Штурман Дора Моисеевна : другие произведения.

Городу И Миру. Часть третья

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Запад, его внутреннее состояние, его перспективы, его взаимоотношения с остальным миром - эта проблематика приковала к себе внимание Солженицына задолго до того, как он был насильственно выдворен из СССР.

  III. СОЛЖЕНИЦЫН И ЗАПАД
  Вы знаете, я немало поездил по странам, выступал - но просто
   от страсти: не могу спокойно смотреть,
  как они сдают весь мир и самих себя (II, стр. 354).
  То, что может сообщить наша страна Западу,
  это есть голос из будущего (II, стр. 209).
  ... я же не вылезал из войны целых три года и могу сказать,
  что в наш век без танков, самолетов и снарядов
  никаким духом не возьмешь (II, стр. 78).
  Итак, господа, я освещаю вам только факты,
   я повторяю, мы, живя в рабстве,
  только мечтать можем о свободе,
  и не свободу критикуем мы,
  но как иногда распоряжаетесь вы свободой,
  слишком легко отдавая ее шаг за шагом.
  Если этот процесс будет продолжаться,
  предоставляю вам прогноз (II, стр. 173).
  Я не критик Запада, я критик - слабости Запада (II, стр. 254).
  Запад, его внутреннее состояние, его перспективы, его взаимоотношения с остальным миром - эта проблематика приковала к себе внимание Солженицына задолго до того, как он был насильственно выдворен из СССР. Солженицына считают главой русского национального направления в спектре антикоммунистиќческой оппозиции. К слову: термины "антикоммунизм", "антикоммунистический" Солженицын то отвергает как слишком узкие и односторонние, то широко использует (хотя бы в своих выступлениях по поводу русскоязычного вещания "Голоса Америки", "Свободы" и "ВВС"). Я полагаю, что Солженицына нельзя назвать главой современного русского национализма, во-первых, потому, что этот национализм крайне разнороден и многообразен в своих течениях. Его отдельные группы взаимно антагонистичны, ими не может руководить один человек. Во-вторых, Солженицын не вождь русских националистов потому, что он ни в какой степени не политик, у него нет партии, он не возглавляет никакого движения. И, в-третьих, он не националист, а, как утверждает он сам, патриот, потому что, никогда не забывая о родном народе, всегда обращен и мыслью и сердцем и к общечеловеческим, и к специфическим западным проблемам. И его размышления об этих проблемах адресованы не только соотечественникам, с которыми он трагически разъединен, так что редко пробивается к сравнительно немногим из них его голос, - его размышления чаще всего адресованы и человеку Запада, и сегодняшнему человеку вообще - без национальных или системных ограничений такой адресованности. Чего же Солженицын хочет от Запада? Мы уже отвечали: Солженицына сплошь и рядом рисуют нам как однодума-экстремиста. Он же упорно зовет к социальному компромиссу - во всех тех случаях, когда компромисс не означает капитуляции перед насилием. Вспомним хотя бы Нобелевскую лекцию (I, стр. 7-23, 1972 г.). На первый взгляд, звучащие в ней рассуждения о компромиссах и о "духе Мюнхена, пропитавшем собой весь XX век", могут показаться взаимно противоречивыми. С одной стороны, Мюнхен для писателя неприемлем. С другой стороны, в его рассуждениях присутствует апологетика компромисса:
  "Оказался наш XX век жесточе предыдущих, и первой его половиной не кончилось все страшное в нем. Те же старые пещерные чувства - жадность, зависть, необузданность, взаимное недоброжелательство, на ходу принимая приличные псевдонимы вроде классовой, расовой, массовой, профсоюзной борьбы, рвут и разрывают наш мир. Пещерное неприятие компромиссов введено в теоретический принцип и считается добродетелью ортодоксальности. Оно требует миллионных жертв в нескончаемых гражданских войнах, оно нагуживает в душу нам, что нет общечеловеческих устойчивых понятий добра и справедливости, что все они текучи, меняются, а значит всегда должно поступать так, как выгодно твоей партии. Любая профессиональная группа, как только находит удобный момент вырвать кусок, хотя б и не заработанный, хотя б и избыточный, - тут же вырывает его, а там хоть все общество развались. Амплитуда швыряний западного общества, как видится со стороны, приближается к тому пределу, за которым система становится метастабильной и должна развалиться" (I, стр. 16-17. Курсив Солженицына, выд. Д. Ш.).
  Снять эту метастабильность может, по Солженицыну, только многосторонний самоограничительный компромисс всех общественных сил. Вместе с тем, в Нобелевской лекции решительно осуждается дух постоянного отступления свободного мира перед насилием. Такого рода компромисс представляется Солженицыну самоубийственным для свободного мира:
  "Все меньше стесняясь рамками многовековой законности, нагло и победно шагает по всему миру насилие, не заботясь, что его бесплодность уже много раз проявлена и доказана в истории. Торжествует даже не просто грубая сила, но ее трубное оправдание: заливает мир наглая уверенность, что сила может все, а правота - ничего. Бесы Достоевского - казалось, провинциальная кошмарная фантазия прошлого века, на наших глазах расползаются по всему миру, в такие страны, где и вообразить их не могли, - и вот угонами самолетов, захватами заложников, взрывами и пожарами последних лет сигналят о своей решимости сотрясти и уничтожить цивилизацию! И это вполне может удаться им.
  
  Дух Мюнхена - нисколько не ушел в прошлое, он не был коротким эпизодом. Я осмелюсь даже сказать, что дух Мюнхена преобладает в XX веке. Оробелый цивилизованный мир перед натиском внезапно воротившеќгося оскаленного варварства не нашел ничего другого противопоставить ему, как уступки и улыбки. Дух Мюнхена есть болезнь воли благополучных людей, он есть повседневное состояние тех, кто отдался жажде благоденствия во что бы то ни стало, материальному благосостоянию как главной цеди земного бытия. Такие люди - а множество их в сегодняшнем мире - избирают пассивность и отступления, лишь дальше потянулась бы привычная жизнь, лишь не сегодня бы перешагнуть в суровость, а завтра, глядишь, обойдется... (Но никогда не обойдется! - расплата за трусость будет только злей. Мужество и одоление приходят к нам, лишь когда мы решаемся на жертвы.)" (I, стр. 17-18. Курсив Солженицына).
  На самом деле противоречия нет: компромисс - понятие двустороннее. Он предполагает уступки с обеих сторон. Заметим, что внутренние обстоятельства Запада еще, к счастью, представляют собой такую ситуацию, когда многосторонќний компромисс внутри западных обществ еще возможен. Однако безответственные силы внутри западных стран и целенаправленные мощные силы извне не только сами отказываются от компромисса, но всячески внедряют в сознание молодых людей Запада мысль, что компромисс с "реакционерами" внутри их отечеств немыслим. То же внушается и молодым людям "третьего мира" относительно Запада. И
  "Молодежь - в том возрасте, когда еще нет другого опыта, кроме сексуального, когда за плечами еще нет годов собственных страданий и собственного понимания, восторженно повторяет наши русские опороченные зады XIX века, а кажется ей, что открывает новое что-то. Новоявленная хунвейбиновская деградация до ничтожества принимается ею за радостный образец. Верхоглядное непонимание извечной человеческой сути, наивная уверенность непоживших сердец: вот этих лютых, жадных притеснителей, правителей прогоним, а следующие (мы!), отложив гранаты и автоматы, будут справедливые и сочувственные. Как бы не так!.. А кто пожил и понимает, кто мог бы этой молодежи возразить, - многие не смеют возражать, даже заискивают, только бы не показаться 'консерваторами', - снова явление русское, XIX века, Достоевский называл его 'рабством у передовых идеек'" (I, стр. 17. Разрядка Солженицына).
  Подчеркнем: "идеек" (или - более уважительно - идей), генетически родственных и близких Западу. И не только его молодежи, но и массивным слоям вполне зрелых левоориентированных интеллектуалов.
  Ситуация чрезвычайно сложна: надо, с одной стороны, преодолевать "пещерное неприятие компромиссов", с другой - изживать "дух Мюнхена", который "преобладает в XX веке", изживать оробелость "цивилизованного мира перед натиском внезапно воротившегося оскаленного варварства".
  Исторический Мюнхен - это отказ от своевременного сопротивления Гитлеру. Означает ли отказ от "духа Мюнхена" призыв сражаться - там, где насилие наступает и трактует компромисс только как одностороннюю капитуляцию осажденных?
  Перед нами возникает многообразие, выражающее многообразие жизненных ситуаций: призыв к "средней линии", к терпимости и компромиссу - там, где последний реален и мыслим как понятие взаимное и паритетное, и отказ от пропитавшего XX век "духа Мюнхена" - отказ от капитуляции перед экспансионизмом и насилием, по определению компромисса не признающими.
  Поразительно, с какой точностью уловил и воспроизвел Солженицын мировую политико-психологическую ситуацию, находясь еще в Союзе, а не на Западе и располагая поэтому ограниченной и односторонней информацией. Течет второе десятилетие после статьи "Мир и насилие" (5.IX.1973 г.; I, стр. 125-133), а ее злободневность лишь обострилась. Мы уже обращались к этой многоаспектной статье, но не исчерпали ее содержания.
  В статье, обращенной к Западу, к миру еще свободному защищаться и не уступать насилию, Солженицын постулирует прежде всего неделимость мира и протекающих в нем процессов (мысль, которая будет возникать в его обращениях к Западу многократно).
  "Противопоставление "мир - война" содержит логическую ошибку: целая теза противопоставляется части антитезы. Война есть массовое, густое, громкое, яркое, но далеко не единственное проявление никогда не прекращенного многоохватного мирового насилия. Противопоставление же логически равновесное и нравственно-истинное есть:
  МИР - НАСИЛИЕ
  Существование человечества разрушается и разъедается не только бурными нарывами войн, но и постоянными неуступчивыми процессами насилия, иногда тоже бурными, иногда вялыми и скрытыми. И если принято говорить (и это верно), что "мир неделим", что малое нарушение его (однако не только военное!) уже нарушает весь мир, - то так же неделимо и насилие. И захват одного заложника и один угон самолета есть такая же угроза всеобщему миру, как орудийный выстрел на государственной границе или бомба, сброшенная на территорию другой страны" (I, стр. 125-126. Курсив и разрядка Солженицына).
  Здесь, казалось бы, все ясно: осуждается террор как не меньшая угроза миру, чем открытые межгосударственные войны. Однако последующие размышления ставят на место этой мнимой ясности лабиринт проблем, в котором по сей день блуждает мировое сознание:
  "Но здесь, как и в сомнительной классификации войн на "допустимые" и "недопустимые", мы сразу сталкиваемся с корыстным противодействием истине: известные группы насильников настаивают не считать угрозой миру (а даже благодеянием ему) именно ту форму насилия, которую применяют они.
  Например, терроризм последних лет. Настороженное, напряженное относительно войн, человечество оказалось небдительно, ослаблено относительно других видов насилия, - вот и в полном разброде, практически не готовое отразить терроризм ничтожных одиночек. И, разительно! - всемирная гуманная организация не смогла произнести даже нравственного осуждения терроризму! Корыстное большинство ООН такому осуждению противопостаќвило классификационные сомнения: да всякий ли терроризм вреден? и где же научное определение терроризма?
  В шутку можно было бы предложить им такое: "когда нападают на нас - это терроризм, а когда нападаем мы - это партизанское освободительное движение".
  Серьезно же. Отказываются признать терроризмом вероломное нападение в мирной обстановке на мирных людей со стороны скрыто-вооруженных, часто переодетых в цивильное военных. Требуют: изучить групповые цели террористов, поддерживающую их базу, идеологию и может быть признать священным "партизанством". (Дошло до юмористического уже термина "городские партизаны" в Южной Америке.)
  Конечно, возрастая количественно и в сплошном территориальном охвате, терроризм где-то переходит в партизанство (для отвоевания своей ли территории или для перенесения войны и революции на чужую территорию), а партизанство - в регулярную войну, руководимую через границу военными штабами. По всеобщей неделимости насилия такие плавные переходы существуют, да, и могут представить некоторые классификационные трудности, особенно для тех, кто эмоционально заинтересован не добыть истину и оправдать какие-то из видов насилия. Однако ободрю классификаќторов примером из истории СССР. Массовые крестьянские движения 1920-21 годов в Сибири, в Тамбовской губернии и в Узбекистане, в составе десятков тысяч человек и в разливе на пространства целых государств (по масштабам Европы), без всякого терминологического спора названы у нас бандитскими, и это успешно внедрено в сознание уцелевших (далеко не все уцелели) потомков тех повстанцев, так что они без иронии называют своих отцов и дедов "бандитами".
  По той же неделимости мирового насилия истинное, то есть не руководимое зарубежными центрами, массовое стихийное партизанство бывает вызвано постоянными силовыми беззаконными решениями своего правительства - систематическим государственным насилием" (I, стр. 126-127. Курсив Солженицына).
  "Сомнительная классификация войн на 'допустимые' и 'недопустимые'" отталкивает Солженицына потому, что для него она в данном контексте связана с марксистско-ленинской демагогией относительно войн справедливых и несправедливых. Но это истолкование войн и много старше марксизма, и не должно быть реактивно отброшено только потому, что им пользуется мировой коммунизм. Правда, эта классификация невероятно сложна. Но вот же и Солженицын отказывается от осуждения крестьян, сопротивлявшихся в 1920-1921 гг. большевикам. Он вообще отклоняет отождествление с терроризмом не руководимого "зарубежными центрами", "массового стихийного партизанства", вызванного "постоянными силовыми беззаконными решениями своего правиќтельства - систематическим государственным насилием" (курсив Солженицына).
  Только ли "своего правительства"? А если еще и соседнего, как в Афганистане? И почему обязательно "не руководимого зарубежными центрами"? Преступной ли была бы помощь зарубежных (из стран, еще свободных в своих действиях) инструкторов и добровольцев партизанам Афганистана, никарагуанќским "контрас"? Да и зарубежная помощь правительствам государств, осаждаемых прототалитарными и предтоталитарными экстремистами, посягающими на самое существование этих государств, должна ли быть нами осуждена?
  Так что от классификации войн на "допустимые" и "недопустимые", включая партизанские войны и действия против "вероломных нападений в мирной обстановке на мирных людей", в политической реальности нам не уйти. Абсолюты человеколюбия и ненасилия в противоречивой реальности земного мира могут помочь нам избрать справедливое действие, но не должны приводить нас к бездействию, к непротивлению.
  Заметим, что Солженицын говорит здесь о терроризме, перерастающем "в регулярную войну, руководимую через границу военными штабами" и "зарубежными центрами". В начале же этого рассуждения, в противоречие к остальному тексту, сказано, что "человечество оказалось... в полном разброде, практически не готовым отразить терроризм ничтожных одиночек" (выд. Д. Ш.).
  Но современный терроризм это, за редкими исключениями, не "терроризм ничтожных одиночек", и даже не только терроризм весьма изощренных организаций, а руководимая несколькими государствами мировая война против демократий и тяготеющих к ним авторитарных и полуавторитарных режимов. Может быть, стоило бы подчеркнуть, что и террор инспирируют и технически обеспечивают вполне определенные правительства, осуществляющие "устоявшееся перманентное государственное насилие" (I, стр. 127) прежде всего - над своими народами, а затем и над доступными им чужими?
  Ведь этот факт невероятно осложняет жизнь всей планеты и требует принципиально иных форм борьбы с террором, чем "терроризм ничтожных одиночек" и экстремистских групп. Но хочет ли свободная пока еще в своих поступках часть планеты знать, что ей угрожает? Хочет ли она вдуматься в настойчиво ей предлагаемый горчайший опыт страны, утратившей в свое время баланс между охранительством и раскрепощением, затем обретшей беспредельность свободы, предавшейся левому экстремизму и рухнувшей в "черную дыру" тотала?
  Солженицын недоумевает:
  "Это одна из загадок иррациональной истории: каким образом Россия в конце XIX века, еще индустриально невооруженная, еще косная в своем медлительном существовании, получила такой импульс, совершила такой динамический скачок, что сейчас русский исследователь смотрит на нынешнюю западную общественную жизнь как "назад", как "в прошлое". И до грусти смешно наблюдать, как общественные течения, деятели и молодежь Запада с опозданием в 50 и 70 лет повторяют "наши" идеи, заблуждения и поступки.
  И, наоборот, можно согласиться, как утверждают многие и многие: что происходящее в СССР есть не просто "происходящее в одной из стран", но есть завтра человечества, и потому к своим внутренним процессам достойно полного внимания западных наблюдателей" (I, стр. 130. Курсив Солженицына).
  И приходит к печальному выводу:
  "Нет, не трудности познания затрудняют Запад, но нежелание знать, но эмоциональное предпочтение приятного - суровому. Руководит таким познанием дух Мюнхена, дух ублажения и уступок, трусливый самообман благополучных обществ и людей, потерявших волю к ограничениям, к жертвам и к стойкости. И хотя этот путь никогда не приводил к сохранению мира и справедливости, всегда бывал попран и поруган, - человеческие чувства оказываются сильнее самых отчетливых уроков, и снова и снова расслабленный мир рисует сентиментальные картины, как насилие великоќдушно смягчится и охотно откажется от превосходства своей силы, а пока можно продолжать беззаботное существование.
  И "самолетный" и всякий иной терроризм десятикратно разлился именно потому, что перед ним слишком поспешно капитулируют. А когда проявляют твердость, то и побеждают его всегда, заметьте" (I, стр. 130. Курсив Солженицына).
  Подчеркнутое Солженицыным "нежелание знать" относится не к сотне-другой исследователей и политиков, понимающих ситуацию и упорно твердящих о ней своим соотечественникам, но к типичному настроению общества, в том числе и основной массы политиков и множества представителей интеллектуальных кругов. И, хотя здесь не сказано ничего о том, как технологически, тактически должно реализоваться противодействие насилию, стратегия для Запада определена: это прежде всего побуждение к самозащите, исключение "духа Мюнхена, духа ублажения и уступок", это - "твердость", это - отказ от "беззаботного существования" - от иллюзии, что в результате односторонних уступок атакуемой стороны "насилие великодушно смягчится и охотно откажется от превосходства своей силы".
  
  В апреле 1974 года Солженицын был приглашен двумя подкомиссиями Палаты представителей Соединенных Штатов: подкомиссией по делам Европы и подкомиссией по делам международных организаций - принять участие в их работе. Мотивы, не позволившие ему (к его сожалению - так он пишет) принять это предложение, он изложил в нескольких письмах политическим деятелям США. 3 апреля 1974 года Солженицын направил руководителям обеих подкомиссий письмо (II, стр. 50-52), в котором решил (он говорит - осмелился) "высказать самым кратким образом свое понимание разрядки напряженности (курсив Солженицына), о чем... существует большое разнообразие мнений" (II, стр. 50).
  "Антизападничество" - так определяют остроязыкие бывшие соотечественниќки, ныне - парижане, позицию Солженицына и броско припечатывают: "Антизападничество - это сегодня антикультура" (ж-л "Время и мы", Љ 88). Между тем, в сознании Солженицына с "разрядкой напряженности" связаны три субъекта: Запад, правительство СССР и угнетенные им народы. И в своем упомянутом выше письме, как и во множестве других документов, Солженицын выступает как защитник и глашатай совпадающих, по его убеждению, интересов Запада и угнетенных народов и как непримиримый антагонист правительства СССР. Никогда себе не изменяя в этом стремлении, Солженицын старается вооружить Запад правильным пониманием обоих элементов тоталитарного мира: его властителей и его народов. Анализируя реальные параметры того, что он называет "лже-разрядкой" (курсив Солженицына), автор письма выступает более "западником", чем сам Запад, ибо, по Солженицыну, в осуществлении "лже-разрядки" Запад непрерывно предает свои интересы. А Солженицын не хочет такого самопредательства со стороны Запада. Никакие национальные сентименты не склоняют его к "совпатриотизму" (всегдашней, то более, то менее острой болезни российской постоктябрьской диаспоры). Он твердо уверен (и настойчиво предупреждает Запад), что правительство, не связанное никакими правовыми обязательствами по отношению к своему народу, не будет выполнять и внешних своих договоров, тем более, что последние ничем реально не гарантируются, не сопровождаются никаким контролем, ни извне, ни изнутри.
  "Сперва: что я не понимаю под разрядкой международной напряженности, что является лже-разрядкой. Такое положение, когда из послушных газет снята ругань против партнера, но по единому приказу может быть возобновлена с любого утра. Когда придается сакраментальное значение подписям и даже устным обещаниям правителей, которые и в своей-то стране никогда не выполняли даже собственной конституции. Когда с одной стороны допущено известное число улыбок и даже подписей под договорами, ничем реально не гарантируемыми, за что другая сторона совершает непрерывный ряд реальных уступок и услуг к укреплению первой стороны. Когда с поздним изумлением обнаруживается, что предыдущие договоры не так истолкованы и осуществлены, как мечталось и понималось, и шлются новые и новые делегации, чтобы новыми и новыми уступками склонить к восстановлению прежней трактовки. Когда обнаруживается, что принятые, кажется, меры ограничить вооружения лишь прикрыли их новый и успешный рост" (II, стр. 50-51. Курсив Солженицына).
  Я подчеркиваю, - вопреки тем, кто с поразительной недобросовестностью пытается представить Солженицына как ненавистника Запада, - что его неотступно заботит односторонний рост вооруженности СССР, ничем эффективно со стороны Запада не предупреждаемый. Прозорливо предвидя трагический исход вьетнамского псевдозамирения, Солженицын предлагает Западу не шарахаться в ужасе от слова "война" и от необходимости действовать и не позволять гипнотизировать себя фикцией псевдомира,
  "когда не для прочного замирения, но для одного лишь устранения тягостного слова "война" заключается перемирие, не обеспеченное ничем, даже без реальных прав наблюдательной комиссии, без третейского голоса в ней, с реальной возможностью для агрессора как угодно нарушать перемирие в любые сроки и в выгодных условиях беспрепятственно готовить новую агрессию" (II, стр. 51. Разрядка Солженицына).
  Он не раз будет говорить о Вьетнаме и всегда - с твердой уверенностью, что Запад не должен был уступать в этом районе мира. Как, впрочем, и в любом другом месте планеты. С неуклонной последовательностью по отношению к другим своим выступлениям Солженицын предлагает западным архитекторам разрядки требовать от восточного партнера равной демократической цивилизованности по отношению к западным странам, по отношению к собственным гражданам и по отношению ко всем народам, уже попавшим в его орбиту. В противном случае Западная Европа разделит судьбу Восточной, а США повторят по отношению к своим сегодняшним союзникам роковой вьетнамский (он же - мюнхенский, ялтинский и т. д.) маневр. Иными словами, Солженицын хочет видеть в разрядке не очередную форму капитуляции Запада перед СССР, а инструмент оздоровления планеты. Но надежд на такой поворот событий у него мало. Трудно надеяться на этот благоприятный поворот, когда еще свободная часть человечества жаждет самообмана.
  "Когда любое проявление жестокости и даже зверства одной стороны по отношению к своим гражданам или соседним народам - с другой стороны глашатаями лжеразрядки поспешно и близоруко оценивается как "нисколько не препятствующее разрядке", - и так высказывается приглашение к новым зверствам и преследованиям (ведь сегодня - еще не к нашим сыновьям и братьям, сегодня - еще к чужим, далеким). И я не думаю, что я слишком парадоксально выражусь или слишком далеко шагну к абсурду, предположив, что если в некие ненастные 10-14 дней остаток Европы будет без больших усилий оккупирован победоносными армиями - то гнев Вашей заокеанской страны и даже крутые решения Вашего правительства прекратить тогда культурный обмен балетными и оперными спектаклями будут вскоре опротестованы негодующими и рассудительными голосами в прессе и в Сенате: что надо считаться с реальностью, что происшедшему нельзя придавать значения большего, чем прежним эпизодам в Восточной Европе, что противостояние агрессору может только ожесточить его и укрепить реакционные силы, - а надо вдвойне и втройне приложить усилия к новой "разрядке напряженности". Той разрядке, которую, оказывается, допустимо и морально было вести со Сталиным в его злейшие времена, как недавно высказано одним очень ответственным деятелем (и тогда отчего ж и не с Гитлером?..)" (II, стр. 51. Разрядка и курсив Солженицына).
  Да ведь было и с Гитлером. И сорвалось не по вине тогдашних искателей разрядки, а по его, Гитлера, злой и глупой воле. И у части подсоветского населения были надежды на помощь Гитлера. Евреи и цыгане никому не казались слишком большой ценой ни за компромисс с Гитлером, ни за его помощь, на которые не пошел он, а не те, кто искали этого компромисса и этой помощи.
  "После сказанного уже немного займет определение разрядки позитивное: такое несомненно контролируемое обезоруживание всех средств насилия и войны с любой стороны - против граждан не только чужеземных, но и своих, еще недосягаемых или уже досягаемых, которое делало бы каждый шаг, каждый этап разрядки практически необратимым и лишало бы любую из властей по прихоти или злой воле внезапно вернуться к политике насилия.
  
  Подобную (и даже более сильную) программу снятия насилия для собственной страны я выдвинул в "Письме вождям Советского Союза". И был очень удивлен, что прессою Вашей страны эта программа была принята поверхностно и неверно. В том "Письме" как раз и изложен тот путь морального очищения и практического самоограничения, без которого СССР и не может внести реального вклада в истинную разрядку мировой напряженности.
  С уважением
  А. Солженицын"
  (II, стр. 52. Курсив Солженицына).
  Трагедия в том, что "вожди" Советского Союза не приняли программы, предложенной Солженицыным, и не пойдут ни на какое самоограничение по инициативе Запада. Что им до этой инициативы, не подкрепленной ни реальной и достаточно полной экономической блокадой, ни абсолютным отказом Запада от хотя бы шага назад на всех границах, которые расшатывает и зондирует прямо или чужими руками Советский Союз? В Восточной Европе нет афганских гор, и Западная Европа вряд ли будет сражаться, как Афганистан. Ядерный же зонт давно уже стал палкой о двух концах. Так что вряд ли горький сарказм Солженицына, звучащий в этом письме, чрезмерен, как не чрезмерны и его опасения.
  Очень важные мысли о взаимоотношениях между демократическим Западом и тоталитарным Востоком высказаны Солженицыным в уже частично рассмотренќном нами телеинтервью компании CBS, взятом у писателя Уолтером Кронкайтом (Цюрих, 17.VI.1974 г.; II, стр. 58-80). В ходе беседы корреспондент несколько язвительно спрашивает:
  "Если США, пользуясь торговлей или другими видами международных отношений, пытаются заставить Советский Союз изменить свою политику, Вам не кажется, что это - вмешательство во внутренние дела страны? В "Письме вождям Советского Союза" Вы высказываете мнение, что советские лидеры должны были бы сосредоточиться на своих собственных делах, не кажется ли Вам, что мы должны были бы также считать, что и Соединенные Штаты должны сосредоточиться на своих собственных делах?" (II, стр. 66).
  Солженицын решительно не считает возможным предъявлять Советскому Союзу и США в этом отношении одинаковые политические требования. Речь идет о принципиально различных в их целеполагании структурах. Одна из них активно стремится к вовлечению в свою сферу влияния и к перестройке по своему образу и подобию всех, кого может поглотить и переварить, а другая просто живет, не имея никаких экспансионистских задач. Уже по одной этой причине все, что происходит в границах стороны, стремящейся к расширению, не есть ее внутреннее дело. Солженицын отвечает Кронкайту:
  "Я говорил уже в Нобелевской лекции: внутренних дел вообще не осталось на нашей планете, нет внутренних дел. Этим отгораживаются тоталитарные правительства: внутреннее дело, и Запад принимает. И в "Письме вождям" я призываю лечить нашу страну изнутри, а вовсе не спрятать наши внутренние дела от мирового обсуждения, такого я никогда не говорил. Вот у вас, в Америке, у вас же внутренних дел нет? вы открыто говорите на весь мир и предлагаете всем говорить о ваших делах, пусть все говорят, кто хочет - может говорить. А как Советский Союз - так стена: внутренние дела. Это - не внутренние дела, это - забор, стена, за которой все прячется, и когда-нибудь откроется, но будет слишком поздно. Но разница в том, что вы свой внутренний порядок не навязываете всему миру. Советский Союз в этом отношении не идет в сравнение с Соединенными Штатами, только с Китаем. Только две державы - Советский Союз и Китай - желают распространить свою систему на весь мир. Соединенные Штаты такой не имеют цели, и это показал весь послевоенный период, тридцать лет после Второй мировой войны. Советский Союз каждый свой шаг сопровождает политическими условиями. И вот я обратился к правительству своей страны, но никогда не обращусь к американскому, я все время оговариваю - я не призываю американское правительство ни к чему. Свое правительство я призываю - не распространять нашу жестокую систему на весь мир. Мы потому должны уйти внутрь, что мы распространяем свою систему на весь мир, а у нас, внутри страны, творятся ужасные вещи. Но это не значит, что если я так призываю Советский Союз, то так надо призывать каждое государство.
  - Вы считаете, что советские репрессии создают угрозу международному миру?
  - Да, я считаю, что советские репрессии по своему значению совсем не есть внутреннее дело Советского Союза, советские репрессии представляют собой опасность для международного мира" (II, стр. 66-67. Разрядка Солженицына).
  Главное, глобальное, важнейшее утверждение Солженицына в этом ответе, призванное разбудить Запад и не воспринимаемое последним: "Но разница в том, что вы свой внутренний порядок не навязываете всему миру... Только две державы - Советский Союз и Китай - желают распространить свою систему на весь мир". (Выд. Д. Ш.)
  Эта очень точно усмотренная разница делает глубочайше важным для мира то, что происходит внутри стран, способ существования и цель которых есть идеологическая и физическая экспансия.
  Постоянная солженицынская оговорка - "Я не призываю американское правительство ни к чему" - не точна. Все выступления Солженицына, касающиеся темы "Запад и СССР", - это призывы, обращенные к западному миру, а значит и к его лидерам, являющимся делегатами его общественности. Лейтмотив этих обращений - призыв понять, что внутренние дела СССР находятся в сфере кровных собственных интересов любой страны мира, потому что СССР претендует на всепланетарное влияние и присутствие, на уподобление всего мира себе.
  Это призыв своевременный и правомерный - выполнение писателем своего общечеловеческого и национального долга.
  Это же интервью позволяет сравнить, кто оказался проницательнее, прозорлиќвее - профессиональные политики Ричард Никсон и Генри Киссинджер или писатель Александр Солженицын, никогда не занимавшийся практической политикой. Интервьюер спрашивает:
  "Видимо, Вы не возлагаете больших надежд на визит Никсона в Советский Союз?" (II, стр. 74).
  И Солженицын отвечает:
  "Да получается так. Никсон недавно сказал такую фразу. Он так сказал, что уже давно не было ситуации, столь близкой к прочному, длительному миру. Вот что-то такое, что-то подобное он недавно сказал. Я должен сказать: оптимизм для меня - ну совершенно непонятный. Видите, здесь обманчиво то, можно ошибиться из-за того, что как будто бы два конфликта, которые угрожали миру, как будто бы затихли - вьетнамский и ближневосточный. Ну, ближневосточный, кажется, делается на серьезных основаниях, дай Бог. Что касается Вьетнама, то конфликт не прекращен, это иллюзия. Если за перемирие погибло вьетнамцев больше, чем американцев за всю войну, - ну какой же это, где ж это прекращен конфликт? Он временно остановлен, и когда нужно будет Северному Вьетнаму, он кончит этот конфликт, захватит Южный Вьетнам. Ну ладно, вот эти две точки остановлены. Но не ими определяются будущие события. Будущие события определяются общим положением дел. Никогда еще, никогда перевес Советского Союза и Варшавского договора над странами НАТО не был так велик, как сейчас. Если до сих пор перевес был в наземных войсках, в танках, в артиллерии, то сейчас, по последним сведениям ваших специалистов, уже и в ракетно-ядерных установках мощь у Советского Союза больше. Вот первый фактор. Никогда еще - второй фактор - Советский Союз и Восточная Европа не получали в таком обилии нужную тонкую технику, которую мы не можем себе сами сделать. Какая насмешка: грозная космическая держава, а в торговле выступаем как последняя неразвитая страна: в тонких вещах нуждаемся, а предложить ничего не можем, кроме сырья, и то подземного, даже хлеба не хватает. Только через торговлю имеем нужное. В-третьих, никогда еще президент Соединенных Штатов не имел такой слабой позиции в переговорах, как сейчас. Он сейчас так слабо поставлен, что не имеет силы указать Советскому Союзу: вот вы не так выполняете старые договора. Ведь вскрылось за последнее время, что договор, общий договор о Западном Берлине, - нарушается восточной стороной? нарушается; несколько раз ездили, выясняли: а как же? а почему же? И - договор о гонке ядерных вооружений тоже каким-то образом нарушился. Ваш президент не имеет сейчас силы потребовать контроля и указать на невыполнение, у него нет сильной позиции для этого разговора" (II, стр. 74, 75).
  Итак, для эффективного разговора с тоталитарным партнером нужно находиться в "сильной позиции", а позиция Никсона слаба. Почему? Во-первых, из-за нарушения в пользу СССР военного равновесия - не только в конвенциональных видах вооружения, но "уже и в ракетно-ядерных установках". Во-вторых, из-за угодливости западных фирм, оперативно снабжающих СССР и Восточную Европу всем тем, что им нужно и чего они, по причине своей технологической отсталости и организационной нелепости, сами произвести не могут. Обе эти темы получат дальнейшее развитие в солженицынской публицистике.
  Солженицын не хочет военного превосходства своей страны над Западом, ибо знает, что Запад не агрессивен и силы во зло не употребит, а СССР с его органическим экспансионизмом глобально опасен. За это советские средства массовой информации окрестили Солженицына "литературным власовцем". Это понятно. Но как ухитряются эмигранты и диссиденты приписывать Солженицыну изоляционизм и антизападную позицию - непостижимо.
  Интервью заканчивается истинным панегириком Америке, хотя и не лишенным серьезных опасений за ее будущее:
  "- В чем вы видите роль Соединенных Штатов в сегодняшнем мире?
  - Вот, я бы сказал так: не только сейчас, а посмотрим на весь послевоенный период, после Второй мировой войны. Что делала Америка? Даже больше того - от Первой мировой войны? Америка выиграла (я говорю Америка, у нас так принято говорить, - Соединенные Штаты), Америка выиграла две мировых войны. Америка два раза подняла Европу из разрухи. И она же отстояла Европу от Сталина после Второй мировой войны, несколько раз. 25 лет непрерывно останавливала коммунистический натиск в Азии, отстояла многие страны, какие сегодня уже были бы в рабстве. Вот что сделали Соединенные Штаты. При этом никогда не просили отдавать долгов, никогда не ставили условий. То есть проявляли исключительную щедрость, великодушие, бескорыстие. И как же отнесся мир? Что получила взамен Америка? Американское имя везде поносится. Американские культурные центры очень модно во всех местах громить и сжигать. Когда Америка терпит поражение в важном голосовании в Организации Объединенных Наций - деятели Третьего мира вскакивают на скамьи и торжествующе кричат. Самое модное, как может выделиться политический деятель в Третьем мире, а даже и в Европе, - это ругать Америку, обеспечен успех. Поносить Соединенные Штаты - самый хороший тон в прессе Восточной Европы и Третьего мира: империалисты, и какие только ни есть. То есть я бы сказал так: по крайней мере 30 послевоенных лет - это история, с одной стороны, бескорыстной щедрости Америки, с другой стороны - неблагодарности всего мира. У немцев есть такая пословица: 'Undankbarkeit ist Lohn der Welt' (неблагодарность - награда мира), ну, это верно в применении вообще к человечеству и ко всей истории, но и поразительно верно здесь.
  ...Вот я хотел бы отметить, что хоть в мире и очень неблагодарно отнеслись к деятельности Америки, но так парадоксально, что ваша деятельность очень оценена и понята простыми русскими людьми. Хотя это не дает нам очень больших радужных надежд на будущее, ибо мы не хозяева своей судьбы, пока. И кроме того, вообще, и у вашей страны, и у нашей страны - будущее нелегкое, у больших великих стран не бывает легкой судьбы. Я так вижу, что и у вас, и у нас очень трудное будущее, могут ждать нас крупные еще опасности, и главным образом - внутренние. Я не ожидаю международного конфликта, ядерного столкновения между нашими странами, но думаю, что внутренние ждут очень большие опасности и Соединенные Штаты, и Советский Союз" (II, стр. 78-79).
  В маленькой оговорке "...ибо мы не хозяева своей судьбы, пока" (выд. Д. Ш.) - сквоќзит надежда на то, что "простые русские люди" станут когда-нибудь хозяевами своей судьбы. Присоединимся к этой надежде и распространим ее на все подсоветские народы.
  
  О теме эмиграции в публицистике Солженицына речь у нас впереди. Здесь отметим только, что передача миру, в первую очередь Западу, исторического опыта подтоталитарного существования для Солженицына - одно из главных оправданий в общем печалящего его явления эмиграции. В "Слове к журналу" (июнь 1974 г.; II, стр. 81-82), приуроченном к открытию "Континента", после размышлений о судьбах свободного русского слова, сказано:
  "Однако проспект журнала открывает нам и новую сторону его задачи: для начала он будет выходить на русском и немецком языках, очевидно можно ожидать прибавления и других европейских. Так наша стесненность и разбросанность оборачиваются новою надеждой: журнал хотел бы стать международным, объединить усилия писателей не только русских и внимание читателей не только русских. Сегодня, когда все общественные опасности и задачи не умещаются в национальных границах, такое направление естественно и плодотворно" (II, стр. 81).
  Хотелось бы подчеркнуть: ощущение Солженицыным глобальности современќных "общественных опасностей и задач" является не менее острым и постоянным, чем, к примеру, у М. Михайлова, не раз, как и многие другие критики, упрекавшего Солженицына в изоляционизме и национальной ограниченности.
  Слитный неподцензурный голос оппозиционной к режиму общественности Восточной Европы, в том числе русской, должен стать, по Солженицыну, остерегающим и просвещающим голосом для опасно беспечного Запада. Это - общая наша мечта, которая, если и осуществляется, то отнюдь не в пропорциональной опасности мере. Солженицын пишет:
  "Вчитываясь же в проспект еще внимательнее, мы видим там весьма почтенные и широко известные имена из Восточной Европы, так что по составу почетных членов или редакционного совета можно ожидать перевеса голосов и мнений из Восточной Европы. Это открывает нам еще более интересную перспективу журнала: он, может быть, станет истинным голосом Восточной Европы, обращенным к тем ушам Западной, которые не заткнуты от правды и хотят воспринять ее.
  ***
  *
  Интеллигенция Восточной Европы говорит слитным голосом страдания и знания. Почет "Континенту", если он сумеет этот голос внушительно выразить. Горе (и близкое) Западной Европе, если слух ее останется равнодушен" (II, стр. 81, 82).
  Вопреки многим критическим голосам, я считаю, что "Континент", особенно в его публицистической части, уже второе десятилетие адекватно воссоздает модель реальности тоталитарного мира. Запад же не монолитен. Его слух рассредоточен на сотни миллионов каналов. И если какую-то часть своих иноязычных читателей "Континент" побуждает к серьезному осмыслению внутреннего и внешнеполитического положения их отечеств и их вероятного будущего, то до большинства обитателей Запада журнал попросту не доходит. Ведь у эмигрантской литературы нет мощных рекламных агентств и изощренных распространителей. Но для нас в данном случае важно отметить, что, по Солженицыну, голоса с Востока должны быть обращены не только к отечественному, но и к мировому слуху. Мы уже говорили: наша общечеловечеќская беда в том, что не существует такого единого, все улавливающего и на все отвечающего Мирового Слуха. Но в воображении каждого пишущего такой внимающий ему и отзывающийся встречными размышлениями слух всегда присутствует. И Солженицын никогда не упускает возможности к нему пробиться и побудить его носителей к общим с собой раздумьям. Так, в письме Сенату Соединенных Штатов с благодарностью за желание присвоить ему звание почетного гражданина США (30.Х.1974 г., стр. 88-89) он ставит общий для Запада и Востока вопрос:
  "Мы все сознаем, что мир вступил в кризис неведомого рода - кризис, когда перестают быть отчетливыми до сих пор устоявшиеся понятия и перестают помогать методы предыдущих столетий. Проблемы современной жизни вдруг открылись гораздо более сложными, чем они до сих пор укладывались и регулировались в двух измерениях политической плоскости. И даже вовсе экономические явления обнажают корни свои в психологии и мировоззрении. Только объединяя все наши усилия и столь несхожие разнообразные переживания, мы можем надеяться вырасти и разгадать: чего же требует от нас История?" (II, стр. 88).
  Подчеркнем, что это вопрос, а не ответ, и что Солженицын жаждет внести свой вклад в решение этой глобальной задачи посредством исследования российского опыта на глазах всего человечества.
  "В этом большом охвате трудный опыт, которому мне довелось быть наследником, действительно является союзником Вашего опыта. Но по удаленности, по неосведомленности, по злонамеренным искажениям, их взаимодействие и взаимная проверка чрезвычайно затруднены" (II, стр. 88).
  Солженицын - один из сравнительно немногих носителей этого "трудного опыта", чей голос услышан многими в мировых масштабах. Но еще больше людей, по широчайше распространенной привычке пользоваться разжеванной духовной пищей, слушают не то, что говорит Солженицын, а то, что говорят о Солженицыне. А в этом потоке продукции широкого потребления "злонамеренные искажения" и искажения по недомыслию так велики, что во многом нейтрализуют влияние сказанного Солженицыным на мировое сознание.
  Письмо Сенату тоже заканчивается теплыми словами об американском народе:
  "В интервью CBS мне уже довелось воздать должное великодушию американского народа, так плохо отблагодаренному в мире. И отметить тревожную нелегкость судеб, ожидающих Вашу и нашу страну, - оттого, что народы наши необлегчительно для себя оказались столь влиятельны в сегодняшнем мире" (II, стр. 88-89).
  Сложнейший комплекс проблем обсуждается Солженицыным с его интервьюеќрами на пресс-конференции в Париже 10.IV.75 г. (II, стр. 162-185). Среди этих проблем - и вопрос о восприятии Солженицыным Запада, и анализ взаимоотношений между Западом и Востоком. Прошло больше года пребывания Солженицына на Западе, и уже начал складываться стойкий стереотип его восприятия журналистской средой (а через нее и общественностью) как антизападника и антидемократа. В этом смысле весьма характерен следующий вопрос, заданный Солженицыну на этой пресс-конференции:
  "Вы неоднократно подчеркиваете, что западные люди не понимают советской реальности; и Вы правы: мы очень многому от Вас научились. Но вот Вы сами, говоря о свободе на Западе, как будто ею пренебрегаете или даже ее презираете. Не видите ли Вы чего-нибудь положительного в опыте Запада за последние пять лет?" (II, стр. 167).
  Ответы Солженицына на этот и последующие вопросы так насыщены концентрированным содержанием, что их невозможно не привести почти целиком:
  "Здесь какое-то между нами непонимание. Я смею заявить, что я высказывался о западной жизни всегда чрезвычайно умеренно и даже малословно - уже хотя бы потому, что все мои художественные произведения, то есть главные мои высказывания, - исключительно о восточной системе. Высказывания мои о Западе совсем не состоят из одной критики, как например в предлагаемой книге, где я описываю Запад как мощного союзника, спасшего Сахарова и меня во время сильного боя в 1973 году. В этой книге я целыми страницами цитирую западную прессу. Я высказывался о западной жизни только, может быть, в двух-трех ключевых вопросах... Возвращаясь к заданному вопросу: я отвергаю обвинение в том, что я высказывался вот так мрачно о Западе, что я здесь ничего ценного не вижу, такого подобного я не говорил никогда. Единственным моим основательным высказыванием по этому поводу была статья "Мир и насилие". Но там говорилось вовсе не о том, что свобода западная не нужна или досадлива. Там действительно об очень серьезном вопросе говорилось, но я думаю, что мы сегодня чуть позже с какой-то стороны все равно к нему подойдем. Я готов к нему вернуться в любой момент.
  - При чтении Вашей последней книги у нас создалось впечатление, что Вы считаете Запад очень хрупкой зоной, уязвимым, бессильным или, вернее, с малой моральной и духовной силой, с весьма низкой моральной сопротивляемостью. Вкратце, что Запад в упадке. Продолжаете ли Вы так считать?
  - Поскольку меня возвращают к вопросу предыдущего корреспондента, я был значит прав, что мы сейчас все равно вернемся к обсуждению этого вопроса. Я тогда осмелюсь утомить ваше внимание подробным ответом. Те десятилетия, когда со-ветские жители не имели никакой информации о Западе, мы имели наивность, но, конечно, никакого нравственного основания, ждать, что Запад придет нам на помощь и освободит нас от рабства. В 20-е, 30-е, 40-е годы, радио никакого нет, газет никаких нет, мы безусловно так представляли западную свободу. - Мы - ну так, чтобы не бояться патетического слова, - мы "молились" на Запад. Мы считали, что свободные и могучие западные люди не могут долго терпеть, чтобы соседний европейский народ угнетался - ну, как почти обезьяны, как скот. Годы после войны, которые я провел в лагере, и я и окружающие жили такими надеждами и верой такой. Это было время, когда мы не имели совершенно никакой информации об истинных западных делах. Но, оказывается, дело обстояло тут совершенно иначе. Практически Запад не имел о Советском Союзе истинной информации почти никакой с 20-х годов. Каждый иностранец, приезжавший в Советский Союз, обставлялся несколькими агентами, коќторые ловко вели его туда, как и куда им надо. Однако, скажу хуже: дело было не только в том, что западных людей обманывали и они не получали истинной информации. Здесь психологическое основание человеческой натуры, это не свойство именно западных людей - французов, англичан или немцев, - это свойство человека вообще как существа.
  Вот я приведу один только пример из 30-х годов, который вас, может быть, несколько убедит. Это не новый пример. О нем очень горячо говорил в свое время Оруэлл, но может быть Франция не читала Оруэлла тогда. Это пример украинского голода. В 1932-1933 годах на Украине большевики создали искусственный голод. Ни много ни мало, до всех ужасов Второй мировой войны, они искусственно задушили голодом 6 миллионов человек. Они умело скрывали это, но случившееся остается: 6 миллионов человек в самой Европе умирают от голода потому, что у крестьян, у тружеников отняли зерно до последнего. Комсомольцы стоят в хате и не дают детям выпить воды, пусть ребенок умирает, но отдай последнее зерно! Слух об этом дошел до Европы. Советское правительство согласилось принять западных корреспондентов и показать им, что ничего подобного нет. И сделали все, все устроили, и большинство корреспондентов съездило и ничего страшного не увидело. Но некий американский студент, Томас Уокер, журналист, сумел отбиться от этой группы, пройти по голодной зоне, сделать много фотографических снимков и с риском для своей головы вывезти их. Это было начало 34 года. Если бы в этот момент весь мир грозно вмешался, еще можно было бы спасти миллион-полтора миллиона человек. Но целый год Уокер не мог в Соединенных Штатах найти ни одной газеты, которая согласилась бы напечатать его фотографии. Многострадальќная Украина продолжала умирать, а западные издательства считали неприличным информировать о неприятностях в СССР. И когда голод уже сделал свое дело, и все 6 миллионов умерли, тогда наконец появилось издание, которое любой из вас во время перерыва или в конце может у меня посмотреть, эти наконец изданные снимки американского журналиста - умирающие деревни Украины. Вот тут много, я могу потом еще показать. Здесь не просто отсутствие информации, здесь страшная человеческая особенность, которая русской пословицей выражается - "сытый голодного не разумеет", особенность, против которой нас предупреждают все религиозные книги и многие книги художественќной литературы. Благополучие не понимает страждущего, и тот, кто сегодня благополучен, хочет любой ценой оттянуть свое благополучие, сколько можно дальше. Оруэлл тогда написал: Европа заметила голод в Индии, потому что тот голод ни для кого не вызывал политических неприятностей. Он произошел из-за стихийных условий, можно было о нем писать и можно было помогать голодающим индийцам. А украинский голод вынуждал занять позицию против коммунистической России, то есть недостаточно политически приятную. Так Запад отдал эти 6 миллионов на смерть. Это было за несколько лет до Мюнхена, и вы можете видеть ясную связь между Мюнхеном и этим настроением.
  Вот давайте совершенно холодно и беспристрастно сравним 1945 год и 1975. В 1945 основные западные державы были державы-победительницы во Второй мировой войне. Сила их была ни с чем не сравнима, отмобилизованные армии западных союзников представляли силу, которой на Земле никогда еще не было. И вот, начиная с 1945 года, без всякой крупной мировой войны, западные державы, под влиянием, естественно, западного общественного мнения, доброќвольно уступали позицию за позицией, страну за страной. Еще в мощи своих вооруженных сил они отдали всю Восточную Европу страну за страной. Своих соседей и братьев отдали в рабство для того, чтобы продолжалось приятное общее спокойствие. Затем этот процесс шел десятилетиями, почти тогда же начался Вьетнам и Вьетнам занял почти весь тот период тридцатилетний. И сегодня, когда мы с вами присутствуем - увы! - при конце некоммунистического Вьетнама, мы можем сказать, что этот период совершенно явственно окончился. Во вьетнамской войне попытали свои силы две великие державы Запада - сначала Франция, потом Соединенные Штаты, и одна за другой отдали это поле.
  Я не стану утомлять вас перечислением всех сданных позиций за 30 лет во всем мире. Но я не знаю, кто бы мог аргументировать, что западные державы стали сколько-нибудь сильнее, чем они были в 1945 году. Ослаб их дух сопротивления, ослабли все их позиции в мире, и ослабло доверие к ним со стороны остального нейтрального "третьего" мира. Напротив, коммунистическая система распространилась на огромные пространства, включая Китай и теперь Дальний Восток. Я думаю, этот процесс настолько ясен, это как линия, проведенная вот так! - и что ж тут спорить, никто не скажет, что она идет иначе. И я даже не буду брать на себя труд убеждать вас. Вы сами можете убедиться, что державы-победительницы добровольно стали державами побежденными. Позиция западных держав-победительниц сегодня такова, как если бы они недавно проиграли мировую войну. Я возвращусь к своему психологическоќму объяснению, в статье "Мир и насилие", где я пытался объяснить одно заблуждение. Заблуждение состоит в том, что, если нет состояния открытой войны, это считается миром. То есть, что антиподами считаются мир и война. Поэтому все "движение за мир" все время было направлено на то, чтоб только бы не начали стрелять пушки. А для этого, мол, надо часто уступать, и пушки не будут стрелять. Это мы можем видеть на примере, как Киссинджер устроил перемирие во Вьетнаме. Даже ребенку ясно, что это карточный домик, а не перемирие, оно ничем не было гарантировано, там даже не было нейтрального члена в наблюдательной комиссии... Просто - двое с одной стороны, двое с другой, так что в любую минуту можно парализовать всякий контроль. И когда Киссинджер подписывал свое знаменитое перемирие, было ясно, что вот подписывается смертный приговор Южному Вьетнаму. Агония продолжалась два года. Это такой же Мюнхен, как подписанный с Гитлером, совершенно ничем не отличается. Так вот, здесь просто выявилась особенность человека: как-нибудь продлить внешне благополучное существование.
  Так я отвечаю обоим задавшим мне вопросы господам: я не только не высказывался против западной свободы, повторяю, мы на нее молились, как на нашу надежду. Но теперь мы видим, что за 30 лет западная свобода сама добровольно отдавала позицию за позицией насилию. Моя статья потому названа "Мир и насилие", что я считаю противоположностью миру не войну, а насилие. Мир истинный может быть лишь тогда, когда нет насилия. Но если каждый день происходит беззвучное насилие - избивают, душат людей, а пушки не стреляют, это не есть мир. Вот за этот обманный мир, за внешнее благополучие западный свободный мир отступал 30 лет. Восточный мир скрывает насилие. И это облегчает свободному западному миру не очень терзаться сердцем. Если каждый день не напоминает, то как будто этого нет. Что мы знаем про Китай? Кто знает, какой Архипелаг ГУЛАГ сегодня в Китае? Не знаю этого и я. Но вот о нашем Архипелаге вы сейчас узнали от меня. До меня, в 30-е годы, другие печатали такие книги, но западный мир не поверил, не захотел им поверить. Сегодня в Китае, может быть, существует такой же 20-миллионный Архипелаг или даже больше. Но китайская книжка "Архипелаг" придет к нам через 40 лет, когда уже будет поздно этому помочь. Сейчас коммунисты в Камбодже и Вьетнаме предупреждают: иностранцы, уезжайте скорей, мы не отвечаем за вашу жизнь. И иностранцы поспешно эвакуируются из Пномпеня, из Сайгона. Все уезжают, чтобы спасти себя и свои семьи. А замысел в том, что не останется свидетелей зверств. Это нужно восточному миру, чтобы иностранцы уехали до последнего, - и отсюда, из Парижа, из Лондона, из Нью-Йорка, будет казаться, что там ничего не происходит. Ведь если в Гуэ коммунисты убили за один день полторы тысячи человек, то можно понять, почему сейчас южные вьетнамцы, простые люди, хватаются пальцами за гладкое брюхо самолетов, чтобы улететь, почему они бросаются вплавь через воды, почему несут на себе старух семидесятилетних. Они знают, чего не знает западный мир, что там сейчас занавес опустится, полмиллиона вырежут, а 3-4 миллиона загонят в лагеря на 20 лет, и никто не будет знать, и опять некого обвинять.
  Итак, господа, я освещаю вам только факты, я повторяю, мы, живя в рабстве, только мечтать можем о свободе, и не свободу критикуем мы, но как иногда распоряжаетесь вы свободой, слишком легко отдавая ее шаг за шагом. Если этот процесс будет продолжаться, предоставляю вам прогноз" (II, стр. 167, 168-173. Выд. Д. Ш.).
  Полагаю, что возражать, против этих размышлений Солженицына невозможно. Но тогда встает сакраментальный вопрос: как быть? Чисто нравственное сопротивление, о котором столько сказано Солженицыным применительно к внутренней тоталитарной ситуации, не остановит экспансии, так как у агрессоров, ее осуществляющих, нет нравственных критериев. Напоминаю: в применении к внутренней ситуации было сказано Солженицыным:
  "Различие между физической и нравственной революцией можно сформуќлировать, например, так: физическая революция - пойдем резать других и наверняка установится справедливость. Нравственная революция: пойдем жертвовать собой, и может быть установится справедливость.
  Или в применении к жизни человека. Физическая революция: убивай другого; может быть, убьют и тебя при этом. Нравственная революция: ставь себя в такие положения, что тебя могут убить, но другого не убивай" (II, стр. 107).
  Я глубоко сомневаюсь в том, что и внутреннее тоталитарное насилие может быть остановлено только нравственной непреклонностью: последняя вряд ли возникнет когда-нибудь в масштабах столь массовых, чтобы ее нельзя было нейтрализовать экстремальными репрессиями, которые отпугнут молчаливое большинство от следования подвижникам.
  Но в применении к мировой ситуации справедливость наверняка не может быть восстановлена и сохранена без опоры на силу, противопоставленную прямой агрессии, на экономическую блокаду без уловок и щелей и на могучую контрпропаганду, противопоставленную экспансии духовно-идеологической, не прекращаемой коммунистами ни на минуту.
  "Державы-победительницы добровольно стали державами побежденными", ибо не хотели продолжать бой. Как же быть? В Афганистане, Сальвадоре, Никарагуа, в ряде районов Африки? Чего хочет Солженицын от Запада - каких (до какой границы) форм самозащиты и противостояния в остальном мире? Где тот рубеж, когда допустим переход от нравственных и ненасильственных (психологических, пропагандистских, экономических) форм защиты жизни и свободы, своей и чужой, к физическим способам сопротивления? Солженицын решительно против Мюнхена - против его прецедента во время геноцидного голода в СССР начала 1930-х гг. (и не только на Украине) и против его повторения во Вьетнаме 1970-х гг.
  Тогда - за своевременную открытую и двустороннюю войну - вместо маскируемой демагогией войны односторонней? Ведь суть парадокса следующая: одна сторона (наступающая - во многих ликах) воюет, а другая - (атакуемая, осаждаемая по всему фронту и тылу некоммунистического мира) не вступает в войну.
  "30 лет западная свобода" ("я не только не высказывался против западной свободы, повторяю, мы на нее молились, как на нашу надежду", - все время возникает в ответ на обвинения в обскурантизме эта мысль) "сама добровольно отдавала позицию за позицией насилию". "...И не свободу критикуем мы, но как иногда распоряжаетесь вы свободой, слишком легко отдавая ее шаг за шагом".
  Какими же средствами приемлемо охранять свободу, чтобы не получилось, что "Васька слушает да ест?"
  На этой же пресс-конференции прозвучали знаменательные, хотя и весьма скупо отмеренные слова, которые решительно не позволяют отнести на счет Солженицына склонность к одностороннему пацифизму:
  "Дальше господин Надó говорит относительно Вьетнама. Да, конечно, во Вьетнаме сражаются не русские, но чьи там танки, самолеты и оружие, данные бесплатно?
  Надó. Но это материя. Сражающиеся люди - не материя.
  Я не знаю, сколько времени г-н Надó был сам на войне; я же не вылезал из войны целых три года и могу сказать, что в наш век без танков, самолетов и снарядов никаким духом не возьмешь. Так вот, в советском Верховном Совете никто никогда не спросил: а не пора ли кончить посылать оружие в Северный Вьетнам и сколько это стоит? Советская помощь Северному Вьетнаму может быть в пять, а может быть в десять раз превосходит то, что дала Америка Южному Вьетнаму. Но об этом мы с вами не узнаем никогда. За это заплатили наши колхозники, и они не протестовали, они и не знали" (II, стр. 178-179. Выд. Д. Ш.).
  А если бы и знали, то не посмели бы протестовать. И если бы послали их во Вьетнам, как позднее в Афганистан, пошли бы и делали бы то, что приказывают. По своей трезвости, определенности и однозначности подчеркнутое мной замечание Солженицына перекликается с лаконичной русской пословицей, приведенной им после одной из глав "Красного колеса": "Молитвой квашни не замесишь".
  Это отнюдь не сомнение в силе и значении духа или молитвы, а (уже выше мною приведенное) убеждение Солженицына, что Провидение осуществляет свои замыслы через нас и что нам предоставлены выбор и действие. Напомню: "...Бог не вмешивается так просто в человеческую историю. Он действует через нас и предлагает нам самим найти выход" (II, стр. 179). И Солженицын, по-видимому, видит выход для Запада отнюдь не в сдаче без боя всей планеты и в конечном счете себя. Однако, к сожалению, далеко не всегда он выражает свои мысли в этом отношении столь однозначно.
  На другой день после цитированной выше пресс-конференции, 11 апреля 1975 года (II, стр. 186-203) у Солженицына там же, в Париже, было взято группой разнонастроенных журналистов, писателей и ученых обширное телеинтервью. На этой конференции, проќисќхоќдившей перед огромной телевизионной аудиторией, Солженицына страстно атаковал крайќне левый, имеющий друзей среди коммунистов интеллектуал Жан Даниель. Приведу часть его монолога:
  "Я читал Вас с невероятной страстностью, получил от Вас невероятно много, и я и многие из моих друзей считали Вас своим, Вы вошли в нашу жизнь, Вы участвовали в наших спорах, в наших мыслях, потому что Ваши мысли универсальны, и я решил, что когда я встречусь с Вами впервые, я выражу Вам глубокую признательность. Но за последнюю неделю, за последние 48 часов, я нахожусь в любопытном положении, заставляющем меня выразить Вам лишь свою благодарность. Поясню: не более часа тому назад французское телевидение представило Вас не мучеником революции, а пророком контрреволюции. Было сказано - надеюсь, что цитирую правильно, - что Вы обвиняете Запад в неумении защитить свою свободу, в частности, во Вьетнаме и в Португалии.
  И я смущен. Ведь моя борьба за Вас, за Солженицына, была борьбой за свободу вьетнамцев и португальцев. С тех пор, что Вы прибыли на Запад, Вы могли бы узнать, что здесь происходило, когда Вы были там. И у нас были гулаги, и это - христианский Запад! Запад, "освободитель", осуществлял их. Были ужасные колониальные войны, мы были близки, мы переживали то же самое, а между тем Вы, очевидно, не знаете этого. И вот сейчас я спрашиваю себя - перед Вами, которому я стольким обязан, - как дальше вести борьбу? неужели Вам не мешает, что Ваши поклонники и Ваши друзья задают себе по этому поводу вопросы, а Вы, уверенный, что Вы огромная сила, - неужели у Вас не бывает сомнений?" (II, стр. 190).
  В этом монологе предстает перед нами та роковая смещенность левоориентированного западного зрения, которая, во-первых, несовершенства капитализма и демократии позволяет рассматривать как феномены, равновеликие порокам тоталитарного строя, а во-вторых, заставляет видеть в мировом коммунизме в целом движение "хорошее", по меньшей мере - неоднородное, способное на реализацию и положительных своих вариантов. В ответ Солженицын сначала повторяет одну из своих главных своих главных мыслей начала 1970-х гг. - о желательности ненасильственного изменения социальной обстановки, о неэффективности насильственных революций и контрреволюций:
  "Я не понимаю, о каком пророке контрреволюции говорит Жан Даниель. Мне вот эти соотношения - революция, контрреволюция - не нравятся потому, что и та и другая есть насилие одних над другими. В моих глазах тут разницы нет. Революция и контрреволюция для меня одинаково неприемлемы и даже отвратительны, обе, во всякой стране. Этими словами играют. Приходит революция, а следующая за ней, значит, контрреволюция. Но и первая революция была против прежнего состояния, это вечная игра "правого" и "левого". У меня было два серьезных выступления этой зимой - в Цюрихе и Стокгольме, по-моему, оба раза я сказал, что не пожелаю даже врагам - революции, ну и контрреволюции. Потому что революция всякая это вот что такое: пойдем убивать других, и будет хорошо, наступит справедливость. Но если нам действительно надо преобразовать мир, - свои задачи стоят у Востока, у Запада свои, - то ни тех ни других задач не надо решать оружием. Если под революцией понимать динамичное изменение социальной обстановки, такой революции я скажу "да", но при условии, что эта революция не будет физической революцией. То есть социальные условия преобразовать надо, но не насильственными методами. Пойдем убивать других, и будет справедливость - надо заменить так: поставим себя в угрожаемое и может быть смертельное положение, и может быть тогда наступит справедливость, а может быть и нет. Это условие с самого начала более безнадежное, но зато оно прекращает длинную эру насильственных революций. Эта эра разодрала у нас два столетия, на наших глазах, и нисколько не улучшила нигде положения, ни в одной стране, только ухудшила" (II, стр. 190-191).
  
  Спору нет: мирные преобразования лучше насильственных. Но всегда ли возможны первые и всегда ли не приводят в конечном счете к положительному результату вторые, производимые внутренними и внешними силами? Существует ли общее правило поведения на все случаи исторической жизни? Не назовет ли Солженицын несколько позже венгерское восстание 1956 года обнадеживающим вариантом событий (см. предыдущую главу)? И разве восточноевропейские события 1950-1980-х гг., разве зверски подавленные волнения в Новочеркасске (1962) или задавленное танками восстание заключенных в Экибастузе (1954) не доказывают, что столь аморальной и безжалостной силе безнадежно и внутри ее царства противопоставлять один только дух? Но Ж. Даниель настойчиво возвращает Солженицына к разговору о Вьетнаме:
  "Вчера Вас слушали около 40 моих собратьев, которые все, да, я сказал бы все, были на Вашей стороне, но испытали недоумение от Ваших слов. Что Вы имели в виду, говоря о Вьетнаме? Вы сказали как будто даже с сожалением, что Парижские договоры все равно будут нарушены. Что Запад, что Америка не используют своей свободы должным образом. Что Запад должен был бы проявить бóльшую твердость в переговорах и менее примиренчески принимать договор? Что следовало не уступать коммунистиќческим силам?" (II, стр. 191).
  И Солженицын снова и снова разъясняет собеседникам свою мысль о том, что европейский колониализм в Азии и Африке должен был бы самоликвидироваться таким образом, чтобы один гнет (замечу, что явно слабевший и быстро сменявшийся демократическим равноправием колониальных народов) не вытесќнялся бы тут же другим, куда более жестоким и агрессивным гнетом. Так типичен и показателен этот диалог разновидящих, что я процитирую его в большом объеме.
  Говорит Солженицын:
  "То, о чем Вы сейчас говорите, в моем понимании не имеет ничего общего с предыдущим нашим разговором о революции и контрреволюции. Война во Вьетнаме не носит характера революции или контрреволюции. Война во Вьетнаме уже много лет есть давление динамичного, сильного и неконтролируемого коммунизма для того, чтобы расширять свой объем и занимать новые территории. Мы вот, например, в Советском Союзе, мы благодарны, конечно, за всякую поддержку, которую нам оказывает западная общественность, но я считал бы нечестным с нашей стороны настаивать и просить, чтобы вы нам помогали. Было время, когда у нас было обманное представление, что западный мир так силен и так свободен, что не вытерпит нашего рабства. Но я давно ушел от этих представлений, - нет, мы не должны просить ни о какой помощи, мы должны сами себя спасти. Распространяя это на Китай и на Вьетнам, я в большом историческом аспекте должен сказать: Запад не должен спасать ни китайцев, ни южных вьетнамцев, довольно будет, если вы сами себя не погубите. А поэтому, будучи последовательным, я не могу обращаться к Западу - помогайте Южному Вьетнаму, спасайте его! Мы обречены своей судьбе и должны с ней справиться сами. Своих соотечественников я к этому и призываю. Но те народы находятся в состоянии еще более тяжелом, чем советский. Голос оттуда, подобный моему, Запад услышит, может быть, через 20-30 лет, не раньше. Вы ничего не знаете, что делается в Китае, и мы знаем не больше. Но мы знаем по аналогии, догадываться можем. Это скрыто, вот как вы не знали о нашем Архипелаге, а теперь узнали с опозданием в 30-40 лет. Вот так, и вы не знали, и ваши отцы не знали.
  Даниель: Вы, значит, не знали, что гулаги существуют во всем мире... Разрешите Вам сказать..."
  Реплика Солженицына:
  "Нет, во Франции их нет, позвольте... Во Франции их нет, и в Англии их нет...
  д'Ормессон (Даниелю): Надеюсь, Вы об этом не жалеете!
  Даниель: Кто же может сожалеть, бросьте, д'Ормессон! Я очень рад сегодняшней передаче и только подчеркиваю, что сожалею об отсутствии моих товарищей коммунистов, которые против Солженицына... Мы можем рассказать Солженицыну то, что мы знаем о Вьетнаме. С самого начала Индокитай был целью экспансии, и мы виноваты в колонизаторстве до американцев. Все, кто видел, что там происходило, были в ужасе! Запад ничего не сделал для этих вьетнамцев, но можно было поступить, как советовал генерал Леклерк в 1945 году, когда Вы сидели в Гулаге, - он сказал, что необходимо договориться с этими коммунистами, которых он нашел очень резонными и умеренными, и если б его послушались, мы имели бы дело с Югославией, одинаково отдаленной и от китайцев и от русских коммунистов. Вы ошибаетесь насчет Вьетнама, Солженицын..." (II, стр. 191, 192-193).
  Но Солженицына невозможно сбить с его продуманной и выстраданной позиции. После нескольких реплик он снова возвращается к ускользающему от западного наблюдателя процессу замещения одного гнета (уже, пожалуй, в перспективе вовсе и не гнета) другим, тотальным:
  "Здесь господин Даниель несколько раз упомянул колониализм прежних лет. Я безусловно считаю колониализм позором западной цивилизации, безусловно. И я ясно вижу, что есть, наступает время кары за то время легкого торжества, легкого господства, и я никогда не стал бы защищать ни одного колониального действия ни одной европейской страны. XX век поставил перед Западной Европой задачу, как не только освободиться от колоний и дать свободу им, но как в себе этот грех изжить. Да, Индокитай не должен был быть французской колонией ни одного дня никогда, да, уход французов из Индокитая после Второй мировой войны был частью всеобщей закономерности, надо было освободиться от этого позорного груза. Разные европейские страны в разных африканско-азиатских по-разному решили этот вопрос. Где это решилось легко и в год, а где 30 лет продолжалось. Колониальная проблема - главным образом моральная. Сейчас, и еще долгое время Запад будет страдать от того, что было сделано... расплачиваться за XVIII-XIX век. Никуда не деться. За все приходится платить всем нам, каждому человеку и каждой нации, и каждому государству. Но в этом частном вьетнамском случае... В наш сумасшедший век процесс налагается на процесс. Наш век сумасшедшим я называю за его темпы. Темпы, которые человек, человеческое биологическое существо, почти не может освоить. Вот как у нас в России за эти пятьдесят лет ни одной проблемы мы не успели обсудить. Только бы обсудить! Одних убили, валится следующая проблема, следующая сверху, следующая... не успеваем осмыслить. Так и тут. Если бы дали Западу такую эпоху - XX век - вот это вам время, освободитесь от колониального наследства и приведите в порядок свои дела. Но такого времени Западу не дано. Передержали. Колонии передержали. А в этот момент началось страшное мировое явление распространения коммунизма - насилия, одного насилия - во все места, куда только можно. Итак, не произошло простого освобождения вьетнамского народа от колониализма ни на одну минуту, а сразу - один процесс на другой. Колониалисты должны уйти, а новая могучая сила - тут же схватить. Если Вьетнам освобождается как колония, то не будут восьмидесятилетних старух нести на себе, и не будут хвататься за пузо самолета, и плыть в лодке по океану, - нет, здесь явление гораздо страшнее и сложнее.
  Закончу мысль. Я не говорил - "Запад, помогайте Вьетнаму, Запад, спасайте Китай или Россию, или еще кого-нибудь". У Запада много своих проблем. Дай Бог вам правильно свои проблемы решить! Но при этом разрешите быть реалистами. Да, Парижское соглашение было карточным домиком, вот как дети, маленькие дети, в карты даже не играя, складывают две карты так, две так, и пятая сверху. Я жил в то время в Советском Союзе - и не только я, ну просто все люди, с которыми я говорил, знал, все удивлялись, не понимали - что за великий дипломат Киссинджер? Ясно было, что если нет контрольной комиссии, если в ней нет одного нейтрального члена, который перевешивает голосование, это вообще не соглашение. И ясно, что если бы сегодня Южный Вьетнам наступал на Северный, то стоял бы гром в небе, что Южный Вьетнам нарушил перемирие, а теперь Северный наступает, - и английский "Нью Стейтсмен" пишет: "Скорей бы это кончалось, ну скорей бы это там умиротворилось и национально объединилось!" То есть скорей бы нам вообще этой проблемой не заниматься. Иностранцам предлагают скорей уезжать из Вьетнама и из Пномпеня - мы, мол, за вашу жизнь не ручаемся... И уезжают. Уезжают свидетели, уезжают те люди, которые могли бы увидеть, что будет после того, как войдут войска-победители. И значит, на 30 лет откладывается рассказ о тех расстрелах, которые там произойдут, и о том, сколько миллионов человек загонят в коммунистические лагеря восстанавливать весь Вьетнам. Я говорю на основании нашего опыта, мы эту закономерность до того хорошо видим, что я осмеливаюсь утверждать это, господин Даниель! Я второй день уклоняюсь от вопросов г-на д'Ормессона - что я думаю о Западе, потому что я не изучением Запада занят главным образом. Но когда я вижу, что происходит процесс мне известный, а во Вьетнаме происходит процесс, совершенно мне понятный, то я смею говорить с ответственностью о том, что там происходит" (II, стр. 198-199).
  Хотя Солженицын великодушно освобождает Запад от ответственности за происходящее в покинутых последним районах мира, от сопротивления идущему там замещению ситуации открытой, чреватой реформами, ситуацией безнадежно закрытой, - в действительности (и в подтексте солженицынских реплик это слышится) такое сопро-тивление - кровное дело Запада, предопределяющее и его будущее. Но западный левый "слепоглухой" во всех этих сложнейших процессах видит только французское колониальное прошлое и американские бомбежки Северного Вьетнама, не воспринимая общеисторического смысла событий. Солженицын же, опять выступая более западником, чем иные его интервьюеры-французы, из чувства собственного достоинства и со-лидарности с подвергаемыми тотальному порабощению народами, отказывается за себя и за них просить у Запада помощи. И даже не говорит лишний раз, что речь идет и о его, За-пада, будущем.
  
  Зато ясно и четко представлена последняя мысль в коротком и страстном монологе "Третья мировая?.." (I, стр. 203-205). Второе десятилетие течет после произнесения этого монолога, но и его злободневность не ослабевает, а обостряется.
  По Солженицыну, третья мировая война возникла в исходе второй, когда Запад начал свое всеобъемлющее отступление перед экспансией сталинского СССР. И эта война, по мнению Солженицына, уже проиграна.
  "Третья Мировая война началась немедленно за Второй, даже перекрывая ее конец, она началась в 1945 году в Ялте под расслабленными перьями и ложными идеями Рузвельта и Черчилля, спешивших начать победу с уступок - Эстонии, Латвии, Литвы, Молдавии, Монголии, миллионов советских граждан, насильственно возвращаемых на смерть и в лагеря, созданием недееспособной Организации Объединенных Наций, отдачей во власть безграничного насилия - Югославии, Албании, Румынии, Болгарии, Польши, Венгрии, Чехословакии, Восточной Германии. Третью Мировую потому не узнали, что она вошла в мир не как прежние - не с посылки громогласных разрывных нот, не с налетов тысяч бомбардировщиков, - она вступила в мир вкрадчивой невидимкой, она ввинтилась в его рыхлое тело под псевдонимами - то демократических преобразований при 100%-ном единодушии народа; то холодной войны; то мирного сосуществования; то - стабилизации положения; то - признания реальностей; то - разрядки; то - торговли (к усилению наступающего противника). В попытке любой ценой избежать Третьей Мировой войны - Запад именно ее и впустил в мир, дал покорить, разорить два десятка стран и совершенно изменить вид Земли" (I, стр. 203. Курсив Солженицына).
  Не в том ли суть этого высказывания, что мир нельзя покупать "любой ценой", что следовало во что бы то ни стало остановить экспансию коммунистического тоталитаризма, сменяющего гитлеровский? Даже в том случае, если пришлось бы драться - не лично со Сталиным, к несчастью, а с недавним своим союзником - советским солдатом, только что подвижнически освободившим себя и Европу от Гитлера. Теперь, после истекшего более чем сорокалетия, трудно даже представить себе, насколько Запад был далек тогда психологически от такого поворота событий. Как враги и выродки воспринимались Западом все те, кто в какой бы то ни было форме, из каких бы то ни было побуждений, на какое бы то ни было время оказались связанными с нацистами. Их даже не подвергали тривиальной демократической процедуре расследования этих форм, побуждений и грехов, а силой и скопом выдавали на расправу судье, не более справедливому, чем Гитлер. На Западе, в том числе, и в значительной степени, в среде старой ("первой") русской эмиграции, воцарился культ Сталина, возглавляемой им системы и отождествляемого с ними народного подвига. Включить в эту систему половину Европы казалось не катастрофой, а прогрессом, раскрепощением. Вспомним, каким недоверием, какой блокадой окружали тех, кто, подобно Ю. Марголину, В. Кравченко и многим другим эмигрантам-беженцам военных и первых послевоенных лет ("второй волны"), пытался рассеять эту самоубийственную эйфорию - восторг перед надвигающимся порабощением. Третья мировая война, по Солженицыну, была проиграна и шла к своему победному для коммунизма концу уже в середине 1970-х гг. (I, стр. 203). Мне же видится, что она еще в самом разгаре: хотя трагически многое сдано без боя или почти без боя, у Запада еще есть, что защищать, если он очнется. От чего очнется? От все той же идеологической и психологической эйфории: сегодня восторженно идеализируются лозунги антиколониализма, антиамериканизма, мира и социализма, под камуфляжем которых коммунизм проводит свою откровенную и замаскированную, прямую и опосредствованную экспансию. Солженицын зовет Запад остановиться в своей ползучей капитуляции, осмотреться и трезво оценить свое положение. Он говорит:
  "Когда теперь мы оглядываемся на эти 30 лет, - мы видим их как долгий извилистый спуск - только спуск, только вниз, только к ослаблению и упадку. Могущественные западные державы, победительницы в двух первых мировых войнах, в этот мирный 30-летний период только ослаблялись, только теряли союзников - реальных или возможных, роняли их уважение к себе, только отдавали беспощадному врагу - территории, население, великий многолюдный Китай - своего крупнейшего союзника во Второй Мировой войне, Северную Корею, Кубу, Северный Вьетнам, теперь и Южный, теперь и Камбоджу, вот на грани Лаос, Таиланд, Южная Корея, Израиль, в ту же пропасть уносится Португалия, бессильно ждут своей участи Финляндия, Австрия, не способные защитить себя и справедливо не надеясь на защиту со стороны. Уж не перечислить тут мелких стран Африки и Аравии, ставших марионетками коммунизма, и многих других, даже европейских, спешащих угодливым заискиванием продлить свое существование. И ООН, не только не удавшаяся, но самая дурная демократия Земли, игрушка безответственных сил, стала эстрадой для высмеивания Запада, отразила в себе это крутое падение мощи его.
  Итак, если державы-победительницы превратились в держав побежденных, отдавших в сумме столько стран и столько населения, сколько не отдавалось ни в одной капитуляции, ни в одной войне человеческой истории, - то не метафора сказать: Третья Мировая война - уже была - и закончилась поражением Запада" (Курсив Солженицына).
  И ниже:
  "Когда отважный Израиль насмерть защищался вкруговую - Европа капитулировала поодиночке перед угрозой сократить воскресные автомобильќные прогулки.
  Еще два-три таких славных десятилетия мирного сосуществования - и понятия "Запад" не останется на Земле" (I, стр. 203-205).
  Перед этим упомянуты несколько случаев, когда Запад проявлял твердость и СССР отступал: Греция - в 1947 году, Западный Берлин - в 1949-м, Южная Корея - в 1950-м (упущен кубинский ракетный кризис 1962 года, а позднее прибавился инцидент на острове Гренада). Продолжает защищать себя - с экономической и технической (продажа оружия) помощью США - Израиль, постоянно находящийся под смертельной угрозой своему существованию и жизни своих граждан.
  Насколько дальнозорким был Солженицын в 1975 году, когда утверждал, что
  "Третья Мировая война вонзилась в самое податливое место Запада: в то свойство человеческой природы, что при благополучии хочется продолжать его любым самообманом и уступками" (I, стр. 205).
  Через 11 лет, 26.IX.1986 г., газета "Новое Русское Слово" сообщает:
  "ВАШИНГТОН, 25 сент. - Выступая перед участниками двухдневного симпозиума, посвященного памяти основателя и руководителя Управления стратегических служб США генерала Уильяма Донована, директор Центрального разведывательного управления Уильям Кейси заявил, что Советский Союз представляет для свободного мира не меньшую угрозу, чем в свое время тоталитарный нацистский режим гитлеровской Германии.
  "Сегодня мы все чаще сталкиваемся с такими же проблемами, которые стояли перед нами в 1944 году, - сказал Кейси. - Первоочередными задачами советского "расползающегося" империализма являются контроль над богатым нефтью Ближним Востоком и расширение экспансии в Центральной Америке, в непосредственной близости от наших границ.
  Страны "третьего мира" представляют собой ужасную картину: голод в Африке, химическая и биологическая война в Афганистане и Индокитае, смерть везде, где действуют в общей сложности более 300 тысяч советских, кубинских и вьетнамских солдат, пытающихся подавить освободительные движения в Камбодже, Эфиопии, Афганистане, Никарагуа и других странах".
  Сегодня уже и некоторым западным политикам, администраторам, писателям и журналистам (отнюдь не массовым персонажам политики, "медиа" и университетских кругов) ясно, что третья мировая война идет и приблизилась вплотную к рубежам США. Неоднократно отмеченная Солженицыным особенность этой войны состоит в ее одностороннем характере: ее ведет атакующая сторона и в нее почти не включается основная конечная атакуемая сторона - Запад. Отвечают войной на войну (сдерживаемый Западом) Израиль и партизанские движения в тех промежуточных ареалах планеты, транзитом через которые ведется атака на Запад. Партизанам помогают мало и плохо. Локальная и, к сожалению, ограниченная во времени флуктуация стратегии Рональда Рейгана не переродила глобального западного настроения капитуляции. Вспомним, каких усилий стоило Рейгану добиться согласия конгресса на жалкую помощь никарагуанским борцам против просоветского режима Ортеги, сражающимся уже непосредственно за Америку.
  Несколько утешает, что в 1986 году тогдашний директор ЦРУ США У. Кейси (должность немалая, но ведь и он был связан по рукам и ногам миропониманием большинства политиков, лепящих общественное мнение, и деятелей "media") так же отчетливо идентифицирует инициатора третьей мировой войны, как Солженицын в 1975 году.
  У. Кейси уподобляет СССР середины 1980-х гг. гитлеровскому режиму эпохи второй мировой войны - смелое и не часто встречающееся уподобление для западного государственного деятеля. Солженицын же писал еще в 1975 году:
  "Я описал положение так, как оно ясно видится любому среднему человеку Востока, от Познани до Кантона. Но еще много мужества надо западному сердцу, но еще много напряжения надо западному взгляду, чтобы увидеть и признать это такое ясное: методическое неуклонное победное разлитие насилия и крови из одного центра по всему земному шару вот уже скоро 60 лет. Пройтись по карте и увидеть те следующие страны, которые намечены в жертву" (I, стр. 205).
  Снова и снова подчеркиваю: когда Солженицын говорит о "методическом неуклонном победном разлитии насилия и крови из одного центра (выд. Д. Ш.) по всему земному шару вот уже около 60 (сегодня - 70. Д. Ш.) лет", - он говорит о своей стране, о своей родине, народ которой ему кровно дорог. Власть, которая инициирует насилие на всем земном шаре, делает это руками подчиненных себе народов. Это их подневольному нашествию следует сопротивляться, их, гонимых в атаки, следует не пускать ни на шаг вперед. Но Солженицын объявляет такое сопротивление необходимым - возможна ли позиция, более чуждая шовинизму?
  Кажущееся противоречие: Солженицын не раз говорит о том, что скованные цепями тотального гнета народы не вправе требовать физической, военной защиты от Запада. Вместе с тем он упрекает Запад за капитуляцию во всех районах земного шара. Противоречие исчезает, когда разделяешь убеждение Солженицына в том, что все, даже географически весьма отдаленные от Запада (а они состоялись уже и в Европе, и протекают на американском континенте) битвы за установление просоветских и подобных советскому режимов суть промежуточные этапы основной операции по завоеванию Запада извне и изнутри. Поэтому Солженицын говорит:
  "Конечно, никто не может требовать от Запада защищать Малайю, Индонезию, Тайвань или Филиппины, и даже никто не смеет упрекнуть его за отказ. Но те юноши, которые отказались переносить тяготы и страхи далекой вьетнамской войны, - быть может, еще не выйдя из боевого возраста, лягут - еще они, даже не их сыновья, - лягут за саму Америку, но уже поздно и бесполезно.
  Опоздано спрашивать: как избежать Третьей Мировой войны? Надо найти трезвость и мужество остановить Четвертую. Остановить, а не валиться на колени" (I, стр. 205).
  И если, по Солженицыну, внутреннее сопротивление еще свободных народов тоталитарной экспансии, откровенной и прикрываемой, должно протекать главным образом на духовном, идейно-информационном, но и (добавим) юридических уровнях, то здесь бы самое время напомнить: в противодействии прямой агрессии "в наш век без танков, самолетов и снарядов никаким духом не возьмешь" (I, стр. 205, выд. Д. Ш.)
  Считать ли угрозу прямой атаки упомянутого выше "одного центра" против Запада продолжением третьей или началом четвертой мировой войны, не имеет существенного значения.
  
  Очень интересны в плане отношения Солженицына к Западу его два уже упомянутых мною выступления перед деятелями американских профсоюзов АФТ-КПП: в Вашингтоне и в Нью-Йорке в июне и в июле 1975 года (I стр. 206-251). Проблематика "узлов" "Красного колеса" врывается то и дело в эти выступления, проявляясь в прикованности говорящего к отечественной истории, к ее замолчанным и извращенным фактам, ко всему тому, над чем он неотступно работает. Солженицын - хороший оратор: его в данном случае чуть-чуть лапидарная, иногда - несколько упрощенная, но вместе с тем безупречно точная аргументация, судя по прерывающим его аплодисментам, находит дорогу к аудитории. С этой аудиторией - профсоюзной, рабочей, - Солженицын говорит о том, что ей понятно, что может и должно ее взволновать, говорит, как свой, как вчерашний коллега по классу:
  "Большинство присутствующих здесь сегодня - люди труда, созидательного труда, и сам я, проработавши в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим, и от имени всех тех, кто делил со мною подневольный труд, как эти два бывших заключенных ГУЛАГа, которых сейчас вы видели... и от тех, кто сегодня работает в нашей стране в угнетенном состоянии... - я могу начать сегодняшнюю речь обращением: Братья! Братья по труду!
  Не забывая и многочисленных почетных гостей, присутствующих здесь, добавим: дамы и господа!.. " (I, стр. 206).
  С профсоюзными деятелями Солженицын не вступает в спор по поводу принципиальных основ социалистической и даже коммунистической идеологии. Он говорит о практике большевистской партии и коммунистического государства, преступной с точки зрения слушателей, используя порой в качестве опоры их синдикалистское миропонимание, их антипатию к отечественным капиталистам. Главное, на чем прежде всего останавливает Солженицын внимание профсоюзной аудитории, - это изначальная фиктивность, мнимость по сей день декларируемой коммунистами их верности интересам рабочего класса.
  "Пролетарии всех стран - соединяйтесь!" - этот лозунг кто из вас (аплодисменты) ...кто из нас не слышал этого лозунга, который звучит над землей уже сто двадцать пять лет... И сегодня вы можете найти его на любой советской брошюре и на каждом номере газеты "Правда". Но никогда руководители коммунистической революции в Советском Союзе не применили этих слов искренне и в полном их смысле. Когда нарастает за десятилетия много лжи, то мы уже забываем ту коренную, основную ложь, которая не на листьях дерева, а у корней его. Сейчас почти невозможно уже вспомнить и поверить... Я недавно специально опубликовал, снова переиздал брошюру тысяча девятьсот восемнадцатого года. Это подробная запись собрания всех представителей петроградских заводов и фабрик, того самого города, который у нас называют колыбелью революции. Повторяю, это был март 1918 года.
  С тех пор рабочий класс никогда уже не мог отстоять своих прав. И в отличие от всех стран Запада наш рабочий класс получает только подачки. Он не может защитить самых простых своих бытовых интересов, и малейшая забастовка, по поводу зарплаты или бытовых условий, рассматриќвается как контрреволюция. Благодаря закрытости советской системы вы никогда не слышали, вероятно, ни о текстильной забастовке в 1930 году в городе Иванове, ни о рабочих волнениях в 1961 году в городах Александрове, Муроме. Ни о крупном рабочем восстании в Новочеркасске в 1962 году, то есть уже в хрущевские времена, после всех "оттепелей". Об этой истории будет подробно скоро напечатано в вашей стране, в моей книге "Архипелаг ГУЛАГ", том третий. Это была история, когда рабочие пошли мирной демонстрацией к горкому партии с портретами Ленина, прося изменить экономические условия. По ним открыли пулеметный и автоматный огонь, и танками разгоняли толпу, и даже своих раненых и убитых никакая семья не смела взять: их всех тайным образом убрали..." (I, стр. 206-208).
  В этих высказываниях проступают черты 2-го и 3-го томов ИНРИ, составленных и прокомментированных впоследствии М. Бернштамом, - сугубо документального исследования борьбы российского пролетариата против больќшевиков в 1917-1919 гг.
  Здесь же всплывает один из сюжетов "Красного колеса" - сюжет Шляпникова, единственного мало-мальски симпатичного Солженицыну первобольшевика:
  "Среди того руководства, среди ЦК, руководившего коммунистической партией в начале революции, все были интеллигенты-иммигранты, приехавшие на уже происходящие в России волнения производить коммунистическую революцию. Один из них был настоящий рабочий - токарь высокого разряда до последнего дня своей жизни... Это был Александр Шляпников. Кто знает сейчас это имя? Именно потому, что он был выразителем истинных рабочих интересов в коммунистическом руководстве... Годы перед революцией, там, в России, он руководил всей коммунистической партией, руководил именно Шляпников, а не Ленин, который был в эмиграции. В двадцать первом году он возглавил рабочую оппозицию, которая доказывала, что коммунистическая верхушка изменила, предала рабочие интересы, попирает пролетариат, угнетает пролетариат и переродилась в бюрократию. Шляпников исчез и канул. Он был арестован потом, позже, а так как он держался стойко - расстрелян в тюрьме, и имя его может быть многим сегодня здесь даже неизвестно. А я напоминаю: перед революцией во главе коммунистической партии России - стоял Шляпников, а не Ленин" (I, стр. 207).
  Благодарно подчеркивая традиционное сочувствие американских профессиоќнальных союзов угнетенным коммунистами советским трудящимся, Солженицын приходит к обличению парадоксального союза между американским капиталом и советскими правителями. Спору нет: его слушателям это обличение импонирует, но не лишним было бы подчеркнуть, что капиталистов подталкивает к определенному поведению еще и общественное мнение Запада, в котором доминируют просоциалистические тенденции.
  Вот этот монолог (частично мы его уже приводили):
  "Именно присутствующим здесь мне не надо объяснять, что в нашей стране после революции никогда не бывало и не существует свободных профсоюзов. Вольнó руководителям британских тред-юнионов играть в эту недостойную игру: ехать делать визиты воображаемым профсоюзам и... напарываться на встречные визиты. Но Американская Федерация Труда - Конгресс Производственных Профсоюзов никогда не поддавались этим иллюзиям, никогда (апл.)... американское рабочее движение никогда не давало себя ослепить и принять рабство за свободу. И я сегодня от всех наших угнетенных благодарю вас!.. (Апл.) Когда мудрецы и либеральные мыслители Запада, забывшие значение слова "либерти", клялись тут на Западе, что в Советском Союзе никаких концентрационных лагерей вообще не существует, - Американская Федерация Труда опубликовала в 1947 году карту, карту наших лагерей. И от всех заключенных того времени я благодарю ваше американское движение! (Anл.)
  Но подобно тому, как мы ощущаем себя с вами союзниками, существует и другой союз... Это союз наших коммунистических вождей и ваших капиталистов (апл.)..." (I, стр. 208).
  И далее следует впечатляющий рассказ о том, как помогали и помогают большевикам, уничтожившим отечественных капиталистов, капиталисты западные и как интерпретируют эту помощь, как ее используют большевики:
  "Крупнейшие стройки первой пятилетки были созданы исключительно при помощи американской технологии и американских материалов. И сам Сталин признавал, что две трети всего необходимого было получено с Запада. И если сегодня Советский Союз имеет могучие военные и полицейские силы, при стране по современным меркам нищей, - эти силы он имеет для подавления нашего свободного движения в Советском Союзе, - то мы также должны благодарить, но в этот раз должны благодарить западный капитал.
  Я напомню недавний случай. Некоторые из вас читали в газетах, а другие могли пропустить. Инициативой ваших бизнесменов была устроена в Москве выставка криминологической техники, то есть новейшую, самую новейшую тонкую технику, которая предназначена у вас для ловли преступников, для подслушивания, подсматривания, фотографирования, выслеживания, опознания преступников, они повезли в Москву (апл.)... они повезли в Москву на выставку и поставили, чтобы советские кагебисты могли изучать... Будто бы не понимая, каких преступников, кого будет ловить КГБ. Советское правительство чрезвычайно заинтересовалось этой техникой и решило купить ее, и ваши бизнесмены охотно стали продавать. И только когда здесь отдельные трезвые головы подняли шум, - остановили эту сделку, продажа не состоялась только таким образом. Но надо знать ловкость КГБ: не то что две-три недели надо было стоять этой технике в советских помещениях, под советской охраной, достаточно было двух-трех ночей, чтобы кагебисты там уже рассмотрели и перекопировали... И если сегодня идет у нас ловля людей с самой лучшей, с самой совершенной техникой, то я сегодня тоже могу поблагодарить ваших капиталистов!
  Это то, что почти непонятно человеческому уму: та сжигающая жажда наживы, которая теряет всякие границы разума, всякие пределы самоограниќчения, всякую совесть, только бы получить деньги (апл.)... И я должен сказать, что Ленин предсказывал это все. Ленин, который большую часть жизни прожил на Западе, а не в России, вообще Запад знал лучше, чем Россию, - он всегда писал и говорил, что западные капиталисты сделают все, чтобы укрепить экономику СССР. Они будут соревноваться друг с другом, чтобы продать нам дешевле, продать быстрее, чтобы Советы купили именно у этого, а не у того. Он говорил: они все нам сами принесут, не представляя себе своего будущего. И в тяжелые минуты, на партийном съезде в Москве, он сказал так: "Товарищи, не паникуйте, когда нам будет очень плохо, мы дадим буржуазии веревку, и она сама удавит себя. " И тогда Карл Радек, может знаете, был такой находчивый остряк, сказал: "Владимир Ильич, ну откуда же мы наберем столько веревки, чтобы вся буржуазия удавилась?" И Ленин без затруднения ответил: "А сама буржуазия нам ее и продаст..." (апл.)... Десятилетиями - двадцатые, тридцатые, сороковые, пятидесятые годы, вся советская печать писала: "Западный капитализм - тебе конец! Мы тебя уничтожим!" Но капиталисты как не слышали: они не могут понять, они поверить этому не могут. Никита Хрущев приехал сюда и сказал: "мы вас похороним!" - они не поверили, они приняли это за шутку. Сейчас, конечно, у нас там стали умней, сейчас не говорят - мы вас похороним, сейчас говорят: "разрядка"...(апл.)... Ничто не изменилось в коммунистической идеологии, и цели остались те же, но вместо простодушного Хрущева, который не умел держать язык за зубами, теперь говорят "разрядка" (I, стр. 209-210). Разрядка Солженицына).
  Речь идет, однако, не только о буржуазной меркантильности, не только о торговле с целью наживы, но и о гуманной и бескорыстной помощи:
  "Когда трехлетней гражданской войной, начатой коммунистами (это был лозунг коммунистов - "гражданская война", это была цель Ленина - гражданская война, читайте Ленина - это была его задача и лозунг), когда разорили Россию гражданской войной, - попросили Америку: "Америка, накорми наших голодных!" - и, действительно, щедрая, великодушная Америка накормила наших голодных. Была создана так называемая АРА - Американская Администрация помощи, ее возглавил тогда будущий... теперь уже покойный ваш президент Гувер. И, действительно, много миллионов русских жизней спасла эта ваша организация. Но какую благодарность вы получили? В СССР не только постарались из народной памяти изгладить все это, почти невозможно теперь в советской печати найти воспоминания, что была такая АРА. Но стали обвинять, что это была хитрая шпионская организация, мол это был хитрый замысел американского империализма, чтобы опутать Россию шпионской сетью" (I, стр. 211).
  Во втором своем выступлении перед профсоюзами, в Нью-Йорке, Солженицын говорит и о более поздних событиях:
  "Вы лендлизом помогали нам многие годы - у нас сделано все, чтобы забыть его, затереть, по возможности не вспоминать. А сейчас, до того как пришел я в этот зал, я отчасти и оттягивал свой приезд в Вашингтон, чтобы прежде посмотреть немного простую Америку, побывать в нескольких штатах, просто поговорить с людьми. Мне рассказали, я впервые узнал, что по всем штатам в годы войны Общество советско-американской дружбы собирало помощь советским людям: теплые вещи, продукты, подарки, - и посылало. А мы не только не видели их, мы не только их не получали - их распределили там где-то в привилегированных кругах, - но нам никто никогда об этом не говорил. Я это узнал сейчас, здесь у вас в штатах, вот в этот месяц" (I, стр. 222).
  Все это и многое другое сказано для того, чтобы через своих непосредственных слушателей убедить куда более широкую и полномочную аудиторию предоставить совет-скую экономическую систему ее собственным возможностям, не помогая ей выжить. Я еще раз спрашиваю: может ли стать в такую бескомпромиссную позицию по отношению к своей стране человек, хоть сколько-нибудь затронутый шовинизмом, всегда слепящим глаза своих носителей? В Нью-Йорке Солженицын напоминает (мы уже к этому обращались):
  "Я в прошлой речи говорил и сейчас хочу напомнить, надо на каждую вещь смотреть еще с той стороны, от нас. Наша страна берет вашу помощь, а в школах учат, а в газетах пишут, а в лекциях говорят: смотрите, западный мир загнивает! Смотрите, экономика западного мира кончается, сбываются великие предсказания Маркса, Энгельса и Ленина: капитализм погиб! Он уже совершенно погиб! А наша социалистическая экономика, мол, расцветает, она доказала наконец торжество коммунизма. И вот я думаю, господа, особенно те, кто имеет социалистическое мировоззрение: дайте же наконец социалистической экономике доказать свое превосходство! Дайте ей доказать, что она передовая, что она всемогущая, что она вас побила, что она вас перегнала. Не вмешивайтесь в нее. Перестаньте ей давать взаймы и продавать. (апл.) Если она такая всемогущая, ну вот она встанет сама, постоит 10-15 лет на своих собственных ногах, а мы посмотрим. И я скажу вам, что будет. Так пошутили, а дальше без шутки. А без шутки будет то, что когда на все стороны нельзя будет управиться экономике, она должна будет уменьшить свою военную подготовку, она должна будет бросить бесполезный космос, и должна будет кормить народ и одевать его. И должна будет смягчить свою систему.
  Таким образом, всего-навсего, к чему я призываю, это: раз она такая процветающая экономика, раз она такая гордая, а ваша такая пропащая, загнившая, так перестаньте той помогать. Ну где же, когда же калека помогал богатырю? (смех и аплодисменты)" (I, стр. 249-250).
  Для того, чтобы его советы не повисали в воздухе, Солженицын лаконично и бескомпромиссно характеризует коммунистическую систему, противостоящую Западу и Западом же алогично поддерживаемую, а иногда и спасаемую:
  "Для того, чтобы понять этот вопрос, я разрешу себе сделать маленький исторический обзор - истории подобных отношений, которые назывались в разные периоды то торговлей, то стабилизацией положения, то признанием реальности, то вот разрядкой. Эти отношения имеют историю по крайней мере сорок лет. Я хочу напомнить вам, с какой системой они начались. Вот с какой. Это была система, которая:
  - пришла к власти путем вооруженного переворота;
  - разогнала Учредительное Собрание;
  - капитулировала перед Германией - общим тогда противником;
  - ввела бессудную расправу, ЧК, расправу без всякого суда;
  - давила рабочие забастовки;
  - невыносимо грабила деревню до мужицких восстаний, а когда происходили мужицкие восстания - давила их кроваво;
  - разгромила Церковь;
  - довела до бездны голода двадцать губерний страны.
  Это - знаменитый Волжский голод 1921 года. Очень типичный коммунистический прием: добиваться власти, мало считаясь с тем, что падают производительные силы, что не засеваются поля, что стоят заводы, что страна опускается в голод, в нищету, - а когда наступает голод и нищета, то просить гуманистический мир помочь накормить эту страну.
  
  Я повторяю, продолжаю:
  - это была система, которая ввела первые в мире концентрационные лагеря;
  - это была система, которая в XX веке первая ввела систему заложников, то есть брать не того, кого преследуют, а брать его семью или просто брать приблизительно кого-нибудь и расстреливать их.
  Эта система заложников и преследования семей существует и сегодня, она и сегодня является самым сильным орудием преследования, потому что самые смелые люди, которые не боятся за себя, могут дрогнуть от угрозы своей семье.
  - Это была система, которая первая ввела, до Гитлера, задолго до Гитлера, фальшивые объявления о регистрации, то есть вот такие-то, такие-то должны явиться на регистрацию. Они приходят регистрироваться, а их уводят на уничтожение. У нас тогда не было, по технике, газовых камер, у нас применялись баржи, а баржи набивали по сотне, по тысяче людей и топили их;
  - это была система, которая обманула трудящихся во всех своих декретах: декрете о земле; декрете о мире, декрете о заводах, декрете о свободе печати;
  - это была система, которая уничтожила все остальные партии. Я прошу вас понять: она уничтожила не просто партии, не распустила их, но членов уничтожила, всех членов партий уничтожила других, вот так она их уничтожила;
  - это была система, которая провела геноцид крестьянства: пятнадцать миллионов крестьян было отослано на уничтожение;
  - система, которая ввела крепостное право, так называемый "паспортный режим";
  - это была система, которая в мирное время на Украине искусственно вызвала голод. Шесть миллионов человек умерло от голода на Украине в 32-м-33-м году на самом краю Европы! В Европе умерло, и Европа не заметила, и мир не заметил... шесть миллионов человек!
  Я мог бы продолжать это перечисление, однако я должен остановиться. Я останавливаюсь, потому что я дошел до 1933 года. Это был тот самый год, вот со всем этим итогом, со всем, что я перечислил, когда ваш президент Рузвельт и ваш конгресс сочли эту систему достойной дипломатического признания, дружбы и помощи. Я напомню, что великий Вашингтон не согласился на признание французского Конвента из-за его зверств. Я напомню, что и в 1933 году в вашей стране раздавались голоса, возражающие против признания Советского Союза. Однако, признание состоялось, и тем было положено начало и дружбе, и, вскоре, военному союзу.
  
  Советская система так закрыта, что ее почти невозможно понять отсюда. И ваши самые ученые теоретики пишут научные труды, пытаются объяснить и понять, что происходит там, и вот несколько таких наивных объяснений, которые нам, советским людям, просто смешны. То говорят, советские вожди отказались теперь от своей человеконенавистнической идеологии. Нисколько. Нисколько от нее не отказались. То говорят - в Кремле есть "левые" и "правые" и там идет борьба, и мы должны себя так вести, чтобы не помешать "левым". Все это фантазия: левые... правые... Ну есть там какая-то борьба за власть - но в главном они все заодно. Или еще есть такая теория, что теперь благодаря росту техники растет технократия в Советском Союзе, растет инженерия - и инженеры теперь правят хозяйством, и вот скоро они будут определять судьбу, а не партия. Скажу вам - инженеры столько же будут определять судьбу, сколько наши генералы - судьбу армии, то есть - ноль. Все будут делать так, как скажет партия" (I, стр. 210-212, 222-223. Разрядка Солженицына).
  Солженицын не был бы самим собой, если бы, говоря о современности, не возвращался постоянно к истории - к истокам этой современности, исследоваќнием которых он занят в своей основной, повседневной литературной деятельности. Работая над занимающими его вопросами, он никогда не изменяет стремлению приобщить к своему исследованию и к своим выводам доступную ему, как можно более широкую аудиторию. Пресловутая (столько раз осужденная и бесцеремонно высмеянная) замкнутость его частной жизни, дающая ему, видимо, возможность столь интенсивно работать, сочетается со всегдашней активной публицистической адресованностью всех его размышлений читателю и слушателю. В данном случае, приобщая американскую профсоюзную аудиторию к своему пониманию советской системы, он не может не сказать хотя бы нескольких слов о той реальности, которую эта система сменила:
  "Вспомним, что в 1904 году США, американская пресса ликовала японским победам и все желали поражения России за то, что Россия консервативная страна. Напомню, что в 1914 году раздавались упреки Франции и Англии, как могли они вступить в союз с такой консервативной страной как Россия.
  Размеры и направление моей речи сегодня не разрешают мне что-либо еще говорить о прошлой России. Я только скажу, что информация о дореволюционной России получена Западом из рук или недостаточно компетентных или недостаточно добросовестных. И я только приведу для сравнения ряд цифр. Вот эти цифры. По подсчетам специалистов, по самой точной объективной статистике, в дореволюционной России, за 80 лет до революции, - это были годы революционного движения, покушения на царя, убийства царя, революции, - за эти годы было казнено по 17 человек в год. Знаменитая инквизиция, в расцвет своих казней, в те десятилетия, уничтожала по 10 человек в месяц. Я цитирую книгу, изданную самой ЧК в 1920 году. За 1918 и 1919 год они с гордостью отчитываются о своей революционной работе. Они извиняются, что данные у них не совсем полные, но вот они: в 1918 и 1919 годах ЧК расстреливало без суда больше тысячи человек в месяц! Это писало само ЧК, когда оно еще не понимало, как это будет выглядеть в истории. А в расцвет сталинского террора в 1937-38 году, если мы разделим число расстрелянных на число месяцев, мы получим более 40000 расстрелянных в месяц!!! Вот эти цифры: 17 человек в год, больше 1000 в месяц и более 40000 в месяц! Вот так росло то, что делало трудным для демократического Запада союз с прежней Россией" (I, стр. 212-213. Разрядка Солженицына).
  17 казненных в год - это тоже симптом неблагополучия, и надо многое, очень многое прочесть и осмыслить, чтобы понять, почему Россия платила такую высокую цену за свою стабильность и можно ли было усилиями власти и общества (как?) эту цену уменьшить.
  Для большинства историков, обычно стремящихся к бесстрастности и беспристрастности, эти вопросы: могла ли история сложиться иначе, чем она сложилась, что для этого требовалось? - некорректны. Они изучают то, что было, а не то, что могло бы произойти, если бы люди думали и действовали иначе, чем они думали и действовали. Солженицын же размышляет об этом постоянно, отчаянно ностальгируя по упущенным возможностям отечественной истории. В этом и только в этом смысле мировосприятие Солженицына не исторично, а злободневно. Он болезненно переживает то, что ежечасно ощущается им как роковая фантасмагория неправильных выборов, и жаждет предостеречь от подобного выбора в настоящем и в будущем. При этом его предостережение адресовано Западу, еще свободному выбирать, нередко в большей степени, чем соотечественникам, в погоне за утопией свободу выбора потерявшим.
  Но вернемся к упоминанию Солженицыным дореволюционной России. Важно и то, как распределялась эта средняя цифра (17 казненных в год) на протяжении упомянутых восьмидесяти лет перед революцией. В "Красном колесе" много пищи для таких размышлений. Но в любом случае 17 казненных в год несопоставимы с тысячей и тем более с сорока тысячами казненных в месяц. И важно, за что казнили казненных и как жили, какими правами и возможностями располагали законопослушные подданные сравниваемых государств. Солженицын знает, чем и как отличался СССР 1917-1941 гг. от консервативной России 1837-1917 гг. (последние 80 лет перед революцией), и поэтому он потрясен:
  "И с этой страной, с этим Советским Союзом в 1941 году вся объединенная демократия мира: Англия, Франция, Соединенные Штаты, Канада, Австралия и другие мелкие страны, - вступили в военный союз.
  Как это объяснить? Как можно это понять?..
  Здесь можно выдвинуть несколько объяснений. Я думаю, первое объяснение можно сделать такое: что, значит, вся соединенная демократия Земли оказалась слабой против одной Германии Гитлера. Если это так, то это страшный знак. Это ужасное предзнаменование для сегодняшнего дня. Если все эти страны вместе не могли справиться с маленькой Германией Гитлера, что же они будут делать теперь, когда больше половины земного шара залито тоталитаризмом?
  Я не хочу признать этого объяснения. Но, может быть, тогда второе объяснение: что это просто была паника, страх государственных деятелей? Они просто не имели веры в себя, они просто не имели силы духа, и в этой растерянности пошли на союз с советским тоталитаризмом? Тоже не лестно для Запада. Или, наконец, третье объяснение: что это был замысел, демократия не хотела защищаться сама, она хотела защититься руками другого тоталитаризма, советского. Я не говорю сейчас о нравственной оценке этого, об этом - позже. Но в плоскости простого расчета, какая это недалекость! какой это глубокий самообман! У нас есть такая русская пословица: "Волка на собак в помощь не зови": если собаки на тебя напали и рвут - бей собак! Бей собак, а волка не зови! (апл.) Потому что когда придут волки, они собак слопают или прогонят, но они съедят и тебя.
  Мировая демократия могла разбить один тоталитаризм за другим - и германский, и советский. Вместо этого она укрепила советский тоталитаризм и позволила родиться третьему тоталитаризму - китайскому. И вот это все развилось в сегодняшнюю мировую ситуацию" (I, стр. 213-214).
  Представляется вероятным, что были и другие причины для объединения Запада с коммунистическим СССР в борьбе против Гитлера. Солженицын ведь и сам говорит: "Советская система так закрыта, что ее почти невозможно понять отсюда" (I, стр. 222). И в другом месте того же выступления:
  "Рузвельт в Тегеране в одном из последних своих тостов так и произнес: "Я не сомневаюсь, что мы трое (то есть Рузвельт, Черчилль и Сталин), мы ведем свои народы в согласии с их желаниями и с их целями..." (I, стр. 214).
  Нет оснований предполагать, что Рузвельт лгал, а не именно так и думал. Ведь тогда советская система была куда более закрытой, чем после 1956 года и чем сегодня. Но даже если бы Рузвельт был прав и Сталин превратил Восточную Европу в территорию, фактически оккупированную Советским Союзом, не только по своему произволу, но в согласии с желаниями и целями народов СССР, - почему Запад должен был считаться с такими желаниями и целями? Ведь с Гитлером в определенные моменты существования его диктатуры тоже было согласно едва ли не большинство немцев, но демократии Запада (правда, далеко не сразу) сочли невозможным подчиниться этому согласию!
  Я уже говорила, что после совместной (с наибольшими - среди союзников - человеческими и материальными потерями для СССР) победы над Гитлером психологически невозможно было для Запада перейти к войне против СССР. Хотя, конечно, монопольное обладание атомным оружием давало Западу шанс посредством одной только угрозы его применения, одного только давления заставить Сталина убраться из Восточной Европы и прекратить экспорт коммунизма в Китай. Но ведь следует учитывать еще и обаяние генетически родных ему идей марксизма, социализма, коммунизма для западного общественного мнения (именно идей - все еще, с его точки зрения, весьма ценных, в отличие от практики, в которой неизбежны пробы и ошибки, почему она не может служить однозначным критерием оценки этих идей, особенно тогда, когда их компрометация психологически дискомфортна).
  Это обаяние не изжито Западом по сей день (вопреки мнению многих, еще и коммунистическим Востоком не до конца изжито), а тогда? Много раз подчеркивалось принципиальное различие между национал-социализмом и коммунизмом: первый изуверски ужасен уже в теории, в декларациях (поэтому так настораживает любое к нему тяготение, любая к нему терпимость) - второй в своих расхожих, пропагандистских лозунгах, декларациях прекраснодушен. Его (коммунизма) теоретическая и генетическая (уже в предшественниках) порочность не лежит на поверхности и требует пристального, серьезного изучения. Накопившиеся в мировой литературе научные и публицистические доказательства этой порочности и тупиковости по сей день не сделались активным достоянием массового мышления (полагаю, что не только на Западе), а тогда? "Мировая демократия" психологически не готова была в середине 1940-х гг. "разбить один то-талитаризм за другим - и германский, и советский", и не дать "родиться третьему тоталитаризму - китайскому".
  Сегодня людей, видящих истинное соотношение мировых сил и потенций, на Западе больше, чем в 1940-х гг., но осознание необходимости остановить разлитие тотала по миру отнюдь не стало вне тоталитарной зоны планеты тем массовым, побуждающим к действию настроением, которое Солженицын так страстно пытается разбудить.
  Выше было сказано: Солженицын не историк в том только смысле, что он не фаталист, он не приемлет роковой единственности свершившегося и предстоящего исторического процесса, не верит в отсутствие других, несчастливо упущенных возможностей. Он в каждой точке прошлого и настоящего видит веер возможных траекторий, будучи убежденным в реальности выбора не одного, а многих различных путей, по его представлению, лучших или худших. Это резко увеличивает, в его глазах, ответственность, и его личную (отсюда - непрерывная проповедь), и всех людей, за происходящее и имеющее произойти в мире. Дело читателя - выбирать более близкое себе мироощущение: покорность исторической неизбежности или чувство тяжкой ответственности, заставляющее трактовать жизнь, свою и чужую, как постоянное делание истории. Солженицын выбирает второе. Нижеследующие слова произнесены более десяти лет назад, но и они являются не только еще одним прозорливым пророчеством относительно двух конкретных, частных историко-политических фактов (вьетнамской и камбоджийќской трагедий), но и все более злободневной оценкой психологического климата на планете:
  "Уже создается такое мирочувствие, - "как бы поскорее уступить", поскорее бы отдать, и как-нибудь наступило бы замирение, как-нибудь наступил бы покой. Так и писали сейчас многие газеты на Западе: скорее бы кончалось кровопролитие во Вьетнаме и наступило бы национальное единение (У берлинской стены они не вспоминают национальное единение). А одна из ваших ведущих газет после конца Вьетнама на целую страницу дала заголовок: "Благословенная тишина". Врагу не пожелал бы я такой благословенной тишины! Врагу не пожелал бы я такого национального единения (апл.) Я провел 11 лет на Архипелаге, я изучал полжизни этот вопрос. И я могу, глядя издали на эту страшную вьетнамскую трагедию, сказать: миллион человек будет просто уничтожен, а 4-5 миллионов, по масштабам Вьетнама, сядут в концентрационные лагеря и будут восстанавливать Вьетнам. А что происходит в Камбодже, вы уже знаете. Геноцид. Полное уничтожение, но в новой форме. Опять газовых камер не хватает, потому что техника недостаточна. И поэтому просто в несколько часов поднимают столицу, провинившийся столичный город, и выгоняют его - стариков, детей, женщин, без вещей, без еды: иди и умирай!
  Это очень опасное мироощущение, когда начинает вкрадываться такое чувство: "Ну, отдайте!" Мы уже сейчас слышим голоса на Западе и в вашей стране: "Отдайте Корею, отдайте Корею и будем жить тихо." Отдайте Португалию, конечно. Отдайте Японию. Отдайте Израиль. Отдайте Тайвань, Филиппины, Таиланд, Малайзию, отдайте еще десять африканских стран, дайте только нам возможность спокойно жить. Дайте возможность нам ездить в наших широких автомобилях по нашим прекрасным автомобильным дорогам. Дайте возможность нам спокойно играть в теннис и гольф. Дайте спокойно нам смешивать коктейли, как мы привыкли. Дайте нам видеть на каждой странице журнала улыбку с распахнутыми зубами и с бокалом. (апл.)" (I, стр. 216, 217).
  Что с того, что некоторые из поименованных здесь стран еще не отданы и даже отдалились от сдачи? Приблизились к ней другие: Афганистан, Никарагуа, Сальвадор... Солженицын много говорит в этих двух выступлениях о той помощи, том добре, которые несла и несет Америка миру, в частности - Европе; о черной неблагодарности, которой мир, в том числе - Европа, Америке за это платит. Но, тем не менее, он не видит никакой возможности самосохранительного изоляционизма для США:
  "Ход истории, хотите вы или не хотите, но ход истории сам привел вас - сделал вас мировыми руководителями. Вашей стране уже нельзя думать провинциально, вашим политическим деятелям уже нельзя думать только о своем штате, о своей партии, о мелких ситуациях, которые приведут его или не приведут к государственному посту. Вам приходится думать обо всем мире. И когда наступит новый политический мировой кризис, - а я считаю, что вот очень острый закончился, а следующий может наступить в любой момент, - все равно, главные решения лягут на плечи Америки, на плечи Соединенных Штатов.
  И вот я, уже находясь здесь, слышу некоторые объяснения ситуации, я разрешу себе процитировать то, что я слышал здесь.
  "Нельзя защищать тех, у кого не хватает воли к обороне." Я согласен. Но это сказано по поводу Южного Вьетнама - так в половине сегодняшней Европы и трех четвертях сегодняшнего мира воля к обороне еще меньше, чем была в Южном Вьетнаме.
  Нам говорят: "нельзя защищать тех, кто не может обороняться собственными людскими ресурсами". А против превосходных сил тоталитаризма, когда он набрасывается весь, - и никто не может защититься собственными ресурсами - никто; и например Япония совсем не имеет армии.
  Нам говорят: "Нельзя защищать тех, у кого нет полной демократии". Вот это самое замечательное, это самая основная мелодия, которую я вижу в ваших газетах и слышу в выступлениях некоторых ваших политических деятелей. А кто в мире когда-нибудь на переднем крае тоталитаризма удержался с полной демократией? Вы - соединенная демократия мира, не удержались! Америка, Англия, Франция, Канада, Австралия вместе - не удержались! При первой опасности гитлеризма - протянули руку Сталину. Это называется удержаться в демократии? Нет! (апл.). (III, стр. 219. Разрядка Солженицына).
  В этом отрывке присутствует констатация нескольких центральных и потому чрезвычайно напряженных политико-исторических парадоксов современности.
  "Нельзя защищать тех, у кого не хватает воли к обороне" - Солженицын вроде бы и согласен с этим постулатом американской текущей политики, с этим общественным настроением. Но нам становится ясно, что это согласие мнимое, когда вышеозначенный квазипрагматический постулат приводится Солженицыќным к его вероятному пределу - к неисключенной возможности на его основании когда-нибудь сдать тоталитаризму Западную Европу. Прочитайте программу английских лейбористов (1986), и вы ужаснетесь их готовности к сдаче. С другой стороны, Афганистан проявляет всенародную (не считая горстки коллаборационистов) волю к обороне, но как ничтожно мало ему помогают свободные страны. Во всяком случае, этот самооправдательный тезис ("нельзя защищать того...") в интерпретации Солженицына утрачивает свою кажущуюся неуязвимость. Он выглядит тем, чем он является на самом деле: отговоркой, а не истинным и оправданным побуждением.
  "Нельзя защищать тех, что не может обороняться собственными людскими ресурсами", - Солженицын и вида не подает, что он согласен с этим услужливым доводом здравого, на первый взгляд, смысла. Он знает, что "против превосходных сил тоталитаризма, когда он набрасывается весь", никто на современной планете не защитится "собственными ресурсами". И США вряд ли защитятся, если предварительно сдадут всю планету. За этим его утверждением стоит не новая для него мысль, что каждый уступленный клочок земли, каждый потерянный регион мира приближают сражение к рубежам США. И во втором своем выступлении перед профсоюзными деятелями, в Нью-Йорке, он так и говорит:
  "Я понимаю, я ощутил: вы устали. Вы устали, но ведь вам еще не достались подлинные страшные испытания XX века, которые перекатились над старым континентом. Вы устали, но не так, как устали мы, 60 лет лежим, придавленные к земле. Вы устали, но не устали коммунисты, которые имеют целью уничтожить вашу систему! Нисколько не устали. (апл.)
  Я понимаю, сейчас самый неудачный момент приехать в эту страну и выступать вот с такими речами, как я. Но если бы был удачный момент, удобный, в моих выступлениях не было бы и нужды. (апл.) Вот именно потому, что момент самый неудачный, именно поэтому я пришел рассказать вам об опыте оттуда. Если бы наш опыт Востока сам к вам влился, мне не нужно было бы принимать эту несвойственную мне и нелюбимую мною роль оратора. Я писатель, я бы сидел и писал свои книги.
  Но концентрируется мировое зло, ненавистное к человечеству. И оно полно решимости уничтожить ваш строй. Надо ли ждать, что оно ударит ломом в вашу границу и что американская молодежь должна будет умирать на границах вашего континента?" (I, стр. 247. Разрядка Солженицына).
  Солженицын не утверждает, что США в одиночку, своими человеческими и материальными ресурсами, должны противостоять экспансии тотала в любой точке планеты. Он только подводит своих слушателей к выводу, что это противостояние должно быть совместным для угрожаемых экспансией стран (в разных формах совместным) и что только США могут быть лидером этого сопротивления. На них исторически ложится его организация и его главная тяжесть. Другого выхода попросту нет. И здесь возникает еще один злободневный и весьма грозный парадокс: прозападные государства, стоящие на переднем крае борьбы против наступающего тоталитаризма, страны, в которых уже идет эта ожесточенная борьба, зачастую не являются полностью, последоваќтельно демократическими. Многие черты их внутренней организации - где более, где менее - авторитарны (ряд стран Латинской Америки, ЮАР, Тайвань и т. д.) Они отчаянно сопротивляются напору тотала, но Запад помогает им мало и плохо, иногда совсем не помогает, иногда (как сегодняшнюю ЮАР) толкает к самоубийственно поспешной сдаче на том основании, что "нельзя защищать тех, у кого нет полной демократии".
  Все армии мира построены на более или менее авторитарных организационных началах. А прозападные страны, которые, по определению Солженицына, стоят "на переднем крае тоталитаризма", то есть, точнее, на переднем фронте борьбы с ним, сопротивления его прямой атаке - это, образно выражаясь, военные гарнизоны еще свободного мира, который склонен предоставить их роковому ходу событий под тем предлогом, что у них "нет полной демократии". Это не более чем предлог, ибо государствам тоталитарным и тяготеющим к тоталитарному миру, несмотря на их внутренний деспотизм, Запад с готовностью помогает - экономически и технологически, в том числе и оружием. Некоторые западные общественные деятели, соединяющие в себе политиков и ученых (один из наиболее ярких примеров - Джин Киркпатрик), значительно резче, чем Солженицын, предъявляют своему миру те же упреки. По мнению Д. Киркпатрик и ее западных единомышленников, прозападные не вполне демократические и даже вполне авторитарные режимы в их внутренней ситуации следует осторожно подвигать к демократии, но прежде всего им надо помочь выстоять, выжить, остаться в орбите Запада. Этот подход вполне совпадает с отказом Солженицына принять как достойное оправдание западного безразличия к судьбе некоторых своих традиционных союзников утверждение, что "нельзя защищать тех, у кого нет полной демократии", хотя речь идет о самозащите Запада и его союзников от глобального натиска тоталитаризма.
  В обоих выступлениях перед профсоюзами Солженицын говорит о двух аспектах, двух плоскостях современного существования человечества:
  "Сегодня в мире происходят два важнейших процесса. Один процесс - тот, о котором я сказал, - вот он идет уже более тридцати лет. Это процесс близоруких уступок. Это процесс отдавать, отдавать, отдавать, и может быть когда-нибудь волк насытится. А второй процесс, который я считаю ключевым, - и я предсказываю, что он принесет нам всем будущее... - это процесс тот, что под чугунной корой коммунизма, в Советском Союзе уже лет двадцать, а в других коммунистических странах меньше, - идет освобождение человеческого духа, вырастают новые поколения, непоколебимые в борьбе со злом, которые не идут на беспринципные компромиссы, которые предпочитают потерять все: заработок, всякие условия существоваќния, саму жизнь, только не пожертвовать совестью, только не войти в сделку со злом. (апл.) Так вот - этот процесс зашел так далеко, что в сегодняшнем Советском Союзе марксизм упал так низко, он скатился к анекдоту, он скатился в человеческое презрение. У нас уже просто никто мало-мальски серьезный, и даже студенты и школьники, уже серьезно, без улыбки, без насмешки о марксизме не говорят. Но весь этот процесс нашего освобождения, который, конечно, вызовет и общественные перемены, - этот процесс медленнее, чем тот, который... чем первый, чем процесс уступок. Нам там, когда мы наблюдаем за этими уступками, нам страшно. Зачем же так быстро, зачем так стремительно, зачем уступают по несколько стран в один год?.. Я начал с того, что вы - союзники нашего освободительного движения в коммунистических странах. И я призываю вас: давайте вместе думать и стараться, как нам урегулировать соотношение этих двух процессов. Всякий раз, когда вы помогаете нашим преследуемым, вы не только проявляете великодушие и благородство, вы защищаете не только их, но и самих себя, но и свое будущее... (апл.)" (I, стр. 227-228).
  Я не думаю, что в Советском Союзе выросли и продолжают очень интенсивно расти целые духовно раскрепощенные и проникнутые новым, действительно высоким, идеализмом поколения. Крушение официальной идеологии в большинќстве случаев остав-ляет по себе вакуум и беспорядочные обломки. И лишь количественно небольшая часть людей, от этой идеологии отпавших, обретает новые, духовно и по-настоящему ценные конструктивные идеалы. Как это ни парадоксально, марксизма и ленинизма в СССР, несмотря на их пожизненную (адаптированную властью к ее задачам) зубрежку, не знают и отвергают чаще всего лишь потому, что их навязывают опротивевшие "верха". Лишь в сравнительно небольшом числе случаев отрицание марксизма и ленинизма бывает в СССР конструктивным, имеющим за собой иное, продуктивное мировоззрение. Но процессы отрицания ширятся, и процессы выработки альтернативных миропониманий идут, и для них нужно время и целенаправленќность: и открытая, и конспиративная деятельность прозревших. Кроме того, неэффективная во всех отношениях, кроме дезинформации, принуждения и экспансии, тоталитарная структура накапливает при своем функционировании разнообразные шумы, стареет, подвергается деструкции. И, будь она надежно блокирована извне, эти процессы шли бы в ней гораздо быстрее и интенсивней, вынуждая власть к уступкам, а общество подвигая к сознательной оппозиции. Поэтому Солженицын безоговорочно прав, когда он убеждает свою западную аудиторию хотя бы предоставить тоталитарные диктатуры их собственной судьбе, не позволять им распространяться и не компенсировать с такой услужливостью их созидательную непол-ноценность.
  "Но давайте попробуем, сколько можно, - остановим безумный, бессмысленный и безнравственный процесс бесконечных уступок агрессору... этих ловких юридических изворотов, когда каждый раз находится аргумент: почему еще одну, еще одну, и еще одну страну надо отдать, отдать и отдать. Почему надо снова и снова подавать коммунистическому тоталитаризму технику - сложную, тонкую, то, что нужно ему для вооружения, для подавления своих сограждан. Если мы сумеем задержать, хотя бы не остановить, но задержать этот процесс уступок и дать возможность продолжаться процессу освобождения в коммунистических странах, то эти два процесса, в конце концов, дадут нам наше будущее (апл.)". (I, стр. 228-229).
  И тут же возникает сомнение, сформулированное в нью-йоркской речи:
  "Но способна ли свободная, разнообразная западная система принять такую линию? Способна ли она вся едино согласиться: и правда, перестанем соревноваться, перестанем угождать, перестанем отталкивать друг друга локтями - мне, мне, мол, пожалуйста, концессию, мне вот там дайте... Очень может быть, что и не согласится. И если такого единства не будет найдено, если в безумном соревновании фирм будут все так же гнать займы и тонкую технику, и подавать землеройные машины для наших могильщиков, боюсь, что окажется прав Ленин, который сказал: сама буржуазия продаст нам веревку, а мы ей дадим повеситься" (I, стр. 250-251).
  Проникновенным монологом, насыщенным страстным неравнодушием к судьбе его западной аудитории, завершается речь Солженицына в Вашингтоне. Основные мысли этого монолога будут повторены и в Нью-Йорке. Прочитав обе речи, можно ли видеть в Солженицыне изоляциониста и "антизападника"?
  "'Внутренних дел' не осталось на нашей тесной планете... Коммунистические вожди говорят вам: не вмешивайтесь в наши внутренние дела, дайте нам душить спокойно... А я говорю вам: пожалуйста, побольше вмешивайтесь в наши внутренние дела... Мы просим вас - вмешивайтесь! (апл.) И так понимая свою задачу, я тоже сегодня, может быть, вмешался в ваши внутренние дела, или как-то коснулся их, простите (апл.)...
  ...Америка вызывает у меня, у моих друзей, у наших единомышленников там, у всех простых советских людей, - не у высокопоставленных, - вызывает соединенное чувство восхищения и сострадания. Восхищения - тем, что вы даже сами не знаете, сколько еще у вас будущего и сколько сил. Вы страна - будущего. Вы страна молодая. Страна не использованных еще даже возможностей. Страна великих просторов географических. Простора души. Щедрости. Великодушия. Но с этими качествами: силы, щедрости и великодушия, - в человеке, в каждом, а вот и в целой стране, соединяется обычно - доверчивость. И ваша доверчивость уже сослужила, уже несколько раз сослужила вам плохую службу... И я, и я хотел бы призвать, чтобы Америка проверяла эту свою доверчивость, и не дала возможность тем мудрецам, которые, играя в достижение будто бы еще более тонкой справедливости, еще более юридических тонкостей равенства и каких-то оговорок, чтоб они - одни по искаженности кругозора, другие по близорукости, а кто по корысти, - чтобы под этим ложным видом борьбы за мир и за общественную справедливость, не повели бы вас, не завели бы вас на ложную дорогу. Ибо они толкают ослабить, разоружить вашу прекрасную страну перед такой опасностью, перед такой грозной силой, какой не знала вся мировая история, не только ваша, американская, но вся мировая история. И я призываю вас: трудовая простая Америка, - представленная сегодня здесь своим профсоюзным движением, - не дайте себя ослабить, не дайте завести себя в неверную сторону. Будем стараться замедлить процесс уступок и помочь процессу освобождения!.. (аплодисменты)" (I, стр. 229-230).
  Выступления Солженицына перед американскими профсоюзными деятелями в дни его первого кратковременного знакомства с Америкой вызвали, по-видимому, широкий резонанс в США. 13 июля 1975 года в Нью-Йорке, во время телеинтервью компании NBC (программа "Встречи с прессой"; II, стр. 206-212), ведущие корреспонденты крупных американских газет и телевидения предприняли попытки уточнить некоторые, как видно, неприятно их поразившие, высказывания Солженицына в этих двух речах.
  Конфликт (пока еще - только холодок) между Солженицыным и элитой западных средств массовой информации уже в эти полтора года его пребывания на Западе был неизбежен. Традиционно левоориентированная и считающая себя либеральной, а на самом деле склонная к идеологиям и политическим тенденциям, угрожающим свободе (истинному либерализму) гибелью, элита эта, эйфорически воспринимающая "разрядку", склонна не замечать ее опасно одностороннего характера, ее выгодности только для правителей СССР. Ей, этой левоориентированной интеллектуальной элите, кажется, что западное дружелюбие, западная контактность, открытость и разносторонняя помощь Советскому Союзу автоматически смягчают положение внутри СССР.
  Билл Монро ("NBC News") задает Солженицыну весьма характерный для своего профессионального круга вопрос:
  "Г-н Солженицын, Вы критиковали американскую политику торговли и детанта с Советским Союзом. Что Вы скажете о вероятности того, что именно эта политика торговых, политических и культурных контактов, ведущая к постепенному ослаблению напряженности, сделала возможным внутри Советского Союза то, что Вы назвали две недели назад происходящим теперь там освобождением человеческого духа?" (II, стр. 206).
  Солженицын беспощадно и ошеломительно для своих интервьюеров отклоняет
  эту иллюзию:
  "Освобождение человеческого духа, молодых поколений от хлама коммунизма, это освобождение началось задолго до того, как вы стали употреблять слово "разрядка", и не имеет к нему ровно никакого отношения. Это освобождение началось в результате внутренних процессов, изживания коммунистической тирании, ее духовного одряхления. А я в своих речах последних, на которые Вы ссылаетесь, говорил, что вы невольно - а может быть кто-то и вольно - не помогаете этому освобождению, но наоборот, помогаете закапывать нас живыми в землю, ибо вы помогаете тем, кто нас угнетает. Вы создаете им условия более безнаказанного угнетения там, внутри" (II, стр. 206-207).
  Я не знаю, доступна ли собеседникам Солженицына его мысль о том, что внутреннему процессу не только идеологического, но и организационного, и хозяйственного старения, дряхления тоталитарной диктатуры преступно мешать инъекциями кредитов, товаров, техники, технологии извне. Ясно ли им из его слов, что за каждый шаг помощи следует предварительно добиваться реальных и полноценных внутриполитических и внешнеполитических уступок от диктатуры? Понимают ли они, почему это так? Предполагаю, что нет. Тот же Монро задает ему еще один характерный вопрос:
  "Г-н Солженицын, Вы стояли за то, что можно назвать "жесткой" политикой с Советским Союзом, но когда Конгресс США попытался воспользоваться торговыми ограничениями, чтобы добиться более свободной эмиграции евреев, это, по-видимому, произвело обратное действие, и теперь число евреев, которым разрешают эмигрировать, значительно уменьшилось. Возможно ли, что вмешательство Соединенных Штатов в то, что Советы считают своими внутренними делами, принесло больше вреда, чем пользы?" (II, стр. 207).
  И Солженицын еще раз старается объяснить людям, влияющим как на общественное мнение США, так зачастую и на миропонимание отечественных политиков, почему он ратует не за невмешательство Запада во внутренние дела его родины, а за более твердое, широкое, целенаправленное вмешательство:
  "Нет, не так. Сказать, что эта политика, попытка повлиять на эмиграцию, принесла вред, - неверно. Я бы сказал, она не имела успеха потому, что она была, напротив, недостаточно настойчива и, главное, недостаточно широка. Разрешите Вам напомнить, что в 1973 году, прежде поправки Джексона, готовилась поправка Вильбора Милза, которая была так сформулирована: не вести торговлю с Советским Союзом до тех пор, пока там не наступит свобода. Затем, по некоторым - мне не совсем понятным - обстоятельствам, она сузилась, сильно сузилась и свелась к поправке Джексона. Тем самым вопрос о 250 миллионах в Советском Союзе, или даже я бы сказал шире - о всех подкоммунистических подданных, о Восточной Европе, - был сведен к вопросу о десятках тысяч людей, желающих выехать. От того, что оно так сузилось, это требование и стало менее успешным и менее принципиальным. И кроме того, в ходе этих двух лет Советский Союз нашел другие дополнительные источники займов и поддержки западных капиталистов, не именно американских, и обещанное соглашение уже не так много ему давало. Так что ошибочности не было в этой политике, но она была слишком узка, она должна была, наоборот, быть шире и настойчивее" (II, стр. 207-208).
  Подчеркнем, что Солженицын одобряет поправку Милза, ставившую экономиќческую политику США по отношению к СССР в зависимость от введения гражданских свобод не только в Советском Союзе, но и во всех зависящих от него подкоммунистических странах. Это еще раз недвусмысленно свидетельствует о том, чего Солженицын хочет для своей родины ("не вести торговлю с Советским Союзом, пока там не наступит свобода" - выд. Д. Ш.).
  Одну его мысль, прозвучавшую в этом интервью, мне хотелось бы несколько расширить. Солженицын говорит об освобождении "от хлама коммунизма" "молодых поколений" тоталитарного мира. Я бы сказала, что переоценка ценностей идет во всех еще активных умственно поколениях и нынешние отцы и деды вносят в эту переоценку пока еще как бы не основной вклад. Один из примеров - сам Солженицын; или Сахаров; или Григоренко - и множество их ровесников и людей средних лет.
  Боюсь, что очень уверенным в себе, в своем - в некотором роде - идейном превосходстве над Солженицыным его интервьюерам непонятно, что дает ему основание утверждать (здесь и в других местах): "Голос из весьма возможного варианта вашего будущего"... Как уже было сказано, с коммунистической диктатурой Солженицын связывает два процесса: процесс внутреннего старения, замедляемый помощью Запада, и процесс внешней экспансии, облегчаемый уступками Запада. Но и с повседневным бытием Запада связаны (среди многих других) два процесса, очевидные для Солженицына и скрытые от его самоуверенных собеседников. Солженицын видит, что социалистические тенденции все интенсивней пронизывают западную жизнь (и он знает, к чему это неизбежно ведет), - это один процесс. А второй - это осада Запада коммунизмом извне, не получающая должного и своевременного отпора. Важнейшим составным элементом этой осады является и многообразная политико-идеологическая и организационная инфильтрация коммунизма внутрь демократий, чего последние не хотят замечать. Более того: они беспечно отмахиваются от предупреждений. Смотрите, с каким снисходительным высокоќмерием уличает Солженицына в отклонении от истины П. Лисагор из "The Chicago Daily News":
  "Г-н Солженицын, американские должностные лица, включая президента, говорят, что советское правительство не обманывало Соединенные Штаты в связи с соглашением о вооружении. Однако, в Вашем недавнем выступлении здесь, в Нью-Йорке, Вы сказали, что правительство США постоянно обманывают, что Советы незаконно пользуются радаром и неправильно показывают размеры ракет и боевых головок. Какие у Вас доказательства этому, которых нет у американских должностных лиц?" (II, стр. 210).
  Выводы, для него самоочевидные и подтвержденные опытом десятилетий, Солженицын подкрепляет ссылкой (сегодня их можно сделать множество, в том числе и на книги) на авторитетный западный источник:
  "Спросите у ваших ядерных специалистов. В частности, вот совсем недавно господин Лерд, бывший военный министр Соединенных Штатов, опубликовал статью, из которой я взял эти данные. Если он не специалист, то странно, что он был вашим министром. Весь дух советских дипломатов, когда они ведут переговоры, есть дух - не допустить контроля, не допустить проверки, оставить простор для своих комбинаций. Это настолько известно, это так проверено десятилетиями, что здесь не надо и сомневаться. Я все время подчеркиваю, что подписи наших руководителей не гарантированы решительно ничем, кроме улыбок. Не гарантированы ни общественным мнением, ни общественным контролем, ни прессой, ни парламентом, и в любую минуту их можно зачеркнуть. Стало быть надо контролировать очень строго. Эти данные Вы можете взять у г-на Лерда, журнал только что вышел" (II, стр. 210).
  Казалось бы, из этих слов однозначно ясно, как Солженицын относится к свободе общественного мнения, к общественному контролю над правительством, к независимой прессе, к не бутафорскому парламенту - к их решающей, по его представлению, роли в обеспечении надежности международных соглашений. Но Лисагор отмахивается от солженицынской ссылки на Лерда и задает вопрос так, словно отношение Солженицына ко всем перечисленным им выше атрибутам свободного передового общества остается для слушателей непонятным.
  Этот вопрос тоже чрезвычайно характерен для левоориентированных интервьюќеров и комментаторов Солженицына. Особенно характерно в нем вводное "как говорят", показывающее, что Лисагор "Письма вождям" не читал и судит о нем с чужих слов:
  "Да, я знаю об этой статье. Я хотел бы задать вам вопрос в связи с Вашим письмом вождям Советского Союза, в котором, как говорят, Вы заявили, что западная демократия находится в большом упадке, возможно, в последней степени упадка. Если это цитировано правильно, и Вы считаете, что демократия в упадке, - а нам известна Ваша точка зрения на коммунизм, - за какого рода политическую систему стоите Вы? Стоите ли Вы за возврат в России чего-либо подобного благожелательному царю?" (II, стр. 210-211).
  Рассматривая отношение Солженицына к демократии, я уже цитировала центральную часть его ответа на эти вопросы и даже использовала ее как один из эпиграфов к предыдущей главе. Об ответе в целом следует заметить, что здесь, как и везде, Солженицын, вопреки множеству интерпретаций его воззрений, не предрешает и не предугадывает тех конкретных политико-организационных форм, которые изберет для себя при благоприятном повороте своей судьбы его раскрепощенная родина. Поэтому заключительный вопрос Лисагора повисает в воздухе. Солженицын говорит лишь о духовном возвышении, выживательно необходимом для всего человечества, и о том упадке воли, упадке решимости себя защищать, который так пугает его в нынешнем мироощущении свободного мира. Преодолению этого упадка он и стремится помочь в своих обращениях к общественности Запада.
  "Я подчеркиваю, что "упадок" было применено в моем "Письме вождям" по отношению к воле, к воле государственных деятелей и к воле целых государств. Если целые государства капитулируют перед группкой, двумя-тремя бандитами, я думаю, Вы согласитесь, что это не к чести, не к достоинству таких государственных деятелей. Если не успевают террористы поставить требование, и канцлер Западной Германии спешит доставить им убийц на освобождение, я думаю, Вы согласитесь, что это не может служить свидетельством крепости, воли у руководителей, да и расцвета строя. Если некоторые европейские страны находятся в затяжных правительственных кризисах, когда судьба страны решается маленькой-маленькой партией, вот на какую чашку весов она ляжет, согласитесь, что это не может свидетельствовать о расцвете этих государственных устройств. Однако, я неоднократно выставлял и пример Швейцарии. Демократия - самая старая на земле, насколько мне известно, она находится в полном расцвете, она великолепно функционирует, она, я бы сказал, бесшумно функционирует, без всяких попыток дать что-нибудь скандальное, сенсационное, почти даже не известно, кто и что там делает, а все идет своим порядком, отлично работающая машина! Таким образом, я не говорю, что демократии находятся при конце, а что они - в упадке воли, упадке духа и веры в себя. И цель моя - вдохнуть в них эту волю, вернуть им эту твердость или призвать их к этой твердости. Далее вы употребили слово "возврат" по отношению к тому, что я мог предложить. Речь вообще не идет ни о каком возврате. Возвратов в истории не бывает. Речь идет о том, что мы - все человечество - подошли к важнейшему поворотному моменту истории, такому важному духовному повороту, который возвышается над всеми политическими вопросами, о которых мы здесь говорим. И этот духовный поворот не есть движение назад, а есть движение по спирали, это некое возвышение. Я мог бы развить эту мысль, но я боюсь нарушить ваш темп разговора" (II, стр. 211).
  Во время этого телеинтервью был поднят вопрос о желательности для Солженицына встречи с Фордом. Наиболее обстоятельно Солженицын ответил на это через неделю, 21 июля 1975 года, в заявлении для "Нью-Йорк Таймс". Привожу этот ответ целиком:
  "С тех пор, как я второй уже раз уехал из Вашингтона, в печати были сообщения, что Белый дом переменил намерение, меня хотят видеть.
  Но среди многих противоречивых объяснений, почему эта встреча не состоялась раньше, было и такое: что президент Форд предпочитает "существенные" встречи, а не "символические". Я вполне разделяю эту точку зрения: символическая встреча никому не нужна.
  На днях президент Форд уезжает в Европу, чтобы подписать (впрочем, заодно с руководителями западноевропейских государств) - предательство Восточной Европы: официально признать ее рабство навсегда. Вот если бы я имел надежду отклонить его от этого договора - я и сам добивался бы встречи с ним. Однако такой надежды нет. Если 30-летний разгул мирового тоталитаризма президент приводит как образец мирной эпохи - то какова почва для разговора?" (II, стр. 213).
  Речь идет о том, о чем теперь никогда не вспоминают, призывая тоталитарный мир к соблюдению Хельсинкского соглашения, - о признании державами-победительницами законности и постоянства современных границ и сфер влияния в Европе. Для Солженицына это ничем не могущая быть оправданной очередная капитуляция Запада перед СССР. Он отказывается считать "предательство Восточной Европы" - признание Западом "ее рабства навсегда" - сходной ценой за мнимый мир, ознаменованный "30-летним разгулом мирового тоталитаризма". С Фордом, заведомо и окончательно готовым на эту капитуляцию - на узаконение советской роли в Восточной Европе, Солженицыну не о чем говорить. Но он счел необходимым выступить на приеме в Сенате США, куда был приглашен 15 июля 1975 года и где присутствовала также группа членов Палаты Представителей (I, стр. 252-255). В этом выступлении Солженицын ощутил себя говорящим от имени "бесправных множеств" своей страны "и даже других коммунистических стран" (I, стр. 252). По его убеждению, именно как их представителю Сенат дважды пытался присвоить ему почетное гражданство США. Писатель назвал это в своем выступлении "высокой и даже исключительной честью" (I, стр. 252).
  В своей короткой речи Солженицын в патетически сжатой форме повторил почти все то, что он сказал в своих двух выступлениях перед американскими профсоюзами. Он говорил о глубоких различиях российского и американского опыта; о неразделимости как никогда связанных в единый клубок судеб современного мира; о необходимости и невероятной затрудненности "обмена информацией и суждениями" между разобщенными мирами планеты - обмена, который "перегорожен железными заставами с одной стороны, а с другой стороны - искажается удаленностью, слабой осведомленностью, узостью кругозора или преднамеренностью теорий наблюдателей и истолкователей" (I, стр. 253).
  Солженицын говорит о своих попытках заставить американское общество почувствовать, чем дышит мир, из которого он пришел. Он жаждет помочь американцам понять, что представляет собой игра в "разрядку напряженности" между Западом и правителями тоталитарного мира:
  "Несколькими своими выступлениями в вашей стране я пытался прорвать эту стену бедственного незнания или беспечной надменности. Я пытался передать вашим соотечественникам скованное дыхание жителей Восточной Европы именно в эти недели, когда дружным согласием дипломатических лопат будут засыпаны и утрамбованы в братской могиле еще дышащие груди. Я пытался объяснить американцам, что именно в нежном расцвете детанта - еще уменьшена, еще снижена в 1973 году голодная норма питания в тюрьмах и лагерях СССР, и именно в последние месяцы, когда все большее количество западных ораторов указывает на благодетельные последствия "разрядки" - в Советском Союзе утверждено еще новое важное усовершенствование наказательной системы: сохраняя бессмертное первенство в изобретении концлагерей принудительного труда, тюрьмоведы Советского Союза сегодня установили и новый вид одиночного тюремного заключения: принудительный труд в тюремных камерах - холодных, голодных, без свежего воздуха, без достаточного света и по непосильным нормам выработки, а за их невыполнение - карцер.
  Увы, такова человеческая природа, что никакие чужие страдания не омрачают нашего временного блаженства и не могут быть нами ощущены, пока они не выпадут и на нашу долю. Я не уверен, сумел ли я своими выступлениями донести это дыхание грозной реальности до благоденствующего американского общества. Но я сделал, что был обязан и что мог. Тем горше, если справедливость моих предупреждений будет оценена лишь через несколько лет" (I, стр. 253-254).
  И через десятилетие не оценена по-настоящему.
  Снова Солженицын говорит о Вьетнаме и о том, что впереди испытания куда более грозные (а не выдержано было и это, первое). Снова напоминает:
  "Соединенные Штаты Америки, хотят они того или не хотят, поднялись на хребет мировой истории и несут на себе тяжесть руководства если не всем миром, то еще доброй половиной его. Соединенные Штаты не имели до того тысячелетней подготовки, и за двести лет, пожалуй, не было времени окончательно спаяться национальному самосознанию, - а груз обязанностей и задач наваливается, не спросясь.
  
  * *
  *
  И выбора нет, как только: возвыситься в рост с задачами века.
  Очень скоро, слишком скоро вашему государству понадобятся не только незаурядные, но - великие люди. Найдите их в своих душах. Найдите их в своих сердцах. Найдите их - в глубинах своего Отечества!" (I, стр. 254, 255. Разрядка Солженицына).
  Осенью 1986 года, высланный в США в обмен на советского шпиона Юрий Орлов, правозащитник и демократ (по условному делению оппозиции - сахаровец), мучительно настрадавшийся в тюрьме, лагерях и ссылке, сказал в одном из своих интервью ("Русская мысль", Љ3645, 31 октября 1986 г., стр. 4) о простых советских людях: "Но чего они совершенно не понимают, не признают и осуждают - это опору на западные средства информации. Осуждают все. Я лично не встречал в последние годы ни одного простого человека, который бы считал, что нужно обращаться к иностранцам по своим внутренним делам. ...Поэтому же, кто хочет иметь успех внутри страны среди простых людей, не может опираться на Запад. А если опираться, то очень много и тщательно объяснять, почему это необходимо, что другого выхода нет, что мы опираемся не на западные правительства и не на их радиостанции. Использовать - да, но опираться - нет. Мы могли бы опираться на социалистический интернационал, если бы его волновала ситуация в России, или на профсоюзы - это тоже легко понять. Остальное гораздо труднее".
  Социалистический интернационал (см. статью "Опасный дрейф Социалистичесќкого интернационала", Пьер Ригуло, перевод с французского Н. Дюжевой, "Русская мысль", Љ3641, 3 октября 1986 г.) ведет последовательную просоветскую политику, всегда солидаризуясь не с внутрисоветской оппозицией, даже самой умеренной (каков и столь жестоко пострадавший Юрий Орлов), а с советским правительством. Относительно непопулярности западных русскоязычных "голосов": в горбачевской кампании борьбы за гласность встретилось мне в советской печати пожелание высокопоставленного партийца, чтобы советские граждане могли узнавать об истинном положении в своей стране не из радиопередач западных "голосов", а из продукции собственных средств массовой информации (жалею, что не выписала координат этой цитаты, но мысль передаю точно). В СССР лет десять тому назад не ловили сквозь глушение западные радиопередачи на языках народов СССР (ныне катастрофически беззубые и обедненные, все в меньшей степени служащие рупорами неподцензурной мысли этих народов) только очень аполитичные, конформистского склада, или крайне малокультурные люди. Правда, и тех, и других, и третьих набиралось немало. Если сегодня положение изменилось, то скорее всего из-за неизменного и неуклонного снижения ценности и содержательности этих передач, с точки зрения советского слушателя. Что же касается надежд на западную помощь, то поток неподцензурных писем из СССР, публикуемых русской зарубежной печатью и часто - западной, - свидетельствует, что гонимые и притесняемые обитатели большой и малых зон продолжают на нее уповать. И она, эта помощь, иногда сказывается на их судьбе (один из последних примеров - Юрий Орлов, который и сам по приезде на Запад развил исключительную активность, вовлекая общественность и государственных деятелей в дело защиты преследуеќмых в СССР инакомыслящих). Но меня занимают сейчас не корни и степень типичности (для каких слоев советского общества?) тотального изоляционизма, описанного в первом его интервью Ю. Орловым. Поразительно, что, согласно тому же условному делению, почвенник и, по утверждению многих его критиков, изоляционист, а то и ксенофоб Солженицын упорно настаивает на необходимости связи между политикой Запада по отношению к СССР и тем, как советское правительство относится к собственным гражданам и сателлитам. Более того: Солженицын совершенно иначе воспринимает отношение "бесправных множеств" своей страны и "других коммунистических стран" к международной роли, тактике и стратегии США. Он говорит:
  "Я хотел бы передать вам, как мы там, подданные коммунистических стран, воспринимаем ваши слова, действия, проекты и осуществленные резолюции, разносимые мировым радио, - иногда с горячим одобрением, иногда с ужасом и отчаянием, - но никогда не имеем возможности крикнуть об этом вслух. Может быть некоторые из вас, сами для себя, еще чувствуют себя всего лишь представителями своего штата или своей партии, - но мы оттуда, издали, не видим этих различий, мы воспринимаем вас не как демократов и не как республиканцев, не как представителей Восточного побережья, или Тихоокеанского, или Среднего Запада, - мы воспринимаем вас как деятелей, от каждого из которых в близком будущем зависит трагический или спасительный ход мировой истории" (I, стр. 254. Разрядка Солженицына).
  У Солженицына тоже большой опыт общения с советскими людьми: война, тюрьма, лагерь, ссылка, провинция, Москва, интенсивнейшие личные и письменные контакты времен известности. Неужели за 10 лет положение так разительно изменилось? Откуда у Солженицына ощущение, что социалистические и коммунистические иллюзии основной массой советских людей изжиты, а у Орлова впечатление, что последние в большинстве своем остаются социалистами? Решусь нарушить еще один устоявшийся стереотип. Утонченный интеллектуал Ю. Орлов свои последние годы на родине провел в такой первозданной глубинке, что его живые впечатления от самых близких во времени встреч и бесед относятся, вероятно, чаще всего к людям, духовно, умственно и социально инертным, наименее (если иметь в виду полноценную информацию) осведомленќным о происходящем в мире, о прошлом и настоящем своей страны. Солженицын же, демонстративный народник и суровый критик интеллигенции, последние годы жизни на родине провел в столичной, духовно напряженной и умственно чрезвычайно активной интеллигентной среде, генерирующей Самиздат и наиболее активно потребляющей Тамиздат, и представляет одно из ее настроений. Я не берусь судить о том, какая из двух сред: мировоззренчески конформистская масса или духовно (по-разному) очнувшиеся меньшинства - сыграет бóльќшую роль в будущем СССР, потому что не представляю себе отчетливо этого будущего. 1987 год - очень трудный момент для каких-то прогнозов. Но, по-видимому, Солженицын 1975 года в США представляет часть подсоветского общества, полностью утратившую социалистические иллюзии, тогда как Орлов 1986 года то в одном, то в другом своем высказывании демонстрирует достаточно массовую (все еще!) плененность социалистическими предрассудками. Может быть, в его готовности на компромисс с этими предрассудками играет существенную роль убежденность в том, что демократизующие преобразования советского общества и хозяйства должны быть постепенными, - чего бы лучше? Но когда о такой постепенности мечтает Солженицын, ему приписываются авторитарные наклонности.
  На 1974-1975 годы приходится количественный и эмоциональный пик публицистических выступлений Солженицына на Западе. В 1976 году их число начинает уменьшаться. В 1980-е годы они становятся все малочисленней и чаще представляют собой интервью, чем статьи или речи. Скорее всего дело не только во все большей погруженности писателя в его работу над "Красным колесом", но и в чувстве горечи, порожденном неодолимостью капитулянтского элемента западного мышления. Несмотря на отдельные личностные флуктуации трезвости и зоркости в среде политиков, ученых, публицистов и других активных деятелей Запада, несмотря на возникающие в этой среде волевые импульсы к самозащите и к отстаиванию своих духовных и юридических ценностей, ведущее настроение "media", парламентов и кабинетов министров остается односторонне детантным. Оно таково по отношению и к террористам, и ко всем внешним и внутренним деструктивным и агрессивным силам, угрожающим демократии. Один из примеров - отмена американскими парламентариями обеих палат вето, наложенного президентом Рейганом на санкции против ЮАР (1986 г.). Или победа демократической партии на выборах в Сенат осенью 1986 года (несмотря на все усилия Рейгана обеспечить победу более твердым и прозорливым республиканцам). Или отказ по-настоящему помогать повстанцам Никарагуа и партизанам Афганистана и пр. Ссылки на Солженицына нередко встречаются в тех западных научных или публицистических работах и выступлениях, в которых находят свое выражение отмеченные выше флуктуации прозорливости и твердости. Но коренного поворота от детанта к противодействию тоталитарной экспансии в настроенности средств массовой информации Запада нет, и поэтому часты иронические и неприязненные отклики на обращения Солженицына к своему новому окружению. Первоисточниками этих откликов служат нередко неадекватные толкования позиции Солженицына эмигрантскими авторами. Все это не располагает писателя к публицистической активности. Как уже было сказано, выступления, сравнительно частые в 1974-м (17) и в 1975-м (19) годах, после 1976 года становятся все более редкими. Некоторый взлет публицистической активности наблюдается в 1980 году (10), после чего число выступлений резко падает. До соотечественников на родине докричаться нельзя, а Запад, по ощущению Солженицына, слышит лишь то, что для него утешительно слышать. Но в 1975 году стремление воздействовать на миропониќмание Запада владеет Солженицыным еще достаточно сильно. И он откликается на политические события в западном мире, в частности - в США, так заинтересованно и горячо, как можно откликнуться только на свое, глубоко личное дело.
  1 декабря 1975 года Солженицын публикует в "Нью-Йорк Таймс" короткую статью "Шлессинджер и Киссинджер" (II, стр. 231-234). Речь в ней идет о внезапном смещении президентом Фордом министра обороны США Шлессинджера и о слухах о назначении на этот пост Г. Киссинджера. И опять Солженицын чувствует себя говорящим от имени обширных слоев своих соотечественников, которым, как и ему, чужды антиамериканские настроения:
  "Никогда не забуду ту боль за Америку (так все называют у нас Соединенные Штаты), то недоумение и разочарование, которое пережили мы, множество бывших солдат Второй мировой войны и бывших советских зэков, при убийстве президента Кеннеди, хуже - при неспособности или нежелании американских судебных органов открыть преступников и объяснить преступление. Такое у нас было ощущение, что сильной, щедрой, великодушной Америке, столь бескрайне пристрастной к свободе, - шлепнули грязью в лицо, и так осталось.
  При несхожести событий - очень сходное чувство испытал я при внезапном смещении министра Шлессинджера - столь твердого прозорливого ума. Ощущение снова - оскорбили Америку" (II, стр. 231).
  Дефицит твердости и прозорливости в мире заставляет Солженицына очень дорожить этими качествами в политических деятелях Запада и особенно - США:
  "...ведь министр обороны Соединенных Штатов не просто член американќского правительства, он - фактически отвечает за оборону всего свободного мира" (II, стр. 231).
  Так самооборона свободного мира, в эффективности которой Солженицын кровно заинтересован, предстает в его освещении как единый многонациональный процесс, неизбежно возглавляемый США. Именно поэтому столь существенно для Солженицына все то, что происходит в этой стране. Он не сомневается в конституционности и юридической законности действий президента Форда по смещению Шлессинджера. Но ему, как всегда, чисто юридические обоснования государственной политики представляются поверхностными и недостаточными: "Есть и выше юрисдикции - благородство. Есть и кроме юридической правоты - благоразумие" (II, стр. 231). Неблагородным, по мнению Солженицына, является необоснованное смещение достойного человека, да еще без одобрения всеми союзниками США.
  "...Благоразумие - о ходе дел: чехарда лиц на таком посту может только расшатывать оборону страны. (Было замечено, кто радовался событию.)" (II, стр. 231. Курсив Солженицына).
  И еще одна примета вопиющего неблагоразумия: обсуждение "media" намерения Форда назначить на место Шлессинджера архитектора Парижских соглашений о Вьетнаме Г. Киссинджера, в непостижимом ослеплении распорядиќтелей поспешно награжденного Нобелевской премией мира за узаконение капитуляции США во Вьетнаме, за предательство интересов Юга.
  Для Солженицына, как и для многих из нас, Киссинджер 1973-1975 гг. - символ и воплощение наиболее губительной для себя политики Запада по отношению к мировому коммунизму. И не только в связи с Вьетнамской войной. По своей дипломатической бездарности, историческому невежеству и политической близорукости (парадоксально не замечаемыми теми, от кого зависят его полномочия) Киссинджер сделался слепым орудием советского ядерного шантажа, который Солженицын считает не более чем блефом:
  "Г-н Киссинджер все глушит нас угрозой "а иначе - ядерная война!", затемняя, что та же самая ядерная война равно (пока еще сегодня, до новых успехов г. Киссинджера) висит и над его противниками - и в этой равной обстановке, под той же угрозой, его противники все время выигрывают, а он все время только уступает. Поучился бы он у своих противников: как же они в ядерную эпоху - да так успешно действуют? Ответ был бы: изучают психологию г. Киссинджера.
  Какой поворот: США первые ввели ядерное оружие в мир - и от этого стали слабей и от этого должны теперь отдавать мировые позиции?" (II, стр. 232. Курсив Солженицына).
  Все заслоняющий страх перед ядерным конфликтом заставил Запад пренебречь неядерными видами вооружения и далеко отстать в них от СССР. Между тем, вероятность применения Советским Союзом неядерного оружия (пока - на западноевропейском плацдарме) гораздо выше, чем вероятность применения им же оружия ядерного, обоюдно уничтожительного. Западная Европа, гораздо хуже обеспечившая себя конвенциональными видами вооружения, чем СССР и его сателлиты, непосредственно граничит с потенциальным агрессором и очень далека от своего единственного защитника - США. Да и защитник этот, ослепленный ядерным шантажом СССР, давно утратил свое превосходство в обычном вооружении. В случае неядерного нападения СССР на Запад-ную Европу США не успеют изготовить и вовремя доставить союзникам нужное количе-ство неядерного же оружия. А ядерный зонт утратил свою эффективность, когда появился у обеих сторон конфликта. Заметим, что СССР упорно стремится войти в непосредственное соприкосновение с границами США (Куба, Никарагуа, атаки внутри Сальвадора, виды на Мексику, единственный провал - на Гренаде), чтобы и на этих границах сосредоточить массивные людские резервы и достаточное количество обычных видов вооружения.
  Солженицын очень рано увидел и постулировал опасность загипнотизированности Запада, в частности - США, советским ядерным шантажом, - без достаточного внимания к угрозе неядерной - загипнотизированность, одним из мощнейших генераторов которой явился Киссинджер.
  Примечательно, что президент Рейган, не надеясь, по-видимому, психологически избавить свою страну от парализующей устрашенности ядерной угрозой, решил осуществить это технологически, создав систему противоракетной обороны космического базирования. Реакция СССР на эту инициативу показывает, как боится последний утратить орудие ядерного шантажа. Напомним, что Р. Рейган обещал передать СССР технологию СОИ (стратегической оборонительной инициативы) как только она будет освоена Соединенными Штатами, но это не успокоило Кремль, потому что снимает с повестки дня ядерное запугивание и все с ним связанное.
  Статья Солженицына, о которой мы говорим (1975 г.), относится к тому времени, когда, в отличие от середины 1980-х гг., США еще не утратили, во всяком случае - так явно, своего военного перевеса над Советским Союзом. Тем важнее был в ту пору для СССР психологический выигрыш посредством эксплуатации призрака ядерного конфликта. Солженицын, в противоположность Киссинджеру, видит это с такой отчетливость, что вполне вправе сказать:
  "Я - отказываю г. Киссинджеру не только в жизненном опыте, дающем знание психологии коммунистических деятелей, отчего за столом переговоров он - как бы с завязанными глазами. Я - отказываю ему и в том высоком дипломатическом интеллектуальном уровне, который ему приписывается. Это - не дипломатия, если приходить с перевесом сил за спиной, с избытком материальных средств в кармане, во всех переговорах уступать, всем платить и так создавать неравновесные временные площадки для перехода к дальнейшим уступкам. Знаменитое соглашение о Вьетнаме, величайшее дипломатическое поражение Запада за 30 лет, лицемерно и очень удобно для агрессора подготовило беззвучную сдачу трех стран Индокитая, - неужели крупный дипломат мог бы не видеть, какой карточный домик он строит? (Советская пресса, в ярости против Сахарова, обругала его Нобелевскую премию "верхом политической порнографии". Она промахнулась направлением и опоздала на три года: эта ругань была бы применительна к Нобелевской премии, разделенной между агрессором и капитулянтом в Парижских соглашениях.) Сходное тревожное ощущение шаткости производят и ближневосточные соглашения г. Киссинджера, хотя тут нет той открытой капитуляции, которой был обречен Вьетнам под тем же пером" (II, стр. 232-233).
  Кроме односторонней эксплуатации ядерной угрозы, эффективнейшим инструментом психологического разрушения Запада, идеологической инфильтрации в его сознание является для СССР его агентура влияния и ее пропагандная активность. Эта же пропагандная активность при соответствующих акцентах и создает определенное настроение и внутри Союза. Поэтому Солженицын считает обязательным условием действительного детанта между Западом и СССР прекращение последним его антизападной пропаганды вне и внутри социалистического лагеря. Но Киссинджеру непонятно и это. Более того:
  "Г-н Киссинджер не признает, что уступки вообще делаются. Оказывается, "западные страны и не ставили задачи идеологической разрядки" (то есть и не пытались устранить холоднейшую из холодных войн - а что же тогда?). Или (15 авг. 75): "не мы занимали оборонительные позиции в Хельсинки". Прошло три месяца, спросим: а кто же?..
  Сам процесс сдачи мировых позиций таков, что носит характер лавинный: на каждом следующем рубеже трудней удержаться и надо сдавать все больше. Это видно по новой обстановке на целых континентах, по небывалому вылазу СССР в юго-западную Африку, по голосованиям в ООН" (II, стр. 233. Разрядка Солженицына).
  Если в ближайшие годы чудом и непритворно не изменятся фундаментальные цели и принципы советской политики, внешней и внутренней, оправдается еще один мрачный прогноз Солженицына (как оправдались его самые ранние прогнозы, связанные с Парижскими соглашениями о Вьетнаме):
  "Сам г. Киссинджер всегда имеет запасной выход - перейти в университет читать юнцам лекции об искусстве дипломатии. Но у государства США (как и у тех юношей) - запасного выхода не будет" (II, стр. 233).
  Прошло более десяти лет с тех пор, как прозвучало это предостережение, но его актуальность, к сожалению, не ослабела.
  Солженицын не устает говорить об эфемерности мира (отсутствия прямых боевых действий) на фоне чудовищного внутреннего деспотизма одной из противостоящих друг другу сторон. Его не колеблет в этом убеждении псевдомиротворческая морализаторская демагогия Киссинджера. Он констатируќет:
  "Есть еще излюбленный аргумент Г. Киссинджера: "В ядерную эпоху, - говорит он, - не забудем, что и мир - нравственная категория". Да это справедливо и не только в ядерную эпоху, уж вот далась она г. Киссинджеру! - но если верно понимать мир как противоположность насилию, а не считать достижением мира камбоджийский геноцид и вьетнамские лагеря. А мир, который терпит любые свирепые формы насилия и любые массовые дозы его над миллионами, лишь бы это еще несколько лет не касалось бы нас самих, - такой мир, увы, не имеет нравственной высоты даже и в ядерную эпоху" (II, стр. 233-234. Курсив Солженицына).
  Отметим, что во второй половине 1980-х гг. это утверждение стало на Западе общим местом во многих официальных и неофициальных речах и документах. Но многие ли помнят, что одним из первых его сформулировал и повторил многократно Солженицын?
  
  Неоднозначность, неполная определенность ответа на вопрос о том, как практически Западу следует вести себя по отношению к его тоталитарным антагонистам, присутствует в интервью Солженицына журналу "Лэ пуэн" (Цюрих, декабрь 1975 года; II, стр. 238-249). Интервью взял Жорж Сюфер.
  Не впервые вопросы интервьюера демонстрируют совершенно определенное отношение к Солженицыну некоторых достаточно массовых контингентов его новой среды. Характерно, что эти контингенты определяют себя как олицетворение всего "Запада", а свое восприятие Солженицына как всеобщее:
  "То, что вы пишете, будет проникать в Советский Союз. Однако странно, что Запад, который принял Вас как героя, начинает потихоньку подозревать, что Вы - реакционер, что Ваши взгляды устарели и так далее" (II, стр. 246).
  Мировосприятие Солженицына всегда многопланово. Постоянно имея перед своим внутренним взором сложнейшую трагическую живую картину российского прошлого, Солженицын с трепетом видит фрагменты этой картины в западном настоящем и устрашен вероятностью для Запада обрести в качестве обозримого будущего советскую ситуацию. Все, что он понял в прошлом, видит в настоящем и прозревает как возможность в будущем, он стремится сделать достоянием человечества, а не только своего народа. Он говорит:
  "Русские знают, что я прав; люди на Западе этого еще не знают. Я, сам того не задумав, выполняю двойную задачу. Рассказывая историю России, я в то же время говорю Западу, что это может стать и его историей. Но такое предсказание будущего всем неприятно" (II, стр. 246).
  Я надеюсь, что "русские" означают здесь не только этнических русских, но и представителей всех народов, прошедших сквозь российский и продолжающих идти сквозь советский опыт. К великому сожалению, и среди них далеко не все понимают побуждения и опасения Солженицына. Русский Синявский, еврей Померанц, метисы Наврозов и Войнович и многие другие одинаково глухи к тому, что говорит Солженицын, или слышат его не полностью и извращенно, а за каждым из них стоят многочисленные единомышленники.
  Опасения Солженицына неприятны как Западу, так и части русских и русскокультурных западников; эти опасения психологически, а также идеологически дискомфортны. Они часто противоречат преобладающим взглядам и настроениям. Это понятно не только Солженицыну, но и его интервьюеру. Приведу большой и очень насыщенный отрывок из их диалога:
  - "Действительно, Вам это ставят в вину. Что Вы считаете, будто история повторяется, будто Западную Европу может постичь участь России двадцатых, тридцатых, сороковых годов.
  - Я не специалист по Западу. Я наблюдаю Запад изнутри всего лишь два года. Я мог бы и не высказываться о нем. Но раз навсегда я положил себе - всюду говорить то, что считаю правдой. И вот она: западный мир подошел к решающему моменту. В ближайшие годы станет на карту существование цивилизации, которую Запад создал. Думаю, что он не отдает себе в этом отчета.
  - На чем Вы основываете такое мнение?
  - Не на экономических трудностях, которые Вы переживаете. Вы их преодолеете. И даже не на политическом кризисе, который Вы предчувствуете и который я резюмировал бы так: что станет с народами, у которых нет цели? Но я имею в виду то, что называется духовным кризисом. У вас уверенность, что демократии выживут. Но демократии - это острова, потерянные в необъятном потоке истории. Вода все время поднимается. Самые простые законы истории не благоприятствуют демократическим обществам. И эта очевидность не бросается Западу в глаза.
  - Предположим, что Вы правы. В таком случае, ничего поделать нельзя, игра уже потеряна?
  - Нет, она еще не потеряна. Но она может быть будет проиграна, потому что вы забыли значение свободы. Когда Европа взялась установить ее впервые, это было священное понятие, непосредственно вышедшее из христианского мировоззрения. Та свобода - служила возвеличению человеческого существа. Она обещала обеспечить выявление ценностей. Та свобода открывала путь добродетели и героизму. Но это все забыто. Время подточило ваше понимание свободы. Вы сохранили термин, но изготовили другое понятие: маленькую свободу, которая лишь карикатура большой; свободу без ответственности и без чувства долга, которая вывела вас, правда, на путь всеобщего благополучия. Но никто не готов умереть за эту свободу. Она полна трубных звуков, богатства и - пуста. Вы вступили в эпоху расчета - и не в состоянии бороться, жертвовать, способны только на компромиссы. Вы готовы уступить территорию, лишь бы ваше счастье продержалось там, куда еще не дошел противник.
  - Должен ли Запад идти на риск большой войны ради свободы других?
  - Не других - скоро своей собственной".
  Казалось бы, здесь все ясно. Тем более, что ранее было сказано четко: "...в наш век без танков, самолетов и снарядов никаким духом не возьмешь" (II, стр. 178). Сила духа должна подвигать к сопротивлению, а не только к готовности умереть. Но тут же некий смысловой поворот, заслоняющий неутешительную, но простую и ясную мысль о том, что профессионального экспансиониста в конечном счете без готовности драться не остановить. И что драться лучше на возможно более ранних рубежах экспансии. По отношению к тоталитаризму и к терроризму попустительство приводит к тому, что неудержимо нарастает необратимость мирового историко-политического процесса, угрожающего демократии и всей западной цивилизации бесславной гибелью. Прежде, чем пробьет последний роковой час, следует собраться мыслями, духом и силами и защищать себя, защищая других. Но дальнейшее рассуждение Солженицына эту жестокую, неприятную для его западной аудитории ясность снимает:
  "Но я сейчас говорю о духовной воле, а не о стратегии. Ни у моих друзей, ни у меня нет атомной бомбы, нет танков, нет пистолетов, ничего нет. Но в тот момент, когда сила воли в нас побеждает, когда мы рискуем жизнью, - мы наносим удар по огромной машине советской власти. Ни политические комбинации, ни военные не спасут вас. Внутренняя сила воли важнее любой политики. Если бы лидеры Востока почувствовали в вас хоть малейшее горение, хоть малейший жизненный порыв в защиту свободы, если бы они поняли, что вы готовы идти на смерть, чтобы эта свобода выжила и распространялась, - в эту минуту у них опустились бы руки. Каждый раз, когда вы выступали решительно - в Берлине, в Корее, вокруг Кубы, - каждый раз советское руководство отступало. Борьба происходит не между вами и ими, но внутри вас самих" (II, стр. 247-248).
  Да, у инакомыслящих в тоталитарных странах ни атомной бомбы, ни танков, ни пистолетов (добавим сюда: чаще всего - ни организации, ни соответствующей задачам численности, ни опоры в массах) - "ничего нет". Только готовность погибнуть, но не изменить себе. Но у демократий Запада есть все, кроме решимости не отступать перед направленной (где бы она ни разворачивалась) на их уничтожение экспансией. Можно ли смешивать два столь различных феномена, как сопротивление одиночек или маленьких групп государственному тоталитарному деспотизму внутри своей страны и сопротивление государств агрессорам?
  "Ни политические комбинации, ни военные не спасут вас..." А что же спасет?! Что должно вытекать из твердости, прозорливости и силы духа (все это - лишь предпосылки действия, а не действия), если не реальные и действенные политические и военные комбинации? "Лидеры Востока" должны почувствовать в лидерах и народах Запада не готовность пассивно "идти на смерть" (угандийцы готовно стояли в очереди к череподробильному молоту во времена Иди Амина), а готовность драться не на жизнь, а на смерть на рубежах нетоталитарного мира.
  "Каждый раз, когда вы выступали решительно - в Берлине, в Корее, вокруг Кубы, - каждый раз советское руководство отступало." Несомненно. "Выступали решительно", однако с военной угрозой, с определенной военно-политической комбинацией, с готовностью драться. И Солженицын не приводит других примеров: невозможен пример чисто духовного, не подкрепленного готовностью сопротивляться физически государственного противостояния агрессии. Не исключено, что писатель не может позволить себе декларативной однозначности в этом вопросе, чтобы не прослыть подстрекателем. Но это вносит существенный элемент неопределенности в его позицию.
  "Борьба происходит не между вами и ими, но внутри вас самих". Эта фраза соответствует действительности лишь постольку, поскольку борьба носит преимущественно односторонний характер: тоталитаризм наступает физически и (может быть, это - главное) идеологически, а демократия почти что не защищается ни в одной из этих двух плоскостей. Внутри разноречивого демократического общественного сознания борются две тенденции: сопротивляться (а, возможно, даже и наступать) или не сопротивляться тоталитаризму в обеих плоскостях: физической и пропагандистской. Но волей-неволей в разных аспектах своего существования демократия уже втянута в эту борьбу. И Солженицыну это ясно. Кому он желает победы - самоочевидно. Несколько раньше интервьюер говорит:
  "Демократии действительно огромные рыхлые объекты. Но иногда они просыпаются, и те, кто недооценили степень их решимости, платят за это своей головой. В конце концов, они взяли верх над Гитлером" (II, стр. 248).
  И Солженицын отвечает:
  "Хотелось бы верить, что вы правы. Но когда я смотрю на Запад, меня начинает преследовать ощущение, что все это я уже когда-то видел. Мы прошли черезо все, что вы переживаете сейчас. В России конца прошлого века были, как вы помните, террористы. И интеллигенция встрепенулась, бросилась спасать их, когда их вылавливала полиция. Так началось. Эта начальная слабость и обошлась нам во много миллионов жертв. Вы признаете, что сегодняшнее у нас жестоко, но о своей свободе вам кажется, что она завоевана раз навсегда, и поэтому вы позволяете себе ею пренебрегать" (II, стр. 248),
  Первая фраза этого ответа ("Хотелось бы верить, что вы правы"), равно как и последняя (о западном пренебрежении своей свободой), очередной раз демонстрирует антитезу широко распространившейся точке зрения, что Солжениќцын - противник общественной и личной свободы. Он проповедник ее нравственного самоочищения, духовного возвышения и обороноспособности. Чуть выше сказано:
  "Истинная свобода - это как бы лестница Иакова. Она позволяет своим слугам взойти выше нее" (II, стр. 248).
  Пример из российской истории свидетельствует о необходимости, по Солженицыну, силовых (в данном случае - репрессивных) приемов борьбы против насильников. В отношении к террористам (в отличие от русских террористов конца прошлого - начала этого веков, ныне создавших мировой интернационал террора) "начальная слабость" (добавлю от себя: в том числе и в остро болезненном вопросе спасения заложников) подводит нас к страшной грани необратимости террористического наступления на демократию.
  Ж. Сюфер спрашивает:
  "Не считаете ли Вы, что русский человек вытеснен советским человеком?" (II, стр. 249).
  И Солженицын, не принимающий версии безнадежного духовного вырождения своего народа, отвечает:
  "Вы не знаете и мир не знает, что такое было сопротивление русского и украинского народов. Я буду об этом писать: армии крестьян шли с вилами на пулеметы. Горы убитых. И это повсюду. Нас раздавили, размозжили, но на Западе весьма слабое представление об этом. Правда, русский народ как ковыль - он гнется под ураганом, но крепко врос корнями в землю. И - мы еще живы. Моральный упадок у нас отрицать нельзя. Но и духовное сопротивление народа еще хранит надежду. Многое зависит от вас: от этого маленького кусочка Западной Европы, который боится, что ему не хватит нефти, от этой огромной Америки, которая не перестает думать о себе. Коммунизм - это не русское, но мировое явление. Он засел в России, он использовал Россию. Он может так же вселиться завтра к вам и использовать вас. И человеческий род отступит дальше" (II, стр. 249).
  После этого страшного прогноза невозможно не воскликнуть вместе с интервьюером: "Что же делать?" (II, стр. 49).
  Не нам решать за Солженицына, что ему следует говорить и о чем молчать. Но не исключаю, что именно в этой точке беседы можно было однозначно ответить: не отступать ни на одном из существующих сегодня рубежей некоммунистического мира; помогать всеми силами тем, кто ведет борьбу против наступления тоталитаризма в зонах его господства и военной экспансии; нигде ни на миг не отказываться от борьбы идей, от информационного поединка с бессонной и мощной коммунистической пропагандой и дезинформацией. Все это и следует из подтекста ответов Солженицына Ж. Сюферу и многих других выступлений. Но текст звучит так:
  "Таинственным образом все зависит от личной решимости каждого из нас. Никогда еще будущность планеты настолько не зависела от человека. Думаю, что первое правило для всех, это - не принимать лжи; как у нас, на Востоке, так и у вас, на Западе. Говорить правду - это значит возрождать свободу. Не считаясь ни с давлением, ни с интересами, ни с модами. А если кто пожимает плечами, повторять ее еще раз. Те, кто пожимают плечами, услышав рассказы о трагедии такого объема, как в СССР, сознательно или несознательно соучаствуют палачам. Вы вовлечены в жесточайшую борьбу, а ведете себя, будто вопрос идет о партии пинг-понга. Вы можете устоять, если ваша решимость будет несомненная, явная. Иначе - станет слишком поздно" (II, стр. 249).
  Беседа на этом кончается, но так и кажется, что на устах интервьюера замирает вопрос: несомненная решимость - на что?
  Западных интервьюеров Солженицына так же, как и многих эмигрантов, высланных или вырвавшихся из СССР, занимал после изгнания писателя вопрос, предложенный ему М. Чарлтоном в Лондоне 22 февраля 1976 года в телеинтервью компании ВВС (II, стр. 250-264). В интерпретации Чарлтона этот вопрос звучит так:
  "Когда г-н Брежнев и Политбюро Советского Союза решили выслать Вас за границу вместо того, чтобы снова отправить в концлагерь, они вероятно считали, что Вы принесете меньше вреда советскому государству, находясь за пределами СССР, чем в самой стране? Считаете ли Вы, что время покажет оправданность их суждения?" (II, стр. 250).
  Солженицын прежде всего отказывает Брежневу и политбюро ЦК КПСС в свободе выбора, в том, как с ним поступить:
  "В Вашей постановке вопроса содержится некоторая неправильность: ставя так вопрос, мы предполагаем, что политбюро - всемогуще и независимо в своих решениях, что оно могло так решить, а могло решить иначе. Надо сказать, что в момент моей высылки создалась совсем необычная обстановка (я об этом писал уже). Осенью 73-го года поддержка западного общественного мнения Сахарову и мне в нашем, как я его назвал, "встречном бою" была до такой степени сильна, до такой степени тверда, как Запад уже давно не проявлял - такой твердости и такой настойчивости, - и советское политбюро просто испугалось. Оно не имело полной свободы выбора - держать меня в тюрьме или выслать, они просто испугались этого гнева, этой бури возмущения на Западе, и вынуждены были уступить. Поэтому я думаю, что сейчас, если они и раскаиваются - а скорей всего раскаиваются - то все же помнят, что у них и выбора особенно не было. Это тот редкий момент, когда Запад проявил небывалую твердость и заставил их отступить" (II, стр. 250).
  Итак, неожиданная, с 1920-х гг. не применявшаяся, сравнительно гуманная мера политбюро (высылка инакомыслящего за границу) целиком относится Солженицыным на счет Запада.
  Надо отметить, что Политбюро и его очередные фюреры постепенно выработали в своем сознании существенный иммунитет против западных кампаний в защиту инакомыслящих. Впрочем, как знать? Может быть, если бы не многократные волны западных выступлений в защиту Сахарова и других репрессируемых в СССР, судьбы некоторых из них были бы куда страшнее. Но у М. Чарлтона, как и у ряда других наблюдателей и исследователей творчества и судьбы Солженицына, есть свой ответ, достаточно горький для Солженицына: советские вожди справедливо предполагали, что Запад писателя не поймет и не примет, и он, как выразился однажды сам Солженицын, "растворится в иноземном тумане" с минимальным ущербом для СССР. Этот ответ, к счастью, не предугадал той огромной исследовательской, издательской (серии ИНРИ и ВМБ и собственные сочинения) и, главное, далеко не всеми по достоинству оцененной литературной работы, которую выполняет Солженицын прежде всего для своей страны и которая насыщает высоким смыслом его жизнь в изгнании. Он не раз говорил, что намерен вернуться в Россию при первой возможности издать там свои книги (или в книгах - после своей смерти). И это, несомненно, произойдет. Сейчас, однако, мы говорим о взаимоотношениях между Солжениќцыным и его западной аудиторией. Эти взаимоотношения не вызывают у писателя оптимизма. Он отвечает Чарлтону:
  "Да, если посмотреть с этой стороны... Вы правы. Предупреждения мои и других, Сахарова, очень серьезные предупреждения непосредственно из Советского Союза - пропадают более, чем наполовину, попадают как бы в глухую среду, не желающую их воспринять. Я раньше все-таки надеялся, что жизненный опыт можно передать от нации к нации, от личности к личности, но я начинаю сомневаться в этом. Может быть, всем суждено все пережить и только тогда понять" (II, стр. 251).
  И далее:
  "Наш жизненный опыт существенно важен для Запада, но я не уверен, что вы способны его перенять, не пережив сами все до конца на себе" (II, стр. 251).
  У Чарлтона характерное для Солженицына сопоставление российского прошлого с западным настоящим вызывает недоумение, и он задает вопрос, занимающий многих других собеседников и читателей Солженицына по обе стороны занавеса:
  "Дайте пример, что именно Вы имеете в виду, говоря, что русский опыт сейчас повторяется на Западе?" (II, стр. 251).
  Мы уже рассмотрели некоторые ответы Солженицына на этот вопрос. Приведем еще один - из наиболее обстоятельных:
  "Например, утерю ведущего интеллектуального положения старшим поколением в пользу младшего, когда неестественным образом младшая часть общества, имеющая наименьший жизненный опыт, больше всего влияет на направление общественной жизни. Затем - можно сказать, что создается некоторый поток века, поток общественного мнения, так что люди с авторитетом, видные профессора, ученые, стесняются спорить, даже когда они имеют другое мнение; считается неудобным противопоставлять свои аргументы: как бы не попасть в неловкое положение. Затем - характерна утеря ответственности при наличии свободы. Ну, допустим, пресса, публицисты... Обладая большой свободой (кстати, в России свобода прессы была очень велика, - Запад имеет весьма превратное представление об истинном состоянии России до революции), журналисты, публицисты теряют чувство ответственности перед историей, перед своим народом. Затем - всеобщее восхищение революцио-нерами, и тем большее, чем они более крайние. У нас в России был почти - ну, если не культ террора в обществе, то была яростная защита террористов: благополучные люди, интеллектуальќные, профессора, либералы тратили большие усилия, даже ярость и гнев на защиту террористов. И затем - паралич правительственной власти. Я мог бы еще много таких черт аналогичных..." (II, стр. 252).
  Можно добавить сюда еще одно общее обстоятельство, не осуждаемое социально активной частью общества с достаточной энергией: стремление шумных экстремистских кругов действовать только радикально-революционныќми методами. Экстремисты упорно игнорируют тот многообещающий факт, что в их обществах наличествует открытая ситуация, допускающая весьма ценные мирные преобразования. Экстремисты не верят в эволюцию или считают ее слишком осложненной и медленной. Но парадоксальность положения заключается в том, что на самом деле у экстремистов, как у прежних, российских, так и у нынешних, западных и "третьего мира", нет конструктивной программы. Ими движет утопия. Строй, которого они жаждут добиться "в предстоящих кровавых конфликтах" (К. Маркс и Ф. Энгельс), опирается на социалистические иллюзии, всегда приводящие к результатам, противоположным задуманному. Россия (СССР) и ряд других стран уже испытали на себе этот парадокс - значительная часть западных обществ и стран "третьего мира" зачарованно стремится в ловушку утопии. И в обоих случаях претендующие на интеллектуальную и политическую элитарность слои общества в большинстве своем тоже пренебрегают возможностями мирной поступательной эволюции и идут на поводу у беспочвенных экстремистов.
  Если, однако, до западных адресатов "очень серьезных предупреждений" Солженицына, Сахарова и других доходит хотя бы около половины таких высказываний, это оправдывает усилия предупреждающих. Солженицына и Сахарова всегда переводят на иностранные языки, и отзвуки их выступлений постоянно слышны в суждениях наиболее прозорливых людей Запада.
  Именно здесь, в лондонском телеинтервью 22 февраля 1976 года, прозвучали знаменательные слова Солженицына, которых не хотят почему-то слышать его обвинители в антизападном обскурантизме:
  "...я не критик Запада. Я повторяю, что большую часть жизни мы на Запад молились, обратите внимание - не восхищались, а молились. Я не критик Запада, я критик - слабости Запада. Я критик того у вас, что для нас непредставимо: почему так можно потерять душевную твердость, волю и, обладая свободой, так не ценить ее, то есть не желать идти за нее на жертвы" (II, стр. 254).
  Солженицын решительно отказывается от трех "расхожих ярлыков", которые на него (общими усилиями части отечественных диссидентов и западной "media") налепили: от ярлыка врага Запада, от ярлыка апологета патриархальности и от ярлыка националиста (к последнему мы вернемся в следующей главе). После его страстного монолога с этими тремя отказами Чарлтон замечает:
  "Да, Вы очень наглядно показываете, что не возвращаетесь назад к старому русскому империализму, но я не совсем понимаю, каким образом Вы идете вперед. Какой путь может вывести из этого мира напряжений и подавлений в Советском Союзе, мира, который Вы так выпукло описали? Если Запад не может помочь, какой путь открывается перед русским народом? Что будет?" (II, стр. 255).
  У Солженицына нет однозначного ответа на этот вопрос: он (опять же - вопреки одному из расхожих мнений о нем) не спешит в пророки. Он - человек, стремящийся исследовать для себя и других тенденции своего времени, его возможности, а не однозначно предсказать или предписать человечеству и своему народу какое-то будущее. Он говорит:
  "Вы знаете, два года назад и три года назад был этот вопрос актуален, то есть можно было подумать, что нам, жителям Советского Союза, есть практический смысл обдумывать наш путь, потому что так много неполадок, так много неудач было у советского руководства, что придется уже не им, а нам самим искать выход. И я предполагал, что мы должны искать эволюционный путь, ни в коем случае не революционный, не - взрыв (тут мы с Сахаровым сходимся), - эволюционный плавный путь, как нам уйти из этой ужасной системы. Однако сегодня эти все вопросы потеряли практическое значение" (II, стр. 255).
  Оторвемся на мгновение от 1976 года и перенесемся на одиннадцать лет вперед - в год, когда пишутся эти строки (1987). Сегодня в СССР происходит то, что ЦК КПСС называет "перестройкой", а советские люди и наблюдатели со стороны хотели бы назвать "оттепелью". Несколько расширены гласность и культурные возможности общества. Ослаблена литературная цензура. Ведется борьба против алкоголизма, аморализма и всевозможных уголовных, в том числе "экономических", преступлений. Узакониваются и одновременно берутся под более полный контроль некоторые, давно существующие, виды частной деятельности. На каких-то странных, невнятных обществу основаниях освобождаќется (без реабилитации!) часть политзаключенных. Условия в местах заключения, по-прежнему, ужасны. Господство единственной партии и единственной идеологии не поколеблено. Огосударствление экономики не пошатнулось. Внешняя политика нисколько не изменилась.
  Солженицын говорит о своих и Сахарова размышлениях над тем, "как нам уйти из этой страшной системы", причем уйти "эволюционным плавным путем". Горбачев же озабочен, по-видимому, тем, как сохранить и усилить эту систему, может быть, сделав ее менее страшной для законопослушных граждан и "улучшив", "очистив", "оздоровив" (с точки зрения верхушки КПСС) ее "человеческий фактор". Цели, как видим, противоположные. Вопрос заключается в следующем: если даже эти малые послабления повысят незапланированную общественную активность в сферах духа и действия (а они, конечно, ее повысят) и это начнет угрожать главным устоям системы, дестабилизировать ее, чтó выберут правители: отход от системы или усмирение общества? Ответа на этот вопрос сегодня у общества еще нет. Пока же вернемся к Солженицыну 1976-го года. Он продолжает:
  "За последние два года произошло ужасное: Запад сдал не только 4-5-6 стран, Запад отдал все мировые позиции, - Запад с такой стремительностью все отдавал, и с такой стремительностью укреплял нашу тиранию, что сегодня все эти вопросы в Советском Союзе практически закрылись. Сопротивление осталось, но я говорил уже не раз: наше сопротивление и наше духовное возрождение, как всякий духовный процесс, - медленный процесс. А ваши капитуляции, как всякий политический процесс, - стремительны. Быстрота ваших капитуляций настолько обогнала рост нашего возрождения и укрепления, что сейчас практически перед Советским Союзом есть путь только один: расцвет тоталитаризма. И справедливее было бы, чтобы не вы задали мне вопрос о путях России, простите, Советского Союза, - не будем путать, а справедливее, чтобы я задал вам вопрос о путях Запада, потому что ныне стоит вопрос не о том, как Россия с помощью Запада вырвется из тоталитаризма, но - как Запад сможет избежать той же участи, как Запад сможет устоять против невиданного натиска тоталитаризма. Вот эта проблема" (II, стр. 255-256).
  До самого недавнего времени этот очерк реальности был бесспорным. В ближайшие годы, если не месяцы мы увидим, когда Солженицын был ближе к истине: когда питал крохотную искру надежды на то, что "вожди" образумятся, или когда отказался от этой надежды.
  Солженицын - моралист, но не пацифист. Он так формулирует свое отношение к применению нравственных категорий в политике, что становится ясно: с его точки зрения, есть обстоятельства, когда уклонение от войны безнравственно:
  "Меня удручает, что прагматическая философия последовательно пренебрегает нравственными категориями, и сейчас в западной прессе мы можем читать откровенное провозглашение принципа, что нравственные категории не относятся к политике, они не применимы и не должны, мол, применяться. Я напомню Вам, что в 1939 году Англия рассуждала иначе. Если бы нравственные категории не были применимы к политике, то было бы непонятно, зачем, собственно, Англия вступила в войну с гитлеровской Германией. Прагматически можно было выйти из положения, но Англия избрала нравственный путь, и испытала и явила миру может быть самый блестящий свой героический период. А сегодня мы об этом забыли, сегодня руководители английской политики откровенно провозглашают, что они не только признают над любой территорией любую власть - независимо от ее нравственных качеств, а даже спешат признать, спешат опередить других. Где-то в какой-то стране, в Лаосе, в Китае, в Анголе, потеряна свобода, пришли к власти тираны, бандиты, марионетки, и прагматическая философия говорит: неважно, мы должны их признать, и даже скорее. Нельзя считать, что великие принципы обрываются на ваших границах, что пусть свобода будет у вас, а там пусть будет де-факто. Нет, свобода неделима! И надо относиться к этому вопросу нравственно. Может быть - вот это один из главных пунктов расхождения..." (II, стр. 256-257).
  Речь идет, по-видимому, о расхождении между значительной частью западных общественных деятелей и Солженицыным.
  Сегодня все больше исследователей, публицистов, общественных и даже государственных деятелей говорят о неделимости свободы, о необходимости ставить политику демократического мира по отношению к той или другой стране в зависимость от уровня гражданских свобод в этой стране. Но никто не ссылается на Солженицына, раньше и упорней других об этом заговорившего. Причем как правило (есть исключения), марксистским тираниям (Эфиопия, Ангола, Никарагуа, Куба, Мозамбик, Вьетнам, Камбоджа и пр.) прощается их бесчеловечная суть. Она игнорируется ради "величия" марксистско-ленинских экспериментов: вступают в силу социалистические сентименты Запада - родины социалистических учений и коммунистической доктрины. Зато от режимов, медленно изживающих свою самозащитную авторитарность, требуют гибельной для них поспешности (ЮАР, Южная Корея и др.). И оставляют или почти оставляют на произвол судьбы героические движения сопротивления в Анголе, Мозамбике, Афганистане, Никарагуа и пр.. Отказ от подобного "прагматизма" Солженицын и имеет в виду, когда говорит:
  "Я - не политический деятель, и могу предлагать советы только духовные. Я хотел бы, чтобы Запад не терял воли и понимал, что свобода, которая досталась от предков и которая у вас уже 300 и больше лет, что эта свобода требует жертв. Вот чего я хотел бы от Запада: духовной крепости и моральной разборчивости" (II, стр. 260).
  Но М. Чарлтон не видит другого способа "избежать ядерной катастрофы", кроме технолого-экономической помощи и уступок тоталитарному Востоку (уже и части Африки и Латинской Америки). Он приводит довод, который очень популярен на Западе, но менее всего способен убедить Солженицына, - роковую фразу Бертрана Рассела: "Лучше быть красным, чем мертвым".
  Как мы уже видели, Солженицын не раз (в частности, и в этой беседе) констатировал удивительный факт: ядерная угроза, если считать ее реальной, в равной мере нависает над обеими сторонами конфликта, но почему-то западную сторону эта угроза автоматически ослабляет, а тоталитарную усиливает. Мы уже отмечали, что Солженицын вообще не верит в реализацию советского ядерного шантажа: он неоднократно говорил и писал, что при неизменных глобально-политических тенденциях коммунизм одолеет демократию и без применения ядерного оружия. Что же до формулы Бертрана Рассела, то она Солженицына потрясает. Он говорит:
  "...я вообще не понимаю, почему Бертран Рассел сказал: "лучше быть красным, чем мертвым", а почему он раньше не сказал: "лучше быть коричневым, чем мертвым"? - тогда нет разницы. Вся моя жизнь, и жизнь моего поколения, и жизнь моих единомышленников состоит в том, что лучше быть мертвым, чем подлецом. В этом ужасном выражении - потеря всякого нравственного критерия. На короткой дистанции оно дает возможность лавировать и продолжать наслаждаться жизнью, но в дальнем плане - обязательно погубит всех, кто так думает. Это - страшная мысль. Благодарю Вас, что Вы привели ее для яркой характеристики Запада" (II, стр. 263).
  Из словосочетания "вся моя жизнь, и жизнь моего поколения, и жизнь моих единомышленников" я бы исключила средний член: то, что справедливо по отношению к Солженицыну и его единомышленникам, не приложимо ко всему поколению ровесников революции, а также ни к одному другому советскому поколению. В каждом из них едва ли не большинство состоит из людей лояльных к коммунистической власти, из людей бездумных, из людей подсознательно и сознательно исповедующих формулу Рассела, даже не зная, что она сформулирована кем-то другим. Долгий тоталитарный гнет и десятилетия всеобъемлющей информационной монополии не проходят даром.
  Чарлтон продолжает настаивать на том, что разрядка хороша как отдых от "напряженной холодной войны", "как передышка, как шанс", как "что-то новое", но Солженицын стоит на своем:
  "А я настаиваю: вам кажется, что это отдых? Но это мнимый отдых, отдых перед гибелью" (II, стр. 263).
  Трудно сказать, как далеко вперед он тут смотрит, но в стремлении докричаться и разбудить - спасти! - ему отказать нельзя.
  
  Выступление Солженицына по английскому радио 26 февраля 1976 года (I, стр. 256-268) сравнимо по своей обличительной страстности, по яростному стремлению потрясти слушателей и подвигнуть их на спасительный путь со знаменитой его Гарвардской речью 8 июня 1978 года.
  В начале своего обращения к английским радиослушателям Солженицын обещает "говорить откровенно, не пытаясь понравиться или польстить" (I, стр. 256). Он, действительно, не польстил и соответственно не понравился. Речь в Англии, как и речь в Гарварде, вызвала нарастающее охлаждение к нему многих популярных глашатаев общественного мнения Запада (часто, однако, далеко не исчерпывающих взглядов тех обществ, которые они представляют и, в значительной степени, ориентируют).
  Мы уже говорили: в публицистике Солженицына, да и в "узлах" "Красного колеса", больше вопросов, чем однозначных ответов. Так, и в Англии 1976 года он говорит:
  "Есть много загадок и противоречий в человеческой натуре, их сложность и вызывает к жизни искусство, то есть поиск не линейных формулировок, не плоских решений, не однозначных объяснений. Среди таких загадок: почему люди, придавленные к самому дну рабства, находят в себе силу подниматься и освобождаться - сперва духом, потом и телом? А люди, беспрепятственно реющие на вершинах свободы, вдруг теряют вкус ее, волю ее защищать и в роковой потерянности начинают почти жаждать рабства? Или: почему общества, кого полувеками одурманивают принудительной ложью, находят в себе сердечное и душевное зрение увидеть истинную расстановку предметов и смысл событий? А общества, кому открыты все виды информации, вдруг впадают в летаргическое массовое ослепление, в добровольный самообман?
  Таким открыли мы за многие годы соотношение духовных процессов, идущих на Востоке и на Западе, - увы, ваш процесс впятеро и вдесятеро быстрей, чем наш, и это почти лишает человечество надежды избежать глобальной катастрофы" (I, стр. 257).
  Мы, к несчастью, не наблюдаем на одурманенной "принудительной ложью" родине Солженицына ни массового освобождения от этой всепроникающей лжи духом, ни массовых же попыток избавления от тоталитарного гнета телом. Массовые порывы к тому и другому возникали и подавлялись Советским Союзом в Восточной Европе. Иногда достаточно было призрака вмешательства СССР, и тогда хватало собственных душителей для подавления массовых порывов к свободе. Вряд ли можно было сказать о советском обществе 1976 года, что его массовые контингенты нашли в себе силу отвергнуть полувековую "принудительную ложь" и увидеть "истинную расстановку предметов и смысл событий". Но если даже зрячих людей "на Востоке" много (а их немало), тотальный гнет не позволяет им стать силой, определяющей ход событий. Даже тогда, когда этот гнет драпируется в тогу поверхностной "либерализации". Люди, отдельные люди, группы людей на Западе тоже видят и констатируют истинный смысл и ход событий. Солженицын вряд ли прав, ограничивая процесс прозрения только Востоком. Но он, к нашей общей беде, не ошибается, когда утверждает, что процессы экспансии и капитуляции протекают многократно быстрее процессов прозрения. А ведь от прозрения надо еще шагнуть к сопротивлению, и к сопротивлению какому противнику! При этом сопротивляться надо не на своих непосредственных рубежах, а часто - в регионах настолько от этих рубежей далеких, что происходящее там не внушает большинству наблюдателей тревоги, страха за свое будущее. Впрочем, большинство это не опоминается и тогда, когда опасность подкрадывается угрожающе близко (Никарагуа-США).
  Ситуация видится Солженицыну почти безнадежной, и он снова и снова возвращается к ее историко-мировоззренческим, духовным, идеологическим корням:
  "Есть известная немецкая пословица: Mut verloren - alles verloren, потеряно мужество - потеряно все. Есть другая, древняя латинская, где верным признаком гибели считается потеря разума перед тем. Но что должно произойти с обществом, где скрещиваются, одновременно проявляются обе эти потери - и мужества, и разума? Таким нашел я современный Запад.
  Конечно, и этому процессу есть незагадочное объяснение, и не внешнее, как модно в наш век: считать самого человека безупречным, а все сваливать на дурное устройство общества. Объяснение - самое человеческое: с тех пор как провозглашено и усвоено, что над человеком нет высшей силы, но человек - венец вселенной и мера всех вещей, - потребности, желания (и слабости) человека естественно понялись как высшие императивы вселенной. И, значит, только то в мире хорошо и следует делать, что ублаготворяет наши чувства. Это мировоззрение родилось именно в Европе несколько веков назад, тогда его материалистические крайности объяснялись предыдуќщими крайностями католичества. Но в беспрепятственном полноводном течении нескольких веков оно заполнило весь Западный мир, уверенно вело его на колониальные завоевания, на захват африканских и азиатских рабов, - все это в приличном соседстве с наружным христианством и расцветом собственных свобод. И к началу XX века это мировоззрение, казалось, стояло в зените цивилизации и разума. И ваша страна, Англия, всегда бывшая ядром или даже жемчужиной Западного мира, выражала ту цивилизацию особенно сильным ярким блеском - и в хорошем, и в дурном.
  И в 1914 году, открывая зловещий XX век, над этой цивилизацией грянула гроза, размеров и дальности которой никто не мог тогда охватить. Четыре года Европа невиданно уничтожала сама себя, а в 1917 на ее краю обнаружилась и зазияла трещина - впад в бездну. Эта трещина тоже имела незагадочное происхождение: она была самым последовательным проявлениќем учений, веками блуждавших по Европе с немалым успехом. Но было в этой трещине и нечто космическое: по ее еще не вымеренной, не воображенной глубине; по ее непредставимой способности расширяться и поглощать.
  За 40 лет до того Достоевский предсказывал, что социализм обойдется России в 100 миллионов жертв. Цифра казалась невероятной. Я очень рекомендую английской печати сделать для английского читателя доступным трехстраничный бесстрастный подсчет русского профессора статистики Ивана Курганова. Он напечатан на Западе 12 лет назад, но, как всегда в социальной области, только то принимается нами в познание, что не противоречит нашим эмоциям. Из этого подсчета мы узнаем, что Достоевский если ошибся, то в меньшую сторону: социализм обошелся нынешнему Советскому Союзу с 1917 по 1959 - в 110 миллионов человек!
  Когда происходит геологическая катастрофа - не сразу опрокидываются континенты в океан. Сперва в каком-то месте должна пролечь эта зловещая начинательная трещина. По многим причинам сложилось так, что эта первая мировая трещина легла по нашему русскому телу, могла бы - и в другом месте. России, которую принято было считать отсталой, довелось совершить социальный скачок в целое столетие, обгоняя опыт всех стран мира" (I, стр. 257-259. Курсив и разрядка Солженицына).
  Со страшной горечью Солженицын говорит о том, что моменты, когда Европа могла спасти Россию, а с ней - в будущем - и себя, были Западом лицемерно и как бы не безвозвратно упущены.
  "Неблаговидностям обычно находятся благовидные или даже блистательќные оправдания. В 1919 не говорилось открыто: "да какое нам дело до ваших желаний?", но говорилось: мы не имеем права поддерживать власти даже союзной страны против желаний их народа. (Когда в 1945 пришлось миллионы советских людей против их воли предавать на Архипелаг ГУЛАГ, аргумент удобно обернули: мы не имеем права поддержать желание этих миллионов и не выполнить обязательств перед властями союзной страны. Каждый раз избиралась форма, удобнейшая для эгоизма.).
  Но нашлось оправданье и выше: происходящие в России события были несомненным продолжением всего XVIII и XIX веков Европы, всеобщего перехода от либерализма к социализму. Итак по инерции идей надо было восхищаться ими. И вот вся прогрессивная, вся влиятельная общественность Европы (и в Англии - ярче всего) - восхищалась "невиданным передовым экспериментом в СССР", когда нас уже душили раковые метастазы Архипелага, и зимой в тайгу отправляли умирать миллионы самых трудолюбивых крестьян. Не так далеко от вас, на Украине и Кубани, пухли от голоду в мирные годы, корчились и умирали 6 миллионов крестьян, с детьми и стариками, - и ни одна западная газета не пожелала печатать тех фотографий и сообщений, а ваш остроумец Бернард Шоу опровергал: "В России - голод? Никогда я не обедал столь сытно и вкусно, как переехав советскую границу". Ваши правители, парламентарии, ораторы, публицисты, писатели, властители ваших дум умудрялись десятилетиями не замечать 15-миллионного ГУЛАГа! До 30 книг о ГУЛАГе напечатаны в Европе прежде моей - и почти ни одна не замечена.
  Где-то есть рубеж, господа, где инерция "идейности", "зари новой жизни" переходит в сознательное рассчитанное - лицемерие. Ибо так - удобнее жить" (I, стр. 260-261. Курсив Солженицына).
  Единственным исключением в новейшей истории Англии, когда ложно понимаемый прагматизм не помешал ей принять нравственное решение, видится Солженицыну ее вступление в войну с Гитлером. И это нравственное решение оказалось спасительным и физически.
  Солженицын обрушивает на своих (благодушных в их неведении) слушателей такой ураган горестных обвинений, такую лавину вопиющих фактов, что естественной защитной реакцией его английской аудитории должно было стать и стало отталкивание от себя этого знания, обвинение Солженицына в экстремизме, в несправедливости, в наклонности гиперболизировать зло. Но что поделать, если во всем том, что с вулканической страстностью излито на слушателей в этом его монологе, нет никакого преувеличения? Не перебиваемый вопросами интервьюеров, Солженицын произносит на одном дыхании:
  "Ваша война против Гитлера однако не имела характера в аристотелевском смысле трагического: ваши жертвы, страдания и смерти оправдывались, не противоречили целям войны: вы защищали и защитили именно то, что хотели защитить. А для народов СССР война была трагической: мы попали в такое положение, что были вынуждены всеми силами и несравненно большими жертвами, защищая родную землю, тем самым укрепить ненавистное для себя: власть своих палачей, свою угнетенность, свою гибель (и, как видно уже сегодня, - вашу завтрашнюю гибель). И когда миллионы советских дерзнули бежать от угнетателей или даже начать народное от них освобождение, - наши свободолюбивые западные союзники, и среди них не последние - вы, англичане, вероломно обезоруживали, связывали этих людей и передавали коммунистам на уничтожение (в уральские лагеря, на добычу урана, на атомную бомбу против вас же!). При этом не гнушались избивать английскими прикладами 70-летних стариков, индивидуально тех самых союзников Англии по Первой мировой войне - теперь поспешно выдаваемых на убийство. Только с английских островов было насильственно выдано - 100000 советских граждан, на континенте - не один миллион. Но самое яркое: ваша свободная, независимая, неподкупная пресса, ваши знаменитые Таймс, Гардиан, Нью-Стейтсмен и все остальные - добровольно участвовали в скрытии этого злодейства, и молчали бы посегодня, если б американский профессор Эпштейн не начал бестактного расследования, как демократии умеют действовать фашистскими методами. Заговор английской прессы достиг успеха: наверно многие современные англичане даже не знают об этом злодействе конца Второй мировой войны. Но оно - было, и больно врезалось в русскую память.
  Мы помогли спасти свободу Западной Европы - дважды. И за это - дважды вы покинули нас в рабстве.
  Понятно, вам опять хотелось: поскорей вырваться из проклятой войны, скорей отдыхать и благоденствовать. И высокая философия прагматизма продиктовала вам еще многое за эту цену не заметить: и ссылку целых народов в Сибирь. И Катынь, и Варшаву, ту самую страну, из-за которой и вся мировая война началась. И не вспомнить Эстонию, Латвию, Литву. И одну за другой отдать в рабство еще шесть своих европейских сестер и дать разрубить седьмую. В Нюрнбергском трибунале локоть к локтю дружески заседать с судьями, такими же убийцами, как подсудимые, - и это не противоречило британской юриспруденции. Возникал новый тиранический режим как угодно далеко на Земле - в Китае, в Лаосе, - Британия была первая, кто спешила его признать, расталкивая конкурентов.
  Для всего этого нужна была большая нравственная выдержка, - но она не покинула ваше общество. Надо было все время повторять заклинание - "заря новой жизни", - и вы шептали его, и вы кричали его. А когда уж очень тошно становилось на душе и хотелось перед всем миром наверстать в смелости, самим себе вернуть самоуважение, - ваша страна проявляла и несравненную смелость: то против Исландии, то против Испании, которые не могут вам ответить. Танковые колонны в Восточном Берлине, в Будапеште и в Праге декларировали "народное волеизъявление", - но в виде протеста не отзывался оттуда английский посол. Неизвестное число узников убивали и убивают секретно в Восточной Азии - и не отзывались английские послы. Каждый день в Советском Союзе шприцами психиатров убивают людей только за то, что они непослушно думают или верят в Бога, - и не отзывается английский посол. Но казнили в Мадриде пятерых террористов, реальных убийц, - и с грохотом на всю планету был отозван английский посол, и какой же ураган бесстрашного гнева вырвался с Британских островов! Протестовать надо уметь: очень, очень гневно! - но там, где это не противоречит потоку века и не опасно для авторитета протестующих..." (I, стр. 261-263. Курсив и разрядка Солженицына).
  Кажется, впервые в своих выступлениях на Западе Солженицын формулирует здесь с такой четкостью связь между неадекватностью современных расхожих западных представлений о мире и властью социалистических утопий над западным (добавим, что и над восточным, и над африканским, и над латиноамериканским) сознанием. Как две одиозные черты этой приверженности к социализму возникают, с одной стороны, терминологическая неопределенность, расплывчатость, многозначность понятия "социализм", а с другой - парадоксальќное незнакомство его приверженцев с первоисточниками учения. Отмечая постыдную "мелкость мысли" и "недальновидность взора" многих "анализов и комментариев" западных органов печати, Солженицын подводит итог:
  "Такому падению современной мысли еще очень способствовал туманный призрак социализма. Он помогал мнимо насытить жажду справедливости, успокоить совесть, что сила, накатывающая расплющить вас, есть благо, спасение, - и от этого особенно расцвело общественное лицемерие, и Европа могла не заметить уничтожения миллионов людей на самом своем краю.
  Даже не существует признанного единого четкого определения социализма, лишь расплывчато-радужное представление о чем-то хорошем и благородном, так что два социалиста, разговаривая между собой, вполне могут говорить совсем о разном. И любой африканский диктатор нового типа непротивореќчиво объявляет себя социалистом.
  Но социализм избегает логики, потому что он - эмоциональный порыв, приземленная религия, и никто не нуждается хотя бы по разу внимательно прочесть и вникнуть во всех предыдущих пророков. О тех книгах судят понаслышке, выводы принимаются готовыми.
  Еще один миф тут - что социализм есть некая новейшая современная формация, выход из гибнущего капитализма. А между тем он существовал на земле задолго до всякого капитализма. Мой друг академик Игорь Шафаревич в своем обширном исследовании социализма показывает, что социалистические системы, те, к которым нас призывают сейчас как к манящему будущему, - составили даже самую длительную часть предыдущей истории человечества - на Древнем Востоке, в Китае, а потом повторены кровавыми опытами времен Реформации. Что социалистические учения возникли гораздо позже того, но тоже тянутся дольше двух тысяч лет. И происхождение их - не рывок прогрессивной мысли, как считается сейчас, но - реакция: реакция Платона на афинскую демократию, реакция гностиков на христианство, реакция: от динамичного мира индивидуальностей вернуться к безликим коснеющим системам древности. И прослеживая затем взрывную череду социалистических учений и утопий в Европе - Мора, Кампанеллу, Уинстенли, Морелли, Дешана, Бабефа, Фурье, Маркса и десятки других, мы не можем не содрогнуться от открытого провозглашения ими черт этого страшного общества. Было бы уместно призвать всех добросовестќных социалистов непредвзято хладнокровно прочесть с десяток главных трудов главных пророков европейского социализма и дать отчет самим себе: действительно ли это есть тот общественный идеал, за который им не жалко отдавать бессчетные чужие жизни и будет не жалко отдать свою?" (I, стр. 265-266. Курсив Солженицына).
  К несчастью, этот стержневой, кардинальный, роковой вопрос века, казалось бы, сам собой разумеющийся и долженствовавший возникнуть прежде всякого действия, в сознании многомиллионных масс социалистов и просоциалистов планеты так и не возникает.
  Но и этот суровый в своей обличительной пламенности монолог завершается выражением страха и боли за Европу, констатацией неразрывного единства судеб всего человечества и формулировкой вопроса, для Солженицына наиболее важного:
  "Мы, угнетенные русские и угнетенные восточно-европейцы, с болью смотрим на катастрофическое ослабление Европы. Мы протягиваем вам опыт наших страданий, мы хотели бы, чтоб вы переняли его, не платя ту непомерную цену смертями и рабством, как заплатили мы. Но ваше общество отталкивается от предупреждающих наших голосов. И, наверное, надо признать сокрушенно, что опыт - вообще непередаваем, все и всем надо пережить самим...
  Да не только Англия и не только Западный мир, но и Восточный, все мы, скованные единым роком, одним железным поясом, каждый по-своему, подошли к последнему краю великой исторической катастрофы, - такого потопа, который проглатывает цивилизации и меняет эпохи. Особая сложность сегодняшней мировой ситуации в том, что на часах Истории совпало сразу несколько стрелок, и нам всем предстоит пройти через кризис не только социальный, не только политический, не только военный, - но устоять на ногах и в великом эпохальном повороте, подобном повороту от Средних Веков к Возрождению. Как когда-то человечество разглядело ошибочный нетерпимый уклон позднего Средневековья и отшатнулось от него - так пришло нам время разглядеть и губительный уклон позднего Просвещения. Нас глубоко затянуло в рабское служение приятным удобным материальным вещам, вещам, вещам и продуктам. Удастся ли нам встряхнуться от этого бремени и расправить вдунутый в нас от рождения Дух, только и отличающий нас от животного мира?.. " (I, стр. 267-268).
  
  В плане того, как Запад должен вести себя по отношению к Советскому Союзу и - более конкретно - по отношению к русскому народу, Солженицыным сказано очень многое в выступлениях о работе русскоязычного английского и американского радио. Я имею в виду "Соображения, высказанные при встрече с руководителями иностранного вещания ВВС" (заголовок - "О работе русской секции ВВС") в Лондоне, 26-го февраля 1976 года (II, стр. 265-275) и более поздние материалы, уже американского периода: телеинтервью с конгрессменом Лебутийе об американском радиовещании на СССР 12-го октября 1981 года и "Соображения об американском радиовещании на русском языке", сформулированные в дополнение к этому телеинтервью (II, стр. 403-434). Сегодня, когда Горбачев и его окружение предпринимают гигантские пропагандистские усилия, внутренние и внешние, по изменению привычного для мира и для советских людей облика (именно облика, а пока что не сути) своего режима, эти давние выступления Солженицына становятся по-новому злободневными. В нынешней неустойчивой обстановке зарубежное радио на языках народов СССР, и прежде всего - на русском, могло бы помочь приотпускаемым, по-видимому, "на более длинном ремне" (Ленин о НЭПе) советским людям начать добиваться не только косметических, но и сущностнных изменений системы.
  Солженицын придает огромное значение западному радиовещанию на Советский Союз на языках народов СССР. Говоря об этом с руководителями иностранного вещания ВВС и с американским конгрессменом, заинтересованным этой проблематикой, он ощущает себя представителем русской аудитории западного радиовещания, именно русской, а не обќщесоветской, хотя в ряде выступлений по иным поводам Солженицын говорит от имени всех подсоветских, а иногда и других угнетаемых коммунизмом народов. Зарубежное радио на русском языке, в частности - русские передачи ВВС, Солженицын слушал многие годы и, по-видимому, периодически продолжает слушать, находясь на Западе. Долгое время эти передачи были для него живительным противовесом тотальной советской дезинформации. Замечу, что и в этом Солженицын представляет в своих суждениях прежде всего интеллигенцию, потому что, в основном, именно интеллигенция (и даже шире - "образованщина") годами ловит сквозь варварское глушение западные русские "голоса". Их слушают более всего в больших городах, где глушение наиболее плотное, и менее всего их ловят в глубокой провинции и в деревне, где глушения нет или почти нет. Таким образом, то превращение западного русскоязычного вещания в мощный канал воздействия на воззрения его адресатов, которого жаждет Солженицын, требует не только изменения качества самих передач, но и многократного расширения их аудитории, чего следует добиваться и внутри "большой зоны", и извне. Без соединения внешних и внутренних усилий тут не обойтись. Второй, внутренней стороны вопроса Солженицын не касается, но неуклонно падающее качество обсуждаемых передач, по его убеждению, таково, что за расширение их подсоветской аудитории сегодня вряд ли стоит бороться. Между тем миропонимание советских людей, в первую очередь - русских, есть, по Солженицыну, фактор, судьбоносный для человечества, в том числе и для Англии. Безопасно и с минимальными затратами для себя Запад мог бы спасительно просвещать народ, правители которого манипулируют сознанием своих подданных угрожающим для всего человечества образом.
  Солженицын считает необходимым целенаправленное воздействие Запада на миропонимание русского народа:
  "я хотел бы сказать, что русская служба Би-Би-Си - не рядовая служба среди иностранных служб Би-Би-Си. Русская программа - не просто одна из двадцати или тридцати, не знаю, программ. Это программа, обращенная к тому народу, от которого в ближайшие годы зависит судьба и даже жизнь самой Великобритании.
  Так вот, работа сегодняшней русской секции Би-Би-Си не есть рутинная работа, но это единственная возможность говорить с нашим народом, пока не поздно для самой Англии. Я нисколько не преувеличу, если скажу, что от ваших сегодняшних русских радиопередач в значительной мере зависит ход мировых событий в ближайшие годы. Я не преувеличиваю" (II, стр. 266. Разрядка Солженицына).
  По мнению Солженицына, с задачей защиты интересов Великобритании русская служба ВВС справляется плохо. Но он хотел бы видеть в числе целей последней и "работу для народов СССР, и в том числе для русского народа". Он говорит:
  "Мы, конечно, не можем требовать или даже настаивать, чтобы вы непременно имели в виду и эту цель. Но с другой стороны, почти невозможно ставить себе задачу в интеллектуальной области обращаться к какой-нибудь группе общества или нации, не имея в виду ее интересов. Если обращаться совершенно со стороны, не будучи душевно заинтересованќным в этой группе населения, то вы никогда не найдете с ней контакта и просто впустую будете работать" (II, стр. 267).
  Здесь возникает, однако, парадокс, которому Солженицын во всех своих выступлениях по поводу западного вещания на СССР придает существенное значение: ВВС не вещает целенаправленно для разных народов СССР на их языках, а ограничивается русскоязычными "общесоветскими" передачами, что лишает все этносы, включая русских, национально конкретизируемой информаќции. Солженицын недоумевает:
  "Если вы имеете секции для Восточной Европы, то почему при переходе границы Советского Союза вы не считаете возможным продолжить это и тоже иметь национальные секции? Так сложиться могло, но я очень призываю вас критически пересмотреть эту ситуацию в том смысле, что, понимаете, вы сейчас заменяете русскими передачами обращение к очень разным нациям, с их очень специфическими интересами. Это все равно, как если б, например, у вас существовало общее вещание для Франции, Испании и Исландии, - общее!
  Если Вы серьезно отнесетесь к тому, что я сегодня скажу, возможно, что Вы войдете с ходатайством в те инстанции, от кого это зависит, с тем, чтобы расширили Ваши возможности или переместили как-то акцент, открыли возможность национальных передач, хоть нескольких. Я бы думал: по крайней мере, Эстония, Латвия, Литва, Украина и какая-то из мусульманских наций, тюркский язык, какой-нибудь общий, ведь там же понимают друг друга, например, узбекский.
  Я хотел только сказать: если бы осуществилась такая реформа, если бы появились национальные передачи, Вы не только бы удовлетворили специфические национальные запросы этих республик, но Вы бы упрочнили контакт с русским народом. Тогда бы русская секция могла бы стать более специфически русской" (II, стр. 267-268).
  В 1981 году, дополняя свой разговор с конгрессменом Лебутийе об американском радиовещании на СССР анализом передач радиостанции "Свобода", Солженицын заметит, что и при наличии национальных редакций русские оказываются дискриминированными:
  "В отличие от "Голоса Америки" - официальной радиостанции США, радио "Свобода" была задумана как недостающий голос подавленного населения СССР (отчего и говорят они в передачах "наша страна", имея в виду не США, а СССР). Она имеет 15 редакций на языках наций СССР, о работе их я не могу судить. Но 16-я радиостанция должна была бы быть русской. И так - называется. Но русскому народу отказано в том, что получают остальные нации. На р/с "Свобода" господствует ложная теория, что не может быть собственно русских передач, а лишь передачи "вообще для советского народа". Так с самого начала русские интересы и русские национальные чувства и сознание изживаются, подавляются, обречены на стирание. Из передач на русском языке создается бессмысленный "советский" гибрид, не удовлетворяющий никого.
  ...Р/с "Свобода" также находится в затруднении, куда помещать обильные притекающие материалы о жизни современного Израиля, о жизни еврейской эмиграции в Израиле и в Соединенных Штатах, о еврейской сегодняшней литературе и т. д. И ошибочно втискивает это все в 16-ю "общесоветскую" секцию вместо правильного достойного решения - открыть отдельную еврейскую секцию" (II, стр. 428-429).
  О еврейской тематике в общесоветских русскоязычных передачах "Голоса Америки" Солженицын упоминал и в своем разговоре с Лебутийе, в ряду важных выводов, в одной из центральных реплик этой беседы:
  "Я суммирую это так: ваше радиовещание не дает той духовной помощи, в которой наш народ нуждается. Это - одна сторона. Вторая сторона - вы подаете себя ниже и более незначительными, чем вы есть на самом деле, то есть вредите сами себе. И в-третьих, вы ограничиваете даже простую информацию о событиях, которые происходят сегодня. Во внешнеполитичеќских информациях вы очень щепетильно обходитесь с источниками, вот как с Афганистаном. А в том, что касается внутреннего положения Советского Союза, вы сосредоточились только на том, что дают диссиденты из Москвы. Если завтра диссидентское движение окончательно разгромят, то вы эту информацию вообще потеряете. Но есть огромные области информации о Советском Союзе, в которых мы нуждаемся, ваше радиовещание таких сведений или не имеет, или не желает пускать за недостаточной проверенностью. И что дается взамен? Взамен этого широко, непомерно широко передаются новости о еврейской эмиграции из Советского Союза. То есть целыми получасами передаются интервью с новыми эмигрантами: как им нравится Америка, как они устроились, сколько они зарабатывают, как они обставляют свой дом. В этом всем плохого нет, кроме того, что это непомерно раздуто и заменяет собой внутреннюю информацию о Советском Союзе. И какие чувства это может возбудить у советского слушателя? - раздражение. Никто из советского населения не может уехать на Запад. Уехать на Запад может только некоторое количество евреев. Зачем же хвастаться, как они хорошо устроились, зачем раздражать тех, кто там остался?
  - Наши передачи, значит, раздражают население, потому что остальные не могут выехать, рассказами о том, как нам хорошо живется.
  - Это бестактно. Наши хотят, чтобы им рассказали, как стоит у нас рабочий вопрос, в каком положении находятся рабочие у нас в стране, - об этом ваше радиовещание не передает. В каком положении находится наше крестьянство, - об этом никогда не передается. Какая жестокая обстановка в советской армии. В армии же слушают радиопередачи, там же много радиоприемников коротковолновых. Но об этом всем никогда не передают. Да ваши станции и не хотят об этом знать. У нас есть еще потрясающие проблемы, например, с инвалидами. У нас инвалидов Отечественной войны убирают из общества, чтоб их никто не видел, ссылают на отдаленные северные острова, - инвалидов, тех, кто потерял здоровье в защите родины. Инвалидов преследуют, стесняют. Об этом ничего по радио нет. Рассказывают о счастливых беглецах, как хорошо устроились те, кто бежали от этого всего" (II, стр. 416-417).
  Рассказы о "счастливых беглецах" полезны в том смысле, что они колеблют советский официальный миф о невыносимой тяжести зарубежной жизни, о неспособности бывших советских людей к ней приспособиться. Но, несомненно, при их избыточности и еврейских, как правило, персонажах эти рассказы действуют на русскую аудиторию раздражающе. Откуда же брать ту необходимую информацию, о которой говорит Солженицын? Ясно (и позже это прозвучит в его репликах), что без использования литературной продукции всех трех эмиграций, их советского опыта и опыта изгнанников и перебежчиков обрести необходимую информацию невозможно.
  Разговор с Лебутийе насыщен изложением собственных взглядов Солженицына на геополитическую ситуацию, на ее исторические истоки и вероятные перспективы. Об этих взглядах мы говорили много и не будем сейчас на них останавливаться. Сосредоточим свое внимание на том, чего Солженицын хотел бы добиться от западных передач, адресованных русскому народу.
  Его предложение отказаться от русскоязычных передач, ориентированных сразу на весь общесоветский конгломерат различных этносов, как бы само собой подразумевает, что такого конгломерата, объединенного рядом качеств, исторических и современных обстоятельств, интересов и потребностей, не существует. Между тем есть определенная общность перечисленных выше моментов, включая всеобщее понимание русского языка. Поэтому часть русскоязычных передач, например глобально-информативных, антитоталитарных, связанных с историей, теорией и практикой социализма и коммунизма, характеризующих Запад, его историю, современность и позиции и т. п., может ориентиро-ваться и на общесоветскую аудиторию.
  Хотя Солженицын об этом и не говорит, он не может не понимать, что дифференциация всех передач по национальному признаку усилит сепаратистские тенденции внутри советского мира и ослабит имперские. Идеологическая направленность западных радиопередач на языках народов СССР определяется владельцами радиостанций (Вашингтоном и Лондоном), а они сочувствуют тому, что считают потенциальной деколонизацией нерусских республик. Между тем на самом деле русский народ не является господствующим народом-колонизатором в классическом смысле, и колонизация носит характер коммунистический, а не национально русский (что, к сожалению, не уменьшает ненависти нерусских народов к русскому). И если даже удалось бы передать ведущую роль в каждой национальной редакции эмигрантам соответствующего происхождения (а где еще взять национальные кадры), центробежные настроения в этих редакциях преобладали бы над объединяющими. Сторонник объединения, по крайней мере славянских народов СССР, Солженицын, однако, считает народы СССР "очень разными нациями, с... очень специфическими интересами" (II, стр. 267), не менее своеобразными, чем "Франция, Испания и Исландия" (там же). По его убеждению, западным радиовещанием на СССР это своеобразие должно быть отражено в полной мере. Нетрудно заметить, как далека позиция Солженицына в этом вопросе от великодержавного шовинизма. Ничто не перевешивает в его сознании убежденности в праве каждого народа на полноценную национальную жизнь. И западные радиопередачи на СССР должны отвечать, по его представлению, этому праву.
  Содержание западных русских передач (о передачах на языках других народов СССР Солженицын не берется судить) он интерпретирует так, что становится ясно: в этих передачах отразились все черты, все, по его убеждению, изъяны современного западного мировосприятия и отношения Запада к России, к русским и к СССР. Этими передачами представлена вся специфика преимущественно левоориентированного мышления интеллектуалов и политиков Запада, а также части новейшей эмиграции из Советского Союза, разделяющей вышеупомянутую специфику.
  Для Солженицына первостепенно важным является восстановление историчеќской памяти русского народа. Он сам, как писатель и редактор-издатель, занят этой задачей и знает, как много русских и иностранных ценнейших исследований и воспоминаний можно было бы использовать в передачах, ориентированных на восстановление русской исторической памяти, отшибленной коммунизмом. Но, вместо поисков и трансляции таких материалов, западное русское радиовещание культивирует версию уникальной предопределенности советского коммунистического тоталитаризма русской традицией. Беседуя с деятелями ВВС, Солженицын говорит по этому поводу:
  "Ну, я для примера приведу передачу серии Ричарда Пайпса "Россия при старом режиме". Одно дело, когда появляется такая книга просто среди других книг на Западе. Другое дело, когда Би-Би-Си выбирает ее среди множества книг и дает серию. Эта книга написана не только не с сочувствием - но с искажением исторической перспективы. Это особенно опасно, потому что на Западе вообще существует весьма превратное представление о последних десятилетиях старой России и о нынешнем времени: насколько связано нынешнее духовное развитие нашей страны, и русских в частности, с нашей историей. Би-Би-Си должно стараться вникнуть в истинную историческую перспективу. А трансляция такой серии, как книга Пайпса, даже оскорбляет русские национальные чувства и отталкивает слушателя, потому что такое впечатление, что автор относится не только с равнодушием к этой стране, но даже с неприязнью к ней. А особенность еще в том, что русская история - новейшая русская история, ну с конца девятнадцатого века - есть в значительной степени ключ к сегодняшней ситуации на Западе" (II, стр. 268).
  О последнем Солженицын не устает напоминать в большинстве своих западных выступлений.
  В разговоре с конгрессменом Лебутийе Солженицын еще резче говорит об угрожающей солидаризации западных русскоязычных радиослужб с советскими коммунистами в борьбе с исторической памятью русского народа:
  "Самая большая потребность нашего народа - ощутить себя, кто он. Если бы эти тридцать лет вы помогали бы нашему народу вспомнить, кто он есть, стать ему духовно на ноги, - вся мировая обстановка сегодня была бы другая. У нас растоптана вся ближайшая история и искажена до неузнаваемости, она вся пропитана пропагандой. Я очень хочу, чтобы американский телезритель представил себе это, это трудно представить. Наш рядовой гражданин по сути ничего не знает: какие причины вызвали революцию; как революция происходила, каким образом это все перешло к большевикам под тоталитарное господство; какие грандиозные были народные движения против большевиков и все подавлены, как террористически уничтожалось наше крестьянство и рабочий класс. Мы нуждаемся в правде об этом. И если бы нам дать это знание, мы стали бы духовно независимы от нашего правительства, - и те, кто состоят в гражданской жизни, и те, кто находятся в армии. Но общие цели и общие программы вашего радиовещания ведутся идеологами, которые, к сожалению, находятся под влиянием мифов, ложных мифов о России. Скажу, что в первом происхождении этих мифов находим Карла Маркса. Маркс провозгласил, что русский народ, вообще как таковой, русский народ является "реакционным". И отсюда пошло: "реакционна" вся русская история, "реакционна" монархия, "реакционны" русские традиционные представления, "реакционќны" большинство русских деятелей, "реакционна" даже наша религия - православие. И идеологи вашего радиовещания вот что делают: они проходят как автоматной очередью по нашей истории, они простреливают две трети всех исторических фигур, какие у нас были, в боязни, чтобы кто-нибудь не остался "реакционный". Если только о каком-нибудь русском деятеле какой-нибудь американский журналист, один, или один второстепенный американский ученый один раз сказал, что тот "реакционер", - тот русский деятель или мыслитель выбрасывается из истории, его больше нету. Парадоксально. Идеологи вашего радиовещания подают руку коммуниќстам. Коммунисты борются с нашей исторической памятью, и ваше радиовещание борется с тем же. Вот, я не могу пропустить самый ближайший пример: вот недавно, в этом сентябре, было семьдесят лет со дня смерти, со дня убийства крупнейшего русского государственного деятеля XX века, премьер-министра Столыпина. Мало того, что сам акт его убийства открыл террор XX века, но этот человек сумел за 5 лет Россию из полного хаоса и развала поднять к цветущему состоянию. Так вот, две ваших радиостанции, находящихся под разным руководством, - радиостанция "Свобода" и радиостанция "Голос Америки" - одинаково зарезали передачу о Столыпине, юбилейную передачу. Была подготовлена на "Свободе" прекрасная передача, ее запретили без всяких разговоров и объяснений. А в "Голосе Америки" на днях было объявлено восьмиминутное чтение из моей главы о Столыпине. Передача была уже объявлена по радио, и ее тут же зарезали. Это показывает, что дело не в отдельных администраторах, а дело в руководящей идеологии вашей.
  Как бы ни относиться к Столыпину, одни считают его либералом, другие считают его консерватором, - но это крупный государственный деятель России, как же можно подвергать его цензуре?" (II, стр. 418-419).
  (Замечу в скобках, что террор, ставший глобальной силой в XX веке, в России начался задолго до убийства Столыпина и что предрешенная царствующей четой отставка последнего делала проблематичным его дальнейшее влияние на ход событий. Но это не отменяет всего сказанного Солженицыным о Столыпине и передачах о нем).
  Откуда должны быть взяты надежные доброкачественные материалы о недавней российской и советской истории, кроме как из несомненно имеющихся и частично уже переведенных на русский язык полноценных западных сочинений? В дополнение к беседе с Лебутийе Солженицын пишет:
  "Голос Америки проявляет повышенный интерес к литературным однодневкам новейшей эмиграции и почти не пользуется 60-летним огромным культурным богатством, созданным миллионной русской послереќволюционной эмиграцией. На Западе существует несколько десятков книг той эмиграции, освещающих духовную и физическую историю нашей страны, в поисках этих книг русская молодежь платит и тюремными сроками. Эти книги следовало бы читать по радио, и даже по несколько раз, - но это никогда не делается.
  У русского населения создается от американского радио ощущение чужести: не знают нас и не интересуются нами, а все о себе.
  При нынешнем объеме передач без какого-либо повышения расходов "Голос Америки" мог бы производить многократный эффект. Сейчас он дает одну подлинно-важную историческую передачу - "35 лет назад" (послевоенные события). Освободив свои часы от дребедени, он мог бы добавить несколько важных программ: "Русская история начала XX века" (совершенно исковерканная в СССР), "История революции и гражданской войны 1917-1920", "История ленинского и сталинского правлений", "Борьба населения СССР против коммунистов во 2-ю Мировую войну" (эта тема тщательно избегается американскими радиостанциями, ибо Сталин ведь был союзником США!..). Но все эти исторические программы будут иметь пользу, только если подходить честно к русской истории, а не извращать ее еще новыми сокрытиями и однобокой трактовкой" (II, стр. 427-428).
  Все эти темы полновесно представлены и западной наукой, и эмигрантскими сочинениями. В том числе - и работами "новейшей эмиграции", создавшей и создающей далеко не одни только "однодневки". С ответственностью свидетельствую, что не совпадающие с господствующими на радиостанциях административќными установками сочинения авторов "третьей волны" отбрасываются цензурой не менее решительно, чем произведения ее предшественников. Солженицын не эмигрант, а изгнанник. Но по времени отлучения от родины и по своему внутрисоветскому и западному опыту он, как бы он против этого ни возражал, и сам "новейший". Между тем ему очень затруднен путь в эфир, потому что он, как и некоторые иные "новейшие", стоит поперек столбовой дороги капитулянтќского детанта. Говорит же он конгрессмену Лебутийе относительно цензурной политики "Голоса Америки" и "Свободы":
  "Я сам на себе хорошо это испытал. В декабре 1973 года, находясь сам в Советском Союзе, я напечатал на Западе "Архипелаг ГУЛАГ". И "Голос Америки", собственно говоря один диктор "Голоса Америки", немедленно взял и прочел кусок из "Архипелага" по радио. И тут же московское радио закричало, что "Голос Америки" не имеет права вмешиваться во внутренние дела Советского Союза, что это портит международный климат. И что же сделал "Голос Америки"? Отстранил диктора от той работы и с согласия Госдепартамента запретил чтение "Архипелага ГУЛАГа" для России! Даже более того: в течение нескольких лет запрещали по "Голосу Америки" цитирование Солженицына, чтобы только не повредить коммунистической пропаганде. Значит: книга моя написана для русских, на Западе ее читали в миллионах экземпляров, а для нашей Родины ее не должны читать! Потому что иначе "Голос Америки" испортит отношения с Советским Союзом. Вот таким вот образом затыкается информация для нашей страны" (II, стр. 413).
  В 1976 году, беседуя с сотрудниками ВВС, Солженицын так объяснил свое желание, чтобы "Архипелаг ГУЛАГ" обширно транслировался на СССР:
  "Ну как автор "Архипелага", я был бы нескромен, предлагая уделить значительное время чтению "Архипелага", но я рассматриваю "Архипелаг" как книгу, стоящую надо мной. Это как если бы не я написал. Эта книга с жадностью расхватывается там, в Союзе, и за то, что человек держит ее в руках, он сразу может сесть в тюрьму или в сумасшедший дом. И я думаю, что Вы могли бы довольно обширно передавать эту книгу, чтобы восполнить тем, кто никогда ее не сможет получить" (II, стр. 270. Разрядка Солженицына).
  Очень односторонне, неполно, со смещенными (все та же лево-квазилиберальная ориентация) акцентами представлена, по Солженицыну, русскими "голосами" Запада как мировая, так и внутрисоветская ситуация. Воспроизведение обеих могло бы существенно приблизиться к истине, если бы руководство радиостанций не отказалось от использования в своих передачах эмигрантской антикоммунистической периодики. Упоминание о книгах и периодике эмиграции косвенно свидетельствует о признании Солженицыным исторической роли и миссии последней, хотя в некоторых других своих выступлениях он сомневается в первостепенности, по сравнению с другими гражданскими правами, права на эмиграцию. Солженицын называет "Посев", "Русскую мысль", "Вестник РХД" и "Русское возрождение". Я думаю, что этот список можно существенно расширить: ценные для внутрисоветской аудитории статьи появляются во многих эмигрантских изданиях. Но русская эмигрантская периодика, особенно периодика последовательно антикоммунистическая, игнорируется как большинќством университетских советологических центров Запада, так и его радиостанциќями.
  Одним из главенствующих пороков западного русскоязычного радиовещания является, по Солженицыну, игнорирование в его программах религиозных потребностей русского народа. Писатель говорит об этом и на встрече с руководителями ВВС (1976 г.), в беседе с Лебутийе и в дополнениях к этой беседе (1981 г.). Так в одном из из них сказано:
  "Передачи для православных. Развивая доктрину, что не должно быть отдельных русских передач, а только "для всего советского народа", обе р/с, но особенно "Свобода" и особенно в последний год сильно теснит и изживает православные передачи, стараясь сделать их "общерелигиозными". При этом опускается, что католики получают свои отдельные передачи из Ватикана (не глушатся), а также в литовской и украинской секциях; протестанты Прибалтики получают передачи на эстонском и латышском языках; мусульмане - в 5 национальных редакциях; есть еврейская религиозная еженедельная передача; баптисты, адвентисты, менониты беспреќпятственно слушают передачи десятка миссионерских радиостанций, а православной такой нет ни одной. И даже оставшиеся полчаса в неделю (с повторениями - 2 часа из общего объема передач на "Голосе Америки" 112 часов, а на "Свободе" значительно больше) не отдаются православию, но - общецерковным вопросам.
  Однако (не считая атеистических потерь) - две трети населения СССР принадлежат традиционно к православию. Ему - 1000 лет (приближается юбилей) и именно оно было ведущей силой русской истории и культуры, главной традицией народного миропонимания. Именно по православию пришелся самый первый и страшный ленинский удар - и повторялся при Сталине, при Хрущеве, при Брежневе, одно время - до полного уничтожения всех церквей, а по числу жертв и беспощадности расправы, очевидно, превосходя все жертвы античных христиан.
  Радио могло бы живительно восстановить церковные службы, на которые недоступно попасть большинству населения; не упускать православного календаря; популяризировать богословие; читать Священное Писание; ввести отдельные передачи для детей, кому христианская вера наистрожайше запрещена коммунистами; передавать церковную музыку, прослеживать христианские мотивы в русской литературе, давать материалы из православќных зарубежных журналов "Вестник РХД", "Русское Возрождение" и другие. И для этого стоило бы выделить много часов в неделю, ибо укрепление народа в своей вере - самое важное в его противостоянии безбожному коммунизму. Но этого ожидаемого радиослушатели не получают, и фактически американская администрация опять оказывается в союзе с коммунистами. Только "Голос Америки" в свои стесненные полчаса иногда дает в малом количестве малую часть этих элементов. Религиозные же передачи р/с "Свобода" от года к году сужаются, теснятся подробностями экуменической жизни мировых церквей, и в оставшиеся полчаса на русском языке для православия собственно уже и не остается места. Вот свежий яркий пример: в 1981 году православная передача пришлась на 27-е сентября - то есть на день Воздвижения Креста Господня, крупный праздник. Но даже единым словом не был упомянут праздник, - а бóльшая часть передачи была посвящена еврейскому Новому году и еврейским религиозным песнопениям. (Что, очевидно, само собою отмечалось и в еврейской религиозной передаче).
  Такое последовательное изгнание православия из американского радиовещания никак не случайно, оно отражает настроения ведущих лиц.
  Но прежде всего вредит самим Соединенным Штатам.
  
  Очень желательно, чтобы высшее руководство радиостанциями осуществляќли люди, сочетающие понимание американских интересов с чуткостью к нуждам и запросам русского народа, от которого так много будет зависеть в ближайшем будущем, и высоко подготовленные профессионально в области русской культуры и истории. При подборе же редакторских кадров "профессиональная пригодность" сейчас понимается странно: зачастую такими считаются лица, журналисты и редакторы, многие годы и десятилетия служившие советскому режиму в его машине дезинформации и лжи" (II, стр. 429-431. Курсив Солженицына).
  Вряд ли, "не считая атеистических потерь", можно составить себе адекватное представление об истинных религиозных потребностях подсоветских русских, а современные стратегия и тактика русской православной церкви в СССР не тождественны роли, позиции и положению, к примеру, католической церкви в Польше. Но соответствующая ориентация западного русского радиовещания могла бы и удовлетворять, и питать, и активизировать религиозные потребности современных русских, что, по Солженицыну, жизненно необходимо для духовного выздоровления нации.
  Солженицын, несомненно, хотел бы видеть в числе тех, кто определяет лицо западных русских радиоредакций своих единомышленников, чью позицию он характеризует как "здоровый русский национализм". Он говорит в "Приложении А" к своим "Соображениям об американском радиовещании на русском языке":
  "В начале 1981 года была произведена поспешная поверхностная ревизия русской секции "Свободы", на основе которой был составлен пресловутый меморандум Кричлоу, с тех пор по сути и принятый для русской секции как руководящий документ. Этот меморандум - образец предвзятости и некомпетентности. Его деловые предложения - самые не деловые: увеличить бюрократическую надстройку (очевидно, увеличив и расходы) и установить над ведущими передачами русской секции предварительную цензуру - к тому же со стороны чиновников, очевидно недостаточно знающих ни русскую жизнь, ни русский язык (снова не стесняясь расходами на переводы), - и все для препарирования русской истории и подавления зачатков русского национального духа.
  Автор исходит из распространенной на Западе доктрины о чрезвычайной опасности для мира русского национализма. Но здоровый русский национализм нисколько не противостоит Западу: напротив, он направлен на самосохранение измученного, изможденного народа, а не на внешнее распространение, чем заняты правители СССР" (II, стр. 431-432).
  Очевидно, говоря о национализме Солженицына (а нам предстоит такой разговор в отдельной главе), надо всегда иметь в виду эти его определения - "здоровый русский национализм", нисколько не противостоящий Западу и направленный "на самосохранение измученного изможденного народа, а не на внешнее распространение" (выд. Д. Ш.).
  Итак, помимо - отсутствующей! - готовности защищаться на любом из рубежей, физически атакуемых коммунизмом, помимо - несуществующей! - решимости не питать коммунизм своими ресурсами, финансами, техникой и технологией, Солженицын хочет от Запада еще и мощного - с активной помощью антикоммунистической эмиграции - духовного воздействия на порабощенные тоталитаризмом народы, в первую очередь - на русский.
  Лебутийе спрашивает у Солженицына:
  "Вы подчеркнули, что если бы 30 лет тому назад мы вели себя по-другому, мы бы, может быть, предупредили Третью мировую войну. Но в октябре 81-го года мы говорим, что ничего не изменилось, что все только к худшему. Неужели слишком поздно, если мы изменимся, или действительно Третья война неизбежна?" (II, стр. 422-423).
  И Солженицын отвечает:
  "Латинская пословица говорит "dum spiro, spero'', пока живу - надеюсь. Да, 30 лет упущено, но это не значит, что не нужно начать сегодня. Мы не знаем, какие сроки нам еще отпущены историей, и, может быть, еще можно сделать многое, если приняться за исправление вашего радиовещания активно. Я подчеркиваю, что говорю сейчас не об увеличении финансирования, а о том, что надо сменить принципиальную установку, протрезвиться, прийти в себя" (II, стр. 423).
  Это "пока живу - надеюсь" - может быть самое характерное настроение Солженицына. Но надежда неразрывно соединена для него с деланием - с активностью в спасительном направлении, которой он требует от себя и хотел бы дождаться от окружающих.
  
  Пятого марта 1976 года в Париже Солженицын дал телеинтервью японской компании NET-Tokyo. Интервью вел Госуке Утимура, бывший узник советских концлагерей, человек, по-видимому, тонкий и умный, близкий Солженицыну по миропониманию, чувствующий Японию "Дальним Западом", а не "Дальним Востоком". Приведу полностью начало их дружеского доверительноќго разговора:
  "- Александр Исаевич, мы с Вами оба - советские зэки. Я прежде всего и хочу спросить, что Вам дал лагерь? Жизнь там была предельная, очень трудная, и условия эти предельные - не мимоходные, долгие. Я думаю, там перед Вами стоял вопрос смерти и жизни?
  - Да, Вы сами знаете, что лагерь большинству принес просто смерть, и только тех, кто уцелел, можно спрашивать, каков был духовный выбор и каков духовный результат. Мне удалось уцелеть отчасти потому, что я половину срока провел на шарашках, в научных институтах, но и достаточно тяжелые лагеря достались. Да, в духовном отношении мне лагерь дал очень много. Он нас подводит к самым острым психологическим граням, где оттачивается душа человека. Но и как писателю он дал мне самые глубинные знания Советского Союза, системы советской, потому что ни откуда так глубоко нельзя понять коммунистическую систему, как из Архипелага ГУЛАГа. Там ее центральный стержень, главное ядро. Многолетќнее испытание в лагере дает нам и психологические глубины, и социальные тоже.
  - Но одной воли недостаточно, чтобы прожить в лагере?
  - Одна воля - может быть направлена неверно. Только голая воля - может увести нас просто в борьбу за существование и душевно погубить. Да, вы правы, одной воли не достаточно.
  - А что поддерживало вас в лагере помимо воли?
  - Да перед каждым лагерником развилок: так идти или этак идти. Конечно, есть большой поток людей, сохраняющих жизнь, с потерей совести. Но и большой поток, кто сохраняет совесть. Я очень много таких примеров привожу в "Архипелаге". У одних это религиозное сознание, у других - просто внутреннее духовное отвращение к подлости, к приспособлению. И многие из них погибают, но кто-то и выживает. А внутреннее, духовное состояние очень помогает и физически, оно укрепляет нас тоже: если вас не мучит совесть, то вы все испытания выносите гораздо тверже. Да что я Вам говорю, Вы же не посторонний человек. Вы сами знаете, какие там люди" (II, стр. 277-278).
  Итак, одной только воли выжить недостаточно для сохранения себя как нравственной личности. Но в мрачнейших безднах земного бытия узников может не спасти физически даже и сочетание воли с духовностью. Я благодарна Солженицыну за то, что он объединяет с верующими в противостоянии злу и тех, кто не осознает (несомненного для Солженицына) божественного источника своего "внутреннего духовного отвращения к подлости, к приспособлению" - отвращения более сильного, чем инстинкт самосохранения. Такими людьми совесть возведена в абсолют, причем им неизмеримо труднее оставаться верными этому абсолюту, чем людям, сознающим свою религиозность: у нерелигиозных или агностических мучеников совести нет утешения, даруемого верой в потустороннюю жизнь. И тем не менее иные из них остаются верны голосу совести до костра включительно, на что не всегда хватает воли у верующих. Заметим, что и в толковании самых сокровенных вопросов смысла жизни, смысла истории Солженицын, вопреки искажающим его облик памфлетам, отнюдь не безапелляционен. Слова: "наверное", "вероятно", "кажется", "может быть" - сменяют друг друга в следующем его монологе:
  "Вы знаете, я вообще пришел к убеждению, что мы, каждый человек, плохо понимаем свою жизненную задачу. Мы построим план, вот буду делать так-то. Но потом вдруг поворачивает нас судьба, верующие люди говорят - Бог, нас поворачивает совсем не так. Происходит с нами несчастье, провал. А потом проходит время, и мы понимаем, что за нас был сделан высший и верный выбор, что мы по своему неразумию не туда шли, то есть имея в виду свою цель, мы шли в другую сторону, не так. А нас поправляет судьба, Бог, - поправляет и направляет нас туда, куда надо. Это поразительно, я много раз в своей жизни наблюдал. Я сам бы не мог так жизнь построить, как за меня она построена, не моими руками. Наверное, и с человеческой историей так, не только с личностями отдельными. Вероятно, с целыми народами и со всем человечеством. Вот кажется, что человечество идет куда-то в пропасть, творится безумие, а может быть в этом есть высший замысел, который мы с Вами не поймем. Следующее поколение, может быть, поймет" (II, стр. 283-284).
  Чуткий собеседник улавливает тревожащее противоречие в словах писателя, и противоречие не второстепенное, а центральную антиномию великих религий:
  "Тут получается какое-то противоречие. Вы говорите, что Запад на коленях перед коммунизмом. Дух Мюнхена торжествует. Значит, мрачное будущее у человечества. А с другой стороны - высшая воля поправит?" (II, стр. 284).
  И Солженицын отвечает так, что снова практически снимается противоречие между верующим, которому "нельзя ни предвидеть" "божественный смысл в истории, божественный взгляд", "ни все на него оставить, самим сложа руки, без действия", и агностиком, подчиненным абсолюту совести:
  "Мы должны делать все, что в наших силах и в нашем зрении. Если я вижу опасность, я должен о ней предупредить. Если меня, мой голос, слышат, я не имею права молчать. Человеку не дано видеть все и даже видеть слишком далеко. Но мы не имеем права и так сказать: ах, Бог все исправит, будем сидеть спокойно. Нет. Мы должны биться. В этом смысл жизни на земле. Мы бьемся, как можем, как понимаем, сколько хватает нашего зрения, мужества, ума. Конечно есть божественный смысл в истории, божественный взгляд. Но нам нельзя ни предвидеть, ни все на него оставить, самим сложа руки, без действия. Мы не имеем права" (II, стр. 284).
  Что можно против этого возразить?
  Но вот разговор переходит конкретно к Японии, и в отношении Солженицына к "Дальнему Западу" возникают все те моменты, которые мы наблюдали в его отношении к Западу "ближнему". Приведу эту часть беседы. Начинает Г. Утимура:
  "Наше молодое поколение считает свободу, как Вы говорите, коллекцией прав. И наслаждений. Это после японского бума, то есть после невиданного процветания японской экономики... Наше поколение совершенно стало на путь Запада. Не пренебрегать своими национальными ресурсами - об этом теперь мало кто думает.
  - Это жаль, я думал, в Японии еще сохраняется яркая национальная индивидуальность. А если она теряется, это большая угроза для Японии: современный жадный поток наслаждений - это прах. Это тупик. Ну, бросаются в секс. Через десять лет надоедает и секс. Каждые пять лет надо менять танцы и моды. Но невозможно без конца заглатывать. Только есть, только брать. Надо самим себя ограничить, а за права эти надо платить ответственностью и быть готовым к защите свободы. Над ней нависла большая опасность. Свободных стран на Земле гораздо меньше, чем несвободных. Тирания занимает больше половины Земли сегодня. И многие страны, освободившиеся из колоний, попали во власть тирании, многие страны Африки и Азии.
  - Видите ли, японцы считают, что гарантию безопасности Японии дает ООН. Как Вы понимаете?
  - Серьезно верите, что ООН...?
  - Да, считают серьезно.
  - Это удивительно. По-моему, Организация Объединенных Наций уже показала свое полное бессилие в любом вопросе. Она только тогда сильна, когда угождает своему большинству, а большинство сейчас - молодые страны, которые только хотят получать. Они могут продиктовать ООН только эгоистические решения. Я думаю, это плохая надежда, плохая защита.
  - Но тем не менее, японцы стоят на этой позиции, то есть свобода - коллекция прав, и не только для молодого поколения, послевоенные поколения все такие. И после войны японцы решили не вооружаться. А теперь, хотя и есть у нас свои военные силы, но официально считается, что это не армия, хотя это все же армия; но японцы считают, что это безнадежная армия.
  - Очень я понимаю тот духовный путь, которым Япония пришла к решению не иметь оружия, не иметь армии. Это благородное движение. Япония, конечно, понимала долю своей ответственности за участие во Второй мировой войне. И решила не повторять ошибки. Этот путь вызвал симпатию во всем мире. Но вот тридцать лет прошло, вы себя ограничивали, а ваши соседи себя не ограничили. А свободу надо защищать. И посудите, что же у вас есть для защиты вашей свободы в роковую минуту? Будете подавать в ООН? Но там легко проголосуют против вас. Вас будут душить, а ООН при этом будет голосовать против вас. Удивительно, что такая вера в ООН могла в Японии создаться. Вообще, сознают ли ваши соотечественники, насколько опасное в мире положение? Очевидно, нет, раз молодежь ваша веселится" (II, стр. 289-290).
  Здесь, казалось бы, как и во многих других выступлениях Солженицына, присутствует ясность, которая удовлетворила бы самого последовательного сторонника силового сопротивления тоталитарной экспансии: "...вы себя ограничивали, а ваши соседи себя не ограничили. А свободу надо защищать". Куда яснее? Но вот, через четыре дня, в выступлении по французскому телевидению, снова несколько затмевается эта ясность. Ве-дущий передачи спрашивает:
  "Возвращаясь к поставленному Вам вопросу о Ваших выступлениях в США. Вы заявили, что только твердость позволит устоять против наступления советского тоталитаризма, что только твердость оправдает себя?" (II, стр. 311).
  И Солженицын отвечает, то отводя от себя обвинение в пропаганде силового сопротивления советскому тоталитаризму (сводя проблему только к духовной твердости), то всем смыслом произносимого, прямым и косвенным, всеми возникающими в его монологе параллелями и ассоциациями постулируя необходимость физического сопротивления агрессии:
  "Я хотел бы напомнить, что выступаю не как политический деятель и, когда я говорю о твердости, я имею в виду не твердость ваших вооруженных сил и не твердость ваших дипломатических нот, я говорю о твердости вашего духа. Этот процесс начался очень давно, он начался не с этой разрядки, он начался не с Мюнхена, он начался по крайней мере с 1918 года, а если глубоко подумать, он идет уже столетия. Благоденствующие люди не хотят слышать о чужих страданиях. Вот вы кончили Первую мировую войну. Что творилось у нас?! Ведь наша страна была ваш союзник, как же вы бросили нас в рабство? А вам хотелось скорее отдохнуть от этой ужасной Первой мировой войны. Что произошло после Второй войны? Ну, раньше того Мюнхен, простите, да, Мюнхен! То же самое, хотелось как-нибудь отдалить, может быть уступать и уступать, и много уступали Гитлеру, но это было все же географически слишком близко к вам, пришлось воевать. Запад занял принципиальную позицию и стойко выдержал это испытание. А потом опять хотелось отдохнуть. И снова - нас покидали в рабстве, нас сдавали насильно, ведь западными прикладами били стариков и детей, против их воли отдавая на уничтожение, на Архипелаг ГУЛАГ. И так сдали почти полтора миллиона. О рабстве нашем знали - ну, пусть не знала ваша публика, не знали широкие массы, - но ваши просвещенные люди, но ваши коммунисты, которые ездили к нам, прекрасно знали о нашем рабстве. Все молчали, и общество было довольно. Как хорошо не знать о чужих страданиях! Сколько-то пожить еще. Когда я говорю о твердости, я говорю о твердости духа. Мы, инакомыслящие, разве у нас есть танки или самолеты, или мы можем послать дипломатические ноты? Наше противостояние основано на твердости духа, ничего, кроме вот этой груди - вот она! Хоть бы было это у вас, была бы твердость воли. Если вы обладаете свободой, то когда-то эту свободу придется отстаивать. Подумайте, как ее теряют. Каждый год несколько стран теряют, теряют, теряют, а вы живете в каком-то забытьи" (II, стр. 311-312).
  Опять возникает в этих словах уже нами прежде отмеченная безосновательная параллель между противостоянием одиночек и групп тотальному гнету своего государства и сопротивлением государств агрессии - параллель, затемняющая предмет обсуждения и вполне однозначную в других выступлениях позицию Солженицына.
  Но возвратимся к его беседе с Г. Утимурой.
  События нашего устрашающего века мчатся с выбивающей из колеи быстротой. Возвратили из горьковской ссылки в Москву Сахаровых. И хотя в тюрьмах, лагерях, психзастенках, ссылках, в изгнании все еще томятся другие известные и безвестные лица, стал неожиданно актуальным такой диалог:
  "- Вы как-то ответили на вопрос западного корреспондента, что обязательно вернетесь в Советский Союз. Мне это чересчур оптимистическим показалось. Притом, когда Вы вернетесь, то обязательно возьмете своих сыновей и свою жену. Но отвечать за себя - это Ваше дело, а втянуть своих детей, свою жену на погибель. Вам не дано такого права.
  - Здесь неясность в переводе моих слов. Меня спросили: какое чувство, вернусь ли я на родину? На родину - я так в сердце чувствую - вернусь, при жизни. Но родина - что это? Советский Союз или Россия? Это совершенно разные понятия. Я был бы очень рад, если бы японские зрители их не путали. Советский Союз и Россия - не только не одно и то же, но прямо противоположны. Когда я говорил "вернусь на родину", я имел в виду не тот режим, который там сегодня и который меня выбросил. Я просто верю, что изменятся условия наши, вот например, если напечатают "Архипелаг ГУЛАГ" в нашей стране и все, кто хочет, прочтут, - это невозможно сегодня, это будет другая страна. Вот в ту страну я вернусь и верю в это" (II, стр. 285-286).
  А это - отрывок из уже мною цитированного интервью французскому радио (9 марта 1976 г.):
  "- Вы иногда подумываете вернуться в свою страну, не правда ли? Ну, скажем, в моменты оптимизма?
  - То есть - как только такая возможность представится, я непременно вернусь. Я все время и всюду, сколько б я здесь ни жил, буду ощущать себя пленником. Мое возвращение на родину - это мои книги, как только станет возможным моим книгам появляться там, когда вот этот "Архипелаг" начнут беспрепятственно читать наши люди, ведь они не читали, ну, кроме тех струек, которые сочатся понемножку какими-то путями, с этого момента я и вернулся, я нагоняю свои книги и еду туда. Это да, конечно" (II, стр. 314).
  Я думаю, что в обоих этих отрывках и не только в них исчерпывающе описаны обстоятельства, при которых Солженицын готов вернуться на свою родину: только вслед за своими книгами; а это будет уже другая страна. Если он изменит своему решению - вернуться только вслед за своими книгами, - нам придется искать обоснования его поступку. Во всяком случае Сахаров вернулся из ссылки с теми же словами (в первом своем интервью на вокзале в Москве), за которые он был отправлен в ссылку. У меня нет оснований ожидать чего-то иного от Солженицына.
  Разговор Солженицына с Утимурой заканчивается грустным и проникновенным диалогом, высветляющим взаимное понимание, которое позволяет собеседникам употреблять местоимения "мы", "наша". Читатель снова укрепляется в убеждении, что патриотизм ("здоровый национализм") Солженицына не только не агрессивен, не шовинистичен, но и чужд обедняющего изоляционизма. Приведу финал этого интервью. Говорит Солженицын:
  "- В каждом писателе есть нечто, слишком связанное с историей его страны, с его языком, с его нацией. Но обязательно есть нечто общее, особенно потому, что все мы втягиваемся в один и тот же великий мировой кризис. Это всегда - главные психологические и духовные выводы. Обязательно есть они, и я хотел бы, чтоб именно они были восприняты японскими читателями. Во всех книгах они есть, но вот "Архипелаг", хотя рассказывает как будто только об Архипелаге, которого, надеюсь, в Японии не будет, но там много духовных выводов, сделанных на грани жизни и смерти, выводов, очень пригодных для современного человечества. Не моих собственных, а выводов всех тех, кто там страдал.
  - Это, по-моему, миниатюра судьбы нашего мира.
  - В каждой книге главное - это духовный стержень, он раньше, может быть, сильно разнился у разных наций, когда они были отдалены, а сейчас все более общий. Может быть, наш опыт будет небесполезен для Японии, может, обережет вашу молодежь от повторения ошибок века. Дай Бог.
  - У меня такое печальное впечатление, что, по всему ходу истории, едва ли японцы повернут свой путь к той цели, о которой Вы говорите.
  - Вы думаете, нет?
  - Очень сложно будет это... японцы не могут понять...
  - Но тогда... придется дорого заплатить личным опытом.
  - Верно.
  - Заплатят и поймут, и повернут, но этот личный опыт может быть очень тяжел, огромные жертвы несет.
  - Поэтому предупреждаете, но что поделаешь?
  - Сколько можно, мы говорим из мира страдающего. Конечно тем, кто страданий этих не знал, всегда трудно понять.
  - Но все же будем надеяться на оптимизм, который у японцев есть... Но все равно, наша речь из другого мира.
  - Дай Бог, она бы дошла не слишком поздно" (II, стр. 291-292. Выд. Д. Ш.).
  
  Пребывание Солженицына в Париже весной 1976 года богато множеством выступлений, французские средства массовой информации, организующие эти выступления, традиционно симпатизируют левой части национального политического спектра. Естественно поэтому, что интервьюеры газеты "Франс суар" (март 1976; II, стр. 316-320) настойчиво стремятся познакомить своих читателей со взглядами Солженицына на западные компартии. Отсюда вопрос:
  "Считаете ли Вы, что критическая позиция, занятая западными компартияќми по отношению к СССР, искренна, или это всего лишь тактика?" (II, стр. 316).
  Одним из самых существенных, принципиальных и обнадеживающих расхожќдений между западными (в данном случае - французскими) и советскими коммунистами является, по мнению собеседников Солженицына, отказ компартии Франции от пугающего интеллигенцию догмата диктатуры пролетариата. Солженицын предлагает рассмотреть этот отказ в двух аспектах: в плоскости риторики, которую он называет "коммунистическим жаргоном", и в плоскости историко-политической реальности. Исследование этих обеих плоскостей вопроса решается Солженицыным таким образом, что его взгляд на данную проблему не может быть легализован в СССР, прежде чем осуществится тот отказ советских правителей от коммунистической идеологии, которого добивался Солженицын еще в "Письме вождям". Он говорит:
  "Если оставаться в пределах жаргона - отказ французской коммунистичеќской партии от диктатуры пролетариата есть страшная измена не только ленинизму, но и марксизму, потому что диктатура пролетариата - это стержень, основа учения самого Маркса, а не только Ленина. Казалось бы, после такого отхода сама французская компартия должна была бы снять с себя звание "коммунистической". И во всяком случае прекратить всякие братские сношения с другими компартиями. Казалось бы, московское руководство должно было бы гневно проклясть вашу коммунистическую партию, предать ее анафеме, исключить из коммунистического движения всего мира, а вместо этого мы видим, что ваши коммунисты довольно мирно посылают делегацию на 25-й съезд, ну с маленьким жестом, что "не верят в генерального секретаря". В чем же тут дело? почему при такой колоссальной измене сохраняется дружба? А вот тут мы должны перейти в область действительности. На самом деле никогда никакой диктатуры пролетариата не существовало на практике ни в одной стране и ни одного дня. И в Советском Союзе с самого первого момента (с октябрьской революции) пролетариат оказался классом обманутым, и даже в первые недели революции коммунисты расстреливали рабочих из пулеметов, когда те хотели свободного выбора фабричных комитетов. Пролетариат в СССР никогда не был правящим классом, а всегда угнетенным. Против рабочего класса были направлены и драконовские законы. Рабочий класс никогда не имел права забастовки. На самом деле, в области действительности, речь идет о диктатуре даже не партии, а о диктатуре партийной верхушки. А она не только осуществлена с первого дня октябрьской революции, но заложена в самом строении ленинской партии, так что с 1903 года, когда эта партия создалась, она не могла и не имела целью установить никакой другой режим, кроме диктатуры своей верхушки" (II, стр. 316-317).
  Здесь я позволю себе прервать Солженицына. Партия коммунистов "не могла и не имела целью" установить диктатуру пролетариата не только потому, что в ленинской работе "Что делать?" (1903 г.) и гораздо раньше - в "Коммунистическом манифесте" Маркса и Энгельса (1848 г.) и в первых уставах организованного ими "Союза коммунистов" (1850-е гг.) - была постулирована власть верхушки компартии ("авангарда пролетариата"), а не всего рабочего класса. "Диктатура пролетариата" (плоха она или хороша) не может быть построена в принципе. Пролетариат - не правящий, а производственно-исќполќниќтельќный класс. В общедемократическом социальном контексте он может успешно защищать и отстаивать свои права. Там же, где безраздельно господствует верхушка единственной партии (будь эта верхушка даже вся персонально выдвинута из числа пролетариев, чего никогда не было и быть не может: для руководства, даже плохого, нужно соответствующее образование), рабочий класс так же бесправен, как все остальное общество, кроме вершины иерархии. Исключительќная тройная: идеологическая, политическая и экономическая - централизующая монополия какой-то одной силы несовместима с торжеством гражданских свобод даже для одного только пролетариата. Поэтому "диктатура пролетариата" никогда из сферы "коммунистического жаргона" в сферу действительности не переходила и перейти не может. И сущностное расхождение между коммунистами, оперирующими и не оперирующими этим термином, на самом деле отсутствует, что и констатирует Солженицын.
  На XI съезде РКП (б) (1922 г.) делегат компартии Польши, вызвав единодушное одобрение присутствующих, назвал коммунистические партии некоммунистических стран "партиями государственной измены". Солженицын не вспоминает об этом злободневном поныне эпизоде, но приводит аналогичный пример, имея в виду забытое его собеседника-ми высказывание Мориса Тореза:
  "Вы, может быть, помните, что еще до Второй мировой войны вождь французской коммунистической партии заявил, что никогда ни один французский коммунист не поднимет оружия против Советского Союза. Вот это заявление с тех пор никогда не было опровергнуто, от него никогда не отошли. Вот вы можете задать французским коммунистам вопрос: если возникнет вооруженное столкновение с Советским Союзом, будут французќские коммунисты - французами или коммунистами? Если - коммунистами, значит остается в силе заявление, они никогда не будут воевать против наступающих советских войск и, наоборот, они охотно должны входить в администрацию оккупации. А если они - французы, тогда они должны теперь заявить, что в случае советского нападения они будут до последней капли крови воевать за Францию!" (II, стр. 318).
  Интервьюеры выражают сомнение в том, "что коммунизм может распростраќниться как массовое явление во Франции... так как французы очень ценят свою свободу", в том числе - и молодые коммунисты (II, стр. 318-319). Солженицын сомневается в том, сохранена ли французами воля к защите своей свободы, готовность идти ради свободы на "испытания, жертвы и горе" (II, стр. 319). Следующее замечание в очередной раз свидетельствует, что Солженицын не может смириться с господством своей страны вне ее пределов (все та же антишовинистическая позиция):
  "Европа с 45-го года в общем ничего для защиты свободы не делала. И она спокойно относится к тому, что вот совсем рядом нет свободы. В Восточной Европе нет свободы! Ну как же ваша молодежь так свободно перенесла оккупацию Чехословакии, оккупацию Венгрии? Если они так преданы свободе, почему они не пошли ее защищать?" (II, стр. 319).
  За этим следует такой диалог:
  "- Французская молодежь не осталась равнодушной, они ходили протестоќвать и к советскому посольству.
  - Но это не изменило ни на волос хода событий. А когда наступит опасность и для Франции, если только будут ходить и волноваться... тоже толку не будет" (II, стр. 319-320).
  Солженицын предполагает, что когда-нибудь эта опасность может наступить. И печется не только о "твердости духа" французов, но и об их воле к действительному сопротивлению. Вместе с тем собеседники Солженицына правы, когда замечают, что в условиях заведомой и априорной капитуляции правительств Запада перед советским удушением Венгрии и Чехословакии молодежь Франции сама по себе ничего не могла сделать, кроме как выразить свой протест:
  "Это очень сложно, потому что с одной стороны молодежь волновалась, а с другой стороны правительство и коммунистическая партия были объективными союзниками, так как они хотели сохранения статус-кво" (II, стр. 320).
  
  В отношении к СССР активно мыслящей и политически деятельной части современных западных обществ одну из ведущих ролей играет западная наука об СССР, так называемая советология.
  Мы, прибывшие на Запад (в том числе и в Израиль) из СССР разными путями и по различным побуждениям, встречаемся с советологией в весьма разнообразќных ролях: как читатели советологических трудов (переведенных и не переведенных на русский язык) - читатели, иногда восхищенные и благодарные, иногда ошеломленные и разочарованные; как объекты опросов и анкетирования (предметы так называемых "полевых исследований") со стороны советологов; как авторы статей и книг того же советологического жанра, в счастливых и сравнительно немногочисленных случаях переводимых на иностранные языки; как штатные и внештатные сотрудники западных советологических центров. За десять с лишним лет, истекших после произнесенного Солженицыным в Стэнфорде 24 мая 1976 года "Слова на приеме в Гуверовском институте" (I, стр. 269-275), положение в советологии в существенной степени изменилось: появились новые ценные западные исследования, написаны и в ряде случаев переведены на иностранные языки значительные (иногда - очень) исследования эмигрантов и изгнанников из тоталитарного мира. Я не буду перечислять здесь работ и авторов, ибо сейчас меня занимает не положение в советологии как таковое, а еще одна грань отношения Солженицына к проблеме "Россия, СССР и Запад". Отмечу лишь два момента. Первый: при несомненном наличии ряда высоких взлетов советологической мысли, массовая, валовая продукция соответствующих научных учреждений все еще насыщена многообразными иллюзиями и предрассудками, которые (то ли по искреннему заблуждению, то ли из конъюнктурных соображений) подкрепляются и культивируются некотоќрыми советологами-иммигрантами. Второй: нынешняя чрезвычайно энергичная и многосторонняя работа советского руководства над повышением своего престижа на Западе (повышением без существенных перемен и уступок) требует от советологов многократного увеличения зоркости и внимания. Солженицын пока что еще ничего не сказал об этой, на мой взгляд, до сего времени преимущественно косметической активности советских "вождей", но его замечания более чем десятилетней давности относительно западной советологии обретают сегодня дополнительную актуальность.
  Солженицын-писатель, совмещающий в себе в одних и тех же книгах историка, публициста и художника, многим обязан западным историческим архивам, хранящим русские и советские документы, западным собраниям русской и советской периодики и литературы.
  В очень интересной и благожелательной (что бывает не часто) статье А. Воронеля "История и современность" (ж-л "22" Љ 50, стр. 134-167) - одной из ряда обещаемых им статей о Солженицыне - сказано о русско-еврейской аудитории писателя: "Мы, как и весь остальной мир, находимся на периферии его внимания и не составляем существенной части аудитории. Он пишет не для нас." (выд. А. Воронелем). Это очень распространенное мнение, и сам Солженицын не раз подчеркивал, что пишет он прежде всего для своего народа. Но такова особенность его мировосприятия, его видения судеб своего народа, что весь нынешний мир находится в поле его зрения и он пишет для всех (о чем он тоже не раз напоминает). Даже тогда, когда он пишет, казалось бы, только о России или о СССР, иноземная периферия его проповеди или повествования освещена очень ярко: он упрямо, в ее же собственных интересах, требует от нее внимания к русскому и советскому опыту, к сходным грозным симптомам в столь различных, на поверхностный взгляд, судьбах. Но Солженицын очень часто обращается и непосредственно к западной (к мировой) аудитории, и тогда с хорошо освещенной периферии его внимания она перемещается в самый центр. Так было в размышлениях Солженицына о западном радиовещании на СССР, которые мы только что рассмотрели. То же происходит и в монологе 1976-го года, посвященном западной советологии. Солженицына радует обилие научных учреждений и большое число ученых, занятых в США исследованием истории России, истории и современного бытия СССР. Однако он замечает:
  "Но вместе с тем нельзя избежать и тревоги, что общая ненормальность исходных условий, общий сдвиг геологических пластов вносят, не по вине самих исследователей, - общую, как говорят математики - систематическую ошибку, которая сдвигает и искажает все результаты исследований" (I, стр. 269. Курсив Солженицына).
  Так четко, лаконично и строго намечены Солженицыным истоки и параметры этой "систематической ошибки", что мы не можем избежать почти сплошного цитирования. Итак:
  "Ненормальность, во-первых, в том, что изучаемая страна - ваша современница, она реально, бурно живет, - а между тем ведет себя как немая археологическая древность: хребет ее истории перебит, память провалена, речь отнялась, сама о себе она лишена возможности писать правду, рассказывать истинно как есть, сама себя открыть. Итак, посторонние ученые, изучающие эту страну, попадают в положение как бы археологов: им не достает звеньев, материалов, связи, а больше всего - самого духа той ли прежней исчезнувшей России, или сегодняшнего умело замкнутого СССР, - воздуха страны, без которого нельзя воссоздать истории даже и тогда, когда объективные материалы будто и собраны. Недохватка этой корневой связи с почвой особенно сказывается, конечно, на иностранных исследователях" (II, стр. 269-270).
  Прошло десять лет, и в СССР расширились возможности исследователей далекого прошлого. Но по отношению к узловым историческим моментам, объективное освещение которых было бы убийственным для господствующих в Советском Союзе версий мировой, русской и советской истории, а значит - и для господствующей идеологии, ничего в принципе не изменилось. Остаются справедливыми следующие слова Солженицына:
  "Да добросовестному западному исследователю - как можно вообразить, представить, поверить, например, что в главной Большой Энциклопедии этой страны ни одной строки нельзя a priori считать истиной, но в каждой предусмотрительно подозревать или ложь, или сокрытие, или лукаво-извращающую формулировку?.. Я уже не говорю о таких трагикомических случаях, как с одним из ваших коллег, чью работу о Тамбовском, 1920-21 годов, восстании крестьян против большевиков мне показывали здесь, в гуверовском институте. Хорошо знакомый с этой темой, я мог оценить, как тщательно и настойчиво этот американский ученый, будучи в Советском Союзе, разыскал все доступные материалы и даже - почти недоступные. Но около главного из них в его списке библиографии я нашел примечание: "К сожалению, все выписки из этого источника у меня были украдены из гостиницы в Москве, так что я не сумел их использовать в моей работе". Вот это уже не вызвало моего удивления: простофили из библиотеки проморгали, выдали иностранцу неположенное, - но КГБ вовремя проследило и исправило ошибку!.. (За самую возможность таких поездок - хоть как-то ближе прикоснуться к материалу - иные ученые платят еще и оглядчивостью, сдержанностью формулировок, чтобы не рассердить хозяев страны, но, как и всякая сделка за счет истины, она не оправдывает себя.)" (I, стр. 270-271).
  И по сей день платят - компромиссными версиями событий, иначе перестанут пускать в Союз. А для западного ученого, особенно начинающего, непрестижным считается исследование без предварительного изучения материала на месте, в исследуемой стране. И для СССР не делается в этом вопросе исключения. Между тем, изучение России и СССР не есть академическое занятие. Итоги этого изучения, степень адекватности его результатов реалиям русского прошлого и советского настоящего судьбоносны для мира. Никогда не возникает в размышлениях Солженицына об этом вопросе интонации отстранения, отчуждения: не вмешивайтесь, мол, в наши дела - мы сами в них разберемся. Напротив, он не устает напоминать, что Россия и СССР -
  "это не равнодушная примиренная античность и даже не просто одна из 120 современных вам стран, так чтобы посвятить ей один из 120 институтов и академически изучать, - нет! эта страна решительно определяет ход современной мировой истории, сильнейше влияет и на ход американской, так что и работа каждого американского ученого о Советском Союзе приобретает высокую температуру: от ее верности или ошибочности, от ее глубокого понимания или поверхностного скольжения может роковым образом зависеть, пойти завтра к лучшему или к худшему ваша собственная американская история" (I, стр. 270).
  Можно ли после этого утверждать, что мысль Солженицына обращена только к его собственному народу?
  Солженицын подчеркивает еще одну парадоксальную особенность работы западных советологов: объект их исследований не остается пассивным. Он бессонно работает над формированием в мировом сознании нужной ему версии своего прошлого и настоящего - над программированием своего образа в глазах Запада. Солженицын упорно напоминает:
  "...эта страна по внешности совсем не молчит, а непрерывно, активно, очень обильно, весьма атакующе подает о себе как будто информацию, на самом же деле - запрограммированную ложь" (I, стр. 270).
  Не понимаю только, почему "по внешности" "эта страна" и на самом деле не умолкает ни на мгновенье.
  Социалистические симпатии Запада, особенно его интеллигентных слоев, склоняют его верить этой дезинформации и отталкиваться от альтернативных суждений:
  "И еще в-четвертых: положение осложняется тем, что эта советская ложная информация эмоционально подхватывается увлеченной социалистической средою Запада, оттого для историка создается как бы сбивающий боковой ураган, который порошит глаза, уклоняет само тело исследователя и поворачивает голову его в более покойное, удобное, но и ложное положение: он вынужден смотреть не туда, где лежат черепки истины, а куда повернул его ветер эпохи" (I, стр. 270).
  И еще раз:
  "Тут сбивает, забивает глаза песком тот настойчивый резкий ветер эпохи, социалистический ветер, не позволяющий ученому ровно держать глаза в сторону истины - для того оказывается нужным еще и бесстрашие! Весь западный мир сегодня испытывает порыв к социализму, и целыми десятилетиями было так заманчиво: уже найти свой идеал осуществленным на Земле! Когда же оказалось, что советская система сильно-сильно-сильно отличается от самого непритязательного идеала, - тут и пригодилось фальшивое отождествление терминов "советский" и "русский": все преступќления, пороки и провалы советского социализма ложно отнесли за счет русской "рабской традиции", выхватывая как из пожара своего бумажного ангела социализма: у русских он конечно не мог удаться, но у нас, на Западе, будет совсем другой - чистенький, белоснежный" (I, стр. 273-274. Курсив Солженицына).
  Именно поэтому, из-за, в одном случае, совпадения, в другом - несовпадения с "ветром эпохи", Запад горячо верил дореволюционным (преимущественно социалистическим) эмиграциям из России (Солженицын подробно это аргументиќрует) и не верит той части нынешней и двух предыдущих эмиграций из СССР, которая не разделяет всемирных социалистических иллюзий. Тот перекос в представлениях о дореволюционной России, который создан на Западе, с одной стороны, дореволюционными эмигрантами, с другой - советской официальной исторической наукой, разделяется и многими новейшими эмигрантами, в том числе нередко и настроенными антисоветски. Не тяготевшие к революции слои России прошлого, подобно нынешним консервативным либералам Запада, не пропагандировали здоровых потенций и черт своего общества, не заботились о привлечении к себе ни внутренних, ни внешних симпатий. Поэтому, как в мировом сознании, так и в сознании подсоветском, распространился искаженный стереотип России, противопоставить которому сегодня более близкую к действительности историческую версию очень трудно. Солженицын с горечью говорит:
  "Вот о чем не догадывалась дореволюционная русская администрация: что надо информировать мировое общественное мнение о жизни внутри России. По медленному течению тогдашней истории, по изолированности стран - даже и в голову не могло придти, что от этого скоро будет зависеть будущее своего народа и многих других. Зато революционные и фрондируюќщие политические эмигранты из России - ощутили это здесь, на Западе, и не жалели своего эмигрантского досуга на подобную деятельность, вложили в нее всю эмоциональную горечь, нетерпеливость и необъективность временных неудачников ниспровержения и переворота. Они и создали на Западе искаженную, непропорциональную, предвзятую картину нескольких русских столетий, отчасти по своей страсти, отчасти потому, что многие из тех эмигрантов были молодые люди искусственного партийного формирования, они совсем не имели возможности да и не хотели знать и прочувствовать глубины тысячелетней народной жизни. И так для Запада картина России - как раз в момент ее самого обнадеживающего экономического и социального развития перед Первой мировой войной - была составлена отрицателями России, ненавистниками ее жизненного уклада и ее духовных ценностей, и в таком виде инерционно утвердилась посегодня. Вот - пятое тяжелое осложнение, тот изначальный сдвиг целого пласта, который для западных исследователей переносит все начальные точки отсчета, все возможности правильного сопоставления прежней России и нынешнего Советского Союза. Протянуты были легенды, целая цепь мифов, приправлены даже безответственными цифрами - касательно экономики или социальной эффективности, характера революционного движения или масштаба репрессии (некоторых таких искажений я касаюсь в разных местах "Архипелага ГУЛАГа"). И так искажение русской исторической ретроспективы, непониќмание России Западом выстроилось в устойчивое тенденциозное обобщение - об "извечном русском рабст-ве", чуть ли не в крови, об "азиатской традиции", - и это обобщение опасно заблуживает сегодняшних исследоватеќлей, мешая им понять социалистическую природу и суть происходящего в СССР. В том обобщении искусственно упущены вековые периоды, широкие пространства и многие формы яркой общественной самодеятельности нашего народа - Киевская Русь, суздальское православие, напряженная религиозная жизнь в лесном океане, века кипучего новгородского и псковского народоправства, стихийная народная инициатива и устояние в начале XVII века, рассудительные Земские Соборы, вольное крестьянство обширного Севера, вольное казачество на десятке южных и сибирских рек, поразительное по самостоятельности старообрядчество, наконец крестьянская община, которую даже и в XIX веке пристальный английский наблюдатель (Маккензи Уоллес) признал в ее функционировании равной английскому парламентаризму. И все это искусственно заслонили двумя веками крепостничества в центральных областях и петербургской бюрократией" (I, стр. 271-272).
  
  Главная опасность мировой советологической ситуации, по Солженицыну, состоит в том, что "социалистическая природа и суть происходящего в СССР" игнорируется и подменяется якобы чисто национальной природой и сутью этого феномена. Тем самым Запад обезоруживает себя перед социалистической опасностью, грозной для него не менее, чем для России начала века, в чьей истории на самом деле свобода и несвобода сосуществовали примерно в той же пропорции, что и в истории Запада. К незнанию или забвению этого факта существенная часть нынешних новейших диссидентских и эмигрантских квазизаќпадников склонна не менее, чем ее западные коллеги. Квазизападников потому, что не на пользу Западу это распространенное заблуждение. И Солженицын еще раз подчеркивает свою магистральную мысль:
  "А на самом деле: переход от дооктябрьской России к СССР есть не продолжение, но смертельный излом хребта, который едва не окончился полной национальной гибелью. Советское развитие - не продолжение русского, но извращение его, совершенно в новом неестественном направлении, враждебном своему народу (как и всем соседним, как и всем остальным на Земле). Термины "русский" и "советский", "Россия" и "СССР" - не только не взаимозаменяемы, не равнозначны, не однолинейны, но - непримиримо противоположны, полностью исключают друг друга, и путать их, употреблять не к месту - грубая ошибка, научное неряшество. А между тем: как легкомысленно эта подмена распространена в сегодняшнем западном словоупотреблении! и - как губительно для западного же перспективного понимания!" (I, стр. 273. Курсив Солженицына).
  Как хотелось бы верить, что и западной, и диссидентско-эмигрантской (вчера еще - подсоветской) аудиторией Солженицына услышано заключение этой его речи:
  "Я думаю, я назвал те главные опасности и помехи, которые мешают западным историкам продуктивно, с пользой для своей страны, для моей страны и для всего хода истории, своевременно обнажить похищенные у нас и сокрытые пласты русской истории последнего столетия.
  В этой работе неоценимо содействие вашего Гуверовского хранилища и сотрудников вашего института. Я понимаю, что вы храните и заняты не одною русской историей, но я повторю: русская и советская история для Соединенных Штатов - не просто история одной из 120 зарубежных стран. От того, поймет ли ее Американский континент адекватно и не опоздав по времени, - очень-очень скоро будет зависеть судьба и вашей огромной прекрасной страны" (I, стр. 274-275).
  
  Мы, выходцы из СССР, часто слышим от западных советологов, что имеем склонность преуменьшать их познания и исследовательские заслуги в областях русской и советской истории, русской и советской социологии. Возможно, в отдельных случаях наши оппоненты правы, отводя нашу критику. Но вот прошло десять лет после выступления Солженицына на приеме в Гуверовском институте, и один из влиятельнейших (политический советник трех президентов!) советологов издает книгу, нагляднейше демонстрирующую тупиковые парадоксы западной советологии, отмеченные Солженицыным далеко не в одной этой его речи. Я имею в виду книгу Збигнева Бжезинского "План игры. Геостратегические рамки для ведения конфронтации между США и Советским Союзом". На "План игры" восхищенно откликнулись Никсон, Картер и Рейган. С первых же страниц книги СССР определяется как "коммунистическая великорусская империя", "современная великорусская империя" (выд. Д. Ш.), как органическое продолжение российской имперской политики, сознания, идеологии. Термины "русский" и "советский" отождествляются и подменяют друг друга. Отсутствие у великороссов каких бы то ни было имперских привилегий, кроме обусловленной историческими обстоятельствами имперской роли их языка, их столь же подневольное участие в коммунистической экспансии, сколь и участие других подсоветских народов, идеологический характер этой экспансии, чуждой каким бы то ни было русским национальным интересам, полностью игнорируются З. Бжезинским. М. Геллер с полнейшими к тому основаниями пишет, что "определение соперника США в XX веке как русской империи милитаристского типа не только ничего не объясняет в истории современных мировых отношений, но мешает выработке эффективной стратегии конфронтации". З. Бжезинским полностью сброшено со счета специфичное для XX века понятие идеологизированного тоталитаризма, экономически и технологически самым роковым образом спасаемого западным миром. Между тем конечная цель этого тоталитаризма - завоевание Запада. М. Геллер пишет: "Выводы и предположения Бжезинского логичны, но только в том случае, если "соперник", "конкурент", описанный им, соответствует тому образу, который мы находим в "Плане игры". Если соперник - великорусская империя. А если это не так? Если допустить, что в то время, когда США ведет "игру", Советский Союз ведет войну? Если для советских руководителей США не "конкурент" и "соперник", а враг?.."
  Для Солженицына два последние предположения - не предположения, а неоспоримые истины. Из них он исходит в статьях февраля и июля 1980 года, помещенных в журнале "Форин Афферс" и развивающих положения его речи, произнесенной в Гуверовском институте в 1976 году. Я имею в виду статьи "Чем грозит Америке плохое понимание России" (I, стр. 305-344) и "Иметь мужество видеть" (I, стр. 345-365).
  В этих статьях монолог, произнесенный в Гуверовском институте, обретает развернутое, конкретизованное, с ссылками на определенные американские источники, обоснование. По-видимому, к 1980-му году Солженицын все горше теряет надежду быть услышанным и с доверием воспринятым своими западными адресатами. Тем не менее он не может заставить себя замолчать - не говорить об опасности, угрожающей всему миру, и о средствах противодействия этой опасности. По-прежнему, он убежден, что одним из решающих средств этого противодействия могло бы стать столь бездарно и близоруко реализуемое сегодня Западом радиовещание на языках порабощенных коммунизмом народов:
  "Единственная и глубокая политика Соединенных Штатов может состоять не в заигрывании с каждым переворотчиком в шатко-нейтральной стране, не в угождении каждому советскому эмиссару, который представляет не население, а свою правящую клику, не в игольчатом балансировании между мнимо соперничающими коммунистическими фракциями, - но: открыто стать на сторону всех порабощенных народов против поработившего их всемирного коммунизма. Открыть пропагандное наступление такой же силы и проницательности, как 60 лет ведут коммунисты против вас, и не трепетать, что в ответ будет браниться лживая "Правда". В моей статье я и поражался, как бездумно отбросил Запад мощную невоенную силу эфира, зажигающий эффект которой в коммунистической мгле даже не может вообразить западное сознание. Так можно установить прямой контакт с подневольными народами и способствовать росту их самосознания и высвобождения.
  ...Для всего этого нужна крутая ломка традиционной межгосударственной "вежливости", но коммунисты давно ее растоптали, да и в Тегеране мы видели цену ей.
  Для спасения Запада из сегодняшнего положения нужно вырваться из рутинного процесса, нужны смелые решения выдающихся руководителей.
  ...Я мог бы и не спешить со всеми этими аргументами. Уже становится ясно, что ни одна моя статья, ни десять моих статей, ни десятеро таких, как я, - не посильны перенести Западу наш кровавый выстраданный опыт и даже нарушить тот эвфорический комфорт, который царит в американской политической науке. Я мог бы не спешить, - потому что уже на пороге те события, которые сами бесповоротно откроют Западу его просчеты" (I, стр. 364-365).
  "Я мог бы и не спешить" (выд. Д. Ш.), - пишет Солженицын, - "мог бы", если бы равнодушие к происходящему могло стать его определяющим настроением. Но не может, потому что потребность будить (речами, статьями и книгами) владеет и, по-видимому, будет владеть им до последнего сознательного мига жизни. И будить не одних только соплеменников. Так - и статья "Скоро все увидим без телевизора" (V, стр. 2-4, май 1982) прежде, чем по-русски, напечатана во французском "L'Express" в марте 1982 г.
  И сегодня эта, уже более чем пятилетней давности взволнованная статья невероятно актуальна. Который месяц уже американская "media" и обе палаты Конгресса мечут громы и молнии в администрацию Рейгана, подозревая ее в тайной (количественно ничтожной) помощи никарагуанским борцам против марксистского тоталитарного режима Ортеги и К№! Причем борцы за демократию против тоталитаризма сплошь и рядом именуются в статьях и речах западных, казалось бы, демократов "мятежниками", помогать которым зазорно. И это уже почти на американской границе. И администрация Рейгана (а также как будто бы помогавший ей в поддержке "contras" Израиль) робко оправдывается и неуклюже отрекается от этой спасительной для демократии помощи. И другая грозная для западной аудитории Солженицына операция набирает мощь в наши дни, через пять лет после статьи в "L'Express", перепечатанной в ее русском оригинале "Посевом". Горбачевская поверхностная либерализация скачкообразно повышает эффективность кремлевской борьбы за мир, - в планетарно-физическом, вещественном смысле последнего слова, - за завоевание мира, то есть всех решающих регионов планеты. На июньском, 1983 года, пленуме ЦК КПСС Андропов сказал: "Идет борьба за умы и сердца миллиардов людей на планете". Это не шутка, не иносказание и не преувеличение. Горбачевская демократизация в ее внешнеполитическом рекламировании - замечательный ход в этой - не борьбе, нет - в этой односторонней атаке. Солженицын почти безуспешно (кое-кто слышит и подхватывает) предлагает Западу, с одной стороны, в свою очередь, тоже невоенными средствами бороться "за умы и сердца миллиардов людей на планете", с другой - всемерно, в том числе и физически, помогать тем, кто уже сражается против тоталитаризма военными средствами, кто атакован последним в прямом смысле слова. Существенного сдвига за пять лет в этих проблемах не произошло, и потому так злободневен монолог Солженицына 1982 года. Потому что не только нет или пренебрежимо мало этой физической помощи, но и освещается происходящее бойкими функционерами "media" и существенной частью политиков с той же зловещей односторонностью, о которой кричал с журнальных страниц пять лет назад Солженицын.
  "Всякую минуту, что мы живем, - где-то на Земле одна-две-три страны вновé перемалываются зубами тоталитаризма. Но не поняв этого ужаса и не желая помочь отбиваться от него - лишь посылают туда телевизионных операторов, чтоб они фильмировали эту кровь, пот и слезы, передавали агонию страны, а мы бы в своих удобных гостиных рассматривали бы их. Телевизионные предприниматели, вот и голландские в Сальвадор, посылают операторов не для того, чтобы выяснить объемную истину и жестокую угрозу своей же цивилизации, но - как недавно и американские телекомпании во Вьетнам - чтобы доказывать недобросовестно, однобоко, что это гиблое правительство, полно недостатков, и не надо его поддерживать. Странно: отчего же тогда не шлют фильмовать никарагуанские аэродромы, концлагеря, или как сандинисты выкуривают и сжигают индейцев? Потому что их туда никто не пустит - и они сразу смиряются. И едут подсматривать с открытой стороны. И скандалить о каждом замеченном промахе или пороке.
  Несчастные эти правительства - уже сорок их прошло и кануло! - обреченные коммунистами в жертву: подрываемые безжалостной тоталитарной бандой - они обязаны перед лицом террора той банды демонстрировать изощренное демократическое балансирование, иначе именно их, а не террористов освищет вся мировая медиа, весь тот мир, который должен был бы стать их союзниками, но спешит утопить их. Утопить - и в форме обманных "переговоров", как мечутся сейчас мексиканские и французские не унывающие миротворцы, забывшие все уроки 65 лет: такие "переговоры" на время - как раз то, что и требуется коммунистам, чтобы прикрыть обманными обещаниями свое убивающее проникновение. Но нигде на Земле коммунисты никогда не были остановлены переговорами - и всегда выигрывали от них. (Хоть и вспомните бессмертные переговоры Киссинджера с Северным Вьетнамом.) И - как с демократическим сознанием можно предлагать законному правительству переговоры с мятежниками?" (V, стр. 2).
  В 1982 году Солженицыным была безошибочно указана одна из самых горячих точек нынешнего мира, и дай Бог, чтобы не оправдался его заключающий эту догадку прогноз:
  "Сегодня победное наступление коммунизма отчетливее всего видно в Центральной Америке. Но отдав когда-то без всякого сопротивления Кубу (а через Кубу - Анголу и Абиссинию), а сандинистам даже помогав американским сочувствием и деньгами, теперь - для Сальвадора, Гондураса и Гватемалы можно выдвинуть идею благородных переговоров с обманщиќками. И снова подымаются и стройнеют ряды американских пацифистов, не ощущая за плечами мешка так безмозгло проигранного Индокитая: "только не вмешательство! только не разрешить одному советнику взять с собою в джунгли одну винтовку! Еще рано вмешиваться нам!" И так - они будут удерживать свое правительство и сами отступать до тех пор (уже скоро), когда коммунисты дойдут до границы Техаса. А тогда - уже слышу, как они взвопят: "А теперь уже поздно, все упущено! Мы не можем мобилизовать американскую молодежь. Надо - сдаваться..."
  Коммунисты везде уже на подходе - и в Западной Европе и в Америке. И все сегодняшние дальние зрители скоро все увидят без телевизора и тогда поймут на себе - но уже в проглоченном состоянии" (V, стр. 2-3. Разрядка Солженицына).
  Чтобы предсказания Солженицына не казались читателю устрашающим преувеличением, приведу несколько слов из статьи Б. Хургина, посвященной слепоте американских политиков по отношению к никарагуанской опасности ("Забытые 'контрас'". "Новое Русское Слово" от 28 декабря 1986 г.). Б. Хургин пишет об угрозе в обозримом будущем борьбы с коммунистической экспансией уже на территории Соединенных Штатов:
  "Опасность эта не является чисто теоретическим предположением. В качестве эпиграфа к статье о трудностях, переживаемых "контрас", журнал "Солджерс оф фридом" цитирует высказывание министра внутренних дел сандинистского правительства Томаса Борхе, которого называют "никарагуанќским Берия". "Мы захватили власть в Никарагуа, - заявил Борхе. - Очень скоро мы придем к власти и в Сальвадоре, Гватемале, Гондурасе, Коста-Рике и Мексике. Наступит день - завтра, через пять или через пятнадцать лет, - когда на нашей стороне окажутся 15 миллионов мексиканцев, движимых одним желанием - перейти границу, добраться до Далласа, Эль-Пасо, Хьюстона, Нью-Мексико, Сан-Диего и убить каждому по десять американцев". Это заявление было сделано на митинге в Манагуа 26 марта 1985 года".
  Как правило, такие заявления ее врагов не настораживают демократию. Со времен Маркса она их не принимает всерьез, хотя они неуклонно осуществляются.
  Сравнив прогнозы Солженицына 1982 года и данные статьи конца 1986 года, мы легко улавливаем мировую глобально-политическую тенденцию, о которой Солженицын не устает говорить с начала 1970-х гг.
  Солженицын и в этой статье пишет "о новейшей русской истории, как если бы на Западе ею (а не прикремлевскими сплетнями) интересовались и знали бы ее" (V, стр. 3). И здесь говорит он о гражданской войне как о войне большевиков не только с правящими классами старой России, но и в огромном количестве случаев - с рабочими и крестьянами, не принимавшими большевиков. Он усиленно акцентирует участие в гражданской войне на стороне большевиков освобожденных ими военнопленных: в 90 городах стояли, по его словам, интернациональные красные гарнизоны. Интернациональные отряды участвовали во взятии Ярославля и в бессудных расстрелах восставших рабочих Ижевского и Воткинского заводов. Но коммунизм всегда был движением интернациональным! И по сей день его путчам в разных регионах планеты помогают его интернациональные силы. И во все большей степени победы марксистов в любой стране предопределены воздействием извне. За этот акцент на участии иностранцев в большевистском завоевании России Солженицына упрекают в эксплуатации инородческой версии происхождения советской власти. Но он нигде, в том числе и в "Красном колесе", не говорит о предопределяющей или о решающей роли инонационального вмешательства в российские события, но лишь о весьма существенном его вкладе. И преуменьшение или игнорирование этого вклада представляется ему результатом целенаправленной фальсификации истории большевиками (вполне по Орвеллу). Солженицын пишет:
  "Много лет все усилия коммунистического аппарата были направлены скрыть от народа нашей страны (и от Запада) память об истинном ходе событий в начале XX века, и особенно за годы 1917-1922, и изобразить их в версии коммунистов. И задуманное вполне удалось: в СССР гораздо лучше известно начало XIX века, чем начало XX-го. Историческая память настолько перебита, что даже большинство сегодняшних советских диссиденќтов вынуждено вести свои построения и предложения на материале не глубже сталинского времени или на в неисторических политических соображениях. Что же сказать тогда о более отдаленной Европе, где усилиями уже не государственного аппарата, но множества революционных энтузиастов создавалось то же заглушение и искажение? (Г-н Суварин и сегодня имеет неутомимость оспаривать, что коммунисты в России - единственная из партий - питались миллионами вильгельмовской Германии.) Поработали тут и фальшивые художники вроде Эйзенштейна с его прогремевшим, но лживым фильмом "Броненосец Потемкин" (придуманные, никогда не бывавшие сцены). Только в такой обстановке глубокого непонимания нашей революции может иметь успех в Соединенных Штатах фильм "Красные". А вот скоро подоспеет и советский режиссер Бондарчук на ту же тему: вялое топтание у незащищенного Зимнего дворца будет, как обещают, изображено неудержимым штурмом 10 тысяч солдат, которых там и в помине не было в 1917-м.
  Возникло на Западе ложное понимание, что современный СССР есть продолжение старой России - а это путь поперек нее, всрез и на уничтожение" (V, стр. 3).
  Солженицын не питает никаких иллюзий и относительно еврокоммунизма. Он язвительно иронизирует:
  "И как тут не восхититься смелостью Карильо и Берлингуэра! Они - в "оппозиции" социализму "советского образца"! - как будто бы в Корее, или Китае, или Кубе мир где-нибудь видел другой образец. Их было уже сорок проб, и оказывается все "недостаточно марксистские". Нет! дайте еврокоммунистам извести еще 15 миллионов человек, и осуществить еще два образца социализма, о которых, увы, последующие критики тоже выскажутся, что они "не вполне марксистские". (А разве мало проговорено в самом "Коммунистическом Манифесте", что такое марксизм?!) Все расхождение между этими двумя: итальянские коммунисты считают, что Великий Октябрьский переворот сегодня, после 65 лет, уже утратил свое руководящее значение, а испанские - что и сегодня не утратил! Это - тот самый бандитский переворот, который с первых же ленинских дней лишил наш народ всех и всяких прав, затем отобрал у крестьян землю - 4/5 всей возделываемой земли России (по революционной легенде "дал" землю), превратил богатейшую страну в голодную, нищую и уничтожил десятки миллионов людей! Если бы Карильо и Берлингуэр были честны, они давно бы прокляли этот октябрьский переворот с самого его начала и сняли бы со своих партий позорное название 'коммунистических'" (V, стр. 3-4. Курсив Солженицына).
  Таким образом все свои публицистические усилия Солженицын и здесь направляет на то, чтобы открыть не желающие открываться глаза своих западных слушателей на коммунизм, внешний для них и внутренний.
  
  В "Русской мысли" от 7 июля 1983 г. (в дальнейшем источник VIII) помещены выдержки из пресс-конференции Солженицына в Лондоне 11 мая 1983 года. И крупношрифтовым эпиграфом ко всему материалу даны слова: "Альтернативы 'красный или мертвый' не существует, потому что быть красным - это и значит быть мертвым". У Солженицына сказано по этому поводу следующее:
  "Западная молодежь совершенно не понимает, что такое коммунизм. Ей заморочили сознание. Они даже не задумываются над таким, самым простым вопросом, а почему голоса из СССР протестуют против западного ядерного оружия, а не против советского? Они же видят, что все голоса из Советского Союза, чьим голосам разрешают прозвучать, - все против западного оружия. Да спросите: а почему ж вы против собственного не протестуете? Но самое главное: спросите ваших молодых людей, только чтоб искренно они вам ответили, совершенно искренно. Хорошо, вы протестуете против ядерного оружия, а не ядерным оружием вы согласны защищать свою родину? Нет, не согласны. Они вообще не согласны бороться, они вообще хотят сдаться. Они поверили Бертрану Расселу, он их убедил, что лучше быть красным, чем мертвым. Но, я должен сказать, Бертран Рассел увидел альтернативу там, где ее нет. Такой альтернативы: "красный или мертвый" - не существует, потому что быть красным это и значит быть постепенно мертвым. Вот как раков бросают в воду и они постепенно краснеют, так и под коммунизмом одни умирают сразу, другие постепенно. Таким образом, тут альтернативы нет" (VIII, стр. 10. Выд. Д. Ш.).
  Значит, западная молодежь должна быть готовой к самозащите оружием?
  Значит, коммунизму нельзя давать ни на шаг распространяться и одностороннее разоружение самоубийственно?
  Значит, вооруженная борьба не аморальна там, где она возможна и способна быть эффективной?
  Можно ли тогда принципиально, а не только для каких-то конкретных обстоятельств отрицать физическую революцию в уже захваченных коммунизмом странах? Отмечу один существеннейший момент: синоним "красный-мертвый" - это максима, не для всех внешних наблюдателей и не для всех туземцев стабилизированного, "зрелого", "развитого" социализма реальная, самоочевидная. В ряде стран экстремальные периоды террора и голодного вымирания проходят (хотя в иных длятся перманентно), и обыватели (не говоря уже о номенклатуре и ее многообразной обслуге) так или иначе приживаются к строю. Коммунизм оптово лепит характеры, не осознающие тождественности своего бытия умерщвленности заживо ("винтики", "гомо советикусы"). Они, уцелев после экстремумов террора и голода, влачат свое существование, полагая себя вживе. А сторонние наблюдатели видят гастролеров из коммунистических зон, спортсменов, киноленты, ученых, парадные туристические фасады, встречают определенной формации эмигрантов, подчас рекламирующих страну своего исхода как потерянный рай. И для этих сторонних наблюдателей представляется вполне прагматичной альтернатива Б. Рассела. Тем более, что и в западном мире проблем хватает. А мир атакующий так умело камуфлирует свои гангренозные участки имитацией своего процветания, что для него нет ничего удобнее, желательнее, легче эксплуатации альтернативы Рассела.
  Представитель агентства Рейтер задает Солженицыну вопрос:
  "Со времени прихода Андропова к власти был оживленный обмен мнениями и аргументами насчет гонки вооружений обеих сторон, и последние год-два сильно возросли движения за разоружение. Что бы Вы сказали по вопросу ядерного разоружения молодежи и женщинам в Великобритании?" (VIII, стр. 10).
  Солженицын предлагает рассмотреть несколько аспектов ответа на этот вопрос:
  На первое место он ставит естественное отвращение "всякого человека" к ядерному оружию и обращается к истории его появления:
  "Его первые изобрели на Западе и пустила в ход его богатая страна, которая побеждала и без того, и без ядерного оружия. Чтобы не терять своих солдат на окончание японской войны, убили около ста пятидесяти тысяч гражданского населения. Сам по себе этот выбор уже был ужасен. По-моему, отвращение к ядерному оружию, и даже более бурное, чем оно имеет место сегодня, должно было появиться в общественном мнении и у молодых людей Запада, имеющих свободу слова, за 40 лет до сегодняшнего дня. А общественное мнение схватилось за идею ядерного зонтика, и молодежь - того времени молодежь, сегодня она уже старая, - считали себя очень защищенными и были очень спокойны под ядерным зонтиком. Вот эта идея 40-х годов, что допустимо применить ядерное оружие, была аморальна. И было близоруко, глупо предположить, что так и будет всегда, что ядерное оружие будет только у Запада. В 40-х годах никто бы не поверил, что наступят времена, когда Советский Союз будет иметь более сильное ядерное оружие. Правда, был очень трезвый план Баруха в то время. Если бы тогда удалось установить всемирный, строгий, настоящий контроль над ядерным оружием, то тогда бы действительно человечество ушло от этой опасности, но надо сказать, что план Баруха был нереален при наличии Сталина и вообще коммунистического государства. Это была полная наивность и нереальность - предположить, что Советский Союз не вступит в соревнование по ядерному оружию. Вот первый аспект, который я хотел осветить" (VIII, стр. 10).
  Оставим в стороне исторически конкретный вопрос о применении ядерного оружия американцами в Японии. Но если бы США из естественного человеческого отвращения к ядерному оружию отказались от его создания, монопольным обладателем этой отвратительной силы в конце 1940-х - начале 1950-х гг. стал бы СССР. И тогда судьба мира решилась бы однозначно, ибо ничто не уравновешивало бы советского ядерного шантажа.
  И можно ли называть план Баруха одновременно и "очень трезвым", и "полной наивностью и нереальностью"? Несомненно, что этот план был нисколько не трезвым, а полностью наивным и нереальным, потому что не только Сталин, но и любые его преемники, не отказавшиеся от коммунистической догматики (а до сих пор никто из них от нее не отказался), никогда не допустят в своих пределах "строгого, настоящего контроля над ядерным оружием". Поэтому Запад обречен его иметь и уравновешивать им ядерный и неядерный потенциал вероятных агрессоров.
  О втором аспекте западной борьбы против ядерного вооружения (как он видится Солженицыну) мы уже говорили. Это капитулянтская психологическая подоплека западных массовых антиядерных движений - отсутствие у участников этих движений готовности и решимости себя защищать даже конвенциональными средствами. Это массовое западное исповедание альтернативы Б. Рассела.
  "Третий аспект. Участвуют ли советские власти и деньги в организации этих демонстраций? Всю жизнь посвятив изучению коммунизма в Советском Союзе, я скажу: лично я даже в доказательствах не нуждаюсь. Мне не надо было даже того случая, что в Дании раскрыли какого-то журналиста, который советские деньги посылал на эти демонстрации.
  * *
  *
  Таким образом, резюмирую ответ на ваш вопрос: сегодняшние противоядерные демонстрации в Европе есть сочетание 1) здорового ощущения человеческой природы; 2) дезинформированности западного общества, особенно молодежи, и 3) отличной советской организации" (VIII, стр. 10).
  Солженицын особо акцентирует "неведение участников" пацифистских движений и организаций по части того, чьими деньгами располагают и оперируют их главари, кто инспирирует их деятельность. Искренность и бескорыстный идеализм рядовых участников западных пацифистских движений и маршей роковым образом не исключают того, что их организуют и финансируют силы, для которых борьба против войны есть один из существеннейших путей завоевания планеты. Погружаясь в историю, Солженицын обнаруживает грозное сходство между тактикой большевиков по отношению к безвольной и слабой русской демократии 1917 года и к российским народным массам тех лет, с одной стороны, и действиями СССР на территориях современных западных демократий - с другой.
  Участвуя в этой пресс-конференции после получения им Темплтоновской премии, Солженицын много говорит здесь о спасительной роли религии в создавшейся почти гибельной ситуации. Свое выступление он заключает так:
  "Я думаю, христиане всего мира сегодня глубоко сожалеют, что христианство не составляет единого целого. Я думаю, что против марксизма должны соединиться не только разные ветви христианства, но и вообще все религиозные люди на земле. Только так мы сможем устоять" (VIII, стр. 11).
  Однако вопрос единения верующих против коммунизма далеко не прост. Значительные силы в западном христианстве, в том числе и многие его пастыри, тяготеют к социализму, марксизму, коммунизму. Латиноамериканские священники-промарксисты изобрели даже термин - "теология освобождения", передающий их и их паству в распоряжение атакующего континент коммунистиќческого тоталитаризма.
  Подсоветская православная церковь пошла на ряд компромиссов с безбожной властью и служит ей подчас немалую службу внутри и вне страны, как и другие официально дозволенные в СССР вероисповедания, точней - их иерархи.
  Даже в эмиграции есть священник-социалист.
  Да Солженицын и сам говорит в Темплтоновской речи о сходных вещах.
  Ислам в значительной части своих общин агрессивно ксенофобиен и с христианством, а тем более с иудаизмом союза не заключит. И приемлема ли для сегодняшнего цивилизованного сознания исламская фундаменталистская альтернатива типа хомейнизма? У крайнего ортодоксального иудаизма тоже есть непримиримо ксенофобийные ветви, отрешенные к тому же от мирской борьбы. Вместе с тем, среди израильских социалистов немало верующих (умеренных толков), а ислам социалистичен в целом ряде стран. Трудно себе представить в приемлемые для бурно текущих событий сроки объединение всех верующих людей Земли "против марксизма". Да и можно ли в этой, к великому сожалению, утопической надежде оставлять за бортом антикоммуни-стического альянса тех, для кого проблемы веры не являются решенными или даже решимыми? В частности - массу агностиков, разделяющих основные нравственќные установки великих религий (без их ксенофобийных, экстремистских земных извращений)?
  По своему пока что не опровергнутому жизнью и оппонентами агностицизму (я не в состоянии себе представить, каков Устроитель и Вседержитель всего сущего, в чем Его замысел и каковы Его планы), я не могу вступать ни в дуэт, ни в спор с Солженицыным по вопросам веры. Могу лишь представить читателю некоторые его взгляды на эти проблемы и вряд ли удержусь от попутной формулировки своих вопросов, но именно вопросов, а не утверждений. Речь при получении Солженицыным премии религиозного Фонда Темплтона (Лондон, 10 мая 1983 г.), названа писателем "Выход из кризиса - в возврате к Богу" (XII, стр. 58-61). Она начинается так:
  "Больше полувека назад, еще ребенком, я слышал от разных пожилых людей в объяснение великих потрясений, постигших Россию: "Люди забыли Бога, оттого и все".
  С тех пор, потрудясь над историей нашей революции немногим менее полувека, прочтя сотни книг, собрав сотни личных свидетельств, и сам уже написав в расчистку того обвала 8 томов, - я сегодня на просьбу как можно короче назвать главную причину той истребительной революции, сглодавшей у нас до 60 миллионов людей, не смогу выразить точнее, чем повторить: "Люди забыли Бога, оттого и все".
  Но и более, события русской революции только и могут быть поняты лишь сейчас, в конце века, - на фоне того, что произошло с тех пор в остальном мире. Тут проясняется процесс всеобщий. Если бы от меня потребовали назвать кратко главную черту всего XX века, то и тут я не найду ничего точнее и содержательнее чем: "Люди - забыли - Бога". Пороками человеческого сознания, лишенного божественной вершины, определились и все главные преступления этого века" (XII, стр. 58. Разрядка Солженицына).
  У меня тут же возникает смиренный вопрос: а мало ли грехов, жестокостей, непоправимых преступлений, войн в человеческом общежитии и в истории творились и творятся людьми, по их глубокому убеждению, не забывшими Бога, из-за их извращенных или взаимоисключающих толкований сущности, воли и промысла Божиих?
  За одно только обращение к нему Бог явно не награждает автоматическим просвещением разума. Поэтому призыв обратиться к Богу (на фоне извечной религиозной разноголосицы и стимулируемого различными вероисповеданиями, богословиями и религиозными идеологиями разнодействия) нельзя не сопроводить своей трактовкой, своим пониманием Божьей воли.
  Солженицын в силу своего мировоззренческого, исторического активизма видит исполнение воли Божьей в деятельной духовной и физической борьбе со злом. Как же иначе понимать следующие его строки:
  "Лишь при потере нашего божественного подсознания мог Запад после Первой войны спокойно отнестись к многолетней гибели России, раздираемой людоедской бандой, а после Второй - к такой же гибели Восточной Европы. А ведь то начинался вековой процесс гибели всего мира - а Запад не разглядел, и даже много помогал ему. За все столетие единственный раз собрал Запад силы на бой против Гитлера. Но плоды того давно растеряны. Против людоедов в этом безбожном веке найдено анестезирующее средство: с людоедами - надо торговать. Таков сегодняшний бугорок нашей мудрости.
  Сегодня мир дошел до грани, которую если бы нарисовать перед предыдущими веками - все бы выдохнули в один голос: "Апокалипсис!"
  Но мы к нему привыкли, даже обжились в нем.
  Достоевский предупреждал: "Могут наступить великие факты и застать наши интеллигентные силы врасплох". Так и произошло. И предсказывал: "Мир спасется уже после посещения его злым духом". Спасется ли? - это еще нам предстоит увидеть, это будет зависеть от нашей совести, от нашего просветления, от наших личных и соединенных усилий в катастрофической обстановке. Но уже свершилось, что злой дух победно кружит смерчем над всеми пятью континентами" (XII, стр. 58).
  Если в качестве единственного положительного примера действий не в противоречии с "божественным надсознанием" приведен "бой против Гитлера", то не означает ли это, что за спасение России и Восточной Европы следовало драться? Что надо не отступая стоять на рубежах еще не тоталитарного мира? Что нужно сделать практический выбор союзника там, где уже дерутся? Не должны ли повторить антинацистскую эпопею "наши личные и соединенные усилия в катастрофической обстановке"?
  Чрезвычайно насыщен содержанием следующий отрывок речи-проповеди Солженицына:
  "Атеисты-преподаватели воспитывают молодежь в ненависти к своему обществу. В этом бичевании упускается, что пороки капитализма есть коренные пороки человеческой природы, рассвобожденные без границ вместе с остальными правами человека; что при коммунизме (а коммунизм дышит в затылок всем умеренным формам социализма, они не стойки) - при коммунизме эти же пороки бесконтрольно распущены у всех, имеющих хоть малую власть; а все остальные там действительно достигли "равенства" - равенства нищих рабов. Эта разжигаемая ненависть становится атмосферой сегодняшнего свободного мира, и чем шире наличные свободы, чем выше достигнутая в обществе социальная обеспеченность и даже комфорт - тем, парадоксально, напряженней и эта слепая ненависть. Так нынешний развитой Запад ясно показал на себе, что не в материальном изобилии и не в удачливом бизнесе лежит человеческое спасение" (XII, стр. 60).
  Не только "атеисты-преподаватели", но и латиноамериканские "теологи освобождения", но и священник Джесси Джексон, но и епископ Десмонд Туту, но и разноликие и разноверные хомейни и хомейнисты разжигают один и тот же губительный огонь. Но что здесь важнее важного, в этой страстной филиппике против зла (помимо пророчески-образного "коммунизм дышит в затылок всем умеренным формам социализма, они не стойки"), - это безошибочная мысль о том, что, обретший невиданную свободу, Запад погибнет, если не обретет в этой свободе нравственного достоинства и нравственного здоровья. Ибо свобода есть свобода во всем, в том числе и во зле. И от последнего надо уйти сознательно, по своей воле, найдя и выбрав путь к духовному и физическому спасению и нравственной просветленности. И еще здесь исчерпывающе для такой малой формы показано, что коммунизм - не выход из напряженных противоречий свободного мира, из человеческих пороков. Выход, по Солженицыну, в свободном, деятельном, созидательном выборе каждым и всеми "реального Добра" и воли к его защите, проистекающих из высшего источника.
  Роковое течение и роковые последствия революций XX века в России внушили Солженицыну реактивное отвращение к понятию революции как таковой. Атеистический смысл большевизма распространяет он на все революции, универсализируя отрицательный смысл самого понятия "революция". Однако "революция" есть всего-навсего сжатое во времени радикальное преобразование существующего правопорядка. И не все революции в истории были злокачественќны и атеистичны. А среди революций и революционных движении религиозных толков (их было немало) далеко не все служили Добру (в системе понятий верующего человека - Богу).
  Солженицын пишет: "Достоевский вывел: "Революция должна непременно начинаться с атеизма" (XII, стр. 59). Картина, однако, сложнее, чем может представить ее некая общая схема. Мы уже обращались к этой теме. Не претендуя ни в коей мере на исчерпание проблемы и даже на историческую последовательность, напомню о нескольких революциях и революционных движениях, "плохих" и "хороших" - уменьшавших или увеличивающих сумму свобод и справедливости в поле своего функционирования, далеко не атеистических. Например, английская "Славная революция", сначала, но только сначала, вполне бескровная, - захват и вынужденное отречение от престола, а затем изгнание короля Якова (Джеймса) II Стюарта в 1688 году. А две американские войны-революции: освобождение от власти Англии (1770-е гг.) и война Севера против Юга за уничтожение рабства (1861-1865 гг.)? А Польша нашего времени не пришла бы к короткой и отнюдь не атеистической революции, если бы не СССР? Была ли атеистической трагическая революционная попытка Венгрии 1956 года?
  С другой стороны, отнюдь не атеистичны, хотя и богаты злом, эгалитарные и тоталитарные религиозные ереси конца средних веков и эпохи Возрождения, не раз выливавшиеся в насильственные действия. А исламская революция наших дней?
  И не говорит ли сам Солженицын в той же речи:
  "Есть и организационное движение к объединению Церквей - но странное. Всемирный Совет Церквей, едва ли менее занятый успехами революционного движения в странах Третьего мира, однако слеп и глух к преследованиям религии, где они самые последовательные - в СССР. Не видеть этого невозможно - значит политично предпочтено: не видеть и не вмешиваться? Но что ж тогда остается от христианства?
  С глубокой горечью я должен здесь сказать, не смею умолчать, что мой предшественник по этой премии в прошлом году, и даже в самые месяцы ее получения, публично поддержал коммунистическую ложь, вопиюще заявив, что не заметил преследований религии в СССР. Перед всеми погибшими и подавленными - пусть его рассудят Небеса" (XII, стр. 61).
  Так, значит, не один только мировой атеизм, но и Всемирный Совет Церквей занят "успехами революционного движения в странах Третьего мира" "едва ли менее", чем объединением церквей?
  Формулируя, по-видимому, свои заветные выводы, Солженицын так завершает эту речь, одинаково обращенную и к Западу, и к Востоку, и к Третьему миру:
  "Наша жизнь - не в поиске материального успеха, а в поиске достойного духовного роста. Вся наша земная жизнь есть лишь промежуточная ступень развития к высшей - и с этой ступени не надо сорваться, не надо и протоптаться бесплодно. Одни материальные законы - не объясняют нашу жизнь и не открывают ей пути. Из законов физики и физиологии нам никогда не откроется то несомненное, как Творец постоянно и ежедневно участвует в жизни каждого из нас, неизменно добавляя нам энергии бытия, а когда эта помощь оставляет нас - мы умираем. И с не меньшим же участием Он содействует жизни всей планеты - это надо почувствовать в наш темный, страшный момент.
  Опрометчивым упованиям двух последних веков, приведшим нас в ничтожество и на край ядерной и неядерной смерти, мы можем противопоставить только упорные поиски теплой Божьей руки, которую мы так беспечно и самонадеянно оттолкнули. Тогда могут открыться наши глаза на ошибки этого несчастного XX века, и наши руки - направиться на их исправление. А больше - нам нечем удержаться на оползне, ото всех мыслителей Просвещения - не набралось.
  Наши пять континентов - в смерче. Но в таких испытаниях и проявляются высшие способности человеческих душ. Если мы погибнем и потеряем этот мир - то будет наша собственная вина" (XII, стр. 61).
  С горечью констатирую, что для меня непостижимо, почему чудовищный преступник Молотов должен был обладать "энергией бытия" девяносто шесть лет, дожитых "в холе и нéженье", а Анатолий Марченко - быть замученным сорока восьми лет, возможно, что за полшага до свободы. Образ "теплой Божьей руки, которую мы так беспечно и самонадеянно оттолкнули", прекрасен. Но, сколько бы мы к этой руке ни тянулись (а тянутся к ней очень разные люди и с очень разными упованиями), но только усилиями наших умов и душ, только в постижении нашего опыта (иначе к чему подвиг "Красного колеса"?), только в обнаружении законов этого опыта "могут открыться наши глаза на ошибки этого несчастного XX века" (только его ли?), "и наши руки направиться на их исправление". Наши глаза и наши руки...
  
  Одним из двух последних материалов, которых мы коснемся в теме "Солженицын и Запад", является интервью с Бернаром Пивó для французского телевидения, снятое в Вермонте 31 октября 1983 года (по-русски опубликовано через год "Русской мыслью" Љ 3541 в специальном приложении на стр. III и IV; в дальнейшем источник IX). Интересующая нас тема не находится в центре этого интервью, посвященного работе Солженицына над "Красным колесом", его взаимоотношениям с коллегами, его взглядам на собственное творчество, его политическому credo, его семье и его надеждам вернуться на родину, его оценкам судьбы "Солидарности" и многому-многому другому. Очень трудно оторваться от богатств этого интервью для вычленения интересующих нас в этой части книги его аспектов, но, соответственно выбранной нами композиции, у нас нет другого выхода.
  После недоуменного описания Солженицыным отношения к нему его коллег-эмиќгќранќтов последней формации (отношения, в чем-то понятного Солженицыну, в чем-то - нет) следует вопрос Б. Пивó:
  "Почитают ли Вас американские интеллектуалы?" (IX - III).
  И Солженицын отвечает:
  "Нет, никак. Комплекс моих представлений о современном мире, о Западе, неприемлем для задающей тон части американской интеллигенции. Я им ни по душе, ни по нраву не подхожу. Им хотелось бы, чтобы все было не так. И потому им легче всего стать на ту же самую точку зрения, что и наши плюралисты, то есть осуждать меня лично. Мне приписывают невероятное, ну просто полную ложь. Например, у американской интеллигенќции существует абсолютно твердое убеждение, что я восхваляю царя Николая II (вот Вы только что говорили, что я описываю его не с лучшей стороны), и что я хочу для России теократии, владычества священства. Я никогда, нигде не говорил, что Россией или какой-либо страной должны руководить священники, и никогда, никто не привел ни одной цитаты - но сотни интеллектуалов хором повторяют: "он монархист, он заядлый царист, он проповедует теократию!". Вот так добросовестно они меня истолковываќют" (IX, стр. III-IV).
  Люди, которых трудно порой назвать критиками или оппонентами Солженицына (они, к сожалению, очень часто не исследуют его исчерпывающе, текстологически, во всем объеме затронутых тем, а просто бранятся) как-то упускают из виду, что во всем его творчестве, художественном и публицистичеќском, нет конкретного политико-экономического предрешенчества. Он нигде не пропагандирует тех законодательно-функциональных форм, в которые должно вылиться существование свободной, выздоравливающей России. Во всяком случае, это не теократические и не самодержавно-абсолютистские формы. Их обязательными условиями являются для Солженицына этическое, нравственное достоинство и духовная, национальная и хозяйственная свобода (см. гл. II этой книги). Он и в этом интервью решительно отказывается воспринимать себя как "заядлого цариста" и теократа. Так что залихватская реплика Б. Хазанова: "Проповедь Солженицына взывает к тени обер-прокурора Победоносцева" ("Страна и Мир" Љ 8, 1985) - потрясает своей недобросовестностью.
  Далее возникает такой диалог:
  "П: Вы как-то сказали, что коммунистический режим будет побежден не извне, а изнутри. Вы все еще придерживаетесь этого мнения?
  С: Да, конечно. И не только это все еще мое мнение, но с каждым десятилетием это мнение крепнет. Когда мы сидели в лагерях, в 40-х годах двадцатого века, нам еще казалось, что мощная Америка может прийти, например, десанты сбрасывать к нашим лагерям, даст нам оружие, и мы освободимся. Но потом мы увидели, что Западу и Америке, как говорится по-русски, не до жиру, быть бы живу. Лишь бы самим-то устоять. Куда им менять нашу ситуацию? Куда, вам, Западу, спасать нас? Вы только себя сберегите. Вы только сами не сдайтесь. Пожалуйста, только не спешите стать на колени, как сегодня становятся ваши демонстранты в Западной Европе. Лишь бы Запад как-нибудь удержался, устоял. Но Запад хуже делает: он свои позиции сдает, а угнетателям нашим помогает - все что нужно, дает, открыто продает или дает украсть. Укрепляет наших угнетателей. Да, освобождение России не может прийти никак иначе, как изнутри" (IX, стр. IV).
  Но как - "изнутри"?!
  Бернару Пивó представляется (1983 г.), что судьба "Солидарности" в Польше демонстрирует невозможность освободиться от коммунизма изнутри. Солженицын считает, что, напротив, опыт Польши доказывает существование такой возможности. Сегодня (1987 г.) больше, на первый взгляд, оснований считать, что прав оказался Б. Пивó. Но, с другой стороны, Польша, вероятно, действительно освободилась бы изнутри, если бы над ней не нависал Советский Союз, внешняя политика которого нисколько не изменена горбачевской внутренней "оттепелью". Как может освободиться изнутри СССР (и тем позволить освободиться своим сателлитам), трудно себе представить, если исключить чудо (без кавычек и преувеличения - чудо) верховного прозрения. Да и Солженицын говорит лишь о могучем, но чисто эмоциональном предчувствии такого исхода, не предсказывая его конкретных путей.
  Но вернемся к разговору о Западе. Интервьюер задает вопрос, и возникает следующий диалог:
  "П: Со времени Вашей известной Гарвардской речи стал ли Запад, по-Вашему, менее боязливым?
  С: Нет, нисколько не менее. Он так же слаб и так же уязвим. Общая картина духовной слабости не изменилась. Вот сейчас американское правительство сделало разумный, естественный шаг в Гренаде, то, что должен был Кеннеди сделать, еще когда на Кубе рвался к власти Кастро. И какая же реакция всех правительств мира, почти всех? Осуждение: ах, зачем вы сделали твердый шаг! ах, зачем вы остановили бандитов! ах, зачем вы произвели оккупацию! Туда, где оккупация уже была. Когда Куба захватила Гренаду, никто ее не упрекал, и это не была оккупация. И они там убивали кого угодно, и держали заложником британского губернатора. И это никого не удивляло. Это совершенно нормально. Они строили там военную базу, делали склады оружия - это было совершенно нормально и никого не оскорбляло в мире. Но когда Америка в последний момент послала войска, чтоб от этого освободить, то все страны мира, все правительства, все общественные деятели закричали: "Какой ужас! Что вы делаете?! Не дай Бог из этого что-нибудь получится! Пусть бандиты идут дальше! Откройте дорогу бандитам".
  П: Ну а что Вы скажете в этой связи о праве народов решать свою судьбу?
  С: Так гренадцев лишили этого права раньше того. Если губернатора посадили под арест, если убивают и держат в тюрьме всех активных людей, какое же право у народа Гренады решать свою судьбу?! Он лишился этого права несколько лет назад. И весь мир был доволен. Весь мир был спокоен. Когда в Никарагуа шла гражданская война - это было на ладони, что идут коммунисты! - и весь мир помогал коммунистам, и Картер помогал коммунистам. Все помогали коммунистам, и никто не спрашивал, будет ли у народа право решать свою судьбу. Никто не спрашивал. А теперь, когда Америка действительно протянула руку помощи гренадцам, чтобы они могли решать свою судьбу, вот теперь все закричали: не трогайте! не трогайте! пусть Куба додушит их! - и тогда все будет нормально.
  Я не вижу противоречия. Наоборот! Запад в течение 35-40 лет не дает народам решать свою судьбу, а всегда отдает ее коммунистам. Разве Южному Вьетнаму дали решать свою судьбу? Переговоры Киссинджера предали Южный Вьетнам под чужую судьбу. Не дали решать. И все успокоились. И написали: "Как хорошо!" и "Нью-Йорк тайме" дала большую фотографию, сидит вьетнамец и отдыхает: тишина, наконец тишина. То есть их задушили, они вынуждены плыть на лодках по морю и тонуть, попадать в пасти акул, и это хорошо! Это вот право народа решать свою судьбу!'" (IX, стр. IV).
  Сколько бы Солженицын ни говорил о непосильности для Запада задачи спасать кого-то, о необходимости для него собраться с силами и хотя бы не сдаться самому, он, тем не менее, все время возвращается к мысли о том, что Запад должен, обязан перед самим собой спасать тех, кого атакует мировой коммунизм. И это заставляет скептика Пивó за-дать убежденному христианину Солженицыну несколько каверзный вопрос:
  "П: Что Вы думаете об идее, что "Бог всегда на стороне крупных батальонов"?
  С: Я такой идеи даже не знаю, ни с какой стороны. А откуда такая идея у Вас?
  П: Во Франции обыкновенно говорят, что Бог всегда на стороне сильной армии, ведь она раздавливает слабую. Значит, Бог на стороне победителей, "Бог всегда на стороне крупных батальонов", - это такая французская пословица.
  С: Не знаю. Мой личный опыт этого не подтверждает. И наблюдения из человеческой истории этого тоже не подтверждают. Просто рисунок истории гораздо сложнее, чем мы можем постичь головой. Когда нам кажется, что история развивается безнадежно, это только мы проходим через испытания, в которых мы можем вырасти. Я многие годы страдал: ну за что такая несчастная судьба у России! Ну почему Россия попала в руки бандитов, которые делают с ней, что хотят? Но прошли десятилетия, я смотрю - весь мир повторяет эту картину. И я понял: значит, вот это и есть узкие, страшно тяжкие ворота, через которые мир должен пройти. Просто Россия прошла первая. Мы все должны протиснуться через этот ужас. Это не значит, что Бог нас покинул! Бог дал нам свободу воли, и мы вправе делать так или делать иначе. И если человечество, одно поколение за другим, одна нация за другой, одно правительство за другим делают ошибки, то это не Бог с нами ошибается, это мы ошибаемся" (IX, стр. IV).
  Такая постановка вопроса, при которой постулат о свободе человеческой воли снимает с Бога ответственность за ход человеческой истории и полностью возлагает эту ответственность на человека, казалось бы, снимает различие между верующим и неверующим или агностиком: так или иначе, и решать (выбирать), и действовать надлежит нам самим, и противоестественны те режимы, которые лишают человека права и свободы выбора. В действительности же (не знаю, объективно это различие или субъективно), у верующего есть опорные постулаты его религии (у неверующего и агностика их эквивалентом может служить только необъяснимая, иррациональная без Бога Совесть). Кроме того, верующему всегда остается во утешение загробная жизнь с ее наградой за достойное поведение. Что ж, тем мужественнее не изменяющий таинственному голосу Совести человек, не имеющий столь утешительной надежды или твердой уверенности, что эта надежда реалистична, но ведущий себя так, словно он не сомневается в предстоящем Божьем суде.
  По-видимому, Б. Пивó усматривает некое противоречие между историко-политическим активизмом Солженицына и его христианством как религией всеобъемлющей абсолютной любви. Он спрашивает:
  "П: В самом начале "Августа" Вы рассказываете о том, как молодой человек Саня Лаженицын (кстати, Сане столько же лет, сколько Богрову) посетил Толстого. Толстой в это время гулял, Саня смущенно обратился к нему: "Лев Николаевич! Я знаю: я нарушаю ваши мысли, вашу прогулку, простите! Но я так долго ехал, мне только услышать от вас несколько слов. Скажите, вот правильно я понимаю? - какая жизненная цель человека на земле?" - Ответ Толстого: "Служить добру. И через это создавать Царство Божие на земле". - "Так, я понимаю! - волновался Саня. - Но скажите: служить чем? Любовью? Непременно - любовью?" - "Конечно. Только любовью". А что, Александр Исаевич, об этом думаете Вы?" (IX, стр. IV).
  Но Солженицын не толстовец, и он прагматизирует христианскую максиму:
  "Что любовь все спасет - это христианская точка зрения и абсолютно правильная. И Толстой говорит в соответствии с нею. Но возражение мое состоит в том, что в наш двадцатый век мы провалились в такие глубины бытия, в такие бездны, что дать это условие: "любовь все спасет", это значит - вот сразу прыгай сюда, сразу поднимись на весь уровень. Мне кажется, что это практически невозможно. Я думаю, что надо дать промежуточные ступеньки, по которым можно как-то дойти до этой высоты. Сегодняшнему человечеству сказать: "любите друг друга", - ничего не будет... не выйдет, не полюбят. Не спасут любовью. Надо обратиться с какими-то промежуточныќми, более умеренными призывами. Один из таких призывов Саня Лаженицын высказывает: хотя бы не действовать против справедливости. Вот как ты понимаешь справедливость, хотя бы ее не нарушай. Не то что - люби каждого, но хотя бы не делай другому того, чего не хочешь, чтоб сделали тебе. Не делай такого, что нарушает твою совесть. Это уже будет ступенька на пути к любви. А сразу мы прыгнуть не можем. Мы слишком упали.
  П: Значит, патетические призывы к любви папы Иоанна Павла II ни к чему не приведут?
  С: Как не приведут? Христианство не может отказаться от своей максимы, христианство правомерно призывает к любви. И Папа Римский верно призывает к любви. Но Папа Римский стоит на высоте иерархической лестницы. Он выражает мысль как бы по поручению Христа. Да, христианство так и будет говорить, и верно будет говорить. Но когда мы спускаемся в бытовые области, то в ежедневном разговоре, в бытовом решении - призывать к любви сейчас, сегодня, это значит - не быть эффективным. Призывать к любви можно, но раньше того надо призывать хотя бы к справедливости. Хотя бы не нарушайте собственной совести, уж не любите, ладно, но не делайте против совести. Это первый шаг" (IX, стр. IV).
  Однако и более узкий постулат: "...хотя бы не делай другому того, чего не хочешь, чтобы сделали тебе", - перестает быть абсолютом, "когда мы спускаемся в бытовые области". Мы не хотим, чтобы коммунисты пришли и навели свой порядок у нас, но мы идем на Гренаду и наводим там справедливый, с нашей точки зрения, порядок. И жалеем, что не навели его в свое время на Кубе, во Вьетнаме, в Никарагуа, в России. И мы правы, жалея об этом. Правы перед людьми, перед собственной Совестью, для верующего - перед Богом. Так что от выбора, от своего, личного (для одних, имеющих преимущество, - с опорой на Бога; для других, более одиноких, - с опорой на собственную Совесть) наполнения понятия справедливости и справедливого действия нам никуда не уйти.
  
  В заключение этой главы мы обратимся к некоторым суждениям одного из наиболее благожелательных западных исследователей творчества Солженицына - Жоржа Нивá в его книге "Солженицын" (пер. с французского в сотрудничестве с автором С. Маркиша, изд. OPI, Лондон, 1984; в дальнейшем - источник XIV).
  Непосредственное отношение ко всему изложенному мною выше имеет следующее высказывание Ж. Нивá: "Да, кое-что в нем раздражает - рвение прозелита, манихейство, опасно обнаруживающее себя в ненависти к Западу, который, однако же, спас его своими печатными станками" (XIV, стр. 223. Выд. Д. Ш.).
  Там, где Ж. Нивá видит "рвение прозелита" и "манихейство", я вижу хорошо отстоявшуюся убежденность опыта, личного, книжного и исторического. Благодарность Западу за спасение, свое и Сахарова, была высказана Солженицыќным несколько раз: мы это цитировали. Но самое главное, что нет ненависти к Западу! Есть страстная прикованность к его судьбе, страх за него, непреодолимое стремление предупредить, разбудить, побудить к самозащите против отчизны Солженицына! Все это, вероятно, звучит слишком настойчиво и даже навязчиво для утонченного западного слуха, бегущего психологического дискомфорта. Но повторю только что процитированные мною слова Солженицына, обращенные к Бернару Пивó:
  "Куда, вам, Западу, спасать нас? Вы только себя сберегите. Вы только сами не сдайтесь. Пожалуйста, только не спешите стать на колени, как сегодня становятся ваши демонстранты в Западной Европе. Лишь бы Запад как-нибудь удержался, устоял"! (Выд. Д. Ш.).
  Это похоже на ненависть? Это - очередная (никогда, по любому поводу, не упускаемая из виду) апелляция к Западу о необходимости для него защищать свою свободу. Это, как и в солженицынском предисловии к "Истории либерализма в России" В. В. Леонтовича (ИНРИ, Выпуск 1, ИМКА-Пресс, 1980), - неиссякающее желание, чтобы либерализм был упругим, мужественным, боеспособным, чтобы он не подменялся радикальным квазилиберализмом, обезоруживающим свободу и влекущим за собой тотал.
  "Солженицын осуждает всеобщую и смертоносную 'гонку материальных благ' как на Востоке, так и на Западе, насмехается над евроцентризмом, предполагаюќщим, что у всех человеческих культур только один путь: непомерная индустриализация и правовая демократия (развитие индивидуума ограничивается лишь крайними пределами его прав)", - говорит Жорж Нивá (XIV, стр. 244).
  Солженицын (мы это цитировали) высказывает иногда опасение, что путь правовой демократии не универсален и не типичен для человеческой истории. Но гораздо чаще и определенней говорит он об ужасе неправового строя. Он постоянно размышляет о тех социально разумных и нравственно здоровых пределах, которыми должны быть ограничены (он хотел бы, чтобы внутренне: духовно, нравственно-самоограничены) права индивидуумов, меньшинств, мноќжеств, социальных институтов. Он везде говорит о демократическом праве как о предпосылке здорового существования индивида и общества, как об условии такого существования, необходимом, но не достаточном и не единственном. Право, по его убеждению, должно корректироваться и предопределяться требованиями нравственности, справедливости, цивилизованного выбора. Речь всегда идет о выборе духовно, экологически и социально наилучшего пути, для Солженицына предопределенного христианскими постулатами.
  "Величие Солженицына в том, что избранная им самая общая точка зрения, склонность его к теократии, призыв к самоограничению, обращенный ко всем нациям, - все сопряжено с человеческой личностью" (XIV, стр. 224. Выд. Д. Ш.).
  Но мы только что видели: Солженицын решительно, декларативно отрицает в себе "склонность к теократии". В его изданных произведениях нет ни слова о желательности теократии, но лишь о необходимости духовного влияния религии на человека и общество (в том числе и в его обращениях к православной церкви и ее деятелям). Ж. Нивá приписывает Солженицыну "презрение к правовым формам гражданского общества" (XIV, стр. 225), отождествляя его в этом со славянофилами и Победоносцевым. Но ни в публицистике (перелистайте уже рассмотренные нами материалы), ни в "Красном колесе" нет этого презрения! Он неустанно проповедует правовые формы, слитые с духовностью, нравственностью, экологической целесообразностью и защищенностью от посягаќтельств насилия и бесправия. Но, повторяю, юридическое право он считает лишь предварительным условием более важного, с его точки зрения, процесса-состояния: нравственного, духовного самосовершенствования личности и общеќства.
  Да и сам Ж. Нивáнесколькими страницами позже (XIV, стр. 230) говорит о том, что Солженицын ратует "за возвращение западному миру его утраченной мужественности". Но ведь это и есть борьба за Запад: он нигде и никогда не настаивал на отказе Запада от демократического права - он жаждет увидеть сочетание этого права с мужественностью, мудростью и духовным ростом. Говорит он и о необходимости защиты Западом его цивилизации.
  Солженицын, по Ж. Нивá, "отчаивается в Западе, которому он сулит 'февраль 17-го', и отчаянно цепляется за славянофильское видение России, чтобы не впасть в исторический пессимизм" (XIV, стр. 230).
  Не касаясь в своей работе "Красного колеса", замечу, что трудно представить себе меньшую степень идеализации ушедшей России, чем в "Октябре 16-го" и в "Марте 17-го". Запад же Солженицын непрерывно предостерегает и будит, чтобы уберечь его от Октября 17-го. Он боится западной политической и нравственной дестабилизированности и беззащитности перед экспансией и демагогией, потому что, согласно его опыту, за растянувшимся Февралем идет Октябрь.
  "Возможно, впрочем, - пишет Ж. Нивá, - что в глубинах публики его воздействие гораздо более значительно, чем можно подумать, судя по откликам западной интеллигенции. Возможно также, что он совершил роковую (почему же "роковую"? Счастливую, если это действительно ошибка! - Прим. Д. Ш.) ошибку, составив себе представление о Западе лишь по некоторым внешним знакам упадка" (XIV, стр. 230).
  Дай Бог - и первое, и второе. Но у меня есть сильные опасения, что относительно мировой, в том числе и западной, ситуации Солженицын прозорливее, чем Жорж Нивá.
  "Как бы то ни было, в области политики Солженицын "мономан", а к мономанам прислушиваются только тогда, когда их правоту подтверждает катастрофа" (XIV, стр. 230-231).
  Солженицын не мономан: у него нет ни готовых, бесповоротных, однозначных оценок прошлого, ни категорических рецептов для будущего. Он постоянно пребывает в напряженных поисках того провиденциального высшего смысла, который, по его убеждению, присутствует скрыто от нас (до поры, до времени) за историческими событиями. Уверен он лишь в одном: что все должно послужить к нашему духовному возвышению, иначе - погибель.
  Солженицын - не только тот, кто обязался будить и горестно трепещет от опасения, что он и такие, как он ("и десятеро таких, как я"), не будут услышаны. Он не только кричит Западу об опасностях, ему грозящих, а Востоку - о противоестественности его рабского бытия. Он еще и бессонно изучает исторический материал, напрягает все силы, чтобы понять происшедшее и увидеть, упущены ли иные возможности, не ради свидетельства только, а ради внесения своего вклада в изучение мировой болезни и в нащупывание путей к ее излечению. На наших глазах самозабвенно работает не только русский, но и человек Мира.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"