Агилета : другие произведения.

Святая с темным прошлым. Часть 2

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Женщины в жизни великих людей всегда вызывали к себе интерес. Однако до сих пор не было известно ничего о той, благодаря кому Михаил Илларионович Кутузов остался в живых после двух смертельных ранений и выиграл войну, которую, по всеобщему мнению, должен был бы проиграть...


АГИЛЕТА

СВЯТАЯ С ТЕМНЫМ ПРОШЛЫМ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XIX

   "...Так офицер сей извлек меня из пещеры и ввел в новую жизнь, которой жила я впоследствии, ни на что не сетуя, но благодаря Бога за то, что именно таков был мой удел..."
  
   Русский гарнизон в Ахтиаре представлял собой нечто вроде крошечного городка, человек на тысячу, состоящего из длинных срубов, поставленных в два ряда с "улицей" между ними. Светлое сосновое дерево еще не успело потемнеть от непогоды (всего одну зиму простояли казармы) и радовало глаз, располагаясь к тому же на живописном холме с чудесным видом на бухту. В некотором отдалении сгрудились и домики татарской деревушки, но одного взгляда со стороны достало бы, чтобы осознать: хозяева здесь именно русские. На верхней точке возвышенности был уже заложен особняк из сахарно-белого камня - по всему видать, для командующего.
   Точно такие же гарнизоны были разбросаны по всей Таврической земле, но в основном, по побережью, куда в любое время мог неожиданно высадиться турецкий десант. В дополнение к тому крымские берега прикрывала пришедшая с Балтийского моря эскадра, отгоняя корабли Оттоманской Порты, все не желавшей смиряться с потерей своих северных земель. Русские суда частенько заходили на ремонт и для пополнения запасов в чрезвычайно удобную Ахтиарскую бухту и приносили с собой вести, послушать которые сбегался к гавани весь гарнизон.
   Командовал русскими силами в Ахтиаре генерал-майор Кохиус. Еще совсем недавно его подразделение, в составе которого был и Михайла Ларионович, располагалось гораздо дальше к западу, и не в Тавриде вовсе, а близ устья Днепра, у Кинбурнского мыса. Но весною этого года был им получен приказ - привести подкрепление нашим войскам, стоящим над Ахтиарской бухтой, столь удобной для высадки десанта, и принять на себя командование. Посему генерал-майор со своими людьми покинул райское раздолье Кинбурнской косы ради выжженной травы, белых скал и черных кипарисов западного Крыма.
   Здесь несравненно больше, чем в Кинбурне, чувствовалась опасность внезапного вторжения, и Кохиус непрестанно внушал своим офицерам, что солдат на каждом учении должен ощущать себя, как в бою и выполнять поставленную задачу со всей серьезностью. Но добиться этого было непросто: прежде всего, сильно осложняла дело жара, сокращавшая время учений до нескольких часов ранним утром и вечером. Да помимо того, большинство офицеров относились к своим обязанностям без должного усердия, что, несомненно, чувствовали и их подчиненные. Как на служивого не кричи, как не мордуй его, но если нет в командире огня, то и из солдата искры не высечь.
   Одним из немногих своих субальтернов, при мысли о ком Кохиус испытывал не усталое раздражение, а радостное спокойствие, был подполковник Голенищев-Кутузов. Сей офицер ярко выделялся среди прочих редким сочетанием острого ума и служебного рвения, к чему счастливо присовокуплялось непревзойденное умение обходиться с людьми. Не было в его батальоне ни батогов, ни мордобоя, а солдаты глядели на удивление живо и смело для подневольных людей, но на учениях не было им равных. "Веселость солдата ручается за его храбрость", - философски замечал их командир, умея передать нижним чинам свой пыл и задор, и обратить ежедневную муштру в подобие игры. Тем самым добивался он гораздо большего, чем иной добивается неуемной строгостью и взысканиями. Посему Кутузов пользовался особой благосклонностью Кохиуса, к которой примешивалась, пожалуй, и белая зависть. Есть ведь люди, один вид которых заставляет других повиноваться и вдохновляет их на свершения! Есть люди с пламенем в душе, а не с тяжелыми кирпичами долга... Задумываясь об этом, Кохиус всегда вздыхал и спешил прервать свои мысли.
   Кутузов, как человек проницательный, не мог не чувствовать такое восхищенно-уважительное отношение к себе, но не спешил извлекать из него пользу, приберегая для серьезного случая. Наконец, случай явился, и за два дня до появления Василисы в лагере Михайла Ларионович направился к Кохиусу с просьбой, твердо веря, что ее удовлетворят, потому что любимцам, никогда и ни о чем ранее не просившим, отказывать не принято.
   - Ваше превосходительство! - начал он после приветствия, всем своим видом демонстрируя, что озабочен и никак не справится с неурядицей без мудрого наставления своего командира. - Был я давеча в лазарете, навещал того канонира, что спал в тени повозки со снарядами, а та на него и стронулась; так Яков Лукич сетует, что одному ему за всеми больными ходить невмоготу.
   Яков Лукич был гарнизонным врачом и, на взгляд Кохиуса, человеком не слишком искусным в своем ремесле.
   - Ну, больных сегодня больше, а завтра меньше - вот ему и роздых будет.
   - Так-то оно так, только Яков Лукич говорит, что, случись завтра бой, пропадет он один без помощника.
   Кохиус пожал плечами:
   - Случись бой - отрядим ему пару солдат в помощь.
   - Тут заранее обученные люди нужны, - вкрадчиво возразил подполковник.
   - Кхм! - Кохиус задумался. - Ну и что же он предлагает? Загодя выделять ему солдат для обучения? Это сколько же они бездельничать будут, пока бой не грянет! Не уж, пусть сам справляется, как знает.
   - Для такого дела, я слышал, в некоторых полках баб нанимают, - осторожно заметил Кутузов.
   - Баб? Да где их тут найдешь? Не татарок же брать!
   - Для такого дела черница подошла бы, - вслух рассуждал Кутузов.
   - Черница?! Вот скажете тоже! Да ближайший монастырь - за несколько сотен верст, если не далее. Да найдется ли еще игуменья, чтоб на такое благословила?
   - Тут в горах к западу скит заброшенный, - деловитым тоном сообщил офицер, - так там одна отшельница живет.
   В глазах у Кохиуса зажегся интерес:
   - Это не та ли, к которой наши полковые дамы зачастили?
   - Она самая.
   - Я смотрю, господин подполковник, и вы к ней наведались?
   Кутузов с виноватой улыбкой развел руками:
   - Не утерпел - любопытно стало.
   - И что же она (Кохиус совершил некое загадочное движение руками, точно обводя ими женскую фигуру) из себя представляет?
   - Женщина она тихая, смирная, - поспешил успокоить его Кутузов, - очень богобоязненная: глаза все время долу, молитвы шепчет беспрестанно, лица и не разберешь. К тому же черная очень - солнце ее начисто сожгло. Одета в лохмотья, от любого удобства намеренно отрешилась. Полагаю, вдова, обеты с горя приняла.
   - Кхм! - повторил Кохиус и задумчиво свел брови. - А она-то согласна в миру жить?
   - Думаю уговорить, - уже уверенно отвечал подполковник. - Она уж поняла, что зиму ей одной не одолеть.
   Кохиус, нахмурившись, постучал пальцами по столу:
   - Не было б у нас из-за нее беспорядков... Солдату, сами знаете, - черница, не черница...
   - О сем не извольте беспокоиться! - проникновенно заверил его Кутузов. - Уж в этом деле я порядок обеспечу.
   Кохиус еще немного в размышлениях постучал пальцами по столу:
   - Ну, глядите, под вашу ответственность! Да, господин подполковник, а она и вправду... как бы это... ясновидящая?
   Кутузов придал своему лицу неподражаемое выражение, в котором почтение к командиру переплеталось с беззлобной насмешкой над мнением офицерских жен:
   - Ваше превосходительство! Если наши полковые дамы кого ясновидящим сочтут, то ему таковым непременно стать придется!
   Кохиус рассмеялся и махнул рукой:
   - Ладно, везите свою отшельницу! Посмотрим, будет ли от нее толк.
   Кутузов отдал ему честь и вышел. И лишь плотно затворив дверь татарского домика, где размещался генерал-майор, позволил себе беззвучно расхохотаться. Затем он направился на свою квартиру, где был встречен денщиком.
   - Слушай, Степан, - сказал подполковник, проходя в комнату и усаживаясь на стул, в то время как солдат почтительно застыл перед ним, ожидая указаний, - ты малый ловкий - хочу тебе одно дело деликатное доверить, надеюсь, не подведешь.
   - Чего изволите, ваше высокоблагородие? - с готовностью спросил солдат.
   Кутузов глядел на денщика так необычно, как если бы и хотел говорить начистоту, и сдерживался, не делая этого.
   - Тут на днях в лазарете женщина появится, - начал он, - Якову Лукичу в помощь. Черница она, так что всякие там шашни, да амуры с ней невозможны, понятно?
   - Как не понять!
   - Ты-то сие понимаешь, да, боюсь, не все такие понятливые, как ты. Подумают еще: молодая девка, что не позаигрывать! А она - вдова, между прочим, и сердце у нее разбито.
   Кутузов со значением посмотрел на солдата, и тот вытянулся в струнку:
   - Все уяснил, ваше высокоблагородие: черница, сердце разбито.
   - Вот-вот. Так что твоей задачей будет за ней присматривать на предмет того, не досаждает ли ей кто-нибудь. А лучше всего загодя, аккуратненько так, разъясни нашим молодцам, что не про их она честь.
   - Будет исполнено, ваше высокоблагородие! Знамо дело, не про их честь - Христова невеста.
   - Именно так. А буде запамятует кто, чья она невеста, дай мне знать о том немедленно. Сам не встревай, все вмешательство мне оставь.
   - Так точно, ваше высокоблагородие!
   Пристально глядя в глаза солдату, в которых помимо воли подрагивало веселье, Кутузов поманил его к себе и вложил в руку Степана империал. Денщик ошеломленно отшатнулся:
   - Ваше высокоблагородие!..
   Кутузов махнул рукой:
   - Ступай, ступай, дело того стоит. И помни: я на тебя полагаюсь!
   Оставшись один, Кутузов быстро поднялся и вышел из дома. Возбуждение переполняло его, и не было мочи оставаться без движения. Дойдя до берега моря, он двинулся вдоль края невысокого обрыва и, быстро шагая, не сразу осознал, что движется к монастырю святого Климента. Тогда, опомнившись, он замер на месте, а некоторое время спустя заставил себя повернуть назад.
  
   На следующий день он привез Василису в лагерь.
   - Ты побудь пока здесь, - велел он девушке, помогая ей сползти с седла. Ноги у той, привыкшие за время пути обнимать конские бока, никак не хотели стоять ровно - по-прежнему растопыривались - и, дабы не смешить солдат своим видом, Василиса поспешно присела возле одного из сосновых срубов. Михайла Ларионович куда-то ушел - видимо, распорядиться о ее устройстве на новом месте - и девушке было неуютно и одиноко.
   Так сидела она в полном неведении относительно собственной судьбы, взволнованно оглядываясь вокруг и примечая, как устроена эта незнакомая ей доселе жизнь, как вдруг из барака, в тени которого она коротала время, послышался стон.
   От неожиданности и страха Василиса едва не вскочила на ноги. Замерла с колотящимся сердцем, прислушиваясь, и стон вскоре повторился. Затем - еще и еще один, и бормотание какое-то: то горькие сетования, то проклятия, то вопросы, не имеющие ответов: "И доколе же мне мучиться, Господи?!" Но никто не утешал неведомого страдальца, никому до него не было дела; тишина бездушная стояла в ответ на все его призывы.
   И, сама не веря в то, что может совершить нечто столь дерзновенное, Василиса поднялась и тихонько толкнула рукой дверь. После слепящего полуденного солнца сперва не удалось ей разглядеть ничего внутри, так что пришлось притворить за собой дверь и войти.
   Запах! Это было первое, что она почувствовала. Отталкивающий, тошнотворный запах. Впору выскочить, но, смиряя себя, девушка стояла, приглядываясь. Наконец различила длинное помещение, плотно заставленное деревянными топчанами и людей на них. Один из них и стонал, прочие лежали молча, не то полностью лишенные сил, не то сдерживаясь.
   Василиса приблизилась, присела на сенной матрас рядом со стонущим и взяла его за руку, горячую, как натопленная печь. Тихой скороговоркой стала увещевать его не падать духом, убеждала в том, что смерть он превозможет ("Вон как ты телом силен!"), и гладила по руке, и отирала пот со лба, и уж прикидывала, как бы ей до воды добраться, чтобы обмыть солдату темное от муки и жары лицо. Служивый тем временем умолк и смотрел на девушку таким пораженным взглядом, как если бы никто и никогда ему до сих пор слова во утешение не молвил. Краем глаза видела Василиса, что и прочие больные смотрят на нее, как на чудо, и стало ей от того неловко.
   Мало-помалу тот, кого она утешала, стонать перестал, лицо его не комкала больше боль, разгладились черты, просветлели даже. Подержав его еще за руку для верности и подождав, пока заснет, Василиса поднялась и оказалась лицом к лицу с сутулым, усталым человеком, одетым в военную форму и передник поверх нее, по всей видимости, врачом.
   - Ты кто такая? - спросил он, удивленно хмурясь.
   Краснея и путаясь, Василиса начала объяснять, но врач не дослушав, махнул рукой.
   - А сюда тебя кто отрядил?
   - Михайла Ларионович, - неожиданно твердо и уверенно сказала Василиса, - офицер ваш тутошний.
   Врач усмехнулся, впрочем, вполне доброжелательно:
   - Что ж, лишние руки никогда не помешают. Только гляди: здесь мужское естество частенько на виду, а ты девица.
   Обрадованная тем, что ее не гонят, а разрешают быть при деле, Василиса поспешила развеять его сомнения:
   - Да я уж замужем была, мне не привыкать.
   Пока у них шел такой разговор, дверь вновь отворилась, и в лазарет вошли Кутузов и Кохиус.
   - Вот и та самая черница, ваше превосходительство, - представил ее Михайла Ларионович.
   Комендант гарнизона оглядел девушку с изумлением и без малейшей радости:
   - Молода-то как! - вырвалось у него.
   - Да она на этой работе быстро состарится, - поспешил успокоить его Кутузов.
   Кохиус продолжал рассматривать Василису, и она в смятении опустила глаза.
   - Ну, смотрите мне! - непонятно к кому обращаясь, произнес генерал-майор и быстрым шагом покинул лазарет. Кутузов поспешил вслед за ним.
   А Василиса осталась. В лазарете же и поселилась: куском парусины отгородила себе уголок с топчаном и сложила туда свои нехитрые пожитки. Вновь переоделась в сарафан (смех какой нарядный для работы с кровью и гноем!) и стала правой рукой полковому лекарю, Якову Лукичу.
   Солдаты отнеслись к ее появлению с изрядным любопытством, но ни на какие вольности и грубость в обращении Василиса пожаловаться не могла. Уважение к ней проявляли, если не сказать почтение, особливо же те, кого она в лазарете выхаживала. Но, что удивительно, при всем добром отношении никто из солдат знаки внимания ей оказать не пытался. Словно незримый круг был очерчен вокруг девушки, и не находилось охотников нарушать его границы. Василиса догадывалась, что причиной тому - Михайла Ларионович, и с трепетом ожидала: что же дальше?
   Но, покамест, дни без отличий между собой ложились один к другому, точно бусины в ожерелье. Осваивалась девушка на новом месте, привыкала к своему служению. Перезнакомилась вскоре едва ли не со всем гарнизоном, и на душе теплело от того, как приглашали ее солдаты отужинать со своей артелью (смеясь над тем, что ест она, как птичка) или специально для нее барабанщик отстукивал марш, под который когда-нибудь их полку предстоит выступать. Если была у нее в чем-либо нужда, делились служивые, чем могли из нищенского своего имущества. И до того теплые, но невинные отношения сложились у девушки со всеми, что называть ее вскоре стали "сестрица".
   Одно лишь удручало Василису: словно бы забыл про нее Михайла Ларионович. Всего лишь раз наведался, проинспектировал, хорошо ли она устроена и, кивнув, отправился по своим делам. И неделя, и другая, а видятся они лишь мельком, да случайно. Что тому причиной? И, сворачиваясь под вечер на своем сенном матрасе, воскрешала девушка в памяти тот миг, когда впервые увидела офицера на фоне синевы и зелени, и мысленно протягивала к нему руки.
   "Скажи мне ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? где отдыхаешь в полдень? К чему мне быть скиталицей возле стад товарищей твоих?"
  

XX

   "...А коли не сподоблюсь я в жизни иной изведать райского блаженства, то по крайности буду памятовать о том, что, купаясь в морских волнах, его подобие испытала..."
  
   А море все это время плескалось так близко, что однажды Василиса не утерпела - решила искупаться. На земле уж воцарялась прохлада, но волны еще дышали теплом и манили ее к себе несказанно. Ежечасно наблюдала она, как солдаты, едва получив на то дозволение, плещутся в воде, и не смогла обороть искушения. Изучив за это время бухту, нашла себе укромный уголок, где вряд ли могла бы быть кем-то замечена, скинула одежду и, неловко пройдя по каменистому дну, погрузилась в море.
   Ни с чем не сравнимое наслаждение! И волны, хоть и высоки, не пугают, а радуют. А заплывешь подалее, они и вовсе не кажутся уж грозными, качают тебя вверх и вниз - вот забава! А, качая, обнимают, и ласкают, и преисполняешься в их объятиях ощущением своей силы. Хоть и шалит с тобой море, а утонуть не дает! Словно птицей становишься в этой причудливо соленой воде, и руками орудуешь, точно крыльями: то бьешь ими, взлетая на гребень волны, то притормаживаешь, откидываясь назад, а то и вовсе паришь без движения, как чайка над твоей головой, доверившись опасной, но ласковой стихии.
   После купания, греясь, как ящерка на камне, Василиса впервые с того момента, как покинула монастырь, всерьез предалась раздумьям. А подумать ей было ох как много о чем! И перво-наперво о Михайле Ларионовиче. Нешто позабыл ее совсем, да так скоро? А ведь душой он к ней тянулся - какая женщина сего не ощутит! А тут канул, как вода в песок. И упрекнуть его не в чем: к людям привел, как обещал, всем, что для жизни надобно, обеспечил... А что ей за жизнь без него самого, небось, и не подумал!
   Тут затесалась промеж прочих мыслей одна, как незваный гость. Пусть и назвалась она в лагере вдовой, а на деле-то брачных уз не снимал с нее никто, да и не снимет. И захоти она сызнова судьбу свою устроить, век таиться обречена: с многоженцами разговор короткий - развод и позор. Правда, найти ее здесь, в Тавриде, ох как мудрено, да и захочет ли Артемий Демидович искать-то? Скорее, выждет срок, после которого сочтут его жену без вести пропавшей, и женится вновь. Но в батюшкином храме ему уж, конечно, не служить, как и в любом другом: женатого вторым браком в священники не благословят.
   Накатывали мысли и накатывали, как волны на берег. Иметь ли ей все же надежду соединиться с Михайлой Ларионовичем, или запретить себе и думать о нем? Кто она теперь, чтобы задумываться о таком блестящем офицере? Навек лишенная места в обществе, дарованного ей ее сословием, стала поповна не пойми кем. Не крестьянка, не мещанка, не купеческая дочь, не дворянка, да и к духовенству не смеет она более себя причислять - для всей прошлой жизни пропала без вести. Кто не погнушается девицу без рода и племени в жены взять? Разве что солдат. А она о ком размечталась, дура?
   Поднялась Василиса и с грустью поглядела на волны. На недолгое время поделились они с нею своей силой, воспарить позволили, а, вышла на берег - вновь бесправна да беззащитна. Добры к ней солдаты в гарнизоне, это так, но, случись что неровен час - в ком поддержку найдет? Женщине должно быть либо при отце, либо при муже, либо при Господе Боге, в монастыре. Это к мужчинам уважение питают за их чины, да мундиры, да ордена, а женщина, сколь она важного и полезного не делай, лишь за мужчину своего уважаема и будет. Если ж нет у тебя покровителя, кто ты в глазах людей? Что пожелают, то над тобой и учинят.
   Побрела Василиса обратно, да вспомнила дорогой, что нынче с утра съехались татары из окрестных деревень и устроили близ русского лагеря нечто вроде ярмарки. И фруктов навезли, свежих и сушеных, и баранины, и тканей, и выделанных овечьих шкур. Выставили лакомства свои басурманские из пропитанного медом тонкого теста с орехами... Вздохнула девушка: ни полушки не было у нее, чтобы побаловать себя покупкой. Но затем решила: поглазеть-то ей не возбраняется! И отправилась на ярмарку.
   Меж торговцами-магометанами с выложенным перед ними товаром бродили и солдаты, и офицеры, и несколько офицерских жен, знакомых Василисе еще с монастырских времен. Прошлась девушка взад и вперед, раскланялась со своими знакомыми, и, смущаясь, приняла подарок от одного из солдат, что лежал недавно в лазарете - пригоршню вяленых груш.
   Уж собралась уходить, как засмотрелась на шелковую ткань, разложенную меж прочими товарами. Лазоревая, как небо, с золотым, как солнце узором, не давала она глаз от себя отвести. Как голодный к куску хлеба, потянулась к ней Василиса, приложила к лицу, а улыбчивый торговец в тюбетейке достал зеркальце.
   Девушка смотрела на себя, не моргая. И это она? Как посмуглела кожа - чистый орех! А волосы-то стали светлее лица! Жаль брови да ресницы начисто выгорели на солнце. Но глаза как будто по-новому раскрылись на мир: нет в них более былой доверчивости, зато явственно видны преждевременная мудрость и горький опыт.
   Но такой вот, изменившейся, нравилась себе девушка больше, чем прежде. Правда, лицо у нее похудело, что не диво, но линии щек и подбородка по-прежнему нежны. Лоб, как обкатанный морем камень, гладок и чист; не высок и не низок, обрамлен чуть вьющимися от влажного морского воздуха прядями. Тонок и прям, как у святых на образах, нос, а вот губы ничуть не святы - полны и мягки. Надо всем этим - как два светила - широко распахнутые глаза. И лазорево-золотая ткань идет ей бесподобно, так оттеняя свежесть загорелой кожи и придавая голубизны глазам.
   Василиса тяжело вздохнула, опуская шелк. Вот и все: полюбовалась - изволь вернуть! Но у торговца в руках вдруг откуда ни возьмись появились деньги, и знаками он принялся объяснять ей, что возвращать узорный шелк не нужно, указывая на что-то за ее спиной. В замешательстве Василиса обернулась и залилась краской.
   - Это как же, Михайла Ларионович... мне подарок от вас получается?
   - Ну, подарок, не подарок, - наслаждаясь произведенным впечатлением, произнес офицер, - а тебя с этой тканью разлучать нельзя - уж больно вы друг другу подходите.
   - Что же люди подумают? - прошептала Василиса, уже ловя на себе любопытные взгляды.
   - Да ничего они не подумают! - Михайла Ларионович преспокойно взял у девушки из рук нежно шуршащую ткань и по-хозяйски развернул ее, придирчиво разглядывая. - Сестрице хочу отослать, - произнес он довольно громко, - на машкерадный костюм.
   - А ты заберешь ее ввечеру, - добавил он уже вполголоса, намеренно не глядя на нее. - Знаешь, у какого татарина я квартирую?
   Василиса кивнула. Сердце билось, как рыба на крючке.
   - Вот и приходи, когда солнце в море сползать начнет.
   Михайла Ларионович пошел прочь, так и не обернувшись, а по дороге обмолвился с кем-то парой слов о том, что родные давно от него гостинцев не получали. Но теперь сестрица должна быть не в обиде.
   Краем глаза Василиса приметила, что торговец-татарин беззвучно смеется. Сама же она была в таком смятении, что даже вдоха глубокого, чтоб успокоиться, сделать не могла. И идти ей одной к мужчине нельзя, и не пойти к своему покровителю невозможно. Вот и стой теперь столбом по его милости!
   - Карош! - на ломаном русском пробормотал татарин. - Карош! - и вновь согнулся от смеха.
  

XXI

   "...И мнилось мне в его объятиях, что я - неопалимая купина: и пылаю, как факел, и при сем остаюсь живою ..."
  
   Южная ночь, в отличие от долгих светлых сумерек средней полосы, наступает стремительно; и Василиса, смущалась не только того, что навещает Михайлу Ларионовича, но и того, в какой темноте это делает. С замиранием сердца постучалась в его окно, но хозяин встретил ее столь приветливо, что тем самым внушил спокойствие. Жили офицеры, в отличие от солдат, в татарских домах, платя их хозяевам за постой: так и хозяйство их прислуге легче вести, и уюту больше.
   Войдя, подивилась она тому, насколько несхожа внутренность татарского дома с тем, что привыкла она видеть в родной деревне: ни стола, ни скамей, взамен кровати - низкий топчан, зато кругом ковры. В середине комнаты на оловянном подносе - темные гроздья винограда, персики, груши, рядом - металлический кувшин с изящным, узким горлышком. Окружено сие место для трапезы было расшитыми подушками. На одну из них, волнуясь, и присела девушка.
   Михайла Ларионович расположился напротив нее полулежа, опираясь на локоть. Вид у него был самый домашний: без мундира, шляпы, башмаков - лишь панталоны с чулками и нижняя рубашка, приоткрывавшая грудь. Казался он так и моложе, и привлекательней, хотя возможно ли было быть привлекательнее его?
   - Не побрезгуй угощением, Васюша! - сказал он, пододвигая к ней поднос и впервые называя по имени. - Вина вот отведай!
   Он плеснул ей вина в широкую чашку без ручки, сужавшуюся книзу. Чашку украшал затейливый рисунок.
   - Это пиала басурманская, - пояснил Михайла Ларионович. - А держат ее вот так.
   Он придал своим пальцам и ладони некое подобие чаши, и водрузил на них пиалу. Василиса тихо любовалась той ловкостью, с которой удавалось ему каждое движение. Слово "лицедей" снова всплыло в ее памяти.
   - Ну, рассказывай о своем житье-бытье! - велел офицер.
   Василиса принялась говорить о том, что все у нее хорошо, все к ней добры, а Яков Лукич взялся обучать ее делать перевязки. Михайла Ларионович слушал внимательно и время от времени кивал.
   - Я гляжу, обжилась ты здесь, - подвел он итог. - И домой, видать, не тянет.
   - Чему ж тянуть-то? - пожала плечами девушка. - Места здесь райские, люди славные.
   - Неужто дома у тебя ни одной сердечной привязанности не осталось? - поднял брови Михайла Ларионович.
   - Батюшку с матушкой из могилы не подымешь, - отвечала Василиса, - а кроме них никого.
   - Вот как? - протянул офицер. - Ни по кому, значит, не сохнешь?
   Василиса покачала головой.
   - Тогда давай выпьем за то, что нашла ты здесь себе новый дом.
   Пригубив вино (хоть и чуточку, а все равно было сие ощутимо), Василиса почувствовала, что в душу ей плеснули весельем. Захотелось смеяться, не пойми от чего, болтать без умолку... До сих пор вино она пробовала лишь во время причащения, и то ударяло оно ей голову, а тут впервые сделала глоток.
   Михайла Ларионович наблюдал за ней с удовольствием.
   - А выпивать тебе почаще нужно, матушка! Вон как глаза заблестели! А то все скромница скромницей.
   - Разве ж это плохо? - смутилась Василиса.
   - Смотря для кого. Барышням скромность пристала, а у нас тут житье простое, лучше уж повеселиться лишний раз, тем более что смерть рядом ходит.
   Василиса отвела взгляд и отщипнула от грозди несколько ягод винограда, упругого и сочного до хруста. Михайла Ларионович тем временем растянулся еще привольнее, чем прежде, придвинувшись при этом к своей гостье.
   - Я с тех пор, как мы встретились, все гадаю: и как ты добралась досюда? - полным глубочайшего интереса голосом осведомился он.
   Василиса, почти ничего не скрывая, объяснила, что присоединилась она к солдаткам, отправленным сюда на поселение.
   - Что ж тебя погнало в этакую даль?
   - Да, как муж помер, все немило стало, вот я и решила податься, куда глаза глядят.
   Как и всегда при попытке солгать, бросило ее при этом в жар, но офицер, казалось, принял все за чистую монету.
   - Что ж, - сказал он, поднимая пиалу с вином, - царствие небесное твоему мужу!
   Василиса ощутила, как горячо плеснул к ее щекам румянец. И пиалу опорожнила до дна, стремясь унять волнение.
   Михайла Ларионович надкусил персик, пристально глядя на девушку.
   - Вот ведь фрукт, - сказал он, - чуть надавишь посильнее, как с дерева снимать, гнилью пойдет. Обращаться с ним приходится деликатнейшим образом, прямо как с вашим женским полом! - он засмеялся.
   Василиса не смогла побороть любопытства:
   - Вы, небось, давно женаты, раз так хорошо все про женщин знаете.
   Офицер слегка улыбнулся этой наивной хитрости:
   - Не женат я. И не был.
   - Что ж так? - втихую обрадовалась, но и удивилась девушка. - У нас в деревне женятся смолоду. Батюшка, бывало, и в тринадцать, и в четырнадцать лет парней венчал, буде им невесты находились.
   Теперь удивился офицер:
   - Зачем же так рано?
   - Да ведь у крестьян знаете как, - принялась объяснять Василиса, - ежели в одной семье семеро по лавкам - не прокормишься, а в другой детей раз два и обчелся - работников мало, то девку из большой семьи сбыть поскорее рады. А другая семья лишние руки получит. Только как девку в дом отдать без венца? Вот и венчают. Пусть она и постарше парня будет, но подрастет же он рано или поздно.
   Михайла Ларионович покачал головой:
   - Как же так: разве девушка - всего лишь рабочие руки?
   - Ну а кто же она еще? - простодушно удивилась Василиса. - Свекровь ее на смотринах еще и проверит на излошадность - заставит пол мести, либо чугуны из печи таскать - смотрит, чтоб работать была лютая.
   - Ишь ты! - подивился Михайла Ларионович. - Как скотину выбирают. А ведь женщина для наслаждения создана, - он прикоснулся губами к запястью Василисы.
   Девушка вздрогнула и замерла, но руку не отняла.
   - Так я говорю? - настаивал офицер.
   - Это для мужчины в браке наслаждение! - горя от стыда, прошептала Василиса.
   - И для женщины не меньше, - уверял Михайла Ларионович.
   Девушка молча покачала головой.
   - Ты замуж, небось, не по своей воле шла, - вкрадчиво предположил офицер, - вот наслажденья и не испытала, а когда по сердечному согласию, тут совсем другое дело.
   Он придвинулся к ней вплотную и сел так, что их плечи соприкасались.
   - Я тебе только добра желаю, - услыхала Василиса, не решавшаяся повернуть к нему лицо, - хоть волосы твои потрогать можно?
   Не поднимая глаз, девушка кивнула. Михайла Ларионович расплел ей косу и сперва гладил распущенные пряди, а затем зарылся пальцами глубоко в гущу волос, то и дело касаясь кожи на затылке. Ощущенья от этого были столь удивительны, что Василиса сама не поняла, как ее голова подалась вслед за его пальцами, склонилась и соприкоснулась с головой Михайлы Ларионовича, подставляя виски поцелуям.
   Теперь он обнимал ее за плечи одной рукой, да без лишней деликатности, властно и крепко, а другой притягивал девичье тело к себе. Когда сквозь ткань их одежды она ощутила грудью напряженные мускулы его груди, то в лоне ее, до сих пор холодном, как земля, что-то словно пустило росток. И столь стремительно тянулся он вверх, взвиваясь к животу, столь глубоко укоренялся, обхватывая корнями самый низ ее лона, что Василисе стало страшно самой себя.
   Офицер тем временем целовал ее, уж не стесняясь и не сдерживаясь; запрокидывал ей голову, обхватывал руками лицо, и так жадно раздвигал ей губы, словно бы вознамерился выпить всю ее душу. А девушке было и страшно до ужаса, и радостно до восторга, будто бы летела она на санях с высокой горы вся в снежных вихрях. Прерывалось дыхание, неразборчивы становились слова, что выговаривал еще время от времени Михайла Ларионович, и сами собой закрывались глаза, целиком отдавая тело во власть ощущений.
   Она опомнилась, когда уже лежала на ковре, и щеки ее касались гроздья винограда. Словно пробуждаясь от сна, затрясла головой, попыталась отстранить обнимавшего ее мужчину, но не смогла.
   - Полно! - задыхаясь, проговорила она. - Пустите меня, Михайла Ларионович - забылись мы с вами.
   - Разве ж над нами надзирает кто? - сладким шепотом возразил ей офицер, не размыкая объятий.
   - Надзирает, не надзирает, а негоже сие!
   - Кому негоже-то? - голос его обволакивал ее сознание, точно мед. - Нам с тобой в самый раз!
   - Не могу я так.
   - А чего тебе бояться? Ты же не девица.
   "А ведь и верно! - запел какой-то предательский голос в ее мыслях. - Ежели б невинность твою пытались растлить, был бы толк сопротивляться, а так что? С постылым ночи проводила, а с милым не желаешь?"
   Но Василиса заглушила в себе этот голос.
   - Не венчаны мы с вами, - напомнила она.
   - Ну, это поправимо, - заверил офицер, скорее изумленный ее сопротивлением, чем раздосадованный. - Обвенчаться всегда можно. Только нынешнюю ночь зачем терять? Ты погляди, благодать-то какая!
   Тьма тем временем уже полностью завладела землей, луна же еще не взошла, и лишь мерцание татарского светильника позволяло им различать лица друг друга. Ветерок, задувавший в окно, был свеж и нежно-сладковат, тени на стенах волшебны, а соприкасавшееся с нею тело столь желанно. Василиса чуть не застонала, пытаясь пересилить себя.
   - Вы мною натешитесь, а потом и как звать забудете. А я хочу, чтобы все по чести!
   - Будет тебе честь, не сомневайся! - шептал ей Михайла Ларионович, и чудные оленьи глаза его были удивительно правдивы. - Как тебе чести не оказать, если ты у нас такая праведница!
   - Так значит... - надежда взмыла у девушки в душе, - значит, мы с вами...
   От счастья она боялась договорить.
   - Нам с тобой разлучаться не след! - подтвердил офицер, вновь принуждая приподнявшуюся Василису прилечь рядом с собой.
   Всепоглощающая радость затуманила девушке голову. Не хотелось ей более держать себя в руках. Пусть волосы разметаются по ковру, как давеча стлались они по воде; пусть ее тело, сливаясь с мужским, вновь испытает ласково-грозные объятия стихии; пусть возлюбленный наполнит ее счастливой силой, как наполняло некогда море. К чему ей мысли, когда она блаженно содрогается от поцелуев? Как оставаться непреклонной, когда его губы нежат кожу ее груди, коей никто до сих пор не касался? Что ей честь и гордость, когда счастье - вот оно, стоит лишь обвить его шею руками!
   Вдруг что-то словно бы толкнуло ее изнутри, прерывая блаженство.
   - Мне идти пора, Михайла Ларионович, - твердо сказала она, - а радости нам предстоят, как мужем и женой станем.
   На сей раз офицер почувствовал ее решимость и, хоть и помрачнел, отпустил без уговоров.
   - Не пожалеешь ли? - только и спросил он ее на пороге.
   - О чем же? - изумилась Василиса. - О том, что нам с вами соединиться предстоит?
   Михайла Ларионович промолчал и отвел взгляд. А Василиса всю дорогу до лазарета промчалась в вихре ликования. Неужто улыбнулась ей судьба после всех мытарств? Да возможно ли, чтоб выпало ей такое счастье? И какими же словами ей Бога благодарить, если соединит он ее с Михайлой Ларионовичем? Слов таких, верно, еще не придумано.
  

* * *

  
   А могла ли Василиса вообще рассчитывать на то, чтобы соединиться со своим избранником? Вопрос этот интересен тем, что на него не существует единственно возможного ответа.
   С одной стороны, формально девушка была замужем. Однако скрыть этот факт было проще простого: человек XVIII века не имел стандартного удостоверения личности. Жалованные грамоты дворян подтверждали их право на землю, те же грамоты для духовенства и купцов - право служить и торговать, но не более того. Паспорт можно было получить для поездок за границу или (касалось это исключительно крестьян) для того чтобы с разрешения помещика заняться так называемым отхожим промыслом - работой за пределами поместья. Однако в этих смешных на современный взгляд, от руки выписанных и не унифицированных документах не говорилось ни слова о семейном положении их обладателей. Сведения о заключенных браках вписывались в метрические книги церквей, но женатый человек, оказавшийся вдали от родных мест, где его никто не знал, с легкостью мог стать в глазах окружающих вдовцом или холостым. Пожелай он сызнова вступить в брак, его могла бы удержать разве что собственная совесть. Нет, конечно, перед венчанием священник или дьяк устраивали жениху и невесте так называемый "обыск", иными словами, опрос (под результатами которого подписывались как сами жених с невестой, так и их поручители) с целью выяснить, нет ли канонических препятствий, мешающих заключению брака. Однако никто не мешал при этом обыске солгать, поскольку заявленные сведения никак нельзя было подтвердить документально. И здесь возможность вторично выйти замуж зависела целиком от самой Василисы.
   Ведь помимо факта ее замужества, других препятствий к браку между ней и Михайлой Ларионовичем не существовало. Они не приходились друг другу двоюродными братом и сестрой, не являлись крестными родителями одного и того же ребенка, а сестра Василисы не была замужем за братом Михайлы Ларионовича (наиболее абсурдное, на современный взгляд, препятствие, однако же имевшее место: если две семьи уже породнились друг с другом через детей, то другие дети из тех же семей не могли вступать друг с другом в брак). Соответственно, ничто не мешало подполковнику сделать Василисе предложение.
   Если бы не одно "но": насколько допустим с точки зрения семьи и того круга, где вращался Михайла Ларионович, был брак с такой девушкой, как Василиса? Ответ печален и краток: ни насколько. Уж если препятствием к браку дворянина с дворянкой могла стать скудность приданого у девицы или недостаточная ее родовитость, то возможность союза с девушкой неблагородного происхождения не рассматривалась в принципе. Сходились-то не только жених и невеста, сходились два рода: отцы и матери, бабушки и дедушки, да бесчисленные тетки, дядья, двоюродные и троюродные братья и сестры. Попробуй замарай весь длинный шлейф твоей родни позором мезальянса!
   Конечно, правила и существуют для того, чтобы время от времени их дерзко нарушали, но отсутствие родительского благословения на брак не влекло за собой ничего хорошего. Конечно, венчали и без него (были б деньги!), но это означало разрыв с семьей, общественное порицание и большие проблемы материального характера.
   Быть офицером, что сейчас, что в царское время, отнюдь не означало быть обеспеченным человеком; а те любители кутежей, что сорили деньгами и проматывали тысячи за карточным столом, получали такую возможность благодаря субсидиям от родителей - владельцев крепостных крестьян. Сын-офицер на содержании у папы-землевладельца было нормой, а не исключением. Дворянину должно служить, предпочтительно, в армии - вот сын и служит, а золотых гор за эту службу никто не обещал, разве что выслужится в генералы... И Михайла Ларионович в числе прочих находился на "финансовой игле", держал которую его отец, Ларион Матвеевич. Какой тут брак без благословения, о чем вы?!
   Но даже если предположить, что сын уломал бы отца, и тот, скрепя сердце, дал свое благословение, как отнеслись бы к этому союзу сослуживцы Михайлы Ларионовича и его петербургские знакомые? Как минимум, с непониманием: он родовитый дворянин, подполковник на взлете карьеры, и эта, невесть откуда приблудившаяся к армии девица... Чтобы вызвать на себя огонь порицания и насмешек, требовалась обладать большим мужеством, а храбрость в бою, как известно, далеко не всегда сочетается с храбростью в быту. К тому же для Михайлы Ларионовича слово "статус" обладало поистине магической силой.
   Однако, однако, однако... Однако женился же граф Шереметьев на бывшей своей крепостной, а сын княгини Дашковой на мещанке, не спросив материнского благословения! Не говоря уже о том, что сам Петр I сочетался браком с прачкой (кстати, бывшей на тот момент замужем за солдатом) и возвел ее на престол. Сильные чувства творят чудеса, при условии, что они действительно сильны. А кто знает, насколько сильны были чувства Михайлы Ларионовича?
   Итак, поставленный вопрос остался без ответа. Однако несколько лет спустя на него ответит сама жизнь.
  

XXII

   "...Страждущему сострадать - тяжкий труд, потому как смраден и непригляден занемогший человек подчас бывает, но тем больше очищается душа, коли понуждаешь себя обихаживать его с любовью..."
  
   - Ты ли это, матушка? Вот уж не чаяла тебя в миру увидеть!
   Василиса, едва зашедшая в полумрак лазарета и сперва не различившая, кто с ней говорит, залилась краской:
   - Здравствуйте, Софья Романовна!
   - А мне вчера Марья Афанасьевна сказывала, - возбужденно продолжала та, - что видела, мол, на рынке ту пустынницу, что раньше на горе жила, и к которой мы все наезжали. Я и поверить не могла! А теперь гляжу - правда.
   Василиса тонула в собственном смущении, но все же достоинства не роняла:
   - Так ведь ближнему служить - все равно, что Христу служить. А здесь я не одну свою душу, но и жизнь чью-нибудь, глядишь, да спасу, - объяснила она.
   Софья Романовна глядела на нее с едва уловимой насмешкой:
   - Правда твоя! Не все же нас, женщин утешать, и солдату ласковое слово потребно. Ох, ну и запах же тут у вас! Так и родить можно прежде срока.
   Она тяжело поднялась с места, вздымая свой живот. На выходе из палатки повернулась:
   - Я, как рожу, одна с тремя уж не управлюсь. А девка моя - дура-дурой: разве что пол мести, кашеварить, да стирать умеет. Хотела я татарку в няньки взять, да боязно что-то. Может ты пойдешь?
   Василиса вспыхнула. Едва овладев собой, нашла какой-то достойный повод для отказа. Со словами: "Ну, если надумаешь все же, приходи", - Софья Романовна удалилась.
   Какое-то время Василиса стояла в темноте, переводя учащенное дыхание. Затем не выдержала - выбежала на свет.
   В смятении глядела девушка на море, удивительно безмятежное в тот день, отливавшее здесь - лазурью, там - бирюзой, а в иных местах и вовсе глубоко-фиолетовое. Вот ведь как посмеялась над нею судьба, что отшельницей была она уважаема, даже чтима, а, став подвижницей, словно бы унизилась в людских глазах. За что же, спрашивается?
   И встали вдруг разом перед ее внутренним взором те полные трудов дни, что провела она в лазарете. Тошнотворные испарения человеческих тел, ведра с нечистотами, искаженные страданием, землистые, или же охваченные полымем болезни лица, спутанные сальные волосы, чью нечистоту особенно чувствуешь, когда приподнимаешь человеку голову, давая ему напиться... Неужто и в глазах офицерских жен, и Михайлы Ларионовича запятнана она теперь той грязью, что всегда сопутствует болезни? Или не знает никто из них, что чище всего бывает вода, процеженная через кулек с песком и сажей?
   Глубоко вздохнула она, подавляя возмущение, и распрямила плечи. И пусть себе думают, кто во что горазд! Она же будет держаться своего - облегчать страдания ближнего. "Может быть, для того я и на свет родилась, - проскользнула у девушки мысль. - А почета за это ждать не след; буде и воздастся, то в жизни иной".
   Подошел к ней Яков Лукич, не такой усталый, как обычно, даже несколько распрямивший свою привычную сутулость. Взглянула Василиса в его лицо, всегда озабоченное и как будто серое, несмотря на загар, и улыбнулась тепло, как брату. От ее улыбки у лекаря на время разгладились морщины и посветлели глаза.
   - Вот ты где! - приветствовал он свою помощницу. - Последнее солнышко ловишь? И правильно делаешь: пока затишье у нас, надобно отдохнуть, как следует, наперед.
   - Разве ж будет как-то иначе? - наивно удивилась Василиса. - Ведь турок нас не тревожит.
   - А то ты знаешь, что у турка на уме! - усмехнулся лекарь. - Он, матушка, хитер! Долго может голоса не подавать, а потом как вдарит негаданно.
   - Да мы тут с высоты корабли его сразу заприметим, - беспечно сказала девушка.
   Лекарь усмехнулся:
   - А турок по-твоему дурак у нас на виду на пушки идти? Нет, милая! Он десант высадит там, где меньше всего его ждешь. Думаешь, для чего подполковник твой рекогносцировку проводит?
   Перед глазами Василисы тут же возник Михайла Ларионович на коне в сопровождении нескольких других верховых, каждое утро покидающий лагерь. И мысли ее потянулись вслед за ним; слова же Якова Лукича проносились мимо, не задевая сознания. А тот тем временем продолжал говорить:
   - Ты настоящего дела еще не видела - все лихорадки да поносы. А как пойдут боевые раны, где кости с кровью перемолоты... Ну да я в тебя верю - ты у нас не из робкого десятка.
   Василиса очнулась от своих мечтаний и подняла на него глаза. Рассказать ему или нет, что дома, в деревне не могла она видеть, как курам головы рубят - убегала со двора? А уж перед тем, как свинью заколоть или овцу зарезать, загодя ее куда-нибудь с поручением выпроваживали.
   - Да Господь его знает, какая я! - честно призналась она.
   О "настоящем деле" она, покамест имела представление лишь по учениям, которым неоднократно была свидетельницей. Если с утра или под вечер выдавались у нее свободные минуты, девушка выходила за пределы лагеря и с интересом наблюдала, как солдаты со всего размаху вонзают штыки в плетни, представляющие собой неприятельский строй. Или как две плотно сомкнутых шеренги с воинственными возгласами устремляются друг на друга, лишь в последний миг перед столкновением поднимая нацеленные на противника штыки. Но и без того свалка выходила изрядная! И забавно было видеть, с каким живым азартом командует ею Михайла Ларионович: глядя на него ни на миг нельзя было усомниться, что бой взаправдашний.
   Когда же упражнялись в стрельбе канониры, то командиры приучали солдат, едва завидев, что неприятель подносит к стволу фитиль, пригнувшись бежать по направлению к пушке - так возможностей остаться в живых куда больше (снаряд-то сперва выше голов летит), да и батареей неприятельской можно овладеть. "Чем ближе к пушкам, тем меньше вреда и опасности от них", - объяснял при ней солдатам Михайла Ларионович, добавляя, что произнес сии слова не кто иной, как Петр Великий.
   Учили солдат, в основном, штыковым приемам, пули приказывали беречь, стреляя лишь в нападающего на малом расстоянии врага и не выпуская их по бегущему противнику. Учитывая предыдущий опыт столкновения с турками, Михайла Ларионович кричал своим бойцам, чтобы соломенное "тело", в которое вонзился их штык, они тут же сбрасывали на землю, не то янычар и на штыке саблей шею достанет.
   Но занимательнее всего были большие маневры, кои ей однажды удалось наблюдать. Дабы оценить боеспособность гарнизона под Ахтиар пришли другие части русской армии, располагавшиеся прежде под Бахчисараем под командованием самого Долгорукова. Василисе врезался в память один их яркий эпизод.
   И Долгоруков, и Кохиус решили передать командование своими силами другим офицерам, проверяя их в деле. Кохиус доверил гарнизон своему любимцу Кутузову. В разгар маневров Долгоруков обратил внимание на то, что Кутузов командует, стоя вдалеке от своих войск, окруженный всего несколькими егерями в качестве конвоя.
   - Что за черт! - возмутился князь! - Да он напрашивается на то, чтобы его взяли в плен. Слушайте, Зарецкий, - обратился он к тому офицеру, которому передал командование, - дайте мне полбатальона егерей, и я захвачу вам неприятельского главнокомандующего.
   Получив под свое начало людей, Долгоруков постарался как можно незаметнее зайти Кутузову в тыл. Это казалось простой задачей: Михайла Ларионович стоял на небольшом пригорке спиной к довольно широко простиравшейся полосе леса. Самым очевидным представлялось тихо пробраться сквозь лес и захватить его, не ожидающего такого нападения. Кутузов с виду был целиком поглощен командованием: к нему беспрестанно подбегали младшие офицеры с сообщениями и уносились обратно с приказами; взгляда он не отрывал от поля боя, где разворачивалась нешуточная рукопашная схватка между его солдатами и "неприятелем". Это уверило Долгорукова в правильности его решения - он тихо отдал приказ своим егерям вступить в лес.
   И тут Василисе вспомнилось, как летом, убегая от домогавшегося ее офицера, попыталась она пробраться через такой же лес. А тот истерзал ее и изранил своими шипами! На солдатах, конечно, мундиры поплотнее, чем сарафан, что был тогда на ней, но все же... Нет, не прорваться им! Вскоре убедилась она в том, что догадка ее верна: егеря с Долгоруковым во главе застряли в лесу, как в капкане, безуспешно пытаясь вырваться из цепкой, колючей чащи. Тут и заметил их кто-то из посланных Кутузовым на разведку солдат, и вскоре отряд князя оказался в плену.
   Долгоруков был весьма уязвлен, хоть и расточал Кутузову похвалы, а тот на вид невозмутим, как будто предвидел, что подобное может произойти.
   - Однако, господин подполковник, спасло вас только то, что лес непроходим! - неестественно смеясь, говорил князь.
   - Не знал бы я наперед, что он непроходим - не встал бы к нему спиной, ваше превосходительство, - спокойно отвечал Кутузов.
   - Да как же вы знать о том могли?
   - А я, ваше превосходительство, ко всему, что вокруг меня, присматриваться люблю и изучать его свойства.
   Долгоруков окончательно помрачнел, потому что крыть ему было нечем. Солдаты втихую потешались над незадачливым князем, при виде командиров мгновенно сгоняя с лица улыбку. А Василиса впервые задумалась о том, каково было Михайле Ларионовичу, так любящему и умеющему побеждать, в ту ночь, когда она не поддалась на его уговоры, лишив офицера уже почти одержанной победы. Должно быть, он был жестоко уязвлен, поскольку встреч между ними с тех пор не было даже случайных, словно Кутузов намеренно избегал ее. Но вместе с тем она чувствовала: не такой он человек, чтобы, разведя костер, бросить его, едва глаза заслезятся от дыма. Нет, стратег во всем, он выжидает, когда ветер переменится и можно будет вновь приблизиться к огню, дабы беспрепятственно насладиться его теплом, приветственным мерцанием и извечной тайной.
   Василиса незаметно выбралась из-за куста, откуда наблюдала маневры, и окольным путем направилась в лагерь. Она была исполнена уверенности в том, что их начавшийся в пещерной келье разговор, на время прервавшись, непременно будет возобновлен - дай только срок!
  

XXIII

   "...И раз уж сама Пресвятая Богородица, сошед с архистратигом Михаилом в преисподнюю и узрев мучения людские, возопила с плачем, каково было мне не возопить?.."
  
   Она проснулась от ощущения беды: резкие звуки, возбужденные голоса, мельканье фонарей. Спешно одеваясь, уже разобрала, в чем дело - турки-таки высадили десант; Яков Лукич как в воду глядел. Ночью сошли с кораблей в бухте, расположенной севернее Ахтиарской, спустили пушки и двинулись к Ахтиару по суше, стремясь ударить русскому гарнизону в тыл. Однако были вовремя замечены часовыми и встречены русскими отрядами на полпути. Сейчас, на рассвете, там уже кипел бой.
   В сопровождении присланного за ними солдата врач со своей помощницей побежали к лошадям. Взбираясь в седло, Василиса на мгновение ужаснулась тому, что задравшиеся полы сарафана обнажают ей ногу выше колена, но лишь на мгновенье. В бою не до стыда; ни о чем, кроме жизни, думать недосуг.
   И о том, удержится ли она в седле на скаку, поразмыслить ей тоже не пришлось. В ужасе от того, что ходит ходуном под нею конская спина, изо всех сил стиснула лошадиные бока ногами, а туго натянутый повод несколько помогал ей удерживать равновесие. Так, с широко распахнутыми от страха глазами и одной-единственной мыслью - не скатиться под ноги коню - и проделала она весь путь до поля боя, где солдаты ухватили ее готового нестись и дальше скакуна за узду и помогли ей чуть живой сползти на землю.
   Впоследствии Василиса сумела вспомнить лишь несколько кошмарно-ярких картин того первого своего сражения со смертью: все воспоминания, как пороховым дымом, были застланы ощущением невероятного страха. Едва она распрямилась, соскочив с коня, как прямо над ухом ее что-то коротко просвистело. Затем - то же самое с другой стороны лица. И вновь этот свист - поверх головы. Девушка принялась недоуменно озираться, однако мгновение спустя на нее налетел Яков Лукич, с ругательством заставил согнуться в три погибели и потащил за собой; другой рукой волоча сумку с полотном для перевязки ран. В воздухе продолжал раздавался свист; временами его дополнял рокот и тяжелое уханье. Совсем неподалеку от них что-то, ударившись о землю, разлетелось на черепки, и в этот миг врач попросту сбил Василису с ног, еще и навалившись на нее сверху своим телом. Еще мгновенье - и он снова тащил ее, совершенно ополоумевшую к тому времени, за собой.
   - Граната! - крикнул он девушке на бегу, объясняя случившееся. - Как увидишь - сразу падай!
   Василиса едва не завопила в ответ, что готова упасть прямо сейчас, не дожидаясь пока что-нибудь еще взорвется у нее под ногами, как вдруг обмерла. Прямо перед ними на пригорке лежали два солдата, сраженные одним пушечным ядром. У первого из них была снесена практически вся верхняя половина туловища; лишь несколько торчащих обломков ребер шли от пояса вверх страшным мостом в никуда. У другого, бежавшего чуть позади, то же ядро проделало чудовищную дыру в нижней части тела, вырвав кишки, да вместе с ними и уткнувшись в землю. Василисе показалось, что она захлебывается своим же собственным дыханием; одной рукой она схватилась за горло, другой нелепо взмахивала в воздухе.
   - Еще не то увидишь! - мрачно пророчествовал Яков Лукич, вновь заставляя ее пригнуться.
   Да куда уж больше, если и так перед глазами ад?! Отважившись приподнять голову, Василиса обежала взглядом поле боя. Турок, видимо, оттеснили к морю, поскольку темная масса сражающихся солдат колыхалась уже на отдалении, а свист над головой раздаваться почти перестал. И все то пространство, где с самого рассвета сокрушали друг друга люди, вызвало у нее мгновенное воспоминание: улов, только что вываленный рыбаками из сетей. Кое-какие рыбины еще бьются, но прочие лежат без движения. Так и здесь: иные пытаются приподняться, а те, что ранены легко, даже ползут, но все это на фоне множества недвижных тел. Боже милосердный! Где ж силы взять, чтобы такое увидеть и не сойти с ума?
   До сих пор они обходили место сражения с краю, но внезапно Яков Лукич увлек девушку за собой в гущу убитых и раненых. Содрогаясь каждый раз, когда ей приходилось задевать мертвое тело, девушка следовала за ним. Солдат, к которому они направлялись, сам пытался двигаться им навстречу на четвереньках, однако правая нога его при этом волочилась. Вся штанина была темной и липкой от крови - пуля засела в мышцах бедра.
   У другого страдальца, запомнившегося в тот день Василисе, были так иссечены осколками гранаты и мундир, и тело, словно его исполосовал когтями в предсмертной ярости медведь. У третьего пуля срезала половину уха, но, хоть рана его и была относительно легкой, выглядел он, как искупавшийся в крови - наиболее ужасающим образом.
   Раны, раны, раны... Пулевые, штыковые, сабельные, осколочные, рваные, резаные, колотые... Кошмарно развороченная плоть или отверстие в теле, прикрытое обрывками кожи, рассеченные до кости мышцы или раздробленные конечности. И все, что ты можешь сделать для этих, изнемогающих от муки людей - наложить повязку, чтобы унять кровь. Нигде поблизости нет источника с водой, чтобы хотя бы промыть рану, а подвезти воды никто не позаботился. Как не позаботился и о том, чтобы как можно скорее доставить раненых в лагерь.
   В краткие минуты передышки, распрямляя затекшую спину и отирая лицо, Василиса успевала увидеть, как отдаляются от берега турецкие корабли, увозя оставшихся в живых янычар. Она сознавала, что русские войска одержали победу, и Михайла Ларионович наверняка ликует в этот миг, как и другие офицеры, но вид лежащих вокруг нее истерзанных тел не позволял ей испытать и тени радости, одну пронзительную боль за еще недавно полных сил и здоровья людей, в одночасье изувеченных войной.
   "За что? - думалось ей. - Ради чего? Им-то с этой победы ни прибыли, ни славы. Если в живых останутся - и то слава Богу".
   И она со все нарастающей горечью в сердце созерцала беспомощно лежащих в ноябрьской грязи солдат, до которых никому не стало дела, едва они отдали свою кровь во славу императрицы.
  
   Совсем другое настроение царило среди офицеров, собиравших после боя свои отряды и с облегчением убеждавшихся, что потери отнюдь не велики. А ввечеру генерал-майор Кохиус торжественно провозгласил тост за "блестящее отражение натиска превосходящих сил противника".
   - Это у янычар любимая тактика - воевать числом, - заметил, пригубив вино, Кутузов. - Налететь, как муравьи - на гусеницу и давить. Не получится сходу - еще солдат подбавить. Падишаху людей не жалко - он свою армию по всем Балканам из подвластных христианских земель набирает.
   - А в Бессарабии-то никаким числом нашу армию не одолел!
   - Это верно: при Кагуле мы, помнится, семнадцатитысячным отрядом сто пятьдесят тысяч турок разгромили. На таких гусениц они не чаяли нарваться!
   Офицеры смеялись, возбужденно переговаривались, вспоминали подробности боя. Кутузов тем временем вновь заговорил с улыбкой на губах, но полной серьезностью во взгляде:
   - Хоть и радость у нас сегодня, господа, а все же повод задуматься: меж Ахтиаром и Гезлевом - на таком пространстве - ни единого русского гарнизона. Нынешний десант мы заметить вовремя успели, а случись иной? Ночью? При полной поддержке местных татар?
   Ответили ему не сразу - никому не хотелось омрачать торжество.
   - Что же вы предлагаете, господин подполковник? - вяло осведомился Кохиус.
   Он продолжал потягивать вино, небрежной позой демонстрируя нежелание заботить себя сколько-нибудь серьезным разговором.
   Но у Кутузова был неожиданно готов ответ:
   - Я полагаю, - вкрадчиво начал он, - что здесь нам помощь могут оказать сами татары. Если только суметь расположить их к нам.
   - Расположить их?! - фыркнул Кохиус. - Чем же, любопытно, если они спят и видят, как бы избавиться от наших войск? Подают, конечно, вид, что смирились, а на деле...
   - Вот-вот! - поддержал его Кутузов. - На деле мы для них кто? Враги, захватчики. Сидим по крепостям, как бородавки на их земле - то-то и хочется нас вырезать. А что если повернуться к ним другим лицом - не вражьим, а человеческим. Интерес проявить к их языку, вере, обычаям. Тогда, глядишь, и резать нас не сильно захочется.
   Офицеры разом примолкли и переглянулись.
   - Если б, скажем, - продолжал Кутузов, - нам поближе сойтись с их старейшинами в селеньях на западному берегу? С беками, мирзами. Да и духовенство здесь в почете и влиянием пользуется немалым: имамы вместе с князьями присяжный лист об утверждении дружбы с Россией подписывали. Случись волнения, они первыми народ на нас натравят... или остановят. Опять же: буде турки высадят новый десант, союзники среди татар могут тайком нам отправить гонца.
   - Ишь, как далеко вы метите, господин подполковник! - с изрядной долей иронии в голосе, заметил секунд-майор Шипилов.
   - Я для того артиллерийскую школу кончал, - с легкой улыбкой отвечал Кутузов, - чтобы в цель попадать наверняка.
   - И как же вы предполагаете их к нам расположить? - осведомился Кохиус.
   - Для начала следует им подношения сделать, - уверенно сказал Кутузов. - Но этого мало: подарками прав не приобретешь. А вот внимание они должны оценить, особенно если навещать их регулярно, поздравлять с праздниками, разговоры вести...
   - На каком же, позвольте узнать, языке?
   - На турецком, - уверенно отвечал Кутузов. - Местные образованные люди им обязательно владеют, и я во время службы в первой армии достаточно бегло выучился на нем говорить.
   Горницу татарского дома, где происходило собрание, окутало молчание. До сих пор ни у кого и мысли не возникало завязать дружбу с неприятелем!
   - О чем нам с ними вести разговоры? - неприязненно задал вопрос Шипилов. - Не о планах же наших по удержанию Тавриды!
   - Вовсе нет! - живо откликнулся Кутузов. - Следует убедить их в том, что новая власть в нашем лице желает им только добра и готова оказывать посильную помощь. Кто поумнее должен понять, что полезнее быть с нами в ладу - ведь полуостров все равно останется за Россией.
   - Что ж... - неуверенно произнес Кохиус, - что ж... Если вы, господин подполковник, сами возьметесь за это дело, то почему бы, право, не попробовать? Уж хуже-то всяко не будет!
   - Буду счастлив исполнить это поручение, ваше превосходительство! - поклонился Кутузов.

XXIV

   "...Не я его спасла, но Господь, меня направивший и открывший мне то, что для других сокрыто было ..."
  
   Ночи не было. Как в преисподней, полыхало вокруг Василисы море страдания, выплескивались из него крики и стоны, и ужас брал ее от того, что кричат не женщины, готовые взвыть от любой малости, а мужчины, коим само естество велит держать свою боль за крепко стиснутыми зубами.
   Яков Лукич, бесчувственный от усталости, спал мертвым сном в отведенном для него отделении лазарета, а Василиса, хоть и тоже с ног валилась, чувствовала: сна ей не видать. Как смежить веки, когда скалится смерть и справа от себя, и слева, вцепляется нагло в свою добычу и начинает пожирать ее заживо, а ты и отпора ей дать не можешь, как солдат в бою без ружья! Все немногое, что было в их силах, они с Яковом Лукичом сделали честно, а дальше у каждого своя судьба: у кого-то по жилам пойдет антонов огонь и в считанные дни спалит страдальца, кто-то станет медленно выкарабкиваться к жизни, а кто-то, бинтуй его, не бинтуй, изнутри кровью истечет. И остается лишь наблюдать с сердечной болью, кто возвращается в мир, а кто отходит в вечность.
   Тому пехотинцу, коему осколком гранаты срезало кисть руки, считай, повезло: рана чистая, хоть калекой, да выживет малый. Кровь из него, как сняли наложенный на поле боя жгут, полилась, точно квас из бочонка. И Василиса, крепко сжимая дергающуюся культю, еле сдерживалась, чтоб не отпрянуть с визгом, пока Яков Лукич раскалял обломок сабли и прикладывал к ране. От запаха горелого мяса на девушку накатила дурнота, но кровь унялась, а раненый, бившийся и стонавший, побелел и затих. Повезло и егерю с плечом, простреленным навылет: и ковыряться в ране нечего; промой ее водой, прижги спиртом и оставь его, сомлевшего от такого прижигания, приходить в себя. С тем же гренадером, у которого пуля в животе застряла, чисто мучение вышло: дали ему глотнуть и спирта, разбавленного водой, и махорки накуриться до бесчувствия, и попытались зондом, а затем, как сознание от боли потерял, и пальцами нашарить сплющенный свинец в его внутренностях. Да без толку, лишь истерзали понапрасну.
   - Меньше, чем через неделю отойдет, - еле слышно сказал Василисе врач, отходя от его постели.
   - Нешто ничего поделать нельзя? - горестно спросила Василиса.
   - Можно! - усмехнулся Яков Лукич. - Настоем сонных трав его напоить, чтобы заснул и больше в себя не приходил.
   Возле этого солдата и замерла сейчас девушка, проходя по лазарету. Было ей невыносимо видеть, что обреченный на смерть так могуч и силен, и так мужественно хорош собой, не обезображенный даже страданием, с волнистыми русыми волосами, хоть и взмокшими от пота, но красиво обрамляющими твердое, как из дерева вырезанное лицо. Как древесный же ствол, крепкая шея, плиты мускулов на просторной, часто вздымающейся от дыхания груди... И все это телесное совершенство в считанные дни пожрет смерть, а останки ее пиршества лягут в землю.
   Раненый точно почувствовал ее мысли. Тяжело приподняв веки, посмотрел на девушку нездорово блестящими, готовыми сей же час закатиться от слабости глазами:
   - Что, сестрица, не жилец я?
   Василиса опустила взгляд: не было в ней ни капли сил, чтоб обнадеживающе солгать.
   - Помолись тогда за меня, - попросил солдат, - чтобы помирал я без лишних мук.
   Василиса кивнула, изнемогая от жалости.
   - Как поминать-то тебя в молитвах? - тихо спросила она.
   - Федором.
   Василиса присела на край его постели. Донельзя хотелось ей сказать ему хоть что-то во утешение, но была она вымучена настолько, что никаких верных слов не шло на язык. Федор же, видя ее неподдельное сочувствие, пробормотал:
   - Что за судьба у меня такая нескладная! Сперва жену схоронил - разродиться не смогла, а теперь и самому прежде срока помирать, что ли? Я и в солдаты-то не должен был идти - в прошлый набор брата взяли.
   - Что ж забрили тебя? - печально удивилась Василиса. - Или смутьяном был?
   - Да какой там смутьяном! Пропал ни за грош. Все из-за попа одного окаянного...
   Василиса застыла с напряженной спиной.
   - Помещице нашей припала охота театр себе соорудить, ровно как в столицах. Я там и плотничал, сидел на верхотуре. А топор иной раз рядом на стропила клал, чтоб передохнуть мне, значит. Тут поп явился кропить. А я повернулся неловко, топорище задел. Топор - вниз. Ну, попа и пришибло насмерть. Вот и вся моя вина.
   Василиса сидела, окаменев, бессмысленно глядя в темноту лазарета. Оставалась у нее лишь одна последняя лазейка для надежды:
   - А родом ты откуда будешь? - еле выговорила она.
   - Из-под Калуги.
   Словно только что жарко натопленный дом, в котором разом вышибли все окна и двери, выстудив его в одночасье, оледенело все у девушки внутри. Батюшка, как живой, явился перед ней, и полетели, сменяя друг друга мысленные картины, на которых он тихо подсказывал ей во время чтения вечернего правила слова молитвы, зычно восклицал в озаренном свечами полумраке: "Миром Господу помолимся!" и озабоченно склонялся над ее разбитой коленкой, на которую тетка равнодушно махнула рукой: до свадьбы, мол, заживет. Подступившее рыдание не давало ей вздохнуть, и справиться с ним не было никакой мочи.
   А Федор тем временем продолжал бормотать:
   - Сдохну тут, как собака, из-за этого попа, будь он трижды неладен!
   Едва не брызнувшие слезы Василисы тут же пересохли. Яростный штормовой ветер ревел теперь в ее душе, ненависть трясла ее, заставляя дергаться лицо, дрожали губы, едва не извергая злобные слова обвинения. Рывком поднялась она с постели умирающего, еле сдерживаясь, чтоб не прокричать ему в лицо все, что так и вскипало на языке.
   - Сестрица, ты куда?
   Василиса остановилась, обернулась. Федор смотрел на нее умоляюще, взглядом заклиная не оставлять его наедине с приближающейся смертью. И захотелось вдруг девушке закричать во весь голос, чтоб хоть немного дать выход тому, что завывало и бесновалось у нее внутри.
   - Прилягу пойду, - заставила она проговорить себя бесстрастно.
   - Вот как? Уходишь, стало быть...
   Взгляд раненого потух. Еще какое-то время он безнадежно следил за девушкой взглядом, затем прикрыл глаза. Что ж, стало быть, не нужен он более никому, кроме смерти, что не замедлит за ним явиться. Нужен был некогда жене, да жена померла. Нужен был матушке с батюшкой, друзьям и сродникам, да от них оторвала его помещичья воля. Нужен был командирам, чтобы выправкой блистать да по их приказу на врага идти, однако же быстро из строя вышел. А здесь, в последнем своем пристанище, мнилось ему, что нужен он этой девушке, вроде бы к нему расположившейся, да, видать, обманулся - и ей не нужен.
   Вновь приоткрыл он глаза, желая все же подтвердить печальную свою догадку, и лицезрел странную картину: Василиса стояла без движения, точно обращенная в соляной столп, неподвижный взгляд же ее был устремлен на нечто незримое. Затем, словно подхваченное невидимыми волнами, заколыхалось девичье тело из стороны в сторону, и до того это было чудно и необъяснимо, что на время перестал Федор изнывать от боли и лишь в изумлении таращился на девушку.
   По прошествии недолгого времени неведомое отпустило Василису. Она провела рукой по лицу и потрясла головой, точно стряхивая с себя наваждение. А затем взглянула на Федора каким-то странным взглядом: удивительно спокойным и уверенным без тени чувств, что вечно так и плещут в девичьих глазах. И вновь приблизилась к его постели.
   - Мы тебя измучили нынче, как пулю достать хотели, - сказала девушка, наклоняясь к нему, - ты уж не обессудь!
   - Да чего там... Разве ж я без понятия!
   - А еще потерпеть готов?
   - Ты чего это надумала? - с беспокойством спросил Федор, которого пуще боли страшил отстраненный холодок в Василисиных глазах.
   - Помочь тебе хочу, - без малейшего тепла в голосе ответила девушка.
   Несколько мгновений Федор заворожено смотрел на нее, теряясь все больше и больше, а затем, испытывая необъяснимый страх, кивнул головой.
   Василиса выпрямилась и удалилась в полумрак в глубине лазарета. До Федора долетели звуки перебираемых ею медицинских инструментов. Насколько возможно повернув голову, он тревожно следил за ее выбором. Наконец в руках у девушки появился ланцет и пулевые щипцы. С ними она вновь приблизилась к его постели.
   - Если пулю не вытащить, конец тебе, - холодно и твердо сказала Василиса. - Попробуем в последний раз.
   - А сумеете? - с плохо скрываемым ужасом спросил солдат.
   - Бог даст - сумеем.
   - Не терзали б вы меня понапрасну!
   Василиса не отвечала. Мысленно она восстанавливала картину того, как Яков Лукич приступил к поискам пули. Сперва поглядел, нет ли выходного отверстия на спине, но свинец не прошел навылет. Однако и в животе его тоже не нашлось. А вдруг...
   Точно кто-то другой подсказал ей эту мысль, девушка уверенно велела солдату перевернуться на живот, что тот и проделал с мучительным стоном. Тогда, закрыв глаза, дабы придать чуткости пальцам, девушка тщательно ощупала нижнюю часть его спины. Вот она, пуля! Не заметный глазу, и едва различимый на ощупь бугорок располагался под кожей в такой близости от позвоночника, что мог бы сойти за единое целое с ним. Пощадил солдата свинец, распоров ему мышцы, но ничего более не задев. Мгновение спустя Василиса уже бежала и трясла за плечо не желавшего просыпаться Якова Лукича. А по прошествии недолгого времени стояла рядом с ним, делающим разрез, скрученными комочками ветоши промокая ежесекундно выступавшую кровь.
   Пулю они извлекли не одну, а с остатками бумажного пыжа, который удерживал ее прежде в стволе ружья. Василиса представила себе, как стала бы гнить и разлагаться эта бумага внутри человеческого тела, и поняла, почему Яков Лукич так уверенно говорил ей недавно о предстоящей смерти Федора, с которой ничего нельзя поделать. Но поделали же! Отогнали смерть, уже вцепившуюся в солдата, и велели ей лязгать зубами поодаль, и не мнить себя всемогущей.
   Верно, должна она была ликовать, но отчего-то не пело сердце и даже не взыгрывало в груди. Разливалась в нем опустошающая усталость, а губы складывались в горькую усмешку. Над собой ли, над своей ли судьбой, над причудами ли Провидения - Бог весть.
  

* * *

   Случись больному нашего времени волею писателя-фантаста перенестись в 70-е годы XVIII века и попасть в распоряжение медика тех времен, как летальный исход ему был почти гарантирован. Если не от болезни, то от страха за свою жизнь - наверняка, поскольку пациент очень быстро осознал бы, что никакая медицинская помощь в современном понимании этого слова ему не светит.
   Разумеется, лекари на Руси существовали всегда и даже подразделялись на зеленников (этакая смесь фармацевта с терапевтом) и резанников (хирургов), однако возможности их были настолько же ограничены, насколько широки они у их современных коллег, в порядке вещей возвращающих пациентов с того света. Медом с кислым питьем лечили простуды, подорожником вытягивали гной, но воспаление легких оставляло больному очень немного шансов, а аппендицит и вовсе их не оставлял. Настоем ромашки промывали кожные высыпания, чеснок был столь же универсален, как аспирин, но глотошная (скарлатина) становилась смертным приговором для ребенка, а корь - верным шагом к слепоте. После жаркой бани вправляли вывихи и соединяли переломы, но смерть младенца во время родов была настолько привычной, что осташковский мещанин Нечкин, потерявший подобным образом новорожденного сына, спокойно писал об этом в дневнике: "Роды - как и должно быть".
   Эпидемии оспы, чумы и холеры вольно гуляли по стране, не сдерживаемые ничем, кроме карантинных кордонов, внутри которых смерть сгребала себе жертвы частыми граблями. За XVIII век холерное поветрие налетало на Россию 9 (!) раз. А в армии сыпной тиф, дизентерия и малярия уносили едва ли не больше солдат, чем военные действия. С малярией боролись рвотными и кровопусканиями. Тифу же и дизентерии больной противостоял в одиночку, зачастую, проигрывая этот неравный бой. Ведь никто, включая врачей, и не догадывался о том, с какими незримыми противниками ведется сражение внутри организма.
   Что удивительно, с течением времени медицинских познаний практически не прибавлялось. Еще в XVII веке студентов госпитальных школ учили по травникам и лечебникам (эдаким народным медицинским энциклопедиями), составленным века назад. Лишь при Петре I, который, помимо своего плотницкого хобби, был весьма неравнодушен к медицине, любил сам оказывать раненым первую помощь и во время путешествий по Европе частенько заходил в анатомические театры, наметились сдвиги. При нем медицинское образование наконец-то было поставлено на регулярную основу, и стал перениматься западный опыт, однако, качество подобного образования по-прежнему оставалось под большим вопросом. Если даже в первой четверти XIX века Пирогов покинул медицинский факультет московского университета, не произведя ни единого вскрытия, то что говорить о веке XVIII! Практически никаких единых принципов подхода к лечению болезни не существовало; лекари пользовали больного кто во что горазд. Одни хирурги перевязывали рану по нескольку раз в день, а другие не снимали повязку, наложенную на Бородинском поле, до самого Парижа. Кто применял повязки влажные, кто сухие; одни пропитывали бинты нейтральным составом, другие практиковали раздражающие припарки. И в результате даже самые незначительные раны почти всегда гноились, прежде чем образовать рубец. Кстати, дренажей еще не знали, поэтому гной удаляли из раны с помощью тампонов. Вы можете представить себе запах, царивший в лазаретах! Счастье еще, что он не вызвал преждевременные роды у беременной Софьи Романовны!
   Операции при отсутствии анестезии отличались от пытки разве что гуманными мотивами, страданий же причиняли не меньше. Лучшие хирурги того времени гордились своим умением удалять конечность в кратчайшие сроки, пока исходящего криками пациента удерживали помощники. А как обойтись без ампутаций, если альтернатива - заражение крови и смерть? Осколочные ранения и открытые переломы почти неминуемо вели к гангрене, поэтому поврежденную руку или ногу старались отнять как можно раньше, не дожидаясь, пока ткани начнут мертветь. При этом, хотя еще в начале XVII века французский врач Амбруаз Паре стал применять перевязку сосудов для остановки кровотечения, современники Якова Лукича или не знали об этом, или, зная, сохраняли упорную приверженность к тампону и каленому железу, "склеивавшему" края сосудов. Даже в 1812 году перевязка сосудов еще не получила признания, и генеральный хирург прусской армии Теден протестовал против использования торсионного пинцета, а главный врач прусской армии Герке не много не мало отдал приказ, чтобы медики не прибегали к "варварскому способу перевязки сосудов". В армии российской дела обстояли не лучше - истечь кровью, на операционном столе, было в порядке вещей.
   Словом, "лечение" и "мучение" не только рифмовались друг с другом, но были едва ли не полными синонимами. Печальной иллюстрацией тому, как страшил раненых предстоящий ад в руках врача стала трагедия князя Багратиона, чья малая берцовая кость была раздроблена осколком снаряда во время Бородинской битвы. Решительно заявив врачам, что "лучше провести шесть часов в бою, чем шесть минут на перевязочном пункте", он отказался от ампутации и умер семнадцать дней спустя от заражения крови.
   Инфицирование раны вообще было бичом военной медицины того времени, поскольку вплоть до второй половины девятнадцатого века врачи имели примерно такое же представление об асептике, как о полетах в космос. Мне хотелось бы написать, что прежде, чем взять в руки ланцет, Яков Лукич простерилизовал его горячим паром или обработал карболовой кислотой, а сам тщательнейшим образом вымыл руки с помощью специальной щеточки от кончиков пальцев почти до локтей. Что он протер спиртом кожу пациента на месте предполагаемого разреза и обложил операционное поле чистой тканью. Я бы с радостью упомянула хотя бы о том, что перед операцией он надел чистый передник, но, увы, он этого не сделал. И вовсе не потому, что с преступной халатностью относился к своим обязанностям, а потому что даже не подозревал, что медицина вообще и хирургия в особенности должна покоиться на прочном фундаменте чистоты.
   Итак, любое оперативное вмешательство в те годы неизбежно инфицировало и без того не стерильную рану, а до изобретения антибиотиков оставалось более полутора столетия. Добавьте к этому невозможность остановить внутреннее кровотечение, неумение зашить стенку внутреннего органа в случае повреждения, и вы перестанете удивляться тому, что врачи не сумели спасти Пушкина, раненого в живот шестьдесят три года спустя.
   А был ли шанс остаться в живых у Федора после того, как пулю с пыжом извлекли из его тела? Был, но при условии, что его иммунитет обладал достаточной силой, чтобы побороть занесенную в рану инфекцию.
   Только на резистентность организма больного и приходилось рассчитывать врачам, не имевшим в своем распоряжении ударных способов воздействия на организм и обладавшим весьма смутными представлениями об анатомии и физиологии. В громадном большинстве случаев врачебная помощь сводилась к утешительной для больного иллюзии, что для его спасения сделано все возможное. Но с подобной иллюзией - согласитесь! - и умирать легче, и выздоравливать способнее. А уж если видишь неподдельное участие в глазах врачующего тебя человека, то, сколь бы обессилен ты ни был, неминуемо потянешься к жизни, точно растение - к солнцу из-под земли.
  

XXV

   "...Ни на единый миг не поколебалась я в своем решении и после ни разу в нем не раскаялась..."
  
   Всякий раз с волнением приближалась Василиса к постели Федора, чтобы сменить ему повязку, но волнение неизменно сменялось облегчением. Определенно, он выздоравливал! Не наблюдалось у него ни одного из тех зловещих признаков белой рожи, что приводили ее в отчаянье при взгляде на иных других раненых. В первые дни после извлечения пули кожа на животе и на спине не побледнела и не приобрела особого нездорового блеска. А значит, уж не появятся на ней серые пятна, пронизанные пузырьками зловонного воздуха. Как надавишь на такую плоть, чудится, что под пальцами у тебя зернистый мартовский снег, что днями неизбежно растает. Так и есть - превращаются крепкие розовые мышцы на солдатской руке или ноге в черно-серую гниль.
   Но Федора чаша сия миновала: недели через две пулевое отверстие покрылось коркой, под которой нарастала молодая розовая кожа. Еще того раньше появился коричневый струп в том месте, где Яков Лукич вырезал пулю, и можно было уже не сомневаться, что солдат встанет на ноги. Болезненная немощь отступала от него, как дождевая сырость от просиявшего солнца. Когда Василиса подносила ему еду и питье, он уже улыбался и даже шутил, что не она его, а он ее потчевать должен. А позже стал всерьез говорить и о том, что хотел бы усадить ее на почетное место в своей горнице и в ноги поклониться за спасение. Василиса бормотала в ответ что-то любезное, но старалась отводить взгляд. Словно бы раздваивалась ее душа: и горькая память об отце не отпускала, и, чисто по-женски, не могла она оставаться безучастной к тому, что сильный, статный и видный мужик, коего и недуг не смог обезобразить, так тянется к ней всем сердцем и ищет ее расположения. Иной раз, когда Федор днем засыпал (слаб еще был и в долгом сне восстанавливал силы) украдкой присматривалась она к нему, и, чем дольше глядела, тем более пригожим и достойным ответной благосклонности он ей казался.
   С Михайлой Ларионовичем не виделась она в эти дни, утопая в море забот и почти не покидая лазарета. Лишь вечерами выходила на свежий воздух, веявший на нее, как благовоние, после лазаретного смрада. Оглядывалась по сторонам, словно бы надеясь кого-то увидеть, но не видела, и с опущенной головой возвращалась обратно.
   Месяц спустя Федор вернулся в строй, но в лазарете продолжал появляться каждый день. Заходил он якобы проведать не до конца оправившихся от ран товарищей, но почему-то очень скоро оказывался возле Василисы и от нее уже не отходил. Заглядывал в глаза, старался взять ее за руку и едва ли не каждый раз приносил гостинцы: вяленый инжир, пригоршню лесных орехов, а то и какую-нибудь затейливую татарскую сладость. Осмелев, стал приглашать девушку пройтись с ним вдоль берега моря, где вел разговоры о том, как хотел бы остаться на поселение здесь, в Тавриде, как посчастливилось некоторым его товарищам, не пригодным более к строевой службе. Василиса резонно возражала, что уж лучше в строю здоровым оставаться, чем в отставку калекой выходить, на что Федор открывал ей свою заветную мечту: выслужиться в обер-офицеры и, получив, благодаря этому дворянский чин и свободу, уйти из армии и осесть на земле. В единый миг становясь косноязычным, начинал толковать и о будущей своей семье. Солдатам ведь жениться не воспрещено, лишь бы полковое начальство разрешило, а оно препоны вряд ли станет чинить. Жены же солдатские, как и офицерские, право имеют следовать за мужьями. И, будь на то их желание и дозволение командиров, могут даже приторговывать в армии съестным и другими товарами. Чем не жизнь? Не труднее той, что ведет она, Василиса, теперь. А со временем, как выслужится он и в отставку уйдет, осядут они с женой в Тавриде и займутся виноградарством...
   Василиса слушала молча, с внутренним трепетом, понимая, куда он клонит, но не зная, что и сказать в ответ. Здравый смысл ее к солдату подталкивал, а сердце на дыбы вставало. Неужто вновь связать свою жизнь не с тем, кто мил, а с тем, кто в жены взять готов? Мысленно спрашивала совета у батюшки и с удивлением ощущала, что благословляет он ее на этот брак, невзирая на то, что жених - его невольный убийца. Ведь кому как не батюшке сознавать, что, выйдя замуж за солдата, дочь наконец-то займет подобающее для женщины место в миру, пусть и скромное, но достойное - место жены и, в будущем, матери. А чего ей еще от жизни желать? Не страстей же любовных, кои никогда добром не кончаются! Не блудного же греха, не приведи Господи!
   Так, погруженная в свои мысли, ступала она рядом с Федором, пока нечто, словно бы кольнув ее изнутри, не заставило девушку поднять глаза. А как подняла, так и встала на месте: проходил мимо них Михайла Ларионович, беседуя с другими офицерами, и, хоть не глянул он на девушку, и, неизвестно, заметил ли вообще, но стало ей душно и ноги отнялись. Провожала она его взглядом, как собака, которую хозяин в лесу привязал, а сам и пошел восвояси; только что не скулила, ему вслед глядя. И, вернувшись затем в лазарет, до самого заката ходила, как потерянная, воскрешая в памяти его лицо.
   А на следующий день Федор явился свататься. Солдатское платье сидело на нем опрятнее, чем всегда, и хорош он был так, что глаз не оторвать: сильный и ладный, русые волосы волнуются вокруг лица, точно море вокруг скалы. Вывел девушку из лазарета и долго приискивал место, где им наедине никто бы не помешал; наконец, нашел такое - возле моря, на камнях. Чувствуя неловкость, оба присели на покатые валуны друг против друга. Сперва молчали в сильнейшем волнении, затем солдат, откашлявшись и потемнев от румянца, заговорил:
   - Я, Васенька, век не забуду, что ты меня от смерти избавила. Сам-то я с жизнью тогда уж распрощался.
   - Да я - что? - смущенно отвечала Василиса. - Это Господь чудо явил.
   - Стало быть, ты у Господа праведница, раз он через тебя чудеса являет.
   Не нашлась девушка, что сказать, и залилась краской. Знал бы Федор, что она за праведница! Беглая жена, лже-монахиня, без пяти минут прелюбодейка! Темным-темно у праведницы в прошлом.
   - Ты сама, небось, уж догадалась, почто я пришел, - продолжал Федор.
   Девушка кивнула, не в силах говорить. Лихорадило ее от волнения.
   - За счастье почту, - пробормотал солдат смятенно, глядя при этом в землю, - с тобой соединиться.
   Он с надеждой поднял на нее глаза.
   Дорого б дала Василиса за то, чтобы взвиться прямиком в небо и, птицей затерявшись в синеве, не произносить тех слов, что больно обожгут открывшегося ей человека.
   - Не взыщи, Федя, - проговорила она через силу, - не могу я.
   - Отчего же? - с изумлением спросил Федор, явно не ожидавший отказа.
   Василиса отвела взгляд, подбирая слова.
   - Всем ты хорош, - заговорила она через некоторое время, - но не про мою честь.
   - Да про чью же еще, как не про твою? Мы с тобой уже и сроднились почти! - Федор попытался улыбнуться.
   Василиса мучилась вынужденно причиняемой ему болью:
   - Не могу я, прости, - повторила она.
   - Что, другому обещалась?
   Девушка покачала головой.
   Через некоторое время осмелившись взглянуть на солдата, Василиса заметила, что лицо его изменилось. Боль и недоумение сменились возмущением и насмешкой.
   - Ты гляди, не прогадаешь ли, мной побрезговав, - со значением проговорил он. - Не больно ли высоко метишь? Мы-то с тобой одного поля ягоды, а он? Нужна ему такая, как ты! Сам благородный, на благородной и женится.
   Василиса с ужасом осознала, что ее сердечная тайна и не тайна вовсе.
   - Или посулил тебе чего? - усмехнулся Федор и, по изменившейся в лице Василисе поняв ответ, презрительно сузил глаза:
   - Нешто поверила? Дура ты дурой! Будешь ему жена... на один поход. А я-то хотел, чтоб с кем венчаться, с тем и кончаться...
   Резко поднявшись и повернувшись к ней спиной, он зашагал в гору, к лагерю. Василиса, как пригвожденная, осталась сидеть на камне. Вспотев от волнения, не замечала она ледяного дыхания моря. Разум горько корил ее за совершенную ошибку, но на душе разъяснивало, как после грозы.
  

XXVI

   "...Чем пленил он меня, многажды пыталась я уразуметь, но и по сей день не нахожу ответа. Смолоду был он пригож и глаза имел дивные, но разве ж не видела я и других пригожих? Нравом был весел, и с женщинами знал, как обойтись, но и других весельчаков обходительных я знавала, а сердце к ним не легло. В ратном деле мало было ему равных, но в ту пору я по молодости не могла о том судить. И остается мне только уверовать в то, что любовь, как и дух Божий, веет, где хочет и нисходит на кого ей будет угодно..."
  
   История о неудачном сватовстве Федора облетела лагерь в считанные дни, хоть Василиса и держала рот на замке, и сам солдат наверняка предпочитал молчать о случившемся. Но девушка догадывалась о том, что всем все известно, по долетавшим до нее обрывкам разговоров и по взглядам, устремлявшимся к ней с любопытством и недоумением. Чаще же всего глядели на нее с полным непониманием и даже неприязнью, словно не просто отказала она мужику, звавшему ее замуж, но погнушалась иметь дело с простым солдатом. Хоть сама-то кто? Не из благородных же будет! Даже Яков Лукич, успевший привязаться к своей помощнице и проникнуться к ней уважением, отнесся к выбору Василисы неодобрительно, заметив, что "без мужа, ты не пришей кобыле хвост".
   Василиса, которая в тот момент как раз заканчивала наводить чистоту в опустевшем лазарете и взмокла от усталости, едва не разрыдалась. С веником в руках и смятением в душе она горячим шепотом принялась защищаться. Дело тут не в гордыне ее и не в заносчивости, она, может быть, и пошла бы за солдата, тем более такого видного, да только... И, не имея возможности открыть истинную причину своего отказа, вынуждена была выложить всю историю о батюшкиной смерти, добавив, что из уважения к его памяти не может выйти за того, кто пусть и невольно, но жизни его лишил.
   И опять неизвестно каким образом (Яков Лукич божился, что не сказал никому ни слова), но в скором времени стало об этом известно всем, кроме разве что самых нелюбопытных. И совсем уже другими взглядами встречали девушку солдаты - потрясенными и восхищенными. Виданное ли дело - убийцу отца выхаживать и печься о нем, как о родном! Сам же Федька всем и каждому рассказывал, как Василиса своей прозорливостью к жизни его вернула. Как пулю в теле нашла там, где никому и в голову бы не пришло искать. Как добра с ним была и сострадательна. Видать, ни словом не обмолвилась о том, что знает, кто он. Ну, святая, ни дать ни взять!
   Так и осталось за Василисой это прозвище - "святая" - к вящему ее смущению. "Вон святая наша идет", - слышала она теперь постоянно за своей спиной и терялась. Каждый раз хотелось ей возразить, что нет в ней ни капли святости - ведь не стяжала она мира в душе. Клубятся в ней сомнения и захлестывают страсти, а паче всего обуревает неискоренимая жажда любви. Ведь, казалось бы: будь довольна тем, что уважают тебя люди, даже чтут, что пользу приносишь, так нет же! Тянешься и тянешься к чему-то недосягаемому, а оно не то что не приближается, но как будто удаляется от тебя.
  
   В декабре еще по-настоящему не прихватили холода, даже погожие дни то и дело баловали. В один из них Василиса устроилась на пустом ящике из-под снарядов снаружи лазарета щипать корпию. Брались для этого изорванные пулями или осколками снарядов солдатские рубахи, заштопать которые не было никакой возможности, и раздергивались на отдельные нитки. Получалось таким образом что-то вроде шерсти, отлично впитывавшей и кровь, и гной. Прижать ее к ране, а сверху обмотать полотном - лучше не придумаешь! Хоть и однообразной была работа, но не трудной и не мешала предаваться своим мыслям, что Василиса и делала, подставляя лицо неяркому, уже не греющему солнцу.
   Погружаясь попеременно то в мечты, то в воспоминания, она не сразу и услышала, что изнутри лазарета доносятся голоса. Одним из них был голос Якова Лукича, который устало сетовал на нехватку всего, что только может быть потребно при лечении - полотна для повязок, спирта, инструментов - другой голос, задававший, видимо, вопросы, звучал приглушенно, и девушка не сразу смогла догадаться, кому он принадлежал. А как догадалась, то руки ее замерли и спина оцепенела. Что же, он, получается, пришел к ним с инспекцией - разузнать, какие у лазарета нужды? Выходит, что так.
   - Вот и выкручиваемся, как можем, - продолжал тем временем Яков Лукич, - спирт у солдат выпрашиваем, а корпию сами щипаем, извольте посмотреть!
   Судя по звуку шагов, и врач, и Михайла Ларионович, вышли из лазарета и смотрели сейчас на нее, однако, она не решалась бросить в их сторону ни единого взгляда.
   - А что, Яков Лукич, доволен ты своей помощницей? - услышала она вопрос, прозвучавший, как ей показалось, слишком уж весело для инспекции в лазарете.
   - Как не быть довольным! - услышала она в ответ. - Не девка, а золото: и руки золотые, и такое же сердце.
   - Стало быть, рассчитал я верно: этой чернице место в миру.
   Василиса заставила себя подняться им навстречу и поклониться Михайле Ларионовичу. Под мышкой у него она приметила какой-то сверток.
   - Я гляжу, ты ни полчасу без дела не сидишь! - улыбнулся офицер.
   Девушка пожала плечами, пытаясь не обнаруживать перед ним свое волнение:
   - Сиди я - не сиди, а дела меня сами найдут.
   Михайла Ларионович рассмеялся. Яков Лукич, осознав, что роль его сыграна, предпочел удалиться.
   - Ткань ты давеча у меня позабыла, - вкрадчиво напомнил ей офицер, протягивая сверток.
   Василиса притворно удивилась:
   - Разве сие не для вашей сестрицы подарок? Позабыли, небось? На машкерадный костюм к Рождеству. Самое время его отослать!
   Михайла Ларионович посмотрел на нее так пристально, что девушка пришла в смятение.
   - Будет! - сказал он коротко. - Насмешек я не люблю.
   Василиса неловко приняла у него из рук сверток, не зная, поблагодарить ли, или вернее будет просто промолчать.
   - Это дело у тебя ведь не срочное? - уверенно спросил Михайла Ларионович, кивая на корзину с нащипанной корпией.
   Девушка покачала головой.
   - Тогда пройдемся, составишь мне компанию! - скорее приказал, чем предложил офицер и, к вящему ее смущению, добавил:
   - Насладиться хочу... твоей беседой.
  
   Они долго ступали друг подле друга в молчании. Не произнесли ни слова, пока не остался позади русский лагерь, а вслед за ним и татарское селение, близ которого тот был расположен. Наконец, вышли на холмистое пустое пространство, с правой стороны окаймленное морем. По краю его они и пошли. Василиса поплотнее запахнула полы тулупа (ветер гулял тут беспрепятственно), а Михайла Ларионович как будто и не чувствовал его пронизывающих порывов.
   - Непривычно здесь без наших-то лесов, - начал он разговор, - зато и неприятелю укрыться негде.
   - Укрыться негде, - согласилась Василиса, - но и наступать в степи сподручнее, чем в перелесках.
   - Мыслишь, как стратег! - Михайла Ларионович поощрительно глянул на девушку. - Не по-бабьи ты умна, пустынница.
   - Сколько дал Бог ума, столько и в дело пускаю, - с легкой улыбкой отвечала девушка.
   - Любопытно мне, что ты в дело пустила, когда у Федьки Меркулова пулю в спине нашла? - офицер остановился и взглянул на нее в упор. - Тоже ум? Или что-то еще?
   Василиса часто задышала, отводя глаза:
   - Велика ли, право, разница, Михайла Ларионович?..
   - Велика! - офицер не отрывал от нее взгляда. - По всему выходит, ты насквозь человека видишь. Так это, или нет?
   Василиса вскинула опущенную голову. Слезы стояли в ее глазах, заслоняя взгляд словно бы расплывчатым стеклом:
   - Не пытайте вы меня, ваше благородие! Что я вам турок пленный? Не по своей воле, бывает, вижу то, что другим не дано. Точно находит на меня что-то. Сызмальства это. Объяснить не умею. И проку мне в том никакого нет, - добавила она горько.
   - Зато другим есть, - возразил Кутузов, в то время как Василиса готова была уже разрыдаться от того, что лишь интерес толкнул его к ней, а не чувство, - почитай, с того света Федьку вернула.
   Василиса безучастно мотнула головой: что ей тот Федька?
   - Что же ты судьбу свою с ним не захотела устроить? - уже более мягко, даже вкрадчиво допытывался офицер.
   - А я и так хорошо устроена вашей милостью, - отвечала Василиса неестественно высоким голосом, безуспешно пытаясь подавить бурю в душе.
   Михайла Ларионович отвел взгляд, устремив его на море, неспокойное в тот день, все в пенных валах и натурально черного цвета, будто бы решило оно оправдать свое название.
   - Развела нас с тобою служба, - произнес он мягко, оборачиваясь к ней и беря ее за обе руки, - ну да нынче затишье. Пора уж сызнова друг о друге вспомнить!
   У девушки пламенело лицо, точно зажег он свечу в ее душе.
   - Разве ж я вас когда забывала? - еле выговорила она.
   Михайла Ларионович смотрел на нее так ласково, как если бы держал перед ней полные медом соты и предлагал его отведать.
   - Да и тебя захочешь не забудешь! - произнес он не то в шутку, не то всерьез, и, наклонился к ней, видимо желая поцеловать. Однако Василиса в смятении опустила голову, и ему удалось прикоснуться губами лишь к волосам у нее на макушке.
  
   Оставшись наедине с собой в лазарете и развернув принесенный им сверток, чтобы вновь полюбоваться тканью, обнаружила Василиса поверх лазоревого полотна зеркальце в серебряной оправе с хитроумно украшенной рукояткой. И тут же непроизвольно прижала руку к груди, словно надеясь тем самым утихомирить высоко подпрыгнувшее сердце.
  

XXVII

   "...Чем дольше жила я при нем, тем больше дивилась тому, как умеет он к любому человеку войти в расположение и чью угодно дружбу завоевать..."
  
   Рождество не пришло, а нагрянуло в тот год, добавляя к той радостной надежде, коей до краев была полна Василисина душа, извечный возвышенный трепет, что несет с собой этот великий праздник. А помимо того, еще и сладостное чувство примирения.
   Их полковой священник, иеромонах Даниил, поначалу не питал к Василисе теплых чувств. Хоть девушка на исповеди и божилась ему со слезами, что никогда не называла себя монахиней, почитал он ее обманщицей. Еще до появления Василисы в лагере ревновал к ней офицерских жен, что, таясь от своего духовника, наведывались к "старице". А после готов был увидеть в ней солдатскую девку и благословлял при встрече словно бы нехотя, презрительно поджав губы. Но, регулярно посещая лазарет, чтобы причащать умирающих и ободрять борющихся со смертью, и видя самоотверженный труд Василисы, он понемногу сменил гнев на милость. И хоть к прозвищу девушки "святая" отнесся неодобрительно, но исцеление Федора заставило его по-новому взглянуть на необычную обитательницу лагеря. Во время праздника введения Богородицы во храм, услышав, как Василиса подпевает хору на клиросе, он впервые завязал с ней беседу и, узнав, что она поповна, не смог скрыть свой интерес. А на Николу зимнего сам разыскал девушку после службы и милостиво предложил присоединиться к певчим на Рождество. По словам Якова Лукича, с которым Василиса поделилась своей радостью, это было равносильно заключению мирного договора.
   По большим праздникам службы в лагере проходили под открытым небом, так как ни одна палатка не смогла бы вместить около тысячи солдат и офицеров гарнизона, офицерских жен и детей, и их прислугу, вывезенную сюда, на край империи, из центральных губерний России, где и генералы, и капитаны, и даже подпоручики владели деревнями с большим или меньшим количеством душ. Не скудное царское жалование кормило и одевало премьер-майоров и прапорщиков по всей империи, а никому не ведомые мужики, пашущие, сеющие и жнущие не с тем, чтобы самим жить в довольстве, а чтобы в сотни, в тысячи раз меньшее число господ могло, не заботясь о хлебе насущном, одерживать победы во славу императрицы, с шиком ухаживать за дамами, вкушать азарт карточной игры, блистать на балах или даже черкать вирши в альбомы уездных барышень. Однако едва ли кому-либо из бравых отцов-командиров, со склоненными головами слушающих сейчас Евангелие, приходилось об этом задумываться. Как не задумывались они и о том, что бабы крестьянские рожают сыновей не себе на радость и в утешение, а для того, чтобы царю-батюшке или государыне-императрице было из кого набрать рекрутов, да положить их затем в чужой земле под чужими небесами во имя того, что именуется в казенных бумагах "интересами Российской империи".
   Могли ли размышлять о том в Рождественскую ночь солдаты? Бог весть... В двух тысячах верст к северо-востоку от Ахтиара полыхало восстание Пугачева, всего четыре года назад, как и они, бившего турок под Бендерами, и защитники осажденного Оренбурга уже видели в страшных снах виселицы с качающимися на них дворянами. Но под ясными звездами Тавриды рабы-солдаты мирно стояли бок о бок с господами-командирами, внимая торжественным распевам Рождественского тропаря: "Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума..."
   В те минуты, когда хор умолкал, и вместо него раздавался зычный голос отца Даниила, стоявшая на клиросе Василиса позволяла себе скосить глаза на Михайлу Ларионовича. Офицерам с их домашними почтительно выделили место прямо перед импровизированным алтарем, так что находился ее возлюбленный совсем близко от нее и выглядел так величественно и торжественно, словно был одним из волхвов, пришедшим почтить младенца-Христа. Он тепло отвечал девушке взглядом, но делал это чуть свысока, не как равный, а как покровитель.
   "Дева днесь Пресущественнаго раждает..." - выводил голос Василисы, но душою она была не в Вифлеемской пещере, где появлялся на свет Спаситель. Ее собственное сердце, так долго вынашивавшее любовь, но никак не дававшее чувству воли, не в силах более терпеть раскрылось в ту ночь. Нежность и восхищение, радость и трепет, восторг и желание струились из него беспрепятственно и разливались, как море, на берега которого привел ее Михайла Ларионович из монастырского уединения.
   "Слава в вышних Богу и на земли мир, и в человецех благоволение..."
   Переполненный счастьем голос девушки возносился к самому небу, доверяя ему свои чувства, и в ответ нисходили на нее такая радость и покой, точно ангельские крылья, обняв согрели ей душу. И каждый взгляд на Михайлу Ларионовича все больше и больше внушал Василисе, что никто так не заслуживает горячего чувства, как он, своей отвагой и веселостью, умом и добротой, гордой статью и чарующим взором. Едва ли нашелся бы во всем мире человек, могущий противостоять его обаянию!
   Она впервые открылась любви, как цветок солнцу, ощущая горячее прикосновение светила и преображаясь в его лучах. Как же сладостно для сердца быть открытым! Не скукоживаться в одиночестве, не сжиматься в страхе, а распахивать лепесток за лепестком навстречу светлой радости. Не гадать с тревогою о том, что будет дальше, не печалиться, сколь многое разделяет тебя с любимым, но жить одним мгновением восторга, превосходящим, может быть, всю последующую жизнь остротою чувства.
   Вновь украдкой бросая взгляд на Михайлу Ларионовича, она надеялась увидеть то же, что испытывала сама, в его глазах. Но видела в них другое: покой, силу и горделивую уверенность в себе человека, привыкшего побеждать.
  
   На святках, омраченных для девушки памятью о смерти отца, Михайла Ларионович все время был в разъездах. С его собственных слов Василиса знала, что Кутузов объезжает татарские селения на западном берегу Тавриды, встречаясь с местной знатью и духовенством. Бекам он дарил изящные кинжалы, изготовленные здесь же, в лагере солдатами, бывшими кузнецами в своих деревнях, которым в радость было взяться за привычный труд. Священникам же мусульманским - имамам - преподносились деревянные четки редкой красоты. Изготовил их тоже солдат, бывший столяр, из корня тополя, коий давал необыкновенный узор: темные пятна на светлом фоне. Подарки преподносились по случаю праздника Рождества Христова с уверениями в том, что, милостью императрицы, любая вера может быть свободно исповедуема в пределах государства Российского. Беки кланялись, благодарили, приглашали к себе в дома на угощение, а имамы деликатно замечали, что Коран также чтит Ису сына Марьям как великого пророка. И те, и другие вслух дивились тому, насколько свободно их русский гость владеет турецким языком, а про себя - как у него хватило смелости явиться к ним в одиночку, в сопровождении всего лишь одного слуги.
   Разговоры же с татарскими старейшинами велись о том, что Россия желает Таврической земле процветания и свободы, в то время как турецкий султан выкачивает из нее налоги в свою казну и, попирая права татар, сажает на их престол своих ставленников.
   - Однако сейчас нашим ханом стал тот, кто угоден России, в чем же разница? - насмешливо осведомлялся бек Фарид.
   - Сахиб-Гирей был избран вашими же татарскими старейшинами, - деликатно напоминал Кутузов, - которые сразу осознали, какие выгоды крымскому ханству принесет независимость от Турции. Отныне вы можете сами управлять своей землей.
   - Мы могли бы в это поверить, если бы присутствие ваших войск не напоминало нам об обратном, - усмехался мирза Наиль.
   - Наши войска противостоят султану, но не татарам и ногайцам, чью землю турки считают своей - мягко возражал Кутузов.
   - Турецкий султан - наш верховный калиф, и покровительство Турции нас не тяготило, - настаивал имам Дамир.
   - Трудно представить себе, чтобы в крымском ханстве не нашлось своего духовного вождя! - выражал недоумение Кутузов.
   Однако первые его поездки не принесли сколько-нибудь ощутимых результатов, кроме одного. Имам ближайшего к Ахтиару селения под названием Учкуй проявил к нежданному гостю большую доброжелательность, чем остальные, и, угостив его горячим, бодрящим напитком из местных трав, осведомился, где русский офицер так хорошо овладел турецким языком.
   Кутузов, порядком устав к тому времени от холодной сдержанности прочих татарских старейшин, был рад сменить тему разговора. Он охотно рассказал, что научился турецкой речи, служа в Бессарабии и беря уроки у пленного турка. И с тех пор не упускал ни единой возможности поупражняться в языке. Имам Дениз взглянул на него с уважением:
   - Другие на вашем месте погнушались бы и учить язык врага, и пользоваться услугами пленных, - заметил он.
   Кутузов махнул рукой, как если бы речь шла о чем-то совершенно не значительном:
   - Мы враги лишь по воле наших государей и то до заключения мира. Кстати, - уловив благоприятный момент, добавил он, - я бы с большим удовольствием взялся за изучение татарского языка.
   Свое предложение он подкрепил обаятельной улыбкой.
   Какому человеку не льстит возможность ощутить себя учителем! Тем более что в ученики просится офицер захватившей твой край могущественной державы, от которой зависит твое будущее благополучие... Имам согласился, и Кутузов стал регулярно наведываться в Учкуй. Меж турецким и татарским языками было большое сходство, и русский офицер показал себя способным учеником. По окончании занятий он со своим учителем подолгу беседовал по-турецки, обсуждая то необычно холодную зиму, грозящую погубить урожай, то очередное морское столкновение русской эскадры с турками, то будущее Тавриды под управлением России, о котором имам, как ни сдерживался, все же проявлял беспокойство. А через некоторое время, приезжая на урок, Кутузов стал с удивлением обнаруживать в доме Дениза и других татарских старейшин, с которыми ему в разных селениях уже доводилось иметь беседу. И все они после вступительных разговоров переходили к одинаково волновавшему всех вопросу: что несет Россия Тавриде?
   - Свободу и спокойствие! - внушал им Кутузов.
   Он всегда испытывал радостное возбуждение, едва предоставлялась возможность держать речь, доказывать, убеждать. Искусством красноречия владел он не хуже, чем искусством одерживать победы в бою, а наслаждался им, пожалуй, даже больше. Насколько меркнет и пушечный огонь, и штыковая атака перед силой слова, что, никого не убивая и не калеча, добивается должного результата. И какое удовольствие играть тоном голоса, видя, как воздействуешь им на слушателей, заставляя их то возбужденно подаваться вперед, то с облегчением расслаблять напряженное тело.
   - Мы слышали, что земледельцы в России - настоящие рабы своих беков, - взволнованно говорил ногайский мирза Эльмас, - но наш народ не стерпит такого обращения!
   - Из уважения к ногайскому и татарскому народам императрица не станет менять ваши обычаи, - убеждал в ответ Кутузов.
   - Пока ее власть в Крыму не упрочилась - может быть, - упорствовал мирза, - но со временем...
   - Я уверяю вас, - мягко подхватывал его незаконченную фразу Кутузов, - императрица будет помнить о том, что Турция с вожделением смотрит на Крым, а потому постарается стать более желанной владычицей, чем султан.
   Мирза не мог сдержать улыбки.
   А Кутузов краем уха слышал, как имам Дениз говорит по-татарски другим своим гостям:
   - Если бы все русские были так же любезны, как этот офицер, их владычество не внушало бы опасений.
  
   В свой следующий приезд Кутузов как бы невзначай поблагодарил Дениза за высокое о нем мнение. Имам оторопел:
   - Я не думал, что вы уже так свободно понимаете по-татарски!
   - С таким учителем, как вы, легко заговорить на любом языке, - с полной искренностью в голосе признался офицер.
   Эти слова окончательно скрепили их дружбу. Встречи же и беседы с другими татарскими старейшинами в доме Дениза стали происходить постоянно и всякий раз заканчивались все более и более тепло. И, вероятно, именно вследствие этого Ахтиарский гарнизон никогда не знал нападений со стороны местных жителей, от чего страдали русские лагеря по всей Тавриде.
   Кутузов же в разговорах с имамом, не утерпев, обмолвился однажды о необычной девушке, с которой свела его судьба. Дениз с большим интересом выслушал об удивительных способностях Василисы и выразил желание помочь ей в ее трудах. Вернувшись в лагерь, Кутузов передал Василисе в подарок от имама колючее растение, предусмотрительно завернутое в платок. Нетерпеливо развернув его, девушка увидела округлый толстый стебель и расходящиеся от него, как лучи звезды, сочные узкие листья, унизанные колючками.
   - Имам сказал, что его сок заживляет раны и возвращает коже молодость, - с удовольствием видя, что доставил девушке радость, - сообщил Кутузов. - А если смешать его в равных частях с медом и красным вином, то восстанавливает силы.
   Василиса с уважением рассматривала чудодейственное растение. Затем с не меньшим уважением перевела взгляд на Михайлу Ларионовича.
   - Удается же вам и врага к себе расположить! - восхитилась она.
   - А как же без этого? - наслаждался ее восхищением Кутузов. - С кем воюешь, того понимать надобно, а проявишь к человеку интерес - он к тебе дружбу питать начнет. С людьми управляться - отдельная стратегия, - гордясь собой, добавил он.
   Василиса промолчала - что-то в его последних словах заставило ее испытать напряжение.
   - Ну а ты заводи себе аптекарский огород! - уже другим, веселым и легким тоном, посоветовал Кутузов, заметив ее опущенный взгляд. - Трав лечебных я тебе еще достану.
   Василиса задумчиво улыбнулась:
   - Живой воды бы где найти!..
   - Спрошу о том у имама, авось подскажет! - с полной серьезностью пообещал Кутузов, взглянув ей в глаза на прощание и оставив у лазарета с животворным и колючим подарком в руках.
  

* * *

  
   Всего несколько месяцев успела провести Василиса в лазарете, а ее служение уже воспринимали так же естественно, как и службу любого другого воина. Хотя на деле медсестра в армии XVIII века, да и любого другого предшествующего столетия была явлением уникальным: на протяжении долгих веков воюющие мужчины обходились без их помощи. Регулярная медсестринская служба возникла лишь в середине XIX столетия в ходе последней русско-турецкой кампании; до того времени раненых поручали, рабам, товарищам-солдатам, монахам или Господу Богу в зависимости от того, на какой исторический период мы бросим взгляд. Этот факт вызывает не меньше удивления, чем пресловутое отсутствие колеса у южноамериканских цивилизаций, но после краткого экскурса в историю удивляться будет, пожалуй, нечему.
   Прежде всего, вспомним о том, что до того, как начала широко применяться анестезия (середина XIX века) и антибиотики (середина XX века), раненые умирали быстро. Максимум, что могли сделать для человека - это вынести его с поля боя, промыть рану, перевязать ее (перед глубокими внутренними повреждениями врачи были бессильны), и предоставить страдальца его судьбе - ведь никаких сколько-нибудь эффективных обеззараживающих и болеутоляющих средств попросту не существовало.
   Но и на этот необходимый минимум раненый мог рассчитывать далеко не всегда. Как правило, его участь всецело зависела от сострадания товарищей по оружию. И тут древние цивилизации дают огромную фору не только средневековью, но и новому времени.
   Согласно древнеиндийскому трактату "Веда", раненые помещались в специальных палатках, снабженных железными кроватями, а врач обязан был иметь при себе не меньше 127 различных инструментов, включая сильный магнит для извлечения глубоколежащих обломков стрел.
   Древнегреческие авторы, начиная с Гомера, постоянно упоминают военных лекарей (при осаде Трои их было аж двое на целую армию!), которые извлекали наконечники стрел, отсасывали из раны кровь и посыпали ее успокаивающим зельем. Солон заботился об организации государственной помощи раненым воинам. Аристид упоминал о том, что в Афинах существовали специальные военные больницы. Ксенофонт описывал, как во время одного из походов движение греческих войск было остановлено на 3 дня для ухода за ранеными. Однако присутствие врача в армии все же не считалось чем-то само собой разумеющимся. Например, перед походом Алкивиада в Сицилию в народном собрании всерьез обсуждался вопрос: посылать врача в эту экспедицию, или нет. И Гиппократ, чьим именем клянутся современные медики, предложил отправить с войсками своего сына.
   Рим, по сравнению с Грецией, шагнул далеко вперед, благодаря безупречно четкой организации. Каждый легионер обязан был иметь при себе перевязочные средства, а специальные команды носильщиков организованно доставляли солдат с поля боя в лагерь. Позднее им даже стали платить за эту услугу, но, к счастью, раскошеливаться приходилось не самому спасенному, а государству, которое оценивало каждую выжившую человеко-единицу в золотую монету. В лагере раненый тут же попадал в руки врачей (по 4 лекаря на когорту в 1000 человек) и вздыхал с облегчением: система - великое дело! Уход за выздоравливающими поручали рабам (что, вероятно, делали и греки). Даже больных военных лошадей лечили в особых стойлах под названием Veterinaria! Императоры любили посещать лазареты для поднятия воинского духа, а врачам ставили памятники, как тот, например, что был найден в веками позже в Швейцарии. Надпись гласила: "Клавдию Гимносу - врачу 21 легиона".
   Византия продолжила славные римские традиции, вменив санитарным отрядам также в обязанность носить при себе бутыли с водой. А вот падение Римской империи привело в упадок и военную медицину. Варвары не склонны перенимать чей-либо культурный опыт, а разномастные феодалы, как клопы, наводнившие Европу в средние века, ни в грош не ставили жизни зависимых крестьян, понуждаемых ими сражаться в своих интересах. Ну, ранен так ранен - не возиться же с ним! И хорошо еще, если междоусобные стычки происходили неподалеку от родной деревни - тогда человека сдавали на попечение близких - а если нет? Как правило, после сражений вся масса раненых крестьян и наемников лежала на поле боя в мучениях безо всякой помощи. А феодал при этом спокойно уезжал в свой замок праздновать победу или оплакивать поражение.
   Если поход был достаточно крупным, то за войском вместе с маркитантами следовали также разнообразные знахари и шарлатаны, после каждого сражения слетавшиеся к раненым, как вороны. Пользуясь отчаянным положением солдат, они за определенную мзду врачевали (или делали вид, что врачуют) раны, попутно приторговывая "чудодейственными" снадобьями, ладанками, амулетами. Кто выживал, свято верил, что снадобье помогло.
   Поразительно, но даже во время крестовых походов - фантастического для средневековья по размаху предприятия - вопрос регулярной медицинской помощи продуман не был. Врачи в армии (точнее, конгломерате армий), конечно, имелись, но нанимали их вожди крестоносцев для себя любимых, а не для своих солдат. Не исключено, конечно, что те оказывали помощь и простым ратникам, но это был уже вопрос совести каждого из лекарей. В большинстве же случаев совесть молчала, и раненого крестоносца неумело перевязывал его товарищ по оружию, а кружку воды ему подавала обозная девка, и то если у обоих было доброе сердце.
   При этом иногда (как чудовищно бы это ни звучало) организованная помощь раненым состояла в том, что им помогали... отправиться на тот свет. Например, при осаде Гройнингена в Нидерландах командир отдал приказ покончить со всеми тяжелоранеными и больными в отряде - уж больно много хлопот они доставляли! А главнокомандующий итальянской армией при Карле V, маркиз де Пескара, отдал приказ по войскам, чтобы все солдаты, которые не могут передвигаться сами, были заживо похоронены. Оправдывал себя он тем, что препятствовал распространению некой болезни. И ведь действительно воспрепятствовал...
   Единственным светлым лучом, который мог бы немного озарить эту мрачную картину, были монастыри. При них создавались больницы-приюты, где раненый (если ему еще повезет добраться до подобного приюта!) теоретически мог отлежаться и выздороветь. Но практически благие намерения как всегда привели не туда, куда предполагалось. При полном отсутствии того, что в нашем понимании является гигиеной, смертность в этих заведениях зашкаливала. Если у одного твоего соседа по палате сыпной тиф, у другого - лихорадка неясного генеза, и все это вместе монахи лечат одними молитвами, много ли у тебя шансов?
   Отправившись из Европы в родные края, мы тоже вряд ли найдем, чем похвастаться. После поражения Лже-Дмитрия в 1605 г. во время осады города Кромы в войсках Бориса Годунова началась эпидемия дизентерии. Когда весть об этом дошла до царя, тот, по совету своих московских врачей послал в войска нужные лекарства. Подействовали они или нет, неизвестно. Неизвестно также, сколько воинов осталось в живых, пока весть шла до Годунова, а лекарства - обратно.
   Впрочем, прогресс неминуем, и в 1615 г. при царе Михаиле Федоровиче в русской армии уже был один лекарь, получавший жалование от государства. К 1670 г. относится указ о "безденежном лечении раненых чиновников и стрельцов", что подразумевает присутствие в армии хотя бы нескольких медиков.
   При Петре I армия становится регулярной, и в ней появляются иноземные лекари (своих в достаточном количестве армия становится регулярной, и в ней появляются иноземные лекари (своих выучить еще не успели). екарства. а никаких надежд. колвыучить еще не успели). Правда, некомплект был по-прежнему ужасен: в 1738 г. на целый полк мог приходиться всего один врач. И вряд ли такое положение дел кардинально изменилось к октябрю 1773 года, когда Василиса попала в Ахтиарский гарнизон. О медсестрах же, как уже говорилось, речи вообще не шло. Поэтому идея Михайлы Ларионовича доверить девушке уход за ранеными была смелым новаторством по тем временам.
   Впрочем, не в том ли состоит роль личности в истории, чтобы выдвигать нетривиальные идеи? Хотя, История и без того готовила подполковнику неповторимое место...
  

XXVIII

   "...И ныне, на склоне лет, окидывая взглядом свой земной путь, не могу я припомнить более радостных часов, чем те, что выпали мне в ту зиму..."
  
   Вскоре после праздника Крещения Господня, Михайла Ларионович в очередной раз пожаловал в лазарет, да не просто так, а с очередным подарком.
   - Вот, - сказал он с деланной скромностью, кивая на свое подношение, - решил приобрести для нужд ваших санитарных. Раненых там перевозить или еще для какой надобности.
   Яков Лукич при виде подарка изменился в лице, а у Василисы в смятении приоткрылись губы. Стояла перед ними лошадь, ладная, подобранная, молодая (видно и не искушенным глазом) и мягко прихватывала хлеб с ладони державшего ее в поводу офицера.
   - Это на чьем же она довольствии будет? - сглотнув, осведомился Яков Лукич. - Лазарет-то сами знаете, как снабжают - у нас и полушки лишней не водится.
   Михайла Ларионович махнул рукой:
   - О сем не печальтесь - фураж вам будет выделен, я позабочусь. Ну, принимайте красавицу!
   Повинуясь порыву, Василиса подбежала и обняла молодую кобылку за шею, прижавшись к ее шерсти лицом. Лошадка была удивительно красивой, рыже-чалой масти: рыжие волоски в ее шерсти так обильно перемежались белыми, что конская шкура на отдалении казалась розоватой, а вблизи - покрытой частыми стежками белой нитью. Нежно поглаживая лошадиную морду, Василиса обратила внимание на то, что уздечка из выделанной кожи явно не русской работы.
   - У татар купил, где же еще! - подтвердил ее догадку и Михайла Ларионович. - Зовут ее Гюль; по-ихнему - цветок.
   - Цветочек мой! - шептала Василиса, вороша пальцами конскую гриву.
   И хотя после первого знакомства Гюль отправили на выпас с другими гарнизонными лошадьми, Василиса взялась ухаживать за ней сама, выучилась чистить, запаривать ей ячмень, которым подкармливали лошадей в зимние месяцы, и следить за копытами, чтоб не одолела их гниль. Она полюбила свою питомицу сразу и безоговорочно, как любит мать едва появившееся на свет дитя, и Гюль, будучи, как и все лошади, чрезвычайно чувствительна к внутреннему настрою человека, отвечала ей тем же. Через какое-то время, едва заметив приближающуюся Василису, она стала сама выходить из табуна к ней навстречу и касаться теплым храпом ее груди.
   А у Михайлы Ларионовича был в подарке свой интерес. Решительно заявив, что, ввиду превратностей их военной жизни, Василиса просто обязана уметь держаться в седле, он принялся обучать ее верховой езде.
   Эти-то уроки и вспоминала впоследствии Василиса как время ничем не омраченного счастья. Выезжали они с Михайлой Ларионовичем в степь над морем, и несколько часов кряду принадлежал он только ей, а она ему, и, хоть невинны были их занятия, ничего слаще этого Василиса и вообразить не могла. Не всякая ли девушка мечтает обрести в возлюбленном не только сердечного друга, но и того, кто мудро поведет ее за собой и будет отчасти отцом и наставником? А Михайла Ларионович учителем был превосходным: строго-спокойным, твердым в решении добиться цели и добрым к своей ученице, но без попустительства. Только теперь в полной мере осознала девушка, отчего так любят его солдаты и отчего батальон его по выучке никем не превзойден. Глядя в чудесные его глаза, все время видела она благую, но властную силу, ею управляющую, и помыслить не могла проявить слабость или воспротивиться. Владел Михайла Ларионович ее душой, как травинкой, что вертел в руках в минуты досуга, и доставляло это девушке лишь наслаждение.
   Вскоре окрепли против прежнего ее голени, привыкшие едва не ежедневно стискивать конские бока, уже не выматывала душу рысь с брошенными стременами, и не истиралась в кровь о седло нежная кожа с внутренней стороны колен. На галопе не вцеплялась она отчаянно в повод, дабы не терять равновесия, но прямо держала спину; не вихлялось под ногой стремя, как приклеенное теперь к носку сапога, и мастерство ее доходило уже до того, что могла Василиса обернуться на скаку, чтобы послать улыбку своему учителю.
   Много прелюбопытного довелось ей узнать за это время. О том, например, что лошадь, впервые видя своего нового всадника, шагов за двадцать уже знает, уверен он в себе или нет. И если нет, то будь человек хоть Ильей Муромцем с виду, конь и с места под ним не стронется, или же выбросит из седла. А если крепость духа в нем почует, то хоть мальчишке пятилетнему повиноваться станет.
   - Тебя-то Гюль сразу хозяйкой признала, - добавлял Михайла Ларионович к смущению, но и удовольствию Василисы, - для нее твоя сила, как на ладони.
   Девушка тихо удивлялась: никогда не почитала она себя сильной ни телом, ни духом, но не возражать же в ответ на похвалу!
   По окончании их занятий, когда утомившихся от скачки, тяжело дышавших лошадей переводили на шаг, между учителем и ученицей непременно завязывался разговор. Василиса уж давно приметила, что ее возлюбленный весьма словоохотлив, в особенности же любит он повествовать о своих победах. Тут и вправду было, чем похвалиться! Еще отроком, в военной школе, в лучших ходил учениках, а в математике таких достиг успехов, что определили его преподавать оную солдатским детям, при той же школе обучавшимся. Там-то впервые испробовал он, еще совсем мальчишкой, сладостный вкус власти, к которой впоследствии тянулся, как влюбленный к предмету своих грез.
   А после, приступив к военной службе и получив под свое начало солдат, быстро одержал победу над их сердцами. К ним, вчерашним хлебопашцам и мастеровым, насильно согнанным под знамена императрицы, нашел единственно верный подход: властвуя, быть им другом и во всем блюсти их интерес. Не приведи Бог покуситься на солдатское жалование, что делали иные из его сослуживцев, или наказать кого, не разобравшись. Всех, кто к нему обращался, выслушивал со вниманием, ни на чью беду не махал рукой. Любил хвалить, да прилюдно и мысль о геройстве как можно раньше старался заронить в солдатские души. Ведь чем еще сподвигнуть на усердие в ратном деле, людей, не выбравших его по доброй воле? Одним лишь обещанием того, что каждый может превзойти других выучкой и смелостью, высоко поднявшись в глазах командира и товарищей. Не уставал он повторять во время упражнений, что ведет свой батальон к воинской славе, не грозил солдатам ничем, лишь вслух сожалел о том, что едва ли сможет нерадивый блеснуть на поле боя. А поскольку донельзя уверен он был в своих словах, да в глазах его как будто полыхали предстоящие баталии, солдаты шли за ним, как завороженные.
   Опасность же Кутузов любил и искал ее, как иные ищут укрытия от опасности. Когда во время восстания в Польше, гордые паны не захотели видеть на престоле Станислава Понятовского, Екатерина II поддержала своего любовника российскими войсками. А Михайла Ларионович тут же подал рапорт о том, чтобы ему присоединиться к этим войскам. Где еще стяжать себе славу, как не на поле боя! Не в тихом же лагере под Петербургом. И служил он в Польше так, что командиры отмечали его едва ли не в каждом донесении о победе. Равно, как и впоследствии - в Бессарабии и Молдавии - везде, где Оттоманская Порта препятствовала выходу России к Черному морю. Неизменно отличаясь доблестью, на виду у начальства был он всегда.
   - Что ж вы потеплее себе местечка не выхлопотали, чем наш гарнизон? - лукаво осведомлялась Василиса.
   - Да уж куда теплее! - смеялся Михайла Ларионович. - Летом от жары хоть в море топись! А так... Служил я в штабе у Румянцева квартирмейстером. И размещением войск заведовал, и провиантом, и рекогносцировкой. Да в штабе разве развернешься? Мне простор нужен, чтоб командовать, а в тепленьком местечке и скиснуть недолго.
   Василиса преисполнялась к нему уважением.
   Один лишь рассказ и поразил ее, и озадачил. Поскольку приоткрыл ту сторону души ее возлюбленного, с коей доселе она знакома не была. Как-то раз, когда ее лошадка, отдыхая от науки, шагала рядом с офицерским жеребцом, девушка, уже давно любовавшаяся этим золотисто-буланым скакуном, осведомилась: откуда он у Михайлы Ларионовича?
   Тот охотно рассказал. Когда служил он в Бессарабии, владел там этим жеребцом по кличке Хан один турок из султанского гарнизона. Восхитившись прекрасным животным, Михайла Ларионович загорелся его купить, но не тут-то было - турок запросил за коня пятьсот червонцев. Опечаленный ценой, Кутузов отказался от покупки, но чертов турок нарочно стал как можно чаще появляться у офицера на глазах именно на этом коне. Однако Михайла Ларионович не сдался и не выложил за жеребца бешеные деньги, он выжидал. И дождался-таки своего часа! После штурма и захвата важнейшей на том участке военных действий турецкой крепости, когда стало очевидно, что Турция теряет здесь свои права, хозяин жеребца сам явился к нему с предложением уступить коня за двести рублей. В итоге сошлись на ста шестидесяти.
   - Да неужто вам после боя до торгов было? - изумилась Василиса. - Вон вы только что рассказывали, сколько товарищей в том деле потеряли, как слезами заливались, по трупам ступая... О коне ли тут думать?
   Михайла Ларионович непонимающе пожал плечами:
   - Что ж, товарищей уже не вернешь, а выгоду свою соблюсти никогда не помешает.
   Василиса отвела взгляд.
   В тот вечер ощутила она с грустной очевидностью: а ведь и сейчас выжидает Михайла Ларионович, выгоду свою соблюдая! Предвкушает тот миг, когда ее доверие к нему не станет полным, и тогда вновь поведет свое наступление. Ведь осталась она как не захваченная крепость у него в тылу, а сего допустить нельзя! Крепости должно покорять и разорять; впрочем, иногда и милуют их жителей, но не горше ли от этого твое поражение?
   Со вздохом запахнула девушка одежду, как от студеного ветра. Тянет к ней ее избранника, спору нет, но тянет не душою, а разумом и телом. Ум его покорен необычным ее свойством, и, хоть не допытывался он более о том, откуда у Василисы ее дар, да насколько тот простирается, чувствовалось: ждет Михайла Ларионович новых откровений. А тело его, крепкое и ладное, всем строем их военной жизни подготовленное к сражениям, тело жаждет одержать победу. Что же за победою последует - разгром или милость - Бог весть!
  

XXIX

   "...И подумалось мне тогда: едва ли есть в лекарском деле то, что здравому смыслу противоречит. От него и отталкиваться след..."
  
   А тем временем дела сердечные переплетались с делами повседневными, точно нити в одном полотне, и негаданно накатило на Василису множество хлопот. Прежде всего обнаружилось как-то вдруг, что одежда ее прежняя полностью изношена и от холода спасает не лучше, чем рыбацкая сеть от ветра. Пришлось выкручиваться.
   От тех солдат, что скончались осенью в лазарете, осталось порядком одежды: исподнего белья, мундиров, сапог. Они-то и пошли в дело. Надрываясь от натуги, девушка прокипятила вещи мертвецов в медном чане с мылом, высушила и принялась перекраивать на себя. Ушивала порты и рубахи, из мундиров нарезала теплые полосы ткани, обмотав которыми ноги, весьма способно было ходить в солдатских сапогах, что без обмоток болтались на ней, как ведра. Из плотного мундирного сукна справная вышла и юбка, и душегрейка, и платок на голову, почти совсем не пропускавший холода. А перешитая по ее фигуре, изрядно приталенная шинель шла Василисе, по ее мнению, гораздо больше, чем тулуп. Доходя девушке едва ли не до щиколоток, она скрывала все несовершенство нижней ее одежды.
   За этими хлопотами пришла Василиса к одной любопытной мысли:
   - А не странно ли, Яков Лукич, - задалась она вопросом как-то раз, - что я, здоровая, прежде чем одежду с покойника надеть, чищу ее, как могу, а для раненых мы рубахи мертвецов, не стирая, на корпию разрываем?
   - И что с того? - не уразумел врач.
   - Как что?! Грязными повязки у нас получаются.
   Якову Лукичу явно не приходило это раньше в голову.
   - Ну, - неуверенно проговорил он, - выстирай их, коли хочешь, хуже не будет.
   Но Василиса не унималась:
   - А разве вам в медицинской школе ничего о сем не говорили?
   Яков Лукич только рукой махнул:
   - Да какая там медицинская школа! Сам я из мещан, наукам никогда не обучался. Как в армию забрали, лет десять простым мушкетером служил. А потом в денщики попал к немцу-врачу. Тот лекарем был справным, да вот по-русски ни бельмеса не разумел. За три года, что я при нем обретался, он материться только и выучился; правда, складно. Ну а я за ним приглядывал помаленьку - там что-нибудь подам, здесь - подержу, вот командир и решил, что я врачебное дело освоил. А потом, когда здесь, в Тавриде война к концу подошла, немца в Бессарабию перевели - там турок еще не добили - а меня где потише оставили. Сказали, мол, активных боевых действий сейчас нет, справишься и ты. Врачей-то знающих по всей армии - раз два и обчелся; вот и берут тех, что вроде меня.
   Василиса не нашлась, что ответить.
   Но, осознав, что Якову Лукичу самому еще впору учиться вещам очевидным, принялась потихоньку-полегоньку наводить в лазарете то, что, по ее мнению, было порядком. Как могла тщательно отмыла от копоти и пыли стены, печку и все лежаки для больных; прокипятила всю корпию и бинты, и, когда высох перевязочный материал, завернула его в чистый холст так, чтобы и пылинка сверху не осела. Старательно перемыла все инструменты, которыми пользовался Яков Лукич, и решительно сказала, что перед тем, как вновь пускать их в ход, следует протереть и ланцеты, и щипцы.
   - И что ты об этой чистоте печешься? - пожимал плечами Яков Лукич. - Как снова раненые пойдут, так ей конец настанет.
   Василиса, отмывая его кожаный передник с застарелой, въевшейся грязью, отвечала уклончиво, и сама толком не умея обосновать свое стремление к тому, чтобы раненых окружали чистые вещи. Но перед глазами у нее стояла миниатюра из летописи, повествующей о моровой язве; некогда она ее разглядывала вместе с отцом. Там интуитивно почувствовавший природу заражения художник, изобразил полчища неких чудищ, переходивших от дома к дому с затаившимися там испуганными людьми. Передвигались эти чудища по воздуху от заболевших к еще здоровым, они-то и натолкнули девушку на мысль о том, что воздух вокруг больных и все, что с ними соприкасается, должно быть очищено от чудищ.
   В довершение задумалась Василиса вот о чем: воду для лазаретных нужд, в том числе и промывания ран, берут они из родника, но, хоть кажется она чистой на вид, раны часто гноятся. Меж тем подле них море с водой соленой, а кому не известно, что там, где соль, никакая гниль вовек не заведется! Притащив в лазарет несколько ведер морской воды, Василиса тщательно процедила ее через мелкий песок, смешанный с золой и, укупорив ведра полотном, так и оставила сохраняться на всякий случай.
   Яков Лукич относился к ее нововведениям с беззлобной насмешкой, пока не пришел черед разводить в недоумении руками. За несколько дней до праздника Иверской иконы Божьей Матери случилась беда: во время учений разорвало пушку, куда засыпали слишком много пороха. Чудом никому не снесло головы, но человек шесть артиллеристов оказались изрядно посечены разлетевшимися осколками. И врач, и его помощница знали по опыту, что осколочные ранения самые скверные: всегда загнаиваются раны, а то и переходят в гангрену.
   Но на сей раз все обошлось настолько чудесным образом, что Яков Лукич стал подозревать: а не новшества ли Василисины тому причиной? Специально заготовленной водой были промыты раны, а перевязаны чистейшими бинтами. И зажила развороченная осколками плоть у всех солдат без нагноений.
   После этого случая стал посматривать Яков Лукич на свою помощницу с некоторой опаской: вдруг почувствует она свое превосходство и верх над ним возьмет? Но Василиса, как и всегда, вела себя со смирением, выполняла самую черную работу и, если и гордилась втайне чем, не выставляла сей гордости напоказ.
   С Яковом Лукичем держалась она, как прежде, почтительно, с солдатами - приветливо и дружелюбно. И лишь с одним человеком в лагере никогда не знала наверняка, как себя вести. Но время от времени втайне от всех доставая подаренное им зеркальце и вглядываясь в него, смеяла надеяться, что и Михайле Ларионовичу смотреть на нее так же приятственно, как и ей на саму себя.
  

XXX

   "...Были мы с ним, как волна и берег: завсегда рядом и тщимся слиться воедино, ан нет, не выходит. Но и не оторваться нам друг от друга; верно Провидением назначено сие мучение..."
  
   Пасху в тот год высчитали позднюю, и великий пост начался лишь на второй неделе марта. Тяжкое это было время - лагерь буквально оцепенел от холода! Вспоминая летнее пекло Тавриды, Василиса надеялась, что холода отступят здесь раньше, чем в родных ее краях, но нет: страшная промозглая сырость, коей не бывает в далеких от моря землях, к тому же усиленная морским ветром, заставляла леденеть в начале весны не хуже, чем в самый трескучий мороз.
   Солдаты выбирались из казарм разве что для учений, в остальное же время сбивались к беспрерывно топившимся печам, точно цыплята - к наседке. Караульные несли службу в одеялах поверх мундиров, на что командиры закрывали глаза - иначе недолго солдат продержится. Вся лагерная жизнь, что могла позволить себе замереть, замерла в эти дни, прекратились и верховые прогулки Василисы с Михайлой Ларионовичем. Однако едва миновала неделя Торжества православия, как подполковник вновь объявился в лазарете. По его мнению, лошади чересчур застоялись, да и ветер поутих - пора возобновлять уроки!
   Ни единого робкого намека на весну не ощущалось в природе, когда их лошади, то и дело возбужденно переходя на рысь, шагали вдоль круто обрывающихся к морю меловых скал. Иссушенная за лето и сопревшая мокрой зимой трава была неприглядна, ни единого цветка еще не выбилось из-под земли, не набухло ни одной почки. И когда всадники, размяв лошадей, пустили их вскачь, любоваться им пришлось лишь неприветливо холодным небом.
   В тот день не свернули они, как обычно, к живописным сосновым лесам в окрестностях Ахтиара, не укрылись в защищенной от ветров Балаклавской балке, а держались вдоль самого края моря. И вскоре Василиса с изумлением приметила впереди словно бы крепостные стены, сложенные из пористого желтоватого ракушечника. Заслоняли они собой уютную гавань и тянулись вдоль холма, на который вскоре и взлетели лошади. Там-то Василиса и придержала Гюль, не поверив собственным глазам.
   Прямо над морем, на самом краю обрыва, гордо и одиноко высились мраморные колонны. Не было меж ними стен, как не было и крыши над ними, и словно бы не развалины древнего храма увидела девушка, а стайку чистых и гордых девиц, что стойко выносят и ветра, и холода, и людское забвение, стоя здесь смиренно и безропотно дабы выполнить им одним известный долг.
   - Что это? - изумленно выдохнула девушка.
   - Должно, капище эллинское. Давно хотел тебе показать.
   Их кони спустились с холма к самым колоннам. Склон был неровным; то там, то здесь из-под пожухшей травы проступали крупные обтесанные камни. Василиса гадала: не стены ли это эллинских домов, от времени ушедших в землю?
   Колонны вблизи оказались блестящими от покрывавшей их влаги. Сойдя на землю, девушка прошлась меж ними, дотрагиваясь до мрамора рукой, как если бы желала поприветствовать и ободрить.
   - И почему вас люди бросили? - обратилась она к колоннам с вопросом. - Почто из города ушли?
   - Завоевали его, небось, - ответил за безгласный мрамор Михайла Ларионович, - как разграбили, так и стал никому не нужен.
   Василиса молча вслушивалась в его слова.
   Прислонившись к одной из колонн, она обратила взгляд к морю. Штормовые валы взлетали необычайно высоко в тот день; их брызги взвивались над скалами, едва не захлестывая площадку, где располагалось капище. Ветер дул немилосердно, однако Василиса, как не леденела, почему-то не сходила с места. Вскоре она ощутила, как Михайла Ларионович, подойдя к ней сзади, встал за ее спиной.
   - "Земля же была безвидна и пуста, - красиво произнес он нараспев, - и тьма над бездною; и Дух Божий носился над водой". Прямо как нынче... Не зябко тебе?
   Его руки сомкнулись поверх ее одежды, преграждая путь ветру.
   Василиса чувствовала его дыхание совсем близко от своего виска, с ужасом и стыдом сознавая, что ей совсем не хочется освобождаться из этих согревающих и умиротворяющих объятий. Непроизвольно она подалась назад, и он немедленно прижал ее к себе еще крепче.
   - "Нехорошо человеку быть одному", - услыхала она его насмешливо-нежный шепот, одновременно ощутив, как пальцы его без перчаток скользят по ее щеке.
   - Вам бы, Михайла Ларионович, богословом быть, - почти без сил прошептала Василиса, - все-то Писание вы наизусть знаете!
   - Ну, все - не все, а что мне надо, то знаю!
   "Что надо, знаю; что вижу, то беру; как хочу, так и верчу!" - отозвались у Василисы в голове его невысказанные мысли. Она в смятении повернулась к нему лицом и вновь ослабела от медового взгляда его темно-золотых глаз.
   - Чего ж ты опасаешься, Васюша? - ласково укорил ее офицер. - Я тебя от холода спасаю, а ты рвешься куда-то.
   И до того был спокоен его тон, до того невинно выражение лица, что захотелось вдруг Василисе ему поверить. Вновь прильнула она к нему, уже не понимая, по своей ли воле или потому что офицер вновь привлек ее к себе.
   - Хороша ты - слов нет! - прошептал он через некоторое время самозабвенно, вновь касаясь пальцами ее лица и лаская нежный изгиб ее подбородка. - А живешь, как и прежде монахиней. Думаешь, зря тебя Господь такой прелестью наделил?
   Все Василисины чувства, поднятые его словами со дна души - смущенье, сомнение, гордость, надежда - завихрились гибельным водоворотом, лишая ее способности мыслить хоть сколько-нибудь здраво. Перестала она ощущать и ледяной натиск ветра: видно кровь ее в тот миг была горяча, как во время болезни.
   Погладив ее по голове, Михайла Ларионович заставил девушку приподнять лицо, и едва она сделала это, решительно припал к ее губам. Сама не ведая, как осмелилась, Василиса ответила на его поцелуй. И, чем дольше не размыкались их губы, тем большую слабость и нежность она ощущала.
   Наконец оторвались они друг от друга, но встретились их глаза. Василиса беспомощно сознавала, что офицер читает в ее взгляде счастливую покорность его воле. На его же лице было написано горделивое самодовольство.
   - Ну, чай вдвоем-то лучше, чем одной! - проговорил он с ласковой усмешкой и по-хозяйски обхватил ее за плечи. - По крайности, теплее, а?
   Тут Василиса нашла в себе силы вернуть сердце под командование разума:
   - Что же, холода мы с вами вместе проведем, - полюбопытствовала она, - а как солнышко пригреет, разойдемся?
   - Зачем же расходиться? - пробормотал Михайла Ларионович, захваченный врасплох ее вопросом. - Вовсе незачем.
   - Так ведь греться будет уже ни к чему! - мягким голосом, но, обретая привычную твердость духа, напомнила Василиса.
   Михайла Ларионович молчал, нахмурившись. Похоже, к той крепости, что он уже считал выбросившей белый флаг, прибыли на подмогу свежие войска. И пренебречь своей победой он не желал, и сражаться больше было невмоготу.
   - Холода еще с месяц продержатся, - произнес он с некоторым стеснением в голосе.
   - Стало быть, до Пасхи еще вместе пробудем? - горько улыбнулась Василиса в ответ.
   У Михайлы Ларионовича как-то вдруг изменилось лицо: строже стало его выражение, глубже взгляд:
   - А от Пасхи и до Красной горки недалеко, - со значением сказал он.
   Василиса замерла, и надеясь поверить, и не веря услышанному:
   - Вот как, стало быть? - прошептала она.
   - А ты как думала! - явно гордясь собой, подтвердил офицер и вновь склонился к ее губам и лаская, и вливая ей в душу надежду, и заставляя рассеиваться сомнения, вечно стоявшие в голове, как солдаты в карауле. Бешено взлетали над эллинским капищем обрывки пенных валов, дрожали от беспощадного ветра кони, а Василиса не ощущала ни земли под собой, ни неба над собой, один лишь живительный и властный дух любви, заполнявший ее целиком и заслонявший все ее существо.
  

* * *

   Судьбы городов бывают не менее драматичны, достойны восхищения или даже невероятны, чем судьбы людей. Есть города, рожденные для величия, словно наследные принцы; первым в их ряду уже несколько тысяч лет подряд выступает Иерусалим. Есть - ловкие выскочки; таким нельзя не назвать Мадрид, невесть за какие заслуги вдруг назначенный в XIX веке столицей вместо древнего Толедо. Есть города подобные красавицам, блиставшим в юности, но давно уже хранящим лишь воспоминания о былом блеске - взять, например, Афины. А есть и те, что, как Венеция, вечно будут отблеском райской красоты на земле.
   Но есть один город, умерщвленный и снова воскресший, чья судьба особенно поражает воображение. Ни Михайла Ларионович, ни Василиса, стоя на его руинах, не подозревали о том, что "эллинское капище" и есть та самая Корсунь древнерусских летописей, где крестился князь Владимир и откуда христианство распространилось на Русь.
   Неизвестно когда первые тавры, населявшие полуостров, решили осесть здесь у моря, на краю степи, но в конце V века до н. э. уютную полукруглую гавань, близ которой располагалось поселение, заприметили греки-колонисты, переселявшиеся из Эллады в поисках свободных земель. Причалили, огляделись, да и остались здесь на долгие века.
   Херсонес - так назвали переселенцы этот город - был классическим греческим городом-государством. Он бурно рос, активно торговал с кочевниками-скифами и со своей метрополией и состоял в военном союзе с другими греческими поселениями в Тавриде. В нем рождались и умирали (редкие горожане доживали до 60 лет), лепили амфоры и солили рыбу, приносили жертвы богам, хохотали над комедиями в театре, и даже чеканили свою монету.
   Но шли века, и к концу I тысячелетия н. э. в Причерноморье стали все активнее хозяйничать так называемые русы или росы, пришедшие с Днепра. В 945 г. н. э. киевский князь Игорь осмелел настолько, что дерзнул совершить поход на Константинополь. Поход был неудачен, но византийские императоры занервничали. Продолжали они нервничать и при сыне Игоря, Святославе, а внук Игоря, Владимир и вовсе лишил их спокойного сна. Шутка ли! Нарушив договор, заключенный с его отцом о том, чтобы не претендовать "на власть Корсуньскую, и елико есть городов их", Владимир взял в осаду крупнейший форпост Византии в Крыму - Херсонес, или, как искаженно называли его русские язычники - Корсунь.
   Византийцам было невдомек, что именно в это время Владимир всерьез задумался о том, чтобы максимально упрочить княжескую власть посредством единой для всего народа веры. Попробовав сперва насадить по всей Руси культ громовержца Перуна и потерпев неудачу, он счел христианство более подходящим для своих целей. Могущество Византии не могло оставить князя равнодушным (не на мелких же европейский князьков было ему равняться!), и Владимир решил убить двух зайцев: позаимствовать у Византии государственную религию и закрепить за собой владения в Причерноморье. Для того и понадобилась осада Корсуни - чтобы византийцы запросили мира на выгодных для князя условиях.
   Но вот незадача - Херсонес никак не сдавался! Уж девять месяцев как держится осада, но морем, которое князю неподвластно, византийцы доставляют в город пропитание, и гонца, просящего пощады все нет. Держится город из последних сил, хоть и умирают новорожденные у материнской груди, в которой нет молока, и дети постарше ослабли, как стебельки без солнца, и старики уже не надеются встретить следующую весну. Вконец обозленный Владимир, ничего не добившись ни осадой, ни приступами, приказал сделать земляную насыпь у городской стены, чтобы по ней, как по склону холма ворваться в город. Однако греки подкапывали стену со своей стороны, и за ночь уносили изрядную часть земли в город, так что насыпь не нарастала.
   Жаль, что в городе не нашлось летописца, во всех подробностях описавшего бы стойкость его защитников! И пославшего бессильное проклятие предателю. Некто по имени Анастас пустил в лагерь Владимира стрелу с письмом, где указал, откуда в Херсонес поступает вода. Русичи мгновенно перекрыли этот источник, и имевшееся в городе водохранилище перестало наполняться. Город сдался в считанные дни, а византийские императоры со вздохом отправили Владимиру условие перемирия - их сестру Анну и подписали договор, по которому за князем закреплялись его новые владения, а Русь получала выход к Черному морю. Единственное их требование состояло в том, чтобы князь крестился перед свадьбой, но именно это ему и было нужно. Войдя в купель в одном из храмов Херсонеса, Владимир положил начало крещению Руси.
   С точки зрения сухих фактов, город потерпел поражение в столкновении с князем, но с иной точки зрения, христианский Херсонес одержал победу над язычником-Владимиром и всей его языческой державой. Покоренный город покорил его душу, ибо, какие бы мотивы не преследовал князь своим крещением, именно в Херсонесе Владимир, а вслед за ним и вся Русь встретились с Богом и верой в его любовь и милосердие.
   Благодаря этой встрече, Корсунь-Херсонес вошел в историю, и удивительным образом вся его последующая судьба стала судьбой поражений обернувшихся победами. В 1299 г. город был разгромлен ордами хана Ногая, однако, победители не могли не оценить чрезвычайно удобное место расположения Сары-Кермен (так стали называть Херсонес после завоевания), и к западу от стен греческого города возникло татарское поселение - жизнь продолжалась. А пять веков спустя Сары-Кермен, к тому времени изменивший название на Ахтиар, вновь был завоеван, вновь русскими, и вновь покорил победителей. На месте рыбацкого поселка возвели величественные белокаменные здания, которым сама Екатерина Великая пожаловала название "Величественный город" - Севастополь. Отныне громкая слава была ему просто гарантирована.
   И вновь она сложилась из победных поражений. В 1856 г. после трех лет войны с объединенными турко-англо-французскими силами город был вынужден сдаться неприятелю. Но какой это оставило резонанс! "Мы ожидали легких побед, - с горечью признавала английская газета "Таймс", - а нашли сопротивление, превосходящее все доселе известное в истории". "Долиной смерти" назвали союзники Балаклавскую долину в окрестностях Севастополя, где во время печально известной атаки легкой кавалерии погиб цвет английской аристократии, включая предка Уинстона Черчилля. А одна из главных транспортных артерий Парижа носит почтительное название Севастопольского бульвара (помню, какую гордость я испытала, впервые ступив на его тротуар!). В какой еще столице центральная улица названа в честь покоренного города?
   Но истинная победа состояла не в том шоке или почтении, что побежденные внушили победителям. Во время 349-дневной осады Севастополя, когда британская армия потеряла три четверти своего состава из-за несоответствующего зиме обмундирования, голода и антисанитарных условий жизни солдат, появились на свет военная журналистика и военная медицина. Уильям Хауэрд Рассел, корреспондент лондонской "Таймс", пригвоздил британское правительство к позорному столбу своими статьями об истинном положении дел в армии, а дочь аристократической семьи Флоренс Найтингейл возглавила общину медсестер, впервые в истории организовав уход за больными и ранеными так, как это принято в наши дни. Россияне тоже не теряли время даром. Николай Иванович Пирогов произвел настоящую революцию в военно-полевой хирургии, введя сортировку раненых и начав применять хлороформ при операциях, а солдатская дочь Дарья Александрова (прозванная Дашей Севастопольской) создала русскую медсестринскую службу. Не говоря уже о том, что именно над бастионами осажденного Севастополя взошла литературная звезда Льва Толстого. Вот это были истинные победы в войне, не имевшей практически никаких геополитических последствий.
   Страшный июль 1942 г., когда остатки советской армии на мысе Херсонес прекратили сопротивление гитлеровским войскам, добавили новых лавров к славе города. Героизм защитников Севастополя был признан родной страной, что, согласитесь, нечастое явление! Что особенно нетривиально, изо всех "официальных" городов-героев Советского Союза Севастополь - единственный, получивший это звание после сдачи неприятелю. Впрочем, после того как 80 тысяч солдат были брошены эвакуировавшимся командованием на произвол судьбы, а трупы плавали у берега так густо, что их приходилось расталкивать, чтобы зачерпнуть воды; после того, как колонна пленных растянулась от Инкермана до Бахчисарая, и озверевшие немцы расстреливали в ней каждого, на ком была матросская тельняшка, а заодно и десять человек вокруг него, после этого помпезное звание "города-героя" кажется ничтожным воздаянием за человеческие муки.
   Василиса не могла знать ни прошлого, ни будущего того города, с которым так непредсказуемо связала ее судьба, но удивительным образом события ее собственной жизни оказались созвучны участи Херсонеса-Корсуни-Сары-Кермена-Ахтиара-Севастополя. Поражение в браке обернулось для нее победой духовной - обнаружением своего истинного призвания. А следующее поражение... Впрочем, не будем забегать вперед: пока что окрыленная девушка полна надежд. И будущее представляется ей светлой рекой, что, уверенно подхватив, понесет ее к счастью.
  

XXXI

   "...Сей непредвиденный случай глубоко потряс меня, открыв мне то, сколь благородны могут быть движения его души..."
  
   Крестопоклонная неделя наконец-то принесла с собой весну. Теплело день ото дня, все ярче зеленела степь и вовсю распускались почки на плодовых деревьях во двориках татарских домов. Солдаты наслаждались этим лучшим для них временем года, когда уже не терзает холод, но еще не гнетет жара, а безмятежно-ласковое небо обещает лучшую долю.
   В один из таких расчудесных дней, на рассвете, караул задержал человека, пытавшегося пробраться в лагерь. Тот при поимке не оказал сопротивления и всеми силами пытался объяснить, что чрезвычайно рад оказаться среди русских. Человек был необычен: несмотря на татарскую одежду, внешность выдавала в нем славянина, а говорил он на двух языках одновременно: то по-татарски, то вдруг, волнуясь, переходил на другой, совсем непохожий говор, который словно бы пшикал на собеседника звуками "п" и "ш".
   В качестве переводчика вызвали Кутузова, который не только понял татарскую речь пленного, но и мгновенно узнал второй его язык. Слышать такое "пшиканье" ему доводилось в Польше, где он в юности сражался с мятежными конфедератами. Пленный согласно закивал: да, он поляк! И по-татарски рассказал свою историю, от которой все его слушатели помрачнели и преисполнились сострадания.
   Кароль был родом из городка Каменец на юге Польши. Испокон веков эти земли, как и приграничные с Крымским ханством области на юге России подвергались набегам татар, поощряемых султаном, во владения которого затем переправляли славянских рабов. За несколько веков регулярных нападений с угоном людей юг Польши и России почти опустел. Однако после того, как в 1736 году полководец Анны Иоанновны, Миних, впервые нанес по Крыму ответный удар, татары присмирели и как будто отказались от разбоя. Люди стали возвращаться в опустошенные края и мирно жили там вплоть до 1758 года, когда на ханский престол взошел Крым Гирей. Прозванный "Дели" - "Шальным" за страсть к увеселениям, он находил особую забаву в разбойничьих набегах. Пользуясь тем, что Россия к тому времени увязла в Семилетней войне с Пруссией, "Дели хан" смерчем пронесся по едва успевшим зализать свои раны русским и польским землям, угоняя тысячи пленных. Каролю в то время было семнадцать лет...
   Что было дальше? Пятнадцать лет рабства. Этими тремя словами сказано все, нечего и добавить. Вроде бы и прожил он эти годы, а словно и не жил. И не сказать, что обращались с ним бесчеловечно - под конец даже дали клочок земли и позволили ее возделывать, отдавая хозяину-беку часть урожая - но лучших лет юности и зрелости жестоко лишили. Неволя каменной плитой ложится на сердце, и, пока она не сдвинута, ни дышать полной грудью, ни чувствовать всей душой, рабу не суждено. Прозябает человек, точно бледный росток под камнем, коему не дают ни подняться, ни налиться силой. Так и стелется он, и жив и не жив, до самой смерти, если камень кто-нибудь не свернет.
   Но Кароль дождался - свалили валун, под которым ему так ужасающе долго пришлось томиться. Нет больше власти хана в Крыму, хоть и сидит в Бахчисарае марионетка по имени Сахиб Гирей. Ведь едва овладев Тавридой три года назад, князь Долгоруков освободил всех русских пленников, захваченных шальным Крым Гиреем. Стало быть, и он, Кароль, вправе наконец-то обрести свободу.
   - О чем речь! Христианскую душу мы в неволе не оставим, - произнес Кохиус, однако, не слишком уверенным голосом.
   Ах, если бы этот беглый был русским! Тогда и волноваться не о чем: согласно мирному трактату, подписанному с Сахиб Гиреем год назад в Карасубазаре, "подданные Ея императорского Величества, которые найтись могут в Крыме и у Татарских народов в плену и в неволе, да будут, вследствие союза и дружбы, без всякого выкупа возвращены и впредь возвращаемы". Но Польша, увы, еще не принадлежала России. Лишь несколько ее северо-восточных областей под названием Белоруссия были два года назад присоединены к Российской империи. Стало быть, невозможно заступиться за этого Кароля с полным на то основанием. И если владевший им бек захочет вернуть принадлежавшего ему раба...
   Кохиус решил не обременять себя заранее тревожными мыслями. Он распорядился о том, чтобы поляка поставили на довольствие и определили ему место в одной из казарм. А там будь что будет!
   Ровно два дня Кароль наслаждался своей свободой, бродя по лагерю с глуповато-счастливой улыбкой на лице и пытаясь быть чем-нибудь полезным. А на третий бек Фарид вместе с несколькими местными старейшинами, выступавшими в качестве свидетелей, приехал в лагерь, заявив о том, что принадлежащий ему раб-славянин сбежал два дня назад и есть все основания полагать, что он скрывается в русском гарнизоне.
   Отпираться было и бессмысленно, и неловко: пронизывающий взгляд бека обличал русских в том, что они укрывают его раба.
   - Вы так часто повторяли, что являетесь не завоевателями, а освободителями, - со слащавой ненавистью добавил бек, - что мы поверили в справедливость новой власти. Докажите же ее на деле и верните мне мою собственность.
   Кутузов, вынужденный переводить Кохиусу эти слова, понимал, что они обращены лично к нему, а не к командующему гарнизоном. Понимал это и Кохиус, и лицо его темнело на глазах.
   - Передайте ему, - мрачно обратился он к Кутузову, - что поляка мы не выдадим. А уж как вашему беку пилюлю подсластить, решайте сами - это вы с татарами дружить надумали.
   Несколько секунд перед ответом Кутузов собирался с духом:
   - Мирный договор вашего хана с нашей императрицей, - вкрадчиво начал он, - предписывает безвозмездно возвращать России всех пленников, захваченных во время разбойничьих набегов. Речь Посполитая, откуда родом ваш раб, уже частично отошла под власть Российской Империи, а затем отойдет и вовсе; вы - умный человек и понимаете, что это всего лишь вопрос времени, причем, недолгого.
   Бек слушал его с непроницаемым лицом.
   - Помимо этого, Кароль изъявил желание вступить в нашу армию, и мы не можем ему в этом отказать. В последнем столкновении с войсками султана наш гарнизон понес потери. Этого не случилось бы, если бы кто-то из местных жителей, завидев приближение турецких кораблей, предупредил нас. Но, увы, погибло немало русских солдат. Нам сейчас дорог каждый человек, и мы не вправе пренебрегать даже одним добровольцем.
   По мере того, как он говорил, глаза бека яростно суживались; очевидно, внутри он кипел от гнева.
   - Однако, - продолжал Кутузов, - вам непременно возместят ущерб за то, что вы подарили нашей армии солдата. Идемте!
   И, к удивлению всех присутствующих, он поднялся с места.
   Бек Фарид, его свита и Кохиус недоуменно последовали за ним. Кутузов привел их к тому месту, где паслись гарнизонные лошади. Золотисто-буланый Хан, почуяв и увидев хозяина, немедленно вышел к нему из табуна и коснулся своим бархатистым храпом груди офицера.
   - В свое время я заплатил за него пятьсот червонцев, - сказал Кутузов. - Вряд ли ваш раб стоил вам больше?
   Он пристально взглянул на бека, и тот медленно покачал головой. Крайнее изумление и уважение читались в его еще недавно ненавидящем взгляде.
   - Я распоряжусь о том, чтобы его передали вам, - с явным усилием говорить ровно произнес Кутузов. - Думаю, мне нет необходимости при этом присутствовать?
   Бек понимающе кивнул. Огладив напоследок коня, Кутузов быстро пошел прочь.
  
   Вскоре татары удалились из лагеря. Фарид гордо восседал на прекрасном жеребце, а его собственный лопоухий мул был пренебрежительно привязан сзади. Татары оживленно переговаривались меж собой.
   Кохиус подошел к Кутузову, который, плотно обхватив себя руками, стоял спиной к лагерю и неотрывно глядел в море.
   - Вольно же вам разбрасываться лошадьми! - смятенно проговорил он.
   - Это окупится, - глухо сказал Кутузов.
   - Неужели вы надеетесь на благородство этих людей?
   - Нет - на то, что они сочтут сотрудничество с нами выгодным.
   Не зная, что и сказать, Кохиус тоже замолчал, глядя на бухту, взъерошенную волнами в тот день.
   А у Василисы, на отдалении наблюдавшей за всем, что произошло, сердце исходило состраданием. Теперь, сама владея лошадью, она понимала, что это значит для всадника - расстаться с любимым скакуном. С другом разлучиться и то бывает легче. Если бы могла она сейчас хоть чем-то утешить Михайлу Ларионовича! Но знала: он не потерпит, чтобы она выражала свои чувства на виду у других. А потому вынуждена была оставить его в одиночестве наедине с утратой.

XXXII

  
   "...И смех и грех! Но одержал Михайла Ларионович победу, ни одного русского солдата за нее не положив..."
  
   В тот вечер Кароль явился на квартиру к Кутузову, самым горячим образом выражая свою благодарность. Он просил разрешения вступить в его батальон и клялся, что будет достоин принесенной жертвы. Так во 2-ой Крымской армии появился новый солдат, а впоследствии - офицер, Карл Адамович Кохановский, прошедший бок о бок со своим спасителем едва ли не все кампании, где тому довелось сражаться.
   А бек Фарид вновь объявился в лагере пару недель спустя. Его появление было встречено с тревогой, поскольку приехал он с наступлением темноты, никем не сопровождаемый и поставил условие, чтобы при его разговоре с командиром гарнизона не присутствовал никто, кроме Кутузова. Кохиус проклял ту минуту, когда разрешил своему субальтерну завязать дружбу с татарами, и с напускным спокойствием на лице велел впустить ночного гостя.
   Для начала посокрушавшись о том, как трудно ехать в темноте, когда луна еще не взошла, бек отведал предложенное ему угощение и скорбно произнес:
   - Боюсь, что в нынешнем году нас ждет неурожай. Зима была суровой, весна затянулась... Одному Аллаху известно, что взойдет на наших полях и сколько плодов будет на деревьях.
   Кохиус терпеливо слушал его сетования, слегка поддакивая для приличия.
   - К тому же эта ваша распря с турками... Уж чересчур она затянулась! Который год нашей земле нет покоя. Мы были бы рады мирно жить под покровительством России, но султан все шлет и шлет корабли с янычарами...
   Кутузов почувствовал, что бек приближается к истинной цели своего визита.
   - Вам нужно много людей и много оружия, чтобы противостоять натиску султана, - продолжал Фарид. - Одного солдата (он ухмыльнулся) мы вам уже продали, а теперь можем продать еще и пушки.
   Кутузов и Кохиус быстро переглянулись.
   - Я не видал в ваших селах завода, где отливали бы пушки, - осторожно сказал Кутузов, переводя на русский для Кохиуса свои слова.
   - Такого завода нет, - согласился Фарид, оглаживая бороду. Черные четки, обвитые вокруг его руки, казались в этот миг крошечными пушечными ядрами.
   - Откуда же пушки? - не выдержал Кохиус.
   - Они появляются ночью на морском берегу, - спокойно ответил бек. - Янычары переправляют их в шлюпках с кораблей. Но затем, еще затемно корабли отходят так далеко, чтобы вы не различали их даже на горизонте.
   - Господин подполковник, вы едва ли не каждый день проводите разведку и ни разу ничего не заметили?! - воскликнул Кохиус.
   - Заметить их было невозможно, - очевидно, и без перевода поняв смысл восклицания, пояснил бек. Если подтянуть пушки к самому основанию скал - а вы ведь знаете, что там всегда есть ниши и даже пещеры, образованные волнами - то, проезжая по берегу, ничего не увидишь. К тому же, они были прикрыты рыбацкими сетями.
   Русские потрясенно молчали. Вдоволь насладившись произведенным эффектом, Фарид продолжал:
   - Сейчас уже нет смысла искать пушки на берегу - они переправлены в другое место.
   - Полагаю, в леса за нашим лагерем, - сказал Кутузов, - чтобы при высадке нового десанта, ударить нам в тыл.
   - Вы очень проницательны! - с улыбкой наклонил голову бек, - но этого еще не случилось. Сперва я приехал узнать, не сойдемся ли мы в цене.
   - Вы не боитесь идти против султана? - усмехнулся Кохиус.
   Бек сделал неуловимое движение бровями:
   - В последнее время мы убедились, что султан уже не хозяин на крымской земле и вряд ли будет им. К тому же, вы, русские могли ведь и сами обнаружить пушки верно? И перебить янычар, которые к ним приставлены...
   Из дальнейших расспросов выяснилось, что пушек семь штук под охраной десятка янычар-артиллеристов, а место их нахождения бек, до поры до времени, разумеется, не откроет. Сумма же, назначенная за них Фаридом, заставила офицеров тяжело вздохнуть.
   - Разве это деньги для вашей огромной державы? - удивлялся в свою очередь бек. - Я мог бы запросить и больше, поскольку для вас это вопрос жизни и смерти, но подготовка нового десанта причиняет слишком много неудобств нашим людям. Сейчас, когда они должны возделывать свои сады и пашни, люди султана заставляют их ночами перетаскивать пушки, ничего за это не платя. А затем разразится новый бой, и мир, наконец-то установленный между нами (он слегка поклонился в сторону Кутузова) вновь будет нарушен.
   Кохиус попросил три дня на раздумья, и бек уверил его в том, что за этот срок текущее положение дел никак не изменится. Провожая Фарида к выходу из лагеря, Кутузов увидел, что там привязан все тот же лопоухий мул, на котором бек приезжал в первый раз с требованием выдать раба.
   - Я надеюсь, мой конь здоров? - не выдержав, спросил он.
   - Ваш конь был слишком норовист, - объяснил Фарид, садясь в седло. - Я продал его в Бахчисарае, взял хорошую цену. Все имеет свою цену: лошади, люди, победы. Хорошо, когда за победу можно заплатить всего лишь деньгами, разве нет?
   - Несомненно, - согласился Кутузов, стараясь, чтобы голос его звучал невозмутимо.
  
   Остаток ночи и все следующее утро в лагере шло лихорадочное совещание. Обсуждали, не ловушка ли задумана татарами, пытались предположить, где именно спрятаны пушки, задавались вопросом: все ли их отдадут в обмен на деньги или лишь часть для отвода глаз. И, наконец, еще до полудня отправили гонца в штаб князя Долгорукова с тем, чтобы окончательное решение о сделке с татарами было принято им.
   Днем позже гонец прискакал обратно. Однако не один, а в сопровождении еще нескольких верховых. На лошадей были навьючены тяжелые переметные сумы, которые всадники, едва соскочив на землю, немедленно унесли туда, где хранилась полковая казна.
   Василиса же, не улавливая сути происходящего, чувствовала ясно: Михайла Ларионович готовится одержать победу. Никем не посвященная в переговоры с турками, видела она, как в глазах его мерцает опасное веселье и, ни сном ни духом не ведая о предстоящей операции, голову готова была дать на отсечение: вскоре он отправится навстречу славе.
   Так и случилось: с наступлением темноты к Фариду был послан гонец с посланием. Один из солдат в батальоне Кутузова в прошлом был охотником, и, зная, что тот сумеет приблизиться к дому бека и передать послание незаметно, командир выбрал для этой цели именно его. В привезенном глубокой ночью ответе указывалось место, где Фарид встретит русский отряд, чтобы провести его к пушкам и охраняющим их янычарам. Выступать следовало завтра с восходом луны.
   А днем перед этим выступлением Василиса, проходя по лагерю, встретила Кутузова и, улыбнувшись, сказала ему:
   - Бог вам в помощь в вашей затее, Михайла Ларионович! Удача вам будет, не сомневайтесь!
   - Откуда ты знаешь?! - поразился тот.
   - Отсюда, - ответила Василиса, приложив руку к сердцу и, как ни в чем не бывало, пошла дальше, оставив его в замешательстве.
   Ночную операцию русские провели, как и было задумано - корыстолюбивый бек не обманул их. Застигнутые врасплох янычары почти не оказали сопротивления, и ни один русский солдат даже ранен серьезно не был. У захваченных пушек выставили караул с тем, чтобы утром начать их переправку в лагерь, а Фариду назначили время и место для передачи обещанных денег.
   Когда к утру отряд вернулся в лагерь, и Кутузов доложил Кохиусу о благополучном исходе операции. Генерал-майор покачал головой с восхищением, к которому примешивалась зависть:
   - А что, господин подполковник, может, отправить вас послом в Турцию? Глядишь, вы с султаном о мире сторгуетесь!
   - Предпочитаю начать наш торг на поле боя - это существенно собьет цену! - не скрывая довольства собой, рассмеялся Кутузов.

XXXIII

   "...С ликованием и трепетом уверилась я в том, что Господь к нему благоволит..."
  
   Офицеры с любопытством исследовали турецкие пушки, привезенные в лагерь, и нашли, что они в подметки не годятся русским "единорогам". Изобретение русских оружейников было куда более легким и компактным, стреляя при этом и дальше, и точнее традиционных громоздких чугунных стволов. И транспортировать "единороги" было относительно легко, в то время как, перетаскивая в лагерь турецкие орудия, и люди, и лошади выбились из сил.
   Кутузов торжествовал и в мыслях наверняка превозносил свою прозорливость, подсказавшую ему свести с татарами тесное знакомство, но вел себя при этом столь деликатно, что не вызывал ничьей зависти. В разговорах о проведенной ловкой операции не выгораживал он себя никак: мол, подвернулся случай - вот им и воспользовались. Однако же не было в лагере человека, который не понимал бы, чья именно это заслуга.
   И триумф его был бы полным, если бы (Василиса знала об этом наверняка) сердце у офицера не болело за потерянного коня. Ей одной изо всех Михайла Ларионович признавался, что готов был даже съездить в Бахчисарай, чтобы там попытаться отыскать Хана, но в итоге отказался от этой затеи. Денег на выкуп коня все равно не достало бы.
   Девушка с горечью думала о том, что ничем не может облегчить возлюбленному его терзания. Имей она хоть что-нибудь за душой, тут же выложила бы все в помощь Михайле Ларионовичу, любое украшение с себя сняла бы на продажу, не колеблясь ни мгновения, но, увы! Никаким сокровищем, кроме самой души, похвастаться она не могла.
   А потому решила помочь ему тем единственным способом, который был ей доступен. Как-то раз, когда остались они наедине, Василиса уверенно проговорила:
   - Такое чувство у меня, Михайла Ларионович, что конь к вам еще вернется.
   - Это как же? - спросил он со вспыхнувшей во взгляде надеждой. - Каким образом?
   - Уж не знаю, каким, - уклонилась девушка, - но обретете вы его.
   - А ты наверняка это знаешь? - взволнованно допытывался Кутузов.
   - Я знаю, что Бог вас без награды не оставит, - чуть помедлив, обнадежила его Василиса.
   - За что? - улыбнулся Кутузов. - За верную стратегию?
   - Нет, - возразила Василиса, - за то что через вашу хитрость ни один солдат не полег. А то было бы вновь побоище!
   - Верно ты говоришь, - задумчиво произнес Кутузов, - война без хитрости побоище и есть. Я смолоду в Польше сам напрашивался на опасные случаи, рад был врага пересилить, подмять, а теперь уж иначе сражение понимаю: в нем ловкостью больше возьмешь, чем нахрапом. И о людях своих думал раньше: убиты - ну, что ж: война есть война. Нынче же хвалю себя тем больше, чем больше мне их сохранить удалось.
   - Счастье вашим людям, что вы над ними! - с нежностью сказала Василиса.
   - А мое счастье было в умных учителях, - отозвался Кутузов. Как начинал я служить, старшим командиром надо мной был Суворов, ты о нем, может быть, и слышала, сейчас он генерал прославленный. Так вот, помню, наставлял он: как побежит от вас враг, вы его преследуйте, но не колите штыком и не стреляйте - не губите понапрасну живые души. Мне в мои пятнадцать лет того не понять было. А сейчас вижу - его правда. Переиграл врага - оставь, не добивай, ну а своих и подавно должно беречь.
   - Вы их и бережете!
   - Берегу, - согласился Кутузов.
   И с улыбкой взглянув на нее, добавил:
   - С твоей помощью.
   Какое-то время они сидели рядом молча, и Василиса была счастливо погружена в ощущение общности между ними. Ни с кем доселе не была она так открыта и так близка, даже с отцом, поскольку между родителями и детьми нет равенства в любви. Как армия принадлежит царствующей особе, так дети принадлежат отцу и матери: любя, их не ставят на одну доску с собой. Мужчина же с женщиной сходятся как равные - словно два войска на поле боя; их чувства смешиваются, точно ряды солдат в рукопашной, и на какой-то срок оба становятся единым целым. А там уж - чья возьмет! Но всегда существует срок, когда еще не очевидно, кем одержана победа, его-то и принято называть любовью, наслаждаться им, а после - воспевать. Но бой идет своим чередом, и всегда один противник теснит другого.
   К счастью, Василисе покуда не приходило в голову соотносить это правило со своей жизнью. Упивалась она горячим чувством, как воин упивается схваткой, и в мыслях не имея, что рано или поздно самому жаркому бою приходит конец.
  
   А в праздник Благовещания случилось чудо. Еще затемно примчался к дому, где квартировал Михайла Ларионович, один из караульных. Поднял его с постели и, ничего не объясняя, умолил следовать за собой. Опоясавшись перевязью со шпагой, Кутузов помчался за солдатом, перебирая в голове все мыслимые и немыслимые беды, коим ему предстояло стать свидетелем. А примчавшись, куда его вели, остолбенел: отощавший, неухоженный, со спутанной гривой и репьями в хвосте среди гарнизонных лошадей стоял Хан. Завидев хозяина, он тут же рысью тронулся к нему и положил голову на плечо человека. Глубокая кровавая ссадина на боку говорила о том, чего стоило коню вырваться из своей неволи.
   - И про него ты знала наперед? - спросил Кутузов у Василисы поутру, когда и она прибежала посмотреть на беглеца. - Открылось тебе, что он вернется?
   Девушка покачала головой:
   - Наверняка не знала, надеялась только. Да и вас от уныния хотела избавить.
   Она ласково потрепала жеребца по круто выгнутой шее. Хан к тому времени уже наелся ячменя и был заботливо вычищен самим хозяином.
   - А если б обманулась? - допытывался Кутузов.
   - Значит, обманулась бы! - девушка с улыбкой посмотрела ему в глаза. - Но с надеждой все жить легче!
   Кутузов на это ничего не сказал, но его ответный взгляд был для нее слаще любых красноречивых благодарностей.

* * *

  
   Жизнь Михайлы Ларионовича была богата на возвращение одних и тех же событий в иных декорациях. О самом невероятном из них, речь еще впереди, но история со сбежавшим рабом, за свободу которого пришлось расплачиваться именно Кутузову, также удивительным образом повторилась в его судьбе.
   К тому времени, как это произошло, Кутузов был военным губернатором Петербурга, а российский престол уже некоторое время занимал Александр I. Внук Екатерины, он стал истинным продолжателем дел своей бабушки и пошел даже дальше нее. Если Екатерина руками гвардейцев расправилась с неугодным мужем, то Александр дал "добро" на убийство родного отца. Впрочем, эта сладкая парочка венценосных убийц всего лишь следовала примеру Петра I, заточившего в монастырь жену и пытками сведшего в могилу сына. Что интересно, и Петра, и Екатерину впоследствии окрестили "Великими", а Александра - и вовсе "Благословенным"; менее бессердечные цари подобных титулов не удостоились.
   С таким вот контингентом царствующих особ Кутузову приходилось иметь дело. Однако, верный своей привычке в первую очередь исполнять служебные обязанности, а уж во вторую - оценивать моральный облик начальства, Михайла Ларионович честно управлял вверенной ему столицей. До тех пор, пока не вступился за беглого раба.
   Едва ли где-нибудь, кроме России, могла произойти такая душераздирающая история! В бытность Александра I еще не венчанным на царство цесаревичем, он, как и положено, имел воспитателей. Одним из них был швейцарец, Фредерик Лагарп, другим, менее известным, русский, Николай Салтыков. А у Салтыкова была жена, к своему стыду и отчаянью довольно рано начавшая терять волосы на голове. К счастью, мода тех времен на парики и умелый парикмахер из салтыковских крепостных помогали ей скрыть сей недостаток на людях, чем можно было бы и утешиться, но госпожа Салтыкова трепетала от страха, что парикмахер может проговориться, ославив ее на весь Петербург. И, как бы молодой человек не клялся барыне, что умеет держать язык за зубами, его хозяйка решила вопрос кардинально. Она установила у себя в доме... железную клетку и заперла в ней парикмахера, выпуская лишь для того, чтобы он соорудил ей очередную прическу.
   При переездах из Петербурга в деревню и обратно Салтыкова так и возила несчастного за собой, как животное, лишив его, молодого и талантливого, всякого права на жизнь. И счастье ее, что она не была мужчиной и не требовала от узника бритья, иначе не известно, как долго бы тот удерживался от соблазна полоснуть бритвой по ненавистной шее.
   Восемь лет продолжалось это издевательство над крепостным рабом. Но в итоге, улучив момент, мученик сбежал. Госпожа Салтыкова в ярости бросилась за помощью к мужу. А муж - к Александру с надеждой на то, что царь не забыл своего воспитателя. Выслушав сбивчиво изложенную историю, император милостиво кивнул и обещал принять все меры к тому, чтобы собственность Салтыковых была поймана и возвращена в клетку. И, в свою очередь, вызвал Кутузова, поручив ему взять это дело под личный контроль.
   Неизвестно, как именно поступил Михайла Ларионович, когда его посвятили в суть событий: открыто ли выразил свое возмущение, или, что более вероятно, спустил дело на тормозах, в дальнейшем скорбно извещая императора, что поиски беглеца зашли в тупик, но Александр справедливо заподозрил, что у военного губернатора есть свое мнение относительно поимки раба и что это мнение не совпадает с царским. Результат был куда более плачевен для полководца, чем некогда в Ахтиаре: Александр объявил Кутузову, что более не нуждается в его услугах.
   Удар был пострашнее, чем потеря любимого коня: находясь в том золотом возрасте, когда огромный опыт счастливо подкреплен еще не начавшим таять здоровьем, человек с умом и возможностями Кутузова оказался не у дел. Его лишили всех занимаемых должностей. Не зная, где еще приложить свои силы, он поехал инспектировать свои имения, куда не имел возможности наведываться годами. А там, осознав, насколько его обкрадывал управляющий, с горя заболел.
   Эта черная полоса тянулась в жизни Кутузова около трех лет, пока Александр не был вынужден вновь прибегнуть к услугам опального полководца. Три года... не так-то много на первый взгляд, но кто способен оценить, насколько разрушительно для души пережитое унижение? Тем более что поводом к нему явилось столь редкое во все времена милосердие.
   А парикмахера, к слову сказать, так и не нашли.
  

XXXIV

   "...Так, будучи живою и здоровою, ощутила я себя погребенной заживо и придавленной могильной плитой..."
  
   Вот и раздался под апрельскими звездами долгожданный возглас отца Даниила: "Христос воскресе!", и более тысячи голосов, ликуя, подтвердили: "Воистину воскресе!", а Василиса со стыдом осознала, что счастлива сейчас не от того, что Спаситель восстал из мертвых, "смертию смерть поправ", а от того, что пришел конец Великому посту, и обвенчаться им с Михайлой Ларионовичем теперь ничто не помешает.
   К Пасхе весна окончательно утвердилась на земле Тавриды: обрушилась ливнем свежей зелени, хлынула сиянием цветов, заиграла чистотою небесных красок, проявилась в благоухании воздуха. Едва ли не каждая верховая прогулка теперь, начавшись буйной скачкой, продолжалась тихой беседой в тесном соприкосновении, а увенчивалась ласками, от которых Василиса ощущала себя свечой, тающей перед образами - и таинство, и жар, и растворение в том, что сильнее тебя.
   Сброшена была неуклюжая зимняя одежда, и в новом своем одеянии девушка чувствовала себя тонкой и легкой, как лиана. Михайла Ларионович, уже совсем по-жениховски, не стесняясь, делал ей подарок за подарком, одевая с ног до головы. У татар были куплены легкие сафьяновые сапожки и серые с мелким розовым рисунком шальвары, а в пару к ним - и вольно разлетающееся женское одеяние, розовое с серым. Василису забавляло созерцать себя в зеркале русскую лицом и татарку по одежде; по-татарски - узлом под волосами - стала повязывать она теперь и платок. Нет, не платок - прозрачный розовый шарф, соседство которого делало ее лицо и смуглее, и свежее.
   Она сознавала, насколько сейчас, овеянная любовью, хороша собой по тому, какие притягивала взгляды. Не было в них ни капли похоти или желания, одно лишь восхищение и умиление. Засматривались на нее и офицеры, и однажды дошло до Василисы, что кто-то из них завистливо сказал ее возлюбленному: "И повезло ж тебе, брат!"
   Разве что по воздуху не летала девушка от счастья той весной! Все ей благоприятствовало, любое дело было утешно, каждый занимавшийся день благословлял ее, а закат обещал новые радости после мирного сна. И лишь одно ее немного озадачивало: уже давно должен был бы Михайла Ларионович отписать своему батюшке, прося благословения на брак, а он ни разу об этом не обмолвился. Хочет сделать ей приятную неожиданность? Должно, так и есть.
   Жара тем временем наступала, как неприятель; задолго до Троицы море уже порядком прогрелось, и сперва Василисе было нетрудно заглушать свои сомнения, погружаясь в его объятья. Теперь, разведав покинутый эллинский город, она частенько наведывалась туда в послеполуденные часы, когда жизнь в лагере замирала: приезжала верхом на Гюль и привязывала ее в тени посаженной столетия назад оливы. В удобном месте под скалой, где, буде и пройдет кто поверху, а ее не заметит, проворно скидывала одежду и с наслаждением предавалась волнам. Солнце искрило разбивавшийся о камни прибой, радостно взмывали брызги, и тело, невесомое в воде, казалось способным взлететь вслед за ними. Невероятно яркий полдневный свет, сияющий над морем и пронизывающий его пучину, проникал и в душу девушки и внушал ей мысль о том, что нету в мире ни зла, ни горя, один лишь безудержный восторг и бескрайняя нежность.
   И позже, вернувшись в лазарет и уединившись там за своей перегородкой, Василиса продолжала пребывать в том же счастливо-безмятежном настроении. Тихонько, чтобы никто из больных не догадался, чем она занята, водружала на высоте своей головы и плеч гладкое медное блюдо, в которое способнее было глядеться, чем в маленькое зеркальце. Еще до Рождества его пожаловала лазарету Софья Романовна, у которой они с Яковом Лукичом принимали роды. Врач не представлял себе, как это блюдо употребить в дело, и решил, как будет нужда, обменять его на что-нибудь у татар, а покамест отдал Василисе. Та же сделала блюдо подобием зеркала, и с наступлением тепла стала сперва стыдливо, а затем все более радостно и уверенно разворачивать лазорево-золотую ткань и прикладывать к лицу. Удивительные вещи отражал металл! Смотрели на девушку из самодельного зеркала теплые от счастья, вдохновленные будущим глаза, столь прекрасные, что никак не решалась Василиса считать их своими. Сгоревшие до белизны волосы чуть вились от растворенной в воздухе морской влаги и были точь-в-точь как нежная шерсть молоденькой козочки - так и хотелось ласково провести по ним рукой! А потемневшее под солнцем лицо напоминало ей лик неведомой святой со старой иконы. Только вот оклад у этого образа был причудливый - небесно-голубой с солнечным, золотистым узором, ложащийся вокруг шеи мягкими волнами.
   В такой счастливой дымке и проживала Василиса день за днем, но тем временем отполыхал пурпурными маками май, и забелел ромашками июнь (целые поля их радовали глаз под пронзительно ярким небом), а о свадьбе все не было речи. Более того, стал Михайла Ларионович избегать девушку, оправдываясь множеством дел по службе, кои прежде почему-то ему не мешали. Верховые прогулки их прекратились, а при встрече он ласково кивал Василисе, но, не затевая разговора, проходил мимо.
   Поначалу была девушка сбита с толку, перебирала тревожные мысли, доискиваясь до причины такого охлаждения, но никак не могла поверить в то, что подсказывал ей здравый смысл. И ближе к Иванову дню, когда цветы давно исчезли с полей Тавриды, а зной стал поистине нестерпим, решилась поговорить о том, чем терзалась, напрямик.
   Далось ей это нелегко; милостыню у татар и то было легче просить! Но все же улучила момент, когда, вернувшись с учений, отпустил Михайла Ларионович солдат и направился к морю - освежиться. Купание он любил чрезвычайно и плавал отлично, словно вырос не на севере с его беспросветной зимой, а где-то на ласковых солнечных берегах, где предаваться морским волнам так же естественно, как ступать по земле. Вот и на этот раз чаял он поскорее освободиться от одежды и погрузиться в манящую свежестью воду, как вдруг увидел Василису, безо всякой видимой цели сидящую на прибрежном камне.
   - А, Васюша, и ты освежиться пришла! - произнес он не слишком-то радостным голосом, хоть и изобразив на лице улыбку.
   - В этакое пекло только у воды и спасение! - ровным голосом согласилась девушка.
   - Это верно! - не в силах терпеть, офицер нагнулся и принялся плескать в лицо водой. Василиса молча смотрела на него, и он не мог не почувствовать ее взгляда:
   - Ты милая, прости, что мы с тобой в разлуке все время, - сказал он, выпрямляясь, и Василиса невольно отметила, сколь красит Михайлу Ларионовича тот беспечный мальчишеский вид, что придавали ему взъерошенные, мокрые волосы, - сама видишь...
   - Вижу, - только и сказала Василиса.
   Офицер был явно раздосадован. Рывками снял он мундир, не стесняясь ее присутствия, стянул сапоги и чулки и, по колено зайдя в море, стал пригоршнями лить воду прямо на рубаху.
   - И что ты видишь, позволь узнать? - вновь обернулся он к ней. - Только свое, бабье... А знаешь ты, что мир с Турцией вот-вот будет объявлен? Время тревожное - не до свадеб сейчас.
   Василиса пожала плечами в искреннем недоумении:
   - Что-то я в толк не возьму: о чем тревожиться, если мир? Радоваться должно!
   - Радоваться... - Михайла Ларионович вновь окатил себя водой, и мокрой, не скрывающей тела стала вся его одежда, так что стоял он перед девушкой почти что обнаженным. - Радости в этом мало! Турки-то мир лишь для вида заключают: чтобы внимание наше усыпить и напасть врасплох.
   - Откуда вам знать? - изумилась Василиса.
   Михайла Ларионович усмехнулся:
   - У нас с тобой, Васюша, у обоих чутье, только разное: ты видишь то, что в сердце скрыто, а я - что у противника в голове. Вот помяни мое слово: поступит с нами турок, как жена, что против воли под венец идет, а сразу после брачной ночи поминай как звали... Что это тебе сделалось? - спросил он уже другим встревоженным голосом.
   Василиса провела рукой по лицу: от этого невольного упоминания о ее злополучном браке у нее перехватило дыхание.
   - Так, голова кругом пошла, - пробормотала она, пытаясь ничем себя не выдать, - жара все окаянная...
   Некоторое время Михайла Ларионович смотрел на нее пристально, а затем его взгляд переменился, словно узнал он по ее глазам все, что хотел узнать.
   - Верно, жара, - чуть насмешливо подтвердил он, - а я давно уже искупаться мечтаю!
   Василиса с достоинством поднялась с камня и, отведя взгляд, сказала в пространство:
   - Спасибо вам за все, Михайла Ларионович! Я вас не сужу - вам и вправду другая жена нужна, из благородных.
   И, найдя в себе силы посмотреть ему в глаза, добавила:
   - А все жаль, что так вышло!
   Не оборачиваясь более, пошла она вверх по осыпающейся под ногами тропке. Спиною ощущала его взгляд, мучительно ждала, что позовет, но не дождалась. И лишь поднявшись, с высоты, осмелилась оглянуться назад. Михайла Ларионович быстро плыл прочь от берега, погрузив лицо в воду, и так стремительно резки были его движения, точно он пытался спастись неизвестно от чего.
  

XXXV

   "...Сие возмутительное коварство турок предвидено им было точно, жаль предотвратить он не смог того, чему свершиться предстояло..."
  
   Мир с Турцией действительно был заключен очень скоро, хотя его заключение и казалось странным: турки отнюдь не были настроены на мирный лад. Всего через несколько дней после разговора Василисы с Кутузовым султан в очередной раз попытался высадить десант в Керченском проливе, но флот из 5 линейных кораблей, 9 фрегатов и 26 галер был разгромлен 2 российскими фрегатами. А еще через несколько недель 30 турецких кораблей были отогнаны от крымского побережья 9-ю российскими. Обо всем этом обитатели гарнизона узнали от моряков тех самых кораблей, что зашли для отдыха и пополнения запасов в Ахтиарскую бухту.
   И когда 4 июля 1774 года к командующему 1-ой армией Петру Румянцеву (которого в свое время так неудачно передразнил Михайла Ларионович) прибыл султанский посол с предложением мира, в это почти невозможно было поверить. Но в итоге 15 июля в деревне Кучук-Кайнардже был заключен мирный договор, по которому к России отходили земли, дававшие ей выход к Черному и Азовскому морям. Об этом несколько дней спустя, когда гонец доскакал до Ахтиара, официально известил солдат и офицеров генерал-майор Кохиус. Кроме того, российские суда получали право проходить через Босфор и Дарданеллы наряду с английскими и французскими, а значит, Россия получала доступ еще и к Средиземному морю. И, на закуску, Турция выплачивала России контрибуцию в 4 с половиной миллиона рублей. "На строительство флота, не иначе", - остроумно предположил вслух Кутузов, что было встречено всеобщим смехом.
   Радостное настроение царило в лагере. По случаю мира в тот день были отменены все военные упражнения и солдаты наслаждались купанием в море, что сегодня не вздымалось волнами с обычным своим упорством, а стлалось к ногам едва ощутимым прибоем. Беспечность и нега, казалось, были развеяны в воздухе, но Василиса, и сама предававшаяся праздности за отсутствием в лазарете больных, все время держала в голове слова Михайлы Ларионовича о возможном коварстве турков. Не выходили они у нее из мыслей и не зря: уже назавтра прискакал в лагерь новый гонец и, задыхаясь, сообщил: высадился-таки турецкий десант при местечке Алуште и продвигается внутрь полуострова. Князь Долгоруков уже спешит навстречу туркам из Бахчисарая, и ахтиарскому гарнизону приказано идти на соединение с ним. "Вот ведь как угадал!" - только и воскликнула мысленно Василиса, вспомнив о словах Михайлы Ларионовича.
   Спешно собрала она и навьючила на Гюль сколько было перевязочного материала и спирта, а футляр с хирургическими инструментами Яков Лукич положил в сумку, надетую через плечо. Солдаты метались, запрягая лошадей, что должны были перевозить пушки, а командиры выстраивали для марша свои батальоны. Мельком Василиса углядела, как Михайла Ларионович обращается с речью к стоящим перед ним рослым молодцам в островерхих гренадерских шапках, и, не слыша его слов, догадалась, о чем идет речь. Наверняка внушает им сейчас командир, что в предстоящем столкновении с турками каждый может явить себя героем, если не дрогнет. А от героев само Провидение, казалось бы, верную гибель отводит, чтобы и дальше прославляли они свою веру и отечество. Так - некогда рассказывал ей Кутузов - вдохновлял он перед боем солдат. Девушка отвела от него взгляд, чтобы не бередить рану.
   Наконец гарнизон тронулся в путь. И один батальон, и другой, и третий; за ними потянулись лошади, влекущие за собой пушки или же ящики с бомбами, картечью, гранатами, вновь батальоны, и где-то среди них, как и офицеры, ехали верхом Яков Лукич и Василиса.
   Глядя иногда вперед, туда, где на своем золотисто-буланом жеребце покачивался Михайла Ларионович, Василиса задавалась вопросом: думает ли он о ней хоть сколько-нибудь сейчас, или же она вовсе изгнана из его мыслей?
  
   Марш продолжался три дня. Едучи верхом, Василиса старалась не глядеть на солдат, до того истомленными они ей казались, до того опухши и багровы были их лица. "Ежели меня в легком платье лошадь везет, а я уже измучилась вся, то каково им на таком-то пекле в мундирах с ружьями, с котомками?" - с болью задумывалась она.
   Миновали за это время и участки открытой степи, и спасительные своей прохладой горные леса, и ущелья, где приходилось растягиваться в цепь по одному, так что когда первые солдаты выходили из теснины, последние только входили в нее. Едва показывалась речка, бросались к воде так жадно, что грозили опустошить и без того жалкий в разгар лета ручеек; спать валились на землю как попало, сраженные усталостью. И к вечеру третьего дня соединились с армией Долгорукова, поступив под его начало.
   Наутро войско разделилось. Два батальона пехоты и два конных полка остались прикрывать тыл, остальные же семь пехотных батальонов под командованием генерал-поручика Мусина-Пушкина были отосланы на поиски восьмитысячного отряда неприятеля, что, по уверению пленных, верстах в четырех от моря занял близ деревни Шумлы весьма выгодные высоты и на них укрепился. Василиса и Яков Лукич вкупе с еще одним отыскавшимся в войске Долгорукова врачом были, разумеется, в числе тех, кто отправлялся на поиски турок. Садясь на заре на лошадь и трогаясь в путь, Василиса заметила проезжающего мимо нее Михайлу Ларионовича. Он коротко кивнул ей и выслал коня вперед, понуждая перейти на рысь. И вновь, как и тогда, когда плыл он в море после их разговора, показалось девушке, что офицер бежит от нее. На том расстались они в это утро, оба не предполагая, как скоро им вновь придется очутиться друг подле друга.
  

XXXVI

   "..."Надейся на Господа, мужайся, и да укрепится сердце твое" - так говорила я себе многократно, и смертный страх отступал на время, но после вновь овладевал моей душой..."
  
   Василиса плеснула в лицо ледяной воды и немного пришла в себя. Тело ее под одеждой купалось в поту, а руки чуть не до локтей - в крови. Вновь, как посреди ходящего волнами моря стояла она меж изгибающихся и извивающихся от боли человеческих тел, что сносили им сюда, к источнику, а избавить их от страданий почти не могла.
   На турок наткнулись они весьма скоро после выступления в путь - те встретили их огнем с высот, будучи сами прикрыты деревьями и валунами. На глазах у Василисы рухнул с коня один из молодых офицеров, что ехал подле Михайлы Ларионовича, и у нее зашлось сердце. В тот же миг завязался бой, а врачи (о чем сговорились еще дорогой) поскакали к недосягаемой для пуль купе деревьев поодаль. По счастью близ нее обнаружилась речушка, где было чрезвычайно сподручно промывать раны.
   Над речкой возвышалась огромная старая шелковица. Ее созревшие плоды, как медленный дождь осыпались на землю и очень скоро, если не подобрать их, превращались в неприглядную черную гниль. Как солдаты в бою - с тоской казалось Василисе по временам. Еще поутру, еще несколько мгновений назад были здоровы и сильны, и вдруг очутились на земле с оторванными конечностями, развороченными внутренностями, разбитыми костями, растерзанными мышцами. Счастьем было для девушки остановить страдальцу кровотечение. Но когда ей приказывали удерживать раненого, чтобы врач мог отсечь еще живую, принадлежащую телу плоть, Василиса с ужасом и отчаяньем глядела в небо, чтобы не видеть, как исходящий криками человек, на которого она навалилась, чтобы обездвижить, становится калекой. А небо, точно в насмешку, было блестяще-ярким, поистине сияющим в тот день, словно и не знало, что смерть беспрепятственно гуляет под его покровом.
   В редкие свободные мгновения Василиса обращалась взглядом к склону горы Демерджи, близ которой и разворачивалась сражение. Ее причудливые отроги напоминали солдат, штурмующих вражескую крепость, и казалось, само это место было избрано Провидением для того, чтобы здесь развернуться кровопролитной схватке.
   Бой тем временем оборачивался в пользу русских. Турок уже выбили с занятых ими высот и гнали сейчас к морю. Меньше стало потерь, все реже подтаскивали к ним раненых, и на какое-то время врачи получили возможность перевести дух. Яков Лукич жадно собирал и ел сочно-приторные плоды шелковицы, а врач из армии Долгорукова набрал ведро воды и облил себя с ног до головы. Оба едва ли не с самого начала боя скинули и мундиры, и рубахи, и сейчас вид их, голых до пояса, но при этом в кожаных передниках, был весьма комичен. Василиса и улыбнулась бы, глядя на них, если бы с передников не стекала кровь.
   - Похоже, наша взяла! - с неуверенной радостью пробормотал Яков Лукич, приглядываясь ко все удаляющимся от них солдатам, и это было последнее, что услышала Василиса. Тишина, мертвящая тишина овладела пространством, и в глаза ей полыхнул нестерпимо яркий свет. Тело же заколыхалось, безвольно, как подхваченное сильной волной. Что видела она в эти мгновения? Того не смогла бы потом объяснить и сама.
   Неожиданно отхлынуло необъяснимое, и перед девушкой вновь предстали горы, речушка, поляна, усеянная ранеными и два врача, взирающие на нее с недоумением. Василиса прерывисто дышала и дико оглядывалась по сторонам. Вдруг, не сказав никому ни полслова, она сорвалась с места и бросилась в сторону отступающих турок и преследующих их русских войск.
   - Куда, куда?! С ума спятила! - неслись ей вслед крики, но Василиса, не пригибаясь, мчалась со всех ног. Едва поравнявшись с последними русскими солдатами, она схватила за рукав первых двух попавшихся.
   - За мной, скорее! Офицера ранили! Унести нужно на перевязочный пункт! - задыхаясь, кричала она.
   Солдаты, не долго думая, повернули за Василисой.
   На бегу девушка командовала ими как своими подчиненными. Велела им тут же скинуть короткие егерские мундиры, вновь застегнуть их на пуговицы, а рукава вывернуть внутрь. Затем показала, как расстелить мундиры друг за другом на земле и пропустить ружья в вывернутые рукава. Получились носилки. С ними и помчались солдаты вновь за своей командиршей туда, куда неслась она с такой уверенностью, словно кто-то звал ее и молил поспешить. Добежали, наконец, и увидели кольцо солдат, обступивших лежащее на земле тело в офицерском мундире. Взгляд человека был неподвижен, как у покойника; и левый и правый висок его представляли собой месиво из начинающей запекаться крови и обломков черепных костей.
   - Кончается он, не трогай! - строго сказал Василисе кто-то, когда она, растолкав солдат, велела опустить рядом с раненым носилки. - Голова - на вылет, не видишь?
   Сколь могла глубоко вдохнув воздуха, девушка приказала своим сопровождающим уложить человека на носилки. Голову его при этом держала сама, и руки ее не дрожали, хоть и думала на бегу, что не вынесет такого зрелища. Ноги раненого не вмещались на полотно, и Василиса поддерживала их, когда солдаты оторвали свою ношу от земли, и держала всю дорогу до перевязочного пункта. Позади она слышала удаляющийся голос:
   - Пусть земля ему будет пухом - добрый был офицер!
   И обращенный к кому-то вопрос:
   - Ваше благородие, под чье нам начало теперь поступать? Мы - подполковника Кутузова батальон, а его убили.
  
   Он стоял посреди выжженной солнцем степи и страшно досадовал на то, что нет на нем шляпы - поди пойми, куда подевалась! А июльское солнце пекло так страшно, что ничем не прикрытые волосы занялись огнем, а за ними - и вся голова. Особенно сильно пламя палило виски и то пространство внутри черепа, что позади глаз. Вот напасть! Сжать бы сейчас голову руками и подавить огонь, но руки почему-то не слушаются - висят вдоль тела, как не свои. Что же делать, куда бежать?! Заживо голова сгорает, а пламя ничем не унять!
   И вдруг он понял: море! Да, море! Окунуться в него - и пожар утихнет. С надеждой на облегчение и двинулся вперед; сам не понимал, переставляет ли ноги, но картина степи менялась перед глазами, впереди обрывалась выжженная трава, а за ней в летней дымке проступала смутная синева. Вот, наконец, замаячили и белые колонны эллинского капища, и он уже чувствовал, что спасен, и прибавил шагу. Объятая пламенем голова гнала его нестерпимой болью и грозила вот-вот рассыпаться углями прямо на плечах, но море ждало впереди и обещало избавление от мук.
   Вдруг из-за сияющей белизной колонны вышла дочерна загорелая девушка в длинной холщевой рубахе с оборванными рукавами и направилась прямо к нему. Он узнал ее - это была та самая... пустынница. Он хотел пройти мимо и поскорее спуститься к воде (Прохлада! Прохлада!), но пустынница встала прямо у него на пути, и он был вынужден остановиться.
  
   ...Призри, Господи, на наше смирение и не помяни беззаконий наших, но веры ради болящего раба Твоего Михаила исцели, да твое, Христе, славится имя!
   Господи, к кому еще прибегну, кого еще дерзну молить о чуде? Суди раба Твоего Михаила не по грехам его, но по Твоему неизреченному милосердию. Никто не благ, кроме Тебя, Ты, единый Человеколюбче. Так смилуйся, Господи, над ним, не забирай его сейчас, да, восстав, послужит Тебе, исповедуя Твою благость!..
  
   Он сделал шаг в сторону (пламя в голове бушевало, не унимаясь), но женщина вдруг упала на колени и обняла его ноги. Он попытался выпростать их, но был скован ее объятьями. А от моря уже доносился свежий ветерок, обещавший облегчение, и он застонал с ненавистью к этой вцепившейся в него девице. Ярость и боль переполняли его и, невесть каким образом освободившись, он поспешно зашагал к обрыву. Пустынница - он это чувствовал - бежала сзади, но не поспевала за ним.
   Он замер на краю невысокой скалы, отыскивая взглядом место, откуда удобнее было бы спуститься к морю. Ага, вот оно! Обрыв снижается слева, переходя в крупные валуны, меж которыми плещется хрустальная вода, не скрывая ни бурых водорослей, ни мелких рыбешек, ни радостно-ярких камушков на дне. Эта вода оборвет его мучения! Да, непременно оборвет: зальет она пламя внутри головы, зальет и боль - все зальет и подарит ему прохладный, ничем не нарушаемый покой.
   Со взлетевшим от радости сердцем он тронулся в сторону спуска, но проклятая пустынница, успев догнать его, вновь упала ему в ноги. Он не видел ее лица - лбом она прижималась к его сапогам, и ее распущенные волосы струились по ним, как вода, обтекающая черные камни. Ему отчаянно хотелось отшвырнуть ее пинком, но вновь он не смог пошевельнуться. Пустынница подняла на него глаза - в них стояла собачья покорная преданность - и ему стало тошно на нее глядеть.
  
   ...Царица Небесная! Не отступи от меня, рабы Твоей, Владычица, но буди мне Мать и Заступница. Ты мне упование и прибежище, покров и заступление, и помощь! Тебе ведомо время и час, когда умолить Сына Твоего и Бога нашего подать болящему здравие и прощение всех согрешений.
   Пресвятая Богородица, к твоим стопам припадаю! Умоли Господа оставить его в живых, да прославится этим чудом имя Господне! Пречистая Божья Матерь! Со всеми святыми призываю Тебя, с ангелами и архангелами, с пророками и патриархами, с апостолами и святыми, с преподобными и праведными! Молись Христу Богу нашему за раба Божьего Михаила - да величаем Тебя, Заступницу!..
  
   И вновь, не шевельнув ни рукой, ни ногой, ему удалось высвободиться, и, заметив, как отброшенная непонятной силой пустынница отрывается от него и катится в сторону, он продолжил спуск. Море стлалось к нему, как собака - к хозяину, готовое лизнуть ноги. А голова была раскалена уже не до красна - до бела. Огонь бушевал в ней, как во время лесного пожара, когда обезумевшие сполохи, яростно взмывая, грозят самому небу. Но пытка кончается - он нашел свое избавление! И, не чувствуя ничего, кроме полыхающей в голове боли, он сделал последний шаг к воде.
   Что?! Вновь она?! Видать, подкралась со спины, и ее невидимые руки прочно держат его, не давая коснуться спасительной водной глади. И тут он впервые застонал, с ненавистью, с яростью, с отчаяньем. Вот оно, море - руку протяни! А пожар в голове не унять, и конца ему нет, и нет облегчения. Доколе же терпеть?! Доколе?!
  
   ...Святой и великий Архангел Божий, Михаил, первый в ангелах, сокрушивший с воинством своим дьявола на небесах и посрамляющий злобу его и коварство на земле! К тебе прибегаю с верою и тебе молюсь с любовью: не оставь же помощью и заступлением нас, прославляющих днесь имя твое! Сколь бы ни были мы многогрешны, но не хотим в беззакониях наших погибнуть, но обратиться к Господу, чтобы он оживил нас на дела благие.
   Знаю, что всем нам умереть предстоит, но на малое время, о святой Архангел Божий, хранитель и покровитель души и тела раба Божьего Михаила, умоли Господа исцелить его, да прославлено в нем будет имя Господне!..
  
   Он стоял у края воды не то мгновение, не то вечность, и голова все полыхала и полыхала, а море все звало и звало к себе - волны подбегали к самым его ногам в недоумении, что он так медлит. А ненавистная его страданиям сила все держала и держала ноги, не давая тронуться вперед и с облегчением исчезнуть в волнах.
  
   ...Господи! Услышь молитву мою, призри на немощь мою - не лишай меня счастья быть рядом с ним, не разлучай нас! Не призывай его к себе сейчас, пока не свершил он всего того, что мог бы свершить во славу Твою и во благо людям Твоим. Верую, Спасе, в милосердие Твое и на Тебя уповаю. Но да будет воля Твоя, а не моя...
  
   И вдруг, прямо на глазах, море стало пересыхать, оставляя неприглядный буро-зеленый налет на обнажившихся камнях и бьющихся в предсмертных муках рыб. А затем пропали и камни, и рыбы, и вместо спасительной лазоревой глади вновь перед ним растянулась иссохшая степь под раскаленным небом. Ни тени, ни деревца. Отчаянье и безнадежность заставили его оцепенеть, и пока стоял он так, пригвожденный к месту, вновь увидел подле себя треклятую пустынницу. Она протягивала ему оловянную кружку с водой. Что за радость была бы выплеснуть воду ей в лицо за то, что лишила его холодного покоя и забвения! Но он был недвижим, и ей удалось влить ему в рот несколько глотков. Это принесло немного облегчения, и ему удалось заговорить:
   - Отпусти меня! - униженно попросил он ее не то криком, не то шепотом.
   Пустынница покачала головой и направилась куда-то в глубь степи. Он же против воли тронулся за ней, точно связан с ней был незримой нитью. И так, ненавидя, проклиная и восставая против нее всей душой, тянулся и тянулся вслед за своей провожатой, неся в голове не утихающую боль, но не оглядываясь более туда, где так недавно видел столь желанное, ласковое море.
  

* * *

  
   Годы спустя Кутузов поведал своему сподвижнику, графу Ланжерону (французу на русской службе) прелюбопытную историю. Согласно ей, во время своего путешествия по Голландии в 1776 г. Михайла Ларионович узнал, что некий знаменитый профессор хирургии и анатомии защищает диссертацию о ранах. В ней, в числе прочего, утверждалось, что рана, якобы полученная русским офицером Кутузовым - миф, поскольку после нее практически невозможно остаться в живых, не говоря уже о том, чтобы сохранить зрение. Кутузов, разумеется, не мог пропустить подобное событие. После того, как профессор закончил доклад и раскланивался под аплодисменты, Михайла Ларионович поднялся и сказал ему перед всей аудиторией: "Господин профессор, вот я здесь и я вас вижу".
   Поскольку сей примечательный эпизод известен исключительно со слов самого Кутузова, никто, кроме самого светлейшего князя Смоленского не может поручиться за его полную достоверность. Однако, если Михайла Ларионович и слукавил в мелочах, он не солгал в главном: рана его лишь чудом не стала смертельной. А правый глаз перестал видеть лишь тогда, когда возраст Кутузова подобрался годам к шестидесяти, вместо того, чтобы сделать полководца наполовину слепым в двадцать семь.
   Истинно и то, что исцелению Кутузова поражались современники, а в особенности очевидцы его ранения. Вскоре после боя под Алуштой князь Долгоруков в своем отчете государыне-императрице писал следующее: "Ранены: Московского легиона подполковник Голенищев-Кутузов, приведший гренадерский свой баталион, из новых и молодых людей состоящий, до такого совершенства, что в деле с неприятелем превосходил оный старых солдат. Сей штаб-офицер получил рану пулею, которая, ударивши его между глазу и виска, вышла на пролет в том же месте на другой стороне лица". Донесение датировано 28-ым июля, когда Долгоруков еще не подозревал, что Михайла Ларионович останется в живых, а потому так восхвалял его заслуги, так как если бы произносил надгробную речь.
   И действительно, почти невозможно поверить в то, что человек с головой, простреленной навылет, способен вернуться к жизни. Турецкая пуля ударила Кутузова в левый висок за скуловой костью, проломив клиновидную и сокрушив на своем пути внутри черепа решетчатую кость, но вряд ли задев слезную. Проложив себе кровавую дорогу в том весьма узком пространстве, что отделяет заднюю часть глазного яблока от головного мозга, пуля вылетела за правой скуловой костью, вновь разнеся в осколки клиновидную. Каким чудом не был задет зрительный нерв, лежавший прямо у нее на пути, прошла ли пуля чуть выше или (скорее всего) чуть ниже него, остается загадкой. Ведь на портретах Кутузова, даже на первом из них, написанном всего через год с небольшим после ранения, мы не увидим шрамов на висках - живописцы благоразумно изображали полководца таким, каким он сам предпочел бы себя увидеть.
   Трудно судить о том, каким был калибр поразившей Кутузова пули, но явно он был куда крупнее, чем у пуль современных. Если же предположить, что калибр турецких пуль едва ли сильно отличался от тех, что вылетали из ружей русских солдат в 70-е годы XVIII века, то голову офицера пробурил раскаленный свинцовый шарик диаметром от 16 до 18 мм. Расстояние же между задней частью глазного яблока и головным мозгом взрослого человека в височной области равняется примерно 25 мм. Следовательно, стоило турецкой пуле отклониться хоть на волосок от пройденного ею пути, последствия были бы фатальны. Отклонись пуля вправо и порази она мозг, Кутузова неминуемо ждала бы смерть. Отклонись она влево и задень глаз - слепота. Однако, презрев все законы вероятности, выстрел турецкого янычара оставил русского офицера живым и зрячим.
   Чудо? Да, несомненно, чудо! Но чудеса не так редки в жизни, как принято считать. И главное из них - чудо любви - совершается ежедневно и ежечасно в миллионах человеческих сердец по всей земле. Вершилось оно в момент выстрела и в сердце Василисы. И одному Богу известно, что именно избавило Михайлу Ларионовича от смерти - редчайшее стечение благоприятных обстоятельств или идущая из глубины сердца молитва к его Творцу.

XXXVII

   "...Увидев, что душа его вернулась в тело, испытала я то же чувство, что и годы спустя, когда, после долгого и мучительного разрешения от бремени положили мне на руки живое дитя..."
  
   Он открыл глаза и оказался в темноте. Тьма облепляла его, пугающая, непроницаемая, не позволяющая поверить в то, что солнце и луна поочередно проливают свой свет над миром. Но мало-помалу из мрака проступило лицо - знакомый нежный овал, обрамленный светлыми косами. Глаза у девушки были сомкнуты как у спящей или мертвой. Он узнал ее и с надеждой позвал:
   - Пустынница!
   Никаких других имен не приходило на ум.
   Глаза распахнулись, как по команде. В них тут же зажглось столько огней - изумления, восторга, любви - что он не выдержал и смежил веки.
   - Мы с тобой на том или на этом свете? - прошептал он, не имея сил говорить в полный голос.
   Ответом был странный звук, похожий не то на всхлип, не то на хохот.
   - Все же где? - настаивал он, чувствуя, что стремительно слабеет от мгновенно разгоревшейся боли в голове и вот-вот вновь провалится в беспамятство.
   - Для меня один свет - там, где вы! - успело зацепиться за край его мутнеющего сознания, так и оставляя непроясненным, жив он все-таки или нет.
  
   А Василиса смотрела на него, неподвижного, обессиленного, но уже перешагнувшего тот рубеж, где смерть могла бы до него дотянуться, и до боли хотелось ей обвить его голову руками и склониться над ней, заслоняя от всего мира, как заслоняют от ветра едва занявшийся огонек. Она прилегла рядом с ним на потертый татарский ковер и изогнула руку так, что та почти касалась его бинтов. На руку опустила голову и, чувствуя, как наполняются слезами глаза, долго нежила взглядом его лицо, обескровленное и высушенное долгим бесчувствием и воздержанием от пищи. И не было на свете женщины счастливее ее в те минуты.
   До сих пор никаких признаков того, что сознание к нему вернулось, Михайла Ларионович не подавал. Лежал недвижно и беззвучно, и лишь дыханием напоминал о том, что жив. В ту воду, которой Василиса поила его беспрестанно, она несколько раз в день подмешивала мед, чтобы хоть как-то поддержать его силы (как поступала и со всеми другими ранеными, что не могли принимать пищу), но не знала наверняка, принесут ли ее усилия какие-нибудь плоды. Тем более, что ежедневно с отчаяньем наблюдала, как умирает то один, то другой из вверенных ее попечению солдат.
   Когда закончился бой (а закончился он полным разгромом десанта и бегством турок на корабли), стало очевидно, что некоторые из солдат и офицеров ранены столь тяжело, что везти их обратно, в расположение своей части нет никакой возможности. Не сегодня-завтра Богу душу отдадут - что ж мучить их понапрасну страшной тряской на жаре? (Кутузова и вовсе уже причисляли к покойникам и готовились сообщать родным о его кончине.) А потому всех, кого сочли безнадежным, решено было оставить в деревне Шумлы, в доме одного из зажиточных татар, где нашлось достаточно места, чтобы разместить дюжину человек. Татарину вменили в обязанность обеспечивать всех едой, питьем и прочим, что потребуется, и припугнули, что, вернувшись через две недели, спросят с него со всей строгостью. А с ранеными оставили Василису по ее собственной просьбе и потому, что так представлялось разумнее всего: никакого врачебного искусства умирающим уже не требовалось, одно добросердечие и терпеливый уход до их последнего вздоха.
   За ту неделю с лишним, что Кутузов блуждал между жизнью и смертью, умерло семеро солдат. Еще трое скончались в те несколько дней, что он провел в тяжелом сне, лишь ненадолго обретая ясность сознания. И в итоге на исходе второй недели после боя они с Василисой остались вдвоем в опустевшей горнице, и веря и не веря в то, что судьба рассудила именно так: ему - воскреснуть, а ей - быть с ним денно и нощно наедине словно бы она уже сподобилась стать его супругой.
   Первое, о чем спросил он, открыв глаза на следующий день, - об исходе боя. Василиса рассказала, что, едва была одержана победа, к Долгорукову явились турецкие военачальники, клятвенно убеждая его в том, что они, дескать, еще не знали о заключении мира, и только-только получили фирманы о прекращении военных действий. Князю пришлось сделать вид, что он верит их лицемерным заверениям - не нарушать же вновь мирный договор теперь уже с русской стороны!
   - Ловко было рассчитано, - с горечью произнес Кутузов.
   Василиса с состраданием вглядывалась в его лицо. Своим нездорово-бледным, несмотря на загар, цветом и испариной, постоянно выступавшей из-за жары, напоминало оно девушке промасленную бумагу, вместо стекла закрывавшую окна в гарнизонных казармах. Пытаясь сменить ему повязку, она поначалу не смогла этого сделать из-за того, что запекшаяся кровь слепила волосы и бинты точно клеем. Пришлось остричь офицера и обрить ему голову, так что сейчас она представляла собой весьма жалкое зрелище. Глаза Кутузова постоянно были закрыты, и в те моменты, когда он говорил, казалось, что разговаривает покойник. Печальное это сходство усугублялось тем, что лежал он почти все время неподвижно и в одном исподнем белье, точно приготовленный к погребению.
   Одолев-таки смерть, долго не мог он ощутить сладостный вкус жизни. Почти все дни проводил во сне, лишь изредка открывая глаза и обмениваясь с девушкой несколькими с трудом произносимыми словами. Постепенно стал он все больше и больше времени бодрствовать, но сие не укрепило его, а лишь добавило мучений: боль в голове терзала раненого, не ослабляя хватки. Стоило ему проснуться, как Василиса со сжимающимся сердцем замечала перемены в его лице: еще недавно расслабленное во время сна, оно мучительно напрягалось, и Кутузов вновь закрывал глаза, уходя в себя и отчаянно борясь с атакующим его полымем в голове.
   По прошествии двух недель прискакал гонец из Ахтиарского гарнизона и, приметив на татарском кладбище близ белых столбиков с письменами целую рощу наспех сколоченных крестов, приготовился сопровождать назад одну Василису. Увидев же Кутузова, не поверил своим глазам и перекрестился. Девушка расхохоталась, а раненый с едва заметной улыбкой проговорил:
   - Передай генерал-майору Кохиусу, что желание служить под его началом удержало меня от переселения в лучший мир.
   И Василиса вновь залилась смехом.
   Однако назад, в русский лагерь они отправились лишь по прошествии еще двух недель - после третьего спаса. К тому времени Михайла Ларионович, несмотря на слабость и беспрерывную головную боль, мог уже худо-бедно держаться в седле. Вместе с новым гонцом из гарнизона пустились они с Василисой в обратный путь. Их застоявшиеся лошади горячились, торопливо ступая по камням, и Василисе представлялось, что, будь сама она на месте Гюль, то не послушалась бы всадницы и пустилась вскачь, празднуя возвращение от смерти к жизни. Вся прелесть Тавриды, чья природа так сдержанна в западной ее части, открывалась им, точно райский сад, а морские дали с высоты, казались перетекающими прямо в небо (горизонт был поглощен сияющей дымкой). Великолепные скалы со сбегающей по их склонам зеленью, что, чем ближе к морю, тем становилась пышнее, восхищали взгляд вдоль всего побережья. Василиса не могла не сравнивать их с невысокими меловыми обрывами Ахтиара и окружавшей его степью да сосновыми лесами, и дивилась тому, сколь различны эти не далеко отстоящие друг от друга области Тавриды. Впрочем, невзирая на яркую пышность южных Таврических берегов, Ахтиар был ей не менее мил, и сейчас после более чем месячной разлуки, она нетерпеливо ждала встречи с приютившей ее, беглянку, землей, подарившей девушке и должное место в жизни, и любовь, и всеобщее уважение.
   Кутузов же всю дорогу молчал, ограничиваясь лишь теми редкими словами, без которых не обойтись в дороге, и Василиса понимала, почему. Хоть и складывалось впечатление, что он более или менее оправился от раны - вон, даже на лошади сидит! - но боль в пробитой выстрелом голове терзала его, не отпуская. Лицо Михайлы Ларионовича было каменным все время пути, точно возвел он бастион, не давая одолеть себя мучениям, и беспрерывно отбивая их натиск. На привалах же он тотчас ложился и закрывал глаза; мало-помалу черты его становились несколько мягче. Но едва приходило время трогаться в путь, как скулы Кутузова вновь каменно застывали.
   Василиса изнемогала от сострадания, стоило ей бросить на него взгляд, но и подбодрить ничем не могла - она не знала дороги и не представляла, сколько еще осталось пути. Лишь когда принялись они огибать знакомую ей Балаклавскую балку, девушка, ликуя, воскликнула:
   - Ну, вот мы и дома, Михайла Ларионович! Еще немного - и Ахтиар!
   Кутузов повернул к ней лицо, и таким страдающим, не скрывающим мучений было оно в тот момент, точно рухнули все возведенные им укрепления и боль, торжествуя, завладела офицером.
   - Скорей бы! - еле слышно выговорил он.
   Василиса отвела взгляд, прерывисто дыша и подрагивая губами. Была б ее воля, понесла бы она его сейчас на руках, да не в Ахтиар, где вновь Михайле Ларионовичу служба предстоит, а в ту пещерку близ Черной реки, где некогда встретились они с ним. А там укрыла бы на веки вечные от всех на свете войн, врагов и опасностей. И счастье ее было бы беспредельным.
  

XXXVIII

   "...Верил ли он в те мгновения в то, о чем говорил? Или, по своему обыкновению лицедействовал? Сдается мне, что всего лишь хотел верить и страстно убеждал прежде всего себя самого, а меня уж во вторую очередь ..."
  
   По возвращении в Ахтиар Михайла Ларионович еще долго не мог вернуться к жизни во всей ее полноте. Днями лежал у себя на квартире почти недвижим, с превеликим трудом отражая натиск боли, и Василиса, во всякую свободную минуту прибегавшая его навестить, дивилась тому, как стойко переносит он мучения. Ни разу и не обмолвился о них!
   Осень уже разворачивала огненные свои знамена, и подоспел праздник чуда архангела Михаила в Хонех - именины Кутузова - в который Василиса, уйдя на берег моря подальше от чужих глаз, горячо молилась, славя предводителя небесного воинства за чудесное исцеление Михайлы Ларионовича. В этот же день явился поздравить командира весь его батальон, и неподдельная привязанность солдат не могла глубоко не тронуть тех, кто наблюдал за их встречей с командиром. Беседуя, засиделись они далеко за полночь; все вспоминали роковой бой под Шумлами и сетовали на то, что хоть и неплох командующий ими нынче офицер, а все не то!
   - В огонь и в воду за ним не пойдешь, разве что на плац - маршировать! - ко всеобщему смеху подвел итог один из гренадеров.
   Раз в день непременно наведывался к раненому кто-нибудь из офицеров, и даже имам Дениз время от времени присылал справляться о здоровье своего ученика. С посыльным передавал лекарственные травы, настои которых способствовали возвращению сил, а однажды прислал мешочек незнакомых злаковых растений. По словам татарина-гонца, прежде их имели право собирать одни только люди султана, увозя прямиком в стамбульский дворец Топкапы.
   - Чем же так чудодейственна эта трава? - полюбопытствовал Кутузов.
   Татарин широко ухмыльнулся:
   - Она помогала султану как можно чаще навещать свой гарем. Имам уверен, что скоро вы окончательно вернетесь к жизни.
   - Теперь придется, - пообещал Кутузов.
   Василиса проводила подле своего возлюбленного все осенние вечера, лишь время от времени уступая место навещавшим его товарищам. Развлекала его разговорами, а поскольку сам Кутузов говорить мог по-прежнему мало и через силу, беседу вела все время сама. О чем только не ей случалось рассказать ему в эти дни! Почитай, всю свою жизнь и поведала - а о чем еще могла она поведать, кроме своей жизни? И про батюшку, про то, как через театр он смерть принял, про замужество свое и про путешествие в Тавриду. Все выложила, как на духу, и единственное, где слукавила - это про мужа поминая. На словах, сбежала она в Тавриду, его схоронив.
   Кутузов с интересом кивал или приподнимал брови, вслушиваясь в ее слова, и, к большой радости Василисы, не обнаруживал ни малейшего недоверия к истории. Один лишь единственный раз совершенно некстати, когда повествовала она совсем о другом, вдруг спросил:
   - А муж-то твой отчего помер?
   - Помер? - растерянно переспросила Василиса, которую перебили посреди рассказа о побеге от домогавшегося ее офицера. - Как помер? Ах, да, лихоманка его одолела - вот он и сгорел в считанные дни.
   - А лихоманку как подхватил? - продолжал зачем-то допытываться Кутузов.
   - А Господь его знает! - делая свой голос как можно более невинным, отвечала Василиса. - Я и сама дивлюсь: не простывал он вроде...
   Ее последние слова предательски повисли в полной тишине.
   - Ну да Бог с ним, - прервал неловкость Кутузов. - Так ты говоришь, прямо с обрыва и прыгнула?
   И Василиса с облегчением продолжила рассказ.
  
   К празднику Покрова стрекот цикад еще стоял в воздухе, хоть и раздавался куда слабее, чем летом. Но тепло и не думало покидать пределов Тавриды: солдаты по-прежнему расхаживали по лагерю без мундиров, в одних рубахах. Михайле Ларионовичу было еще далеко до возвращения в строй, но он уже проводил некоторое время на ногах и даже спускался к морю - посидеть на камнях. Впрочем, усталость довольно скоро вынуждала его вернуться к дому татарина, у которого он был на постое. Туда, во двор, под кизиловое дерево, денщик выносил днем постель офицера, чтобы тот мог вволю дышать нежным, душистым ветерком, набираясь сил.
   Как и водится по осени, темнеть стало рано, а сумерек в Тавриде почти что и вовсе не было - ночь без предупреждения ложилась на землю - и мало-помалу, в одно и то же время приходя навещать Михайлу Ларионовича, Василиса вдруг обнаружила, что встречаются они, как ни крути, по ночам. Впрочем, осознав сие, она тут же и махнула на это обстоятельство рукой: не от кого было уж ей таиться и нечего стыдиться! Встречал ее Кутузов под тем же кизиловым деревом, под которым проводил целый день, и порой во время беседы то на одного, то на другого из них падал кроваво-красный переспелый плод. Он с готовностью таял на языке, наполняя рот и кислотой и сладостью одновременно.
   Как-то раз во время разговора, когда они, над чем-то посмеявшись, примолкли, Василиса ощутила, как Кутузов взял ее за руку. Девушка замерла: с того момента, как на июльской жаре объяснились они друг с другом возле моря, не прикасался он к ней кроме как по необходимости во время выздоровления. А в последнее время не было и того - ухаживал за ним денщик. Взяв за руку, стал он словно бы в раздумье перебирать ее пальцы, а затем, вдруг решившись, поднес к губам и поцеловал.
   Василиса сидела сама не своя - впервые в жизни вели себя с ней, точно с благородной; что сказать и что сделать в ответ, она не знала. А Михайла Ларионович тем временем заговорил:
   - Вот ведь как странно выходит, что и хотел я по малодушию с тобой расстаться, а не смог.
   - Ежели я вам в тягость, то могу сей же час уйти! - прошептала Василиса.
   - Что ты! - как будто испугавшись, Кутузов сжал ее руку. - Как же я без тебя воевать буду? Если, не приведи Бог, опять убьют, кто меня с того света вернет?
   Василиса улыбнулась, хоть и было ей не весело:
   - Найдется лекарь искусный, он и вернет.
   - Полно! - прервал ее Кутузов. - Ты своих заслуг не умаляй. Видел я тебя там, когда без памяти лежал; это ты меня к жизни вывела.
   Василиса отвела взгляд, устремив его в глубину ночи. Не того ждала она услышать! Грезились ей произносимые Михайлой Ларионовичем слова любви и нежности. И тот как будто ощутил эту страстную жажду в ее душе.
   - Ты для меня одна женщина во всем свете! - тихо произнес Кутузов, проникновенно глядя на нее. Лишь с тобой и хочу судьбу свою связать.
   Василиса в смятении вскочила на ноги. От души ли он говорит? Неужто раскаялся?
   Кутузов тем временем не отпускал ее руки и проникновенным, как у иерея во время проповеди, голосом продолжал:
   - Ты прости меня за все! Мало ли мы в жизни осечек даем? Не выбрасывать же ружье после осечки, должно снова пытаться выстрелить! - он виновато рассмеялся.
   Василиса прерывисто дышала, так и не решаясь на него взглянуть, чтобы не увязнуть в медовом его, обволакивающем взгляде. Тревожное предчувствие било крыльями, точно пойманная птица, и не давало счастью заполнить душу до краев.
   Кутузов потянул ее за руку и заставил повернуться к нему лицом:
   - Ты поверь мне, Васюша, - продолжал он. - Как жить-то нам дальше, если верить друг другу не будем, а во всем подвох искать? Разве я когда тебе врагом был? Смалодушничал, каюсь, но зла не желал.
   Разумом Василиса сознавала правоту его слов, разумом же принуждала себя ему поверить. Но словно раздваивалась она в тот миг: сердце продолжало колотиться в тревоге и не желало сладостно замирать от примирения с любимым.
   - А сомнения оставь, слышишь! - уже знакомым, не терпящим возражений, голосом приказал Михайла Ларионович. - Я тогда, в Шумлах, почитай, сызнова родился, за что ж на новорожденного зло-то держать? Такой, как нынче есть, я перед тобой согрешить не успел.
   Наконец Василиса решилась поднять на него глаза. И поразилась тому, насколько нежен и глубок его взгляд, как взволнованно подался он вперед на постели, и вдруг ощутила, до чего сильно он стискивает ей руку, не сознавая, что причиняет боль. Она хотела что-нибудь ответить, но голос не шел из гортани. Михайла Ларионович напряженно смотрел на нее с волнением и надеждой, и Василиса вдруг ясно ощутила, что не сможет больше терзать себя недоверием и тревогой. Она прощала, выметала из души сомнения и открывала простор для любви.
   Кутузов не мог не почувствовать перемену в ее взгляде. Окрыленный, он уверенно притянул ее к себе, и Василиса порывисто обняла его. Тут же обнял ее в ответ и Кутузов, прижав к своей груди так сильно, что его нательный крест впился ей в кожу, заставив девушку вскрикнуть. Чуть изменив позу, чтобы ничто не мешало ему наслаждаться их примирением, Михайла Ларионович целовал ее счастливое лицо в губы, и в щеки, и в лоб, и в безмятежно прикрытые от блаженства глаза.
   - Нам с тобой более разлучаться нельзя! - шептал он ей. - Нельзя ни за какие блага!
   - Да разве ж нам за разлуку могут что-то посулить! - смеялась девушка, от души радуясь тому, что может быть так беспечна и так свободна душою для нежности и надежды.
  

XXXIX

   "...Он оторвался от меня, как отрывается от дерева позолотевший лист - в тот срок, что был предусмотрен Провидением..."
  
   Долго ли, коротко, миновала осень, за нею - сырой крымский декабрь, и наступило второе Рождество, что Василиса встречала в Тавриде. А вот встретить Пасху 1775 года на столь полюбившихся ей Таврических берегах девушке уже не довелось. Еще в середине генваря князь Долгоруков по приказу императрицы передал командование 2-ой Крымской армией генерал-поручику Прозоровскому и отбыл в Москву. Там наградили его орденом святого Андрея Первозванного и шпагой с алмазами, а к фамилии торжественно присоединили титул "Крымский". С тем князь и отбыл на покой в свои имения. А войскам его, согласно условиям Кучук-Кайнарджийского мира, предписано было покинуть Крымский полуостров.
   Генерал-майор Кохиус уводил свои полки на север, в причерноморские степи, с тяжелым чувством. Турецкие корабли стояли у Кафы, в любой момент готовые высадить новый десант, а выбивать его с полуострова было некому: лишь в Керчи и Еникале оставалось теперь по пехотному полку. Но императрица, которой последние пару лет приходилось вести войну на два фронта - как против турок, так и против собственного народа, ведомого Пугачевым, - видимо, пожелала устроить себе передышку. И, не смирив Тавриды окончательно, оставила ее до поры до времени под управлением послушного хана Сахиб-Гирея.
   А русским войскам предстояло, бросив обжитые казармы и совершив многодневный изнурительный переход, встать на постой в казацкой станице Вольной на берегу Днепра. С приходом же весны, стремительно преобразившей безжизненную степь, разбить неподалеку от этой станицы палатки и перейти на жительство в них.
   К тому времени стало очевидно, что Кутузов окончательно вернулся к жизни. Несмотря на шрамы, ярко розовевшие на висках в напоминание о ране, взгляд его был так же зорок, как и прежде, и не менее чарующ, стоило Михайле Ларионовичу того пожелать. Отступили от него, а затем и вовсе сошли на нет головные боли, обрел он свой обычный, здоровый цвет лица, ловкость в движениях и былую властность в голосе. Более того, стал он, по мнению Василисы, куда уверенней в себе, поскольку товарищи-офицеры относились теперь к нему с особым уважением, а солдаты и вовсе глядели, как на избранника Божьего: шутка ли - саму смерть победил! В разговорах с Василисой Кутузов хвалился тем, что вовсе никаких трудов не стоит ему теперь командовать: солдаты повинуются необыкновенному командиру с такой благоговейной готовностью, как если бы он являлся им в огненном столпе. Словом, прошел Михайла Ларионович по краю смерти с большой пользой для себя!
   А для девушки наступила пора горького мучения. Спешил ее возлюбленный хлебнуть живой воды после того, как едва не хлебнул мертвой, и пил ее жадными глотками. За предыдущие четыре года, проведенные в Тавриде и ее окрестностях, среди магометан, совсем позабыли солдаты, что это за радость - общаться с женским полом. Строжайшим образом карает за прелюбодеяние шариат, и среди татарок не находилось охотниц рисковать жизнью ради минутного удовольствия. Оказавшись же на своей земле, среди своих единоверцев, с которыми они, к тому же, успели тесно познакомиться за время постоя, служивые вздохнули с облегчением. С наступлением тепла, что ни ночь, то скрипела, подъезжая к палаткам телега, после чего раздавался возбужденный смех и перешептывания, а ближе к утру телега скрипела вновь, отправляя сонных женщин в обратный путь.
   И Михайла Ларионович, в числе прочих, спешил утолить телесную жажду, щедро даря своим вниманием казачек, куда менее стойких к искушениям, чем Василиса. А те были чертовски хороши! Как бы возмущенно ни билось у Василисы сердце при взгляде на уступчивых красавиц (навещавших солдат и на страстной неделе!), не признать их прелести она не могла. Статные, полногрудые, ладно-округлые, казались они душистыми и сладкими, как сдобные хлеба, в то время как сама Василиса могла бы сойти разве что за подсушенную корочку. Их мягкие губы были налиты соком, как переспелая малина на ярком солнце. (Василиса ощупывала свои собственные, обветренные, в чешуйках и трещинах губы и преисполнялась печали.) Смуглые щеки казачек темнели жаром как закатное небо, а в глазах при взгляде на мужчин вспыхивали зарницы. (Василиса оглядывала в зеркале свое лицо и скорбно убеждалась, как побледнела и сникла она сперва от всех переживаний и тревоги за Михайлу Ларионовича, а затем - от долгого, многотрудного пути.) На казачках облачно белели вышитые рубахи и играли красками бусы, от пояса же к земле струились нарядные поневы. (В то время как сама Василиса не имела иной одежды, кроме татарской, уже порядком потрепанной, да к тому же несуразной на христианской земле.) Словом, выступали казачки пышными лебедками, заставляя девушку чувствовать себя невзрачной лесной птичкой, что хороша была ровно до тех пор, пока некому было с нею сравниться.
   К чести Михайлы Ларионовича, он то и дело развеивал ее опасения, с утешительными поцелуями убеждая девушку в том, что душа его по-прежнему с ней, но тело, как известно, своего требует, и после всякого поста разговляться надобно. В подтверждение своей благосклонности к Василисе вновь накупил он ей подарков - ярко-синего, как небо в летний зной, тонко расчерченного красной клеткой полотна на юбку и белого холста на рубаху. А вдобавок - красных и синих лент в косы и кожаные черки на ноги. Изрядно поработав ножницами и иглой, Василиса вскоре стала неотличима от казачек по одежде. Вернулся к ней душевный покой, а вслед за тем и лицо похорошело и посвежело. Решила она махнуть рукой на развлечения своего возлюбленного, утешаясь тем, что мыслями своими и чаяниями делится он по-прежнему только с ней, а стало быть, она господствует в его сердце.
   Время от времени Михайла Ларионович нанимал лодку, и они отправлялись кататься по Днепру, который в этой части своего течения разливался чрезвычайно широко, а потому двигал воды неспешно. Удивительно теплой и радостной близостью было наполнено это время, как будто оба переносились в тот мир, где ничто не могло разделить их: ни положение в обществе, ни разлад, пережитый в прошлом. С блаженной улыбкой Василиса наблюдала за облаками, жемчужным ожерельем растянувшимися над рекой, и приходили к ней в голову тщеславные и суетные мысли, о том, как будет она, став супругой Михайлы Ларионовича, носить подобные жемчуга, красоваться в подобающих дворянке платьях и пользоваться всеобщим почтением как жена важного полководца (в том, что Кутузову предстоит таковым стать, девушка не сомневалась ни мгновения).
   Михайла Ларионович также бывал чрезвычайно доволен их прогулками, поскольку, по его словам, во время них он отдыхал душою. Есть особая прелесть в том, чтобы разделять компанию человека, с которым о чем угодно можно поговорить, всем, что лежит на сердце, поделиться, и быть уверенным в том, что слова твои всегда примут со вниманием, а тебя самого с - любовью. К худу ли, к добру, но Василиса своих чувств скрывать не умела: если даже и серчала она за что на Михайлу Ларионовича, восхищение им и нежность проступали в ее глазах, как свет луны за тучей. А уж если ничто не омрачало ее любви, взгляд девушки был столь же ярок, как сияние ночного светила в полнолунье.
   Разговоры они вели обо всем на свете. Видимо, стосковавшись по своим родным и близким в Петербурге, Михайла Ларионович вспоминал о них все чаще. Помимо отца, он оживленно повествовал о своем двоюродном дяде, Иване Логиновиче. Насколько уразумела девушка, дядя был для Михайлы Ларионовича тем блестящим образцом, которому он всеми силами стремился подражать. Безупречная военная карьера, государственная деятельность и выгодные связи в верхах благодаря родственникам жены, урожденной Бибиковой - все это возносило дядю на пьедестал в глазах племянника. Да помимо прочего, должность генерал-интенданта флота обеспечивала ему такой доход, о котором едва ли не каждый в государстве Российском мог только мечтать.
   - А что он за человек? - спрашивала Василиса, опустив руку в воду и наслаждаясь тем, как река омывает прохладой пальцы.
   - Как, что за человек? - недоумевая, переспрашивал Кутузов. - Сильный человек! Могущественный. И ко мне чрезвычайно расположен.
   - Это от того, что знает, как вы им восхищаетесь, - с улыбкой замечала девушка.
   - А как им не восхищаться, - пожимал плечами Кутузов, - если он так высоко взлетел! От дяди все без ума. Свояченица его, жены младшая сестра, Катенька, вскоре, как в доме у них поселилась, батюшкой его начала называть.
   - Понятное дело - он сироте отца заменил.
   - Да нет, отец у нее жив-здоров.
   - Зачем же дочь на воспитание отдал? - изумилась Василиса. - Не бедняк же он!
   - Обычай такой, - объяснил Кутузов. - Если мать умирает, а в семье дочери есть, то отец или сызнова жениться должен или девочек отдать родне, чтобы они у взрослой женщины под присмотром были. Иначе смотреть станут косо.
   Василиса молча дивилась диковинным правилам дворянской жизни.
   В том месте, где они проплывали, река омывала несколько небольших островков. К одному из них Кутузов и направил лодку. Причалив, он некоторое время молчал, словно бы собираясь с духом, а затем с некоторым стеснением в голосе произнес:
   - Посмотри, Васюша, что мне у местных умельцев достать удалось. Помнишь, я как-то говорил, что глаза у тебя в цвет агата? Вот он этот камень!
   Он протянул девушке кольцо, в котором изящные завитушки из ярко сияющего серебра обнимали дымчато-серый камень. Выпуклостью и удлиненной своею формой агат также напоминал человеческий глаз.
   Василиса с изумлением и радостью рассматривала необычный камень, глядя сквозь него на свет и любуясь его нежно-серой прозрачностью, когда Кутузов мягко взял кольцо у нее с ладони и надел на палец. Девушка вскинула на него вопросительный взгляд.
   - Мы с тобой почитай два года как вместе воюем, - проговорил Михайла Ларионович с еще большим стеснением, чем прежде. - И пора бы уж нам наконец...
   Василиса замерла: она чувствовала подлинную искренность в его голосе.
   - Ваше высокоблагородие! Ваше высокоблагородие!
   С того берега реки, где стояли русские войска, Кутузова звал верховой гонец, размахивая каким-то пакетом. Очевидно, дело было срочным, и Михайла Ларионович немедленно развернул лодку и, с силой выгребая поперек течения, направил ее к берегу. Василиса вся сжалась в комок: ею овладевало тревожное предчувствие.
   Волны взволнованно бились в корму за ее спиной, пока Кутузов, разорвав пакет, читал донесение. Дочитав же, он обернулся к ней, вышедшей из лодки навстречу вестям, с таким сияющим лицом, с каким она никогда его не видела доселе:
   - Вот радость-то, Васюша! Орденом меня награждают - Святого Георгия IV степени. Приказано ехать в Петербург - там сама императрица вручать его будет!
   Девушка стояла, как в землю вросшая от удара.
   - Да скажи ты хоть что-нибудь! - потребовал Кутузов.
   - Счастье ваше! - еле слышно выговорила Василиса. - Надолго ль расстаемся?
   - На сколько бы ни расстались, все одно - свидимся! - сам не свой от радости, заверил ее Кутузов, и гонец широко осклабился за его спиной. - Ну, теперь скорее в лагерь - пировать!
   Опустив голову, девушка тронулась вслед за ним. Она сама не понимала, отчего так нелегко у нее на сердце в столь радостный для Михайлы Ларионовича час, но ощущала, как с каждым мгновением ей становится все тяжелее.
  
   Этим вечером Кутузов поистине купался во всеобщем внимании. Генерал-майор Кохиус официально поздравил его в присутствии всех офицеров, пожелав в будущем стать полным Георгиевским кавалером, к чему нынче сделан первый из четырех шагов. Друзья наперебой выражали ему свой восторг и рассказывали, как императрица, запросив у князя Долгорукова реляцию о подполковнике Голенищеве-Кутузове, получила следующий ответ: "...несравненно большую похвалу заслужил он мужеством своим и храбростью". Недоброжелатели же переговаривались вполголоса о влиятельной Кутузовской родне при дворе, включая дядю-адмирала, коему, наверняка, не составило труда замолвить за племянника словечко. Впрочем, даже они признавали, что награда вполне заслужена.
   Отправив денщика в станицу - за вином, Кутузов угощал в своей палатке всех без исключения: друзей - потому что друзья, а недоброжелателей - чтобы помнили его незлобивость. Одна лишь Василиса потерянно бродила по берегу реки, и слезы стояли у нее в глазах. Там и нашел ее Кутузов ближе к ночи, послав справиться о ней.
   - Что ж ты все горюешь, когда у меня праздник?! - спросил он в сердцах, тряхнув ее за плечи. - Да, расстаемся, но, самое большее - до Рождества
   Василиса подняла на него глаза и вдруг увидела возлюбленного совсем другим, не тем, каким знала все это время. Захмелел он немного, да не в том дело... До сих пор, сходились они, или расходились, чувствовала она, что он принадлежит ей. Сейчас же Михайла Ларионович принадлежал другой - Екатерине. И, Бог весть, отпустит ли она его от себя.
   Впрочем, выразить всего этого Василиса не могла и сказала только:
   - Не затянулась бы наша с вами разлука!
   Кутузов лишь махнул рукой в ответ на ее опасения:
   - Кто ждать умеет, к тому все вовремя придет. И мы с тобой соединимся в свой час.
   - Дай-то Бог! - прошептала девушка.
   - Да скажи ты мне что-нибудь в ободрение! - вновь сжал и потряс ее хрупкие плечи офицер. - Благослови меня, что ли, святая ты наша!
   - Не кощунствуйте, Михайла Ларионович, - одернула его Василиса, - я не святее вас. А что сказать вам на прощание...
   Она едва не рыдала, и мутная стена заслоняла возлюбленного от ее глаз. Но все же, собравшись с силами, девушка прояснила свой взгляд.
   - Я уж говорила вам однажды - прошептала она, - что вы с победою всю жизнь не разлучитесь. Вы ее так любите, что она вас вовек не оставит. Ну а я... я вас не оставлю в трудный час.
   И, вслепую от слез, она протянула к Михайле Ларионовичу руки. Он обнял ее, и две их фигуры слились в одну, а затем и вовсе пропали, укутанные тьмой безлунной ночи.
  
   Ускакал Кутузов на рассвете. Больше никаких существенных слов между ними сказано не было. Офицер предупредил, что писать едва ли сможет, и девушка не стала допытываться, почему, и без того зная ответ: не мог он обнаружить перед всеми так явно свои к ней чувства. Напоследок приласкала она его красавца-коня и прижалась к нему щекой: обнять самого Михайлу Ларионовича мешало ей присутствие его денщика и караульных солдат.
   Кутузов легко вскочил в седло и посмотрел на нее, разбирая поводья. Василисе вдруг вспомнилось, как учил он ее управляться с лошадью, увозя из пещерной кельи.
   "Вот ведь какой поворот судьба дала!" - пронзила ее горькая мысль.
   - Молись за меня, пустынница! - улыбнулся Кутузов, разворачивая коня.
   Василиса лишь кивнула, не в силах говорить. Она явственно ощущала, как, удаляясь от нее в этот утренний час, он разрывает надвое ее душу.
  

* * *

   Императрица Екатерина II родилась за два века до того, как Сталин произнес свою историческую фразу: "Кадры решают все", а потому не могла осознанно взять ее на вооружение в многолетней игре с государством российским. Однако всю жизнь хитроумная немка жила и царствовала так, как если бы сталинский лозунг был крупными буквами начертан на стенах ее кабинета.
   В кадровой своей политике Екатерина придерживалась очень простого и действенного правила: те, в ком она чувствовала хоть малейшую угрозу своему месту на троне - ее муж Петр III, оба сына - цесаревич Павел и Алексей Бобринский, та загадочная особа, что осталась в истории под именем княжны Таракановой, не говоря уже о бунтовщике Пугачеве - либо уничтожались физически, либо всю жизнь находились под пристальнейшим надзором, не имея возможности сделать ни шагу с отведенного им скромного шестка. Те же, в ком императрица угадывала талант государственного деятеля и честолюбие, однако без притязаний на престол, возносились ею высоко и доверием пользовались изрядным. Ах, как посмеялась бы Екатерина, доживи она до воцарения Наполеона и узнай о том, что он создал специальную тайную полицию, чтобы следить за ... министром полиции Фуше! Нет, своим доверенным людям она действительно доверяла, прилагая немало сил к тому, чтобы окружить себя таковыми.
   Нам не известно достоверно, когда императрица впервые обратила внимание на будущего фельдмаршала; но, скорее всего еще в 1765 году, когда Кутузов, вернувшись из польского похода и служа под Петербургом, периодически нес почетный караул в Зимнем дворце. Не случайно же немногим позже он, восемнадцатилетний, будучи всего лишь в чине штабс-капитана вдруг оказался в составе Уложенной комиссии, составлявшей свод законов Российского государства. Неожиданный виток в карьере, не правда ли? И весьма почетный! Однако почет почетом, но три года спустя комиссия прекратила свою работу (кстати, так и не доведя ее до конца), а Кутузов надолго исчез из поля зрения Екатерины, вернувшись на поля сражений.
   Императрица могла бы больше и не вспомнить об умном и обаятельном офицере, на котором когда-то остановила свой взгляд, но... поистине, турецкий янычар, простреливший Кутузову голову, оказал ему неоценимую услугу! Реляция Долгорукова - смутное воспоминание - решение о награде - и, в итоге офицер вновь предстает перед своей государыней. Она пристально всматривается в него, склонившегося в почтительном поклоне, и видит, что Кутузов - один из тех редких людей, которым годы идут только на пользу. Это, несомненно, признак ума, и Екатерина удостаивает подполковника беседой. Прогуливаясь с ним по дворцовой оранжерее и слушая повествование о событиях в Тавриде, она неоднократно ловит себя на мысли о том, что находится в театре, и внимает монологу талантливого актера. Как он умеет приковать к себе внимание! До чего красноречив! А это непринужденное, живое обхождение с собеседником! Его отнюдь не сковывает ее высочайший в империи статус, но все подобающее императрице почтение Кутузов выказывает ей безупречно. И весьма грациозно при том.
   Улыбка Екатерины, обращенная к офицеру, сперва любезно-официальная, становится все более и более естественной и теплой. Да, мало кто так умеет обращаться с людьми! Братья Орловы чересчур грубы и напористы, Никита Панин - вольнодумен и мягкосердечен (скверные для человека, облеченного властью, черты!), а Суворову место либо под огнем неприятеля, либо в монастыре со строгим уставом, во дворцы же его лучше не допускать. Что до Потемкина, ее правой руки, то он хорош всем, но не следует укреплять его в мысли, что он единственный государственный муж в ее державе. Ведь тот офицер, которого она видит перед собой, просто создан для того, чтобы располагать к себе людей и внушать им желательные для себя мысли, что сулит ему скорый и яркий взлет. "Ах, как он был бы хорош на дипломатической службе! - вдруг осеняет императрицу. - Но не сейчас, чуть позже. Пусть наберется опыта, расширит кругозор..."
   - Вы бывали в Европе, подполковник? - милостиво глядя на Кутузова, спрашивает она. - Нет? Поезжайте! Вам будет предоставлен годичный отпуск и выделены средства из казны. Полагаю, ваше здоровье окончательно восстановится, когда вы получите представление об устройстве военного дела в различных странах. Вам назовут людей, могущих просветить вас на сей счет, и скажут, от чьего имени к ним обратиться.
   О, как сверкнули у него глаза! Нет, она не ошиблась в своем выборе. Но неожиданно Екатерина задумывается:
   - KЖnnen Sie sich mit dem preußischen Feldmarschall auch frei unterhalten, wie sich mit mir unterhielten? - переходя на родной немецкий, спрашивает она.
   И Кутузов вновь не обманывает ее ожиданий:
   - Ich behersche Deutsch genauso frei wie auch FranzЖsisch und TЭrkisch, Ihre MajstДt, - отвечает он.
   Екатерина полна благожелательства - этот человек нравится ей все больше и больше. И ее как женщину тянет спросить его о чем-то личном:
   - Вы женаты, подполковник?
   - Нет, государыня, но обручен.
   Императрица улыбается чуть лукаво:
   - Что ж, будем надеяться, ваша невеста дождется вашего возвращения!
   Кутузов тоже позволяет себе улыбку:
   - Непременно дождется, государыня!
   Екатерина задумчиво раскрывает и захлопывает веер, возможно вспоминая свое не так давно состоявшееся тайное венчание с Потемкиным:
   - И на ком же, - спрашивает она, - вы остановили свой выбор?
  

XL

   "...Поутру выходила я в степь, смотрела на буйные травы, на табуны лошадей, на вьющихся в поднебесье птиц; видела то там, то здесь проезжающих казаков и упражняющихся в военном искусстве солдат, но земля представлялась мне такой же пустынной, какою, верно, была в первый день творения..."
  
   С отъездом Михайлы Ларионовича мир поблек и опустел для Василисы. Продолжала она прилежно выполнять свои обязанности в лазарете, принуждала себя с еще большим тщанием ухаживать за больными и внимательней, чем прежде (если было сие возможно) относиться к их нуждам, но сердце ее уподобилось чаше, из которой разом выплеснули хмельное вино, а влили взамен стоячую воду.
   Множество мужчин окружало ее всякую минуту, но ей не виделось вокруг ни одного. Красота привольно раскинувшейся степи, где стоял их лагерь, радовала всякую душу, кроме одной - ее собственной. Могли бы утешить ее в разлуке и доброе отношение солдат, и спокойствие нынешней жизни, не сравнимое с тревогами Тавриды, но не утешало ни то, ни другое. Лишь когда на рассвете или ближе к закату выезжала она в степь верхом на Гюль и гнала ее бешеным галопом так, чтобы в сердце не осталось ничего, кроме опасно-радостного чувства полета, случалось девушке немного забыться, но очень вскоре тоска облепляла ее вновь, как паутина.
   А осенью приключилась еще одна напасть - вот уж верно, беда не приходит одна! - Якову Лукичу пришлось покинуть лазарет. Еще в генваре князь Долгоруков передал командование 2-ой Крымской армией генерал-поручику Прозоровскому (дабы удалиться на покой в свои имения), а тот, будучи наслышан о смертельной ране Кутузова и его поистине волшебном исцелении, приписал сие искусству полкового врача. И, едва представилась благоприятная возможность, затребовал его к себе, пообещав Кохиусу как можно скорее отправить на место Якова Лукича нового лекаря.
   Василиса, и без того удрученная отсутствием Михайлы Ларионовича, узнав о том, что вскоре лишится и своего учителя, разрыдалась так, как не рыдала с похорон отца. Она по-дочернему привязалась к пожилому врачу, пережив бок о бок с ним столько печалей и тревог, стольких людей поставив на ноги, и столькому научившись. Да и сам Яков Лукич уезжал с тяжелым сердцем: кому, как не ему, было знать, что выздоровление Кутузова - не его заслуга, но не признаешься же в том открыто! Он с горечью сознавал, что в штабе у Прозоровского смотреть на него будут как на чудотворца, но рано ли поздно ли неминуемо убедятся, что лекарь он средней руки. Вот позор-то будет! А куда денешься?
   - А за тебя душа у меня спокойна, - говорил он девушке на прощание, троекратно целуя в щеки. - По врачебной нашей части знаешь ты уже не меньше меня, а, пожалуй, и больше. Чутье у тебя, Васёна, не хуже, чем у борзой собаки, а в лекарском деле все на чутье стоит. Тут тебе и карты в руки.
   Вскоре после его отъезда солдат поставили на зимние квартиры - расселили по казацким куреням. Под лазарет же Кохиус приказал поставить отдельный сруб, чтоб не иметь недовольства от казаков по поводу больных у них в домах. И Василиса волей-неволей стала в нем настоящей хозяйкой, распоряжаясь всем - от желудочных расстройств и переломов до провизии и дров. Однако не в радость была ей власть - вернуть бы любовь! Но любовь судьба не возвращала.
   И ни на единую весточку не расщедрился Михайла Ларионович! До Покрова Василиса держалась стойко, но к празднику Николы зимнего пала духом. Видно, уж не сдержит он свое обещание и не вернется к Рождеству. Знать, решил отпраздновать с родными... На людях девушка ничем не обнаруживала своего уныния, но ночами давала волю слезам.
   Тут, усугубляя ее тоску, судьба решила больно уколоть Василису. Федор, спасенный ею некогда солдат, искавший впоследствии ее руки, взял да и женился. Пошла за него без долгих раздумий молодая, вдовая казачка, одна поднимавшая двоих детей, и была она рада-радешенька найти себе опору, а детям - нового отца. К тому времени Федор получил серьезное увечье: во время долгого пути из Ахтиара в Новороссию по расхлябанной грязи угораздило его угодить под колесо пушечного лафета, что тянула ступавшая рядом лошадь. Левая нога переломилась, да так неудачно, что, когда срослась, оказалась короче правой. Ни маршировать, ни бежать в атаку Федор уже не мог, выполняя в лагере лишь подсобные работы, и командиры были б рады отправить его в отставку, да жалели: куда человек денется за тридевять земель от родной деревни? Чем заработает на пропитание? А с женитьбой его все донельзя удачно выходило: становился Федор хозяином в доме и мог не только себя прокормить, но еще и жить безбедно. И сеять, и жать, и косить, и молотить, и любые крестьянские работы выполнять нога его худо-бедно позволяла. Разве что за плугом ходить тяжело, ну да как-нибудь управится. Казакам житье привольное - ни помещиков над ними, ни государственных управляющих, сами себе хозяева. За то, что живут на окраинах империи: на уральской реке Яик, на Кубани, в низовьях Дона и Днепра, препятствуя захвату российской земли другими народами, с давних времен ни один самодержец не покушается на их свободу.
   На свадьбе, восседая за столом в солдатским мундире, Федор выглядел красавцем. А уж гордость за новое свое положение его прямо-таки распирала. Вот ведь как судьбу объегорил! И вольным стал, и землю обрел, вновь у него и семья и хозяйство взамен тех, что отняты безвозвратно. А ходить вперевалку он уж так приспособился, что и не чувствует своего увечья. И на Василису, сидевшую промеж остальными гостями, Федор поглядывал с явным превосходством, едва ли не с сочувствием: "Погляди, мол, дура, что упустила!" Девушка отвечала ему спокойным, дружелюбным взглядом, но на душе у нее было темно.
   В ночь после Федоровой свадьбы Василиса, чувствуя, что не сможет отойти ко сну, вышла на берег Днепра. Полная в ту ночь луна еще не успела подняться высоко, и была столь огромна, что невольно навевала мысль о ничтожестве человека и тщетности его стремлений перед лицом высшего начала. Повинуясь порыву, Василиса опустилась на колени, но ни одна молитва, сколь бы ни были они привычны девушке, не шла на язык. И без того знал Господь, что у нее на сердце, ведал каждое движение ее души, видел настоящее ее и будущее, но не спешил возвращать ей Михайлу Ларионовича. Знать, были у Него на то причины. Только вот постичь их изнывающей от неизвестности девушке было не суждено.
  
   Кутузов жил в Петербурге уже третью неделю. Холодный город-дворец над стальной водой угнетал его своей промозглой сыростью и неприветливо затянутым небом. С какой тоской вспоминалось тут ласковое море и благоухающе-горячий воздух Ахтиара! Однако судьба империи вершилась именно здесь - во влажной серой мгле под набрякшими облаками - а, значит, должно смириться с неуютным петербургским климатом и твердой рукой взять у столицы свою долю удачи.
   Награждение орденом должно было состояться в осенний праздник Георгия Победоносца, в самом конце ноября, а пока что Кутузов жил у отца и наносил визиты всем петербургским родственникам и знакомым. Появляясь то в одной, то в другой гостиной, он тут же оказывался в центре внимания (герой, красноречив, хорош собой) и производил наилучшее, надолго запоминавшееся впечатление. Однако в душе у него была почти такая же беспросветность, как в небе над Петербургом. Тому имелось несколько причин.
   Во-первых, разговор с императрицей. Прекрасно начавшись и многообещающе продолжившись, закончился он отнюдь не лучшим образом. Екатерина задала ему вопрос о невесте, и Кутузов ответил, что выбор его пал на девицу духовного сословия, дочь покойного иерея Филарета Покровского. Екатерина захлопнула веер и посмотрела на него так странно, как если бы он объявил ей, что намерен венчаться со своей крепостной.
   - Где же служил сей добрый пастырь? - с явно ощутимой в голосе иронией спросила она. - В селе под Калугой? Браво, подполковник! Вот уж, право, достойная для вас партия!
   - Эта девица заслуживает всяческого уважения, государыня, - попытался, как мог, защитить ее Кутузов.
   - Несомненно, - холодно согласилась Екатерина. - Но, видимо, в Тавриде сильная жара, раз от нее даже светлые головы перестают мыслить здраво.
   Вскоре после этого их беседа иссякла, и в результате Кутузов не мог быть полностью уверен, что императрица поступит, как обещала - отправит его за границу постигать военное искусство других стран. Уж больно снисходительно она с ним распрощалась.
   Дела семейные тоже не радовали, напротив, навевали уныние. Ларион Матвеевич, хоть и встретил сына сердечно, но, проводя в доверительных беседах с ним долгие вечера, не мог скрыть, как тяжело у него на сердце. Младший сын его, Семен, еще смолоду производил впечатление несколько странного человека и впоследствии оказался не способен даже полностью пройти курс школьных наук. Освоив "часть геометрии и артиллерии" он был досрочно выпущен флигель-адьютантом в штаб своего отца. Но и служа под отцовским крылом, продолжал обнаруживать странности. Врачи уж не раз намекали Лариону Матвеевичу, что сын его едва ли находится в душевном здравии. По-видимости, в самом скором времени Семен будет вынужден выйти в отставку и, находясь в расцвете лет, не жить, а доживать свой век с помраченным рассудком.
   Одной такой беды было б достаточно, чтобы вогнать в тоску любого родителя, а тут еще тяжкие мысли о младшей дочери не давали покоя. Старшая, Анна Ларионовна, была выдана замуж за отставного лейб-гвардии капитана и вела обычную жизнь небогатой сельской помещицы. Для младшей же, Дарьи, миновали уже все сроки, когда приличествует сочетаться браком, но жениха не сыскалось, и все идет к тому, что останется младшая дочь Лариона Матвеевича старой девой и пустоцветом.
   - Ты - моя надежда и утешение, - говорил надломленный печалями отец старшему сыну. - Всем ты взял: и Господь к тебе милостив, и государыня благоволит, и у командиров ты на лучшем счету. Не будь же беспечен, употреби все это во благо, так чтобы род наш в тебе просиял! Утверди себя в обществе, женись, через жену связей добавится, легче будет к должностям пробиться. К тому же с женой из хорошего рода уважения больше приобретешь. Не присмотрел еще никого?
   Памятуя горький опыт беседы с императрицей, Кутузов взвешивал каждое слово, повествуя отцу о Василисе, и так живо обрисовывал ее достоинства, что ни один слушатель не остался бы к девушке равнодушным. Ларион Матвеевич, казалось, внимал рассказу сына вполне благосклонно, но под конец не сказал ничего определенного, кроме того, что "прелюбопытная вышла у тебя история".
   Несколько успокоенный этими словами, Кутузов и не подумал встревожиться, когда, пару дней спустя, его пригласил к себе двоюродный дядя, Иван Логинович. Племянник уже навещал его в первые же дни после приезда, но рад был снова заглянуть к тому, кого искренне почитал и, не смущаясь родного отца, порой называл "батюшкой".
   Дядя принял его донельзя любезно. По его выразительному, но одновременно очень твердому лицу, разлилась дружелюбнейшая улыбка при виде племянника.
   - Хочу успеть наговориться с тобой вволю! - приветствовал он Кутузова. - А то зашлют тебя на год в Европу, потом опять в какую-нибудь даль, - только и останется нам, что письма писать.
   Польщенный вниманием и уважением, Кутузов пришел в отличное расположение духа, в котором не был уже давно. Он проследовал за дядей в библиотеку. Огромные стеллажи поднимались от пола до потолка и навевали воспоминания о том, как подростком он проводил здесь долгие часы, упиваясь занимательными повествованиями из дядиных книжных сокровищниц.
   - Спешу тебя обрадовать! - бодро объявил Иван Логинович, едва за ними закрылась дверь. - Давеча имел я беседу с государыней, при которой присутствовал и Потемкин, и она отозвалась о тебе так: "Вашего племянника надобно беречь: он у меня будет великим генералом".
   Потрясенный, Кутузов не мог сдержать своего ликования. А он-то все это время не находил себе места, опасаясь, что императрица в нем разочарована.
   - Только что это у тебя за амуры с иерейской дочкой? - посмеиваясь, продолжал дядя. - Расскажи, позабавь меня, как позабавил ее величество!
   В третий раз, еще более осторожно, чем прежде, повествуя про Василису, Кутузов уже проклинал себя за то, что заикнулся о своей помолвке. Нет бы держать все в тайне до поры до времени!
   - Занятная история! - покачал головой дядя, выслушав все до конца. - Ну да у кого в юности не было занятных историй! А кончаются они всегда одним и тем же: браком с благородной девицей из хорошего рода. Верно? - со значением глядя на племянника, спросил он.
   - У разных историй и конец разный, - уклончиво ответил Кутузов.
   - Да ну? - пристально посмотрел на него дядя. - А я-то полагал, что женитьба человека с такими видами на будущее, как у тебя, не должна быть поводом для насмешек.
   - Кто же надо мной, по-вашему, насмехаться будет? - вспыхнув, спросил Кутузов.
   - Да, разве сие объяснять надобно? - изумился дядя. - От чего, по-твоему, государыня тебя беречь наказала? От тебя же самого - чтобы глупостей не наделал. Иначе столько трудов - и все прахом пойдет! Ты сражался, чуть голову не сложил; мы с батюшкой твоим тоже без дела не сидели: вовремя напомнили государыне, как ты за нее кровь проливаешь. Вот тебе и орден, вот тебе и миссия за границу, а дальше чины пойдут, назначения... Такой путь перед тобой открывается! А ты по нему в скоморошьих портах пройти хочешь? Нет, милый, не выйдет! Жена, она, как мундир, соответствовать чину должна.
   Кутузов молчал. Ему вдруг стало смертельно холодно.
   - Или, думаешь, отец твой благословить вас готов? - продолжал дядя. - Отнюдь. Просто он так удручен болезнью Семена, что ни спорить, ни убеждать не в силах. И мне поручил с тобой переговорить. Так и сказал: "Иван, объясни ты ему на своем примере, что женитьба - дело служебное, а разные таврические девицы..."
   - Да не было у меня в Тавриде никаких девиц! - вскричал вдруг Кутузов, вскакивая на ноги. - Не было никого, кроме нее! Она одна была и есть, понимаете?!
   Повисло молчание. Пока оно длилось, на лице Ивана Логиновича проявлялось странное выражение, похожее и на презрение, и на сострадание одновременно.
   - Ты, помнится, писал, что от пробитой головы вреда тебе не сделалось, - заговорил он, наконец. - Ошибаешься - сделалось. И со стороны сие заметно, хоть самому тебе и нет.
   - В чем же вред? - горько усмехнулся Кутузов.
   - В том, что думать начинаешь сердцем, - спокойно ответил дядя. - А ведь сколько я тебя знал, столько радовался тому, как разумно ты свою жизнь устраиваешь. Каждое лыко у тебя было в строку, служба шла без сучка, без задоринки. Теперь же, когда государыня тебя заприметила, ты ох как высоко взлететь бы мог! Если б сам себе крылья не рубил.
   Его тираду прервал негромкий стук в дверь. В библиотеку несмело заглянула хрупкая темноволосая девушка в непритязательном домашнем платье:
   - Батюшка, Михайла Ларионович, сестрица отобедать зовет, стол уж накрыт.
   - Скажи ей, что скоро будем, - смягчая голос, отозвался Иван Логинович.
   Девушка немедля удалилась. Она походила скорее на служанку, знающую свое место, чем на члена семьи.
   - Вот, кстати, - заговорил Иван Логинович таким тоном, как если бы ему на ум пришла отличная идея, - Катенька наша из рода Бибиковых, а они у государыни на хорошем счету. Иначе б я сам на сестре ее не женился! - сухо рассмеялся он.
   Кутузов мрачно глянул на захлопнувшуюся дверь. Образ девушки не удержался у него в памяти. Запомнилось лишь выражение глаз, беззащитных, как у ребенка.
   - Да, Катенька! - все более оживляясь, продолжал дядя. - Ты сейчас за столом ее рассмотришь, она собой недурна. И характер самый подходящий: мила, покладиста, рта лишний раз не раскроет. Будет тебя из походов ждать да наследников рожать - чем плохо? И на забавы твои в Тавриде... ну или где-нибудь еще, наверняка сквозь пальцы посмотрит, если догадается, конечно. Она девчонка еще, а ты у нас герой - благоговеть перед тобой будет.
   - Все вы, дядюшка, за меня решили, или и я своей жизнью распоряжаться могу? - холодно осведомился Кутузов.
   - Ну, конечно, можешь! - без тени насмешки ответил дядя, поднимаясь, чтобы идти в столовую. - Только распорядись ею как человек здравомыслящий, а не как несчастный твой брат, коему разум уже не служит.
   Кутузов поднялся вслед за ним:
   - Холодно тут у вас! - сказал он вдруг, непроизвольно вздрагивая.
   - В Тавриде-то жарче было, небось! - усмехнулся дядя. - Ну да ничего: климат сменить полезно бывает... для душевного здоровья.
  

XLI

   "...При виде лица ее, гордого и властного, мне само собой пришло на ум: "Вот истинная пара для Михайлы Ларионовича...""
  
   Она соскользнула с высокого камня, на котором ждала его у кромки воды, и оказалась в его объятиях. Он чувствовал себя донельзя разгоряченным - только что вернулся с учений, да и солнце пекло нещадно - и быстро сорвал с себя мундир и рубаху. Глаза Василисы тепло манили его и, в одночасье избавившись от прочей одежды, он крепко прижал к себе ее тело, умиляясь его гибкой тонкостью.
   Однако что-то мешало ему полностью отдаться наслаждению. Он почувствовал, откуда исходит помеха и, обернувшись, увидел на берегу дядю, Ивана Логиновича. Тот смотрел на племянника и прильнувшую к нему девушку с грустной усмешкой. Стремясь как можно скорее скрыться от надзирающего дядюшкиного взгляда, Кутузов увлек Василису в море, и она, не отстраняясь, как если бы они представляли собой единой целое, последовала за ним. Но - вот незадача! - вновь он ощутил пристальный взгляд с берега и, против воли оглядываясь назад, увидел, что подле дядюшки стоят теперь и отец, и несчастный его больной брат и смотрят на него, как на неразумное дитя, что, стоило няньке отвернуться, без спроса полезло в воду.
   Надеясь улизнуть от раздражающих его наблюдателей, он тянул Василису все дальше и дальше на глубину, и вскоре они оказались по горло в воде. Вскоре он вновь почувствовал преследующий взгляд, но оборачиваться не стал.
   - Мы уплывем! - прошептал он обнимавшей его девушке, чье нежное тело так явственно ощущали руки, словно и не было все происходящее сном. - Уплывем от них, поверь мне!
   - Куда плыть-то, Михайла Ларионович? - печально звучал в ответ голос Василисы. - Море - видите? - без берегов.
   И точно: исчезли берега, простиравшиеся на север и на юг от Ахтиара, и морская вода переливалась через горизонт. В отчаянии, он обернулся туда, откуда увел Василису в море. Там на краю невысокой меловой скалы стояла Катенька Бибикова и протягивала ему орден Святого Георгия. Тут он почувствовал, как разжались сцепленные вокруг его шеи руки Василисы и волны оторвали их друг от друга. Однако, не пытаясь удержать девушку, он, как завороженный, побрел, оступаясь на скользких камнях навстречу ордену. Но тут Катенька исчезла, а место ее на скале заняла Екатерина. В руках императрицы не было ничего, а взгляд ее был холоден и насмешлив.
   - Вот поступок, достойный героя! - провозгласила императрица.
  
   В тоске и отчаянии Кутузов рывком сел на постели. Безысходность - вот единственное, что он чувствовал в этот миг. И, не зная, как еще противостоять загнавшей его в угол судьбе, он в ярости ударил кулаком подушку. Затем - еще и еще. И с таким остервенением и силой наносил он удары, что, если бы на месте пуха и перьев, была сейчас султанская армия, то исход русско-турецкого противостояния решился в ту же ночь.
  
   Несколькими днями позже, в праздник святого Георгия Победоносца, Кутузов стоял в одной из парадных зал Зимнего дворца в числе прочих офицеров, ожидавших награждения. "Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!" - вертелась в голове неотвязная фраза. Прикрепляя орден к его мундиру, Екатерина одарила подполковника весьма милостивым взглядом и пожелала, чтобы на последующем торжественном обеде Кутузов сидел по левую руку от нее (по правую привычно восседал Потемкин). Когда пиршество было в самом разгаре, и оживление присутствующих, а вместе с ним и шум достигли апогея, императрица тихо произнесла, обращаясь к Кутузову:
   - Приглядитесь к нашим петербургским прелестницам, подполковник: они весьма жадно приглядываются к вам.
   - Ваше императорское величество замечает то, что не заметно мне, - тщательно подбирая слова, ответил Кутузов.
   По губам Екатерины проплыла загадочная улыбка:
   - Вам, подполковник сие не заметно лишь оттого, что мысли заняты другим. Вы - человек с горячим сердцем. Это, конечно, не грех, но большое неудобство.
   - Ваше наблюдение для меня весьма ценно, государыня.
   Во взгляде Екатерины, как и при первом их разговоре, чувствовалось расположение:
   - Я желаю вам только добра, подполковник. А потому хочу, чтобы вы знали: сердцем можно управлять, как рукой или ногой. Доступно это, правда, не всем, но избранным людям. А уж причисляете вы себя к ним, или нет, решать вам!
   Теперь императрица и ее подданный смотрели друг другу прямо в глаза.
   - Вы не будете разочарованы моим решением, ваше величество! - заставляя себя говорить ровно, произнес Кутузов.
   Екатерина улыбнулась, полная самодовольства.
  
   Вернувшись с торжества и уединившись в своей комнате, Кутузов не стал глядеться на себя в зеркало с орденом на груди. Было ему до того тоскливо и тошно, что хотелось хоть как-то облегчить душу. Резкими движеньями достал он из секретера перо, чернильницу, бумагу и сел за стол. Строки письма сложились мгновенно сами собой:
  
   "Любезный друг мой, Василиса!
  
   Прости, что долго не получала ты от меня вестей: ежечасно хотел я тебе написать, да все было недосуг: нет конца приемам да церемониям, паче того все знакомые петербургские зазывают меня к себе, а отказаться - смертная обида. Вот и мечусь между ними всеми, в то время как лишь с одним человеком на свете хотел бы рядом быть и отдыхать душою. Ну да ты понимаешь, о ком я.
   Есть у меня для тебя одна новость, от которой ты, наверняка, опечалишься, хотя, надеюсь, в то же время и порадуешься за меня. Дают мне отпуск на целый год и отправляют в Европу. Давно мечтал я там побывать и оценить, как поставлено военное дело в других странах по сравнению с Россией. Такая возможность, к тому же за казенный счет, едва ли мне больше представится, потому спешу ею воспользоваться, хоть и несказанно грущу о том, что целый год мы с тобой в разлуке будем.
   Надеюсь и верю, что мой отъезд не лишит тебя душевного покоя. Сердце мое только с тобой, и никогда ни с кем иным его быть не заставят. В подтверждение того хочу позабавить тебя признанием: отец мой и дядя в мое отсутствие подыскали мне в невесты некую родовитую девицу, к тому же молодую, недурную собой и способную принести весьма изрядное приданое. Каково же было их удивление, когда я решительно заявил, что свой будущий брак предполагаю устраивать исключительно сам без вмешательства кого бы то ни было..."
  
   Кутузов оборвал письмо на полуслове. Затем, с горько исказившимся лицом, перечитал написанное. Отшвырнул бумагу в сторону и ударил кулаком по столу. Несколько мгновений просидел он неподвижно. Затем с необъяснимой яростью скомкал письмо и, шагнув к печи, швырнул его в пламя. Не затворяя печной заслонки, глядел он, как огонь жадно пожирает бумагу, оставляя на углях прах. И одному Богу известно, что он чувствовал в этот миг.
  
   Незадолго до Рождества генерал-майор Кохиус получил извещение о том, что офицеру его полка Михайле Ларионовичу Голенищеву-Кутузову предоставлен годичный отпуск для излечения на теплых водах раны, полученной при отражении турецкого десанта. К официальной бумаге прилагалась записка от самого Кутузова с личной просьбой. Выполняя оную, Кохиус велел позвать к себе Василису.
   - Что тебе сказать? - неловко начал он, когда девушка появилась перед ним с тревожным ожиданием в глазах. - Отправляют его на воды лечиться на целый год. Так-то вот.
   - А потом? - нашла в себе силы спросить Василиса.
   - Да Бог его знает, что будет потом! - с раздражением от того, что принужден исполнять такую миссию, ответил Кохиус. - Должно, обратно вернется служить, хотя...
   Помертвевшее лицо девушки заставило его заговорить по-другому:
   - Но ты не бойся - он о тебе не забывает.
   В подтверждение этого Кохиус передал Василисе то, что прилагалось к записке Кутузова. В руках у девушки оказалась сторублевая ассигнация с портретом императрицы. Остолбенев, она вглядывалась в лицо той, что отняла у нее Михайлу Ларионовича, и видела весьма довольную собой и любезную на вид особу. Но человек проницательный читал в ее лице и железную волю, и непоколебимую твердость.
   - Можешь идти, - с непривычным для себя сочувствием в голосе произнес Кохиус.
  

XLII

   "...Взгляд его не заставлял меня трепетать, а сердце не играло при виде того, как он приближается ко мне..."
  
   Незадолго до Сретенья Василису поставили в известность о том, что в полк приезжает новый врач.
   - Он только-только из медицинской школы, не поднаторел еще в вашем ремесле, - рассказывал девушке секунд-майор Шипилов, - так что, придется тебе поначалу им руководить.
   - Вот-вот - обучишь его, как варить приворотное зелье! - подмигнул Василисе поручик Брагин, вгоняя ее в краску.
   - Или как из мертвых воскрешать, - уважительно добавил штабс-капитан Черных.
   Держа в уме предстоящую встречу, Василиса, тем не менее, не испытывала волнения. Генварь выдался спокойным, лазарет почти пустовал, и девушка дни напролет занималась рукоделием. Из того отреза лазорево-золотой ткани, что некогда подарил ей Михайла Ларионович, задумала она сшить к его возвращению платье, чтобы предстать перед ним не в простонародной поневе, а в уборе, достойном будущей дворянской жены. У одной из офицерш, Надежды Николаевны, что была весьма схожа с девушкой тонким, изящным телосложением, смущаясь, выпросила выкройки и принялась за дело.
   В праздник Сретенья, как обычно, пела она на клиросе, а, возвращаясь со службы, предвкушала, как примется вновь за столь желанную ей работу, едва сядет солнце и закончится церковный день, когда один из встреченных по дороге солдат сказал ей, что новый врач уже прибыл и ждет знакомства с нею.
   С трепетом, неожиданно поднявшимся в душе, как ветер перед дождем, толкнула Василиса дверь в лазарет. Навстречу ей из полумрака выступил совсем молодой еще человек в форме военного медика, по виду, ее ровесник.
   - Здравствуйте, барышня! - волнуясь, видимо, не меньше, чем девушка, произнес он.
   Василису весьма позабавило это обращение, равно как и то, что ей впервые в жизни говорили "вы".
   - Здравствуйте, ваше... - приветливо начала она, но, договаривая привычное "благородие" уже едва сдерживала смех. Ну, чисто козлик с виду сей офицер! Разве что бороды и рогов не хватает. Над круглыми глазами - белесые ресницы, лицо нежное, узкое, смирное, кожей чист и светел. Сам из себя - худощавый, даже поджарый. Волосы белые, вьются слегка. И не сказать, что собой дурен, но потешен донельзя!
   Устыдившись, она прочла на лице молодого врача обиду и поспешила поприветствовать его с приездом. Однако, водя его вслед за тем по госпиталю и показывая, что к чему, то и дело опускала взгляд на пряжки его башмаков - улыбка против воли всплывала на губах.
   Чаевничая вместе с ним тем вечером, Василиса потрясенно узнала, что новый лекарь родом из тех же мест, что и она сама: поместье его родителей стояло совсем неподалеку от Соколовки - и двадцати верст не будет вниз по Оке в сторону Москвы. Тут повеяло на беглянку родными краями, и задумчиво потеплел ее взгляд: словно само Провидение послало ей того, кто скрашивал бы ей тоску о Михайле Ларионовиче в ожидании его возвращения.
   Иван Антонович Благово, как звали нового лекаря, вскоре проявил себя человеком положительным и неглупым. Недостаток опыта восполнял он прилежанием и всегда внимательно прислушивался к советам своей помощницы. В отношении же чистоты твердо следовал установленным ею курсом, что значительно сократило число больных и сроки их выздоровления.
   Василиса весьма расположилась к нему, и было отчего: она, принужденная держать свое прошлое за семью замками, каждый раз при взгляде на "козлика" точно оказывалась в родной Соколовке. Как же все было радостно и мирно, пока беда в одночасье не вышибла ее из теплого домашнего гнезда! Так Иван Антонович, сам того не ведая, оказался для девушки мостом, переброшенным в благие дни ее девичества, но при сем его близость не несла для Василисы угрозы: знать о ее злополучном браке он ничего не мог.
   О себе девушка поведала новому врачу лишь то, что знали про нее и прочие обитатели лагеря. Дескать, вдова, с горя решила уйти от мира и жила отшельницей в скиту здесь неподалеку. Затем же, узнав, что больные солдаты терпят нужду в усердном уходе, решила послужить им с любовью, да так и осталась в лазарете.
   Иван Антонович отнесся к ее рассказу с большим уважением и первое время смотрел на девушку так, как, верно, смотрят лишь на образа. Однако вскоре его, очевидно, просветили на счет того, что, помимо христианской любви к ближним, Василиса способна и на вполне мирские чувства. Какое-то время он постоянно глядел на нее так, будто хотел о чем-то спросить, но все же не решился сего сделать.
   Работалось им вместе легко. Подле Ивана Антоновича Василиса была исполнена того дружеского спокойствия, коего никогда не ощущала в присутствии своего возлюбленного. Младший лекарь 2 класса Благово был начисто лишен яркого обаяния Кутузова, однако проявлял себя человеком честным и незлобивым - с такими дело иметь не трудно. Не обладая силой личности Михайлы Ларионовича, имел он твердые принципы, которым следовал по жизни, и были эти принципы весьма недурны. А взамен честолюбия мог похвастаться трудолюбием.
   Когда их руки ненароком соприкасались во время работы, Василису не кидало в жар, а во время долгих разговоров по вечерам душа ее оставалась так же безмятежна, как река, которую не рябит даже легкий ветерок. "Славный. Спокойный. Серьезный", - вот, что, положа руку на сердце, могла бы сказать она об Иване Антоновиче. Но не более того.
   Василиса не раз задумывалась о том, насколько меньшим опытом обладает двадцатидвухлетний лекарь, едва приступивший к службе, по сравнению с Михайлой Ларионовичем, успевшим к этому возрасту порядком повоевать и находившимся в чине капитана. Да и сама она, ровесница свежеиспеченного врача, уже два года как ложится и встает с молитвой к святому Пантелеймону-целителю, чего только не навидавшись и не испытав. Иван Антонович же, не знавший еще боевых тревог, не видевший ран и не вступавший в поединок со смертью, вызывал у нее порой даже не сестринские, а материнские чувства - хотелось наставлять его и просвещать.
   Того ради Василиса частенько рассказывала "козлику", как шутливо прозвала его за глаза еще при первой встрече, какие раны ей доводилось лечить и к чему она для этого прибегала. В числе прочих не могла она не помянуть и Федора, не хвастаясь, но лишь описывая, с какими случаями иной раз приходится иметь дело.
   Иван Антонович выслушал эту историю внимательно, как слушал все, что исходило из уст Василисы, а затем спросил:
   - А правда ли, что вы одного офицера, в голову раненого, из мертвых воскресили?
   Василиса наигранно рассмеялась:
   - Вот скажете тоже! Господь его воскресил, кто же еще! Я-то лишь рядом была.
   Иван Антонович посмотрел на нее так, как будто собирался расспросить о чем-то еще, но не посмел, и Василиса облегченно перевела дух.
   Она начинала чувствовать, что молодой врач потянулся к ней душою, но радости от этого не испытала, скорее неловкость. Впрочем, ей не трудно было притворяться, будто нет в их отношениях никаких перемен, вплоть до одного случая.
   На яблочный Спас пришлись очередные роды у Софьи Романовны. Впервые увидев, через какие муки и труды появляется на свет человеческое существо, Иван Антонович приходил в себя после рождения ребенка гораздо дольше, чем родильница. А та, сердечно поблагодарив и врача, и Василису (принявшую роды фактически в одиночку, пока Иван Антонович изо всех сил заставлял себя не броситься вон из комнаты) пригласила обоих стать восприемниками новорожденной девочки.
   Василиса с готовностью согласилась: всякий знак уважения со стороны окружавших ее людей был для девушки, явившейся в полк из ниоткуда, неизменно отраден. А вот Иван Антонович в ответ на предложение стать крестным отцом малютке пробормотал нечто невразумительное, и внятного "да" от него так и не добились. Софья Романовна на это лишь понимающе ухмыльнулась, а Василиса опустила глаза: обеим стало ясно, как день, что не хочет он связывать себя с девушкой духовным родством, чтобы впоследствии иметь надежду на брак.
   Все чаще и чаще видела девушка знаки внимания со стороны врача: не допускал он ее до тяжелой и грязной работы, советовался с нею во всем касательно лечения солдат, а после службы в престольные праздники неизменно говорил ей, что слышал ее голос в общем хоре и тот поразил его чистотой и звучностью. Но вместо того, чтобы испытывать все большее расположение к Ивану Антоновичу, ощущала Василиса все большее сочувствие.
   А тем временем истек тот год, который Кутузов числился в отпуске, но по-прежнему не было от него вестей. И ближе к весне, когда природа набрала уж силы для цветения и роста, объяла девушку такая тоска, что не было спасу. Бешеные скачки верхом на Гюль уже не приносили ей облегчения: едва тяжело дышавшая лошадь, переходила на шаг, как незримо рядом возникал Михайла Ларионович на золотисто-буланом Хане, и глядел на Василису так, что ей хотелось кинуться ему навстречу неведомо куда и бежать, пока достанет сил, но только не истязать себя больше неизвестностью.
   "Неужто не суждено нам больше свидеться?" - горестно вопрошала себя Василиса, но, изнемогая от муки ожидания, все же ощущала, что суждено. И в этой вере душа ее находила опору, как виноградная лоза.
   Иван Антонович же все чаще искал случая побыть с нею наедине. И когда незадолго до Пасхи освобожденная от снега степь всколыхнулась травой и цветами, не было ни вечера, чтобы не пригласил он ее прогуляться в степи. Дружелюбно ведя с ним беседу, Василиса невольно вспоминала те часы, когда оставалась наедине с Михайлой Ларионовичем, и задумчиво улыбалась: с одним время проводить - что мчаться на коне во весь опор, а с другим - что ехать на телеге.
   На Светлой седмице Иван Антонович, очевидно, едва дождавшийся конца Великого поста, неловко завел разговор о том, что на днях собирается писать к маменьке (отец его скончался) и просить у нее благословения на брак.
   - С кем же вы ее попросите вас благословить? - невинно осведомилась Василиса, как если бы и вправду ни о чем не догадывалась.
   - С вами, - покраснев, сказал врач.
   - Что ж вы прежде меня не спросили? - улыбнулась девушка.
   - Полагал я, и так все между нами ясно, - стушевавшись, пробормотал Иван Антонович.
   Василиса вздохнула: вот уж не думала она, что предложение руки и сердца может вызвать у нее такое сострадание!
   - Что же вы маменьке напишете? - задалась она вопросом. - Что отыскали вы себе монахиню-расстригу, что при армии живет и за больными солдатами ходит? То-то радость вашей родительнице будет! Она-то вам, небось, благородную девицу в жены прочит, чтобы ровней была. А я кто? Нет, Иван Антонович, на благословение нам с вами надеяться нечего!
   Она умышленно не касалась своих чувств, стремясь укрепить его в мысли, что препятствие к их возможному браку в другом, но врач неожиданно проявил упорство.
   - Уж в какие слова сие облечь, я поразмыслю, - сказал он твердо, - и смею полагать, что отказа мне не будет.
  
   Василиса искренне надеялась, что затея Ивана Антоновича провалится с треском, но на четвертой седмице по Пасхе от матушки его пришел благоприятный ответ. Видимо, искренне любя своего отпрыска и уважая его выбор, дворянка Ольга Андреевна Благово давала благословение на брак сына-дворянина с девицей духовного сословия и бесприданницей. Более того, она от всей души желала встречи с будущей невесткой. "Дабы и мне оценить по достоинству ее высокие душевные качества, о которых ты пишешь, мой свет", - добавляла она.
   Когда воодушевленный Иван Антонович предложил Василисе сделать оглашение о предстоящей свадьбе, она почувствовала себя в ловушке.
   - Видит Бог, Иван Антонович, - мягко начала она, - я б хоть завтра с вами обвенчалась, если бы... - ей вдруг стало тяжело говорить, и слова без опоры повисли в воздухе.
   - Если б другого не ждали? - глухо закончил за нее врач.
   Василиса вскинула голову:
   - Правда ваша, жду, чтоб, наконец, судьба моя решилась. Он в отпуске, перед отъездом надежду мне подал, но вестей от него уж больше года нет. Если вернется - не взыщите: буду ему принадлежать.
   - И долго ли вы ждать намерены? - все тем же, глухим и безликим голосом спросил Иван Антонович.
   - До праздника честных древ Животворящего креста, - с твердой уверенностью отвечала Василиса. Она хорошо помнила, что именно в этот день Михайла Ларионович вернулся к жизни.
   - А если и тогда не объявится?
   - Тогда... - Василиса глубоко вдохнула воздух, как если бы готовилась нырнуть на глубину. - Тогда буду счастлива принять ваше предложение.
  
   Вскоре после Троицы в полк пришло уведомление, что бывший его офицер, Михайла Ларионович Голенищев-Кутузов, ныне полковник, вернувшись из отпуска, направлен в расположение Луганского пикинерного полка, коим ему отныне надлежит командовать. Но не успел свет померкнуть для Василисы, как сообщили ей и о том, что Кутузов прежде заедет на старое место службы дабы навестить товарищей по оружию. Девушка поняла, что это означает: он едет за ней.
   Не давая своей радости прилюдно бить через край, она дотошно расспросила всех кого могла, через сколько, примерно, дней следует ожидать Михайлу Ларионовича. Затем собрала и пересчитала те деньги, что остались от присланной им некогда катеринки. Выходило не так уж мало - вполне достаточно для того, чтобы каждый день давать по алтыну караульным с просьбой немедля послать за ней, едва они завидят Кутузова на дороге. Как и некогда в пещерной келье намеревалась она встретить его красиво одетой и с убранными волосами.
   Свой восторг она прятала, опуская долу глаза и чаще, чем обычно, уходя из лагеря в степь или на берег Днепра, где бродила вдоль реки, счастливо смеясь и вслух благодаря Творца, за то, что сподобил он ее вновь насладиться счастьем любви. Больше поделиться ей радостью было не с кем: имея в лагере множество друзей, не имела она ни единого наперсника. Прежде таковым можно было считать Ивана Антоновича, но теперь избегала Василиса и взглянуть на него лишний раз, дабы не причинять мучений.
   Первая неделя ожидания миновала, оставив девушку все в то же восторженном расположении духа - едва ли Михайла Ларионович смог бы добраться из Петербурга на самый юг Российской империи так скоро. Но вторая истекшая неделя подточила душевный покой Василисы: сколько можно томить ее, и без того ждущую полтора с лишним годабез того о ждущую едва лит ее! е рревожитьсялре множество друзей, не имела она ни единого наперсника. сь______________________! Не в Сибирь же он едет в самом-то деле!
   На третьей неделе девушка уже не находила себе места. С утра до ночи занимала себя делами, но облегчения это не приносило. И вдруг однажды, накануне Ивана Купалы, когда поливала она свой аптекарский огород, состоявший из одного-единственного, чрезвычайно разросшегося колючего растения - подарка имама Дениза - к ней примчался посланный караульным солдат и, часто дыша, сообщил:
   - Ну, кажись, едет!
   Василиса распрямилась так стремительно, что вода из оловянной чашки плеснула ей на передник.
   - Точно он? - прошептала она.
   - Далеко еще - лица не разобрать - он в кибитке сидит. Но лошадь сзади привязана - как пить дать его!
   Девушка кинулась в лазарет, в свою каморку. Лихорадочно скинула передник, рубаху, поневу и облачилась в дожидавшееся своего часа "благородное" платье. На шею же холодными от волнения руками повязала платок цвета червонного золота, купленный у одной из казачек за такие бешеные деньги, что отдавала их Василиса, зажмурившись. Быстрыми движеньями переплела косы, перекинув их на грудь. И выбежала из лазарета.
   К тому времени стало очевидно, что подъезжающий офицер именно Кутузов. У въезда в лагерь столпился весь его бывший батальон, и солдаты палили в воздух из ружей, не боясь, что им достанется за впустую растраченный порох. Здесь же, возбужденно переговариваясь, собрались и офицеры.
   Василиса вскарабкалась на основание пушечного лафета, где как раз хватало места для пары узких ног. Так голова ее была вровень с головами мужчин, хоть и приходилось удерживать равновесие. Она жадно следила за выходящим из кибитки Михайлой Ларионовичем, но, едва тот сошел на землю, как полковника тут же обступили товарищи, обнимая, хлопая по плечу, пожимая руку.
   Продолжая пылать от радости, девушка ждала минуты своего торжества. Вот сейчас офицеры расступятся, и он увидит ее... И точно: Михайла Ларионович словно бы что-то искал взглядом. Василиса подалась вперед, рискуя свалиться с лафета, и он, наконец-то, заметил ее присутствие.
   Что-то странное проявилось в его глазах, чего никак не ожидала увидеть девушка: недовольство и одновременно боль, удивительная в эти праздничные мгновения. Кутузов быстро отвел от нее взгляд. И пока ошеломленная Василиса пыталась нашарить в мыслях хоть какое-то объяснение происходящему, поприветствовать бывшего подчиненного вышел генерал-майор Кохиус.
   Прочие офицеры почтительно расступились перед ним, шагавшим вперед с широкой улыбкой. Кутузов поднял правую руку, отдавая ему честь. Указательный и средний его пальцы касались края треуголки, в то время как безымянный (это ясно видела девушка со своего наблюдательного пункта) был закован в обручальное кольцо. Один миг оно бесцеремонно золотилось в солнечных лучах, но этого было достаточно, чтобы обратить Василису в соляной столп - печальный памятник женщине, не пожелавшей поверить, что к прежней жизни возврата нет.

* * *

   "Я лишусь его - и сердце, как покинутый хозяином дом, тоскливо опустеет. В одночасье выветрится из него обжитое тепло, и распахнутая дверь, как разверстая могила будет горестно напоминать мне об утрате.
   Я лишусь его - и душа, словно яблоня, вдруг сбросившая по весне жемчуга цветов и нефрит листьев, останется торчать посреди вселенной уродливым серо-коричневым стволом, бесчувственным к солнцу и теплу, пока садовник не устанет лицезреть ее и не прикажет срубить под корень.
   Я лишусь его и перестану понимать, зачем переворачиваю страницы в этой унылой книге жизни с заранее известным концом, если любовь не прозвучит с них больше ни вдохновенной молитвой, ни волнующим призывом, ни даже предсмертным криком.
   Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, сернами и полевыми ланями, не лишайте себя любви, пока судьбе не будет угодно самой отнять ее у вас! Но даже и тогда благодарите своих возлюбленных за каждый день, каждый час и каждое мгновение, что они подарили вам. Потому что лишь в эти, полные любви, дни, часы и мгновения вам при жизни открывались райские врата, и веяло на вас вечным блаженством".
  
   "Я лишусь ее - и с нею уйдет часть моей силы и веры в самого себя. Сколько бы блистательных сражений не выиграл мужчина, какое бы богатство он не стяжал и как бы высоко не вознесся над всеми, с кем мог соперничать, жизнь не будет полна для него без самой восхитительной и желанной победы - победы над женщиной, к которой его влечет.
   Я лишусь ее - и угрюмо померкну: меня не будет больше озарять ее горящий от восхищения взгляд. Что мне оружие и доспехи, если на них никогда не заиграет солнце? Что мне мои силы и стремления, если восторг в глазах любимой не воспламенит меня и не заставит душу просиять?
   Я лишусь ее - и потеряю надежду на то единственное место на земле, где всегда буду принят и любим - ее объятия. Мне нечего мечтать о надежном убежище, за дверями которого остались бы мои тревоги. Пара любящих рук, скользящих по твоему телу, и устремленные на тебя любящие глаза врачуют все болезни, но кто теперь исцелит меня любовью? Мне суждено в одиночку выступать против всех жизненных невзгод и самому перевязывать свои раны.
   Было у царя Соломона шестьдесят цариц и восемьдесят наложниц, и девиц без числа. Но единственной была она, та, подле которой он чувствовал себя царем. Та, чья близость снимала с него бремя власти. Та, чьи ласки превращали в песню его слова.
   Встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди! Еще не истек наш срок, и покамест мы не оторваны друг от друга. Так поспешим насладиться нашим последним мгновением!"
  

XLIII

   "...Любящий человек открывает душу свою подобно вратам крепости, и лишь от доброй воли предмета любви зависит теперь его будущность..."
  
   Он послал за ней лишь тогда, когда солнце низко склонилось к западу, готовясь вот-вот сгореть в полыме заката. К тому времени, верно, все офицеры в лагере успели выслушать красочное повествование о том, как, путешествуя по Европе, Кутузов посетил лекцию о собственной ране. Должно, и других историй за полтора с лишним года его отсутствия приключилось немало, раз развлекал он ими старых товарищей несколько часов кряду. Василиса же словно и не являлась истинной целью его визита. По крайней мере, в людских глазах это должно было выглядеть именно так.
   К тому времени, как посланный за девушкой денщик передал ей приглашение Михайлы Ларионовича, Василиса, как это ни смешно, по-прежнему была облачена в лазоревое платье с золотой шалью на плечах. За весь день, как обычно заполненный работой, она так и не сменила наряда - с раздавленной душою не до того. Молча поднявшись, девушка проследовала к той палатке, на которую ей указали. Очевидно, Кутузов договорился с ее обитателями о том, чтобы этим вечером и ночью их жилье находилось целиком в его распоряжении.
   Войдя, Василиса вздрогнула: словно и не минуло четырех лет с того вечера, когда она впервые отважилась навестить Михайлу Ларионовича у него на квартире. Все было так же, как и тогда: блюдо с фруктами и бутылка вина посредине палатки, одна-единственная свеча, разгонявшая полумрак, в углу, а на покрывале поверх сенного матраса, служившего постелью, в привольной, непринужденной позе встречал ее сам хозяин. Как и некогда в Ахтиаре, не было на нем ни мундира, ни башмаков, одна рубаха и панталоны с чулками.
   Чувствуя полную опустошенность, в которой не было место ни боли, ни отчаянью, Василиса встретилась с ним взглядом. Внешне Михайла Ларионович почти не изменился, лишь побледнели шрамы на висках, но исходила от него еще большая, чем прежде, сила и уверенность в себе.
   - Ну, здравствуй! - сказал он неопределенно, испытующе глядя на нее.
   - Здравствуйте, ваше высокоблагородие! - ровным голосом приветствовала его Василиса. Не дожидаясь приглашения, она опустилась на покрывало другой постели напротив него.
   Кутузов нахмурился:
   - Ты, что, забыла, как меня зовут? - спросил он.
   - Никак нет, - отвечала Василиса, дивясь тому, насколько бесстрастно ей удается держаться, - только раньше я дерзала вас по имени называть, а теперь - нет.
   - Напрасно! - убедительным тоном произнес Кутузов. - Пусть все останется по-прежнему.
   - По-прежнему, - с леденящей душу улыбкой возразила Василиса, - не будет уже никогда.
   Голос девушки не взвивался и не дрожал - в душе у нее был мертвенный покой, как у матери, только что лишившейся ребенка и оттого не чувствующей жизни в себе самой.
   - Денег тебе хватило? - ничем не обнаруживая смущения или неловкости, перевел разговор на другое Кутузов.
   - Хватило, благодарю покорно, - чуть поклонилась ему Василиса. - Если б вы еще год или два не появлялись, и тогда хватило бы.
   - Что, поделаешь, Васюша! - вздохнул офицер. - Вышел мне не отпуск, а миссия в Европу по заданию императрицы. О том рассказывать долго, да и нужды нет. Я человек военный, себе не принадлежу, сама понимаешь, а писем из Европы в наш лагерь не отправить.
   Никак не откликаясь на его слова, Василиса смотрела на свечу в углу палатки. Что-то роднило и мужчину, и женщину в этот момент с вражескими армиями, выжидательно стоящими друг против друга, но никак не решающимися начать наступление.
   - Я подарок тебе привез, - продолжал Кутузов, вглядываясь в ее лицо, но не видя, чтобы оно хоть сколько-нибудь дрогнуло. - Вот, к цвету твоих глаз подобрал.
   Он протянул ей длинные, изящно обрамленные серебром серьги из дымчато-серого камня с прожилками. Василиса взглянула на них, и губы ее против воли начали кривиться, а в горле встала удушающая боль.
   - Супруге их своей подарите! - с трудом выговорила она. - Мне теперь от вас подарки принимать негоже.
   - Супруге? - усмехнулся Кутузов. - Ты мне здесь о ней не напоминай, здесь я человек свободный.
   - Кто ж вас жениться неволил?
   - Да служба, кто же еще! Человеку с моим положением должно жену иметь родовитую - на то сама императрица намекнула при вручении ордена. Вот и пришлось... Думаешь, я рад? Двух месяцев с венчания не прошло - уже в армию сбежал. А куда мне было деваться? Это человек маленький, незаметный волен в жены брать кого заблагорассудится, а наша семья в столице на виду и при государственных делах. Разве мог я против семьи пойти? И никто бы не пошел на моем месте. Ну да полно! Выпьем лучше давай за встречу!
   Он потянулся за вином, но Василиса покачала головой, отказываясь от угощения:
   - Мне и без вина весело, - объявила она.
   - Да не бери ты в голову! - уже несколько горячась, настаивал Кутузов. - Эта моя женитьба нам с тобой ничем не помешает. Завтра же вместе отправимся к месту моей службы. Там я всему хозяином буду - полк под мое командование отдали - а стало быть, и тебе уважение оказывать станут.
   - Хорошо же вы обо мне думаете, - воскликнула Василиса, - если такое бесчестие предлагаете!
   - Я тебе предлагаю не разлучаться, - сказал Кутузов, беря ее за руку и настойчиво глядя в глаза, - а иного способа у нас нет.
   Видя, что девушка молчит, он счел это за колебание и добавил:
   - Супруга, она у меня по служебной необходимости, а ты - потому что душа просит. Она как жила в Петербурге, так там и останется, а ты за мной всюду следовать будешь.
   Василиса горько расхохоталась:
   - Вам, Михайла Ларионович, впору веру менять на мусульманскую, чтобы было у вас на каждый случай жизни по жене!
   - Ты никак меня корить вздумала?
   - Что вам мои укоры, - усмехнулась девушка, - раз уж вы Бога не побоялись! Сколько раз мне надежду подавали, а сами...
   - А ты-то сильно Его боишься, если замужняя о новом браке думала?
   Удар был нанесен так неожиданно, что Василиса на миг перестала дышать, с ужасом глядя на человека, которого так любила. А он спокойно продолжал:
   - Думала, я не догадаюсь? А я еще тогда, когда ты первый раз ко мне приходила, понял: никакая ты не вдова, просто муж тебе чем-то так насолил, что ты от него на край света сбежала.
   Василиса убито молчала: отпираться было бессмысленно, оправдываться и объяснять причину бегства - тоже.
   - Я тебя не сужу, - говорил тем временем Михайла Ларионович, - поглаживая ее холодную, как колодезная вода, руку, - да я бы, верно, и глаза на это закрыл, если б сама государыня к моему браку интерес не проявила. Вдруг бы всплыла потом когда-нибудь эта твоя история? Сраму не оберешься!
   - Никто не дознался бы, - глухо проговорила Василиса.
   - Нарочно - нет, а случайно могло бы что-то открыться. Мир-то теснее, чем кажется.
   Видя, что девушка совершенно подавлена, Кутузов почувствовал, что перевес на его стороне. Тоном учителя, вразумляющего строптивого ученика, он принялся увещевать ее:
   - Так что под венец тебе дорога заказана. Вот и рассуди получше, что я предлагаю: бесчестие или выход из положения. Венчаны, не венчаны, а любить друг друга нам с тобой никто не запретит!
   Он решительно придвинулся к ней, и, чувствуя его тело в такой близости от своего собственного, Василиса задрожала. Слишком большим испытанием для нее было не броситься к нему сейчас, не слиться с ним воедино, не утопить свой здравый смысл в безрассудном счастье их новой встречи. Девушка с отчаяньем ощущала, что - еще мгновение - и она не выдержит всего, что довелось испытать ей в этот день, и поддастся своему порыву. Она представила себе, как он, утешая, прижимает ее голову к своей груди, целует орошенные слезами глаза, запрокидывает ее лицо для поцелуя... Пусть берет свое - он победил. У нее нет больше сил выдерживать разлуку с любовью.
   Словно спасаясь от наваждения, она вскочила на ноги:
   - А вот еще посмотрим, куда мне дорога заказана, а куда - нет! Найдется добрый человек и не побоится жизнь со мной связать, хоть вы и погнушались.
   - Может, нашелся уже? - спросил Кутузов, вставая вслед за ней и пристально на нее глядя.
   - Может, и нашелся! - запальчиво ответила Василиса.
   - Вот как? - Кутузов с легкой улыбкой приподнял брови. - Ну и кто же он?
   - А вам на что?
   - Да любопытно, только и всего.
   Мгновение девушка колебалась: непонятное предчувствие удерживало ее от ответа, но уязвленная гордость заставила, наконец, объявить:
   - Тот новый врач, которого заместо Якова Лукича прислали.
   Кутузов смотрел на нее со странной улыбкой:
   - Так у вас все слажено уже?
   - Он хоть завтра венчаться готов, - подстрекаемая гордостью, выпалила Василиса. - Моего ответа ждет.
   - И что же ты ему ответишь?
   Василиса старалась не смотреть в глаза Михайлы Ларионовича, которые и сейчас, когда он обрушил все то, чем она жила, были прекрасны.
   - Разве ж вы мне выбор оставили? - выдохнула она, наконец.
   И, боясь, что следующие ее слова превратятся в неудержимый плач, она выскочила вон из палатки.
  

XLIV

   "...Те, кто прочтет мои записки, знайте, что я имела сказать вам лишь одно: ни блага мирские, ни праведность, ни даже честь вовек не заменят любви и не сравнятся с даруемым ею блаженством..."
  
   Поутру Василиса не вставала с постели куда дольше обычного: не хотелось ей приступать к жизни. Когда же, наконец, заставила себя подняться и ополоснуть лицо водой, услышала разговор Ивана Антоновича с присланным в лазарет денщиком Кутузова. По словам солдата, "у его высокоблагородия темно в глазах и в голове шумит", а потому он просит врача пустить ему кровь.
   У Василисы захолонуло сердце: неужели их вчерашний разговор так тяжело дался Михайле Ларионовичу? Тем временем Иван Антонович собрал инструменты и ушел, а она приступила к своим повседневным обязанностям. Но, проделывая все, что от нее требовалось, мысленно отслеживала то время, что отсутствовал врач, и находила, что нет его чрезвычайно долго. Столько крови за это время можно выпустить из человека, что он и жив не останется. Что-то здесь не так! А потому девушка напряженно вслушивалась, не возвращается ли Иван Антонович, исполнив свой врачебный долг.
   Наконец, молодой врач вновь появился в лазарете. При виде него Василиса, обтиравшая водой лицо и руки солдату, лежавшему в жару, выпрямилась и вытянулась в струну. Она пытливо вглядывалась в лицо Ивана Антоновича, но тот почему-то отводил взгляд. И щеки, и лоб его были чрезвычайно красны, словно врача охватила сильная лихорадка. Не поднимая глаз на Василису, он принялся осматривать больных.
   У девушки ноги ослабели от страха. Что можно было сказать о ней такого, что несчастный ее жених и взглянуть на нее боится? О том, какое место Михайла Ларионович занимал в ее жизни, он и без того знал. Неужто, встретившись с соперником лицом к лицу, Иван Антонович принял сие так близко к сердцу?
   Василиса постаралась навязать самой себе именно такое объяснение, и мало-помалу ей стало легче. Ничего, скоро Иван Антонович успокоится, и можно будет клятвенно заверить его в том, что отныне она свободна от обязательств перед другим и ничто не помешает их браку.
   Благово же тем временем с бессильным отчаяньем вспоминал тот разговор, что у него только что вышел с приезжим полковником. Никаких признаков нездоровья у этого любезного и самоуверенного человека он не обнаружил, однако, уступая его просьбам, отворил кровь. А затем, перевязывая ранку от ланцета, услышал вопрос, не позволивший ему спокойно покинуть палатку:
   - Стало быть, это у вас Василиса - правая рука?
   - Так точно, - в некотором смущении ответил врач. - Она моя помощница.
   Дружелюбно улыбаясь, Кутузов опустил на повязку закатанный для процедуры рукав:
   - Повезло вам, господин лекарь, - сказал он. - Я уезжаю, а вы остаетесь.
   Иван Антонович покраснел. Неловко ему было еще и от того, что человек, лишь несколько минут назад бывший его пациентом, вновь превратился в старшего по званию и не предлагал ему присесть для разговора, но заставлял стоять перед собой.
   - Вы уж о ней позаботьтесь вместо меня, - продолжал Кутузов, набрасывая на плечи мундир. - Я и дальше был бы рад ее опекать, но, увы, имею назначение в другой полк. А жаль с ней расставаться, право слов! Руки у девки просто золотые: когда меня в голову навылет ранили в Тавриде, - он указал на свои шрамы, - она почитай месяц от моей постели не отходила - выхаживала.
   Благово молча мучился, чувствуя, как горячи от прилива крови его щеки и даже лоб.
   - Да она не только меня от верной смерти спасла, - живописал подвиги Василисы Кутузов, - но и одного солдата в полку. Он к ней даже сватался потом. Вот ведь беда, что венчаться она не может! Давно уже при муже была бы.
   - Как не может?! - вырвалось у Ивана Антоновича.
   Кутузов поглядел на него с удивлением:
   - А вы, господин лекарь, ничего о ней не знаете? Ну, коли вам любопытно станет, сами ее расспросите. Благодарю вас, мне уже гораздо лучше!
   Благово отправился обратно в лазарет в таком смятении, что едва нашел туда дорогу. Эти откровения о том, как Василиса сидела у его постели... Словно плевок в лицо! И ответить нечего. Но самое страшное: неужто она и вправду несвободна для замужества? Что он, собственно, знает о ней, помимо того, что сама она однажды рассказала?
   - Василиса Филаретовна, скажите мне, пожалуйста, правду! - взволнованно попросил он, вернувшись и улучив момент для разговора. - Вы действительно вдова, или... или же нет?
   Должно быть, именно так чувствует себя солдат, когда его насмерть поражает пуля: Василиса перестала ощущать в себе жизнь. Она не ответила: молча повернулась и быстрым шагом двинулась прочь от лазарета.
   - Василиса Филаретовна! - приглушенно позвал Иван Антонович у нее за спиной.
   В ответ Василиса побежала.
   Когда лагерь остался далеко позади, и степь окружила ее со всех сторон, Василиса наконец-то позволила себе зайтись в рыданиях. Так вот зачем ему понадобился врач! Не мог Михайла Ларионович оставить победу за кем-либо, кроме себя. Что ж, пусть торжествует - она погибла.
   Плача в голос, Василиса упорно шагала вперед, как если бы степь была морем и она стремилась зайти поглубже, чтобы в нем утонуть. Она оплакивала все: свою любовь и его расчетливость, свою верность и его предательство, свои надежды и полное их крушение. От яростного полуденного солнца у нее кругом шла голова, а смертная тоска накрывала ее непроницаемым черным пологом. Девушка переставала понимать, жива она или мертва.
   От рыданий, перемежаемых громкими стонами, Василиса не слышала ничего вокруг, и осознала, что кто-то ее нагоняет, лишь когда его быстрые шаги раздались совсем рядом. Оборачиваясь, она ожидала увидеть Ивана Антоновича, но увидела Кутузова.
   - За что?! - прошептала она, полуслепая от слез. - Что я вам сделала?! Как вы могли?!
   И, не находя больше слов, но желая дать выход своей боли, она пошла на то, что прежде не могло бы ей привидеться и в ночном кошмаре - занесла руку для пощечины. Однако Кутузов успел поймать ее запястье и решительно завел его девушке за спину, а затем поступил так и со второй рукой, будто бы намеревался связать их. Василиса задохнулась от возмущения, но, не давая ей опомниться, мужчина припал к ее губам так яростно и страстно, как если бы она была его врагом и требовалось умертвить ее поцелуем.
   Высокая трава, куда она упала, не в силах удержаться на ногах, пахла одурманивающее сладко. Он продолжал стискивать ее запястья, прижимая их к земле близ ее головы, и Василиса убеждала себя в том, что ею овладевают помимо воли, в глубине души сознавая, что это не так. Едва ли сможет мужчина, не будь он закоренелым злодеем, насильно подчинить себе женщину, если сошлись они один на один, и она достаточно смела и полна решимости отстаивать свою честь. Стоит дать ему отпор по-настоящему - и он отступит... Но в истерзанной душе Василисы взмывал белый флаг, и противник не мог не почувствовать этого, преодолевая ее сопротивление.
   Что за блаженный страх - осознавать, что ты проигрываешь этот бой, что рушатся стены твоей цитадели, и победитель завладевает тем, что ты считала неприкосновенным. Но руки твои при этом сами собой обвиваются вокруг его шеи, жадно распахнутые губы требуют поцелуев, а тело страстно выгибается ему навстречу и упивается своим поражением. И ты не можешь прийти в себя от взявшего тебя с боем счастья, и, вопреки позору, льнешь и льнешь к захватчику, который присваивает себе твои сокровища и топчет твои святыни.
   Василиса в блаженстве закрывала глаза, и представлялось ей, что она не на земле, но в море. Могущественная стихия владеет ею и несет, куда заблагорассудится, но столь нежны и ласковы ее объятия, что было бы выше человеческих сил стремиться их покинуть. А шепот моря в те минуты, когда оно, укротив прибой, тихо припадает к берегу, столь умиротворяющ! Его хочется слушать до бесконечности, забывая о течении жизни вокруг и веря тому, что он повторяет: оставь сомнения, оставь тревоги, отдайся безмятежности и наслаждению.
  
   Солнце уже вышло из зенита, хоть и продолжало испепелять степь своим огнем, когда Василиса наконец отдала себе отчет в том, что меж ними произошло. Вся пропасть ее греха и вся высота ее счастья... Она зажмурилась изо всех сил, как если бы хотела скрыться от самой себя.
   Вновь открывая глаза, она встретила взгляд мужчины, разделявшего с ней бескрайнее травяное ложе, и с разрывающимся от боли сердцем осознала, что никто и ничто уже не сможет оторвать ее от него. Буде и вскочит она на ноги и убежит за край горизонта, чтобы не увидеться с ним больше до гробовой доски, а все напрасно! С кем бы не соединило ее будущее, этого человека она будет вечно носить в своей душе, и никакое время не заставит ее изгнать его оттуда.
   Вероятно, на свой манер о том же самом думал и Кутузов, поскольку самодовольно произнес, перебирая пальцами ее разметанные по траве волосы:
   - Вот видишь, милая, никуда тебе от меня не деться. А то придумала тоже - замуж выходить! Нет, пустынница, моей ты была, моей и останешься. Сегодня же уедем. А там жизнь у тебя пойдет достойная - ни до какого лазарета касаться более не будешь.
   - Достойная? - горько улыбнулась Василиса. - И чем же я себя таким достойным с утра до ночи занимать буду?
   - Ты любить меня будешь безо всякой помехи, - со всей серьезностью сказал Михайла Ларионович, притягивая девушку к себе.
   - Разве ж я тебя раньше не любила никогда?! - со слезами расхохоталась Василиса, впервые называя своего возлюбленного на "ты", поскольку наконец-то ощутила себя вправе это сделать. - Любила, люблю и буду любить, как дура последняя! Но на грех и на позор я даже ради тебя не пойду, нешто ты еще не уяснил?
   К тому моменту оба уже не лежали, а сидели друг против друга, и взгляды их сшибались, как рапиры при поединке.
   - И как же ты дальше без меня жить намерена? - с виду бесстрастно, но наверняка кипя внутри, спросил Кутузов.
   - Сам знаешь, как - замуж пойду.
   - И за кого же, позволь узнать? - со смешком осведомился Кутузов. - Лекарь твой хвост поджал, на него надежды нет. Так что полно хорохориться, все одно - смириться придется. Тебе другой дороги нет, как только ко мне.
   Он обнял ее за плечи, понуждая припасть к себе и забыть все, что она только что выпалила в порыве отчаянья. Слезы бежали у девушки по щекам, и губы ее тряслись, поскольку именно этого - вновь прижаться к нему и раствориться в даруемом им блаженстве ей и хотелось в этот миг больше всего на свете. Однако она отстранилась и поднялась на ноги. Поднялся и Кутузов следом за нею.
   - Помнишь эллинский город, что ты мне показывал под Ахтиаром? - дрожа, спросила Василиса. - Много ли от него осталось? Пока не сдавался, жив был, а сдался - и в землю врос; одно капище стоит, никому не нужное. Вот и со мной то же самое будет, ежели смирюсь, как тебе того хочется. Тебе же сейчас не я, тебе победа нужна. Только жить с тобой без чести я не стану - сам же первый презирать меня начнешь. Если бы любил, как говоришь, надо было в жены брать; никогда я не поверю, что другую жену тебе насильно всучили, или что ты испугался, будто прошлое мое всплывет! Разве ж я тебя плохо знаю? Разве ж не видела все это время, что ты никому, кроме себя самого, жизнью своей командовать не дашь?! Нет, милый, раз так вышло, что ты не со мной судьбу связал, значит, на то твоя воля была, а не чья-нибудь еще. И теперь нам с тобой другой дороги нет, кроме как в разные стороны. Ничего, в убытке не останешься, тебе другие победы предстоят!
   Круто повернувшись, она зашагала прочь. Сперва мнилось ей, что не сможет покинуть Михайлу Ларионовича, что сердце раньше разорвется, но выдержала и, удалившись далеко вглубь степи, повалилась ничком на землю. Лежа, она была неразличима за высокими травами и, дав волю чувствам, Василиса завыла, как животное. И как животное же, поползла по земле, в муке мотая головой, хватаясь руками за пучки травы и в кровь разрезая ладони об острые стебли. Ничего человеческого не было в ней в этот миг, одно ничем не сдерживаемое отчаянье корчилось в ее образе, и если бы Михайла Ларионович вдруг стал ему свидетелем, то ужаснулся бы до глубины души. Но Кутузов тем временем быстро шагал по направлению к лагерю, чтобы как можно скорее уехать оттуда, взбешенный словами девушки и обезоруженный ими одновременно.
   К тому часу, как нестерпимый дневной жар начал ослабевать, Василиса пришла в себя. Она села на траве, бессмысленно оглядывая степь, затем поднялась, как могла, привела в порядок одежду и волосы и, поминутно оступаясь, двинулась по направлению к лагерю.
   Зайдя в лазарет, она возблагодарила Бога за то, что не столкнулась сразу же с Иваном Антоновичем, поразившимся бы ее плачевному виду. В своей каморке быстро скинула все в пятнах земли и зелени рубаху с поневой и надела лазорево-золотое платье, придавшее ей веру в свои силы. Тщательно умывшись ледяной водой и причесавшись, она окончательно стяжала твердость духа.
   Выйдя из лазарета на солнечный свет, Василиса постояла, раздумывая, где бы поскорее найти врача, как вдруг увидела его, быстрым шагом направлявшегося к ней.
   - Василиса Филаретовна, как же так! - взволнованно воскликнул он, хватая ее за обе руки. - С самого утра вы пропадаете, я не знал уже, что и думать!
   - Напрасно вы тревожились! - произнося слова отчетливо и ровно, отвечала Василиса. - В степь я ходила, думала... обо многом.
   - Да вы же поранились! - воскликнул Иван Антонович, смятенно рассматривая ее изрезанные травой ладони.
   - Пустое! - отмахнулась девушка. - До свадьбы заживет, - добавила она, вгоняя врача в краску. - Нам бы с вами, Иван Антонович, парой слов перемолвиться. Повиниться я перед вами должна, уж не сочтите за труд меня выслушать!
  

XLV

   "...Что есть смерть против ужаса жить в вечной разлуке с любовью?.."
  
   Закончив повествовать о том, что приключилось с нею четыре с половиной года назад в Калуге, Василиса не могла не добавить такие слова:
   - Сами посудите, Иван Антонович, могла ли я во всем этом признаться кому бы то ни было? Сразу бы люди от меня отвернулись. А так - что греха таить! - надеялась я на новый брак. Нынче уж меньше года осталось до того, чтобы сочли меня в Калуге без вести пропавшей, и муж мой стал бы от меня свободен. Наверняка он, как и я, сызнова венчаться решит. Правда, я в этом деле сторона виновная, но кто о том узнает, если умолчать? А искать меня да права предъявлять, ему не резон.
   Иван Антонович ничего не отвечал, избегая встречаться с ней взглядом, и Василиса, собравшись с духом, продолжала:
   - Впрочем, ежели вы предложение свое назад возьмете, я вас не осужу. За вас любая с радостью пойдет, а мне поделом будет.
   Она отвела взгляд.
   Иван Антонович наконец поднял на нее глаза и, краснея всем лицом проговорил:
   - А он все о вас знал - потому не женился?
   - Он... - Василиса до боли сцепила пальцы. - Он знал, но боялся не того, что прошлое мое откроется, а того, что выгоду упустит. Жена у него родовитая, не то что я.
   Вновь их накрыло молчание, и Василисой все больше и больше завладевал страх, что рухнет сейчас ее последняя надежда, когда Иван Антонович с лицом человека, мечущегося в жару, спросил:
   - Вы его сильно любите?
   Василиса едва не завыла в голос, не желая лгать, но не видя другого способа устроить свою судьбу.
   - Я нынче другую жизнь хочу начать, - тщательно подбирая слова, ответила она. - Без него.
   Иван Антонович смотрел на нее с мукой в глазах:
   - Мне подумать надобно, - сказал он. - Не решать же такое дело на ночь глядя!
   Василиса молча кивнула; на том и разошлись они в тот день.
   Утром же по обведенным краснотой глазам врача Василиса поняла, что если тому и удалось заснуть, то лишь под утро. Ей стало мучительно жаль его, и, сама подойдя к нему, она мягко проговорила:
   - Право же, Иван Антонович, не стою я того, чтобы вы так переживали! Давайте забудем обо всем, кроме того, что мы с вами вместе больных должны выхаживать. Так оно, верно, и лучше будет.
   Однако, к ее удивлению, врач покачал головой:
   - Нет, - сказал он твердо, - ни о чем я забывать не намерен. Коли вы и вправду другую жизнь стремитесь начать, то давайте начнем ее вместе. Я теперь же пойду к отцу Даниилу договориться о венчании.
  
   Приближаясь к палатке священника, дабы исповедоваться перед таинством брака, Василиса не представляла себе, в чем она будет каяться. Перечислить будничные свои грехи? Но это не принесет ей ни малейшего облегчения. Назвать тот, что не давал вздохнуть свободно? Но это означало похоронить всякую надежду на будущее. И душа Василисы в эти минуты смятения была подобна внутренностям человека, в живот которого угодил осколок снаряда.
   Отец Даниил встретил ее на удивление приветливо:
   - Вот и слава Богу, что так все устроилось! - сказал он, благословив девушку. - Полковник твой, хоть он и герой, до добра б тебя не довел. А за лекарем тебе покойно будет. Только венчаться вам поскорее надо, пока тебя лукавый на что-нибудь не попутал. Полковник-то, небось, из головы у тебя не выходит?
   Василиса молча кивнула.
   - Вот я и говорю, что чем скорей под венец, тем лучше, - продолжал отец Даниил. - А там дети пойдут, не до страстей станет...
   Он приподнял епитрахиль, собираясь накрыть ею девушку и прочитать разрешительную молитву.
   - У самой-то есть в чем покаяться? - спросил он напоследок.
   Василиса посмотрела на Евангелие и крест, лежащие на аналое.
   - Батюшка, а ведь я замужем, - вдруг сказала она.
   - Была замужем? - уточнил отец Даниил.
   Василиса покачала головой:
   - Муж-то мой не умирал.
   Отец Даниил опустил епитрахиль и в полном недоумении уставился на девушку:
   - Как же ты здесь без него оказалась?
   - Да сбежала я от него, - мертвея, проговорила Василиса.
   Священник был настолько ошеломлен, что не находил слов.
   - Давно ли? - выговорил он с трудом.
   - Пять лет будет нынешней зимой.
   Последовало молчание, за время которого Василиса успела похоронить все свои надежды на брак.
   - И что же мне с тобой прикажешь делать? - с беспомощным смешком осведомился отец Даниил.
   - Не знаю, - прошептала Василиса. - Что хотите, то и делайте - воля ваша.
   Вновь они окунулись в молчание, но, искоса, глянув на священника, Василиса заметила, что на лице его отражается внутренняя борьба.
   - Вот поступлю я по закону и откажусь тебя венчать, - сказал он, не глядя на девушку, как если бы разговаривал сам с собой, - и что с тобой будет? Пропадешь ведь! Только во грехе тебе жить и остается.
   Василиса молча ждала его приговора. Губы ее подергивались, подбородок дрожал.
   - А буде закон нарушу, и узнает кто потом - так мне не служить больше, - мучаясь выбором, продолжал батюшка. - Жили-то вы с мужем где?
   - В Калуге.
   - Возвращаться туда не собираешься?
   Василиса в страхе замотала головой.
   Отец Даниил провел рукой по лицу, как если бы пытаясь упорядочить свои мятущиеся мысли:
   - Одному Богу известно, будет у тебя благодать в этом браке, или нет, - сказал он, наконец.
   Василиса упала на колени и прижалась губами к его руке. Отец Даниил накрыл ее епитрахилью, и девушка услышала столь привычные, негромко и быстро произносимые слова:
   - Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия да простит ти, чадо Василиса, и аз, недостойный иерей Его, властию мне данною прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
  
   После службы в праздник святых апостолов Петра и Павла отец Даниил огласил их предстоящее бракосочетание с Иваном Антоновичем, назначенное на ближайшее воскресенье. Понимая, какую пищу для пересудов даст сия новость обитателям лагеря, Василиса старалась как можно меньше показываться на люди в тот день и смертельно испугалась, узнав, что после полудня в их палаточном городке вновь объявился Кутузов. До места расположения его полка была всего пара часов быстрой езды, что не мешало ему так часто наносить визиты.
   Впрочем, по его словам (Василиса не смогла удержаться от встречи с ним напоследок), он приехал всего лишь забрать забытую во время прошлого визита табакерку - подарок императрицы. Табакерка, однако, не нашлась (да была ли она вовсе?), зато Кутузов успел узнать о предстоящем венчании и, не скрывая своего озлобления, спросил:
   - Что, соврала попу на духу? Смотри, чтобы причастие тебе не было в осуждение!
   - Я за свои грехи сама отвечу, а тебе за меня беспокоиться больше ни к чему, - в тон ему с вызовом отвечала Василиса.
   Они стояли на дороге, ведущей прочь из лагеря, на отдалении от караульных, и слова их были никому не слышны.
   - Значит, так ты судьбой своей распорядилась? - спросил он вновь, и Василиса с удивлением ощутила, что в голосе его сквозь ожесточение проступают и боль, и мольба.
   - Значит так, - не глядя на Михайлу Ларионовича, сказала она.
   Кутузов закинул поводья на шею своего скакуна, и мог бы уже садиться в седло, но почему-то не делал этого. Он все смотрел на нее, но чтобы не встречаться с ним взглядом, Василиса глядела на его коня. Золотисто-буланый Хан, не менее прекрасный в этот миг, чем когда девушка впервые увидела его, вдруг повернул к ней морду и скосил глаз. Обнять бы его на прощание и прижаться лицом, оставив мокрый след на лоснящейся конской шее! Но, расставаясь с хозяином, Василиса не дерзала прикасаться к его коню.
   - Я больше звать тебя не буду, - сказал Кутузов, - но если вдруг сама захочешь меня навестить, то милости прошу!
   - Сие невозможно, - покачала головой Василиса.
   - Да почему же? - усмехнулся Кутузов, и девушка вновь увидела его таким, каким знала прежде, до отъезда в Петербург: дерзко-веселым и радующим ее взгляд. - Лошадь у тебя есть, скакать ты на ней умеешь, а бегать от мужа тебе не привыкать, верно, пустынница?
   Василиса часто дышала. Словно бы сумрак сгущался в ее голове, и грезилось девушке, что стоят они с Михайлой Ларионовичем не на пыльной дороге, а в море, и волны колеблют их тела, а одна, самая шальная, подхватывает ее и бросает к ее любимому, не давая глупой человеческой воле противостоять счастью. И вдруг она услышала:
   - Не поздно еще передумать. Долго ль тебе собираться? Только лошадь взять из табуна...
   Василиса с трепетом вскинула глаза на Михайлу Ларионовича. Он молчал, и она не могла понять, Кутузов ли произнес эти слова, или кто-то другой в ее мыслях. Но, пересилив себя, девушка покачала головой.
   Кутузов сел в седло и, не оглядываясь, тронул коня.
  
   Собираясь к венцу, Василиса надела все то же золотисто-лазоревое платье, отрез ткани на которое стал первым подарком Михайлы Ларионовича. Другой праздничной одежды у нее не было, да и задумываться о нарядах не хотелось: в душе у девушки простиралась ледяная пустыня. Вспоминала она первое свое венчание, столь же мало отвечавшее ее желаниям, как и это, новое, и с тоской сознавала, что не будет с нею божественной благодати и в этом браке. Вновь не перед Всевышним, а перед людьми и их представлениями о правильном устройстве жизни ответит он на вопрос: "Имаши ли произволение благое и непринужденное пояти себе в мужи сего Иоанна, егоже пред тобою зде видиши?" И ответом будет лживое "Имею, честный отче". А уж на вопрос: "Не обещалася ли еси иному мужу?" - ей и вовсе отвечать нельзя. Не заявлять же при всех, что одному мужчине уже принадлежит она по закону, другой владеет ее сердцем, а тому, кто стоит с ней перед алтарем, достается одно ее тело, еще хранящее воспоминания о ласках любимого.
   Но, содрогаясь от невысказанной правды, Василиса внятно произнесла во время обряда то, что от нее ожидалось. Задавая положенные вопросы, отец Даниил старался не смотреть ей в глаза, и ложь далась девушке легче, чем та предполагала. За спиной она ощущала присутствие огромного числа людей - весь полк собрался поглядеть на ее венчание - и мучилась от того, что нет среди этой толпы никого, кто мог бы разделить ее боль и отчаянье. Скользят по ее спине взгляды с одобрением и любопытством, порой - насмешкой, но ни к одному из смотрящих не может она обернуться, чтобы встретить понимание в его глазах. Она одна, совсем одна, точно скала в море, неведомой рукой оторванная от берега и преданная волнам - между нею и миром темная пучина.
   В те минуты, когда слова священника перемежались пением хора, Василисе становилось легче. В голосах певчих, что были набраны из солдат, слышались ей одновременно и скорбь, и утешение. "Все проходит, пройдет и это", - словно бы внушали они девушке вечную мудрость царя Соломона, и у той ненадолго отлегало от сердца.
   Однако к тому моменту, как венчание было почти завершено, Василиса неожиданно ожила. Она как будто почувствовала... нет, она совершенно ясно ощутила на себе еще один взгляд, тот единственный, которого ждала. Еле сдерживаясь, чтобы не обернуться, девушка затрепетала. У нее зажглись глаза, полыхнули щеки, напряглась спина, и весь вид ее изменился настолько, что у отца Даниила, готовившегося дать ей испить вина из одной чаши с женихом, замерла рука. Он подозрительно взглянул на толпу перед собою, но по его выражению было не понятно, увидел он в ней новое лицо, или нет. А Василиса едва дождалась того момента, когда, набросив им на руки епитрахиль, повели ее с женихом вокруг аналоя. Позабыв стыд, она жадно высматривала среди солдат и офицеров Михайлу Ларионовича. "Рекогносцировку проводит!" - мелькнуло у нее в уме.
   Вот в надежде встретиться с ним взглядом пройден был первый круг и второй, но третий раз поворачиваясь лицом к полку, Василиса уже не ощутила среди собравшихся присутствия Кутузова. Так же незаметно, как появился, он исчез, оставляя девушку наедине со сделанным ею выбором.
   С этого мгновения все происходящее перестало существовать для Василисы. И что бы она не делала до окончания торжества - принимала ли поздравления, отвечала ли на них со всей любезностью, даже смеялась обычным свадебным шуткам - было ни чем иным, как ненавидимым ею до глубины души лицедейством. Иван Антонович же, видя, что молодая жена его так весела, надо полагать, вздохнул с облегчением и решил, что прошлая привязанность потеряла для Василисы цену. Так и вошли они в новую, отныне общую жизнь: он с доверием и надеждой, она - запрещая себе обнаруживать истинные чувства. И неизвестно, чей крест в этом браке был тяжелее.
   Когда пришло время молодым отправляться на покой, Василиса, сославшись на то, что ей необходимо взять кое-что из вещей, ускользнула в лазарет, оставив молодого мужа дожидаться ее в своей палатке. Оказавшись в привычном полумраке лечебницы, девушка медленно, точно лишенная всяких сил прошла меж рядами лежаков для больных солдат и опустилась на один из них. Она сидела в одиночестве - тяжелых больных не было, а всем остальным недуг позволял до сих пор гулять на ее свадьбе. Благословляя Провидение за то, что на нее никто не смотрит, Василиса вытянулась на лежаке во весь рост и закрыла глаза. Ей было невыносимо думать о том, что рано или поздно придется вставать и возвращаться к жизни. И если бы сейчас кто-то, войдя в лазарет, принял ее за мертвую, положил пятаки на опущенные веки и, скрестив ей руки на груди, вставил свечу в холодные пальцы, девушка не стала бы ему препятствовать.
  

* * *

  
   Счастливы или несчастливы в браке были те, кто не оставил заметного следа в истории, порой не известно даже их ближайшим потомкам. Сильным же мира сего посчастливилось куда меньше: их семейная жизнь, никогда не отличавшаяся безоблачным покоем, на виду у всего человечества. И если мы бросим взгляд хотя бы на современников Кутузова, то в изумлении расширим глаза. Не такого ожидаешь от людей, величественно глядящих с парадных портретов!
   Начнем с Суворова, перед военным гением которого заслуженно преклонялся не один Михайла Ларионович. Генералиссимусу неоднократно изменяла жена, и рожденного ею впоследствии сына он не признал своим. А вот дочь (появившуюся на свет еще до измен), полководец разлучил со сластолюбивой матерью и отправил в Смольный институт, сумев устроить так, чтобы между ними не было свиданий. Можно лишь догадываться, что творилось в душе четырехлетней (!) девочки, грубо вырванной из объятий семьи и заточенной фактически в монастырь. Мольбы супруги оставили Суворова непреклонным. А впоследствии, в своей биографии, он даже не упомянул, что был женат.
   Трудно сказать, больше или меньше повезло в делах семейных Петру Багратиону, поскольку его жена, открыто отдававшая предпочтение известному дипломату Меттерниху, жила при этом в Париже, никак не реагируя на просьбы мужа воссоединиться с ним в России хотя бы для виду. А вот брачная жизнь Петра Румянцева вполне укладывается в понятие "и смех и грех". Решительно бросив супругу, родившую ему к тому времени троих детей, он никогда более не вспоминал о ней. Когда же его старший сын начал военную службу и поступил под командование собственного отца, Румянцев даже не узнал его. Смущенный молодой офицер вынужден был напомнить полководцу, кем они друг другу приходятся. "Как же вы выросли!" - покачал головой удивленный папаша.
   Но перещеголял всех, пожалуй, сам "Благословенный" император Александр I. Пренебрегая своей прелестной супругой Елизаветой Алексеевной, он пятнадцать лет ходил в любовниках у Марии Нарышкиной (на что ее муж смиренно закрывал глаза), а прекратилась эта связь лишь потому, что Нарышкина, никогда не отличавшаяся ни умом, ни тактом, сбежала от императора в Париж с его же собственным флигель-адъютантом. Другой же известный роман императора имел, увы, не мелодраматический, а, скорее, шекспировский финал: фаворитка Александра, княжна Туркестанова, родив от него дочь прямо в Зимнем дворце, сразу после родов отравилась. Злой рок преследовал и детей императора: единственная дочь от императрицы умерла в младенчестве, дочь от Нарышкиной скончалась шестнадцатилетней накануне собственной свадьбы, а дочь несчастной Туркестановой, отданная на воспитание в семью дворян Голицыных, умерла, едва успев обвенчаться, в возрасте всего двадцати четырех лет. Законных же сыновей Александр после себя не оставил.
   Покинутая им императрица, Елизавета Алексеевна, одно время утешалась в объятиях красавца-кавалергарда Охотникова и даже родила от него ребенка (вскоре тоже скончавшегося), но такое утешение сочли недопустимым для царственной особы. Наемный убийца расправился с кавалергардом, положив конец недолгому счастью императрицы.
   Что интересно, одновременно с Елизаветой Алексеевной Охотников радовал своими визитами и ее фрейлину, Наталью Загряжскую. После смерти кавалергарда Загряжскую спешно выдали замуж за дворянина Николая Гончарова. Одна из их дочерей, названная в честь матери Натальей, выросла настолько неотразимой, что история ее брака и сердечных порывов сделалась национальным достоянием. Да, да, это она: Наталья Николаевна Гончарова - любовь и смерть Александра Пушкина.
   На этом бурном фоне семейная жизнь супругов Голенищевых-Кутузовых выглядит оазисом покоя и взаимного согласия. Ни единой сплетни, на которую могли бы накинуться в петербургских салонах, ни единой тени, брошенной на доброе имя полководца. Пять милейших дочерей, удачно выданные замуж, также ничем не запятнали славу отца. И, на первый взгляд, единственным, что омрачало этот союз, была смерть единственного сына супругов, Николая. Младенцем он скончался от оспы.
   "Награждена Божею милостию, что спас Михаила Ларионовича, не только оставил его живого, но и здорового. Услыша сие, была порадована несказанно", - так выражала свое счастье в одном из писем Екатерина Ильинична Кутузова, в девичестве, Бибикова. "Боже мой, как я завидую вам, я не знаю судьбы более прекрасной, как быть женою великого человека!" - разливалась соловьем ее корреспондентка Жермена де Сталь. Однако при этом госпожа Кутузова всего лишь раз и всего на месяц однажды приехала к месту службы мужа, ни разу не последовала за ним в поход, не навещала его ни в Киеве, ни в Вильно, где он служил военным губернатором, и не соизволила даже сопровождать его, когда он, униженный и получивший отставку со всех должностей, уехал налаживать хозяйство в свои малороссийские вотчины. А ведь в это время ему, как никогда, требовалась поддержка близкого человека! Она не сидела у его постели, когда он получил опаснейшую рану под Очаковом, и была слишком далеко, чтобы врачевать раны душевные после Аустерлицкого сражения, когда Кутузов вез в Россию не только незаслуженно свалившийся на его голову позор, но и мертвое тело любимого зятя. Словом, то, что в современном обществе принято называть "гостевым браком", вполне устраивало даму, ставшую, благодаря заслугам мужа, светлейшей княгиней, статс-дамой и хозяйкой трехэтажного особняка над Невой, вид из которого открывался не хуже, чем из Зимнего дворца.
   Сам же Михайла Ларионович в письмах жене неизменно проявляет себя как заботливый семьянин, регулярно упоминает о подарках, которые ухитрялся высылать родным даже с театра военных действий, и весьма подробно и доверительно описывает свою жизнь, точнее, ту ее часть, которую полагалось знать супруге для ее же собственного спокойствия. "Верный друг Михайла Голенищев-Кутузов" - так подписывает он свои послания, оставляя за кадром то, что "не может существовать без того, чтобы иметь около себя трех-четырех женщин", и, куда бы не забросила его служба, неизменно находит себе новую "владычицу".
   Словом, идиллия! Однако супруги строго соблюдали правила игры, согласно которой их браку надлежало быть образцовым в глазах общества. И светлейшему князю и княгине Кутузовым это удалось.
   После смерти фельдмаршала Александр I напишет княгине трагически-торжественное письмо, в котором, выражая ей соболезнование, назовет имя и дела ее супруга бессмертными. Она же в ответ попросит государя выплатить ее и мужнины долги. Что и будет им милостиво исполнено.
  
   Золотая десятирублевая монета.
   Группа солдат, которые вместе вели хозяйство и готовили себе еду.
   Позднее многоженство стало караться ссылкой в Сибирь.
  
   Имеющих отношение к церковному праву.
   В народе было чрезвычайно популярно апокрифическое сказание "Хождение Богородицы по мукам", где повествовалось о том, как Богоматерь в сопровождении архангела Михаила спускается в ад.
  
   Территория между реками Днестр и Прут.
  
   Так называлось заражения крови.
   Современный вариант этой мучительной процедуры - электрокоагуляция.
   Инструмент, используемый для зажимания сосудов во время операции.
  
   Праздник Святого Николая чудотворца, 6 декабря. Здесь и далее все даты приводятся по старому стилю.
   В то время червонец равнялся трем золотым рублям, соответственно, за коня запрашивали полторы тысячи рублей золотом.
   В те времена так называли пехотинцев.
  
   Традиционное время свадеб.
  
   По-гречески это слово означает "полуостров".
  
   То есть на греческие города в Крыму, принадлежавшие тогда Византийской империи.
  
   Лишь через 200 лет русских вытеснили из Причерноморья половцы.
  
   В переводе с татарского - "Желтая крепость". Название, вероятно, обязано своим возникновением желтоватому цвету ракушечника, из которого были сложены городские стены.
  
   От татарского "Ак-Яр" - "Белый обрыв".______________________________________________________________________________________________________________________________
  
   По условиям мирного договора, России запрещалось держать на Черном море военный флот, однако через тридцать лет Российская империя восстановила свои утерянные права.
   Около десяти тысяч человек!
  
   29 января 1773 г.
  
   В то время название Польши.
  
   Должность, аналогичная современной должности мэра города. Как правило, чаще использовался термин "генерал-губернатор", но в столице и приграничных городах главу городской администрации называли "военный губернатор".
   Не следует путать ее с безжалостной помещицей-убийцей Салтычихой, хотя, по иронии судьбы, обе женщины были однофамилицами.
  
   Другое название праздника - Иван Купала. Отмечался 24 июня.
  
   По другим данным 10 июля.
  
   На территории современной Болгарии близ города Силистра.
  
   Для сравнения, калибр пуль автоматического ручного стрелкового оружия, используемых в армиях мира в наши дни, колеблется в основном от 5,45 до 7,62 мм. А самый распространенный в России калибр гладкоствольных охотничьих ружей рассчитан на пули диаметром 18,5 мм; с таким ружьем ходят и на лося, и на медведя.
  
   Приказ или письменное уведомление.
  
   2 октября.
   Согласно Библии, Бог, явившись иудеям в виде огненного столпа, указал им путь из Египетского плена.
   Легкая обувь, представлявшая собой закрытые мягкие туфли на плоской подошве.
  
   И. Л. Голенищев-Кутузов имел чин адмирала, и при Екатерине II был первым членом Адмиралтейств-Коллегий, а также директором Морского кадетского корпуса.
   То есть, казначея.
  
   Екатерина вторая родилась в 1729 г., Сталин произнес эту фразу в 1935 г.
  
   Внебрачный сын от Григория Орлова.
   А сможете ли вы так же свободно беседовать с прусским фельдмаршалом, как беседовали со мной?
   Я свободно владею немецким, равно как и французским, и турецким, государыня.
   26 ноября. Осенний праздник Георгия Победоносца и есть печально знаменитый Юрьев день, когда крестьяне, некогда имевшие право именно в тот день переходить от одного помещика к другому, лишились и последнего намека на свободу.
  
   В просторечии - "катеринка".
  
   2 февраля
   Работать в воскресенье и дни церковных праздников считалось грехом.
  
   Медикам в армии того времени не присваивали традиционных военных чинов. Их звания обладали своей собственной иерархией. Ниже младшего лекаря 2-го класса стоял подлекарь (фельдшер). А выше - младший лекарь 1-го класса.
  
   6 августа.
   Первая неделя после Пасхи.
  
   То есть, до 1 августа.
   То есть, 23 июня.
   Безвестное отсутствие одного из супругов на протяжении 5 лет являлось основанием для развода.
  
   Вступать в повторный брак после развода имела право лишь невиновная сторона.
  
   29 июня.
   То есть, на исповеди.
  
   Французская писательница.
  
   Наивысший и чрезвычайно редкий дворянский титул в Российской империи.
  
   По свидетельству А. Ф. Ланжерона.
  
   То есть любовницу.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"