Андеев Александр : другие произведения.

Про школу. Как я проводил лето

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Кто любит "Школу для дураков"? Вперёд!

  Про школу. Как я проводил лето.
  
  Почему пришла автору в голову такая странная идея, написать книгу воспоминаний от лица мальчика, страдающего от раздвоения личности? Согласитесь, подобные люди и их проблемы, казалось бы, так далеки от нас. Но вот я читаю "Школу для дураков" и одновременно вспоминаю свое детство, шестидесятые - семидесятые. И чувствую, как включается мотор воспоминаний, поворачивающий шестеренку, которая в свою очередь поворачивает другую шестеренку, чтобы та тоже закрутилась, и остановиться невозможно...
  Но что-то начинает не ладиться в воспоминаниях. То ли так это было, то ли этак... Ах, да с кем же я тогда ходил на рыбалку, с кем конкретно катался на велосипедах, ездил на картошку, как звали гармониста из соседнего дома, который так очаровывал мальчишек блатными частушками, как звали зубного врача-пьяницу, которая выходила с бутылочкой водки из квартиры, чтобы выпит ее в подъезде, и потом часами стояла с блаженной улыбкой у дверного косяка, как... И вот что интересно, меня ведь тоже в этот момент как минимум двое - я нынешний, потрепанный жизнью и поеденный скепсисом как шляпа учителя Норвегова фабрикой, и я тогдашний, обрадованный и испуганный этим счастьем - жить, мальчишка с ободранными коленками и восторгом в глазах. Но и мальчишек тоже несколько. В тех местах, точность воспоминаний в которых заменяет какое-то вялое облако с лениво доносящимися оттуда голосами, начинает работать воображение, и вот видится в сознании как минимум пара бледных, худосочных, но так желающих обрести и плоть и явь воспоминаний, и помнит каждое из них разный, как бы раздвоившийся "я". Наверное, это свойственно многим, наверное, начиная складывать обрывки воспоминаний, мы раздваиваемся, пытаясь двигаться в нескольких направлениях из одной ощутимой и плотной точки воспоминаний, раздваиваемся, чтобы снова сойтись в следующей надежной точке памяти, или навсегда потерять самого себя, свое второе я, в путаных туманных лабиринтах ненадежных воспоминаний, в которых желаемое и былое идут рука об руку, идут и тянут друг друга каждый в свою сторону, кто кого, кто кого... Вот тогда и начинаешь понимать автора, и принимаешь героя, и думаешь, да как же я, старый дурень, до сих пор не мог понять, что такой герой не просто естественный, а необходимый герой, что в принципе каждый человек с воображением, каждый человек с неоднозначным восприятием мира немного "того", немного раздваивается или растраивается внутри. Ибо как объять необъятное, как не оказавшись по разные стороны от него одновременно?
  И тогда окончательно перестаешь сопротивляться чарам "Школы" и погружаешься в нее мягко и плавно, как в детстве в грезу, которая подхватывает тебя и несет на мягких крыльях всю ночь, пока не начинает предрассветно светлеть небо и не озаряются верхушки все еще темного дальнего леса. Персонажи "Школы" окружают тебя, оживают, наполняется звуком быт, дух прошлого, само время встает перед тобой таким, каким помнит его твое детство(которое, что бы там не говорили, все равно всегда с тобой) - нежным и тонким, несмотря на всю пропагандистскую нелепицу, преследовавшую тебя с детсадовских лет надрывными воплями-плевками горнов и нестройным стуком барабанов.
  Вот они, знакомые до слез каждому школьнику персонажи: ненавистные Водокачки, женственные, в мыслях всегда где-то за школьными стенами, англичанки или биологини - Веты Акатовы, строгие заучи Тинбергенши, мудрые и любимые преподаватели Норвеговы, грозные директора Периллы, разговор в кабинете с которыми почему-то ставит на ученике клеймо "отпетого". А еще дачные завсегдатаи, хвастающиеся друг перед другом яблоками и морковкой, обсуждающие, как бороться с мучной росой и долгоносиком, какой навоз лучше, какие удобрения нужно вносить по весне, какие по осени, и несть числа подобным дачным забавам и затеям, вместе с которыми так неторопливо, так надежно идет жизнь. "Школа для дураков" окунает с головой в счастье, в счастье своего маленького мирка на берегу реки забвения Леты, в который сбегают люди на электричках подальше от всевозможных министерств тревог, от советской настырной жизни, чтобы побыть дураками, гуляющими в пижамах, выпивающими и сплетничающими, флиртующими и кокетничающими, не живущими, а порхающими как стрекозы симпетрум над летней водой, в застывшей однодневности, которая завтра кончится один трудовой день, чтобы возобновиться под вечер, а потом в выходные, и так за годом год. Сколько их, таких лет? Кукушка, кукушка, нагадай ответ, просит герой в лодке, застывшей посреди реки, единственном текущем и меняющемся, и то по определению, предмете этого зачарованного мира, в котором люди и события мелькают и толкают друг друга, мелькают и толкают. И герой сам растворяется в этом безвременьи, он символически исчезает среди пейзажа, по которому протекает река воспоминаний и забвения, река Лета, превращаясь в речную лилию, нимфею, которую только что сорвал чтобы подарить любимой.
  Что движет эту плотную, мягкую, всеобъемлющую трясину воспоминаний, этот край таинственной ночной птицы Козодоя, насылающей сновидения на застывший, матово поблескивающий в утреннем тумане омут прошлого? Каждое действие, подобно брошенному в омут камню, рождает концентрические расходящиеся круги, которые захватывают все новые и новые области, ширятся, редеют в попытках захватить как можно больше пространства-времени, и замирают, выполаживаясь в бесконечности. Сорванная нимфея наталкивает на воспоминания о ванне и Трахтенберг, укравшей кран в коммуналке, воспоминания о Трахтенберг наталкивают на ее контейнеры, стоящие в коридоре, далее прихотливый ассоциативный ряд одного из мальчиков (нужно принимать условия автора, это ведь его монастырь) связывает контейнеры с поездом, привезшим их, а вот и комиссия, осматривающая поезд, а вот и вторая, и обе в задумчивости пишут на вагонах мелом, а мел - вот он, рядом, на станции Мел, где его и добывают, чтобы потом писать на вагонах, вот одна надпись, вот вторая, третья, и поезд уезжает с этими надписями, чтобы привезти контейнеры Трахтенберг, а собравшиеся вечером в дождливый вечер в служебном помещении железнодорожники, прежде чем отправить Трахтенберг извещение, читают японскую поэзию, мало помалу меняя имена и лица... Вот рядом бросили еще один камень, от него тоже пошли круги. Круги пересеклись и встретились, и события закачались вместе, согласно или не очень, но вместе, и никуда от этого не деться, как в жизни.
  События в "Школе" имеют тенденцию повторяться, откликаться. Кукушке, считающей годы над рекой Летой, вторит паровозик-"кукушка" (такой знакомый с детства звук, звук из карьера, мимо которого идешь утором на рыбалку). Падение героев на платформе, привлекшее толпу людей, бросившихся помогать им, отзывается падением на платформе старухи молочницы, которой не помогает никто. Крик героев в бочку повторяется криком дураков в школе. Аккордеон, на котором играют баркаролу в три четверти, не должен, не имеет права исчезнуть навсегда, он возникнет, то в разговоре в электричке с кондуктором-констриктором, то на уроке у преподавателя музыки, любовника матери, то рядом с кладбищенским ангелом. Ангел тоже в свою очередь появится в момент смерти Норвегова, как одно из воплощений смерти, поселившейся в городской квартире учителя. Флюгер Норвегова возникает в разговорах отца героев, чтобы противопоставить косный, тяжелый мир отца свободному и легкому духу учителя, а затем в рассказах самого учителя, называемого обитателями дачного поселка "ветрогоном и флюгером", а потом в судебном процессе, затеянном отцом героев против Норвегова, на основании закона, запрещающего флюгеры на частных зданиях (а ведь мало что изменилось?).
  Легкие, изящные сюжетные кольца охватывают повествование, пронизывают его ткань. Истории начинаются в одном месте, чтобы закончиться в другом. Вот рабочий вставляет рамы прокурору, и радуется, что зимой потрошат дачи, ломают утварь, и у него есть работа, а в конце второй главы он нелепо гибнет, охраняя те же самые дачи от выстрела, прозвучавшего чуть ли из дачи, в которой он вставлял стекла. Вот парень смотрит на окна любимой девушки в последний день перед уходом в армию, борется с робостью, звонит в дверь и не застает (драматичнейшая картина для каждого, кто пережил что-то подобное). И вот он в новелле "Теперь", вернувшийся из армии, облученный и ни на что не способный. Надежды, предвкушение, ожидание чуда, с которыми он отправлялся в армию, все закончилось грустной эрзац-жизнью, работой санитаром в морге (реальный эпизод из жизни автора). А потом в морг привозят мертвую девушку. А вот другая девушка, окончившая школу, познает первые уроки взрослой жизни с репетирором, чтобы тот опять возник, как репетитор героев, а сама девушка многожды возникнет то как Роза Ветрова, то как косоглазая телеграфистка, провожающая одного из персонажей до станции, а сама Роза Ветрова окажется то ли ученицей школы, то ли девушкой-мечтой, то ли розой ветров, то ли все той же телеграфисткой. Такие же метаморфозы происходят с возлюбленной героев - Ветой Акатовой, которая предстает не только в разных образах - от школьной учительницы до ветки акации, вечно трепещущей в стуке проходящих мимо электричек, - но и является в разных временах, приглашенная выросшими героями на свидание, всё на ту самую железнодорожную платформу, место вечных разлук и встреч.
  Вся эта круговерть и толчея, эти всплески событий, подобные кратковременным танцам стрекоз симпетрум, и есть живая и нервная плоть навсегда ушедшего времени. И как "Евгений Онегин" называли "энциклопедией русской жизни", так и "Школу для дураков" можно назвать энциклопедией советской внесистемной, частной жизни. А что может быть внесистемнее, чем дачная жизнь - жизнь, в которой прокуроры и стекольщики бродят в одинаковых пижамах, на которых, как известно, не бывает знаков различия, жизнь, в которой не бывает собраний, политзанятий, профкомов, бдительно следящих за проявлением любого флирта? И что может быть внесистемнее, чем "школа для дураков" - облегченный вариант американского "кукушкиного гнезда"?
  Сколько их, колоритных советских типов, оживающих на страницах книги. Прокурор, ненавидящий приезжающих на выходные родственников, жена прокурора, запирающая на замок сортир, "а то дерьмо растащут", и копающая посреди огорода огромную яму, "чтобы все дожди были мои", работяга, предвкушающий выпивку на честно зашабашенные три рубля, учитель физики, занимающийся репетиторством, а на самом деле развлекающийся со своими учениками, девушка, идущая купаться и ведущая с собой собаку, чья жизнь уложится потом в одном предложении длиной со страницу, одинокая стареющая и пытающаяся задержать молодость в мимолетных связях учительница биологии, юноша, ожидающий рядом с многоэтажкой, когда его невесте сделают нелегальный аборт, девушка-телеграфистка, которая никак не соберется проведать старого дурня, лишившего ее жизненной силы, железнодорожник и его жена, пришедшие покупать бананы, а купившие по случаю пижаму, инвалид-войны учитель музыки, живущий в странном доме с башенкой... Сколько их было, персонажей, живущих своей частной, безмятежной жизнью, стрекоз и мотыльков, радующихся ясной погоде короткого лета?
  Но система показывает свой мрачный, недобрый лик и здесь, она, как недреманное око, следит за порядком и смыслом. Она появляется в лакированном образе инженера, строителя светлого будущего, которым грезят все учащиеся школы для дураков (ну разве это не точнейшая характеристика целого поколения - сколько нелепиц нам внушали в разбросанных повсеместно школах для дураков?) Она во всей красе творит суд по делу, возбужденному отцом героев против учителя Норвегова за несоблюдение закона "о флюгерах, предписывающего уничтожение таковых, имеющихся на крышах и во дворах частных домов". Она учреждает и движет великолепное "министерство тревог", в котором работают дворником выросшие герои. Во главе этого министерства стоит министр, будто бы материализовавшийся из народных сказаний "о министре, который нашего простого брата завсегда слушает и уважает, потому как мы гегемон самый и есть", - министр, звонящий дворнику для того, чтобы узнать, какая на улице погода, великолепный гротеск. О системе рассказывает и классический образ строго интелилгента, пострадавшего в сталинское время, - академик Акатов, жизнь которого сломали за теорию о происхождении галлов на листьях растений (так знакомо и печально, несчастье страны, превратившееся в бытовую, обыденную данность).
  Именно систему силится впустить в дачный мир отец героев, и здесь, в Краю Козодоя, читающий советские газеты. (Мы все их читали в то время, удивительно, ну что, казалось бы, там можно было прочесть?!) Какая знакомая и ужасающая в своей пошлости картина - человек с наслаждением повторяющий, что все люди негодяи, с кайфом читает вполне негодяйскую прессу. И именно систему не хотят впускать в свой мир сами герои, в любой системе лишние. Не удивительно, отец героически борется с ними, заставляя переписывать статьи из газет. Советский мир агрессивен, он не хочет оставлять своих жертв в покое даже на отдыхе. Он вторгается и в школу для дураков под видом обязательной "тапочной системы имени Перилло", издевающейся над героями с их мнимой двойственностью требованием использования немнимых двух мешочков для тапочек. Особенно зловещей она предстает в виде доктора Заузе, специалиста по психическим расстройствам, которого мальчики панически боятся.
  Как бороться с системой? Ответ дает учитель Савл - "ветрогон и флюгер", человек легкий, лишенный основательности и пошлых оснований, человек свободный как ветер и чуткий как флюгер. Рассказавшие учителю Савлу о задании своего отца читать книгу современно автора, очевидно, призванную придать героям положительную серьезность, герои видят, как "оскорбился слух" учителя. "Учитель засмеялся и побежал к реке. Потом вернулся, и с его больших веснущатых ушей капала вода. Павел Петрович сказал нам: дорогой коллега, как славно, что имя, произнесенное вами не далее как минуту назад, растворилось, рассеялось в воздухе, будто дорожная пыль...Что же касается моих влажных ушей, которые вы так внимательно изучаете, то они оттого мокры, что я умыл их в водах зримого вами водоема, дабы очистить от скверны упомянутого имени и встретить грядущее небытие в белизне души, тела, помыслов, языка и ушей".
  А можно бороться и так, как борются герои с наползающим на них ужасом мира - криком, диким нечеловеческим криком. И вот ведь что интересно, никто из идиотов, учащихся в школе, не может сопротивляться этому крику, этому глубинному нутряному протесту против всего, что мешает жить - против своей болезни, против тапочной системы, против светлого образа инженера - строителя светлого будущего. Стоит заорать одному - и орут все. Идиоты орут благим матом, ибо нет им надежды, кроме чуда, и нет им слов, кроме крика. "Так кричите же вы - способнейший из способных (из дураков, - авт.), кричите за себя и за меня, и за всех нас, обманутых, оболганных, обесчещенных и оглупленных, за нас, идиотов и юродивых, дефективных и шизоидов, за воспитателей и воспитанников, за всех, кому не дано и кому уже заткнули их слюнявые рты, и кому скоро заткнут их, за всех без вины онемевших, немеющих, обезъязыченных".
  Да, все мы, кто вышел из этого времени, из времени школы для дураков, вложили свой онемевший протест в чей-то крик, чей-то надрывный, а то и последний крик, вопль о желании свободы и счастья. Сколько их, загубленных жизней, осталось там, за внешней гладью и благодатью, за сводками с полей, за постоянным переполнением планов и графиков, за воплями-плевками горнов и нестройным стуком барабанов? Сколько их, жертв психушек, навсегда распрощалось с нами, со своим несбывшимся будущим?
  Но вот дошла очередь до героев и учителя Савла (Павла), к которым подкрадывается призрак "советского ига". Герои решились на неслыханное для школы для дураков дело - написать письменный протест - петицию о "потерянном доверии".
  "Тогда мы сели и написали петицию. Она была лаконична и строга стилем; в ней говорилось: Директору школы Н. Г. Перилло. Петиция. В связи с тем, что педагог-географ П. П. Норвегов уволен по собственному, а на самом деле - нет, то мы требуем немедленной выдачи виновных по этапу. И подписи: с уважением, ученик такой-то и ученик такой-то".
  Чем оборачивается минутная смелость?
  "Мама, мама, помоги мне, я сижу здесь, в кабинете Перилло, а он звонит т у д а, доктору Заузе. Я не хочу, поверь мне. Приходи сюда, я обещаю выполнять все твои поручения, я даю слово вытирать ноги у входа и мыть посуду, не отдавай меня".
  Учитель Павел Норвегов, вечно босоногий, то ли евангельский Савл, то ли сам Христос, уволен "по щучьему веленью" (а ведь точнее не переведешь на литературный знаменитое в прошлом "есть мнение"), и умирает, переходя в некое новое качество - "когда мы снова обратили лица свои к Павлу Петровичу, его уже не было с нами - подоконник был пуст". Евангельские темы - искушения, искупления и жертвы растворены в "Школе", переосмыслены, порой иронически, как, впрочем, и все в "Школе".
  "Но Савл, он же и Павел, исполнившись Духа Святого и устремив на него взор, сказал: о, исполненный всякого коварства и всякого злодейства, сын диавола, враг всякой правды! Перестанешь ли ты совращать с прямых путей Господних?" читаем мы эпиграф к книге. И вторит апостолу Павлу, Савлу, Учитель Павел Норвегов, Савл, Учитель, учащий вопрошать, учащий мыть уши, оскверненные идеологической ложью, Учитель, не боящийся Перилл, Тинбергенов и увольнения, дающий читать книги, в которых даже идиот способен найти то, что нельзя не запомнить, вторит не протяжение всей книги.
  "Выпросил у Бога светлую Русь сатона, даже очервленит ю кровию мученическою. Добро, ты, диавол, вздумал, и нам то любо - Христа ради, нашего света, пострадать", - читают герои. "Мы почему-то запомнили эти слова, у нас память вообще-то плохая, вы знаете, но если что-нибудь понравится, то сразу запоминаем". И мы запоминаем вместе с героями, так же, как и они, не понимая, почему. И не понимая почему, становится горько на душе. И только потом доходит, что в этих страшных словах есть что-то общее с правдой жизни. Весь зачарованный, танцующий и благостный мир летних стрекоз, мир белесо светящихся в темноте тропинок, мир елок, прорастающих под рождество светляками, находится на ладони у сатаны, и это и есть знаменитый хлопок одной ладони Басе, и не дай нам всевышний услышать хлопок двух сатанинских ладоней.
  "Что же за всем этим следует?" Следует жить.
  Или умереть, чтобы возродиться. Так вплетается в ткань книги мотив искупительной смерти, поданной в преображенном виде как притча о плотнике и птице. Плотник (явный намек на Христа), как и главный герой (герои) постоянно раздваивается, превращаясь сперва в черную птицу, принимающую ржаные зерна, как тридцать серебряников, а затем в предаваемого им же распятого Христа. Так у Соколова странным образом то соединяются, то раздваиваются Христос с Иудой. Две жертвы друг друга. Или самого себя? Найденное недавно евангелие от Иуды заставляет взглянуть на текст Соколова как на предчувствие нового возможного прочтения великой тайны.
  Притча о плотнике, распявшем самого себя за горсть ржаных зерен, искусно перемежается очень литературно, в стиле "Ворона" Эдгара По (а может именно в него превращался плотник?) поданными предчувствиями надвигающейся гибели учителя Савла. Глава, в которой умер учитель Савл, называется "Завещание". Каково же оно, завещание Савла? "Когда мы снова обратили лица свои к Павлу Петровичу, его уже не было с нами - подоконник был пуст".
  Уйти и раствориться в мире? Быть всегда и со всеми? Поди его пойми теперь, ищи его свищи в чистом поле. Он ведь еще и ветер, учитель Савл, "ВОЛЬНЫЙ ВЕТЕР", недаром его атрибут - флюгер, тот самый флюгер, который всегда держит нос по ветру и всегда знает, куда ветер дует.
  В "Школе" активно действует ветер, он здесь какое-то древнее, "архетипическое" понятие. Он везде и всюду, он вместе с Норвеговым переправляется через зачарованную Лету, крутится и играет в его флюгерах, сам Норвегов - "ветрогон", такой же веселый и несерьезный, изучающий ветер географ. Он свистит в спицах велосипеда "Насылающего ветер" почтальона Медведева-Михеева (опять двойственность), привозящего новости в зачарованный мир. Создается впечатление, что Норвегов олицетворяет собой Зефир, а Медведев-Михеев Борей. А временами они становятся почти неразличимыми на своих велосипедах. Семь ветров возникают в стихотворении Розы Ветровой - розы ветров - любовницы изучавшего ветер Норвегова - в стихах на смерть вечно умирающего и возрождающегося ветра-Норвегова. Ветер постоянен. Он летит вслед за электричкой вдоль придорожной посадки и мнет свою возлюбленную, ветку акации, Вету Акатову, покрывает поцелуями, осыпает ее лепестки, беззащитные, доступные всем ветрам, крадущим ее красоту и молодость. Ветер веет и жизнь идет... Или проходит...
  И что остается? Воспоминания. Нетленный в памяти крик Козодоя, память о счастливых в неведении будущего шестидесятых-семидесятых, короткой передышке после сталинского выпадения из времен.
  "Что же за всем этим следует?" Следует жизнь.
  Такая, какая сложилась после последнего лета детства. Сложилась или сложили. Вместе с книгой я проводил тебя, лето моего последнего детства. Спасибо за крик козодоя. И за паровозик-"кукушку". За Лето, задержавшееся благодаря книге на берегу реки Леты, прежде чем в нее кануть.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"