Стеклянников Александр А. : другие произведения.

Предназначение 3 - Чья-то жизнь... (трилогия)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Чья-то жизнь...

Предисловие.

  
   Предисловия принято писать штампованными, понятными фразами, ну а я по-другому и не умею. Цель всех моих работ - выбить почву из-под ног читателя, заставить его усомниться в самой адекватности его повседневного поведения. И далее... оставить его беззащитным наедине с чудовищем огромного мира, пожирающим его уверенность в себе и завтрашнем дне. И если мне это не удалось, то исключительно по причине ничтожности моих возможностей и мизерности моего писательского таланта.
   Всё, что тут написано, каждую фразу, каждое слово, можете понимать буквально. Здесь нет ничего такого, что не имело бы права на существование. Именно поэтому всё чаще посещает меня тот особый вид страха, настолько спаянный с надеждой и восторгом, что разделить это триединство на составляющие представляется совершенно невозможным. Более того, ненужным и опасным.

А. С.

  

Глава 1

ЗАМОК

  
   Я не знаю, откуда начать. Правда. Поэтому начну сначала. Вот я стою у глубокого крепостного рва с почти отвесными берегами и чёрными глубинами там, внизу, в преисподней. Незамутнённые воды будто улыбаются чему-то своему, тайному, и от этой улыбки холодеет под ложечкой, и внизу живота рождается неприятная нутряная дрожь. Передо мной подъёмный мост, ведущий к тяжёлым из почти чёрного морёного дуба воротам. У ворот стоит человек с длинным луком в руках и натягивает тетиву. Я не могу слышать пение упругой тетивы и свист стрелы, я ничего не успеваю сообразить, а лишь угадываю, по чьему адресу спешит смертоносное послание, и неуклюже, подобно старому матрацу, шлёпаюсь в дорожную колею, подняв целое облако пыли; откатываюсь за камень. Нет того страха, который сопровождал меня при взгляде в бездну рва, есть лишь недоумение, вероятно, рождённое некомпетентностью, или просто незнанием того, что в мире, чёрт возьми, существует смерть. И что она не дремлет. И не знает жалости. Стрела уносится вдаль. Провожая её взглядом, вижу петляющую в холмах дорогу, уходящую к дальнему лесу и исчезающую в узкой просеке. Воздух свеж, густ, как хмельные меды наших предков. Над лесом кружит пара чёрных птиц, оглашая окрестности резкими неблагозвучными криками. Их крылья напоминают раскинутые длани маленьких икаров с измазанными дёгтем пальцами, и всё их поведение поразительно разумно. В чём причина их присутствия в этот месте в это время, для меня загадка. Как и причина полёта в моём направлении изящной белой стрелки, что сейчас валяется где-то в пыли на расстоянии не более сотни шагов от моего тела. Мда..! Здесь, стало быть, мне не рады. Я не люблю насилие, но верю в удачу. И поэтому не паникую, слыша приближающийся топот и остро режущие слух звуки чужой речи. Сейчас во мне снова проснётся слово. Кроме удачи есть ещё кое-что. Я доверяюсь своей путеводной звезде, тому, что она меня выведет, кривая то есть, хотя все обстоятельства, всё окружение говорят об обратном. Я никогда не дождусь момента перехода, я не в силах более терпеть. Неловко вскочив, вытаращив глаза, жду приближения новоявленных врагов. Страшно, господи, страшно! Да не впервой.
   "Слово", - кричу я ближайшему из воев, указываю рукой ему за спину, - "Слово!" - обвожу широким жестом пространства холмов, лесов, оспину замка, окруженного рвом. "Слово...", - и вижу Слово, оно проносится мимо меня, обдав горячим дыханием колени, и переходит во власть чужих умов. Как хотелось бы сейчас лечь, расслабиться, наблюдая сверхъестественную работу чего-то непостижимого, но близкого и родного. Мы забываем, что слово несёт вовне нашу жизнь, расцвечивается нашей натурой. Что, выпуская в мир слово, нужно его оживлять, индуцировать сердечный ток, как это сейчас проделал я. Натягивая фибры душевной плоти и слегка касаясь их, вызывать к жизни неслышимые ухом тона артериальных струн, что не звуком полнятся, и не разумом понимаются. Бессердечного человека легко узнать по словам его. Разговоры его утомляют, как и само присутствие его. Хочется поскорее дослушать начатую им фразу и, извинившись, выйти вон (что-то такое я помню, но где, когда и, главное, зачем). Сердечный человек льёт слово своё прямо собеседнику в глаза, в грудь, мягко и уступчиво, а бывает, и мощно и искристо; но всегда это вызывает живой отклик у слушателя, желание слушать и слушать не переставая. Рождается улыбка, взгляд теплеет, движения приобретают точность, быстроту, обтекаемость; и человек желает жить и передать желание сие другому. Иногда в существо входит то, что называют окрылённостью; и ты уже летишь, как будто тело просыпается... О, да; а оно знает, знает лучше всех других частей тебя, что значит жизнь. Оно трепещет силой солнца. Оно уже не органическое варево веществ, но сгусток меткости. Невиданного, цельного, тугого столба потоков силы проводник. Само как столб, колонна прозрачности; прохлады слитной, плавного кружения частиц манифестация. Это тело уже как золотой змей, гибкое и нерушимое... Что может сделать слово, когда оно есть выразитель сущности натуры, а не всего лишь рефлексивная интерпретация захваченных где-то и кое-как переваренных отрывков чужих мыслительных потоков, вычитанных истин тень пустая! Как оно могуче, когда его звучание есть колебание твоих глубинных тайных нот.., когда ты просто... живёшь тем, о чём говоришь. И голос не отрывисто и резко падает вовне, не попадая в такт дыханию природы, но медленно и верно течёт, как река густого мёда с сияющими вкраплениями серебра и золота в своей тёплой монолитной массе, не оставляя места вздору, творя покой и радость созидая, даря предметам смысл бытия.
   И... что? Когда я вижу то, что описать не в силах, оно теряется и погружает ум в болото бессилия. Но я верю слову, а оно, непостижимым образом превратившись из владыки меня в верного подданного, творит безумие, а люди подчиняются. Ах, если бы только люди... Погружённый в толпу слов, окружённый и ведомый ими, чьи суровые лица становятся сначала никакими, потом мягкими, словно воск, я вхожу на опущенный мост, миную арку ворот, с тяжёлым скрежетом, завершённым гулким ударом о землю, отделивших меня от мира вовне, и сознаю, что капли масляного света, льющегося с небес, лишь грезятся воспалённому разуму. Тряхнув головой, окончательно прихожу в себя и окидываю деланно мрачным взором неестественно мрачный внутренний двор.
   - Что-то муторно сегодня. Не находите? Пара часов сна - не то ли, что нужно, чтобы мир снова засиял красками? Я не прав?
   Мда. Не очень-то впечатляюще. Но стражники молчат, они согласны. И они уходят. Один за другим. Как бы нехотя, но не смея противиться. Остаюсь в одиночестве, но понимаю, что это иллюзия: одиночество и не кончалось. Вечнее вечного, бессмертный спутник жизни, оно ни шагу мне не даст ступить, не освятив грядущего своим туманным взором. Одиночество незнающего.
   Шаг за шагом я преодолеваю громаду лестницы, чьи ступени, казалось, вырублены были под ступни великанов. Как знать. Замок стар. Настолько, что звёзды, возможно, помнят со своего рождения острый шпиль, вознесённый на высоту тысячи локтей, но не стремящийся достигнуть небес, ибо сами небеса в поклоне молят его о нисхождении. Как твердыню земной тайны.
   Я вхожу в первую келью. Здесь живут, это заметно по раскиданным вещам, отсутствию пыли и, главное, по запаху, что сопровождает любое обжитое человеком помещение. Запаху прирученного слова. Человек отличен от животного кроме всего прочего ещё и способностью приручать, приручать всех и вся, создавать в представителях других видов и даже типов привязанности и находить в этом своё убогое наслаждение, или, наоборот, пути проявления некой тайной потенции, место которой в далёком будущем, а цели которой пока непостижимы. Когда-то и это было для меня загадкой. И я силился разом объять ступени славы, более похожие на этапы превращения тьмы, кои предстоит пройти каждому, кто выбрал между величием скорой смерти и несносностью бесконечного пребывания второе.
   Вторая. Третья. Четвёртая.
   В пятой келье, в которой, теперь это ясно, мне предстоит обосноваться, на столе обнаруживаю, наряду с явными признаками необжитости, старую книгу в переплёте из незнакомого материала. Шкура дракона.., но скорее всего, просто пергамент телячьей кожи выделки бог знает какого года с рождества бог знает кого. А нужно ли мне сейчас это знать, я не знаю. Сначала я не знал ничего, пялясь пустым взглядом на замок перед собой. Теперь я не знаю почти ничего. Мне нужно время. Я осторожен, как мышь, пуглив, как заяц, и абсолютно неосведомлён, как... Тусклый свет струится сквозь маленькое оконце. Книга кажется вырубленной из камня; и что она не продавливает рассохшуюся кафедру и деревянные половицы - как чудо, как полёт воздушного шара вверх, вопреки закону тяжести, или благодаря какому-то другому, неизвестному пока, закону. Я слышу её зов, и волнение теснит грудь и сбивает дыхание. Второго никак нельзя допускать. Дыхание - след, основа и причина жизни. Моей, по крайней мере. Слегка коснувшись пальцами ветхого книжного переплёта, обнаруживаю, что он не так уж ветх. Сбросив котомку на пол кельи, пробую тыльной стороной ладони смахнуть пыль с обложки старой книги, дабы рассмотреть и, возможно, прочесть надпись, исполненную золотым тиснением. Ох, въедлива пыль веков, она застревает в порах кожи, и её не оттереть даже полой плаща. Надпись нечитаема. Может быть, позже. Приоткрываю книгу, заглядываю на заглавную страницу. О, господи! С листа в меня пристально всматривается некто. Это портрет молодого человека с растрепанной бородой и... С ужасом замечаю, что губы его движутся; успеваю сообразить, что заглавная страница выполнена в виде гибкого зеркала, а бородатый странник - я сам. Настоящий артефакт! Чья больная фантазия создала этот образчик бессильных попыток человеческого ума постичь непостижимое? Кто умер, захваченный в плен собственным творением, не умея, а может быть, не желая воспротивиться силам более могущественным, чем способность его ума подчинить эти силы и использовать их? И умер ли, вот что самое страшное?
   Пытаюсь захлопнуть зловещую книгу, но поздно. Взмахнув пустой ладонью, обнаруживаю себя стоящим на пыльной дороге и вглядывающимся в раскинувшееся передо мной великолепие природных красот. Оборачиваюсь, вижу старинный замок. Чуть впереди на дороге замечаю продолговатый со знакомыми очертаниями предмет... Тонкая стрела с белым оперением и острым зазубренным кончиком. Пока подымаю её с земли, память услужливо предоставляет на алтарь мысли недавние воспоминания, предлагая проанализировать происшедшее. Зачем? Слово ведёт меня, я полностью доверяюсь жизни. Хватит с меня борьбы с невидимыми врагами, как их ни зови - Время, Разум, Воля, Смерть. Иду вперёд, к замку. Я знаю, меня там ждут. Хотя и знаю, что глубоко ошибаюсь.
   Слава человеческой забывчивости, мост так и не подняли. На стук в ворота появился заспанный охранник, неся во взоре риторический вопрос и готовясь погрузить его в мой разум. Опережаю сие действие, показав ему тоненькую стрелку с белым оперением. Чего я жду? Что он признает принадлежащий ему предмет, заберёт его, а меня вышвырнет вон?.. Но фокус срабатывает. Загадочно ухмыляясь, прохожу мимо охранника, мимоходом вручив ему стрелу, и быстро иду к каменным ступеням лестницы, ведущей в недра центральной башни. Слово завершает работу, заставив тело моё, обернувшись вполоборота, кинуть застывшему в задумчивости стражу пару незначащих фраз. Повинуясь, он закрывает ворота, поднимает мост и отправляется досматривать сны.
   Первая. Вторая. Третья.
   Дверь в пятую келью чуть приоткрыта. Прокрадываюсь тише мыши, осторожно заглядываю в щель. За столом, больше напоминающим кафедру, стоит бородатый молодец в плаще, вплавив недвижный взор в старую книгу в кожаном переплёте, и едва заметно шевелит губами. Зачем отрывать от дел занятого человека? Бесшумно скользнув по коридору, попадаю на лестницу, ведущую вниз, в подвалы. Мда, сколько раз зарекался, а всё кажется, что в следующий раз ну вот точно получится, ну вот вроде и ошибки все учёл, и подготовил историю как нельзя более подходящую. Ан нет. Одиночество смеётся в лицо дерзнувшему осуществить замысел, масштабности которого позавидовали бы ангелы, если бы существовали. И будет продолжать смеяться голосом самого господа, а разгадка таинства слова будет всё так же далека, как пики тех гор, что наблюдал, топча пыльную дорогу на пути к замку. Но даже горы достижимы при должном напряжении сил и при настойчивости. Закон же одиночества будет царствовать вечно, и доказательством тому - недвижная фигура невесть откуда взявшегося бородача в пятой келье, так и не достигшего сладости взаимного обогащения с Создавшим-его Созданным-Им.
   Лестничная спираль кружила и кружила, факелы на стенах горели ярким пламенем без дыма. Кем бы ни были служители твердыни, их аккуратность внушает уважение. И тревогу. Ибо рождает вопрос "Зачем?"
   Я всё спускался, вздрагивая от гулкости эха, рождённого ударами кованых каблуков о рубленые в сплошной скале ступени, и начиная прозревать достойный восхищения замысел строителей замка - возвести его на цельной скале из камней, вырубленных в ней же; и получалось, что, насколько замок возвышался ввысь, настолько же, повторяя его форму, уходили в скалу хладные пустоты запутанных подвалов. А может быть, и гораздо ниже и обширнее были эти катакомбы, уходящие, кто знает, к сердцу ли горы, где от стен веет адовым теплом и на полу возможно испечь яичницу, к дальним ли горам, что питают сей замок могуществом и силой по одной-единственной артерии воспетого в веках, но так никем никогда и не найденного подземного хода. Гадай, гадай, поэт, думай. Никто не посягнёт на твоё право воплощать задуманное, даже тот, кого бы ты назвал собой. Но жди беды. Да тебе уж не привыкать!
   То ли день, то ли месяц прошёл, но скорее всего, не больше трех часов. Пусть будет так. Всё едино, раз на каждом десятом шаге спотыкаешься, стало быть пора отдохнуть. Нет уж, только не здесь! Какой может быть отдых на пути к гибели ли, к разгадке ли цели моего путешествия, просто к чему-то опасному, перед чем ну никак нельзя расслабляться, если не хочешь лишиться головы! Внимание. Осторожность. Чуткое проникновение в сердце событий.
   Однако, невесело, уж не к чертям ли в пекло пожалую? Эдак не долго осталось до преисподней. Терпения древним строителям было не занимать, похоже, в ущерб фантазии. Столько пройти и видеть лишь однообразие уходящей всё вниз да вниз змеи дьявольского коридора! А не по кругу ли я хожу?! Прямо-таки заколдованное местечко. Ну да с волшбой у местных проблем нет. Только заказывай.
   Неожиданность нектаром на плесневелый сухарь однообразия. Лестница кончилась внезапно, заставив участиться пульс и напрячься в ожидании сюрпризов тело.
   Зачем я иду туда? Запоздалый окрик благоразумия, не успев распространить своего влияния, был раздавлен тяжёлым каблуком веры в происходящее. Слегка попетляв для приличия, коридор вдруг окончился неким подобием тупика. Это был не тупик в полном смысле слова, а как бы тонкая каменная перегородка, разделяющая, казалось, не просто объёмы двух идентичных пространств, а разные принципы. Во! На стене слева я узрел большой рычаг. "Потяни меня!"
   Медленно, колыхаясь, подобно тяжёлой парчовой занавеси, поднялась каменная стена, как будто законы природы и превращений твёрдых веществ были выдуманы не для неё. Одиночество сдавило когтями страха бедное сердце, заставив плеть отчаяния хлестнуть коней действия, понесшихся вскачь по колее событий. Эхо грохота ещё металось по коридорам, когда я в безрассудстве своём переступил невысокий каменный порожек, ведущий в большой зал, настолько тускло освещённый редкими факелами, что размеры его лишь угадывались, да и то большей частью благодаря великолепному эху. Внезапно каменная штора тяжко опустилась за моей спиной, обдав ноги потоком тёплого воздуха; и более - ни звука. Я замер, в напряжении воли силясь разгадать небесный замысел, но, скорее, изо всех сил пытаясь просто не умереть от ужаса. Страх ведёт нас от тупика к тупику, превращающихся по мере нашего с ними взаимодействия в потоки возможностей, расщепляющихся на ручейки бесконечно малых случайностей, кои, в свою очередь, как крохотные кирпичики действительности, строят нашу Жизнь.., но не то, что мы называем "жизнью". Ведомы страхом, мы забываем себя и воспринимаем Слово как зверя, крушащего железными челюстями с таким трудом выплетенную нами паутину заменителя бытия. И одари его господь большей силой и терпением камня. Ибо ведомый - лишь мера развития, слепо стремящаяся стать несобой.
   Тело била нервная дрожь. Я ждал, прислушиваясь. Чего? Грохота обвалов, безумных воплей чертей, несущихся на своих лёгких копытах именно к этому месту в предвкушении обладания моей столь много повидавшей душой? Видимо, разуму нужно было время, чтобы успокоиться и вновь обрести опору в неизменности законов бытия, как прежде, когда-то, во времена своего безраздельного царствования. Я ждал, как ждала природа того момента, когда она смогла бы передать вожжи своему заместителю, добросовестно выдрессированному с одной целью - превзойти самого себя. Я горестно качал головой, потерянный, раздавленный, ужасно маленький в этом большом равнодушном пространстве. Лёгкий шорох и последовавший за ним неописуемой тяжести вздох прозвучал во тьме подобно удару грома, и я вздрогнул так, как не вздрагивал ещё ни разу в жизни. Кому здесь понадобилось вздыхать!!! Что всё это значит! И вообще.., это в конце концов нечестно! Столько пережить, чтобы потом умереть от страха в жутком подземелье, которое и подземельем-то не назвать - кругом лишь камень, скала.
   И я не выдержал, это было выше моих сил.
   - Кто здесь?! - святотатственный возглас мой затих очень быстро, не прибавив решимости телу.
   Тишина. А затем.
   Снова шевеление и опять этот убийственный вздох, заставивший вспомнить испанских грандов в арабских подземных тюрьмах. Протяжное зловещее эхо вяло перелетало от стены к стене, пока не затихло, родив во мне помимо всего прочего недоумение по поводу явно ненормальной акустики этого чуждого всему светлому, понятному и конкретному места.
   И тогда я выдернул из стены ближайший факел, выставил его перед собой как меч и двинулся вперёд, на голос, вернее, на этот гибельный вздох, на очаг движения, а значит - жизни, в этом царстве абсолютного покоя камня. Факел мало освещал путь, больше слепил глаза. Но с огнём в руке было как-то... уютнее, что ли. Прошло не менее пяти минут, пока я нашёл что-то достойное внимания. Всё это время я намеренно шумел, топал, ворчал, чтобы не слышать тихих посторонних звуков, от коих волосы шевелились на макушке, и леденящий страх прокрадывался под одежду, покрывая тело пупырышками.
   Обследовав окружность зала и обнаружив, что он даже больше, чем можно было бы судить по эху, я стал осторожно двигаться по диаметру и примерно в центре адской пещеры в полу обнаружил железную решётку, из-под которой вились смрадные испарения. Замок поржавел, я легко его сбил, взялся за прутья, приподнял тяжёлую решётчатую крышку и увидел уводящие во тьму железные скобы лестницы на стене колодца.
   Когда-то кто-то, вероятно, уже ступал по этим ступеням, балансируя на ржавых скобах, или... Вниз, во тьму, без огня! Ибо факел пришлось оставить возле решётки; ведь, чтобы лезть по хрупким скобам, мне понадобятся обе руки да благословение слова. Швырнуть же факел вниз.., упаси боже. Почему-то даже думать об этом не хотелось... А почему? Хозяин безмолвствовал.
   Видимо, существует критическая масса страха, которую способно пропустить через себя живое существо; я спускался всё ниже, но страшнее не становилось. Вместо этого в голове мелькали обрывки образов, событий, странные тяжеловесные мысли, как будто чужие. Тьма вокруг будоражила воображение, предоставляющее в отсутствие зримых образов надуманные грёзы. И лишь мысль о возможности нахождения нового невиданного артефакта отрезвляла, лишая реальности дикую пляску бредовых видений, пытающихся свить гнёзда в моих навсегда покинутых мною чердаках.
   Неожиданно нога упёрлась в каменный пол ямы, по всем параметрам готовой быть выгребной. А дальше было безумие, что продолжало вести меня туда, откуда нет возврата. Ничего нет. Есть лишь возможность сделать шаг, потом ещё один. А потом - бог ведает, слово ведёт, мир стелется под ногами, небеса - уходящей надеждой недостижимости бескрайнего, необъятности малого, как части большого.
   Я на слегка подгибающихся ногах, бездумно бросив спасительные ступени, которые, я не подумал об этом, мне теперь ни за что не найти во тьме, пошёл напролом, прямо, не заботясь о тылах, просто вперёд, забыв даже вытянуть перед собой руки, как обычно делает человек, оказавшись в зоне полного отсутствия света. Или я знал... что-то?
   Всем телом я налетел на... что-то мягкое, тёплое, лучащееся жизнью, или теряющее последние остатки этой самой жизни... Скорее второе.
   Я наткнулся на живое существо! Глубоко под землёй, в месте, давно забытом для посещений, в глубокой яме, под ржавым замком, который, я мог поклясться, не открывали по меньшей мере десятилетие, я обнаружил обнажённое, обессилевшее, пребывающее в беспамятстве создание - женщина, как я понял, пробежав чуткими пальцами по её телу; прикованная очевидно давно к крепкому дубовому брусу, похоже - кресту, на ощупь было не разобрать, прочно заделанному в каменный пол темницы. И она была слишком слаба, чтобы разорвать ржавые оковы на руках и ногах, кои, не найди я её в этом склепе, пережили бы её и через какой-нибудь десяток лет рассыпались бы в бурый прах на сухих дланях сморщенной мумии.
   Но я был здесь, и в моих руках достало силы истребить твёрдость цепей, освободив загадочную пленницу, тут же повалившуюся бы на пол, не подхвати я ослабевшее тело на руки и не положи её голову себе на колени, ощущая странное чувство отрешённости. Нет, оказалось, она не была полностью обнажена, на чреслах болтались лохмотья, - лишь напоминание об истлевшей юбке.
   Пробежав лёгкими пальцами по её телу и отметив мимоходом пропорциональность фигуры и упругость молодой кожи, я нашёл над кобчиком маленькое углубление и, слегка помассировав, сильно надавил пальцем на нужную точку, отметив про себя, что флегматический узел странно увеличен, но тут же забыл об этом.
   Она вскрикнула, выгнулась дугой и застонала. И далее ухо моё различило тихий шёпот из уст незнакомки:
   - Наконец-то... Ты здесь... Я уже не надеялась, ведь это так тяжко. Звать и любить.
   Она замолчала, но теперь я почти физически ощущал, как она напряжённо всматривается во тьму, тщетно пытаясь различить мои черты во мраке. Дышала она ровно и сильно. Жизнь в ней, казалось, совсем не пострадала за столь длительный срок заточения в столь поганом месте. А какой срок?
   - Давно ты здесь? - послал я вопрос в темноту и получил тут же:
   - Одиннадцать с четвертью лет, - ответ был послан с силой начинающего жить существа, но никак не годами прозябающей на кресте слабой женщины.
   - Ты ведьма? Колдовка?
   - У НИХ для всего, что они не понимают, одно название - колдовство, даже если... а, ладно! - я скорее телом почувствовал, чем ощутил, как она с досадой махнула рукой и отвернулась.
   - Но ты пришёл, и это главное. Всё остальное - пока лишь последствия.
   Пауза; я снова почувствовал на себе её взор, пытающийся пробиться сквозь завесу мрака.
   - Так ты меня не помнишь?
   Странный вопрос, никак не вплетающийся в ткань происходящего. Но, впрочем, ничего нельзя сказать до того, как я освещу её лицо настоящим светом и пока хорошенько не всмотрюсь, пропуская через фильтр памяти каждую чёрточку её облика. А пока она для меня лишь голос в ночи, да тёплая плоть в моих руках. Так я и ответил. Она не спорила, лишь грустно вздохнула и попыталась подняться.
   - Как ты здесь оказалась?
   - Тсс! Сам всё узнаешь... А может быть и не узнаешь. Теперь-то ничего наперёд не скажешь. Подумать только, я должна тебя благодарить за то, что ты всё-таки успел. И не испугался. И вообще, не поленился... Но это так абсурдно на фоне того, что я помню, а ты не знаешь. Благодарить за должное, это ведь... А, ладно! Ты даже не можешь оценить, как я изменилась... Прости!
   Почувствовала она что ли, как лицо моё заливает краской нарождающегося гнева, рождённого неведением; я ощутил на своей щеке касание её лёгких пальцев, пропутешествовавших ко мне на грудь, расстегнувших верхнюю петлю ворота и ощупавших брелок на цепочке.
   - Талисман ты сохранил, - в голосе её слышалось сдерживаемое торжество верящего в судьбу и не обманутого в своей вере. - Ты был один? Что тебя вело?
   - Слово.
   Она вздрогнула и, чуть помедлив, обвила руками мою шею и прижалась своим лбом к моему.
   - Я рада за тебя, - тихо проговорила и нежно провела ладонью по волосам. - Я очень, очень устала. Но теперь мы вместе и мы сильнее. Сильнее во много раз.
   Я был целиком с нею согласен, ибо чуял, как просыпается во мне сила единения. И если бы я хоть чуть-чуть мог заглядывать в будущее, а не плыть по течению потока событий, создаваемых словом, я бы догадался, что это одна из сил любви.
   Но именно эта способность принимать всем существом сиюминутное, не думая о последствиях, и позволила мне остаться в здравом уме и твёрдой памяти, пройдя через события, способные довести до безумия самый могущественный рассудок. Именно в этой способности ничему не удивляться (ибо что такое удивление, как не взгляд в будущее, потерпевшая фиаско попытка предопределить то, что будет, и не нашедшая опоры в происходящих обстоятельствах) укоренялась и произрастала моя уверенность незнающего. Удивление - протест разума против нелогичной по его мнению канвы событий, которую он предвидел совсем по-другому.
   Видеть и предвидеть я не мог. Я ничего не предполагал, а лишь принимал происходящее, которое в ответ щедро одаривало меня сокровищами, не сравнимыми со всеми богатствами всех царей мира. Сокровищами пребывания. Это трудно понимается умом, но легко познаётся телом. Настолько легко и естественно, что не ощущаешь никакой разницы между тем, что пишешь, и тем, о чём не знаешь. Выход всегда один и тот же - молчание. И рождение слова из огня безмолвной гармонии, в треске реальных искр в воображаемом горне, рождающем, как это ни непостижимо, убивающем, чего бы это ни стоило. А вы думаете, что жизнь можно убить..? Наивные.
   Она спала, положив голову мне на колени, а я тихо перебирал её свалявшиеся волосы, не ожидая, что в глубине моего существа родится далёкое воспоминание о совместной жизни с молодой ведьмой среди снегов в одной из долин вечных гор. Я не умел ожидать, в том смысле этого слова, какой вкладывают в него философы. Просто воспоминание не приходило, и я принимал это спокойнее, чем гвоздь принимает на себя удары молотка, безвозвратно вгоняющего его в толщу среды по шляпку, подобно таинственной судьбе, вгоняющей нас в разные реальности одного бесконечного мира. Мы отдыхали, не утруждая разум вопросами относительно способов выхода из проклятого склепа. А был ли выход вообще? Каменная штора в большом зале закрылась за мной с безвозвратностью временного потока, я в тот момент ощутил это сполна, недаром чуть не умер от страха. И я ждал пробуждения моей милой Эос. Нам было так хорошо вдвоём, что даже смерть, подозреваю, не омрачила бы идиллию нашей взаимной... любви? Приязни? Не знаю. Ничего не знаю. Я уже предупреждал - я ничего не знаю. И не хочу знать. Может быть, позже. А там - что будет.
  
   Она долгим взглядом проводила журавлиную стаю. Глаза её, когда она смотрела в окно, становились красивыми-красивыми, серебристыми, в них отражалось поле. Поле, глаза, она и то, как она смотрела: всё это составляло картину простую и понятную в... своей непостижимой загадочности. Издёрганный поездками ни зачем в никуда, он отдыхал, перебирая в памяти минувшее за этот день, прошедшее и почти не оставившее следа.
   - Странно, - говорила она, - в древних практиках существует такой способ... я имею в виду вспоминание и анализ прожитого дня, а ты делаешь это спонтанно, сам, без усилий. Скажи, а трудно это - вспоминать?
   - О, нет, нисколько. Представь, что растёт цветок.., потом умирает, затем семена его разносит ветер, птицы, звери; семена прорастают в цветы где-нибудь... на куличках. Что-то вроде.
   - А-а-а.
   - Можно ещё смотреть на предметы и здороваться с ними.
   - Хм.
   - Ну, а ещё можно...
   ...Он лукаво косился на неё, потом вдруг резко, порывисто обнимал, валил на постель, осторожно гладил её волосы, грудь, живот, всё тело. Пил нектар бессознания в сладости единения с той, которая и так была его частью, неким мистическим недостающим членом, "ангельской дланью" или "рукой Вельзевула".
   "Плачь, милая, плачь!" И она плакала, всхлипывала, глотала стоны, выгибалась дугой; разгорячённые тела, соединённые в танце, в живом ритме, отдавали друг другу себя, сплетались, сливались, не находя друг друга, теряя самое ощущение отделённости, обособленности, размывая границы, перетекая друг в друга. Возникала какая-то новая закономерность. Он молчаливо, отрешённо организовывал её, шёл вперёд, вел её. Иногда она совершенно безнаказанно оглядывалась, без опасения превратиться в соляной столб, и обнаруживала брошенные в прошлом нагромождения недовыполненных раскрытий. И тогда она смотрела на него со стороны и видела нечто близкое, родное и бесформенное, а также глаза. Её затягивало в них. И снова отдавались движению, как неистовому потоку, стремящемуся с вершин с грохотом рождающегося бога и с неотвратимостью пущенной в цель стрелы. Переплетение, проникновение, перемешивание. Это было воссоединение. Тяжёлые щупальца старого мёртвого мира, в котором они чувствовали себя прекрасно... до некоторых пор; но с некоторых пор не так уж прекрасно. Шаг вперед. Для всего мира. Но кто совершил бы его? Им хватало этой жалкой сердечной зависимости, которую они называли "любовью". Может быть, позже? В другом теле? И мир ждал, обессиленный и угрюмый, так и не нашедший своей тайны...
   - Спасибо тебе!
   - За что?
   - За всю твою... необъятность.
   - Спасибо ТЕБЕ! Когда ты меня хвалишь, я становлюсь непонятный.
   Воссоединение. Он распахивал окно: северный ветер врывался в замкнутое пространство тишины, ворошил на столе листы неоконченных рассказов, гонял по полу старые магазинные чеки, проникал в магму тел, в золоте глаз отражаясь искристым, могучим потоком жизни, снопом, бьющим из распахнутых грудей, рвущимся из переполненных радостью сердец хрусталём переливчатого, звонкого, счастливого смеха.
  
   ...Смеха, раскатившегося по гулкому каменному мешку. Он проснулся, до конца не принимая свидетельство жизни по поводу малого происшествия. Он знал, что сон не меняет реальности. Однако, он знал и то, что субъективное отношение к предмету может нарушить его объективное положение в мире вещей. Зачастую сны диктуют настроение; которое в свою очередь может толкнуть на те или иные поступки. Так переделывают окружающий мир.
   Она проснулась и села. Он не мог видеть положения её тела, но почему-то хорошо представлял себе, как она сидит, поджав под себя ноги, чуть боком, склонив голову.
   - Ты отдохнула? Сможешь карабкаться по этим ступеням? Нам нужно наверх. Там светло от факелов; и мы должны найти выход отсюда.
   - Выход не вверху. Ты разве не понял? - он мог поклясться, что она покачала головой.
   Ну да. Вперёд. Здесь, если и возвращаются, так только оставив нечто созданное там, где уже побывал. Он вспомнил пятую келью. О, нет, нет! Не знаю. Ничего не знаю.
   - Что тебе снилось? Ты так смеялся во сне. Мне это напомнило...
   - Тише!.. Пожалуйста, молчи. Я вроде как что-то вспоминаю. Не гони, не форсируй. Будто бы уже сто лет тебя знаю, и готов принять неизбежное. Но как будто это была не жизнь, а прелюдия, так что и вспоминать нечего. А я так давно не вспоминал.
   Воздух был сухой и горячий. Его вдруг пригвоздило к месту чудовищностью происшедшего с ним. Этого не могло быть! Она?! Здесь?! Одиннадцать с четвертью лет! Кто-то не-он, вскочив, выпучив глаза, схватился за голову и заметался, не в состоянии вместить простого и капитального факта, который от этой своей капитальности становился ещё более необъяснимым. Он сидел каменным истуканом, лишь непонимающе тряс головой. Как? Что? Как будто идти по пустыне сквозь буран и внезапно встретиться лицом к лицу с самим собой. И даже хуже... Как будто сидеть в бамбуковой хижине на шкуре ягуара, нянча ребятишек или тачая из кремня наконечники для стрел, и вдруг узреть вокруг себя лишь тьму космического хлада, пробирающего даже сквозь надёжный морисовский скафандр.
   Она нашла его ладонь, крепко сжала в своей:
   - Будь телом. Разум и чувства капитулируют перед ним, и так было всегда. Ты слышал?
   - Да, но я как будто расстался с тобой навечно, и вдруг приобрел снова.., навечно же. Знаешь, сейчас я всерьёз сомневаюсь в том, жив ли я, не умер ли где-то там, на лестнице; или ещё раньше, у входа в замок.
   Она засмеялась звонко, заливисто.
   - Ты сейчас живее самых живых! Ладно, давай, помоги мне. Нужно повернуть крест и ждать.
   - Да, сейчас, - он встал, шагнул за ней. - Я так давно не вспоминал, всё такое новое.
   - Бери здесь... Осторожно... Теперь дай талисман.
   Он склонил голову, освобождая шею от цепочки с висящим на ней брелоком, взялся покрепче за горизонтальную перекладину креста в тех местах, куда она положила его руки, повернулся к ней:
   - Я люблю тебя!
   Она возвратила ему признание горячим шёпотом, поцеловала в щеку и тоже взялась за крест.
   Он поставил ноги на деревянное основание вертикального бруса; неожиданно раздался металлический лязг, его запястья и щиколотки плотно обхватили четыре железных браслета, а дальше... безумие: что-то как-то вывернулось, казалось, само пространство вокруг и внутри него, и он, секунду назад стоящий лицом к кресту, почувствовал спиной и лопатками тепло и шершавость старого дерева; откуда-то из недр креста выхлестнулись цепи, молниеносно обвили его торс и крепко притянули к деревянному торсу его дубового собрата. "Глупец! Какой же я глупец!"
   - Как ты могла!!! Вспомни, ведь мы были вместе!
   Ответом ему был мелодичный женский смех, удаляющийся куда-то вдаль. Предательство - одно из определений жизненной позиции, термин, не более. Он не верил, просто не в состоянии был поверить в такое, и... и правильно делал. В короткой вспышке света (откуда? свет?) он увидел вдруг её с гримасой отчаяния на лице, она тянула к нему руки, отбивалась от чего-то постороннего, но необъяснимая, чуждая мощь увлекла её прочь. Он дёрнулся что было сил; лишь насмешливо лязгнули оковы. Ах так, что ж! Поглядим... Он напрягся, стиснул зубы, мускулы буграми вздулись под кожей, лопнула по швам одежда; никакие кандалы не выдержали бы вмешательства тайной силы. Но единственным результатом его попыток обрести свободу были капли крови, выступившие из-под оков: артефакт надежно хранил вверенное ему сокровище, - крепко держал свою жертву. Совесть создавшего его была чиста.
  

* * *

  
   Когда-то мир был конкретным, осязаемым. Время ощущалось не как одна из эфемерных фигур абстрактного мышления, а как путь длиной в жизнь, дорога славы; и, поднявшись над ней, возможно было узреть грядущие повороты, перевалы, лощины.., пропасть в конце пути, в которую рано или поздно устремляется тяжело гружёный накопленным опытом и неиспользованными знаниями экипаж любого искателя. Человек был владельцем пути, а не механической игрушкой, несущейся по шоссе жизни, пока не кончится завод. Любой мог стать странником, исследователем чужих дорог, войти в жизнь выбранного им персонажа, который в свою очередь мог тоже исследовать чужие пути и даже путь того, кто ступил на его дорогу жизни. Такие перекрёстные странствия носили названия "прорывов". Прорывы возникали лишь в том случае, когда странники одновременно ступали на стези друг друга. И уже не нуждались ни в чём из того, что могла бы преподнести им фортуна. Вопрос незнания был решён. Такие пары знали всё и не знали ничего. Но создатели древних артефактов стремились свести число таких пар к нулю: только единая воля должна управлять неуправляемым, а "прорывы" несли с собой потенциальную возможность внедрения чего-то нового в существующий порядок вещей. А мир?
   Мир прекрасен своей непредсказуемостью; нет и не может быть единой воли, под управлением которой происходило бы любое движение. Случай правит перемещением вещей; случай возникновения нового...
   А происходила лишь смена освещения. Сумерки, - как яркий луч после гнетущего, ослабляющего мрака. Они резанули по глазам; и взгляду его предстал мир пещеры, с которой сорвали хитон тьмы, обнажив нетронутый временем свод, гладкие, почти полированные стены, пол, покрытый слоем сухой пыли. Пошевелившись, родив звон оковный, он глубоко вздохнул и закашлялся; прочистил пересохшее горло и зло сплюнул на пол. Растерянно осмотрелся. Он не понимал причин изменения зрения, но чувствовал, что причины были в нём самом, внутри, что темнота вокруг него, как и тысячи лет "до", не думала проясняться. "Что-то с глазами? - Да. - Хм. Дар артефакта? - Да. - Кто ты? - Я? не знаю. А ты?"
   Он задумался. А кто он? Действительно, мир на время подарил ему себя; никто не знает, когда выйдет срок и придётся платить по счетам. Хотя... мир не бухгалтерия. И он почти ничего не знает о себе. В этом кроется возможность ответа на главный вопрос жизни.
   Он снова с силой дёрнулся, резкая боль в чуть подсохших ранах на запястьях заставила его вскрикнуть. Казалось, присутствие боли - единственное, что отличает жизнь от смерти, что держит его на грани объективности, с которой он готов был соскользнуть в океан бреда, или сияния абсолютного прозрения. Боль делала его существом мира, человеком общества. У мира есть масса других способов заставить индивидуумов быть внутри него, но боль - универсальный овеществитель. Мда-а!
   Звук был рождён внезапно, разнесся вширь, ломая ограничения стен, потолков и полов. Это был вой, напоминающий волчий, но с лёгким оттенком чуждого мира, какого-то иного, незнакомого состояния души, если у такого волка может быть душа. Цепи нестерпимо врезались в тело. Он встрепенулся, замер, прислушиваясь. Что это было? Сопровождение Перехода? Побочный эффект вездесущной жизнедеятельности, присущей даже атому, но спешащей заселить доселе невоплощаемые формы, эти оболочки незнакомых проявлений? Как тайные помыслы, рождены они были не по законам; и закону ли было править ими, если даже само вещество их тел отчаянно нуждалось в уточнении своей жизненной миссии. Они приближались, ибо вой нарастал в интенсивности.
   Тишина по углам растворилась, звуки правили пространством пещеры, возрастая в силе и численности. Он снова дёрнулся, лязгнули цепи; воображение его не к месту участливо рисовало апокалиптические картины: стаи чудовищ, тяжёлые тучи над миром, сухая, каменистая почва, бессильная родить зелень. И снова стада монстров, ужасающие в своей тоске безысходности, невозможности стать другими, красивыми и добрыми; и в этой тоске ещё более страшные.
   И тут он увидел их, серыми каплями стремительности ворвавшихся в зал; как будто возникающих едва светящимися белёсыми овалами прямо из воздуха и несущихся по кратчайшим путям; устремляющихся на него. Если боль и была резкой и невыносимой, то продолжалось это недолго. Они рвали его прикованное к кресту тело на куски, осатанев до крайней степени неистовства, они впивались хищными клыками в его незащищенную плоть, и его сила пузырилась в их глотках, разрывая их, обжигая огнём их нездешние внутренности, разя изнутри и снаружи; сила тайны человека. Один за другим они падали замертво, трепеща, и исчезали, оставив на полу пещеры лишь клочья шерсти и кровь. Но их, этих серых, поджарых туш, было слишком много. Он кричал, а потом рычанье и визг заглушили его слабеющие стоны, перешедшие в смертный шёпот, почти новый язык, незнакомый даже ему самому. Бессмысленный набор фраз, свистящих звуков: аттарам, бушбари уйди! С-с-с-с-сам. Я восстам. Мас-с-с-сура васса-а-а,.. восстать и уйти. Я отдам!...
   Они его сожрали, звякнули освобождённые от груза оковы, кости были обглоданы, разгрызены и проглочены, кровь, в пыли свалявшаяся в комки, вылизана. И они разлеглись вокруг креста, положили острые морды на лапы и успокоились в ожидании, в блаженном незнании; почти нереальные, хотя и осязаемые, неслышные тени, служители собственной эфемерности. Сползающиеся к некоему тайному центру, как капельки ртути сползаются в одну большую каплю.
  
   Он восстал неожиданно, как от толчка. Его мир был уже чем-то заполнен, и пугала его неизменность памяти, диктатура страшная ещё и оттого, что привычная, как переход из одной комнаты в другую. И осознание мира как действа, а себя - как части мира и героя действа, вызывало отчаяние - чувство, пугающее новизной.., и как будто знакомое... Но нет! Откуда? Что он мог знать, если только родился и всего лишь учился ходить.
   Незнакомое слово "пещера" отзывалось ноющей болью во внутренностях, и окружающие могли видеть в этот момент феномен рождения маленьких световых вспышек вокруг его по-детски розовых запястий и лодыжек. А потом его приняли в люди.
   Он, как всегда, в некотором безумии просыпался, глядя прямо перед собой в потолок, не различая переходов обрывков сна в монолит реальности. Обычный ребёнок. Отсутствие неприятных ощущений в теле не успокаивало, всё могло измениться в одну секунду, он к этому привык и ждал всегда... нет, не худшего, но непредвиденного, зная, что выстоит в любом случае, по-другому просто не могло быть, даже если бы он очень этого захотел. "Нужно думать о главном". И, встав, он облачал себя в ткани (сто одёжек), думая о главном.
   Я - крыло орла,
   ты - во мне стрела.
   Что стреле в крыле
   до меня во мгле!?
   Я - лицо во сне,
   ты - мой сон в огне...
   Что огню во мне
   То, что зрит вовне?
   Попробуй-ка догадаться, про кого это. Нет, нет и нет! Не в силах более противиться валу чувств, обрушиваю на... тебя лавину благодарности. Благодарности просто за то, что ты существуешь на свете. (Пусть; он решил наконец, кому быть целью стрелы. Пусть это будет человек, пусть она, маленькая девочка из дома напротив. А почему бы и нет?) И, покрывая поцелуями твои ладони, твои колени (!!!), взываю, дабы не кончилось блаженство: не улетай, надежда!.. Посвящение угасало. Старый мир крепко держал свою жертву, век за веком используя одни и те же способы. А они называли это "любовью"; наивные. Сексуальное рабство -- имя демону сему.
   Никогда окружающие меня обстоятельства, даже в виде исключения, даже просто ради разнообразия, не становились ни ступенью-трамплином к достижению моих неведомых им целей, ни слугами-друзьями, могущими оказать посильную помощь, ни средством познать иллюзорность иллюзии и истинность истины. Обстоятельства всегда были против меня. Но, как бы то ни было, я выжил, жил и планировал продолжать в дальнейшем с неменьшим успехом перерабатывать жизнь, приспосабливая её к себе, как некий малюсенький пуп земли, ан, гляди ж ты, заявляющий о себе тоненьким, еле слышным голоском. Не способным родить крик. Крик, вернувший бы надежду, аннулировавший бы слабость. Надежды улетали, не видя смысла в том, чтобы оставаться в доме, в котором они были никому не нужны, а я... я был не в счёт, ибо масштаб не тот, конечно же. Как минимум на порядок. Тут нужен был Крик, вопль, страшной силы взрыв. А я... я был всего лишь безумен, не более. Я сходил с ума, спрашивал время у уличных собак, перераспределял найденное где-то между землёй и луной в единственной известной мне области между валенками и шапкой.
   Мир вокруг меня был дискретен. Одной из дискретностей были люди. Среди них я находил более-менее дружественных персонажей комедии, невостребованных актёров, актёрствующих актёров, актёров от души, служебный персонал... Конечно же я порой задавался вопросом: а кто режиссёр? Глупо... Но по-настоящему дружественных было мало. Как ни странно, родители не входили в их число. Как будто ещё "до", не зная почему, я вычеркнул их из некоего, бесспорно, символического, списка доверия. И теперь во мне росла... больше всего это походило на брешь в броне БТР-а. Такое же безысходно-неисправимое; некий очаг уязвимости. И то, что он ширился с каждым прожитым годом, (некая полынья с опасно рваными краями), рождало во мне тоску, отнимало потенциал ещё не сформированных сил, могущих стать в будущем творческими. Банальность проблемы отцов и детей смешила меня до икоты. Ах, если бы в этом была основная трудность! Выстоять перед тоской взаимосострадания, обессиливающего уважения - это уже не шутка. А отринуть парадокс важности поиска профессии - тут нужно быть просто героем. Всякое "бу-бу-бу", типа: "Поговорим, брат. Вот, кем ты хочешь стать?" У окружающих существовало такое понятие - профессия, работа. Этот мир был миром профессионалов, универсалу здесь не нашлось бы места. А проблема питания! А каменный мешок религиозной веры! Тут противостояние - ты и грозная мировая сила под названием индивидуализация, вернее, уродливая мутация сей силы. И что дальше - неизвестно.
   И смесь детальнейшей осведомлённости обо всех основных этапах своей социальной жизни с одной стороны и совершеннейшая тайна своего... скажем так, предначертания с другой - как два мира в одном; как две головы на одном теле; как два способа видения в одних глазах. И тогда просто опускаются руки и надежды улетучиваются.., просто-напросто... Хотя, почему! Остаётся последний выход - физиологически и капитально выжить. Ну, не без некоторых компромиссов. Без которых куда ни плюнь, куда ни глянь... И ещё оставалось безумие. Стоп, ведь если он знал о нём, значит, безумия, как такового, не было. Он одевал шапку, не понимая, почему это не могла быть сковорода. Облачался в пальто; петля шарфа на худосочную цыплячью шею, пара рукавичек, валенки; открыть дверь, сбежать по лестнице и, стоя на пороге, понять, что тайна мира - счастье для индивидуума. Залаять на соседку-старушку, перебежать дорогу, исчезнуть в подворотне, мимоходом гикнув от восторга. Стоять, прижавшись лбом к сырой заиндевевшей кирпичной стене, представляя, как с другой стороны стены, внутри, люди, называющие себя "взрослыми", ведут разговоры, едят и гадят, или готовят мировую революцию. В последнем я с вами, не сомневайтесь. Ибо всегда готов на перемены (не в силах сдержаться, он тихо, гулко засмеялся от восторга фантазирования). Вот пусть сейчас из этого подъезда выйдет террорист в пальто с бомбой в кармане и пойдёт ни много ни мало - в городскую мэрию. Ей-ей, они там все в штаны наложат. А ты... (он не мигая смотрел на молодого парня в длиннополом чёрном пальто с оттопыривающимся карманом, вышедшего из подъезда, осмотревшегося, задержавшего взгляд на таращившемся мальчишке у стены, поднявшего воротник и деловито быстро, почти бегом, исчезнувшего в арке напротив).
   Чтобы унять дрожь в коленях, пришлось поочередно сгибать ноги, стукая себя пятками по ягодицам. Я постоял ещё чуток, вдыхая изменившуюся атмосферу, в которой пару минут назад и не пахло тайной (а теперь вот), и вышел через арку на проспект. Парня (с бомбой?..) след простыл. Пошёл мелкий снежок, и я брел в никуда, подняв лицо к небу и ловя ртом снежинки с обломанными лучиками, быстро спускавшиеся долу. Искать во всём всегда и везде причину, суть, я так и не научился. Но зато я умел одно - не удивляться обыденности.
   Нет, ничего подобного. Перед его внутренним взором проносились события чьей-то жизни, несомненно, чужой, ибо чуждой ему самим течением и ритмом событий. Нигде, в никаком краю он повстречался с судьбой и пал в одной из пугающих своей нелепостью битв при крепости без названия. И даже не удивился собственным похоронам. О, воспалённый рассудок, - это было бы избавлением. Мозг его был до омерзения здоров, никаких отклонений. Страшная безысходность реальности.
  
   И он прикрыл глаза, конкретизируя в памяти недавно непроисшедшее, но такое реальное, что он почти видел эти серые тени с очертаниями хищников. Распростёртыми объятиями встретил он свободу; пошевелил руками, с радостным изумлением не услышав звона кандалов. Бессильно упали плети рук, колени его подломились, не выстояв перед гнётом усталости. И он рухнул к подножию адского креста, измученный нечеловеческим напряжением, обессиленный, но победивший. На железных браслетах дубовой поперечины ещё не запеклась кровь; горсти окровавленного песка, разбросанного вокруг, были ещё влажными, а возможно, и тёплыми. Но в его затуманенном разуме свидетельством триумфа над тайными силами, искрой ликования билась одна мысль: "Свободен!" (Но эта таинственная чужая жизнь, мелкие прорехи в стене забвения. О, они тревожили своей абсолютной необъяснимостью, как что-то лишнее в его мире, чему нет экологиче... э-э, психологической ниши; а они, казалось, и не нуждались в ней.) Его умения хватило на то, чтобы разыграть драму собственной гибели, в коей актёрами служили частицы его собственного естества, извлечённые из неизведанных магм его собственного психического органа, и его бедное, так неистово кантуемое миром тело, что пожрало само себя и возродилось тут же, но освобождённое от железных пут и большей части жизненных сил. (Но эти искры чужой судьбы... Детский лепет начинающего жить существа, террористы в пальто, снежинки с обломанными краями. Чужой взгляд, вписавший в его память пару страниц незнакомой жизни. Чужой ли?.. Что это было? Господи, отыми больную память! О, господи, освободи от того, чему не знаю цену!) И теперь тело впивало сон, копя мощь, а одинокий артефакт, один из многих, стоял, тупо раскинув деревянные длани, как будто желая объять мир и заковать его в цепи, но бесплодный в этом своём желании, и поэтому вызывающий лёгкую жалость. И некому было пожалеть его, ибо единственный, находящийся поблизости, возможный носитель сей эмоции спал крепким сном.
  

* * *

  
   Ему снилось, что он был лебедем, задумчиво скользил по водной глади окружающего замок рва, а за ним вереницей следовали его возлюбленная, белоперая пери, и выводок молодых серых лебедят. Тучи комаров и москитов носились в воздухе, садились на перья, забивались в ноздри, клюв, под крылья и жалили, кусали, причиняя сильные страдания ему и его семье. Люди помогли им. Какой-то местный умелец изобрел ткань, убивающую москитов, если те садились на неё. Лебедям были сшиты рубашки из этой ткани, и семья гордых птиц избегла мучительной смерти от укусов насекомых...
  
   Он проснулся от глухих ударов, - сначала он подумал, что это бьётся его сердце, готовое показать себя миру, покинув надоевшее убежище тела. В смятении он прижал руки к груди и понял, что звуки идут извне. Но что это было? Мерные удары кирки о камень; воспоминания о работе в каменоломнях исторгли стон из пересохших губ, которые от движения тут же потрескались; из трещин выступили капельки крови. Он облизал распухшим языком губы, с трудом поднялся и пошёл на стук. Тело мотало из стороны в сторону, слишком мало времени на восстановление сил было дано ему. Но существовало нечто важнее сиюминутного сна. Тень надежды на спасение, надежды найти выход из зловонного скального кармана. И он шёл на стук, спотыкаясь, загребая ногами пыль веков. И если бы он мог видеть в темноте, то обнаружил бы, что спотыкается он о части человеческих скелетов.
   Он брёл медленно, поэтому не сильно пострадал, налетев на каменную преграду. Он находился в узком тоннеле, перед ним была тонкая перегородка, с каждым ударом кирки в руках незнакомца с той стороны теряющая свою прочность и толщину. Судя по силе звука, работы таинственному камнелому осталось часа на три. Что ему сказать, когда он окажется с этой стороны? Кто он, этот неизвестный труженик? Мастер-камнерез? Монах-строитель? Любитель-археолог, отправившийся на поиски древностей? Кто бы он ни был, он даст спасение.
   Он стоял, прислушиваясь к этим ударам, потом сел, привалившись к стене тоннеля и задремал. Там, откуда приходят сны, случился мёртвый сезон. И он плыл в отвратительном липком бульоне отсутствия ощущений и их результатов - образов. И затем в него ворвался звук. Это был настоящий, конкретный грохот; эхо его прошелестело по коридору и умерло где-то в тайных пустотах. Он вздрогнул, открыл глаза и тут же зажмурился - слабый отблеск свечи чуть не выжег ему сетчатку; сколько времени провёл он во тьме, день, месяц, год, век?
   Он чуть приоткрыл глаза, сфокусировал их на картине мира. Перед ним стоял грязный человек в лохмотьях с кайлом в руке и свечой в другой, с ошарашенным взглядом, с бившейся в гноящихся глазах хронической усталостью и... с кандалами на ногах.
   - Кто ты?! - и угрожающе взмахнул кайлом. Голос его был низким и глубоким, его даже можно было назвать красивым, не будь он "с трещиной", хриплым, то ли от перенесённых невзгод, то ли от рождения.
   - Я? Не знаю, - он ответил так тихо, что неизвестный землекоп не расслышал его, впав в заблуждение.
   - Низам? Ну, а меня зовут Хамом.
   Незнакомец, теперь уже Хам, замолчал, пристально вглядываясь в того, кого назвал Низамом, вдруг стремительно подскочил к распростёртому телу, отстегнул от пояса фляжку и приложил её к губам новоявленного. Это отсрочило близкий обморок.
   - Слушай, Низам, а ты как здесь оказался?
   - Мы нашли друг друга, но потом её забрал свет, а я пожрал себя и обрел свободу, одурачив артефакт... Лебеди... Слушай, Хам, нам нужно выбираться отсюда.
   - Хм... Это точно! - Хам нахмурился, отвернулся и покрутил пальцем у виска.
   - Я долго ждал, пока ты пробьёшь эту стену... И даже побывал в "нигде". Теперь можно идти.
   - Что?! Погоди! Что ты сказал? Ты ждал, пока я пробью эту стену?! Да чёрта с два я туда возвращусь! И тебя не пущу. Сдохнуть рабом на каторге в Больших горах, едва избегнув гибели в подземелье!.. Э, брат. Кажись, я понял... Ну и попались же мы с тобой в мышеловку! Ну-ка отвечай, есть здесь выход на свет божий?
   - Нет, каменная штора закрыла путь назад. Теперь только вперёд. Что там, впереди? - его лихорадило. - Это и есть тот самый подземный ход к Большим горам?
   - Да... Да, да, ядрить-твою-в-башлык! Только кому - впереди, а кому - позади!
   Хам зло сплюнул, стукнул кулаком о стену и повесил голову на грудь. Свеча догорала, мигала, отбрасывая дикие тени на стены и потолок. Она скоро умрёт. Но не это было причиной безысходности, поселившейся в сердцах двух чуждых друг другу людей, объединённых одной общей проблемой.
  
   - ...и отправили меня на каторгу в Большие каменоломни. Пару раз сбежал, так едва не порешили. И вот, заковали в эти штуковины, - Хам зло дёрнул ногами, отчего кандалы лязгнули, огрызаясь на непокорного хозяина. - Узнал я, что есть где-то поблизости от карьера подземный ход, ведущий к заколдованному замку, жилищу ведьмаков, проклятому месту. Да для меня проклятее места, чем каменоломня, не было. Один чёрт, пропадать! И нашёл-таки я этот ход, и великая надежда вела меня и помогла не сдохнуть по пути и не свихнуться от одиночества. И вот теперь ты мне говоришь, что это тупик, что хода нет и нужно возвращаться. Да нас там только и стерегут, чтобы на колья посажать, они же за мной полпути отмахали, пока не передохли все в этом коридоре. Не-ет! Туда я больше не ходок.
   Тот, кого теперь звали Низам, вдруг растерялся. Как будто на мгновение под ним разверзлась тёмная пропасть, дышащая космическим хладом, и земное тяготение исчезло.
   - Я потерял её!.. Это конец... - внезапно на него обрушилась вся тяжесть утраты; бешеная тоска безысходности. Он явственно ощутил клин одиночества, вбитый меж ними, меж двумя настолько близкими друг другу существами, что их расставание автоматически влекло за собой гибель обоих. - Это конец! - зажмурившись от внутренней, почти физической боли утраты, он скрёб ногтями каменный пол, оставляя в пыли капли горячей крови. Он не мог плакать, лишь стонал, скрипел зубами, хватал руками воздух, как бы желая объять любимую и не отпускать, какая бы сила ни пыталась выкрасть её из этих пламенных объятий. Хам держал его крепко, иначе он наверняка повредил бы голову о камни. Смутное чувство пробуждалось в душе Хама, преклоняющейся лишь перед храбростью и силой. Некая тайная эмоция пыталась пробиться сквозь тугоплавкие наслоения лихой грубости.
  
   Они сидели спина к спине, жевали плесневелый сыр из хамовой котомки.
   - Низам, а что привело тебя сюда?
   - СЮДА? Что привело меня в эту часть мира?
   - Ну... да, наверное.
   - Сначала я думал, что в природе всё гармонично, и ничего не нужно исправлять. Потом обнаружил некоторые... несоответствия.
   - О? (чавк-чавк.)
   - К примеру, по той причине, что тёплое легче холодного, мы нагреваем котелок или чашку снизу, ставя дном на огонь. Тёплые массы поднимаются вверх, а их место занимают холодные. Но ведь в природе тепло всегда идёт сверху, от светила, за редчайшими исключениями. И следствием этого - неравномерность нагрева океанских вод. Нужно, чтобы тёплое было тяжелее холодного, тогда верхние прогретые массы опускались бы на дно, а их место занимали бедные теплом и воздухом нижние воды...
   - ...их место занимали бедные. Угу.
   - Да, налицо явный дефект столь восхваляемой мудрости природы. Законы её далеки от совершенства. Но при вдумчивом рассмотрении обнаруживаешь не природы, но свою оплошность. Тепловая слоистость океана рождает великое разнообразие живых форм, от обитающих в холодных безвоздушных глубинах, до жителей поверхностных вод. Чего не было бы, будь океан равномерно разогрет... Ну и так во всём. Не несуразность законов, но несуразность моего их понимания.
   - Ты размышляешь о законах, с которыми тебе предстоит бороться? Хм! Ты странник?
   - Нет, я временно проживаю в замеченных мной закономерностях. И если я замечаю другие, я тут же делаю поправку. Это ведёт меня. Туда или сюда. Я называю это Словом.
   - А как быть с тем, кто жил в прежних законах? У него-то себя не отнять!
   - В этом... главная трудность.
   - А давно ты здесь?.. Низам... Ты слышишь меня? Эй! Ты чего?
   Давно ли он здесь? Как быть с каменоломнями? Ведь не кто иной, как он, на пару с Хамом, отгорбатился в них... лет десять, не меньше. Когда это было? И было ли? А может быть главное не то, что было, а то, что оставило след в существе, незаживающую психическую рану, либо грубый рубец, а может быть и что-то мягкое и золотое, тёплое, как парное молоко?
   Но остаётся эта главная трудность - те другие Низамы, Хамы, Варлаамы. Они заставляют тело быть частью целого, а не миром в самом себе, мешком вещества, а не взмахами великих крыл, нет, скорее провалом в густой монолитности сущего, открытой раной, уставшей от своей вечной незаживаемости. И он, наивный, думал, что тело плотнее окружающего его воздуха! Цепкое, хоть и устаревшее евангелие науки.
   Низам ясно ощущал, что всё обстоит до бессмысленности наоборот. Его тело, безотносительно его самого, ощущало себя скорее как пузырь в плотной массе окружения. И это было гораздо логичнее. В этом чувствовалась основательность, из коей лишь и может рождаться разнообразие. В прошлом, ещё в начале Перехода, многие жаждущие и ищущие просто лишали себя зрения, чтобы не быть рабами видимостей. А ощутить себя пузырьками пены на волнах мирового океана - обиталища трех китов - считалось высшим достижением. Правда, некоторые из них были уверены, что существует такое место, как Земля, круглая планета, и что её поверхность была колыбелью их вида, утратившего во имя счастливой случайности один из принципов их придуманного мира, заставляющий всю эту хрупкую человеческую систему пребывать в стабильности. Но были и другие, те, кто умер не умирая. Кто-то из них сделал невозможное -- пробил в сети дыру. Это было достаточно сделать один раз. И если она затягивалась в одном месте, то открывалась в другом. И покатилось, понеслось вскачь! Подумать только, вся эта свистопляска на самом деле происходила в их несчастных умах, дрейфующих по придуманным ими самими дорогам! Есть птица, которая является светом, домом и невидимой частью распустившегося цветка, которого никто никогда не познал, я уже не говорю о зрении. Именно невидимой частью. В зрачках любого из предков светился вопрос, рождённый изначально из неполноты заселённого ими мира. Но увидеть вопрос можно было, лишь войдя в объёмы зрения собеседника, при соблюдении никому не известных таинственных условий. А они уходили в горы, уединялись, медитировали - глупцы! Это привело к краху развитого мира, в сущности, всё равно построенного в искусственности. Перешагнуть порог Перехода удалось немногим. Так возникли нерождённые. И трое из нерождённых бестолково вращали глазными яблоками, пока четвёртый не попробовал повернуть их зрачками внутрь. Результат ошеломил самого хозяина реальных пространств. Зачинателя Перехода (...худого сутулого парня с тьмой, горящей в застывшем взгляде, с амальгамой бешеного неистовства и монолитной неподвижности, вмещаемой мечтательными глазами...) бездумно спрашивали, в чём была его задача. Ему приходилось отвечать словами их бедной речи, что, мол, никто этого не знает, включая его самого. Но вопрошающие пронзались его зрением и навсегда уносили с собой, в себе его дар - провал (как они думали) пустоты в цельности собственного благополучия... Что это было на самом деле, знало только вещество их тел. Но язык тела никогда не был языком символов, как это обстояло с умами, и поэтому Переход стал всеобщей неожиданностью, тогда как должен был быть ожидаемым и закономерным фактом... К чему это могло привести, как не к раздроблению мира? К этому и привело.
   Что теперь предстоит ему, как создателю грядущего мгновения? Куда глядят глаза вышедшего из всеобщего потока? В то место, которое он только что покинул? Где оставил на произвол судьбы часть себя?
  
   - Хам, ты из Поотставших, полагаю?
   - ...?
   - О Переходе было много сказано. Могу тебе сообщить: кроме Внедрённых, тех, кто был в авангарде, были Оставшиеся, Отставшие и Поотставшие. Это всё термины развалин старого мира, но лишь ими можно снискать понимание разных частей рассеянного и вымирающего за ненадобностью рода Homo. Поотставшие - наиболее прогрессивная группа слепых Зрячих.
   - За ненадобностью?
   - Своё предназначение он выполнил на пять с плюсом. Так ты из тех?
   Хам, до этого рассеянно пересыпавший ладонью пыль веков, вскинул невидящий взор во тьму перед собой, напряженно вглядываясь туда, где должны были быть глаза его собеседника. Тот усмехнулся.
   - Низам... Хм... Ты, стало быть, тот самый зрячий Слепой?
   - Нет, я зрячий Зрячий, если тебе угодно использовать столь неуклюжие древние выражения.
   - И ты сейчас видишь меня? Что, неужели ты...!?
   - Постой, дело не в зрении, а в восприятии. Причём важно ещё и то, кто меня воспринимает... Ну, скажем,.. будь на твоём месте.., ну, хотя бы хозяин пространств, никто бы не дал гарантии, что я не стал бы лягушкой или ветром... Или солнечным лучом. Понимаешь?
   Пауза. Низам вздохнул, прикрыл глаза ладонью. Зачем всё это произносится? Куда девается? Глупо, ведь всё равно...
   - Что качаешь головой, бывший пленник Чаттерзи?.. - Хам внезапно замолчал, растерянно пытаясь прорубить, что же такое он вымолвил; к чему это было сказано; и вообще, что за странная вспышка.., настолько яркая после стольких часов мрака, что некоторое время он ничего не видел кроме радужных кругов перед глазами - архаичная привычка сетчатки ограничивать и без того лишь видимое, не обладающее силой цельности. Что-то возникло, как свежий пластик в архаичных руинах понимания.
   - Спасибо, Хам.
   - Что-о?!
   - Спасибо за помощь. Да и сам ты теперь можешь идти на все четыре стороны; ты свободен, Хам.
   - За что?! За что спасибо-то?! Ни хрена ж себе! Ничего не понимаю! Ничегошеньки!!! - Хам сжал страшно ноющие виски, пытаясь унять головную боль. Ладони стали мокрыми от крови, капающей из ушей; он тупо созерцал их, потом медленно вытер о рубаху.
   - Ничего, не обращай внимания - артериальное давление, которое придумали самые развитые обезьяны в очках, ещё властвует над твоим разумом. Но теперь в тебе поселился я, а я уж не буду ждать века, вдвоём мы сделаем это быстро.
   - Вдвоём?.. Это..?
   - Прощай, теперь я навсегда с тобой.
   Странное видение посетило вкусивший каплю нового мозг Хама, овладев его зрением на небольшой промежуток времени, достаточный для того, чтобы след его остался жить в телесной субстанции не как зрительный образ, но как память горячего алмаза, погрузившуюся в клетки тела и заснувшую там на определённый срок. Ему привиделся галечный пляж, горячее южное солнце, плеск морских волн о берег и эти двое, обнажённые,.. он и она, устремившие полные света, карие глаза на него. Сидящие обхватив колени на этом странном пляже. Одни, в тишине, если не считать плеска волн и криков чаек, в неподвижности, в.., Хам понял это гораздо позже.., в нераздельности. Чудеса, да и только! И ещё, одна незабываемая деталь. Хам понял, что это были именно он и она не по физическим признакам пола, которых у сидящих, похоже, не было вообще, а по... чему-то другому, гораздо более конкретному, чего как раз не было у самого Хама и подобных ему. Что это было?
   - Низам.
   - Не знаешь?
   - Нет.
   - Это твоё имя? Отрицание?
   - Да, как один из признаков утверждения.
   - О?
   - Да-да. Просто и ясно. Разум набрасывает сеть на нашу жизнь, индивидуализирует нас в какой-то нише мира. Когда он стал сетью? Ведь он был просто инструментом, послушным и тихим. Возможно, мы сами захотели иметь своего личного деспота в голове, и разум стал им. Для этого нужно было ограничить нас сетью так называемых "законов". Эти сети множились, сплавлялись одна с другой, пока вообще не перестали пропускать даже малый луч света. И тогда разум стал этими сетями, то есть стал законом, управляющим жизнью. А так как жизнью, этой свободной анархичной силой, нельзя управлять в принципе (ее можно только подавлять или найти её внутренний закон и стать им, чего разум сделать не в состоянии, ибо рассматривает вещи извне, отделившись от них), разум стал диктатором... И когда это кончится, одному богу известно. И поэтому мир так отчаянно нуждается в "сумасшедших"; не тех, кому напялили на голову мешок и говорят от его имени его голосом всякую чепуху, а тех с-ума-сшедших, кому удалось ослабить диктат разума, пробить в сети дырочку и узреть кусочек настоящего мира не посредством пяти (или даже пятидесяти) чувств, а тет-а-тет, по-честному, глаза в глаза, без всякой лжи... Чему из сказанного верить - решать тебе.
   - Я верю всему.
   - Даже если...
   - Я, Хам, степной воин, верю безусловно, без "даже если..."!
   - Ну что ж. Тогда ты спасён.
   - Спаси-бо.
   Свет померк, затихли звуки, пусто было в каменном коридоре, кромешный мрак и безмолвие, как и века назад, снова обрели на время утерянную власть. Лишь несколько свежих капелек крови, взявшейся неизвестно откуда, на жёлтом песке, а также забытая котомка. Мир наворачивал круги.
  

* * *

  
   Когда природа создавала эти горы, причудливо измяв верхнюю часть земной коры и осторожно выветрив в складках пород картины собственных побед, она (или оно) захотела взглянуть на всё это не как творец, художник, знающий каждый мазок на созданном им холсте, а как доверчивый зритель, с восторгом впитывающий всё, что преподносит ему мастер, на выставку которого он явился во всем блеске своего неофитства.
   Так возникла множественность.
   Природа не может сразу вместить того, что приходит извне. А раз есть что-то извне, значит любое творение неоконченно, каким бы гениальным оно ни представлялось создателю, ведь сам факт его отделённости от им созданного говорит... Ладно, об этом позже.
   И природой во исполнение вышеназванной цели был выявлен один из самых романтичных видов проявленных форм, кой она обтесала, отшлифовала, поставила на две конечности и, взрезав его грудную клетку, прободив один из самых важных органов его организма, выпустила на свет до сих пор вкованный в кажущуюся мёртвой субстанцию сгусток пустоты, жажду заполнения, пузырь в пространстве, брешь в непрерываемости вещества, заставляющую всеобщую сеть, стабилизирующую атомы мира, содрогнуться раз, другой, третий... постоянно, вплоть до тех пор, пока наконец сия сеть, полностью износившись... Но об этом говорилось выше.
   Вышеназванная форма стала прямым эпигоном своего творца, со всеми вытекающими отсюда.., с накатывающимися из глубины веков или из-за глубин горизонта волнами, покрытыми белой пеной, рождающими шум, не нарушающий тишины, но и не создающий покой, ибо где же он, этот покой, нету его.
   Так родились он и она.
   И, подчиняясь отсутствию покоя, ибо не было ещё того присутствия, коему можно было перепоручить задачу призыва ищущих в своё лоно, она рисовала пейзажи: горы, море, небо, облака, - в которые вносила толику собственной фантазии, того, чего, как она полагала, не было в видимых ею формах. Скажем, взгляд из земли в небо хмурого утеса, которому она в порыве лукавства пририсовывала усы и нос... Ну и так далее.
   Ещё она рисовала портреты, в которых наблюдались... правильно, те же синдромы: облака в зрачках вполне приличных людей, кусты, растущие из обычных парафиновых свечей... Ну и так далее.
   Она умела жить так, как будто сию минуту готова была сказать адью процессу жизни в её теле и отправиться туда, откуда не возвращаются. И она умела пить нектар реальности так, как этого не умел делать никто другой. Этот "другой" делал бы сие по-своему уникально и неповторимо. А солнце и небо... да бог с ними. В конце концов не им с нами лобызаться.
   Кусочек серьёзности на классический греческий нос. Настоящее творение содержит в себе всё, как математическая точка содержит в себе весь мир. Для математика это абсурд, но уже для физика - одна из вполне правдоподобных гипотез. Когда-нибудь это станет истиной даже для биолога. Творение; нечто проявленное, содержащее в себе частицу непроявленного. Поэма, картина, музыкальная композиция. Непроявленное неделимо, и если вещь содержит в себе хотя бы малую частицу этого непроявленного, то она содержит в себе всё, она гениальна. Почему же всякая гениальная вещь кажется слегка неоконченной? Потому ли, что она отделена от создавшего её и по этой причине не может содержать в себе всё?
   Это был юг, солнечная колыбель. Они были вдвоём, одни в пустынных просторах, скупых на растительность и влагу, если не считать моря. Два чистых, но пока ещё рождённых существа.
   А что же о нём, тут и говорить нечего... О нём позже.
   Могущество спокойных пространств, сверкающее море, выцветшее небо, переход из спокойствия в тишину..,
   - ...столь же отличную от молчания, сколь свет от своего отражения в зеркале.
   - Я тебе не очень мешаю?
   - Нет!.. Я бы даже тебя поцеловал, да идти далеко.
   - Ах ты!.. Ну-ка... Противный какой!
   Она бросалась к нему, он нырял, ускользая от её рук, и выныривал на поверхность где-нибудь поодаль, смеясь и фыркая. Тревожно переливались волны мировых эмоций, сердца не чуяли опасности, скрытой за вратами града под названием Личность. Да что уж там! Кто боится - уже не существует. Всему в мире есть место.., кроме, конечно, жестокости (о ней можно говорить часами, бесспорно, но кому это нужно? Мы, люди, - не мешки с требухой, но сонмы взглядов в сердце вещей, одно на всех, тревожное и простое).
   Он выбрался на берег, бросился на песок рядом с ней.
   Вели ли они разговоры? О, да! Теперь это называется так... Впрочем, вы сами знаете.
  
   Ну, путешествия автостопом, там, фенечки, колечки, серёжки всякие, косички, хайры до плеч. В-общем, Юг Мира. Когда они впервые встретились где-то в городской толчее, в общественном транспорте, тела их сказали друг другу всё. Глаза вели безмолвный разговор понимающих. Языки же произносили ничего не значащие фразы, призванные оправдать их желание быть рядом как можно дольше, а по возможности - всегда. Потом были ссоры, примирения, жуткие скандалы, любовь до гроба и прочая, прочая, прочая. Не было лишь равнодушия. А ещё... Ещё... Они знали прошлое. Не верите?
  
   - ...такая вот судьба несчастного поэта.
   - Он был поэтом?
   - Писателем в-общем-то.
   - Разве издавались его книги? Не встречала.
   - Это грустная история. В тот памятный день Саах как раз нёс рукопись в издательство, но на площади его окружила толпа и стала славить на все лады. Одежды его разорвали в клочья - каждый хотел обладать лоскутком святыни, чтобы молиться на неё. С одеждой-то, бог с ней, но та же судьба постигла и рукопись - её разорвали на мелкие кусочки, собрать которые по домашним алтарям - дело гиблое.
   - А он? Саах, в смысле.
   - Его это не тревожило. В тот и в последующие дни его уже ничто не тревожило, кроме вопроса времени: успеет или не успеет.
   Она рисовала пальцем на песке то, что могла бы увековечить в масле или темпере. Что увековечивал он?
   - ...Совершал ли Саах какую-нибудь йогу? Ну, я думаю, скорее "да", чем "нет". Хотя на вопросы близких людей он отвечал, что не решился бы так заявлять; что, бесспорно, какие-то усилия он производит, что-то пытается сделать в себе, но гордо заявлять - "я йогин" - он бы не стал. Он всегда говорил, что то, чего он, якобы, достиг, скорее "происходило с ним", чем "было достигнуто". А позже он мог с уверенностью сказать лишь одно - все действия в мире, включая полёт мухи, движение трав и заводской гудок, совершает Он; Он же движет путями всех остальных существ от атомов до богов; и Ему же принадлежат все те знания, которыми сам Саах, по мнению многих, обладал в избытке.
   Слово, приручённое слово, послушное зову, отдыхало, лёжа тут же, рядом на песке. Жара была невыносимая.
   - ...Жизнь тогда была совсем другая. Люди не были привычны к исчезновениям в той мере, в какой мы, их потомки. Они даже считали исчезновения чем-то крайне необычным и отрицательным. Многие из них могли провести всю жизнь в одном мире, даже в одном городе, не покидая его; и считать, что эта жизнь удалась. А ещё у них были доктрины. И религии. Одна из последних называлась "материализм". Они были настолько фанатичны в этой своей религии, что когда их дети спрашивали у них, откуда берутся младенцы, те начинали рассказывать им про яйцеклетки и сперматозоиды, вместо того, чтобы тепло и просто сказать, что дети -- следствие глубокой любви между мужчиной и женщиной, звучащими на все свои семь нот, - (он провёл ладонью линию от живота до головы, указывая на... что?) - Подобный позитивизм и привёл к тому, что в большинстве своём народ состоял из механизированных демонов -- порождений сексуального неистовства -- и безликих зомби, рождённых в скуке и нежеланных.
   - Ты жалеешь их?
   - Я не знаю их. Они для меня другие, даже когда я среди них. Но вообще-то они не были неистовы; постоянно стремились к равновесию... Странно. Лишь некоторые, один из миллиона... Да и то... Как они жили, не понимаю. Один из миллиона! А сейчас это может каждый, за исключением, конечно, Отставших. Их численность на тот момент составляла более десяти миллиардов. Лично меня такая цифра пугает. Как они жили! Не хотел бы я оказаться только там, рядом с ними. Брр!
   - А те, одни из миллиона...
   - ...их звали странниками. Саах был одним из них. Странники были неуловимы.., даже для тех, кто правил погодой, тех, кто жил в Обители. И, ты знаешь, у них было великолепное чувство юмора, у странников, то бишь. Хе!
   - Почему "было"? - она слушала не очень внимательно, покусывая нижнюю губу, изредка глядя исподлобья в его зрачки, будто думая о своём.
   - Потому что теперь всё не так. Любой теперь может выбрать себе путь по душе и... Короче, после Перехода... Да ты сама всё знаешь, - он смотрел на опалённые солнцем холмы, не видя их, но пребывая в том, что мы назвали бы прошлым.
   - Какого Перехода? - она засыпала, лёжа на горячем песке и поэтому не видела его округлившихся глаз.
   - Ну, блин... Ладно. Пошутили и будя!
   - Что ты мелешь, милый, или очередным рассказом бредишь? О! Смотри, какая раковина! Я просверлю в ней дырочку и повешу её на шею.
   - Лучше нарисуй на ней тушью... ну, скажем, вон тот холм; вишь, какой слоёный, так и тянет съесть.
   - Съешь...
   - Хм... А ты действительно... о Переходе.. того... забыла?
   - Нет, а правда, съешь! - она поднялась, села на песок, глядя в небо бархатным взором. Глаза её вдруг затуманились слезами.
   - Ну чего ты такое говоришь, очередной картиной бредишь? - он повернул к ней широкоскулое лицо (на правую щеку налипли песчинки), узрел вдруг слёзы на ланитах, резко сел на горячем песке:
   - Что с тобой!
   - Я не знаю, - её затрясло от рвущихся из груди рыданий, слёзы теперь уже лились тоненькими ручейками из её глаз.
   - Я не знаю! НЕ ЗНАЮ!!! Мне... Мне вдруг стало так страшно... Так... Как будто...
   Он сжал её в объятиях, гладил рукой выгоревшую шевелюру.
   - ...как будто какая-то сила забрала меня от тебя... навсегда... навсегда... и я бессильна... бессильна что-либо изменить. И самое... самое страшно-о-о...
   Она не могла говорить, это была истерика. Как будто в груди у неё билась большая птица, тщетно пытаясь вырваться через горло на свободу. Им же овладевало странное, незнакомое состояние. Похожее на... Нет, оно было неописуемым. Просто взгляд с экрана, на котором прокручивается старинный фильм, в глазок кинопроектора. Взгляд вроде бы несуществующий, однако, осязаемый; из прошлого в будущее... Он осторожно гладил её по спине, силясь сохранить если не состояние, то хотя бы воспоминание о нём. А в небе повседневно до жути, едва слышно гудел самолёт, пожирая расстояние и их общую веру в скучность бытия. Цикады к тому же, такие обычные.
   - ...самое страшное, что вышло так, будто я сама ушла от тебя.., обманула и ушла. Но это было не так! Не так! Это та сила, она увлекла меня. И она смеялась моим голосом над тобой, понимаешь, МОИМ голосом, а я кричала, я на самом деле звала тебя... О-о-о! Нет, это что-то! Это... это что-то!
   Их тихий уютный мирок с морем, пляжем и южным солнцем плавился, как мороженое в духовке; а может быть, это всего лишь струи нагретого воздуха меняют пейзаж до такой степени, что возникает мысль о переходе; а может быть...
   "Вот оно, "прорыв", теперь осторожно, не расплескай". - "Что-о-о?!" - "Говорю, это и есть "прорыв". Теперь мы на путях друг друга". - "А кто ты?" - "Теперь я - ты". - "Хо!" - "Вот тебе и "хо". Хам я, Хам. Али забыл? Короткая у тебя память-то. Да я не в обиде. Ты ведь меня вытащил. Спас. Теперь, стало быть, моя очередь".
  

* * *

  
   На звуки, что рождаются в тиши
   Лесной глуши, на шорохи ночные,
   Мой путник, отзываться не спеши,
   Во тьме пересчитав свои гроши.
   Он не хотел открывать глаза, поднимать голову, оглядываться по сторонам, снова впитывая осознание себя, как части пространства. Он плыл в коричневом киселе "ничто", уткнувшись лицом в траву. Лежал ни о чём не думая, ничего не чувствуя, кроме тепла земли, становящегося теплом его тела.., или, наоборот, тепла его тела, уходящего в тело земли. Кого "уходящего"? Тела или тепла? Это очень важно. Троица его мира состояла из него, из леса и из таинственного связующего звена. Оно было единым во всех и непостижимым. В нём, этом звене, всё находило своё завершение, в детском смехе необъяснимого вдохновения чем-то непонятным и невероятно обильным теряя скупые крохи высокомерного знания, ненужного и убогого. Потому что всё обладало жизнью. И ни в чём это вдохновляющее начало не задерживалось больше, чем на одну секунду, необходимую на то, чтобы взорвать изнутри прогнивший мир спрятанных от самих себя истин.
   "Пусть кто-нибудь потрясет меня за плечо; скажет что-нибудь банальное; позовет пить чай; пнет, осыпав грубой руганью". - "Ой-ей-ей! Какой быстрый. Сначала перейди рубеж славы, верни себе гордость своей родиной, любовь к стареющим родителям, чувство патриотизма, напиши антимилитаристский роман, заклейми насилие, похоть, трусость, ду-ду-ду... Короче, впитай весь спектр лжи..." - "Опять ты? Где мы?" - "Хм... До встречи. Ты сам выбрал это место, я тебя сюда не звал... И не надоело валяться!"
   - Вставай! Ну чё, оглох, что ли!
   Кто-то потряс его за плечо. Он приподнял голову, откинул волосы со лба:
   - Вы мне? - он обнаружил, что ничего не видит, мир его был объят тьмой.
   - Ну-ну! Пришли вручить пригласительный на вечеринку!
   - С чаем?
   - Чего-о!..
   Брань, тычки, насмешки, полный набор всевозможных проявлений Вездесущего.
   Я наблюдаю смерть Платона -
   Не беда.
   Я покидаю город стона
   Навсегда.
   В плену языческих амбиций, -
   Гордый дух, -
   Я бьюсь серебряною птицей
   В лапах шлюх.
   Глупец, - одна из них не даст мне опуститься
   На дно колодца зла серебряною птицей.
   Мир он ощущал лишь как неровности почвы под ногами, шум ветра в лабиринтах построек и волны запахов, незнакомых все до единого; а также... как живые строки речи, записанной символами в его... не голове, нет, но в сердце. Ужель он стал поэтом? Или был им всегда? Чужой мир? Да нет же! Потому что всё это с ним уже было. Много лет назад его протащили по пыльным улочкам (мягкую тёплую пыль он хорошо запомнил, так что даже спустя годы мог воскресить в памяти ощущения), запихнули в узкий дверной проем и швырнули на земляной пол барака. Рявкнул засов, родив напряженную паузу. Низам встал, прислушался, негромко вскрикнул, чтобы определить размеры строения. И снова сел, сгорбившись, уйдя в себя. Через пару минут засов выдал дубль два, в помещение ввалился кто-то грузный, молчаливый; разя потом, сгреб Низама в охапку и стал причинять острую боль его худосочным лодыжкам.
   Теперь же... Но теперь всё было чуть-чуть по-другому. Какая-то досадная мелочь, которая всё меняет, перестраивает.
   Когда его ноги заковали в кандалы, он ещё до конца не просек великолепного юмора ситуации. Всему виной неведение его хозяев и потрясающее совпадение. Да-да, именно так - кандалы были перекованным артефактом!.. Он это ясно ощущал, как и то, что не нуждается в чьей бы то ни было помощи, и что всё идёт как надо.
   Его ноги не привыкли таскать на себе двадцать фунтов железа, и в субстанции вечно молодого тела родилась давно позабытая боль. Он не помнил, да и не мог помнить лиц своих хозяев, он вообще не жил в их мире, хотя это было неправдой. Можно сказать, что в сих обстоятельствах проявилась одна из сторон мозаичности его тела, знающего каждый грядущий шаг и одновременно сознающего полную эфемерность данного куска проявления Сущего.
   Он никогда не бывал в этих местах, хотя.., для его объятого тьмою взора всё было едино, а именно - до боли знакомо.
   Он не помнил, как оказался в бараке из крепких досок, подогнанных так плотно друг к другу, что между ними невозможно было вставить лезвие ножа. Вероятно, после одного из многих ужасающих дней неописуемого по тяжести труда телу можно было простить нежелание помнить. А можно было умереть, уйти. Тоже мне, панацея!
   Сам он не нуждался в столь примитивных лекарствах, хотя, конечно же, правая его рука не ведала того, чем занимается левая, ибо он стоял между ними, как помеха полноценному контакту двух полюсов света (настоящей тьмы он так и не познал, возможно, её в этих шести сторонах света и не существовало), меж коими не существовало вражды по причине невозможности их единения. Но был ли он существом, разрушающим невозможности мира? Вот в чём состоял вопрос на данный момент пребывания в этом самом месте. Ибо, если он мог примирить полюса, то почему он всё ещё оставался тут, в грязи, боли, незнании? Но если он был причиной невозможности единения этих полюсов, то миру предстояло разгадать в его лице великолепнейший парадокс.
   И он, вернее, его организм, как будто живущий отдельной жизнью, совсем в другом ритме, с удивлением и странным возбуждением прислушивался к новым ощущениям. Он отмечал про себя: когда боли волна отступает, обнажая обкатанные до полной потери индивидуальности камни неискренности, желания ограничения, чувствуешь себя потерявшим воздух надувным шариком, переживая утерю формы как что-то закономерное, и уже не ждешь возвращения собственной целостности... Его удивляла способность его тела до сих пор подымать и опускать кирку, таскать камни, складывать их в тачки. Его удивляло собственное спокойствие.
   Напряги телесного механизма, коим лишь он и был в настоящее время, заставляют маяться. О, да! Что-то абсолютно новое для познавшего тела; но напоминает полную чашу лжи, одна изумрудная капля которой разрушает целые мили восхитительной протяжённости. Измотанность - нечто никогда не переживаемое живой субстанцией... И в то же время нечто до боли (в прямом смысле слова) знакомое, когда-то в прошедшие эры пройденное и забытое, как мимолетная тень дурного сна.
   И он копил боль, не зная, что же он будет с ней делать. А потом... Потом он вздохнул, лег на свежую циновку в углу пустого барака в звенящей тишине и заснул мертвецким сном измученного раба... Однако он же сидел тут, позвякивая цепью, слушая тихие ночные беседы соседей по бараку, зевая, растирая ноющую поясницу, устремив невидящий взгляд во тьму, пылающую чёрным огнём тайны, пытаясь размышлять. Всё вокруг было моими законными владениями, но я совершенно не ориентировался в обстановке; до такой степени, что был понукаем мною же созданными персонажами.
   - ...да-да, созданными тобой самим. И что самое странное, Низам, тебя это абсолютно не волнует.
   - Что значит не волнует? Это как посмотреть, - и мимолётным движением ладони коснулся слепых очей, как в насмешку над самим собой.
   - Ну, скажем... тебе всё равно, ты бьешь или тебя бьют, - собеседник завозился, видимо, привстал, заинтересованный возможностью обменяться парой фраз с обычно крайне молчаливым соседом.
   - Зачем перешивать так ладно скроенный костюм. Все линии и стежки на своих местах; получай удовольствие от гармоничной вещи.
   - Слушай, а ты не можешь по-человечески ответить! Тебя что, мучает...
   - Тише, новенького разбудишь. Пусть отдохнет, ему с непривычки не мёд.
   - Знаешь, иногда просто хочется...
   - Да тише ты! Он слеп, но не глух.
   - ...хочется тебе двинуть... пару раз, чтобы не зазнавался.
   - Ты не сделаешь этого, пока я не захочу того же, - в улыбке я вперил пустые глазницы в собеседника, по крайней мере, в его направлении. Смотрел так спокойно, так тепло и успокаивающе.
   - Будь ты проклят! Порой мне кажется, что тебе просто не нужны глаза. Ведьмак!
   Я усмехнулся, прикрыл изуродованное лицо ладонью; стал массировать набрякшие веки. Было холодно, тело трясло в ознобе. Обитатели барака сползлись в кучу, согревая друг друга собственными телами. Кто будет заботиться о каких-то рабах.
   Свет разливался по внутренностям, слегка обжигая, но, в-общем-то, не причиняя больших неудобств. Но тут... Он вдруг задохнулся от восторга, захлебнулся тёплым, прозрачным, как мёд летом на пасеке, неведомым то ли напитком, то ли потоком счастья ли, безумной тоски ли. Как плотина под напором вешних вод он напрягся, вздрогнул, подался и, не умея сдержать бьющийся, извивающийся жгут раскаленной, мягкой неизвестной субстанции, исчез в пенном, неистовом водовороте.
   Он проснулся среди ночи как от толчка (хотя, почему "как"? Кто-то действительно ткнул его в бок). Во рту был лёгкий привкус сладкого, какой-то изумительный аромат; тело всё ещё дрожало от восторга, и он шумно вздохнул, не умея сдержать бьющий из груди поток тепла (он почти видел его, как янтарный луч). Пошарил руками вокруг, сориентировался в привычной тьме, покидающей его лишь во сне, дарующем яркие и непонятные сновидения, и наткнулся на тёплую плоть живого существа; вроде бы, когда он засыпал, в бараке кроме него никого не было.
   - Полегче, ты мне глаза выколешь своими крючьями! Ты кто? - по шёпоту было не разобрать, мужчина рядом с ним или женщина. Хотя, откуда женщина-то.
   - Я.., Не.., Низам... Это ты меня разбудил?
   - Тише! Они думают, что ты один в бараке. Видишь?
   - Я ничего не вижу, я слеп...
   - Да не важно! Ты в себя смотри. Видишь?
   Растерянность, перерастающая в агрессию. К его руке прикоснулись, он почувствовал крепкое рукопожатие. Одновременно с этим фосфены в его изуродованных глазных яблоках постепенно слились в какой-то сияющий узор...
   - Ну что? Видишь?
   - Погоди... Потрясающе..! Ну и что дальше? Я не понимаю.
   - И не надо. Тебя ведёт?
   - Что значит "ведёт"? Я не понимаю, о чём ты! - давно забытое чувство гнева пробудилось где-то в глубинах его тела, голос напрягся, собирая разлитую вокруг силу.
   - Чтоб ты! Олух царя небесного! - слышно было, как невидимый собеседник шлёпнул себя по лбу, завозился. - Забыл совсем! Вот, возьмись за кандалы.
   И этот кто-то взял его ладони и приложил к железякам на кровоточащих лодыжках.
   - Ну, теперь как?
   - Сейчас, погоди, - Низам уже видел этот сон: сидящий в бараке одинокий зрячий Слепой, нелепо скрючившийся, держащийся за железные кольца, охватившие его ноги цепкими объятиями рабства. Рядом дитя "прорыва", с надеждой во взгляде. Или это был не сон? Овеществленная мысль? Кто-то совсем молодой, но уже ослеплённый, отринувший зрение, становящийся воплотителем собственных мечтаний, ведомый Словом. И поэтому неумирающий. Он знал, что никогда не умрет. Он не чувствовал в себе каких-то сверхмогучих жизненных сил, пылающей жажды бытия, жадности ко всему новому, как у Хама. Но он знал, что никогда не подойдет к собственному концу; занавес никогда не опустится, актеры будут всё те же, только в новый масках; ну, может быть перерыв на обед, небольшой отдых; но потом снова на сцену, за работу, сладостней коей... ужасней которой...
   Он замер, скрючился, сжимая лодыжки. Его "вело". Вокруг бушевал простор мира. Всё, даже сам воздух, было каким-то тёплым, обильным, густым, как черничный кисель, пространство можно было пить, дышать им, плыть в нём или... просто стать им. Это не имело начала, конца. Никогда "до" и никогда "после" он не расставался с этим. Ведь пока ты в контакте хотя бы с одним атомом материи, ты - властелин мира. Как, ты не знал?! В этом всё и дело. Избавься от убеждения, что ты чего-то не знаешь, и ты будешь знать это. А всё остальное - просто формы твоих мыслей. Как вот эта, что растёт под солнцем, на лугу, в окружении таких же, как он, трав, цветов, кустов.
   Он был этим цветком, растущим из-под булыжника. Он был этим булыжником; травинкой, тянущейся к небу с другой стороны камня, разделяющего его и её, цветок и травинку, куска минерала, не позволяющего им воссоединиться в объятии, оплести друг друга и не разлучаться никогда. Цветок рассказывал травинке разные занятные истории, услышанные от залетных посетителей. А травинка.., она просто слушала и любила его, как может любить травинка - тихо и самозабвенно. И холодная каменная уверенность разделяла их, и неразделённая физически привязанность была тем недопроизнесённым слогом магического слова, способного из двух сделать одно.
   В один из дней позднего лета (а для них это был закат жизни, старость) на лугу появился косарь. Ему не хватало лишь чёрной хламиды да лика, прозрачностью и бледностью сравнимого с лунным светом. Он работал скучно и методично. Травы падали рядами с тихим шёпотом, покорно принимая судьбу.
   Цветок первым заметил приближение носителя рока и известил об этом возлюбленную. Было бы глупо тратить последние минуты жизни на пустые разговоры и причитания. Цветок и травинка скрестили взгляды поверх камня и молчали. Взглядами сими было сказано всё. Только бы одно объятие перед смертью, хотя бы прикосновение. Но эта серая гранитная туша между ними... Как близки они были, и как недосягаемы друг для друга. Инструмент в руках косца пел песнь труда, что создает из жизни смерть, чтобы поддержать ею жизнь. Вот ещё один взмах, и они падут на землю, забывая себя, истекая соком. Они одновременно зажмурились, затаили дыхание, готовые к пронзительной боли, несущей освобождение от этой жалкой, мучительной любви, возможность стать сеном, а далее кормом для скота или подстилкой, и... Оглушительный лязг железа о камень, - двух враждебных стихий, - стон надломленной деревянной плоти. Они открыли глаза. Косарь, матерясь и зло сплевывая, уходил всё дальше, неся в руках обломки смертоносного инструмента. Вот он скрылся за деревьями. Тишина. Ничего не произошло? Ну как же? Ведь только что!.. Они ещё не верили в своё чудодейственное спасение, но это был факт непреложный - они одни среди полегших собратьев, подрезанных у самого корня; и еле заметная царапина на боку их давнишнего врага - камня, - след схватки с металлом и деревом, из коей он с честью вышел победителем. И они поняли, что препятствие, разделявшее их, сохранило им жизнь...
   - Излечение - в корне болезни. Спасение находится в самом препятствии. Запомни это!
   - Хорошо.
   - Прощай.
   - Прощай.
  

* * *

  
   Величественные взмахи бескрайних крыльев. Ничего... Вернее, всё. Весь мир здесь, на расстоянии протянутой руки. Бешеное неистовство тишины. Интенсивность, столь чудовищная, активная, что становится неподвижной. Теперь об этом знал каждый. А когда-то... это было таким же неуловимым.., впрочем, как и теперь. Сменилась лишь форма приятия и выражения этого и способ передачи возбуждения по каналам существа от вершин к телу. Точка была всегда и пребудет вовеки. Аминь. В её ли власти изменить окружение в мгновение ока, аннулировать закон, раскрыть закупоренное, растянуть, расширить скукоженное? В её.
   И вот всё прошло. Он огляделся по сторонам, протер глаза. Сквозь забранные окошки у самого потолка пробивались лучи светила, падая красными квадратиками на противоположную стену. Он видел их ясно, как под увеличительным стеклом. В лучах кувыркались пылинки. Было очень тихо. И он не удивлялся, что снова видит. Что под пальцами вместо изуродованных впалых глазниц ощущаются плотные, вполне выпуклые, самые настоящие... "Хочешь быть далеко-далеко отсюда, на берегу южного моря?" - "...где я оставил нечто близкое мне и совершенно незнакомое? Ну-да, ведь я не властен изменить... ничего... Зачем ты обманываешь меня? Ведь не имеет никакого значения, хочу я этого или не хочу. Никакого!"
   Молчание.
   "Ну что ж ты молчишь? Скажи, как светло вокруг, как прекрасен и совершенен мир, в коем смерть стала одной из фальшивых комбинаций... чего-нибудь... несуществующего. Короче, скажи какую-нибудь героическую муть. Ты ведь мой истинный внутренний голос". (Куда же исчез ночной посетитель? Хотя, было бы глупо рассчитывать на то, что он останется здесь до утра. Дело своё он сделал).
   Молчание.
   "Ну? Чего молчишь?! Ты ведь такой правильный! Сообщи мне о моем настоящем местонахождении, дай знать при первых признаках приближения опасности, как вести себя; что сказать; как связать себя с каким-нибудь дармовым артефактом. Это ведь так приятно, когда тебя "ведёт", и ты палец о палец не ударишь.., или пальцем о палец, не помню, как там правильно... Ничего не помню! Да пошло оно всё на хрен!"
   Он не заметил, что говорит вслух, в полный голос, глухое эхо отражалось от стен барака. Он помолчал, вслушиваясь в себя. Ответа не было. Он облизнул сухие губы, закрыл глаза, замер. Тишь царила в существе его. Никакого ответа. Это поразило его, страх волной мурашек прокатился по спине и сдавил сердце ледяной дланью. Где-то во внешнем мире, вероятно, в соседнем бараке, закричала кошка, тоскливо, на низкой ноте. Этот крик совершенно выбил его из колеи, да так, что тело затрясло в ознобе. Он вскочил, гремя кандалами, спешно набросил накидку и вышел во двор. Вокруг ни души, хотя солнце стояло довольно высоко. Он прищурился, сквозь щёлочки глаз разглядывая архаичное, древнее светило. Солнце красиво, оно восхитительно, Низам вдруг ощутил это сполна, до слёз в глазах, до кома в горле. И тут же забыл. Ежели все уже на работах, то ему несдобровать, получит по первое число. Но он чувствовал, что что-то не так. И уже был почти уверен в этом, когда, бросив взгляд на сторожевую башню, собственными глазами увидел, что наверху никого нет. И, более того, сама башня еле стояла на трех опорах, четвёртая обрушилась, проломив крышу одного из бараков.
   "Восстание? Или... что?"
   Молчание. Это вывело его из себя.
   - Что ты молчишь! Дай мне знать хотя бы о своём существовании! Скажи хоть слово!!! Одно слово! Слово!..
   Окружение исчезло. Осталась лишь чернь пустоты. Безысходность. "О, как мне всё надоело! Снова Слово спасло меня... или погубило. А, всё равно! Ничего мне не нужно. Ни знания, ни свободы, ни власти... Ни смерти".
   Молчание. Скрип несмазанных петель колеблемых ветром дверей - тоскливый звук покинутого человеческого жилья. Одиночество. Это осталось где-то во снах и уже забывалось, стираемое более поздними переживаниями. Снах удивительно живучих, в которых он ещё бежал между бараков, огибая тачки, телеги, какие-то непонятные железяки. Один в пейзаже, будто застывшем в схваченном цепкими пальцами тишины одном-единственном кадре чужой действительности. Единственное движущееся звено вереницы статичных образов. Солнце в том сне было удивительно красивым. Или ему так казалось... с непривычки. Гремя кандалами, задыхаясь, несся он под гору. Зеленые холмы сменялись тенистыми долинами; он покинул предгорья, пошёл шагом по жухлой степной растительности, хромая на обе ноги. Скрылся из глаз... Чьих?
   "Ничего не хочу".
   Он прислушался - безответная тишь. Внутри него как будто открылось отсутствие, провал. И ему по-настоящему стало страшно. Такого страха он не испытывал за всю свою... А была ли вообще ЕГО жизнь как таковая? "Да, да, слышишь, я хочу оказаться далеко-далеко отсюда, на берегу южного моря".
   Переход...
  
   Волны бились о берег, накатывали с шипением и бессильно отступали, снова накатывали. Злое солнце безмолвно и дико палило окрестности, заставляя всё живое искать тени в этом ультрафиолетовом аду. На берегу, обхватив руками колени, не обращая внимания на волдыри на обожженных солнцем плечах, сидел человек и смотрел вдаль, туда, откуда приходили волны, словно ждал послания от неизвестно кого. Он был один среди равнодушных предметов. По щекам его текли слёзы, губы шевелились, рождая потустороннее бормотание.
   - Вот здесь должен был стоять её мольберт. А там мы любили друг друга, вот под тем кустом. Слово! Слово! Слово!
   Но ничего не происходило. Видимость вокруг не утрачивала реальности, звуки были бессильны, они лишь сотрясали воздух и таяли, не достигнув тайного резонанса с субстанцией. Он сидел, вслушиваясь в звенящую тишину природы. Он уронил голову на грудь и заплакал в голос. Воздух был неподвижен, в знойном мареве дрожали дальние холмы, и линия горизонта причудливо извивалась безумной коброй, исполняющей танец отчаяния и злорадства победительницей на душах поверженных.
   Затем он заснул.
   Ничего ему не снилось. Липкая чернота, непомерная тяжесть; проснувшись, он со стоном перевернулся на покрытый волдырями живот и на четвереньках пополз к морю. Тело отказывалось повиноваться, суставы ломило, голова раскалывалась. "Перегрев? Да, на таком солнышке не зевай. Долбанёт лучиком, мозгов не соберёшь".
   Морская стихия буквально воскресила его. Он нырял и плескался, пока окончательно не пришёл в себя. Затем выбрался на берег, сел в тени под кустом и вдруг понял, что страшно хочет есть. Это удивило его, но не настолько, чтобы тратить время на осознание новизны ощущения. Строить предположения, делать выводы, - потом, потом! Суть не в том, чтобы правильно ответить на вопрос и найти выход из положения, но в том, чтобы миновать безвыходные ситуации. Он встал и побрёл по берегу в сторону лощины, поросшей кустарником. Утреннее солнце ещё не раскочегарилось, и он сознавал, что до полудня ему нужно найти хоть какую-то одежду (он был обнажён) и чего-нибудь на завтрак. Боже, что происходит?! Куда он попал? Почему он должен совершать эти глупые поступки, что-то искать, от чего-то страдать? Он подошёл к полосе кустарника, оказавшегося невероятно колючим с мелкими жесткими листьями, и покрытым бордовыми ягодами. Он попробовал пару ягод. Они были терпко-горькими, и он с негодованием выплюнул их. Ему захотелось расплакаться; броситься на землю, закрыть глаза и не двигаться. Он повалился на жесткую траву и тут же вскочил. Казалось, растения соревновались друг с другом в колкости. Он зашагал по лощине вверх, ворча и на ходу вытаскивая из кожи живота и груди мелкие колючки. Он не понимал, почему ему не всё равно, почему тело стало таким уязвимым, почему мир столь реален, почему слово - лишь квант шума в окружающей видимости, а не живое существо. В раздумьях он перевалил через гору, окинул взглядом поросшее чахлым лесом, перемежающимся когда-то возделанными полями, пространство уходящих в знойную дымку холмов, и где-то очень далеко, милях в пятнадцати, разглядел что-то похожее на посёлок городского типа. Отметил направление по солнцу и, спотыкаясь через шаг, стал спускаться со склона, глядя под ноги отсутствующим взглядом человека, доведённого до крайней степени усталости. Но он не мог перейти грань возможного, он вообще её не чувствовал, эту грань, и от сознания какой-то таинственной потери холодило под ложечкой. Он изодрал голени в кровь, сбил пятки, а угрюмое светило грозно поднималось над головой, хлестало беззащитное тело, с каждой минутой увеличивая размах световой плети. В какой-то момент он почувствовал, что сейчас потеряет сознание, и спросил себя, что последует за этим. Спросил по привычке, уверенный, что выбор за ним и что обстоятельства послушно сложатся в гармоничный узор реальных последствий. Спросил спокойно и без обиняков. Ответ потряс его. Лавина страха затопила мозг, парализовала волю тела; ноги его подкосились, и он упал грудью на острый обломок сланца, рассекшего кожу и упёршегося в грудину. Неимоверная боль прояснила сознание, он завопил, поднялся с колен и, пошатываясь, побрел дальше, с удивлением созерцая рану на груди и струйки крови, стекающие по животу. Впрочем, кровь быстро запеклась, а боль притупилась. Но зато, о боги!, что-то родилось в животе, какое-то чувство; оно билось горячей пульсирующей точкой и посылало в руки, в ноги, во всё тело какие-то непонятные приказы. И тело слушалось их; оно успокаивалось, наполнялось липкой, густой силой, голод и жажда (о, жажда, это было невыносимо) отступали, и он делал ещё несколько шагов, уверенный, что теперь-то уж точно сковырнется, а потом ещё несколько шагов.
   А потом он оказался на берегу маленького озерца, окружённого тростником. Трехметровые соломины с метелками на концах тихо шелестели. Из последних сил он проломился сквозь травяную стену, плюхнулся в воду и стал пить. Он пил и пил, пил и пил и не мог напиться. И он пил, пил и пил. А потом опять пил, сопя и закашливаясь. Это было такое наслаждение!.. Это была мощь, сила, она вливалась в него, распирала изнутри. Он засмеялся, стал плескаться в тёплой, пресной воде, хохотал и не мог остановиться. Он был в каком-то диком восторге, совершенно обезумел, о!
   А потом силы снова покинули его, он еле выбрался на берег сквозь строй трав, сел в тени речной ивы и предался раздумьям. Но совершенно очевидно, что необходимость действий была насущней в этот момент; и это странно.., так странно... Мда-а! Он встал и принялся за работу. Через полчаса голову его украшала копна травы, отдаленно напоминающая сомбреро, чресла - тростниковая юбка, а ладони - многочисленные порезы: он не берегся, жизнь была дороже... Эта мысль как громом поразила. Он как будто ухватил за хвост один из неуловимых ответов на вопрос о причине его пребывания в этом самом месте. "Воля к жизни? Вот что родилось во мне, пульсировало, подгоняло, собирало воедино распадающиеся части целого организма? Вот что стало одним из стержней моего существа? Воля к жизни, архаичный крик живой субстанции, атавизм или, скорее, рудимент, за ненадобностью и, главное, за невостребованностью, полностью атрофировавшийся когда-то на заре тотализации, а теперь вот..."
   Мысли путались; он потерял нить рассуждений, пожал плечами и лег на землю, когда-то бывшую илистым дном водоема, а теперь растрескавшуюся на колючие, ломкие многоугольники. "Что теперь?" Тело само ответило, да так громогласно, что он вздрогнул. Сам желудок ответил голодным возмущенным урчанием, сетуя на свою незаполненность. Он испуганно поднялся и огляделся по сторонам. Он был растерян.
   Что-то внутри него закрылось. Какой-то из путей славы, взаимопроникновения. Он не чувствовал боли, когда лишал жизни лягушек, и отвращения, когда ел их сырыми, едва размыкая потрескавшиеся от жары губы. Мир истекал из него вовне тоненькими струйками сквозь пробоины тела, ставшего обычным биологическим аппаратом, утерявшего по какой-то неизвестной причине свой разум, вместе с ним свой язык, вместе с ним власть вездесущности, вместе с ней радость пребывания в вечности Сущего.
   И вот перед ним предстал замысел, - величайшая награда ищущему, мечта любого зрячего: "Смотри, гордись, вот я. Ты можешь меня узреть, познать, стать мной. Я - награда, возможность постичь окончательный смысл любого действа". Низам вяло, апатично жевал холодное, скользкое мясо амфибий, глядя в пространство перед собой, в равнодушии созерцая жёлтые и оранжевые точки, вспыхивающие перед глазами или прямо в голове (не разобрать... Что-то величественное как будто.., но... э-э-э, ладно. Что за Замысел, какой Замысел?), и не понимал того, что вроде бы должен был понять, принять всей душой (ну так жизнь идёт своим чередом.., или чередой... черемшой. Ха! Чёрта с два!) или чем там обычно принимают то, что считается целью возникновения индивидуума, как отдельной единицы в слитности существующего. А так же он восхитительно аннулировал собранную с таким трудом им самим же критическую массу единого, превратил в ничто работу многих лет тяжкого труда тем, что равнодушно уставился на яркий световой узор перед глазами (или у себя в голове), поразмыслил, отвернулся, зевнул и завалился спать в тени ивовой листвы, отринув таинство угадывания линий судьбы просто затем, что не имел ни малейшего желания занимать себя умственной работой в столь неподходящее для работы время дня. В таком неподходящем для этого месте мира.
  
   Синяя-синяя, ярко-голубая, "слишком" лазурная гладь уходящих к горизонту снегов. Морозный воздух стелется дымкой по насту, обжигает ноздри. Гладкая, нетронутая целина. Нагнувшись, он пробивает ладонью корку наста (сустав среднего пальца опять будет ломить; ну надо же было каблуком или кулаком!), зачерпывает сыпучую снежную крошку, осторожно несёт к лицу, разглядывает девственной чистоты кристаллики замерзших облаков, осторожно берёт губами чуть кристаллизованных истин, плавит во рту, глотает дармовую амброзию..; хочется ещё. Какая же в нём сила! Сила небесных воинств, покрывших землю белым пледом искренности, ставшей в результате сей инволюции обычными чистотой и невинностью.
   Кто-то зовёт его - сверкающую чистотой невинности заготовку, - его это нисколько не беспокоит. Один он в своём мире, один из избранных или один из многих, - это не имеет значения. Он не отвечает на призыв; прищурившись, смотрит вдаль, игнорируя хруст наста под чьей-то тяжёлой поступью. Шаги затихают прямо за спиной, в полуметре, слышно тяжёлое дыхание. Низам не оборачивается, он смотрит вдаль. Человек за спиной не двигается, лишь сопение доказательством присутствия; и много странных чужих мыслей. Так проходит с полчаса, время истекает в плавном скольжении по руслу существования без всплеска, успокаивающе.., безвозвратно. Так хорошо стоять, пить свежий морозный воздух, ощущать себя чистой субстанцией, в радости и смехе принимающей внешнее, становящееся внутренним, частью её самой. Он представил себя в жаркой пустыне умирающим от жажды под зловредным солнцем, шепчущим потрескавшимися от жары губами бессвязные речи в забытьи кромешном разума, в болезненном сне разбитого тела. Вздрогнул, огляделся по сторонам, назад, за спину. Никого вокруг, он один в морозном безмолвии вечно снежной страны. Он тяжко вздохнул, потёр обмороженные щеки и снова двинулся по снежному ковру, на каждом шагу проваливаясь чуть выше щиколотки и вздрагивая от боли в изрезанных настом голенях.
  
   Он понял, что проснулся, но продолжал лежать с закрытыми глазами, наслаждаясь неделанием. Колючие многогранники потрескавшейся глинистой почвы врезались в тело, но он уже привык к гостеприимству окружения и не обращал внимания на мелкие неурядицы, возникающие между его телом и средой. В нём снова зашевелилась воля. Она заставила его открыть глаза, оглядеться, подняться в полный рост и дать работу ногам.
   Вопросы "куда" и "зачем", обстоятельства места и времени, условия почему-то не волновали его. Даже тогда, когда, приняв более-менее вертикальное положение после очередного падения, он осознал, что, покачиваясь, стоит перед добротной каменной хатой странной крепостной архитектуры, стискивая непослушными пальцами жердины хлипкого заборчика. И ещё: последнее, что он помнит - её, стоящую на крыльце, неподвижными, расширившимися зрачками глядящую на него, её губы, что-то шепчущие; что - не понять, горло у неё пересохло то ли от жары, то ли... Ледяной, пронизывающий ветер в спину. Если бы ветер дул в лицо, он бы давно скопытился, и тело его вмерзло бы в слежавшийся многолетний снег мумией-памятником глупости мира. А так, - скрип-хруп, скрип-хруп, - он делал шаг за шагом в безумстве хлада. Однообразный, заунывный свист ветра настолько примелькался слуху, что Низаму казалось, будто он бредёт в полной тишине, не пустой, но грохочущей, шумящей морскими волнами в спиральных глубинах раковины. Он любил море. Он вообще любил всё, содержащее в себе хоть малую частицу простора - степь, небо, пустыню, тундру; отчасти железные дороги, шоссе, вокзалы, аэропорты, как обещание каких-то изменений. Он нёсся на поездах дальнего следования, вел какие-то незначащие дорожные разговоры, глядел в окно, на проносящиеся мимо станции назначения, на каждой из которых его ждала любимая и единственная. Она стояла на платформе, глядя полными слёз и безысходности глазами на грохочущие вагоны поезда, проезжающего мимо, всегда мимо. А у него не хватало силы духа ни дёрнуть стоп-кран, ни, высадив каблуком стекло, сигануть в окно, ни пойти в головной вагон и, захватив поезд и перебив банду машинистов, остановить состав. Лишь его судьбоносный взор проникал законы пространств, заставляя условия чудовищного эксперимента повторяться раз за разом, от станции к станции, лишь бы ещё раз ощутить, впитать милый взгляд карих глаз и понять, что ни на что большее он не может рассчитывать, ибо на большее не способен. Страшный бег состава не прекращался, грохот и лязг вагонов, стук колёс по рельсам; всё это размывалось, теряло четкость, и лишь милый лик, тревоживший непонятным присутствием своим его воспалённый разум, оставался объёмным и четким, как цветная фотография, наклеенная на грубый рисунок карандашом.
   Чьи-то руки давали ему пить, поддерживали его голову, ибо сам он не в состоянии был этого сделать, обтирали его тело влажной губкой и затем тканью, пропитанной смесью ароматических масел. Это странное тело, забывшее истину. Эти нежные руки, их прикосновения, такие знакомые, дающие силу, пробуждающие и вытягивающие на поверхность уснувшую в недрах существа жизнь. Его жизнь?., не желающую, однако, пробуждаться, окончательно и бесповоротно покинувшую угасающий организм, снедаемый жаром смерти. А потом сквозь беспорядочные видения, сквозь болезненный бред он чувствовал чье-то сильное и нежное тело, излучающее такую интенсивную любовь, такую горячую преданность, что зной пустынных холмов показался ему ледяным дыханием снежного безмолвия. Видения покинули разум, уступив место беспамятству. И он лишь помнил жар соития, неистовый поток неизвестной силы, хлынувшей из его существа, сорвав тайные затворы, снося остатки болезни, затопляя два сплетённых в танце тела наводнением пламени; его разрывало, он стонал от боли и экстаза, уверенный, что сейчас умрёт. Мир трепетал вместе с ней; он издал последний душераздирающий вопль, срывая связки, чувствуя, что умирает, разрываемый по швам шквалом расплавленной бронзы. В невероятном усилии напряг все мышцы так, что захрустели суставы, выгнулся, замер, ощущая, как сквозь его тело от головы вниз бьёт молния, как молот. Последний разряд, самый сильный, вызвал у него обильное кровотечение из носа. Но опасность была позади. Он, совершенно обессиленный, повалился на кровать и, тяжело дыша, закрыл глаза. Некто где-то когда-то, в одну из эр слепого рода, в переплетении ног не чуя собственных границ и лишь угадывая редкие звуки внешнего мира за тишиной, царящей внутри их тел. Он восстановил дыхание, с трудом поворачивая голову, огляделся. Долгие полчаса молчания, насыщенного, как клюквенный сироп.
   - Где я? Что со мной было?
   - Твой организм был отравлен слишком большой дозой излучения. Не понимаю, как тебе вообще удалось миновать гибельную впадину между холмами. Зной там нестерпим. Ты умирал, снедаемый огненным демоном, и мне ничего не оставалось, как...
   Она спрятала лицо в подушку.
   - Что ты, м... милая! - он привстал, повернул её за плечи к себе, заглянул в заплаканные глаза.
   - Прости меня, я не должна была этого делать, но мне ничего не оставалось. Ты бы не выжил. Нужно было вытянуть из тебя этот проклятый огонь. О, господи, как же так? Теперь каждый, каждый может указать на меня пальцем, как на запятнавшую имя Дома.
   - Что ты говоришь? Не надо. Ты... ты разве не помнишь? Ничего не помнишь?
   Она перестала всхлипывать, утерла глаза, посмотрела на него:
   - Значит, у тебя тоже было это ощущение?
   - Какое?
   - Ну.., что мы уже встречались.
   "Как так уже встречались! - хотел сказать он. - Не только встречались, но и были самыми близкими существами на свете!" Но не сказал. А лишь молча, с растерянной улыбкой, гладил её миниатюрную, такую знакомую ладонь.
   - Когда я тебя увидела за околицей, меня вдруг как будто что-то кольнуло прямо в сердце. И ещё я поняла по твоему... внешнему виду... ну, что тебе срочно нужна помощь. Но твой взгляд, тогда, он просто пригвоздил меня к месту, как будто в тёмной душной комнате вдруг сквозняком сорвало форточки с петель, и морозный свежий искристый поток воздуха пронесся по помещениям, меняя стены, обои, предметы обихода. Этот твой взгляд...
   - Морозный?.. Хм...
   - Потом ты долго бредил, я думала ты умрёшь, и растирания не помогали, оставался только один выход - дать выход запертому в тебе огню, - она улыбнулась неловкому каламбуру. - Я бы об этом и помыслить не могла в иной ситуации... И дело даже не в том, что за эти две недели ты стал мне ближе отца или брата. Просто было какое-то дикое ощущение, что я твоя, и ничья больше. Что вся моя жизнь до этого была лишь временной разлукой, и вот теперь мы вместе навечно. Но с чего, откуда, как?
   Она уже не могла остановиться, говорила и говорила. А он глядел в потолок, скользил взглядом по предметам обихода, улыбался, слушал, видел, дышал, пока не заснул крепким сном победившего смерть.
   Проснулся он в уютном утреннем полумраке от лёгких прикосновений.
   - Будешь завтракать? - сказала она с улыбкой, увидев, что он открыл глаза. - О, милый! Что со мной? - она бросилась к нему, снова орошая слезами счастья его лицо.
   - Ты просто многого не помнишь. Ты можешь не только почувствовать, но и понять, и ощутить, что мы с тобой - одно.
   - Но.., я, наверное, не совсем понимаю.
   - Мне не нравится этот дом. Не знаю почему, но я четко осознаю, что каждый день пребывания в нём потерян.
   - Это Дом ещё моего деда. Я в нём родилась...
   - Подожди! - он сел на кровати, взял её за плечи. - Это неправда. Тебя обманывают. Этот дом... - он оглядел мрачное помещение, в которое, конечно же, не проникали смертоносные лучи светила; но что-то здесь было не так.
   - Этот дом... Трудно найти подходящее слово... Слово, выражающее суть моего впечатления от... - он улыбнулся, взглянул на неё. - Когда же мы наконец сможем обходиться без слов.
   Воспоминание той, другой жизни пронзило мозг, заставив его вскрикнуть от неожиданности. Она вскинула голову, тревожно сжала его ладонь в своей тонкой, изящной, но сильной ладошке.
   - Да.., но мы же... жили не берегу совершенно свободно, безо всякого вреда для здоровья! Вспомни, Эта, ты рисовала изумительные картины. И мы купались в море и загорали.
   Поразительно, как всё бывает просто и в то же время сложно, связано одно с другим, и в любой момент способно породить совершенно независимые друг от друга последствия. Как мы смертны и безумны во всех своих проявлениях, уже в следующую секунду становящихся историей. Безмятежны в центре бури и неистовы в мелочах. Как мы беспредельно забывчивы.
   Она сидела на краешке постели, нервно покусывая прядь волос, и напряженно следила за его действиями. Он закончил рисовать, подал ей набросок на листе бумаги:
   - Вот, это эскиз одной из твоих картин; ты не помнишь? Такой прекрасный закат, и вот здесь линия горизонта, как хребет танцующей кобры.
   Он пристально вглядывался в каждую чёрточку её лица, силясь проникнуть "за". Она виновато улыбнулась. Едва заметно покачала головой. Он вскочил с постели, кинулся к окну:
   - Эта крепость душит нас! Мы должны покинуть ее! Пойдем со мной, Эта! Бежим! - он схватил её за руку, потащил к двери.
   - Но там смерть! Сейчас как раз полдень. Мы не проживём и двух часов. Послушай, успокойся, прошу тебя. Я... чувствую себя ужасно виноватой. И... ничего не могу с собой поделать.
   Что он задумал? В этот момент чья-то власть на миг ослабила в нём свою хватку, и он понял, что нужно делать; и делать незамедлительно. Он окинул взором комнату, в упор посмотрел Эте в лицо, подошёл к двери, откинул щеколду, сбросил крючок, отодвинул засов, щелкнул замком и стал выкручивать фиксирующий болт (господи, вот забаррикадировались-то!)
   - Что ты делаешь! - она устремилась к нему.
   - Ты когда-нибудь была снаружи в полдень? Там весело, - он пожал плечами.
   - Постой, я... Я не хочу снова тебя терять, это при-... - он оттолкнул её, выдернул болт, распахнул дверь. В лицо ему дохнуло жаром раскалённого воздуха, как из печи котельной; он отшатнулся, но тут же взял себя в руки, собрался и, стремительно сбежав по ступеням крытого крыльца, пересёк двор, перемахнул через плетень и понёсся по горячему песку прямо, не разбирая дороги, навстречу гибели. Власть страха смерти пригвоздила её к полу. Она перестала дышать, ибо грудь её могла извергнуть лишь... В глазах у неё потемнело. Она слышала его удаляющиеся шаги и знала, что никогда больше не увидит его. Никогда не прикоснется к милому телу, никогда не услышит родной голос. Красноватым туманом заволокло взор. Несколько сдавленных рыданий вырвалось у неё из груди, больше похожих на предсмертные судорожные всхлипы. Пошатываясь, она встала, подошла к двери и вдруг кинулась вслед за ним, туда, в печной жар ультрафиолетового ада, решив, что если не жизнь с ним, то лучше смерть. Смерть.
   Низам почуял, что где-то здесь пролегает граница. Жарило вовсю. Отбежав ещё пару сотен метров, он повернулся и раскрыл объятия жизни. Она уже не бежала, но еле плелась, обессиленная, непонимающая и преданная. Была абсолютная тишь, ни ветерка, и только клубилось марево над адским домом-артефактом. Спотыкаясь, она добрела наконец до невидимой границы, лишь взглянула ему в глаза с обидой, со скрытой радостью предсмертного прикосновения, с растерянностью ожидающего, что, мол, вот это и есть смерть?, и повалилась без чувств к нему на руки, не видя, как дрогнули стены и крыша обманутого Дома, как полетели камни, черепица, куски цемента, как, ухнув, осели стены, как с грохотом обвалилось всё магическое строение, застонав, как живое (а оно и было живым воплощением чьей-то неистовой воли), как блеснула радость в глазах любимого, радость победы над ложью ненужной старой магии, как прекратилось страшное неземное пекло, сменившись обычным солнечным дождём. И самым удивительным было блистающее Слово. Лучистое, первозданное, несотворенное, несущее в себе эквивалент себя самого, то есть всего мира.
  
   Неудобство лежания на песке посреди голой выжженной пустыни было очевидным. Да, не скоро здесь заколосятся злаки, а о шуме дерев и говорить не приходится, - внукам бы услышать.
   Он поднял голову и был поражён открывшейся взору картиной. Блистало море воды. Низинка была затоплена, а они вдвоём находились на маленьком островке. Я почему-то знал, что она ничего не будет помнить из того, что произошло за последние две недели. Тем лучше. Она лежала в забытьи, такая красивая, хрупкая, беззащитная.., как в том подземелье, и адский крест из заговорённого дуба... Стоп!.. Я провёл рукой по её каштановым волосам. Рука дрожала. Мне нужно было успокоиться, я ведь совсем ничего не знаю, и кратковременная слабость... Стоп!.. Очередная вспышка воспоминаний ослепила и оглушила безмолвной своей интенсивностью. Висение в киселе бессилия что-либо предпринять, но лишь пассивно ждать полного раскрытия памяти, обессиливало. В висках пульсировало, нетерпеливое зудение желания ускорить процесс приводило к обратному результату... Я снова я. Неплохо, хоть и непривычно. Так, а что с книгой?.. Я попытался представить, как поведёт себя артефакт, столкнувшийся с тайной человеческой силой. Мысли заклинило. Мда-а! Ситуация! Это что, стало быть, некая защита от рационального проникновения? Лёгкий восторг. Ух, это же что можно сотворить, если, скажем, я со своим грузом понимания и человеческим способом разумения попытаюсь разобраться в их непостижимых механизмах, созданных веками проникновения и искусственного безвременья. Повторить их неслыханные эксперименты. И может быть даже понять, кем же были они сами. Где там всякой примитивной магии! Тут манипуляции с реальной бытийностью. Я ведь...
   Он замер вдруг. И... он уже ничего не понимал, растерянно оглядывался вокруг; увидел вдруг её распростёртое тело на песке, схватил её за плечи, заглянул в лицо. Она дышала ровно, но была ещё без сознания. Он успокоился. По крайней мере, страшный дом уничтожен, часть воли к свободе выпущена в мир. Это хорошо. Что теперь?..
   Я вспомнил, зачем я здесь, тряхнул головой. Что за чёрт!! Готов был поклясться, что только что меня не было, а был "он". Я долго смотрел, как ровно вздымается и опадает её грудь. Тихо и спокойно. Вдох-выдох... А в моей рождался ужас. Я был готов к чему угодно, но не к таким выкрутасам. И самое ужасное - я не понимал, от чего зависит смена состояний. Хотя.., это даже не было состояниями. Это было... то я,
   ...то он. А у него от голода разболелась голова. Надо было как-то выбираться отсюда. Он глянул на мокрую полоску у береговой кромки и понял, что вода спадает, и довольно быстро...
   Хотя это было и не важно. У меня хватило бы сил перенести нас обоих отсюда в любое из мест, доступных... Стоп!.. Господи, помоги мне! Я хочу остаться собой! Меня замучили эти безумные перескоки! Что происходит! Вообще, что, где, как и когда?! Господи, если ты есть, прекрати это безобразие, я тебя умоляю. Я - я, а никакой не "он". Или если ты не желаешь этого прекращать, дай мне власть самому по своему разумению менять угол зрения, или... как там это называется, самовосприятие окружения! Только не отбирай меня у меня снова!.. Вот как сейчас!.. Я прислушался к внутренним процессам в недрах себя. Вроде бы ничего не изменилось. Или?.. Что-то зыбкое, еле уловимое... Я замер, пытаясь поймать наинепривычнейшее в своей жизни ощущение. Окаменел, вслушиваясь в себя. Невероятно! Абсолютно ничего не произошло. Затем...
   ...он встал во весь рост, поднял руки к небу и зарычал в неистовстве: "Будь ты проклят со всеми своими амбициями, если ты бессилен или не хочешь подарить мне такую малость - мою личность!!!"
   Она вздрогнула, подняла голову, испуганно и непонимающе глядя на него. Затем окружение вошло в неё, будоража пласты памяти. Она села на песке.
   - Что ты делаешь? Кому ты кричал?
   - Я... не знаю. Это разве я кричал?.. Прости, конечно же, это глупо, кто, кроме меня... Ты ведь спала. Мде-е-е! Дела, скажу я тебе.
   - Что-то такое?..
   Медленно повернул голову, пристально посмотрел на неё. Долго, не мигая, глядел ей в глаза, она замерла, сначала ей стало не по себе, потом она ощутила силу, бьющуюся в его зрачках, слёзы затуманили ей взор.
   - Не знаю, - он отвел взгляд, - ничего не знаю. Совсем ничего.
   - Но меня-то ты знаешь? - справилась с собой, незаметным движением руки утерла слёзы.
   - Тебя?.. Господи! Прости, ради бога, прости! Что-то я совсем... Ладно, жизнь продолжается, это главное.
   Он подошёл к воде, умылся, затем, оглянувшись на неё и чуть помедлив, скинул одежду и бултыхнулся в восхитительно прозрачную воду. Вынырнул где-то метрах в двадцати, отфыркиваясь и тяжело дыша, оглянулся на берег. На островке было пусто. Дрожь прошла по всему его телу, волосы зашевелились на голове. Да что же это! Он даже не мог закричать, лишь расширившимися зрачками тупо глядел на то место, где только что была она, и медленно бледнел... Что, оказывается, её и не было? Он один создал этот маленький изящный мирок и населил его фантомами своих желаний?.. Кто-то схватил его за ноги, он дёрнулся, закричал и... уф-ф! Долгий-долгий вздох облегчения. Она вынырнула рядом с ним, смеющаяся, озорная:
   - Ага, испугался?.. Что с тобой?
   - Как... Как тебе не стыдно, Эта! Как тебе не... - голос его дрогнул, он не мог сказать, что просто-напросто устал её терять, потому что это, прозвучав, стало бы ложью. Отвернулся и большими саженками поплыл к островку. Выбрался на берег и сел спиной к ней, созерцая горизонт. Через минуту она тихо подкралась к нему сзади, обняла за плечи, потерлась носом о его затылок.
   - Прости, я не думала, что ты так... Ну ладно, в конце концов..! Мирись-мирись-мирись, и больше не дерись. А будешь обижаться, то я уйду... купаться.
   - Тебя там акула слопает.
   - Я её сама слопаю, есть хочу до ужаса.
   - Вода уходит. Скоро здесь будет плодородная равнина. Ты не думала, откуда это обилие вод? Видишь, даже трава на дне осталась, будто стремительный паводок... И так же быстро исчезает... Мраморная леди...
   - Что-что? - она бросила отжимать волосы.
   - Женщина из мраморной страны... Голубая жилка билась на мраморном виске, чуть прикрытом прядью мягких, как пух, волос.
   Я провёл рукой по её волосам, коснулся мраморного виска с пульсирующей жилкой; повернувшись, взял её голову в ладони; вглядывался в неисследованные глубины, пристально, сладостно, нежно.
   Она не сопротивлялась. Это был долгий, хрупкий символ нашей с ней человечности. Я чуял биение её сердца и любил, любил, любил. Отстранилась; в глазах лукавство, искры озорства.
   - Становится холодно. Странно... Чем же всё это закончится?
   Вода ушла, частично испарившись, частично напоив землю. Температура падала. Взявшись за руки, мы спустились с холма, на вершине коего пережидали наводнение. Солнце скрылось грядой гор, и тут мы в полной мере ощутили хлад, как отсутствие тепла, потраченного ужасным домом на свои непонятные цели. Трава, не успев высохнуть, обледенела и хрустела под ногами; пар изо рта.
   Почти обнажённые, озябшие, голодные, бездомные, отданные на пожирание безжалостному монстру событий, мы, стоя в низине и проникая взглядами друг в друга, вспомнили всё.
  

* * *

  
   Найти среди скалистых уступов пещеру было нетрудно; с её-то способностями! Мы начали, как начинали наши давние предки, с костра, лука и стрел, шкур, каменных топоров. Меня вела воля к жизни, её, похоже, любовь. Она никогда мне об этом не говорила, а я не настаивал на определённости, всё равно ничего бы не изменившей в нашей жизни. Зачем-то всё это было нужно... И...
   Когда-то я вот так же смотрел на заходящее солнце, только ног у меня было не две, а четыре, и хищные зрачки с горящим в глубине зародышем демоничности, и сильные лапы. А когда-нибудь станет воспоминанием то, что сейчас является данностью. Если, конечно, память не умрёт. Все эти безрассудные вылазки на ледник. Охота на местного барса, не дающего покоя нашим душам длинными кошмарными ночами, сеющего страх и пожинающего покорность у местной фауны. Кинжальный ветер на покорённых вершинах, выдувающий, кажется, саму жизнь из каналов тела и заставляющий обветренные губы ещё пару недель после восхождения трескаться и кровоточить от малейшей улыбки. Долгие дни и ночи голода и холода возле умирающего костра, когда выйти из пещеры не представлялось никакой возможности по причине жестокого урагана. И странное невыносимо сладкое одиночество двоих в такие дни и ночи. Как будто последняя в мире любовь, когда чувствуешь, что всё равно скоро умрёшь. И сгорать в огне концентрации, дрожа от холода и слабости. И пить эту измученную холодом землю, и поить её собой. И знать её горячие глубины и холодные занемевшие персты вершин, которые я отогревал дыханием, проклиная мороз, мучающий ту, что стала для меня всем миром со всеми его прекрасностями. И этот последний кусок сушеного мяса, который мы подкладывали друг другу, да так и не съели, ибо я оставлял мясо ей, а она мне; а потом скормили его старому ворону, найденному после урагана в расселине; у него было сломано крыло, кость торчала, на это было страшно смотреть, и, видимо, ещё страшнее чувствовать, и он по-старчески равнодушно готовился к смерти, печально глядя в наши зрачки, как будто прося... не пощады, нет, но лишь быстрой и безболезненной смерти, но, конечно же, не веря в нашу доброту, уж в слишком суровом мире обитал он все эти годы. И мы не съели ворона, даже не думали об этом; а она излечила его, быстро и радикально. Он спустя неделю проковылял к выходу из пещеры, подскочил, взлетел, сделал круг над площадкой перед пещерой, как бы пробуя новый инструмент, снова сел, удивленно посмотрел на нас своим тёмно-лиловым глазом, каркнул что-то в высшей степени вразумительное и оставил нас навсегда, исчезнув за горизонтом. Но остался с нами. И оставил в нас частицу своей мудрости, - а чем ещё он мог отплатить, бедный старый ворон. Да, когда-нибудь это станет пищей для фантазии и источником эмоций. Но мы просто жили.
   - Возьми...
   - Ты это сама сделала? Как красиво.
   Он повертел брелок в пальцах и тут узрел на обратной стороне какие-то знаки, как буквы незнакомого алфавита, уже рождающегося средь белых снегов и вечных льдов.
   - А это что?
   - Как-нибудь узнаешь... Не сейчас, - она была очень серьёзна. - Я не знаю, поможет ли это, когда будет... Когда произойдет... Ну, в общем... Это талисман.
   - А-а-а... - он повесил брелок на шею и забыл о нём на время.
   - Возможно, когда-нибудь нам придётся... А, ладно! Дай руку, пожалуйста.
   Плавное течение жизни усыпляло бдительность двух бессмертных чередой удач и тепличной простотой предлагаемых обстоятельств.
  
   Но всё это рухнуло, не успев сформироваться. Пришли они. В утро одного из солнечных морозных дней, когда я возвращался с мистической охоты, уже не нуждающийся в оружии благодаря её дару, произошло нечто более радикальное, чем самый сильный ураган, переживаемый нами за все годы жизни в этой местности. Они. Ну и что? Явились громом среди ясного неба, неизвестно откуда и зачем. Не с добром.
   Я нёс на плечах годовалого горного барана, добровольно отдавшего мне свою жизнь. Я был весел и беспечен, даже что-то напевал под нос, когда узрел возле входа в пещеру несколько фигур в железных доспехах и с оружием из железа. Что-то такое... Сбросив добычу с плеча, я побежал к пещере, уже сознавая, что опоздал, ибо один из воев увидел меня, игнорировал мои попытки забрать его жизнь (странная составляющая любого разумного явления чуждого мира), взмахнул руками в одном из магических жестов далёкого прошлого, никак не желающего отдать настоящему право распоряжаться будущим, крутнулся на одной ноге, едва не поскользнувшись на своих кожаных подошвах, и...
  
   Она не видела его исчезновения, так как была занята борьбой с путами на руках и ногах. Зашедший стражник постоял у входа, наблюдая её бесплодные попытки освободиться, усмехнулся и снова вышел. Они тихо совещались у пещеры, очевидно, не решаясь на что-то или чувствуя какой-то диссонанс в окружении и субстанции. Им нужно было время, чтобы выбрать и провести в жизнь наилучший способ действий. Но ей это не могло помочь, верёвки, сковавшие её тело, были необычные, как и всё происшедшее за сегодняшний день. Вдруг она замерла, потрясённо вслушалась в себя. Как? Нет! Только не это. Они убили его? Как? Чем? Она осознала ворвавшееся в неё одиночество и, разом обессилев, дала волю слезам. Это конец! Конец. Теперь жить не стоит.
  

* * *

   О, смерть, этот тысячеголовый монстр с карличьими потугами на господство. То, что нереально, жить не может. Но оно может отыскать в себе бальзам, дарующий реальность нереальному. И назвать его (что) спасением. И в этом (в чём) стать Им (чем), - чем-то очень знакомым, как простое дыхание. И с ним (с чем) выйти вон, окончательно, теперь уже невзирая ни на какие преграды, не слушая голоса благоразумия, а просто поверив вопреки рассудку и магии в происходящее, постоянное, обыденное чудо.
   Кто, где, кого увидит из мира вечных снегов? Он, кого назвали Низамом. В этом самом месте, являющемся центром этого самого мира. А кого? Об этом позже...
   Он долго лежал на снегу, глядя в небо остекленевшим взором отчаявшегося. Слабость и безволие овладели телом безраздельно. Но даже если бы его телом овладели сила и твёрдость, он всё одно не знал ни что с ним произошло, ни где он находится, ни, что самое страшное, где находится она, ни что дальше делать. Он встал на колени, задыхаясь от бесплодных попыток разрыдаться. Но что, что теперь сделаешь! Кто они? И что им было нужно?
   Зачерпнув горсть снега и охладив иссушённые жаром бессилия поражения губы и язык, он сунул руку за ворот, вытащил талисман, повернул обратной стороной; вглядывался долго, как человек, не доверяющий своим глазам. Значки на обратной стороне брелока исчезли. "Сия судьба должна была постигнуть меня. Неожиданное спасение или закономерность?" Может ли какой-то маленький талисман на верёвочке спасти от рассеяния? Но дело не в талисманах, не в каких-то значках.
   Пронзительное "снова-одиночество" превращало спасение в гибель. Зачем жить без неё? Какой смысл в любых, пусть и удивительных и необъяснимых перемещениях, если нет рядом волшебницы твоих самых светлых грёз?
   Брелок согревал ладонь. Странно. Он жил, несмотря на... ни на что. И в этом всё же был смысл, несомненно. Хоть и недоступный тому, кто, подышав на краешек глиняного кулона и потерев его большим пальцем, сунул снова под одежду, поближе к телу, вздохнул, со стоном встал с колен, поднялся во весь рост и сделал первый шаг из предстоящих тысяч и тысяч, ведущих неизвестно куда неизвестно зачем. Скрип-хруп, скрип-хруп.
   Он ничего не знал, просто делал то, на что в данный момент была дана санкция тела. Он даже не жил в прошлом, хотя имел и такую возможность, согласись он проигрывать в уме детали недавно свершившегося и мучиться тем, что не нашёл оптимального выхода из ситуации. Его страдания происходили из реальных ощущений, а не из застарелой болезни ума делать то, для чего он был не предназначен - находить причину.
   И он просто шел.., возможно, не подозревая, что сие действие как нельзя лучше аннулирует проблемы, возникающие от трения между личностью и миром, и что наиболее прогрессивные из его далёких урбанизированных предков весьма успешно пользовались этим методом, рассасывающим болезненные психические язвы и многие не менее болезненные физиологические деформации.
   Корка наста, такая восхитительная на вид, сверкающая алмазными блестками, больно ранила лодыжки. А он говорил с собой, тем, который не знал многого...
   "...Например, того, что у гнева бывают различные ипостаси, кои по меньшей мере легкомысленно ставить в один ряд. Ты ведь знаком с тем, что древние называли Рудра-бхава, божественный гнев? Когда Саах увидел, как банда мужиков вытаскивает из флигеля его жену, Йу, и Нат, её подругу, им овладела Рудра-бхава, и дорого заплатили те, кто стоял в тот момент у него на пути; многие - жизнью. Впоследствии, вспоминая этот эпизод своей жизни, он не раз в растерянности пожимал плечами, не то чтобы не понимая путей проявления мировой силы, но удивляясь тому, насколько гармоничны и одновременно могущественны сии проявления..."
   А что же он? Он шёл, не пленённый глобальными истинами, не обуреваемый космическими видениями, но ведомый маленькой "повседневной" капелькой истины, влитой в субстанцию когда-то очень давно, прозаической донельзя и совсем простой, наивной, как взгляд младенца. Она, эта частичка ядерной тишины, к коей так близко подобрались наиболее прогрессивные умы техногенной эры, отделяла Низама от вереницы его теней, шествующих на один шаг впереди, всегда впереди; и смеющих называть его собою. Эта малюсенькая, но абсолютно непобедимая и ни с чем несмешиваемая капля при внимательном взгляде без мыслей и эмоций, а ещё лучше - при отождествлении с ней, оказывалась грозной безмерностью, захватывающей дух свободой, настолько же бесстрастной и восторженной, насколько неподвижной и неистовой. И добро и зло оказывались по одну сторону от этого слитка противоречий - по ложную. Это весьма важно для последующего понимания. Ведь такой расклад для представителей эры страдания был не просто неприемлем, он был непостижим, ибо сия двойственность являлась для них воздухом, субстратом и смыслом жизни. Добро и зло; свет и тьма; верх и низ. Обман, обман во всём!
   Он то купался золотым самородком в тигле расплавленного простора, то смерзался в недвижный монолит космического хлада, лежащий на краю пропасти уже миллионы лет, каждую секунду ожидая рокового толчка и следующего за ним гибельного падения на острые заусеницы омертвелых, но агрессивных болезней ума. Это была его действительная жизнь - долгий путь-предназначение. О снах же (в которых он ходил на двух ногах по снегам, либо пескам, ел, пил, спал, общался вербально и телепатически) говорить не имеет смысла, ибо они одинаково скучны и бесперспективны во всех погрязчиках жизнедеятельности.
   Тогда я сделал шаг назад, в уютный уголок своего бескрайнего сгустка костей, мяса и жира, где горела, но не жгла золотистая точка из какой-то пластичной субстанции, подвижной, как воздух, но при сопротивлении (чему) несравнимой ни с какими алмазами. Я провалился в колодец встречи, возле... и... всегда, всегда, всегда. Да. "Да" - огромное, славное, буквами-созвездиями. И здесь всё. Наполеон? Пожалуйста. Эйфелева студень? Хоть сто раз. Божественная бессмыслица радости. Он стоял, напряженно вглядываясь в горизонт. Кто-то окликнул его, подошёл, остановился за спиной, тяжело дыша, молвил, разрушая сталактиты тишины:
   - Ты что, глухой! Я что, нанялся гоняться за тобой по этим идиотским равнинам? Мне что, делать больше нечего!.. На, держи. Чтоб ты провалился со своими... - звякнул металл. Низам замер, осторожно повернул голову - никого на десять миль кругом, по крайней мере. На снегу лежали пара ржавых кандалов и тёплая доха на меху.
  

* * *

  
   Горечь плена. Мучительное неведение. И крепкие путы на руках, заговорённые несносной древней магией, которая никак не желает покинуть этот мир. Что-то было не так. Она вроде бы осознавала трудности пути через перевал, ледяное дыхание ветра в горах, казалось, выдувающего саму душу из обмороженных тел. Спуск по крутому склону в долину, поросшую смешанным лесом. Вроде бы помнила лица стражей, суровые, жёсткие, как серые каменные стены. Но в то же время... ничего этого не было. Она не являлась хозяйкой своих мыслей, определённо. Её пленили не только физически.
   И неужели не было высоких каменных стен, квадратом соединяющих четыре боковые башенки, глубокого рва, заполненного тёмной водой с плавающими на поверхности палыми листьями? Шпиля центральной башни, устремлённого в пасмурные небесные глубины, перемешивающего орды свинцовых туч, бесконечно кружащих над великим творением человеческой жажды власти.
   Что может быть хуже неволи? Особенно для птицы, чьи полёты не измеряются милями, чей возраст - не склад лет.
   Она слонялась по внутренним дворам крепости, чувствуя лопатками пристальные взгляды стражников... и чьи-то ещё. Эти таинственные неопределимые взгляды-стрелы ранили её сердце, оставляли в бедной, сознательной плоти каверны лжи. И она чуяла, как с каждым днем правда покидает сосуд тела, становящегося негодной старой пепельницей.
   - К чему вы держите её, сир? Зачем она вам?
   Долгая пауза. Взгляд, устремлённый на маленькую женскую фигуру, замершую у стены и созерцающую в малюсенькое оконце свет свободы за пределами крепости. Он наблюдал за ней дни и ночи, пытаясь прозреть тайну, недоступную запертому в принципах разуму. Он обронил как бы невзначай, задумчиво произнёс:
   - Я хочу знать, как ей это удается.
   - Что удается, сир?
   - Пошёл вон, дурак! Ты всё одно не поймешь. Делай своё дело, - рявкнул он, даже не взглянув в сторону слуги, поспешно покинувшего мрачную келью. Он сидел у окна и смотрел. Его тело было послушным инструментом, облачённым в удобную изящную тогу малинового цвета. Его усталый взгляд сказал бы о его возрасте гораздо больше, чем гладкая кожа на щеках, густые волосы, гривой ниспадающие на мощные плечи атлета, и прямая спина.
   Ну что же. Так тому и быть, стало быть. И века тут ни при чём. Всё дело в маленькой могущественной точке стремления, размерами превосходящей любую, самую неистовую, протяжённость самой необузданной фантазии. Минимум инициативы: она изменила колею событий. Как? Для меня это до сих пор загадка. Вот хотя бы это: она находила, подбирала и очищала от кожуры лейолу.
   "Посмотри, - говорила, - как красиво". И подносила к лицу стражника ядовитый плод. Он и смотрел, простак.
   Многих воев таким макаром к праотцам отправила. И не думала прекращать. Чаша чьего-то терпения переполнилась. И в один из дней два дюжих монаха в зелёном ввалились к ней в келью, разя выпивкой (ещё бы, по-другому они и не смогли бы, - совесть, что истекала из неё и пропитывала стены, не позволила бы им даже двинуться с места, будь они трезвы), схватили пленницу под локти и поволокли по каменным ступеням куда-то вглубь мрачного строения, в неизведанные катакомбы. Их сопровождала чья-то воля, сила, не позволяющая свирепым стражам в хламидах травяного цвета ослабить хватку, а ей - оказать сопротивление беспрецедентному в своей наглости поступку двух пьяных охламонов. Они долго, часа три, волокли её по винтовой лестнице всё вниз и вниз. Потом силы покинули её, и лишь пара проблесков реальности остались в памяти: каменная стена, что, колыхаясь, подобно парчовой занавеске, поднялась перед ней, открыв проход во тьму; освещённый факелами крест из морёного дуба, дрожащие от страха, почти протрезвевшие монахи, волочащие её бессильное тело к кресту, осторожно прикладывающие её запястья и лодыжки к тёплым перекладинам; боль, когда, оглушительно лязгнув в тревожной тишине, невесть откуда взявшиеся железные браслеты и тяжёлые цепи накрепко приковали её тело к артефакту; ужас в глазах пятящихся стражников, без следа недавнего хмеля, уносящих в руках вместе со светом факелов последние остатки надежды; ярчайшая вспышка, перевернувшая её мир, и тьма, поглотившая зародыш этого мира. Утеря формы. Уходящие под лёд воспоминания. Хаос...
  
   И золотая точка в дёгте черноты. Она то сжималась, то разжималась, то маковое зернышко, то звёздная система. Вдох-выдох... Бессмысленный гимн покою, вечная и, тем не менее, слегка увечная бесконечность, умершая в нелепом движении по кругу. Вдох-выдох... Тени рождённых, профункционировавших и умерших существ, форм начально-конечных, хоть и невероятно отважных в своих попытках заглянуть в себя и остаться наедине с собой, перейдя все барьеры оформленного существования; и безначально-бесконечное дыхание. Вдох-выдох... Лица предков с застывшими в глубинах зрачков в истоме ограниченности стремлениями, глупыми надеждами, безнадёжными победами, столь претенциозными на фоне бескрайней улыбки Вышнего, истоптанного их облипшими глинистой грязью башмаками, сколь несуществующими. Бесчисленное количество смертей, повторяющихся одна за другой, болота мелких, никому не нужных, самодельных катаклизмов. Плавное течение эр по кругам мировых привычек. И всё это вкупе - как очередной гигантский эксперимент, изначально обреченный на очередную неудачу. Вдох-выдох... Но сколько можно!!! Сломать безумную линию семи элементов, вставив между.., ну, к примеру, третьим и четвёртым, и седьмым и следующим первым клинья, родив ветвление и, как следствие, непредсказуемость. Но возможно ли. Пророки снова вышли из положения, открыв иносказательность. Убить пророков! Клинья в спицы колеса судьбы. Вдох-выдох... Отсутствие пророков замкнуло линии в круги, жизнь - в темницу падшего знания, а понятие знания - в вид накопления субстанции, пусть и весьма утонченной, как завихрения эфира над головой созерцающего бога. Вдох-выдох... Превратить круги в спирали. Взломать, взломать, взломать!! Взломать незыблемость лживого, кем-то придуманного закона, взлелеянного в припадке жажды мирового господства, желания вобрать, выжрать, заглотить, - плачевная составляющая ложного стремления к любви, - став лишь более незаполненным, чем до этого, лишь более голодным, несчастным и бессильным. Вдох-выдох... О, бессилие! Это просто судьба какая-то. Мда-а-а. Не воспрепятствовать закону. (Закону?! Да какой там закон, так, тля микробная, а не закон. Законишка!)
   Но что-то поддерживало её. Чей-то взгляд; другой, не из тех, что кололи в спину, подгоняя к гибельному распаду, но тот.., что был ею, её телом, цветком, пылинкой, нотой музыкального каламбура. "...стать всем можно, лишь отдавшись всему, а не заграбастав всё. Но отдавшись именно ВСЕМУ. Саах, он отдал всё матери, а она отдала ему себя, и она несёт его мирами мрачными и сияющими..." Та-а-ак во-о-от оно-о-о что-о-о-о. И она рванулась к этому взгляду; к тому, чей взор ещё тогда и теперь проникал пространства, тихо и самозабвенно исполняя танец Начал на останках павшего ненастоящим мира, пожелавшего остаться прежним. К тому, чей взор аннулировал только лживые истины, разрушал только ограничивающие законы; к тому, чья земная обитель стала местом паломничества. Она ещё при жизни (коей не было, как не было того, о чём можно писать томами и рассказывать часами, не будучи самому уверенным в том, что слова твои прозвучали, а буквы зафиксировались на бумаге) застала эти толпы, прущие косяками, рвущиеся сквозь собственную многочисленность за одним только его взглядом. Взглядом пластично-судьбоносным, что выкорчевывал из чисто человеческого что-то грандиозно непоправимое, пугающее своей простотой и неуловимостью обычными сетями изношенного мозгового инструмента. "...Но ведь им это нужно. Пусть идут. Они ищут себя. Он даст им просто взгляд, просторный, как моря, простой, как истина. Пусть они улыбнутся своей бессмысленности, вместо того, чтобы бичевать себя своей ничтожностью. Перемены на пороге, пусть учатся радости... В конце концов, это нужно было и ему... Кто виноват в том, что где бы он ни появлялся, вокруг него тут же образуется ашрам?" Он был здесь; что-то вроде комнаты, там даже имелись вещи, кое-какая мебель... А он стоял у окна ссутулив плечи, придавленный абсолютным могуществом, и чуть вытянув шею, как будто стремясь куда-то вперёд, в неизведанное (толпа за окнами ликовала, приветствуя его)... Затем повернулся и устремил на неё чёрную бездну взгляда, два сияющих потока или, скорее, шлейфа из горячих живых точек. Улыбнулся нежно и чуть виновато, кивнул подбадривающе. И всё замерло, пригвожденное к месту адекватом немыслимой... скорости, что ли, настолько стремительной, что сама мысль о перемещении запаздывала. И Эта неслась без мыслей, без ощущений, но купаясь непосредственно в самой субстанции вещества, без опосредования - вечного гибельного прецедента проявленных форм. Её пронизывало алмазно-снежным светом. "Возвращайся; тебя никто не ждёт,.. и тем не менее. Что уж там, будь просто собой, хотя... нет ничего труднее. Я бессилен дать чудо, я слишком могущественен для чудес. Иногда я просто был бы не прочь поговорить сам с собою в лице любого из моих творений, просто полностью став им на неопределённое время; и чтобы они при этом не сходили с ума и не взрывались от моих мягких прикосновений подобно мыльному пузырю, лопающемуся от малейших возмущений атмосферы". О, да, это был поистине бесценный подарок.
   Затем она ощутила боль во всем теле, пошевелилась, услышала звон цепей, опутавших её торс, вошла во взаимодействие с распадающимся организмом, всё ещё теряющим силы, открыла глаза, мимоходом отметив про себя, что могла этого и не делать - тьма вокруг была непроглядной. И испустила долгий тяжкий вздох вернувшегося из-за грани сна жизни.
  

* * *

  
   Он долго, чуть дольше необходимого, глядел на ржавые железки, не только понимая, что им здесь не место, но и ещё кое-что... что-то такое... что им и в других местах не место. Они пылали маленькой самосуществующей, хоть и дисгармоничной, конструкцией, как будто насмехаясь над его попытками овладеть ситуацией, пока он торопливо натягивал так чудесно и так к месту проявленную шубу. Бред..! Он тряхнул головой, но это происходило не в голове; он расслабился, вздохнул, - это не помогло ему снова обрести себя. Горело нечто. И это жило в теле. А холодное пламя в холодном железе ржавых кандалов отрицало это биение натуральной жизни, столь далёкой от диалектических определений. Плазма? Или... что? Мозг был неподвижен, ум безмолвствовал, как всегда. А в... каких-то неопределимых, но явно физических пространствах начался пожар. Где-то внутри него, уходя ниже ног и поднимаясь чуть выше головы, как колонна недвижного света, разгорался созидающий огонь разрушения. В этом состояла его работа.
   ...Бушевало. Рвалось. Неистовствовало. О! Я кричал уже целую вечность и почти привык к невыносимейшей, неземной боли, бьющей через позвоночный столб и осознаваемой в конце концов как невыразимая радость, не умещающаяся в моем маленьком личном мироздании. Радость эта в полной тишине выплескивалась бушующими масляными потоками за периферию того, что я называл собою, снова превращалась в приступы жесточайшей боли, и снова в радость... Весь плохо смазанный биологический механизм скрипел, ревела чья-то чужая воля, ограниченная своими узкими задачами, перемалываемая могучими всплесками; крошась, забивала каналы тела железными опилками, расплавлялась, переходя в клокочущий масляный раствор. А то, что сопротивлялось, просто переставало существовать.
   ...Холод подмерзающей земли, ощущаемый даже сквозь медвежью доху, дрожь в озябших членах. Он открыл глаза, приподнялся на локте, с тревогой оглядываясь вокруг, будто не узнавал места. Снег под ним растаял, образовав овальную проталину. Но земля под боком уже схватывалась морозцем. "Кандалы!" Он встал, шаря взглядом окрест. Вот здесь они лежали, глупые железки. А теперь на этом месте глубокая проталина и на дне её опалённые огнём человеческой воли сухие травы, и даже... мелкие оплавившиеся камешки. Он почему-то знал, что произошло; но это было столь невероятным..! О, да, один из артефактов ушёл к своему творцу, и миру стало легче дышать. Но что всё это значило? В чём смысл, человеческий смысл происшедшего? Он понял, что само происшествие не имело никакого смысла, но произошло в истинной гармонии простой, капитальной жизни вечной субстанции, обладающей безбрежным сознанием и радостью существования. Но это не имело ничего общего со всякими психологиями, психиками, духом, душой. О, ничего общего с такими человеческими и по-человечески ущербными вещами. Возможно, он снова мог больше, чем ранее. И знал меньше, - чердаки его прочищались, освобождаясь от ненужного хлама. Память умирала. Он просто вспомнил каменные стены, пол и потолок, тёплый воздух подземных коридоров, и тут же ощутил под ногами каменный пол, вдохнул тёплый воздух подземных коридоров. Сел на пол и почему-то заплакал. Или это был смех сквозь слёзы. Он теперь видел отчетливо, что каждое мгновение стало неповторимым; что теперь он не может путешествовать по временам, ибо времена исчезли. И поэтому лил слёзы. Каждое мгновение - вечность, вертикальное пребывание. Каждый миг - мир, и к нему не возвратиться, не взять с собой память о нём, ибо вспоминать, означало - быть воспоминанием, то есть снова проигрывать память в физическом действии, а тогда всё уже будет по-другому.., и само воспоминание станет действием, в котором живёшь телесно. Свобода? Абсолютная. И к тому же в радости, пределов которой он ещё не ощутил, из чего смело мог заключить - в беспредельной радости.
   Его ничто не могло испугать. Даже этот тяжкий вздох, пронёсшийся по пустотам и умерший в пыльных углах. Он мог вспомнить его; и становиться им сколько угодно, всякий раз по-новому. Но возвратить воспоминание о нём... Кому нужна фотография, когда рядом живой человек? Что-то вроде этого. И даже глубже. И что дальше? Бессмысленность, рождающая смысл, как путь в никуда, разворачивающийся прямо под ногами? Время, смертоносная петля Кроноса, наконец замкнувшись, сгорело в лучах собственной свободы. Мгновение повторилось, пришло само к себе и узрело себя в незамутнённом зеркале наконец-то познавшей себя личности, ранее одной из многих, а теперь одной во многих. "Не быть! Восстать!.." - это ли он имел ввиду?
   Он встал, медленно подошёл к дубовому кресту с распятой на нём женщиной, положил руки на перекладину и чисто, по-детски улыбнулся миру такому, каков он есть, а не каким его видели устаревшие в своей ограниченности органы чувств.
  
   Тягуче ухнув, просев, обрушился замок, сложившись, как ненужный, отыгравший своё, карточный домик. Клубы пыли взмыли к небесам. Просторные каменные мешки под его основанием во чреве скалы приняли в себя массу камня, цемента и дерева. И получилось, будто замок сожрал сам себя. Осталось лишь ровное поле, убегающее на запад к горизонту, на юг взбирающееся в гору и переходящее в лес, на севере поклоняющееся Большим Горам - монументальным свидетелям мировых процессов, видевшим такое... Да, брат, много чего видели они на своём веку. Но никогда, слышишь, никогда они не позволяли себе диктовать свою волю жалкой, покорной, молчаливой земле. Никогда они не были носителями ничьей воли, кроме воли земной материи.
  

Глава 2

  

ПАМЯТЬ УМЕРЛА...

  
   Пыль давно осела толстым слоем по периметру на триста метров вокруг. Из кучи щебня, наваленных друг на друга брёвен, фрагментов каменных стен выбрались два существа. Они были покрыты пылью, лохмотьями одежды и кровоточащими ссадинами по всему телу так, что было неясно, к какому виду Homo они принадлежат. Взявшись за руки, пошатываясь, они спустились по обломкам одной из башенок к воде, заполнявшей ров, и, скинув одежды, бросились в прохладные волны, смывая с изнурённых тел кровь, пот, грязь, усталость. Потом выбрались на берег и, обнявшись, сели на толстый деревянный брус, наискось торчащий из земли. Их обнажённые тела вели беседу с ветром, принёсшим вести с востока. Тела приняли определенное решение.
   Низам встал, глянул на неё:
   - Ну что, идём?
   - Куда?
   - Ну, хотя бы... туда, - он указал рукой в ту сторону, откуда дул ветер. Горная гряда там сходила на нет, как сходящий к хвосту хребет диплодока. Таинством веяло с той стороны. Но не магическим таинством нагнетённых сил, а природной, стихийной непредсказуемостью, от коей в тревожной радости сжимается сердце и кровь бурлит в жилах.
   Она продолжала сидеть, неподвижным взглядом проникая сквозь толщу земных пород, живущих странной внутренней жизнью полностью сознающего себя, но ничего не выражающего естества. Абсолютно ничего не выражающего. Сказала:
   - Может быть расскажешь, что же на самом деле произошло? Так, слегка оформи в словах то, что было.
   Он стоял, покачиваясь, как быль на ветру:
   - Но тогда пришлось бы рассказать всю историю мира.
   - Ну так и...
   - А ты хочешь туда попасть и всё это пережить? Заново? - он перебил её резко, развернулся всем телом к ней, ноздри его трепетали. - Пойми, память умерла. А новое.., оно ещё не родилось. Мы в ничьей земле. В промежуточной зоне.
   Она вздохнула, подняла с земли отколовшуюся от бревна лучинку, стала задумчиво что-то чертить на земле. Он был неподвижен. Ветер свободы ворошил её волосы, покрывал пупырышками нагое тело, прося рассказать сказку будущего или хотя бы о том, чем же ему теперь следует заняться; ведь он, можно сказать, только что родился. Потом она долго глядела вдаль, помахивая лучинкой; глаза её слезились. Он не ждал, а просто пребывал отдельной частью целого мира, получая от этого невыразимое наслаждение. При этом кровь в венах всё так же пульсировала, разгоняя кислород по тканям, но... возможно, она теперь знала, что делает. Сердце качало эту кровь, но, возможно, уже не автоматически; оно знало, что творит. Эта встала, потерла синяк на бедре:
   - Пошли. Чего ждать? Его теперь нет. - Кивнула на руины, окружённые глубоким рвом, вода из которого уже наполовину ушла в подземные пустоты. Тишины в руинах не спугнуть теперь. Не создать дискретности вещей.
   Они двигались на восток. Солнце прошло треть пути по небосклону.
   - А что, эти стражники, они так и сгинули там? Я виделась с несколькими из них не так давно.
   - Они с нами.
   - Вот как?
   - И не только. Они изменятся. Возможно, не в той мере, в какой хотелось бы. Ведь рыбы не исчезли, когда появились земноводные.
   - У меня странное ощущение, что меня нет; и в то же время я никогда не ощущала себя настолько... "собой", что ли.
   - Ты и здесь тоже. Но и не только, - он шёл, глядя под ноги, как будто поглощая реальность, как изголодавшийся узник поглощает яства на королевском пиру.
   - Необычно.
   - Что?
   - Ну, то, что ты сказал только что... Странно, но я тебя прекрасно понимаю. Мда... Словно обыденность стала чудом, оставшись повседневщиной, настолько незаметной... Но теперь это хотя бы уловимо. Как будто сегодня был создан некий пресловутый магнит, способный притянуть это, то, что наконец-то показало свой нос из-за завесы. А раньше утекало сквозь пальцы.
   - Сквозь извилины, скорее.
   Она засмеялась. Потом с минуту молчала, раздумывая. Голос её не скомкал молчаливой паузы, а лишь дополнил то, что жило уже не только снаружи, но и внутри их тел:
   - Это, наверное, и есть оно.
   - Угу.
   - Да-а, куда там артефактам! Хотя, иногда это было... даже приятно.
   - Но они умножали ложь. Тебе мало было? Ещё захотела? - он хохотнул, спохватился вдруг, прислушался. Умолк, как будто уйдя чуть вверх и назад.
   - Но они закаляли мир. И ещё, они умножали мощь, - она не верила в сказанное, поэтому могла говорить.
   - Ну и что? Эти несчастные могущественные артефакты... Они увеличивали ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ силу. Делали нас сильнее, шире, всевластнее... Но они не делали нас чем-то другим. Они были созданы нами, людьми, и не могли дать нам ничего другого, кроме того, что мы сами в них вложили, ничего, превосходящего пределы чисто человеческого, пусть и очень обширного. Секрет развития в том, чтобы становиться чем-то совсем другим, принципиально отличным от нас. Как первые амебы были принципиально отличны от минерального царства; как человек принципиально отличен от своего шерстолапого предка; и даже более. Да, именно так: надеюсь, что грядущий способ жизни на земле будет гораздо разительнее отличаться он нашего, человеческого, чем способ жизни микроба отличен от способа жизни куска гранита... Ха, это будет не человек с раздутыми до максимума возможностями, но что-то после него; что (или "кто") будет, возможно, гораздо слабее человека... на первых порах. Как люди поначалу были слабее обезьян, и слабости обезьян стали силой человека. Но эта принципиальная особенность нового существа будет... скажем так, абсолютно непостижима для старого рода sapiens. А все наши самые замороченные технологии будут для них гораздо более грубы и примитивны, чем для нас орудия, используемые высшими обезьянами: рука, палка и камень. Возможно, мы даже не будем видеть их, как приматы не видят нас; они видят немножко странных обезьян, зачем-то напяливших на себя посторонние предметы и совершающих неадекватные поступки. Возможно, эти новые существа уже рождаются из нас. О, я преклоняюсь перед этим чудом. Как я люблю их, наших солнечных потомков! Но старое.., оно сопротивляется. Всё наше человеческое могущество сейчас является гигантским тормозом... И поэтому я ослабляю его. Я ищу эти проклятые артефакты, хотя неясно, кто на самом деле кого ищет. Я уничтожаю и их самих, и власть, заставляющую мир возвращаться на круги своя. Круг - это смерть, это энтропия, требующая от нас затрат труда, и в конце возвращающая нас туда, откуда мы вышли в начале; круг - враг развития; принцип стабильности... - он вдруг замолчал. Она тут же поняла, о чём он подумал.
   - Считаешь, дело в том, что не должно остаться ни одного?
   - Да нет, что ты, - он усмехнулся, - чудо не настолько щепетильно.
   - Да, но у него есть чувство юмора. И океан времени.
   - У тебя тоже. Хотя... - пауза, - хотя, возможно, в чём-то ты права. Не в том смысле, что для... проявления необходима абсолютная чистка, а в том, что это нужно для нас. Что-то в нас двоих изменится, когда эти несчастные смехотворные копилки силы исчезнут.
   Он глянул на неё в упор, продолжая месить ногами дорожную грязь. Спросил прямо, без обиняков, не думая о последствиях сказанного:
   - Ты хочешь измениться?
   Она не отвечала, подавленная сознанием мира, тем, что видела. А видела она: мир был сознателен. Гораздо больше, чем она. Ведь Эта была лишь частью мира. Вот ручей, что минуют они, скача с камня на камень; он знает всю её. И плеск его, - гармоничная речь без слов, в тишине, не несущая смысла, - тем не менее полна скрытых и явных значений, как будто крохотный осколок мировой голограммы, содержащий в себе всю эту голограмму, всю до мельчайших подробностей. И именно это правильно. Непостижимо как раз другое - когда дискретность, когда каждый сам в себе, о! Радость.
   Ведь чудо - в изменении отношения, а не в каких-то световых телах, полётах, пронзительных взглядах. "...как первые люди были слабее обезьян..." Но это были уже люди. Сверхчеловек не должен быть сверхмогучим. Поначалу скорее наоборот. Это новый взгляд на вещи. Вот так...
   - Мы попробуем, - говорила она ему. - Я всю жизнь мечтала попробовать. Я никогда не видела мир по-настоящему, без посредников, без этих глупых органов из мяса, крови и жира.
   И она глядела, забыв о рождённой лишь несколько часов назад свободе выбора. Становилась вещами. Освещали светила святые тела. И летела стрела... Ай!
  

* * *

  
   Он похоронил её у леса, всё время не переставая горько, тупо качать головой, не в силах подъять глыбу понимания истины момента. Как будто оставался всего шаг до окончательного раскрытия, но его снова мягко и упруго отбросило назад, в ограниченность неведения. Его невероятно утомили бесплодные попытки пробиться через что-то свежее и прозрачное, не имеющее названия. В бешенстве он изломал стрелу, подарившую ему одиночество, и швырнул обломки оземь. Он искал окрест хозяина смертоносной посланницы, но вокруг было безлюдно, тихо и хорошо, как может быть только в лоне матушки природы.
   И он отчетливо помнил, что в тот момент, когда он копал могилу для Эты, он одновременно летел над землёй, резкими, сильными взмахами крыл отталкиваясь от воздушных масс, пронзительным взором старого, уже седого стрижа обозревая пространства, ничему не удивляясь, как и положено несознательному представителю рода пернатых. Даже тому, что в воздухе теперь не было ни одного комара, ни единой мошки; что он не нуждается в пище, хотя тело несёт физиологические затраты, не говоря уже об энергетических. И даже тому, что способен рассуждать, не имея для этого ни одной из предпосылок, необходимых для совершения этого процесса. Господи, стриж, маленькая птичка!
   Под крылом проплывали незнакомые пейзажи. Пару раз на его пути встречались большие лесные пожары; их он облетал стороной, стараясь не угодить в облака едкого дыма. Спустились вечерние сумерки. Свист ветра в перьях, поток сладкого вкусного воздуха в лёгкие и воздушные мешки. Он проносился над землёй, залитой океаном мрака; ни огонька; пьянящий простор; еле заметная тёмно-синяя полоска будущей зари на горизонте. Он закрыл глаза в полёте. Восхитительно! И если бы не встречные потоки воздушных масс, можно было подумать, что тигель тела неподвижно застыл в невесомости, подвешенный на тонкой нити, а вокруг во все стороны бездна, и, куда ни падай, всё одно дна не добыть - бескрайность.
   Тело трепетало в радости, сквозь него били искры какой-то силы, вроде бы новой, неведомой и необъяснимой; но тело категорически признавало её своей, знакомой издавна, чуть ли не с акта сотворения жизни.
   Он открыл глаза. В них отразились огни большого города. Он чётко видел на улицах фигурки поздних прохожих. Шагающих в никуда. Отметивших сегодняшний день лишь потерей привычного руля существования и ветрил туманной, ограниченной личной силы. Измождённых, отчаявшихся и жутко свободных. Всё ещё не желающих признать того, что это может произойти в один день.., что там, - в мгновение. На улицах царил творческий хаос. Люди сталкивались телами и взглядами, растерянно проникали друг в друга и в предметы, отказываясь верить в то, что это, наконец-то, возможно.
   Он отчетливо помнил, что, и пролетая над городом в облике пернатого, и копая могилу у кромки леса, он был одним из тех, кто шатался по улицам этого города, наслаждаясь невиданным источником, утоляющим архаичную жажду, впивая через себя, через других, через всё густой золотой напиток из неисчерпаемого океана, не сверху, нет. Это было рядом, перед носом. Он уверенно и легко проталкивался через толпу на рыночной площади. Никто ничего не продавал, все были слишком радостны; продавцы и не думали сворачивать лотки с товарами, почти ощущая теперь полную свободу от рабства перед чем-то малозначащим. Скатилось яблоко с прилавка прямо под частокол ног, но никто на него не наступил - гармония физического; всякая нога знала своё место; радость! Оно лежало, кокетливо красуясь румяным боком, в тишине напевая песнь себя. И он готов был поклясться, что уже где-то слышал эту песнь. Когда-то давно.
   Но память умерла.
  
   Долгая заунывная песнь вечного покоя лилась над равниной из одного конца в другой. Потоки воздуха, сталкиваясь с течением звуков, завихрялись в локоны прозрачных сгущений. Они медленно опускались на землю, впитывались в толщу перегноя, как куски густого мёда. Он стоял на окраине города, созерцая процесс, и ничто не могло бы в этот момент быть не на своём месте, не там, не в красоте и покое. Но что-то было не на месте. И чтобы увидеть это, он сам должен был стать не тем, кто он есть на самом деле. Низаму-то было всё равно. Именно поэтому он и не пытался помешать лжи одолеть себя. Хлопья прозрачности продолжали падать на землю, просачивались сквозь частички почвы, исчезая бесследно. Он нагнулся, взял один из хлопьев правой рукой, ощущая кожей прохладу и свежесть старой, аннулируемой субстанции, медленно впитывающейся через покровы тела внутрь. Субстанции, обречённой на исчезновение. Одновременно он стал вспоминать.
   Боль сопровождала всё его тихое, несчастное детство, всю его серую юность. Он попробовал сдержаться, но не смог. Затрясся в рыданиях от жалости к себе, уткнув лицо в ладони...
   ...Человек шёл по рынку и плакал, уткнув лицо в ладони, натыкаясь на запыленные прилавки, занозистые столбы, радующихся людей, которые его не замечали. Острые углы были повсюду, его это мучило. Тело стало страдающей, ноющей язвой, правая ладонь онемела. Он остановился перед невзрачным лотком, за которым стоял хмурый незнакомец в чалме по типу восточной. Острым взглядом своим, которым, казалось, можно было колоть орехи, продавец окинул Низама с головы до ног. Узнавание? Перед ним лежали несколько непонятных вещей: старая лампа, скатанный в рулон маленький коврик, тюбетейка с вышитыми узором значками по периметру.
   - Ну что, продаёте? - Низам обессилел, его тошнило.
   - Да.
   - А что? И почему не на всеобщем празднике?
   На второй вопрос незнакомец удивленно поднял брови, спустя мгновение усмехнулся:
   - Ты имеешь в виду весь этот балаган? Делать мне больше нечего!
   "Откуда такая однобокость в видении мира?" - хотел спросить Низам, но вместо этого кивнул на разложенные на прилавке предметы:
   - Так а что продаёте всё-таки?
   "Всё, что угодно, только не это мерзкое ощущение. Забыть, отвлечься..."
   - Это вот транспортное средство. Куда хочешь, доставит. Это тюбетейка, наденешь - никто тебя больше не увидит. Ну а это вот, - дядька поднял медную лампу, - то, что раньше джинном называли. Ну там, потрёшь эту лампу, что-то скажешь, и так далее... всякая дребедень. Ну а это...
   - Да-а?! Ух-ты. А что сказать-то надо? - Низам при этом взял лампу, потёр тыльной стороной ладони медный бок, пытаясь разобрать полустёршуюся вязь незнакомых букв, выдавленных на металле.
   - Никто уже и не знает.
   - Какое-то слово?
   - Слово?
   - Ну да, слово.., или фразу, или ещё че...
   Он не успел договорить, что-то произошло. Медленно истаяла медная посудина в его руках. В пространстве, в самой атмосфере возникла какая-то... вещь, похожая на тонкую сеть, почти неощутимую. Беззвучно сотряслось где-то что-то, дёрнулось и зацементировалось.
   - Ты что сделал! - голос незнакомца отливал тем не менее плохо скрытым ликованием, глаза его заблестели. - Ты как это сделал? Эй! - дядька растерянно озирался, смешно мотая чалмой, пытаясь воспринять невоспринимаемое. Низам вдруг понял, что чалма эта идёт ему так же, как слону валенки. Но зачем, зачем ему это было нужно? И что он скрывает? И что высматривает, каналья, чему радуется? Разве вокруг что-то изменилось.., или в нём самом? Или... не знаю, ничего не знаю.
   "Жизнь" продолжалась, как и века назад, уже почти стерев из анналов восполняемого недавнее происшедшее. Кто-то тут же расстроился, пошёл напрямик, минуя коридоры гармоничности просто потому, что перестал их ощущать. Яблоко сочно хрустнуло под чьим-то башмаком, разбросав брызги в радиусе полуметра. Кто-то вспомнил о предстоящей лекции, озаботился, водрузил на нос очки, сел на скамейку в сквере, уткнулся в конспект. Кто-то понял, что не может допустить рождения этого ребенка, ибо не готов к семейной жизни, и вообще, не погулял ещё всласть. А кто-то перестал видеть в чужой беде свою, и, отложив папку с собранными с таким трудом документами в стопку с грифом "отказать", откинулся на спинку сиденья и, позвав секретаршу, велел ей заварить свежего чайку, для сугреву. А ведь только что он, целеустремленно шаря по ящикам, искал спички, чтобы устроить грандиозный пожар, веселую аферу лёгкого сердца, совершающего последнее в своей жизни аутодафе. Или... нет, этого не было; какая чушь. Никаких афер. Дело - прежде всего. А чего не было? Да не важно. Сегодня короткий день, можно успеть в ателье заглянуть, к Лики; надо же, едва не свихнулся, хотел документы сжечь! Отгул бы взять, проветриться.
   Нужно ли исправлять то, о чём не можешь сказать, хорошо это или плохо? Но ни об одной вещи в мире мы не смогли бы этого сказать. Что же мы исправляем, в конце концов? Но задавая вопросы ничего не получишь, кроме ответов, кои лишь множат ложь. В конце концов кто-то приходит и делает, без вопросов и колебаний, возможно (и скорее всего, бесспорно), сам не сознавая монументальности содеянного.
   Это было страшным возвратом в наш уютный персональный ад. Низам не хотел такого расклада. Он схватил всей пятерней сколько мог липкой, упругой сети, затянул в узел, попытался порвать. Лишь теснее стало, душнее и сумрачнее, солнце покраснело в небе, никем не замеченные изменения уже вошли в силу. Он оттолкнулся и со всего маху налетел на сеть всей своей массой. Его откинуло назад, он споткнулся и, ойкнув, упал на колени. "Бесполе-е-е-е-езно. Совсем не туда глядишь, голова садовая..."
   Он завертел головой, пытаясь определить местоположение говорящего. Вокруг, на сколько хватал глаз, простиралась равнина, и никого. Ни одной живой души. И дыхание мира, мерное, могучее, тягучее, как сироп.
   Ему предстояло заново осваиваться в незнакомом окружении. Искать путей воплощения для того, что жило в нём и никак не желало оставаться внутри. Память умерла, но тело знало опыт многих предшествующих проявлений себя и уже само вело свою собственную линию, более не надеясь на что-то зыбкое, как дым в ладонях. Оно усвоило урок: чем выше, тем плотнее, тверже и пластичнее. Это был для него закон, не имеющий ничего общего с закоснелыми эфемерными принципами духовных прозрений прошлого, так и не сумевших стать ответом на извечный вопрос. Ему снова предстояло сделать выбор. Он не то чтобы поверил, но... что ещё было делать; материя его тела была мудрее всего того, что он накопил за путь длиной в несуществующую жизнь. И он стал проявлять, поначалу дав волю лишь кистям рук.
  
  

Глава 3

Город покоя.

  
   - Вы что, писатель?
   - Не знаю...
   Человек за столом поднял голову от бумаг и недоуменно воззрился на странного посетителя.
   - Это ваше? - хлопнул ладонью по толстой папке, набитой вылезающими с краев листами, исписанными мелким почерком.
   - Не только.
   - Что? А где же соавтор?.. Без него и говорить не о чем.
   - Он вокруг вас. Ну.., за ним не надо идти.
   - Молодой человек...!!!
   - Сейчас-сейчас, погодите минутку.
   Низам подошёл к столу, взял папку, раскрыл и начал читать, не обращая внимания на редактора, пытающегося что-то сказать.
   "...Демократ - свидетель жизни. Не участник; не боец; не зритель. Он свидетельствует к своему бессилию о невозможности творить. Переходность его состояний не знает границ; пугающая интенсивность его отрицания - неумелая попытка выхода за пределы ответственности - тем не менее вдохновляюще жизнеобильна. Демократ не видит света; как любой другой из элементов развития субстанции, свет для него - лишь пища активности, порождающей двуповерхностные ограниченные формы. Демократ - акт безумия всевышнего, перешедшего границы всякой формы.
   Что же делаем мы? Мы - не демократы. Что же делать нам?
   Бери больше, кидай дальше: вникни, пойми, исследуй. Воодушевись, распланируй естество по стандартам. Перевоплоти вчера начатое в вечно недосказанное. Раскрой ладони, раскрой глаза, дыши вверх".
   - Мда... "...дыши вверх". Хм. Вы... вы уверены?
   - Уверенность - вера, подкрепленная доказательствами.
   - Для меня достаточно доказательств самих по себе.
   - Но, лишенная веры, уверенность становится научной доктриной, построенной лишь на доказательствах, негибкой, узкой, формой без содержания. И вы сами знаете, что это так. Разве нет? - Низам небрежно положил папку на краешек стола.
   - Может быть, может быть, как говорил мастер востока. А кто соавтор-то? Или..?
   - Да. Именно он.
   Человек за столом вздохнул, глянул в окно, передёрнул плечами. В пространстве комнаты родилась пауза, лёгкая, ни к чему не обязывающая. Они помолчали, переглядываясь.
   - Ох уж эти мне... Писаки... Бзиканутые через одного. И каждый требует чего-то... А чего - сам не знает. Ты вот, ты даже вроде и не требуешь, но всё равно того же поля... фрукт. Сам-то знаешь, зачем ты здесь, к чему вообще всё это?
   Когда Низам не знал, как реагировать на чужие действия, он не отрицал их в гневе, не принимал со страстью, но просто глядел "сквозь" неподвижным взглядом без мыслей и слов, замерев всем существом, дожидаясь рождённого тишиной понимания.
   - Вам это нужно? - редактор хлопнул по папке, подняв лёгкое облачко пыли.
   - Как и вам.
   - Ваше имя.
   - Там, на обороте написано.
   Усталый человек, глянув на оборот обложки, начал что-то писать на изъятой из стола бумажке, при этом бормоча вроде бы ни для кого, но адресуя сказанное, конечно же, единственному находящемуся рядом представителю разумной расы:
   - Литературное произведение должно иметь минимальный размер, необходимый для понимания его читателем... Иначе оно станет затянутым, пустым... И так можно будет писать километрами... А кому это нужно, кроме книжных наркоманов?.. Оставаться должно только самое достойное, всё остальное - на костёр... Все равно ведь львиная доля всего этого - вода; ни формы, ни содержания, ни переживаний стоящих.
   - Ну и фигню же вы говорите! Дело совсем не в том, чтобы... совсем не в читателе. И вообще не в значках, испещряющих тленные бумажки.
   - А в чём же тогда?
   - В слове.
   - Ну..? И дальше?
   - Всё.
   - Х-х-х, блин! Размах на рубль, удар на копейку. Интересный вы человек.., тем не менее. Зайдите через... недельку. Да, думаю, недели хватит. Вот расписочка, возьмите на всякий пожарный... Вы ещё чего-то хотели? А?
   - Слово, как самоцель. Слово, живущее в своих городах, размножающееся. Ведь людей тоже очень много на земле, и не каждый являет собой нечто выдающееся, но все они живут, радуются, печалятся. Слова тоже не все гармоничны. Они живут в городах книг, в деревнях рукописей, на хуторах блокнотов и черновиков. И девяносто процентов из них - пустая порода. Но вкупе они дают раз в сто лет начало чему-то особенному. "Оставаться должно только самое достойное, всё остальное - на костёр"? И что, про людей вы тоже такое скажете? Кучка гениев среди пустого мира?
   - А почему бы и нет?
   - Такое уже было... когда-то очень давно. Это не привело к чему-то... к чему-то...
   - К гениальному? Тому, что лежит сейчас у меня на столе? Ну-ну! Не слишком ли много написано уже в мире? Типографический взрыв.
   - Ведь они хотят жить, эти слова, даже самые графоманские. Выразить себя, выполнить своё предначертание, каким бы малозначащим оно ни казалось со стороны. Не станете же вы прорежать человеческие заросли, население страны, хоть это и не объективный пример. Отнеситесь к этой рукописи с поправкой на мои слова, пожалуйста.
   Редактор меланхолично пожевывал спичку, глядя в столешницу; буркнул глухо:
   - Хорошо.
   - Прощайте.
   - До свидания, - глядя на захлопнувшуюся за посетителем дверь, тягуче и устало, - Дай-то бог, дай-то бог..!
  

* * *

   Знал ли он сам, что эта деятельность была для него единственным способом исправить ошибку? Может ли озеро вытеснить море? Его задачей было, кроме всего прочего, попытаться это выяснить. В любом случае, это всё, на что он был способен в сложившихся обстоятельствах. Древняя книга всё ещё пребывала в проявленном мире, и кто знает, не содержащаяся ли в ней сила оказалась тем камнем, на котором споткнулась мировая колесница на своём пути к неизведанному? Создатель весьма оригинален, когда, увлечённый игрой в бытие, как ребёнок в порыве восторга, вкладывает рычаг мирового изменения в руку слабого существа, какого-нибудь бесконечно малого индивидуума, даже не представляющего, что его полусознательные действия повлекут за собой глобальные, вселенские пертурбации, рушащие и перекраивающие сами законы мира. Создатель с интересом всему этому внимает, и при удачном исходе радостно хохочет, а при неудаче и следующем за ней разрушении созданной цивилизации пробует сделать это в других обстоятельствах и при ином раскладе. Экспериментирует на славу.., переводя бездну ресурсов. В конце концов, на то он и хозяин игры. Но создатель на небесах и создатель в сердце вещей - это одно и то же, хотя один пребывает в свете безграничной радости, а другой - отец, дитя и сущность скорби.
   Но мир. Мог ли Низам посметь сделать этот мир обителью боли?.. Ответ... Я не знаю, есть ли ответ... Я не представляю, есть ли ответ... Ответ всегда один и тот же. Только войти. В эту человеческую скорбь, такую глубокую. И там мы найдём то единственное, что может выжить, что является созидательным.
   И поэтому у него не было права на ошибку.

* * *

  
   - Папа, а ко мне приходил дед-послушарь.
   - Мда...
   - Он приходит; и тем, кто слушается, детям, которые родителей и взрослых слушаются, он подарки кладет под подушку. Мне сегодня яблоко подарил. Только я его уже съела, вот, только хвостик остался.
   Даже если это яблоко тебе тайком положила мама, это не значит, что никаких дедов-послушарей не существует. Я бываю ужасно строг, но это не значит, что таким меня создала природа. Я, бывало, видел и не такое, но молчание - единственное моё спасение в кругу друзей, оно не даст мне остаться в пределах понимания. Оно ведёт меня уже давно, и я не знаю, когда оно возникло внутри моего существа; я как будто родился вместе с ним. Хотя,.. когда я родился, этого мира не существовало, что-то было другим, и был другой я, и ещё что-то, чего я никак не могу вспомнить. Я чужд сам себе. И я сам в себе и сам по себе. "...и чем меньше у меня остаётся надежд на возрождение развивающей и облагораживающей роли литературы, тем упрямее я продолжаю писать и тем откровеннее и смелее становлюсь я в своих произведениях, живя в них, теряя страх быть непонятым, осмеянным, прослыть наивным фаталистом или глупым идеалистом..."
   - Во-о-о-от. И стал тёмен мир... Дай хвостик сюда, я его потом выброшу... И возникло движение сознания. А потом оно разбилось на мельчайшие кусочки и заблудилось в пугающей незнакомой пустоте.
   - Кто разбилось?
   - Зеркало природы.
   - И... что?
   - Разбилось оно на мириады маленьких осколков... Ладно, спи. Завтра доскажу.
   Она поднялась с кровати, посмотрела ему в глаза твёрдо и тревожно. Сказала тихо, но с силой:
   - Нет... Ты доскажи сейчас, - обняла вдруг за шею, заглянула в глаза, - ну пожалуйста, папочка. Ну пожалуйста. Я завтра встану, вот увидишь, честное-пречестное слово.
   Он посмотрел в окно, на мрак за стеклом:
   - Хорошо, доскажу. Так вот -- ты осколок этого зеркала...
   - Я знаю.
   - Не перебивай. И ты хочешь обрести былую целостность...
   - Что обрести?
   - Снова стать частью зеркала. Скажи, возможно ли это, ну, если исключить всякие там чудесные клеи на чёрт-те какой основе?
   - Наверное, нет... Но что же тогда делать?
   - Что? Ладно, я скажу тебе, что, - он хитро прищурился, погладил её по голове. - Что делать, говоришь? А что можно сделать? Кроме того, что...
   - Ну, ну!
   - ...каждому осколку стать отдельным маленьким зеркалом. Но это поначалу маленьким, а там уже... И потом,.. ты следишь?
   - Да, да!
   - Потом посмотреться друг в друга, и...
   - !!!
   - ...и увидеть там всё. Всё, что существует. Да и то, чего не существует. ВСЁ... Именно этим я когда-то и занимался.
   - Что?! - она аж подскочила.
   - Тихо, маму разбудишь.
   Он смотрел на неё и думал, что человек продолжает себя в своих детях. Ну, не себя, а свою истину, своё стремление. Банальная максима, но что поделаешь, если она правильная. Да и дети, в конце концов, разные бывают.
   - Когда-то очень давно я владел собой. И видел то, в чём другие живут. Это ведь нелегко. Я был не здесь. В этот город я попал потом, когда стал стрижом...
   Она была так потрясена, что даже ни о чём не спрашивала и не перебивала.
   - ...И мы с твоей мамой никак не могли быть вместе, постоянно что-то мешало нашему единению. Как правило, это была смерть. Ну, иногда чья-то жёсткая воля. И происходили чудеснейшие вещи, которые потом вспоминались нами, как сны или фантазии. Но это были не фантазии. И конечно же, не сны. А потом память умерла, оставив нам в наследство гнёт реальности, который, по идее, должен был быть благословением. Но он стал гнётом из-за...
   Он задумался. А прав ли он в этом отношении? Возможно, всё произошло так, как должно было произойти. Он не верил себе и знал, что в этом спасение.
   - ...из-за нас, таких болезных и невменяемых. В-общем, произошла очередная неудача. И мне пришлось... Да-а-а... Стольких я видел, и все как бакланы - ни сказать, ни сделать. Память умерла, оставив вместо себя заместителем действительность. Шутка природы, не первая и не последняя. Вспоминаемое отпечатывалось в веществе пространства, и ты жил в этом, как полноправный представитель живых организмов. Это была временная мера. А затем сама субстанция стала замещаться тем, что родилось трудами Саа.., м-м, тех, кто, скажем так, прокладывал рельсы. Это была дорога, что строилась прямо под ногами. И тот, кто шёл первым, должен был быть очень смелым, настоящим героем. Ибо самое страшное - увидеть себя, лицом к лицу, без покровов. А ещё страшнее, это... прослыть для всех непонимающих слабоумным, более ни на что не годным, утерять всё, что приобрёл ценой величайших трудов. Утерять ВСЁ, понимаешь? Погрузиться в рутину. Совершать мелкую, незаметную работу, по крупицам, по грану восстанавливать гармонию здесь, в ближайшем окружении, в быту. Это и есть настоящий героизм. На это мало кто способен. Совершать микроскопическое ежесекундное замещение лжи истиной. Чтобы проявить... Потому что извне... Извне, сверху, это невозможно. Это на время деформирует мир в направлении истины, но на самом деле ничего не меняет. Потому что, как только воздействие ослабевает, он снова возвращается к первоначальному состоянию. Надо погрузиться в это.
   Однажды кое-кто попробовал сделать это извне. Ничего не вышло. Я наблюдал это замещение. Это было зрелище, скажу я тебе! Огромный снегопад, и каждая снежинка, как кусок алмазного киселя, и всё в абсолютной, непостижимой, дикой тишине. Но тут вдруг внезапно как будто открылась какая-то рана, не во мне, нет, а во всём, что меня окружало. И тогда я понял, не знаю, каким образом, что что-то нужно было доделать. Я принял в себя старую, аннулируемую субстанцию, снова стал осколком, "запотел", что ли. И вот теперь я здесь. Я твой папа. И я живу со своей женой - твоей мамой. Но я делаю дело, которое никто кроме меня не сделает. Часть этого дела - мои рукописи. Даже не важно, опубликуют их или нет. Они проявлены как воспоминания о времени отсутствия воспоминаний. И они служат как бы воронкой, засасывающей... что-то куда-то. Нет, это трудно выразить... Что? Сейчас, иду... Вот, маму разбудили. Ладно, спи. Всё это ещё в процессе, и на самом деле всё не так чудесно, как на словах. Обычное существование за гранью ограничений. Это и есть настоящий закон, а не те... несчастные ньютоновские закономерности, которым мы подчиняемся так послушно и бездушно. Они вовсе не безукоризненны. Это просто заматериализованные привычки, не более. Пока, счастливо. Расслабляйся.
   - А твой папа, он тоже учил тебя расслабляться?
   - Нет. Он вообще ничему меня не учил. Я всему учился сам... Ну давай, спи.
   - А ты его не очень любишь?
   - Я всех люблю.
   - Ну, не "не любишь", а... - она задумалась, пытаясь подобрать нужную формулировку. Он понял, что она хотела спросить, но не пытался доминировать, просто молчал, давая ей возможность самой разобраться в своих понятиях. Пока она думала, при этом расслабляясь, Морфеус понемногу овладевал её разумом. И она не заметила, как отец вышел, тихо притворив за собой дверь. Она лежала, глядя в потолок, и никак не могла сосредоточиться, в голове царил полный бардак, хотя она всё понимала. И даже это было непостижимо, ведь она не должна была понять ни слова, и она и не поняла ни слова. Но... поняла всё. Тьфу! Хватит! С ума сойти! Спать, спать.
   Она любила отца безумно. Всё в нём было для неё... священно, что ли. И то, что укладывая её спать, он не желал спокойной ночи, а говорил "счастливо". И то, как он разговаривал с ней, не заботясь о том, чтобы её пониманию было доступно то, о чём он говорит, по полной программе, как со взрослой, как с равной. И то, что временами ей казалось, будто он совсем не любит её, ну, как дочь, как своего ребёнка, а как будто видит в ней что-то своё, для неё недоступное, и держит это недоступное в секрете. Как-то он пришёл за ней в школу, чтобы отвести затем к тёте в другой конец города. Эта стояла у раздевалки с подружками, а он подошёл, встал рядом и ждал, когда она освободится и заметит его. Лишь когда все подружки одна за другой замолкли, она обернулась и увидела отца, стоявшего у неё за спиной чуть поодаль. У него было страшное лицо, лицо отсутствующего в этом мире человека. Это не было обычной задумчивостью или следствием усталости или ещё чего бы то ни было; такого она ещё не встречала за свою короткую жизнь. Он в тот момент был существом, в ужасном напряжении всех душевных и физических сил ищущим для в-общем-то чужих для него землян что-то очень важное, что должно спасти весь род разумных, не дать ему кануть в безвестности и беспамятстве. Потом он медленно, очень медленно оттаял, посмотрел на неё, улыбнулся.., снова став её отцом, человеком, одним из многих. Подружки, вопреки всем ожиданиям, не следующий день даже не заикнулись о происшедшем у раздевалки, хотя было ясно, что и они впитали полный спектр ощущений. Может быть, каждая из них в тот момент заглянула в глаза собственному страху, в полном онемении ужаса не смея сломать хрустальный поток тишины, опоясавший на минуту их тела, и затем растаявший бесследно. Они, как сговорившись, ни словом с ней не обмолвились, и ей было даже немножко обидно, ведь в конце концов это был её отец, её гордость, её опора, бу-бу-бу, и так далее.
   Потолок становился всё выше, стены распахнулись, она видела каждую трещинку, каждую неровность на окружающих предметах, потом всё исчезло в каком-то знойном мареве.
  

* * *

  
   Чего так страстно желал он (ведь это было и страстью его, ко всему прочему), когда мрачными осенними вечерами под слабый отблеск свечи (писать при дневном и электрическом свете он не любил и не умел) лихорадочно заполнял листки потоками слов, рождающихся, живущих,.. умирающих (ведь это только кажется, что слова вечны. Срок их жизни тоже ограничен, хоть и гораздо более продолжителен в сравнении с человеческим), о чём вспоминал, или пытался вспомнить?
   Низам проснулся среди ночи. Где-то этажом выше у соседей плакал ребёнок. Он плакал и весь вчерашний день. Может быть, болел или ещё что. У Низама от этого плача щемило в сердце. Накануне вечером он, не выдержав, поднялся на следующий этаж, позвонил в дверь. Открыла уставшая девушка с потухшим взглядом.
   - Вам помочь чем-нибудь? Я просто слышу, что он давно плачет, и я...
   - Нет, спасибо, - и она закрыла дверь перед его носом.
   Когда он слышал детский плач, ему тут же хотелось бежать, "спасать". Это не имело ничего общего с сентиментальностью или физиологией - женской реакцией на плач. Просто он чувствовал, что дети не должны плакать, это ненормально. Это убивает гармонию мира. И на самом деле это действительно ненормально; ведь иногда достаточно просто прижать дитя к сердцу, и оно успокоится. Конечно, всякое бывает. Но если ты любишь, то знаешь причину плача и сможешь легко поправить дело. Просто любить. Но можно ли требовать этого от тех, кто сам был рождён "поточно", на медицинском столе? Кому роды своего ребёнка принесли лишь страх, боль и депрессию, потому что врачи сделали всё для того, чтобы таинство правильных родов не состоялось. Они с Этой родили дочь вдвоём, в ванне. Для Низама это было не просто незабываемо; это изменило его. Он до сих пор помнит тот странный, глубокий, чистый крик Эты, сносящий все наслоения, все комплексы, приобретённые за 27 лет жизни. Не крик боли; Эта потом рассказывала, что кричала не от боли, а оттого, что ей "просто так хотелось", что это было нужно. Как человек кряхтит и вскрикивает, когда тащит рояль на четвертый этаж - он ведь это делает не от боли. Низам помнил, как Эта потом расцвела после этих удивительных родов - из неё просто изливалась сила, гармония и красота, как от свежей розы, умытой дождём, веет жизненной мощью.
   Он не мог больше слышать этот постоянный жалобный детский плач и еле слышные сквозь потолок реплики родителей, выдавленные сквозь сжатые в ненависти зубы:
   - Ну чего ты орёшь! Надоел уже! Чего тебе надо! Кончай из меня жилы тянуть!
   Часы показывали полтретьего. Ребёнок плакал, он хотел что-то сказать родителям. Сказать, что он описался, или что у него болит живот, или что ему одиноко в этом мире. Но он ещё не умел произносить слов, а родителям его плач ни о чём не говорил, кроме того, что их так называемая "свобода" ущемляется. Их "свобода", которая на самом деле была свободой творить глупости. Вот что происходило в этом мире, где детей рожали в роддомах, лёжа, среди инструментов, страха, лекарств. Ребёнок этот был не нужен своим родителям, он родился случайно, как и большинство детей. И чёрный мир раздражения окружал его со всех сторон и давил, давил. О!
   Низам сжал ладонями виски. "Нет, нет, нет. В этом должен быть какой-то смысл. Такое не может существовать, не неся в себе хотя бы крупицы смысла". Ребёнок опять заплакал. Потом вдруг зашёлся в плаче; видимо, родитель стал злобно трясти его, не в силах сдержаться. Низам сглотнул ком в горле, сел на кровать, закрыл глаза, сложил ладони перед собой и изо всех сил стал излучать мир, покой и широту. Он любил, любил изо всех сил, как мог. Если бы в мрачном, холодном мире соседского ребёнка благодаря этим усилиям появилась хотя бы искра света, Низам был бы счастлив... Мир хранил свои тайны. Он говорил: или всё, или ничего. И Низам прекрасно понимал, что то, что он делает - полумеры, что мир не спасут молитвенно сложенные руки и закрытые глаза. Но, чёрт возьми, что же ему оставалось делать? Когда дети - эти сгустки радости -- плачут, это жутко, это неправильно. Это всё переворачивает вверх дном. Это значит, что взрослым отчаянно не хватает простой человеческой любви.
   Он направился на кухню. Что-то ворочалось в горле, теснилось, вытачивая слёзы из глаз. Прижавшись лбом к оконному стеклу, он замер, погрузившись в тёмную, бархатную тишину за окном. Он почти не испытывал недостатка в тишине, ибо всегда, днём ли, ночью ли, мог закрыться в дальней комнате, выключить свет и ходить взад-вперёд по мягкому ковру, нагнетая в тело прозрачную силу и пробуждая его к радости. Но... (как всегда, "но") часто, независимо от обстоятельств, его начинало душить, хотя все системы и алгоритмы функционирования тела были в норме. Он прекрасно понимал, что время ещё не пришло, что он пытается вломиться в двери ещё не построенного дома. Он ведь не был маньяком или каким-нибудь внеочередным мессией, отнюдь. Может быть, фантазии его были уж слишком жизнестойки и неистовы; до такой степени, что не желали ютиться в тесном, уютном гробу черепной коробки. А может быть, его окончательно достал образ неизвестного мира, где согбенные старухи вынуждены играть на баянах по вокзалам, чтобы продолжать быть частями этого образа, ибо другого выхода, кроме смерти, они не знали. Вернее, не переживали. Но полниться чьими-то фантазиями... Бог мой!
   Что-то вошло сверху. Это была мысль, как старый знакомый, влившаяся в его существо и запустившая одной ей знакомые реакции. Потёк поток воспоминаний. У него когда-то был товарищ. И товарищ этот был близок ему. Они повторяли ошибки и победы друг друга, иногда даже с интервалом меньше месяца; у них аналогично менялись музыкальные вкусы. А внутрисемейные передряги повторялись у обоих с пугающим подобием. Это позволяло им думать о некой мистической связи или договоре, заключенном ими когда-то и забытом в пылу мышиных битв в пыли бумажных трасс. Уже потом, много позже, он понял, что никакой связи не было, что все человеческие существа проходят одинаковую обработку; одни и те же, различающиеся лишь в деталях, случаи заставляют людей и страдать, и радоваться, пока они, повзрослев, не одеревенеют и не утеряют способности и к тому, и к другому;
   заявив наконец с полным правом: "Я вырос... Теперь можно и умереть";
   познав всё тот же скучный набор уже давно познанных далёкими предками переживаний;
   открыв их для себя снова, в который раз;
   чтобы снова забыть, и не только их, но и самого себя. И зачем, к чему - неясно. Он же... Он жил другим, и люди не видели его отчетливо (а некоторые не видели вообще, их взгляды проходили сквозь). Он лелеял в себе хрупкое новое, сам временами теряясь от мысли, а не насиживает ли он змеиные яйца. Существовал выход. Он был завален. Кто-то должен был пробить проход... Но не было никого. А нужно было так мало - проявить индивидуальность. Но в итоге для любого это оказывалось так много.., слишком; тела и умы не выдерживали, о! "Нет, нет, нет! - кричали они, - Все, что угодно, только не это!"
   И вместо индивидуальности проявляли собственное убожество.
   Или неистовость, о которой они думали, как о силе.
   Или грубость, о которой они думали, как о независимости.
   Или прямую агрессию, которую они считали справедливостью, да и то лишь в свои лучшие дни. И исполинские потоки золотой магмы ждали с той стороны, не желая вламываться слишком грубо. "Господи, господи! - шептали смешные несостоявшиеся герои. - Даждь нам хлеб наш насущный..." Его рвало от их жаркого шёпота, подползающего со всех сторон, опутывающего бархатными нитями тайный лаз внутрь мирового вещества, который он открыл недавно, совершенно случайно, которым он временами пользовался для неизвестных ему самому целей, просто ведомый хрупкой непроявленной невозможностью, желающей стать свершившимся фактом и использующей для этого тело Низама какими-то неизвестными науке, фантастическими, а иногда чудовищными способами. Может быть, это был проход, найденный древними. Или окно, пробитое им, когда его взгляд пал на умытую слезами, кровоточащую Землю. Саах... И Низам оказался единственным хранителем сокровища, некоего огня, пылающего в сердце вещей. Он давно перестал удивляться самому себе, так как ему это надоело. Может быть просто слова, выражающие пожелание Обладающего-Абсолютной-Властью: кто-то ещё в додедаловские времена поставил печать на вечность. А теперь её надо сломать. Только и всего. Лёгкий восторг, облегчение, долгий вздох, несильная, но нудная головная боль. Мир за окном переливался волнами неощутимой, но непреодолимой мощи.
   Она бесшумно вошла на кухню, включила чайник, достала печенье, села, уперев локти в стол. "Тоже не спится? Слишком темно на улице". Долго, мучительно долго прошелестела секунда, другая.
   Она так и не научилась замечать этих его манипуляций, уверенная в постоянстве хода времени. Она многого не умела, но он не променял бы гор золотых на одну минуту простого её присутствия рядом с ним, на один солнечный взгляд. На запах её волос.
   - Что это?
   Он молчал.
   - Я нашла в туалете... На бумажке было нацарапано.
   Предательский румянец на щеках. Не зная, куда девать руки, он переступил с ноги на ногу и улыбнулся. Они посмеялись; тихо, чтобы не разбудить дочь; заварили чай.
   - Почему-то в туалете пишется лучше всего, только долго не высидишь.
   Она прыснула, он прикрыл лицо, давясь от смеха.
   - Что там?.. О! Я как раз этот отрывок потерял, думал - всё, не найти, ан, гляди ж ты.
   Она расправила измятый листок, прищурилась, разбирая каракули:
   - "...Когда-нибудь меня настигнет тишина, о которой мечтаю, уткнувшись в мокрую подушку, скрипя зубами на пути из кабинета в кабинет в поисках средств реализации, в чумных балаганных посиделках. Она догонит меня в моем неистовом беге к концу, окутает, лишит зрения, слуха, осязания таких, какими пользовался всё время до этого, и даст нечто иное. Иное до такой степени, что даже кажущаяся вечной боль улетучится, или... нет, - превратится в радость живого тела. Но мир достигнет ранее меня; я, как всегда, опоздавший путник, бегущий за последним вагоном уходящего поезда, не догнавший, вернувшийся на станцию и продолживший прерванный процесс утилизации жизни. Но в этой тишине я забуду своё имя опоздавшего путника. Во мне произойдет переворот видения мира, переоценка ценностей, кои "до" считались чем-то незначащим (а теперь вот)... Великое дыхание присутствующего коснётся лба и пробежит по членам истомою, даря окончательное раскрытие, и мысль об уходящих поездах расцветится радостью, ибо, вот - они ушли, а я остался. И здесь, в переулках мира, нашёл то, что тщетно пытаются добыть несчастные пассажиры убегающих лет. Осенит догадка: да ведь нужно лишь остановиться, а затем остаться. Кто-то сумеет остановить колесо, выпасть не "из", но "в" - в простор неподвижности. Кто-то.., но о них позже".
   Она замолчала, не поднимая глаз от бумажки, стала задумчиво водить чашкой по столу; напряжение раскаяния. Он совершенно неподвижно смотрел в окно; лишь дрожали ресницы. И тяжко бухало под левой лопаткой.
   - Прости.
   - Ничего.
   - Я думала...
   - Фигня. Кто-то должен был это сделать. Лучше уж ты, чем... кто угодно другой.., пусть даже самый...
   - Ну и что дальше?
   - С утра схожу к киоску, куплю газету, просмотрю объявления... Возможно, всё обойдётся... Ладно, спать! Завтра опять кроликом буду выглядеть, этим.., из альбиносов.
   - Утреннего кофе и яичницы с ветчиной не будет, не бульварный роман пишем.
   - Аромат кипятка из помятой жестяной кружки меня устроит.
   Он деланно усмехнулся, зыркнул взглядом по чайнику, ушёл в спальню.
   Она нервно гладила коленку, о чём-то думала; о чём, никто не сумел бы угадать. Просто сидит женщина. За окном тьма. В глазах её - тьма же... Для неискушенного взгляда. Может быть лёгкая грусть, такая трогательная. И беззащитность, отдающая себя монстру событий; с покорностью диких трав, отдающих себя на поругание жизни, безвозмездно вытаптывающей из них соки; с верой, не имеющей аналогов в мире, на которую способна лишь женщина. Ангельский квадрат.
   Вместе с ним?
   Да.
   Хорошо бы, конечно. Да ладно. Главное - можно будет наконец кое-что разъяснить для себя. И пусть всё идёт как идёт. Мда-а-а...
   И взяла телефонную трубку, только теперь заметив мигающий огонёк, пытающийся пробиться сквозь людское непонимание, отключившее на ночь сигнал, не ведающее, что не только им двоим может не спаться в эту ночь.
   - Я не вовремя?
   - Угу.
   - Не знаешь, чем полезны аскариды?
   - Стас, ты меня вконец расстрогал.
   - Так не знаешь?
   - Тем, что руки чаще моешь, чтобы не заразиться.
   - Ага... Минут пятнадцать долблюсь... Но я знаю, что не спите.
   - Откуда?
   - От Иуды. Забыла, с кем разговариваешь?
   - Ах, да!.. Ну и как, работает?
   - Вот, проверяю.
   Лёгкая пауза. Таяние паюсных льдов. Но не здесь, далеко.
   - Нахал! И ты что, всё слышал?!
   - Послушай, ты за кого меня держишь?! Я как бы.., это.., твою мать!, я ещё оправдываюсь!.. Позови, плиз, Низама.
   - Не позову. Он уже ушёл, спит, небось.
   - Не спит. Папа в туалете - пишет.
   Она оглянулась: Эта стояла в дверях кухни, глядя по-детски широко распахнутыми глазами на мать; на щеках была размазана кровь, она же украшала пятнами кричащей расцветки пижаму на груди. Она оцепенела, глядя на дочь остекленевшим взором вспоминающего; трубка, выскользнув из пальцев, хряпнулась об пол, банально разлетевшись на несколько разнородных частей. Что-то смешалось в ней, не как в матери, но как в тайной переменной мира, призванной стать целым, объединяющим выпуклые субстанции, до времени запертые в разных частях существа её, а теперь, под воздействием каких-то тайных символов, освобождённые, вошедшие в соприкосновение и вспенившиеся волной странной эмоции, не похожей ни на одну из человеческого набора.
  
   "- Это крик, - проговорило что-то внутри неё.
   - Что?
   - Крик. Можно назвать это совокупностью всех эмоций, развившихся в человеке за весь его эволюционный путь, слившихся в единый ком и заквашенных новым ферментом.
   - И что он... делает?
   - Крик? Ну.., он открывает двери.
   - Какие двери?
   - Риторический вопрос.
   - А... почему? Почему я?
   - Ещё один.
   - Ну тогда.., что же мне теперь делать?
   - Очень важно выдержать и не совершить глупость. Но мало кто способен... Да, теперь будет нелегко. Набор казалось бы случайных вещей - ночь, разговор, мысли, телефонный звонок, вид окровавленной дочери - открыли в тебе заслонки, цензор замолчал, а я обрел силу. Моя работа закончена, я родил Крик, и он поведёт тебя. Теперь ни в чём ты не найдешь успокоения, всё будет казаться тебе неполным, частичным, лживым, а то и вовсе призрачным, недостойным даже удивления. А крик будет толкать тебя к твоей цели, и не так, как я - мягко и незаметно, - а настойчиво, почти насильно.
   - А... А Низам? Он останется? - (Сейчас её интересовало только это)
   - На самом деле именно теперь, и только теперь ты стала по-настоящему близка ему. Радуйся, покой внешней жизни ты утеряла, а тишину внутреннюю очень скоро найдешь. Как - не скажу. Хе-хе. Прощай.
   - Прощай, ты был хорошим... товарищем".
  
   - Эта!!!
   - Мамочка, ничего страшного, кровь из носа пошла... Ну отпусти, ничего такого. У папы это часто случается.
   - Как ты меня напугала!
   - Трубку вон разбила... А? Ну ладно, ладно!
   - Бог с ней, с трубкой. Уф-ф-ф!
   - Мама, мне сон приснился.
   - Какой?
   - Не помню. Но хороший такой... вроде.
   - Почему "вроде"?
   - Ну, очень плакать хотелось. Так странно, - она пожала плечами совсем как взрослая.
   - Может быть... от радости? Бывают слёзы радости... Иди умойся, смотреть страшно. Я пойду чистую пижаму принесу.
   - Мамочка, ты только папу не разбуди.
   Она опешила, обернувшись, одарила дочь долгим взглядом:
   - Он же пишет, в туалете, ты сама мне сказала.
   - Ой, да. Я и забыла. Ну тогда можешь будить. То есть...
   - Иди мойся, чудо! - засмеявшись, она направилась в спальню за чистой рубашкой. Проходя мимо туалета, отметила: он пуст, темен, дверь полуоткрыта. Её передёрнуло от озноба (эх, Эта, Эта, угораздило же тебя...); запахнув халат, она тихо вошла в спальню, прошелестела мимо постели, приютившей её глубоко и надолго спящего мужа, достала чистую пижаму. Стояла, скомкав и прижав её к груди. Зажмурилась, потрясла головой, замерла, прислушиваясь к гулу тишины.., обманчивой, как постоянство речных струй для берегового наблюдателя. Медленно прошелестела секунда, другая; время загустело, нехотя подчиняясь новому хозяину. Строители, подписав акт задним числом, в обход указаний управляющего, тайно начали строительство. Кипела работа где-то за вуалью, в глубинах, и до неё доносились лишь временами то слабый стук молотка, то скрип блоков, то шипение горячей смолы, соприкасающейся с мокрым рубероидом. Ишь, смельчаки, тоже мне. Не спросясь, не посоветовавшись, не получив разрешения. Ладно, посмотрим, что там у них... у нас выйдет. Она переодела Эту, отправила её спать, навела чашку крепкого кофе; задумчиво глядя в стену, прихлебывала из чашки чёрной бездны напитка по глотку, временами обжигаясь, теряя нить отсутствия рассуждений, снова находя её, не понимая ни истоков рождающейся в ней ярости, ни причин странного удовлетворения, возникающего при соприкосновении этой ярости с выросшими в Эте за её прошедшую жизнь под воздействием учителей, родителей, друзей и обстоятельств кристаллами повседневных привычек внутри и толстой кожей непонимания снаружи. И то, и другое обрело печать обреченности. Вот и всё. Так начинаются тайны. Она обернулась на шорох за спиной. Он стоял в дверях, заспанный и встревоженный. Глаза его блестели:
   - Эта, что случилось?
   Она удивленно подняла брови:
   - В смысле? Я пила кофе.
   - Нет! Погоди! Что-то стало другим... Ты, ты!.. Может быть, мне сон приснился?
   - Да что вы, сговорились? Не хватает только окровавленной майки, - она не смогла сдержать смеха, увидев его испуганные глаза, искрящиеся со сна.
   - Какой майки?
   - Всё! Проехали! Шутка. Садись. Хочешь кофе?
   - С сосисками? Нет, не хочу - мозги жалко. Пожалуй, доброго объятия и пожелания лёгких снов, это ещё куда ни шло.
   Прижимаясь к его груди, она чуяла лихорадочные сокращения его сердечной мышцы. Это её доконало. Она не могла его отпустить, судорожно вцепилась пальцами в его плоть и держала, как будто от этого зависела его жизнь. И в то же время что-то новое: они вдвоём и против них целый мир материи. Слёзы рвали грудь. Она не понимала, почему до сих пор молчит, почему не разодрала тишину криком, почему вообще ещё жива, а не лежит внизу, на асфальте, распластанная в круге света уличного фонаря, усыпанная осколками оконного стекла, выбитого шагнувшим в проем окна телом. Да, действительно, теперь будет нелегко. Теперь главное - не совершить глупость. Она скрипнула зубами и сильнее сжала объятия, впитывая этот колокольный звон сердца единого с ней, единственного и самого близкого, её опоры, проводника в мире бурь, её мужа.
  
   Я снова ничего не знал. Даже вездесущее "почти" ни грана не меняло в пейзаже моего пребывания в определенном месте мира. Ну и что? Вот, ещё один день прошел. И ладно! Сидя у окна и глядя в нескончаемую черноту за окном, я вспоминал вчерашний день, невесть почему выбившийся из череды предыдущих дней. Точнее, не день, а ночь. Впрочем, в городе всегда была ночь, и если кто-то пожелал бы обрести душевное равновесие или просто отдохнуть от сует, радостей, печалей, шумма и гамма, хе-хе, то лучшего места не сыскать. К тому же городу нужны были собеседники; и не какие-нибудь чертыхаи, а настоящие оппоненты, способные выдавить из тюбика бытия каплю созерцания и не пролить драгоценной субстанции всуе на мелкопробные мысли и эмоции.
   За окном в ночи шуршала вьюга. Снежинки метались в полосе электрического света, сталкивались, обламывая друг другу лучики, отчего путь их к бренной земле становился заметно короче и значительно болезненнее... или, нет, скорее - проще. В смысле - примитивнее. Хотя, дело было, конечно же, в ветре, а не в каких-нибудь грехах или неправильных, а то и неправедных поступках.
   - Совсем как люди, - она всегда индейцем прокрадется, тихая и опасная. Подойдет на цыпочках, и тихо вздохнёт на ухо. А ты заорёшь, или дёрнешься, как от удара током, и потом полчаса пульс как у бешеной собаки. А она смотрит невинно так...
   - Что!? - он одарил дочь долгим взглядом. - Эта, ты совсем... (чуть не сказал "взрослая") умная.
   - Зато ты, пап, полный... этот самый. Кто ж такие комплименты отчебучивает!
   Она глядела довольно нагло, почти насмешливо, затем никак, и далее вовсе не глядела, но что-то происходило, и ей было невмоготу, и она теперь страдала и готова была зарыдать; но к чему, отчего? Загадка. "Пап, я уроки сделала. Пап, а пап? Я вообще не Эта. Что же делать-то, а? Что же делать?" - "А я-то кто? Думаешь, папа твой? Ну, папа, конечно, тут уж никуда не денешься. Но что-то не то. И не так".
   Он не мог оторваться от дикой снежной пляски за окном. Эта тихо приблизилась, обняла отца сзади за шею, положила подбородок ему на плечо и застыла. На противоположной стороне улицы под фонарем стоял пожилой мужчина в длинном потёртом плаще и смотрел в бездну неба. Временами он вяло жестикулировал, как будто о чём-то спорил с незнакомцем там, наверху, за снежной завесой. Видно было, что он не в духе,.. в смысле - пожилой в плаще. Да и тип на небесах по всей видимости тоже.
   - Тревожный какой снег.
   - Ага...
   - К чему бы.
  

Глава 4

ТЫ И Я - ПТИЦА.

  
   - Да уж ни к чему хорошему.
   Он обращал к небу небритое лицо измождённого годами пожилого человека; к вечно чёрному небу, будто в нём одном лишь мог найти достойного собеседника; с людьми он не разговаривал уже давно, не меньше года. Низам закончил пассы и тут вдруг заметил два лица, мужское и детское, в окне второго этажа. И смутился (пялятся тут, понимаешь). Запахнул полы длинного потёртого плаща, пошёл не разбирая дороги. Снежинки сыпались за воротник и там умирали, или... перевоплощались. Они это умели. А он? "И мне что ли вот так? Теперь-то больше некуда. Растаять снежинкой и..." Он знал, что это ложь, как и то, что у него нет дома. С этим можно согласиться (бог мой, да мне везде - дом), на это можно купиться (уж чего-чего, а направлений поиска - масса, только успевай выбирать), но верить в это, как в то, что видишь собственными глазами, глупо. А зачем ему куда-то идти? Можно просто идти в никуда, шевелить ногами (когда-то я только этим и занимался... стоп! Когда это "когда-то"? И чем занимался?), ситуация всё одно не изменится. И он просто шёл, без удивления отметив странный подъём жизненного тонуса в дряхлеющем теле; откуда только силы взялись. Отдав миру требуемое, он обрубил концы, соединяющие его с мирскими прелестями. И обнаружил, что обрубил на самом деле цепи, сковывающие его крик, томящийся уж не знаю сколько лет, а теперь вот пролившийся кипящим маслом на вещество ума, причиняя какую-то новую, незнакомую доселе боль. И он ускорял шаги, перемахивал через бордюры и канавы, временами хватаясь за виски и тревожась, как будто что-то или кого-то оставил там.., а где "там", он не знал. Шёл не зная куда. Не желая... Или желая. Но не умея. Или не решаясь. И вдруг его посетила страшная мысль. Он захотел увидеть небо в огне. Чтобы с неба шёл свет, а не это вечное засилье чёрного бархата с блестками звёзд. Чтобы густой жёлтый свет лился ему на голову и, о ужас!, припекал бы блистающую лысину. Хотя он знал, что это невозможно, что свет не может припекать. Для этого нужна печь и пара сухих поленьев. А ещё он знал.., правда, неясно, откуда,.. знал, что это будет возможно, если все звёзды сольются в одну большую каплю, которая от этого превратится в океан - круглый белый шар. И океан этот будет излучать такой жар, что придётся спасаться под шляпой, иначе точно с катушек съедешь. И ещё он знал, что небо станет голубым (бред, да и только; а почему не жёлтым или, к примеру, фиолетовым), тем самым, возможно, проявив один из знаков своей несокрушимой власти, способной выстоять при любых, самых жёстких обстоятельствах (запретах).
   "Вот и сюжетик готов для рассказа". Ему было жарко, он повернулся против ветра, распахнул плащ и наполнил его неистовой вьюгой. Плащ был добротным, широким и крепким. Он раздувался всё более, и вот ноги Низама оторвались от земли и его понесло по воздуху. Голосовые связки его судорожно сжались, всхрипнули и родили дикий вопль восторга. Его старческое тело плыло по воздуху, становясь ветром, ликуя, купаясь в первозданных стихиях... Вихрь мотал его из стороны в сторону, земли давно не было видно; кругом лишь мгла, рождающая мириады снежинок, появляющихся и умирающих в танце. Вся короткая жизнь снежинки - всплеск танца. Он замотал головой, закусил губу, чтобы не застонать от безмерной боли, которую он ощутил за этой короткой радостной вспышкой бытия маленькой снежинки. Всхрапнув, как жеребец-мустанг, он завертелся волчком, извиваясь в самозабвенном танце снежинки, закидывая голову, борясь с потоками воздуха, седлая их, погоняя, совершая головокружительные перевороты, завывая доисторическим криком будущего. Незнающего из прошлого в будущем. Повторяя все эти безнадежные па снежиничьего танца. Воплощая в своём теле то, что доселе, возможно, не воплощалось ещё ни одним человеческим телом. И снежинки носились хороводом вокруг него, принимая без остатка всё, на что он был способен, отдавая ему свою признательность за это мимолетное родство; и как будто сами плакали, не вынося этой боли единения. Их слёзы текли у него по щекам и тут же иссушались суровым ветром, не приемлющим никаких слёз.
   А потом Низама несколько раз перекувырнуло и швырнуло на склон холма прямо в середину куста ольхи, смягчившего удар о мёрзлую землю.
   Под треск ломающихся веток, завывания ветра и сочные проклятия догадайтесь из чьих уст он преодолел безлистные заросли голых веток, во враждебности своей исцарапавших его лицо и ладони, выбрался на открытое пространство и, потирая ушибленный бок, направился вниз по склону к, как ему сначала показалось, стене длинного каменного барака. Поверить в то, что на самом деле это огромная зубчатая стена, окружающая пугающий своими размерами хилого городского жителя замок из серо-бурого камня, он не мог. Но поверить пришлось.
   Что он знал о путях проявлений мировых составляющих? Ничегошеньки он не знал. И шёл.
  
   - Ты кто?
   - Я? - он еле успевал поворачиваться лицом к этому сгустку стремительности на крыльях вьюги.
   - Да, ты! О, я знаю тебя! - оно остановило полёт, присело рядом, сложив крылья тьмы. - Ты Низам.
   - Низам?
   - Да. Пойдём-ка, дружище. Я тебе кое-что покажу...
  

* * *

  
   - Вот он, - сказало существо кому-то, то ли мне, то ли... И скрылось за снежной завесой. И тут же появилось вновь. Или это было уже не оно, но другое, собрат первого. Сколько их тут. Какая разница, если все они на одно лицо... или морду. Нет, таки лицо!
   - ...клянусь Цедеем, где-то я тебя видел, - сказочное чудо сделало круг над моей головой, шелестя крылами, затем приземлилось. Внимательный взгляд его словно стремился превратить меня в дуршлаг, и я понял, что такое "сверлить взглядом".
   - Я вспомнил. Ты обитатель пятой кельи. Как ты выбрался? Идём, я верну тебя на место.
   Он несколько раз присел, разминая ноги, и шагнул вниз по склону, кивком предложив (или приказав) мне следовать за ним. "Клянусь Цедеем..." Хм. Что бы это могло значить?
   - Слушай, - обратился я к нему спустя несколько минут после начала нашего спуска, - кем ты клялся, когда увидел меня? Каким-то... Цедеем, что ли.
   Он оглянулся, я успел разглядеть его ухмылку.
   - Ну ты действительно недоумок, зря я не верил. Седого Цедея не знаешь, летать не можешь...
   - Сам ты недоумок, откуда мне его знать, если я даже себя не знаю.
   Он остановился, развернулся всем телом и проговорил, мягко положив горячую ладонь мне на грудь:
   - Ты - Низам. А Цедей - хозяин мира, - он чуть похлопал меня по груди. - И не обзывай меня больше. На будущее. Ты ведь не сможешь исправить последствия. Я лишь констатировал факт, - он указал на себя пальцем, - а ты был в раздражении, - тем же пальцем он ткнул в меня, - понимаешь?
   Говорил он так, как говорят с младенцем, объясняя ему "это яблоко, а это стул".
   - Понимаешь? Только недоумок может задать подобный вопрос.
   - Или шутник...
   - Но ты не шутил. Я же почувствовал, - он выдержал лёгкую паузу, мягко дослал в меня остатки своей убеждённости, вздохнул, задумался. Или мне это всё только показалось.
   Тем временем мы приблизились к мосту, по отсутствию снега на котором я заключил, что он (мост) подъёмный.
   Странная сила шла из центральной башни замка.
   Меня отталкивало прочь, как будто там находился одноимённо заряженный полюс неизвестного магнита. Расстояние между мной и башней сокращалось, а сила возрастала. Спутник мой тревожно оглядывался, сетуя на мою нерасторопность. В какой-то момент подошвы старых башмаков пробуксовали по снегу, я поскользнулся и упал. Идти дальше я не мог, о чём и сообщил опешившему провожатому. Его было легко озадачить, и я почти слышал скрип шестерёнок в его черепе.
   - Что, совсем не идётся?
   - Неа. Хочешь - подтолкни.
   - Нет, не хочу. Стыдно мне.
   Он озирался по сторонам, становясь всё более похожим на мокрого скворца. Такой же беспомощный. Хотя я и отдавал себе отчёт в мощи перекатывающихся под кожей литых мускулов. Какая-то ответственность давила на его чудовищные плечи.
   - Ладно, идём к Цедею, - он легко принимал решения, и я позавидовал его освобождённости от жестких социальных схем.
   - Это в какую сторону? Вон туда я идти не могу, - я указал рукой на башню, в недрах которой я ощущал источник загадочного противодействия.
   - Почему? Почему! - он подскочил ко мне. - Я не понимаю! Ты издеваешься надо мной, да?! В чём дело? Ты просто не хочешь снова туда идти, да?
   - Столько "да", что хочется сказать "нет". И самое интересное, что это будет правдой... Да успокойся! Просто я не могу, - я пару раз глубоко вздохнул, успокаивая сердцебиение; надо же, как легко я подхватил его возбуждение, силён он, однако. - Видишь, не получается. Как будто невидимая стена.
   - Стена? - бедолага, он совсем растерялся. - Но у нас тут всё как на ладони. Я бы почувствовал. А я... ничего не чувствую.
   - А я чувствую! - огрызнулся я на него, и тут же спохватился: не следовало говорить в таком тоне, он был выше меня на голову, не говоря о косой сажени в плечах.
   Он долгим взглядом посмотрел мне прямо в глаза, куда-то вглубь, отрешённо и очень опасно. Возникла пауза, о продолжительности и результатах коей я мог лишь гадать (а гадать я не умел, ведь я был отдавшимся потоку). И тут...
   ...Он уже стоял передо мной, а откуда он взялся, оставалось тайной; как будто вечно здесь рос. Посмотрел на меня исподлобья, потеребил край широкого рукава, молвил:
   - Я - Цедей. Что, кочевряжимся?
   - Нет, я ведь...
   - Да знаю, знаю. Всё знаю, просто шучу. Пошли, - взял меня за руку и повел к флигелю, - ну что, теперь идётся?
   - О, да, ещё как! - я чуял лёгкость в ногах, и почему-то болело где-то под ложечкой, несильно, но так настойчиво.
   - Ладно, разберёмся. А ты, - мимоходом ласково пихнул в шею недавнего моего спутника, - иди-ка, поспи. Замерз, небось. Погодка-то нелётная. Ишь, в крыло укутался. Они тебе для дела даны, а ты их...
   Крылан обиженно дёрнул головой, резко подскочил, взмахнул фантастическими своими птерами и исчез на вершине одной из малых башенок.
   "Ты-то как туда попадаешь, или тебе крылья не нужны?" - хотел я спросить Цедея, но промолчал. Я не знал, как отреагирую на ответ.
  

* * *

  
   Мы сидели за столом в тепле, тишине и полумраке, и уплетали за обе щеки - кто кого опередит - салат из большой миски. Но Седой Цедей был явно более подкован в деле уничтожения салатов, и наш молчаливый спор разрешался не в мою пользу.
   Крылан сидел у стены на скамье и уделял нашим геройствам до обидного мало внимания. Точнее, вовсе не уделял. Он бренькал на заморенной балалайке, пытаясь извлечь... не из струн, но из своих неумелых пальцев что-то отдалённо напоминающее мелодию. А может быть не из пальцев, а из души, которая у него таки была, в этом я сомневался всё менее. Хотя допотопный православный предрассудок в отношении чертей странным образом воскрес в моем существе, заставляя сторониться этих на самом деле абсолютно безвредных чудиков. Трудно было угадать, что мучило его; а мучило несомненно, ибо отдельные созвучия при ОЧЕНЬ внимательном вслушивании сплетались в подобие какой-то грустной песни. Песни северного ветра ли, песни прощальной, или заупокойной молитвы.
   Я откинулся на резную спинку стула и с сожалением похлопал по животу... себя, конечно, не Цедея же.
   - Кабы был живот поширше...
   - ...Живы будем, не помрём, - перебил Цедей неожиданно, положил ложку на стол и уставился на меня лиловым глазом, изредка морща нос, как будто собираясь чихнуть. - Ну, рассказывай, какого ляда вас тут двое в одном лице проявилось?
   - Это... я его привел, у нас лица разные, - подал голос крылан со скамьи, ненароком сфальшивив на второй струне.
   - Вдрызг разнесу, - тихо пообещал Цедей, и крылан прикусил язык. - Я тебя спрашиваю, - и он чуть подался ко мне, а я на такое же расстояние отодвинулся от него: чем чёрт не шутит, ручищи-то у этого мужика дай боже. - Тебя я спрашиваю, слышишь? Кто в пятой келье прячется?
   Я явственно ощутил дрожание тишины на скамье в углу, там напряглись и замерли; слышался быстрый стук крыланова сердца.
   - Молчишь? Так вот, я скажу тебе: именно в сей момент обитаешь там ты со всеми своими потрохами.., - он откинулся на спинку стула, а я облегченно вздохнул и расслабился, навалившись на столешницу в некотором бессилии перед судьбою; не знаю, что уж там я ожидал услышать, но сказанное как-то не задело меня.
   - А передо мной, - продолжал хозяин, - сидишь... тоже ты. И оба вы тихи и спокойны, как дохлые крыланы, - в углу пошевелились и снова замерли. - А что с вами делать, неясно, ибо отторгаете вы друг друга на самом что ни на есть физиологическом уровне. И что произойдёт, если вы попытаетесь пожать друг другу руки, одному богу известно. Но как вы сумеете это сделать, известно тоже лишь ему одному, потому как уже на расстоянии нескольких шагов вы должны будете стать... и можно лишь ждать и надеяться... но сколь долго это продлится... мы никогда не подгоняем коней судьбы, зачем, ведь... и никто не знает, откуда пришёл...
   Седой продолжал что-то говорить, но я куда-то испарился. Боже мой! Значит, всё это не фантазии? И мир, и тишина, и замок... Я продолжал рьяно изображать внимание, изредка кивая головой невпопад, но мысли уже покинули существо моё, осталось лишь дождаться, пока осядет муть. Из Цедея бил фонтан красноречия, и я был рад, что благодать сия не пропадает даром, ибо крылан на скамье слушал в три уха, впрочем, мало что понимая.
  

*

  
   Сколько времени прошло? - механическая привычка уволенного внутреннего бухгалтера; но мысли вскоре испаряются без следа, оставляя зеркальную гладь понимания, без искажений отражающую монолит цельного подвижного мира. Дрожащей рукой захлопываю книгу и, прихрамывая на негнущихся ногах, подхожу к окну. Открывшийся вид прекрасен своей мрачной тревожностью, ибо истинен. Хочу растворить створки окна, но не успеваю. Пол подо мной содрогается. Один толчок, другой, третий; не удержавшись на ногах, падаю, успев отметить краем глаза, что ясное небо заволокло дымным саваном.
  

*

  
   - Что?.. Эт-то что такое? - Цедей привстал, оттопырил ухо, вслушиваясь и, похоже, даже внюхиваясь в атмосферу ткани звука, по коей в данный момент пошли морщины.
   - Шум какой-то? - ляпнул крылан.
   Как будто нарастающий скрип-треск-шелест проносился по коридорам и аркам твердыни, вливался в окна, колебал хлипкую деревянную избушку, источником имея явно центр крепости. Пол неприятно царапал ступни. И это в районе крайней-то башни! Что же тогда творилось в цитадели. Проигнорировав предостерегающий возглас крылана, я освободил флигель от своего присутствия и, воровато озираясь, выскочил во двор. Если бы память не умерла, я бы жил этим воспоминанием годы, с наслаждением проигрывая в уме мелкие детали этой короткой пьесы. Я стоял во дворе, чуть покачиваясь от толкающей меня в грудь пульсирующей силы и смотрел, как он, неестественно хромая на обе ноги, выволокся, наконец, из проема коридора, схватился за дубовый косяк и, тяжело дыша, обвёл пронзительным взглядом новорождённого блистающий мир вокруг него, завихряющийся кольцами возможностей. Да, этого бы я не забыл никогда.
   На нём была та же хламида, что и на мне в тот день. И борода, всё ещё чёрная, как смоль, без признаков удручающей меня седины. Я так понимал его в этот момент. Он не знал ничего. Сила вдруг разом иссякла, и я повалился лицом вперёд на землю, не удержав равновесия.
  

* * *

  
   В силах ли я, сумею ли? С трудом отведя взгляд от пестрящих значками страниц, впериваю его в стены полутёмной кельи, что в глазах плывут, меняя очертания и извиваясь змеями. Коснувшись ланит, понимаю, что из глаз текут слёзы. Ноги занемели, всё тело ноет, прибитое и несчастное, прося пощады и отдыха. Ой-ей-ей! Шандарахнуло же тебя, друг ситный! Почитал книжечку, что "за гранью" побывал. Ну-ну, не раскисай, давай-ка лучше делом займемся. Левой ногой... Так... Теперь правой... Отлично...
   Покачиваясь, словно больной радикулитом ревматик в лунатическом сне, осторожно миную порог кельи, иду по стеночке до беспрецедентной в безумии своих измерений лестницы, героически преодолеваю дюжину ступенек, вываливаюсь во двор, едва не упав лицом в свежий снег, хватаюсь за дубовый косяк и тут только соображаю, что... Книга! Ведь, чёрт возьми, никто не сделает это вместо меня. Скорее наоборот. И чем быстрее вернусь, тем больше шансов успеть. Но сил нет. Вижу бегущего ко мне человека со странно знакомым лицом, обрамлённым жиденькой седой бородёнкой, медленно опускаюсь на колени, ухожу в небытие, но успеваю ощутить сильные руки, удержавшие моё тело от удара о землю. Не успел. Не успел. А жаль...
  
  

Глава 5

А ЧТО ПОТОМ..?

  
   ...Помню одно: не успел. Один из проклятых артефактов остался цел. Самый могущественный. Книга в кожаном переплёте с нечитаемой золочёной надписью на обложке. Не то чтобы это был какой-нибудь незнакомый таинственный язык, нет. Надпись нечитаема в принципе. Она не несёт знаковой, смысловой нагрузки. Она просто предупреждает, что "там" - грань. Грань, за которой всё не то, не так и не тем погоняет, граница "не того, что должно быть". Но это есть. И осталось в наличии, несмотря на то, что я там побывал и в простоте душевной да в незнании пользовался самой книгой. И это плохо. Или... не то чтобы плохо, но неестественно. Не так, как должно быть. А я здесь, понимаешь, разлёгся... отдыхаю. Но что теперь сделаешь? Судьба такая. И тот, кто меня спасал, вернее, считал, что спасает. Тот, кто тащил меня на спине, кто бежал по твёрдой земле, покрывающейся на глазах трещинами и становящейся зыбкой, как трясина. Кто с каждым шагом отдалял исполнение одного из моих предназначений.., о чём он думал в этом момент, мать его?! О том лишь, что если не успеет перебраться через мост, то нам обоим хана. Но он меня не бросил. Хвала и честь ему, дьявол его побери вместе с его ограниченным героизмом! Впервые я ругал героизм и славил трусость. И что будет дальше, до чего я докачусь? Я, конечно, бывал в больших передрягах, чем подобное мимолётное происшествие, но тут другое дело: в счёт идёт лишь то, что было сделано для аннулирования старой силы, приводящей в движение импульсы духовных поисков наших предков начиная ещё с мальчика из пещеры Ласко, жившего уж не помню сколько тысяч лет назад. Силы, превратившейся из верного старого друга в смертоносного врага. Вы видели, как старые друзья превращаются во врагов? Они в тысячу раз опаснее всегдашних недругов, ибо знают всю нашу подноготную, и это пища для ночных кошмаров. И самое неприятное, что эта сила действительно поддерживала нас в наиболее ответственные моменты нашей туманной эволюции. И делала это настолько естественно и незаметно, что человек поставил её над всеми другими силами, во главу угла, создав из временной меры основание своего существования. Глупо. Почему я не успел? Мне странно осознавать это чувство вины. И я в какой-то тьме, как будто забыл часть себя, и вижу в зеркале лишь краешек собственного носа вместо отражения красивого мужского лица. Впрочем, даже этот нос я не вижу, но лишь представляю себе в своих ставших неуправляемыми снах. А может быть, мне как раз снится эта ненужная мне реальность, а то, что я называю снами, - редкие моменты прояснения сознания, тут же снова впадающего во тьму грёз. Хотя на самом деле очень легко узнать, где грёзы, а где реальность, если... знаешь, что для тебя из этих двух главное. Так вот: что для тебя главное, то и есть реальность. Этот секрет я открываю только тебе, мой друг, ни с кем им не делись, ибо это лишь принесёт вред тому, кто твёрдо стоит двумя ногами на земле вверенного ему в пользование мира. Да. Так вот, беда в том, что нет ничего заслуживающего моего внимания ни в одной из этих... реальностей, что ли, уж и не знаю как назвать. Это было условием моего рождения. И бог знает, что мне теперь с этим делать. Уяснил, дружище? И выходит так, что ни одна из.., реальностей, что ли, для меня неопределима, как реальность. И где мне теперь найти себя? А?
   - С кем базаришь?
   - Я? Базарю?
   - Ну не я же. Да ещё так смеялся во сне.
   - Как?
   - Ну... неплохо так. Потусторонне. Хотел бы я посмотреть твои сны, с кем это ты такие разговоры весёлые...
   - Где это я? А?
   Он поднял голову, оглядел закопченные потолок и стены, прикрытые кое-где оборванными обоями. Под ними шуршали тараканы. Трепетал синий цветок на газовой плите, распространяя тепло и уют по старой двухэтажной бичарне. Юз фыркнул, пожал плечами и вышел.
  

* * *

  
   Дрозды на ветвях ольхи. Какое давнее, забытое ощущение. Так тихо, спокойно. Но тревога от этого ощущения лишь нарастает; теряется что-то, уходит навсегда. Так обычно уходят воспоминания. Без следа. Но не было облегчения. Он осторожно прильнул щекой к оконному стеклу, засиженному мухами, позволив волнению в груди перерасти в шторм, разбушеваться всласть, раскидав обломки незнакомых впечатлений по окраинам существа, поволноваться, поворчать и затихнуть наконец, устало засыпая под добрым игом удовлетворённости. А сам тихо наблюдал, впитывал красоту зримого мира, зная, что это его уникальная прерогатива, как избранного - быть хозяином положения в любой, самой немыслимо сложной ситуации. Именно хозяином (управление через слияние), а не диктатором (контроль извне) или тираном (насилие над уникальностью путей проявления сущности, сколь много бы их ни возникало, и как бы убедительны в доказательствах своей независимости они ни были). Его даже не волновало, что он не знает, как здесь оказался. Какая разница? Ощущать себя частью пространства-матери, одновременно осознавая способность свою вместить всё это пространство в одну клеточку собственного тела; знать о бушующих в тебе ураганах страстей и быть не затронутым ими ничуть; жить в одной из граней мира, но не принадлежать ему всецело, как отражение не принадлежит зеркалу; не знать своего имени, и... продолжать не знать ничего ни о чём. Это свойство его натуры, его путь. Его состояние блаженства.
   Пацан с волосами до плеч и серьгой в ухе позвал его завтракать. Кажется, они сегодня уже знакомились, но имени волосатого он не помнил. Ничего, когда нужно будет... всё придёт; всё, что надо и чего не надо. По скрипящим истёртым половицам можно было читать письмена посещений. Только, хмм, если ты неграмотный, то уволь.
   Он с увлечением насыщался гречневой кашей с тушёнкой и изюмом. Хорошо хоть, Юз не додумался туда молока налить. Впрочем, у него бы и эдак вкусно получилось. Он вспомнил имя серьги легко, как и не забывал. Вернее, так: пришло время и пришло имя. Он удивлялся, как легко, оказывается, жить опустошённым, со сквозняком в чердаках и подвалах. И не просто легко, но радостно, если считать радость ступенью на пути к абсолютному ликованию, а не одной из мелких агрессивных эмоций, затрудняющих дыхание и сокращающих срок службы нервных клеток. А потом с ним гуляли, но как-то странно, как с выздоравливающим после тяжёлой болезни. Бросались мимолётные взгляды, в ладони прятались улыбки, и обращались к небу лица, выплёскивая ненужное, пропуская вереницы мыслей сквозь молчащие инструменты. На него косились, лукаво щурились и молчали. А он ничего не спрашивал. Возможно, это и было как раз то, что нужно. Ибо, кто знает, если бы он суетился, вопрошал, искал путей и информации, заметил ли бы он вообще этих людей, или его взгляд скользил бы по тонкой корочке внешнего, не задерживаясь на этих сгустках вещества, печальными взглядами пытающихся объяснить тем, нездешним, и ему, непонятному, то неуловимое, для чего в его языке не было не только слов, но и образов. А он молчал так же, как это делали они. Даже когда говорил. И для него, так же, как и для них, в этом не было парадокса.
   Слова произносились тихо, нежно и с улыбкой, и он бы подумал, что это делается для него одного, если бы не видел, что это как один из законов природы, царствовавших в этом доме. Он, Низам, пришёл и ушёл, а они здесь обитают, это их бесконечность, скроенная из кусков событий и времен. Он посторонний в их обществе, и они любят его, как постороннего в их обществе, чужака, носителя своего собственного закона. Ведь любить кого-то как своего, - нетрудно. Сложно принять своеобразие чуждого. Ещё труднее склонить голову перед чужим законом, дав право на существование тому, чего не понимаешь. Они не опасались непознанного. И, возможно, поэтому дом всё ещё стоял на своём фундаменте, хотя окружение вокруг него сменялось каждые полвека, а обитатели его не ведали перемен, ни дурных, ни благих. И сами они как будто были бессмертны, сменялись лишь поколения. Кто знает, не эта ли особенность атмосферы дома позволила Низаму влиться в сей мир мягко и постепенно, без эксцессов. А мир этот был угловат, со своим странным жёстким ритмом жизнедеятельности. И войти в него без боли и потерь было весьма нелегко. Что значит "войти"? Не жил ли он здесь с самого своего рождения? Конечно же. Ведь это только так говорится, на деле всё малость сложнее.., или гораздо проще. Это же не переход из одной комнаты в другую. Это рождение, расцвет, умирание. И взгляд в окно. И снова очередная фаза, та же, и тем не менее другая до такой степени, что кажется противоположностью минувшей. Было глупо со стороны думающих людей этого мира называть каждую такую фазу жизнью. Жизнь, это существо, бесконечное и вечное. А не фаза чьего бы то ни было проявления. Это существо заточено в большой чёрной башне из базальта, вершиной уходящей в глубины наших собственных неисследованных магм, а фундаментом имеющей то, что мы называем повседневностью. Эта повседневность - наш самый восхитительный секрет из всех неразгаданных секретов мира. Она в своё время сделает всех нас братьями. "Нас", имея в виду не только людей, но все объекты до мелочей знакомого окружения, которое, тем не менее, есть самое малоизученное явление. Это существо грустит, его печаль рождает в миру стремление избранных душ к чему-то, о чём не сказать так просто. Оно абсолютно свободно, но оно ждёт, когда его освободят те, кто больше не вынесет ни секунды этой странной так называемой жизни, погрузившей гнилые ризоиды в болото искусственности. Оно ждёт, когда мы пресытимся жизнью, и тогда назовёт нам её настоящее имя. Оно, это существо, прокричит нам имя сие прямо в уши, и мы одубеем, когда узнаем, что называли жизнью примитивный процесс распада живого существа. Жизнь ждёт, она ждёт много миллионов лет. О, да, мы даже летаем на другие планеты. Но что мы там видим, кроме того, что желаем и можем увидеть? Окружение, оно даже не таит сюрпризов. Оно предлагает нам их на блюдечке. Бери, владей. Просто и самозабвенно. Но для нас это слишком просто. И мы продолжаем искать секреты там, где их нет. Потом каждый из нас преодолевает некий рубеж, и мир снова ждёт любого из нас. Переходящее красное знамя.
   Где границы мировой обители? Вы их видели?
   Низам топтал травы (его снова вывели на прогулку), рядом шла Тина, молчаливая и спокойная; сияющие огоньки в глубинах ввалившихся глаз, обрамлённых синими кругами; бледная кожа. Врачи уверяли, что она умирает от туберкулёза. Хотя Низам почему-то ясно помнил (откуда?), что недуг её гнездился где-то в голове -- сосуды, или повышенное внутричерепное давление из-за опухоли, или что-то подобное. Он даже помнил, как её мать давала ей таблетки... Сны? Пусть так. Ему нравилась сама эта пьеса, неважно, что актёры сменялись каждые несколько лет. И тот же Юз всегда оставался Юзом, пусть даже всякий раз чуть по-новому. И Макар из века в век был всё тот же: входил по-свойски, снимал свитер (или куртку, или шубу) умывался, глядел своим добрым взглядом на мистического гостя (Низам погружался в его взгляд, как в тёплую пуховую перину) и уходил по своим делам, оставив в нём (в ком, Низам ли это был, или уже кто-то другой?) кусочек своего душевного тепла.
   Возможно, в этом состоял один из многочисленных секретов бессмертия; хоть и основанного пока ещё на смерти.
   И, умирая, убогие монашки делали "тук" пустыми головами по паркетному полу; старые московские жеребцы - "тьфу"; пуритане из питерских коммуналок - "господи"; а прохвосты из подворотен этих самых коммуналок просто орали - "а-а-а"..; бичи ничего не делали, за них делала их глубокая физиологическая печаль - "пук", - распространяя зловоние не только их кишок, но и их уверенности в собственной ограниченности - липчайшая из всех зараз.
   Однако я верю, что ты видишь не только заплеванные газоны, но и рвущиеся в небо травы, не только забулдыг и демонически хитрых гопников, но и тихое огромное всемогущее небо, и цветущую сирень, и летящих по этому небу птиц, не только корчащийся в судорогах мир ограниченных эгоистов, озабоченных властью, но и прекрасный в своей простоте вселенский план, где зло и добро связаны одной тесёмкой лжи и являются лишь временной мерой для возникновения одной маленькой, но, наконец, сознательной живой клетки, вмещающей в себе божество. Потому что я тоже это вижу, а кто я такой, чтобы исключить возможность того, что кто-то может быть не хуже меня, а возможно, и лучше?
   Однако существуют и другие мировые силы - игрушки для великовозрастных жлобов с детскими лицами; властью ли, таньгами ли, сексом ли пресытишься? И надо быть по горло наигравшимся во все эти игрушки, чтобы начать поиски чего-то другого. И мы начинаем искать.., снова начинаем искать секреты там, где их нет. Кто сказал, что подобная ситуация не достойна быть разбитой вдребезги одним прикосновением ребёнка?
   Низам не искал, просто его вело по жизни. Это был процесс. И за всем этим чудилась какая-то циклопическая цель. Он знал, что есть лишь один способ найти ответ на главный вопрос бытия -- нырнуть под грудину. Туда, где под золой эмоций, под тлеющими углями чувств, за сгустком всего того, что он называл своей жизнью -- туда, где в самой глубине находится золотая дверь. И проникнуть за неё, войти в простор тёплой, пластичной субстанции, в бессмертие, радость и широту -- это единственный выход.
   Иначе... Иначе путь превратится в пытку, и вряд ли найдётся хоть один человек, способный пройти по нему хотя бы несколько шагов; будь он даже королём тапасьи или бесстрашным воином с железной хваткой.
   По какому-то молчаливому уговору Низам продолжал жить в бичарне, спал, ел, гулял. При появлении местных представителей власти и порядка его прятали в уютный подпол, где он в полной темноте и тишине лёжа на топчане совершал турне по загадочной стране, находящейся извне, в той стороне, откуда ни мне, ни даже посюсторонним мудрецам нет возврата. Но только не для него. Он оказывался там внезапно. Без каких-либо приготовлений и церемоний. Приходил, ложился на топчан, глубоко вздыхал и.., вот он уже крепко стоит двумя ногами на незнакомой земле. Там было тепло, даже жарко, и пахло полынью. Он некоторое время стоял на месте, привыкая к окружающему воздуху и температуре. И затем шёл в том направлении, какое считал в данный момент приемлемым. Возврат происходил подобным же образом, только более постепенно, мягче и незаметнее, так что не казалось чем-то удивительным то, что вот только он шёл в пыли и зное, и через мгновение лежит на матрасе, нагретом теплом его странного тела.
   Сегодня он тоже оказался на этом топчане. После завтрака Анн исчезла, оставив после себя облако тревожной недосказанности. И примерно через полтора часа бичарню посетили участковый и некая фигура в штатском. Они о чём-то долго говорили с мамой Макара, поминая Анн недобрым словом, но о чём, Низам конечно же не слышал, лежа в подполе в своей уютной земляной нише, куда его спешно спрятали минут десять назад. Он шёл по знакомой пустыне, надвинув на глаза банальную до стона широкополую шляпу, которая, как оказалось, прекрасно защищала от горячего ветра, иссушающего кожу и бьющего по глазам мелкими песчинками и колючими стебельками усохших трав. Ощущая себя не тем, кем он вроде бы был раньше, он почти удивлялся. Странно, а он думал, что ничто уже не может его удивить. Тело его прикрывал просторный поношенный плащ, во внутренних карманах которого обнаружились карандаш и блокнот. Блокнот был на треть исписан мелким почерком, неразборчивость коего привела бы в отчаяние того, кто задался бы целью прочесть сии словеса. Низам пролистал блокнот и ближе к концу записей обнаружил сложенный вчетверо листок. Развернул. Там была нарисована карта какой-то местности, довольно подробная, с холмами, низинами, дорожками. И посередине между перекрёстком и болотцем был начертан крест. Низам не успел прочесть ни одного из названий, написанных тем же ужасным почерком, ибо рванул особенно сильный порыв ветра, и листок, ловко вывернувшись из пальцев, унёсся вдаль.
   Он бежал, пока не запыхался настолько, что за стуком сердца в груди, отдающемся тяжёлыми ударами молота в голове, не стало слышно ветра. Затем в изнеможении опустился на твёрдую землю. Листок с картой теперь странствовал неизвестно где, а Низам был до странности обеспокоен тем, что исчезновение какого-то клочка бумаги с какой-то неизвестной никому не нужной картой может так его волновать.
   Я шёл, и пейзажи сменяли друг друга. Сначала я сильно страдал от жары: обувь на мне была на редкость удобная, на толстой каучуковой подошве, защищающей мои колени и голеностопы от изнашивания. И она прекрасно спасала бы от любых холодов; увы, пустыня была не тем местом, где я бы нуждался в таких башмаках. Но, как я уже говорил, местность постепенно обретала более сносные черты. Появлялись деревья; они тянули вверх обтрёпанные длани и вызывали чувство печали своими изломанными формами. Возможно, чувство сие было следствием отсутствия певчих птиц в этом так называемом лесу. Однако спустя час или день ситуация изменилась. Птичий гомон сопровождал меня на моем пути в никуда, как будто и не исчезал, как будто не было этой удушающей тишины совсем недавно, час, день или год назад. А пески, жаркий ветер, солнце? В какой из эр какого периода всё это происходило? И происходило ли?
   Я взошёл на очередной пригорок и сразу узнал этот дом. И волосы у меня на голове зашевелились. Это была та самая бичарня, в которой я прожил уйму субъективных, но так много для меня значащих лет (не знаю уж, сколько там прошло календарного времени; это меня никогда не интересовало).
   Вот тот самый диван, на котором любил коротать послеобеденные часы Юз. Вот лестница на второй этаж, по ней спускалась Тина, чтобы посидеть у печки, глядя в огонь немигающим взглядом полуотсутствующего в этом мире. Бичарня действительно была та самая, но лишь теперь я понял, что мы никогда не рассматриваем вещь в отрыве от окружения. А окружение у неё было совсем другим, нежели то, какое я наблюдал в последний раз. Там был загаженный пригород, фабрика под одним боком, свалка под другим. Здесь - лес с тылу, река с фасада, великолепный солнечный пригорок собственно фундаментом. Не без колебаний я вошёл внутрь. Было пусто и необжито. Похоже, количеством и качеством обитателей эта бичарня тоже отличалась от той. А чего это я привязался к "той"? С каких пор во мне обнаружилась привязчивость к тому, что было когда-то и не возвратится более (возможно, и здесь я ошибался. В отрицании того, что то, что было когда-то, есть и сейчас. Вопрос лишь в том, кто это "сейчас" населяет и осмысливает. Но то, что оно есть, бесспорно. И бесспорно же то, что это бывшее для меня "сейчас" абсолютно не нуждается во мне, чтобы существовать. Возможен даже вариант, что населяю его я сам, собственной персоной. Только не помню этого)?
   В-принципе, я могу начать новую линию. И то, как я поведу себя здесь и сейчас, - будет ли это влиять на многие поколения тех, кого ещё нет? (Ну и олух же я! Все никак не возьму в толк, что они уже есть и нуждаются в моем присутствии не больше, чем звёзды над моей головой (Здесь я тоже мог ошибаться, ибо никто не скажет наверняка, не исчезнут ли звёзды и весь мир вместе с исчезновением того, кто всё это наблюдает).).
   Я поставил на холодную конфорку чайник, бросил на скамью плащ, сам бросился на диван прямо в башмаках. Мне нужно было хотя бы минуту побыть в лежачем положении, чтобы восстановить вокруг себя и в себе равновесие восприятия. Орган, перерабатывающий ощущения, не справлялся с таким количеством новых акцентаций; всё человеческое во мне пребывало не просто в растерянности, но в коме (кома, грань, за которой начинается то, что мы называем смертью. Так может быть оно (человеческое) уже за гранью? И этот ступор - лишь отсутствие привычных и знакомых ниточек, за которые дергает нас Жизнь, заставляя совершать действия. Но ведь, кажется, уже давно понял, что как раз именно этим занимается Смерть; именно она заставляет нас думать, что с одной стороны занавеса - жизнь, с другой - смерть. А настоящая Жизнь? - стоит на пороге театра, ожидая, когда же нам надоест это скучное представление и мы покинем партер и ложи, чтобы выйти под самые настоящие дождь и ветер навстречу самой настоящей Жизни. Так почему же я называю Жизнью хозяина марионеток, только и умеющего дергать за ниточки и манипулировать занавесом? Ведь это невероятно важно - правильно назвать вещь). И куда бы я ни кинул взор, он возвращался таким же чистым и ясным, каким покидал мои зрачки. Я скользил по поверхности, и причина этого была для меня более, чем туманна.
   Ноги мои пели гимн отдыха, сам я растёкся по дивану, не желая более ни о чём думать. Пусть время само за меня решает. Пусть ветер в горах... впрочем, довольно.
  

* * *

  
   Он впервые отправился на охоту лишь тогда, когда его окончательно достали грибы и фрукты, изобилие которых переходило все рамки приличия. Природе, властвующей на нашей планете, не знакомы приличия, она развращающе изобильна. И там, где её оставляют в покое, она доказывает это с такой нежной и непобедимой мощью, что сама мысль об обратном становится абсурдной (мораль? Какая мораль? Может быть марал? Такой, с рогами. А сам корень слова "мораль" не дышит ли смертью?). Но нужно это видеть. Он видел. И запоминал, сам о том не подозревая.
   Кто не начинает охоту в горах, ничего не понимает в жизни. Он, по-индейски мягко перетекая с валуна на валун, искал глазами цель найденной под диваном двустволки. Пот заливал глаза. Возле одного из валунов, подпирающего старую сосну с обломанной вершиной, он узрел некое движение, не раздумывая, вскинул ружьецо и запалил оба заряда в то место, предвкушая сегодня вечером роскошный ужин с бараньим жарким, кровавыми отбивными и длинным сочным шашлыком на длинном ивовом пруте. Послышался вскрик, и он замер на месте, окаменел от простой и ясной догадки - это ведь был явно человеческий голос, впервые услышанный им в этом месте мира и почти забытый за долгие ясные дни счастливого одиночества. Он не мог пошевелиться, и ему в момент стало зябко. Между тем, - короткая монолитная пауза, - и жалостные стоны, вздохи, горестные шёпоты достигли его ушей. Двустволка выпала из потных ладоней; он побрел на эти стоны, как зомби, ведомые чужой волей, бредут в направлении незнакомой для них цели. Подойдя к дереву, он упал на колени, вгляделся в её лицо, забрызганное кровью; он ещё не верил до конца, но тут она открыла глаза, впустила его в бездонные глубины своих серых глаз, секунду помедлила, затем улыбнулась и попыталась что-то сказать. Из нескольких дыр на груди с кошмарным хлюпаньем сочилась кровь пульсирующими ручейками, пара картечин возможно прошли навылет; но это уже не важно. Все было почти кончено. И тут произошло нечто из ряда вон выходящее. Под её любящим взглядом перед его внутренним взором пронеслись кадры какой-то другой жизни, настолько далёкой и чуждой, и тем не менее настолько знакомой, что у него возникла мысль о сумасшествии; возникла и тут же пропала. Череды образов, люди и обстоятельства. Но единственное, что он хорошо запомнил и смог записать впоследствии в блокноте, сидя на холмике свежей земли - её могилы - был огромный замок из серого камня, окружённый рвом. А сейчас... Он закрыл глаза, пытаясь уцепиться за нить этих странных воспоминаний и не дать им уйти безвозвратно, но та изящно выскользнула из корявых перстов памяти и пропала - Эта закрыла глаза и перестала дышать - концерт был окончен, зрители, до следующих встреч. И вдруг, сразу, тело её стало неотличимо от окружающих предметов, из чего можно было легко заключить об отсутствии в этом теле сознательной жизни.
   Вам случалось когда-нибудь собственными руками уничтожать ключ к собственной свободе? Аннулировать цель своего существования, причём ненароком, мимоходом, между делом? Сохрани вас господь от подобного чудовищного поступка. Впрочем, господни пути всегда ведут в рай. Но не всегда они прямы, широки и гладки. И не всегда пролегают вне болот, зыбучих песков, разбойничьих притонов, и не всегда минуют тёмную сторону вещей. Будьте бдительны и не теряйте прозрачности взгляда на вещи; в любой ситуации поддерживайте огонь в зрачках, пусть он горит, не тлеет.
   Он умер на дне одного из ущелий под жарким солнцем под шелест трав и крики райских птиц.
  
  

Глава 6

Ты и я - одно.

  
   Я никогда не знаю наверняка, что подумает собеседник, заметив в моих глазах страх перед неизвестностью, и поймет ли, что сам я знаю не больше, чем он. Что я гость в этом самом месте. Гость незваный и нежданный, к тому же потерявший память.
   Мда, страх... А что я ещё могу испытывать, оказавшись в некотором месте, в окружении каких-то людей, воспринимающих моё появления среди них так, будто ничего не произошло, будто я и не исчезал. И, поддаваясь магии равнодушия, я сам начинаю верить, что мы с ними друзья, что ничего не произошло, улыбаюсь, раздаю направо и налево участие и заинтересованность. Да вот беда - я не знаю этих людей, глядящих сквозь меня и улыбающихся мне и всем другим одинаковыми резиновыми улыбками, пьющих вино из бокалов, ведущих странные, непонятные мне разговоры. Я почти помню что-то другое; место, где я был на месте, откуда прибыл сюда со всеми причиндалами. Где я был один на один с развращающе изобильной природой. Но я знаю, что, сколько бы я ни старался, я не смогу вспомнить это место, а также причину, по которой я покинул его, ибо мне нечего вспоминать. Да и нечем. Мой ум - вечно чистая страница, на которой любая запись спустя некоторое время исчезает, как будто сделанная волшебными чернилами. И поэтому моя голова - пустой колокол; и что самое страшное - этому нет конца.
   Всё меняется: окружение, атмосфера, люди, я сам. И лишь одно остаётся неизменным - ощущение "я это я". Ощущение существования меня стало камнем преткновения, с которого я начал строительство своей формы, неважно из каких кирпичей - молекул ли, представлений ли, привычек или просто памяти того, о чём доложили пять чувств. Я понял, что не просто полностью разрушен, но аннулирован. Кем, когда и зачем, это уже второстепенные вопросы. Главное, что меня полностью убрали из обстоятельств, проживаемых и переживаемых окружающими меня людьми. Человеческому разуму сделать такое не по силам. Да и вообще любому разуму, ограниченному представлениями. Я понял, что если попытаюсь использовать этот самый разум, то попросту потрачу драгоценное время, ибо каждый раз мои чердаки дочиста промывались. Итак, нужно было выковать другой инструмент, ибо разум к решению такой задачи был непригоден, а другими я пока не располагал.
  
   Он вбил яйца в сковородку, причём из четырех три оказались с двойными желтками. "Что я могу сказать о себе? О том субъекте, которого я называю собой. Я могу сказать, что... я есть. Но это статика". Он рассеянно помешивал ножом яичницу, добиваясь того, чтобы не осталось сырых "соплей"; почему-то он не любил недожаренные яйца. "А в динамике? Какие движения я ощущаю в себе, кроме физиологических потребностей?" Он вспомнил, что ощущает в себе любовь. Как нечто жгучее, и в то же время густое и светлое. "Я люблю свою бабушку; ту, которая умерла. Я не могу сказать, что любил её, когда она была жива; тогда я ещё никого не любил. Но позже, вспоминая мою с ней встречу в больнице, где она отошла, я всякий раз не могу удержаться от скрежета зубовного. Но был ли я тем самым телом, которое имело бабушку, маму, папу..."
   "Почему наши действия не обладают совершенством?"
   Раньше он не смог бы ответить на это вопрос. А сейчас ответ пришёл к нему сам, без размышлений.
   "Потому что нет единства между знанием, волей и действием. Когда знание будет одновременно и волей, не нуждающейся в интерпретациях, а воля -- действием, без промежуточного разрыва между приложением сил и следующими за ним последствиями... Тогда любое действие будет абсолютным, неминуемым и гармоничным."
   "Неминуемым..." -- перекатывая во рту это плотное слово, он трапезничал яичницей, переходя со страницы на страницу этой милой его сердцу книги бытия. И если бы он понимал, о ком повествуется в... Но зачем "если бы"? Это был вальс. Низама окружали личности сплошь знакомые, он был весел и беспечен. Витал ли он во снах? Нет, чёрт побери! Хам сказал ему, проходя мимо и глядя прямо в глаза: "Какое же это познание - жить в страхе! Это и есть - быть рабом". Уж какие тут сны.
   Он постепенно терял всё человеческое, именно поэтому он воспринимал спокойно визиты совершенно незнакомых ему людей, - человек рассудочный на его месте просто бы спятил. Большей частью это были те, о ком официально заявлялось, что они "умерли"; хотя были и живые, те, с кем он встречался на службе, в кафе, в транспорте. Низам сидел за кухонным столом, или чистил в ванной зубы, или ходил по комнате, и вместе с тем он путешествовал с загадочными визитёрами по местам, в которых он никогда не бывал; делал вместе с ними какую-то работу, что-то ломал, или строил, или раскладывал по местам. Смысл этой деятельности был для него неведом, как для собаки неведом смысл деятельности хозяина, когда тот чинит велосипед или читает журнал. Пары кружились, а его тошнило от абсурдности происходящего.
   Он перевернул страницу, вымакал кусочком хлеба остатки масла со сковороды, отставил ту в сторону и снова уставился в книгу: "...он умер на дне одного из ущелий под жарким солнцем..." По какой-то причине в груди у него сбилось дыхание, а лоб покрылся капельками пота. Он медленно приподнял со столешницы ладонь, держал её у лица, вглядывался, - она дрожала, и гораздо сильнее, чем следовало для обычной человеческой ладони. По щеке побежала слезинка, упала на страницу.
   Бред.
   Не могло же всё это начаться только из-за прочтения какой-то одинокой фразы в книжке, взятой у знакомого (имя которого опять забыл, ну да ерунда, вспомню).

* * *

   Он перевернул страницу, вымарал последние несколько предложений. Уселся, глядя перед собой. Он любил так сидеть, уходя во что-то неощущаемое, но плотное. Он мог бы сказать, что видит нечто, но перед ним переступали границы вулканчики призрачных мозаик, переходя планы несовершенства, клокочущие, недвижные, микроскопичные, тихие, как клубы пыли под диваном. Во всем витала обыденность, бессмысленная радостная предвечерняя тишина.
   И его страна засыпала. В аду ли, в какие-то мгновения прошедшего он уже встречался с ней, в незнакомом ли месте конкретного знакомого мира? Он не вспоминал; нащупывал нить перехода и испарялся. А память искала опору; он улыбался, осознавая тщету поисков сих, ведь он верил.
   "...Главное - верить..." - прозвучало как-то в один из моментов его жизни, ещё очень давно, чтобы запечатлеться навсегда. Он не помнил этого. А зачем? Нужное приходило к нему в тот миг (между прошлым и будущим в самом буквальном смысле этих слов), когда появлялась надобность в этом нужном. Как сейчас пришла эта фраза, вернее - отпечаток брошенной кем-то когда-то фразы.
   Зима оттолкнула буржуя от насущных дел. Вообще-то он как раз думал, что те дела, коими он занимается, - насущные. Но он ошибался. А теперь почувствуй разницу между собой и буржуем. Я знаю, ты не хочешь. Ленишься, или не веришь, или не понимаешь, или просто усмехаешься в кулак. Ты думаешь - всё едино. Едино ли? Ладно, отдохни, ты вовсе так не думаешь. Я не собираюсь тебя разуверять, ибо по мне, ежели ты радостно дышишь, то стабильность - то, в чём ты никак не ощущаешь нехватки.
   А возможно ли видеть при закрытых глазах? Ты считаешь, что только так и возможно. Меня ты не замечаешь - зачем замечать мечтателя в себе, ему от этого будет тяжелее: безжалостный контроль никому не принес радости... Ещё.
   И если он, прислонившись затылком к одной стене, а лбом к другой, закрыв глаза, слышал шорох дождя за окном, отдалённые крики играющих в песочнице детишек, видел сквозь века струящийся с неба свет, кто поручится за то, что это не происходит не в нём, а где-то вовне, в другом месте мировой дискретности?
   И ещё где-то на задворках: дискретность единого, содержащая единство двоих, его и её. Она... Да, она. К нему приходила уверенность в её существовании, в том даже, что она совсем рядом. Уверенность пила чай, вела разговоры, сокрушенно качала головой и уходила, а он оставался. Впрочем, будь всё наоборот, то ничего бы не изменилось.
   Она приходила ночами, как мысль; вплеталась в сны, присутствовала в воздухе; но была настолько легка, что не оставляла следов в ментальной субстанции; лёгкий, еле заметный шорох платья. И он по утрам просыпался со смятенными чувствами. Он НЕ ПОМНИЛ. А чего не помнил? Этого он тоже не помнил. В нём поселилось забвение, о! А он не пытался изменить порядок вещей, рассеять тревогу, - в его ли это было силах? А главное - соответствовало ли его закону (которому из них, тому, что строился втайне даже от него самого в его нутрях, или тому, что измельчался, растаптывался, переплавлялся)? Он ничего не выбрасывал из приходящего к нему милого хлама. Он обучал вещи тотальности. Он организовывал окружение. Перед концом дня мозг - его ментальные жабры - вычищался; но всякий раз по-новому. С едва заметным отличием от предыдущего раза.
   Изменения накапливались. Хотя, в чём они состояли, он не мог бы сказать. А спрашивать... Было ли кому задать вопрос? Он этого тоже не помнил, но знал точно, что дает некие ответы. Кому? Почему? На какие вопросы (может быть, им он мог бы научиться и найти в себе истца с ответчиком)?
   Тогда ещё не шла речь о другом инструменте, отличном от разума. Просто что-то происходило, и... Это было, существовало, ничего другого об этом сказать было нельзя. Или можно было сказать что угодно, оказавшись одновременно и правым, и впавшим в заблуждение - явление парило где-то рядом, недостижимое, но доступное одним движением... Каким?
   Грозный, пугающий своей неадекватностью принцип стал разрывать его изнутри наружу; это происходило в длящееся сейчас, и поэтому никак не могло закончиться; это не было больно, и тем не менее капитально разможжило всё, что он мог бы назвать собой; это было вне его, где-то настолько далеко, что понятие расстояния стиралось за ненужностью, и это было гораздо ближе, чем в нём, непостижимо, ибо что может быть ближе, чем то, что находится внутри нас. И тем не менее, это рождалось.
   Вот он и открылся с тихим вспарывающим звуком, как освежеванная баранья туша. Немного крови, но совсем чуть-чуть. С кем-то когда-то это уже происходило, не так давно, ибо мир меняется; он меняется безвозвратно, повинуясь содержащейся в нём власти, даря предметам их суть - сладостное бремя непостижимости.
   Рана, раскроившая его почти пополам, росла не по дням, а по часам, обнажая плоть снежно-белого цвета, мягкую и нежную. Плавая в голубой неопределимой субстанции, из всех свойств которой он различал лишь два: цвет - голубой, и качество - бесконечность, он, тем не менее, видел и помнил много больше и дальше, чем, скажем, вчера, завтра или в любой из дней своего существования. Он не чувствовал более ничего, только мог сказать - эта субстанция вечна; странное качество для физической субстанции, особенно, если у неё нет никаких других качеств. Он не видел более ничего, мог лишь сказать - эта субстанция голубого цвета; странная особенность для бесконечной субстанции. В невыразимой радости он рванулся в одном из направлений её бескрайних геометрий и окончательно раскроился, слегка кровоточа, на пару таких же, как он, слегка разных, одиноких и никем не понятых созданий.
  

* * *

  
   Они, наконец, навсегда, безусловно обрели друг друга. Хотя он так ничего и не узнал, но, в конце концов, это ли важно? Главное, это... это... верить. Ну вот и всё. Теперь конец.

2000 г.

  
   "День гибели законодательства". Грубо говоря, в тот день была аннулирована вся государственная система.
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"