Аннотация: Смерть и Сон - побратимы, недаром оба этих слова начинаются на букву "С". Один загадывает загадки, другой помогает их разгадать, вернув тебя в тот далёкий день, когда детство перестало быть безоблачным. Когда твой лучший друг свёл счёты с жизнью.
Ты Будешь Мечтать О Чудесах, Но Твои Чудеса Придут К Тебе, Когда Ты Перестанешь Ждать
(Да-да, это название)
Часть 1
Глава 1. Крылья Моего Друга Сломал Ледяной Ветер
Что особенного может быть в рядовой субботе, затерянной среди тёплых майских дней?
Сложно однозначно ответить на этот вопрос, верно? Это день, когда после трудовой или учебной недели члены начинают расслабляться, жилы - счастливо гудеть, а кости приятно потрескивать, как угли в костре. Он обычно не запоминается, только проснулся, и на тебе - уже вечер, и ты, позёвывая, валишься в кресло, чтобы почитать книжку. А сколько таких суббот случается в нашей жизни? "Повезёт, если она будет особенной", - скажете вы, но здесь я буду вынужден с вами не согласиться. Ведь в субботу, помимо всяких приятностей, могут случаться страшные вещи.
Эта суббота запомнилась мне как день, когда всё началось.
К десяти я, как обычно, был на конюшне, благо она совсем недалеко от дома и можно приходить чуть ли не завернувшись в простыню. Этакий дневной вариант летучей мыши. В час я уже дома, поглощаю обед и болтаю с отцом. Он утверждает, что США ни за что не сунутся в Ливию: сколько бы там ни было нефти, у них имеется по гранатомёту на каждого взрослого мужчину и по автомату на каждого ребёнка... и это при том, что даже женщины там воинственны, не уступая ни силой, ни статью мужьям. Сна ни в одном глазу, хотя всего час назад я падал с лошади, приходя в сознание только от криков тренера. Поэтому я просто сижу перед компьютером и убиваю время в "Цивилизации", лопая шоколадные печенья. По крыше сарая за окном прогуливается соседский кот. Я вижу, как сверкают бляшки на его ошейнике: тепло и солнечно. Он подкрадывается к какой-то птахе, в то время как блеск ошейника привлекает со всей округи подслеповатых ворон: со стуком приземляются поодаль и приближаются короткими прыжками, боком, как умеют только вороны. Кот испуганно оглядывается, и я, отодвинув клавиатуру, чтобы разгрызая очередную печеньку не усыпать её крошками, смеюсь. Глупая животина.
В семь вечера, когда даже книжка осточертела и я начал подумывать, что неплохо всё-таки выползти из берлоги, покататься на скейте, погонять в баскет или что-нибудь в этом роде, мне написали, что мой лучший друг погиб.
Сообщение на facebook я увидел в 19:08. Пришло оно в 18:42, и, откинувшись на спинку стула, я отчего-то думал, что мог бы прочитать его и попозже... скажем, пойти погулять, попрыгать на спортивной площадке возле школы, попинать камешки у канала, поболтать с местными ребятами, может, даже побороться с кем-нибудь на Скользком Камне, проиграть, и с брызгами, с отчаянным воплем влететь в пахучую воду... чёрт, да я на всё был готов, чтобы продлить беззаботную расслабленность этого дня, чтобы не нарушать священное таинство субботы...
Никакого таинства больше нет. Таинства субботы - как и покоя во всей моей жизни, во всяком случае, на данном её этапе.
Что это, возможно, нелепая шутка, мне даже не пришло в голову. Сообщение пришло от девчонки, которая лезла драться из-за любой шутки, даже самой безобидной. А если шутка относилась не к ней, а к кому-то из её окружения, на лицо выползала такая кислая мина, что все не могли удержаться от смеха.
В общем, она не могла так пошутить. Без восклицательных знаков, без курсива, красного цвета или без меры увеличенных букв, без грустных смайликов, и даже имя было написано с маленькой буквы.
Просто: "томас погиб".
Это могло быть только правдой, и ничем, кроме правды. Саша ни на чём не клялась, как делают это в передачах про суды, но свою серьёзность во всём и всегда она уже многократно доказала действием. Я схватился за телефон, потом аккуратно, как будто это была хрупкая модель самолётика, положил его на стол. Кому звонить? Сашке? Томасу? Саше страшно... в каком состоянии она возьмёт трубку, что мне доведётся услышать, как на это отвечать? Я пока не придумал. И Тому тоже... пальцы становятся как сосиски из морозильника, когда думаешь, что сможешь выбрать его имя из адресной книги.
Я проинспектировал его страницу на facebook. Последний раз заходил вчера, днём. С аватарки на меня смотрит скуластое лицо в очках с тяжёлой чёрной оправой. Серьёзный, губы собраны в тонкий жгут, по обеим сторонам подбородка красные пятна... Держу пари, он мог бы вклеить эту фотографию в собственное свидетельство о рождении: Том всегда отличался странными шутками. Потом глянул страницу Александры: она в сети. Отправив сообщение с единственным вопросительным знаком, я откинулся на спинку кресла в томительном ожидании. Минута, другая... ничего.
Зовёт мама, и я подскочил, как ошпаренный: может, страшные подробности придут сейчас с другой стороны, ударят по затылку так, что подготовиться не успеешь, но та всего лишь хочет знать, почему сын до сих пор не вытер молоко, которое достал из холодильника полчаса назад.
- Ты хочешь сказать, "не выпил"? - отвечаю, и с кухни слышится ворчливое:
- Именно не вытер, дорогой. Я только что его пролила.
Я утверждаю, что оставляю эту привилегию ей, но с контраргументом, что достал-то его я и, собственно, я же не выпил, спорить сил совершенно нет. Я замолкаю; с кухни веет молчаливым изумлением. Обычно я не складываю оружие до тех пор, пока последний меч не оказывается сломан, а последнее ружьё не даёт осечку последним патроном.
Когда глаза мои возвращаются к экрану, там мерцает сообщение: "выходи на улицу встречаемся на мосту".
По-прежнему без знаков препинания и заглавных букв. Дело плохо.
Я живу в небольшом городке под названием Киттила, Финляндия. Когда я достиг такого возраста, что начал интересоваться цифрами и фактами, то узнал, что население на 2000 год составляло 6315 жителей. Порой возникает ощущение, что всех их знаешь в лицо. Конечно, это не совсем деревенька: у нас есть всё, что полагается иметь городу, включая музей, театр и скромное здание суда - двухэтажный коттедж с единственной колонной, непонятно для чего предназначенной и похожей на карандаш в пенале. А ещё герб и какое-никакое представительство в региональном совете. Наша семья переехала сюда, когда мне было семь. Из Санкт-Петербурга. Несмотря на то, что по меркам мальчишки это случилось почти так же давно, как осада Мальты Оттоманской империей, я всё ещё помню сырые улицы и лица моих тогдашних друзей. Это было лихое время. Весёлое. По-другому, чем в tyyni Suomi, но всё равно оно запомнилось мне скорее с положительной стороны.
Впрочем, мы всё ещё о месте, где я живу сейчас.
Я прекрасно представлял, какой мост имеет в виду Александра. Во всей округе есть только один мост. Когда ты ещё маленький, ты думаешь, что в этом городке всё в единственном экземпляре. Каждый встреченный на дороге булыжник кажется уникальным, каждое согнутое велосипедное колесо на обочине дороги запоминаешь, и чуть не здороваешься с ним, когда видишь в следующий раз. Но потом начинаешь увлекаться подсчётом, и находишь значительность уже не в наборе ощущений, а в количестве. Так, во всяком случае, было со мной. Я узнал, что помимо Школы Высокого Образования, есть Первая Гимназия в расположенном неподалёку Соданкюля (население 9020), там же есть гимназии Вторая, и даже Третья, что, по крайней мере, в двух местах в городе пекут совершенно одинаковые на вкус блины, и даже начинку из перетёртых ягод туда кладут с одинаковым количеством сахара, и что, наконец, лазая по чужим дворам, можно наткнуться на совершенно одинаковые детские площадки, а родственники могут -- вот уж никто бы не подумал! - прислать набор доктора, который у тебя уже есть. Точно такой же, даром, что присылали из Питера, а тот, который ты уже два месяца как пользуешь, родители купили прямо здесь.
Но вот мост так и остался единственным. Не в округе -- вообще в городе. Как-то так получилось, что обычно дороги объезжали впадины с оврагами и холмами, а вот здесь раз - и одна из них заупрямилась и выгнула спину. Воды у нас немного... а точнее, вся она сосредоточилась в одном месте, будто капли, собирающиеся на дне блюдца. Это залив, изобилующий остатками деревянных мостков и заброшенными лодочными станциями. На карте он выглядит ну точь-в-точь как дым из волшебной лампы с джинном, а волшебная лампа, стало быть, и есть наш Киттила. Одна струйка дыма в незапамятные времена, когда рука какого-то восточного принца потёрла бок сосуда и дым только начал извергаться, кольцом свернулась вокруг ламповой ручки, да так и растаяла. И по сей день остался небольшой след -- тень от этого протуберанца, овраг, который змейкой скользит через жилые кварталы. Во многих местах он уже почти истёрся, кое-где даже покрылся коркой асфальта. Флегматичные местные жители предпочитают его не замечать: если пройти вдоль оврага километр или около того, увидишь дом семейства Заславских, а может, и саму хозяйку дома, хлопочущую на крыльце. Ни за что его не пропустишь: крыша его едва возвышается над краем оврага, а сама коричневая коробка, как кусочек сахара, отколотый от сахарной головы, плотно сидит в его глотке. Мальчишка Заславских по имени Йоханнес (мы редко с ним общаемся: пацан на два года меня младше) говорит, что его предки, которые возвели это чудо, считали, что нет лучшего пути к здоровью, чем каждый день одолевать семнадцать крутых ступенек, и всем их потомкам приходится принять это правило за что-то, не требующее доказательств. Ведь для финна (финна не из Хельсинки; это - словно отдельная вселенная) гораздо проще убедить себя в незначительности этих неудобств, чем переехать оттуда, где стирала бельё на крыльце его бабушка. Том говорил: однажды будет землетрясение, и земляные челюсти сомкнутся, перемолов дом и его обитателей в труху.
Моста тогда тоже не станет. Но пока он есть, я могу с полной уверенностью сказать -- это единственный мост на весь Киттила, и по этой причине самый верный ориентир в городе. Всего один пролёт, но больше и не надо. Может, смысл единственности этого моста в том, что он сложен из множества одинаковых замшелых валунов, зелёных и кое-где ободранных приступами ночного ветра... если, конечно, не ветер обдирал бока об эти упрямые валуны?
Мост широкий, достаточно, чтобы по нему могла проехать заплутавшая машина, но недостаточно, чтобы разминуться двум транспортным средствам. По обеим сторонам низкие каменные бортики. Давным-давно, когда овраг наполняла вода, на них, должно быть, сидели рыбаки, свесив к воде ноги, и их соломенные шляпы были видны издалека.
Топот ног гармонировал со стуком сердца. Мне мерещилось, что то бегу не я, а идёт хорошим аллюром жеребец из конюшни. Ах, показать неприятностям крупные зубы и умчаться в закат - что могло бы быть приятнее?
Я в кедах, шортах и белой майке-борцовке, а на улице, как уже говорилось -- конец тёплого мая. Нет, Том не мог умереть в такое время. Он вообще не мог умереть. Когда тебе едва перевалило за тринадцать, люди ещё не умирают... Вот и Александра. За десяток шагов до моста я перешёл на шаг, задыхаясь и стараясь сдержать кашель.
Это высокая девочка с острыми плечами, острыми же коленками и едва наметившейся грудью; она вся, как тонкая весенняя веточка с множеством почек. Ростом вполне могла соревноваться с Томасом (правда, в отличие от него, никогда не горбилась), а значит, почти на полголовы выше меня. Длинные прямые волосы спадают по обеим сторонам широкого лба. Этот лоб как белая пластилиновая масса, и, когда я вижу Сашку, первое желание - возникает оно против моей воли -- оставить посреди этого лба круглую отметину как раз по форме моего пальца. Как будто догадываясь об этих нездоровых мыслях, Саша начала носить кепку, нахлобучивая её очень глубоко и разворачивая козырьком назад.
Потерянный её вид мешал гнуться моим коленям и заставил ладони вспотеть -- я надеялся, что буду подходить к мосту вечно. Но ещё несколько секунд, и под ногами захрустела рыжая каменная пыль.
Саша тихо взяла меня за руку. Сказала:
- Пойдём вниз.
Она одета в шорты и сандалеты, рубашка застёгнута на все пуговицы. Шея торчала из неё как спичка из закрытого спичечного коробка. На коленях синяки и ссадины; я видел и те, к которым был сам причастен - когда учил её кататься на скейте. Остальные исправно доносили, что их владелица вела двойную и даже тройную жизнь. Эти маленькие отметины появлялись с первой масштабной оттепелью и не сходили до поздней осени. Высокие тощие люди всегда немного неуклюжи... особенно если у них в голове, как у Сашки, тёмные аллеи, по которым бродят загадочные существа, отвлекая от того, что происходит за выпуклыми стёклами глаз.
Цепляясь за корни, мы слезли в овраг. После дождя здесь всегда чавкает (в глубоких впадинах скапливается вода), но сейчас сухо. Пахнет сыростью и картофельными очистками. В тенях под каменной аркой мог бы спрятаться целый полк партизан, и мы, представая себя в фантазиях этими самыми партизанами, ориентировались в прохладной тёмной норе не хуже, чем в светлой комнате.
Сашка забралась на старую автомобильную покрышку. Если провести рукой по внутренней стороне, можно нащупать рельефные буквы, название и год выпуска - 1977. Куда древнее нас, и мы относились к ней с огромным уважением, доверяли хранить в себе початые бутылки лимонада... где-то там, в её недрах, до сих пор лежит бутылка пива. Ждёт подходящего повода и, надо думать, нашей храбрости. Теперь, с уходом одного из троих, совокупной смелости нашей поубавится.
Девочка уронила в ладони лицо, а я стоял перед ней, как воробей перед кошкой. Я не слышал, плакала она или просто вострила, как когти, свои ужасные вести. И, почти сошедший с ума от этой неизвестности, предпочёл не дожидаться своей судьбы. Тихо спросил:
- Что... случилось?
Долгое время она не отвечала. Над головой, гремя перекрытиями, проехала машина; прошли, весело и громко переговариваясь, какие-то люди. Наверное, на пикник. По другую сторону моста, между водоёмом и дорогой, имеется небольшая роща, "Котий загривок", действительно похожая своими острыми елями на вставший колом загривок кота.
- Самоубийство, - наконец сказала она.
Я сел, где стоял. И не нашёл ничего лучше, чем спросить:
- Почём ты знаешь?
Том бы никогда не совершил такого ужасного поступка. У него... как бы это сказать... понимаете, хомяк в клетке скорее бы свёл с собой счёты, или рыба в аквариуме, чем мой друг. Я слышал по телевизору о чувствительных молодых людях, которые кончают с собой из-за несчастной любви, но это не случай Томаса. У него не было несчастной любви. Да, он писал стихи, но вы бы слышали эти стихи!
"Пусть за каждый день,
В который я буду любить,
У меня выпадает по зубу"
Вот, например, то, что он писал, когда отрастали клыки. В минуты, когда на личном небе Томаса сияло солнце и клыки втягивались в дёсны, он писал, как хорошо прыгать с мостков в воду, плескаться и ловить голыми руками под водой окуней - они такие скользкие! В некотором роде, думаю, стихи его можно назвать собачьими.
- Ты что, книжек начитался? - я буквально кожей почувствовал холодный, как лезвия ножниц, взгляд. - А? Детективных? Тома больше нет. Томаса больше нет с нами - вот всё, что нужно понять.
Я не стал извиняться. Не поднимаясь с земли, я пропустил руки через дыры карманов и спросил напрямик:
- Как это случилось?
Я страшный трус. Не знаю, хватило бы у меня духу спасти из горящего дома человека (или хотя бы кошку), но необходимость сказать что-то искреннее в разговоре с людьми скручивает в жгут, точно мокрое бельё в руках дородной финки. Карманы - что-то вроде индивидуальных бронежилетов. Там твои потные красные ладони никто не увидит, и можно, хоть и с натугой, с дрожью в коленях, но говорить с плачущими людьми. А Сашка сейчас явно плакала. Глаза её и оставались сухими, а рот почти не дрожал, но есть, видно, внутри у меня некий детектор слёз и горя, который сейчас истерично пищит. Слезами можно истечь изнутри, что неминуемо приведёт к острой рези в животе. Слёзы - они как кислота, а вся не вышедшая наружу кислота будет разъедать тебя изнутри. Я тоже захлёбывался от слёз, но вместо того, чтобы это признать, держал руки в карманах и выспрашивал подробности смерти лучшего друга. Я, наверное, вырасту в зачерствевшее чудовище.
- Тот мужчина... - она всхлипнула.
- Какой мужчина?
- Который приходил к родителям Тома. Он, должно быть, из полиции. Или криминальный врач. Его привёз господин Аалто. Он сказал, что Том облил себя керосином и зажёг спичку. А потом сел и сидел, пока не сгорел дотла.
Вместо всхлипов её сотрясала только сухая икота. Вся влага копилась где-то внутри, ожидая момента, когда можно будет кипящей лавой извергнуться наружу. Я хмурился.
- Так не бывает, Сашка. Знаешь, какая боль, когда ты горишь? Я один раз пытался на спор подержать палец над горящей спичкой... Сначала должна сгореть кожа, потом мышцы, потом, наверное, закипает кровь и лопаются вены... и всё это время ты чувствуешь боль, как будто тебя режут тысячи ножей сразу... а!
В сидячем положении трудно увернуться от летящего в тебя комка земли, который ввиду засухи превратился во что-то почти такое же твёрдое, как камень. Я дождался, пока не погаснут пляшущие перед глазами звёзды, после чего осторожно ощупал нос. Вроде, цел. На языке остался горький привкус: в тот момент, когда "астероид" столкнулся с моей головой, я неосмотрительно открыл рот.
- Томми сгорел заживо, - сказал я голосом человека, который проснулся вдруг посреди ночи и едва способен отличить истаивающий сон от реальности.
- Да, Антон.
- Где это случилось?
- В Земляной дыре.
- В дыре!..
Я задохнулся. Земляная дыра была нашим тайным местом - особенным по сравнению со многими закутками и местечками вроде этого подмостья. Земляная дыра была настоящим тайником, чем-то вроде сейфа за картиной, код к которому мы - вся наша ребячья компания - знали, но всегда предполагали двойное дно или съёмную заднюю стенку. Потому что кто, когда и зачем вырыл и обустроил Земляную дыру, оставалось загадкой.
Я сказал с превеликой осторожностью:
- Почему было решено, что это самоубийство?
- Он оставил записку. В стихах.
Сомнений быть не могло. Всё, как по сценарию. Может, кто-то и мог бы написать за него предсмертную записку, но записку в стихах, в стиле неистовых хокку, которые, как кожурки от семечек, выдавал на-гора Томас, подделать невозможно. Пора выкинуть из головы всю эту детективную чушь. Томаса больше нет, и никто кроме него самого в этом не виноват.
- Что мы теперь будем делать? - спросила Саша.
Риторичность этого вопроса я разглядел уже после того, как на него ответил.
- Жить, как всегда... когда он был Одиноким стрелком. Как будто бы он стал Одиноким стрелком навсегда.
На самом деле у меня не было ответа. Эта, особенная, навсегда запомнившаяся мне суббота, положила начало первым глобальным переменам в моей лёгкой, как воздушный змей, жизни, и это вселяло в меня лютый ужас. Конечно, несравнимый с тем, что, наверное, испытывал мой лучший друг - вряд ли кто-то с этим будет спорить. Но вряд ли кто-то поспорит и с лозунгом трусов и одиночек: "Своя рубашка ближе к телу".
Сашка молчала. К шуткам она относилась примерно как к пегасам и единорогам, которых выпускает в синее небо развязность детских языков, но то, что случилось с нашим другом - самая настоящая правда. В правде она разбиралась лучше всех и сильнее всех понимала её гнетущую неизбежность.
Глава 2. Разные Люди и Разные Города - Похожее Зрелище
Когда мы вылезли из-под моста, уже стемнело. Александра попрощалась, как умела только она, холодным кивком, трогая себя за плечи, и исчезла. Я побрёл в сторону дома, вручную прокручивая в голове киноплёнку мыслей.
Как я узнал от Сашки, Томас ушёл из дома в одиннадцать утра (в то время я был на конюшне; как раз, когда сумел разжечь в скакуне по кличке "Придон" искорку энтузиазма и под одобрительные возгласы тренера, женщины по имени Ханна, пустил его галопом). Он сказал родителям, что они с Антонкой (то есть со мной) собираются отправиться в Котий загривок строить дом-на-дереве, натаскать туда книжек и открыть библиотеку для Тех Кто Читает В Чаще При Свете Керосиновой Лампы. Это была давняя наша задумка - "идея на двоих". Дом-на-дереве оставался пределом мечтаний и планом на каждое лето целых поколений мальчишек с восьми и, приблизительно, до четырнадцати лет; даже компьютеризация детских умов не влияла на его положение: дом-на-дереве по-прежнему оставался во всех смыслах на высоте. Что до библиотеки -- это была одна из странных идей Томаса, которая мне всецело пришлась по душе. Читать любили мы оба.
- Читать старую книгу в лесной чаще, сидя на дереве -- что может быть прекраснее? - спрашивал он, и я просто не мог не согласиться.
Сначала Томаса видели в местной хозяйственной лавке "Всё и Всячина". Там он купил канистру керосина и долго, пыхтя себе под нос, привязывал её к багажнику велосипеда. "Он сказал, что это для бензопилы, - поведал побледневший торговец, старик Культя, как мы его за глаза (и втайне от взрослых) называли. У него не было правой руки, зато был замечательный пёс, который был приучен приносить с нижних полок склада товар. Пёс был глухой, и старик показывал ему аналогичный товар на витрине. Правда, на радостях он мог принести заказанное в неуёмных количествах. Бывало, зазеваешься - а перед тобой уже гора бумажных полотенец. - Сказал, отец отправил его за топливом для бензопилы. О Боже! Но я же не знал..."
Никто и не думал винить старого Йоргена. Керосин, конечно, не положено продавать детям, но Томас был уже подростком, а все подростки помогают отцам.
После того как Томас уехал, его вроде бы видели на дороге к Котьему загривку, естественно, одного. Без меня. А потом - не видели больше уже никогда. С Котьего загривка мы старались вернуться засветло, и на закате, как это периодически бывало, когда мы заигрывались и задерживались дольше положенного, отец Тома поехал на машине по единственной дороге навстречу. Он никого не встретил, и только когда между деревьев проглянула устроившаяся на ночлег вода, увидел велосипед сына и почуял мерзкий запах обугленной плоти...
Наверное, дым валил из-под земли, как из жерла вулкана.
Домой я пошёл не скоро, отправившись бродить по окрестностям. Сотовый телефон надрывался, но я не стал брать трубку, а просто написал маме, что со мной всё в порядке. Видимо, до них ещё не дошла страшная весть, потому как мелодию из Чёрного Плаща, что стояла на звонке, сегодня я больше не слышал.
Наш город больше напоминает большую деревню. Двухэтажные коттеджи, иные достаточно старые, будто каменные глыбы, останки какого-то средневекового замка, встречались там и сям. Были здесь и светлые современные домики, похожие на комки сахара, с верандами, с обилием стекла, с запахом свежей древесины или утреннего кофе. Между ними всё утопало в зелени, лужайки такие ровные, что даже отпечатки тяжёлых садовничьих ботинок там не задерживаются. Заборов нет. Родина мне отчего-то запомнилась обилием оград и оградок, но финнам, похоже, достаточно и того, что они запирают на замок своё сердце, и выдают ключи от него только заслужившим расположения людям. Кто-то позволяет своему саду зарастать, и только строит между пышных кустов извилистые каменные дорожки, отмечая их крошечными фонариками. Иногда даже умудряется всунуть под какую-нибудь иву беседку. Кто-то росистым утром прохаживается вдоль подъездной дорожки с газонокосилкой -- от него клином, как от плывущей утки, расходится ощущение простора и ничем не сдерживаемого дыхания.
Местные жители предпочитают старые, отжившие своё автомобили. На ходу они поскрипывают подвеской, точно огромные жуки, что трутся друг об друга хитиновыми панцирями, а сигналы похожи на сигналы океанских лайнеров. У каждого автовладельца есть гараж, где горкой сложены покрышки, где пахнет машинным маслом, горячим теплом, и можно через неприметную дверь выйти прямиком на кухню, чтобы забрать со стола бутерброды. Но обычно люди здесь передвигаются на велосипедах. Велика ли важность - выгонять из гаража лупоглазого ворчливого старика, чтобы съездить за две мили на работу? Также и у каждого уважающего себя мальчишки есть велосипед, а если сложить вместе их скорости, получится число, превышающее население доброго мегаполиса.
У нас с Томом были странные отношения. Сегодня мы приходились друг другу лучшими друзьями, как сказали бы у меня на родине, "не разлей вода", завтра -- уже нет. А послезавтра - опять неразлучны. Здесь, в Суоми, я слышал однажды выражение: "Разные калачи, да из одной печи", - и это тоже про нас. Не в смысле, что он тоже был из русской печки, а в смысле, что если бы мы были киборгами, электронные мозги бы нам заправлял в голову один и тот же мозгоправ.
Такие, как мы, люди, бывают похожи не внешне, не характером и даже не поведением, а какой-то расположенностью к миру, точкой зрения или же одинаковым поворотом головы. Мы не задумываясь выбирали в аквапарке один и тот же лежак, и тот, кто первый его занимал, имел полное право всласть поиздеваться над товарищем.
При всём при этом интересы у нас были очень разные. Я любил кататься на всём, что катится и хоть как-то двигается, он любил быть на одном месте, точно... точно дерево.
Том высокий, прямой, как жердина, слегка сутулый. С вечно нечёсаными вихрами и добрым лицом. Когда он был в хорошем расположении духа, то немного походил на вставшую на задние лапы собаку. Абсолютно так же ухмылялся всем встречным, знакомым и незнакомым, разве что не вываливал язык. Когда хотелось показать, что я на него рассержен или раздосадован, я кричал что-то вроде: "Я тебе хвост оторву!", и все, кто при этом присутствовали, сами становились улыбающимися лайками, так что аллегория с собакой приходила в голову не мне одному. В другие дни он только и делал, что язвил, протирал свои очки платком и стремился к покою. На любую попытку кантовать угрюмую версию этого сукиного сына, мой приятель отвечал очередной остротой, если бы я их куда-то записывал, я бы, наверно, смог бы уже издать сборник.
Но я не мазохист, поэтому в этот период я предпочитал с Томом не общаться. И, по возможности, не злиться на него. Он был, по собственному выражению, "одиноким стрелком", и любил говорить:
"Одинокому стрелку никто не нужен. Одинокий стрелок сидит у костра и курит".
Как дерево, Том возвышался над током жизни. Деревце из него так себе, ещё молодое, с неокрепшим стволом и верхушкой, до которой любой малыш может добраться за пятнадцать секунд, но это не мешало ему покровительственно простирать свои ветви над нашей мышиной вознёй.
Тому было тринадцать, почти как мне, но при всём при этом я мог обращаться к нему за советом как к старшему брату. Оттуда, с верхушки, видней. Это если я готов был признаться своему бунтующему эго, что мне нужны советы. Но, как ни странно, рядом с Томасом любые попытки бунта этого самого эго проваливались.
Мама называла его "тот странный мальчик", а я мог с чистой совестью назвать его другом, единственным среди своих приятелей.
Томас писал стихи. Лично он никому их не показывал, потому как считал, что мы всё равно ничего не поймём, но мы их читали - они публиковались в нашей школьной газете. Томаса хватало аж на два псевдонима: Добрый романтик и Одинокий стрелок, он ни разу не признавался в причастности к тому или иному, но кто на самом деле эти признанные гении, кажется, знал весь город.
В заваривающихся сумерках я покачался на чьих-то качелях, пока не заметил, что их хозяйка, русоволосая голубоглазая девочка, наблюдает за мной из окна. После чего слез и пошёл прочь, свернув со 2-й линии на улицу Хенрика Круселля и пропустив лабрадора, деловито бредущего куда-то в ошейнике, но без хозяина.
Что могло заставить Томаса так поступить? Я терялся в догадках. При мне он никогда даже не заговаривал о самоубийстве. Хотя всё, что он делал, казалось просчитанным и взвешенным, мне сложно представить, чтоб он так же хладнокровно просчитал и свой уход из жизни. Можно сказать, он помечал свой путь, как Гензель и Гретель: ронял крошки-стихи, и те, кто их подбирал, очень быстро понимали, что созданы они для внутреннего пользования. Что полностью понятны только человеку, который их оставил.
"Мне нужно увидеть этот его предсмертный стих", - решил я. Я слышал, что самураи перед ритуалом сэппуку -- то есть ритуалом лишения себя жизни -- писали короткие стихи, выражая своё отношение... ну, или не отношение. В общем, выражая что-то важное для себя. Что-то вроде "Всё прекрасно как сон; Сон придёт и уйдёт. Наша жизнь -- сон во сне". Пиная потерянную кем-то луковицу, я надеялся, что в предсмертной записке Томаса будет немного больше конкретики.
Глава 3. Твой Пепел Достоин Великой Тишины
Утром я проснулся с совершенно разбитой головой. Она была кувшином, амфорой, поднятой с океанского дна, полной солёной воды и покрытой зелёными трещинами. Лёжа на спине, я добрых полминуты вспоминал, что случилось накануне.
- Решил наконец почувствовать всю прелесть воскресенья? - благожелательно спросила мама.
Она куталась в белый махровый халат. То, что она уже встала, кое-что да значило: обычно я вскакивал ни свет ни заря. Когда я был помладше, то был настоящим бедствием для всей семьи.
- Та ещё прелесть... - пробормотал я и пошлёпал босыми ногами в ванную.
Мама умудрялась вставать в половине одиннадцатого почти каждый день. Она напоминала умудрённую годами домашнюю кошку, уверенную, что прежде любых дел должен быть хороший крепкий сон без всяких будильников, а потом долгие процедуры по приведению себя в порядок, после которых ванная представляла собой нечто, похожее на поле битвы двух маленьких капитанов игрушечных флотилий.
Вода не освежала. Зубная паста на вкус была как мел. Поплевавшись в зеркало, я тщательно его за собой вытер и спустился к завтраку.
Семейные завтраки у нас получались только в выходные. Несмотря на то, что семейные ужины были каждый день, завтрак выходного дня был каким-то особенным ритуалом, когда всей семье удавалось собраться вместе. В обычные дни мы с отцом, перехватив что-то на кухне, разбегались по школам и работам, мама же вставала гораздо позже. Мы кричали ей снизу: "Мы ушли!", а она отвечала тем, что, когда мы с отцом выходили к подъездной дорожке, откуда было видно окно её спальни, подавала нам прощальный сигнал, включая и выключая свет.
В гостиной уже восседал папа. Здесь был овальный стол, за которым умещалось семь человек, стулья с высокими спинками, светлая мебель и картины, заключающие в рамки цвета ванильного мороженого какое-то абстрактное лёгкое содержание - их выбирала мама. Пахло тёплым молоком и омлетом. Тарелки сияли, словно раскалённые добела метеоры, мчащиеся в тёмно-фиолетовом космосе скатерти.
Отец работал юристом в местном консульстве и ездил каждый день на машине до Соданкюля. Сейчас он выглядел так, будто завтрак прервал его в середине сборов на работу: на нём была бежевая рубашка с расстёгнутой верхней пуговицей. На коленях - салфетка. Не хватало только галстука, и галстук был единственным предметом одежды, который он действительно добавлял к своему костюму, когда шёл на работу. Ну, ещё туфли. Папа терпеть не мог "домашнее" и всякие халаты, словом, такое, в чём, по его словам, "нельзя показаться на люди". Он расхаживал по дому в рубашке и брюках, и, в качестве уступки маминым укоризненным взглядам, в огромных махровых тапочках. Это полный человек с пухлыми ляжками, мощными руками и округлым лицом. Стригся он коротко, выбривая виски, носил очки в дорогой чёрной оправе, на пухлых губах всегда готова была появиться улыбка. Весь такой белый и чистый, что напоминал яйцо. Мама, по её словам, всегда боялась, что я вырасту в отца и буду похож на подушечку для булавок, но поджаростью форм я пошёл в неё.
- Доброе утро, - сказал папа, когда я отодвигал стул напротив. - Здоровый сон по выходным - залог здоровья и душевного благополучия.
Неожиданно для себя я открыл рот и оттуда вылетело:
- Пап, а когда кто-то умирает... ну, кто-то, кого ты достаточно хорошо знал... что дальше?
Не знаю, почему я до сих пор не рассказал предкам о гибели Тома. Наверное, она представлялась мне настолько нелепой, настолько выбивающейся из реалий мира, в котором я привык жить, что рассказать о ней - всё равно, что повесить на плечики одёжку, которая тебе не нравится, тем самым признав её право на существование в своём шкафу. Рано или поздно родители узнают всё от соседей. Мама и папа не самые общительные на этой улице люди, но новости, кажется, распространялись бы по городку со скоростью света, даже если б его населяли слепоглухонемые.
- "Что дальше?" - переспросил отец, откладывая вилку.
Да, более нелепого вопроса я придумать не мог. Правда, оправдание всё-таки есть: я здесь ни при чём. Эта фраза выскочила сама по себе, как чёртик из коробочки с секретом. Что дальше? Как будто локомотив жизни можно как-то остановить... даже если на последней станции сошёл один человек, а ты не успел ему даже махнуть рукой.
- Если умирает кто-то тебе близкий...
- Тебя интересуют религиозная сторона? Юридическая? Так-с... с юридической стороны этот человек, если он, конечно, - папа загибал пальцы, - не твой родственник, совершеннолетний и владеет каким-либо имуществом, никак с тобой не соотносится. В противном случае он должен указать тебя в завещании...
Папа предпочитал наступать по всем фронтам одновременно - издержки профессии или издержки характера, доподлинно я не знаю. Вне зависимости от нелепости вопроса, от полков, которых против него выдвинули, будь то отряд французских SAS или, скажем, полк поваров-клоунов с бутафорскими носами и половниками, солдат у него всегда хватало, и посылал он их в бой разом, сразу во все стороны.
- Нет, пап, - сказал я, уложив подбородок на квадратик салфетки, - Никаких завещаний, только предсмертная записка, в которой про меня ничего не написано. Какая-то другая сторона.
Папа прекратил играться с краешком скатерти и в упор посмотрел на меня.
- То есть у тебя и правда умер кто-то из друзей?
Я молча кивнул.
- Давай посмотрим, - когда от него это требовалось, отец мог быть предельно серьёзным. В смысле, ты мог упрашивать его быть серьёзным хоть целый день, а он в ответ будет метать в тебя бумажные самолётики, но когда речь заходила о вещах, с которыми, по его мнению, шутить не стоит, из него как будто выходил весь воздух. Тогда отец становился похож на сухофрукт, вроде кураги. - Прежде всего, мне очень жаль, что ты в таком возрасте кого-то потерял. Это плохо. Лучше бы ты потерял кого-то чуть пораньше, скажем, лет в восемь или девять.
Он строго посмотрел на меня поверх очков, и я, собиравшийся уже что-то вставить, изумлённо захлопнул рот.
- Я говорю "лучше бы", потому что со смертью лучше столкнуться гораздо раньше. Сейчас очень спокойное время. Очень спокойное. Юноши твоёго возраста, Антон, те, что жили во времена треволнений, уже могли бы назвать себя мужчинами - по сравнению с ними даже я казался бы сопливым юнцом. Например, обе мировые войны, когда танки интервентов сжигали мальчишки твоего возраста, и они же гибли под гусеницами. А представь, каково приходилось сыну, скажем, фермера в эпоху Генриха третьего? Только вообрази: Англия, отца забрали в ополчение, старший брат ушёл в партизаны... всходы ржи вытаптывают солдаты, они же требуют от тебя, как от верноподданного короля, еды, да ещё засматриваются на твоих сестёр...
Я хмыкнул. Что и говорить, в истории мой отец ориентировался только по историческим романам, и принимать его слова на веру в этом направлении было бы опрометчиво.
- Кнопка...
- О, точно. Кнопка.
- Она умерла, когда мне было семь, и я, кажется, даже рыдал.
Кнопка была нашей кошкой, и она, как опустевший тюбик из-под зубной пасты, израсходовала все свои жизни под давлением пальцев времени. Умерла от старости, то есть. Это был последний раз, когда я плакал по-настоящему, искренне захлёбываясь слезами. После этого были разве что злые слёзы, когда меня первый раз побили, но и всё.
- Видишь ли, в то время ты, конечно, полностью осознавал, что Кнопа - живое существо. Возможно даже сравнивал её с собой. Но сейчас ты понимаешь, что смерть животного и смерть человека - разного порядка вещи. Иначе бы не обратился ко мне.
Я счёл возможным возразить. Не то, чтобы это было необходимо, но возразить мне хотелось:
- Тётя Элен, что живёт через квартал в доме с зелёной крышей и двумя трубами, считает, что её собаки как люди. Она сама мне сказала. И собакам она даёт человеческие клички. Она думает, что один из псов её умерший муж. Но и он не так давно умер, так что она теперь не знает, что думать. Такая потерянная.
Папа провёл по лбу бумажной салфеткой.
- Сынок, мы сейчас говорим не о собаках и кошках. Кто умер?
- Томас.
- Тот...
- Тот странный мальчик.
- Наверное, зря я спросил. Смерть - это ужасная вещь. Необратимая. Но самое главное, что тебе сейчас нужно сделать - победить её последствия. Понять, что они обратимы, даже если она - нет. Понимаешь? Ни в коем случае не оставляй смерть своих друзей на плечах других людей. Ты обязан разделить с ними всё бремя, которое она возлагает. Понимаю, это трудно, но ты по-прежнему остаёшься в мире живых, в мире, из которого постоянно кто-то уходит, и такая поддержка однажды потребуется и тебе.
Папа поставил точку долгим взглядом поверх очков, как делал, когда хотел донести до собеседника всю важность сказанных только что слов. Уверен, на работе этот приём прекрасно работал: тогда его лицо, лицо благодушного толстяка, становилось лицом человека, к которому лучше прислушаться.
Мама где-то пряталась. Без сомнения, она слышала наш разговор. Она целыми днями упрашивает отца хоть немного отнестись к чему-то серьёзно, но когда папа переводит этот свой потайной переключатель, сама внезапно исчезает. Настоящая гуру подушек и простыней, она не любит всё, что может помешать крепкому и здоровому сну, а так же весьма пренебрежительно отзывается о практиках осознанного сновидения, о жёстком режиме дня, о подъёмах в шесть утра и прочих, по её словам, "извращениях".
- Держу пари, кто-то из тех, кто всем этим увлекается, и придумал ядерную бомбу и почтовые ящики на улице, - говорила она.
Когда папа напомнил ей о суровых буднях почтальонов, мама искренне возмутилась:
- Неужели это так трудно - слезть со своего велосипеда, постучать в дверь и вручить письмо лично? Я готова угощать куском пирога и морсом каждого, кто готов пересилить себя и вскарабкаться на наши три ступеньки.
Надо думать, хорошо, что она не афишировала это своё предложение, потому как звяканье колокольчика почтальона я слышу утром, между семью и восьмью, и маме приходилось бы тогда выбираться из постели на целых три часа раньше.
Против моего режима дня мама, однако, никогда не высказывалась. Я был ранней пташкой по натуре, поднимаясь в семь свежим и выспавшимся. Наверное, смирилась ещё десять лет назад, когда следом за восходом солнца в моей кроватке затевалась возня, и с тех пор отсыпается за все годы, когда я выдёргивал её из постели раньше времени.
Помаявшись с два часа и так и не решив чем заняться, я написал Саше. Погрузил - снова - всю свою решимость в кузов, открыл окно в прохладный полдень: когда я волнуюсь, где-то в районе горла начинает перехватывать дыхание. Сегодня облачно, кажется, вот-вот начнёт накрапывать дождь. Наблюдая в окно, как катаются по небу валики туч, я повторил вчерашнее сообщение - знак вопроса, ставший чем-то вроде пароля. Не знаю, что он значил для Сашки, для меня он означал примерно то, что сказал недавно папа: "Ты обязан разделить бремя..."
Подождав с пятнадцать минут ответа, я позвонил и, когда она взяла трубку, спросил:
- Как ты?
- Не могу перестать думать, - ответила Сашка.
- Я тоже, - признался я.
С Томасом она была знакома куда ближе. В каком-то роде он оставался для меня загадкой, ребусом, разгадать который, не помешала бы дополнительная ложка мозгов. Эти двое вместе росли, вместе взрослели, всю жизнь дверь-в-дверь. Так что вопросом, который не давал мне покоя, Сашка должна была задаваться куда как глубже.
- Кремация сегодня, - сказала она. Сверилась, должно быть, с часами на стене, и закончила: - Как раз сейчас. В Соданкюля есть крематорий, Томаса... тело увезли туда.
- Какой крематорий?
Я отчего-то так перепугался, что едва не выронил телефон. Слово это казалось потусторонним, будто не принадлежащим этому миру.
- Тело сильно обгорело, - сказала Сашка. - Почти сто процентов кожи. Кремация здесь - наилучший вариант. Пусть огню достаётся всё, до последней косточки.
Я в очередной раз задался вопросом, как она это переносит. Судя по голосу, Сашка была в порядке. Она редко улыбалась, никогда не шутила, и я внезапно подумал, минус пять на улице или минус двадцать пять, по внешнему виду снега, на глаз, ты вряд ли поймёшь. Снег не может стать более белым.
Я сказал, быстро, не давая себе опомниться:
- Ты дома? Я могу заглянуть, прямо сейчас... если твои родители не против.
В трубке установилось молчание, ровно на пять секунд, словно давая время мне передумать и отказаться от своего опрометчивого желания. Потом Сашка сказала:
- Приходи, если хочешь. Мне всё равно. Можем посмотреть на окошко Томаса и представить, что он всё ещё там...
Может, и впрямь всё равно. Насколько я помнил, в школе Сашка мало с кем общалась. В кружке девчачьих сплетен она чувствовала себя лишней, мальчишки не брали её в свои шумные игры, а когда вплотную подошёл переходный возраст и седьмой класс, начали вострить в её сторону свои молодые языки. Но только, когда рядом не было Томаса. Томас мог отсечь любые поползновения в сторону своей подопечной одним движением брови. Он никогда ни с кем не дрался, но при накаливании обстановки неизменно остужал её, превращаясь в само ледяное спокойствие. Когда он так делал, я всегда вспоминал джедаев с их "Это не те дройды, которых вы ищете".
- Похороны в четверг, - сказала Сашка, когда я свернул на ведущую к её крыльцу дорожку и юркнул от моросящего дождя под навес веранды.
Отсюда действительно виден дом Тома. Это деревянное строение всегда казалось мне жутко несуразным. Собранное из просмолённых и потемневших от времени досок, оно стояло на брёвнах-сваях, что под весом поддерживаемого медленно уходили под землю, рассыхались и стачивались, как карандаши. Говорили, что этот дом очень старый: когда-то все строения в окрестностях ставили на сваи, так как озеро и протекающая по оврагу речушка имели свойство весной выходить из берегов. Но это казалось мне сомнительным: овраг был просто заросшей кустарником трещиной на теле земли без малого сто пятьдесят лет. Так, во всяком случае, считали старожилы. Вряд ли деревянный жилой дом способен простоять два века; господин Гуннарссон, отец Томаса, говорил то о девяноста годах, то о ста сорока - у меня сложилось впечатление, что он сам точно не знает, когда был построен его дом.
Выглядел он как старая, осыпающаяся спичечная головка. Казалось будто само Время полюбило присаживаться на скат крыши (непременно правый), отчего дом и просел на правую сторону чуть больше, и просесть ещё сильнее ему мешали подпорки из кирпичей. С коньков крыши свешивался пронзительно-зелёный мох, на чердаке, открытым ветрам с северо-запада, каждое лето вили гнёзда журавли. Томас говорил, там можно найти четыре покинутых осиных гнезда, и одно даже спустил мне показать. Выглядело оно действительно круто. Под домом, между сваями и подпорками, скопилась целая коллекция всякого хлама. Там были грабли и лопаты, доски и старые стулья, проржавевшие насквозь цепи и мешки с удобрениями.
Родители Томаса не протестовали против дома на дереве, потому что их собственный дом мало чем от него отличался. Мои протестовали, но достаточно вяло, и я благоразумно не торопился рассказывать им все мальчишеские секреты.
Наверное, следовало зайти и выразить родителям Томаса соболезнования, но я не мог собраться с силами, чтобы это сделать. Я боялся спросить, заходила ли к ним Саша, вместо этого задав другой вопрос:
- У тебя кто-нибудь когда-нибудь умирал?
- Бабушка. Два года назад. Похороны - это самое ужасное, что есть на земле. Этот обряд... он отвратителен.
На Сашкиной веранде была будка без собаки (их пёс умер несколько лет назад, а нового они так и не завели), в ней - склад инструментов, которые все вместе звякают, когда будку задеваешь ногой или пытаешься на неё присесть. В гостиной первого этажа горела лампа: она моргала, когда кто-то из Сашкиной родни проходил мимо.
Девочка в джинсах, водолазке и куртке, которую накинула на плечи, не вдевая в рукава руки.
- Мои бабушка и дед со стороны отца давно умерли, - сказал я. - Ещё до моего рождения. Я видел только фотографии.
- Говорю тебе, похороны - это ужасно, - Сашка бездумно смотрела на мокнущий сад, на качающиеся под массой влаги листья гибискуса. - Я не хочу туда идти. Ни туда, ни на поминки.
Заткнув пальцы за пояс, я прошёлся к краю веранды, сплюнул на куст розовых цветов. Не знаю насчёт родителей Саши, но мои родители с родителями Томаса были не знакомы, так что на поминках им делать нечего. Хотя, Том иногда забегал ко мне в гости, но мои предки - не такие люди, чтобы ходить на поминки к малознакомым людям. Они терпеть не могут грусть. Доходит до смешного: бывает, когда день ниспадает в вялый, апатичный вечер с точками светодиодных фонариков во дворе, папа включает Led Zeppelin и гоняет по гостиной кошку, преследуя её моей машинкой на радиоуправлении. Из машинки я давно уже вырос: она старая и не поворачивает налево, но папа из неё не вырастет никогда. Это его способ убивать грусть, даже когда её, собственно, и нет, а есть благоприятная для её возникновения обстановка. Но ведь вишнёвое дерево не означает спелые вкусные вишни: на дворе может быть зима. Папка говорит, что и уехали-то мы из России только потому, что у мамы в дождливые дни начиналась депрессия.
Нам же присутствовать придётся. Мы уже не дети, которые всюду с родителями или с опекунами, кто-то выкрутил наружу нам рукоятки самостоятельности и поздно крутить их в обратную сторону. Вместе с самостоятельностью у нас появились обязанности. Я думал, как бы донести это до Александры, когда она сказала:
- Давай проберёмся ночью к ним в дом и спокойно попрощаемся. Оставим записку, что зашли чуть-чуть пораньше, так как не хотим присутствовать на официальной части, и...
Она была, как обычно, абсолютно серьёзна.
На мой взгляд, Сашка куда лучше любого другого подростка подходила к обстановке похорон. Только и работы, что облачить её во всё чёрное. Выражение этого лица подойдёт к любому официальному мероприятию.
- Ты хорошо подумала?
Я хотел сказать "находиться в одной комнате с мертвецом, почти совсем одной - не лучшая идея", но сумел сдержать язык за зубами.
Губы девушки представляли собой одну тонкую линию.
- Так и собираюсь поступить. Ты со мной?
Я кивнул. Не знаю точно почему, но я готов был пойти на такую авантюру. Томасу она бы понравилась.
- Я хочу на днях взять велосипед и доехать до земляной дыры, - прибавил я.
- Зачем? - неожиданно насторожилась Саша.
- Точно не знаю. Посмотреть...
Никто из нас и никогда не ходил туда в одиночку. Во-первых, потому, что она находилась в самой чаще Котьего загривка, там, где сквозь спутанные ветки проглядывала большая вода и было слышно, как дикие утки осуществляют свой ежедневный транзит, трип по озёрам страны, приводняясь и взлетая в облаке брызг. А во-вторых, потому, что залезая в нору, как животные, мы будто вызывали к жизни что-то жуткое и тёмное, почти первобытное, нечто, что роднило современного ребёнка, укомплектованного сотовым телефоном, синяками под глазами и компьютерными играми, с первобытным малышом, что выглядывает из убежища в загадочную ночь. Не знаю, ютилось ли оно в нас или в каком-нибудь тёмном уголке земляной норы, но мы страшились этого чувства. Мы держались друг за друга, когда спускались по истёршимся ступенькам, и таким образом каждый как бы напоминал другому: "Не теряйся".
Сашка чуть ли не с испугом смотрела на меня.
- Там не осталось почти никаких следов, Антон. Всё убрали. Только горелое пятно - вот всё, что осталось. Господин Аалто сказал, что он хочет сравнять Земляную дыру с землёй, чтобы она не стала местом паломничества для таких, как мы.
Господин Аалто представлял местное управление полиции. Это был усатый, дородный, тяжёлый на подъём мужчина, который, казалось, насквозь пропитался духом Шерлока Холмса, Коломбо и Эркюля Пуаро. Его хотелось назвать джентльменом и никак иначе. Чтобы стать героем книг, ему требовалось всего-ничего - громкого преступления, чтобы с триумфом его раскрывать. Всё, что случилось в последний год в нашем городке и что требовало бы вмешательства полиции, можно пересчитать по пальцам одной руки. Кроме того, Аалто не помешало бы немного больше рвения в работе: по слухам, дело о похищении его же собственной фуражки, которую он оставил болтаться на руле велосипеда, пока уединялся за угловым столиком в "Каждодневных Радостях" с эспрессо и булочками, заведённое уже полтора года назад с того времени, как Аалто допросил всех свидетелей, не продвинулось ни на йоту.
Он был хорошим человеком. Говорило об этом хотя бы то, что когда на город опускались сумерки, офицер Аалто пускался в затяжное путешествие по вверенному ему участку на скрипучем, громоздком велосипеде, только чтобы поинтересоваться, как дела у его подопечных и как себя чувствует гипертония тётушки Тойвонен. Выйдя на кухню, можно увидеть, как скользит по стёклам свет его прожектора.
Я насупился.
- Не совсем понимаю, при чём здесь какие-то паломничества. Мы с Томасом были друзьями, и я хочу посмотреть, где он умер... Сашка, ты чего? Не далее как минуту назад ты сама предложила влезть в чужой дом...
- Да знаю я, знаю, - Александра вцепилась в дверную ручку, будто та могла своей формой передать ей какие-то ответы. Пальцы оставляли на лакированном дереве влажные следы. - Но это... понимаешь, это другое.
- Другое... я вижу, - я был самим мистером Подозрительность. Александра никогда не позволяла безнаказанно называть её Сашкой - этим мальчишеским именем, которое я привёз с собой с родины. Следом за мной её пытались так называть другие мальчишки (но не Томас), и для каждого у неё находился ледяной взгляд или тычок. И где, спрашивается, мой? Может, девочке сейчас действительно не до того, но совсем не реагировать на то, из-за чего в прошлом было пролито столько крови...
Я уже всё для себя решил.
- Всё равно хочу туда съездить. С тобой или без тебя, но я загляну ещё раз в Земляную дыру - в последний раз.
Глава 4. Сворачивается в Трубочку Язык
В этот понедельник ребята идут в школу с предвкушением скорых летних чудес. Май заканчивался на тёплой, изредка подмокающей, ноте, но главное не погода, а то, что текущая дата очень скоро подползёт к нижнему краю календарного листочка. Наступает прекрасное время. Преподаватели рассказывают что-то хорошее, иногда даже весёлое: в общем, треплют языком, на широкую руку транжиря учебное время. По рукам ходит большое красное яблоко, и каждый делает по укусу. На задней парте шелестят обёрткой от шоколадки. Все форточки распахнуты, тёплый ветерок шелестит страницами учебника, листает их, будто пересчитывая. Осталось каких-то двадцать две страницы...
Школа у нас маленькая. Никаких амбиций - всего один этаж, десять аудиторий, учительская и спортивный зал. Сонное здание, похожее по форме на развалившуюся на диване кошку. В таком можно учить детей быть добродушными фермерами и классными соседями, которые в выходной день по утрам ковыряются в автомобильном моторе и слушают блюз, а по вечерам, пошатываясь, возвращаются из пабов.
Учится здесь человек сто пятьдесят, не больше. В третьем классе - так и вообще почти никого, из обычных для каждого года "Эй" и "Би" остался только "Эй", да и тот неполный. Папа рассказывал, что десять лет назад здесь назревал пузырь локального кризиса, и местным парам было не до детей. Опасались за крышу над головой, надо полагать...
Так что у нас можно здороваться за руку со всеми подряд, не разбираясь, с кем здороваешься, а то, что ты переехал из России, знает, кажется, каждый второклассник, не говоря уж о старших ребятах.
Сегодня класс был непривычно тих. Известие облетело всю школу, прямо сейчас, в первые пятнадцать минут первого урока, новость пересказывали тем немногим, кто все выходные просидел за компьютерными играми. Все знали, что мы с Томасом дружили, но мальчишкам никогда не хватает такта, чтобы выразить сочувствие - мне это знакомо не понаслышке. Все просто сидели и молчали, но по скрытым взглядам было видно, как внимательно они за мной наблюдают, как фиксируют каждый вдох и выдох. Разговоры велись на отвлечённые темы, смех звучал нервно и резко, как звук пилы, наткнувшейся на гвоздь. Наверное, что-то подобное было в классе Саши. Я от всей души желал ей её обычного душевного спокойствия.
Сегодня всего четыре урока, но тянулись они так, будто каждый академический час мечтал стать отдельным, самостоятельным днём. Когда нас наконец отпустили, я смылся от желающих "поболтать", наивно полагающих, что я не разгадаю их желание выяснить, каково это, потерять лучшего друга, и, кипя от возмущения, отправился с доской под мышкой к пулу.
Скейт, в особенности неминуемые с него падения, не раз помогали мне снять стресс.
Пул представлял собой не работающий давным-давно бассейн с останками фонтана посередине; все вместе они напоминали увядший цветок с посеревшими от времени лепестками. Вокруг раскинулся целомудренный тенистый парк с крашенными в синий и зелёный скамейками и тяжёлыми каменными урнами. Никто не знал, почему до этого фонтана до сих пор не дотянулись длинные руки градоправителей, но если кто-нибудь спросит моего мнения, я отвечу: пусть всё остаётся как есть. По пустому бассейну удобно было раскатывать на скейте, он имел покатые стенки, а швы между плитами, которыми выложено дно, можно почувствовать разве что пройдя по нему босиком.
На краю пула сидела Клюква. Я помахал ей рукой.
Клюква лет на пять младше меня, она напоминала маленького длинноного сверчка. Познакомились мы на этом же самом месте почти год назад, когда я отбил её у каких-то местных подрастающих хулиганов и помог отнять котёнка, которого те взяли в заложники.
- Все зовут меня Клюквой, - сказала она тогда. Без всяких признаков застенчивости сказала и протянула свою маленькую белую ладошку, которую я осторожно пожал.
- Очень хорошо. Я буду звать тебя так же.
С тех пор я часто находил её здесь, собирающей в траве каких-то букашек, играющей на телефоне в игры или смотрящей там же мультики, так, что, следуя по тенистой тропинке со скейтом под мышкой, можно заранее слышать вопли мультяшек. Поначалу я смотрел на неё с раздражением: не хватало ещё, чтобы какая-то соплячка таскалась за мной и компрометировала перед сверстниками. Но она всегда присутствовала здесь будто бы случайно, не канючила, не задавала глупых вопросов, просто сидела и занималась своими делами. Или бродила по округе, рассказывая себе под нос какие-то истории. Когда я приходил кататься не один, а в компании Джейка или Фила, даже не поднимала глаза: по курносому носу ползали зайчики от экрана. Так что в конце концов я начал здороваться сам.
- Привет, Клюква! - кричал я, и тогда она отвечала: махала рукой или что-то бурчала себе под нос. А если игра была не такая интересная, то поднимала глаза, смотрела на меня долгим загадочным взглядом, каким могут смотреть, например, летучие мыши, и говорила: "Привет, Антон".
История с котёнком имела продолжение - вскорости за ним пришли родители малышей, которых я своей руганью на русском довёл чуть не до слёз. Оказалось, котёнок кочевал по рукам вовсе не в том порядке, в котором я предполагал, и причины и следствия следовало поменять местами. Когда я повернулся к малявке за разъяснениями, та спокойно сказала:
- Я просто увидела его и решила с ним поиграться. Кроме того, этот Йонсен - надутый дурак. Не представляю, зачем ему котёнок.
- Ух ты! - восхитился позже Томас. - Настоящий злой гений! Как мегамозг или Карл Безумный. Сделает всё, чтобы получить желаемое, даже если понадобится кого-то использовать. А ты, наивный малыш, и рад помочь... потворствовать распространению мирового зла.
Так и сказал - "потворствовать". Не знаю, где Томас брал такие слова... нет, вернее, знаю - из книжек и Википедии, но у меня, например, подобное никогда не задерживается в памяти.
Томас, в отличие от меня, сразу раскусил Клюкву. А она почувствовала родственную жилку в этом длинном, тощем, лохматом подростке, и пока я катался, падал и получал травмы, как настоящий гладиатор, эти двое вели длинные интеллектуальные беседы, точно... да-да, пресытившиеся зрелищем патриции на зрительском ложе.
Томас иногда ходил со мной в пул или на конюшню, но никогда не попробовал сам заняться каким-нибудь спортом.
- Спорт - это для таких, как ты, - говорил он спокойно. - У меня не хватит ни времени, ни терпения, чтобы отрабатывать падения по какой-нибудь красивой амплитуде.
- А читать Шекспира на английском языке у тебя, значит, терпения хватает? - язвительно говорил я.
- После Шекспира не болят мышцы и не хочется немедленно лечь в могилу и умереть, - веско сказал мой друг.
На самом деле, я хотел ему припомнить не Шекспира, а книгу, которую один раз видел у Томаса на столе. И не припомнил только потому, что не смог точно вспомнить название. Что-то вроде "Кадастровый реестр земельных участков". Ужас, правда?
Томас никогда мне не говорил, кем хочет стать. О том, кем они хотят стать в будущем, могут, наверное, рассуждать только маленькие дети: у подростков моего возраста в голове только ветер и ничего, кроме ветра. У меня там был спорт: собственно, принципиального отличия от ветра я не видел. У Томаса же там была целая тысяча разных вещей, стремления заниматься чем-то конкретным среди которых не прослеживалось.
Я швырнул скейт на дно бассейна и нагнулся завязать шнурки. Спросил:
- Как дела?
- Ха-ра-шо, - нараспев сказала Клюква.
Сейчас она поймала какого-то кузнечика, оторвала ему ноги, чтобы тот был поспокойнее, и рисовала на экране мобильника вокруг него дом с трубой, вазой на окне, огромной спутниковой тарелкой, и даже сараем.
- Как поживают твои друзья?
Это было чем-то вроде нашей словесной игры. Клюква выглядела человеком, который не нуждается в друзьях.
- Как толстые грязные поросята в хлеве, - обычно отвечала Клюква.
- В хлеву, - поправлял я.
- И там тоже, - парировала Клюква. - Поросей полно везде.
Сейчас она сказала коротко:
- Не знаю.
Я чуть не запутался в шнурках. Что случилось с этим миром, если даже Клюква упускает шанс посмеяться над своими одногодками... и заодно помочь мне немного развеяться?
Есть люди, которые замыкаются в себе, когда происходит нечто, что размешивает кашу в их котелке. Им нужно сначала съесть эту кашу, не смазывая её маслом отвлечённого общения. Я же - совсем другое дело. Иногда во мне начинает бродить то, что скопилось, и я разговариваю даже с придорожными булыжниками. Я разговариваю, разговариваю и разговариваю, даже если темой послужит колонка для домохозяек из местной газетёнки. Сейчас как раз Томас стал причиной моей чрезмерной общительности. Не знаю, приятно ли это ему или нет, но ничего с собой поделать не могу.
- Слушай, Антон, - Клюква аккуратно отложила телефон, и смертельно раненый кузнечик пополз в сторону газона. - Хочу тебя кое о чём спросить. Только пообещай, что не будешь надо мной смеяться.
- Обещаю, - сказал я так, как может сказать взрослый маленькому ребёнку. Разве что по головке её не похлопал.
И сейчас же получил удар под коленную чашечку. Глаза Клюквы пламенели, рыжие волосы превратились в живой огонь. Веснушки как будто бы стали больше. Ноги у неё обуты в колготы и легкомысленные сандалии на тонких ремешках, но намерения были самые тяжёлые.