Шмелев Степан Викторович : другие произведения.

С особым пренебрежением

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Люди иногда кончают жизнь самоубийством.
  Я слышала об этом. Глупо, если это действительно так. Но таких людей должно быть не очень много. В моей жизни был только один случай. Слух, да и только, но все же был...может быть два.
  Обычно человек душит себя. Виснет на тряпках странным способом, зацепившись за дверь, за унитазный бачок или люстру - обвив веревкой потолочный крюк.
  Страшно.
  Когда я работала на текстильном заводе, говорили, что дворник повесился, на бечевке от фартука. Взял два чистых на складе. Один на себя нацепил, а на второй сам нацепился. Перекинул через потолочную балку в подсобке, подвязал на узлах, тесемку вокруг шеи обмотал и каркнул. Пока хватились, пока костерили что пропал, пока искали по заводу, пока бегали в пивнушку у проходной, пока звонили жене, уж третий день бы справили, но отыскали раньше...под вечер того же дня. В голову не пришло, что он на своем рабочем месте повис...ведь везде искали, везде кудахтали.
  Дворник повесился за несколько месяцев, как я пришла работать на фабрику, но этот анекдот гулял по цехам, пока все производство не свернули и не распродали, то ли красным то ли черным риэлторам в самом начале девяностых.
  Все смеялись. Вспоминая, как кричали бабы под памятником Ленина, что стоял в центре двора...
  - Где Колька? - вопила одна, чихая льняной пылью, кланяясь до земли, и грязными руками натирала слезливые глаза.
  - Пес знает! Отстань! Вон у Ильича спроси! - орала ей в ответ одна ткачиха, вытирая огромные руки о грязный подол, и тыкая пальцем в небо.
  - Да Ильич всегда в одну сторону показывает, что ни спроси! - подскакивала третья, пробегая поверх клумбы, на которой уже никто не помнит, когда росли цветы, а на потрескавшийся земле торчали клочья сухой желтой травы тянущие свои корни к постаменту, - На пивнуху показывает, там и ищите!
  - Может к бабе, какой пошел? - рассеяно вопрошали из-за ближайшего угла, перекрывая монотонный шум станков, вылетавший поверх пыли из форточек.
  - Да куда? Он среди баб здесь работает и к бабе пойдет!? Он на жену уже свою не смотрел, поэтому она и ушла...надоели ему бабы!
  - А ты почем знаешь? - хихикали и резвились те, кто помоложе и стаскивали пропотевшие серые платки с голов, улыбались, подставляя свое лицо солнечным лучам.
  - Я? Знаю, - кричала толстуха, неистова лупя себе по бокам, стараясь стряхнуть весь лен, что рыхлой пылью оседал и забивался даже в самые маленькие складочки одежды. Она была похожа на прогнившую перину, которую пытались спасти и вытащили в жаркий день во двор дома просушить, а та, по истечении сушки, превратилась в труху, забитую в матрасный мешок.
  Фабричные сторожа под вечер делали обход и обнаружили незапертую дверь в дворницкой. Заглянули, а там Колька под потолком висит. Уставший, бледный, обосранный, с черно-изумрудными мухами на фиолетовом языке. По болоньевой штанине дерьмо соскользнуло по правой худой ноге, и сапог кирзовый свалился на бетонный пол. Кольку то снять поторопились, а сапог долго валялся и вонял в дворницкой. Впопыхах снимая мертвеца, за посудину запнувшись, перевернули.
  Валялся Колькин кирзач пока новый дворник не пришел, а он появился после того, как я уже устроилась на эту фабрику работать, а двор за это время изрядно зарос мусором. Еще были свежи слухи про смерть, про повешенного и все его нечистоты, но предположений о причинах такого поступка уже набралось с десятка два, если посчитать каждую оригинальную фантазию, и не считать тех, кто постоянно повторял уже услышанное.
  Начало моей работы совпало с оголтелой, день ото дня разрастающейся безработицей, и мы не успевали уставать. Нас гнали из цехов, чтобы не платить зарплату и даже когда было сырье, отключали электричество, потому что все что фабрика успела произвести до этого дня, больше никому было не нужно. Грубые перепеленованные рулоны холстов лежали мертвым грузом на складе и обрастали пылью. Их пытались воровать сами сторожа, но не могли продать и поэтому плюнув на лихую затею дремали в своих сторожках. Получалось дешевле впасть в спячку, нежели чем пытаться выволочь огромный рулон плотно скатанной холстины, и надорваться, в надежде получить копейку или срок за то, что еще на тебя могут повесить менты, как на злостного рецидивиста, прежде чем ты успеешь оправдаться. Если воровать холст, чем можно поделиться, когда будут заламывать руки? Чем подкупить? Что обещать? Что может дать человек ворующий тряпье? А если увидит начальство? Лишиться пыльной, но очень тихой работы, где есть небольшая и случайная зарплата, к подобному повтору событий, что совершенно не странно, вообще никто не был готов. От осознания того что в тюрьме хотя бы кормят и ежечасно не поднимаются тарифы на коммуналку, подобный поворот событий воспринимался как благодать, но отпугивал неизвестностью и "петухами".
  Поэтому склады прозябали в собственной тучности.
  Свет включали и заводили станки только в тот момент, когда одна за другой шли экскурсии с ближайших школ. Вели детей группами человек по двадцать-тридцать. Целый класс. Реже по нескольку классов, но примерно все одного возраста. Выстроив учеников на небольшой площадке между производственных корпусов в тени посеребренного Ильича, экскурсовод проводил инструктаж, раздавал великоватые истрепанные халаты, с заранее засученными и подшитыми рукавами и почему-то срезанными пуговицами, и увлекал за собой.
  В цехах стоял грохот, шум, в воздух взвивалась взрыхленные пыль и ворс. Каждый вдох давался с трудом, казалось, что в легкие засыпают щебень через нос, а легкие, сопротивляясь инородному вторжению, сжимаю свои иссохшие стенки. Все, что за полноценную рабочую смену не всосалось в кровь и не превратилось в красную нить, вращающуюся по сосудам, отхаркивалось к полуночи. Работать в тугих платках или респираторах было невозможно. На лицах женщин от скопившейся влаги под защитной тканью образовывались, язвочки, которые покрывались коркой на свежем воздухе и шелушились, оставляя бледные пятна на лице, поэтому никто из старожилов цехов не пользовался ни тем, ни другим, несмотря на брань начальства. А над такими как я, кто только начал недавно осваивать профессию и попутно осознавать все прелести ткацкого производства, с излишней тщательностью, старожилы посмеивались. Помаду, что с самого утра из дешевых тюбиков тщательно наносили на губы перед зеркалом в ванной, тут же небрежно и быстро стирали. Забывчивые через несколько минут после начала работы уже ходили с серыми пыльными губами, и случайно проведя по ним языком, с омерзением харкали на пол.
  Когда экскурсии растворялись и желтые автобусы уезжали, грохот станков оседал вместе с пылью, и мы еще долго бродили по цехам с ощущением ненужности и неприкаянности.
  Я успела еще застать жажду тишины, вспученную стрекотанием станков, когда этот стрекот замирал под вечер, тишина наваливалась мягким грузом, пеленала, подкашивала ноги и заставляла почувствовать радость. От свежего воздуха кружилась голова, врываясь с каждым мелким опасливым вдохом в легкие, а оттуда в загустевшую льняную кровь.
  "Будете плохо учиться, будете работать здесь!" - подобная фраза от учителей, сопровождающих экскурсантов была не редкостью и повторялась практически каждую экскурсию, на выходе из цеха. Мне казалось, что сюда приходят не познакомить с профессией, не познакомить школьников с тем, как устроено производство, а заставить детей испытывать страх перед грязью и льняным удушьем, что заполняло и сжимало воздух в помещениях и легких.
  Дети верили в подобные перспективы с трудом. Выйдя на свежий воздух, они тут же отвлекались, им хотелось: мороженого, лимонада, драк, домой, на футбол, да мало ли кому куда, лишь бы подальше из застенок, возведенных из красного кирпича, колючей проволоки, тряпья и усталых лиц, не держащих даже дежурную улыбку.
  Мы, тоже не верили, что будем здесь работать. Мир вокруг нас противоречил сам себе, он сжимался и при этом становился более... нет, не свободным. Наверное, более пустым! Образовывалось огромное количество ненужного пространства, совершенно лишнего, неприкаянного. Пространство увеличивалось, разрывая и опустошая предприятия, парки, магазины, улицы, дворы, подъезды, квартиры, комнаты, людей - каждого по отдельности изнутри, словно хрупкие чучела и макеты.
  Все случилось как само собой разумеющееся. Сначала исчез директор. Его видели сторожа рано утром с полным портфелем бумаг, выскакивающим через проходную. Приветливо улыбаясь, он выбежал мимо них, кивнув острой головой в знак приветствия, но кивнул так, словно ему перерубили шею, а голову тем временем пытался удержать на ослабевших плечах. Приветствие было похоже на последнее "прости", но никто не предал этому значения. Директор суетливого вжимал в свою впалую грудь длинными сухими руками потрепанную вспученную кожаную папку с изрядно ободранным кантом и сломанной молнией. После этого его больше не видели, не пытались искать, и даже не старались дозвониться ему домой! На вопрос "Где директор?", все просто пожимали плечами или говорили: "Исчез", "Вышел", "Может быть будет завтра". Спустя некоторое время этот вопрос вообще перестал кого-то интересовать. Зачем задавать вопрос заведомо никому не интересный, настолько, насколько может быть неинтересен ответ на него: "Ну, допустим он дома, и? Или на даче! Плюнул на все и уехал! Или умер от сердечного приступа! Что ж теперь..."
  Спустя несколько дней пошел слух, что нас продали. Все и всех. Сразу. От этой новости веяло тонким холодком чужой, падшей надежды, что все поменяется к лучшему. А лучшее уже воспринималось как грех и преступление, особенно если все это лучшее происходит в твоей жизни за так! Вдруг вновь застучат, застрекочут станки, взорвутся клубы пыли, нить будет дрожать, вибрировать и жужжать, переплетаясь с себе подобными, на огромные скрипучие бобины будут наматываться холсты. По вечерам несколько бурчащих грузовиков будут толкаться у склада. Грузчики, синея от потуги всеми правдами и неправдами, будут волочить залежавшиеся рулоны по пологому настилу в кузов, словно надеясь поднять на дыбы механического гиганта, что от собственного бессилия опустился на мосты и колеса.
  От этого завод должен был наполниться мужчинами, способными в себе сочетать излишнюю суетливость и леность... но вторая из них больше. От их собственных противоречий, выставленных на показ окружающим женщинам должно было казаться, что любой случайный случайным жест чернорабочего важное послание, которое нельзя было пропустить. Послание же мгновенно должно было порождать огромное количество кривотолков и интерпретаций, убеждений и верований...
  Но приходили люди. Чужие. Морщились. Сомневались. Матерились. Мужчины и женщины...уходили... Каждый день разные, каждый день все более мерзкие, но понятные, с хамством и простотой в руках.
  Один из залетных зрителей и хамов, волоча нашего главного бухгалтера за руку тыкал ей пальцем по сторонам, шипел как автомат с газировкой, сотрясая своим шипением ее мешковатую субтильность: - Ильича надо убрать и вывезти...и постамент его туда же. Понятно? И тряпки из той конуры...что там? Склад? И тряпки, и тюки все...Освобождайте. В понедельник приду. Проверю.
  Не вернулся...
  А бухгалтерша после прогулки с нервным мужиком, с бледностью на лице, слезами в глазах и всплакивающими губами, шепнула нам, словно передразнивая гостя: - Денег найду, бабаньки. Денег дам, но на следующий неделе во вторник...или среду. Ломайте Ильича.
  - Мужиков лучше дай! - выкрикнула одна из-за моего плеча, - Нам что деньги? Сегодня дали, а завтра их нет. С ними лучше спать не ложиться, до магазина бы успеть добежать, а то тю-тю денежки. Тогда еще одного Ильича на слом будем искать?
  - Будет вам один мужик. Машину заказала. Вывозить. Приедет к вечеру.
  - Мало будет! - кричали, смеясь ей в ответ, - Этот-то куда шепелявый убег?
  - Ломы сами знаете где, да? - игнорируя заданный вопрос, бухгалтерша, медленно продираясь сквозь нас, увлекала к дворницкой, где хранился весь инструмент. Словно на невидимых ниточках мы шли за ней, подсмеиваясь и подтрунивая. Мое переменчивое настроение, кувыркалось в груди заводной игрушкой, вызывая смех и тошноту. Инструмент женские руки разбирали с неугомонной веселостью. Поглаживая щербленную и покрытую ржавчиной сталь, не удовлетворившись состоянием, отбрасывали с искренней брезгливостью, которую может демонстрировать женщина, выбирающая прокисшие уцененные помидоры. Вцепившись же в один и тот же лом в четыре руки, торговались, толкаясь и повизгивая, выпестовывая свой выбор.
  Разобравшись и вооружившись, остановились, замерли. Переглянулись пытаясь подтолкнуть кого-то из толпы к первому шагу...но задержали дыхание, выдохнули и двинулись гурьбой. На десятом шаге зазвучали и заискрились пошлые шутки, странные невесть откуда взявшиеся первомайские лозунги, под звуки которых ударили ломы, кочерги, кирки и молотки по постаменту и по посеребренным коленям вождя, выбивая крошку и бледную искру из складок штанин. Куски становились все более громоздкие, влажные и рыхлые. Казалось, что Ленин обмочился, и влага пропитала его революционные серебряные брюки. Кирпичные постаменты был обтесан по углам и памятник стал похож на казарменно новобранца, вахтенного на тумбочке, потеряв всякое величие государственного деятеля, превратившись в безоружного постового расхлябанного против любого устава.
  Пока каждая из нас пыталась урвать кусок кирпича, бетона, цемента, гипса отбросить все это в сторону и рвать и дробить дальше памятник и постамент, бесшумно к нашему побоищу подкатил грузовик, мерно шурша протекторами черных шин по осколкам, цепляя на свою грубую узорчатую поверхность бледные камушки. Из водительской кабины выпрыгнул водитель, деловито сложил руки на груди и смотрел, как кипела пыльная работа. Он был черняв, весел, безмятежен. Его волосы вот-вот должны были завиться в кудри, но сальными прядями обрамляли лоб и уши. Щетина невинной синевой украшала его щеки и подбородок, по которому хотелось провести ладонью и ощутить строгую острую наждачность лица. Ворот рубахи расстегнут, рукава по-мужски высоко закатаны туго стискивая предплечья. Небольшое плотное молодое брюшко жал широкий ремень с начищенной пряжкой. На штанинах потерявших свою форму брюк, чистотой бледнели потертости.
  - Дуры! - понаблюдав еще несколько секунд, он с непредвзятой жалостью окрикнул нас, так, что работа превратилась внезапно, на половине взмаха, - Ноги Ильичу переломаете, он вас и придавит. Отойдите!
  - А ты такой умный, сам, что ли ломать будешь? - крикнула одна из наших и поддела носком ботинка кирпич, стараясь его подтолкнуть к незваному советчику.
  - Лямку на плечи статуе вашей накинем, к машине привяжем, и свалим!
  - А есть лямка то?
  - Есть, - выкрикнул водитель шарясь руками под водительским креслом и гремя железками, невидимыми гайками и ключами, - Все найдем! - голос звучал непринужденно глухо и с пренебрежением, - Воооо!
  Отыскал быстро, и тут же подпрыгнув к нам, забрался на постамент, поравнявшись с Лениным лицом к лицу и заглянув тому в глаза. Обхватив его ремнем за лопатки и пропустив через подмышку поднятой руки, затянул лямку узлом и в один скачок спрыгнул на утрамбованную и заваленную осколками клумбу. Сделав специальный, широкий шаг ко мне на встречу, он официально представился, таким образом, будто бы я одна должна была понять, что всех других вокруг не существует или они просто напросто заняты своими очень важными делами и отвлекаться им на сплетки некогда. Подтянув свои брюки, он тут же приветливо выпалил: - Федя меня зовут, жениться мне надо! - и бросился в машине, залезая под кузов, цепляя лямку за металлический крюк.
  Водитель залез в машину и чиркунул ключом зажигания. Сизый дым повалил из выхлопной трубы. Мы посторонились, еще и еще, разрывая расстояние между собой и щербатым оппонентом с изрядно истесанными ногами. Сквозь рокот мотора, послышался сухой гипсовый треск в коленях вождя, и только в этот момент я ощутила, как с облегчением взвыли набитые мозоли на моих ладонях.
  - Посторонись дуры! - орал Федя, нажимая чуть сильнее на педаль газа. Колеса шаркнули по асфальту, продвинувшись на несколько сантиметров, оставляя после себя черный широкий след. Памятник зашелестел и вырвался из потрескавшихся гипсовых ботинок, переломившись в голени, начался заваливаться в сторону рвущегося вперед грузовика. Странно. В какое-то мгновение грузовик рванул вперед быстро, а памятник как падал медленно, так и не ускорил своего падения, хотя лента была натянута, от натуги дрожала и шла зыбью.
  В асфальт вошли гипсовые пальцы правой руки, указывающие на проходную и пивнушку. Они крошились в мелкую белесую смесь, но при этом казалось, что Ленин проваливается под землю стараясь скрыться и только в тот момент, когда он ударился грудью и все конечности, отскочили от пиджака, стало понятно, что у него ничего не получилось. Гипсовая голова с отколотым носом, медленно перекатывалась по асфальту, чуть приподнимаясь на собственных ушах, старалась залезть под колесо, прислонившись бельмастыми глазами к шине грузовика.
  - Что смотрите? - орал с неприкрытой радостью Федя из открытого окна грузовика, - Ломайте то, что не доломано и закидывайте в грузовик. Постамент крошите и на лопату... туда же!
  А мы стояли, разинув рты и нас колотила мелкая дрожь. Казалось, что из-под земли вот-вот вылезет обиженный, грязный мертвец. Может это будет просто незнакомец, а может быть тот повешенный...Коля... исчезнувший и растворившийся в собственной смерти. Но земля на вытоптанной клумбе не дрогнула, осталась недвижимой с обтесанным кирпичным постаментом, на котором чуть возвышались только серебряные ботинки сорок третьего размера с вросшими в них гипсовыми шнурками.
  Руки и ноги, без излишнего вандализма покидали в кузов. Приходилось работать по двое. Туловище дробили. Потратили полчаса, но закидали быстро: лацканы пиджака с пуговицами и куски белого гипсового мяса, плечи, воротник и кепку с приросшей к ней намертво пальцами левой кисти. То, что осталось от постамента растащили по кирпичам. Федя забрал безносую и с потрепанными ушами голову. Замотал в грязную тряпку и усадил на пассажирское сиденье рядом с собой.
  Через зеркало заднего вида Федя вглядывался в покрытые пылью женские лица и на прощанье, махнул рукой из окна: - До завтра!
  - А че до завтра? Ленина забрал! Че с ним делать то будешь! - неслись вдогонку женские голоса грузовому катафалку, прущему в ворота проходной. Женщины сделали несколько прощальных шагов за автомобилем, но почувствовав нелепость прощания, остановились и повернули обратно. Поднимая брошенные инструменты, волоком тащили их в дворницкую, оставляя царапины на бетонных бордюрах.
  Домой никто не разошелся. Всю ночь жгли рулоны. Вытаскивали их с на площадку перед цехами и складами, обливали соляркой и поджигали. Солярка занималась плохо, а когда горела, коптила черным удушливым дымом. Ветер был переменчив, словно не знал на кого направить черный зловонный столб гари и льняного пепла. Те катушки, что были слишком велики, разматывали, обрезая холстину. Обрезки ненужным тряпьем тащили волоком к огню. Остывающие алюминиевые бобины откатывали в сторону, пиная по раскрасневшимся размякшим бокам или цепляя старыми граблями. Вместе с тканью пожгли подошвы и переломали все грабли. Когда солнце спряталось за цехами, и скользнув по заваленному мусором и опавшими листьями пляжу начало утопать в реке, остервенев от работы, бабы медленно лезли греться, вытянув перед собой руки, словно протискиваясь через черный дремучий воздух, приправленный чащобным холодом. Но тут же резво отскакивали, как только ветер менялся, стараясь ударить языком пламени по жирным ляжкам. Открытые ладони прикладывали к подолу, успевшему подскочить выше колен, но при этом впитавшем в себя тепло взбесившегося огня. Одежда пропитывалась теплом быстро и быстро остывала, моментально пропускало тепло к коже и тут же с ним прощалась, забирая от живого тела все что могла забрать. Ржа во весь голос от усталости и злобы, лица, покрытые сажей, потными кудрями и раскрасневшимися от дыма глазами, потными разводами, в которых костенел вымоченный пепел, просушенного холста, зарывались в предрассветную дремоту. Запоздалый сон заставлял искать убежище, где можно переждать собственное бессилие и очистить себя от въевшейся копоти.
  Склад опустел к шести часам утра. Вечером он казался безразмерным и переполненным, а сейчас в нем остался мусор в виде мышиного дерьма и льняных волокон, выпадавших из-под лезвий хищных, стрекочущих ножниц. Если бы я не знала, что до этого здесь хранилось, выводы бы мои по поводу предназначения этого помещения были бы изначально ошибочны. Мы стояли перед широко распахнутой дверью и внимательно изучали пространство, открывшееся нам в августовском расцветающем солнце. В первых лучах, царапавших мутное оконное стекло, танцевала пыль, поднимаясь ворохом тлена в небо и оседая на подоконниках, рамах или швеллерах под самым потолком.
  - Не так уж много и было... - проговорил кто-то, знакомым сиплым голосом, шмыгая носом на каждом слоге.
  - Быстро. Хорошо горело, - ответил совершенно чужой голос в ответ, сомневаясь в своих словах.
  - Кое-что растащили и до нас. Ну и слава Богу, кому-то может и на что сгодилось и нам работы меньше, - шептали с надеждой в бригаде, а я, разглядывая плечи в серо-черных халатах, пытаясь угадать по движению головы и колыханию спин, женщин, вступивших в диалог. Зачем? Сама не могла понять, я практически никого не знала по именам. Лена. Лена мой бригадир, много не говорила. Ей ничего не было жалко, кроме пустых слов. Лена радовалась зарплате и копила деньги, просто по тому, что не знала, на что можно было их тратить, кроме как на гречку, молоко, пшено, батон и рыбные консервы. Одежду она стеснялась покупать и просто брала, что не надо у старшей сестры. По слухам, сестра умерла недавно, и гардероб покойницы перекочевал в Ленины руки. Больше ее сестра ничего не купит. Зная это... я искала у себя, что можно было бы передарить в скором времени бригадирше, но ничего подходящего со своей худощавой фигуры не могла найти по ее размеру и формам.
  За рассветом на своем ленивом грузовике через проходную вкатил выспавшийся Федя с чистым лицом, слегка прикрытым пробивающейся щетиной. Он зевал сладко, дразня нас, в его глазах не сидела совиная заспанность, а играл тонкими нитями солнечный свет, отражая в бликах зрачков нашу собственную усталость. Я не могла разглядеть цвет глаз... Мутные. Случайные. Неопределенные. Кажущиеся загадочными ровно настолько, насколько я могла тогда себе придумать.
  - Девоньки! Болванки погрузим и по домам? А? - выкрикнул он радостно, да так что от радости и робкой шумливости, нас всех передернуло. Он выкрикивал потому что ему было неловко от собственной утренней вздорности на пепелище, потому что женщины были серьезней и мужественней с большими больными истертыми руками, были злее и спокойнее, от изнеможения лишены истеричности и смешливого потворства особи противоположного пола.
  - Деньги нам обещали сегодня, - без особого энтузиазма сказала бригадирша, рассматривая большие колеса грузовика, словно собираясь их принять как плату за труд.
  - Девоньки это не ко мне. Мне просто забрать болванки, катушки, на которых были намотаны ваши тряпки, а с деньгами это к своему начальству. Хорошо?! - водитель засуетился, указательным пальцем с нестриженным, надтреснутым ногтем тыкал то в окна бухгалтерии, то на алюминиевые катушки, - Ну, что грузить будем?
  В окнах бухгалтерии всю ночь горел свет, прорывая шторы, и даже когда рассвело свет настольной лампы, жил отдельно, вырываясь на свободу, раскалив добела вольфрамовую нить, стараясь разорвать ее словно силки, но если бы те старания увенчались бы успехом, ловушка бы окончательно захлопнулась. Горящая настольная лампа в окне призывала нас к работе, заставляя иногда поглядывать на нее в ожидании возможности остановиться, но равномерно тусклый свет, перемежавшийся с ярким мусорным пламенем, не позволял останавливаться, пока склады не исчерпали себя.
  Сравнивая свои собственные ощущения с сигнальными огнями бухгалтерии Лена, провела под носом обуглившимся рукавом, шмыгнула и на выдохе произнесла: - И алюминий катушечный тебе погрузим! - развернувшись, обвела бревенчатым взглядом всех нас, словно стараясь заточить в дубовый сруб без окон и дверей, тихо сказала,- Че встали? Все. Отдохнули? Давайте, поперли опять!
  Подкатывая пинками катушки к грузовику с неуместно веселым лязганьем, их с любовью поднимали на руки по три-четыре бабы и с лютым невозможным скрежетом по металлическому краю кузова, загоняли внутрь огромной грязной чаши, мне казалось, так солдаты заряжают снаряд в крупнокалиберную пушку, с жалостью и надеждой на скорое "Домой!". От постоянного звона и бренчания в ушах кружилась голова, но как, ни странно, поднималось настроение, сонливость пропала, и казалось, что этот мир состоит из стекла, с каждой минутой рассыпаясь на маленькие осколки пробуждения.
  Бобины, налетая друг на друга, уже не хотели лезть в кузов, распирая его бока, они громоздились уже не снарядами, а бракованными гильзами, не дождавшимися своего выстрела.
  Сидя на бордюре Федя одну за одной курил сигареты. Через призму сизого сигаретного дыма рассматривал голые мельтешащие колени, зажатые между полой халата и горлышками высоких носков, утопающих прочей своей частью в рабочих истерзанных ботинках. Чмокая губами при каждом понравившемся шаге, он наклонял голову то к правому, то к левому плечу пытаясь выбрать ракурс, улавливающий хоть чуточку женственности в пинающей и волочащей походке суетящийся челноком перед его взором.
  Тонкой струйкой слюны он сплевывал на асфальт табачную горчинку и улыбался пожелтевшими, но ровными, крупными зубами. На несколько секунд отвлекаясь от наших колен, щурился на солнце, пытаясь взглядом зацепить бледный солнечный диск. Томно и громко вздыхал, когда казалось, что про него все забыли за своей монотонной работой. От этого еще он лазил узловатой пятерней за пазуху и с осенним шелестом чесал живот, перебирая складки, которые образуются не от излишней тучности, а от согнутого положения туловища. Подниматься он не решался, пока кузов машины не лязгнул створками, блокируя алюминиевые катушки готовые к извозу.
  - Закончили? - спросил он устало и добродушно, все так же щурясь, хотя солнце уже давно изменило ему и не впивалось в глаза, не теребило веки острыми морщинками. Не дожидаясь ответа, оперся рукой на бордюр и чуть приподнялся, протяжно произнес, выписывая в воздухе каждую "о", - Хорошо!
  Встал, потянулся, расправил узкие плечи, привстав на цыпочки и ухватившись руками за борт, заглянул в кузов, хотя катушки возвышались грудой, и было понятно, что машина перегружена.
  - Ничего хорошего, - пробормотала, покачиваясь бригадирша и хлопая в ладоши, медленно аплодируя, как будто бы только что ее заставили подключиться к всеобщим овациям на непонравившемся лизоблюдском спектакле, - Пойду до бухгалтера...
  В собственной угрюмости, но подгоняя сама себя, она торопилась и скрылась за дверью притянутой тугой пружиной, дверь хлопнула по ее бесформенному заду дверной ручкой, как только Лена заглянула внутрь и чуть остановилась поправить халат. Мы с улицы слышали, как бригадирша поднимается по лестнице, неравномерно наступая на ступеньки, прихрамывая на одну ногу. Если ты недолго работаешь в цехе, где от монотонного шума станков закладывает уши, то на улице насыщенной городской жизнью, может произойти только одно чудо - ты начинаешь слышать звуки, на которые ранее не получалось обратить внимание. Каждая звуковая интонация, воспринимающаяся остальными людьми как случайная какофония, для меня становилась чутким открытием, словно я наткнулась на благодатный остров в безумном, безразмерном океане. Все что не могло преобразиться в чудо, представляло опасность и вело к снижению слуха или глухоте. Все, кто работал десятилетиями, орали друг на друга, по доброте душевной, пытаясь перекричать шум станков, поселившихся в их ушах металлическим ульем, въевшимся и пустившим корни в мозг.
  Переступая с ноги на ногу, переглядывались, ждали, пялились в небо, переводили взгляд на окно бухгалтерии, где бледная настольная лампа вдруг погасла, и шторы проглотили комнату, вышвыривая нашу бригадиршу в коридор, на лестницу и на заводской двор чрез строптивую дверь на первом этаже.
  - Нет никого! В кабинете никого нет! - проорала она, разводя руками и потирая ляжки с усердной злобой, цепляя подол пальцами, собирающимися в два кривых раскрасневшихся от мелких царапин кулака, - Кабинет пустой! Лампа горит! Я выключила...
  - А что бегала то туда, свет выключать? - спросил кто-то, пытаясь язвить и веселиться, но интонации голоса блекли, неровно хрипели и заглатывали окончания, выдавая сонливость.
  - Денег спросить хотела. Вам не надо? Кому не надо, пусть мне отдаст!
  - Так, обещали же на следующей неделе? - уже без шуток, и с откровенным наивным непониманием, перекрикивая друг друга, захлопотали несколько женщин.
  - Лучше бы сейчас, - вздохнула бригадирша, - Сегодня.
  - А завтра?
  - Выходной бабоньки! - непонятно откуда у бригадирши взялась надломленная радость в голосе.
  - Значит на следующей неделе... - зарокотала зарождающаяся безнадежность в толпе.
  - Спать идите, - махнула рукой Лена. - В понедельник, может быть... Может быть, до среды все решится с деньгами!
  ...но до среды не решилось...
  Всю следующую неделю несколько юрких, коренастых киргизов, ползали по цехам с болгаркой, ножницами по металлу и разводным гаечным ключом. Ключом они пользовались в редких случаях, аккуратно отвинчивая и тут же пытаясь умыкнуть тот кусок оборудования, который как им казалось, представлял для них наибольшую ценность или виделся случайно красивым. Все, что они не могли вынести в карманах или в сумке с инструментами, прятали где-то в опустевших подсобных помещениях, в которых они ночевали, причем прятали не только от своих работодателей, а в первую очередь от алчных соотечественников.
  Работодатели менялись часто. Делили фабрику. Рвали на куски, а мы все так же продолжали ходить на работу, наблюдая за киргизами, выкорчевывающими и распиливающими ткацкие станки. Смотрели, как залетная братва с деловым видом осматривала приобретение и начинала обустраивать свой рабочий кабинет там, где у нас еще неделю назад сидел бухгалтер. Но сидение в кабинете им быстро надоедало и к обеду они выбирались из забытья, скуки и бездействия с помощью крепких алкогольных напитков. Два плотно сбитых спортивных парня как-то вышли из кабинета подышать свежим воздухом. Осмотрели приобретенные владения, неудовлетворительно чертыхнулись и сев в машину разогнавшись врезались в ворота проходной, успев развить достаточную скорость во дворе предприятия для того, чтобы погибнуть, не приходя в сознание. По слухам, дошедшим до нас, следующий счастливый владелец был застрелен в подъезде собственного дома, во всяком случае, так говорили киргизы. Он не успел дойти до завода. Вечером у нотариуса подписал какие-то бумаги и отправился домой, где в него неизвестные разрядили две обоймы из пистолета... преимущественно в голову. Чиновник, купивший своей жене завод по производству тряпок, полностью потерял лицо и портфель, где были собраны все документы на имущество и землю, скрепленные всеми нужными подписями и необходимыми печатями.
  ...а киргизы тем временем продолжали разбирать оборудование. Федя приезжал по три-четыре раза на дню, ему в кузов забрасывали бесформенное, лишенное жизни железо. На этом же самом фургоне увезли разбитые ворота и остов машины лихих братков, провалявшийся на том самом месте, где в последний раз заглох мотор, ворвавшись от удара в салон автомобиля, перемешав в теплое месиво людскую кровь и прокуренный велюр чехлов.
  Ткачихи переставали ходить на работу, сначала по одной, потом целыми группами, отчаявшись получить хоть какие-то деньги за слом памятника и выжигание складов. На работящих киргизов бабы не зарились, а косились со стороны, побаиваясь азиатов, растаскивающих и разбирающих на запчасти все, что еще буквально несколько недель могло вздохнуть и заурчать с неугомонным жизнелюбием и мощью. Сидеть сиднем, мало кому из нас было интересно. Все исчезали в поисках работы, растекаясь по хаотично образовывавшимся рынкам и ларькам, вколоченных группами на трамвайных и автобусных остановках, заполоняющих подземные переходы, у которых всегда жались бомжи и брошенные собаки.
  На третьей неделе самоуправства киргизов я могла с полным правом называться старожилом. Больше никого не осталось из тех, кто мог что-то создать своими руками и управлять оборудованием, пусть и устаревшим. Хотя ни людей ни станков не осталось, киргизы демонтировали вентиляцию, электропроводку, водопроводные трубы. На отсутствие денег они не жаловались, потому что все, что успели прикарманить и продать, составляло гораздо больше обещанных им денег тех работодателей, которых либо пулей, либо навязчивыми увещеваниями давно отстранили от дел.
  Бригадирша ушла с фабрики одна из последних, но одна из первых вернулась из Китая, притащив с собой пару клетчатых пузатых тюков со спортивными костюмами и зачехленную торговую палатку. Она бесцеремонно оборудовала себе торговую точку на перекрестке в том месте, где, подчиниясь сигналам светофора, встречаются люди, спешащие от "зебры" к "зебре".
  ГАИшники, заставляющие ее свернуть торговлю по два три раза на дню, все-таки нашли с Ленкой общий язык достаточно быстро - уже в ноябре. Она презентовала с барского плеча новый костюм китайского Адидаса одному регулировщику, пока тот не замерз, размахивая жезлом, стоя на проезжей части в летней форме. Регулировщик поддел костюм под китель и брюки тут же - в палатке, что его, несомненно, спасло как минимум от пневмонии или обморожения.
  О небывалой щедрости челнока, слух быстро разлетелся по всему полку и за дармовыми адидасами бегали все от лейтенанта до полковника. Прикормив, таким образом, клиентуру, Лена начала принимать заказы не только на спортивные костюмы, но и обувь, пальто, кожаные куртки, пуховики, а также мелкогабаритную бытовую технику: миксеры, кофеварки, электрические зубные щетки, пылесосы для авто.
  Лене порой казалось, что светофор на ее перекрестке ломается слишком часто, но это ее только радовало. Люди, застрявшие в нерешительности перед пешеходным переходом, отвлекались на разложенный товар, тянули к нему руки, задавали вопросы, пытались торговаться, но убедившись в несгибаемой воли продавца и его доброжелательности, совершали покупки.
  Она звала меня с собой. Приглашала встать за прилавок, потому что не могла прервать торговлю, пока на несколько дней приходилось мотаться в КНДР. Ей нужен был человек, которому она могла полностью доверять, а я не могла поверить, что я единственная из ее знакомых на кого можно положиться. Во время, совместной, не очень продолжительной работы на фабрике мы практически не общались, и мне было странно, что она выбрала меня. На вопрос: "Почему именно я?" бригадирша с повседневной коммерческой улыбкой возражала: "Хорошо, что ты мне не подруга, не сестра, и знать я тебя не знаю...хорошо, что ты не хочешь идти торговать, потому, что ко мне навязываются разные неприятные люди. Сами просятся поработать, или кого-то пытаются подсунуть, устроить, я никого не беру, а тебя бы взяла. Не знаю почему. Взяла бы и все! Я и в Китай так полетела первый раз, просто потому что некуда было идти. Взяла и полетела."
  В этих нелепых словах виделся какой-то подвох, недоброжелательность, опасность, суета, неприкрытое вранье, словно меня подталкивали к пропасти и при этом улыбались, ожидая удачной шутки, готовя удар в спину, насмешки и плевки. Меня заманивали в игру на потеху, манили деньгами, как дурочку, обещая то золотые горы, взявшиеся из ниоткуда, то азиатские рынки, перегруженные челночные самолеты и снова рынки. Бригадирша один раз заикнулась о собственном магазине и описывала как он будет выглядеть, повторяя одно и то же: "Большие витражные окна и много подсветки, много разноцветного тряпья, а кругом вешалки и манекены, вешалки и манекены!" Слово "манекены" она чеканила по слогам и произносила с особым сладострастием, отделяя их от шмоток, оставляя гладкими, голыми и блестящими, отполированными взглядами прохожих, что с завистью и недоумением рассматривают огромные, слепящие витрины, переполненные скользкими пластиковыми фигурами, где-то когда-то приобретёнными по бросовой цене с рук.
  Образы были настолько зыбкими, и неустойчивыми, что у меня возникало отвращение об одной мысли о работе среди лысых, безвольных фигур, которые бы приходилось постоянно переодевать словно я медсестра в онкодиспансере.
  Нерешительность оставила меня на фабрике, обрастающей пустотой. Свободное пространство проглатывало все, что когда-то могло напомнить любому случайному прохожему о предназначении этого места. Остался нетронутым забор, стены и крыши цехов. Людей проглатывало свободное пространство, расширяющееся с каждым днем, охватывающее все, во что способно было влезть и раздвинуть границы, разрывая суть, впитывая и растворяя в себе людей, еще более или менее способных суетиться и создавать видимость, что они гораздо больше и крупнее чем все остальные. Люди надувались пузырями и лопались, разбрызгивая рваными ошметками свои внутренности, другие высыхали и исчезали или испарялись перед самым утром, когда холоднее всего, когда лед крепче и чище, когда пар не взлетает с губ, а оползает на воротник и верхнюю пуговицу старого пальто.
  - Поедешь домой? - голос был небрежно-взволнованным, прокуренным, сухим, готовым сорваться на предательский кашель. Вопрос прозвучал со спины, вопрос случайный, вопрос от безделья, а не от желания помочь, или просто возникший от любопытства, вопрос без лица, каждый слог, как шаг давнего знакомого, с которым когда-то все поругались и перестали общаться, а с той поры, казалось прошло лет десять, не меньше.
  - Отвезешь, что ли? - вопросом на вопрос ответила я, не оборачиваясь, пряча промерзшие кулаки в рукавах.
  - Полезай в кабину. Поехали, - в Федином голосе забрезжила убогая радость, та самая радость, которая грохотала, по улицам, дворам и дорогам, пахнущая дешевым сигаретным дымом, забычкованных про запас папирос.
  Молча развернувшись, я пошла в сторону полупустого грузовика. В кузове валялся металлолом в виде мелких деталей, которые казалось собирали по всей территории с вениками и фонарями, забрасывали на мусорные совки, а затем в машину. Подойдя к кабине, я дернула на себя пассажирскую дверь, что с легкостью и неожиданно бесшумно открылась, предоставив мне на обозрение бледную обтесанную голову, отдававшую лунным серебром, валявшуюся на резиновом коврике. От неожиданности я вскрикнула.
  - Дура, - шепнул Федя, запрыгнув в кабину и чуть громче добавил, - Ильича вожу вашего с собой. Есть с кем поговорить! Говорят, умный был, но последнее время молчит много! Надоел, а выбросить жалко...хочешь тебе подарю?
   - Нет, - тихо и с обидой сказала я и залезла в кабину, захлопнув за собой дверь.
  Автомобиль недовольно забурчал и тронулся, переваливаясь с боку на бок, сухо похлопывая люфтовыми бортами, скрипя изношенной фурнитурой, стараясь протекторами шин нащупать ровную поверхность, по которой можно катиться, перебираясь от воронки к воронке.
  Грузовик трясло по неровной дороге, вспученной молодым льдом, вывернутой наизнанку колесами грузовых машин, так чтобы черное бескровное мясо грязного щебня торчало наружу, выдавливая из себя осколки костей арматуры и случайно закатанного в недолговечный асфальт мусора.
  Голова вождя, перекатываясь со щеки на щеку, отдавила мне все ноги.
  - Ногой ему в лоб упрись, - проговорил водитель, покосившись и увидев на моем лице неприятные гримасы, как только серебряная голова своим обтесанным носом пыталась расщепить голень, - Он не обидится.
  - Знаю, - шепнула я и попыталась зажать голову между щиколоток и зафиксировать ее в неподвижном положении, потому что наступить на грязное лицо безвольной головы мне казалось странным и нечестным. Странным и нечестным мне казалось, что вождь бесстыдно заглядывает мне под юбку, поэтому неловкость сменилась возмущением. Серебряные уши вождя начали нещадно натирать щиколотки и мне пришлось прислушаться к совету. Зажмурившись, подошвой ботинка я наступила на лицо Ильича, прижимая его затылком к резиновому коврику.
  - Подсказывай дорогу, - попросил Федя.
  Повиновавшись, я бубнила чуть слышно: "Налево, направо, налево, направо, на следующем повороте опять направо, прямо до самого конца". Казалось, что меня везут по незнакомым улицам совершенно чужого города, который я видела лишь на старых фотографиях или негашеных марках еще в детстве, но не могла вспомнить типографской надписи под тусклыми образами понурившихся улиц, чтобы примерно сориентироваться, где нахожусь и как мне выбираться. Между домов подсвеченными тусклыми фонарями чернели голые стволы деревьев, пахнущие сыростью и гнилью даже при минусовой температуре, даже сквозь мнимый глянцевый слой покрывавший монохромные образы обнищавших дворов в моих воспоминаниях.
  Дно пересохшего колодца моего двора, окруженного стенами сталинок, лишившихся со временем своего величия в окружении бледных хрущевок, наспех возведенных на месте выгоревших и сгнивших деревянных двухэтажных, двухподъездных домов и уличных сортиров с подвесными замками на перекошенных дверях, разместившихся в палисадниках за низенькими зелеными заборами.
  - Приехали? - долетевший до меня голос словно тупой огромный таран бился в стену моей тяжеловесной дремоты.
  Кивнула. Мне совершенно не хотелось выходить из машины. Потянулась. Моя правая нога удобно расположилась на обшарпанном лбе вождя. Тая в пассажирском кресле, впитавшим мое тепло, я обнимала себя за плечи обеими руками, боясь разлететься перьями в разные стороны, когда откроется дверь. В кабине пахло бензином, от этого кружилась голова и подташнивало, но свежий воздух был взрывоопасен и отрезвляюще ядовит.
  Водительская дверь открылась, полоснув меня по лицу широким напильником, спрессованным из мелких кусачих снежинок и клочка ветра. Федя вылез из кабины, обошел капот и открыл дверь с моей стороны. Мне казалось, что я лежу на трамвайных рельсах и по ключицам, и по бедрам прокатываются вагоны холодными колесами растаскивая кости по полотну.
  - Прыгай. Голову я сам возьму. У тебя оставлю. И сам останусь...не возражаешь? - он говорил ровным голосом, словно перечисляя само собой разумеющиеся факты, наскучившие всем своей очевидностью, - Правильно, ты одна, и мне не с кем...
  Пока он вытаскивал из кабины голову, я пожала плечами, стараясь это сделать так, чтобы он не заметил, но оставить без ответа его реплики я просто не могла, пусть даже для самой себя. Зажав в кулаке ключ от квартиры, я водила подушечкой большого пальца по бородке, сильно надавливая на нее, стараясь безвозвратно согнуть, помять или переломить.
  Мы вошли в подъезд, припудривший нас тусклым светом пыльных ламп. Федя тащил голову, покрытую сколами и трещинами, подчеркивающими волевые черты ульяновского лица. Вес головы перекатывая с руки на руку, приостанавливаясь на лестничных площадках, он поднимался по лестнице, с каждой ступенькой чуть больше разгибая руки в локтях, и все сильнее вдавливая пальцы в затылок обломка статуи. Поднявшись на третий этаж и поравнявшись с дверью, я долго переминалась с ноги на ногу и делала вид что ищу в кармане ключ, потерявшийся латунной закорючкой в моей ладони. Решившись, я достала его и начала виновато ковыряться в замке. Распахнув дверь, зашла в темный пустой коридор и нащупала рукой выключатель. Пластиковый щелчок пробудил яркий свет, обдирающий пожелтевшие протертые обои и масленую краску с межкомнатных дверей.
  Пахло сырой картошкой. Землистый запах переставал существовать спустя пять минут после того, как в квартире проявлялась жизнь, как поставленный на плиту чайник закипал, как начинал деловито бурчать черно-белый телевизор, пуская беспросветную рябь по экрану.
  - Поставлю на подоконник, - сказал мой гость и деловито, не снимая ботинок прошлепал в комнату. Держа голову в гнезде своих побелевших от напряжения ладоней, попытался оттопыренным указательным пальцем зацепиться за ручку двери.
   - Это не моя, - остановила я его, - Моя дверь налево. Окна во двор.
  - Коммуналка? - безрадостно спросил водитель.
  - Квартира? Да, - подтвердила я, - Но напротив никого нет. Иногда приезжают, но подолгу не живут, и никому не сдают. Может не хотят, может просто некому. Может быть меня стесняются, хотя почему должны стесняться? Я не знаю. Не знаю и все тут. Их дело, а в их дела влезать не хочу. Толком даже не знаю, как их зовут. Семейная пара. Пожилые люди. На ночь никогда не остаются, а куда уезжают не знаю, может к сыну. Сына их видела...симпатичный такой. Заходил...
  Перебирая суетливо слова, я думала о чужих людях, их проблемах, о том, как устроен их мир и задавала многократные и многоголосые "Почему?", а проявляющиеся ответы совсем не касались меня, вызывая странное чувство сожаления.
  Люди случайные, которых я наблюдала всю свою жизнь, эпизодически появлялись и исчезали. Люди, у которых не было ни дней рождений, ни смертей. Люди, приходившие в одном и том же настроении, по каким-то своим безликим делам, лишенным суеты и щепетильности. На общей кухне у них перевернутыми вверх дном стояли две чашки и закрытая пачка чая.
  - На улицу будет смотреть одним глазом, - прервал Федя мои размышления и не без удовольствия хихикнул, как это делают практически все мальчишки, сотворившие какую-нибудь безалаберную пакость, которая должна вскрыться, но после того как их уже ветром сдует. Федя посмотрел на мокрые следы, оставленные его ботинками, - Надо разуться. Разуться и поесть. Накормишь?
  - Вермишель в холодильнике.
  - Давай вермишель, - сказал гость и сгорбившись полез правой рукой в левый рукав куртки достал торжественно чекушку, - К ужину! Будешь?
  В его глазах искрилось обыденное торжество, замешенное на скуке. Скинув куртку, он не выпускал из рук бутылочку и ходил с ней по комнате. Рассматривал этикетку, как будто видел ее в первый раз и не мог наглядеться на золотые медальки, выстроенные в ряд, убеждающие потребителя в недосягаемом качестве напитка. Пыхтел, морщился, крутил пробку, стараясь истереть ее в порошок в своих руках и уничтожить преграду между напитком и живым человеком, полным вожделения.
  Мне казались смешными и жалкими его метания и я, преисполнившись великодушия, достала единственную стопку в моей комнате, которая осталась мне в наследство от отца, и поставила ее на стол с утвердительным стуком. "Можно!" - коротко прозвучало от соприкосновения дерева и стекла.
  - Будешь? - коротко повторил он вопрос, поднимая торжественно руку вверх, словно тостуя на грузинской свадьбе в высокогорном селе.
  Я покачала головой, отвернулась и вышла на кухню, не успев снять пальто подавала на стол посуду, салфетки, резала хлеб, пока на плите в расплавленном маргарине "Rama" кувыркалась золотистая вермишель. Во рту пересохло. Подойдя к крану, открыла вентиль и начала осторожно пить воду, словно глотая собственные улыбки, припудренные хлоркой и кислой ржавчиной.
  Все так же в пальто, но уже с шумной сковородкой в одной руке и вилкой в другой я вошла в комнату, где разомлевший гость, оставив свою суету в недалеком прошлом, развалился на стуле, но чуточку привстал в тот момент, когда сковородка со свойственным ей затихающим шумом появилась в комнате, волоча меня за собой.
  Федя тут же опустошил еще одну стопку и принялся закусывать, не дожидаясь пока расплавленный маргарин прекратит пузыриться. Он всасывал в себя вермишель с особой страстью, а она беспомощно хлестала его по лицу, оставляя жирные следы, которые гость не спешил вытирать. Жир стекал по щекам, цепляясь за щетину и капал на стол, разбиваясь в прозрачные аппетитные кляксы.
  - А ты? - спросил меня Федя, махнув вилкой в мою сторону, облепленной вермишелью.
  - Я попила.
  - На тебя похожа, - сказал он и хохотнул, демонстрируя со всех сторон вермишелину, снятую с вилки и зажатую между большим и указательным пальцем, повисшей над пропастью рта, - Поем, допью и спать!
  - Ешь, ешь, - молитвенно повторяла я, рассматривая, как бесятся его скулы, как вилка шваркает по днищу сковородки, выскребая поджарку, - Ешь, ешь...
  Последнюю рюмку он рассматривал внимательно, ловя взглядом свое отражение. Бутылочку отодвинул на дальний край стола, во всяком случае туда, куда сам смог дотянуться. Сложив руки перед собой как школьник, положив подбородок на предплечье, что-то шептал с приливами и отливами благодарности в интонациях. А потом вдруг неожиданно вскинул голову, встрепенулся и, глядя игриво, неожиданно выпалил: - Жаль закончилась. Может еще сходить?
  - Пойдешь, обратно не пущу! - вырвалось у меня, и я напугалась, так что колени лязгнули друг о друга и локти, подперев ребра, запретили мне дышать.
  - Ладно, - скуксившись, смиренно проговорил он, - Как скажешь...как скажешь...
  В его голосе бурчало недовольство и мальчишеская, совершенно детская обида, ласковая, незатейливая и приятная. Он умел обижаться всегда искренне, по-простому. Обида формировалась вполне предсказуемо, всегда по одному и тому же поводу. Мимолетно мрачнел, пытался бороться, но остывал и уходил дуться на кухню. Сидел, пялился на плиту или ел, когда было что, набивал живот бездумно. Пережевывал свой хмель, злость и скуку, пережевывал собственную лень и желание напиваться. Он ел хлеб всухомятку или если посчастливится, запивал горбушку картофельным супом, который я варила. Летом жевал яблоки, не оставляя огрызков, но выплевывал и складывал в блюдце семечки. Яблоки привозили родственники из сада и заваливали весь пол в коридоре, расстелив широко газеты и рекламные проспекты. Воздух моментально наполнялся яблочной сладостью, перемешенной с тяжелой белесой пылью. Казалось, что в квартире идет мелкий снег, когда, кто-то из нас хлопал дверью, словно стараясь сорвать косяки и спасти себя от невыносимого бдения сожителя.
  Он много курил. Ходил с сигаретой по дому, дымил в комнате перед телевизором, на кухне возле раковины, сидя на унитазе и вылезая из ванной перемотавшись дырявым махровым полотенцем. Сигаретные ожоги были везде. Расставлены словно точки над "i". Только тело самой буквы испарилось, не оставив следа на подоконнике, диване, постельном белье, деревянных половицах в коридоре, комнате и кухне, не говоря уже про стол и скатерти, на которых так же чернели остывшие язвы.
  Выцветшие обои пожелтели. Вечная никотиновая осень расползлась пятнами по потолку и оконным рамам, оседая на белых батареях и стеклах старого серванта, где хранилась неприкасаемая посуда и книги. Посуды точно так же, как и книг было немного, больше было пустого места, но бросив взгляд на потрепанный томик, мне всегда казалось, что страницы впитывают яд, аккумулируют его, чтобы выбросить в лицо первому же читателю концентрированное сигаретное зловоние, но к обложкам никто не прикасался. Я наблюдала за листами бумаги, вшитыми в книжную обложку. Они вспучивались, когда привозили яблоки и заваливали ими пол, или несколько дней напролет стирали и кипятили белье, а иногда, когда неделями стояла сухая погода, страницы вжимались друг в дружку, словно боясь потеряться и выпасть из корок.
  Быт напоминал мою прежнюю работу - много бесполезного ожидания. Чтобы ждать не надо терпения, надо просто не торопиться, не ориентироваться, не искать чем же себя можно занять, потому что единственный ответ на все подобные вопросы один - все также ждать. И от этого становиться противно, противно от затраченных сил на бесполезные поиски, внутренние диалоги, метания, советы случайных людей, которым пришлось нехотя проговориться.
  Теперь я мела дворы и улицы, застегнув на груди серый халат, зимой таскала тяжелыми лопатами снег. Это работа мне нравилась больше чем на фабрике, потому что здесь сразу виден результат, видно, как расширяется очищенное пространство и как люди пользуются плодами моего труда. Я видела прохожих, спешащих рано утром по своим делам и то, что их благодарность зимой больше. Струящиеся узкие тропинки с ровными кантиками, посыпанные песком и солью. Осенью и весной, метлой исчерпанные, разогнанные лужи или слитые на обочину совковыми лопатами.
  - Здравствуй Валь, - рано утром, кивали мне незнакомые люди, потому что кто-то сказал им как меня зовут, кто-то наблюдал за моей работой, и от этого становилось легче. А я в ответ просто улыбалась, задерживалась на улице, рассматривала прохожих.
  В морозы стоять бывает трудно, клонит в сон, кончики пальцев на руках и ногах замерзают. Ощущение всем знакомые, кажется, что пальцы вскрывают маленьким консервным ножом и именно этот нож заставляет подумать о своевременном возвращении домой. Вернувшись с работы, не раздеваясь, скинув только верхнюю одежду и обувь, ложилась спать. Спала до обеда. Бездна сна, тупая, мягкая, благодатная, комкающая тело, словно тонкий лист бумаги, и расправляющая его одним рывком, измятым - пуская его по ветру. Заставлял пробудиться голод, который накапливался с пяти часов утра.
  Вредная обеденная сытость отягощала душной ленью. Я вынуждена была отчаянно сопротивляться, чтобы не зарыться в сновидения с головой и не проснуться в три ночи совершенно опустошенной, не знающей куда себя деть, запертой в четырех стенах и замирающей при каждом шорохе, лежа на лопатках под сырым от моего собственного пота одеялом, на протяжении еще двух длинных часов перед тяжелой работой.
  Рядом.
  Он был рядом. Всегда спал крепко и беззаботно. Лишенный тревог и забот, случайного беспокойства и надуманных проблем. Обладал отличным здоровьем, которое, как мне казалось, стремительно растрачивал, и так же стремительно, волшебным способом, возвращал. Наполнялся им изнутри, как дикое животное, выброшенное в весну после стремительно отступающих лютых холодов, отыскав в маленьких черных проталинах что-то напоминающее первые зеленые ростки, первый подножный корм. Он так жил всегда. Практически, сколько я его помню. Побираясь без тени смущения, заявляя свои права на все, что ему казалась просто случайно нужным или, наоборот, просто ненужным никому другому, он считал своим, в том числе и меня, и именно в таком подходе крылась его удача и беззаботность. Он легко расставался со всем и всеми и легко принимал то, что приходило, в этом не было никакой философии, никакой глубокой мысли, просто животные рефлексы, оставшиеся в теле, теряющем свою форму и расплывающемся тонким слоем жира по его заляпанной рубашке и вытянутом на коленях трико, в которые она была заправлена. Пыльная кепка на его голове прикрывала лысину. Зимой с ее помощью он спасался от холода, летом вытирал обильно потеющее лицо, оставляя на ткани волновые разводы. Брился редко. Вытравливал щетину, готовую превратиться в бороду, старым металлическим лезвием, стараясь каждый раз его подточить на наждачном камне. Пальцы и щеки в вечных бритвенных порезах, черных, сухих, покрытых поперечными трещинками. Под ногтями грязь, которую он выковыривал сожженной спичкой. Спичку хранил в кармане трико пока та не истрется, не сломается или не потеряется, проскользнув в шов между стежками, хотя каждый раз чиркая по коробку и прикуривая, он выбрасывал их, не считая и не стараясь заменить старую на новую. Его жизнь вертелась вокруг нашего дома, он курсировал вокруг, прячась за углы и водосточные трубы, забегая в магазин чтобы выклянчить бутылку или найти щедрого и одинокого собутыльника, кратковременно трезвея, он обращался в неугомонные, успешные поиски и все повторялось вновь. Трезвея по несколько раз на дню, он также часто становился жалок, туп, беспомощен, слаб и как следствие труслив. Он просил не ждать его домой к вечеру, потому что ему стыдно, предпочитая рьяно вваливаться в квартиру под утро, потеряв ключи и барабаня в дверь пока та не вывалится из проема или я не отрою ему, имея горький опыт исковерканных замков и петель и неугомонных детских истерик.
  Лена родилась крупной, с большими руками и губами отца. Все остальное было будто бы чужое, каверзное, совершенно неподходящее для маленькой новорожденной девочки. На стопах огромные мизинцы, подгоняющие все пальцы один под другой, выравнивающие их по себе, а спина с толстыми острыми лопатками, торчащими обрубками перебитых крыльев.
  - Мальчик? - спросил меня Федя, задрав голову вверх и крича под окном моей палаты под стенами роддома.
  - Как ты узнал, что я здесь? Выкрикнула я из открытого окна, чуть подавшись вперед.
  - Я прокричал весь периметр, - причмокивая пухлыми пьяными губами бахвалился он, - ото всюду прогнали. Гнали меня сестры, гнали и такие как ты, мамашки нервные, доктора, акушеры, фельдшеры, все гнали! А у этого здания между прочим шесть стен. Буквой "Г" оно выстроено! От каждой стены прогнали, а когда здесь орать начал, орал уже от отчаянья и думал к другому роддому идти!
  - А этот какой по счету?
  - Да кто родился скажи?
  - Какой?
  - Да, первый!
  - Врешь?!
  - Не вру, вот тебе Ииииисусе, - крестился Федя, - Кто родился-то?
  - Лена!
  - А Вова?
  - А Вова родится, когда пить бросишь! Ты че так нализался? - мне было смешно и душно, так душно, что хотелось выброситься из окна, так смешно, что не могла двинуться с места, несмотря на подлое желание украсть чужого мальчика и выбросить в окно к ногам мужчины, вырывающего стебли цветов с корнями из больничной клумбы и подбрасывающего их вверх, соря переломанными стеблями и землей что ссыпалась с кривых корней, на голову недовольно морщившимся прохожим.
  - Это букет тебе, - выкрикнул он и бухнулся на задницу прямо на асфальт, обнял колени, закрыл грязными ладонями лицо и вдохнул. - Землей и цветами руки пахнут, как на кладбище! Землей и цветами...
  - Домой иди...кладбище...завтра сами дома будем. Выписывают!
  В палате спертый воздух. Казалось, он настолько этим вечером плотный, что приобрел невероятную черноту, наполненный странными ароматами протертых, простиранных до дыр простыней и уставшего человеческого тела, вызывающими случайные мышечные спазмы. Палата находилась на третьем этаже, под плоской крышей, крытой рубероидом, залитым гудроном. Крыша тянула, словно одеяло, на себя солнечные лучи с самого утра до самого вечера, батареи работали во всю, словно мы замерзали в этом безмерно жарком сентябре.
  По ночам еле-еле был слышен из-за стен хоровой детский визг. Он не давал уснуть, заставляя пробудиться и прислушиваться всех, кто успел окунуться в дремоту. Кто мог вскакивал с постели и выходил в коридор, выпрашивая у дежурных сестер посмотреть одним глазком на младенцев. Но мне становилось жутко и беспокойно в тот момент, когда вдруг воцарялась железобетонная тишина. Роддом пустел, испарялись врачи с нашими детьми на руках, утаскивая их под землю или на небеса, забирая большими руками их беспомощных и тихих, передушенных городскими лисами и куницами обитающих в подвалах больниц и поликлиник. Тогда я вставала с постели и видя, что никто не проявляет беспокойства кроме меня, выходила в коридор, к дежурной сестре. Я знала, что про животных - это все мои собственные выдумки, точно так же, как и про врачей, но это толкало меня вперед, заставляло шевелиться и не спать, злиться и...
  ...утром я точно так же, как вчерашним вечером мечтала, чтобы ребенка перепутали. Принесли лучше бы акушерки маленького мальчика, отдали бы со словами: "Знаем. Не ваш, но просто никто не хочет, чтобы, тот неприятный человек, который приходил вчера и портил нам клумбу, возвращался сюда".
  Я, наверное, единственная роженица, которая могла мечтать о чужом ребенке. Чужого не жалко... Совсем...
  Может быть такие ужасные мысли приходили мне в голову от того, что вчерашний осенний зной иссяк, и уже сегодня крючковатым инеем промозглая погода впивалась в ветки деревьев с тихим пощелкиванием обрывала листья. Холод пробирался в рукава, сквозь разношенные пуговичные петли моего старого пальто, прижимаясь к бедру в том месте, где когда-то были ныне оторванные карманы. Ускоряя шаг, я еще больше замерзала, дрожала и боялась вздохнуть, боялась уронить ребенка на асфальт и задушить, безвольно рухнув на него сверху. Высчитывая повороты и улицы, высчитывая знакомые дворы, вросшие в землю сараи и исписанные заборы, я искала глазами свой участок, что скребла лопатами и мела, не очень долго, но надеялась на него еще вернуться. Вернуться в утреннее одиночество, наполненное тишиной, свободой и монотонностью движений, летом пресыщенное солнечным светом, зимой болью в локтевых суставах, осенью и весной глянцевой слякотью, в которой коченеют следы незнакомца, свернувшего с сухой тропы.
  Из-за угла обветшавшего здания, неожиданно для меня вдруг бросился под ноги, до боли знакомый, щербатый бордюрный камень и разбитый тротуар, отдающий по несколько килограмм асфальтовой крошки и мелкого, желтого щебня за смену, подсаживая на лопату дополнительным грузом, вместе с комками грязной бумаги, окурками и битым бутылочным стеклом, фрагменты мостовой.
  При всех моих жизненных обстоятельствах я любила изумрудную зелень пивных бутылок, переливающуюся на солнце, искрящуюся богатством, но при всем при этом пахнущую нечеловеческим голодом, желудочным соком и горькими, вымоченными в воде корками ржаного хлеба. Реже, в нашем районе встречались бутылки из-под дешевого шампанского, темно-зеленого цвета, с серебряной фольгой на горлышке, иногда только отбитые горлышки. Они валялись среди россыпи стекла, как дула пистолетов, из которых стрелялись дворяне на дуэлях, ссорясь друг с другом из-за безделья, предварительно прилично отобедав и разбросав сервизы. Но вся эта посуда пахла нищенством, безобразным и скупым, календарными праздниками и безысходностью надуманного веселья.
  При входе в подъезд я замешкалась, представила, что мне надо будет подняться на третий этаж, по высоким ступеням преодолеть пролет за пролетом.
  - Мы дома, - хрипло, сквозь одышку шепнула испугано я, поравнявшись с дверью, - Мы дома, - повторяю я уже стоя в коридоре, расстегивая пальто одной рукой и вслушиваясь в пьяное шевеление в комнате, завернутое в простыню и покрывающееся эпилептичной дрожью на выдохе, заставляя поскрипывать диванные пружины, пытающиеся пробиться острыми концами к источнику электрического света сквозь Федю.
  Сняв обувь, я легла рядом, положив ребенка себе на грудь, пытаясь словно угадать правильность или неправильность своих воспоминаний, отделить вымысел от реальной фантазии жизни, разобраться, выяснить, найти автора. "Автора!!! Автора!!! Автора!!!" - кричали внутри моей молочной груди разозленные, недовольные голоса, и под неугасаемый гомон, я заплакала, молчаливо, сквозь бледно-сжатые губы, сквозь кожу нижних век, сквозь щеки, надувая слюнявые пузыри...искренне гримасничая и ненавидя...
  Лена заплакала вместе со мной пронзительно, остро, истошно, голодно с беспрекословной вредностью во взгляде, безжалостно, не имея и толики снисхождения.
  - Дочь разбудила, - разочарованно проворчал Федя, отворачиваясь к стене, выдергивая из-под меня худой угол широкой простыни, демонстрируя свой укор, не словом, но делом, попутно испражняя свой пьяный, бесперебойный храп, - Вовку...
  Ушедшей осенью у него отобрали водительские права. Отобрали за пьянку, за запотевшее в молоко ветровое стекло грузовика, мутные глаза не способные даже к примитивной лжи и отвратительно-несносный перегар, рвущийся порывами зловонного ветра из разинутого рта, как только он открыл его, чтобы сказать хоть слово инспектору. На него в суде не потратили и пяти минут, так как изрядно выпивших мужчин не пускают на заседания суда и делают скоропалительные, но верные выводы.
  Грузовик продали, когда стало очевидно, что Федя не сможет найти работу, по той простой причине, что для этого надо выйти за границы собственного двора и завести с потенциальным работодателем членораздельный разговор. На первом этаже нашего дома был магазин, и Федя бы мог бы дебютировать в роли ночного сторожа, если бы его репутация не успела закрепиться в памяти владельца торговой точки - скромного азербайджанца Николая, сделавшим тайной для всех окружающих свое настоящее имя и свое истинное вероисповедание. Федя бегал к нему весь ноябрь и первые две недели зимы, клянчил "на посошок", подразумевая под "посошком", радостное улепетывание на "зимние квартиры" то есть к собутыльникам в утепленный сарай с дешевой бутылкой водки. Учет его долгов перед работниками торговли был строг и в меру преувеличен в следствии дикой инфляции и при учете моральной компенсации, которую стоило потребовать при возмещении ущерба.
  Грузовик купил Николай и сразу перепродал. Федя продал машину за бесценок, Коля втридорога. Я на вырученные деньги купила детскую кровать и одежду для младенца, жена Николая, купила своему старшему однокомнатную квартиру на окраине Баку. Во всяком случае, так говорили во дворе. Про свои покупки я молчала, но рассказывал Федя, никто не видел жену Николая, но все лавочные бабушки слушали продавщиц Колиного магазина, которые рассказывали, как видели письма на азербайджанском и фотографии новой квартиры...где-то там...там, где тепло, потому, что были присланы еще и виды из окна на море, размером девять на двенадцать. Матовые.
  Кроватка не дожила до лета, Федя ее пустил с молотка, пообещав купить еще лучше, пока я буду в роддоме, но в это, конечно, слабо верилось, хотя строгая маленькая наивность, словно недоношенная крыса, еще вгрызалась в сердце с придирчивой жадностью каждое утро, когда я в одиночестве выходила мести дворы.
  Волосы мои лезли сильно и мне приходилось бриться наголо, пряча за цветной косынкой открытый лоб, сползающий на глаза. Косынка прятала неровный череп, выскобленный Фединой бритвой. На работе все фантазировали по поводу моей неестественной худобы и обнаженного черепа, старались мне помочь. Угощали едой и деньгами. Я брала все. Еды давали больше.
  Пропадала на работе по две смены, пока была в состоянии хотя бы ходить, опираясь на метлу или черенок лопаты. Пропадала, не ища возращения в удушливую квартиру с талого уличного мороза, пока хватало сил и оставалось еще чуть-чуть, чтобы подняться по подъездной лестнице и провалиться в забытье, усевшись в теплом коридоре, облокотившись спиной о стену и подперев вытянутыми ногами дверь в комнату, занимавшую одну восьмую от пространства стены.
  Как жизнь бывает неприхотлива в выборе нас! Готовая пройти по ребрам, будто бы по неряшливо брошенным шпалам чугунным паровозом, не дожидаясь пока постелют рельсы. Тяжелыми колесами, круша в труху деревянные шпалы, тяжелыми колесами, проваливаясь под землю и увязая в дерьме бездорожья, по самый раскрасневшийся, раскаленный котел.
  Уже сейчас невозможно представить одиночество, которым я питалась на протяжении нескольких лет после смерти своих родителей, невозможно представить, как быть одной, если нас меньше чем за год стало трое. Иррациональный ужас вживляется под кожу, только от мысли о голодной пустоте, варварской тишине и собственном молчании. Так невыносимо было слушать доносившиеся голоса из-за стен, брань, песни, тихий разговор, который нечленораздельной бессвязной речью проникал в мою комнату... и я отвечала голосам, невпопад, иногда не вовремя, игнорируя паузы чужой беседы, надеясь просто услышать себя, надеясь быть услышанной соседями. Я произносила слова смущаясь, тихо с острасткой, прикрывая рот ладонью, чтобы визуально не подтвердить свое участие в беседе.
  Теперь я говорила день и ночь, говорила, когда не спала, пела, сочиняла истории, переиначивая сказки, которые слышала в детстве, превращая любую повседневную историю в красочную быль, лишенную злобы и разочарования.
  Покорный, вечно-голодный слушатель - дочь, скупая на эмоции, тихая, но сосредоточенная, будто бы ожидающая либо всевышнего чуда, либо испепеляющих неприятностей взрослела, все больше приобретая грубые черты отца.
  Втроем мы спали на единственном скрипучем диване. Она на краю, я по середине и у стены Федя, разглядывающий сквозь сцепленные пьяным сном веки, истертые обои, серые, пропитанные человеческим потом и салом. Спали на прокуренных простынях и наволочках, выстиранных в холодной, мыльной воде, безобразно смятых от скуки и тупого время препровождения.
  Дни мелькали как карточная колода, истертая до одинаковых "рубашек", невозможно было разобрать ни масти, ни достоинства, не говоря уже о том, что можно было как-то увлечься этой игрой и войти в азарт. Сухость рук шулера определяла звук, с каким карты трутся друг от друга, и если одна вылетала вдруг из колоды, то ее уже никто не пытался вернуть, как будто бы и не было потери, как будто бы колода сохранила свою первоначальную цену, и бессмысленная игра должна с минуты на минуту начаться.
  Федя иногда приходил в себя, то ли от голода, то ли мрачные тени, ушедшей за горизонт совести, на закате достигали его сердца и разума. Он делал попытки найти работу и это у него получалось, получалось там, где его никто не знал, и никто не видел, а это было в принципе не очень сложно. Его слава распространялась на очень небольшое расстояние, от подъезда до сараев и от сараев до продуктового магазина - этим маршрутом и ограничивалась. Возможно его гнал голод, возможно редкий плач ребенка, а может быть мое постоянное присутствие в собственной квартире. Летом он сбегал на улицу, а зимой, когда сидение в полутемных сараях становилось нестерпимым, он нехотя, словно медведь шатун, с хмурым опухшим лицом выползал на свет божий. Брился, одевался в лучшее, что у него было и почистив зубы, шел на поиски работы. Он особо ни на что не рассчитывал, брался за первую попавшуюся и сразу же присматривал себе другую, потому что знал, что невзначай полученный аванс, он не сможет удержать в руках, а вслед за растраченными деньгами, он лишался и работы. Единственное, что спасало меня с дочерью от кромешной нищеты - это постоянные задержки зарплаты, которые случались на одной или другой Фединой работе. Они были нам необходимы и невыплаченная зарплата в течение двух-трех месяцев, полученная им на руки не могла быть пропита за один вечер. При всем его образцовом алкоголизме, он ни разу не потерял то, что у него оставалось после загула, в каком бы виде он не возвращался самостоятельно или мне не приходилось находить его на придорожных лужайках и тащить домой. Странно, но Федора обходила стороной хищная шпана, шарившая по карманам и ботинкам напившихся до потери сознания гуляк. Возможно, его спасала патологическая неопрятность, отталкивающая случайных людей, понимающих что у человека с вывернутыми наизнанку карманами не может быть ценностей и нечего искать, и в то же время, при всем при этом, в каком бы состоянии он не был, случайно потерять ключи, паспорт и те деньги, что еще остались, Федя был просто не способен. Паспорт и ключи он брал с собой, завернутые в целлофановый пакет, подвязывал его за запястье и прятал в рукав. Он словно собирался в кратковременную кругосветку, готов был обежать вокруг экватора за несколько часов или максимум суток, готовясь к любой непогоде, что может повстречаться на пути.
  Всегда странно выглядела картина, когда я тащила его через двор под кудахтанье престарелых соседок, рассевшихся на перекошенных лавочках и мило им улыбалась, пока заблеванные мутные Федины глаза искали спасительную горизонтальную плоскость. Он боролся, отталкивал меня и пытался материться, превозмогая несопоставимость букв, звуков и эмоций. Каждый раз на следующий день ко мне виновато подкрадывались пожилые соседки, с сочувствием брали под локоть и, сгибая мою долговязость, стараясь приблизиться и по-матерински коснуться губами щеки, заговорческим шепотом говорили: "Выгони! Выгони его! Позор же...утихомирится, вернешь, не утихомирится зачем он такой? Не можешь выгнать - сама уйди! Уйди хоть куда!?"
  От подобных советов на меня вдруг накатывала неприкаянная жалость к человеку, тупая, собачья жалость от того, что собаку хотели утопить и сбросили в колодец, а в колодце не оказалось воды. Собака плюхнулась в вязкий ил и прыгает вдоль каменной стены по кругу, пытаясь уцепиться когтями за каменную кладку, оставляя только царапины на стене и срывая когти. Некто посмотрел, посмотрел с высоты на движение во влажной темноте, бросил поводок и ошейник вниз, сплюнул в сердцах на землю себе под ноги, и исчез из колодезного горлышка под скуление собаки. Мне хотелось бежать домой, вернуться, броситься на диван, обхватить его руками и душить, сжимая под ребра до сухого хруста, сжимая шею до хрипоты и плакать, рыдать и вопить: "У тебя будет сын, дрянь ты такая, у тебя будет сын, понимаешь, и больше ничего, только дети и я...и больше у тебя ничего нет!"
  - Что? - сквозь сон простонал он ответ, отгоняя от себя сухими губами пьяное бормотание и создавая примитивную человеческую речь.
  - Сын у тебя будет... по всей видимости, Володя. Пить бросишь - буду рожать. Нет - не буду. Убью - диктовала я ультиматум, заведомо осознавая его полную невыполнимость ни одной из сторон, диктовала просто и без надежды, с желанием увидеть хотя бы признаки радости и страха, пробудившиеся сквозь затуманенность рассудка.
  - Брошу, брошу...все брошу...больше ты меня сегодня не буди, голова болит. Честно, - сипел он, продираясь сквозь образы реальности и наваждений, обессиливая и вновь проваливаясь в дремоту и храп, от которого он просыпался, когда грудь его, словно грелка, надуваемая цирковым силачом, взрывалась, и воздух с силой вылетал, расщепляя задеревенелые зловонные губы. Он открывал глаза, жмурился от окружающей его темноты, переворачивался на бок и повторялся, не боясь показаться банальным.
  Утром я проснулась последней, на опустевшем диване, с краю освободив пространство, стараясь избежать случайного, неприятного столкновения. Детский смех переливался с журчанием воды, вырывающейся из-под крана, пытающейся раздробить алюминиевую кастрюлю. На сковородке в истерике билось масло и вспучивался яичный белок, чайник навязчиво дребезжал эмалированной крышкой, отзванивая края.
  - Идиот, - с удовольствием тихим тихим шепотом произнесла я, в то же время прислушиваясь к своему голосу, стараясь уловить смысл всего того, что происходит.
  Последний раз в жизни завтрак готовил мне отец. Ныне покойник. Покойник, вот уже как семь лет. Добродушный пьяница, умерший от цирроза. Напивавшийся всегда сидя за столом, а просыпавшийся стоя у плиты. Никогда не шел в постель или никогда не рисковал отправиться в путь и пересечь коридор, когда был не трезв, наверное, именно поэтому у него всегда болела поясница и колени. Мать не терпела ни его добродушия ни пьянства, поэтому жила с моей бабушкой и избегала попадаться мне на глаза. Она не пришла на его похороны и сомневаюсь, что на мои придет, если будет жива.
  - Жива? - через щель в раскрытой двери блестел мутный, улыбающийся Федин глаз, - Есть будешь?
  - Сам сготовил или Ленка? - спросила я.
  - Ленка смогла бы, если бы стояла на ногах, дольше чем десять секунд. Сам! - и в этом "сам" чувствовалась тонна человеческой гордости, нависшей над яичницей из трех яиц и парой кружек свежезаваренного чая, словно Эйфелева башня над Марсовым полем, - Идешь?
  - Иду, - ответила я, как можно более сварливее, и сев на диване начала большими пальцам ног выискивать тапочки. Тапочки попались бездарно - сразу. Я встала. Прошла несколько шагов в сторону окна. Уходящее лето махало выцветшим ситцевым платком солнечных лучей. От удовольствия я потянулась, ночная рубашка поползла вверх, оголив половину бедра. Легкое головокружение охватило меня, и я покачнулась... устояла и быстрым шагом вышла в коридор, рассекая прокуренный воздух острыми коленями.
  Лена сидела под столом и не без удовольствия грызла ржаной сухарь.
  - На полу нашла? - спросила я у нее, присаживаясь на корточки.
  - Я дал, - Федя не переставал гордиться собственной членораздельной речью и своими поступками, осветившими этот день, - Из мешочка на батарее. Себе тоже взял. Яичницу будешь?
  - Да, - сказала я и потянула руки к дочери, вытаскивая ее из-под стола. Расположившись на скрипучем стуле, я посадила ребенка на колени, - Мы будем.
  Ели тихо. Молчали. Подозревая друг друга. В чем меня подозревал Федя, об этом думать мне совершенно не хотелось.
  - Выпил уже, - не выдержав давления своих догадок озвучила я.
  - Нет. Я опохмелился.
  - Ты же обещал вчера!
  - Странно, но это я помню. Все помню...но я не пил, я же говорю тебе...и сегодня больше не буду!
  - А завтра?
  - А до завтра дожить еще надо, но не собирался, а там, как Бог на душу положит, не на что!
  - Не на что положить или не на что выпить!
  - Вот ты зачем утро портишь? - искренне расстраиваясь, Федя вцеплялся пальцами в трико на коленях и мял так, что истертая ткань тихо потрескивала, - Зачем? Зачем я тебя спрашиваю? Не ответишь мне? А я тебе отвечу! Хорошо, что не на что выпить, очень хорошо!
  - А я думаю, плохо, - сказала я, стараясь увлечься кормлением ребенка, размазывая желток, колышущийся в чайной ложке по губам своей дочери и заглядывая ей в глаза, - Плохо. Вот мы бы с Леночкой молочка бы выпили, соку яблочного. Да, Ленусь?! Хочешь соку? Хочешь, знаю! Она хочет соку! Поэтому, Федя, попробуй-ка еще раз найти себе работу, пока дорогу в состоянии разобрать под ногами!
  - Воскресенье!
  - Что? - переспросила я, наливаясь непонятной и неприятной мне злостью.
  - Воскресенье сегодня, работы нет, не работает никто!
  - Что и автобусы не ходят, самолеты не летают, поезда с трамваями в депо стоят, магазины все закрыты, рынки пусты! Воры все в спячку впали если воскресенье? Иди ларьки сторожи! Валенками торгуй, зима скоро! Сумки в аэропорту вороши! Медбратом в больницу устройся! Полы иди мыть в казино, или в гардероб, шляпы подавать и пиджаки! В театры иди за веревку дергать - занавес поднимать! На вахту устройся, там будешь работать и пить, а сюда деньги везти!
  Я видела, как его захлестывала, совершенно непонятная и удивительная для меня обида, слышала, как кто-то, невидимой, огромной ладонью дает ему беззвучные подзатыльники. От ударов сотрясалась его голова, накренилась, прижимая подбородок к груди, растягивая шейные позвонки. Он заваливался на стол, как старый паралитичный медведь, подгребая под себя лапы, замедляя неизбежное свое падение. Вдруг руки его, с хрустом в локтях, разогнулись пружинами, стол со скрежетом, царапая ножками пол, отодвинулся на несколько десятков сантиметров. Тарелки заскользили по столешнице, кружки покачнулись, расплескивая содержимое, тревожно позвякивая кривыми чайными ложками. Виртуозно выпиннув из-под себя стул, одновременно поднимаясь и возвышаясь надо мной, водружая свой аморфный живот над расчлененной яичницей, он плюнул в сердцах в свою тарелку и, выскочив из-за стола, отправился в коридор. Путаясь в шнурках собственных ботинок, он плюнул на это долгое и нетривиальное для него занятие, вскочил в тапки и выскочил за порог, тихонько прикрыв за собой дверь.
  Из коридора, сквозь щель между дверью и косяком, тянуло кислым табаком. Федя, стоя на лестничной площадке, курил, тяжело, громко и часто дышал, что-то бормотал, распределяя вину между членами своей семьи, соседями, правительством, президентом и господом богом. Открытой ладонью щелкая по стене, он вдавливал в темно-зеленую краску свое сопротивление нависшим над ним обстоятельствам, терял его, медленно спускаясь к выходу из подъезда, медленно, словно пересчитывая ступеньки и изучая рисунок тоненьких серых трещин, крадущихся сквозь бетон.
  Я струсила, хотела позвать его, но струсила опять и промолчала, стараясь выставить собственное ежедневное молчание ни как слабость, а как чувство собственного достоинства высшей пробы...Не шелохнулась. Ребенок сидел на моих коленях и облизывал ложку, по которой тонкой тягучей струйкой стекал желток, капая на колготки. Вырвав у Лены ложку и кинув ее на стол, я встала, подняла ребенка на руки и вышла в коридор, выглянула на лестничную клетку. На ступени медленно оседали нечесаные космы табачного дыма. Яркий свет, сквозь лестничные пролеты поднимался вверх, разгоняя сумрак.
  Вернулась. Бесцельно бродила, измеряя коридор шагами, укачивая ребенка, тем и успокаивалась. Считая шаги, прокручивая одни и те же мысли, проклиная себя за несдержанность, пытаясь представить, как бы мог сложиться этот день, после завтрака. Пошли бы гулять все втроем, в парк. Вернувшись к обеду, легли бы спать на голодный желудок и встали бы к ужину. Пили бы чай, молчали, играли бы с дочерью и просто рассматривали как нас окружает вечер, как темнеет за окном и ночь вваливается через открытую форточку в квартиру. А на следующий день, в понедельник, Федя пошел бы искать работу, и может быть ему что-нибудь обрыбилось бы, как это происходит по обыкновению, и возможно он бы не пропил бы то место, куда его взяли и жизнь начала бы приобретать форму, краски, оттенки, запахи, ритм, возможно немного прихрамывая, но при всех неисчерпаемых недостатках двигалась вперед.
  Детский послеобеденный сон прошел у меня на руках, растягивая жилы и расщепляя вдоль каждый поясничный позвонок. Лена проснулась, зевая и потягиваясь, цепляясь за воздух пальчиками рук и ног, лениво улыбаясь и тут же кривя губы, переходя на сухой плач.
  - Гулять пойдем. Отца твоего искать, - пыталась утешить ее я, чем еще больше вызвала в ней недовольства, слез, и тихого смирения, позволяющего напялить на нее юбочку, кофту и сандалики.
  Выйдя на улицу, я посадила ее на плечи, она облепила своими влажными ладошками лоб, поджала мне бока старенькими сандаликами, купленными в комиссионке, словно пришпоривая, и обретя суровость наездника, крутила головой, выискивая объект недовольства.
  Его приходилось иногда искать как кота, выкрикивая имя по нескольку раз, завернув за угол дома... прокричать, сделав двадцать шагов к сараям... повторить, дойти до теплотрассы сорок пять шагов, позвать: "Федя!". Чуть прислушаться, не доносится ли где-нибудь счастливое пьяное мурлыканье или наоборот проклятья, порожденные собственной беспомощностью и непостоянством земли, что набирала обороты вращаясь вокруг оси, на которую, как на кол был насажен пьяница.
  "Федя! Федя!" - звала я, дочь подвывала, иногда смеялась, зло, сдержанно, и все так же сухо, как и плакала, без слез, без лишнего вдоха, смеялась... на выдохе и произнесла к нестерпимому моему сожалению - "Папа".
  Тот сидел у подъезда соседнего дома и рассматривал крупный белесый щебень, торчащий из асфальта, словно звезды. Его мир перевернулся и, возможно, в тот момент казалось, что он смотрит в небо, и на это самое небо он может наступить, плюнуть и затушить окурок о звезду, оставив на ней черное пятно.
  - Пойдем домой, - сказала я, стараясь отстраниться и не заплакать, стараясь быть безучастной, равнодушной и проживающий каждый день как последний, представляя, что сон - это смерть и, если пробуждение все-таки наступало, я старалась каждое утро убедить себя, что это всего лишь небольшое недоразумение. Недоразумение, произошедшее со мной сегодня, не способное более повториться в моей единственной жизни, но повторяющееся все стой же надеждой со звонкого будильника.
  По странному стечению обстоятельств, у меня никогда не стоял вопрос выживания, тяжкой и отчаянной борьбы за хлеб. Сама жизнь брала свое, продолжаясь во мне и в моих детях, оттесняя смерть, выталкивая ее за границы повседневности, оставляя мне на руках долги в виде желтеющих день ото дня квитанций. По ним я платила, как и когда могла, в случайном порядке, не обращая внимание на даты. У Феди были свои долги. Он занимал у всех, у кого мог занять, и возвращал случайно, нелепо, щедро, но сожалея. Его щедрость заключалась исключительно в жестах, дружеских объятиях своих кредиторов, но никак не в выплачиваемых суммах.
  Долги росли, он в них путался. С Феди требовали деньги те, кто ему не давал ни копейки в долг. Иногда мошенникам удавалось выручить пару случайных потрепанных сотен и дружеское похлопывание по плечу, плюс пару дармовых стопок. Те же, кто стеснялся напоминать ему про деньги, или просто до них не доходила очередь, при следующих просьбах выручить, снисходительно выдавали лишь часть выпрашиваемой суммы, чтобы не потерять расположении соседа, от которого они явно хотели бы избавиться. Но привычка казаться беспомощно-великодушным перед знакомым пьяницей, бьющимся в теплоте рассыпаемых дифирамбов, грела их душу и возвышала самолюбие.
  Странно, люди дорожат добрым отношением, того, кто им неинтересен, безразличен и даже противен, они способны испытывать страх, придумывая совершенно мифические поступки, на которые персонаж их фантазий в принципе не способен. Приукрашивать, преувеличивать, домысливать и эпизодически жить мыслями своего соседа, выстраивать логические цепочки низкого, бытового коварства и потом без зазрения совести и какой-либо боязни перешагивать через него, встретив лежащим на лестничной клетке.
  Отупение и голод постоянны. Стекают по моему позвоночнику из черепной коробки в желудок. Увеличивающийся месяц за месяцем живот, нависающий над худыми ромбовидными коленями заставлял выгибать поясницу до острой пронизывающей боли. Терпеть не было сил, как и не было другого выхода, кроме как на ощупь найти удобную позу и замереть в ней. Каждый раз, каждый новый день, когда силы покидали меня, вновь стараясь подобрать себе форму спокойствия, я искала удобное положение рук, ног, головы, изгибов позвоночника, которые пыталась сформировать двумя подушками, валявшимися на диване, взбивая и скручивая их, подкладывая, как всепомогающие компрессы под различные участки своего тела.
  Отрезвление Федю посетило неожиданно в момент беспросветного разгула. Словно изможденный он плыл по спокойному морю, не видя берегов и не надеясь на спасение, как вдруг яйцами зацепился за риф, разинул рот от удивления и пикантности ситуации, от промелькнувшей надежды и тут же глотнул соленой воды. Пытаясь обустроиться на рифе, о кораллы изрезал все ноги, но обретя опору под собой, с надеждой ждал, что корабль, который вдруг пыхнул на горизонте трубой по направлению к страдальцу, прибудет раньше, чем акулы.
  Так и случилось...
  Меня увозили на скорой в роддом, а он, провожая, быстро трезвея и приходя в себя на пороге, вспомнил молитву. Хотя, возможно сочинял ее на ходу. Произносил складно, разборчиво, избегая попыток креститься, словно боялся, что, обрисовав себя ошибочно крестом, получит молнию в темя, низвергающую его в ад. Он суетился перед фельдшерами, много извинялся и неловко схватив огромную грязную тряпку, стал натирать пол в коридоре. Хватал за руки меня, врачей, сам себе натирал то одну то другую кисти рук, заламывая их до неприличного хруста.
  Теряя сознание, я помню...я улыбалась, просто... с легкой ненавистью. Ощущение собственной уродливости не покидало меня, пока я от нестерпимой боли, стараясь отвлечься, пересчитывала языком зубы. Насчитала не более двадцати и сочла это более чем приемлемым, рассчитывая, не пережить еще одни роды.
  - Сколько вам лет? - спрашивали меня постоянно, спрашивали, затаскивая на носилках в машину.
  - Двадцать восемь... - тихо отвечала я, хотя слышала свой собственный угасающий шепот, но чувствовала, как болит горло, и надрываются голосовые связки.
  - Сколько вам лет? - спрашивали меня доктора, волоча на каталке с дребезжанием погнутых восьмеркой колес по коридорам знакомого роддома, - Как вас зовут?
  - Валя...Двадцать...
  - Повторите, - бухал голос, сотрясая электрический свет в моих глазах, и заливая в каждой зрачок по ядовитой порции еще и еще из маленького нагрудного электрического фонарика, - Повторите!
  - ...восемь, - я не слышала себя, но в голове было огромное количество мыслей, которые выплеснулись бы на неблагодарных слушателей, занятых спасением жизни, если бы не была так слаба, разбита на куски и разорвана в клочья. Мне казалось, что мои ноги медленно, но ни на секунду не останавливаясь начинают вращаться, выворачиваться коленями назад, скручивая и разрывая тазобедренные суставы.
  -...кесарево... - обрывисто донеслось до меня скользким эхом по сужающимся коридорам света. Все остальные слова теряли смысл, и даже брань приобрела оттенок латыни. Запах хлорки утратил резкость, слился со спиртовыми оттенками, мелкий лязг хирургических инструментов пробежал мурашками по коже, поглаживая игольчатой ладошкой от затылка до пят, от кончика подбородка до ногтей.
  Пустота...и боль, глухая, чужая, далекая, словно я сама в себя выстрелила из огромного старого охотничьего ружья. Раздался резкий выстрел, пуля ринулась вперед по жерлу дула, но чудесным образом растворилась пока выбиралась на свет, а отдача была такой острой, что неожиданно обнаружилась вместо потрескавшегося деревянного приклада штыковая лопата из нержавейки. В моей голове укладывались и множились подобные нелепости, несовпадения, в которых я не могла разобраться, и мне приходилось медленно всплывать на поверхность, проходя через тягучий кисель бреда и усталости. Я поднималась по одной единственной причине, что плотность моего тела меньше плотности киселя, в котором я оказалась, и где было гораздо больше жизни, больше фантазии и меньше безучастного страха, которой сидит во мне злым стариком и сыпет проклятьями и угрозами, замахиваясь клюкой, как только решаешься к нему подойти чтобы вглядеться в его черты.
  - Доброе утро мама. Доброе утро, - говорил приятный незнакомый голос, нежный, но злой, как это бывает у человека, страдающего от голода, - Доброе утро.
  Вечер стекал мне на глаза, переваливаясь через подоконник и проникая сквозь приподнятые веки. Из окна доносился шум, медленно пустеющей улицы. Передо мной стояла медсестра, способная улыбаться и нежно разговаривать только с детьми, бросающая на меня строгий взгляд, полный раздражения и тихого негодования, словно я украла у нее пакет с чистыми бахилами.
   - Ваш сын, - с явным пренебрежением ко мне и с большой неохотой протянула она мне мальчика, и осторожно уложила его мне на живот, - Удержите?
  В этом вопросе совершенно ничего не прозвучало кроме искреннего сомнения.
  Я молча кивнула. Из пеленок, словно недолговечные ростки тропического растения пробивались ручки, по которым тянулись чуть заметно пульсирующие синеватые жилки, переливая маленькую жизнь из одной части бесцельно шевелящейся клепсидры в другую. Лишенный детского очарования, прелести, врожденного младенческого кокетства, Вовка лежал, медленно ворочая конечностями, стараясь растрясти и ослабить хрустящие тряпки, в которые был завернут, желая придать своему телу удобную позу, закрепившись на моем расхлябанном животе.
  Меньше чем Лена, с удивлением обратила внимания я, совсем крохотный, с пустым лицом, лишенным даже зародышей эмоций, мимических движений.
  Мысль о дочери меня всполошила, я начала оглядываться, как будто пытаясь отыскать ее в палате, попыталась приподняться на одном локте, но тело не поддалось, неловко изогнувшись от тщетных усилий, замерло.
  - Вы не знаете, как моя дочь? Где она? - спросила я сестру. Тихо и безразлично, хотя во мне медленно зарождалась паника.
  - Я знаю где ваш сын. Он у вас в руках. Дочери не было, - надменно и отстраненно прозвучал ответ в мой адрес, - Вы слишком беспокоитесь. Вам не стоит. Я заберу ребенка.
  - Конечно.
  Цепкие руки чужой женщины перетянули пеленку, обездвижив младенца и подняли надо мной.
  - А позвонить можно? - спросила я, - Телефоном можно воспользоваться?
  - Да. Но для этого нужно встать! - сестра прижала к груди ребенка и на какое-то мгновение, показалось что он ей идет гораздо больше чем мне. На фоне белого халата и пеленок, его лицо выглядело как пунцовый орден за заслуги перед отечеством, - Куда будете звонить?
  - Домой?
  - У вас есть телефон? - презрение в голосе сестры, подчеркивало наивысшую степень сомнения.
  - Соседям. Хочу спросить, как дома дела.
  - Дома все хорошо. Спите, - и сестра направилась к выходу из палаты, развернувшись ко мне спиной.
  - Сколько я здесь? - осмелилась задать, только что появившийся тревожный вопрос.
  - Спите. Двое суток. Спите. Вам надо восстанавливаться. Спите, - голос удалялся, стихал и прекратился с сухим щелчком деревянной двери, ударившей о скрипучий, расшатанный косяк.
  Тревожные мысли в моей голове вспыхивали бенгальскими огнями и как только одна прогорала, упираясь в невозможность решения и в тупую холодную безысходность, тут же вспыхивала следующая. Жизнь происходила где-то, но не со мной, она избегала меня, кружась над крышами домов и несчастьем чужих людей, она игнорировала меня в моей слабости и одичалом однообразии. Не важно было, нахожусь я в сознании или во сне, не важно в больнице, в собственной квартире или на работе, беспомощность которая была мне навязана судьбой имела отравляющий эффект, головокружительный, пьянящий, и полностью лишающий признака радости, пусть даже хотя бы и иллюзорной. Ничего кроме глухих приступов тошноты, мерзких судорог, не возникало.
  Вера в судьбу возникает от удивительного однообразия жизни, из-за повторяющихся день за днем серых сюжетов, становящихся наглядной картинкой для окружающих зевак: соседей, друзей, если остались еще такие, или просто прохожих, которые как минимум пять дней в неделю встречают тебя во дворе в разных состояниях беременности, усталости и отчаянья, иногда беспричинно хорошего настроения, иногда охваченной плохо скрываемыми угрызениями совести, как оказывается еще более беспричинными... и все эти люди, пряча свои слова в рукав или воротник, говорят все же достаточно громко: "У этой женщины тяжелая судьба!", "Такая уж судьба, ничего не попишешь!", "Перечить судьбе, себя калечить!"...и здесь все становится на свои места...Внутреннее сопротивление само собой угасает, голоса со стороны, как вещественные доказательства, аккуратно упакованные в прозрачные пластиковые пакеты, ложатся на стол следователя, над которым он уже навис с огромно лупой в руке.
  Судьбы не бывает у того, кто лезет все выше и выше, кто добивается успеха, обретает потери, плюет на все, разочаровывается, отчаивается и вновь пускается в авантюры, придуманные случайно или подслушанные у подстрекателей. Про таких людей говорят, что они всего добились сами, потому что работали, потому что рвали зубами плоть каждого дня, глотали, давились ею. Судьба же достается тем, кто не может решить сам за себя...не в состоянии определиться, сделать выбор, пусть хотя бы и неправильный, принять его и нести ответственность, вот у таких людей, у таких людей как я, есть судьба.
  Через три дня меня выписали и выставили с сыном на руках за порог, вежливо, но быстро и безучастно. Мне было странно, что в этот раз Федя торжественно не бесновался под окнами пьяный, путая своих собственных детей и делая новые нелепые заказы на будущее. Он бесследно исчез из моей жизни, оставив только серый след слепого беспокойства за дочь. Но тяжесть новорожденного на моих руках нивелировала мои страхи притупляя их, обещая, что по приходу домой все будет нормально, как-то, само собой все образуется и жизнь продолжится. Пока я находилась в роддоме я так и не позвонила соседям, стараясь нейтрализовать собственное беспокойство. Я возвращалась к себе домой, как после рабочего дня, минувшего в привычных, суетных заботах, с авоськой в руках и опостылевшей изможденностью.
  - Я ждал, вас, - Федя стоял на лестничной клетке, - Я не приходил, потому что не успел... понимаешь? Я дома прибрался, немного денег занял, продуктов купил, молочки, крупы, хлеба немного...ну так чтобы дома было... я трезвый...
  Он волновался, его руки подскакивали вперед, готовые вырвать перепеленованного ребенка, но он держался, успокаивая дрожь в руках.
  - Федя. Где дочь? - спросила я, четко выделяя каждую букву, придавая каждому произносимому звуку беспрецедентный вес.
  - Лена? - спросил он удивленно, будто пытаясь вычислить о какой именно девочке идет речь. В его опрятности и чистоте было что-то патологическое, заочно приговаривающее его к смертной казни за еще несовершенные серийные убийства.
  - Ты все правильно понял...
  - Я отдал соседке, ну потому что не очень понимал чем кормить, пока деньги искал, потом прибирался в квартире. Я чистил все и приводил в порядок. Больше не курю в комнате и на кухне. Выхожу сюда, на лестничную клетку. Вот консервную банку поставил. Вас ждал.
  - Дождался?
  Он кивнул и отступил, приглашая пройти в квартиру и убедиться приятным изменениям.
  - У какой соседки, моя дочь, Федя?
  - Из другого подъезда.
  - Из какого?
  - Самого первого.
  - Ты, когда ее последний раз видел?
  - Соседку?
  - Дочь!?
  - Когда отдавал, - в нем расквартировалось непонимание в каждом жесте, взгляде и всех ужимках, на которые было способно его лицо, - Отдал Александре, у нее тоже, оказывается, ребенок, просто я не знал, она говорит, что вечерами иногда с ним гуляет, а так на балкон выходит. У ребенка синдром Дауна или какое-то поражение мозга, что ли, или спинного мозга, я не врач, я не знаю. Знаю, что его Андрей зовут, и что этому Андрею не повезло, вот и все.
  - А моей дочери, по всей видимости повезло...Да пап?
  - Твоей повезло, - практически выкрикнул Федя, словно бросая мне в лицо скомканный шарик использованной туалетной бумаги.
  Это "повезло" прозвучало с пряным надрывом и обычной обидой, близкой к новому запою, что заставило меня остановиться.
  - Сходи забери ее, а мы пока в квартиру зайдем. Как-нибудь расположимся - проговорила я тихо и медленно.
  Я помнила эту соседку. Мне казалось странным, что с маленьким ребенком она гуляет на балконе, что на балконе у них стоит зеленая купленная в комиссионке коляска, и всегда стеснялась спросить - почему они не выходят во двор? С сыном она на улице появлялась редко, по всей видимости, только когда было необходимо посетить поликлинику. Александра - невысокого роста, крашенная в яркий рыжий цвет, с теплыми глазами, излучающими виновато ускользающий взгляд, молчаливая, необремененная мужем, вечно спешащим то на одну, то на другую работу. Саша - с маленьким полупарализованным идиотом на руках, безупречно красивым, как и все новорожденные дети, стремительно взрослеющим и впитывающим, если конечно что-то способно впитать в себя разбитое зеркальце из маленькой пудреницы. Зеркальце, перемазанное пудрой и дешевой помадой, купленной из-под полы, перемазанное случайно, как попало, когда сшитая своими руками косметичка грохнулась на асфальт и разметала по тротуару все содержимое.
  В моей квартире царила придурочная чистота, придурочная, потому что неадежная, случайная, откопанная в слоях пыли и уже успевающая блекнуть. У окна стояла кроватка, не менее чудаковатая своей обыденностью, в том доме, где есть новорожденные дети, но не там, где просыпался ежедневно с прогрызенными похмельем висками Федя. Я положила спящего Вовку в кроватку. "Спи" - сказала я чуть слышно и сделала несколько шагов назад чтобы рассмотреть, как малыш, одиноко обернув лицо тенью подоконника греет живот солнечным зайчиком, струящимся сквозь оконное стекло.
  - Принес, - тихий Федин шепот за спиной заставил меня вздрогнуть, - Дочь твоя. В кроватку положу ее к Вовке, а то у нее не было своей.
  - Была, - прошептала я изнуренно, браня себя на чем свет стоит.
  - Да не было, - не поворачиваясь ко мне ответил Федя, совершенно уверенный в своей правоте, гордясь проснувшейся в нем способностью к приобретению. Уложив детей вальтом, он пятился ко мне, медленно раскачивая головой из стороны в сторону, словно красна девица в берестяном кокошнике, плывущая перед женихом на свадьбе, - Хорошо лежат, тихо. Им бы не мешать.
  Молчала. Слова у меня пихались во рту, полосуя язык и выдавливая зубы. Сдержалась, хотя губы беззвучно, практически незаметно и бессмысленно шевелились. "Откуда взялась кроватка?" - подмывало меня спросить и я, заламывая кисти, рассматривала детей и пыталась представить свою жизнь если бы их не было на этом свете или когда-нибудь не будет пока есть я. Попытки были безуспешны, в коротких фантазиях. Лена и Вова, если и исчезали, то это просто была игра в прятки, я слышала их голоса из-за двери на кухне, где они толкаясь шушукались, из-под стола или дивана. Они были всегда рядом и всегда определенного возраста, но чуть старше чем есть сейчас, но младше чем мне бы хотелось их видеть. Других фантазий, точно так же, как и других детей у меня не было.
  - Кровать Александра отдала, - Федин голос отвлек меня от размышлений, заставивших меня замолчать и не задавать вопросов. Наверное, он ждал благодарности, пусть даже и неискренней, но этот был тот момент, где просто кивок головы способен был все испортить, а нужные слова не способны были родиться.
  Кивнула.
  Его надолго не хватило. Это произошло просто от "усталости", от "недосыпания", как я поняла несвязанную Федину речь, и у меня не нашлось обвинительного приговора, ни для кого, включая и свой длинный по нашим "семейным" меркам язык. "Он все время плачет я не могу уснуть. Он плачет утром, днем, вечером и ночью. Лена столько не плакала, а из-за него и она просыпается и плачет, и даже если не спит, она словно заводная кукла, начинает ему подвывать" - бормотал он пьяный, когда я его пыталась растормошить и вынести его вместе с одеялом в ванную.
  Я перестала с ним говорить и работала руками, вытесняя его за порог комнаты, если он был в состоянии хотя бы подняться на ноги, а если такой возможности не было, выжидала ее. Выжидала, пока уснут дети, пока он уснет, пока меня настигнет сон, и я успокоюсь до того момента, пока кто-нибудь из членов моей семьи не проснется первым, но всегда знала наверняка, что это точно буду не я. Когда я работала и мела дворы, мне казалось, что мое пробуждение тащит на длиннющей лямке холодное оживление всего города, сегодня же мне казалось, что весь город меня не в состоянии разбудить и, если засну на ходу в подъезде или на улице меня сочтут мертвой. Жизнь в полудреме. Моя голова напоминала заиленный аквариум, наполненный цветущей водой. Перекормленные рыбы со вспученным брюхом пытаются плыть и дышать, пытаются удержаться, выцеливая плавником пожелтевший потолок комнаты, но готовы вот-вот перевернуться, захлебнуться и ударившись рыльцем в полупрозрачную стенку, остановиться. От их кругового движения и вялых подергиваний плавниками постоянно мутило и слезились глаза.
  Солнечный свет спасал меня от утопления и, по возможности, я старалась как можно больше гулять. Вылавливая сама себя на свету, как солитерную рыбу в ребристых, холодных волнах.
  Я со старой скрипучей коляской, в которой сидел Вова, и дочерью неровно вышагивающей рядом с серьезным лицом, прогуливалась во дворе, присаживаясь всего лишь на несколько минут на лавочку у сараев, боясь задержаться и заснуть. Одного взгляда было достаточно чтобы определить, что это именно Лена выгуливает младшего братика, а заодно и уставшую мать, готовую перегнуться через ручку коляски и повиснуть на ней куклой. Саша со своим сыном стала появляться все чаще на улице. Она его уже с трудом выносила на руках, спускаясь по лестнице, и так же с трудом усаживала на лавку. Его попытки ходить ограничивались собственной матерью и песочницей, в которой дерьма бездомных собак было больше, чем чего-либо другого. Возможно Александре казалось, что это то самое место, где меньше всего возможно было получить травму, но, безусловно, если твой сын идиот, то нажраться он мог, чего угодно. А учитывая, что он был единственным из человеческих детенышей, которого подпускали к загаженной коробке, то все содержимое без исключения было в его власти.
  Мне почему-то казалось, что от Андрюши мои дети могут заразиться, подхватить страшную неизлечимую болезнь, способную полностью их исковеркать. Нелепый страх заставлял меня вскакивать с дворовой лавки и торопиться домой, в парк или в магазин, где за стеклянными витринами красовалось лишние для моей жизни лакомства. Смотреть на еду мне доставляло высочайшее наслаждение, заставляло работать фантазию и представлять, что и как можно из этого приготовить, хотя я и готовить толком не умела из-за своего однообразного опыта. Еще до рождения Лены я купила книгу с рецептами и, наверное, когда-нибудь у меня будет шанс ей воспользоваться. Купила ее, конечно, из-за картинок прекрасно сфотографированных супов, жаренного мяса, рыбы, курицы, золотистого гарнира, запечатленных излишне красочно. От блюд поднимался прозрачный пар, в том числе и от пустых овощных салатов, что добавляло им аппетитности и заставляло улыбаться. Книгу я прятала от Феди, не ставя на книжную полку, а просто забрасывая на шкаф, где она пылилась. Сомневаюсь, что в моменты отчаянья он туда не заглядывал, но, почему-то, книга не пропала в соседских сердобольных квартирах. Можно предположить, что все попытки, которые предпринимались, просто-напросто не увенчались успехом. Но даже если бы и случилась позорная кража, а потом, после бесполезных упреков, в ответ прозвучало бы виноватое и бессовестное "Верну, все верну", сильно сомневаюсь, что у меня хватило бы смелости на искренность и простого человеческого таланта расстроиться из-за потерянных рецептов.
  Слишком незаметно и слишком подло растут дети. На их беззастенчивую подлость родители отвечают своей. Вовка донашивал за Леной распашонки и ползунки. Потом, когда оба чуть подросли им потребовалась настоящая, человеческая одежда: штаны, спортивные костюмы, футболки, маечки, рубашечки и обувь. Для Лены ничего не покупали, избегая лишних трат. Девочке приходилось носить все то, что покупали на вырост брату. Дочь стригли коротко, лишая лент и бантов. Она делилась скупо, а поняв бесперспективность скупости, превратила ее в небрежность и презрение. Пытаясь ужалить, она брала реванш за столом, когда я отворачивалась или выходила из кухни. Опрокидывала тарелки и стаканы брата, разливая содержимое, внимательно всматриваясь как ползет молочная каша по неровной поверхности стола на колени Вовке. Любимыми игрушками дочери были чайные ложки. Подобные игры затевались часто перед самым приемом пищи. Ложки веером разлетались по коридору и комнате и уже не в состоянии были собраться в срок на ополаскивание в раковину. С каждой игрой становилось их все меньше и меньше, а сигналом для игры был первый недовольный плач Володи.
  В детский сад я их отдала вместе, несмотря на разницу в возрасте. В небольшой группе полупустого детского сада соблюдалась видимость заботы и сытости. Пахло пресной столовской едой, пахло отвратительно, словно варили целлюлозу, а не завтрак, обед или полдник. Отталкивающее благовоние, дополняло материнские назидания в раздевалке, где мамочки, усаживая своих детей напротив шкафчиков с изображениями Мальвин и Чиполлин на дверцах, увещевали: "Кушай все, не расстраивай тетю..." Мои ели без принуждений, сидя за разными столами. Я просила воспитательницу не сажать их вместе за стол, помня про постоянные проказы дочери. Просьбе удивились, но пообещав прислушаться, отмахнулись. Вняли моим словам только на следующий день, потому что этим вечером вернули мне Вовку с перепачканными колготками, по которым расползлось пятно с острыми вкраплениями чешуек овсянки, подкрашенными акварелью.
  Многие родители не успевали вернуться с работы и вовремя забрать детей. Маясь в ожидании, сидя на скамейке, под крылом бабушки вахтерши, плача, играя или просто болтая ногами, каждый в своем одиночестве грустили сонные воспитанники. Я же своих детей приводила к пяти утра, оставляя на попечения ночного сторожа, дожидаться, когда придут первые воспитатели и няньки, сетуя на судьбу ранних пташек. Странно, но мои дети вставали с постели легко и им хватало энергии до самого обеда. Замерев за столом в позе "Когда, я ем, я глух и нем" их тут же накрывала волна дремоты, вычеркивая на несколько часов из жизни. Практически на руках Лену и Вову выносили из-за стола в сторону спальни, укладывая на раскладушки.
  Они ежедневно пленяли воспитателей своим идеальным поведением в тихий час. Мои дети спали как в последний раз, не боясь проспать даже полдник. Прочими талантами не блистали. Друзей было мало. Все, с кем им приходилось общаться, были ребята из нашего двора. При странном стечении обстоятельств, все соседские дети, не важно старше они были или младше, ходили в другой детский сад. Возможно это было и к лучшему, во всяком случае я так думала, хотя какое это имеет значение?
  У нас был мальчиковый двор, девочки в нем не приживались, их было практически не видно, а точнее их практически и не было. Ватага орущих пацанов в любое время года, пока не стемнеет, фехтовала на ободранных палках и стреляла из них же, старясь как можно больше убить себе подобных. Споры о том, кто убит, а кто нет, бушевали до истерик и слез, пока родители не начинали зазывать их домой, высовываясь в форточку или стоя на пороге подъезда в домашних тапочках. В мирное время пацаны играли в догонялки и прятки, в футбол, вне зависимости от времени года и всегда до первых слез, вне зависимости от причины. Ни один вечер не заканчивался, так что бы все удовлетворившись игрой расходились по домам. Плакали от усталости, от ободранных колен и разбитых носов, плакали от нестерпимой обиды, порожденной несправедливостью, и не важно, что взрослые во всем этом видели только пустяки. Они так и говорили, успокаивая свое чадо: "Пустяки все это", но для большинства все было далеко не так. Важным был каждый удачный день во дворе, и не было ничего значительнее для мальчишек, чем вернуться домой с улыбкой победителя, усесться на кухне, дожидаясь ужина, а потом пытаться сопротивляться отцу или матери, которые настойчиво будут требовать вымыть руки прежде чем схватить ложку.
  В этих играх Вовку надолго не хватало. Он выдыхался и отстранялся, становясь сторонним наблюдателем, выслеживал, команду которую должна была вот-вот одержать победу и пытался примкнуть к ней, как правило, безуспешно. Он искал прямой путь, стараясь обезопасить себя, стараясь спрятать самого себя, и так до боли незаметного и тихого.
  Лена врубалась в любую игру без радости, но с остервенением. Ее брали всегда в мальчишеские игры только по одной причине, потому что не хватало участников. Хотя была еще одна - иногда просто хотели посмеяться и поиздеваться над девчонкой. Она принимала вызов и всегда стремилась быть на равных. Ей не хватало проворства и скорости, но силы было не занимать. Мальчишеские игры ей быстро надоедали, и она быстро теряла к ним интерес, либо понимая всю подоплеку, либо ей становилось откровенно скучно и то, что ей было так необходимо еще минуту назад, становилось совершенно безразлично. Она могла прервать игру в любой момент. Просто разворачивалась и уходила. Оставляя всех остальных участников заниматься переустройством собственного досуга, выискивая новую жертву. Если это был футбол, вылетал еще один игрок, чтобы уровнять командный состав, если это были догонялки или прятки, вновь приходилось заступать на пост вожего, тому, кто только что отмаялся. Не каждый был способен приять такие правила, не каждый готов был остаться в игре, а не дуя губы плестись к себе домой.
  Без удовольствия отвечала на оскорбления затрещинной, и также без удовольствия таскала обидчика за ворот рубахи, возя его то коленями, то носом по земле, проделывая подобную процедуру многократно и быстро. После подобной расправы о совместных играх не могло быть и речи.
  Возвращаясь домой, она подстрекала отца, вытирая придуманные слезы. Федя геройски пьяный, если еще был способен, выскакивал на улицу, чтобы отомстить за дочь. Матерился и искал обидчиков. Находил таких сразу несколько, минимум трех-четырех человек, которые готовы были поиграть в салочки с неуклюжим пьяницей, тут же теряющимся в догадках за кем именно бежать, а в это время мальчишки подло готовили длинные прутья от подзаборных кустов, жалящие тупыми бритвами его отекшие сиреневые лодыжки. Мальчишки подбирали с асфальтовых дорожек маленькие камушки и набивали ими кулачки, хищно улыбаясь, отбегали, чтобы можно было безбоязненно держать свою жертву на расстояние прицельного, максимально точного попадания. Когда же обстановка накалялась и Федина истерика перерастала границы нормативной лексики, тогда открывался залповый огонь и все бросались в рассыпную.
  Как пороли проказников их собственные родители, я видела отчетливо и не раз, у подъездов, во дворе, слышала ругань из соседних кухонных форточек, пролетающих мимо нашего дребезжащего окна, слышала отчетливые шлепки и оплеухи, слышала и слезы, и неубедительную мораль. Слова сквозь усмешку, строгость сквозь молчаливое подстрекательство.
  Периодически Федю побивали кредиторы и собутыльники, поэтому он воспринимал подобное обращение без излишней злобы, даже не стараясь вспомнить кто наставил на его перекошенной роже синяки и почему кровь запеклась в ноздрях, под ногтями и на вороте рубахе. Он просыпался, медленно трезвел или быстро опохмелялся, мылил шею, старался высморкаться и вновь научиться полноценно дышать.
  Все деньги, которые я занимала персонально, тратила тут же и самостоятельно, избегая всяческих советов и случайных прошений. Мчалась с ними по магазинам купить все необходимое, и как появлялась первая же возможность, старалась тут же отдать, если даже и понимала, что после того как я расплачусь по долгам, больше не на что будет жить. Мне было проще отдавать, нежели чем брать и просить, поэтому я получила практически неограниченную возможность перезанимать небольшие суммы денег, мечась от подъезда к подъезду, каждый раз переступая через себя, с непримиримой легкостью стучась в соседские двери. Сама собой у меня выстроилась финансовая пирамида, которая практически без остатка сжирала всю мою ежемесячную получку. Я была единственной жертвой собственных примитивных махинаций, но они не давали утонуть мне в безысходности.
  Идея с детской одеждой больше была не столь плодотворна с того момента как Ленка пошла в школу, с завистью и брезгливостью всматриваясь в белые банты и выглаженные коричневые юбки своих одноклассниц. Я пыталась шить сама, и у меня неплохо получалось, но все что я могла себе позволить это перекраивать старую одежду. Все мое творчество дочерью воспринималось холодно, и единственное место, куда она надевала сшитую юбку, была школа.
  Приходя домой, она быстро переодевалась в привычное и выбегала на улицу, стараясь даже не смотреть в сторону собственного подъезда. Чем она старше становилась, тем позже и позже возвращалась домой, обзаведясь подругами, которых она могла защитить, которых она прятала от меня и отца, точнее наоборот, стыдилась нас, не желая знакомить и держа нас в неведение. Я молчала и находила свои преимущества, потому что ребенок возвращался всегда сытый.
  Вовка же прятался дома или около подъезда, четко чувствуя безопасную дистанцию, на которую он может отойти от входной двери. Он здоровался издалека, выкрикивая имя знакомого человека или просто махал рукой в надежде что его не заметят.
  Брат с сестрой вели себя как взрослые. Разговаривала мало, но по их лицам проскакивали точки и тире, вопящие о тоске постоянного выживания. Они не знали, как это цепляться ежедневно за жизнь, но всей душой ощущали, что все могло бы быть иначе, потому что наблюдали как складываются день ото дня жизни сверстников.
  Заглядывая в их спящие лица, я видела ответы на все вопросы, мучающие меня. Ответы блуждали на поверхности, их можно было практически коснуться рукой, нащупать, понять их форму, но единственное что меня тревожило в этот самый момент, это не то, как внимательнее прислушаться к собственным детям, а откуда в них все это, в том числе удивительная способность порождать во мне искреннее изумление? Хорошо его маскируя, я не могла сосредоточиться ни на чем другом, потому что в эти самые мгновения существовала как посторонний наблюдатель.
  Все что с ними происходило было удивительно, настолько, что я не могла вмешаться, пока зрелище в первозданном виде мне не надоедало. Очевидная скука превращала материнскую помощь в механические действия.
  Вовка учится сам завязывать шнурки - чудо. Не справился несколько раз - рутина. Я пробуждалась, тут же крутила тощие банты на шнурках и на этом все заканчивалось. Лена красовалась перед зеркалом, стараясь сама себе понравиться, стараясь сделать так чтобы просто понравилось красоваться, но эти великосветские забавы, ее перестали прельщать, когда она черным маркером, непонятно откуда взявшимся, разрисовала себе губы как губной помадой.
  На кухне она наблюдала за мной, а я внимательно наблюдала как она отслеживает мои движения иногда повторяя, словно танец, передвигаясь параллельно мне, изображая что она держит кипяток, в котором булькают макароны, изображая как аккуратно она ставит свой маленький чайник на плиту. Также синхронно, шаг в шаг, к нам подступала и скука, она начиналась с раздражения, перерастая в усталость, превращаясь в желание убрать родного человека из поля зрения, вычеркнуть его, остаться наедине и просто лечь спать, пока выкипает вода из кастрюли и на дне чернеют и превращаются в жженные сухари склизкие макароны.
  Выпрашивая себе прогулку Лена молчаливо обувалась и вставала на пороге, сворачивая узлом руки на груди, единственным условием, было то, что она присмотрит за младшим братом, хотя с возрастом ее все больше и больше стал интересовать Андрей. Когда мальчишеские игры не складывались или вся детвора растворялась по летним дачам, дочь могла подолгу наблюдать за Андреем, прячась за сараями, кустами, стволом дерева или углом нашего дома. Всматриваясь как он, держа мать за руку, сидит на лавке и болтает ногами. Его всегда выводили гулять в куртке и вязанной лыжной шапке, пряча от сквозняков. Удивительным мне казалось, что он вырастает из собственной одежды, оставляя ее практически неношеной, его ноги удлинялись, стараясь покинуть штанины, оголяя высокие горловины носков. Расстегнутые рукава рубашек и курток доходили до середины предплечья. Вызревая из одежды, он словно переполнял ее и сочился между пуговиц и через ворот.
  У других же мальчишек, казалось, что вся одежда истирается в пыль, теряет огромные куски ткани то тут, то там, расходится по швам, не говоря уже про оторванные и потерянные десятки и сотни пуговиц. Обувь, стараясь отбросить подошву, превращалась в кашу, теряла форму, цвет и узнаваемость, иногда невозможно было понять ее первоначальный вид. Что это? Кроссовки? Кеды? Ботинки? Зимние?
  У Андрея же просто развязывали шнурки, стараясь чуть ослабить давление на ногу. С матерью под руку, он плелся домой, волоча длинные тряпичные обувные усы за собой, или просто шаркая ногами, потому что шнурки заботливые родители просто выдернули за ненадобностью. Он иногда смеялся, источая исключительно тупой смех, похожий на стук приспущенного баскетбольного мяча, вываливавшегося из корзины и ударившегося об старый расхлябанный паркет, подскочившего несколько раз и укатившегося по истертому деревянном полу за штрафную линию. Расстраивался, завывая и скуля, стараясь коснуться головой материнского плеча, уткнуться ей в живот или сделать так, чтобы ладонь ее легла ему на лоб, возвращая к реальности. Речь мальчика звучала так, что можно было подумать, о том будто бы его язык перевернут узким концом в глотку и вывернут на изнанку.
  Однажды я у дочери в карманах обнаружила целую гору фантиков от конфет "Школьные". Фантики были сложенны плотными аккуратными квадратиками, словно части большой бело-синей мозаики.
  - Ты съела? Откуда конфеты? Откуда они? - спрашивала, попутно распаляясь, тряся ее за руку, схватив за запястье.
  Она молчала, боясь сознаться, не понимая причину своего стеснения и неловкости. Очевидный ответ на задаваемый вопрос таким тоном, кажется пугающим, но давление возрастает от однообразия и истеричности простого вопроса: "Откуда? Откуда? Откуда?"
  - Мама Андрюши дала, - произносит Лена, теряясь и опуская глаза, пытаясь скрыться, исчезнуть.
  - Хорошо. Но больше не бери, - строго сказала я, неловко чувствуя себя перед собственным ребенком, который видел конфеты только за стеклянными заляпанными прилавками магазинов и в руках других детей. Хотя я сама, практически украдкой, стараясь убедить себя, что это временное положение вещей, брала Андрюшину одежду, из которой он вырастал. Александра предлагала ненавязчиво, с виноватой улыбкой, как бы между прочим... дарила все, что оставалось недоношенным, а оставалось много. Сегодня пустые фантики просто заставили перехлестнуть через край мой собственный стыд, затвердевающий грязной накипью. Где эти самые края, я не могла сказать и удивить кого-нибудь точностью географических координат, но по ощущениям было именно так.
  К собственной смерти, я пыталась подойти разумно вспоминая, как уже более двенадцати лет назад на заводе повесился дворник, вспоминая с чужих слов, и пытаясь представить эту неприглядную картину. Самоубийство меня манило не более чем само существование и в этом была проблема. Страха не было, точно так же, как и желаний. Старясь прояснить для себя зыбкие приоритеты, я поглядывала из окна во двор, изучая трещины в асфальте, поднималась несколько раз на крышу, стараясь пробудить простое желание жить. Глупо! Я спускалась точно так же, как и поднималась, через чердак, лестницы и несколько площадок, проходила в квартиру и брела к дивану, ложилась заворачиваясь в одеяло. Непримиримо глупо! Непримиримо глупо все, что могло меня окружать. Хотя странным сюрпризом было то, что я уже размышляла об этом и такие мысли появлялись, но были по-прежнему чужими, будто бы кто-то посторонний жил в мое теле.
  Болезненная скука тупых времен костенела и обволакивала плечи. Ежедневное грубое однообразие пахло формалином, как загримированный труп. Федина пьяная компания то пополнялась, то редела, от преждевременных цирозных смертей, прибавляя еще один уважительный повод для пьянки...
  - Помянем! - покачиваясь, вставая на ноги, поднимали пластиковые стаканы.
  - Не чокаясь! - напоминал кто-то, выполняя секретарскую работу.
  - Э! Э! Э! До дна! До дна! - прикрикивали контролеры, из тех, кто уже опрокинул стакан, высмотрев слабаков.
  Когда стены "зимней квартиры", оборудованной в сараях обветшали и прогнили до дыр, мужики, сорвав утеплитель с метрового участка теплотрассы, грели собственные задницы, восседая на потаенной трубе, как погибающие воробушки. Их пытались частенько согнать с насиженного места другие компании, совершенно случайные, и каждый раз все кончалось дракой, где противники обрывали трухлявые вороты с курток, так что летел пух. Потом пили мировую, высиживая по несколько минут на теплом нашесте и вежливо уступая друг другу посадочные места, посылая гонца в магазин.
  - Одна звенеть не будет, - с ухмылкой выкрикивал Федя свою любимую поговорку, поднимаясь навстречу гонцу. Поговорку эту он у кого-то изъял из лексикона, гордясь, что это единственное, по его мнению, что он украл в своей жизни, не считая отколотую голову Ильича, которую он был даже не в состоянии пропить, а мне запретил продавать в художественную школу, хотя ее желали приобрести. Причина запрета заключалась в том, что он не может потратить деньги, заработанные не им самим, не может сидеть на шее у матери своих детей. Ему безразмерно стыдно, просто потому что он слишком занят, чтобы протрезветь и все деликатно взвесить, слишком страшно разумно узурпировать власть в собственной семье и принять решение, глупое, никому не нужное.
  Во избежание страха он пил, изображая гнусную радость, радость от каждого глотка, спасающего от надвигающегося ужаса через чуть приподнятые веки ранним утором. Если земля не вертится под ногами - значит надо идти, делать выбор, прикладывать усилия, злиться и сопротивляться себе самому и страдать от своей неустроенности, приобретающей все новые и все более отвратительные очертания.
  Я выметала грязь, предаваясь тупой работе, набирая себе участков, казавшихся огромными, увеличивающихся сами по себе в размерах. Один участок был всегда мал и уютен, вне зависимости от погоды и времени года. Два участка, подгоняли друг друга, раздвигая свои границы, сами собой увеличивались, вызывая усталость. Третий позволял никогда не прекращать работу, заставляя двигаться кругами, по тротуарам, вдоль стен домов, рассматривая и вычищая приямки и палисадники. Три ставки дворника обрисовали полностью мое место обитания, куда входили нужные мне магазины и школа, в которую ходили дети, дом где я живу и более ничего. Ежедневная работа, заставляла ежедневно скрипеть высушенные руки, растягивая локтевые суставы, обездвиживая плечи и поясницу, в которых поселилась боль, моментально реагирующая на неосторожное движение. Заработанные деньги растворялись в повседневных нуждах, иногда безобвинительно исчезали не без помощи единственного очевидца, пока не было никого дома. Стараясь сохранить получку в целости, я носила ее с собой, и не единожды случайно теряла. Однажды, запамятовав, оставила на работе в карманах оранжевого дорожного жилета со светоотражателями, но торопливо вернувшись, не обнаружила. Плакала показательно, навзрыд, оседая в коридоре ЖЭКа, прислонившись к стене, чтобы все, кто еще остался в своих конторках на дежурстве обратили на меня внимание, но кроме безликих слов и случайной брани ничего ко мне не возвращалось. Соседям на сохранение не оставляла, потому что стеснялась ничтожности получаемых мною денег. Метя улицы, невзначай находила рваные серебренные и золотые цепочки, кольца, сережки, тонкие браслеты, лопнувшие поперек звена, мелочь, иногда пускалась в счастливое преследование за грязной купюрой, гонимой ветром, побросав инструмент на мостовую. Хватала добычу, держала у прохожих на виду, будто бы оказывая неоценимую услугу тому, кто только что обронил деньги. Пальцы комкали бумагу, торчащую цветной канарейкой из моего кулака, а я ждала, когда кто-то окликнет меня и поблагодарит, забрав плод моей охоты. Убрать в карман найденные деньги я осмеливалась только тогда, когда те прохожие, что были свидетелями моей погони исчезали из поля зрения а проходящие мимо двойники ничего не подозревали. Попадались и кошельки, плотно набитые разными выцветшими визитками, карточками, фотографиями, мятыми записками с номерами телефонов и иногда деньгами. Отсутствие денег в них меня пугало, потому что мне казалось, что они опустошены и выброшены специально наглыми воришками, заметающими следы, потрошившими сумки зазевавшихся граждан в автобусах и на остановках. С деньгами, разложенными аккуратно по кармашкам, кошельки наводили невиданную дрожь и ощущение преступления, совершенного моими же руками, поэтому я их заметала на обочину, в кусты, под забор, к мусорным бакам, полностью отстраненным видом и отведенным взглядом демонстрируя свои непричастность. Рассыпанную мелочь собирала без угрызения совести, тем она и была хороша.
  Наш двор зарастал машинами. Сначала в основном отечественными, потом иномарками, потом иномарками более крупных габаритов. От автомобильной толчеи машины, приехавшие на стоянку позже других и потерявшие свое место, настырно лезли в цветники и газоны, в песочницу, жались друг к другу, оставляя прохожим узкие проходы между блестящими боками, заставляя выходящих из подъездов людей идти одним плечом вперед. В пять, шесть, семь утра двор так же был перегружен, как и вечером и только с восьми я, вооруженная инвентарем могла относительно свободно получить доступ на свою подшефную территорию.
  Ежедневно соседи уезжали за рулем, а я все так же, в резиновых сапогах или валенках, в зависимости от сезона металась по дворам и улицам. Мне некуда было ехать, а если и были причины, то не слишком благоприятные. Последний раз, несколько лет назад, меня вместе с Вовкой везли на скорой, потому что кроме температуры под сорок врачи у него обнаружили и обширную пневмонию. Обратно, спустя две недели мы возвращались пешком. Больница тоже была недалеко и мне удавалась навещать сына ежедневно, прогуливаясь вечером от собственного подъезда до дверей приемного покоя.
  Улица говорит постоянно тысячами голосов, говорит, мямлит про себя, четко произносит слова вслух, истошно кричит, все это высыпая кому-то в лицо или через телефонную трубку. Даже самый щербатый тротуар кичится своим хамством и презрением, умничает и заставляет им восхищаться, привлекает драками, где бьют как попало, хлестко наотмашь или неумело ломая себе же запястье. Бьют кого угодно, без разбора, и женщин, и детей, и как само собой разумеющееся - мужиков, вытрясающих друг из друга души в пьяном угаре. В каждой улице таится однообразная неповторимость и, кажется, таких персонажей как здесь не встретишь нигде, но вновь и вновь, проходя по избитому маршруту и тщательно выметая грязь из каждого закоулка, монотонное разнообразие несчастья прет из подъездов в образе человека, и совсем неважно, что он на себя напялил, резиновые сланцы или дорогие замшевые ботинки, галстук или засаленную рубаху. Каждый божий день на этих улицах, на которых я смогла бы работать даже полностью, ослепнув и оглохнув, каждый день мне встречаются новые люди. Конечно, кто-то переезжает, приходит в гости, кто-то появляется на свет, кто-то умирает, освобождая место родственникам, да много ли еще может быть причин для появления гостей? Гости - вот правильное название, для тех, кто появляется на пороге, и неосторожно пересекает границы моего участка, совершенно не осознавая важности случившегося. Для всех название улицы несет исторический смыл, номер дома жизненную конкретику, по четким адресам на конвертах приходят письма и посылки, участковые и почтальоны, врачи, приезжают пожарные, коммивояжеры, посланники религиозных сект, доставщики пиццы, промоутеры, распихивающие по почтовым ящикам рекламные буклеты, студенты-волонтеры работающие на переписи населения, социальные работники...гости...
  А для меня по определенным адресам возведены стены, невидимые и не только, за которые нет смысла выходить, потому что там мне не платят. Там все тоже самое, что есть уже у меня - асфальт, тополиный пух, опавшие листья и снег. Случайные люди вламываются, нарушая границы и исчезают, неся на своей обуви грязь, в карманах скомканные носовые платки, выдранные листки из блокнотов, переполненные каракулями и смятые сигаретные пачки. Из их ртов выпадают окурки и желтые плевки, из их миловидных собак - дерьмо.
  За годы моих трудов произошла благоприятная эволюция похорон. Я ее заметила когда умер муж Александры. Перед скучным гробом бросали цветы. Гвоздики. До этого все больше еловые ветки, летом быстро высыхающие и ворохом сбрасывающие иголки на мостовую. Казалось, чтобы похоронить одного человека требовалась столетняя, пышная ель. Дерево приносили в жертву человеку. Когда я видела похоронную процессию мне становилось не по себе от простой и почему-то очевидной мысли, что тащить гроб очень тяжело и неприятно, всем его хочется бросить, сесть в автобус и просто укатить на поминки. Я представила, как озадачившись практически неразрешимой проблемой по уборке переполненного брошенного гроба со двора, достаточно быстро приняла правильное решение... надо перевернуть гроб и вывалить содержимое на землю! Освободив тело из деревянного плена, тащить его волоком к мусорным ящикам и пытаться окоченевшее, скрипучее тело перекинуть через борта, стараясь просто для себя самой разъяснить, как было бы лучше, чтобы из бака торчала голова или ноги. С гробом все было бы проще, его можно было бы пристроить рядом, поставив на попа, можно положить, но, если он будет возвышаться и маячить своим мрачным видом его быстрее заметят, либо водитель мусоровоза, либо странные бережливые люди, которых воочию не встречала даже я, несмотря на всю специфику своей работы. За этими невидимками не поспевают даже закоренелые бомжи, потому что последним достается только то, что на дне бака, а все что аккуратно сложено рядом - старые телевизоры, утюги, микроволновки, стулья, столы, тумбочки, одежда, вывешенная на бортах баков, исчезает преждевременно...
  - Мне нужны деньги, - как-то совершенно растерянно, будто вняв откровению свыше, сказал мне мой Вовка, поймав меня в коридоре, - На карманные расходы или просто чтобы были. Я их даже тратить не буду. Просто... у всех же есть!?
  Он смотрел растерянно, колупая меня взглядом, пряча сжатые кулаки в оттянутых пузырями карманах потертых бесформенных брюк. Это было последнее, что нам отдала Александра из одежды своего сына. Брюки без стрелок, противного тёмно-зеленого цвета, с оборванной пуговицей. Владимиру повезло, сестра отказалась их носить, а он принял с обыкновенным равнодушием. После смерти мужа соседка больше не могла выводить на улицу Андрея, который от своей куцей подвижности наливался жиром, обрастая животом и подбородками, тощие ноги его гнулись и надламывались в коленных суставах, прогибались в любом из направлений и не могли самостоятельно нести запутавшееся в своих тканях тело, даже угрюмо шаркая. Саша не способна была его вытащить одна не то что из квартиры и провести по всем лестничным пролетам, у нее не получалось извлечь его даже из постели, где он повторял гортанные звуки, вылетавшие из его комнаты через форточку. Еще окончательно не потеряв надежды, она попросила меня помочь ей извлечь из постели, помыть, одеть своего сына, но наши силы практически полностью иссякли после того, как были закончены водные процедуры. Попытка выйти на улицу не увенчалась успехом. Переоценив свои силы, мы преодолели половину лестничного пролета и остановились, не способные двинуться ни вперед, ни назад. Вернуться нам помог Валера - жизнерадостный собутыльник моего мужа, возвращающийся домой за пачкой сигарет, еще вполне трезвый.
  Андрею больше не нужна была новая одежда и обувь, если не считать памперсов. Иногда я слышала его голос, похожий на крик радости утихающий в бессилии и грязной постели, иногда, очень редко, я видела его в окне молчаливо рассматривающего дранных болезненных голубей. По всей видимости, у Саши иногда получалось освободить его из пеленок и пересадить на стул, с приколоченными к нему подлокотниками, и заставить сына смотреть в окно, воображая непринужденную прогулку, которая больше никогда не повторится. Не повторится прогулка с напяленной дурацкой вязанной шапкой и сырой лавкой, на которую обязательно нужно было постелить газету, прежде чем сесть.
  Газеты рвет и волочет ветер, растаскивая портреты политиков, купая в лужах катастрофы и боевые действия, перемешивая в пыли цены на продукты питания, разрывая в клочья спортивные сводки, волоча по верхушкам высохших кустов наряды поп-звезд, напечатанных в монохроме.
  - Так я на счет денег? - все так же кулаки в карманах.
  - У меня нет.
  - Знаю.
  Мне казалось, что он злится, и злится как-то безвольно, словно скучающий старик, которому совершенно не важен результат беседы, а просто хочется поговорить и возбудить в себе все то, что когда-то он растерял.
  - Хочешь, - это самое "хочешь" прозвучало раньше, чем я успела обдумать всю фразу, изложенную мной монотонно, - Завтра пойдешь со мной на работу? Бутылки будешь собирать, банки алюминиевые. Я тебя с утра разбужу, без десяти минут пять и пойдем. Я мести - ты собирать. Будут хоть какие-то деньги. Рано пойдешь, чтобы не видели одноклассники. Засмеют...
  - Не засмеют, - ответил он отстраненно, прижимая подбородок к груди, одновременно стараясь открыть рот и вдавить его поглубже или просто напросто зевнуть, - Но пойдем рано...в пять...
  Проснулись. Не завтракали. Просто не имели такой привычки. Постоянное недоедание отупляет чувство голода, и способность употреблять пищу появляется уже ближе к обеду, возможно чуть раньше, после одиннадцати, когда притупляется азарт в работе, когда пройдено чуть больше половины ежедневного пути. Два строительных пятидесятилитровых мешка волочились за Вовкой, вцепившись в его пальцы, один он подкармливал стеклом, а другой алюминием, сминая банки из-под энергетиков, лимонада и пива, сношенным, практически начисто каблуком. Он делал все медленно вальяжно, вперив взгляд в асфальтовое полотно, словно стесняясь широко оглянуться по сторонам и увидеть своих знакомых, замерших в плохо скрываемом, презрительном изумлении. Вовка прислонял мешки к стволу дерева и прогуливался неторопливо, но заметив чумазый клочок добычи, сжимался, стараясь спрятаться в одежде, подкрадываясь к бутылке. Схватив ее, ускорял шаг, направляясь к схрону, и спрятав руку с грязной тарой в горловину мешка, разжимал пальцы, опуская добычу с мягким стеклянным бренчанием.
  Подобные повадки проявились сразу же и сопровождали его до конца смены, сроки которой он устанавливал самостоятельно. Я не на чем не настаивала. Иногда он просто увлекался, и его вел за собой странный азарт грибника, видевший за каждым фонарным столбом новый гриб - новую безрадостную удачу. Мешки заполнялись неравномерно, со стеклом набухал иногда в считанные минуты и его приходилось тащить домой или прятать, или хотя бы просто не упускать из виду, потому что такой ценный бесхозный объект не смогли бы обделить своим вниманием простые нищие, несмотря на свою беспомощность, готовые тащить нечаянное приобретение на своем искривленном горбу с умопомрачительной скоростью. Наполняемый смятыми алюминиевыми банками мешок волочился, словно на привязи, за левой рукой моего сына, пытаясь предстать перед ним бездонной, ненасытной пропастью, готовой проглотить старателя. Казалось, что сам мешок наполняет его копеечным мусором, оставаясь всего лишь тощей тряпкой, навязчиво вцепившейся в запястье человека.
  Однажды утром кто-то неизвестный нашептал Вовке на ухо, что надо собирать только стекло, а на все остальное даже не стоит обращать внимание, но по странному стечению обстоятельств, бутылок в этот день не набралось и на половину мешка, хотя банок, предварительно смятых доброжелателями, было неимоверное количество. Они словно шашки, выстроенные на доске к началу партии, ждали, когда за них возьмутся и пустят в дело, остались без должного внимания. День прошел впустую, не принеся ни легкого азарта, ни денег. Деньги вообще для него потеряли смысл, потому что зарабатывать мало казалось ему бессмысленной тратой времени. Нагуливая аппетит во время работы, он проедал больше, чем мог получить за день, и все так же оставался голодным, засыпал на занятиях в школе и обретал вязкую неповоротливость ума, называемую в любой подворотне тупостью.
  Я не обратила внимание, что в какой-то момент его пропитал плотный сигаретный дым, основательно затаившийся в карманах и складках одежды иссушающий его грудь и голос. Сигареты он домой не носил, боясь, что их просто и безапелляционно отнимет отец. Остатки распродавал в школьном дворе после уроков поштучно, всем желающим. Желающие были исключительно его сверстники, у которых не было денег на целую пачку или им просто не продавали в перекособоченных, разноцветных киосках, выстроенных в ряд у трамвайной остановки. Табак Вова стрелял у сердобольных, спешащих на работу мужиков пролетарского вида, с безрадостным прошлым, своим бесхозным видом внедряясь в их ассоциативный ряд. Своих поставщиков он выбирал тщательно, стараясь не натыкаться на нравоучения посторонних и их шаткую мораль. Время для табачной охоты он выбирал в перемены между занятиями, выпархивая из школы и расставляя силки делового попрошайки.
  Иногда он попадался мне на глаза, когда наши ежедневные маршруты случайно пересекались. Заметив мое присутствие, он тут же отворачивался, прятался в себя, уходил, стараясь избежать случайного разговора, то ли стесняясь меня, то ли, не желая меня стеснять своими выходками. Даже когда столкновение было неизбежно, его взгляд таял в бессмыслице и проходил насквозь, рассыпаясь за моей сутулой спиной по городскому пейзажу.
  - Я не люблю тебя, - сухо сказала мне дочь когда-то давно. Я не осмелилась придать этому значения. Она была тогда слишком мала, чтобы любить даже своих родителей, мала для того чтобы быть самостоятельной, но была таковой вопреки возрасту и собственному рассудку. Она была последовательна в своем "не люблю" и была неспособна к ненависти и разочарованию. Она стремительно взрослела, словно где-то в ее организме разжималась пружина изгоняющая детство, казалось она сосредоточена исключительно на том что будет, а то что есть сейчас воспринималось как исключительно нецензурные обстоятельства, обретенные волей слепого случая.
  - Я не буду жить с вами, - заявила она мне и это показалось вполне забавным. Когда маленькая девочка сидя на горшке, заявляет это своей матери, курирующей процесс вытирания детской попы. Но все, что она говорила было настолько просто и понятно, что в этом не было детского позерства и провокаций, а только упрямые факты нанизанные на жердь уверенности. Ее лицо, казалось собраным из осколков неправдоподобных восковых масок. От каждой были отколоты самые грубые черты, чтобы изобразить моего ребенка. В ее немногословном лексиконе полностью отсутствовало слово "хочу". Дочь излагала мысли директивно, ставя меня перед фактом, который я была не в состоянии воспринимать всерьез, иногда сосредоточенный вид девочки заставлял меня улыбнуться и попытаться вступить в диалог, задавая ей наводящие вопросы, например: "А с кем ты будешь жить? Куда же ты пойдешь?", но все мои порывы, без исключения, не находили отклика, порождая в ее глазах искреннее удивление и непонимание от очевидности брошенной реплики, не требующей комментариев и пояснений.
  Она не любила рисовать, лепить, читать, писать, нянчиться с куклами, которые мне приходилось иногда находить на улице, и я еще могла их реанимировать в срочном порядке, и даже приодеть их, добавив в них тихого мещанства. Словно арестант, она бродила по комнате, медленным шагом переступая с носочка на пяточку, когда думала что ее никто не видит и сидела на кухне когда домой приходил с очередной свинской попойки ее отец. Она старалась как можно меньше попадаться ему на глаза, так как случайно встретившись с ним, узнавала в себе его черты, морщась от неприязни и дурных запахов. Лена сидела рядом со мной, забравшись на табурет и рассматривая переливающееся пламя, равномерно охватывающее конфорку на плите, с удовольствием глазела как готовится еда и дребезжит чайник, как закипает белье в эмалированном баке, выталкивая к потолку вместе с паром запахи пузырящейся чистоты. Мне иногда казалось, что она тратит все свои силы на то, чтобы сосредоточится на чем-то большем, когда ей получается хотя бы в мыслях оторваться от своих родственников по биологическому принуждению.
  Лена била отца в лицо, когда он пытался к ней приставать с пьяными разглагольствованиями или стонами сожалениями о непростой судьбе гнилого пьяницы. Била хлестко, без дрожи в запястье, взрослея с каждым ударом, обдирая ладонь о щетину и нередко выбивая пальцы. Федино приближение ее тяготило, и она быстро отучила отца подходить ближе расстояния вытянутой руки.
  - Где это я так? - озвучивал он похмельный вопрос вспухшими губами, изучая себя в мутном зеркале, стоя в одних трусах перед раковиной рано утром, тыкая себе в лицо обеими пятернями, стараясь поправить опухшие, сползающие вниз щеки, растянуть налившийся под глазом фингал и выковырять, высморкать из носа все, что засохло коричневой коркой. Вопрос был адресован самому себе и так же оставался без ответа, потом с этим же самым вопросом он осторожно пытался приставать к своим собеседникам, выволочив свое тело во двор, но обвинительная речь таяла в его собственной неуверенности, заливая горло полным отсутствием доказательств. В ответ ему звучали только угрозы полного и безапелляционного отлучения от честной компании. Под внешним давлением он быстро смирялся и тут же забывал обо всем, что его только что тревожило, увлекаясь ежечасно повторяющимися байками, изменяющимися по форме, но не по содержанию.
  - Сегодня не приду. Завтра, кстати, тоже. До понедельника, - говорила она сухо и хлопала дверью, так, чтобы ее услышали соседи по лестничной клетке. Девочка испарялась из моей жизни. Ей просто стали слишком малы единственное платье, пластмассовые бусы, кухня, дом. Осторожно проверяя на прочность мои нервы, она удлиняла сроки своего монолитного отсутствия, продолжая воспитывать во мне пренебрежение. Возвращаясь с улыбкой домой, она демонстрировала тем самым свое здоровье, но уже в коридоре прятала, свою наигранную радость за выдуманной угрюмостью, прячущей безразличие. Она растягивала сроки, писала странные приободряющие записки своим почерком, заваливающим все буквы в право, стараясь грубо отшучиваться: "Меня не похитили, кому я нужна? Хотя есть варианты. Получше некоторых будут. Возможно увидимся. Дам знать." Записки я находила в наволочке, когда уставшая, приходя после смены, ложилась головой на подушку, а эта была последняя, которую я обнаружила. Больше она мне не писала.
  Я складывала письма в жестяную коробочку, стопкой в хронологическом порядке в течение последних десяти лет, с того момента, когда они появились. Оказалось, их было не так уж и много, или просто десять лет воспринимается как вечность, но все же скоротечная. Мне хотелось тоже что-то написать, оставить послание в надежде, что моя дочь прочитает, потому что любую попытку с ней заговорить она отклоняла, откровенно игнорируя меня, или просто создавая видимость, что слушает, рассматривая за моей спиной стену. Она легко примеряла на себя обязанности и так же легко от них избавлялась: мыла посуду, пол, стирала белье, гладила, готовила еду, сверяя каждый свой поступок с собственным безразличием. Доводя любое начатое дело до конца, она могла запросто не вернуться к нему ни при каких условиях, четко осознавая периодичность и необходимость того или иного действия. При своем тягловом непостоянстве, она редко была ничем не занята, практически полностью игнорируя собственное безделье, пряча его в монотонность своей собственной работы.
  - У тебя будет внук, - заявила она как -то раз с порога, - Очень жаль.
  - Внука? - попыталась уточнить я.
  - Просто. Жаль.
  - Пройдешь?
  - Зачем? Я просто пришла тебе сказать об этом. Мне показалось, что ты должна знать.
  Все остальные вопросы, что я смогла сформулировать, не смогла произнести. Она не сколько не изменилась, возможно чуть-чуть грубые, крупные черты лица начали сглаживаться и расплываться или мне просто хотелось, чтобы она была немного красивее. На ее башмаках таяли размокшие полупрозрачные липовые листья, просачиваясь через потрескавшийся кожзаменитель, на потертых джинсах грязь рассыпчатыми брызгами, вцепилась в каждую штанину. Руки пряча в карманы пальто, наклонив голову к правому плечу, она пристально меня разглядывала, изучая по сантиметру, вспахивая меня до костей одним только взглядом.
  - Больше не увидимся, - сказала она и пожала плечами, - Надоели. Закрой дверь... я пойду.
  - Неудобно как-то...перед носом... не хорошо... не вежливо...
  - Закрой, так будет проще...и тебе тоже...
  С неимоверным усилием, словно кухарка, запихивающая дешевое мясо с жирными хрящами в мясорубку, стараясь не защемить пальцы, я одной рукой толкала дверь, гнилую, скрипучую, с ветхим замком, всматриваясь как фигура дочери бесследно исчезает. Тяжелые шаги мокрых ботинок с престарелым чавканьем удалялись неспешно, постукивая острыми кончиками незаправленных шнурков по неровным ступеням, прячась в подъездную, осеннюю тишину.
  Вслушиваясь, до острой рези в ушах, готовой привести меня к полнейшей глухоте, я осознала, что из моей жизни начали исчезать люди совершенно бесследно, не оставляя ничего взамен, осознала так, как взрослый человек листает азбуку и видит знакомые буквы и глупые, лишние картинки, не дающие ему совершенно никаких ассоциаций. Пустота тут же заполнялась, кем-то, кто вел себя более чем по-хозяйски, словно вылез из-под половицы на кухне и установил свой порядок, сколачивая новое соседское единство, расчерчивая и деля парковочные места во дворе, вытрясая из полумертвых старух средства, чтобы установить вечно ломающийся домофон на подъездную дверь. Домофон установили, до того, как собрали деньги. Чтобы замирающих в промедлении подстегнуть, магнитные ключи от дверей меняли на долю, не внесенную жильцами до обозначенного срока.
  В квартире напротив нас поселились цыгане. Казалось, всем табором, во главе с собственным Бароном, таким, каким изображают в фильмах, облаченного в полосатые брюки, белую рубашку, жилет и шляпу, с седой, круглой, пушистой бородой и разнокалиберными перстнями на семи пальцах. Цыгане жили тихо, выходили по одному и выглядели прилично. Во дворе говорили, что дом Барона сожгли завистники или снесли городские власти, объявив, что здание построено незаконно и должным образом не оформлено, не только постройка, но и сама земля. Барон каким-то образом купил квартиру, а может быть просто снял на время и переехал всей огромной семьей. Сколько человек ютилось в квартире было не очень понятно, потому что практически каждый день приходило огромное количество людей, многие из них мне казались знакомыми, одежда, мимика, чуть пританцовывающая походка. Каждый из них здоровался и при встрече улыбался, даже если до нашей встречи был преступно хмур. В той квартире было необычно мало детей, идеально сдержанных, молчаливых, выходящих на прогулку только с женщинами за руку и быстром шагом проскакивающих через двор.
  Пятничными вечерами, приезжали машины - скользкие, тонированные, прокуренные насквозь, с мутными фарами. Шли вереницей, как по конвейеру, как только одна уезжала и исчезала за углом дома, тут же появлялась следующая, из машин выходили мужчины и поднимались на наш этаж. Им открывали без стука и лишнего стеснения, глухие слова размазывались по подъезду, теряя смысл, оставляя лишь деловую интонацию и серьезные намерения.
  - За мной Серега зашел. Скоро не жди, - крикнул мне Вовка, рано-рано субботним утром, и прежде чем я успела задать вопрос, выскочил за дверь.
  Он никогда так не вставал по выходным, а дрых до последнего, пока пьяный счастливый дебош отца, его не будил и не выводил из себя, ввергая в практически полную потерю рассудка, заставляя вжиматься в кровать и прятаться под одеяло, зарывшись в постельное белье с головой и сыпать матюгами из своего убежища. Остервенев от осточертевшего гомона, в отчаянье он сбегал на улицу, нацепив на себя все что попадалось под руку, дремал в гостях у друзей, у соседей, пил пиво на улице, бездумно, без удовольствия, воображая, что это могло бы стать его профессией, несущей вред здоровью и приработок.
  Трудовую книжку, я ему подарила на восемнадцатый день рождения, но прошло уже больше года, а она оставалась идеально чистой, покрытой ровным слоем пыли, внушающем Феде, что он может позариться и на этот предмет, убедившись в его абсолютной ненужности.
  Этим утром Вовка был как никогда весел, быстр в движениях и бодр в голосе, сегодня он торопился как никогда, его подталкивало предчувствие хорошего дня, осознание момента удачи, способного перевернуть с ног на голову всю его жизнь и подарить очарование собственной возможностью оторваться от прошлого. Пряный кураж до дрожи и монотонных вибраций, которые были слышны по всему коридору, когда он не мог попасть ногой в ботинок, а лишь только торопил себя, пиная неряшливо старую обувь и охотясь за ней, стараясь загнать в угол потрескавшегося резинового коврика и обуздать, поймав за шнурки.
  Выглянув в окно, я видела, как он трусцой направился к соседскому дому, выпрыгнув из хмурого подъезда, а на встречу ему из соседнего дома вышел Сережа, белобрысый, медлительный боров, изрыгающий приступы вязкого самодовольства. Они сцепились руками, закурили, одобрительно похлопывали друг друга по плечу и бойцовский хватали за грудки, словно стараясь встряхнуться и преодолеть собственную неуверенность. Налюбовавшись собой они быстрым шагом покинули двор и исчезли, растворившись в шуме редких машин, размывающих их фигуры прозрачной маслянистой краской пыльного города. В их движениях бесилось предвкушение. Они торопились преодолеть маленькое расстояние до удачи, торопились успеть вкусить все, что им было предназначено, выбрав тихое субботние утро, казалось, что после полудня весь мир превратиться в тыкву, которую полностью выпотрошат, а из опустевшей оболочки сделают страшную оранжевую морду.
  Спустя практически два десятка лет, вдруг моя квартира показалась одичавшей от надрывающейся и трещащей по швам пустоты. Отощавшая старуха в центре собственного иссушенного мирка с прогорклым привкусом голода и огромным домашним животным, впадающим в забытье при каждой удобной возможности, таяла в мутном зеркале от предсказуемого одиночества и тишины. Нет, не жалость к себе, а просто собственная жалость! Собственная! Та, которую ни с кем невозможно разделить, та, от которой не избавишься ни при каких обстоятельствах, выкручивала мне руки, заламывая с сухим хрустом запястья. Каждый последующий мой выдох казалось был гораздо больше чем вдох, сухой, нервный, словно я заикалась, не произнося не слова, пыталась проглотить всю комнатную пыль маленькими глоточками.
  Квартирный коридор казался длиннее, чем был на самом деле, пряча входную дверь где-то далеко в сумерках, сужаясь, поблескивая светом замочной скважины. Лучик хирургической нитью и холодом сквозняка упирался мне в живот, пока не взбрыкнул неясностью, не заморгал, под давлением множества тяжелых шагов, заполонивших пространство за дверью.
  - С ума все, что ли, посходили? - раздалось за моей спиной. В коридор вывалился Федя, выволакивая за собой всю светомузыку, на которую только были способны полицейские машины. Сирены били прямой наводкой в открытую форточку, прицельно, и искренне, - Цыгане, чтоб им пусто было! - ворчал злобно Федя и рвался в бой, выряжаясь в домашние тапочки с истертыми до дыр мысками, пытаясь открыть дверь, подпертую с внешней стороны. Дверь не поддавалась, он уперся плечом, стараясь потеснить, своего невидимого противника, непонятно откуда взявшимся упорством и храбростью. От печального и навязчивого сопротивления с внешней стороны быстро устали и дали слабину позволив двери чуть приоткрыться и как только образовался небольшой люфт, пнули ее со всей силы, вколачивая в косяк и лоб упрямца.
  В этот же самый момент соседская дверь вылетела, срываясь с петель впуская всех, кто желал войти грубо, с матом и щелкая скучающими затворами автоматов, подминая под себя и виновных и невиновных, очевидцев и тех, кто еще до конца не разобрался что же происходит этим субботним утром. Орали мужики, плакали дети, плакали глухо прижатые к женской груди, раздавались глухие сапожные удары по опрокинутым человеческим телам, из которых выбивалась плохо сдерживаемая моча, лязгали наручники и этот лязг расставлял все точки, заменяя жестокость победителей профессиональным ехидством.
  - Что это? - озадачено спросил полицейский, крутя в руках пистолет и не веря очевидности происходящего, - Что это я спросил? - рявкнул он и пнул здоровенным шнурованным ботинком Сереге в плечо.
  - Пистолет, - буркнул пленник в ответ корчась больше от досады нежели чем от боли.
  - Вижу, что не танк! Пневматический?
  - Да. Пневматический, - пробубнил Серега, вытирая губы о половицу и пытаясь ползком выбраться из собственной лужи.
  - Слышь, Паш? - мент повеселел и передернул затвор на отобранном пистолете, - Хочешь я тебе в каску пульну, в забрало!
  - Себе в забрало пульни! Давай грузить!
  - Погоди, - самый веселый и здоровый сотрудник, поигрывая пневматикой, прохаживаясь между тел, разложенных аккуратной мозаикой по полу, озадачился вопросом, всматриваясь в затылок моего сына, - Тощий! Фамилия имя отчество!
  - Кто? Я? - Вовка пытался изогнуть шею что бы рассмотреть возвышающегося над ним диктатора.
  - Да, ты?
  - Ленский Владимир Федорович!
  - И чья это идея была, Владимир, грабить цыган с пневматикой!
  - Моя.
  - А пневматика?
  - Сережина.
  - Сережина! Понятно! Мне все понятно! А тебе понятно, что вас эти цыгане и спасли?! На тревожную кнопку нажали, нас вызвали? Иначе бы нашли вас где-нибудь грибники за чертой города, поросших мхом и плесенью.
  - Спасибо, - Вова с перепуганной искренностью говорил глупости, неудобно ерзая сухими плечами, пытаясь посторониться чтобы на него не наступили.
  - Пожалуйста! - полицейский не мог поверить во все, что происходило, он увлекся беседой пока остальные подпирали стены и разглядывали цыганское жилище, заполненное тряпьем, платками, коврами, расшитыми пододеяльниками, все это добро лежало на кроватях и столе, словно собранное приданное, - Вооруженный разбой, совершенный группой лиц! От трех до восьми! Учитывая молодость, глупость и пневматику - получите каждый по пять! Если признают на суде что вы организованная преступная группа, то можете и по десять получить каждый! Вы же все это спланировали ребята? Обсуждали, что, как, когда будет? Решали? Договаривались? Вы же не здесь встретились, правда?!
  - Нет не здесь, - шепнул Вовка в трещину между половицами, стараясь ускользнуть за своим голосом и спрятаться между перекрытиями.
  - Заткнись, - выкрикнул Сергей, и тут же получил удар под ребра, парализующий полностью дыхание и выгибающий его позвоночник дугой, превращая человека в улитку с ампутированным панцирем.
  - Ладно Юр, заканчивай, давай грузить! На суде с ними будут разговаривать. Ехать надо...
  - Паш! А цыган? - полное непонимание в глазах говорливого здоровяка вылилось на окружающих.
  - Цыган расстегнуть. В суд придут!
  - Это ж цыгане! Они куда угодно придут только не в суд!
  - Да не все ли равно, что с ними, отстегнул и ушел! Цыгане, вызвали, мы приехали, все, завязывай вести тут свои расследования.
  - Мне надо Вовке задать два вопроса... чисто поржать и потом поедем! - взмолился громоздкий Юрий басом, игнорируя перетаптывающихся на лестничной клетке еще двоих здоровых мужиков в брониках, касках и вооруженных автоматом и резиновыми дубинками.
  - Давай быстрей, оформлять еще надо! До обеда будем возиться с этими придурками!
  - Владимир Федорович! - рявкнул как на плацу болтливый полицейский, - Какого хрена вы хотели здесь найти?
  - Может золото...
  - Может золото...я вижу ты в курсе, ты, наверное, из местных, да?
  - Напротив живу, - мой сын лежал и гудел, казалось голос, полностью игнорируя анатомию переместился и прорывается уже откуда-то между лопаток. Не имея возможности обернуться, Вовка носком ботинка указал на покореженную дверь в нашу квартиру.
  Возникла неловкая пауза, в момент скомканная как бумажная ширма. Менты переглянулись, те что стояли на площадке успели закурить, тут же выронили свои сигареты и в беззвучной, тихой, смешливой рвоте перегнулись пополам, задыхаясь и вытирая слезы. Юра с Пашей в полуобморочном состоянии захлебываясь слюной, чужой дерзостью и нелепым восхищением ржали в голос пытаясь дышать. Это было похоже на танец, заполонивший всю лестничную клетку под странный аккомпанемент. Мужики пытались удержать друг друга на ногах, сталкивались плечами и ударялись неряшливо касками, не обращая внимание на тихий детский плач, доносившийся из квартиры.
  - За дибилизм им пожизненное просто должны дать! - откашливаясь, успел высказаться один из молчунов, пританцовывающих и прижимающих автомат к бедру, - Грузим.
  Двое ментов Сережу и Вову подняли на ноги и потащили по лестнице вниз, двое бросились освобождать цыган. Помятые пленники, заискивающе улыбались и зло, сквозь улыбки курлыкали на своем тарабарском, с обидой посматривая то на сломанную дверь, то на полицейских, распихивающих наручники по чехлам, закрепленным на ремнях. Барон уселся на стул и медленно жилистыми руками разглаживал помятую бороду и щурился, всматриваясь в меня с сожалением. В его взгляде не было угрозы, в его взгляде отражался всемирный потоп, уносящий человеческие жизни на дно, туда, где нет ни света, ни смысла. В его взгляде была бесконечная усталость утопленника, поднимающегося по дну к опустевшим и пробившимся наверх пляжам, надеющегося глотнуть чистого воздуха и встретившего у поверхности зиму и корку толстого льда, запирающего его до весны. Поднявшись со своего места, он пошел мне на встречу, медленно, практически бесшумно, босой, прижимая к груди свою шляпу, бесшумно шевеля губами, проговаривая то ли проклятье то ли молитву. Шагая по холодному прокуренному бетону лестничной клетки, он подошел вплотную, неся на себе запах табака и свежего сена, приблизился на расстояние поцелуя, словно собираясь вселиться в меня.
  - Извините, - чуть слышно и искренне сказал Барон, и склонив голову пошел обратно. Вдруг неожиданно в нем проснулась неумолимая энергия, спина распрямилась, он выкрикнул приказания, выдергивающие из оцепенения домашних и заставляющие их шевелиться. Мужчины, тут же подскочили к выбитой двери и застучали откуда-то взявшимися молотками, заскрипели отвертками, роняя из дрожащих пальцев саморезы и гвозди, женщины подхватили детей и уволокли на кухню.
  Весь спектакль занял не более семи минут и мне казалось, что все это время я не могла вдохнуть, мои легкие раскалились, сжигая оставшийся кислород, они плавились и сминались, как брошенные в костер старые целлофановые пакеты, наполняя ядовитым дымом гортань. Призрачный дым жег глаза, царапая нижние веки и вызывая старые слезы, покоившиеся десятками лет, заиндевевшие в этом забвение.
  Рот мой непроизвольно открылся, гримаса отчаянья сжала череп, стягивая боль к вискам, заставляя зажмуриться и смириться, впустить подъездный воздух, переполненный пылью чужих жизней в себя.
  Дышать стало проще, стоять тяжелее, чтобы не осесть на пол, я сгорбившись пошла вперед к лестнице, вниз, во двор, под солнечный свет. Перевязанная халатом и внутренней бессмыслицей цеплялась по пути за все, что могло меня удержать: перила, ручка подъездной двери, водосточные трубы, ветви деревьев, забор палисадника, капот припаркованной во дворе машины... вежливый прохожий подхватил меня за локоть, когда я оступилась и тут же безмолвно покинул меня, через мгновение, когда в моих движениях появилась видимость устойчивости. Я не могла себя остановить, продолжая циркулировать по участку, за которым я была закреплена как дворник практически уже два десятка лет, возвращаясь к своему дому слишком неожиданно чтобы не испытать удивление и чувства приторного стыда, внимательно рассматривая асфальт с которого сорвалась полицейская машина, присаживалась на корточки чтобы коснуться рукой, но не смела, будто бы боясь получить ожег.
  С третьего этажа через мутное окно на меня смотрела голова Ильича, усеянная выщерблинами и слепящими трещинами, проходившими через белки холодных пренебрежительных, но зовущих глаз, в которых именно увечье зарождало жизнь, придавало очертания человека и наполняло выражение неподвижного лица смыслом. Голова давно потеряла губы и нос, впитала в себя отпечатки грязных пальцев, теребивших ее то на продажу, то вовлекая в похмельные бессмысленные однообразные диалоги. Голова потеряла тело, затерявшееся по мелким белесым кусочкам на городских свалках, вбиравших в себя мусор, который я собирала и фасовала всю свою жизнь с особой тщательностью.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"