но Лавкрафт находчиво пользуется моментом, чтобы изложить собственные моральные и эстетические foci: "Эти вещи - подобно Гарольду Беллу Райту и Эдди Гесту в своих областях - чушь и ахинея, эмоциональные упрощения и фальшивки". Лавкрафт, тем не менее, говорит, что не стал бы подвергать цензуре "Венеру в мехах" Захера-Мазоха, получи он его в подарок, но переписал бы текст и продал за небольшое состояние!
   Я не хочу здесь много говорить о поздней метафизике и этике Лавкрафта, ибо они, кажется, не подверглись существенным изменениям с конца 1920-х гг. Один момент, возможно, подчеркнуть - замечательное, хотя и сложное, единство почти всех аспектов его мысли. Лавкрафт явно разработал всеобъемлющую философскую систему, каждая часть которой логически (или, по крайней мере, психологически) следовала из другой.
   Начав с метафизики, Лавкрафт предался космицизму в самой широкой его форме: даже если вселенная теоретически не бесконечна в пространстве и времени (идея Эйнштейна об искривлении пространства не прошла незамеченной), она все равно настолько необъятна, что человечество по сравнению с космосом выглядит совершенно незначительным. Наука также устанавливает крайнее неправдоподобие бессмертия "души" (чем бы та ни была), существования Бога и почти всех прочих догматов, отстаиваемых религиями мира. Этически из этого следует, что человеческие и расовые ценности относительны, но (и я уже указывал на ошибочность и противоречивость этого аргумент­а) для человеческих существ есть один якорь есть стабильности в этом космическом потоке - культурные традиции, в которых он выращен. Эстетически дихотомия космицизм/традиционализм предполагает консерватизм в искусстве (отказ от модернизма, функционализма и т.д.) и, в сфере мистики, намеки на одновременно ужасающие и будоражащие воображение бездны пространства и времени. Многие из других пристрастий Лавкрафта - антикваризм, джентльменское поведение, даже, возможно, расизм (как аспект культурного традиционализма) - можно увязать друг с другом в рамках этого комплекса убеждений.
   Временами Лавкрафт говорил о своих убеждениях, желаниях и причинах жить с более личной интонацией - по-прежнему в философском духе, но без надежды убедить кого-то принять его взгляды. Одно очень горькое откровение было сделано Огюсту Дерлету в 1930 г.:
  
   Я абсолютно уверен, что никогда не смогу адекватно объяснить другому человеческому существу точные причины, почему я продолжаю воздерживаться от самоубийства - то есть, причины, которые все еще делают мое существование достаточно сносным, чтобы искупать его преимущественно тягостное качество. Эти причины сильно связаны с архитектурой и ландшафтами, освещением и атмосферными эффектами и принимают форму смутного чувства безрассудного ожидания вкупе с неуловимым ощущением вспоминания - чувства, что определенные зрительные образы, особенно те, что связаны с закатами, лежат на подступах к сферам или условиям, исполненным неких неясных восторгов и свобод, которые были знакомы мне в прошлом и которые я, возможно, узнаю снова в будущем. Что именно есть те восторги и свободы - или даже что они отдаленно напоминают, - я не мог бы конкретно описать даже под страхом смерти; разве что они, похоже, связаны с неким бесплотным качеством, с безграничной протяженностью и изменчивостью и повышенным восприятием, которое сделает все формы и сочетания прекрасного одновременно очевидными и выполнимыми для меня. Хотя я мог бы добавить, что они неизменно подразумевают полное устранение законов времени, пространства, материи и энергии - или, скорее, индивидуальную независимость от этих законов с моей стороны, - благодаря чему я смогу проплывать сквозь различные вселенные пространства-времени, словно незримый туман... не тревожа ни одну из них, но все же превосходя их и локальные формы организации материи...Словом, все это звучит до безумия глупо для кого-то еще - и вполне заслуженно. Нет причины, почему это не должно звучать до безумия глупо для всех, кому не повезло обрести точно такой же набор предпочтений, впечатлений и фоновых образов, который по чисто случайному стечению обстоятельств моя собственная отдельная жизнь сподобилась вручить мне.
  
   Насколько я восхищаюсь логиком в Лавкрафте - яростным противником религиозного обскурантизма, рационалистом и материалистом, который принял Эйнштейна и сохранил пожизненную веру в валидность научных доказательств, - настолько я считаю, что откровения вроде этого, личные и даже по-своему мистичные, подводят нас ближе к тому, чем вообще был Лавкрафт; ибо это совершенно честное и искреннее раскрытие его внутренней жизни, и - хотя в нем нет ничего, что противоречило бы остальной его метафизике и этике - оно гуманизирует Лавкрафта и показывает, что за холодным рационализмом интеллекта скрывался человек, чьи эмоции остро откликались на многие из пестрых феноменов бытия. Люди могли не волновать его - он мог никого по-настоящему не любить, кроме самых близких членов семьи - но он глубоко и интенсивно переживал многое из того, что большинство из нас легко пропустило бы мимо.
   К первому предложению этого откровения - отражение его неизменного согласия с верой Шопенгауэра в фундаментальную никудышность бытия - можно обратиться при рассмотрении другого ряда утверждений (порождающего некоторую полемику): его писем к Хелен Сьюлли.
   Л. Спрэг де Кэмп интерпретировал их, как выдающие глубочайшую депрессию, одолевавшую Лавкрафта в последние годы жизни; и, вырванные из контекста - или, возможно, понимаемые буквально - они действительно могут быть так интерпретированы. Рассмотрим следующее утверждение:
  
   На самом деле, есть немного полных катастроф & тотальных неудачников, которые удручают & бесят меня больше, чем почтенный Эйч-Пи-Эл. Я мало знаю людей, чьи достижения еще более последовательно не оправдывают их ожиданий, или у которых еще меньше того, ради чего стоит жить. Любая способность, которую я хотел бы иметь, у меня отсутствует. Все, чем я дорожу, я либо утратил, либо, вероятно, утрачу. В ближайшее десятилетие, если я не смогу найти какую-нибудь работу за, по меньшей мере, 10.00 $ в неделю, мне придется последовать маршрутом цианида из-за невозможности окружать себя книгами, картинами, мебелью & иными знакомыми объектами, которые составляют единственную оставшуюся у меня причину сохранять себе жизнь... Причина, почему последние несколько лет я был более "меланхоличен", чем обычно, - в том, что я начал все ­больше & больше сомневаться в ценности материала, что я произвожу. Неблагоприятная критика в последнее время значительно подорвала мою уверенность в своих литературных силах. Ничего не попишешь. Решительно, Дедушка не один из тех лучезарных старых джентльменов, распространяют отличное настроение везде, куда бы они не пошли!
  
   Звучит, определенно, весьма скверно, но - хотя, возможно, здесь нет подлинной фальши - рассмотрение контекста и некоторых опущенных мною моментов, наверное, поможет нам создать иное представление.
   При чтении всего корпуса писем Лавкрафта к Салли (у нас нет ее стороны переписки) легко становится ясно, что Салли была нервной, сверхчувствительной женщиной, которая пережила ряд разочарований (в том числе неудачные любовные интрижки) и искала у Лавкрафта поддержки и ободрения. Лавкрафт часто упоминает ее "недавние мрачные размышления" и "чувство подавленности" и - в том самом письме, из которого вырвана вышеприведенная цитата - даже приводит некоторые фразы из письма Салли, где она описывает себя, как чувствующую себя "безнадежной, бесполезной, некомпетентной и в целом жалкой­", а Лавкрафта - как "дивно уравновешенного, довольного человека". Тактика Лавкрафта - который могла и не быть успешной - была двухсторонней: во-первых, намекать, что "счастье" как таковое - сравнительно редко достижимая человеческими существами цель; а во-вторых, намекать, что он находится в куда худшем положении, нежели она, так что если он может как-то довольствоваться жизнью, то настолько легче ей.
   Что касается первого пункта:
  
   Конечно, реальное счастье - лишь редкое & преходящее явление; но когда мы перестаем надеяться на эту нелепую крайность, мы обычно находим в своем распоряжении весьма сносный запас умеренной удовлетворенности. Правда, люди & важные вехи исчезают, & всяк стареет & лишается более манящих возможностей & жизненных надежд; но вопреки всему этому остается тот факт, что мир вмещает почти неисчерпаемый запас объективной красоты & неистощимый потенциального интереса & драмы...
  
   Далее Лавкрафт говорит, что лучший способ обрести эту умеренную удовлетворенность - избавиться от своих эмоций, обрести объективный взгляд на мир и т.д., и т.д. - вещи, которые Сьюлли, вероятно, не особенно хотела услышать да и в любом случае, вероятно, была неспособна или несклонна воплощать в жизнь. С течением времени Лавкрафт решил, что самоумаление - единственный способ заставить корреспондентку избавиться от "мрачный размышлений" и почувствовать себя лучше; отсюда вышеприведенный пассаж. Но вот то, что я не стал приводить:
  
   Меж тем, я, разумеется, получаю-таки массу удовольствия от книг, путешествий (когда могу путешествовать), философии, искусства, древностей, пейзажей, зрелищ, наук & так далее...& от тех жалких потуг на эстетическое творчество (= фантастическую беллетристику), когда я могу обманом заставить себя поверить, что могу чего-то достичь... Я не чахнущая & картинная жертва романтично пагубного действия меланхолии. Я просто пожимаю плечами, признаю неизбежное, позволяю миру маршировать мимо & прозябаю в нем, настолько могу безболезненно. Я полагаю, что, черт возьми, я гораздо удачливее миллионов людей. Есть десятки вещей, которыми я реально могу наслаждаться.
   Но смысл в том, что мне, вероятно, в тысячу раз хуже, чем вам... Суть моей "нотации" в том, что если анализ & философия смогли внушить мне сносное удовлетворение, то насколько лучший результат они должны дать у кого-то и близко не столь глубоко неполноценного.
  
   И Лавкрафт завершает речь на воодушевляющей ноте: "Итак - как последнее назидание от говорливого & нравоучительного старца - ради Цаттогвы, взбодритесь!" Я не знаю, насколько Лавкрафт преуспел в спасении Сьюлли от депрессии; но отрывки из его писем к ней, определенно, нельзя воспринимать прямолинейно, как доказательство его собственной депрессивности. Мало что в остальной его корреспонденции того периода подкрепляет такое впечатление.
  
  
  
   Та область размышлений Лавкрафта, которая (оправданно) возбуждала наибольшее негодование среди позднейших комментаторов, - это его отношение к расовым вопросам. Однако я придерживаюсь точки зрения, что Лавкрафт был раскритикован по неверным причинам и что, пусть даже он явно придерживался взглядов, которые были ограниченными, нетолерантными или попросту ошибочными с научной точки зрения, его расизм (по крайней мере, логически) отделим от остальной части его философских и даже политических воззрений.
   Лавкрафт до конца своих дней сохранил веру в биологическую неполноценность афроамериканцев, а также австралийских аборигенов, хотя и неясно, почему он особо выделял эту последнюю группу. Лавкрафт всегда отстаивал абсолютно жесткую политику запрета смешанных браков между афроамериканцами и белыми, как защиту от "смешения рас". Этот взгляд ни в коем случае не был необычен для 1920 г., когда многие ведущие американские биологи и психологи пророчески предвещали, что расовое смешение может привести к биологическим аномалиям. И, разумеется, позорные законы против межрасовых браков существовали в этой стране практически вплоть до недавнего времени.
   Взгляды Лавкрафта по данному вопросу, без сомнения, повлияли на его мнение о знаменитом инциденте в Скоттсборо. В марте 1931 г. девять черных юношей в возрасте от тринадцати до двадцати одного года были обвинены в насилии над двумя белыми женщинами; все произошло в товарном поезде, проезжавшем мимо Скоттсборо (Алабама). Две недели спустя подсудимые были признаны виновными стопроцентно белым жюри и приговорены к электрическому стулу. На данном этапе Лавкрафт никак не упоминает о происходящем. После вынесения приговора за дело взялась поддерживаемая коммунистами правозащитная организация International Labor Defence, и в ноябре 1932 г. Верховный суд США назначил новое разбирательство на основании того, что подсудимые не получили положенной защиты. Процесс начался в марте 1933 г. Первый подсудимый снова был приговорен к смерти, но суд над остальными бесконечно откладывался из-за массового возмущения. Два года спустя, 1 апреля1935 г., Верховный суд США полностью отменил обвинительный приговор на основании того, что черные систематически исключались из жюри присяжных. В последующих процессах 1936-37 гг. пятеро ответчиков были признаны виновным и приговорены к длительным тюремным срокам; еще четверо были освобождены.
   В мае 1933 г. Лавкрафт замечает Дж. Вернону Ши, который явно верил в невиновность подсудимых: "Естественно, никто не собирается убивать бедных черномазых, если они невиновны... но мне не кажется, что их невиновность вообще возможна. Это же не низкопробное линчевание. Дело рассматривал вполне справедливый суд..." Лавкрафт милосердно рекомендует вместо казни простое пожизненное заключение, чтобы любая "ошибка", допущенная при осуждении, могла бы быть исправлена. В феврале 1934 г. Лавкрафт, продолжая спорить об этом случае с Ши, делает примечательное заявление: "Мне кажется естественным, что разумные люди осознанно не осудят кого-то, даже черномазых, на смерть, если они всерьез не убеждены в их виновности". Чтобы быть справедливым к Лавкрафту, в то время мало кто подозревал, что мнимые жертвы попросту сочинили всю историю (о чем нам теперь действительно известно).
   Но, как мы уже видели раньше, с течением времени Лавкрафт был вынужден все сильнее отступать от своих убеждений о превосходстве арийцев (нордических или тевтонских) над прочими племенами - не считая, конечно, негров и аборигенов:
  
   Ни один видный антрополог не настаивает на исключительно передовой эволюции нордиков по сравнению с иными белыми и монгольскими расами. Фактически, широко признано, что средиземноморская раса породила более высокий процент людей, эстетически чувствительных, а семитские группы отличаются острой, скрупулезной умственной деятельностью. Может статься, что и монголы отличаются высокими эстетическими способностями и нормальной философской адаптацией к жизни. В чем же тогда секрет про-нордицизма для сторонников этих воззрений? Все просто - он в том, что наша культура нордическая и корни этой культуры столь неразрывно вплетены в национальные стандарты, перспективы, традиции, воспоминания, инстинкты, особенности и физический облик нордического рода, что никакие иные влияния не подходят для вплетения в нашу ткань. Мы не презираем французов во Франции или Квебеке, но не хотим, чтобы они захватывали нашу территорию и создавали иностранные островки вроде Вунсокета и Фолл-Ривера. Факт уникальности каждого отдельного культурного потока - зависимости инстинктивных симпатий и антипатий, естественных методов, неосознанных оценков и т.д., и т.п., от физических и исторических атрибутов каждой расы - слишком очевиден, чтобы его игнорировал кто-то, помимо пустых теоретиков.
  
   Этот отрывок исключительно важен. Теперь, когда его раса лишена какого-то отчетливого превосходства над другими (хотя, конечно, сделанные им "уступки" насчет характерных признаков других рас - всего-навсего бесхитростные стереотипы), как Лавкрафт может продолжать выступать за сегрегацию? Он делает это, попросту постулируя - с помощью неправомерного обобщения собственных предубеждений - дико преувеличенную степень несовместимости и враждебности различных культурных групп. В этом есть и тонкое, но глубокое лицемерие: Лавкрафт воспевает "арийские" победы над другими расами (достаточно назвать европейское завоевание американского континент), как оправданные врожденной силой и доблестью арийской расы, но когда другие расы или культуры - французские канадцы в Вунсокете, итальянцы и португальцы в Провиденсе, евреи в Нью-Йорке - аналогичным образом вторгаются на "арийскую" территорию, Лавкрафт рассматривает это как нечто, противное Природе. Он загоняет себя в угол, заявляя, что нордики "мастера искусства упорядоченного бытия и групового сохранение", - и потому не может объяснить растущую разнородность "нордической" культуры.
   Лавкрафт, конечно, волен чувствовать себя неловко в присутствии чужаков; полагаю, он даже волен мечтать о культурно и расово однородном обществе. Это желание само по себе не фатально, также как и стремление к расово и культурно разнообразному обществу - каким ныне стала Америка - само по себе не безусловно добродетельно. У каждого варианта есть свои достоинства и недостатки, и Лавкрафт явно предпочитал достоинства однородности (культурное единство и преемственность, уважение к традициям) ее же недостаткам (предрассудки, культурный изоляционизм, фоссилизация). Где Лавкрафт сбивался с пути, так это в приписывании собственных чувств всей "расе" или культуре в целом.
   С моей точки зрения, расовые воззрения Лавкрафта стоит критиковать из-за того, что он не просто поддерживал такие взгляды, но и был лишен непредвзятости в подходе к данному вопросу - или, более конкретно, категорически не желал изучать новейшие сведения по данному вопросу, полученные бесспорно авторитетными биологами, антропологами и другими учеными, которые на протяжении первых десятилетий ХХ века систематически подрывали псевдонаучные "доказательства" расистских теорий. В любом другом аспекте своего мышления - метафизика, этика, эстетика, политика - Лавкрафт постоянно поглощал новую информацию (пусть даже с помощью газетных сообщений, журнальных статей и других неофициальных источников) и соответственно корректировал свои взгляды. Лишь по расовому вопросу его мнение оставалось относительно статичным. Он так и не понял, что его убеждения были в значительной степени сформированы влиянием родителей и социума, первыми книгами и устаревшей наукой конца XIX века. Один тот факт, что ему приходилось столь энергично и изобретательно отстаивать свои взгляды в письмах - главным образом, к младшим корреспондентам вроде Фрэнка Лонга и Дж. Вернона Ши, - должен был поощрить его пересмотреть свою позицию; но каких-то существенных изменений она так и не претерпела.
   Суровый факт заключается в том, что к 1930 г. ни осталось ни одного "научного" оправдания расизма. Лидером научной оппозиции расизму был антрополог Франц Боас (1857-1942), но я не нахожу ни одного упоминания о нем в письмах или статьях Лавкрафта. Интеллигенция - к которой, несомненно, стремился причислять себя Лавкрафт - также по большей части отказалась от расистских предубеждений в сферах политического и социального мышления. На самом деле, такие вещи как классификация черепов по размеру или форме (долихоцефалический, брахицефалический и т.д.) - Лавкрафт и Роберт Э. Говард потратили впустую немало времени, обсуждая ее в своих письмах 1930-х гг., - казались нелепыми и ненаучными уже в конце XIX века. По крайней мере, Лавкрафт никогда не ссылался на тесты на интеллект (такие как тест Стэнфорда-Бине, усовершенствованный в 1916 г.), чтобы "доказать" умственное превосходство белых над цветными - мнение, в наши дни переживающее знаменательный рецидив.
   И все же, как бы не уродливы и прискорбны были расовые воззрения Лавкрафта, они фактически не влияют на валидность остальной части его философии. Они вполне могли пронизывать существенную часть его творчества (боязнь смешения рас и чужаков явно в центре таких рассказов как "Таящийся ужас", "Кошмар в Ред-Хуке" и "Тень над Иннсмутом"), но я не вижу, чтобы они повлияли на его метафизические, этические, эстетические или даже поздние политические взгляды каким-то значимым образом. Эти взгляды не построены на расистских убеждениях. У меня, определенно, нет никакого желания заметать расизм Лавкрафта под ковер, но я не думаю, что многие сильные позиции, которые он отстаивал как мыслитель, следует отвергнуть из-за его явно ошибочных воззрений по расовому вопросу.
   Если расизм - тот аспект мышления Лавкрафта, который подвергается наибольшему порицанию, то в рамках этого аспекта наибольшее негодование вызывает (снова оправданно) поддержка им Гитлера и связанная с ней подозрительность к еврейскому влиянию в Америке. Он подробно обсуждал эту тему с Дж. Верноном Ши в начале 1930-х гг., и последняя дата этого обсуждения категорически опровергает заявления многих апологетов Лавкрафта, что он как-то "исправился" к концу жизни и отбросил многие из тех убеждений, которыми столь небрежно бросался в своих статьях в "Консерваторе" двадцатью годами ранее. Некоторые его комментарии попросту шокируют:
  
   Взгляд [Гитлера], конечно, романтичен & незрел & окрашен игнорирующей факты эмоциональностью... Определенно, Гитлер реально опасен - и все же нельзя закрывать глаза на честную справедливость базовых побуждений этого человека... Я­ повторяю, что за каждым из главных пунктов гитлеризма стоит большая & срочная необходимость - расово-культурная целостность, консервативные культурные идеалы­ & спасение от абсурдности Версаля. Безумие не в том, чего Адольф хочет, а в том, как он это видит & собирается получить. Я знаю, что он клоун, но, ей-Богу, мне нравится этот парень!
  
   Подробности можно найти в этом и других письмах. Согласно Лавкрафту, Гитлер вправе пресечь еврейское влияние на немецкую культуру, так как "ни одна сплоченная & однородная нация не должна (a) позволять весьма откровенно чуждому расовому элементу вызывать реальные перемены в доминирующем этническом составе,­ либо (b) терпеть разжижжение культурной монолитной традиции эмоциональными & интеллектуальными ­элементами, чуждыми изначальному культурному импульсу". Гитлер, согласно Лавкрафту, не прав в своей экстремальной враждебности к любому с малейшей примесью еврейской крови, так как культура, а не кровь, должна быть определяющим критерием. Примечательно и горько видеть, как Лавкрафт восхваляет "консервативные культурные идеалы Гитлера", так как - невзирая на громогласные заявления Лавкрафта, что его разновидность фашистского социализма гарантировала бы полную свободу мысли, мнения и искусства - это, судя по всему, касается узколобого отрицания и истребления Гитлером того, что он считал "вырожденческим" искусством. По правде сказать, большая часть этого искусства относилась к той школе модернизма, которую Лавкрафт тоже презирал, хотя все равно невозможно вообразить его желающим подвергнуть ее цензуре. Но весьма вероятно, что собственное его творчество оказалось бы под запретом, живи в Германия.
   В целом, вопрос американской и британской поддержки Гитлера поразительно мало изучен. Несомненно, Лавкрафт не был единственным интеллектуалом, который до 1937 г. выражал Гитлеру определенное одобрение; и столь же несомненно Лавкрафт не мог и представить себя в одном ряду с членами американских пронацистских групповок (их, как мы уже видели, он презирал и отвергал), а уж тем более - в рядях таких организаций как Друзья Новой Германии или немецко-американский Бунд, которые привлекли небольшое число недовольных американских немцев и даже управлялись, главным образом, немецкими нацистами. Конечно, немецко-американский Бунд, учрежденный в 1936 г. как преемник Друзей Новой Германии, публиковал массу литературы, которая в зловещих тонах предостерегала против еврейского засилья в американском правительстве и культуре - и чей тон (как мы сейчас увидим) местами напоминал тон самого Лавкрафта; но эта литература начала появляться в то время, когда взгляды Лавкрафта на еврейский вопрос уже давно устоялись и затвердели. Лавкрафта нельзя также сваливать в одну кучу с основной компанией американских антисемитов 1930-х гг. - большинство таковых были крайними политическими консерваторами, которые мечтали приравнять еврейство к большевизму. Мне кажется, Лавкрафт пришел к своей расовой позиции, так же как к своим всеобъемлющим экономическим и политическим воззрениям, - самостоятельно размышляя о состоянии нации и мира. Его воззрения явно и неразрывно связаны и проистекают из прежних его размышлений на эти темы; так что не стоит искать в них чье-то отдельное решающее интеллектуальное влияние.
   Намек на некоторую осведомленность Лавкрафта об ужасах гитлеровской Германии исходит от Гарри Бробста. Тот вспоминает, что миссис Шепард (соседка Лавкрафта и Энни Гемвелл снизу, также жившая в доме N66 на Колледж-стрит) была уроженкой Германии и решила надолго туда вернуться. Она так и сделала, но (по словам Бробста) "это было время, когда нацизм цвел пышным цветом, и она увидела, как бьют евреев, и была так напугана, расстроена, смущена, что просто уехала из Германии и вернулась в Провиденс. И она рассказала миссис Гемвелл и Лавкрафту о пережитом, и они оба были очень возмущены этим".
   Лавкрафт действительно отмечает отъезд миссис Элис Шепард в конце июля 1936 г., замечая, что она оставила на его попечение кое-какие крайне желанные тома из своей библиотеки. По его словам, она планировала прожить в Германии три года, а затем вернуться, чтобы дожить остаток жизни в Ньюпорте (Род-Айленд). Однако я не нахожу в его письмах ни упоминаний об ее внезапном возвращения, ни выражения ужаса какими-то исходящими от нее откровениями. Но в последний год жизни Лавкрафт внезапно практически перестает упоминать Гитлера, так что вполне можно предположить, что он, услышав рассказы миссис Шепард, осознал, что ошибался, и предпочел держать язык за зубами. Это, скорее, утешительная мысль.
   Пунктик Лавкрафта насчет еврейском засилья в немецкой культуре приводит его прямиком к оценке того, что, по его мнению, в стране, особенно в ее литературной и издательской столице, Нью-Йорке:
  
   Что касается Нью-Йорка - не возникает вопроса, что непомерная семитизация полностью исключила его из общеамериканского потока. Касательно его влияния по литературу & драматургию - это не столько страна наводенена еврейскими авторами, столько еврейские издатели решают, кто из наших арийских авторов достоин печати & положения. Это означает, что предпочтение отдается тем из нас, кто в наименьшей степени символизирует собственный народ. Вкусы исподволь формируются неарийским направлении - так что, какими бы прекрасными качествами не обладал итоговый литературный результат, это особая, беспочвенная литература, которая не выражает наших чаяний.
  
   Далее Лавкрафт упоминает Шервуда Андерсона и Уильяма Фолкнера как писателей, которые, "роясь в определенных узких стратах, редко затрагивает какую-то личную струнку в душе читателя". Если это не случай глобального переноса личного опыта, то я и не знаю, что! Мне трудно поверить, что Лавкрафт действительно говорил это всерьез, но судя по частоте, с которой он обращается к данному вопросу, - видимо, да. Новостные газеты Нью-Йорка также возмущают его:
  
   ...ни одна газета в Нью-Йорке не смеет называть вещи своими именами, как дело доходит до евреев & до социальных & политических вопросов, связанных с ними. Вся пресса полностью закабалена по этому направлению, так что во всем городе невозможно сыскать любого публичного американского высказывания - любого откровенного выражения типичных мыслей & мнения настоящих американцев - по довольно широкому & потенциально важному диапазону тем... Бог свидетель, я не желаю вреда ни одной расе под солнцем, но я действительно думаю, что что-то следует сделать, чтобы вывести американское самовыражение из-под контроля любого элемента, который стремится пресечь его, исказить его или перекроить его в любом направлении кроме естественного курса.
  
   Но каков же этот "естественный курс" американского самовыражения? И почему Лавкрафт полагает аксиомой, что он и люди вроде него - "настоящие американцы" (а это означает, что другие, не разделяющие его взглядов, на самом деле, "неамериканцы")? Лавкрафта снова преследует призрак перемен: Фолкнер и Шервуд Андерсон пишут не так, как пишут или писали более консервативные авторы, так что они либо "неестественны", либо нетипичны.
   То, о чем Лавкрафт мечтал, было просто привычностью - привычностью обстановки в расово и культурно однородном Провиденсе, где прошла его юность. В заявлении Лавкрафта, что искусство должно удовлетворять нашу "ностальгию... по вещам, что мы некогда знали" ("Наследие или модернизм"), читается тоска по родному дому, которую он ощущал, когда - "неассимилируемый чужак" в Нью-Йорке или даже в осовремененном Провиденсе - наблюдал всю нарастающую урбанизацию и расовую неоднородность своего родного района (и всей страны). Расизм был для него оплотом против признания того, что его идеал чисто англосаксонской Америки больше нежизнеспособен и вряд ли сможет вернутся.
   В общем и целом, усиливающаяся расовая и культурная неоднородность общества была для Лавкрафта главным символом перемены - перемены, которая происходила слишком быстро, чтобы он мог ее принять. Частота, с которой он в последние годы жизни твердил - "перемена по сути нежелательна"; "Перемена - враг всего, что действительно стоит лелеять и хранить", - красноречиво говорит о безумной жажде социальной стабильности и о вполне искренней вере (и нельзя сказать, чтобы заслуживающей презрения), что такая стабильность - необходимая предпосылка существования жизненной и мощной культуры.
  
  
  
   Последние годы жизни Лавкрафта были и омрачены большими трудностями (болезненные неудачи с публикациями его лучших работ и последовавшая депрессия и разочарование в их достоинствах; усиливающаяся нищета; и, в конце концов, начало смертельной болезни), и освещены радостными моментами (поездки по восточному побережью; интеллектуальный стимул в виде переписки со множеством выдающихся коллег; льстящее самолюбию положение в крошечных мирках любительской журналистики и фэнтези). Вплоть до самого конца Лавкрафт продолжал биться - главным образом в письмах - над фундаментальными проблемами политики, экономики, общества и культуры, демонстрируя широту эрудиции, остроту логики и глубокую человечность, порожденную мощной наблюдательностью и опытом, которую трудно представить у "эксцентричного затворника", столь робко вышедшего из добровольного отшельничества в 1914 г. Жаль, что его преимущественно приватные выступления никак не повлияли на интеллектуальный уровень эпохи; однако его неисчерпаемая интеллектуальная энергия (даже на финальных стадиях рака) столь ярко свидетельствует о его мужестве и преданности жизни разумом, что иного нельзя и желать. Сам Лавкрафт, во всяком случае, определенно, не считал, что его усилия тратятся впустую.
  
  
  
   Примечание: Перевод не преследует никаких коммерческих целей и делается непрофессионалом исключительно ради собственного удовольствия. Имеющиеся в тексте книги ссылки самого Джоши по большей части не приведены (пока). Все ссылки, помимо специально оговоренных, сделаны мною.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"