Стешец Сергей Иванович : другие произведения.

Одиночный забег по росе

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


  
   Сергей Стешец
  
  
  
  
  
  
  
   Одиночный забег по росе
  
   -рассказы-
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ПЕНСНЕ НА СВЕЖЕМ СНЕГУ
  
   Нечистая сила объявилась в барском доме в ночь третьего дня после того, как подались господа Лапшины за границу. Не по нраву пришлась генерал-аншефу Лапшину пролетарская революция октября семнадцатого года. Хотя, честно сказать, был он генерал невредный, простой трудящийся народ не забижал, к тому же являлся героем Плевны.
   С генералом уехало всё его семейство: незамужняя сорокалетняя сестра Александра Ивановна, меньшой генеральский сын штабс-капитан Иван Владимирович со своей женой Анной Фёдоровой. Поехал со своими хозяевами и слуга Пантелей Матвеев, бывший денщик генерала, которого тот, забрал из армии с собой.
   Когда дело касается нечистой силы, то снегу зимой не бывать, если первой с ней не повстречается баба.
   В ночь упомянутого дня шла по улице Тимофеевки пьяная баба, вдовая солдатка Аксинья Нефёдова. Запила Аксинья с горя, потому как не вернулся с германской войны муж Иван, с которым она жила, честно сказать, хорошо.
   Возвращалась Аксинья Нефёдова от таких же, как она, вдовых товарок, плача навзрыд пьяными слезами, и пела, разрывая себе душу.
   Сидела я
   У окошечка,
   Ждала себе
   Милого.
   Не могла
   Дождатися,
   Спать ложилася,
   Утром встала -
   Спохватилася,
   Гляжу на себя -
   Вдова.
   Возвращалась Аксинья тихим ходом в свою развалюху, соломой крытую, несла голодному и непреглеженному сынишке ковригу хлеба с картошкой, сердобольными солдатками данные, и, проходя мимо барской усадьбы, вдруг увидела на первом этаже дома Лапшиных слабый отблеск света и услышала музыку, какую господа на роялях играли.
   - Свят! Свят! - перекрестилась Аксинья и почти протрезвела от испуга.
   Назавтра Аксинья рассказала тимофеевским бабам о том, что в барском особняке нечистая сила завелась. Но какая вера горькой пропойце? Спьяну что угодно может померещиться.
   Посмеялись бабы над Аксиньей, но своим мужикам об этом случае рассказали. А как же иначе? Бабы вообще не любят секреты в себе сохранять, а тут возможность представилась Аксинью за пьянство оговорить, потому как не любили они Нефёдову из-за своих же мужиков, которым Аксинья редко кому в ласке отказывала.
   Будь мужики глупее баб, они забыли бы про этот случай, но каждый второй из них знал, что Аксинья и в доску пьяная не заговаривается, и что натворила с дурного хмеля назавтра помнит лучше любой трезвой. Во всяком случае решили тимофеевские мужики дело с нечистой силой на чистую воду вывести, тем более, что зимой трудящемуся мужику забот немного, и можно даже умереть с тоски или от водки, а то даже тронуться умом от бесконечных разговоров о революции и будущей райской большевистской жизни, когда палец о палец не ударяя, будешь сыт и в лапти обут.
   Собрались мужики - пять человек - вечером следующего дня у Игната Тимофеева, потому что хата его никудышная с глиняным полом и битыми окнами, заткнутыми от мороза и ветра грязным тряпьём, стояла в самый раз напротив барской усадьбы - до неприличия ухоженной, как бы в сравнение и укор эксплуататорам трудящихся.
   Убогость жилья своего Игнат оправдывал тем, что вернулся с фронта весь поперёк израненный, контуженный и газами травленный, а значит, немощный. Правда, тимофеевскую водку он попивал более и усерднее, нежели до войны. Да ведь водку хлестать да по вдовам солдатским таскаться силы завсегда найдутся, и большого ума на это дело не требуется.
   До полуночи, когда нечистая сила от дневной спячки очухивается и за свои пакостные дела принимается, было ещё далеко, и мужики, пока суть да дело, раздавили четверть домашней водки, в складчину купленной, загрызли чёрствым хлебом с квашеной капустой, а потом полезли за кисетами и задымили разом. Через пару минут тесная, закопчённая хатка Игната стала походить на баньку, которую по чёрному топят: среди густого махорочного дыма тимофеевских мужиков можно было запросто принять за призраков или полуношных служителей Сатаны.
   - А ежели Аксинья бреше? А? - усомнился худой и скукоженный, как и его хатка, Игнат Тимофеев, потому как в бутылке кончилась водка, и у него потерялся всякий интерес выслеживать нечистую силу. - А ну как из-за её коварства попадёшь в какую-нибудь конфузию для насмешки всей Тимофеевки или, того хуже, схватишь грыжу от испуга, или заикой до последних своих дней сделаешься?
   - А ежели не бреше? - ответил ему Кирей Астапов - широкий и низкорослый, как полати, мужичок, с зелёными выпученными глазами, за что справедливо был прозван уличными острословами Жабой.
   - Може так, а може не так... - философски рассудил прямой и тонкий, как оглобля або жердина, Егор Кузьмин, и как невоспитанный и некультурный элемент, загасил цигарку в миску с капустой.
   - Всё може быть, - согласился с ним Анисим Фёдоров - ядрёный и усадистый, как боровик, с лопушистыми ушами мужик, который длинным хрящеватым носом своим понюхал горлышко пустой четверти.
   - Слухайте! А може кто из бывших хозяев на роялях выкобеливается? - глубокомысленно предположил Игнат и от неинтереса к глупому мероприятию полез на печь, сверкнув белыми кальсонами, выглядывающими из-под оторвавшейся заплаты на заднице.
   - Як же! Я сам видел, як они все пятеро уехали. На двух конях! - Кирей вытащил из миски с капустой окурок Егора и воспитательно для него задавил каблуком сапога ещё дымящуюся самокрутку.
   - Як пятеро, кали их всего четыре? - Кузьмин принялся крутить новую самокрутку, слюнявя языком бумагу.
   - Я же не слепы! - возмутился Астапов.
   - Кто тебя ведает! Може ты считать до пяти не знаешь! - хихикнул Егор.
   - Не таки дурак, як ты! - рассердился Кирей. - Считай сам: генерал - раз, сестра его - два, молодой пан с жёнкой - три, Пантелей - четыре.
   Загнув четыре пальца с грязными ногтями на пухлой своей руке, Кирей в полном недоумении смотрел на неё, будто ему под кирпатый нос сунули кукиш.
   - Ну, что я сказал?! - ещё ехиднее захихикал Кузьмин. Четыре их. По паре на каждый конь.
   - Придурки! - Игнат свесил голову с печи. Почему-то он считал себя умнее Кирея и Егора. - Несите ещё водки - я вам сосчитаю.
   - Без сопливых обойдёмся! - заметил Кирей, потому как был старше Тимофеева лет на десять. - Не може быть, чтоб четверо. Генерал - раз, Пантелей - два, невестка - три, молодой пан - четыре.
   И опять на Киреевой руке остался свободным большой палец, на который он смотрел, как на восьмое чудо света, открыв рот.
   - Или я дурак...
   - Или ты! - разрешил его сомнения Егор, прикуривая потухшую цигарку от керосиновой лампы.
   - А про сестру генерала ты забыл! - вмешался в их пустопорожний спор Анисим. - Она хоть и кобыла носатая, но человек.
   - Говорил же - пять! - воодушевился Астапов.
   - Ну-ка, считай снова! - подзудил Кузьмин и высморкался в подол рубахи.
   - Шёл бы ты!.. - послал его Кирей, совсем забывший: к чему они начали господ считать?
   - С такой выпивкой на нечистую силу идти не резон, - вдруг изрёк мрачный и неразговорчивый Иван Панчуков. Всё это время он сидел молча, как дурак на суде, облокотившись на стол и упёршись ладонями в крутой, как кулак, подбородок. - Пойду, у Стешки спрошу!
   Панчуков натянул полушубок, трещавший по швам на его могучей груди. У мужиков глаза от грусти избавились: на Стешу была большая надежда, потому как она души не чаяла в своём бирюковатом Иване. К тому же Панчуков, не в пример Игнату, бывал чаще трезвый, чем наоборот. И только в хорошей компании мог сорваться и дойти до положения риз.
   Кузьмин в раздумье повертел окурок и снова загасил его в миске с капустой. Вздохнул тяжело, как уставший от жизни.
   - Не хреновый барин был генерал.
   - Кому як! - Игнат стал сползать с печи, уверенный, что Панчуков с пустыми руками не вернётся. - Меня, мироед, конюхом не взял. Лампаса дерьмовая!
   - И правильно сделал! - Егор некультурно отрыгнул и скривился от исторгнутого из желудка кислого сившно-капустного духа. - Я бы тебя, лодорюку и пьяницу, в подпаски не взял бы!
   Кузмин считался лучшим в Тимофеевке пастухом из-за длинных ног своих - ни одна корова не могла от него убежать, даже закусанная бзиками.
   - Тоже мне работник - под кустом спать! - Не обиделся Игнат. Он сосредоточенно и с увлечением даже ковырялся в широком своём носу, словно отыскивал в ноздрях золотой самородок, время от времени вытаскивая палец и внимательно рассматривая его.
   - И я скажу, что генерал был не хреновый. Вот в прошлом году он велел мне мешок муки задарма привезти. - У Кирея было восемь детей, а генерал Лапшин любил и жалел детишек и в голодные годы помогал пропитанием. - А сын его, Иван Владимирович - зверь зверем. Плёткой меня отходил - три дня на задницу садиться не мог.
   - И поделом! - сказал, засмеявшись, Егор. - Известно нам, что твоя древняя клячонка на его овсах поправлялась. Небось, кабы Игната Тимофеева конь в твоё жито забрёл, побил бы хозяина?
   - Была у Игната хата, где вошей богато, а не конь! - складно получилось у Астапова. Так ему понравилась эта присказка, что он с удовольствием ерзанул со скрипом по лавке и, блаженно улыбаясь, сочинил новую. - Была у собаки хата, як конь у Игната!
   - Ну, буде, буде! Тоже барин туточки нашёлся! Жопа из-под штанов светится! - рассердился на него Игнат, хотя прежде из-за незлобивости своего характера редко брал в голову насмешки тимофеевцев.
   - Что вы не говорите, мужики, а наш пан был лучше Красовского! - Кузьмин сделал вид, что не обратил внимания на то, как Кирей аккуратно и демонстративно вытащил окурок из миски с капустой и многозначительно, с укоризной посмотрел на него.
   - Нема ни Красовского, ни Лапшина! Теперя мы сами себе паны! - Игнат по-хозяйски отодвинул локтём дремавшего Анисима на край скамьи. - Расселся, як у Аксиньи! Двигайся, тут Иван сядет!
   - С тебя пан, як с меня аероплан! - опять срифмовал Кирей. Прост был с виду Астапов да и туповат, честно сказать, а иной раз частушку мог сочинить, что вся Тимофеевка от смеха в покат валилась. Уж на что не было на белом свете ехиднее Кузьмина, а и тот боялся Кирею на язычок попасть. - Кобыла пукне - мужик нюхне!
   - Заткнулся бы ты, Некрасов! - очнувшись от дремоты, оборвал его Анисим. - Слухайте, мужики! А як мы будем ту самую нечистую силу ловить?
   - Бреднем! Ты будешь загонять, а мы тягать, - Кузьмин прислушался. - Тихо, братцы! Кажись, Иван идёт. Як медведь плюхае.
   - Неужели Стешка дала? - с надеждой сказал Игнат и в нетерпении облизнул верхнюю губу.
   - Смотря что! Пошутил Егор, но и он с надеждой полуобернулся к двери.
  
   Со стороны леса к двухэтажному барскому особняку сторожко подкрадывалась нечистая сила. Был тихий час ранней ночи с беззвёздным небом и спрятавшейся за облаками луной. Но как ни странно, не было абсолютной темноты, может быть, из-за выпавшего днём свежего снега. Худое, сутулое привидение было в пенсне, стёклышки которого, отражая белизну снега, поблёскивали, и, случись увидеть его в сию минуту Аксинье или другой тимофеевской бабе, - быть в деревне поминкам на третий день.
   Привидение, одетое в чёрное, оглядываясь, обошло угол дома и влезло в окно на первом этаже. В пустом доме не отозвались гулом шаги, чёрное привидение, как и полагается призраку, скользило по паркету с лёгким шуршанием, словно перекатывались осенние листья на ветру.
   В полной темноте, в которой едва проявлялся силуэт привидения, оно миновало прихожую комнату, вошло в залу, где стояло чёрное лакированное фортепиано, на котором играли сестра и невестка генерала, а иногда от деревенской скуки - штабс-капитан Иван Владимирович. В просторной зале в прежние времена редко собирались и гуляли гости, потому что Лапшин любил жизнь уединённую и не шумную, днём читал или прогуливался с собакой по лесу, а с вечера до глубокой ночи что-то писал в кабинете на втором этаже - вполне возможно - мемуары.
   В не топленом четыре дня барском особняке было холодно и промозгло сыро. На второй день после отъезда господ председатель Тимофеевского Совета Николай Филиппов, размахивая револьвером и зачем-то угрожая расстрелом уехавшему генералу, экспроприировал в пользу бедного трудового народа оставшееся имущество, каковое честно разделил между своими дружками, взяв себе хромовые сапоги штабс-капитана и широкую кровать, которая заняла ровно половину его хаты. Филиппов забрал бы себе и фортепиано, но для этого надо было развалить в хате печь и выкинуть стол, а обедать на широкой кровати. Жена Николая не захотела ни того, ни другого, и фортепиано решили оставить для будущего музыкально-пролетарского воспитания бедняцких детей.
   Привидение прошло к фортепиано, несколько раз подуло на большие руки - белые, будто из воска отлитые, согревая их дыханием, потом достало из кармана пальто свечку, зажгло её и поставило на музыкальный инструмент. Робкий, немощный свет выхватил из кромешной темноты ночной его профиль - ничем не примечательный, кроме элегантного пенсне на курносом тамбовском носу.
   Это был Пантелей Матвеев. В 1988 году генерал-аншеф взял его из солдат в денщики вместо прежнего, умершего от болезни желудка. Пантелей оказался в меру образованным для своего крестьянского происхождения, по-тамбовски очень душевным и не по-тамбовски весьма расторопным, отчего Лапшин привязался к нему и полюбил, а после выхода на пенсию в 1890 году пригласил к себе слугою-товарищем.
   Пантелей тоже души не чаял в генерале, умном и справедливом в сравнении с другими генералами, бывавшими у Лапшина в гостях, и принял его предложение, потому как всё равно остался на свете один, если не считать давно вышедших замуж сестёр.
   Полюбивши генерала с первых дней службы, Пантелей сразу же полюбил его имение и всю Тимофеевку. С тех пор он ни разу не покидал деревню. Лапшин в первые годы после отставки выезжал на зимнюю квартиру в Петербург, но Матвеев за промилуй Бог просил не брать его с собой, а оставлять в помощь управляющему по хозяйству. Тихая и уютная Тимофеевка была ему милее сырого и многолюдного Петербурга, в котором, впрочем, он никогда не бывал.
   Скоро Лапшин женил своего преданного денщика на хорошей деревенской девке, но женитьба оказалась неудачной6 не прожив в замужестве и одного года жена Пантелея простудилась и умерла.
   Оглянувшись, словно почувствовав за спиной чей-то взгляд, Пантелей открыл крышку фортепиано, придвинул ящик, в котором кухарка хранила какие-то свои вещи, сел на него. Некоторое время Пантелей находился без движения с закрытыми глазами, как пианист на концерте, настраиваясь на игру, затем осторожно тронул две клавиши - басовую и голосовую. В пустой и холодной зале даже тихие звуки резонировали громко, и Пантелей испуганно отдёрнул руки, словно клавиши обожгли его пальцы.
   Но через минуту он собрался с духом, уверенно придвинул ящик ближе к фортепиано и решительно, но нежно коснулся клавиш.
   Он заиграл любимый свой романс "Не искушай меня без нужды", который чудесно играла и пела Александра Ивановна и с недюженным терпением души учила Пантелея играть его. Пантелея, который не знал ни единой ноты. Кроме этого романса, Матвеев ничего больше не освоил, потому играл его второй вечер подряд, вспоминая прежнюю жизнь и незабвенную Александру Ивановну.
  
  
   Покачиваясь и поддерживая друг друга, пятеро тимофеевских мужиков вывалились из Игнатовой хаты, едва не размотав по сторонам неустойчивое крыльцо, изготовленное из кривых досок и не прибитое гвоздями к лагам. Безлунная тёмная ночь, столь любимая привидениями и прочей нечистью, не испугала мужиков, потому как, прикончив принесённую Иваном Панчуковым самогонку, они были веселы и отважны, как лесные разбойники, и не только снег был им по колени, но и Чёрное море.
   - Игнат! А взял ли ты мешок? - Обняв Тимофеева, спросил Кирей Астапов. - Я это привидение, я этого чёрта с рогами скручу в крендель и засажу в мешок. Аль не веришь?
   - Верю! Ты можешь! - Игнат обрадовался объятиям, крепко уцепился за Астапова, потому что на своих собственных ногах он передвигался, как новичок на протезах.
   - Я притащу этого чёрта!.. Слухайте, а черти на роялях разве играют? - резко, как перед каменной стеной остановившись, Кирей обратился к своим спутникам.
   - Черти такие стервы, что и на пиле сыграют - не только на рояле! Я их, негодных, знаю! - Егору из-за его длинных ног идти было неудобнее всех - он их переставлял, как ходули, прямо и осторожно, но всё равно они грозили переломиться пополам.
   - Я его притащу в сельсовет и покажу Кольке Филиппову. Небось, наложит в штаны, вояка! И про револьвер забудет с испугу! А, мужики? - не унимался Астапов, который и трезвый любил прихвастнуть, а уж по пьяному делу отчаяннее его не было в округе.
   - Кабы Киреева жонка портки сёння не стирала! Чай яны у тебя и на каждый день и выходные? - Хлебнув свежего воздуха, Кузьмин преобразился и приобрёл более-менее устойчивое положение.
   - Тихо, братцы! - Остановил односельчан Панчуков - самый трезвый и здравомыслящий из всей компании. - Слухайте!
   Его слова застигли мужиков врасплох, потому, остановившись, задние натолкнулись на передних, едва не повалив их в снег. Сгрудившись, они испуганно уставились на барский дом, в котором призрачно светились три окна на первом этаже. До них долетела печальная, душевная музыка, которая никому из мужиков из-за их крестьянского, простолюдинного воспитания не показалась знакомой. Никогда раньше никто из них не прислушивался к тому, что играли на фортепианах в барском доме.
   - Культурный, сволочь! - оценил музыку Анисим и перекрестился.
   - Не брехала, однако дело, Аксинья! - Игнат толкнул Кирея в бок. - Ну, давай, енерал Брусилов! Иди в наступленье на панское привиденье! Сдаётся мне, что это генералов батюшка фулиганит, Иван Степанович. Он любил на роялях выдрючивать, хоть и полковник. А генерал не любил. Я знаю, я сосед ихний.
   Пьяный Тимофеев никогда не отказывал себе в удовольствие соседством с Лапшиным похвастаться, что не мешало и обругать генерала последними словами.
   - Ступай, Кирей, без мешка! Под мышкой привидение принесёшь. А ежели чёрт - за хвост притащишь! - Подтолкнул Астапова Егор.
   И вдруг мелодия оборвалась, а через некоторое время к окну начало приближаться привидение ли, чёрт - на расстоянии сорока шагов да ещё ночью разве разглядишь?
   - Свят! Свят! - перекрестился Кирей и первым повернул в обратную сторону. Скоро с шага перешёл на бег, а за ним, толкаясь, - и остальные.
   Игнат, запутавшись в собственных ногах, упал и, барахтаясь в снегу, кричал жалобно:
   - Мужики! Сволочи! Не кидайте меня!
   Но мужики не обращали на него внимания. От страха и у Игната хмель прошёл, и он шустро вскочил на ноги. Догонял мужиков, ругаясь:
   - Хрена тебе, нечисть, а не Игната!
   Уже в хате, ещё не отдышавшись, Кирей сказал вбежавшему последним Игнату:
   - Ты запрись на всякий случай!
   - Перетрусил, герой? - подкузьмил его Тимофеев, но накинул крючок на двери.
   - А вы не? - невозмутимо ответил Астапов и по-хозяйски уселся за стол.
   - Кали это чёрт, то он через трубу влезет, а кали привидение - не имеет права свой дом покидать! - мудро рассудил Анисим и тоже сел на лавку.
   - Не-е, мне Стеша задаст перцу. Подумает, что под Аксиньиным боком пригрелся. - Панчуков пошёл к двери. - Если правду сказать - засмеют нас завтра в деревне.
   Фёдор и Кузьмин надели шапки, пошли следом за Панчуковым.
   - А я останусь! Мои давно спят, не хочется будить, - отвернувшись к стене, сказал Кирей.
   - Ну-ну!.. - крякнул Егор, понимающе переглянувшись с Анисимом, и оба рассмеялись.
  
   Пантелей Матвеев стоял у окна с прикуренной папиросой в задумчивости и будто бы забыл об опасности быть узнанным, а значит, арестованным. Раз бежал с господами, то дело это нечистое, тем паче, что назад вернулся. За какими такими сокровищами? Нет, ни за что не простят ему новые господа с дырявыми портками верной службы эксплуататору-генералу, хоть жил хозяин больше с генеральского пенсиона, нежели с хозяйства.
   За окнами было темно и тихо, мелкими белыми мошками кружились снежинки. Зима нынче выдалась снежной и доброй. В прежние времена Пантелей запряг бы Гнедка, усадил в роскошные сани Александру Ивановну, укутал бы её ноженьки в овчинный тулуп и помчал бы с ветерком на рысях в сторону Кротово. Александра Ивановна - в белой шубке, пряча руки в муфту, улыбалась бы ему ласково, а он оглядывался бы на её улыбку и спрашивал шутя-серьёзно:
   - Свернём, Александра Ивановна?
   - Что вы, что вы, Пантелей Петрович! - Александра Ивановна прятала бы глаза, и её пухленькие щёчки краснели бы всё ярче.
   И они всё-таки свернули бы в глубь соснового бора (есть у Пантелея лесная заветная дорожка, выбегающая на уютную, как тихая бухта, опушку). Остановив Гнедка, Пантелей целовал бы рубиновые от мороза и нерастраченной любви губы Александры Ивановны.
   "Ах, любезная, милая Александра Ивановна! Где сейчас вы? Должно быть, уже в Бресте. А если всё счастливо сложилось, то и в Варшаве, пожалуй. Не вышло у нас с вами ни любви, ни совместной жизни, дорогая Александра Ивановна! Вы уж извиняйте мужика расейского, неотёсанного. Куда ему со свиным рылом да в калашный ряд? Тимофеевка ему парижей дороже и любви вашей".
   Не смог бы Пантелей жить среди французских рож и слов, с паркетами и этикетами. Он по-простому привык, по-русски, по-деревенски. От того, что один романс выучился на фортепиано играть, культурней не сделался. Зачем такая обуза воспитанной барышне княжеских кровей? Пока до Орши ехали, сердце Пантелея от тоски разрывалось. Казалось ему за каждым поворотом, что вот-вот выскользнет из объятий леса Тимофеевка с лапшинской усадьбой на холме. А как увидел, что мужественный его генерал, как дитё, мать потерявшее, слезами обливается, и вовсе духом пал. Поклялся себе: дальше России не уедет.
   Как ни жаль было ему генерала, которого не только за благодетеля своего почитал, но и за отца, пожалуй, а в Орше Пантелей отстал от поезда. Дабы не убивать Лапшина предательством, сказал, что по воду сходит. Завернул за угол здания вокзала и смотрел из-за него, как поезд отходит, как прилипло к оконному стеклу лицо - напряжённое и испуганное - Александры Ивановны.
   Шагая оршанскими лесами, Пантелей так для себя решил: заглянет на часок-два в Тимофеевку, попрощается с усадьбой и особняком, где большую часть жизни прожил, а затем подастся в Тамбовскую губернию, в деревню родную. Там о нём забыли давно, и никому дела не будет до его службы у генерала.
   Нельзя оставаться ему в Тимофеевке, потому что нет ни кола, ни двора своего. Барский особняк экспроприировали, а своим углом Пантелей не обзавёлся. Да и счёты к Матвееву у тимофеевской бедноты особые. Цербером стоял Пантелей на страже лапшинских владений и покушавшимся на них спуску не давал. Без большой крови, но бивал иногда особо наглых мужиков. Бывало, и они его били. Однако ж и не отказал никому, кто честь по чести за помощью приходил. Сам из мужицкой семьи, знал, как кусок хлеба достаётся. Но в лихую годину кто добро вспомнит?
   Не будет Пантелей жить в Тимофеевке, надо на родную Тамбовщину топать - может, и признает за своего какая из сестёр.
   Надо-то, надо, да вот уже второй день прячется он в лесу под Тимофеевкой, вторую ночь приходит в дом Лапшина. Судьба ведь не каравай хлеба: отрезал ломоть - и всего делов. Нет у него сил оторваться от этих мест, прирос к ним сердцем, как плод человеческий пуповиной к утробе материнской, и, чтобы обрезать эту пуповину, надо Пантелею заново родиться.
   Аккуратно загасив папироску, Пантелей спрятал окурок в карман пальто. Подошёл к фортепиано, в задумчивости постоял перед ним, захлопнул крышку.
   Перед смертью не надышишься. Уходить надо. Утром обязательно уйдёт.
   Он видел в окно, что у дома ледащего мужика Игната Тимофеева собралось подозрительно много для ночного времени мужиков. Ну конечно же, услышали музыку - интересно: кто играет. Или просто выпить собрались?
   И всё же ночью он не рискнул оставаться в барском доме, а скоротал её у костра на опушке, на которую привозил Александру Ивановну сразу после Рождества.
  
   Следующим вечером у Игната Тимофеева за четвертью самогона снова расположилась мужская компания, но уже в другом составе. Напротив Игната сидел угрюмый и не пьянеющий Николай Филиппов - председатель Тимофеевского Совета. Тяжёлые карие глаза его неподвижно уставились в миску с капустой, будто там скрывался враг пролетарской революции. Время от времени он брал двумя пальцами капусту, клал её в рот, медленно и старательно, как не проваренную говядину, прожёвывал. Председатель сельсовета, пока не выпивал до нужной его организму и языку нормы, не бывал щедрым на разговоры и не терпел, когда кто-то вякал над ухом, нарушая его угрюмое погружение в политически важные мысли.
   Поэтому молчал и член тимофеевской большевистской партячейки Никифор Тимофеев - двоюродный брат Игната. Он похож был на Игната - такой же маленький и щупленький, с такими же водянистыми глазами - почти бесцветными. По сравнению с Николаем Филипповым - саженного роста мужиком, будто вырубленным топором из комля дуба - братья выглядели сопливыми мальчишками.
   На Игнатовом столе всё та же неизменная закуска: капуста, краюха хлеба, от которой каждый отламывал себе по надобности, несколько луковиц, четвертная бутыль да три медных кружки, которые возрастом были старше, чем хозяин - аж позеленели от старости.
   Впрочем, кроме этого, на столе ещё лежал револьвер Филиппова - он всегда выкладывал его перед собой, когда садился за стол: на собрании, дружеской попойке - без разницы. Он в любую секунду готов был дать достойный отпор подлым врагам революции. Кроме того, из-за этой странной привычки его уважал даже уездный секретарь, хотя и просил Филиппова прятать револьвер в карман.
   Николай ни за что не соглашался с ним:
   - Для нашей же большевистской безопасности и неприкосновенности, товарищ секретарь!
   Секретарь, скрепя сердце, соглашался с ним, примиряясь с его револьвером, лежавшим на столе, но, произнося пламенную революционную речь, всё же иногда с опаской посматривал на оружие.
   Весьма неуютно из-за револьвера, направленного стволом в его сторону, чувствовал себя и Игнат Тимофеев, но попросить Николая, чтобы тот хотя бы отвернул револьвер от греха подальше, не решался: последствия могли быть самыми непредсказуемыми.
   - Наливай, что ли! - Будто очнувшись от дремоты, поднял голову председатель.
   Игнат с большой готовностью вскочил с лавки, схватил бутыль.
   Филиппов пил долго, с расстановкой, будто в кружке было пиво, а не крепкий самогон.
   - Так, говоришь, играет? - Николай взглянул на Игната без прежней угрюмости.
   - Играет, - ответил Игнат и с не меньшим аппетитом опорожнил свою посуду.
   - А чего играет?
   - Хрен его знает! Я в этих барских музыках ничего не соображаю. Как полночь, так и начинает. Что-то плаксивое, вроде как культурное. Игнат заботливо придвинул кружку к Никифору. - Чего не пьёшь, Никиш?
   - На ответственное дело идём - на борьбу с привидениями! А привидения и всякая нечистая сила есть опиум для трудового народа. И нам должно быть трезвыми! - так витиевато загнул двоюродный брат, что у Игната мозги набекрень съехали.
   Тупо, удивлённым панским быком смотрел на Никифора председатель.
   - Отставить! - крикнул Филиппов, и огромная рука его дёрнулась к револьверу. Игнат, как испуганная курица, втянул голову в плечи. Но Никифору-то не престало бояться: он был большевиком-партий- цем и располагал смелостью на дискуссию.
   - Что отставить, товарищ Николай?
   - Отставить отсталые взгляды! Привидения и прочая, прочая - поповские выдумки, дабы отвлекать трудовое крестьянство от борьбы за освобождение из цепей империализма! - жёстко ответил Филиппов и сделал замечание Игнату.
   - И музыка не культурная, а буржуазная. Какой-нибудь сопливый романсик.
   - Может быть, и романсик, - согласился Игнат. - Только, Богом клянусь, - привидение это!
   - И ради такой темноты лучшие сыны партии гибнут в борьбе с контрреволюцией! - разгневался Николай. - Я так скажу: вернулся сын эксплуататора - штабс-капитан, чтобы сотворять диверсии против нарождающейся новой деревни.
   Филиппов, три года живший в Петербурге, а затем на фронте состоявший в солдатских депутатах, знал много непонятных и важных слов, по причине чего его в Тимофеевке боялись и уважали.
   - Может быть, и сыночек генерала. Он со дня своего рождения мне не по нраву! - поддержал председателя Никифор Тимофеев.
   - Пей, Никифор! - успокоился Филиппов. - Ибо в бессмертных работах Маркса, Энгельса и товарища Ленина не сказано, чтобы не пить водку непримиримым борцам революции. Этот продукт очень даже полезный для прочищения политически отсталых мозгов и поддержания бдительности революционной готовности.
   - Неужто? - усомнился Никифор. Он сам был мастак говорить по-кручёному, но председателя иногда заносило в сторону, как кобылу на жидкой грязи.
   - А как ты думал?! Сам великий герой и сообщник революции Лев Троцкий уважает выпить, и я вместе с ним выпивал за первую победу мирового пролетариата.
   - И где же ты бражничал с легендарным товарищем Троцким? - ехидно спросил Никифор.
   - В Смольном, разумеется... - невозмутимо ответил председатель.
   - И что пили, коль не секрет? - Никифор - стойкий большевик с окопных лет, ни на минуту не усомнился, что председатель несёт такую алалу с маслом, что уши вянут.
   - Не какую-нибудь самогонку, разумеется... - Филиппов, поняв, что и сегодня его рассказ о дружеской попойке в компании вождя Троцкого не внушает слушателям доверия, резко встал из-за стола, засунул револьвер в карман. - Будет языки чесать, как бабы! Идём!
   Выйдя за ограду Игнатова подворья, председатель остановился, прислушался. И вдруг сказал радостно, будто услышал любимую с детства мелодию:
   - Играет, зараза! Вперёд, товарищи!
   Под изящными офицерскими сапогами председателя, как капустные кочерыжки на зубах лошади, сочно похрустывал свежий февральский снежок.
  
   Ясным полуднём назавтра возвращался из Кротова Иван Панчуков, навещавший по делам своего единокровного брата, весело бежала его кобылка, ласково пригревало солнце, повернувшее на весну, беззаботно тренькали пичужки, почувствовавшие скорое тепло - и настроение у Ивана было радостное. Он думал о том, что в этом году у него земли будет вдвое больше, чем прежде, к тому же, много снега на полях, - а это к урожаю. Значит, к следующей зиме он сможет купить ещё одну лошадь и, может быть, коровёнку. Большое дело, когда земли вдоволь и к работе охота.
   Накатанная полозьями саней дорога свернула на взгорок и побежала вдоль старого кладбища. Здесь уже пять лет никого не хоронили, потому что подошли близко к поверхности грунтовые воды. В другой раз Панчуков проехал бы мимо, но сегодня решил остановиться, проведать матушку, умершую семь лет назад после крещенских морозов.
   И уже на краю кладбища Иван в недоумении остановился, увидев свежий холмик земли, ещё не припорошенный снегом. Холмик как холмик - только без креста.
   "Не собаку же на людском погосте закопали! - размышлял Панчуков. - И не деньги, если бы деньги, здесь, на виду, не ховали бы".
   И вдруг у самых ног своих он увидел пенсне, вдавленное сапогом в свежий снег.
   "Кто же у Лапшиных носил пенсне? - почему-то сразу с господским домом соотнёс свою догадку Панчуков. - Так ведь Пантелей! Неужто его?".
   Он вспомнил, как они с мужиками ходили в сельский Совет, чтобы рассказать Филиппову о музыке, звучавшей по ночам в барском особняке. Выслушал их председатель и глубокомысленно изрёк:
   - Разберёмся!
   Обыкновенно ответил, но Иван знал, как Филиппов разбираться может. На Рождество попа Василия с револьвером гонял. И застрелил бы, кабы тимофеевские бабы да старики не отстояли батюшку.
   Весь день перед глазами Панчукова стояла картина, увиденная им на заброшенном кладбище: пенсне на свежем снегу с раздавленным и вмятым в снег правым стёклышком. И, чтобы убедиться в своих подозрениях, ближе к полночи пошёл к барской усадьбе.
   Долго стоял Иван перед окнами лапшинского дома, прислушиваясь: не заиграют ли красивую, печальную музыку на фортепиано? Но кроме слабого посвиста ветра ничего не услышал.
   - Да-а... жизнь... - вслух сказал он.
   И медленно, в задумчивости, пошёл по пустынной улице.
  
  
   1991 г.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ВСЕ КОШКИ ВОЗВРАЩАЮТСЯ ДОМОЙ
  
   1.
  
   Старая Улита прежде, чем слезть с печи, прикрыла суровым домотканым покрывалом внучат, беспечно посапывающих на осенней заре. Сдавленно охнув, старуха обронила босые ноги на лежанку - осторожно, чтобы не наступить на ухо Нютке, своей младшей дочери.
   "Совсем отсохли мозги!" - упрекнула она себя, потому как забыла, что вот уже две недели Нютка не живёт с ними, а значит, и не спит на лежанке. Младшую дочь - немного перестарку, но совсем не дурную лицом, отдали наконец замуж за хорошего парня из соседнего села. Сидеть в девках до двадцати двух годов у Нютки причины не было: не бедняки Ашитки, акромя того, что больно уж гонорливая да переборливая девка. Оно и понятно - поскрёбыш, отцова любимица.
   Улита села на лежанке, свесив ноги, - передохнуть. Как-то сразу прикинулась к ней немощь. Из-за старости, что ли? Ещё позапрошлым летом по ягоды и грибы бегала прытче иной молодицы, а из зимы вышла развалиной. На неё глядя, и Федос рассупонился, ещё больше поседел и сгорбился, хотя ему-то всего шестьдесят пять. Улита на год старше его. Ну, слава Богу, младшенькую по-людски припутили, а там уж как Господь положит. Долго жить со стариком - обузами старшему сыну Игнату да невестке Парашке быть - тоже не хочется. Так что Улита не боялась, если Бог и завтра её приберёт. Значит, тому и быть, супротив судьбы не попрёшь обезноженной.
   С вечеру Параша, видать, поленилась хорошо печь истопить или юшку поздно закрыла, потому что в хате было зябко, озноб сразу ухватился за обнаженные плечи старухи. Улита передёрнула ими и нашарила на лежанке хустку из козьей шерсти.
   Накинув хустку на плечи, старуха наконец-то сползла с лежанки. Прилаживая босые ноги к буркам, прислушалась. То ли ей показалось, то ли на самом деле в дверь кто-то царапался. Но не из сеней в хату, а с улицы в сени. И вроде как мяукнули. Улита даже оглянулась на припечек: и вправду - не ополоумела ли? Их белый пушистый кот Снежок мирно спал, прижавшись к боку восьмилетнего Ванютки.
   "Не сам ли чёрт, задубев на первом морозе, царапается в хату?" - подумала старуха и прежде, чем сделать первый шаг, перекрестилась.
   Она хотела сходить до ветру во двор, но теперь почему-то боялась. Хоть Федоса поднимай!
   "Тебе-то чего смерти бояться, развалина старая?!" - неуверенно упрекнула она себя, но крючок сняла и толкнула дверь, ведущую в сенцы.
   И сразу же царапанье сделалось громче, будто на самом деле черти по душе царапали. И тут же - громкое, гнусавое "Мяу!", которое показалось Улите знакомым. С трудом справившись с толстым задвижным засовом, она потянула дверь на себя.
   В сенцы влетел, будто обрадовавшись, студёный октябрьский ветер, сбежавший от утренних сумерек. И через секунду об её бурки затёрлись, заискивающе замяукали.
   - Дашка! - охнула Улита. И даже смогла наклониться, чтобы погладить кошку. - Да как же ты нашла нас, ведь за двадцать вёрст Нютка свезла тебя!
   Но серая хитрющая Дашка и не думала выслушивать изумление старухи, а сразу же просочилась в хату.
  
   2.
  
   Улита вернулась со двора скоро, но обнаружила в горнице сидящего за столом старшего сына Игната, который старательно лизал самокрутку. В утренних сумерках его белая исподняя рубаха и кальсоны светились, как балахоны призраков. Не было возможности рассмотреть его глаза, но взгляд, направленный в пустой угол, был явно недовольным.
   - Что подхватился ни свет, ни заря?! - спросила старуха, ухватившись за ручку ковша, чтобы зацепить из ведра воды.
   - А я давно не сплю, мама. Услышал, что ты с печи сползла, и вышел.
   Игнат с Парашей ночевали в маленькой спаленке без окна, выгороженной за задней стеной большой русской печи. А старый Федос спал на полатях в дальнем углу горницы, напротив печи. И он зашевелился, закряхтел, закашлял.
   - И мертвяка разбудите, полуношники! - забурчал он, отбросив в сторону кожух, которым укрывался. - Чем по-пустому лясы точить, лучше бы печь растопили!
   - Дашка вернулась! - сообщила старуха, показав на суетящуюся возле пустой кошачьей миски кошку.
   - Вот стервоза! Бросила Нютку, хотя была от неё ни на шаг! - Федос глубокомысленно остановился перед кошкой.
   Действительно, из всего семейства Дашка предпочитала ласковую Нютку и спала только с ней на лежанке. Само собой разумеется, что дочь забрала с собой любимую кошку в качестве добавки к приданому.
   С третьей попытки раскурил самокрутку Игнат, некультурно сплюнул крупинки махорки на выскобленный парашей до бела пол.
   - Кошки, они независимые животные. Они привязываются не к человеку, как может показаться, а к своему жилищу. Потому поведение Дашки не должно вызывать удивление. Подумаешь, двадцать вёрст! Я слыхал, что из Германии кошку отправили в Австрию за триста километров, и она через три месяца вернулась. Вот это уже фантастический факт! - лектором из района разъяснил старикам ситуацию старший сын. Он умел выкрутить учёную фразу, так как три года отвоевал на германской войне и даже был каким-то агитатором.
   После войны организовал комбед в Лежнёвке и даже был кандидатом партии. Но потом обзавёлся семьёй, перехватил отцовское хозяйство в свои спорые руки и отошёл от идеи мировой революции.
   - Я, як Дашка. Отвези меня хоть за четыреста вёрст, я на карачках, но приползу в свою в хату! - сказала Улита, тяжело опустившись на лавку у стола. - Шутка сказать: почти полсотни годов в ней прожила!
   - Нашла что хвалить, мама! Через три дня в новую хату переберёмся. Не то, что ваша конура! Детям - комната, старикам - комната, и нам с Парашей - отдельные апартаменты! Живи - не хочу! - Задумчивый взгляд Игната налился оптимизмом.
   - Не, Гнатка! Живите себе вольно. Мы с Федосом вам мешать не будем. Нам дожить и своей хаты хватит! - старуха, не снимая бурок, кряхтя и постанывая, полезла на печь. Сын, сорвавшись с лавки, помог ей.
   - Что вы такое говорите, мама?!
   - То и говорю, - уже с печи бросила Улита. - Принесёте миску щей - нам и хорошо, с голоду не умрём.
   - Буде вам спорить! - Кашлянул в сухонький кулак Федос. - Ещё не ясно и с новой хатой, Игнат!
   - А что неясного? Построили - будем жить! - Сын отсыпал из кисета табака в протянутый Федосом клочок бумаги. Тот старательно начал крутить самокрутку. - Ты долго, Параша, будешь валяться ленивой кошкой?! Хата вся выстудилась!
   Через минуту, потягиваясь и зевая, из спаленки вышла растрёпанная и заспанная невестка, дебёлая и краснощёкая - хоть цигарку прикуривай. И Федос, и Улита любили Парашу за покладистый характер.
   - Эх, Игнат... - прокашлявшись после первой затяжки, сказал старик. Чую я, не кончится добром этая коллективизация. Не даст голытьба тебе развернуться, не даст. Зависть людская - страшное дело, а власть сегодня у них!
   - Будет, батя, на нервы капать! У меня всё по закону! - Игнат хлопнул большой дланью по столешнице, давая понять, что разговор на эту тему закончен. Поднялся из-за стола и направился в спаленку. Но Федос всё-таки послал ему вдогонку:
   - Закон, что дышло...
   Игнат плотно притворил за собой дверь. Старик осуждающе покачал головой. И продолжил, сказав уже невестке, которая выгребала кочергой золу из печи:
   - Не желает батьку слушать, а сам переживает! С ними шутки шутить опасно. Вон Теребилова чуть не в одних портках в Сибирь направили. Вместе с выводком и больной матерью. А у него хозяйство не много больше нашего было!
   Дверь спаленки открылась, и высунулось искажённое сердитой гримасой рыжебородое лицо Игната.
   - Сравнил меня и Теребилова! Антип за Юденича воевал, а я за советскую власть кровь проливал! В отряде Щорса! Чувствуешь разницу? - Игнат возвратился в горницу, на ходу подпоясывая рубаху из грубого сукна. - Не тронут красноармейца!
   - Ага, не тронут!.. - гмыкнул Федос. У него было настроение, будто встал он с левой ноги или недоспал. - Вот в Коржуковке крепкого хозяина раскулачили. Знаешь, кем он был? Комэском у Будённого!
   - Батя, кулачат тех, у кого постоянные батраки работают. А какой я кулак, ежели всё своими руками. Ну, помогли в молотьбу. По всем понятиям, я середняк, которых не трогают.
   - Ну, упёртый! - Старик в сердцах хлопнул себя по колену. - Говорю тебе, записывайся в колхоз, пока не поздно!
   Игнат скрутил увесистую дулю и показал в окно неизвестному.
   - Ага, в компанию к Бобру, у которого две курицы, да и те от голода на шест взлететь не могут! Я человек грамотный, законы знаю! Хочу - в колхоз, хочу - сам хозяйничаю!
   - Знаешь, что хреново, Гнатка? - Старик обречённо вздохнул - Хреново, что из-за твоей дурости потопают в Сибирь и Параша, и твои дети, и мы со старухой. Плюнь ты на хозяйство! Наступят лучшие времена, обживёшься. А пока... Пусть голодно, зато дома!
   Игнат нервно сдёрнул с вешалки кожух и лисью ушанку.
   - Допёк ты меня, батя! Ей-богу, допёк! - Уходя, он громко хлопнул дверью.
   Старик кашлянул в кулак и сказал с надеждой невестке, укоризненно смотревшей на него:
   - Куды это он? Може, в сельсовет? Чую я, что вступить в колхоз - самое разумное.
   - А какая разница, что в Сибири, что здесь пустые щи хлебать? - рассудила Параша и повернулась к Федосу ядрёным задом, пряча чугун с картошкой в печь.
   - Не трогай их, Федос! Они же оба умные у нас! - подала голос Улита. И через минуту молчания рассудила:
   - Може. и не тронут Игната? Не один он единоличник в Лежнёвке. Вон и племянник мой Трифон, и Иван Кузенков...
   Старик лишь бросил в сторону жены укоризненный взгляд. сунул ноги в поношенные валенки, натянул кожух и тоже вышел во двор.
  
   3.
  
   Федос фуганил пол в горнице новой хаты, а Игнат навешивал дверь в сенях, когда во двор к Ашиткам заявились гости: Сивка-Бурка (так кликали председателя Лежнёвского сельсовета Марка Морского), два милиционера из райцентра и двое колхозных активистов - Митька Бобров и Никитка Никаноров. Параша выносила пойло свиньям, как загрохотал пудовыми кулачищами в новые ворота, навешенные Игнатом к Покрове, лежнёвский пьяница Никишка.
   Поставив ушат с пойлом на крыльцо, раскрасневшаяся у печи Параша недовольно вопросила:
   - Кому там чуть свет дома не сидится?
   Она предполагала, что ломится в ворота какой-то пропойца. Он, Никаноров, с утра страждущий похмелиться, и ответил:
   - Открывай, баба, уполномоченным советской власти!
   Любой в Лежнёвке узнал бы хриплый, пропитый бас верзилы Никишки.
   - Вот сейчас возьму ёмку и уполномочу по хребтине! - Жена Игната по-боевому подбоченилась. - Нет у нас того, что тебе интересно!
   Маленький, щупленький еврей Морской, несмотря на приличный двадцатиградусный мороз, опранутый в лёгкий матросский бушлат и кожаную кепку, вытащил из-за пояса наган и постучал его массивной рукоятью в ворота.
   - Ну-ка, отчиняй, Парасковья, председателю сельсовета!
   В Лежнёвке знали, что с Морским лучше не связываться. По вредности характера он вдесятеро превосходил своё тщедушное тело. Потому Параша шустро скатилась с крыльца и побежала к воротам.
   - Сичас отопру, Марк Давидович! Сичас отопру!
   Параша с трудом сдвинула в сторону дубовую задвижку, а затем сбросила толстый крючок. На совесть сколотил ворота Игнат - "Фармазоном" не завалишь.
   На смазанных елеем петлях без скрипа распахнулась калитка. Нежданные гости один за другим ввалились в её проём - первым, как и всегда бывало на подобных мероприятиях, конечно же, Никишка Никаноров. Медленно, будто спросонья, падал крупный, пушистый снег, и снежинки запутывались в пышных, нечёсаных космах Никишки. Похож он был на огромного, неуклюжего шатуна, которого по неосторожности вспугнули в берлоге. Рядом с ним нелепым петушком подскакивал Сивка-Бурка, чуть ли не ежесекундно шмыгающий простуженным, крючковатым носом. Зато тёмно-карие его глаза были темнее грозового неба. За председателем, как тень, колыхался высокий и худой, меланхоличный Мишка Бобров.
   Увидев сельсоветовский актив в сопровождении широкоплечих милиционеров с винтовками, жена Игната побледнела, сдавленно охнула, и осунулась-присела у ворот. Будто по нужде это сделала.
   "Ох, накликал беду старый Федос! - испуганно подумала Параша. - Не оставили нас в покое голодранцы!".
   А в это время Улита, ходившая в хлев посмотреть: не окатилась ли её любимая овечка, сбиралась возвратиться в хату. Но, заметив пришедших, юркнула обратно к овечьим яслям. Откуда только резвость в ногах появилась!
   Ох, неспроста заявились такие гости, едва Ашитки позавтракали! Коль уж милиционеры с винтовками, - беды не миновать. Не избежать им путешествия в страшно далёкую и холодную Сибирь. Чуть больше месяца прошло с того дня, как раскулачили Теребиловых, а уж доползли до Лежнёвки слухи, что в дороге померла старая Теребилиха и меньшее дитё. Говорят, что закопали их без крестов на какой-то татарской станции. Вот нехристи! Что ж, и ей, Улите, умереть на басурманской земле и, как сучке бездомной, быть похороненной?!
   Подкосились у старухи ноги, что рухнула она без сил на четвереньки. Но скоро опомнилась и, не поднимаясь в рост, поползла на четвереньках к яслям. Забилась под них, как лисица в нору, и давай загребать на себя солому и навоз. Хоть что, лишь бы спрятаться от нехристей. Разве можно ждать чего хорошего от людей, которые на нынешнюю Пасху лежнёвскую церковь сожгли? Нет, лучше Улита в навозе задохнётся, чем нелюдям на глаза покажется.
   Новая хата Ашиток стояла за старой, в глубине двора, поэтому Игнат с Федосом не слышали и не видели прихода гостей. И Трезор, как назло, с утра подался со двора к знакомым сучкам. А может, на своё счастье. Теребиловский кобель кинулся на Сивку-Бурку и получил в крутой лоб пулю из нагана.
   Почти вплотную к перепуганным серым глазам Параши подошли до блеска начищенные яловые сапоги Морского. Сивка-Бурка травил лежнёвцам байки, что купил их по случаю на городском рынке, хотя все знали, что это выходные сапоги Теребилова Антипа, которые тот обувал по престольным праздникам. Знали. но от греха подальше молчали в тряпочку.
   Яловые сапоги Марка Давидовича приблизились на расстояние локтя к лицу жены Игната и так зловеще сверкали, что Параша с трудом удержалась, чтобы не обхватить их руками и не целовать, умоляя не трогать их семью. Она сделала бы это, если бы помогло, а так - только унизить себя.
   Тихая и покладистая Параша взяла себя в руки и поднялась в полный рост - такой же небольшой, как у Сивки-Бурки. И посмотрела прямо ему в глаза. Пусть арестует, пусть застрелит - беды уже не миновать, но валяться у него в ногах не будет.
   - Зови сюда Игната! Да поживей! - приказал Морской, играя острыми желваками. Он был так худ, что, казалось, питался лишь хлебом с водой, как ушедший из мира отшельник. Хотя еда не шла председателю впрок по другой причине. Сказывали, что, то ли в восемнадцатом, то ли в девятнадцатом году угодил Марк под еврейский погром, и то ли петлюровцы, то ли махновцы отбили ему внутренности. Может, это и неправда - кто знает. Во всяком случае, было видно, что Сивка-Бурка недолго протянет на этом свете, несмотря на революционный оптимизм.
   Нет, Параша не испугалась председателя, но почему-то громко, заполошенно закричала:
   - Игнат! Игнат! Иди хучей сюда!
   И тут же смутилась, устыдившись самую себя. Нервно теребила махры простенькой хустки, которую накинула впопыхах на голову.
  
   4.
  
   Улита слышала, как невестка звала Игната. Голос у Параши был такой, будто её собирались уводить на расстрел. Первым порывом старухи был выбраться из-под яслей, выйти из хлева, подползти к Морскому и умолять его не трогать хотя бы невестку и детей. Пусть несправедливо, пусть ни за что пострадают они с Федосом, пусть даже Игнат, но детишки-то ни в чём не виноваты. Кабы их первыми в округе раскулачивали... Старуха знала, что сгоняют с гнёзд всех - и старых, и малых. Это непонятное и страшное слово колхоз... Будто в общественную баню всех голышом сгоняли. Как же так всё сообща? Неужто Никишка будет работать в поте лица, как Игнат? Он же просыхает раз в году!
   А ведь говорили, что царю шею свернули, господ побили, чтобы простой человек счастливо жил. Обманули, получается! Получается, советская власть только к лодырям и пьяницам добра? А ведь Игнат воевал за неё, раненый в плечо был! Нет справедливости на земле. Как и не было, так и нет. Что при господах, что при большевиках.
   Нет, не вылезет Улита из-под яслей. Старуха подумала, что плохо укрылась от острого и злого глаза. И несколькими судорожными движениями подгребла у себе соломы и навоза. Под яслями было сыро и холодно, воняло удушливо овечьей мочой - аж в горле першило и тянуло раскашляться. Но старуха зажала рот испачканной навозом рукой и затихла мышью, вжавшись в столбики, к которым были прибиты ясли. А овцы вели себя тихо, будто ничего и не происходило, будто и не притаился рядом человек: изредка поблеивали без тревоги, похрустывали пахучим луговым сеном. Глупые и добрые животные! Но лучше уж быть глупым, чем умным и злым, как Сивка-Бурка.
   Улита вдруг ни с того, ни с сего начала вспоминать: почему это Морского Сивкой-Буркой прозвали? Может, лет десять уже. В двадцать первом году этот зловредный, тогда ещё молодой еврей вернулся в Лежнёвку. Шустрый, но до того злой, что его и лежнёвские евреи не любили. Говорили, что марку вместо грыжи нечаянно совесть вырезали. И Морскому всё равно было. что евреи, что русские. что казаки. Он, размахивая наганом, кричал, что после мировой революции национальностей не будет, а будут сплошные товарищи и братья. Свою родню не признавал. Родного брата Моню чуть в тюрьму не упёк за контрреволюцию, за то, что тот критиковал коммуну, которую Морской с Игнатом организовали. Только не вышло из той коммуны толку. Как и из колхоза не выйдет. Игнат это понял, а Сивке-Бурке хоть кол на голове чеши.
   А Сивкой-Буркой Морского прозвали потому, что он кричал на собраниях, агитируя за коммуну:
   - Зацепим трактором, вытянем мужиков из нужды. Как Сивка-Бурка!
   Так своим красноречием и наградил себя уличной кличкой.
   В новой хате хлопнула дверь. Верно, вышел Игнат на зов жены. Как бы ни разбуянился, ни натворил ещё большей беды. Характер у старшего сына спокойный, рассудительный, не в пример отцовскому. Федос-то вспыхивал, как спичка. И пылал-психовал ровно столько, сколько спичка горела. Игнат и лицом, и характером в неё, Улиту, пошёл. Несуетный - да, но и упёртый - ужас. Если что втемяшится в голову, переубедить почти невозможно.
   Шесть лет - с девятнадцати до двадцати пяти - носила судьба Игната по свету. Всю германскую прошёл, затем гражданскую. Не чаяла уже Улита его живым увидеть. Но Бог хранил. Вернулся он в начале лета в двадцатом году. Да не один, а с женой. С худорблявой и болезненной хохлушкой Галиной. Вроде как и не бабой была первая, привезённая жена Игната. Коротко стриженая, кожа да кости - хорошая овца больше весит! Нос - длинный и острый, на птичий клюв похожий. А чёрные, глубоко впавшие глаза блестели, будто угольки в печи. И кашляла страшно - с надрывом, с кровью. Чахоткой болела. Культурная была. Может, поэтому и любил её сильно Игнат. Ухаживал за ней, как за ребёнком. Каждую пылинку сдувал.
   Не приняла Улита больную невестку сердцем с первого дня. Не о такой семейной планиде она для сына мечтала. Но, когда Игнат, заметив неприязнь матери, рассказал, что Галина от верной смерти его спасла, притащила его, раненого, с поля боя домой, выходила, старуха подобрела к бедной хохлушке. Всякой в этой жизни Улита бывала, но неблагодарной - никогда.
   Однако недолго с ними Галина жила. К осени совсем зачахла и умерла по первому снежку. Сильно Игнат горевал. Почти целый год чернее тучи ходил, исхудал. Но понемножку оклемался. Улита сговорилась со своей товаркой Алёной, у которой дочь Параша на выданье была. Но на удивление матери Игната не пришлось уговаривать жениться на восемнадцатилетней, пышущей здоровьем деревенской простушке. Женился из отчаяния, а получилось вон как. Параша своей бескорыстной любовью, заботой и лаской заставила Игната забыть горе. И полгода не прошло, как Улита вновь услышала заразительный смех сына. С приходом Параши всё в их доме пошло на лад. И даже неожиданная смерть другого сына, Николая, который строил какой-то Днепрогэс да на этой стройке и угробился, не надолго омрачила их жизнь. Наверное, потому недолго горевали, что непутёвый Колька давно отбился от дома. Не обзаведясь семьёй, скитался по свету, пьянствовал и даже писем не писал. О его гибели узнали от другого лежнёвца, который вместе с Николаем работал на этой стройке. Было ещё трое детей у Федоса и Улиты, но парень и девчонка умерли ещё малолетними от какой-то детской болезни. Нютка же, выйдя замуж в другую деревню, сделалась отломанным ломтём.
   Старуха тяжело вздохнула и пошевелилась, сменила положение рук - они затекли и начали коченеть. Ногам-то, слава Богу, было уютно.
  
   5.
  
   Сердце Игната ухнуло вниз, когда он увидел компанию во главе с бывшим своим дружком Морским, ввалившуюся на его просторный двор. Он предполагал подобное, он не был таким наивным, как его отец, но странное дело: явление председателя сельсовета с двумя милиционерами, с пьяницей и голодранцем не вызвало в нём возмущения или негодования. Он лишь замедлил шаг, направляясь в Сивке-Бурке, и обречённо вздохнул.
   Встрепенулись, завидев его, милиционеры из райцентра, щёлкнули затворами винтовок, будто Ашитко приближался к ним вооружённым до зубов. Зато Морской, наоборот, засунул наган под ремень на гимнастёрке и запахнул куртку. Пока подходил Игнат, он успел вытащить из кармана куртки папиросы, подуть в мундштук одной из них и прикурить. В отличие от милиционеров, он хорошо знал Игната: никогда тот не пойдёт вразнос.
   Снег повалил ещё гуще, и, если бы в эту минуту налетел сильный ветер, то закрутилась бы такая пурга - свету Божьего не видно было бы. Но стоял удивительный штиль. И такая тишина, что, казалось, было слышно легчайшее шуршание снежинок, плавно ложащихся на землю. Напряжённую тишину нарушали лишь постоянно хлюпающий носом, простуженный Сивка-Бурка да скрип снега под новыми и крепкими сапогами Игната. В просторном хлеву, в два раза превосходившем по размерам старую хату Ашиток, встревоженно заблеяла, и от неожиданности передёрнулись, будто в спину вошло остриё сабли, Никишка.
   Игнат остановился в трёх шагах от председателя сельсовета и посмотрел на него без уныния и страха. Иного и не ожидал Морской. В отличие от трусоватого Теребилова, через такие ужасы прошёл, воюя против германцев, Петлюры, Деникина, что испугать его даже расстрелом трудно. Но и Марк был из неробкого десятка, иначе не состоял бы при такой ответственной должности. Их взгляды перекрестились, как сабли противников в ближнем бою.
   - Ну что, Марк? Кулаки кончились, теперь за середняков взялись? - Игнат совершенно спокойно вытащил из кожуха кисет и начал крутить самокрутку, будто собирался мирно беседовать со старшим товарищем. - Решил выслужиться, план по раскулачиванию выполнить?
   Что разозлило Сивку-Бурку - Ашитко по большому счёту был прав. И всё-таки Морской, уважавший основательность Игната, не трогал бы его, если бы тот не пошёл против линии партии. Для большевика Морского с тринадцатилетним стажем линия партии была святым делом. Будь на месте Ашитки брат Моня, председатель сельсовета поступил бы подобным образом. На счастье Мони, у того из всего имущества была лишь вошь на аркане.
   - Не прав ты, Игнат! И сам знаешь это. Ступай в хату, я пять минут подожду. Выйдешь с заявлением о вступлении в колхоз "Новый путь", и мы уйдём! - Вытащив папиросу изо рта Сивка-Бурка харкнул в белейший снег кровью.
   - Нет, расстреляй меня на месте, но по вашему новому пути не пойду. Один раз попробовал коллективного счастья и зарёкся.
   - Ты переродился, Игнат, и говоришь, как контрреволюционер!
   - Я проливал кровь за советскую власть. И ещё пролью, если потребуется. Но в колхоз не пойду!
   - Ты идёшь против линии партии.
   - А вот это ты загнул. В Постановлении партии не говорится о том, чтобы в колхоз загоняли силой. Я имею законное право быть единоличным хозяином.
   - Имел бы... - Морской сделал глубокую затяжку и закашлялся. Ашитко с иронией ожидал, когда он успокоится. - Если бы был бедняком или середняком. А ты самый натуральный кулак!
   - И кто это определил? Ты?
   - Нет, законность соблюдена. Показать тебе решение районного суда?
   - Зачем? Я верю. Только какой же я кулак, если всё нажил собственными мозолями? Вот этими! - Игнат вывернул под взгляд председателя сельсовета свои мозолистые руки.
   - Врёшь, бывший красноармеец Ашитко! Работали у тебя батраки. Вон Ивана Пронина ты даже избил, как барин-мироед.
   - Избил?! - изумился Игнат. - Да я врезал раззяве тумака за то, что молотилку сломал! Житейское же дело!
   - Не житейское, а политическое. Угнетение эксплуататором трудящегося класса! А домину какую отгрохал - покрасивше и поболей сельсовета. Неужто сам строил?
   - Я нанимал бригаду плотников и платил им, как полагается. И Пронин был у меня не батраком, а работником по найму.
   - Ну, хватит дискуссии разводить! Мы не на собрании. Я пришёл к тебе, как представитель власти, исполнять решение районного суда! - И Морской затоптал окурок элегантным яловым сапогом.
   - Что ж, обух плетью не перешибёшь! - вздохнул Игнат и едва сдержался, чтобы не скрипнуть зубами. - Раскулачивай!
   - Так ты не будешь писать заявление?
   - Не буду! - Ашитко отвернулся - так нелегко дался ему этот ответ.
   И вдруг оттолкнулась от ворот, полетела к нему Параша. Упала перед мужем, обхватила его колени и подняла на него умоляющие серые глаза, полные слёз.
   - Гнатка, милый! Напиши ты это чёртово заявление! Не за себя прошу, за детей наших! Погубишь ты их жизни!
   - А вот это ты зря, гражданка Ашитко! О детях советская власть забоится. Можете оставить их, и они будут сыты, обуты и одеты.
   - Знаем мы эту заботу! - Игнат силой поднял жену. - Не унижайся, Параша! Ступай в хату! А ты, Марк, не ломай комедию! Командуй, что мы должны делать...
  
   6.
  
   Сивка-Бурка великодушно дал на сборы полчаса, разрешив взять с собой лишь продукты на сутки, а из одежды в запас - по паре исподнего. Он видел, что Ашитки вышли из хаты, поддев под кожухи и шубы по несколько тёплых вещей, но не стал проявлять принципиальности, как в случае с Теребиловым - пусть кутаются, всё на себя всё равно не оденешь.
   - Запрягай своего гнедого, Игнат! У нас двое саней, все не разместимся! - приказал председатель сельсовета.
   - А это уже не мой гнедой, а колхозный! - Игнат презрительно сплюнул в снег перед своими сапогами.
   - Ты не выкобенивайся, Игнат! А то потопает твоё семейство пешком до самой станции!
   Игнат вдруг засунул руку за отворот кожуха. Морской встрепенулся и выхватил из-за пояса наган.
   - Пугливым ты сделался, Марк, и нервным! Видно, совесть нечиста! - Усмехнувшись, Игнат вытащил из-за пазухи парабеллум и бросил его под ноги Сивке-Бурке. - Забирай! Всё равно обыщете и отберёте!
   Через несколько минут Игнат вывел из хлева своего красавца - гнедого жеребца. И оружие бывшего товарища, и самый красивый в Лежнёвке конь не были предметом зависти Морского. Он вообще не завидовал ничему, без чего можно было обойтись в этой жизни. Сивка-Бурка, может быть, и не трогал бы Ашиток, если бы не новая изба, которую построил Игнат. Сам-то председатель сельсовета - первый в Лежнёвке начальник - жил со своим выводком из шести детей и тощей, болезненной женой в тесной, кривобокой хатке. Именно этот факт он считал высшей несправедливостью. Ему не терпелось. Решение суда о раскулачивании семьи Ашиток должны были привезти милиционеры из района. Но уже накануне вечером Морской собрал правление колхоза, на котором решили судьбу имущества Игната. скот и инвентарь должны быть сданы в колхоз, а вот новую избу по предложению председателя колхоза, дружка Сивки-Бурки Кондрата Кондратова решили выделить под жильё многодетной семье заслуженного строителя новой жизни Марка Морского.
   Сивка-Бурка уже предвкушал, как вернётся со станции часа через три и начнёт перебираться с семьёй в царские хоромы Ашиток, в которых те не пожили и одного дня.
   - Так!.. - воодушевился Морской. - Все выходим за ворота! Со стариками поедет Никишка, Параша с детьми на милицейском возке с Иваном, а я с Игнатом и товарищами из милиции - на гнедом. А где старуха? Где Улита? Чего она там возится?!
   Занервничал старый Ашитко, беспомощно оглядываясь по сторонам. Он строгал пол в новой хате и не имел представления, куда могла подеваться старуха. Зная её упёртый характер, он мог предположить, что Улита тихонько подалась к дочери Нютке. Они, Федос и Улита разговаривали о том, что может произойти с ними, с их детьми и внуками в такие дурные времена, они предполагали, что за Теребиловыми, которых тоже трудно назвать кулаками, могут взяться и за их семью. И Улита твёрдо сказала мужу:
   - Пусть стреляют, пусть режут, но из Лежнёвки я ни ногой!
   "Как она учуяла, что именно сегодня эти голодранцы явятся по наши души?! - недоумевал Федос. - Просто кошка какая-то, моя улита"!
   Старику было горько осознавать, что Улита бросила его, всё-таки прожили вместе без малого сорок пять лет. Без старухи Федос в чужих краях протянет недолго, - в этом он был уверен.
   - А я не знаю, где мать, - ответил Игнат. - Сошла куда-то с утра. Ты же загодя не предупредил о своём визите!
   Одна Параша догадалась, где может быть её свекровь - она видела, что та зашла в кошарник. Конечно, напрасно старуха у овец спряталась. Как она сможет жить, немощная, одна, даже если и оставят её в покое? А может, и не зря. Доберётся как-нибудь до своей любимицы Нютки. Ах, кабы удалось старухе обвести Сивку-Бурку вокруг пальца!
   - Хреново дело, господа Ашитки! - Чуть не задохнулся от гнева Морской. - За невыполнение решения суда Улита может загреметь не на высылку, а прямиком под тюремное заключение!
   - А мать, когда уходила, ни о каком решении не знала! - вдруг весело сказал Игнат. Ему нравился такой поворот дела: хоть мать насолила самонадеянному Сивке-Бурке. - Между прочим!
   Председатель сельсовета в недоумении размышлял, почёсывая стволом нагана затылок. И вдруг оживился.
   - Такого не может быть, чтобы ушла! - почти с ликованием сказал Морской. - Снежок-то с ночи наяривает. А когда мы к вашим воротам подъехали, ни одного следа - даже собачьего! Ну-ка, товарищи милиционеры и ты, Никишка, обыщите обе хаты! На чердаки и в подполы загляните!
   Милиционеры с Никишкой обыскивали обе хаты не менее четверти часа и возвратились к председателю сельсовета, разводя руками.
   Морской обошёл вокруг хаты и хлева, внимательно рассматривая следы на снегу, будто опытный охотник на беляков. Особенно внимательно осмотрел копны сена и ржаной соломы, поставленные за хлевом.
   - Сходи к Петру Земцову за легавой! - подкузьмил его Игнат. - На несчастную старуху охоту устроил, как на лису!
   - Ну-ка, товарищи милиционеры, рассадите всех по саням. Мы с Никишкой сами тут разберёмся! - Разозлился председатель. - Пошли-ка в хлев!
   Улита всё это слышала, и у неё оборвалось сердце. Она ещё круче поджала под себя колени и затаила дыхание, чтобы не услышал её этот охламон зловредный - Морской. И стала творить молитву Господу, чтобы защитил её, выгнал из хлева еврея-безбожника.
   "Да постыдятся и посрамятся ищущие душу мою, да возвратятся вспять и постыдятся мыслящие ми злая. Да будет яко прах пред лицем праха и Ангел Господень оскорбляя их".
   Но и молитву она прошептала мысленно, потому как боялась, что даже шелест губ может выдать её.
   А по хлеву уже шастал неугомонный Сивка-Бурка, пыхтел и стонал его сподручник Никишка Никаноров. Прошло немного времени, как Морской сквозь душивший его кашель приказал увальню Никишке:
   - Ну-ка, слазь на сенник, пошарь там хорошенько!
   Скрипел и дрожал под шестипудовым Никишкой настил сенника. У Никанорова разламывалась голова от похмельных болей, но он терпел и старался вовсю, потому что председатель сельсовета обещался по окончанию этого пакостного дела выставить четверть на всю команду.
   У старухи занемели руки и ноги - так, что, казалось, их вот-вот парализует. К тому же, плотно набилось в ноздри пыли от ржаной соломы, и она, зажав нос пальцами, с трудом сдерживалась, чтобы не чихнуть. И всё-таки не вытерпела - сдавленно чихнула.
   Спускавшийся по лестнице Никаноров едва не свалился от неожиданности. Ему явно послышался человеческий чих, но на него чистыми, невинными глазами смотрела белокурая овечка, невозмутимо жующая сено. Никишка вплотную подошёл к яслям - Улита видела его серые, перепачканные навозом катанки.
   - Вылазий, Улита! Я знаю, что ты здесь! - Хрипло крикнул Никаноров. - Ежели я сам вытащу тебя из-под яслей, всю душу вытрушу!
   Старуха думала, что выскочит из груди её испуганно колотящееся сердце, но лишь зажала рот рукой. в эту минуту она с большим желанием провалились бы сквозь землю. а ещё был бы лучше, если бы под землю провалился этот потерявший всякую совесть увалень.
   Кряхтя, Никишка наклонился и заглянул под ясли, но ничего не увидел. Тогда он просунул руку под ясли и щупал ею пустоту. Его толстые, неопрятные пальцы шевелились прямо перед носом Улиты. С каким бы аппетитом вцепилась бы зубами в один из них Улита. Да вот только Никишка-дурак может запросто прибить её до смерти.
   - Ну, что? - нетерпеливо спросил Морской, вернувшийся из угла, где стояли две коровы с телком.
   - Да нету нигде. Хотя мне показалось, что чихнул кто-то. Может, овцы? Овцы чихают, Марк Давидович?
   - Хрен их знает. Я их не пас и не держал никогда! - Морской смачно выругался. Старуха усмехнулась про себя: вечный пролетарий и босяк Сивка-Бурка никогда не имел в хозяйстве больше пяти кур и облезлого кобеля. - А ну-ка, Никишка, тащи клюку! Вон, у стены стоит, которой сено скубут!
   Улита знала, что клюка у них острая - такой легко можно ребро вырвать, не то, что глаз выколоть. И заплакала, сдавшись.
   - Вылезаю уж! Вылезаю, ироды проклятые!
   Раздвинулась куча соломы и навоза, и из-под яслей чумазой Бабой-Ягой выползла пред изумлённые очи Морского и Никанорова Улита.
  
   7.
  
   Начало лета выдалось жарким и сухим. Начали желтеть прежде времени озимя, хилыми ростками проклёвывались на свет яровые. В трёх верстах за Лежнёвкой загорелись торфяники на болотах, оттуда же, с юга, будто с пустыни дул знойный ветер, и село затянуло, как густым туманом, смрадным дымом.
   Покончив с неотложными делами, лежнёвцы попрятались по хатам до того, как начало скатываться за дубраву солнце. Невелика радость дышать дымом торфяника, хотя и в хатах осязался его устойчивый дух. Даже плотно закрытые двери и окна мало спасали от запаха гари, и всё же в жилищах дышать было полегче, чем на свежем воздухе.
   Попрятались не только люди, но и вся животина: куры поспешили не шестки, и даже беспокойные собаки поскуливали в своих конурах. И только простоволосая, вся седая старуха, свернувшая с тракта на тропку в обход села, вроде как не обращала внимания на дым, зловеще стелющийся по земле. Низкорослая, сгорбившаяся старушка выглядела самой настоящей бродяжкой-нищенкой: прохудившаяся на локтях запылённая кофта, выгоревшая из коричневого цвета почти до серого, длинная и широкая чёрная юбка с измочаленным подолом, накрывающая расползающиеся мужские ботинки с медной проволокой вместо шнурков.
   Отрешённая от мира сего старуха шла так медленно, что, казалось, движется по тропке поднявшаяся из могилы покойница или призрак гиблой души, которую не приняли ни Господь, ни Сатана. Удалившись от тракта на сотню шагов, старуха остановилась у большого, круглого валуна у тропы - очень удобного для того, чтобы на неё присели и отдохнули. Это, простонав, и сделала старуха-бродяжка.
   Дым с торфяников всё-таки достал и её - у старухи покраснели и слезились почти бесцветные глаза, она отвернула лицо от слабого ветра, заталкивающего гарь в ноздри, рот.
   - Вот и дома... - прошептала старуха. - Теперь и умереть не жалко!
   Старуха пошамкала беззубым ртом горькую слюну и сплюнула на тропинку. Проходи мимо в эту минуту какой-нибудь лежнёвец, он с большим трудом смог бы узнать в старухе Улиту Ашитко, которую прошлой осенью вместе с семьёй сна и стариком раскулачили и сослали куда-то в сибирские края. Старуха сильно постарела и исхудала, будто не полгода с небольшим прошло с тех пор, а лет десять.
   Гранитный валун сильно нагрелся за день на жарком солнце - будто чугунная сковорода в печи, но старухе, похоже, это обстоятельство не причиняло неудобств. Наоборот, она бережно и любовно погладила шершавый бок камня.
   - Всё, как встарь, лежишь тут, и ничего тебе не деется! - Задумчиво прошамкала Улита. - Всё мимо тебя: и лихо, и радости. Может, тыщу лет лежишь тут, подставляя спину под чужие задницы. Не надоело? И стежка не заросла дурной травой. Знать, ещё бегают по ней лежнёвцы за ягодами да грибами. И за щавелем. И я бегала, ещё незамужней девкой. А теперь, видишь, умирать пришла. Я, как кошка, привыкла к своему месту. А все кошки возвращаются домой, хоть куда их увези.
   Старуха замолчала и закрыла глаза. Со стороны могло показаться, что она прикорнула, пригревшись на заходящем солнышке. И дым с болота не мешал ей. Его здесь, на пригорке, было не так уж много - он, как и туман, гуще скапливался в низинах.
   Но Улита не спала, безвольно сбросив ноги в рваных ботинках с валуна на тропинку, а чёрные морщинистые руки - на колени. Улита была занята тем, что делала последние два месяца, пока добиралась с Урала в родные места, в дорогую сердцу Лежнёвку, что находилась на краю России, у самой границы с Белоруссией и Украиной: она вспоминала, перебирала в памяти всю свою немудрёную жизнь. И так, и сяк получалось у неё, что жизнь эта закончилась осенним морозным утром после Покрова, когда согнал с родного гнезда её и птенцов ворон этот - Сивка-Бурка. А дальше уж не жизнь, а самый настоящий ад.
   Улита сейчас, находясь в четырёх сотнях шагов от родного дома, не верила, что смогла вынести всё, что выпало на её долю за восемь месяцев. Полуголодное скитание по пересыльным пунктам. Затем их привезли в какое-то пустынное место на Южном Урале, где ничего, кроме двух бараков, не было. Выгрузили из закрытой машины вместе с ещё пятью ссыльными и сказали:
   - Вот живите и кормитесь! Хотите единоличниками, хотите - колхоз организовывайте!
   Старуха помнит, что капитан НКВД, когда сказал это, громко и заразительно расхохотался. Он был уверен, что по весне все кулаки со своими выводками окочурятся от голода и холода. Отчасти он оказался прав. Из двадцати четырёх ссыльных взрослых и детей в живых осталось пятнадцать. Ашитки, благодаря самоотверженности и жизнелюбию Игната, потеряли только Федоса. Но старик простудился ещё в дороге и умер в бараке уже назавтра после прибытия.
   В середине апреля, когда снег сошёл с полей, Улита замыслила побег. Собрала кое-каких сухарей в дорогу, попрощалась с могилой своего супруга и ушла в степь. Чтобы её не вернули обратно, прикинулась потерявшей память полоумной старухой, которая даже имени своего не помнила.
   Почти месяц Улита шла незнакомыми местами, в основном, степями с небольшими, рощицами, называемыми в здешних местах колками. Ночевала, где придётся - чаще под открытым небом, но иногда наиболее сердобольные уральцы пускали странную старуху, не помнящую своё имя и свою прошлую жизнь, в свои дома. И кормилась, чем придётся. Бывало и сытно, а бывало по два дня крошки хлеба в рот не попадало. С горем пополам добралась до узловой станции Карталы. И после этого в сторону от железной дороги Улита не отходила до самой Рязани. Её не пускали в поезда, а когда она пробиралась в пассажирские вагоны, несколько раз высаживали, забирали в милицию, однажды где-то в Тамбовской области закрыли в интернате для психбольных, но и оттуда через неделю она сумела улизнуть.
   В Рязани её сняли с поезда в последний раз. Но по дороге в милицию, куда её вёл молодой, веснушчатый милиционер, она изобразила приступ падучей. Пока милиционер бегал за помощью, Улита смешалась с добродушной рязанской толпой. Старуха поняла, что в Москве ей делать нечего, и от Рязани до Брянска добиралась, где пешком, где перекладными. За Брянском её подобрал добрый мужичок из Унечи, и на его подводе она доехала почти до дома, как королева. Но в Унече силы почти оставили её, и двадцать вёрст напрямую до Лежнёвки она топала почти три дня, питаясь только земляникой и щавелем. Был у неё кусочек хлеба, который она утащила со стола в пристанционном буфете в Унече, но она берегла его на самый крайний случай.
   Вспомнив о еде, Улита пошевелилась на валуне, чуть не свалившись с него, и открыла глаза. Недовольно, призывно заурчал желудок. Теперь, когда она была почти дома, можно было съесть этот кусочек хлеба. Но хлеб зачерствел, и вряд ли старуха разгрызёт его оставшимися шестью зубами. Вот если его размочить водой... Улита облизнула бесцветные спёкшиеся губы. Сейчас ей не помешал бы глоток воды.
   В ста шагах от валуна у тропки бежала речушка, больше похожая на ручей. Но пойти к ней, значит, на сто шагов удалиться от села. Однако в Лежнёвку ей заходить было рано - раскалённое светило только-только начало розоветь. И если переждать где-то два часа, то лучше у речушки. И, сдавленно охнув, Улита сползла с валуна. Но не удержалась на неверных, ослабевших местах и плюхнулась в пыль на четвереньки.
   Не ползти же ей полудохлой кошкой до речушки на брюхе! И усилием воли старуха поднялась на ноги.
  
   8.
  
   Пока Улита сидела на валуне, внезапно стих ветер. Дым с торфяников, будто в недоумении, замешкался. Колыхался сизыми космами над землёй, не имея возможности податься в какую-либо сторону. И постепенно начал подниматься выше, превращаясь в пахнущие гарью облака. Во всяком случае, дышать стало легче, но старуха, с трудом переставляя ноющие от усталости и подрагивающие от немощи ноги по жёсткой, высохшей от зноя траве.
   Отойдя на десять шагов от валуна, она всё ещё размышляла: а не вернуться ей к камню или свернуть к глухой старой берёзе, стоящей на краю овражка в дюжине шагов справа и дождаться, когда стемнеет? Ведь может такое случиться, что она не дотопает до речушки, умрёт среди поля с проклюнувшимся яровым житом - вон как сердце прижимает, будто огромные длани обхватили его и давят, душат.
   "Ну и помру среди поля - невелика беда, - равнодушно подумала она. - Это уж на родине, дома. И не обидно, как было это Федосу"!
   Федос, сгорая от высокой температуры, на время пришёл в сознание, чтобы умереть на руках той, с которой прожил жизнь. Он обвёл осоловелым взглядом сумрачный барак и остановил его на жене. С трудом разжал спекшиеся, тонкие губы, прохрипел:
   - Умираю я, Уля... Обидно - на чужой стороне. А ты по весне уходи домой. Кошки, и те возвращаются. А мы люди!..
   - Я вернусь... Я-то вернусь. А кто к тебе на могилу ходить будет?
   - Так получилось, - слабо прошептал Федос. - Так суждено. А ты уходи. Хоть со спокойной душой отойдёшь.
   Это были последние слова старого Ашитки. Он снова впал в беспамятство, а глубокой ночью умер. Улита не выла, не причитала, как это сделала бы, отдай Федос душу Богу в Лежнёвке. Она, сгорбившись, сидела на каком-то ящике перед ржавой кроватью, на которой умер муж, и будто сама умерла. Она даже не слышала, как подошёл к ней сын Игнат и положил утешающую руку на её плечо.
   Игнат разобрал часть пола в пустующей комнате барака и из старых, гнилых досок соорудил подобие гроба. Хоть так... По-христиански положили Федоса в мёрзлую глинистую могилу. Со дня похорон Улита уже не сомневалась, что весной уйдёт в Лежнёвку. Дойдёт, не дойдёт - это уже воля Господня.
   И всё-таки дошла. Как только начала спускаться с косогора, сразу же открылась узкая лента речушки Лежни. Вряд ли на ней она могла встретить кого-нибудь из односельчан. Рыбы в Лежне, кроме мелочи, считай, никакой, а купаются лежнёвцы в большом и красивом озере, в которое и впадает речушка. Когда-то, ещё при графьях перекрыли Лежню в лощине, чтобы образовалось озеро.
   Улита направилась к тому месту на речушке, которое она любила и часто сюда приходила - к большой и раскидистой иве. У ивы Лежня немного расширялась, образовывая неглубокий затончик, в котором можно было даже помыться. Бывало в сенокос или в уборочную страду, возвращаясь с луга или поля на закате, шли к иве Федос с Улитой, чтобы смыть пыль и пот - на озеро идти просто не было сил и времени.
   Старуха дошла до ивы и прислонилась к её кривому, морщинистому стволу, разветвляющемуся на пять суков, чтобы перевести дыхание. А между тем, закатное светило уже потемнело до цвета спелой вишни и зарулило в дубраву, покачиваясь на мощных кронах дубов. В этой дубраве в иные времена высыпало белых - хоть косой коси. Но ей, Улите, уже не ходить туда из-за старости и из-за того, что на земле, на которой родилась и прожила всю жизнь, стала изгоем. Ни в чём она не провинилась перед людьми. И не вороги с гнезда родового турнули, а свои же, лежнёвские. Господь им будет судьёй и ей, Улите.
   У речушки было свежее, чем в поле. Оно и понятно - хоть какая никакая, а вода. К тому же, с востока уже надвигались сумерки, и жара обязана была спасть. И дыму торфяного пожарища почти не было, будто погас пожар. Вместе с тем, по изумрудно-красной воде с востока на запад бежала мелкая рябь. Появился снова ветер, но уже поддувал с другой стороны - в сторону торфяников.
   Оглянувшись, Улита начала стягивать с себя одежду. Сколько дней уже не мылась старуха - и представить себе не могла. Обросла грязью, как Хавронья - их свиноматка, которая, верно, стала уже колхозной, если не прирезали голодранцы к своим пролетарским праздникам.
   Никого не было вокруг, но старуха не рискнула снять исподнюю рубаху. Она знала, что исхудала до кожи и костей, что всё тело её было в струпьях и болячках, и боялась испугаться своего отражения в воде. Речушка от зноя сильно измельчала, и Улите пришлось дойти до середины затона, чтобы, присев, погрузиться в воду до шеи. С каким остервенением она тёрла бы по коже, сдирая грязь, если бы была сила в руках! А так, лишь ополоснулась. И, пошатываясь, стала выходить из воды. Мокрая рубашка плотно прилипла к костлявому телу, и в вечерних сумерках, казалось, что из воды выходит старая, седая русалка или покойница, вставшая из могилы.
   Улита прямо на себе, как могла, выжала исподнюю рубаху и стала облачаться в юбку и кофту. Ботинки не натягивала - пусть "подышат" свежим воздухом ноги. Сев у ствола ивы, старуха подобрала небольшой узелок, связанный из тряпицы размером в носовой платок. Старуха долго развязывала узелок - минут пять. Наконец справилась с этим незатейливым делом, развернула тряпицу. В ней оказался кусочек хлеба, коробок спичек, огарок свечи длиною в палец и маленькая иконка, которая вряд ли прикрыла бы ладонь. Положив кусочек хлеба на колени, она осторожно и неспешно завязала узелок и засунула его за пазуху.
   Посмотрев на хлеб, Улита обречённо вздохнула, потому что пришлось подниматься, идти к воде, чтобы размягчить хлеб. Вернулась назад к иве уже с большим трудом, будто делала непосильную работу. Кружилась голова, и сумерки окружали её какие-то странные - с перламутровыми блёстками.
   "От голода и усталости, верно, " - подумала старуха, откидывая спину на ствол ивы.
   Шамкала бережно мокрый хлеб, а глаза слипались, как у молочной девочки, которая сосёт материнскую грудь. Улита встряхнула головой и приподнялась повыше.
   - Хоть бы не умереть у ивы! - сказала она вслух, но голос был таким слабым, что она едва его расслышала. - Господи! Дай пожить хотя бы пару дён! Попрощаться с родной хатой, увидеть Нютку, а там уж забирай - ни противиться, ни умолять не буду.
   Как ни боролась со сном старуха, а не заметила, как уснула. Закружилось вокруг её изнеможённого, перепаханного морщинами лица комарьё, но редко какой комарик присаживался на него. И правда: кровью этой почти умершей старухи скорее можно было отравиться, чем насытиться.
  
   9.
   К первой вечерней звезде разыгрался восточный ветер, порывами врезаясь в мелколистные косы ивы, шелестел-шумел ими. Этот шум и разбудил прикорнувшую на полчаса Улиту. Она открыла удивлённые глаза, осмотрелась вокруг себя, будто соображала, где находилась. Вечерние сумерки сгустились так, что старуха ничего, кроме тускло мерцающей ленты речушки не видела.
   - Надо же, уснула! - вслух удивилась она. _ Оно и к лучшему - хоть время прошло.
   На самом деле, хорошо, что она поспала чуток. И тело поздоровело, и в голове яснее сделалось. Подставив лицо прохладному ветерку, Улита с полминуты поблаженствовала. И решительно стала подниматься. И чуть удержалась на подкосившихся ногах.
   - Нет, старая! Отходила ты уже своё! Дал Господь сил добраться до дома - и на том спасибо.
   Она сделала один осторожный шаг, потом другой. Так и переставляла непослушные ноги, как ходули, поднимаясь на холм, за которым начинались лежнёвские огороды. Не выползла ещё на небо луна, и темень была такая, хоть глаз выколи. Но Улите это было кстати. Дорогу она знала так, что могла пройти к своей хате с завязанными глазами. Зато никто не увидит. Вот так вынуждена она возвращаться домой: как ночной тать. Чудны и необъяснимы дела твои, Господи!
   Улите пришлось несколько раз отдыхать по две-три минуты, пока она дошла до своего огорода. На его краю, на самой меже между ним и колхозным лугом рос куст калины. И он, куст калины, был на месте, ничего с ним не случилось, разве что выскочило от корней несколько новых побегов, будто и не пролетело над землёй восемь месяцев. Так когда-то жила и она, Улита: год проходил за годом, и ничего не происходило. Росли дети, она любила, как умела, мужа, хлопотала по хозяйству, и один день был похож на другой. Но её это устраивало. Это была её жизнь, и о другой она не мечтала и не хотела мечтать.
   Старуха прихватила веточку калины понюхала её. Веточка до щемления в сердце пахла чем-то родным, дорогим. Да, да, настойку на калине любил Федос, который остался лежать в твёрдой, глинистой уральской земле. А она ушла, бросив его одного среди степи. Как же одиноко ему должно быть. Она предала его? Нет, нет, он сам просил о том, чтобы она вернулась. Это были его последние слова в жизни.
   Улита присела у куста калины и посмотрела в сторону дома. По-прежнему её окружала почти непроницаемая тьма. Разыгрался ветер, который нагнал на небо туч. А тучи заслоняли немощный свет немногих проклюнувшихся звёзд. Старуха посмотрела в ту сторону, где должны были стоять их новая изба и старая хата. В последней она прожила с Федосом почти полвека. Кто в их домах сейчас живет? И сохранилась ли старая хата? Если кто-то поселился в новой, то старую могли снести на дрова.
   От одной только мысли об этом защемило сердце. Так больно, что Улите трудно стало дышать, будто горло её сузилось до объёма соломинки, через которую с трудом пробивался воздух. Она два месяца, страдая и испытывая лишения и унижения, добиралась до Лежнёвки, чтобы увидеть свою хату, последний раз вдохнуть его воздуха, пообщаться со всем, что долгие годы составляло смысл её жизни. И может так случиться, что хаты её нет, что она лежит в поленнице дров распиленными и расколотыми чурками.
   Но ей ничего не остаётся, как подняться и идти дальше, к своей хате, даже если её нет, даже если вместо неё Улита найдёт пустое место. На другое у неё просто нет времени. Если нет уже её с Федосом хаты, остался двор, остался кусочек земли, по которому она ежедневно ходила много лет, по которой делали первые шаги её дети, а затем - её внуки. Она просто зачерпнёт горсть пыли с того места, где стояла её хата и уйдет в Коржуковку к Нютке. И будет жить с дочерью, сколько позволит Господь. Только похоронить попросит на лежнёвском кладбище.
   От этой мысли Улита воодушевилась и смело ступила на огород. В этом году он был не распахан и не посажен, будто после ссылки Ашиток остался бесхозным. Разыгрался ветер навстречу старухе, и ей пришлось идти, низко наклонив голову. Будь что будет, - с отчаянием решила она. - Пусть увидят, пусть схватят. Не до смерти же ей бояться и хорониться, прикидываясь дурочкой, себя не помнящей! Не отправит Сивка-Бурка по новой в ссылку за три дня до смерти. А почему за три? Почему не за день? Почему не за месяц? Зачем-то Господь держит в секрете от человека день его смерти.
   Улиту испугал короткий и грозный рык в десяти шагах впереди. Потом - короткий лай. Она испуганно застыла на месте. Но лай собаки показался ей знакомым. До того знакомым, что и бояться не следовало. Конечно же, это Трезор!
   - Трезор! Трезор! - слабым голосом позвала старуха.
   И что-то тёмное, большое рвануло ей навстречу. Трезор, радостно поскуливая, налетел на неё, едва не сбив с ног. Старуха ласково погладила его по холке.
   - Тише, тише, Трезор! - зашептала Улита, едва сдерживая слёзы. - Убьёшь насмерть старуху. Живой, Мандрыкович!
   Мандрыкович - так называл пса Федос. Старуха не ожидала, что будет рада обыкновенной дворовой собаке, как родному человеку. Она пошла дальше, а Трезор бежал рядом, у её ноги, выказывая этим верность и преданность.
  
   10.
  
   Улита чуть не задохнулась от волнения, когда за новой избой со спящими окнами прорисовался смутный силуэт её хаты. Стоит, родимая! Не разобрали её на дрова! - на радостях всхлипнула старуха.
   Именно так хотел поступить со старой хатой Ашиток, которая закрывала улицу от окон новой избы, Сивка-Бурка. И уже разобрал бы её на дрова к следующей зиме, если бы не доконала его чахотка. Он уже кашлял почти непрерывно и всегда с кровью и исхудал до скелета. Злые лежнёвские языки говорили, что Морскому мстит домовой Ашиток, поселившийся в их новой избе. Председатель сельсовета две недели назад попал в больницу, и ожидали, что он вот-вот умрёт. Уже и сход назначили на конец месяца, чтобы по рекомендации райкома избрать нового председателя.
   Но ничего об этом не знала Улита Ашитко. Учащённо билось её сердце, когда она подходила к крыльцу. А его-то и не оказалось, как и сенец. На двери в хату не было замка. Старуха оглянулась. Улица была пустынна - ни одного огонька. Лежнёвка накануне полуночи почивала крепким сном. Ни песен, ни гармошки на околице, как бывало в прежние годы. А может, ничего не изменилось в жизни села за восемь месяцев - про пожар на торфяника Улита-то забыла.
   Оглянувшись теперь уже на новую хату, в которой кто-то жил, потому что на верёвке на ветру болталось постиранное бельё - в основном, детские штанишки и рубашки, старуха погладила пса и приказала громким шёпотом:
   - Посиди здесь, Трезор, и никого не пускай!
   Ветер становился всё лютее, и яростно скрипел засыхающий у ворот клён. Улита поправила разметавшиеся волосы и потянула дверь на себя. Он нехотя, со скрипом, но поддалась.
   Улита прикрыла дверь за собой, накинула крючок. Несколько часов она может провести в родной хате. А перед рассветом уйдёт в Коржуковку. Не позволит Сивка-Бурка ей жить здесь. Другие хозяйничают в её дворе, не ударив палец о палец. Как бы ни сам Морской заселился в новой хате, судя по большому количеству детского белья. И это плохо. Если Сивка-Бурка застанет её здесь, ей не поздоровится. И ладно. Хуже, чем было, уже не будет.
   По своей хате старуха прошла бы в любых в потёмках, но, кто знает, что сейчас в ней творится. Если пол взорвали. можно с порога в подпол рухнуть, переломать непрочные старческие кости, как спички. Улита уже полезла за пазуху за спичками, но передумала. Не хотела раньше времени разоблачать себя. Глаза уже привыкли к темноте, и старухе показалось, что она рассмотрела пол - вроде не разобрали. И всё равно, прежде, чем ступить с порога, осторожно, будто воду в реке, пощупала пол ногой. Выставив вперёд руку, прошла из горницы в спаленку. Её Федос отгородил, когда Игнату исполнилось три года - нехорошо было любиться при сыне.
   - Я помню, помню, Федос, как ты после венчания привёл меня в -эту хату! - негромко сказала Улита, будто муж сидел на деревянной кровати в углу. - Как давно это было! Кажись, в девяностом году. Но я помню, будто сегодня это было.
   Старуха на ощупь прошла к деревянной кровати, которая была, конечно, без постели. Лишь какое-то хламьё, ветошь были навалены на неё. Улита присела на краешек, дрожащей рукой погладила брусок спинки.
   - Ты хорошим мужем оказался, Федос, хоть шла за тебя закрытыми глазами. За тобой я прожила, как за каменной спиной. Кабы не беда эта с коллективизацией, может, и пожил бы ещё, может, и умерли бы вместе, в один день. Почему Господь нужных друг другу людей так красиво не прибирает? Коли придётся с ним свидеться там, с Господом нашим, не побоюсь посоветовать. Может, и послушает...
   Улита усмехнулась про себя: какую ересь несусветную она несёт! Господу болей и делать нечего, как с простой деревенской бабой разговоры вести. Людей на свете, сказывают, многие миллионы. Есть много поумней необразованной старухи из Лежнёвки, чтобы беседы беседовать.
   "Посижу до третьих петухов и посунусь к Нютке, - подумала Улита. - А запах в хате не тот, к каковому привыкла. Чужой, нежилой".
   Старуха уселась на кровати поудобнее, чтобы в ночной тишине перебирать, как чётки, прожитую в этой хате жизнь. Но вдруг покачнулась, схватившись одной рукой за спинку кровати, другой - за грудь напротив сердца - так резко, больно кольнуло там. И боль не стихла, как бывало раньше, а застряла. Сердце вроде как замлело, с трудом и редко торкаясь в грудь. Не хватало воздуха лёгким, и вздохнуть, как следует, Улита не могла.
   Старуха испугалась так сильно, что по спине пробежали холодные мурашки. Вроде бы и подготовила себя к скорой смерти, но всё равно страшно. Это как прыгать вниз головой с крутого обрыва, когда не знаешь, что за ним: омут речной или бездонная пропасть?
   Улита поднатужилась, набрала полную грудь воздуха. По-прежнему держалась одной рукой за спинку кровати, другой вытащила узелок. Рука дрожала, и пришлось позвать на помощь другую. Старуха спешила развязать узелок, потому что всё сильнее поджимало сердце и надолго замирало, чтобы потом с болью толкнуться. Нет, нет, оно больше не хочет работать, оно устало не меньше своей хозяйки. Нехорошо умирать, не помолившись, не испросив у Господа отпущения грехов, какие у неё, хоть и малые, но были.
   Наконец Улита вытащила из узелка иконку. Сгребла в кучу ветошь, приставила к ней Божий образ. Несколько раз чиркнула спичкой по коробку, сломала её. Вытащила другую. Эта, слава Богу, зажглась. Старуха поднесла её к свече. Слабый огонёк высветил пыльные, неопрятные стены спаленки.
   - Прости, Господи, что так!.. Нету силов опуститься на колени, - сказала она, задыхаясь, и перекрестилась. - Со святыми упокой, Христе, душу рабы Твоей...
   Со свечой в руке Улита покачнулась, широко открытым ртом пыталась захватить воздуха, но вдруг начал удаляться огонёк свечи - всё дальше и дальше, пока не превратился в маленькую искорку, и весь мир погрузился во тьму.
   Старуха медленно осунулась и завалилась на бок, будто сморил её сон. Огонёк свечи коснулся кучи ветоши, и она сразу, весело занялась. В этом огне стал кривиться, корёжиться печальный лик Христа. Взор его не был гневен: не привыкать ему быть распятым и горящим заживо, особенно в безбожные нынешние времена.
   Пока разгорался пожар в сухой заброшенной хате Ашиток, на улице вовсю свирепел ветер, пытаясь сорвать причёски с деревьев. Как вымпелы корабля в шторм, пытались сорваться с верёвки и полететь вольными птицами детские штанишки. Они и занялись огнём первыми, когда огонь вырвался из тесной старой хаты и набросился на новую избу.
   На крыльцо в белой ночной сорочке худющей, заполошенной ведьмой выскочила жена Сивки-Бурки. Закричала истошно не понять что и заскочила обратно в хату. Через две минуты из избы выскочили перепуганные спросонья, голенькие дети Морского - мал мала меньше. А за ним выскочила с двумя самыми меньшими под мышками обезумевшая жена председателя сельсовета.
   В минуту, когда рухнула крыша новой избы Морского и сбежавшиеся на пожар лежнёвцы поняли, что уже не спасут председателево жилище, в районной больнице от приступа чахоточного кашля задохнулся Сивка-Бурка. 2006 г.
  
   НОЧЬЮ СЛЫШЕН ПЛАЧ ВОЛЧИЦЫ
  
   Вечерами Марфа Кудреватова сидит в своей старенькой, скособоченной хатке в полном одиночестве. Тускло тлеет прикрученный фитиль керосиновой лампы, потрескивают догорающие угли в сутулой русской печи да возится где-то в углу под полом суетливая мышь. Только эти звуки нарушают гнетущую тишину, три года назад поселившуюся в её хате и три года не покидающую её. Марфе недавно минуло тридцать лет. И стройна, и недурна собой, но, овдовев пять лет назад, и шага не делает за порог своей хаты, как только возвратится с работы в колхозе.
   Сосед и ровесник Марфы Андрей Видякин, три года назад возвратившийся с Отечественной войны, - русый, голубоглазый крепыш, колхозный бригадир, - освободившись от дел и поужинав, каждый вечер выходит на улицу и садится на лавочку под развесистой липой напротив окон Марфы.
   До сумерек соседка хлопочет по хозяйству: кормит поросёнка, прибирается в хате, возится у печи - до тех пор, пока не почувствует, что Андрей вышел на своё ежедневное дежурство. В смешке она заканчивает дела и запирается на все крючки и запоры.
   Едва захлопнется скрипучая дверь на Марфиных сенцах, Видякин иронически усмехается, достаёт из кармана пачку папирос "Беломор", прикуривает. И сидит безвольно, безучастно, ссутулившись и задумавшись, не замечая вечерней деревенской суеты, не слыша дыхания окружающей действительности. Его неподвижный взор направлен на подслеповатые окна Марфиной хаты. И в таком отрешенном положении он будет находиться, пока пунцовое солнце совсем не скатится за холм, поросший молодым сосняком.
   Два-три часа, пока курит на лавочке Андрей, Марфа - простоволосая, в белой ночной сорочке - сидит на кровати в напряжённом ожидании, прислушиваясь к каждому звуку, каждому шороху. Её узкие, красивые, неиспорченные даже дойкой колхозных бурёнок руки лежат на её коленях и подрагивают от волнения.
   Андрей выкуривает одну папиросу за другой. На губах его - чуть заметная, навсегда, кажется, застывшая, горьковатая полуулыбка-полуусмешка: Видякин уверен, ощущает шестым чувством, что его соседка Марфа Кудреватова не отойдёт ко сну до тех пор, пока он будет сидеть на лавочке напротив её окон.
   И Марфа тонко чувствует течение времени. В определённый момент она вдруг резко, будто очнувшись от дремоты, поднимается с кровати, не спеша идёт к столу, у которого на табурете стоит ведро с колодезной водой, медленно, мелкими глотками выпивает стакан воды с колодезной водой, медленно, мелкими глотками выпивает стакан воды, подходит к окну, осторожно отодвигает занавеску и видит Андрея, который, поднявшись с лавочки, гасит недокуренную папиросу смоченными пальцами и направляется к своему дому. После этого, глубоко и облегчённо вздохнув, Марфа возвращается к расправленной кровати и укладывается спать.
   Две зимы и третье лето с осени 1946 года изо дня в день именно в такой последовательности. Вернее, вот уже третий год в такой последовательности ничего не происходит. Всякое бывало за это время в природе: и сильные февральские метели, и тридцатиградусные крещенские морозы, и бурные майские ливни, и затяжные, нудные осенние дожди - в любую погоду сидел на лавочке Андрей, угрюмо уставившись в окна Марфиной хаты. Лишь два раза, когда задержали его неотложные дела в городе и когда приболела мать, Видякин изменил себе. Но в эти два вечера, как загнанная в западню волчица, по пустой горнице металась, завывая от невыносимой тоски, Марфа.
   Люди в Лежнёвке, знали об этих странных взаимоотношениях Андрея Видякина и Марфы Кудреватовой, и всякий, проходящий вечерним часом мимо сидящего на лавочке бригадира, старался не замечать его.
   И только мать Андрея. Анна, не могла спокойно смотреть на эти чудачества сына, на то, как напрасно растрачиваются золотые дни молодости, и пыталась хоть как-то повлиять на ситуацию. Анна несколько раз приходила к Марфе, умоляла, чтобы та от стыда и греха подальше уехала из Лежнёвки. Но Кудреватова ни разу и словом не обмолвилась в ответ: стояла безучастно, скрестив руки на груди, дожидаясь, пока старухе надоест говорить и ругаться в пустоту, чтобы невозмутимо затворить за соседкой дверь.
   Анна, доведённая до отчаяния высокомерным равнодушием Марфы, бегала по её двору и грозилась "подпалить" её хату, подсыпать в Марфин колодец "какой-нибудь" отравы, наконец, написать жалобу в милицию или райком, но все её угрозы для Кудреватовой были, что мёртвому припарка.
  
   Зимним февральским вечером 1942 года Анна Видякина никак не могла укачать Коленьку - своего внука. И чего он так раскапризничался - в толк взять не могла: и покушал хорошо, и лобик холодненький, и на горшок нормально сходил.
   Так-то внучок, слава Богу, не докучал ей - спокойненький, покладистый. Похныкал чуток, когда немцы с полицаями невестку Хилю в гетто забрали, а назавтра и забыл о матери. Коротка память у полуторагодовалого ребёнка, коль есть кому заботиться о нём.
   Ничто не успокаивало Коленьку: ни ласковые уговоры, ни песня колыбельная, ни глиняные петушки со свистульками, которых дед, Афанасий Видякин, налепил.
   Тихо, тихо, Колюшка!
   Ветер воет в полюшке.
   Придёт серенький волчок,
   Схватит Колю за бочок.
   Анна пела, раскачивая люльку, подвешенную к крюку на низком дощатом потолке. Но малыш, будто и не замечал бабушку, не унимался. Плач его был монотонным, конозящим, разрывающим нервы.
   - Дай ты ему что-нибудь! - недовольно проворчал с печи Афанасий.
   - Давай уж! Чего уж не давала! - буркнул в ответ Анна. - Снял бы с печи свою задницу да успокоил бы! Дед, как-никак!
   - Детей своих не качал никогда и внуков не собираюсь!
   - То-то и оно: ваше мужское дело - сторона! - Анна обречённо вздохнула. - Мамку, мабуть, вспомнил. Что с мамкой твоей, гуленька?
   - А что с ней... - Покряхтывая, Афанасий сел на печи, спустил с неё худые, жилистые ноги. - Собрали всех евреев до кучи. куда-нибудь работать пошлют - на завод какой-нибудь. Пули отливать, знамо дело.
   - Знаешь больно много! Они же жидов да цыган лютой злостью ненавидят. Ох и нехристи - родную мать от дитяти отрывать! - Анна старательно пожевала "соску" - хлебный мякиш, завёрнутый в марлю, - сунула её в рот Коленьке. Внук её выплюнул, продолжая хныкать.
   - Кабы не оторвали, и Колька в той гетте был бы! Не дай Бог! - Афанасий, повернувшись к иконе, перекрестился. Хотя и худощавый, был он высокого роста и крупной кости - только-только начинающий седеть мужик. На русской печи ему было не очень удобно: пришлось сгорбиться, чтобы не подпирать головой потолок. - Нажили себе дитя на старости лет. А ежели с Андреем что?
   - Типун тебе на язык, дурень старый! - Маленькая, пухленькая Анна, проворная, как пивной бочонок, скатывающийся с крутой горки, суеверно, часто трижды перекрестила свой лоб и Коленьку.
   - Говорил же нашему дураку: женись на Марфе - красивая, дебёлая девка! Не-е, у него своя придурь - худую жидовку батьке в хату привёл! - Афанасий осторожно стал слезать с печи. - Немцы жидов за людей не признают. Порешат они их до единого - помянешь моё слово!
   - Ты же говорил, что на завод их... - Анна испуганно и с надеждой посмотрела на мужа.
   - Мало ли говорил! Пойду в сенцы - подымлю. Ох ты, Господи! - Афанасий сунул ноги в катанки, накинул поверх нательной рубахи полушубок.
   И первой затяжкой не затянулся старый Видякин, как во дворе зашёлся пёс.
   Афанасий вздрогнул, подошёл поближе к дверям в сенцах. С тех пор, как немцы увезли в город невестку вместе с другими лежнёвскими евреями, он пугался каждого шороха, особенно по ночам. Всё боялся - придут супостаты и скажут: "Ну-ка, давай своего жидёнка!" И заберут Кольку. А какой он жидёнок, ежели фамилию Видякина носит? Пусть черноглазенький, но ведь русский!
   "Никак Василий Кудреватов вернулся, - подумал Афанасий. - Висельник проклятый!"
   Василий Кудреватов, живший в доме напротив в примаках у Марфы, незадолго до войны отсидел пять лет за кражу - обчистил с дружками сельповский ларёк. Когда пришли немцы, подался к ним в полицию. А недавно за верную холуйскую службу его старостой Лежнёвки назначили.
   "И как с ним соседка сошлась, с оспистой образиной! Хорошая, работящая же баба!" - с неприязнью думал Афанасий и испуганно прислушался.
   Резко, на высокой ноте оборвал свой лай видякинский Шарик. Афанасию вроде как послышалось, что кто-то тихонько окликнул пса. Если собака сразу замолчала, значит, своего почуяла.
   "Нет, не Васька, - рассудил Видякин. - Кудреватова Шарик за версту облает!"
   В душе его вспыхнула искорка надежды, и от радостного предчувствия ёкнуло, зашлось сердце, перехватило дыхание.
   "А ну как Андрейка! Ведь вернулся на Покрова Петро Воронин. Сказывал, что из окружения выходили, когда его под Оршей ранило. Сердобольная белоруска спрятала его в хлеву и выходила".
   Чуть слышно поскрипывал снежок во дворе - тихо, осторожно шаги приближались к крыльцу. Афанасий насторожился, держа дрожащую руку наготове на крючке. Но через минуту шаги стали удаляться - кто-то прошёл мимо крыльца за угол хаты.
   "Как бы петуха какой дурак не пустил - мало ли висельников развелось!" - испугался старый Видякин и, преодолевая страх, снял крючок.
   Как ни старался Афанасий отворить дверь осторожно, неслышно, она противно и громко заскрежетала на заржавевших петлях. Видякин затаился, приготовившись, в случае опасности, заскочить обратно в сени.
   - Папа, это вы? - Он услышал слабый женский голос, почти шёпот.
   - Господи, Хиля! - Афанасий скатился с крыльца, едва не потеряв катанки.
   Хиля, закрыв лицо тёмной хусткой, притаилась за углом хаты.
   - Я это, Хилечка. Ступай скорее в хату! У Кудреватовых окно светится - не ровен час, увидят!
   Маленькая фигурка невестки скользнула мимо него в сени. В сенях Хиля остановилась, чтобы перевести дыхание.
   "Натерпелась страху, бедняжка!" - отметил про себя Афанасий.
   - Кудреватова дома нет - он сегодня гетто охраняет, шёпотом сказала невестка. И, услышав Колькин плач, птицей метнулась в горницу.
   Теряя на ходу хустку, невестка подскочила к люльке, схватила сына в охапку, прижала к груди. Она пришла с мороза, малыш вздрогнул от холода, испугался, но как только мать залопотала что-то быстро и ласково, Колька тут же успокоился.
   Ошеломлённая Анна, словно отброшенная взрывной волной, отскочила от люльки и стояла, упёршись крутым бедром в край стола, удивлённо и испуганно разглядывая Хилю.
   - Отпустили никак?
   - Как же, отпустят! - проворчал Афанасий. Накинув крючок и на дверь хаты, он прошёл к окну и наглухо задёрнул занавеску.
   - Сбежала, знамо дело!
   - Сбежала... - Невестка виновато улыбнулась и склонилась над колыбелью. - Коленька, миленький мой! Гули-гуленьки!
   - Господи, что теперь будет?! - Анна заплакала и без сил опустилась на лавку.
   - Буде гундеть! Немцы слезам не верят, - Афанасий легонько толкнул жену в плечо. - На стол накрой! Да быстро, чтобы лампа не горела. Мало ли что!
   - Счас, счас, Хилечка! Накормлю тебя!
   Анна вытерла слёзы фартуком, поднялась с лавки. И засуетилась, побежала к печи. Взяла ухват, загремела чугунками. Подавая на стол картошку, толчёную с салом, с жалостью смотрела на невестку.
   За неделю Хиля заметно похудела: ещё резче обозначились скулы, мешком висело на ней подростковое платье - коричневое, какие носили школьницы до войны; сделались ещё больше, но по-прежнему горели неуёмным неистовым огнём её огромные карие глаза.
   Из предосторожности Афанасий загасил керосиновую лампу. Хиля ела в темноте, и насколько она голодна, можно было догадаться по частому стуку ложки о край миски.
   - Не сладко там, в гетте вашем? - с участием спросила Анна.
   - Если сказать, что плохо, мама, значит, ничего не сказать. В Лежнёвке хозяева свиней лучше кормят, чем они нас! - ответила невестка, не переставая есть.
   - Охо-хо!.. Как сбегти умудрилась-то?
   Хиля поперхнулась картошкой, отложила ложку в сторону, всхлипнула.
   - Не надо, мама, об этом. Прошу вас!
   - Ладно, ладно... - успокоил её ничего не понимающая свекровь.
   - Наелась я, спасибо!
   - Так... - крякнув, сказал Афанасий. - Что далей делать будешь?
   - Ума не приложу, папа.
   - Не знаешь, знамо дело! А побегла!
   - Да ведь мать она, Фанас! Не кукушка якая, - укорила мужа Анна.
   - Понятно - мать. А коли нехристи зацапают её? И нас за сокрывательство по головке не погладят. Заберут и меня, и старуху, и Кольку. Не забыли, кто у нас в соседях? Этот висельник и родную мать не пожалеет. Небось, догадается, где ховаться будешь! --Пока невестка ела, Афанасий люлюкал Кольку на руках.
   - Хорошо, я уйду! - Хиля поднялась из-за стола. - Возьму Кольку и уйду.
   - Куда уйдёшь?! До самой Москвы немцы! С твоим обличьем русской бабой не прикинешься. А про Кольку даже не думай! Не отдадим его. Сама пропадёшь и его сгубишь! - выговаривал ей свёкор.
   - Будет тебе девку травить, и без тебя досталось! - заругалась на мужа Анна. - Подумал бы, как помочь, а не долдонил чего зря!
   Хиля, услышав слова поддержки от свекрови, заплакала. Афанасий подошёл к ней, приобнял за плечи.
   - Тише, тише, бабы! Не дай Бог соседка услышит! Ступай, Хилька, спать. Утра вечера мудренее. Раздобуду поутру лошадку и свезу тебя в Гостюхин лес.
   - А кто там, в этом лесу? - Хиля всхлипнула, успокаиваясь.
   - Там тоже не сладко будет. Но хлопцы свои. Филимонов Мишка там. Знаешь его?
   - Знаю.
   - Вот и добре. Будешь обстирывать партизан, обеды им варить.
   - А Кольку можно с собой взять?
   - Вот дурёха: ей одно - она другое! Куда же дитё в лес потянешь? Не волчонок он! - Афанасий зажёг лампу, прикрутил фитиль. - Давай-ка, ложись на печь спать, а рано я тебя за деревней спрячу.
  
   Прижав к себе крохотное, тёплое тельце сына, свернувшись, как и сын, калачиком, Хиля попыталась уснуть. Но сделать это ей никак не удавалось. Казалось бы, уже уснула, но какой-либо посторонний шорох: кошка с припечка мягко спрыгнула, хрипло закашлял свёкор или вздохнула во сне свекровь, - и Хиля вздрагивала и просыпалась. От испуга учащённо билось её сердце, вырываясь из груди, в страхе и недоумении она пыталась что-то рассмотреть в темноте - что-то опасное для неё и сына, но тёплый комочек под рукой успокаивал её - она сразу же вспоминала о сыне и о том, что находится не в гетто, а в Лежнёвке, в доме мужа.
   За прошедшую неделю Хиля измучилась в еврейском гетто, где скверно кормили, где было тесно, но холодно спать - из-за этого и засыпала довольно быстро. Но тревога, жившая в ней эту неделю постоянно и не покидавшая её, не давала уснуть глубоко и на продолжительное время. Если не тревожили посторонние звуки извне, то в сон врывался какой-нибудь кошмар. То в полдрёме-полусне увидела она, как гитлеровец в каске, почему-то похожий на лежнёвского полицая Кирюшу, расстреливает Андрюшу, то Кудреватов, безумно гогоча, тащит голенького Коленьку под мышкой к костру в центре городской площади. После этого она просыпалась ещё более испуганной и прижимала к себе сына.
   И, чтобы больше не мучить себя, она решила не поддаваться вязкой дремоте, а, лёжа с открытыми глазами, постараться думать о чём-нибудь, вспоминать. Но ни хорошие мысли, ни приятные воспоминания не лезли в голову, потому что реальность была не лучше сновидений, реальность угрожала ей мучениями и смертью.
   Перебирая мягкие волосы на головке сына, Хиля заставляла себя думать об Андрее, об их прошлой жизни в городе и здесь, в Лежнёвке. Три года назад Андрей приехал в город и поступил работать на картонажную фабрику. Как только впервые увидела она Андрея - высокого, статного, с грустными синими глазами, так сразу и влюбилась.
   Она помнит, как смотрела на него, когда он, увлечённый чтением книги, сидел в читальном зале. Может быть, и не с первого взгляда полюбила она Андрея, а позже, через месяц, когда он вызвался проводить её домой после киносеанса. Что ж они смотрели в тот памятный вечер? Нет, не вспомнить. Она, кажется, и не смотрела на экран, а, закрыв глаза, слушала ровное дыхание Андрея, сидевшего по счастливой случайности рядом, и боролась с волнением, которое вызывало у неё соприкосновение её плеча с его плечом. Именно в тот вечер, когда они сидели рядом в заводском клубе, она и полюбила Андрея. И, может быть, он её тоже.
   Против их встреч были и Хилины, и Андреевы родители. Когда отцу Хили, Моисею Абрамовичу, доложили, что его дочь по вечерам целуется с русским парнем, он устроил грандиозный скандал.
   - Я не миллионер и не желаю тебе принца! - кричал он. - Но я не позволю мешаться еврейской крови. В нашей большой семье такого позора не было и не будет, пусть твой русский даже станет генералом!
   - Я всё равно выйду замуж за него! - По твёрдости характера Хиля ни в чём не уступала отцу.
   - А я запру тебя в чулане и не буду давать тебе кушать, пока ты не скажешь: "Прости меня, папа, и приводи красивого еврейского парня". Ты можешь не волноваться, я найду тебе хорошую партию.
   Был шум в доме Видякиных, когда Андрей сообщил о своём намерении жениться на Хиле.
   - Пока я жив на этом свете, пока я твой батька, не бывать в моём доме невестке-жидовке! - сказал, как отрезал, Афанасий.
   Но они, несмотря ни на что, поженились и стали жить в маленькой комнатушке заводского общежития. Первыми смирились с их браком Афанасий с Анной, когда узнали, что Хиля забеременела. Тогда-то Хиля и Андрей переехали в Лежнёвку. А вот Моисей Абрамович оказался намного упрямее Афанасия Видякина, с ним Хиля помирилась лишь несколько дней назад, уже в гетто.
   Эти воспоминания отвлекли Хилю от тяжёлых раздумий, отогнали сон. А как подумала о том, что за два месяца войны, до того дня. когда фашисты заняли Лежнёвку, не получила от Андрея и весточки, опять тревога вернулась к ней. Что с Андреем? Что будет с ней, с Коленькой? Как выжить среди этой страшной беды, которая называется война?
   "Всё будет хорошо, - уговаривала себя Хиля. - И Андрюша жив, ведь письма на войне ходят долго и за два месяца просто не успели дойти до Лежнёвки. И со мной будет всё в порядке - завтра свекор в лес отвезёт, к партизанам. А Коленьку дедушка с бабушкой в обиду не дадут - любят внука. Всё хорошо будет!"
   На улице, в хате напротив, хлопнула дверь. Хиля вздрогнула, прислушалась. Но, кроме этого хлопка, Больше ни один звук не нарушил ночной тишины.
   "Кто там, у Кудреватовых не спит? Неужто Василий моё отсутствие обнаружил? - переполошилась было Хиля. - Если бы это было так, то он со своими друзьями-выродками прямо сюда нагрянул бы!"
   Вспомнила о лежнёвском старосте Хиля. и тошнота подступила к горлу. Она сдерживала себя, чтобы не расплакаться, не разбудить родителей мужа. Но не удержала рвущихся из груди слов:
   - Прости, Андрюша! Не могла я иначе.
  
   Еврейское гетто немцы организовали уже в октябре сорок первого года в бывших соляных складах на окраине города, а его охрану доверили полицаям. Вчера вечером в караул заступили лежнёвцы во главе со своим старостой Василием Кудреватовым. И Хиля, тяжело переносившая разлуку со своим сыном, повеселела даже. Появилась у неё пусть призрачная, но надежда на встречу с ним: ведь охрана-то как-никак из её деревни, многие из полицаев хорошо знали Андрея. Неужели не отпустят на час-два в Лежнёвку? Хоть и полицаи, хоть и предатели, выродки народа советского, а должны быть у них сердца человеческие.
   Особенно надеялась она на старосту - как-никак больше года по соседству жили. Поэтому, когда вечереть начало, она подошла к Кудреватому.
   - Отпусти, Василий Игнатьевич, до утра. Только сына увижу - и назад!
   - А-а... соседушка! - Побитое оспой лицо Кудреватого расплылось в нарочито добродушной улыбке. - Уж по отчеству обращаешься и носа не воротишь?
   - Что вы, Игнатьевич! Я и не воротила никогда! - заискивала Хиля.
   - Знаем мы вас, жидов пархатых! Культурные, образованные - здороваться не желали. А зараз - Василий Игнатьевич! - ехидничал староста.
   Поняла Хиля, что не уговорить ей соседа-хама, что не увидеть ей Коленьку ни сегодня, ни, может быть, никогда более. Слухи одни страшнее других доходили до гетто. Одни говорили, что отправляют евреев в Германию для работы на рудниках, другие от кого-то слышали о расстреле всех жителей одного еврейского местечка.
   - Извините, Василий Игнатьевич! - упавшим голосом сказала Хиля и пошла на своё место.
   - Стой! - крикнул староста. - Иди-ка назад! Ишь ты, горделивая какая! Прямо царица Катерина! Рылом не вышла заноситься. Хочешь на жидёнка своего посмотреть, в ноги поклонись, попроси с уважением. Не всё же нам, рожам неумытым, кланяться!
   - Что хотите! - в Отчаянной надежде Хиля упала перед ним на колени. - Я даже сапоги ваши готова целовать!
   - Ну, уж сапоги мне и Ванька выдраит! - Кудреватов самодовольно усмехнулся. - От вас, мадам, по соседству я и не требую ничего. Сам рад услужить. Человек я добрый и отзывчивый. Вполне порядочный. Али как?
   - Конечно, конечно! - с готовностью согласилась Хиля, не подозревая подвоха.
   Кудреватов излишне вежливо, кривляясь, помог ей подняться с колен.
   - Я предлагаю вам, мадам, со своей стороны очень даже приятственную услугу ввиду долгого отсутствия моего дорого товарища Андрейки.
   - Какую услугу? - ещё не дошло до Хили.
   - А ту, что твой мужик тебе легулярно оказывал. К вашему сведению, я как будто даже должник ему, если моей дуре Марфе верить! - Кудреватов заговорщески подмигнул серым мутноватым глазом.
   Тут уж трудно было не понять, и Хиля задрожала всем телом от страха.
   - Нет, нет, ни за что! - И сделала движение, чтобы отскочить от старосты.
   Кудреватов ловко поймал её за руку, больно сжал запястье.
   - Ах ты, блядь жидовская! Брезговаешь! - Староста так разозлился, что слюна изо рта летела. - Ну так и мы тобой брезговаем! Кирюша!
   Он кликнул полицая Кирюшу, известного всей округе. Кирюша - маленький, толстый урод с кривыми ногами. На круглом, бесформенном его лице трусливо бегали маленькие, почти бесцветные, поросячьи глазки, в которых редко когда промелькивали проблески мысли. В Лежнёвке и на службе Кирюшу держали за дурачка и обходили десятой дорогой, потому что от него, как от свинарника, всегда разило мочой и прочими дурными запахами.
   - Слушай, господин полицай Кирюша, мой приказ! - Ехидная, зловещая улыбка намертво приклеилась к тонким губам Кудреватова.
   - Слухаю, товарищ староста! - Придурок Кирюша стал во фрунт с винтовкой и от этого ещё больше походил на огородное чучело с метлой.
   - Не товарищ, а господин, дубина стоеросовая! Отведёшь эту шлюху в баньку! - Кудреватов поманил Кирюшу поближе и, отворачивая хищный, крючковатый нос в сторону, что-то сказал ему шёпотом.
   - Слухаю, господин староста! - И круглое лицо Кирюши расплылось в масляной улыбке.
   - Приятной вам ночи, мадам Видякина! - Староста весело захрюкал.
   - Нет, нет! Я согласна с вами, Василий Игнатьевич! - в панике она бросилась к Кудреватову, обхватила руками его начищенные до блеска хромовые сапоги.
   - А я уже не желаю! Худорблявая больно. Тут добра получше полно! - Староста строго посмотрел на Кирюшу. - Шагом марш, придурок!
   - Есть! - бодро ответил Кирюша.
   Подталкивая Хилю стволом винтовки в спину, Кирюша привел её в обшарпанную городскую баню пустующую после прихода немцев. Облизывая влажные, безобразно толстые губы, Кирюша одной рукой придерживал винтовку, а другой начал расстёгивать ширинку.
   - Кирюша, миленький! Не трогай меня! Я за тебя всю жизнь молиться буду - Хиля упала перед ним на колени.
   Кирюша бесцеремонно пнул её в бок.
   - Отставить! У меня приказ старосты! Ежели не подчинишься - расстрел на месте!
   И увалень Кирюша навалился на неё, больно облапил, обдавая сивушным духом изо рта. Его слюнявые безобразные губы искали её губы.
   Отворачивая нос, сдерживая рвоту, Хиля в отчаянии крикнула Кирюше:
   - Не надо! Я сама всё сделаю!..
   - Хи-хи-хи!.. - хихикал довольный Кирюша, развязно развалившись на широкой моечной лавке. - А я и не знал, что так можно. Ух ты!
   Хиля сползла с него и повалилась на холодный бетонный пол. Напрягшись всем телом, пытаясь вызвать рвоту, она хотела освободиться от удушающей тошноты, но желудок был пуст. Плотоядное, похотливое хихиканье Кирюши, похожее на хрюканье нечистоплотного борова, острой болью отозвалось в висках Хили. В сумрачном пространстве моечного зала огненно-радужные круги плыли перед её глазами, зыбко покачиваясь, и Хиле казалось, что вот-вот она сойдёт с ума.
   От презрения к жизни, Кирюше, себе глаза её вдруг остекленели и долго были неподвижны, пока её взгляд не остановился на трёхлинейной винтовке, прислонённой к стене. Это вывело её из оцепенения. Прикусив до крови нижнюю губу, она стала медленно подползать к винтовке: каждое движение приносило ей боль и страдания, словно только что её жестоко избили. Она ненавидела себя за то, что сделала, но ещё больше ненавидела Кирюшу. Никого и никогда в своей жизни она не презирала с такой силой и поэтому решила для себя, что обязана убить этого убогого придурка, а потом - себя. Так думала она, осторожно подползая к винтовке. И когда до неё оставалось всего несколько сантиметров, всего одно движение руки, Кирюша с необыкновенным для его тучности проворством опередил её и перехватил оружие.
   - Ах ты, дерьмо жидовское! - Кирюша грязно выругался и коротко ударил прикладом в грудь Хили. Она, охнув, отлетела к моечным лавкам. Кирюша передёрнул затвор винтовки. - За предательство - расстрел!
   - Стреляй, негодяй! - равнодушно согласилась Хиля и отвернулась от полицая.
   Кирюша пальнул у неё над головой. В пустой бане выстрел прозвучал резко и оглушающе, будто ухнула полевая гаубица. Хиля испугалась, нервно вздрагивали её губы. Заикаясь, она взмолилась:
   - Не на-до, К-Ки-рю-ша! Прости м-ме-ня, д-ду-ру! Хочешь, я с тобой до утра буду?
   - То-то! - Удовлетворённый Кирюша приставил винтовку к стене.
   - Только выпить бы, а, Кирюша? - Хиля решила взять его хитростью.
   Из предбанника Кирюша принёс бутылку с мутным, молочного цвета самогоном. И тут же со двора кто-то решительно постучал в дверь.
   - Что там у тебя, Кирюша? - Хиля узнала голос Кудреватого.
   - Всё в порядке, господин староста! - крикнул в ответ Кирюша. - Попужал маленько, теперь гуляем!
   - Гуляйте! - гоготнул за дверью староста.
   Хиля, превозмогая отвращение, с лаской обихаживала Кирюшу, подавала ему стакан с водкой, хлеб, сама пригубила. Добавка доконала полицая - после третьего стакана он свалился с лавки.
   - Кирюша! - окликнула Хиля лежнёвского придурка, чтобы убедиться: спит ли он?
   Кирюша в ответ выпустил их волосатой ноздри тонкую, замысловатую мелодию. Хиля подошла к стене, взяла в руки винтовку. Стояла в раздумье перед пьяным полицаем. Очень хотелось рассчитаться за свой позор, но ещё больше - увидеть Коленьку.
   "А смогла бы? Неужели смогла бы убить?" - думала она, запирая на ржавый замок без ключа баньку с обратной стороны.
   Не теряя времени она побежала в Лежнёвку. От горда до деревни напрямую, через реку, всего пять вёрст - у неё было достаточно времени до утра, пока хватятся её в гетто. Увидит Коленьку - а там будь, что будет.
  
   "А если Кудреватову вздумается зайти в баньку среди ночи? Или Кирюша очнётся и шум поднимет?" - заволновалась Хиля и сбросила с себя одеяло.
   - Папа! Папа! - вполголоса позвала она свёкра.
   - Что, Хиля? Я не сплю.
   - Уходить мне надо. Хватиться меня могут. Там же Кудреватов.
   - Верно, дочка! - Афанасий вышел из-за перегородки. - Бережёного Бог бережёт. Собираемся!
   Утренними сумерками Хиля и Афанасий обошли стороной хату Кудреватова и вышли к полю, с трёх сторон окружённому лесом, за огородом у старосты.
   - Видишь тот стожок? Вон, у самого леса? - спросил Афанасий, остановившись.
   - Вижу.
   - Так вот, это наш стожок. В нём и схоронишься до вечера.
   - Может быть, где-нибудь в лесу? - предложила Хиля. С утра ударил ядрёный морозец, и невестка Видякина похлопывала руками в тонких варежках, пританцовывала. - Рядом с деревней как бы не нашли.
   - А кто знает, что ты в Лежнёвку побежала? Не дура же ты. А явятся к нам, скажу, что не было тебя. Возьми-ка мои рукавицы! - рассудил Афанасий. - В лесу замёрзнешь, пожалуй.
   - Спасибо, папа! Колю берегите! - Хиля обняла свёкра, поцеловала его в жёсткую щёку.
   - Чего уж там! Вечером встретимся! - смутился старый Видякин.
   - Боюсь я...
   - Бог не выдаст, свинья не съест. Вроде как не видел нас никто.
   Но Афанасий ошибался: когда они с Хилей выходили из хаты, их видела Марфа - у неё под утро корова отелилась.
  
   Всякие дурные сны снились Анне под утро. В последнем из них Кудреватов верхом на коне гнал старуху через поле, хлестал кнутом по спине и приговаривал: "Я тебя, жидовская бабка!" Анна спотыкалась, падала, выбивалась из сил, но Кудреватов гнал её без жалости через поле, и не было этому огромному полю конца...
   И вдруг грохнул выстрел, потом другой. Анна закричала, проснулась. Обливаясь потом, приходила в себя, потом застонала:
   - Ох, быть беде! Сон-то какой нехороший!
   И опять выстрел, теперь уже наяву - где-то за Кудреватовским огородом.
   - Фанас! Фанас! - завизжала Анна, тормоша мужа.
   - Что? Что? - испуганно вскинулся тот.
   - Беда! Ой, беда! За огородами стреляют!
   Видякин выскочил на середину горницу - очумелый.
   - Что делать-то? Что делать? - И побежал босой, в кальсонах, полушубок натягивать. - Там же Хиля наша!
   И как бы в подтверждение слов жены со стороны леса звонко протрещала автоматная очередь.
   - Ой, божечки! - завыла Анна. - А ты куда? Чтоб и тебя застрелили?
   Афанасий безвольно осел на лавку, выронив полушубок из рук.
   Сидели со старухой на лавке долго, отрешённые, прижавшись друг к другу, не проронив ни звука, пока в сенцах не затопали сапогами, не загремело упавшее с лавки порожнее ведро. Анна, мгновенно очнувшись, стремительно бросилась к люльке, схватила внука и заметалась по горнице, прижимая его к груди.
   Чмокая толстыми, слюнявым губами, в хату ввалился похмельный, помятый и злой Кирюша. Остановился у порога, тупо глядя на стариков.
   - Фанас! Тётка Анна! Жидовку свою у стога заберите! Невестка всё же!..
   И тут же ушёл.
  
   Давно вернулся в дом Андрей Видякин, давно легла в постель Марфа Кудреватова, а сон не шёл ни к ней, ни к нему.
   Она представляла, как Андрей входит в хату, как раздевается неспешно (он всегда был нетороплив в движениях), как ложится в кровать. И теперь лежит с открытыми глазами: так же, как и она, Марфа, и размышляет о чём-то. Или о ком-то? О Марфе? О Хиле?
   "А почему не обо мне? Или противно?" - Марфа резко перевернулась с правого на левый бок.
   "Наверное, противно ему о Марфе думать. А ведь это ты, Андрюша, синеглазенький мой, виноват во всём! Рази не ты в тридцать восьмом увёл одуревшую от любви к тебе девку на речные лужки? Рази не ты, уговоров её не слухаючи, грубо взял её, лишив девичьей чести? Рази не ты, Андрюша, глаза от неё прятал, уговаривая к бабке Соловьихе на поклон идти? Рази не из-за тебя Марфа пустоцветом стала? И эту подлость она простила бы тебе, кабы ты не плюнул на неё из-за еврейки костлявой.
   Ох, как я возненавидела твою Хильку, которая, как пятак новый, от счастья сияла! От каждого её хохотка звонкого я по ведру слёз в подушку выдаивала. Кабы не ненависть моя великая к ней, рази побежала бы я тем утром к обер-лейтенанту Крамеру? Рази не понял, мой синеглазенький, за что тебе Марфа отомстила?
   А ведь поганая тварь я, но привязала тебя намертво к себе. Каждый вечер, как жених несмелый, под окошками моими сидишь. Хочешь совесть мою извести? Понапрасну всё, милёночек! Не стало у Марфы совести с того самого дня, как под Ваську Кудреватова - образину оспистого - легла. Кончилась тогда Марфа вся, до капельки.
   Думаешь, я Ваську любила? Нет, милёночек. Если знать хочешь, я по нему и слезы не проронила, когда его партизаны из Гостюхина леса повесили. А тебя завтра не станет - Марфа в хлеву удавится. Без тебя мне не жить и с тобой - не надеяться. Вот такой доле ты меня наградил!
   Но и тебе, мой синеглазенький, покоя не найти, пока не придёшь ко мне и не скажешь:
   - Собирайся, Марфушка, и поехали со мной куда глаза глядят!
   Я бы и поехала. Хоть на Колыму далёкую, хоть на Северный полюс!
   Но ты не придёшь, потому как презираешь меня. Да ведь и я тебя презираю. И ради одного живу - из-за того, что ты каждый вечер перед окошком моим сидишь. Я и не смотрю на тебя. Мне не надо смотреть-то. Мне о тебе просто знать достаточно.
   И плевать мне на людей, на их мнение и пересуды! И на ненависть твою плевать!"
   Марфа импульсивной хваткой зажала в кулак край одеяла и завыла тонко и протяжно, как волчица над убитым вожаком. Она не слышала своего голоса и не догадывалась о том, что вот уже третий год в хате напротив не шёл сон к Андрею Видякину, пока он не услышит этого безнадёжного воя, похожего на плач волчицы в лунную ночь.
  
  
   1991 г. г. Сураж
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   1
  
  
   55
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"