Мамин вытащил меня на какое-то литературное сборище. Вытащил и бросил. Я сидел один в центре наполовину пустого зала и слушал поднимающихся один за другим на сцену поэтов. От множества зарифмованных слов скоро мне стало душно, пустота в зале исчезла. О, как же много их было, молодые, старые, мужского пола и женского, и вроде бы они друг друга понимали. Я же лишь таращился. Странно, очень люблю музыку, но стихи на слух абсолютно не воспринимаю да и читать не могу. После стихов был доклад. Потом два содоклада и прения. Все о поэзии, о поэзии. Вторая содокладчица, круглолицая, вся в золотых крупных локонах, доходивших ей почти до пояса, выступая, часто смотрела на меня. Я даже ерзать начал в кресле: с кем это она меня спутала, а если знает, то откуда?
Окончив, молодая дамочка, сморкаясь от пережитого волнения в платочек, пошла по проходу и села рядом со мной. Вблизи лицо у неё была хуже, чем на расстоянии, зато выступившая из-за трибуны фигура даже очень-очень. Пока она укладывала в сумочку листочки своего выступления, я думал, как с ней заговорить.
Наконец придумал:
- Послушайте, все же поэзия не лучший способ открывать душу.
Она, как мне показалось, удовлетворенно качнула головкой, подхватила:
- Вы имеете ввиду прозу. Проза требует слишком больших усилий.
- Не только проза.
- А... понимаю. Музыка, рисунок, скульптура...
- Да нет же, нет. Простой общедоступный способ.
- Не знаю. Лучше сами скажите.
- А пойдемте отсюда. Будет интересно, обещаю.
- Нет, уходить нельзя. Скоро и так все кончится. Сидите.
Ждать конца мероприятия пришлось минут сорок. Вышли мы вместе. Среди покидавших зал многие знали друг друга, но похоже, как и я, моя спутница была здесь чужая.
- Так что же лучше поэзии? - спросила она довольно игриво, когда мы вышли из здания на Буденовском, в котором помещалась редакция областной газеты "Молот", а так же правление Союза Писателей и литоб"единение при нем. Стояла поздняя осень, слякоть, проспект был хорошо освещен и в девять часов вечера в обе стороны почти пуст. В темно-коричневом болоньевом плаще, красиво облегавшем фигуру, она выглядела элегантно.
- Куда вы сейчас пойдете? - спросил я вместо ответа.
- Домой.
- Вас кто-нибудь там ждет?
- Ну... ждать не ждут, а волноваться, если во время не появлюсь, будут.
- Я точно в таком положении. Пойдемте в какое-нибудь заведение, возьмем бутылку и поговорим. Собственно, это и есть мой способ раскрыться.
Она ахнула и рассмеялась.
- Я-то думала! Ну конечно же!.. Что ж еще?
- Значит, идем.
- Я со случайными мужчинами по питейным заведениям не хожу.
- Какой же я случайный? Вы с докладом разве случайно оказались на вечере? Я тоже в общем-то имел интерес. Во всяком случае возникло множество мыслей и, кроме всяких шуток, хочется с кем-нибудь поговорить.
- Хм... какой! Ну ладно.
Все кабаки в субботний вечер были битком набиты. Лишь в буфете Московского ресторана нашлось два места. Рядом в зале гремела музыка, стоял дым коромыслом, но за столиками при буфете слышать друг друга можно было. Пить она сначала отказывалось, однако все скоро стало на свои места.
- Значит, собрание вам не понравились?
- Мне было не серьёзно, - сказал я.
- Как это? Вы говорите неправильно.
- Не по себе.
- Но почему? Как могут не нравиться хорошие стихи. Вы не любите поэзию?
- Все, кроме стихов и доносов! - засмеялся я. - Когда мне было лет девять, и я прочитал: "Мороз и солнце, день чудесный, еще ты дремлешь друг прелестный", - мне страстно захотелось стать поэтом и сочинить что-нибудь подобное. Исписал целую тетрадку, но получалось так плохо, что сам это понял. С тех пор я в этом деле не продвинулся ни на шаг. Пушкина, конечно, прочитал всего. И Лермонтова. И многих других понемножку, но к стихам все-таки глух, лучше бы поэты писали прозу. Когда прозу пишет Лермонтов или Гоголь, или Пастернак - это да, это прошивает насквозь, здесь я все понимаю.
- Хорошо, а сам вечер, публика вам тоже не понравились?
- Не моя это компания. Я там сидел чужаком.
- А выступления о поэзии?
- А я только первые минуты пытался что-нибудь понять. Вашу речь я тоже слушал не слыша.
Она обиделась.
- Вы невозможный человек. - Однако сделала над собой усилие, выражение глаз стало мягким. - Я часто грущу о том, чего нет, но могло бы быть. Очень многого хочется, а возможностей мало.
Я рассмеялся.
- Ну вот уже и сбывается. Разве я был не прав? Разве не заслуживаю я полного доверия? И выпили-то всего по одной. О, стоит продолжить...
Потом я сказал:
- Когда-то завидовал сыну Сталина. В двадцать шесть лет командовать парадом на Красной площади может только тот, кто с самого рождения у всех на виду. До моих же способностей никому нет дела. Очень мне это было грустно и обидно. Но это прошло. А ещё раньше, когда прочитал про тропический остров, на который занесло Робинзона Крузо, я чуть с ума не сошёл от желания попасть на этот самый остров.
- А, знаю, - сказала она. - У нас был сосед дядя Гриша, хороший столяр. Работает, работает, от жены часть денег прячет куда-то. А как запьет, уезжает в другой город и там пропивается до последней копейки.
- Не без мечты человек.
- Да?.. Если б вам побыть на месте его жены и детей, вы бы думали иначе.
- Но разве вам не хотелось хоть раз в жизни выпрыгнуть из собственной шкуры?
- Хотелось. Но не с помощью запоя или необитаемого острова. На необитаемом острове в первую же ночь я бы просто умерла от страха, - раздражительные нотки послышались мне в ее голосе, я говорил не то, что надо.
Помолчали.
- Нет! Ну как это вам могли все эти люди не понравится. Образованные. К чему-то хорошему тянутся...
- С образованием случилось то же самое, что и со всеми остальными нашими ценностями. Взять хотя бы того же Ленина, полное собрание сочинений которого уж и не знаю сколько томов насчитывает. Так вот если взять какой-нибудь его труд и начать читать, то поражаешься количеству имен, цитат. Он всегда спорит - раздевает, убивает, причем, не каких-нибудь буржуев, царя Николашку или канцлера Бисмарка, с ними все решено, с ними разговор короткий - к стенке, и баста, - спорит он с такими же какой сам, революционерами, часто друзьями по партии, судя по цитатам, более умными и честными. И все это бесследно исчезло, остался один товарищ Ленин.
- Что вы такое говорите. Вы просто опасный человек. Я с вами не согласна, - и моя случайная знакомая заткнула пальцами уши.
Я развел руками и замолчал. Она положила руки на стол.
- Вы даже побелели от злости.
- Может быть, и побелел... - злобно сказал я.
В большом зале грохотала музыка.
- Может быть, потанцуем?
Танцевала она плохо. А скорее всего не хотела. Я сказал примирительно:
- Теперь страшно раскаиваюсь, что не выслушал ваше выступление. Мне было бы намного легче с вами говорить.
- Правда? Какая самонадеянность... До чего здесь накурено! Я хочу на свежий воздух.
Сказано это было настолько свысока, безапелляционно, я бы сказал, с большим умением повелевать, что я рассчитался, вышли на свежий воздух. На улице она вновь сделалась любезной - зачем-то я ей все-таки был нужен.
- Какая же именно ваша компания?
- Или дураков, или очень умных. И в любом случае чтоб не более четырех человек.
- Поразительно. А если пять?
- Пять - уже толпа.
- Очень хорошо. Кто же те, кто сегодня был на собрании, дураки или умные?
- Да об этом уж вроде бы говорили.
- Ну все-таки.
- Полоумные.
И опять она ахнула и искренне рассмеялась.
- Вы невозможный человек. Вы наверное хотели сказать: полуумные. Полоумные - придурковатые.
- Полоумные. Впрочем, и полуумные тоже...
- Неправда. Фу, какой вы трудный и невозможный. Это что же, разойдись, не толпись, больше четырех не собирайся?.. Вы что-то про необитаемый остров говорили. Может, на самом деле не четырех, а одного не собирайся?..
- Собрание, на котором мы были - типичнейшее устройство наших великих организаторов масс. Главное - создать видимость культуры. На самом деле эти чтения уходят в пустоту.
Я вдруг разозлился: этой корове надо преподать урок.
- Вот не надо было вредничать и уходить из теплого места. Но бог с ним, скрывать мне нечего. Да, в душе я всегда был Робинозоном и мечтал об острове, на котором мог бы иметь все необходимое и зависеть только от себя самого. Когда я десятилетним мальчишкой прочел знаменитую книгу, необитаемый остров в моем сознании был лишь спасением от улицы. Улица была везде. Вся родная окраина - улица, город - тоже улица, школа - многократно увеличенная улица. После десятилетки я пытался поступить в мореходное училище, чтобы потом сбежать с корабля в Европе или Америке. Не получилось. В шестьдесят восьмом году, когда наши оккупанты вторглись в Чехословакию, у меня пропала всякая надежда, что в СССР хоть что-то изменится, я заметался как зверь в ловушке. Поехал в Батуми, чтобы вплавь добраться до Турции, тоже не очень свободной страны. В приграничной деревушке, откуда надеялся стартовать, был арестован, несколько часов выясняли мою личность. Потом ездил в Армению, пытался свести там дружбу с контрабандистами. Еще был в Карелии. Всюду у нас граница на замке. Посты и проверка документов начинается задолго до заветной черты, замордованным нашим солдатикам за убийство всякого подозрительного полагается отпуск домой, и за короткую передышку от ненавистной службы они готовы на все.
Интересно, как во время этой речи менялись ее глаза. Сначала они расширились от удивления, потом в них мелькнули страх и неприятие, потом какая-то охотничья радость, наконец угрюмость.
- Ну и что? Все это не ново, - сказала она. - Я так понимаю, вы большой почитатель Солженицына. Мне он тоже знаком. И совсем не нравится. Много на себя берет. Не он один прошел через войну и все прочее. Но другие ведут себя скромнее.
- Но какая может быть скромность, когда речь о неслыханном непрерывном преступлении? Солженицын не врет.
- Преступления давно прекратились.
- В то время, когда преступники продолжают быть у власти? Так не бывает. Преступление продолжается.
Вдруг она рассмеялась.
- Послушайте, если честно, мне до всего этого дела нет. И вам тоже. Вы на себя наговорили, чтобы меня удивить.
- Если дела нет, то и делать нечего. Я вас не удивил, вы меня тоже. - Мы медленно шли по главной улице к троллейбусной остановке, я остановился, чтобы откланяться и уйти в обратном направлении.
- Да нет же! Вы напрасно обиделись, - веселее прежнего сказала она. - Я абсолютно ничего не имею против Солженицына. Он честный. Но для меня это слишком. И вы тоже как-то сразу взяли меня в оборот. Я даже не знаю, почему вы оказались на собрании, кто вы сами такой. И про меня вы ничего не знаете. Разве не с этого надо было начинать?
Мне хотелось уйти, но какие-то силы я в эту бабенку успел вложить.
- Это один человек хочет мне добра и считает, что все-таки я должен начинать с литобъединения. Я пишу рассказы и повести.
- Ясно.
- Ну и вот... Но это опять очень долгий разговор, в котором придется задеть много больных мест, а поскольку мы не единомышленники... Словом, как говорил еще один мой друг, замнем для ясности.
- А я редактор Сельмашевской многотиражки. Меня попросили выступить: можешь? Могу.
- Очень хорошо. Вполне возможно, у вас голубиный безотказный характер. Но я все-таки пойду, - сказал я.
Но куда подевалось ее резонерство. Она не отпускала меня, заговорив вдруг даже не как с другом, а ближайшей родной подружкой про свою газету. Здесь было все - описание помещения, сотрудников, отношения с ними, между ними, с рабочими завода. И наконец она предложила побывать у нее, дала свой рабочий телефон, попросила мой если не домашний, то хотя бы рабочий. Я напряг память и вспомнил единственный телефон конторы, в которой работал.
На следующий день я пошел к Мамину.
- Ну и как?
- Это абсолютно не для меня. Но дело не в этом. Повстречалась мне там странная дева.
Я рассказал все по порядку. Виктор улыбался.
- Мероприятие организовано горкомом комсомола. Наверняка она там числится в списках активных и благонадежных, а скорее всего сама бывший работник райкома или горкома. Иначе быть у нас не может. А то что на тебя глаз положила, так это очень даже понятно. Тебе просто надо было быть понастойчивей и обязательно проводить ее до дома. Если она позвонит, будь помягче. Совсем неплохо было бы тебе начать в заводской малотиражке.
Прошло дней десять. Вдруг, когда утром я пришел в контору отметиться, мастер, не отвечая на мое приветствие, сказал:
- Так, иди сейчас же к директору.
- А что случилось?
- Иди, иди...
Бормоча: "К чему бы такая честь", - я направился к Виолетке.
От Виолетки я тоже ничего не узнал.
- Ага, Максимов. Ступай в бухгалтерию, садись у телефона и жди.
В бухгалтерию все три наши конторщицы только что вошли, снимали плащи, переобувались, охорашивались, стоял невыносимый запах духов, кремов и пудры. Мое присутствие здесь явно было преждевременным. Кивая на телефон, я сказал:
- С Малым Совнаркомом жду связи. Очень важно.
Учетчица, самая молодая из трех женщин, тихо спросила у главбухши:
- А что, есть еще и малый?
- Слушай ты их. Придуряется, - ответила та.
Минут пятнадцать ждал смиренно. Потом заговорила гордость. Что это вокруг меня за таинственность?
- Мне работать надо. Я пошел!
- Никуда ты не пойдешь, - стала в дверях главбухша. - Она надоела нам своими звонками. Жди.
- Кто она? - и здесь зазвонило.
Это была та самая, выступавшая с докладом о поэзии, Любой её звали... Куда это я пропал? Она думала, уже на следующий день я буду у нее в редакции. Нельзя быть таким раком-отшельником...
- А, это та самая! - вспомнил я, ошеломленный ее напором.
- Ну, знаете, меня ваши монологи сразили наповал. Вам обязательно надо побывать у нас. Завтра, в четыре дня будет собрание актива. Не хотите послушать? Возможно, у нас вам больше понравится.
- Опять собрание? Не могу.
- Что же тогда делать?
- Ну в какой-нибудь другой день разве нельзя?
- Но почему - почему не завтра?
- Завтра точно не могу! - отрезал я.
- Хорошо. Приходите послезавтра не позднее пяти. Буду ждать.
Её редакция была на втором этаже огромного трехэтажного заводоуправления. Две смежных комнаты. Столы, стулья, печатные машинки, секретеры с папками, полными бумаг. На подоконниках тоже бумажный завал. Я пришёл в пять и должен был ждать два часа, пока закроется дверь за последним посетителем. Хозяйка дала мне большую подшивку своей газеты. кое-что я прочитал. Но в основном наблюдал за ней, своей новой знакомой. Как она ходит, сидит, говорит, улыбается. Фигура у неё была что надо. Лицо... Одно из тех, по которым с первого взгляда ничего не поймёшь. "Может быть и зеркало души, но я в нём пока мало вижу. Надо признать, зеркала наши куда ни повернись, мутные", - думалось мне. Ещё я вспомнил, что на этом самом Сельмаше есть великий рабочий фрезеровщик, депутат скольких-то съездов партии и Верховного Совета. Я сидел пятнадцать суток с его племянником, тоже фрезеровщиком. Племянник ненавидел дядьку. Рассказывая о нём, плевался. "Сволочь. Утром включит на холостую станок и лампочку над станиной - мотор работает, лампочка горит, а он пошёл в профком и по начальству стулья да кресла обтирать. Раньше он по утрам какую-нибудь детальку обрабатывал, чтобы стружку произвести и станок рабочий вид имел, но теперь утруждает себя только когда его для газет фотографировать приезжают, или какая-нибудь комиссия приезжает. Гад ползучий..." Наконец она проводила до двери последнего посетителя и пошла ко мне. Я поднялся навстречу.
- Ну как у нас? Нашли что-нибудь интересное в газете?
Я засмеялся.
- Не понравилось, - со скрытым огорчением сказала она
- Не в этом дело. Призыв этот дурацкий: надо работать, работать, что-то там каждый день повышать, усиливать. Да ведь как раз здесь никого не надо уговаривать, и так каждый знает, что без заработка помрёшь с голоду.
- Где ты учился?
- Нигде.
- Хорошо, по-другому: у кого? Как ты попал в литобъединение?
- Меня привёл Мамин. Слышала про такого?
- О! Он лучший.
- Да. А кроме него я ростовских не знаю и знать не хочу. Читать пробовал. Хватало меня на полстраницы, не более. В литобъединение я появился вместе с тобой в первый и последний раз.
- А Мамина ты признаёшь.
- Он меня заводит. В качестве старшего. Больше знает, больше видел, что-нибудь скажет, а я не готов спорить, или поддержать, развить тему. Зато потом, вернувшись домой, много думаю. И обязательно до чего-нибудь додумываюсь.
- Всегда не готов?
- Ну почему же? Я не слабее его. Здесь дело в том, что разговор никогда не бывает пустым.
- Да, трудный ты мужчина.
- Между прочим, ты меня тоже заводишь.
- Чем же?
- Снаружи хорошая, внутри туповатая.
- Ха-ха-ха...- она смеялась долго и нервно. Пока я резко не привлек ее к себе.
- Поменяем пластинку.
Она замерла в моих объятьях, будто ждала их.
- Да?
- А что здесь такого?
- Слишком быстро.
- А что изменится завтра, послезавтра, через месяц? Я тебя уже очень хорошо знаю. Ты меня тоже. У тебя замечательная фигура. И локоны прямо-таки сумасшедшие. Хочу быть твоим рабом.
Она попыталась освободиться.
- Не получится, - засмеялся я.
- Пусти.
- Нет, - смеялся я. - Если подумать, то действительно с этого и надо было начинать.
- Коршун какой-то. Мало того, что революционер, еще и силач. - Не очень-то ей хотелось освободиться.
- Ага. Работаю без напарника. Бывает тяжело и волей-неволей развиваюсь.
- А почему? Потому что брюзга.
- Потому что когда один, на нервы никто не действует.
- А я тебе на нервы действую?
- Даже убийственно.
У неё неподалеку от завода в общежитии была маленькая отдельная комнатка. Это так случайно вышло. Выпили вина, включили старенький приемник "рекорд". Вдруг как по заказу душещипательнейшее танго. Поднялись и начали танцевать. Получалось. Попробовал поцеловать. И сначала даже не понял, в чем дело. Лицо она не отклоняла, в то же время почему-то не мог дотянуться до ее губ. Мы медленно клонились - она затылком к полу, я нависая над ней самым нелепым образом. Наконец застыли под углом более чем девяносто градусов.
- Разве можно целовать без любви? - спросила она. И в этот самый момент догадался:
- Ах, так ты гимнастка!
Продолжая нависать над ней, сохраняя положение, в котором она оказалась совершенно беспомощной, раздел. Вернее, начал процесс, который, конечно же, мог закончиться лишь в вертикальном положении. И... продолжая танцевать уже без ничего, вовсе не почувствовали мы себя голыми в постели, когда остается лишь накинуться друг на друга. Мы как бы продолжали быть одеты. Да. В собственную кожу. Открытие было удивительное. Наша человеческая кожа, оказывается, самая удивительная одежда, какую только можно придумать.
- О, как хорошо. Где ты этому научился?
- По наитию свыше.
- Мне о таком ничего не известно. Я сейчас растаю и умру.
- Будем таять и умирать вместе.
Потом, когда мы всё-таки не растаяли, она сказала:
- Я не простая. Никогда не думала, что способна вот так быстро расколоться. Где всё-таки ты этому научился?
Я только хмыкнул, а про себя решил: "Она точно кэгебешница, потому что только там и учат искусству обольщения. И она не знает, что я об этом знаю".
И здесь я как-то вдруг заскучал и вспомнил, что всего год как в первый раз женился, меня ждёт Маринка, она хорошая, надо быстрее возвращаться домой, а чтобы не выдать себя, не сделать ей больно, надо, пока магазины не закрылись, успеть купить бутылку вина, желательно ноль восемь, или водки, и напиться: с пьяного взятки гладки.
Что-то похожее происходило и с моей новой подругой. Она вдруг сказала:
- У меня муж офицер. Служит в Западной группе войск. В Германии.
- Оккупант, значит, - заметил я бездумно.
Это оказалось для нее уж слишком. Мы лежали тесно на узкой койке. Она вдруг подскочила, повисла надо мной, гневная и глубоко оскорблённая.
- Что ты себе позволяешь?.. - и так далее. Ругаться она умела. Я был изгнан.
Мы выдержали целый месяц. Потом я - на этот раз я - пришел к ней в редакцию. Она встретила меня приветливо, будто расстались мы с ней вчера, а не месяц тому назад, и расстались не по плохому, а хорошо. Она быстро распрощалась с сотрудниками и мы вышли на улицу.
Была уже зима. Выпал тяжелый мокрый снег, толстыми клочьями покрывавший крыши, деревья, все вокруг. На тротуарах люди месили кашу из грязи, воды и снега, проезжая часть дороги была уже черная.
- Куда направимся, в ресторан или магазин?
--
Пройдёмся.
- Значит, в магазин.
- Нет-нет! На этот раз ничего такого не будет. За кого ты меня принимаешь? Мне надо с тобой очень серьёзно поговорить.
- Ой как не интересно!
- Без этого нельзя.
- Тем более, в магазин надо обязательно.
В магазине рядом с её общежитием я купил две бутылки сухого вина, сыру и конфет, пришли к ней, я сел на единственный стул перед столиком, она, подложив под спину подушку, устроилась на кровати. Она сказала:
- Расскажи мне о себе. Ты вроде и хороший. В то же время в тебе столько злобы... - Тон был обезоруживающе мягким.
- Да ведь я тебе все сразу и сказал. Я человек плохих обстоятельств. Они меня сделали.
- Вадим, я вполне серьезно.
- Кто же лучше про себя главное знает, как не я сам? Я был вполне...искренен.
- Правильно! Искренен, но не серьезен. А надо быть еще и серьезным.
- Разве это не одно и то же?
- Нет. Искренность - от души, серьезность - от ума.
Она пыталась смутить меня долгим взглядом. Я в гляделки не играю, спокойно открыл бутылку вина.
- Давай сначала выпьем.
- Сам пей.
- Так и сделаю. Организм давно изготовился, его нельзя обманывать.
Я наполнил два стакана белым сухим вином, один подвинул ей, второй осушил залпом и тут же снова наполнил, поскольку очень хотелось пить. После второго стакана я сказал:
- Скажу честно, уж если у нас в первый раз получилось замечательно, то во второй раз будет еще лучше. Я не из тех охотников, которые любят раз отведать, и на этом всё: сливки сняты, дальше не интересно. По-моему, такие козлы попросту из слабосильных. На самом деле хорошая баба не скоропортящийся продукт, а ценное месторождение, которое надо разрабатывать и разрабатывать. Поняла?.. Ни о чем другом, когда ехал к тебе, я не думал и думать не желаю. Все!
Это ее проняло, она потупилась.
- Да, да! - продолжал я. - Брось свои штучки-дрючки, не пытайся меня подчинить. Дело это бесполезное. В конце концов это глупо: ты ломишься в открытую дверь - я ведь ничего не скрываю.
Она еще больше потупилась, потом вдруг выпалила торжествующе:
- Да? А думать все-таки надо. Мы не животные, чтобы только этим самым - туда-сюда! - заниматься. Для моей газеты нужны очерки и рассказы на рабочую или патриотическую тему. Не обязательно это должно быть о сельмашевцах. Если бы ты попробовал... Скоро мы делегируем нескольких человек в Ленинград для обмена опытом. Если бы ты в ближайшие дни дал материал, я могла бы включить тебя. Потому что желающих хоть отбавляй, но писать-то никто не умеет. Вот почему я к тебе так пристрастно отношусь!
И здесь я по-собачьи вильнул хвостом, из высокомерного превращаясь в застенчивого.
- Ну... вообще-то... сто лет тому назад я кое-что написал на рабочую тему. Могу слазить на чердак и найти.
- Вот это правильно!
И на этом противостояние наше кончилось. Дальше пошло как полагается.
- Я, значит, баба?
- Хорошая. Которую надо всячески уважать и ублажать.
- Но все-таки баба.
- А кто? Все у нас хотят быть женщинами с большой буквы. Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет... Чушь ужасная. Даже если в Сибирь на каторгу, все равно это ни о чем еще не говорит.
- Какой ты все же злой.
- А без зла, если хочешь знать, вообще ничего не происходит. Мы ведь злимся даже тогда, когда не знаем чего хотим. О, когда не знаешь куда себя деть - в этом случае злишься больше всего. Будущее - призрак. Жить хочется сейчас, именно сейчас!
Ответом было молчание. На первый мой поцелуй она не ответила. На второй едва-едва. Ну а потом всё было замечательно.
После нашей любви она размягчилась. Со мной она чувствует себя как со старым знакомым. Вообще она меня предвидела уже чуть ли не в детстве... А с мужем у неё кончено. Не разведены они только потому, что его карьере в случае развода придёт конец: вернут в СССР и засунут в какую-нибудь глухомань - в Якутию или на полуостров Таймыр, к примеру. Ей развод тоже ни к чему. Ты прав: все удовольствия мы получаем только из рук КПСС, я не должна быть незамужней.
А кончилось опять ссорой. Высказавшись, она захотела, чтобы я остался на всю ночь. Всё это слышавший не в первый раз, сентиментальный человек, я молча вроде как согласился, но минут через пятнадцать представил Маришу, наш домик и всё такое прочее. И в конце концов поднялся и не говоря ни слова стал одеваться.
- Уходишь?
- Да.
И уже мне, уходящему, в спину:
- Ненавижу! Больше на глаза мои не показывайся.
Но мы ещё несколько раз с ней встречались. В Ленинград она меня не отправила, но в газете своей напечатала. Я тогда вытащил с чердака старые бумаги, порылся и нашел пять первых своих рассказов, два из которых были производственные, о том как когда-то я поступил работать на завод и как благотворно это отразилось на всей моей жизни, что было сущей правдой. Один из этих рассказов она и напечатала.
Но это было не какое-то там восхождение, начало триумфа. Это оказалось для меня глубоким разочарованием. Когда я прочитал текст, то просто готов был сквозь землю провалиться. Как же плохо я пишу! Мамин не раз говорил, что надо напечататься и тогда взглянешь на себя иначе, поймёшь чего стоишь. Написанное мной было очень плохо. Несколько дней я ходил больной. Потом сравнил старый текст с газетным. Моя пассия была бездарна, рассказ, конечно, был изуродован. Поехал объясняться. И пока ждал, когда моя благодетельница освободится, произошла у меня стычка с глупым стариком, из тех, кто постоянно приносят редакторам всякий бред в надежде напечататься и увидеть своё имя над заголовком. Явно завидуя мне, он вдруг атаковал выскочку, меня то есть.
- Наши комбайны лучшие в мире!
- А я слышал, что когда их привозят колхозникам, они даже не заводятся. Сначала их ремонтируют.
- Ничего подобного. Ложь! Подлая ложь!.. И автомобили наши самые лучшие. И самолёты. И оборудование заводов.
- Почти всё содрано у Дикого Запада. Даже сраный горбатый "Запорожец" содран у итальянцев.
- А Ленин самый гениальный человек всех времён. Никогда ещё такого не рождалось.
- Ленин запустил в жизнь идею концлагерей, в которых погибло бесчисленное количество ни в чём неповинного народа. Следовательно, он убийца.
Как она на меня за это кричала, как ругалась последними слова, когда мы остались одни в редакции. Наконец плюнула мне в грудь. Это меня рассмешило. Тогда она замахнулась ударить. Я успел подставить руку, обнял и, прижав к себе, не отпускал пока она не затихла, скоро сделавшись очень печальной.
- А знаешь, напишу мужу письмо, что люблю, что хочу к нему. Да, именно так будет правильней всего. Хватит с меня...
Можно сказать, после этого всё было кончено. Встречались ещё пару раз. Некоторое время я ожидал ареста или вызова в КГБ. Однако пронесло. А может быть я всё выдумал, было только то, что было. Ничего больше.