Акопов Иван Эмануилович : другие произведения.

Все так и было..

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 7.44*4  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Эта книга представляет собой воспоминания профессора медицины Акопова И.Э. (1906-1989). В ней автор описывает, как в детстве стал жертвой геноцида армян и бежал с родителями в Россию, испытал смерть от голода и лишений своих близких, как в первые годы Советской власти участвовал в операциях по борьбе с бандитизмом и коллективизации, как во время Великой Отечественной воевал и попал в плен к немцам, устроив массовый побег из концлагеря, как жил и работал в послевоенные годы, а также много другого, чем была наполнена жизнь этого человека и страны в те далекие годы.


И.Э.Акопов

Все так и было...

(наброски воспоминаний)

Под редакцией В.И. и А.И. Акоповых

Ростов-на-Дону

2003

   ББК Р.г.(2)6
   А-48
  
  
  
  
  
   Акопов И.Э. Все так и было...(наброски воспоминаний). - Ростов-на-Дону: ООО "Терра", 2003. - 472 с.; илл. 12 с.
  
  
  
   ISBN 5-98254-003-Х
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   ISBN 5-7266-038-Х ББК Р.г.(2)6
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Џ Акопов И.Э.
   Џ Оформление. ООО "ИнфоСервис", 2003

Предисловие редакторов

   Настоящая книга представляет собой публикацию мемуаров нашего отца - Ивана Эммануиловича Акопова (1906-1989). Мемуары были написаны им между 1974 и 1976 годами в г. Андижане, куда он поехал, уже в пенсионном возрасте, для того, чтобы помочь своим бывшим ученикам, участникам научной школы фармакологов, созданной им в Самарканде и других городах Узбекистана в период 1946-1958 годов. В этот благоприятный момент его жизни, окруженный вниманием, почтением и теплотой, он, человек общественного темперамента, по природе не склонный ни к каким личным занятиям, в хороших условиях и при возникшем свободном времени, решился на такой шаг, как написание мемуаров. Будучи человеком целеустремленным, доводящим каждое дело до конца, он напечатал на пишущей машинке свыше 700 страниц текста, уложил его в папки и роздал своим детям - нам и нашей младшей сестре - Елизавете Ивановне Акоповой. Этот текст пролежал много лет, прежде чем мы всерьез обратились к нему. Это случилось уже после его смерти, наступившей в 1989 году...
   Нам представляется, что строгого плана и заранее намеченных тем, которые предстояли описанию, у него не было, и мемуары построены по хронологии событий, казавшихся ему наиболее значительными, оказавшими на него наибольшее эмоциональное воздействие либо повлиявшими на его жизнь. Наш отец прожил очень трудную и яркую жизнь, наполненную огромными событиями. Это детские впечатления о турецкой резне и беженстве, во время которого умерли его отец и брат, а позже, в связи с последствиями этого, - мама и другой младший брат; это трудная жизнь в незнакомой по языку и укладу среде и формирование личности - от неквалифицированного рабочего до специалиста с высшим образованием, а затем - доктора наук, профессора; это участие в насильственной коллективизации и не всегда понятной внутрипартийной борьбе; это несправедливое исключение из партии (почти равное в то время признанию врагом народа) и борьба за восстановление в ее рядах; это участие в Отечественной войне, куда он стремился с первых дней; это почти трехлетнее пребывание и борьба в фашистском плену, затем побег из него, тягостная, унизительная проверка в советских бериевских лагерях и дискриминация на многие годы (несмотря на очевидное и богатое свидетельствами, честное, во многом героическое, поведение); это борьба за честь, достоинство и возможность работать в вузе, борьба за признание и внедрение в практику своих научных достижений; это постоянная борьба против дельцов и проходимцев в его среде, а часто и в государственных и партийных органах... Это и многое другое, что нам известно из его многочисленных устных рассказов, а также из рассказов нашей мамы - Анны Аркадьевны Чолахян, их друзей, сослуживцев и знакомых. Поэтому мы, как последние из оставшихся в живых свидетели, знаем точно, что этот текст, безусловно, с одной стороны представляет интерес как документ той эпохи (не только для его потомков), а с другой - не отражает всех, даже самых главных и значительных событий его жизни. Эти события можно проследить по многим другим, оставшимся после него документам, хранящимся в десятках папок, посвященных его научной, профессиональной, организаторской и общественной деятельности, основная часть которой связана с работой в Самаркандском и Кубанском медицинских институтах, где он заведовал кафедрами фармакологии. Предметом его деятельности было преподавание фармакологии и научные исследования новых лекарственных средств, преимущественно из растений. Однако надо знать особенности социально-политической системы и административно-бюрократическое устройство общества того периода, чтобы понять, почему он находился в состоянии постоянной борьбы, выходящей за рамки профессиональных интересов. Одним из постулатов коммунистической деятельности был известный лозунг: "Жизнь - это борьба!". На многих из его папок сохранились заголовки: "Борьба за лагохилус", "Борьба за афиллин", "Борьба против произвола ... (указывается адрес)" и т. п. Будучи человеком исключительно порядочным и кристально честным, он не терпел никаких махинаций, интриг, коррупции и т. п., с проявлениями которых вел непримиримую борьбу даже когда это лично его совсем не касалось и приносило только осложнения, а иногда и серьезный вред его работе и жизни. Примеров подобной борьбы очень много, часто она занимала несколько лет, во время которых все члены семьи, в первую очередь, конечно, мама, сопереживали, волновались, сочувствовали, в какой-то мере участвовали в происходящих событиях, которые отнимали времени и душевных усилий больше, чем обсуждение личной жизни и редкие семейные встречи (поскольку, повзрослев, мы жили в разных городах). Но мы всегда относились к его делам и борьбе с пониманием и уважали его как бескорыстного и честного гражданина, принимали все события его жизни с пониманием и сочувствием.
   Несмотря на неполноту мемуаров, мы решили не дополнять и не изменять авторский текст (включая заголовок), а дать лишь отдельные примечания и пояснения с целью лучшего восприятия внуками и правнуками. В абсолютно полном и нетронутом виде авторский текст, включая варианты и отдельные сюжеты, имеется в семейных архивах в электронном виде. В данном же тексте, предназначенном для печати, сделаны незначительные поправки и сокращения.
   Что касается непосредственно высказываемых автором идей и мыслей, интерпретации происходящих событий, то тут следует иметь в виду ряд обстоятельств. Во-первых, читателю надо постоянно помнить, когда это писалось. Позднее он уже не возвращался к редактированию этого текста (а ведь к 1989 году, после перестройки, еще в СССР, на некоторые факты и события он мог смотреть по-другому, нежели в 70-х). Следует также помнить, что писался текст, когда автору было от 68 до 70 лет, в связи с чем, несмотря на полную ясность ума в это время, память его все же могла подвести. Еще важнее другое. И.Э. Акопов был человеком большого мужества и твердых убеждений. При всем беспокойстве, унижениях и несчастье, которые выпали на его долю, он верил в социалистические идеи, был беззаветно предан коммунистической партии даже в долгие годы своего исключения из ее рядов и считал, что беды не от идей, а от людей, которые занимали руководящие посты. Когда в послевоенные годы ему, несправедливо исключенному из партии, неоднократно предлагали вступить в нее вновь, он - в тяжелейших, порой, невыносимых условиях - неизменно категорически отказывался (хотя это могло сразу резко облегчить жизнь) именно потому, что упорно верил в торжество справедливости, наступившей лишь после ХХ съезда КПСС в 1956 году, когда его, наконец, восстановили в партии с сохранением партийного стажа с 1925 года. Странно, что этот, может быть, самый главный момент его жизни, в мемуарах отражения почти не нашел. Возможно, он посчитал это само собой разумеющимся, а, может быть, собирался осветить отдельно. В устных рассказах динамические изменения в стране и обществе, связанные с ХХ съездом, встречались часто. После этого его вера в партию и ее дело многократно укрепилась и возросла, начался новый подъем в борьбе за идеалы и справедливость. В этом он выглядел часто наивным, не соответствующим изменяющейся действительности. Возможно, поэтому его не раз сравнивали с Дон-Кихотом, дарили статуэтки с изображением этого героя, намекая на борьбу с ветряными мельницами в условиях разлагающегося общества. Его уверенность в поведении и взглядах постоянно подпитывалась успехами в его борьбе, которые ценой огромных усилий все же достигались, и абсолютно прочной поддержкой и сочувствием со стороны его старшей двоюродной сестры, старой московской большевички Ады Артёмовны Меликовой, а также их общей подруги и соратницы, также москвички, Елены Григорьевны Гаспаровой и других его друзей и сослуживцев. Естественно, в первую очередь ему всегда придавала силы поддержка мамы и, отчасти, детей. В этом смысле он был счастливым человеком. Ему надо было верить, и он верил. "Неправда, - говорил он, - что все берут взятки: я не беру, мои сыновья не берут, мои друзья и родственники не берут, такая возможность абсолютно исключена!" В этом тоже заключена была основа оптимизма, надежды: не в системе дело, не в идеях, которые верны ("все для человека, все во имя человека!", что может быть прекраснее?), а в конкретных людях, с которыми и надо вести непримиримую борьбу. И - все будет хорошо!
   Он был большим патриотом России, с детства ставшей его родиной, предоставившей приют его семье беженцев и давшей ему возможность получить высшее образование, ученые степени и звания. Он был государственником, общественником, постоянно имея в виду именно общественный интерес, не подвергая никакому сомнению общественно-государственный подход ни при каких ситуациях. Нам это очевидно, но для поколения его внуков, не говоря уже о правнуках наших, надо это пояснить и предостеречь мудрым изречением дагестанского поэта Расула Гамзатова: "Если ты выстрелишь в прошлое из пистолета, будущее выстрелит в тебя из пушки". Именно этого и не хватало руководителям нашего государства, которые постоянно наступали на одни и те же грабли, а пушки прошлого палили по всему народу.
   Печатный вариант воспоминаний нашего отца предпринят благодаря энергии и настойчивости одного из его внуков - Владимира Александровича Акопова, который провел большую организационную и творческую работу по подготовке материалов (фотографий и текста) к публикации и обеспечил финансовую сторону этого мероприятия. Он же начал, на наш взгляд, очень важное дело по созданию и увековечению семейного архива, построению генеалогического дерева, поиску предков. Все это создается, прежде всего, в электронном виде, в дальнейшем, возможно, что-то еще будет печататься. В рамках этого проекта когда-нибудь и мы, по примеру отца, может быть, сами напишем свои мемуары. Во всяком случае, потомкам судить об И.Э. Акопове и о нас, надо будет не по отдельным воспоминаниям, но также по воспоминаниям других людей, по фотографиям, документам, нашим работам - книгам и публикациям. Надеемся, что этому поможет в дальнейшем наш семейный сайт в Интернете, куда, вероятно, войдут многочисленные фотографии разных лет, звуковая запись голоса И.Э., сделанная другим его внуком - Самвелом Александровичем Акоповым, книги и документы И.Э. Акопова.
   Мы решили также включить в эту книгу мемуары нашей мамы - Анны Аркадьевны Чолахян (1906-1983). Она, также по нашей просьбе, в конце 70-х г.г. написала семь школьных тетрадей воспоминаний, посвященных ее детству и юности и охватывающих период примерно до 1925 года. Она также прожила долгую, насыщенную богатыми событиями жизнь. Выйдя из беднейшей семьи, она окончила педагогический техникум, а затем два факультета педагогического института, постоянно сочетая учебу, которую очень любила, с работой в школе. Но всю жизнь и все силы отдала семье - мужу, с которым всегда делила все невзгоды и тяготы, помогала, поддерживала в самых тяжелых ситуациях, затем - детям и внукам. Она была горячо любима огромным количеством людей. Ее жизнь, конечно, заслуживает отдельного описания. Здесь представлен лишь небольшой ее фрагмент.
   Итак, книга состоит из трех частей: 1)Мемуары И.Э.Акопова; 2)Послесловие; 3)Мемуары А.А.Чолахян. Основная часть, естественно, это мемуары И.Э.Акопова, из-за которых и предпринято издание. Но, поскольку многое в жизни автора и его наследников осталось "за кадром", мы позволили себе написать небольшое "Послесловие", где просто обозначить наиболее крупные события нашей семьи того периода. Одновременно мы решили представить фотографии близких родственников, соответствующие периоду написания мемуаров. Третья же часть представляет собой фрагмент, не связанный с повествованием И.Э.Акопова и о нем, поскольку мама описывает период до ее знакомства с папой. К каждой из трех частей книги сделана подборка фотографий, на которые есть также ссылки в тексте. Фотографии имеют сквозную нумерацию.
   В настоящее время у наших соотечественников, наконец, начал пробуждаться интерес к прошлому. Если эту работу продолжать, со временем удастся восполнить пробел, существующий в нашем обществе многие десятилетия, - интерес к потомкам, роду, племени. Вот и мы начали...
  
   Вил Иванович Акопов, 1930 г. рождения; Александр Иванович Акопов, 1939 г. рождения.
   Ростов-на-Дону, декабрь 2002 года.
  

Предисловие автора

   Нежданно, негаданно, под "давлением" своих детей, главным обра­зом, сына Александра, я взялся за... мемуары. Не стал бы браться за такое дело, если бы мои воспоминания, особенно в связи с 30-летием победы над фашистской Германией, сделанные в Узбекистане, на собрании научной молодежи Андижанского медицинского института по инициативе председателя Андижанского отделения Физиологического общества, не вызвали большой интерес. Тема моего выступления была - Великая Отечественная война, мое скромное и, к сожалению, неполное участие в ней. Мне говорили: "У Вас есть, о чем писать!". И я задумался... Да, у меня есть, о чем рассказать молодежи: о моих детских и юношеских годах, о I мировой войне, о революционных годах, о комсо­мольцах 20-х годов, о "Частях особого назначения", о смерти В.И. Ленина и Ленинском призыве, о строительстве колхозов, о студенческих годах, о культе личности Сталина, о Великой Отечественной войне, о 19-й Армии и ее судьбе, о борьбе с немецким фашизмом за колючей проволокой, о Победе над врагом, о борьбе за советскую медицинскую науку и подготовке кадров. И - о многом другом...
   Мой сын Александр прислал мне письмо в далекий узбекский город Андижан, в котором настойчиво просил писать свои воспоминания, хотя бы "по одной странице в день, перед сном. Ни дня без странички!".
   Конечно, такое желание осталось бы для меня неосуществимой фанта­зией, если бы не "случай", приведший к отправке меня "на заслуженный отдых", ибо до этого дня, то есть до 1 сентября 1974 года, наряду с огромной педагогической, научной и общественной работой, я был пе­регружен и по партийной линии, что совершенно исключало занятие каким-то "посторонним" делом. Обо всем этом я расскажу потом, а коль скоро это случилось, я решил воспользоваться этим и более основательно заняться подведением итогов своей научной деятельности и... настоящими мемуарами. Напишу то, о чем помню, напишу так, как это было в действительности, хотя сознаю, что дети и внуки не все поймут. Впрочем, надеюсь, что всё представят.
   Итак, надо начинать! Но как? Как это делают опытные люди? Не зная никаких литературных канонов, начну с самого начала.
  

Несколько слов о родителях и моем детстве

   Родился я 19 января (старого стиля) 1906 года в городе Батуме Мой отец был полугреком-полуармянином, его отец, мой дедушка - грек Янко, был портным. Он был влюблен в армянку из Трапезунда по имени Сальвиназ, то есть, в мою будущую бабушку, которая оказалась волевым человеком и истинной христианкой армяно-григорианского вероисповедания. Она поставила перед влюбленным Янко твердое условие: свои чувства к ней "привести в соответствие" с религиозными канонами, то есть принять обряды григорианской церкви, которая, в отли­чие от православной, признает у Христа божеское и человечес­кое начало в единстве, в единой природе. Видно, любовь Янко к Сальвиназ была так сильна, что ему пришлось пойти на некоторые "жертвы", и в Эчмиадзинском соборе "официально" принять армяно-григорианскую веру, после чего состоялась их свадьба по армянским обычаям.
   Как проходила жизнь этой четы, я не знаю, но дед мой, по рассказам, умер рано, бабушка была "профессиональной" прачкой: в течение 40 лет она стирала людям, а по совместительству была повивальной бабкой или "народной акушеркой". Она имела книгу, в которую родители новорожденных запи­сывали свою благодарность за удачное родовспоможение.
   От Янко остались две дочери и единственный сын - мой отец, которого нарекли Мануэлем. Дочери вышли замуж, а бабушка Сальвиназ воспитывала своего единственного сына и даже сумела послать в Тифлис (Тбилиси) для получения образования, где он окончил какую-то фармацевтическую школу и получил звание фармацевта-провизора.
   Дочь старшей моей тети по отцу Ада Артемовна Меликова рассказывала, что еще до моего рождения мой отец работал бухгалтером на заводах известного в то время миллионера Манташева в г. Батуме. Как-то во время его отпуска замещающий его бухгалтер, подсчитывая имеющиеся запасы нефти, якобы обнаружил огромное количество ее недостачи. Отец был срочно отозван из отпуска, и у него потребовали объяс­нения по поводу этой недостачи. Когда отец вернулся в бухгалтерию, он прежде всего на счетах подсчитал нефть, находящуюся в трубах от Батума до Баку. Эта цифра была как раз равной недостаче! Когда сообщили об этом Манташеву, он на радостях прибавил отцу дни отдыха, и он вернулся в Кагизман, где находился во время отпуска.
   Ни в Батуме, ни в Кагизмане и нигде в другом месте у отца, как и у всей родни матери, не было недвижимого имущества, мы всегда жили на квартирах домовладельцев. Однажды, когда мне было немногим более трех лет, домовладелец нашего дома у нас в квартире о чем-то говорил с моим отцом. В это время я откуда-то выкопал револьвер, который во время игры выстрелил и пуля прошла между ног отца и домо­владельца. Спустя многие годы моя мать вспоминала об этом выстреле с тревогой: если бы пуля попала в домовладельца, то трудно было бы его убедить, что мы не были должны ему большую сумму.
   Я помню своего отца начиная с Кагизмана, куда он вернулся из Батума в связи с болезнью (эпилепсия), которая не позволяла ему быть на службе. В Кагизмане при помощи родственников он соб­рал нужную сумму и открыл аптекарский магазин, но дела его, насколько я помню и знаю по рассказам, шли неважно. С одной стороны его болезнь усилилась (я помню два случая припадков в аптеке), а с другой - он имел крупного и сильного конкурента - "фармацевтического волка", который не давал ему возможности стать на ноги.
   Между тем наша семья состояла из семи человек: отец с матерью, трое мальчиков, бабушка Сальвиназ и младшая сестра моей матери Рипсиме, которая жила с нашей семьей. (Фото N3).
   Моя мать Егисапет (Елизавета) была дочерью Назарета - кагизманца, имевшего несколько братьев (Грикор, Месроп, Степан и слепой певец). Женщины нашей семьи, как и вообще женщины в то время не работали и занимались воспитанием детей. Следователь­но, единственным кормильцем семьи был отец.
  

Кагизман

   Этот городок - сад, как повествует преданье, был основан неким Каг-Оганом, что в переводе с армянского означает Хромой Оган. Со временем выражение Каг-Оган видоизменилось и превратилось в Кагизман, который входил в состав Карской крепости. Жители этого городка - искусные садоводы, многие из которых успешно занимались скрещиванием, получая на одном дереве различные плоды. В Кагизмане выращивали большое коли­чество сортов яблок, груш, айвы, персиков, абрикос, слив, орех, вишен, черешен, красной и черной смородины, винограда и плодов тутовника (шелковицы) белого и фиолетового цветов.
   Кагизманцы очень искусно готовили отличнейшие сухофрукты, кото­рые буквально таяли во рту. В течение всей моей дальнейшей жизни нигде я не встречал сухофрукты такого качества, и сожалею, что не могу ни угостить, ни пока­зать, ни даже рассказать о секрете кагизманцев, чтобы научить нашу молодежь этому делу. Ведь ни с чем не сравнить удовольствие, которое доставляли нам эти сухофрукты. При этом многие фрукты Еревана, Узбекистана и других городов Средней Азии не уступят качеству кагизманским. Следовательно, именно большое мастерство кагизманцев позво­ляло создавать обширный ассортимент деликатесов. Например, из персика кагизманцы получали так называемый "Туз". Для этого они раскрывали половинки персика, удаляли косточки и в таком виде раскладывали на холщовых полотнах, paзложенных на плоских крышах садовых домиков, где жаркое солнце постепенно высушивало половинки плода. Когда вяление достигало нужной стадии, истолченный грецкий орех с ванилью (возможно, и с другими специями) высыпали на место косточки, присоединяли половинки персика, несколько сдавливали и плющили, вновь ставили на солнце, пока туз становился полусухим. Такой продукт можно хранить неопределен­но долгое время и принимать как сладкое, ароматное и исключительно вкусное блюдо.
   Из сока белого тута готовили пастилу. Для этого варили свежие ягоды, процеживали, освобождая от клетчатки, к чистому соку добав­ляли картофельный крахмал (возможно и муку), вновь варили до получе­ния продукта густой консистенции. Эту жидкость разливали на чистые, абсолютно гладкие белые полотна, разложенные на плоских крышах таким образом, чтобы слой жидкости был не толще 1-1,5 мм. Под влиянием солнечного тепла вода постепенно испарялась, полупродукт делался липким, что позволяло осыпать его тонким слоем истолченной гвоздики, корицей, кардамоном и другими ароматическими пряностями. Когда окончательно высыхала жидкость, при помощи ножниц разрезали пастилу шириной 15-20 см и складывали как книгу, затем, чаще в зимнее время, ели и угощали своих гостей. Пастилу ели обычно в сочетании с сушенным грецким орехом.
   Большим деликатесом была также кёма или чучхели. Ее также получали из чистого сока белого тута, к которому добавляли картофельную муку до получения густой массы, к которой добавляли пряности, затем в нее опускали и поднимали по нескольку раз нитяные гирлянды с нанизанными на них дольками грецкого ореха. Когда эти дольки полностью покрывались густым тутовым соком, их валяли в сахарной пудре, после чего гирлянды, на конце которых были прикреплены загнутые гвоздики, развешивали на солнце сушить. Если бы я знал все деликатесы, какие делали кагизманцы из фруктов, то мог бы написать целую кондитерскую книгу по приготовлению сухофруктов высшего качества. Увы, нет никакой возможности передать все, что я видел в этом деле у кагизманцев!
   Всю эту кондитерскую продукцию из фруктов кагизманцы готовили не только для себя, но и для реализации. В те годы (перед первой мировой войной) в Карской области еще существовало меновое хозяйство. Кагиз­манцы, в частности, мой дед (неродной отец матери) вывозили эти сухофрукты в ближайшие города - Карс, Сарыкамыш, Каракурт и др. - и меняли на зерно или муку пшеницы, кукурузы, на масло и прочие продукты, которых они не имели в достаточном количестве.
   Моего деда звали Мкртычем, а за высокий рост к имени придали приставку "екя", то есть длинный. Этот Екя-Мкртыч был вторым мужем моей мецмайрик, то есть моей бабушки. В летнее время мои родители вели нас в сад мецмайрик, где мы оставались подолгу, пока были свежие фрукты. Наша бабушка вставала очень рано, будила нас, детей, с тем, чтобы мы влезали на огромное тутовое дерево, которое росло перед самым садовым домом, и трясли тутовые ветви над распростертыми внизу полотнами. Плоды этого дерева отличались исключительной сладостью, были крупнее, чем у всех других тутовников, а собранные ранним утром тутовые ягоды были холодны, как будто извлеченные из холо­дильника. Нам, детям, конечно, не хотелось вставать с постели рано, но соблазн подняться на дерево и трясти тутовник был так велик, что долго упрашивать нас не приходилось. В то время, когда мы неистово трясли ветки дерева, внизу молодые девушки и парни держали за концы белые или серого цвета полотнища, на которые, как градинки, падали крупные ягоды. Хотя еще на дереве мы досыта наедались ягодой, наш аппетит не страдал, когда нас звали завтракать. В то время тут для нас был вместо мороженого!
   Собранные тутовые ягоды, помимо того, что их поедали в свежем виде, собирали в огромные луженые медные котлы на 10 и больше ведер и ставили на костер, затем кипятили до тех пор, пока ягоды отдавали свой сок, помешивая время от времени плоской деревянной мешалкой. Жидкость процеживали, пропускали через крупные дуршлаки и, как было сказано, к чистому соку добавляли картофельную муку, специи до получения киселеобразной ароматной жидкости, из которой получали перечисленные выше и многие другие различные кондитерские изделия.
   Если бы не пришла беда, и кагизманцам не пришлось оставить свой город, свои дома и имущество, и спасать свои души от озверелых турок, и если бы Кагизман остался бы за кагизманцами до наших дней, то нет сомнения в том, что там возникли бы колхозы и артели по производству уникальных кондитерских изделий в консервированном виде, в виде сухофруктов, не имеющих себе равных по своим вкусовым качествам.
   Я еще не учился в школе, когда однажды мой дядя по матери Оганес Тарджиманян сказал, что я с ним пойду в церковь "говеть". Наша семья не посещала церковь, и я не знаю, по чьей инициативе он взялся приоб­щить меня к церкви, но очень заинтересовался его предложением, хотя и не знал, что это такое. Всю дорогу я очень волновался, пока мы не вошли в единственную, расположенную около школы, армянскую церковь. Там уже было много народу, и мы пробирались к амвону с трудом. Дядя предупредил, что когда подойдем к священнику, я должен буду открыть рот, и он положит туда мерон (мир). Когда мы добрались до священника в позоло­ченной рясе, который имел очень торжественный вид и молился, он, прервав песно­пение, обратился ко мне:
  -- Открой рот, сын мой!
   Я открыл, и он двумя пальцами, прижатыми друг к другу, вошел глубоко в мой рот, затем перекрестил и отпустил. Я в недоумении еще продолжал стоять, пока дядя потянул меня за руку, и мы вышли из церкви. Я разочарованно сказал:
  -- Он же ничего не положил мне в рот!
   Дядя засмеялся и ответил:
  -- А ты что, хотел, чтобы священник целую булку положил тебе в рот?
   Но это меня не убедило: я ждал чего-то особенного, но ничего не почувствовал от того, что священник просунул свои пальцы в мой рот...
  
   Шел 1914 год, началась первая мировая война, шла мобили­зация в армию. Около нашей аптеки собралась тысячная толпа, ожидавшая своей очереди на "жеребьевку". Среди них был двоюродный брат матери Левон Казарян, чуть ли не первый коммунист-подпольщик Кагизмана, впоследствии ставший Народным комиссаром почт и телеграфа ("Наркомпочтел") Армянской ССР.
   В Кагизмане люди жили не роскошно, но и не бедно. Например, мой дедушка Екя-Мкртыч в личной собственности имел сад, о котором я уже упомянул. Половина территории сада - это крутой склон, на котором дед сеял ячмень, а когда он поспевал, едва удерживался на ногах, чтобы косить его. В это время наша семья имела корову, которая находилась в саду деда. Как-то она споткнулась, покатилась по крутому склону и погибла. У деда было несколько ослов, два или три мула, на которых он навьючивал фрукты и возил для обмена на муку, зерно и другие сельско­хозяйственные продукты в ближайшие населенные пункты.
   В этот же год меня впервые повели в армянскую школу, возле церкви. Я учился там не более полугода. Затем мои родители решили отправить меня в г. Батум, желая устроить меня в гимназию. Меня сопровождала сестра моей матери Рипсиме. Из Кагизмана до Карса ехали на подводе, а из Карса на поезде через Тифлис доехали до Батума. Там мы остановились у армян, знакомых нашей семьи. В первый же день я был в восторге от всего, что видел в городе, но особенно батумским портом, где стояло много пароходов. Пока моя тетя разговаривала с хозяйкой дома, я, недолго думая, побежал в порт и оказался там "вне времени и пространства". Сколько расхаживал там среди спешивших людей и любо­вался пароходами, я не знаю, но вдруг увидел, как издали заметила меня хозяйка квартиры, у которой остановились. Она буквально бежала ко мне, смеясь и плача:
  -- Куда же ты убежал, ничего не сказав нам?
   А зачем мне было говорить, если я почти наверняка знал, что не пустят?!
   Тем временем стало известно, что условия поступления и подготови­тельное отделение гимназии и моего содержания в Батуме не по карману нашей семье, и через несколько дней мы вынуждены были вернуться в Кагизман. Я был очень огорчен таким оборотом дела, но моя тетя для утешения купила мне гимназическую фуражку, которая вскоре слетела у меня с головы, когда я на пути от Батума до Тифлиса, высунувшись из окна вагона, любовался пейзажами удивительной красоты. Я был в отчаянии, кинулся к стоп-крану, чтобы остановить поезд, но взрослые остановили меня. Я был страшно огорчен такой потерей, но огор­чения в этом возрасте быстро забываются.
   Я вспоминаю, что всю дорогу от Кагизмана до Батума и обратно основ­ное наше питание было взятое еще из дома кислое молоко, смешанное с пчелиным медом; оно изрядно нам надоело, но зато было экономно и гиги­енично.
   В Кагизмане ежегодно устраивали новогоднюю елку, на которую меня и брата водил отец. Но, к сожалению, каждый раз на елке мне доставалась лошадь. И вот, на последней такой елке, которая была, когда мне было 7 или 8 лет (в школу я еще не ходил), мне опять досталась лошадь, да еще такая большая, что меня посадили на нее и сфотографировали. Мое­му же брату Сосу достался металлический офицерик с саблей на плече, который заводился ключиком на спинке, и маршировал на месте, поднимая то одну ногу, то другую. Эта игрушка очень заинтересовала меня, и я решил узнать, что же его приводит в движение? Мне было известно, что заводные двигающиеся игрушки, например, автомашины, имеют пружины, благодаря которым они и движутся. Но как происходит поднятие то одной, то другой ноги - было для меня большой загадкой, не дававшей мне покоя. Я принял решение разобрать игрушку и выяснить, что внутри. Для этой цели я захватил офицерика, пробрался в дровяной сарай, где попытался раскрыть офицерика по швам. Долго это мне не удавалось, пока я не взял в руки топор... Хотя я орудовал им неловко, в конце концов, мне удалось с грехом пополам разделить офицерика на две части, но каково было мое разочарование, когда внутри оказалась все та же пружина, что и в заводных автомашинках!
   В Кагизмане круг моих друзей в основном ограничивался детьми моих родственников по матери - Казарянов: детей Месропа Назарика - Ашика, Ашота, Кнарик и Гоарик, и сына Степана - Граздана. Дети остальных родственников или другие братья и сестры перечисленных не подходили мне по возрасту или они жили далеко от нас.
   Наши игры, как правило, были простыми, очень скромными и лишь очень редко нас охватывало мальчишеское озорство, когда мы изощрялись сделать что-нибудь особенное. Расскажу один из таких случаев, связанных с появлением первого крохотного кинотеатра в Кагизмане под названием "Иллюзион". Он принадлежал старому приезжему немцу. Не помню теперь, побывал ли кто-нибудь из нас в этом заведении раньше, но, во всяком случае, наши родите­ли имели возможность показать нам это новшество. Однако у нас возникла дикая фантазия - проникнуть в это учреждение самостоятельно. Кинотеатр находился в помещении какого-то гаража. Днем, кажется, в воскре­сенье наша компания подошла к закрытым дверям гаража, мы раздвинули обе половины огромных дверей и решили войти в образовавшуюся щель для того, чтобы там найти кассу, купить билеты и посетить это культурное учреждение. Из всех нас самым "изящным" был Ашот, который мог пролезть в узкую щель, образуе­мую при раздвижении дверей. Мы уговорили его ради нашей компании пой­ти на эту жертву. Когда протолкнули его внутрь, издали показался нам хозяин кинотеатра, который увидел нашу подозрительную компанию, поднял палку и помахал ею в воздухе. Мы все бросились врассыпную, а Ашот остался внутри гаража, куда направлялся хозяин. Что случилось потом, зашел ли туда старик-немец, - мы не знали. Дальше судьба разбросала нас в разные стороны, лишь спустя почти 60 лет я спросил об этом Ашота, но он забыл об этом случае.
  

Каракурт

   Каракурт - это селение, расположенное на Юго-западе от г. Карса, в 60-70 км западнее Сарыкамыша, входившего в Карсскую область. Он находится в котловане, окруженный со всех сторон небольшими горами. Через селение с запада на восток по рассеченной местности проходила мощенная гравием хорошая шоссейная дорога. С Северо-Востока на Запад текла река Аракс, в которой мы, мальчишки села, купались и охот­но купали лошадей казачьих частей местного гарнизона. Редко кто из нас не умел кататься на неоседланных конях.
   В связи с близостью турецкой границы местный гарнизон был значи­тельным и, кажется, состоял из всех родов войск. По воскресеньям на шоссейной дороге устраивались джигитовки. Генерал, по фамилии, кажется, Баратов, разбрасывал на шоссе монеты рублевого и трехрублевого достоинства, владельцами которых становились те из кавалеристов, которые на полном скаку могли опуститься головой вниз и захватить их. Те, кому это удавалось, стремительно пролетая мимо трибуны, где восседало командование, весе­ло помахивали своими трофеями. На эти игры или смотры выходило все население поселка, которое занимало места по обеим сторонам дороги, где устраивались эти веселые и полезные зрелища.
   Если не считать военных и несколько семей армян, городок полностью населяли греки. Здесь было несколько продуктовых и мануфактурных ма­газинов, четырехклассная греческая школа, в которую я поступил, но не успел окончить. В школе я учил также русский язык, а греческому обучал добродушный священник, грек по национальности. Однажды я невольно сильно озадачил его, обратившись с просьбой раз­решить спор, возникший в классе на тему... откуда берутся дети. Не­которые мальчишки говорили, что их рожает мама... Я же твердо знал, что детей ловят в реке Араксе! Так, например, однажды я чуть не стал свидетелем ловли детей из реки. Мои родители предупредили меня, чтобы я не очень крепко спал, так как ночью поедем ловить мне братика или сестричку. Я был очень взволнован и просил обязательно разбудить меня, когда будут выходить из дому. Утром я был возмущен тем, что меня не разбудили (сказали, что я очень крепко спал!), но показали "выловленного" братика, в пазухе пеленок которого я увидел две шоколадки - подарок от братика. Но я все же был очень удивлен, что братик не мокрый и шоко­ладки не намокли в реке. Мои родители долго "объясняли" мне, как это могло случиться, но все же они меня не убедили в том, что братик "выловлен" в реке, ведь и мальчишки не верили в это! Я был, однако, уверен, что священник подтвердит мою правоту. Но этого не случилось, он что-то невнятно говорил, скорее "темнил". И я, и мои товарищи ушли от него разочарованными. Теперь это объясняют детям проще: гово­рят правду и показывают, в каком роддоме они родились. Конечно, это для воспитания детей более правильно.
   В нашем классе все были греки, и я быстро научился греческому языку, но этому содействовало все греческое окружение, а может быть, и гены моего деда Янко. Поэтому скоро я стал получать высокие оценки за греческий язык - 4, 5, а изредка и 5+.
   Я уже говорил, что в Каракурте был значительный гарнизон, состоявший из всех родов войск. Я и мой брат Сос повадились ходить и дружить с солдатами, которые очень любили нас, особенно Coca, кото­рый очень потешал их своими танцами. Мы привыкли к солдатам и бывали у них каждый день в казармах, в хлебопекарне, у походных кухонь, на спортплощадках, обедали с ними, аппетитно ели их "борщ да кашу", которые казались нам исключительно вкусными. Наше общение с солдатами способствовало освоению русского языка. Солдаты рассказывали нам о России, один из них говорил, что в России "ровно-ровно", при этом руками изображал эту "ровность" тем, что раздвигал их, "нечаянно" задевал нас по носу и долго смеялся.
   Помню, в февральские дни 1917 года в войсках было неспокойно. Однажды, посетив своих друзей-солдат, мы еще издали увидели большую толпу на церковной площади, которая была рядом с казармами. Пробира­ясь к середине, мы увидели трибуну, на которой стоял кто-то в штатском и энергично говорил, обращаясь к солдатам. Вскоре его сменил другой, тоже в штатском, они приехали вместе, но говорили они по-раз­ному. Этот, второй, обращаясь к солдатам, говорил:
   - Товарищи, солдаты! Не верьте тому, что говорил выступавший передо мной: он сам буржуй и защищает интересы буржуев!
   Хотя мне было уже 11 лет, но акселерация, видимо, еще не наступила настолько, чтобы я понял, почему один из ораторов был буржуй, а другой - против буржуев. Рассказывали, что солдаты, недовольные однообразием пищи, вылили борщ на голову генерала. Но я уже говорил, что пища солдат - "борщ да каша - пища наша" - нам как раз очень нрави­лась. Больше того, мы ели эту пищу не только в гостях у солдат, но и очень часто приносили в котелках доверху наполненные борщ и кашу. Отец сильно сердился на нас, но мать успокаивала его, а иногда сама охотно ела эту пищу с нами. На второй день мы несли котелки назад, нередко с кондитерскими изделиями нашей мамы, за которые солдаты были ей очень благодарны: возможно, они напоминали им своих родных, свой дом, оставленный где-то далеко в России.
   По мере того, как разгоралась война с Турцией, гарнизон Каракурта уменьшался, и наши друзья отправлялись на фронт. Но известно, что после февральской революции солдаты, в том числе, конечно, и наши друзья, "ногами голосовали против войны...". На фронте остались главным образом турецкие армяне, под командованием национального героя армян Андраника. Турки, воспользовавшись такой ситуацией, стали наступать. В Каракурте все больше и больше стали появляться армяне-беженцы, которые иногда задерживались несколько дней, затем продолжали путь вглубь России. Урок 1915 года, когда в течение двух-трех недель турки вырезали полтора миллиона армян, даром не прошел, армяне видели надежную защиту лишь в России.
   Беженцы-армяне из турецкой Армении во многом отличались от российских армян по своим обычаям, произношению армянских слов, их особен­ностью, словарным запасом и т. д. Небезынтересно отметить, как по пути эвакуации была организована свадьба, на которой оказались также неко­торые местные жители, а среди них и я. Мне удалось побывать в комнате жениха при церемонии воспевания его одежды. Это началось с того, что же­них вначале был полностью раздет, затем после воспевания куплетов отдельных частей одежды (включая носки и белье) ему подавалась соответствующая часть туалета. Куплеты произносились на турецком языке, который в детстве я знал, а сейчас почти забыл. Я уже ­забыл содержание куплетов торжественного песнопения при одевании жениха, но приблизительно оно сводилось к таким словам: "Воспоем носки (рубашку и т.п.) жениха, пусть сохранят они его здоровье, принесут тепло и счастье" и т. п. Не менее торжественно происходило одевание невесты в женской половине свадьбы. Лишь после церемонии одевания во все новое жених и невеста выходили друг к другу, и восточная музыка с новой силой утверждала свадебное торжество. Разумеется, на свадьбе говорились торжественные речи, преподносились подарки жениху и невесте и т. п., как и на наших свадьбах.
   Однажды один из этих беженцев, вероятно желая разгрузиться, или считая, что они уже в российской Армении, что отпала надобность в оружии, подарил мне, 12-летнему мальчику, исправное ружье - берданку с полным патронташем. Надо ли говорить о том, что моей радости не было преде­ла! Втайне от родителей я подобрал место хранения моего боевого оружия, организовал "стрельбище", подобно тем, какие мы видели у солдат: на сложенных бревнах мы расставили ряд пустых консервных коро­бок и на расстоянии 25 шагов прицеливались в те или другие цели в положении лежа. Я, как "хозяин" берданки, прилег первым и взял на прицел мишень - консервную коробку. Когда мне показалось, что я пра­вильно взял на мушку мишень, спустил курок. Раздался громкий выстрел, все смешалось, окутало дымом, который диаметром более полуметра двигался от места выстрела к мишени. Кажется, я не попал в цель, консервная коробка продолжала стоять на своем месте. Дым медленно стал рассеиваться. До моих товарищей очередь не дошла, так как вокруг нас собрались люди, в частности, офицеры, которые отобрали у меня ружье и все патроны, расспросили, кто я, и вскоре сообщили моему отцу о нашем стрельбище. Мой отец был очень строг, за такие провин­ности он часто ставил в угол, а иногда основательно лупил. И на это раз я ожидал серьезного наказания, и не ошибся.
   Мой отец был человеком прогрессивных взглядов. Если говорить о политическом мировоззрении, то он придерживался революционных идей, состоял в партии гнчакцутюн, которая вела борьбу с националистической партией и ее идеями, противоречащими партии большевиков - с партией дашнакцутюн. За свои революционные взгляды и, по-видимому, действия, он всегда был под подозрением властей. Как в Батуме, так и в Каракурте был произведен обыск нашей квартиры. Но у отца было много странностей, например, когда при обыске квартиры в Каракур­те у него отобрали несколько книг, он вступил в спор с жандармами, заявляя, что они не имеют права отбирать прогрессивную литературу. Попытки матери успокоить его ни к чему не привели. Один из проводивших обыск офицеров оказался армянином. Обнаружив "Марсельезу" (брошюру с революционными песнями), он незаметно показал ее тете и положил на полку среди проверенных книг.
   Война продолжалась, все больше и больше приближаясь к нашим краям. Беженцы, которые проходили через Каракурт, рассказывали о звер­ствах турков по отношению к христианам, особенно к армянам, и удивля­лись, что мы не собираемся бежать, а ждем "последней минуты", когда это станет уже невозможным. Мама, тетя и бабушка, которая раньше уже много видела зверств со стороны турок, уговаривали отца вовремя оставить Каракурт и уехать в более безопасные районы России. Отец же ссылался на газеты ("Русское слово" и др.), которые уверяли, что дела на фронте идут успешно и враг будет разбит. А в действительности положение на фронтах все больше и больше ухудшалось. Наконец, и мы стали слышать "музыку" войны - артиллерийскую канонаду. Однажды она прозвучала особенно близко, а вскоре снаряды стали разрываться уже в Каракур­те, недалеко от нашего дома, который находился на пути движения войск. Каракурт, как было сказано, находился в котловине, кругом горы, лишь дорога проходила между ними по рассеченной местности. Мама умоляла отца не ждать момента, когда турки спустятся с горы в селение. Но отец был неумолим, он останавливал наших кавалеристов, мчавшихся в сторону Сарыкамыша, и спрашивал, куда они бегут? На это они отвечали:
  -- Едем за патронами!
   Отец обращался к матери и успокаивал ее:
  -- Слышала? Едут за патронами, а не бегут?
   Во время этого разговора еще один снаряд разорвался возле нашего дома. Мама сильно рассерди­лась на отца, приняла самостоятельные решения: она остановила двуколку, на которой стремительно ехал офицер в сторону Сарыкамыша и попросила взять двух моих братьев - Coca и маленького Вазгена до Сарыкамыша и оставить их в детском доме. Офицер согласился и увез моих братьев. Далее мама позвала бабушку Сальвиназ и меня, взяла нас за руки и мы пошли также на Восток - в Сарыкамыш, который находился в 40 км от Каракурта. Отец продолжал сидеть на пороге нашего дома (я уже говорил: дом не был собственным!). Отчаяние мамы было так велико, что она не взяла с собой не только какое-либо имущество, но даже хлеб! Если бы мы выехали хотя бы за день до этого, то могли бы взять из аптеки вырученные деньги (сбережений у нас никогда не было), взяли бы лучшую одежду и какие-либо другие ценности. Но сейчас об этом не приходилось и думать. Даже не смогли зайти в аптеку, которая находилась на вашем пути. Положение было чрезвычайно опасным, и промедление было смерти подобно. Нужно отдать справедливость матери, которая проявила решительность и этим спасла нас "в послед­нюю минуту", о которой предупреждали нас беженцы.
   Когда мы отошли от дома, отец продолжал сидеть на пороге и грус­тно смотреть нам вслед. Дойдя до поворота, откуда дорога спускалась в ущелье, мы заметили, что отец поднялся, но за поворотом мы уже не видели его. Спустились в ущелье, прошли железный мост на военной дороге, все оглядываясь: не идет ли за нами отец? Наше желание сбылось: отец по кратчайшему пути, спустился по тропинке, пересек нашу дорогу и догнал нас. Мы были уже в 5-6 км от дома. Он шел рядом с нами молча и был очень подавлен. Когда прошли еще 2-3 км., вдруг отец говорит маме:
  -- Егисапет, я должен вернуться домой, я оставил там бинокль!
   Мама начала просить, умолять это не делать, что бинокль ему вовсе не нужен, а в селении он встретит турок и погибнет. Отец отвечал:
  -- Я пойду домой по тропинкам, через холмы и немедленно вернусь. Как же в такой момент без бинокля? - убеждал он.
   Но все же он поддался уговорам, повесил голову и молча продолжал идти с нами.
   Шагать по бесконечному шоссе, идущему зигзагами между горами, было тяжело, мы изрядно устали, к тому же не были избавлены от опасности того, что жестокий враг может настигнуть нас, будет глумиться, мучить и уничтожать, как это он делал в Турецкой Армении. Надо сказать, что нас угнетало и то, что мы были единственными беженцами, занимавшие дорогу на Сарыкамыш, так как все армянское и русское население Каракурта покинуло его задолго до этой "последней минуты". Что касается греков, то они остались, ожидая турок, полагая, что они не причинят им ничего плохого. Но позже и они оказались в г. Карсе, где я встретил своих школьных товарищей. По-видимому, они убедились, что турки и для них были врагами, но, к счастью, они позволили им эва­куироваться со своим скарбом, чтобы "очистить" селение от посто­ронних граждан.
   К вечеру мы подходили уже к постоялому двору или к станции, где отдыхали путешественники, едущие на "перекладных". Это был просторный двор, заполненный солдатами, несколькими армянскими семьями, ко­торые подошли раньше. Во дворе пылали несколько огромных костров, возле которых грелись (событие, кажется, было осенью), а главное готовили шашлык. Для этого забивали скот из угоняемого стада, избрав излюбленные куски мяса (выбрасывая остальную тушу), нанизывали на штыки и держали над пламенем. Существенным недостатком трапезы было то, что отсутство­вали соль и хлеб: поедали лишь поджаренное на огне свежее мясо.
   Когда в таких условиях немного отдохнули от дороги и от страхов быть плененными турками, взрослые нашей семьи задумались о будущем. Было ясно, что надо добраться до Сарыкамыша, а оттуда на поезде поехать в г. Карс, куда, как все думали, туркам не добраться. Но что делать, когда в кармане отца не было ни рубля? Как содержать семью из семи человек? Этот вопрос наводил на грустные размышления, пока не решил­ся как-то неожиданно.
   Одной из странностей моего отца было то, что он держал у себя револьвер системы "Маузер", хотя вряд ли он когда-либо стрелял из него. По крайней мере, мы не знали ни одного такого случая. Зачем же держать оружие? Думаю, причина этого кроется в том, что на Кавказе, как и на Северном Кавказе, мужчины всегда любили оружие. Считалось: что за мужчина, если у него нет оружия! Такова была психология людей. Она оставалась еще долгое время, уже после того, как совершенно отпала необходимость в этом, о чем я расскажу несколько позже. Кроме того, оружие - это определенная материальная ценность. Поскольку непосредственно стали обстреливать из орудий наше селение и с часу на час мы ждали оккупацию его турками, отец не забыл захватить с собой свой маузер, который он содержал в образцовом порядке, в деревянном футляре. И вот, пока отец с матерью думали о том, как будут жить в Сарыкамыше и в Карсе, один из начальников отступивших частей, по имени Дро (один из видных деятелей дашнакской партии), заметив свисающий из-под пиджака отца футляр маузера, подошел к нему и предложил продать его.
  -- Предлагаю Вам тысячу рублей, - заявил Дро.
   Но отец не согласился продать свой маузер. Мама умоляла его согласиться, тем более, что это даст некоторый прожиточный минимум на первое время нашего пребывания в Карсе, говорила ему, что Дро может просто отобрать, не заплатив ни гроша (было удивительно, что он этого не сделал, что может быть объяснялось тем, что и деньги - "керенки" - также стоили мало). Но отец отказывался, тогда Дро предложил 500 рублей денег и "наган", на что отец ответил: "Я из нагана стрелять не умею!"
   Мать вновь стала уговаривать отца и, к счастью, уговорила. Маузер отдали Дро, который честно выплатил обе­щанные тысячу рублей, на которые мы жили, пока отец устроился на работу.
   Так, сидя на корточках у костров, мы провели первую часть ночи, а еще до наступления утра продолжили свой путь на Сарыкамыш. Было больно непривычным к такому путешествию ногам вновь шагать, но кругом было тихо, и мы надеялись благополучно добраться до Сарыкамыша, а там и до Карса.

Сарыкамыш

  
   Это небольшой город, находящийся западнее Карса, где располагался гарнизон русских войск. Отсюда начиналась железная дорога на Северо-Восток - на Карс и другие области России. Этот город вошел в историю Первой империалистической войны под названием "Сарыкамышской операции". Я помню сам, как в декабре 1914 года, живя в Каракурте, мы попали в окружение вражеских войск, когда турки вшестеро превос­ходящими силами подошли к Сарыкамышу и расположили лагерь в окружающих лесах. Положение было прямо критическим, но какой-то русский капитан с небольшой группой войск и духовым оркестром подошел к вражеским вой­скам. В то время как оркестр играл какие-то марши, он явился к Паше и потребовал сдаться, так как его войска окружены. Все это было так стремительно, так категорично, что Паша поддался, дал приказ войскам сложить оружие. И когда вели их по г. Сарыкамышу, Паша понял, что войск в городе нет, что допустил непоправимую ошибку и в отчаянии запричитал: "Шейтан капитан, шейтан капитан!". Обо всем этом было написано в газете "Рус­ское слово", которую читал отец, что глубоко впало в мою детскую память. Следует добавить, что русской победе содей­ствовал сильнейший мороз, который был в конце декабря и до окончания этой операции - 4 января 1915 года. Всего из 90 тыс. турецких войск погибло 70 тысяч! Очень много замерзло в Сарыкамышских лесах. Двоюродный брат моей матери Ваган Казарян, который участвовал в этой операции в качестве солдата, рассказывал, что он видел окоченевшие трупы ту­рецких солдат в стоячем положении с винтовкой наперевес!
   Итак, мы, утомленные тяжелой дорогой и переживаниями опасности шли в этот город Сарыкамыш с надеждой найти там спасение от преследовавшего нас коварного и жестокого врага, который уже второй paз зa эту войну рвался к Сарыкамышу. В полдень мы добрались до Сарыкамыша, и к великому нашему счастью (и чуду) мои два брата оказались в условленном детском доме, хотя со вчерашнего дня этот город находился в состоянии панического бегства.
   Нужно сказать, что мой отец, по своей натуре и по болезни, не обладал организационными способностями, а попадая в сложную обстановку, совсем терялся, делался беспомощным. Ситуация же, с которой встретились мы в Сарыкамыше перед вступлением в город турецких войск, была чрезвычайно трудной и сложной. Все население стремилось на вокзал, на поезда, отправляющиеся на Карс, чтобы не попасть в руки турок, избежать дикую бойню. На стан­ции стояло несколько товарных поездов, но никто не знал, какой из них отправится первым на Карс и даже отправятся ли вообще. Но по логике, конечно, поезда должны были двигаться и вывозить людей.
   Несмотря на это, тысячи людей, взрослых и детей, здоровых и больных, штатских и военных со всевозможными узлами, чемоданами, рюкзаками и ме­шками, толкая, пиная друг друга, умоляя и угрожая, рвались в вагоны этих поездов, чтобы занять места или хотя бы как-то втиснуться туда.
   К нашему счастью, к нам подошел знакомый отца, который хорошо был информирован и легко ориентировался в обстановке. Он взялся помочь нашей семье погрузиться в один из вагонов, ожидавших отправле­ния поездов на Карс. Расталкивая других беженцев, он быстро пробирал­ся к цели, а мы следовали за ним по пятам и вскоре с большими трудностя­ми забрались в какой-то товарный вагон, казалось, уже переполненный до отказу. Но наш благодетель, не считаясь с протестами ранее занявших "места", втиснул нас в вагон. К счастью, именно этот поезд пошел первым, и мы покинули Сарыкамыш без всяких средств к существованию, если не считать тысячи рублей "керенками", полученными за отцовский маузер, но с большой надеждой добрались в первый крупный, пока еще российский город Карс.

Карс

  
   Этот многострадальный древний армянский город, захваченный турками в ХVI веке, который несколько раз переходил к русским, затем к туркам, а в 1877 году вновь был освобожден русскими войсками. Над Карсом возвышалась красивая, делающая по тем временам город неприступным крепость. В Карсе мы легко подыскали квартиру, так как большая часть насе­ления поступила очень разумно, своевременно оставив этот город. Но отец оставался "оптимистом" и здесь, категорически заявил, что турки никогда не смогут взять Карскую крепость. Поэтому он устроился на работу, что содействовало в какой-то степени обставлению нашей квартиры, где в первые дни мы спали прямо на полу. Не могу с точностью сказать сколько мы прожили в Карсе, но не более полутора-двух меся­цев. Турки вновь пошли в наступление, началась эвакуация городских учреждений и оставшейся части населения. Но отец опять, как это было в Каракурте, и слушать не хотел, что наши войска могут оставить Карс. Опять он дотянул до последнего дня, когда всеобщая паника и нашу семью привела на карсский вокзал... Здесь не с меньшими трудностями мы отыскали товарный эшелон, направлявшийся в город Александрополь (Ленинакан). Вагоны были страшно переполнены, не только в вагонах, но и на их крышах, буферах и тормозных площадках с их ступеньками люди сидели друг на друге, но все же были счастливы, что их турки уже не нагонят! За нашим эшелоном, как узнали позже, шел последний эшелон, отстреливаясь от турок, которые обошли Карсскую крепость и шли на перехват железной дороги с Северо-Востока. "Непобедимая Карсская крепость" пала, турки вошли в Карс. К счастью, нас уже там не было. Но всем ли армянам удалось бежать из Карса прежде, чем вошли туда турки, не знаю, но сомневаюсь в такой удаче.
   От Карса до Александрополя, насколько помню, расстояние около 80 км. Последняя железнодорожная станция перед Александрополем называлась "Кзыл-чах-чах". До Александрополя оставалась еще около 15-20 км. Сюда наш эшелон прибыл к вечеру. Всем было предложено выгружаться. Все сошли с вагонов и кучками сидели на своих узлах.
   Еще до рассвета вдруг поднялась перестрелка, а за нею и страшная паника: люди бросали свой скромный скарб и по путям бежали в сторону Александрополя. Некоторые не имели надежд уйти далеко, у кого-то были маленькие дети или пожилые люди, если бы действительно турки нагнали наш эшелон. Собралась группа людей, в числе которой был и мой отец, кото­рая разыскала начальника станции и стала выяснять, откуда идет пере­стрелка. Он категорически заявил, что никаких турок поблизости нет, что это дашнакские башибузуки поднимают панику, чтобы нажиться. "Делегация" вернулась на свои места, народ успокоился, а вскоре и перестрелка полностью прекратилась, многие отбежавшие в сторону Александрополя вернулись обратно на станцию, в ожидании поезда на Александрополь. Затея дашнакских банд не увенчалась успехом, грабеж беженцев не состоялся.
   Утром подали новый эшелон из товарных вагонов, который сразу же был облеплен людьми.
   Наша попытка подняться в какой-то вагон провалилась: никто из наших семи человек семьи не смог оказаться в вагоне. Но какие-то люди проявили чуткость к нашей большой семье с детьми, и помогли нам подняться на паровоз. Там оказался большой слой мазута; чтобы сильно не измазаться, мама постелила матрац, на который мы все расселись. Но тут нас постигла новая неприятность: подошли к паровозу военные и стали требовать, чтобы отец слез и пошел с ними воевать с турками. Они разговаривали очень строго и грубо:
  -- Эй, цилиндр (отец был в шляпе), а ну слезь! Будет тебе прятаться за спины баб!
   Но тут же вмешалась мать, начала говорить, что он боль­ной человек, что по болезни совершенно освобожден от военной службы, но ваши "вояки" не унимались:
  -- Слезь или пристрелим! - угрожали они.
   Тогда вмешались те, которые помогли нам взобраться на паровоз, начали уговаривать их отстать от отца. Тем временем поезд тронулся, и мы освободились от этих типов, ко­торые, мы подозревали, заметили, что отец был среди тех, которые выяснили, что никаких турок нет и тем самым сорвал их "наживу".

Александрополь

  
   Как и Карс, этот город является древнейшим армянским городом, который в прошлом назывался "Гюмри" (а с 1924 года был переименован в Ленинакан). В 1837 году здесь была заложена русская крепость. В дни, когда мы бежали от турков и добрались до Александрополя, в нем был небольшой военный гарнизон. Нам казалось, что до Александрополя уже туркам не дойти.
   Наша семья не имела здесь никаких средств к существованию. Един­ственная надежда была на то, что отец поступит на работу. Это так и случилось, он устроился в Александропольскую городскую хирургичес­кую больницу провизором. Но положение нашей семьи, как, впрочем, и очень многих семейств, оставалось тяжелым.
   В Александрополе жили наши родственники - семьи дядей моей мате­ри Месропа и Степана Газарянов. Как наши семьи, так и мы, дети, дружили между собой, почти все время совместно снимали квартиры, совмес­тно доставали продукты, помогали друг другу, чем могли.
   Зарплата наших родителей была чрезвычайно мизерной, а деньги падали в цене ежедневно. Поэтому мы, дети, по 13-15 лет, также пос­тупили на работу в различные "харчевни" в качестве "мальчиков", чтобы как-то поддержать свои семьи, а точнее, прокормить себя, хотя бы частично.
   Я поступил на работу в харчевню-подвал типичного александропольского "лоты" Мго. Его заведение находилось на углу улиц Алексан­дровской и Бебутовской, в полутора кварталах от нашего дома по Карсской улице, 21. Тут же, в полуквартале, работал Ашик и где-то, также недалеко, Назарик - Газаряны. На работу я выходил в 8 часов утра, а возвращался в 6 часов вечера. Хозяин меня кормил два раза и обязался платись зарплату "150", не помню теперь, рублей, тысяч или, возможно, миллио­нов в месяц. Обязался платить, но не платил! Много раз я рассказывал о тяжелом материальном положении семьи, но он все откладывал выдачу моей зарплаты. Нужно учесть, что несвоевременная выдача зарплаты означало ее обесценение. Потеряв надежду добиться у Мго выдачи моей зарплаты, я обратился к дяде матери Месропу Газаряну, который пытался уго­ворить его, но опять бестолку. Мало того, на второй день Мго ирони­зировал по поводу всеми уважаемого народного учителя! Это очень обидело меня, и я решил во чтобы ни стало отомстить ему за это. И вот однажды такой случай представился: к нему в харчевню заглянули "дорогие" гости - завсегдатаи обжираться вкусными блюдами "Тава" и "Чанах", и, конечно, "заправиться" водкой. Мго дал мне "четверть" (трехлитровая бутыль) и банкноту в "500", опять не помню чего: рублей, тысяч, миллионов. Но я помнил хорошо, что за три месяца мне причиталось "450", следовательно, моя месячная зарплата составляла стоимость одного литра водки! Что делать? Если бы мне было дано под расчет, я бы с ними убежал, но в этой сумме "50" оставались лишними. Я разменял свою банкноту в магазине, где мои хозяева постоянно брали водку, подал четверть и "50", сказав, чтобы налили, а я принесу остальные деньги, и... исчез! Таким образом я получил свою зарплату, которая через три месяца стоила, конечно, меньше, чем за месяц или два до этого, но все же я хоть что-то получил от неграмотного, тупого эксплуататора Мго! Спустя полчаса взбешенный Мго прибегает к нам домой, но предупрежденные мальчишки дружно сказали ему, что я домой не приходил, хотя все они знали, что я дома. Так кончился этот день, но я прятался от Мго еще долго, будучи внутренне вполне удовлет­воренным тем, что я вырвал у него заработанные мною деньги. После этого Мго для меня канул в вечность, как тяжелый, неприятный сон.
   Я безнадежно забыл, где мы жили в Александрополе в первое время после того, как бежали из Карса от турков и прибыли в этот город. Не помню также, жили ли наши семьи с Газарянами вместе, как это было позже, или жили отдельно. Но помню хорошо, как перед самым вступ­лением турков в город, все наши семьи оказались в ачордаране, на чем я остановлюсь позже, а сейчас - о вступлении турков в Александрополь.
   Считая небезынтересной историю захвата турками Александрополя и поль­зуясь любезно предоставленными мне Суреном Оганесовичем Газаряном его неопубликованными мемуарами "Из далекого и близкого прошлого", приведу некоторые сведения из них.
   Итак... В 1918 году турки ворвались в Закавказье, захватили армянские города Сарыкамыш, Кагизман, Карс, Игдыр, Ардаган, предали их огню и мечу и подошли близко к Александрополю. Дядя Сурена - Мкртыч Газарян занимал тогда должность директора армянской женской прогимназии "Аргутян" и одновременно вел большую общественную работу в качестве председателя женского комитета Александрополя. Городским головой Александрополя был Левон Саргсян, он знал Газаряна еще с 1890 года и, будучи директором Шушинского епархиального училища, пригласил его преподавателем армянского языка. По предложению Левона Саргсяна Мкртыча Газаряна избирают членом городского самоуправления и поручают ему трудное дело снабжения насе­ления города и беженцев.
   К несчастью, падение Александрополя было неминуемым. Его население было также обречено, как и население, Сарыкамыша, Кагизмана, Карса... В критические минуты из Александрополя бежал епархиальный начальник армянского духовенства, резиденция которого - ачордаран - находилась в центре города, вблизи собора святой Богоматери. Это был большой двухэтаж­ный особняк с великолепными залами. В этом здании находилась также кан­целярия духовной консистории. Все это духовный пастырь оставил на произвол судьбы и уехал.
   Для спасения всего имущества ачордарана и дел консистории Мкртыч Газарян поселил туда семью своего брата и семьи ряда далеких и близких родственников, которые собрались в Александрополе, в том числе нашу семью. Он считал, что бежать из Александрополя не имеет смысла, так как это равно смерти от голода и болезней в чужих краях. Куда вести многочисленных беженцев, которые собрались в Александрополе? Нужно было вступить в переговоры с командующим армянскими войсками Назарбекяном, чтобы он принял необходимые меры против нашествия турок. Мкртыч Газарян предложил немедленно начать эти переговоры. Однако выяснилось, что Назарбекян и войска фактически оставили Александрополь. Таким образом, город остался открытым и беззащитным перед врагом.
   Что делать? Городское самоуправление приняло решение, обязывающее всех членов самоуправления остаться в городе и разделить участь насе­ления, а затем - отправить делегацию к турецкому командованию с просьбой принять необходимые меры к преду­преждению резни и грабежей. Кто мог возглавить такую делегацию? Выбор пал на Мкртыча Газаряна, как человека эрудированного и хорошо владеющего турецким языком, что в данных условиях было чрезвычайно важно. Делегация с развернутым белым флагом направилась к захваченной турками александропольской крепости. Проходили томительные часы, все с беспокойством ждали возвращения делегации: ведь турки могли убить всех членов делегации!
   Наконец, с турецкой стороны послышались звуки военного оркестра. Они раздавались все бли­же и ближе. Наконец, показались всадники. Это были офицеры турецкой армии и с ними делегация армян во главе с Газаряном, тоже на лошадях. За ними оркестр, небольшая группа войск. Перед зданием ачордарана шествие останавливается, всадники спешиваются и по приглашению Мкртыча Газаряна поднимаются на второй этаж здания, где турецким офицерам был оказан большой прием. Оркестр и сопровождавшая группа войск остаются на улице. До поздней ночи продолжается прием, до поздней ночи оркестр играет веселые военные марши.
   А произошло следующее. Бывают встречи, как бы предопределенные судьбой. Такой была встреча Мкртыча Газаряна с одним из высокопоставленных турецких военачальников, вероятно, с Иззет-беем. Последствия этой встречи трудно переоценить. Когда наши делегаты приблизились к крепости, где находилась турецкая армия, их встретили холодно и грубо, с ними не разговаривали и заперли в одну из внутренних комнат. Такой прием ничего хорошего не предвещал. Турки с самого начала дали понять, что они хозяева и не может быть и ре­чи "о равных сторонах" в переговорах. Несколько часов турки заставили делегатов ждать и тревожиться. Нако­нец, зашли турецкие чиновники и вновь грубо предложили представителей подняться наверх, в огромный зал. Там находилось несколько турецких офицеров высокого ранга. И тут Мкртыч Газарян в главном начальнике тотчас узнает... своего близкого давнего друга Иэзет-бея, с которым учился в Германии, имея ряд встреч в Константинополе.
   - Неужели это он? Какая неожиданная встреча! Что делать? Возможно ли в этих условиях показать, что они не только знакомы, но и были близкими друзьями?
  -- Нет, это невозможно - решил Газарян.
   Но Иззет-бей сам узнал Мкртыча, подошел к нему и радостно воскликнул:
   - Мкртыч, мой хороший друг, какими судьбами, - с этими словами обни­мает его, целует.
   Главы обеих сторон обнимаются, целуются, и официальные переговоры сто­рон превращаются в дружескую беседу их руководителей. Затем Иззет-бей спросил у Газаряна причину визита армянской делегации, а выслушав просьбу, заверил: "Можешь быть спокоен, в Александрополе никто не посмеет обижать армян!" После этого Газарян пригласил Иззет-бея и присутствующих турецких офи­церов в гости. Приглашение было принято, и все с оркестром и группой аске­ров (солдат) направились в ачордаран...
   Нужно сказать, что Иззет-бей выполнил свои обещания - в городе Александрополе не было никаких эксцессов, но вне города, в деревнях, где автори­тет Газаряна был бессилен, от турец­ких зверств погибло много десятков тысяч армян. Уже на второй день после захвата Александрополя дикие толпы "карапапахов" (черношапошников) с окружающих турецких деревень ворвались в город, чтобы грабить и убивать армян, но Иззет-бей принял строгие меры, и карапапахи были изгнаны из города.
   В первые дни оккупации города армяне не выходили из своих домов, но постепенно убеждаясь в мирном течении жизни, они стали выходить на улицу и общаться друг с другом. Вскоре после захвата города турки начали проводить облавы для отправки на разные работы,откуда не все возвращались... Мой отец, как работавший в больнице, не подлежал привлечению к общественным работам, но однаж­ды турецкие аскяры его схватили, затем он оказался под арестом и несколько дней находился там. Мы страшно беспокоились, но он все же был отпущен. Положение с продуктами становилось все трудней и труднее, семья наша не была обеспечена даже полуголодным пайком. В центре города, почти на каждом квартале на тротуарах лежали трупы людей, которые ежедневно подбирались специальным фургоном и увозились на кладбище. Мать давала мне все, что можно было продать, чтобы продлить наше су­ществование. В частности, предметом моей "торговли" были четыре кус­ка туалетного прозрачного мыла, которое отпускали отцу на работе (кажется, это было больше,чем вся его зарплата!). Я относил их крестьянам и менял на продукты (на рынке в это время не было никакого мыла). Однажды к мылу мама добавила еще какое-то байковое одеяло, и я отпра­вился в район "Боши майла" и выгодно обменял это на ячменную муку весом более пуда. И я, двенадцатилетний мальчик, согнувшись под тяжестью своей ноши и задыхаясь, тащился по узким переулкам, как вдруг заметил аскяра, который бежал ко мне. Я был в ужасе: если он догонит и отнимет муку, семья наша может погибнуть от голода! Откуда взя­лись у меня силы? Я кинулся бежать, но надолго ли хватило бы мне сил? Вдруг крестьянские мальчишки,игравшие на плоских крышах своих домов, заметили погоню аскяра за мной и стали забрасывать его камнями. Захватчик на мгновение был ошеломлен, возмущен, угрожал мальчишкам холодным оружием, но они были недо­сягаемы для турецкого солдата, который замешкался и упус­тил меня. Я продолжал бежать, пока не оторвался от него, и, запыхавшись, добрался-таки домой, доставив этот бесценный груз, наше спасение - ячменную муку...
   Не имея никакой возможности облегчить полуголодное существова­ние семьи, наш отец приносил домой полфунта (200 г) черного хлеба, который он получал на работе, уверяя, что на работе он хорошо обе­дает. Но и этот жалкий паек, отрываемый от себя отцом, мало изменял тяжелое материальное положение нашей большой семьи. Поэтому он, понимая значение слова, задолго до пасхи стал рассказывать о каких-то больших продовольственных пайках (муки, масла, мяса, сахара), которые будет раздавать американ­ское благотворительное общество "АРА".
   К четверти фунта хлеба, который мы получали на человека, и полу­фунтового хлебного пайка отца на всю семью, надо было иметь еще что-то добавочное, чтобы не умирать с голоду. Таким "добавочным" пайком служила одна рюмка объемом в 25 г. поджаренного на жестянке ячменя, которую толкли в ступе, вместе с отрубями заваривали на воде и ели как кашу. Но чаще этот поджаренный ячмень засыпали в рот в сухом виде, долго жевали и проглатывали сразу, чтобы "ощутить" прием пищи. Мой младший брат Вазген, наоборот, ел свой ячмень буквально по одному зернышку,чтобы продлить удовольствие процесса "приема пищи". Но ни он, ни мы с братом Сосом, не были сыты...
   Я не помню, когда кончилось время нашего пребывания в ачордаране, но оттуда мы, такой же дружной семьей родственников, пере­брались в новый дом, который находился на расстоянии около трех кварталов по Карсской улице под N 21. Каждая семья имела одну ком­нату, выходившая в коридор. В этом доме все заболели и брюшным, и возвратным, и сыпным тифами. Все мы уже выздоравливали, за исключением меня, когда моя тетя Рипсиме, ухаживавшая за нами, тоже заболела сыпным тифом и умерла. Когда я пришел в сознание от тяжелого тифа, заметил её отсутствие и заинтересовался: где же она? "Она уехала в Тифлис", - говорили мне, и я в это поверил, но удивлялся: зачем ей ехать в Тифлис и почему тогда она ничего не пишет нам?
   Мы жили в том же доме, который находился в полутора кварталах от моей "службы", откуда я когда-то бежал, унося с собой мою трехмесячную зарплату, которая, как я уже говорил, равнялась одному литру водки за месяц! Сюда прибегал озверевший Мго, дорогих гостей которого я задержал с доставкой водки.
   В последние шесть месяцев перед уходом турков из Александрополя мы вновь перебрались в новый дом N16 по Бебутовской улице, в одном квартале от предыдущего дома. Здесь опять жили наша семья и семьи двух Газарянов. Это был большой мощеный двор, с коричневыми воротами и калиткой, с кирпичными стенами. Во дворе был колодец, откуда брали воду. Мы, дети, очень любили садиться на стены двора и наблюдать за движением по Бебутовской улице (ныне ул. Горького).
   Какое было счастье, когда однажды мы заметили непрерывные обозы турецких войск, идущих из крепости в сторону вокзала. Мы даже считали количество пушек (их было сотни!), которые шли на вокзал из крепости.
   Вновь память подводит меня - я не помню, когда мы переехали из этого дома также в частный в дом возле церкви Григор Лусаворич, на Б.Слободской. Но здесь жила лишь наша семья. Однако помню хорошо, что это случилось лишь после ухода турок из Александрополя.
  
  

Судьба семейств Газарянов и кагизманцев вообще

(вставка в дополнение к сказанному)

   (Эта часть - не мои личные воспоминания, а устные рассказы Назарика и письменные воспоминания (записки) Ашота Газарянов, с которыми нас свела и развела судьба в годы катастроф Первой мировой войны.).
   Осенью 1918 года, в силу возникших слож­ных ситуаций, вызванных войной и международными отношениями, турки оставили захваченные ими в конце 1917 года армянские территории - Александрополь, Карс, Сарыкамыш, Кагизман, Ардаган и другие - и отступили на границы довоен­ного (до1914 года) времени. Освобождение территории российской Армении возродили у армян надежды вернуться в свои села и города и продолжать мирную жизнь. Летом 1919 года Месроп Газарян нанял малаканский фургон (они были очень объемные), погрузил вещи, посадил членов семьи и отправился в путь из Александрополя в свой родной Кагизман, которого достигли на четвер­тые сутки. Но замечательного райского города-сада, каким знали, каким оставили его в 1917 году , уже не было. Он был разрушен, развален, сожжен. Но все же... это был их родной, хотя и измученный город, который можно восстановить.
   С середины 1919 года и до весны 1921 года кагизманцы продолжали возвращаться в покинутые ими в силу военной обстановки дома. В этот период армяне жили с местными турками-кагизманцами в мире и согласии, как эго было в довоенное время. Кагизманские турки очень уважали и любили умного, доброго и скромного народного учителя Месропа Газаряна. Его старший сын Назарик рассказывал, что когда начался военный угар, какие-то злые люди провоцировали армяно-турецкие конфликты. Турки жили на правой стороне, а армяне - на левой стороне ущелья. И вот, внезапно, начинается перестрелка между двумя сторонами: кто первый начал? Трудно было сказать. Но достаточно было Месропу привязать к палке кусок белой материи и спускаться с армянской стороны в ущелье, чтобы подняться снова на правое плато - где залегали вооруженные турки, чтобы перестрелка прекратилась!
   Однако летом 1920 года турецкие войска вновь двинулись на Русскую Армению и оккупировали ее, в том числе и Кагизман. Вновь начались резня, грабежи, преследование армян. Что делать, куда деться, где спасение? Снова бежать? Но бежать не успели... Мало того, как рассказывал Назарик Газарян, когда входили турецкие войска и встал вопрос о новом бегстве армян, местные, канизманские турки зашли к Месропу и стали просить не покидать Кагизман, остаться жить с ними и он...решил не срываться с места. Остались также и кагизманцы, может быть, еще и потому, что опоздали бежать, да и не просто было это сделать: в Кагизмане нe было железной дороги и никакого другого общественного транспорта, а собственный транспорт далеко не все имели.
   Однако прошло лето, осень, зима - около 8 месяцев - кагизманцы - армяне и турки - жили мирно, никто из армян не испытывал неприятностей от турок. Но вот, в начале марта 1921 года турецкое правительство (как ска­зали об этом кагизмаицам) потребовало от кагизманских армян готовиться к отправке в Советскую Россию.
   Выполняя это требование, кагизманцы готовились к эвакуации. Месроп Газарян нанял у малакана фургон, погрузил имущест­во, семью и вместе с кагизманцами - армянами в составе около 500 семейств двинулись в путь. Их сопровождали турецкие аскяры (солдаты) и офицеры. На следующий день вечером караван переселенцев дошел до Сарыкамыша, в районе станции железной дороги на Карс - Багламата. Отсюда отправи­ли караван в село Багламат, которое находилось далеко от железной дороги. Сопровождавшая стража потребовала остановиться на ночлег, чтобы утром двинуться в путь на Карс.
   Все слезли с фургонов и арб, не отдохнув, поужинали и готовились на ночлег под открытым небом, кто как сможет. Но планы не сбылись. С этого вечера начались неслыханные муки и унижения кагизманцев со стороны сопровождавших турецких офицеров и солдат. Всю ночь они уводили молодых женщин и девушек, кричавших и молящих о помощи, и насиловали их. Сопротивлявшихся били. Всю ночь слышались крики, плач пострадавших и их ближних, а утром приказали запрягать фургоны и арбы и двигаться дальше. Дорога была пыльной, она проходила через разрушенные и выжженные армянские села. Шли весь день. Вечером подъехали к какому-то селению по дороге на Карс. Остановились на ночлег. Фургонщик, нанятый Газарянами, отказался ехать дальше, потребовал освободить его фургон и вернулся назад. Вещи сложили в кучу и вновь переночевали под открытым небом.
   Эта была страшная ночь. Все, что было накануне, вновь повторилось. Один из офицеров "Паша-чауш" подошел и увел Месропа Газаряна, который долго не возвращался. Утром этот же офицер дал команду двигаться в путь. Когда ему сказали, что нет учителя Месропа, он ответил, что его и не будет! При этом родные Месропа отметили на нем кровь. Рассказывая это, Назарик считал, что отца убили потому, что он был единственным интеллигентным человеком, при том вел дневник, что-то записывал, что вероятно не оста­лось незамеченным для турецких офицеров. Это было 8 апреля 1921 года. Утром вновь двинулись в путь. Семью Месропа погрузили на какую-то арбу. К вечеру дошли... вновь в Сарыкамыш! Он был под снегом! 5 дней держали кагизманцев в русской церкви, каждый день и ночь, повторяя избиения, унижения и изнасилования беззащитных людей, это делали даже в помещении церкви!
   На шестой день вывели из церкви, повели на железнодорожную станцию и погрузили всех в открытые вагоны узкоколейки и отправили в неизвестном направлении. Два дня и две ночи крепко прижавшись друг к другу, под дождем и снегом, на ветру люди коченели. На третий день поезд с несчастными мучениками прибыл на большую станцию...Это был Эрзрум! Здесь держали 5 дней, все дни подвергая издевательствам и мукам. Находились во дворе эрзрумской санасарской армянской школы, затем в сопровождении вооруженных офицеров и аскяров вывели со двора и вели по улицам Эрзрума напоказ. Во время движения этой колонны невольников, собранные на тротуарах толпы турок сопровождали ужасными ру­гательствами и забрасывали ни в чем не повинных, мирных и добрых, до крайности измученных, истерзанных и униженных людей камнями! Наконец, после этого "представления", всех вывели через западные ворота Эрзрума и по каменистой, пыльной дороге повели куда-то далеко. Шли много дней....
   Женщины и мужчины, старые и молодые, дети всех возрастов, кто только мог ходить, шли пешком, проходили горы и ущелья, поля и реки, на ветру и под дождем и снегом, терпели надругательства, а некоторые женщины, не сумев перенести муки, при прохождении через мосты с головой бросались в бурные воды, другие же шли молча, сжав зубы. Сколько заболело и умерло, сколько покончили жизнь самоубийством, сколько людей сделались пищей волков и шакалов!
   Через 32 страшных дня дошли до большого железного моста через реку Аракс. На одном его конце стояли ненавистные изверги - турецкие башибузуки, а на другом конце - советские пограничники в буденовках с красными пятиконечными звездами. До половины моста плен­ники шли с большим напряжением, словно боясь, чтобы их не вернули обратно, а пройдя эту половину, начинали бежать, насколько они были способны физически, бросались в объятия красноармейцев, целовали святую землю своей родины. Это было в первые дни мая 1921 года, под теплым небом Родины, в объятиях родных и близких, но таковым был и каждый советский воин. Дошли, но не все: не было Месропа Газаряна, не было многих кагизманцев, которые не выдер­жали жестоких пыток, физическое и моральное истощение и надругательство турок!
   Эти строки я переводил с армянского и печатал на машинке, когда вдруг 23 января 1977 года, транзистор, стоявший у меня на столе, вещал о зверствах, надругательствах, изнасиловании женщин турками на острове Кипре! Выходит, и через 56 лет, турки остались турками? Но, нет, не могу с этим согласиться: народ плохим не бывает, если правители добрые. А туркам, наверное, не везет на добрых правителей!
   Подтверждением сказанного мною может быть рассказ Назарика о том, как во время нахождения в Эрзруме, супружеская пара турков, посещая беженцев, лучше сказать, переселенцев, увидели, как вокруг его матери Сатеник ютятся пятеро детей. Сначала они проявляли сочувствие, приносили продукты, сладости, а затем рассказали ей, что они бездетные и уговаривали отдать им меньшего сына - Ашота. Сатеник заплакала, выслушав такое предложение, затем, подумав, согласилась отдать его этим добрым людям, ведь все равно не было серьезных надежд на спасение всех детей. Однако через несколько дней выяснилось, что кагизманцы должны быть направлены в Советскую Армению. Узнав это, супружеская пара турков возвратила ребенка матери, да еще с подарками на дорогу.
   Другой пример благородности отдельных турок - это добрососед­ство кагизманских турок, которые ничем не обидели своих земляков. Наконец, вышеописанный пример из воспоминаний Сурена Газаряна о встрече Мкртыча Газаряна со своим студенческим другом - турком Иззет-беем, благодаря которой александропольские армяне почти не пострадали. Это все показывает, что и среди турков, которые в течение двух недель 1915 года уничтожили полтора миллиона армян, турков, которые явились учителями немецких фашистов по массовому истреблению людей, были порядочные, добрые люди. Но их правители, прививая своему населению религиозно-шовинистический дурман против христиан, особенно армян, тем более, поощряя практику их уничтожения, создали из своего народа "школу" грубых и жестоких насильников.
   Завершая краткую историю семьи Газарянов и кагизманцев, отмечу, что в Советской Армении из детей, переживших муки от турков, выросли выдающиеся деятели. В частности, Аршавир Газарян стал знаменитым писателем-пере­водчиком, Ашот служил в войсковых частях и вышел на пенсию, Назарик участвовал в Великой Отечественной войне и исчез, видимо, погиб.
  
   Приближалась пасха, которая в 1921 году совпала с 1 мая. Чем ближе становился этот день, которого мы, дети и мама, с таким нетерпением ждали, тем меньше напоминал отец о своем обещании устро­ить на пасху большой праздник с обилием высококачественных про­дуктов, которых мы давно уже не видели. Наконец, наступил канун праздника, дети были очень взволнованы, напоминали маме, чтобы она готовила мешки для муки, для мяса, посуду для масла. Отец был мрачным, ничего не говорил, не радовался. Но мы на это не обра­щали внимание. На второй день, когда мы получили очередную пор­цию ячменной муки и начали размешивать с кипятком, чтобы получить нечто, напоминающее кашу, мама находилась во дворе, а отец нагнул­ся зашнуровывать ботинки,чтобы идти на службу, и вдруг он стал падать. Я подбежал к нему, уложил на кровать, на которой он обувался, и стал ложкой вводить ему в рот свою порцию ячменной кашицы. Глаза его закатились, он не реагировал на мое "кормление". Вдруг вошла мама увидела мое "старание", быстро отстранила меня и дала строгий наказ бегом бежать в больницу и сообщить, что мама просит срочно приехать к папе. Я недоумевал: почему мама не дала кормить папу, ведь я свою порцию давал ему?! Я понимал,что с отцом плохо, но не сомневался в том, что это от того, что отец голоден...
   До хирургической больницы, где работал отец, было около 8-10 кварталов. Все это расстояние я бежал. Там застал доктора Мелькумова. Он, расспросив меня, велел немедленно запрячь двуколку, на которую забрался, и мы помчались к нашему дому, который находился в районе "Боши майла". Въехав во двор, первое, что мы услышали - это плач моей ма­тери: отец уже скончался, так и не дождавшись "пасхальных по­дарков" своим детям от американского "Ара"!
   На второй день нас с мамой пригласили в хирургическую больницу, куда увезли тело отца. Я не знаю, было ли произведено вскрытие тела или нет, скорее всего, нет. Пока мы с мамой ждали врачей и сотрудни­ков, нам принесли обед отца, но в двух тарелках. Это был рисовый суп, в котором плавало не больше 30-40 рисинок, разумеется, без мяса и даже без картошки. Второго блюда не было. Мама заплакала, поняв, что отец приносил домой эти 200 г. хлеба, чтобы поделить на всю семью, а сам обманывал нас в том, что он на работе сытно обедает! Сейчас я понимаю, что отеки на его ногах были от голода, так называемые "алиментарные отеки", ввиду отсутствия белка в пище! Следовательно, отец тоже умер от голода, как и многие другие вокруг нас.
   Нелишне сказать, что мы голодали в то время, когда наш домовла­делец время от времени весь двор занимал под сушку лаваша. Мы дышали аро­матом новоиспеченного хлеба - белых лавашей,но не притрагивались к ним: не знаю, верное ли это воспитание - умирать с голоду, но не дотрагиваться к чужому хлебу, который сушился впрок?! Хозяин дома был бо­гат: в подвале имел мешки с мукой. После Майского восстания, когда у власти стали большевики, какая-то комиссия "потрясла" подвалы, а Домовладелец думал, что это мы "донесли", но мы и понятия об этом не имели!
   Отца похоронили 1-го мая 1921 года, на кладбище,находящемся недалеко от больницы. Когда возвращались из кладбища, кто-то из врачей подошел ко мне и сочувственно сказал: "Приходи завтра утром ко мне в больницу". На второй день я зашел к нему. Он предложил мне поступить на работу в профсоюз "Медсантруд", чтобы облегчить материальное положение семьи. Насколько я мог разобраться в мои 14 лет, председателем профсоюза (наверное, городского, Александропольского) был доктор Мелькумов, тот самый, который на двуколке спешил спасти отца, но не успел. Он окончил свое образование за границей, кажется, в Швейцарии. Секретарем профсоюза был врач, некто Свахчян. Он был коренным александропольцем, крупного роста, широкоплечий. Он, как и Мелькумов, относился ко мне с большим сочувствием. Старшим врачом Александровской хирургической больницы был доктор Григорьян, и он ко мне относился сочувственно, что видно из его письма от 30 апреля 1921 года за N 274:
   "В Комиссариат здравоохранения. Сегодня утром у себя на квартире (Б.Слободская, около церки Григор Лусаворич) скончался Мануел Акопянц, оставив без всяких средств к жизни многочисленную семью, о чем сообщаю в комиссариат для сведения".
   Действительно, мы были в отчаянном материальном положении, и люди заметили это и организовали помощь, но, к сожалению, лишь после того, как похоронили отца... Так, перечисленные трое врачей устроили меня рассыльным профсо­юза "Медсантруд", одновременно поручив мне раздачу хлебных пайков сотрудникам. Каждый день, помимо крошек, мне оставалось 2-3 пайка лиц, которые отсутствовали на работе, и еще три пайка перечисленных выше трех врачей (Мелькумова, Свахчяна и Григорьяна), которые предупредили меня, чтобы их пайки я систематически брал себе. Таким образом, я уже имел в день около 1000-1200 г. хлеба! Нас же из семи человек уже осталось трое (мама, я и Сос). Следовательно, угроза го­лодной смерти отпала, но трудностей было еще много.
   Отец еще жил, когда турки покинули Александрополь, но на их место пришли крайние националисты - дашнаки, многие из которых были отъ­явленными бандитами. При их правлении положение беженцев нисколько не улучшилось. В городском парке они открыли кафе, которое называлось "Чашка-Чая!". Активным "деятелем" этого заведения была молодая "бравая" женщина по имени Ашик: среднего роста, смуглая, с фигурой спортсмена. Вечерами в "Чашку-Чая" собирались дашнакские молодчики, которые пили, конечно, не чай, а самые крепкие напитки, какие в то время водились - самогоны разных "фирм". В 13-14 лет был принят в "Чашку-Чая" мальчиком. Со мной был принят парень немного постарше меня (16-18 лет). Нужно ли говорить о том, что ни о какой "охране" труда не могло быть и речи! Мы рабо­тали буквально от зари до зари, а вся наша "зарплата" заключалась в том, что нас кормили.
   Однажды с нами случилось несчастье: нас арестовали, бросили в глубокий подвал, куда спускали по деревянной лестничке, которую уби­рали потом. Наша "камера" имела нечто вроде окна, выходящего на улицу вровень с тротуаром. Но это "окно" было заложено двумя кирпичами, между которыми проникал какой-то луч света. Нас били и допытывались: не комсомольцы ли мы, но, кажется, в то время в Александрополе и не было комсомола. Во всяком случае, ни я, ни мой товарищ ни о каком комсомоле понятия не имели. Кто и зачем подвел нас под эту провокацию, осталось неизвестным. Три дня подряд нас вызывали "наверх" и учиняли допрос полицейские, которые, кажется, и у дашнаков назывались "милицией". В допросе принимала участие вышеназванная Ашик. Ничего не добившись от нас, однажды, кажется, на четвертый день нашего ареста, нас стали спрашивать, куда мы дели электрические лампочки. Это было не менее удивительно, так как в те годы в Александрополе электричество было редким явлением, оно могло быть только у "знатных" и богатых особ. Отец мой, конечно, страшно переживал мой нелепый арест, но я не знаю, что он предпринимал. А что мог он сделать, когда опасался их, дашнаков, как своих заядлых идейных противников. Если бы они узнали, что он гнчак, то только за это его посадили бы самого.
   После смерти отца, мы с братом Сосом очень боялись потерять и нашу маму, поэтому мы очень бережно относились к ней. Так, например, однажды мама дала нам что-то продать на базаре. Мы продали эту вещь, кажется одеяло, купили "чади" (кукурузный, дешевый хлеб) и четверть фунта сливочного масла (100 г). Придя домой, мы предло­жили маме скушать это масло, но она даже испугалась и наотрез отказалась, сказала, что это мы, дети должны кушать, а не она. Тогда я применил "силу": держал руки мамы, а Сосу предложил заталкивать масло чайными ложками маме в рот. Но ничего не вышло из нашей за­теи, мама закрыла рот крепко и отказалась есть масло, да еще заплакала. Тогда мы согласились разделить масло на равные три части, намазали им наши доли кукурузного хлеба и съели. До чего жe это было вкусно!
   В Краснодаре в то время жила и работала дочь моей тети Ада Артемовна Меликова. Она, зная наше положение, написала, чтобы мы, все трое, приехали в Краснодар на постоянное жительство. Это нас устраивало, поскольку из письма было видно, что в Краснодаре продукты питания были гораздо дешевле.
   Многое забылось, но, к счастью, сохранились некоторые документы, проливающие свет на эти вопросы. Правление профсоюза медсантруд 25 августа 1921 года, в письме за N 79, обратилось к Эмиссару Центрэвака, в котором просило: "оказать содейс­твие нашему сотруднику Оганесу Акопяну для выезда его с матерю гор. Краснодар. За председателя Правления Д-р Мелькумов /подпись/, Секретарь А.Гюлумов /подпись/".
   Это письмо напечатано на машинке. На обороте его чернилами написано: "Одиночным порядком беженцев не отправляем в Россию. Пусть узнает, когда будет отправляться эшелон, кроме сего неизвестно подлежат ли (два слова неразборчиво - И.А.)... армяне-беженцы в Россию. Вопрос этот в скором времени будет вы­яснен с Тифлисом. Врид эмиссара Центрэвака /подпись, неразборчива/. 25 августа 1921 г.".
  
   Однако, независимо от этого письма и за два дня до него, мы получили пропуск на выезд в Россию. Привожу копию этого документа.
   "С. С. Р. А. Пропуск N 2132
   Чрезвычайная К выезду гражданке Егисаберт Акопян из
   Комиссия Алек-поля в гор.Краснодар. Срок пропуска пять
   с.г. N 392 дней, со стороны Чрезвычайной Комиссии препятствий
   23 августа 1921 г. не встречается, что подписью и приложе­нием
   г.Алек-поль печати удостоверяется.
   Зав. бюро пропусков О.Виросян
   Секретарь Р.Асоян".
   Не помню подробности, как и на какой поезд мы сели, но добрались до Баку, где нужно было пересесть на другой поезд и ехать дальше. Но в Баку мы "застряли": поездов на Краснодар не было, и мы оста­вались в Баку, жили прямо на вокзальной площади тридцать дней! Наш пропуск уже не был действительным. Мама оставалась у вещей, а я с братом Сосом отправился в город, разыскал Бакинский ЧК и добился получения нового пропуска. Наконец, нам удалось сесть в поезд (товарный эшелон), отправлявшийся в Краснодар. Наши день­ги уже кончались, но поскольку мы уже приближались к Краснодару, в Армавире мама "нашла" еще какую-то простыню из остатков наших вещей и предложила нам с братом нести на вокзальный рынок, чтобы продать и на эти деньги купить еду. Привокзальный рынок в этом городе был довольно далеко, пока мы дошли и пока продали свои вещи, прошло много времени. Правда, мы продали, как нам показалось, очень выгодно, поэтому купили много продуктов (хлеба, селедки и еще что-то) и осталось еще немало денег. Поэтому наше настро­ение было приподнятым, и мы спешили обрадовать нашу маму. Но ког­да мы вышли на перрон, где стоял поезд, в котором мы ехали, увидели лишь, к нашему ужасу, последний вагон, который уже был далеко от нас: мама уехала, а мы остались! Сос стал неудержимо плакать. На первом пути стоял другой товарный эшелон: цистерны, на которые был наброшен корпус товарного вагона. В одной из таких вагонов, на краю, при открытых дверях, сидели, свесив ноги, два матроса с двумя девицами. Один из матросов, смеясь, обратился н брату с вопросом, почему он плачет. Я объяснил, что поезд, в котором ехала наша мама, ушел, и мы остались в Арма­вире. Они расспросили, куда мы едем, а узнав, успокоили, что мы скоро найдем маму.
  -- Мы тоже едем туда, куда поехала ваша мама!
   Сказав это, матрос показал носок своей ноги и предложил стать на него. Как только брат стал на его ногу, матрос подбросил его вверх и посадил его рядом с собой. Затем он повторил то же самое со мной, и мы оказались в вагоне. Они весело шутили, пели с деву­шками и совсем отвлекли нас от нашего горя.
   Вскоре эшелон наш отправился, и мы не заметили, как доехали до ст. Кавказская. Здесь матросы показали, куда нам идти. Мы еще не добрались до вокзала, как заметили идущую навстречу нам высокую женщину в форме сестры милосердия с красным крестом на белом головном плат­ке. Приблизившись к нам, она спросила: "Вы не маму ищете?". Получив положительный ответ, она сказала, что и мама ждет нас, и повела нас к ней. Мама плакала от радости. Медсестра успокоила ее и попрощалась с нами, предупредив, что поезд на Красно­дар пойдет вечером, показав, где он будет стоять.
   Вечером мы уже забрались в поезд, но на нас обратили внимание и потребовали ... билеты: НЭП вступал в свои права, но у нас не было билетов и не было денег на их приобретение. К счастью, свет не без добрых людей. Они нашлись возле нас, вникли в нашу проблему, посадили нас в пассажирский вагон: маму на первую полку, а меня и брата - на третью, и мы благополучно добрались до нашей цели - Краснодара.

Краснодар

   Выйдя из вагона, мы начали спрашивать Пашковскую, а нам отвечают вопросом: станица Пашковская или улица Пашковская? Слово "Станица" мы слышали впервые, но опять нашлись люди, разобрались и направили нас на Пашковскую улицу (N 48), где жили Ада, Паруйр, их мама Майрам - Меликовы и наша общая бабушка Сальвиназ, которая раньше была увезена из Александрополя Паруйром.
   Ада Артемовна Меликова (Фото N4) в то время работала в каком-то учреждении, которому подчинялись детские дома на Кубани. Квартира, в которую мы приехали, оказалась очень тесной. Надо было думать о будущем. Мама была назначена в ст. Новотитаровскую кастеляншей детского дома, куда она поехала с моим братом Сосом, который был определен в этот дет­ский дом. Там им было хорошо, уютно, сытно. Я же остался устраиваться в Краснодаре. Казалось, все наши переживания остались в прошлом, мы чувствовали себя спасенными. Но, к сожалению, Сос заболел скарлатиной и был помещен в новотитаровскую больницу, которой в то время ведал ротный фельдшер, оставшийся после империалистической войны.
   В те годы лечить скарлатину было трудно даже врачам: не было ни сульфаниламидных, ни антибиотических препаратов. Тем более трудно было необразованному фельдшеру лечить ребенка со скарлатиной. А тут, как рассказала мне мама, в палате, в которой находился Сос, не отапливали, в стакане замерзала вода. Все это привело к трагическому концу: спасенный от голода, тифов, холеры, наш жизнерадостный, веселый Сос - умер! Его похоронили в ст. Новотитаровской. Я не знал о смерти и не присутствовал на похоронах. Для этого нужно было дать телеграмму, но на это не было денег, да и все равно она не была бы доставлена в срок.
   Но и в материальном отношении мы были еще очень стеснены. Как я уже говорил, НЭП уже вступил в свои права, а покупать билеты на поезд из Краснодара до Новотитаровской (22 км) было почти невоз­можно. Поэтому, чтобы навещать маму, которая жила в этой станице, я поступал так: приходил на ст. Краснодар-2, почему-то называвшуюся тогда "Черноморским", хотя оттуда можно доехать не к Черному, а лишь к Азовскому морю (Приморско-Ахтарск), садился на платформу какого-либо товарного поезда, идущего в том направлении, и ехал. Доехав до ст. Новотитаровская, я следил: остановится или не остано­вится поезд? Если он замедлял ход при подходе к станции, а затем ускорял, то я, не задумываясь, прыгал с тормозной площадки на ходу, несмотря на высокое расположение ступенек по отношению к кюветам дороги. Это, конечно, было рискованно, но не менее рискованно было поехать на товарняке и слезть напротив железнодорожной милиции, которая охотилась за "зайцами". Но не всегда мне удавалось ехать к маме на поезде, ведь следили при отправке, чтобы никто не садился. Поэтому иногда мне приходилось вслед за поездом идти пешком 22 км до Новотитаровки. На полпути был разъезд "Сады", который был переименован позже в "село Калинина". Здесь поезда никогда не останавливались. Идя на Новотитаровку, нельзя было миновать Сады, которые тянулись почти полкилометра. Это населенный пункт, но домов не видно было из-за густых садов с высокими оградами. В середине поселка находилась частная лавка. Около этой лавки продавали семечки, всевозможные фрукты, арбузы и дыни. Когда я шел в Новотитаровскую пеш­ком, обычно я останавливался у этой лавки, покупал позавтракать, отдыхал, а затем шел дальше.
   Однажды я решил отдохнуть и позавтракать на порожке лавки, которая была закрыта. За 5 копеек купил арбуз, а хлеб и сыр у меня были в сумке: сел и начал с аппетитом есть. В это время вокруг меня собрались казачьи мальчишки. Я случайно обратил внимание на то, что они любуются рукояткой револьвера "Смит-Виссон", которая выглядывала у меня из-под рубашки. Заметив их любопытство и многозначительное перешептывание, я по­чувствовал тревогу, прекратил кушать и приготовился защищать свое оружие от посягательств. В это время я состоял в частях особого назначения (ЧОН) Кубано-Черноморской области (КЧО), где нас учили и воспитывали в уважении к оружию, в сознании того, что потерявший оружие терял и свою комсомольскую честь, что лучше умереть, чем потерять оружие и т.д. Вдруг ко мне подошел один из казаков, которого, видно, позвали мальчишки, и стал требовать, чтобы я показал свой револьвер, заявив, что он староста. Затем он стал требовать, чтобы я прошел с ним в какое-то "управление". Я понял, что надо мной висит опасность, по крайней мере, обезоруживания, что для меня было равносильно позору. К этому времени подошли еще взрослые казаки, которые смот­рели на меня с иронией, подмигивая друг другу. Кольцо вокруг меня все больше и больше сужалось. Я решил защищаться; вытащил свой револьвер из кармана и крикнул: отойдите, а то буду стрелять. Мой крик возымел действие на казаков, они отпрянули на несколько шагов, но незаметно, постепенно стали вновь приближаться ко мне.
   - Что делать? Стрелять? - думал я, но не решался.
   Вдруг мое, казалось безвыходное положение, неожиданно изменилось: я увидел, как со стороны Новотитаровки подъехал к нам охотник на велосипеде, крупный мужчина, видно, городской житель. Я стал просить его: - "Дядя, они, - по­казывая на казаков, - хотят отнять у меня револьвер, а я комсомолец".
   Он не дал мне договорить, властно крикнул: "А ну, разойдись! Что вы хотите от мальчика?".
   Вмиг разошлись казаки, в том числе и "староста". Охотник начал расспрашивать меня, куда я иду, как оказался здесь. Я рассказал ему. Тогда он предложил мне следовать, куда я шел, а он посидит, пока я отдалюсь от Садов. Затем добавил: "Ты иди, иди не бойся, я прослежу за ними!". Вдруг, со стороны Краснодара показалась двуконная подвода, которая, громыхая, шла в сторону Новотитаровской. Подводой правил мальчик моего возраста, с ним больше никого не было. Он ничего не знал о преследовании меня казаками. Я попросил его взять меня, и он согласился. Больше того, он гнал лошадей во всю мощь, и вскоре мы оказались далеко от Садов, я доехал с ним до самой станицы, благополучно отделавшись от насе­давших на меня казаков.
   Как я уже говорил, мама работала в детдоме этой станицы касте­ляншей уже год. Сохранился отзыв, выданный ей. В ней сказано следу­ющее.
   "Дан сей отзыв кастелянше Детдома ст. Новотитаровской Елизавете Назаровне Акопянц в том, что она за время; службы в Детдоме от 4 октября 1921 года по 9 октября 1922 года исполняла свои обязан­ности добросовестно и аккуратно и с сослуживцами жила в мире и согласии. Зав. детдомом в. Саква. 16 октября 1922 года, ст. Новотитаровская" (Фото N5).
   Сейчас же, по приезду в Краснодар, мама уехала с братом в Ново­титаровскую, а я остался в Краснодаре и стал работать. В начале я работал на строительстве дамбы на Кубани возле завода Кубаноль (в то время так назывался завод имени Седина). В марте 1922 года я вступил в комсомол (Российский коммунистический союз молодежи - РКСМ, который после смерти В.И.Ленина стал носить его имя - Всесоюзный Ленинский Коммунистический Союз Моло­дежи - ВЛКСМ). В том же месяце меня приняли на работу в Кубано-Черноморский областной комитет РКП (б) и горком РКСМ, который нахо­дился в одном помещении - по ул. Штабной, 22 (позже - по Комсомольской, 22). Небезынтересно отметить, что в то время наша "зарплата'' была натуральной: она состояла из продуктов (мяса, муки, круп, картофеля, подсолнечного масла) и я, рассыльный, или, как тогда "величали", курьер, получал, столько же, сколько секретарь обкома партии Баранов (или Барышев?).
   В этот период в обкоме партии работал А.А.Фадеев - будущий выдающийся советский писатель в должности ответственного инструктора. Спустя много лет один из работников Краснодарского крайкома КПСС Веленгурин, каким-то образом обративший внимание (видимо, из анкетных данных) на то, что я в те же годы работал в обкоме партии (кажется, это было в 1961 или 1962 г.), попросил написать свои воспоминания о Фадееве. Когда я сказал, что я не помню его, он удивился: "Но вы ведь рабо­тали в одно и то же время с ним?". Но я действительно не помнил, а сочинять - не в моем духе. Дело в том, что тогда и Фадеев не был тем, кем стал позже, и я, конечно, работая рассыльным, не обяза­тельно должен был знать ответственных инструкторов.
   Я вступил в комсомол в марте 1922 года, на 1-е мая того же года в Краснодаре было всего 569 комсомольцев, а по Кубанской об­ласти - 8735 чел. Последний мой комсомольский "союзный билет" сохранился у меня до сих пор: он выписан за N 807, но это, по-видимому, не первый билет, так как выдан он был 14 мая 1925 года. Другой, сохранившийся документ - это книжка ЧОН КЧО. На первом листке ее напечатано: "Российская коммунистическая партия (больш.) 535-го О.Н. Краснодарского батальона. "Личная карточка" N 1646. Краснодар. орган. 14 ячейка Акопов Иван. Партбилет или кандидатская карточка N 1138 является коммунар., отдел. ЧОН 2 взвода 1-й роты 533 отд. б-на команды 1 очереди. призыва 1 разр. в п. имеет право на хранение и ношение при себе одной винтовки, одного револьвера и патронов... Выдана 22 мая 1923 г. Командир батальона Устинов. Адъютант Д.Е.Войнов".
   В комсомол я вступил в ячейке при армянской полной средней школе (хотя там не учился), которая помещалась по Красной ул., 4 (где в настоящее время помещается Пушкинская библиотека). В то время комсомольцы носили на груди значок "КИМ" - Коммунистический Интернационал молодежи, а на знаменах своих писали: "Будущее принад­лежит нам!".
   С первых же дней поступления в комсомол я подружился с сыном доктора Кубатяна - с Аршавиром Кубатяном. Его отец в действи­тельности не был врачом, а был фельдшером, и армяне звали его: "Фельдшер Аршак". Но сам Аршавир работал учеником в какой-то типографии и по просьбе отца напечатал вывеску: "Доктор Кубатян". Семья его жила в 1921-1922 гг. на углу Красной и Советской улиц, на первом этаже нынешнего художественного музея имени А.В.Луначарсокого. Кроме того, к фамилии "доктора" было добавлено: "Лечит сифилис, гонорею". Нужно сказать, что в первые годы Советской власти на Кубани почти на каждом столбе можно было видеть объявления: "Лечу "606", "Лечу сифилис", "Лечу 914" и т.д. Новой власти досталось тяжелое наследие.
   В 1922 году я был избран членом бюро названной ячейки РКСМ я был назначен "Экправом", поскольку вряд ли кто из современных комсомольцев (да и не только комсомольцев) поймут, что это такое, я расшифровываю: экономический правовой работник ячейки. Не знаю, насколько "законно" поступал я тогда (по нынешним законам, я, конечно, поступал совершенно незаконно), но в мои обязанности входило не допускать эксплуатацию молодежи частными предпринимателями и лицами. В Краснодаре было много частных пекарен, сапожных, портняжных, кондитерских и прочих мастерских, принадлежащих армянам. Хозяева этих заведений жестоко эксплуатировали малолетних. В связи с этим в мои обязанности входило проверять условия труда и требовать строгое соблюдение Кодекса законов о труде. Обнаружив случаи нарушений КЗоТ, а это было скорее прави­лом, чем исключением, я вызывал кого-то из несовершеннолетних мальчиков (де­вушки тогда не работали), расспрашивал, сколько длится его рабочий день, имеет ли он выходные дни, трудовой отпуск и т. д., подсчитывал степень нарушений (например, оплата должна была выплачиваться в двойном раз­мере за сверхурочные, отпускные и др.), да не только за один год, а за все время работы несовершеннолетнего. Затем вызывал хозяина, сообщал, что ему следует платить такую-то сумму (иногда по нескольку тысяч!). Обычно вначале хозяева протестовали, но когда я гово­рил, что можно иначе: передадим дело в суд, а там, может быть, посчитают точнее, то, панически боясь суда, они соглашались оплатить своему малолетнему работнику все, что ему причитается.
   Я хочу особо подчеркнуть принципиальность и высокий моральный уровень комсомольцев - экправов и молодежи: как бы велика не была полученная молодым человеком сумма от хозяина, не было ни одного случая, чтобы пострадавшие делились с теми, кто добился получения этой суммы, хотя бы даже, чтобы угостили лимонадом!
   Сын Кубатяна Аршака - Аршавир, хотя был материально очень хорошо обеспечен, вел себя в высшей степени скромно, одевался просто. У меня сохранился фотоснимок (тогда было сфотографироваться непросто), где виднеется рваная рубашка на Аршавире. Я, конечно, был одет не лучше: у меня не было даже приличного ремня, и я вынужден был носить ремень с царским гербом, но, правда, двуглавый орел у меня был вверх ногами! (Фото N6).
   Как уже говорил, я работал в горкоме РКСМ. Сохранилось удостоверение, свидетельствующее о том периоде моей работы. Привожу его копию.
   РСФСР Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
   Российский Дано сие тов. Акопову И.Э. в том, что он
   Коммунистический Союз действительно был на службе в Горкоме РКСМ
   Молодежи. в качестве курьера с 1 июля по 1 января
   Краснодарский Городской 23 года и что свои обязанности исполнял
   Комитет добросовестно и аккуратно, выбыл по сокращению штата,
   Общий отдел, что подписями и приложением печати удостоверяется
   28-ХII-1922 г, Секретарь Горкома РКСМ Ник. Хватов
   N 2534 Управделами Левченко.
  
   Но, уволив меня из горкома РКСМ по сокращению штатов, меня устроили в редакции "Экономбюллетеня" при газете "Советский Станичник" рассыльным, затем, ввиду того, что и здесь работа была непостоян­ной, я стал работать внештатным аквизитором (агентом Госстраха). Время было трудное, много было безработных, и я пополнял их ряды.
   В то время мы усиленно (а я еще и с большой охотой!) занимались политграмотой: изучали "Азбуку коммунизма" Бухарина, политграмоту Соколенко, иногда отваживались заглядывать в "Капитал" К. Маркса, труды Энгельса, Ленина, Плеханова. На эти занятия мы шли без вся­ких уговоров, да никто и не собирался уговаривать. Так же охотно мы осваивали военное дело. Я, как коммунар ЧОН КЧО 1-го батальона 1-го ОН (особого назначения) Краснодарского полка, как видно из удостоверения от 16 декабря 1922 г. за N 1743, состоял "на полуказар­менном положении при батальоне" и проходил обучение по пулеметному делу. Другое удостоверение свидетельствует (от 31 декабря 1922 г, за N 2012) о том, что я проходил курс обучения по "пехотному и глазомерному делу". "Точность" последней "науки" заключалась в том, что на вдоль вытянутой руки мы смотрели на свой большой палец при закрытом правом, а затем левом глазе и разницу расстояния на глаз умножали (теперь уже забыл, не то в 10, не то в три раза) и получали рассто­яние в шагах! Но пехотное дело изучали в высшей степени добросовест­но и помнили наизусть все основные семь частей русской трехлинейной винтовки, образца 1892 года! Я и сейчас не все забыл!
   В то время комсомол был настоящей боевой организацией, почти у каждого комсомольца имелся револьвер. Не было исключением, когда при поступлении в комсомол писали: "Прошу принять в комсомол, наган уже имеется".

Участие в борьбе против банд на Кубани и Черноморье

   Комсомол принимал активное участие в ликвидации банд на Север­ном Кавказе, которые орудовали здесь в начале 20-х годов. Хотя в ос­новном к 1923 году они были уже ликвидированы, но не полностью. На Кубани банды политические и уголовные еще скрывались в 1923 году в лесах Абинского и Крымского районов.
   Летом 1923 года нас, коммунаров частей особого назначения, собрали во двор штаба ЧОН КЧО, по ул. Шаумяна, выстроили, сообщили, что нам предстоит провести операцию по ликвидации банд в Абинском и Крымском районах, затем отпустили подготовиться к походу.
   В то время мы с мамой жили по Карасунскому каналу (ныне Суворова) в доме N 22. У меня дома была в полной исправности пятизарядная русская трехлинейная винтовка образца 1898 года. Она всегда висела над моей кроватью. Кроме того, я имел еще шестизарядный револьвер "Смит-Виссон", который затем мне сменили на револьвер системы "Наган", считавшийся военным оружием.
   В то время моя мама работала в центральном магазине "Севкавкнига" в качестве уборщицы. Явившись домой, я не застал мамы, она была на работе. Я взял свое оружие, которое всегда было в порядке - вычищено и про­маслено, поделил пополам имевшийся хлеб весом около 600 г. и оставил маме записку: "Мама, не беспокойся, меня не будет несколько дней, мы идем в поход по ликвидации банд в лесах Кубани". В то время я не представлял, какую рану наношу матери, "успокаивая" ее тем, что пошел в поход ...против банд!
   Когда все были в сборе во дворе штаба ЧОН КЧО, ячейке N 4 (гре­ческой школы) дали направление в Абинский и Крымский районы, как узнали позже, против банд Батуры, Черкеса и Клюя (или Клюева?). В нашем отряде было 16 человек: 15 мальчиков и одна девушка. (Стебелева, кажется, по имени Валя, которая позже училась в Кубмединсти­туте и стала врачом). Командиром отряда был "Самур" (точнее Самургашян), о котором не могу дать каких-либо точных сведений. Он был совершенно оригинальным человеком высокого роста, худощавым, с длинной шеей, скитальцем, часто менявшим как место­жительство, так и профессии. Раньше, кажется, он жил в Армении, затем в Краснодаре, последние годы в Ростове-на-Дону и не только в этих городах. Он был, безусловно, волевым человеком, не лишенным спо­собности быстро осваивать новую специальность. Например, в Ростове-на-Дону он стал литейщиком, предлагал свои новшества в этой работе. Кажется, во время нашей мобилизации на борьбу с бандитизмом на Ку­бани Самургашян был секретарем греческой ячейки N 4, может быть, пото­му и был назначен командиром нашего отряда, а может быть, и потому, что он был старше всех нас, наверное, старше 25 лет. Мы же были в возрасте 17-18 лет. Отрядам была дана команда строиться. Мы выстроились. Впереди был наш командир Самур, за ним - знамя ячейки. Мы имели превосходное настроение, но отвратительную одежду. Каждый был одет, во что мог: разношерстно, разноразмерно, в основательно потрепанное платье, у многих была рваная, во всяком случае, починенная обувь. Была дана команда идти по выполнению задания. Мы шли по улицам Шаумяна до Красной, затем по Красной в сторону завода имени Седина, вышли на железную дорогу и рядом с путями шли в направлении на Новороссийск. Шли бодро, весело, с песнями. Когда дошли до ст. Афипской, сделали привал. Тут только поняли, что очень устали, у многих были потертости ног. Я лично был в сандалиях, но еще при выходе из города большой палец правой ноги у меня выходил наружу. Нам предстояла еще большая дорога до ст. Абинской, а там в какие-то леса. "Смотр" сил показал необходимость изменить способ передвижения отряда. Когда отряд обсуждал этот вопрос со своим командиром, вдруг к станции подошел поезд, состоящий из цистерн. Долго не думая, Самур дал команду: "На цистерны!" И двух минут не прошло, как мы заняли "места" на нефтеналивных цистернах, впрочем, они были относительно чисты, и мы не испачкались. Примерно через час-полтора мы добрались до ст. Абинской. А сколько потребовалось бы времени, если бы мы продолжали путь пешком! В Абинской нам дали указание отправиться в ст. Мерчанскую (это сравнительно недалеко от Абинской), где и заночевали. Здесь в то время проживали по преимуществу греки. Была комсомольская ячейка. Ночью нас подняли по тревоге, сообщили, что отправляемся в Абинские леса, где помимо банд Батуры, Черкеса и Клюя, скрываются белогвардейские офицеры, так называемые "бело-зеленые". Поэтому призывали нас к бдительности. Нам дали проводника - комсомольца Мирона Ксенитова. Еще в темноте вышел наш отряд, который должен был "прочесывать" лес таким образом, чтобы не пропустить бандитов. Расстояние между бойцами было около 50 м. Ввиду темноты мы с трудом различали идущего рядом. Так мы шли некоторое время. Слева от меня шел наш проводник Ксенитов. Вдруг впереди нас из темноты вырос огромный стог сена Я обошел его справа, а Ксенитов - слева. Мы шли в тревоге, в полной готовности встретиться с бандитами. Стог сена был таким большим, как и наша напряженность, и беспросветная темнота. Я совсем за­был, что слева стог обошел Ксенитов, тогда как впереди меня, когда я обошел стог, выросла какая-то фигура. Долго не думая, я взвел курок и крикнул: "Стой, руки вверх, буду стрелять!". В ответ услышал жалоб­ный, пискливый голос: "Да, это я, Ксенитов!". Я не сразу разобрал эти слова, но как-то затормозился, к счастью, не выстрелил, когда находился в двух шагах от него, и ему и мне повезло. После окончания операции, Ксенитов прибыл в Краснодар, учился, стал преподавать в греческой школе, но в период расцвета "культа личности" Сталина, в 1937 году, Ксенитова арестовали, и он исчез. Прошли годы, я, признаться, забыл о Ксенитове, как вдруг, в конце июля года 1960-го заходит ко мне на кафедру фармакологии Кубанского медицинского института Андрей Тумасов, длительное время работавший в Крас­нодарском городском Совете по вопросам национальных меньшинств. Он был участником похода ячейки N 4 против банд в Абинской и Крымском районах. С Тумасовым был какой-то молодой человек, высокого роста. Улыбаясь Тумасов говорит: "Знакомься, это сын Ксенитова!".
   Как я узнал из рассказа Ксенитова, после ареста его отца, кото­рому не было предъявлено никакого обвинения, его семью сослали на Алтай, где он живет с матерью и в настоящее время. Он, сын Ксенитова Мирона, рассказал также, что отец его посмертно реабилитирован, матери должны назначить пенсию, но нужна характеристика. Сказав это, он передал мне письмо Джамбульского городского комитета Коммунисти­ческой партии Казахстана от 14 июля 1960 года за N 171, адресованное мне: Краснодар, Кубанский медицинский институт, профессору И.Э. Акопову. В этом письме было сказано следующее.
   "Джамбульский городской комитет партии просит Вас выслать воспо­минание о трудовой и общественной деятельности Ксенитова Мирона Саввича. Указанное воспоминание необходимо в связи с ходатайством о назна­чении персональной пенсии его жене Ксенитовой Анне Ивановне".
   Пом. секретаря Джамбульского горкома КП Казахстана А.Таранюк."
   Я, как и мой товарищ Тумасов Андрей (он умер вначале 70-х) дали положительные характеристики. Спустя некоторое время, сын Ксени­това сообщил из Джамбула, что его матери пожизненно назначена пенсия за мужа - Ксенитова Мирона Саввича. Еще через два года его сын напи­сал письмо из Геленджика, куда они переехали на постоянное жительство. Последние письма Ксенитова-сына были в начале 70-го года: по их содержанию, а затем и по сведениям, доходившим до меня, стало ясно, что он спился.
   Возвращаясь к рассказу о нашем походе против банд в Абинских и Крымских лесах, отмечу, что в течение двух недель мы находились в лесах, а ночевали в ближайших населенных пунктах. Никакого снабже­ния наш отряд не имел. Нас распределяли по домам дежурных крестьян, которые должны были кормить нас и пускать на ночлег. Встреч с бан­дитами у нас, к счастью, не было. Но расскажу одну из наших "вылазок" в лес в поисках банд. Нам стало известно, что в одном отдельно стоящем доме лесника, находящем­ся в глубине леса, недалеко от ст. Абинской, живет семья, куда заходит главарь банды Батура. Мы окружили этот дом, спрятавшись за кусты, с заряженными винтовками караулили, когда выйдет оттуда Батура в фуражке с красными кантами. После того, как убедились, что никто не выходит из дома, командир принял решение: послать в этот дом одного из нас с оружием и фуражкой с красной окан­товкой, что было бы доказательством, что его прислал Батура. Мы это выдумали, но не были уверены в том, что Батура прибегал к таким прие­мам. Наш представитель должен был прикинуться посланником банды, но если вдруг окажутся в доме бандиты, он должен выстрелить и крикнуть: "Вы окружены, сдавайтесь!", а мы тем временем должны ворваться в дом. Конечно, каждый из нас понимал, что в случае присутствия бандитов в доме, предъявление белой фуражки с красными кантами от Батуры, как и вообще появление вооруженного человека, будет стоить головы нашему разведчику и вызовет перестрелку, результаты которой мы узнаем потом. Я не помню ни имени, ни фамилии того, кто осмелился пойти на такой подвиг. Все мы страшно волновались, пока наш разведчик шел по поляне к дому, пока он вошел туда, пока длилась тишина после того, как он вошел в дом, но, к счастью, все закончилось благополучно. Нашего разведчика встретила старушка - хозяйка дома, которая поверила ему, как посланнику Батуры, но со слезами сказала ему:
  -- Да, нам и так достается за Батуру, - но дала буханку хлеба и кув­шин молока.
   Как только вышел наш посланец из дома, он дал знак, и мы всем отрядом вошли в дом и потребовали от хозяйки накормить наш отряд. Она нехотя всем налила молока, дала по куску сала, хлеба. Мы поели и двинулись дальше на выполнение нашего задания.
   Наряду с нашим отрядом в операции по поимке бандитов участво­вали и другие комсомольские организации. Например, ячейка Госбанка. При выполнении операции, у какой-то мельницы, комсомольцы этой ячейки нарва­лись на бандитов, которые открыли против них пулеметный огонь, был ранен в руку комсомолец Павел Выховский. У него были повреждены сухожи­лия, что привело к анкилозу двух пальцев руки. После этой операции, я почему-то был переведен в комсомольскую организацию Госбанка, хорошо был знаком с Выховским и Ильичевым Леонидом Федоровичем, будущим секретарем ЦК КПСС по идеологической работе, затем заместителем министра иностранных дел СССР. Но вскоре наша связь порвалась: Ильичев уехал в Москву, а Выховского я потерял из виду - он также исчез из Краснодара.
   Что касается Ильичева, то с ним имели мы дело несколько лет тому назад, вот по какому случаю. Как-то вечером ко мне зашел мой друг Потыкян Борис Григорьевич. Он в молодые комсомольские годы работал подмастерьем литейщика на заводе Кубаноль, где Д.Ф.Ильичев был его мастером. В то время Борис Григорьевич совсем плохо знал русский язык. Затем его выдвинули на работу в Азово-Черноморскую армянскую газету "Мурч и Мангах" ("Серп и молот"). На второй день начала Великой Отечественной войны, когда я по моблистку явился в Штаб Северо-Кавказского округа, в Ростов-на-Дону, во дворе этого учреждения я встретил моего друга Бориса Григорьевича в военной форме: он был военным цензором. После войны он оказался в Краснодаре и четверть века проработал директором Краснодарского типолитографии. Он пользовался большим авторитетом среди производственников. Однако кому-то надо было, чтобы он уступил свою должность. И вот, придя ко мне, Борис Григорьевич рассказывал, что ему покоя не дают, все спра­шивают, когда он уйдет на пенсию, подталкивают, но если ему сей­час уйти с работы, то пенсия его будет маленькой ввиду низкой зарплаты. Я переживал с ним эту неприятность и вдруг вспомнил, что когда-то он рабо­тал с Л.В.Ильичевым. Я предложил написать ему письмо, но Борис Григорьевич сомневался в том, что Леонид Федорович вспомнит его, а если даже вспомнит, будет ли он реагировать на его письмо. Но я уго­ворил. Написали письмо, я отпечатал его на своей машинке, дал ему подписать и спрятал. Борис Григорьевич, улыбаясь, стал просить меня отдать письмо, чтобы бросить в почтовый ящик, но я, зная его колебания, сказал ему: "Не беспокойся, завтра я сам его отправлю". И действительно, письмо я отправил; не прошло и недели, как Бориса Григорьевича стали вызывать и в Крайисполком и в Крайком партии и спрашивать: почему он жаловался, разве кто-то снял его с работы (между прочим, когда составляли письмо, Борис Григорьевич, тоже го­ворил мне: "Ведь не сняли же меня с работы", а я ответил ему: "Когда снимут, будет уже поздно!"). Но после этого (по-видимому, звонка из ЦК КПСС) прекратились "прозрачные намеки", резко улучшилось отношение к нему, и он спокойно поработал еще несколько лет, за это время увеличилась его зарплата, а следовательно, и право на большую пенсию. Тогда он сам решил уйти с работы. Чтобы завершить рассказ о Б.Г.Потыкяне - комсомольце двадцатых годов и старейшем большевике Кубани, скажу о его скромности. Будучи коренным краснодарцем, десятки лет жившим с семьей в Краснодаре и работавшим на руководящей работе, он не имел квартиры. Его жена - Вера Григорьевна - жаловалась мне, что он ни­чего не делает, чтобы им дали квартиру. Уже много лет жил он в двух очень маленьких комнатах, во дворе типолитографии, где ра­ботал. Когда я спросил его, чем объяснить такую инертность к личным вопросам и к своей семье, он объяснил, что пока ему некогда, вот пойдет на пенсию, тогда будет добиваться квартиры. Но я ему сказал, что если он не добьется квартиры, пока занимает ответствен­ный пост, то после перехода на пенсию это будет гораздо трудней. Однако он так и не поднимал вопроса о квартире и "очередь" за три десятка лет не дошла до него, пока он не вышел на пенсию, оставаясь в той же квартире во дворе типолитографии. И вдруг однажды, зайдя ко мне, он с улыбкой сообщил: - "А я квартиру получил!". "Как же ты получил квартиру"? - спрашиваю я. Он мне рассказал удивительную хитрость, совершенно не похожую на него (по-видимому, это была чья-то рекомендация): он зашел в председателю районного исполкома Совета, назвал его по имени-отчеству и спросил:
  -- Ну, когда же вы мне дадите квартиру?
   Председатель райисполкома стал ему отвечать формально, сухо:
  -- Вам же известен порядок распределения квартир? Когда подойдет ваша очередь, тогда дадут вам квартиру!
   Тогда мой скромный друг, "класси­чески" подготовленный кем-то, говорит:
   - А вы получили свою квартиру в доме N таком-то по улице такой-то, а затем другую, по ул. такой-то, в доме N..., затем третью, в которой Вы сейчас живете, по ул. такой-то, дом N..., квартира N... И все это у Вас по очереди?
  -- Довольно! - воскликнул председатель райсовета, нажав на кнопку звонка. Когда вошла секретарь, он предложил ей оформить протокол заседания президиума Совета путем опроса членов презудиума, с резолюцией: "Предоставить тов. Потыкяну квартиру из 3-х комнат!"
   Я был крайне удивлен и спросил:
  -- Откуда ты узнал, что председатель райсовета получил квартиру трижды? - спросил я.
   На что Борис Григорьевич ответил:
  -- Из телефонных книжек! Они же переиздаются через каждые 2-3 года, а в них указывается адрес квартиры владельца телефона!
   Но я не сомневался, что это была чья-то умная подсказка. Председатель райсовета понял, что если все это будет предано огласке, то вряд ли он сможет оправдаться, тем более, что старые квартиры наверняка передал родственникам, конечно, не соблюдая никакой очереди!
   Вернемся к нашему отряду ЧОН. Завершив свой поход в Абинский и Крымские леса, наш отряд прибыл в станицу Абинскую, где был намечен митинг в связи с окончанием нашего похода. Совсем рядом от площади, как стало нам известно, сидел кем-то схваченный главарь банды Батура, к которому пыталась попасть его жена. Митинг проводил заместитель председателя районного Совета депутатов. Он поздравил нас с окончанием нашего похода, от имени райсовета объявил благодарность. На митинге выступали еще двое или трое, затем мы выстроились и с дружными песнями, под Красным знаменем нашей ячейки пошли на железнодорожную станцию, чтобы вер­нуться в Краснодар. На станции наш командир Самур обратился к начальнику, чтобы узнать, когда пойдет товарный эшелон на Краснодар. Но последний предупредил, что без билетов не разрешит нам сесть в поезд, хотя бы товарный. Это вызвало недовольство коммунаров:
   - Билет, билет и нам билет! - шутили ребята, хотя и по существу было очень обидно: мы выполняли задание штаба ЧОН КЧО, нам не было отпущено ни продовольствие, ни средств для передвижения, ни, тем бо­лее, обмундирование. За две недели окончательно оборвались, истрепали свою обувь, утомились, не были в бане, а теперь нам предлагают пешком пройти от Абинской до Краснодара, то есть, около 60 км! Возмущались мы все, хотя и начальник станции по-своему был прав: действовала новая экономическая политика, согласно которой исключался бесплатный проезд по железной дороге. Прибыл какой-то эшелон-порожняк. Самур дал команду занять один из товарных вагонов. Началь­ник станции задерживал отправку поезда, требуя освободить вагон. Но убедившись, что мы не выйдем из вагона, он отправил поезд. По прибытии в Краснодар наш эшелон остановили у железнодорож­ного моста. Когда мы открыли дверь вагона и осмотрелись вокруг, то заметили, что наш вагон окружен войсками транспортного ГПУ. Они потребовали от нас выйти из вагона и сдать оружие. Нашему возму­щению не было границ! Некоторые, не ожидая никаких распоряжений, защелкали затворами, а вслух крикнули: "Не дадим арестовывать Красное знамя!". Командир, прибывший для нашего задержания, задумал­ся: как быть? Молодые сумасбродные ребята действительно могут открыть огонь! Между тем коммунары продолжали возмущаться:
  -- Кого Вы хотите арестовать? Отряд комсомольцев, коммунаров ЧОН? Наше знамя? А ну, подойдите ближе!
   Командир войск транспортного ГПУ понял, что если он не уступит, не миновать перестрелки, будут невин­ные жертвы. Тогда он предложил нашему командиру пойти с ним в транспортный отдел ГПУ, где разберутся. Мы все вышли из вагона и пошли за нашим командиром Самуром. На вокзале, в ТО ГПУ, Самура продержали долго. Но мы решили без него не расходиться. Наконец, он вышел и, смеясь, обратился к нам:
  -- Билет, билет и нам билет!
   Оказывается, начальник станции Абинска за то, что мы не подчинились ему и не вышли из вагона, позвонил в Краснодар в ТО ГПУ и доложил, что с эшелоном едут какие то вооруженные бандиты. Когда в ТО ГПУ убедились, с кем имеют дело, нас отпустили. Участники похода после возвращения в Краснодар сфотографировались, этот снимок хранится у меня дома. Но было очень досадно, что среди настоящих участников похода при фотографировании подсели "мухи", люди, не имевшие никакого отношения к этой операции.
   Через несколько дней после возвращения отрядов ЧОН, в Краснодаре, на ул. Мира (бывш. Пролетарской ул.), в одноэтажном доме на месте нынешнего магазина обуви, состоялся суд над пойманными бандитами, которые понесли заслуженное наказание. На этом бандитизм на Кубани прекратился.
   Лет 6-8 тому назад неожиданно явился ко мне Самургашян, который в то время жил в Ростове-на-Дону, и попросил фотографию нашего отряда, чтобы заверить имена участников похода, так как он встретил бывшего адъютанта начальника штаба ЧОН КЧО. Тот заверил имена и фамилии участников похода на обороте фотокарточки собственноручно, а его подпись, в свою очередь, заверили в милиции. Еще через два-три года после этого вновь взяли (А.Тумасов) эту фотографию для размножения. Причем, почти стертую рукопись карандашом адъютанта начальника штаба в научной лаборатории милиции восстановили, применив какой-то необычный способ. Один экземпляр фотоснимка передали в музей революции, который находился на Красной улице, на месте нынешнего универмага между улицами Гоголя и Карасунской (ныне Чапаева).
   Хотелось отметить еще один момент, связанный с походом на­шего отряда на борьбу с бандитизмом на Кубани. В б0-х годах ко мне зашел Андрей Тумасов и от имени Самургашяна предложил написать (совместно с Самургашяном) историю нашего похода. Я сказал, что большого значения этому походу я не придаю, да и много прошло уже времени, стерлись в памяти некоторые, заслуживающие вни­мания, события. Наконец, почему мне быть соавтором? Если Самургашян проявил инициативу, пусть пишет сам, при чем же я? На это Андрей Тумасов ответил:
  -- Как же? Он ведь был командиром, а ты комиссаром отряда!
   - Я рассмеялся: какой же из меня "комиссар"? Чего выдумывать?
  -- Как же не комиссар? Ведь ты вел беседы, читал газеты ребятам?
   Однако я не дал своего согласия быть соавтором воспоминаний Самургашяна, так как у нас в отряде не было никакого комиссара. Мне показалось, что мое соавторство нужно было Самургашяну, чтобы облегчить издание таких воспоминаний.
   Аналогичное предложение стать "соавтором" было сделано мне со стороны одного из моих товарищей по комсомолу, назовем его "К". Он зашел ко мне и говорит:
   - Ваня, давай напишем воспоминания о Хакурате?
   - Как же я буду писать воспоминания о Хакурате, если я его не знал? - отвечаю я ему. На что он возразил:
   - Как же ты не знал его, когда он знал тебя?!
   Что оставалось мне сказать ему, если он хорошо знал, что Хакурате - известный партийный работник, один из организаторов Ады­гейской автономной области, первый секретарь обкома партии, и, конечно, он не мог знать какого-то мальчишку в 15-16 лет, тем более придавать ему какое-то значение. Но я и не представлял и того, а что он может писать о Хакурате?
  

Депо Краснодарского городского трамвая

  
   В начале 20-х годов в Краснодаре были безработные. В городе существовала Биржа труда (на углу Красной и Ворошилова или Рабфаковской). Ввиду сокращения штатов в Горкоме РKCM я ока­зался безработным. Устраиваться на работу было очень трудно, хотя для молодых людей предоставляли преимущество - "бронь". Вдруг стало известно, что в "Гортрамвае" открылась вакансия на рабочих по ремонту пути. Но, поскольку я еще не достиг совершеннолетия, меня не должны были брать на такую тяжелую работу. Однако я просил направить меня все же в "Гортрамвай", а там, мол, я договорюсь. Я получил направление, явился к главному бухгалтеру Шульженко. Это был человек высокого роста, худощавый, с рыжеватыми волосами, 50-60 лет. Он взял у меня направление, посмотрел поверх очков на меня и спросил?
  -- А сколько тебе лет?
   Я наврал: восемнадцать... Тогда он задал вопрос:
  -- А ты какого года рождения?
   На это я быстро сориентировался: "1905-го!".
   Вместо того, чтобы спросить у меня документы, подтверждающие мой возраст, Шульженко, как истинный бухгалтер, стал считать на счетах, получилось...18! Я был принят на работу по ремонту пути. В первое время я работал в бригаде по ремонту пути. Мне поручалось за ночь разобрать мостовую, выложенную из камней по Красной улице в форме квадратов, откопать шпалы, а также вытащить костыли (после прекращения движения) и подготовить путь к замене шпал. Утром к шести часам подходили рабочие, которые огромными клещами, с двух сторон, по команде "раз, два - взяли!", поднимали рельсы и ставили их справа и слева. Одновременно выбрасывали старые подгнившие шпалы, на их место ставили новые, после укладки рельсов на новые шпалы, с двух сторон просверливали в них дыры для костылей, которые забивали тяжелыми молотами. После этого шпалы засыпали землей, утрамбовывали, а в это время уже начиналось движение трамваев. За очистку одного звена (от стыка до стыка) от камней, земли, освобождение шпал от костылей, мне платили 6 рублей 50 коп. Примерно, в это время я купил себе шерстяные брюки за 8 рублей. Кстати отмечу, что эти брюки в несколько дней прохудились. Тогда я зашел в правление ЦРК (центрального рабочего кооператива) "Основа", пока­зал их, рассказал в каком магазине я их купил, и они, несмотря на то, что у меня не было товарного чека, взяли брюки и вернули деньги!
   Работа по ремонту пути трамвая была не менее тяжелой, чем работа землекопа на дамбе Кубани, но здесь была солидная зарплата, в то время как на земляных работах нам давали натурой один килограмм бе­лого хлеба. Впрочем, я оставался на ремонте пути недолго. Меня перевели на "канаву", над которой ставили трамвайные вагоны и ремонтировали их (разбирали моторы и передавали в моторный цех, снимали коллекторы, заменяли контакты, подтягивали гайки, заменяли буксы и т.п.). Моим учителем на ремонтной канаве был слесарь высшего разряда (9-го разряда) Иван Иванович. Мы были "универсальные" мастера, выполняли не только слесарные, но и электромонтажные ра­боты. Эта работа мне нравилась, я шел на работу охотно и не спешил домой после ее окончания. В обеденный перерыв я читал рабочим газеты, сообщал различные новости. Они охотно слушали мою информацию, задавали много вопросов, нередко подзадоривали меня критическими репликами. Особенно часто любил задевать меня старейший, лучший токарь депо Арсентий Иванович Зуев. Однажды, когда я прочел какую то статью о бесплатном лечении в нашей стране, он перебил меня:
   - Вы говорите о бесплатном лечении... а вот нашему рабочему (фамилию его я позабыл) жене которого врачи выписали патентован­ное лекарство, отказали в нем. Какое же это бесплатное лечение?!
   На мой вопрос: а обращались ли в городские органы здравоохра­нения, Арсентий Иванович махнул рукой: "Это только разговоры, нашему брату не видать бесплатного лечения!" Я попросил рецепт у рабочего, которому не дали патентованное лекарство, сходил в горздравотдел, который в то время находился на территории нынешней краевой клинической больницы. Расспросил, к кому нужно обратиться по вопросу получения патентованного лекарства. Сказали, что этим вопросом ведает зав. горздравотделом. Эту должность в то время занимал рабочий-выдвиженец Колесников, кото­рый не имел никакого медицинского образования. Но его заместителем был очень опытный врач Лукьянский. Выслушав мою просьбу, Колесни­ков посовещался с Лукъянским, изыскал возможность удовлетворить мою просьбу, но сказал, что с патентованными препаратами имеются определенные трудности. Однако мне выдали нужное лекарство, я с ним при­шел домой. На следующий день, во время обеденного перерыва, Арсентий Иванович вновь обратился ко мне с вопросом:
   - Ну, что, Ванюша, достал патентованное лекарство?
   - Нe дали, - говорю я, - сказали, что можно заменить другим отечественным препаратом. Услышав мой ответ, Арсентий Иванович стал иронизировать:
  -- Ну, мы же тебе говорили, теперь ты убедился, что патентованного лекарства нам не видать!
   Тут я дальше не выдержал, засмеялся, достал из кармана флакон оранжевого цвета и вручил, рабочему, жене которого было выписано это средство. Арсентий Иванович и его сторонники были сконфужены, на некоторое время воцарилось тягост­ное молчание, затем Арсентий Иванович посмотрел на меня и говорит: "Ах ты, плут! Разыграл-таки нас!"

Смерть В.И.Ленина

  
   На проводимых мною политинформациях во время обеденного пере­рыва рабочие всегда интересовались состоянием здоровья В.И.Ленина, не пропускали ни одного бюллетеня, чтобы не прочитать о здоровье вождя. В последние месяцы 1923-го, даже в начале 1924 года, в сообщениях ТАСС говорилось об улучшении его состояния, поэтому было совершенно неожиданным и потрясающим, когда вдруг 21 января 1924 года радио сообщило о кончине великого и любимого вождя партии, народа и прогрессивных людей всего мира. Эта потеря была личным горем миллионов. Чтобы в какой-то мере возместить эту потерю, ЦК РКП(б) обратился к рабочему классу с призывом вступать рабочим "от станка" в ряды ленинской партии. На этот призыв немедленно от­ветили рабочие, тысячами подавая заявления в ряды партии. За несколько дней вступило свыше 240 тысяч рабочих.
   В этот год управляющим Краснодарского городского трамвая был Иван Федорович Щербаков - старый коммунист (кажется, с 1918 года), который уже ряд лет занимал эту должность. Он пользовался среди ра­бочих большим авторитетом. В 1923 г. появился у нас секретарь партячейки, всеобщий любимец трамвайщиков, особенно молодежи, Николай Журавлев. Он приехал к нам из Воронежа. Отчества его никто не знал, так как все его называли просто "Коля". Он был низкого роста, худенький, как бы "миниатюрный" человек, с густой шевелюрой черных, как сажа, волос. Он всегда был в веселом настроении, очень добрый ко всем рабочим.
   Однажды, когда я работал под вагоном в канаве, Журавлев подошел ко мне и говорит:
  -- Ванюша, ты не хочешь подать заявление в партию?
   Я был удивлен такому вопросу, так как считал, что как комсомолец, я должен быть передан в партию, когда исполнится 24 года. Мне же только исполнилось 18 лет...
  -- Ничего, как закончишь смену, зайди в ячейку, поговорим.
   После смены я поднялся на второй этаж управления, где поме­щалась партячейка. Журавлев разъяснил мне суть дела, и я тут же написал заяв­ление о принятии меня в кандидаты в члены РКП (б), а 24 апреля 1924 г. на районной партийном собрании Краснодубинского района г. Краснодара (ныне Октябрьский район) я был принят в кандидаты партии "по ленинскому призыву". Собрание проходило в длинном одноэтаж­ном помещении с дощатыми стенами и, кажется, на земляном полу, на месте, где позже построили современный железнодорожный клуб (во время ВОВ немецкие захватчики дотла спалили это мирное здание, но после войны обо было восстановлено и стало намно­го краше, чем раньше). На этом собрании председательствовала видный деятель партии и государства, член коммунистической партии с 1903 года, Розалия Самойловна Землячка. Я был бесконечно счастлив вступлением в родную партию, созданную великим Лениным, искренне думая над тем, как я оправдаю такое большое доверие ко мне. (В абсолютной искренности этих слов можно не сомневаться! - Ред.)
   В моем "Партийном деле", которое было передано мне на хранение и хранится сих пор "Личный листок" учетно-распределительного отдела ЦК РКП(б), запол­ненный мною 11 апреля 1924 г., где имеются некоторые любопытные записи. Так, в графе 10-й "Социальное и национальное происхождение" за­писано: 1) дед - ремесленник - грек, 2) отец - бухгалтер - армянин, 3) мать - домохозяйка - армянка. (В скобках скажу, что позже, как-то на партийном собрании областной совпартшколы, где я учился, секретарь парторганизации читал этот "Личный листок", как бы сокращая мои ответы: "Дед - грек, отец армянин, сам - русский", вызвав гром­кий, долго не прекращающийся смех. Но я не писал о себе "русский", а ответил лишь на вопрос: "разговорный язык", которым я признал русский, не иначе как из гордости, что разговариваю по-русски. Но секретарь не стал расшифровывать мои ответы на постав­ленные вопросы и неожиданно вызвал такое веселье в зале). Далее, здесь же, в "Личном деле" автобиография, в которой сказано, что мой дед садовник, но садовником в действительности был дед по матери, а дед по отцу был ремесленником (портным), но затем ослеп и не работал. (По рассказам двоюродной сестры автора - Ады Артемовны Меликовой, дед ослеп потому, что работал портным по золоту. - Ред.)
   В личном листке перечислены рекомендующие: Меликова Ада Артемовна, член партии с 1920 года, партбилет N 237748, и Кравченко Денис Ефи­мович, член партии также с 1920 года, партбилет N 404994 (во время "расцвета" "культа личности" он "исчез", говорили, что его арестовали как врага народа ("английского шпиона"!).
   В графе "Заключение ячейки" красными чернилами, каллиграфическим почерком выведено: "Постановили принять, голосовали единогласно как рабочего от станка. Протокол N 12 от 23 апреля 1924 года. Секретарь ячейки (подпись неразборчива). Следующая графа: "Постановление (Рай) Узкома" Протокол N 43 от 18/VIII-24г. (заполнено красными чернилами): Принять в канди­даты на 6 месяцев как рабочего". Затем, с нового абзаца, записано другим почерком, черными чернилами: "Постановление бюро райкома утвердило общерайонное партийное собрание, протокол N 16 от 23/VIII-24 г.". 1/IX-I924г. Секретарь Парткома (подпись неразборчива). Печать Краснодубинского райкома РКП (б). Ниже этой записи графа: "Постановление Окружкома" N 24, 4 ноября 1924 г. "Согласиться с отнесением к 1-й группе. 26 ноября 1924 г. зав.учетным отделом Кубанского Окружкома РКП (б) Ступников. Печать Кубанского Окружкома РКП (б) Юго-восточ­ного края. Добавлю: со Ступниковым я работал в Кубано-Черноморском, областном, затем Окружном комитете РКП (б). Это был спокойный, добрый человек, никогда не повышающий голоса. Мне было интересно видеть его на работе в Краснодарском крайкоме КПСС спустя десятки лет - в 60-х годах, но как жаль, что не пришлось с ним говорить, а второй встречи не случилось: он исчез, наверное, ушел из жизни, ему уже было много лет.
   В Краснодарском гортрамвае я работал с перерывами: с августа 1923 по август 1924 года чернорабочим по ремонту пути; с 20 июня по 14 ноября 1925 года - подручным слесаря и с 5 декабря 1925 года по 1 марта 1926 года подручным слесаря (справка Правления Объедине­ния "Воэльтрам". Управление трамвая от 1 августа за N 2132).
   Когда истек мой кандидатский стаж, я был уже совпартшкольцем, но проходил производственную практику в депо гортрамвая и там же в это время состоял на партучете. 25 июня 1925 года я подал заяв­ление в партячейку гортрамвая перевести меня из кандидатов в действительные члены партии. В моем личном партийном деле хранится бланк заявления, внизу которого имеется графа: "Заключение комиссии по проверке полит. знаний". Эта графа была заполнена чернилами: "Политически развит средне, в вопросах ориентируется". Комиссия - три подписи и дата - 18 августа 1925 года. На обороте бланка подписи рекомендующих. Их было пять - все трамвайщики, все члены партии с 1920 рода: Арсентий Алексеевич Бойко (кузнец), у которого некоторое время я был молотобойцем, Д.В.Басов - токарь, М.Козин - маляр, Бабурин - плотник и Франц Янович Макевич (работал в мастерских, но не помню его специальности). Зав. учетом райкома заверил подписи рекомендующих и скрепил печатью райкома партии. Затем ниже графа: "Заключение общего собрания ячейки" - "принять в члены РКП (б) как вполне подготовленного товарища". 22 июня 1925 года (протокол N 15, ї 2). Секретарь ячейки - подпись /неразборчива/. Ниже опять графа: "Постановление Краснодубинского Райкома РКП (б)" от 26 авгус­та 1925 г. "перевести в члены РКП (б)", (протокол N 10,ї ).Секре­тарь райкома - подпись, печать райкома.
   Работая в депо гортрамвая подручным слесаря, я поступил в Вечерний рабочий техникум на электромеханическое отделение (он занимал здание Сельскохозяйственного института - нынешнего института физкультуры). Несмотря на то, что мы учились без отрыва от производства, всех нас зачисляли на стипендию. Но, как это ни смешно, очень было тяжело носить эту сти­пендию домой, особенно мне, жившему на Карасунском канале - на рас­стоянии 14 кварталов. Дело в том, что стипендия состояла из натураль­ных продуктов: муки (40 кг), мяса, подсолнечного масла и др. Учился я очень охотно, полюбил электромеханику, успешно окончил первый курс, стал учиться на втором, но мне не повезло: перевели на сменную работу, и я лишился возможности посещать занятия. Несколько раз я пытался добиться остаться на дневной работе, но это мне не удалось, и я был вынужден оставить учебу. На память осталось в моем деле удостоверение за N 1220 от 14 декабря 1923 г. о том, что я являюсь слушателем Вечернего рабочего техникума. На производстве - в депо трамвая - ко мне относились очень хо­рошо, способствовали в получении образования. Партийная ячейка выхлопотала в Кубано-Черноморском обкоме партии направление на учебу. Меня откомандировали в Ленинградский лесной политехни­ческий институт. Второе такое направление было выдано члену партии с 1918 года поляку Лянцкоранскому, и мы поехали в Ленинград вместе.
   В Ленинграде меня поместили в общежитии в Смольном институте, там же, в подвале была столовая, где я питался. Лянцкоранский был помещен в другое общежитие. Мы прибыли в Ленинград раньше, чем следовало. Целый месяц ждали работы мандатной комиссии. Мои деньги были на исходе, хотя я жил очень скромно. Долго не думая, я зашел в Северо-Западное Бюро ЦК ВКП (б), которое находилось здесь же, в Смольном, расспросил к кому надо обратиться за материальной помощью приехавшему на учебу. Мне показали комнату, где сидели несколько человек, один из которых занимался такими вопросами. Он был одет в кож­аную куртку, рядом с ним на столе стояла кожаная фуражка, это был человек средних лет. Он выслушал меня (откуда я, куда и зачем приехал), затем не без любопытства и лукавства переспросил:
  -- Так как кончились твои деньги? Может, ты транжиришь их направо и налево?!
   Я принял эти слова всерьез и начал рассказывать, что я обедаю в столовой Смольного, беру гречневую кашу, ржаной и ситный хлеб (все это я ел впервые в столовой Смольного!), суп или борщ. Он снова улыбнулся и говорит:
  -- Ну, что же, если действительно кончились твои деньги, придется дать!
   Достал какую-то книгу, записал, дал мне расписаться и тут же из сейфа достал и дал мне какую-то сумму денег. Я поблагодарил его и вышел, будучи абсолютно уверенным, что все это так и должно быть!
   Я любил походить по Ленинграду, но каждый раз возвращался на Московский вокзал, откуда легко находил Смольный или, чаще, садился на трамвай и приезжал к Смольному институту. А Московский вокзал я находил по памятнику Александру III, восседавшему на коне, на пьедестале которого было высечено четверостишие Демьяна Бедного под названием "Пугало":
  
   Мой сын и мой отец при жизни казнены,
   А я пожал здесь удел бессмертного коня,
   Торчу здесь чугунным пугалом для страны,
   Навеки сбросивший ярмо самодержавия.
  
   Вот это самое ''Пугало" было моим ориентиром. И вот однажды я покрутился возле Московского вокзала и потерял мой ориентир. Недалеко от этого места находилась стрелочница трамвая, старая женщина. Я подошел к ней и спрашиваю:
  -- Скажите, пожалуйста, где здесь "Пугало"?
  -- Какое "Пугало", - недоумевала она?
  -- Памятник Александру III, говорю ей, она рассердилась на меня:
  -- Ты сам пугало, царя-батюшку называешь таким словом!
   Но сказав это, старушка улыбнулась и начала интересоваться, кто я, откуда, далеко ли Кубань и что собой представляет этот край. После окончания нашей беседы, которая прерывалась при подходе трамваев, когда ей нужно было переводить стрелки, я распрощался и ушел.
   Однако мне не суждено было остаться в Ленинграде. Мандатная комиссия отклонила кандидатуру Ляцкоранского, как великовозрастного (ему было больше 35 лет). Из-за солидарности к нему я также забрал свои документы, и мы с ним поехали домой. Не скажу, что когда-либо я сожалел об этом: лесной институт мне не понравился. Не успели мы доехать до Ростова-на-Дону, как узнали из газет о большом наводнении в Ленинграде, равное которому было 100 лет тому назад - в 1824 году!
   Вернувшись в Краснодар, я по-прежнему, работал в депо трамвая, на ремонтной канаве, работал охотно, с удовольствием, хотя не оставил желания учиться. Это мое желание постоянно поддерживалось комсомольской и партийной организацией. В августе 1924 года ячейка РЛКСМ N гортрамвая обратилась в подотдел нацмен Окружкома РКП (б) с письмом, в котором сказано, что: "Ячейка характеризует тов. Акопова Ивана как члена РЛКСМ с 1922 года, который за время пребывания в рядах комсомола показал себя вполне выдержанным и способным товарищем. Тов. Акопов работает на предприятии с 1923 года августа месяца, за это время показал себя как хорошего способного работника... был активным членом РЛКСМ. В данное время Акопов имеет сильное желание учиться, а посему ячейка ходатайствует об откомандировании тов. Акопова в рабочий факультет. Секретарь Коростылев, член бюро А.Кононенко".
   Но на рабочий факультет я не попал, мне дали направление в Кубано-Черноморскую советско-партийную школу II ступени, где я про­учился два года - с 1924 по 1926 гг. Из совпартшколы периодически нас посылали на производственную практику в районы Кубани. Особенно врезалась мне в память работа в Ладожеском, Устъ-Лабинском, Брюховецком районах. Поскольку прошло слишком много времени и мно­гое позабылось, сохранившиеся документы способствуют восстановлению последовательности событий.
   Как видно из удостоверения, выданного Краснодарской партшколой II ст. от 20 декабря 1924 г. за N 664, "Тов. Акопов Иван командируется в распоряжение Медведевского райкома РКП (б) Кубанского округа для 4-х недельной практической работы. По истечению срока работы Акопов Иван имеет право на 2-х недельный отдых в месте по его личному усмотрению. Срок отпуска 31 января 1925 г. Основание: Циркуляр Окружкома N .Зав школой - подпись. Секретарь подпись. Печать".
   На производственной практике мы устраивались на частных квартирах. В ст. Медведевской я устроился на квартире одной старушки. Она назначила мне плату за квартиру и полное питание на 8 рублей в месяц. Кормила очень заботливо, вкусно, обильно и все была недовольна тем, что я якобы мало ем. В действительности это было не так: она жарила яичницу из 8 (восьми!) яиц, на свином сале, куски которого занимали одну треть сковородки. Кроме того, на столе были прекрасного засола огурцы, помидоры, а также сметана, ряженка, ароматный пшеничный хлеб и, конечно, я не мог все это съедать. Обед и ужин были такими же обильными, но моя хозяйка считала, что она не оправ­дывает восемь рублей, которые я плачу ей за месяц!
   В совпартшколе также кормили нас очень хорошо, одевали отлично (бобриковое пальто, ботинки "Скороход", костюмы и еще платили стипендию в семь рублей в месяц). Рабфаковцы были обеспечены сравнительно хуже, завидовали нам и называли "советскими юнкерами!". Преподаватели совпартшколы были с солидным марксистским и общетеоретическим и культурным багажом. Учили нас, главным образом, на трудах классиков - Маркса, Энгельса, Ленина, а также Плеханова и других марксистов, решениях партийных съездов и конференций. Особенно большой интерес у меня вызывала философия. Все окончившие совпартшколу были распределены в разные районы и разъехались в разные стороны. В Краснодаре работал лишь Петр Варуха, с которым мы в совпартшколе жили в одной комнате. Он был ректором сельскохозяйственного института, имел большой авторитет, но затем внутренние невидимые пружины стали трясти его, пока в 1972 году он не вышел на пенсию, а в 1975 году - скончался.
   Обучаясь в совпартшколе, я не терял связи с гортрамваем: в лет­ние каникулы, иногда в период производственной практики я зачислял­ся на работу. Так, например, во время моей временной работы в депо трамвая, 9 октября 1925 года, как видно из сохранившегося извещения Краснодубинского райкома партии, я был направлен на курсы по переподготовке пропагандистов (подписали этот документ секре­тарь райкома Шостак и зав.агитпропом Туварев).
   21 сентября 1925 г. постановлением бюро ячейки гортрамвая мне была выдана такая характеристика:
   "Дана сия курсанту Краснодарской партийной школы II ст.1-го кур­са т. Акопову И.Э. в том, что он с 1-го июня с.г. по 1 октября 1925 г. был прикреплен Краснодубинским райкомом РКП (б) в нашу ячейку и выполнял ответственную работу по руководству краткосроч­ной школой политграмоты. На работе в ячейке, а также на производстве (где работал в качес­тве подручного слесаря) он проявил себя с хорошей стороны и к работе относился аккуратно. Политически развит хорошо и в политических во­просах ориентируется. Вполне выдержан и дисциплинирован. Отношение к беспартийным и к своим товарищам хорошее. Бюро ячейки констати­рует, что в дальнейшем т. Акопов вполне сможет вести самостоятельную работу. Секретарь ячейки РКП (б) при гортрамвае (Левшин)".
   Такую же характеристику дала мне партячейка гортрамвая за время работы там в период зимних каникул и весенней сессии 1926 года.
   Кубанский Окружком РКП (б) часто привлекал меня к различный хозяйственно-политическим кампаниям. Например, как видно из удостоверения, выданного мне Горяче-Ключевским райисполкомом 5 января 1926 г. за N 1623, я был уполномоченным Окружного исполкома по Горяче-Ключевскому району. Очень часто окружком партии использовал меня по работе среди национальных меньшинств (обычно употреблялась сокращенная форма - нацмен), главным образом, среди армян, которых было много как в г. Краснодаре (28 000), так и в районах Кубани. В городе был клуб "Нацмен", который имел не то 16, не то 18 национальных секций - армянская, грузинская, азербайджанская, греческая, польская, айсорийская и др. Этот клуб помещался на углу Красной и Чапаева улиц, на месте нынешнего здания магазина подписных изданий. Другими центрами работы среди нацменьшинств были полная средняя армянская школа по ул. Красной, 4, где в настоящее время размещена Краевая публичная библиотека имени А.С. Пушкина, а также неполная средняя армянская школа, которая помещалась на Коммунаров, недалеко от ул. Гоголя (кажется, в настоящее время там нет никаких учреждений). Одним из таких центров представляла амбулатория нацмен, которую воз­главлял доктор Паносян (образование не то швейцарское, не то фран­цузское), армянские секции при клубах строителей, грузчиков, греческая школа на углу Шаумяна и Ленина, в Ростове-на-Дону издава­лась армянская газета "Мурч и Мангах" ("Серп и Молот"), проводились и многие другие виды работы среди национальных меньшинств Краснодара и края. Ослабление работы среди национальных меньшинств, в частности армян, можно было пред­видеть, так как многие уехали в свои республики, но прекращение этой работы привело к тому, что национальные меньшинства искали место встречи друг с другом. По этой причине, по наблюдениям многих, чаще стали собираться в армянской церкви, которая была на углу Красной и Советской улиц. Однако, после того, как церковь была ликвидирована ввиду заражения грибком деревянных частей, из которых она была построена, не стало места, где можно было собираться армянам, плохо владеющим русским языком или тем, которые жаждут услышать родную армянскую речь. Не потому ли так много армян стали собираться на кладбище, когда кого-либо хоронят? Таким образом, большая и очень важная работа по политичес­кому и культурному воспитанию национальных меньшинств была постепенно прекращена. (Фото N7).
   Впрочем, в мою задачу входит рассказывать о прошлом. Весной 1925 года меня вызвали в подотдел нацмен Кубано-Черноморского окружкома РКП (б) и предложили выехать в некоторые районы по работе среди армян-беженцев войны 1914--1918 гг., в частности, по проведению землеустройства среди них, например, в Усть-Лабинской и Ладожской станицах. Для проведения этой работы со мной ехал беспартийный учитель Паносян, который помогал мне, когда я затруднялся в переводе некоторых слов с русского на армянский. Когда я делал доклады на армянском языке, он обычно сидел в президиуме собрания позади меня и моментально переводил нужное слово.
   По окончанию работы по вопросам землеустройству беженцев-армян, я вернулся в Краснодар 25 мая 1925 года и на бюро армянской коммунистической секции подотдела нацмен Кубано-Черноморского окружкома РКП (б) сделал доклад о проведенной работе. 26 мая того же года за N 4106 была дана мне, как совпартшкольцу, характеристика. В ней говорилось следующее.
   "Настоящая дана слушателю Областной партийной школы II ступени в гор. Краснодаре тов. Акопову Ивану, каковой был командирован по заданию П/отдела нацмен Кубокружкома РКП (б) в Усть-Лабинский район для обследования и организации работы среди национальных меньшинств этого района, в том, что все возложенные на него обязанности, поручения, как видно из протокольного постановления бюро коммунистической армянской секции, им, Акоповым, выполнены аккуратно, добросовестно и свое­временно.
   Подотдел нацмен считает необходимым подчеркнуть впечатление, произведенное отчетным докладом сравнительно молодого тов. Акопова и полагает, что при условии должного руководства и умелого направле­ния таковой может стать хорошим, дельным и ценным работником для партии.
   Означенное подписью и приложением печати удостоверяется. Зав. п/отделом нацмен Кубокружкома РКП (б). Секретарь".
   Наша учеба в совпартшколе завершилась. Комиссия окружкома партии в составе зав. агитпропотдела тов. Михаила Маслиева, зав. орготдела тов. Милехина, представителей окружкома ВЛКСМ и политпрос­вета (фамилии их не приведены в протоколе), зав. школой тов. Струева, зав. учебным отделом тов. Мильченко, секретаря комячейки тов. Рабченя и секретаря партшколы тов. Склярова приступила к распределению окончивших по районам. В отношении меня было сказано в протоколе: "И. Акопов, рождения 1906 г., член ВЛКСМ (б) с 1925 г. и член ВЛКСМ с 1922 г. Подручный слесаря и электромонтер. Член бюро ячейки. По учлинии способности к учебе средние, усидчив, добросовестен. Все время работал в армкомсекции. Сам желает быть использованным в Краснодубинском районе на партработе.
   Постановили: Командировать в распоряжение Краснодубинского рай­она, рекомендовать в качестве секретаря комсомольской ячейки. Соответствующие подписи, печать".

Крайсоюз потребобществ

  
   После окончания мною совпартшколы Краснодубинские райкомы ВКП (б) и ВЛКСМ направили меня в Кубанское отделение Северо-Кавказского краевого союза потребительских обществ - Крайсоюз потребобществ, рекомендовав меня на работу секретарем комсомольской организации. Как видно из сохранившейся справки от 26 февраля 1927 года за N 8511, здесь я работал один месяц регистратором, а затем стеклографистом. Службу оставил вследствие перевода по партийной линии.
   В те годы секретари первичных организаций, не только комсомола, но и партии, зарплату за эту деятельность не получали и должны были совмещать выборную дол­жность с какой-то оплачиваемой работой. Мне было предложено освоить профессию стеклографиста. Одно было неприятно: мастер, который учил меня этому делу, должен был оставить свою должность, как только я стану работать самостоятельно. Возможно, была какая-то причина, о которой я не знал, но я не замечал никакой неприязни ко мне, напротив, он относился ко мне очень хорошо, учил добросовестно, и я учился очень охотно. Стал работать самостоятельно спустя две или три недели. Я научился печатать на машинке с той минимальной быстротой, которая не допускает пересыхание напечатанного специальной лентой текста. Научился также писать специальными стеклографическими чернилами, овладел техникой этого нехитрого дела. Ко мне стали обращаться различные государственные учреждения с просьбой отпечатать сравнительно большим тиражом рекламы различных товаров, пригласительные билеты на торжественные собрания и т. п. Так, например, в 1926 году ко мне обратились из универмага "Кубторг" (в настоящее время в этом здании размещен универмаг "Детский мир"). Им нужно было срочно изготовить свыше двух тысяч экземпляров рекламных листовок. За один лист плата была одна копейка. Самое интересное то, что ни я, ни мои "клиенты" не обращались ни в какой крайлит! Я получал зарплату в 40 рублей, поэтому приработок был кстати. За названный заказ я получил 26 рублей, для выполнения которого работал с вечера до утра без перерыва. Чтобы представить себе, какова была реальная стоимость этих денег, скажу, что на эти 26 рублей я смог купить. 18 рублей я отдал за прекрасный прорезиненный плащ (и сейчас бы с удовольствием носил такой!), продукты питания стоили очень дешево, их на рынке было изобилие: Сенной, Новый и Ста­рый базары обеспечивались продуктами "привозом" из станиц Кубани. Так, например, однажды я купил на Новом базаре (ныне "Кооперативный рынок") полную двуконную подводу, нагруженную арбузами и дынями всего за два рубля с доставкой на дом (до ул. Пролетарской - Мира и Карасунского канала - ул.Суворова! Мясо отличного качества стоило около 50 копеек, ведро яблок - 20 копеек, шерстяные брюки - 6-8 рублей и т.д. Однако, конечно, не так часто удавалось иметь такой прира­боток.
   Комсомольская работа была мне хорошо знакома, я вошел в личные контакты с комсомольцами Крайсоюза, и дела у нас пошли неплохо. Я участвовал на заседаниях пленумов райкома комсомола, был делегатом районной конференции ВЛКСМ, избирался кандидатом в члены Краснодубинского районного комитета ВЛКСМ, был избран делегатом VIII партконференции Краснодубинского района с правом решающего голоса (Мандат N 19 от 4 декабря 1926 года), но моя комсомольская работа была прервана с этого времени и навсегда...
  

Майкоп

   По поручению Северо-Кавказского крайкома ВКП (б) бюро Кубанского окружкома ВКП (б) (как видно из протокола N 5 заседания бюро от 8 января 1927 года) в составе т.т. Базарника (в то время был ответ. редактором газеты "Красное Знамя"), Барышева (секретарь окружкома партии), Еремина, Иванова, Маслиева (зав. агитпропом окружкома), Хахарева и Касилова постановила:
   "...рекомендовать П/отделу "Нацмен" СК Крайкома для использования в качестве пред РИК"а т.Мурадьяна и секретарем РК тов. Акопова". П.п. секретарь Кубокружкома ВКП (б) Барышев".
   В связи с этим постановлением я был отозван с комсомольской работы и направлен в г. Майкоп, где в первые несколько дней, в ожидании решения бюро Окружкома ВКП (б), мы жили с Мурадьяном в гостинице. В то время столица Адыгейской автономной области находилась не в Майкопе, а в Краснодаре. Через несколько дней после нашего прибытия в Майкоп нам сообщили, что вечером на бюро будет рассмотрен вопрос о нашем назначении в Армянский район:
   Мурадьяна - председателем РИКa (райисполкома), а меня - секретарем райкома партии. В связи с этим меня познакомили с секретарем райкома тов. Юрьевым, у которого я должен был принять дела райкома партии. Я не знал причины оставления им должности секретаря райкома, но чувствовал, что это его желание. Мы с ним беседовали о поли­тическом состоянии в районе, о состоянии партийной работы. Имелось в виду, что на следующий день после решения бюро мы с ним выедем в Армянский район для сдачи и приема дел рай­кома партии. Однако никого из нас на бюро не пригласили. На следу­ющий день утром я встретился в Окружкоме с Юрьевым, который был не в духе. Он сказал мне, что бюро Окружкома решило пока воздержаться от смены руководства в районе, а нас с Мурадьяном использовать инструк­торами - его Окрисполкома, а меня - Окружкома ВКП (б).
   Тов. Юрьев попрощался со мной и выехал на вокзал, чтобы отправиться к себе в Армянский район. На ст. Гойтх была подана тачанка Армянского райисполкома, на которой он должен был приехать в районный центр. Но на полпути, где-то на повороте горной дороги, со скалы, возвышающей­ся над дорогой, раздался выстрел, который смертельно ранил Юрьева. Его гибель потрясла всех нас. В первое время райцентр был переименован в "Юрьево", но позднее это переиме­нование не было утверждено по неизвестной причине. В 1974 году в газете "Советская Кубань" была опубликована статья, посвященная Юрьеву, но в ней ничего не было сказано о его трагической гибели. Я неоднократно собирался от­кликнуться на эту статью, но занятость не позволила это сделать.
   Итак, по решению бюро Майкопского окружкома партии, я приступил к выполнению обязанностей инструктора Окружкома по агитпропработе (удостоверение за N 593 от 21 марта 1927 года), главным образом, среди национальных меньшинств. Имелось в виду создать подотдел нацменьшинств по примеру Краснодара, Ростова-на-Дону и др. парторганизаций.
   Однажды в период моей работы в Майкопе ко мне подошел зав. агитпро­пом тов. Бесфамильный и сказал: "Тов. Акопов, тут Вас спрашивал какой-то Чаренц".
   - Если это действительно Чаренц, - ответил я взволнованно, - то это не "какой-то", а выдающийся армянский поэт, произведения и стиль которого напоминают Маяковского!
   Я сожалел, что Чаренц не застал меня в Окружкоме. Но на второй день, когда я вновь отсутствовал в Окружкоме, он приходил еще раз и спрашивал меня. Поэтому я поставил себе задачу - во что бы то ни стало разыскать Чаренца. Уж очень хотел повидать его, поскольку увлекался его стихами (я в то время и сам кое-что пытался писать, возможно, что-нибудь и осталось из моих поэтических "опусов", надо покопаться в моем архиве).
   Майкоп и теперь город небольшой, а в то время он был еще меньше, но искать человека, не зная его адреса, - дело нелегкое. Тем не менее мне удалось разыскать Чаренца и познакомиться с ним. Мне показалось, что и он был доволен нашей встречей, которая произошла в доме его матери. Не знаю, был ли этот одноэтажный домик коммунальным или частным, может быть, даже принадлежащим Чаренцам, но комнатка, куда привел меня Егише, была совсем небольшой, с маленьким письменным столом, на котором лежали исписанные каллиграфическим почерком листы готовой к сдаче в набор книги под названием "Бантум" (В тюрьме). Это были линованные листы стандартной бумаги высокого качества. Таких листов было около 300-350. Но я был приятно поражен очень красивому, каллиграфическому почерку, без единой помарки! Конечно, это был "беловик", но далеко не каждому удается писать даже несколько страниц без единого исправ­ления. Позже, как известно, эта книга была издана под заглавием "Углич танэ" ("В исправтруддоме").
   О содержании этой книги я узнал тогда же от самого автора - Егише Чаренца. По его рассказу он попал в тюрьму в связи с тем, что из револьвера "Браунинг" выстрелил и ранил девушку, за что был арестован, судим и попал в тюрьму. Отмечу, что книги на армянском языке издаются малыми тиражами, и вне Армении их трудно достать. Поэтому я не имел тогда и сейчас не имею этой книги Чаренца, пишу по памяти, которая у человека в 70 лет может и подвести.
   Не знаю, как поданы в книге "нравы" арестантов, но о них расска­зывал мне сам Чаренц. Хотя прошло уже 50 лет, но я отчетливо вспоминаю отдельные эпизоды, рассказываемые автором книги "Углич танэ". Например, он говорил, что в тюрьме того времени существовала "традиция" приобщения новичков к тюремной жизни. Новичку завязывали глаза и предлагали целовать "тюремный хлеб". Новичок не видел в этом подвоха и целовал подставленный кем-то зад... Это вызывало бурные восторги у участников процедуры. Далее, у новичка просили разрешения играть в карты на его коленях, то бишь, на его брюках, а по окончанию "игры", проигравший снимал его брюки и отдавал выигравшему партнеру. Он рассказывал и другие дикие и пошлые нравы арестантов, но я уже позабыл их и не хочу восстанавливать по литературным источникам, в частности, по книге. Чаренц рассказывал мне о причинах его приезда в Майкоп. Насколь­ко помню, он говорил, что его родители и братья жили в Майкопе, когда волна революции докатилась до Майкопа, его брат (или братья?), а также, кажется, и он сам, вступили в Красную Гвардию и принимали самое актив­ное участие по борьбе с контрреволюционными ордами, рыскавшими в то время на Северном Кавказе. Затем он уехал в Армению и вот теперь, через много лет, вернулся в Майкоп повидаться с матерью.
   Мать Чаренца была невысокого роста среднего возраста женщина с типично армянскими манерами гостеприимства. Не знаю, от кого Чаренц узнал обо мне, но его мать знала, что в Окружкоме партии работает некий армянин. Егише завел меня в свою комнату, которая напоминала мне обычные комнаты в станичных домах казаков. Его знакомство со мной, теплые беседы с первого же дня расположили его ко мне, а позже мы подружили с ним. Ежедневно к концу моего рабочего дня он приходил ко мне на работу и мы шли обедать в одной из столовых, находящихся вблизи от моего места службы (теперь, когда я бываю в Майкопе, обычно с лекциями по линии общества "Знание", проходя мимо этого дома и других мест наших встреч, то вспоминаю Чаренца, с которым, к сожалению, позднее не суждено было продолжить наши отношения). После обеда, который, признаюсь, сопровождался небольшими порциями спиртного (Чаренц пил "белое", а я любил натуральные вина), мы шли в городской парк, который находился в двух кварталах от нашей столовой. Мы там прохаживались, беседовали (Чаренц любил философствовать, рассказывать всякие истории и был очень приятным собеседником). Запомнилось мне одно народное гуляние, за парком, внизу, у реки Белой. Там были всевозможные игры, которые не оставались без его внимания. Однажды мы подошли к лодочным качелям, на которых ка­талась молодежь, и он заметил девушку, которая уговаривала подругу кататься, а та не хотела. Чаренц полушутя предложил ей покататься с ним и вскоре уже весело раскачивал качели - все сильнее и сильнее!
   Простота, задушевность и общительность Чаренца произвели на меня большое впечатление, которое не забывается до настоящего времени. Когда я случайно вспомнил эти встречи с Чаренцем, друг моего дет­ства и мой родственник литератор Ашик Казарян обрадовался и предложил мне писать воспоминания о Чаренце. Я же говорил ему, что не придаю значения своим воспоминаниям, с чем он не соглашался:
   - Знаешь ли ты, говорил он, - что как раз 1927 год в биографии Чаренца плохо освещен!
   - Но я писать не умею, тем более по-армянски, - оправдывался я, но мой друг не унимался.
   - Опиши факты, пиши по-русски, я переведу на армянский, подправлю и передам, куда следует, чтобы восполнить биографию Чаренца.
   Настойчивость Ашика взяла верх, и я пообещал написать свои воспомина­ния о дорогом для нас человеке и поэте. Прошли годы, я всегда помнил обещание, данное Ашику, но на исполнение его, в силу большой занятости, а, возможно, и недостаточной оценки этих воспоминаний, времени так и не нашлось: с каждым годом моя служебная и общественная деятельность увеличивалась, делалась все напряженней.
   Прошли годы. Как-то жена Ашика - Шура очень обрадовала нас, высказав в письме желание приехать с семьей к нам, чтобы совместно выехать на лето в Геленджик на отдых. Что может быть лучше, думал я: отдыхая на берегу Геленджикской бухты, я буду рассказывать о встречах с Чаренцем в Майкопе, а Ашик, как опытный писатель, запишет, что надо, оформит, как положено, и передаст кому надлежит. Но, к великому огорчению, этому не было суждено осуществиться: Ашик, которому я был так много обязан в том, что в труд­нейшие дни Великой Отечественной войны, он разыскал среди эвакуи­рованных семейств работников Кубанского медицинского института мою семью, разместил ее в своем рабочем домашнем кабинете на длитель­ный срок и заботился о ней, - неожиданно заболел и скончался...
   Теперь, когда нет среди нас Ашика, в своих "домашних" мемуарах я пишу эти строки в память не только Чаренца, но и Ашика, хотя за эти годы (с 1945 года) тоже многое позабылось: новые события в жизни доминируют над старыми, стирают их из нашей памяти.
   В Майкопе мне было неплохо: работал на ответственной, очень интересной работе, да еще в таком авторитетной учреждении, как Окружком партии; организовывал подотдел национальных меньшинств при Окружкоме, содействовал развертыванию политико-просветительной и культурно-просветительной работы среди нацмен, особенно армян, которые преобладали среди других национальных меньшинств. Некоторое время я даже жил в клубе нацмен, который был центром этой работы, учился играть на пианино, даже брал уроки у девушки моего возраста или несколько старше по имени Анаит. Однако все больше и больше чувствовал, что эти уроки идут в ущерб моей основной работе, а мы в то время работали не по часам, а отдавались работе полностью. Поэтому я не успел овладеть нотной грамотой, как пришлось отказаться от приятного увлечения музыкой.
   В клубе нацмен меня познакомили с каким-то энергичным молодым, лет 25-30, армянином, который, узнав, что я живу в клубе, предложил перейти жить к ним в дом. Я согласился и перенес свои нехитрые пожитки к ним до­мой. Мне выделили там отдельную, небольшую, но очень уютно обставленную комнатку с кроватью, покрытой белоснежным бельем и армянским шерстяными "дошак и вермак" (матрацем и одеялом). Питался я также у них, причем питание было таким изысканным и обильным, какого я не знал прежде. Но каждый раз на мой вопрос об условиях жизни хозяин все отшучи­вался: ладно, потом поговорим, недорого возьмем и т. д. Это меня стало тяготить. К тому же я догадался, что хозяин и его мать имели на меня виды: хотели, чтобы я ближе познакомился с их дочерью, которая была немного моложе меня и довольно красива, однако мне не нравилась, притом оказалось, что эти люди являются персидскими поданными... Я, недолго думая, "смотался" от них, после чего вновь жил в клубе, пока не нашел себе квар­тиру.
   Но как бы ни было хорошо в Майкопе, я думал о будущем, мне хотелось продолжать учебу, попасть в вуз, что невозможно было сделать в этом городе. Поэтому я стал добиваться освобождения от работы. В Майкопском окружкоме и слышать не хотели о том, чтобы ушел с работы, поэтому я обратился в крайком партии с просьбой посодействовать освобождению меня от работы в Майокружкоме ВКП(б). На мое письмо пришел ответ, в котором было сказано: "Крайком партии Вас откомандировал на должность секретаря армянского райкома. Если представленная работа сейчас не удовлетворяет Вас, просите Окруж­ном об откомандировании". Письмо было подписано ответственным по работе среди нацмен Заргаряном."
   В память о Майкопском окружкоме ВКП (б) удостоверение (N 593 от 21 марта 1927 года) о том, что я являюсь инструктором Майкопского окружкома партии по агитпропработе. Другой документ свидетельствует о том, что я работал в этой должности (Удостове­рение за N 1564 от 27 августа 1927 года) и что "...свои обязанности тов.Акопов выполнял добросовестно и аккуратно. Со службы ушел по своему желанию, что подписью и приложением печати удостоверяет­ся. Заместитель секретаря Майкопского окружкома ВКП (б) - Бесфамильный".

Снова в Краснодаре

  
   Незадолго до отправки в Майкоп, в Краснодаре меня избрали депутатом Краснодарского городского Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов VII созыва (Подпись председателя на "членском билете" неразборчива, секретарь - Антонов). На последней страничке этого "членского билета" моей рукой написано: "Последний Пленум был 18 марта 1929 года, пропуски на заседаниях Пленумов были в связи с частыми длительными командировками в станицы Кубани и в Майкоп".
   Вернувшись в Краснодар, я вновь стал принимать активное участие как в партийной жизни, так и в работе Краснодарского городского Совета депутатов трудящихся. В то время устраиваться на работу в Краснодаре было очень трудно, но на мою долю выпала возможность поучиться на курсах профессии весовщика железной дороги, по окончанию которых были какие-то шансы поступить на работу. Меня прикрепили к опытному весовщику склада, я наравне со служащими систематически и аккуратно посещал этот склад, учился всей "премудрости" маркировать и оформлять грузы на отправку, принимать и выдавать поступившие на склад грузы и т.п. Прошло около месяца, после чего в Управлении железной дороги я успешно выдержал экзамен на весовщика, но, к сожалению, работу так и не получил.

Нежданное, негаданное...

[исключение и восстановление в рядах членов ВКП (б)]

  
   В конце 1927 года (дату точно не помню) в парторганизации железнодорожного узла Краснодара состоялось кусто­вое партийное собрание, на котором заслушали доклад представителя райкома - докладчика Степанюка. Закончив свой доклад, он стал настойчиво спрашивать желающих задавать вопросы, но их не было. Чтобы прервать это гнетущее молчание, два-три человека стали задавать разные вопросы. В их числе был и я. Меня интересовали темы: о безработице, о зарплате, по всем ли вопро­сам дискуссии ошибался Зиновьев. Я просил разъяс­нений по этим вопросам. Однако вместо разъяснений Степанюк грубо набросился на всех, задававших вопросы, в том числе и на меня, а вместо аргументированных ответов сказал, что заданные мною вопросы уже свидетельствуют о том, что я сомневаюсь "в правильности линии партии". Провели голосование: я, как и почти все присутству­ющие, за исключением двух или трех, голосовали за генеральную ли­нию партии. Мне было очень обидно, что мои вопросы Степанюк так субъективно истолковал, вместо того, чтобы ответить на них. Но делать было нечего, заключительное слово было за ним! После собрания я стал спорить с ним, доказывал, что недобросовестно так поступать и произ­вольно делать выводы. На этом мы разошлись (и после этого вечера я никогда не встречался с этим человеком, оклеветавшим меня).
   Прошло два или три месяца после этого неприятного для меня собрания, как вдруг меня вызывают (через городскую газету!) на заседание Кубанс­кой окружной партийно-контрольной комиссии. Как оказалось, по докладу Степанюка на меня завели персональное дело. Чтобы быть объек­тивным, приведу точную копию документа, в котором отражено это дело.

Выписка

   из протокола N 19 заседания партколлегии Куб.окр. КК ВКП (б) от 2 марта 1928 рода, в составе т.т. Агеева, Давдова, Деркача, Игнатович.
   СЛУШАЛИ: N-А ї 4/171. АКОПОВ Иван Эмануилович, 1906 года рождения, образование н/среднее, рабочий, армянин, холост, член ВКП (б) с 1925 рода, п/б за N 0288804. в др.партиях не состоял, партнагрузку не несет. В Красной Армии не служил. В момент возникновения дела и по настоящее время безработный. Партвзысканиям не подвергался. Тов. Акопов обвиняется в принадлежности к троцкистской оппозиции. Присутствуя на заседании партколлегии тов. Акопов говорит, что он выступал на кустовом собрании жел.-дор. узла с целью получить разъяснение по непонятным вопросам внутри­партийной демократии и об отношении к оппозиции исключенных из партии оппозиционеров, а также по вопросу о зарплате. По всем вопросам свои ошибки признает. Нe верил в то, что неужели Зиновьев мог ошибаться по всем вопросам, а сейчас увидел, что он ошибался. Никакой работы фракционной тов. Акопов не вел, литературы не имел и не имеет, постановления ХV съезда считает правильными и будет их безоговорочно проводить в жизнь. Докладывает тов. Деркач. Присутствует тов. Акопов.
   ПОСТАНОВИЛИ: Установлено колебание по отдельным вопросам, но ввиду категорического отказа от своих взглядов и признающий свои ошибки, сдать материал в архив, предложив ему усилить над собой политвоспитание.
   Подлинный за надлежащей подписью. С подлинным верно: делопроизводитель КК (А.Таранова). Подпись, печать.
   Я не мог тогда предполагать, какое может иметь продолжение и во что выльется эта история в будущем...
  
   Тем временем я продолжал искать какую-нибудь работу и был рад, когда мне ее предложили на Краснодарской макаронной фабрике N 2 (в том же Краснодубинском районе города, где состоял на партучете) в должности "сушаря". Ни о какой механизации в тo время не могло быть речи. Разложенные на доске размерами 1,5 на 0,5 м сырые макароны сушарь должен был поднимать почти до самого потолка по крутым, расположенным друг против друга на расстоянии около 1 м 30 см лестничкам, для сушки. С этой целью сушарь брался левой рукой за ручку, приделанную снизу этих досок с макаронами, а правой ру­кой перебирал ступени лестнички, по которым одновременно поднимался но­гами. Ах, как это было трудно - одной рукой перебирать ступени лестницы и круто подниматься вверх, в то время как другая рука держала доску, перетягивающуюся под своей тяжестью! Поднимаясь таким неестественным способом вверх, сушарь должен был концы досок с макаронами ставить на ступеньки лестниц сверху вниз. Но трудность этой работы усугублялась тем, что в помещении сушильни всегда была нестерпимая жара, и работающие в сушилке постоянно истекали потом! Вода для питья в баках в подсобных помещениях была всегда теплой, а главное - присоленной! А как хотелось пить чистую, холодную воду! Тогда я не понимал, что такая вода была бы вредной для нас: она способствовала бы вымыванию солей организма и его обезвоживанию. Сушари получали зарплату по 7 разряду - 44 рубля 80 копеек (справка макаронной фабрики и 2 от 9 ноября 1927 года за N 169).
  

Горяче-Ключевской район

   В начале декабря 1928 года, когда работал в горкомхозе, я был вызван в Кубанскую Окружную избирательную комиссию и направлен в командировку в Горяче-Ключевской район в качестве уполномоченного по избирательной кампании, о чем свидетельствуют сохранившиеся документы: удостоверение, выданное мне Горячо-Ключевским райизбиркомом от 6 декабря 1928 года и циркулярное письмо Кубанского окружного исполкома уполномоченным от округа за 14 декабря 1928 года, N 8/296.
   Я много раз бывал в различных хозяйственно-политических командировках, проводимых партией в деревне, но эта командировка имела в моей жизни особое значение. Заведующий подотделом нацмен Кубанского окружкома ВКП (б) Ефрем Авдеевич Оганесов - мой хороший товарищ, вызвал меня в окружком и сказал:
   - Ты, Ваня, едешь в Горяче-Ключевской район, захвати с собой деву­шку, окончившую Нахичеванский-на-Дону армянский педагогический техни­кум - Эмму Чолахян. Она едет в Двенадцатое село учительницей армянской школы. Ты знаешь, дороги ненадежные, - добавил он, улыбнувшись, - а девушка хорошая...
   В те годы в зимнее время ехали в Горячий Ключ с ночевкой в ст. Саратовской, где существовал постоялый двор, где не только люди, но и лошади или быки могли получить приют. Надо ли говорить о том, что сон на том постоялом дворе был чрезвычайно тревожным: с одной стороны, рассказы о "страшных" бандитах, орудовавших на дорогах, а с другой - несметное количество насекомых - блох и клопов, которые не давали уснуть. Мне же надо было бодрствовать, так как со мной был револьвер военного образца "Наган" N 35888, а спал я очень крепко, так крепко, что не составляло большого труда похитить у меня это оружие. Я не хотел опозориться, проспав свое оружие, а вместе с тем надо было быть готовым отразить нападение бандитов, а если это случится, защитить и себя, и доверенную девушку.
   Особая моя настороженность была вызвана событиями двухлетней давности, когда в наш краснодарский двор (по Карасунскому каналу, ныне Суворова 22) ворвались конокрады, выследившие лошадей хозяйки дома, приехавшей на 2-3 дня из какой-то станицы, где постоянно жила. Конокрады стали выламывать доски в сарае, где находились лошади. В это время я спал на койке, за постоянно закрытой дверью, а моя мать спала по другую сторону этой двери и не могла подойти ко мне, не выйдя во двор. Услышав возню, соседи прошли в коридор, где находилась моя мать, и вместе с ней пытались раз­будить меня постукиванием в дверь, за которой я спал. Но я ничего не слышал. Тогда они стали громко стучать топором по двери, пока я проснулся. Мне объяснили, что случилось, я схватил свой наган, выбежал во двор, но конокрады услышали поднятый в доме шум и убежали. Теперь здесь, на постоялом дворе, я боялся повторения этого...
   Женой хозяина постоялого двора была тетя Ася, ранее жившая в нашем дворе, она на ночь забрала Эмму в свою комнату, и ночь прошла отно­сительно спокойно, без бандитов, но при блохах и клопах!
   В настоящее время из Краснодара до Горячего Ключа едут в комфорта­бельных автобусах за какие-нибудь 60-80 минут, независимо от времени года. Тот, кто не знает прошлого, не сможет правильно оценить настоящее.
   На следующий день мы выехали из постоялого двора и благополучно доехали до Горячего Ключа, бывшего в то время районным центром, побывали в райорганизациях и выехали на Двенадцатое село, откуда я начал свою pa6oтy по избирательной кампании.
   Мое знакомство с Эммой, начатое на подводах из Краснодара до Горячего Ключа, а затем и до Двенадцатого села, продолжалось в частых встречах на одиннадцати хуторах этого поселка, где двенадцатым было это село, от чего и произошло его название. Уже с первых встреч мы стали понимать друг друга. Но как бы приятно ни было в Двенадцатом селе, я был уполномоченным по району, поэтому вынужден был вскоре покинуть его и отправиться на далекий хутор Хребтово, где проживали армяне, занимающиеся табаководством и другими сельскохозяйственными культурами. Добираться на этот хутор было нелегко, только верхом на лошади, придерживаясь небольшой речушки, довольно круто вверх. Здесь жили в армяне - беженцы прошлых войн (XIX века), разговаривающие на сочинском и армянском диалектах. На этом же хуторе я познакомился с учительницей Сирануш Тоноян, которая впоследствии стала близким другом нашей семьи. Спустя несколько лет после моего пребывания в Хребтово, Тоноян прибыла в Краснодар и много лет работала вместе с Эммой в Армянской полной средней школе, где в настоящее время помещается Краевая библиотека имени Пушкина. В эти же годы они вместе учились и окончили Кубанский педагогический институт. В дни, когда я находился в Хребтово, там выпал такой большой снег (почти метр!), который сильно затруднял передвижение не только людей, но и лошадей. Мы оторвались от мира, но я узнал, что через Хребтово проходит линия Индоевропейского телеграфа, существующая на правах концессии, фактически не подчиняющаяся властям. С трудом пройдя около двух кварталов, я дошел до конторы телеграфа, которая одновременно служила также квартирой телеграфиста. Это был скромный русский человек, который, выслушав меня, охотно взялся помочь, но заявил, что прямой связи с Краснодаром нет, можно поговорить по телефону с Краснодарской кон­торой Индоевропейского телеграфа, а там имеется телефон, по которому, если захотят, то смогут принять и передать весь разговор. Так и случилось. После Хребтово я был направлен в станицу Суздальскую с казачьим населением, но оттуда меня вызвали в Горячий Ключ, в райизбирком 3 фев­раля 1929 года и ознакомили с постановлением райизбиркома, в котором было сказано:
   "О перевыборах с.Шабано-Тхамахитском (Анисимов). Констатируя резкое нарушение ст.45 изб. инструкции и ст.59 Конституции, т.е на 1074 ч. населения избрано членов с/с 15 чел., из этого числа 11 чел. получило менее 50% голосов присутствовавших, признать выборы неправильными, просить Президиум РИК'а об отмене и санкции окрисполкома и окризбиркома о производстве вторичных выборов по с/с Шабано-Тхамахинскому.
   При получении санкции Окризбиркома и отмены РИК'а, командировать в качестве уполномоченного по перевыборам т. Акопова, отозвав его из ст. Суздальской; обязать т. Акопова оформлением с/избиркома и разъясне­нием избирателям о причинах отмены выборов, срок новых выборов устано­вить 9-13 февраля" (упомянутая выписка и удостоверение, выданное мне Горяче-Ключевским райисполкомом 3 февраля 1929 года, за N 24).
   Только я закончил это новое задание, как получил указание Кубанского окружкома ВКП (б) вернуться в Двенадцатое село, пригласить имеющихся там двух членов партии и организовать там ячейку ВКП(б), состоящую из трех членов партии и одного кандидата, стать секретарем этой ячейки. Я выехал в Двенадцатое село для выполнения этого задания. Собрал комму­нистов, оба члена партии и кандидат сами назвали меня в качестве сек­ретаря ячейки, райком утвердил нашу ячейку, и мы стали развертывать партийную работу. Поскольку партийная работа в то время не оплачивалась, мне предложили должность заведующего избой-читальней. В этой должности (следовательно, и секретарем ячейки) я про­работал с 3 марта по 15 августа 1928 года (Справка Двенадцатого сельсовета от 21 октября и удостоверение Горяче-Ключевского райкома ВКП (б) от 2 июля 1928 г. за N767).
   За период работы в Двенадцатом селе в памяти сохранилось несколько эпизодов, о которых кратко расскажу. Первый из них относится к начальной стадии коллективизации. Страна была охвачена энтузиазмом механиза­ции сельского хозяйства, но, к сожалению, в плановом порядке мы не мог­ли получить никаких машин. Но вот нам "повезло": какая-то организация продавала трактор "фордзон", мы "загорелись" желанием приобрести его: собра­ли 5000 рублей и купили этот трактор. Праздничный митинг 1-го Мая я открыл, стоя на этом "фордзоне". В то время я любил ходить по мягкому чернозему наших хуторов босиком, без пояса, мне казалось, что так дышится лучше (как мне хотелось бы это сделать теперь, но, если увидят в городе в таком виде, то можно догадаться, за кого меня примут, кроме того, и почва в городе не та, что в деревне). Но во время моей речи, когда я, воодушевленный торжеством праздника и прекрасной весенней погодой, с подъемом говорил, что этот трактор - наш первенец - начало осущес­твления мечты Владимира Ильича Ленина о 100000 тракторах для страны, вдруг услышал взрыв хохота! Я смутился: что же я мог сказать такого, что вызвало смех? Но затем митинг проходил нормально, за мной выступили другие - крестьяне, табаководы, отметили праздник должным образом, и закрыли митинг. Когда уже стали расходиться, меня окружили наши активисты, которые представили мне только что прибывшего из района нового секретаря комсомольской организации. Это был худощавый парень высокого роста, в черном пальто, с чемоданом. Оказалось, его слова и вызвали взрыв хохота во время моей речи. Он только что приехал из района и сразу попал на наш митинг, где, слушая мою речь, вдруг спросил: "А кто этот босяк? Так хорошо говорит!"
   К сожалению, "Фордзон" не оправдал наших надежд: он часто портился, останавливался на ремонт, на что уходило много денег, а кулаки ликовали и злорадствовали.
   В период моей работы секретарем партячейки Двенадцатого села к нам на практику прислали курсанта совпартшколы - бывшего рабочего-литейщика завода Кубаноль (ныне завод имени Седина) Бориса Григорьевича Потыкяна, который был тремя годами старше меня, и с которым мы скоро подружились. Я учил его, как мог, ведению партийных дел, рассказывал о политической обстановке в деревне, о трудностях, с которыми приходится встречаться в работе и т. д.
   В Двенадцатом селе жили русские, а на окружающих хуторах Луспари, Сергеево и др. по преимуществу армяне-табаководы, бывшие большими знатоками своего дела. Все они (или почти все) были очень лояльны к советской власти. Еще бы: это ведь были беженцы армяно-турецкой рез­ни, и только советская власть прочно и навсегда избавила их от гонений и уничтожения!
   Но в нашей работе была большая трудность. Она заключалась в том, что вышестоящие партийные и советские организации предлагали нам проводить контрактацию табаков, то есть заключать с крестьянами договоры на посадку табака и, возможно, на большие площади, а крестьяне отказывались проводить посадки на больших площадях, так как это требовало найма ра­бочей силы, что приводило к лишению их гражданских прав, как кулаков. Табак - куль­тура очень трудоемкая: никакая семья не могла обойтись без найма рабо­чей силы, если она бралась сажать табак на площади пол-гектара и больше. Поэтому многие отказывались увеличивать площади засева. В то время колхозов еще не было, мы вели лишь подготовительную агитационную работу. Вся партийная работа проводилась с единоличниками - батраками, бедняками и середняками. Таким образом, активная агитация за контрактацию в то же время приводила к увеличению кулацких хозяйств, и нам приходилось "лавировать" в этом противоречии.
   Посадить табак крестьянин - единоличник мог легко и один, даже на площади полтора гектара, но вот проводить прополку и ломку он не мог, как бы много ни было трудоспособных членов в его семье, - надо было нанимать батраков, притом в большом количестве! Поэтому в табаковедческих рай­онах существовали "Батрачкомы", которые защищали интересы батраков. Не только у кулаков, но и у середняков в период прополки и ломки табака в амбарах жили батраки по 20-30 и больше человек, пришедшие из соседних станиц, где не занимались такой трудоемкой культурой. Мы, конечно, старались по возможности обеспечить успешное проведение указаний партийных организаций по проведению контрактации, нередко подписывая с крестьянскими хозяйствами контракт на один, а то и больше гектара табака. По этой причине, когда закончилась избирательная кампания по перевыборам в сельские и станичные советы, многие из крестьян-табаководов оказались лишенцами гражданских прав...
   По завершению избирательной кампании и укреплению парторганизации, я попрощался с Двенадцатым и вернулся в Краснодар. На мое место секре­тарем партячейки был прислан уже окончивший к тому времени совпартшколу Б.Г.Потыкян.
   Расскажу еще пару эпизодов, связанных с моей жизнью и работой на селе Двенадцатом. На хуторе Луспари, что в 4-5-ти км от села, находился табаковедческий кооператив, руководителем которого был кан­дидат в члены партии тов. Ерецян, человек небольшого роста, всегда улыбающийся. Как-то мы с ним были в городе Краснодаре, где он получил большую несгораемую кассу, которую погрузили на нашу подводу (в те времена мы не были избалованы машинами) и выехали из города. Проехав около 20-30 км, Ерецян стал возиться с кассой, как вдруг она захлопнулась, а ключи остались внутри нее! Что делать? Вернуться обратно в Краснодар? Но дорога была трудная (собственно, не было дорог вовсе, ехали по проселочным, грунтовым, которые после дождя, особенно осенью, развозились, грязь прилипала к колесам и сильно затрудняла движение), к тому же время было уже позднее, пока вернулись бы, мастер­ские, где могли бы открыть кассу, были бы закрыты.
  -- Давайте поедем, - сказал я, на месте я попытаюсь открыть кассу. Ерецян посмотрел на меня с сомнением, но я успокоил его: "В крайнем случае, пригласите мастера из города".
   Мы поехали. Пообещать-то я пообещал, но в том, что сумею открыть кассу, не был уверен, и стал всю дорогу беспокоиться: вдруг это мне не удастся, а вызвать мастера из города также было проблематичным, к тому же опять без гаран­тии, что приезжий сумеет открыть несгораемую кассу. Прибыли в Луспари поздно, я остался ночевать, чтобы на второй день провести "операцию" по вскрытию кассы, которая оставалась "на всякий случай" на подводе. Но я заявил, что мне неудобно будет работать на подводе, попросил спустить ее на землю. К этому времени стал собираться народ, кото­рый уже узнал, что "наш секретарь будет открывать закрытый несгораемый сейф!". Слух этот быстро распространился, и над моей головой собрался весь хутор! Я чувствовал себя неудобно, все время не покидала мысль: а вдруг не открою! И от этой мысли временами меня бросало то в жар, то в холод. Под рукой у меня были отвертки, зубило и молоток. Внимательно изучив конструкцию, я увидел, что листы были привинчены по углам шурупами. Счистив от краски углы переднего листа дверцы, я обнажил шурупы и стал их отвинчивать: один, другой, третий, наконец, и четвертый, оттянул на себя стальной лист толщиной немногим тоньше пальца и убедился, что за этим листом плотно утрамбован асбестовый песок. Я стал отковыривать его, пока дошел до щеколды, затем, просунув руку, оттянул ее и... дверца кассы открылась! Кажется, все вокруг меня облегченно вздохнули, засмеялись, начали шутить: "Наш секретарь и закрытые сейфы может открыть!". Старики шутили: "А раньше не приходилось вскрывать какие-нибудь кассы?" Но больше всех был рад Ерецян, с маленького лица которого не сходила улыбка. Позвали к нему на завтрак, он поднял бокал: "За мастера!". Кажется, никто не понял, что я открыл кассу, которая только захлопнулась, но если бы она была закрыта на ключ, мне бы это не удалось, во всякой случае, было бы намного трудней!
   Мне вспоминается еще один эпизод, связанный на этот раз с семьей Ерецяна. Как-то я ехал в Краснодар на 2-3 дня. Ерецян, узнав об этом, попросил меня: "Захвати, пожалуйста, мою семью из города". Его семья состояла из жены, такой же маленькой, как и он сам, и детей, из которых один был грудной, второму было около двух, а третьему около пяти лет. Я ехал на подводе маломощного середняка (такой социальный термин был в то время) Минасяна - худощавого человека высокого роста; он приехал на большой двуконной подводе, места было достаточно для всех, и я охотно согласился взять семью Ерецяна. На обратном пути жена Ерецяна на руках держала грудного ребенка, а рядом с ней сидели другие двое детей. На пол-пути начался дождь, который все больше и больше усиливался. Что делать? Вернуться было уже поздно, а впереди еще немалое расстояние до первого адыгейского аула. Решили гнать лошадей и, насколько возможно, ехать вперед. Мать накрыла детей шерстяным армянским одеялом, которое давало много тепла, но задержать струйки воды не могло. Намокли очень сильно, насквозь, даже груд­ной ребенок не остался сухим! Что делать дальше? Укрыться совершенно негде. Гнали лошадей во всю мощь, чтобы скорее добраться до какого-нибудь населенного пункта. Наконец, стал виднеться аул. Мы приблизились к нему, но никаких признаков жизни не было. Въехали в этот неизвестный нам аул, но ни души, чтобы просить помощи. Наконец, я увидел большой двор, широкие решетчатые ворота, которые прикрывает какой-то старик-адыгеец. Я кричу, показываю, чтобы он пустил нас во двор, под навес, он отмахи­вается, выражая свое несогласие. Я сильно возбужден, достаю из кармана наган и готов стрелять, если не пустит во двор. Он заметил револьвер, за­молчал, тем временем возчик Миносян въехал во двор, поставил арбу под навес. Хоть сверху уже не текла вода! Стали выжимать воду с нашей одежды, набухшей от воды. Старик-хозяин наблюдал за нами. Наконец, он сжалился: подходит и говорит (вернее показывает, так как по-русски не знал, что он впустит в дом женщину с детьми). Мы не знаем, как благодарить его. Дети в комнате, у натопленной жестяной печи, сушатся. Мы пока под наве­сом, но уже спокойны. Подходит к нам старик-адыгеец и дает понять, что и мы можем войти обсушиться, покушать и вернуться. Но это уже полное спасение, мы показываем старику нашу благодарность, входим в комнату где одна треть площади приподнята, а там восседает старая-старая женщина, вы­сохшая как мумия, непрерывно щебечет, видно молится, и время от времени, символически из кувшина "наливает" воду и делает вид, что моет руки, a в кувшине ни капельки воды! Мы садимся прямо на земляной пол. В комнате натоплено жарко, быстро сохнем. Начинаем доставать свои дорожные припасы и прис­тупаем к обеду. Моя мама положила мне в дорогу большой кусок мяса, кото­рого хватит на всю нашу компанию, но достают провизию и Ерецян, и Миносян, накрываем обильный стол. Вокруг нас собрались дети, по-видимому, внуки старика. Вдруг что-то они шепчутся между собой, один из них выходит и возвращается с двумя взрослыми молодыми мужчинам. Поведение их подозрительное к нам. Я понял: они заподозрили, что мы едим свинину. Тогда я стал незаметно демонстрировать косточки баранины и приговаривать: "Хорошая барашка", адыгейцы стали ближе присматриваться к алъчику, характерным для барашки косточкам, и постепенно обстановка разрядилась, они стали улыбаться и весело говорить между собой на своем языке. Когда закончили нашу трапезу, у одного из мальчиков я увидел книжку, видно школьный учебник, в котором были рисунки домашних животных, подписанные по-латыни. Я стал читать подпись под коровой, это очень забавило всех, кроме старухи-мумии, которая совершенно не обращала внимание на наше присутствие, продолжала молиться и "умываться". Адыгей­цы стали смеяться на мое произношение животных. Старик тоже смеялся и проявил ко мне какую-то симпатию. Он дал мне понять, что я тоже могу заночевать в комнате мальчиков. Остался неустроенным, во дворе под навесом, лишь возчик - Миносян. Он подошел ко мне и тихо говорит: "Ваня, когда все заснут, я постучу в окошко, ты открой дверь, а то я замерзну."
   Я согласился, но затем не выдержал и уснул. Проснулся лишь от стука Миносяна, который закричал: "Давайте ехать, уже солнце поднялось!" Бедный Миносян чуть не замерз на дворе, но, как он объяснил, спасся только тем, что у него была водка.
   Работая по совместительству зав. избой-читальней, которая находилась в помещении сельсовета, я должен был реализовывать государственные займы, на что мы имели контрольные цифры, предвари­тельно планируя распределение облигаций между жителями по принципу материального достатка. И вот как-то заходит в избу-читальню наш самый "большой кулак" - Джидярян. Это был старик, имевший большой дом со множеством пристроек, сажал около 5 гектаров табака, нанимая большое количество батраков, и т. д. Я сообщаю ему его кон­трольную цифру на облигации госзайма (теперь не помню, в какой сумме она была выражена), он хмурится и громко заявляет: "а разве мы можем выиграть? Вот, сколько подписываемся, и все бестолку! На нас не выпадут выигрыши - мы кулаки!" Я спросил его: "А вы когда-нибудь проверяли по таблицам выигрышей свои облигации?"
  -- Что проверять, и так ясно, что выигрыши не для нас, вот хочешь, проверь, - заявил он, протягивая пачку облигаций (кажется Третьего займа индустриализации).
   Я стал проверять по таблицам и вдруг, надо же: облигация Джидара выиграла тысячу рублей! Признаться, мне было жалко, что такой выигрыш достался кулаку, но ничего не поделаешь. Зато я стал его изобличать в попытке сеять недоверие к Советской власти. Он притих, ему стало неудобно, поскольку в избе-читальне (это было на людях) было полно людей, и он как бы был пойман "с поличным"!
   У Джидара был взрослый сын 20-25 лет. Как-то он приехал в сельсовет на своем красавце-жеребце, и, увидев меня, спросил: "Не хочешь прокатиться на нем?" В молодости я был неравнодушен к верховой езде, даже в райцентр, который был в Горячем Ключе, не раз ездил верхом, а однажды, возвращаясь оттуда поздно, заблудился в лесу и долго искал правильную дорогу. Между тем в этом районе было большое количество волков, и в случае их нападения, я мог и не отбиться своим наганом. Поэтому предложение сына Джидара мне было по душе, к тому же нужно было заехать домой, чтобы взять портфель. Я сел на коня и проскакал два квартала, отделявшие дом от сельсовета. Когда вернулся, снял правую ногу со стремени, но не успел поставить ее на землю, как мой жеребец чего-то испугался, рва­нулся с места. Я не успел еще вытащить левую ногу из стремени, но крепко держал в руках уздечку, хотя висел головой вниз. Конь закружился с невероятной быстротой, я не выпускал уздечку и левой рукой, с такой же быстротой, с какой вращался жеребец, отталкивался от земли между ногами коня. Так длилось, наверное, с минуту. Из сельсовета выбежали крестьяне, в том числе хозяин коня Джидарян, и укротили коня. Выпусти я уздечку, жеребец понес бы меня по многочисленным пням лесной дороги до своей конюшни на хуторе Джидарянов. Но такую дорогу на тот свет мне суждено было избежать.
   Можно было привести много других эпизодов из моей жизни в Двенадца­том селе, но они вряд ли представляют интерес в наше время.

Краснодарский городской коммунхоз

  
   Прибыв в Краснодар, я явился в райком ВКП(б), который направил меня на работу в Красгоркомхоз. Здесь я начал работать с июля 1928 года, в первые 2-3 месяца в качестве агента жилищно-эксплуатационного отдела. В мою обязанность входила проверка документов на право занятия муниципализированных домовладений как под жилье, так и под торгово-промышленные заведения; проверка выполнения обязанностей арендаторами, на что я имел особое удостоверение (N 3-0), от 23 августа 1928 года. В начале сентября я был назначен зав. столом муниципализированных домо­владений, а в сентябре 1929 года - зав. арендно-торговой частью горкомхоза: я заключал договоры на сдачу торговых, промышленных и складских помещений в аренду (удостоверение от 10 сентября 1929 года за N 31/Л-9).
   Моя работа находилась на острие классовых противоречий. Моя роль была со­ответственно "оценена" частными домовладельцами и торговцами, арендую­щими торговые помещения, поскольку столкновение их интересов с государственными происходило через мою должность. Новая экономическая поли­тика постепенно сменялась наступлением социализма на всех фронтах. Поэтому частники пытались "уломать" нас, работников этого фронта. Когда это им не удавалось, они пытались оклеветать нас, чтобы убрать со своего пути преданных делу партии людей. Но руководство горкомхоза, как и парт­организация, несмотря на попытки частного капитала оклеветать нас, ока­зывали нам доверие и следили за нашей деятельностью и помогали нам.
   Так, по клеветническим материалам, провертройка как-то мне объявила выговор за неправильное проведение муниципализации и демуниципализации. Мне пришлось апеллировать на это решение. В протоколе заседания Президиума городской КК-РКИ от 16 сентября 1930 года за N 253330 записано:
   СЛУШАЛИ: ї 7. Апелляция Акопова И.Э., члена партии с 1925 года, служащий, образование низшее. Апеллирует на решение Провертройки от 27/II 1930 г., прот, N 13, где ему объявлен строгий выговор за искривление клас­совой линии на работе ОКХ (муниципализация, демуниципализация). Это дело разбиралось в суде 29/VII-30 г. и по суду оправдан. На заседании присутствует. Докладывает т. Шолом.
   ПОСТАНОВИЛИ: Объявленный строгий выговор снять. П.за надл. подп. верно: Управделами КК-РКИ Ананьев. Печать.
   У меня сохранилась выписка из приговора суда, в нем сказано дословно: "Кyбaнcкий Окружной суд по уголовно-судебному отделу, в составе председательствующего Разума, народных заседателей Мирошниченко и Наврко, в г.Краснодаре 27-29 июня 1930 года, рассмотрев в открытом су­дебном заседаний дело по обвинению...
   10. Акопова Ивана Эмануиловича, 24 лет, член ВКП (б) с 1925 года , ранее не судимого,

Приговорил:

   Акопова Ивана Эмануиловича по ст.III УК, за отсутствием состава преступления и отчасти за не доказанностью по делу ОПРАВДАТЬ.
   Находясь на службе в коммунхозе, я был мобилизован на военную служ­бу в Территориальную армию переменного состава, назначен в Штаб 74-й Стрелковой Таманской дивизии фельдегером Особой роты связи. Мне доверялось получение от всех частей 74-й дивизии секретной и сосекретной корреспонденции из Фельдсвязи ст. Славянской, что удостоверялось подписью начальника Штаба 74 Таманской дивизии Мыздрикова и печатью Штаба-74 (удостоверение от 31 мая 1929 г., и 1987).
   Одновременно мне было доверено Особым отделением ООГПУ Славянского Лагсборо получать из райфельдсвязи литерную корреспонденцию, а равно отправлять ее через фельдсвязь при райаппарате ООГПУ (Доверенность от 30 мая 1929 г.N 5, за подписью Нач.ОО ОГПУ Славянского Лагсбора Емельянова, уполномоченного ОО Петерсом и печатью ОО). Во время исполнения служебных обязанностей мне предоставлялись особые права, например, ездить верхом по аллеям лагеря, хотя всем это было категорически запрещено, что иногда выводило из себя дежурных, не знавших о моих особых правах. Некоторые из них требовали, чтобы я остановился, что мне не разрешалось, как и не разрешалось ходить пешком с фельдегерской почтой, допускать приближе­ние к себе или самому приближаться к посторонним лицам, если я был с сумкой фельдсвязи. Конечно, мы понимали хорошо, что вокруг нашего лагеря могут вертеться всякие подозрительные лица, кому было интересно узнать данные, составляющие военную тайну. Для этого им нужно было как-то приблизиться, наладить с нами связь, а если удастся, то и овладеть содержанием сумки фельдсвязи. Поэтому я берег ее пуще собственного глаза. Но однажды чуть не случилась беда: получив совсекретную корреспонденцию из Славянского отделения фельдсвязи, я разместил ее в своей сумке, сел на своего коня и пустился в путь - в наш лагерь, который нахо­дился в нескольких километрах от райпочты фельдсвязи. Как только выехал за пределы станицы, заметил группу всадников, следующих за мной. Я пус­тился рысью: от группы оторвался один молодой парень моего возраста, стал следовать за мной. Я пришпорил коня, но он не отставал от меня, смотрел на меня и улыбался. Запретить ехать по этой дороге я был не вправе, но оторваться от него был обязан, хотя и не исключалось, что этот парень хочет показать преимущество своей лошади, своей езды. Пока я думал об этом, моя лошадь неожиданно споткнулась. Я был в таком сильном нервно-мышечном напряжении, что помимо моей воли, через голову лошади, выскочил из седла, но устоял на ногах, продолжая крепко держать в левой руке фельдъегерскую сумку. При этом я строго следил за движением моего преследователя, готовый с оружием в руках защитить сумку. Скорость движения наших лошадей была такой большой, что пока падала моя лошадь и я спешился, мой партнер проехал и оказался далеко впереди меня. Он не сделал попытки остановиться, а я тем временем сел на свою лошадь и продолжал ехать, наблюдая и за оторвавшимся от меня парнем и за группой всадников, которые отстали от меня. К счастью, все обошлось благополучно: я прибыл на место и вручил мою корреспонденцию по назначению.
   Как красноармеец и коммунист я принимал активное участие в политическо-просветительной работе своей части, участвовал в выпуске стенгазеты. В июне 1929 года я был избран делегатом Красноармейской конференции 74-й Стрелковой Таманской дивизии (мандат N 244).
   В начале июня Эмма оставила работу в Луспари, а в конце июня 1929 г. приехала в Славянский лагерь повидаться со мной. Через несколько дней наша служба в Славянском Лагсборе закончилась, и наши части вернулись в Краснодар. Но в Краснодаре я Эмму не застал: она выехала к родным в Ростов-на-Дону, где находилась и жила у них моя мать, которая проходила курс лечения в радио-рентгеновском кабинете, только что организованном там. Я также выехал в Ростов-на-Дону, где 10 авгус­та 1929 года был зарегистрирован наш брак с Эмой Чолахян. Была скромная, настоящая "пролетарская" свадьба в доме ее родителей. Гостей было не более 20-25 чел., в том числе моя мама, двоюродная сестра - Ада Артемовна Меликова, жена моего друга Ефрема Авдеевича и мой друг - Елена Григорьевна Гаспарова и др. В такой теплой товарищеской обстановке было отмечено наше бракосочетание, даже не "упустили" случая поиграть в шахматы! Почему-то не было мужа Елены Григорьевны - Ефрема Авдеевича Оганесова, он был где-то в командировке. (Фото N8).
   В Ростове я долго не мог оставаться и вернулся в Краснодар, где Кубокружком ВКП (б) командировал меня в Горяче-Ключевской район по проведению Опытной мобилизации среди населения нацмен, (удос­товерение за подписью секретаря ОК ВКП(б) Д.Булатова и зав. подотделом нацмен Оганесова.
   Вернувшись из командировки, я продолжал свою работу в горкомхозе. Но ГК партии привлек меня к организации и преподавательской работе в Кубанском рабоче-крестьянском университете, что продолжалось в течение 1930/31 и 1931/32 уч. гг., то есть и после моего поступления в Кубанский мединститут (Справка Рабоче-крестьянского универси­тета от 5 ноября 1929 г. N 577 за подписью Венценосцева). Более подробно это видно из справки, выданной Краснодарским ГК ВКП (б) от 31 июня 1932 г.
   "Выдана члену ВКП (б) тов. Акопову И.Э. в том, что он в 1930-31 году организовал и заведовал ВСПШ - Нацмен II ст., где работал в качестве пре­подавателя политической экономии, ту же дисциплину преподавал в 1929 году в Рабоче-крестьянском университете, на армянском отделении в 1931 году работал на курсах по подготовке нацработников г. Краснодара в качестве преподавателя по ленинизму. Что подписью и приложением печати удостоверяется. Справка выдана для представления в аспирантуру института марксизма-ленинизма.
   Зав.культпропом ГК ВКП (б) (Желваков). Зав.ВСПШ (Парикян).
  

Сплошная коллективизация

  
   Существование многомиллионных единоличных крестьянских хозяйств при­ходило в противоречие с социалистической промышленностью. Путь коллективизации - это путь от низших форм к высшим, он был предсказан В.И. Лениным. Его преимущества в настоящее время не вызывает сомнений, но тогда, в то далекое время, надо было вести большую работу среди крестьян чтобы убедить их в преимуществах коллективных хозяйств перед единоличными. Ноябрьский Пленум (1929 года) ЦК ВКП (б) отметил большие трудности в развитии колхозного движения. Для преодоления трудностей и оказания помощи местным партийным организациям партия посылала из города как на постоянную ("двадцатипятитысячники"), так и на временную работу свои кадры. В числе последней группы был мобилизован и я. Сохранившая справка, выданная Отделом коммунального хозяйства Краснодарского горсовета рабочих, кресть­янских, красноармейских и казачьих депутатов, от 28 мая 1930 г. за N 146/4-17, свидетельствует об этом и уточняет даты, которые так часто забываются. Привожу копию указанного документа.

Справка

   Дана т. Акопову И.Э. в том, что он действительно мобилизован в числе второй сотни и командирован в Приморско-Ахтарский район по проведению хоз.-политических кампаний, где он пробыл с 5 января по 17 мая 1930 г. Основание: Путевка ОК N 90 от 5 янв.1930 г. Справка дана для представ­ления в войсковую часть - отдельную роту связи 74, что подписью и при­ложением печати удостоверяется. Секретарь ОКХ Таранова.
  
   По прибытию в Приморско-Ахтарский район, РК ВКП(б) направил меня на хут. Свободный. Моя задача заключалась в организации и проведении разъяс­нительной работы среди населения о преимуществах колхозной системы зем­леделия и проведения агитации по вступлению единоличников в колхоз. На хуторе Свободном намечалось организовать один колхоз. Почти каждый вечер мы проводили собрания крестьян, читали им лекции и доклады о колхозах, их преимуществе, выгоде и т. д. Параллельно с нашей ра­ботой шла невидимая, но ощутимая работа кулачества против коллективизации. Бывало, наши лекции и доклады проходили хорошо, собрание склонялось к одобрению организации колхоза, как вдруг подминалась рука:
  -- Вопрос можно?
   - Можно, пожалуйста, - отвечали мы, радуясь активизации собрания:
  -- Где вы чеботы (сапоги) купили?
   Спросив, как бы наивно, спрашивающий, вызывал взрыв хохота в зале, уничтожая весь положительный настрой за колхоз. Начинаем все с начала, стараемся не сорваться, спокойно отвечаем на не­уместный вопрос, вновь пытаемся повернуть на признание необходимости организации колхоза, как вновь откуда-то поднимается рука, также наивно, а в действительно лукаво, спрашивает:
   - А правду говорят, что будут общие одеяла, все будут спать под общими одеялами?
  -- А дети будут общими или каждый своего будет знать?
   И так далее, и тому подобное до бесконечности, порою тупые, глупые вопросы, рассчитанные лишь на отвлечение внимания от главного. Ведь после каждого собрания ставили на голосование: кто за колхоз, если наберем большинство голосов, то будем считать дело выигранным, начнем непосредственную организацию. После каждого собрания мы собирали меньше половины голосов и лишь изредка доходили лишь до половины! Но собрания мы проводили каждый день, я нас­читал 70 собраний, когда получил особую повестку на заселение актива хутора Свободного. На типографски отпечатанном извещении, чернилами были проставлены имя, фамилия, название местности, где будет происходить актив, время и место сбора. Вот текст этого извещения.
   "Извещение N 33 гр-ну Акопову, уполномоченный по хут. Свободный. Объяв­ляется сбор по проверке общественно-политической готовности местного актива в связи с текущими хозяйственно-политическими кампаниями. Вы обязуетесь явкою на этот сбор сегодня в 4 часа вечера, в помеще­нии школы хут. Свободный, имея при себе запас продуктов питания на одни сутки. Документом для прохода в помещение сбора служит настоящее извещение и удостоверение личности. Явка обязательна.
   Председатель стансовета Подпись. Печать".
   После того, как входили в помещение, предъявляя данное извещение, никто уже не мог выйти, а после окончания сбора все двери были закрыты. На собрании с докладом о ликвидации кулачества как класса выступил представитель Кубокружкома ВКП (б), в конце зачитали списки кулаков, хозяйство которых подлежало экспроприации, а сами они были арестованы и высланы с конвоем в отдаленные районы страны. Вся операция должна была быть закончена к утру. Так это и произошло. Примерно к полуночи зачитали фамилии членов бригад, которые должны были проводить эту операцию. Я был назван руководителем бригады, в состав которой входило 3 или 4 человека. Они представляли членов ВКП(б) или бывших красных партизан. Наша бригада должна была проводить выше­описанную операцию у помещика Садило: обыскать его дом, сад и всю территорию, занятую под его имуществом, арестовать его и доставить оператив­ной группе, прибывшей для этой цели из райцентра. Когда мы явились в поместье Садило, но его дома не оказалось. Провели обыск всех помещений и сада и были крайне удивлены тем, что ни в одном помещении мы не нашли ни одного кусочка хлеба, ни грамма муки или зерна. Между тем изъятие мы могли проводить, если количество муки или зерна превышало два пуда (32 кг) на едока. Поэтому было смешно, когда в сарае, под кучкой птичьего пуха мы обнаружили в ведре не более 5 кг муки. Жена Садило не ответила нам, где же их хлеб, картошка и другие продукты питания, чем питались они вчера, сегодня и что будут есть завтра. На другом конце сада находился дом, принадлежащий матери Садило. Но и там не было ни кусочка съедобного!
   Члены бригады, посланные в ближайшие соседние дома, обнаружили там группу кулаков, подлежащих экспроприации, в том числе Садило, которого привели в свой дом. Это был худой, бледный, убогий, не похожий на образ помещика, каким мы себе представляли. Но он и его семья до Советской власти имели 400 десятин земли. Мы предъявили ему ордер на арест, при этом разъяснили, что он будет сослан в Сибирь, где должен готовить усло­вия к приему семьи на новом местожительстве. Объяснили, что там будет ему отведена земля, инвентарь для сельхозработ.
   Когда стали уводить Садило, его жена впала в обморочное состояние. Мы задержались, оказали ей помощь, успокоили, объяснили, что семья соберется на новом местожительстве в Сибири. Садило конвоировали в Народный дом, но когда мы выходили, его жена не дала мужу в дорогу ни одного кусочка хлеба или другие продуктов! Это было более, чем странно: нельзя было представить, что у них ничего нет съестного, но вскоре эта тайна прояснилась. Один из конвоиров Садило, какой-то его родственник, слишком рьяно стал демонстрировать свою "гуманность", обратив­шись ко мне: "Разрешите мне вынести ему на дорогу покушать?" Я дал свое согласие, самому было жалко, что человек, которого ссылают в Сибирь, с собой не имеет ни куска хлеба. Но затем был удивлен, когда увидел, что этот "бедняк"-конвоир вынес две большие буханки хлеба, два куска сала по 1,5-2 кг каждый, две жареные курицы, лук, чеснок, вареные яйца. Удивила не "щедрость" этого "бедняка" и не его гуманные чувства, а то, что все это было заранее организовано. Это нужно было связать и с тем, что Садило не оказалось дома, что кулаки на этом хуторе собрались перед тем, как к ним зайдут бригады по экспроприации, что попрятали в домах кулаков все съестное до последнего куска хлеба и т.д. Как они могли узнать день и час экспроприации, когда это было великой тайной даже для меня, уполномоченного Кубокружкома ВКП(б), как и для всего актива, который был созван так конфиденциально?! Все это показывает, что кулаки и помещики имели свои источники информации, которые работали более оперативно и смело, чем мы, люди, проводившие политику партии по ликвидации кулачества как класса. Ведь не только в нашей бригаде, но и в других бригадах были такие же неожиданности, как в нашей.
   Когда мы подъехали к Народному дому, уже наступал рассвет. Когда соб­рали всех кулаков и помещиков, намеченных к ссылке в Сибирь, вокруг Народного дома собралось такое множество народа, какое мы никогда не видели на наших собраниях. Как только отправили арестованных кулаков и помещиков, решили открыть очередное, 71-е, собрание с повесткой дня об организации колхоза на хуторе Свободном. На многочисленных прошлых собраниях всегда был шум, нелепые вопросы, рассчитанные вызвать смех, отвлечь внимание, когда голосовали за организацию колхоза, то руку поднимали перед своей грудью, чтобы сзади не виде­ли за что голосует и т.д. На этом собрании все было иначе: спокойствие, деловитость, смелое обсуждение, даже споры, как лучше организовать колхоз. Было ясно, что крестьяне - бедняки и середняки, освобожденные от влияния кулаков, смелее стали подходить к коллективизации, чем прежде.
   Однако одним из больных вопросов уполномоченных Окружкома и райкома, как и местных коммунистов, был вопрос: что обобщать? Одни были за то, что надо обобщать не только тяговую силу, но и коров, свиней, птиц. Причем сторонники такого подхода мотивировали свои предложения тем, что мы должны создать "удобства" для колхозников, а противники такого "архилевого" взгляда возражали, считали, что крестьянин не может сразу отка­заться от частной собственности, тем более, когда речь шла о корове, птице которые ежедневно кормят семью, детей. Мы стояли на последней точки зре­ния, не провели обобщения ни одной коровы, ни одной свиньи, тем более птицы (не считая случаев, когда в хозяйстве имелось две и больше коров, много голов свиньей и т.п.).
   После отправки "своих" кулаков в дальний путь, мы заручились согла­сием подавляющего большинства крестьян на организацию колхоза на хуторе Свободном. Встал вопрос, как назвать колхоз? Предлагались различные названия, но, мне казались они неподходящими, и я внес предложение назвать колхоз "Заря Кубани". Против моего предложения очень горячо выступил один дед 80-85 лет, бывший красный партизан, живущий неподалеку от центрального хутора Свободного, на небольшом хуторке. Он возмущался:
  -- Шо це такэ? "Зирька", "Зирька"?! Цэ ж жиньска имя!
   Когда все начали спрашивать у него, как же назвать колхоз, он поднял правую руку вверх и торжественно произнес:
  -- Свободянец!
   Большинство не согласились с его мнением, и было принято мое предложение: колхоз хутора Свободного со всеми окружающими хуторами создать под названием "Заря Кубани". Прошли годы, когда шла Великая Отечественная война и я проходил спецгоспроверку в Половинке Молотовской области, как вдруг в газете промелькнуло несколько слов о колхозе "Заря Кубани" Приморско-Ахтарского района! Как было мне приятно прочитать об этом! Затем вновь прошли годы, стали разукрупнять колхозы, затем вновь укрупнять, и колхоз уже так не назывался...

Станица Степная (Приморско-Ахтарского района)

   После организации колхоза на хуторе Свободном Приморско-Ахтарский райком ВКП(б) не отпустил меня домой, в Краснодар, а перебросил в станицу Степную. Здесь были гораздо большие трудности в работе. В степной находился центр Тихоновской религиозной секты в России, который занимался не толь­ко религиозными делами, а "координировал" политические вопросы, проводи­мые значительным количеством кулачества, скрывавшихся в ст. Степной или в ближайших населенных пунктах бывших белых офицеров и других контр­революционных - антисоветских элементов. Сюда приезжали "представители" Тихоновской секты из других районов России, тем более, из соседних станиц
   Прибыв в станицу Степную, я полностью переключил себя на помощь ста­ничной партийной организации в преодолении многочисленных трудностей в руководстве населенным пунктом по всем линиям. Главную трудность представляли вопросы коллективизации, обобщение тягловой силы, животных, птицы. Нам казалось, что главные труд­ности уже пройдены, как вдруг неожиданно появилась статья Сталина "Головокружение от успехов", в которой он указывал, что колхозы - это дело добровольное, обобщение лошадей должно быть только с согласия крестьян и т. д. (Теперь той статьи не найти!). Эта статья обвиняла местные организации в том, что якобы по их вине допускалось искривление линии партии в этом вопросе. Между тем, все руководствовались точными и не­двусмысленными указаниями сверху! "Эффект" этой статьи был так велик, что в одну ночь крестьяне самовольно разобрали лощадей из конюшен - всех до единой - по своим домам! Колхоз лишился главного - тягловой силы (ведь в то время о тракторах не было и речи!). В первые 2-3 дня мы растерялись, не могли противопоставить что-либо против логики крестьян, ссылавшихся на статью Генерального секретаря, который был в то время непререкаемым авто­ритетом в партии и в стране. Однако "виновников искривления" линии партии вышестоящие партийные организации не стали искать, а вновь начали терпеливую разъяснительную работу о преимуществах колхозов, против единоличного хозяйства и необходимости обобщения тягловой силы - лошадей, без чего колхоз не может существо­вать.
   Политическая обстановка в районе, особенно в нашей станице Степ­ной, была очень напряженной: кулаки убили уполномоченного Кубокружкома ВКП(б) - собственного корреспондента окружной газеты "Красное Знамя" (впоследствии эта газета была переименована в "Большевик", затем в "Советскую Кубань" и под этим названием выпускается до настоящего времени). Кулаки повесили уполномоченного Кубанского окружкома ВКП(б) - директора кооперативного банка, но чистая случайность спасла его от смерти: недалеко от моста, где его повесили, стоял комсомольский посевной конный отряд, который, видимо, следил за злодеяниями кулаков. Конники отряда внезапным броском сорвали его с петли.
   В эти дни в станице Степной я стоял на квартире у какого-то серед­няка в центре города (рядом с церковной площадью). Квартира была очень удобная, просторная, светлая, со стеклянной верандой, питание прекрасное, так что лучшего и желать нельзя. Но однажды, когда я вышел из квартиры и направился в сторону сельсовета, меня нагнала какая-то женщина средних лет, как потом выяснил, беднячка, и говорит мне: "Сынок, уходи с этой квартиры, а то пропадешь!" Я удивился и спросил: "А что может со мной случиться?" Она долго молчала, но затем, взяв с меня слово, что никому об этом не сообщу, рассказала, что в доме, в котором я жил, собиралась группа казаков, которые договорились "убрать с дороги этого армигона". На мой вопрос, можно ли сегодня остаться здесь, она, вытирая слезы, настаивала: "Сынок! Сегодня же сойди с квартиры!"
   Я поверил ей, тут же вернулся домой, взял чемодан и направился в партячейку, где при помощи местных коммунистов мне удалось в этот же день подыскать новую квартиру, хозяйка которой не вызы­вала сомнений в смысле преданности Советской власти. В этой же кварти­ре жил другой коммунист, также присланный в Степную на время коллекти­визации.
   Когда я заходил за чемоданом в старую квартиру, хозяина не было дома, хозяйка сделала вид, что очень удивлена моему уходу с квартиры: "Что, не нравится Вам квартира? Или плохо кормили Вас? Почему уходите?" На эти вопросы я ответил, что всем доволен, не ушел бы, если бы не вст­ретил друга, буду жить с ним, но что буду приходить к ним и т. д. Однако, конечно, я больше не ходил к ним, так и не узнав точно, чем угрожали мне ее муж и его друзья.
   На следующий день я на байдарке выехал на хутора станицы Степной, встречался и беседовал с колхозниками и единоличниками, в частности, говорили по вопросу обобщения лошадей, но крестьяне признали, что им трудно мириться с тем, что нет у них больше лошадей в личном хозяйстве. Беседа была очень лояльная, не было раздражения и "подковырок", к которым мы уже привыкли. К вечеру я вернулся в станицу и увидел свет в окне партячейки. Зашел. Оказывается, собрали бюро партячейки, но не могли найти меня. На мой вопрос - зачем собрано внеочередное бюро ячейки, мне ответили, что имеются сведения, что ночью будет восстание женщин. Я был поражен, но признаться, не был уверен в правдивости этих сведений.
   На бюро стали распределять роли каждого коммуниста, на случай если действительно начнется это восстание. Было, например, решено не отпускать по домам "конный полк" (так назывался отряд верховых активистов колхоза), ответственность за который взял на себя член бюро партячейки, председатель колхоза местный казак Лушпай. Председатель станичного кооператива казак Подопригора предложил выставить посты на колокольню, предполагая, что в случае восстания они будут бить в набат, что казалось мне преувеличением, перестраховкой. Было решено прервать заседание, чтобы разой­тись по домам поужинать и сейчас же вернуться в партячейку и дежурить всю ночь. Одновременно разослали по квартирам станичных коммунистов, вызвав их на дежурство на всю ночь. Но, видно, за нами хорошо следили организаторы женского восстания: только мы разошлись, я со своим товарищем, например, находился на квартире почти рядом с ячейкой, мы собирались ужинать, как вдруг услышали громкий колоколь­ный набат. Бросив все, побежали на церковную площадь и увидели толпы женщин, бегущих со всех сторон к церкви! Было странным, что набат был прерывистым: колокола то звонили, то перес­тавали. Как обычно, церковь стояла посредине площади; когда мы подошли, вокруг уже были тысячи (!) женщин, но площадь продолжала пополняться. Мы кинулись разгонять женщин, а мой товарищ достал даже револьвер, чтобы стрелять вверх, попугать, но я во­время остановил его, предложил спрятать револьвер. Мы продолжали угова­ривать женщин разойтись, но только что освобожденное место заполнялось другими, и не было никаких надежд, что нам удастся освободить площадь от плотно наседавших женщин. Вдруг, совершенно неожиданно, толпа заколебалась, на противоположной от нас стороне площади она шарахнулась, пытаясь вновь заполнить освобожденные участки площади, затем отступила, и эта брешь все больше и больше расширяясь, дошла до нас. Но прежде чем мы заметили отлив толпы, увидели верхо­вых, которые въезжали на площадь. Тем временем отступившие женщины разбегались, не возвращаясь больше на площадь, которая постепенно очистилась. Мы, коммунисты, уже никем не руководимые, действующие разрозненно, пытаясь разогнать толпы женщин - каждый на своем участке, только теперь поняли, что самым действенным оказался колхозный конный полк, который разогнал женщин с такой же быстротой, с какой они заполнили площадь. Восстание женщин закончилось в течение 6-8 минут после его начала, без произнесения каких-либо речей. Выяснилось, что причина прерывистости колокольного набата заключалась в том, что наш кооператор Подопригора, как только услышал колокольный звон, кинулся на колокольню и оттаскивал женщин, которые били в набат, но так как другие женщины хватались за него и оттаскивали, набег прерывался, пока вновь ему удавалось оттащить "звонарьщиц" от колоколов. Так продолжалось, пока на площади не появился конный полк Лушпая.
   После получения сведений от беднячек о готовящемся вос­стании женщин была проведена подготовка по изъятию контрреволю­ционных элементов, прибывших из других районов кулаков. Многие из намеченных к аресту мужчин оказались прямо на колокольне, что облегчило задачу. В некоторых случаях на квартирах намеченных к аресту лиц были обна­ружены "гости" - белые офицеры и делегаты Тихоновской секты, командированных в ст. Степную из различных районов страны. В общем, к утру, было собрано 34 чел. - организаторов женского восстания (все мужчины!), их повели под конвоем в райотделение КОО ОГПУ Приморско-Ахтарского района.
   Точно не помню, какого числа было женское восстание в станице Степной, но такие "Бабьи бунты" прошли и в других станицах как Приморско-Ахтарского, так и других районов Кубани 15 марта. В частности, такое восстание было в ст. Ольгинской Приморско-Ахтарского района, где не обошлось без применения оружия - выстрелов вверх; то же самое рас­сказывали о станице Пашковской (ныне поселок Пашковский, в зоне г. Краснодара). Эти "Бабьи бунты" были организованы контрреволюцией, центр которой вовремя было изъят, что привело к разрозненным выступлениям в разные числа марта 1930 года.
   Я спешил завершить работы в ст. Степной и вернуться в Краснодар, но Приморско-Ахтарский райком партии предложил мне немедленно выехать в ст. Брыньковскую на помощь местным партийным организациям. Однако 28 марта 1930 года на бюро Приморско-Ахтарского райкома ВКП (б) с докладом выступил секретарь райкома тов. Гостев, который отметил, что в ст. Степной "бюро ячейки с работой проводимых кампаний не справилось, в результате чего имеются перегибы, голое администрирование, политическая вспышка - восстание женщин... Бюро райкома постановляет:
   1.Бюро ячейки ст.Степной распустить и создать оргбюро. Секретарем оргбюро командировать тов. Акопова, отозвав его из ст.Брыньковской.
   2.Секретаря ячейки Соболя и председателя с/совета Целинского за до­пущение указанных перегибов, искривление линии партии ...допущение восстания женщин - из рядов партии исключить и отдать под суд.
   3.Члену бюро ячейки ст. Степной Мацакину, за не сигнализацию данного вопроса райкому... объявить выговор" (выписка из протокола и 48 от 28/III-1930 Р.).
   На следующий день после этого заседания бюро райкома, отв. секретарь РК ВКП(б) Приморско-Ахтарского района тов. Гостев 29 марта 1930 г. написал мне:
   "Уполномоченному РК по ст.Брынковской т. Акопову. Согласно решения Бюро РК от 28-III-I930 г. Вам предлагается немедленно выехать в ст-цу Степную и принять дела ячейки и обязанности секретаря ячейки ВКП (б).
   30 марта прибыть к 7 часам утра в ст-цу Ольгинскую совместно с тов. Гоноз, где встретитесь с уполномоченным ОK т.Струцким и вместе выедите в ст.Степную. Секретарь РК Гостев".
   Я встретился с тов. Струцким, вместе выехали в ст. Степную, где было собрано внеплановое партийное собрание, на котором он рассказал о решении Бюро РК, я принял дела и в меру сил своих старался выправить положение. Однако политическое состояние ст. Степной по-прежнему оставалось тревожным. 15 апреля 1930 г. я в письме райуполномоченному КОО ОГПУ и секретарю райкома ВКП (б) Приморско-Ахтарского района привел факты, говорящие о том, что контрреволюционные силы ст. Степной не успокоились. Вот некоторые выдержки из этого письма.
   12-13 апреля 1930 г. на хут. Лымарев появились неизвестные лица, которые разъезжали на хороших конях в поисках самогона. Они обратились к женщине, вышедшей из хаты по их вызову, получив отрицательный ответ относительно самогона, ударили ее по голове цепью, разбили голову. В этот же день на окраине станицы, в районе Карасуна, появились какие-то верховые, которые интересовались, где можно заночевать, расспрашивали, все ли всту­пили в колхоз, где проживают единоличники. Один из верховых был в маске. В результаты создалось тревожное паническое настроение среди некоторых граждан. Вечером 15 апреля лично мною был замечен подозрительный человек, идущий в сторону кирпичного завода. На мое требование остановиться он трижды свистнул и бросился бежать. Я выстрелил вверх, чтобы он остано­вился, но он перепрыгнул через забор и скрылся. На выстрел прибе­жали несколько членов партии, которые вместе со мной кинулись на поиски скрывшегося, но наши поиски оказались безуспешными.
   16 и 17 апреля кандидат в члены партии тов. Баев, проживающий на территории кирпичного завода, был обстрелян неизвестными лицами. В это время участились заявления о выходе из колхоза, 16 апреля стали подавать такие заявления группами. Целая группа колхозников яви­лась на квартиру председателю колхоза тов. Лушпаю и потребовала немедленно принять их заявление о выходе из колхоза, при этом они угрожали, что в противном случае примут другие меры. В станице распространяются слухи, что якобы вся станица подала заявление о выходе из колхоза, 16 апреля до 13 часов таких заявлений было подано 23, за несколько минут подало заявления о выходе из колхоза 13 чел.
   Выпущенные на свободу арестованные участники женского восстания в ст. Степной ведут разлагающую работу среди станчан. Так, например, М. Махно старается срывать собрания своими выступлениями и выкриками с места; гр. Фабрак при разговоре с председателем колхоза требовал у него возвращения лошадей, при этом надсмехаясь над ним. 7 куреня гр.Щербина Е. несколько человек неизвестных, под видом рыбной ловли в водоеме, где рыбы почти нет, ведут подпольную работу. Гражданин Титаевский Е.Н. сидел под забором, собрав вокруг себя группу дезертиров от работы в колхозе.
   Нам стало известно от женщин-беднячек, что антиколхозные элементы принуждают колхозников к выходу из колхоза. Это заявление расследуется милицией.
   Таким образом, в политическом состоянии станицы Степной имеются два противоположных явления: с одной стороны, перелом у большинства колхозников в сторону активного участия в колхозной жизни и с другой, - нелегальная антиколхозная пропаганда кулачества и подкулачников, а также белобандитов и Тихоновской секты, которые оказывают разлагающее действие на колхозников.
   Красный партизан тов. Дереза сообщил, что его посетили два неизвестных лица и, имея ввиду партийно-колхозный актив, спрашивали у него:
   - Нy, скоро мы им устроим ночку?
   Информируя обо всем этом, я прошу выделить нам в помощь 3-4 агитаторов, несколько винтовок на случай контрреволюционного выступления.
  
   Так мы боролись и строили колхозы, не имея никакого опыта, боролись за будущее коммунистическое общество.
   Наступала очередная отчетно-выборная кампания партийных организации района. 5 мая 1930 года состоялось отчетно-выборное собрание партийной ячейки ст. Степной. На этом собрании присутствовали 21 член и канди­дат партии. С отчетом о работе бюро, по его поручению, выступил я, с содокладом выступил председатель самопроверочной комиссии тов. Подопригора. Было отмечено, что работа бюро шла в направлении быстрого окончания посевной кампании, укреплении рядов колхоза и проведении мероприятий, связанных с выполнением этих задач. За 27 дней работы проведено 6 заседаний бюро ячейки, 2 парт­собрания, 75 собраний колхозников с участием в них 8000 чел. Велась работа по очистке колхоза от чуждых и нестойких элементов. Борьба шла за каждого колхозника, за каждого бывшего партизана, подавшего заявление о выходе из колхоза. План весенней посевкампании на 4 мая выполнен на 94,5%. Парторганизация добилась 100% выхода на работу и улучшения качества работы. Самопроверочная комиссия подтвердила данные, приведенные в отчетном докладе.
   Партсобрание постановило: "Работу бюро ячейки признать удовлетворительной и руководство хозяйственно-политическими кампаниями - правиль­ным". Будущему составу бюро партсобрание высказало ряд пожеланий.
   Партсобрание избрало бюро в составе т.т. Акопова, Дувшая, Гоноза и кандидатами в члены бюро - т.т Чернова и Радченко.
   В этом протоколе имеется запись: "Секретарем избран т. Акопов по рекомендации РК ВКП (б), т. Акопов заявил особое мнение - не вводить его в состав бюро, т.к. он прислан на временную работу OK BKП (б) в качестве уполномоченного по коллективизации и был переключен в работу по другим хозяйственно-политическим кампаниям и не может оставаться на постоянной работе по причинам состояния здоровья, по семейным причинам и по причине нахождения его более чем в месячной командировке. Тов. Акопов рекомендовал провести в члены бюро и секретарем ячейки т. Чернова Андрея, присланного на постоянную работу из ст.Ольгинской РК ВКП (б)". Однако собрание не приняло мое особое мнение и я еще некоторое время оставался в ст.Степной. (Выписка из протокола N 10 от 5 мая 1930 г.).
   11 мая 1930 года родился наш первенец - сын. Я, кажется, приезжал из района на несколько дней. Мы с женой были всерьез озадачены тем, как наречь нашего сына. Наконец, по предложению младшей сестры жены Тамары Аркадьевны Чолахян, сын получил новое, никакой Библии неизвестное имя, составленное из инициалов Великого Ленина - ВИЛ. (Фото N9).
   Судя по справке Краснодарского горкомхоза, я там проработал с 16 августа 1928 года по 17 августа 1930 года. Справка выдана 18 августа, следовательно, я уже был в это время в Краснодаре. Задержаться в районе больше я никак не мог, так как собирался поступать в Кубанский медицинский институт.

Кубанский медицинский институт имени Красной Армии

(довоенные годы)

   Как много связано у меня с этим институтом! Больше половины моей жизни прошла в его стенах. Я был связан с ним учебой и педагогической работой, общественной и научной деятельностью. Годы молодости, энергии, творческого накала, идеологического роста - все связано с этим институтом! В стенах этого института я видел много светлого, морально высокого, воспитывающего меня и удовлетворяющего мои духовные запросы, но, к сожалению, там было также много огорчений, разочарований и даже потрясений. Как мне охватить и сколько-нибудь коротко передать пережитое в этом институте? Как охватить хотя бы самые выдающиеся события в этом инсти­туте, имевшие какое-то отношение ко мне? Трудно, но попытаюсь. Не знаю только, что из этого выйдет. Начну с того, что отмечу, что в июле или августе Кубанский окружной комитет ВКП(б) направил меня в этот институт в качестве представителя в приемную комиссию. Тогда я считал институт каким-то недосягаемым для меня храмом науки, и я с завистью смотрел на юношей и девушек, осмеливающихся переступать порог этого храма. Однако более близкое ознакомление с абитуриентами, а также с правилами поступления в инсти­тут, показали, что, хотя он и является храмом науки, но переступить его порог вполне возможно. Правда, время для подготовки к экзаменам было уже пропущено, и я не мог готовиться к приемным испытаниям, но узнал, что абитуриентам-иностранцам, например иранцам, разрешается отсрочить два экзамена на 1-е января. Это окрылило меня и я обратился к временно исполняющему обязанности ректора института тов. Липорскому, жена кото­рого была секретарем первого райкома ВКП(б) г. Краснодара. В этот же район входил и мединститут. Я просил его и мне предоставить льготу для отсрочки двух экзаменов до 1-го января.
   - А вы что, иностранец? - спросил Липорский удивленно.
   - Нет, конечно, - ответил я, - но если иностранцам даются льготы, то советским подданным тем более могут они быть предоставлены, - ответил я.
   Конечно, моя логика была наивной и необоснованной. Липорский не мог сделать такое исключение для меня. Но я предусмотрительно захватил ходатайство Кубокружкома ВКП (б) с просьбой сделать мне такое исклю­чение. Липорский сказал, что не может нарушить положение об инос­транцах, поступающих в советские вузы, но и не хотел в то же время отказать в просьбе Окружкома. Поэтому он порекомендовал мне:
  -- Идите, сдавайте все экзамены, если даже не сдадите, мы примем Вас.
   Я категорически отказался от такой уступки, которая компрометировала не только меня и даже институт, но и парторганизацию, сделавшую такое ходатайство, и решил сейчас же поступить на курсы по подготовке в институт, чтобы на будущий год подать заявление и выдержать экзамены, как это положено. На курсы я ходил вместе с Еленой Григорьевной Гаспаровой - женой моего друга Ефрема. Мы посещали занятия и выполняли все обязанности учащихся, но, к сожалению, мне не удалось нормально до­вести свою учебу до конца: многочисленные, друг за другом сменяющиеся хозполиткампании мешали учебе и, наконец, вовсе ее сорвали. Более того, я не смог поступить в мединститут и в 1929 году, и только в 1930-м сумел осуществить свою мечту.
   Кубанский медицинский институт возник на базе медфака Кубанского университета, созданного во время гражданской войны на Кубани. С самого начала он был укомплектован высококвалифицированными специалистами, многие из которых случайно оказались в Краснодаре. В период гражданской войны некоторая часть старой интеллигенции, опасаясь гонений со стороны Советской власти, пыталась выехать за границу, но... не успела. Однако для многих из них этот шаг был явно ошибочным, необоснованным: Советская власть не только не преследовала, но и привле­кала к работе старую интеллигенцию, если она была лойяльна к Октябрь­ской революции, в чем старые кадры вскоре убедились сами. Я не берусь, даже в кратком изложении, дать историю организации нашего института, но отмечу, что в его стенах работали такие выдающиеся ученые, как профессора Н.Ф.Мельников-Разведенков, И.Г.Савченко, В.Я.Анфимов, С.В.Очаповский, П.П.Авроров и многие другие.
   С самого начала в организации медфака и мединститута принимали участие как парторгани­зации города, так и Санитарный отдел 9-й Армии, освободившей Кубано-Черноморскую область от Белой Армии и ее остатков - белых банд. Среди врачей-санотделовцев особую роль в организации медицинского института на Кубани сыграли И.Л.Шагинов, А.А.Фролов и А.А.Герке. Когда я поступил в институт (1930 год), первого из них yжe не было в Краснодаре, он уехал в Москву, но двух других я знал лично. Фролов Андрей Андреевич много лет был начальником военной кафедры, затем, после оставления педагогической работы секретарем института А.А.Павловым, А.А.Фролов стал преподавать латинский язык. Он был исключи­тельно инициативным и энергичным деятелем института и хранителем материалов по его истории. А.А.Фролов наряду с профессором B.C. Поповым был одним из больших специалистов по составлению учебного расписания, чему они научились у П.П.Авророва. К великому сожалению, А.А.Фролов умер в 60-х годах после операции на кишечнике.
   Профессор Александр Альфонсович Герке. С ним я впервые встретился и познакомился в Москве, когда он работал зав. кафедрой терапии на базе института Склифосовского. Наряду с целым рядом кафедр, препараты мною открытого кровоостанавливающего средства -лагохилуса испытывались также на кафедре А.А.Герке. Затем мы встретились и познакомились ближе в Краснодаре, в дни 50-летия Кубанского медицинского института. И, наконец, он приехал к нам в Краснодар, когда отмечали 100-летие со дня рождения академика Н.Ф.Мельникова-Разведенкова - пер­вого ректора и одного из организаторов института. А.А.Герке рассказывал, как в первые годы создания института он ездил в Москву по делам вновь организованного института и был принят М.И.Калининым, который отпустил медфаку Кубанского университета два миллиона рублей. Эта сумма, по его рассказам, была размещена в двух мешках, но деньги нужно было быстро израсходовать, так как в то время они обесценивались с каждым днем. Охрану не дали, что задерживало отправку денег в Красно­дар, поэтому пришлось ему разыскать в Москве кубанских студентов и под их охраной доставить деньги в институт. А.А.Герке также рассказывал, что, будучи в Москве, он был принят также наркомом просвещения А.В. Луначарским, который передал Кубанскому медфаку очень богатую, конфис­кованную у какого-то князя, библиотеку.
   Коснувшись библиотеки, отмечу, что, по свидетельству С.Г. Тер-Оганян, библиотека Кубанского мединститута создавалась всей медицинской общест­венностью Краснодара. Так, например, в ответ на призыв ректора института Н.Ф. Мельникова-Разведенкова на заседании Физико-медицинского общества библиотеке было передано 1200 томов книг и журналов медицинского отдела. Первым заведующим фундаментальной библиотекой института был врач Н.И.Фирсов. Его помощником была Софья Георгиевна Тер-Оганян, которая с 1950 года, в связи с переездом Фирсова в Харьков, стала заведовать этой библио­текой, одновременно работая библиографом - до 1948 года, а позже оставалась на должности библиографа до 1969 года.
   Благодаря замечательному коллективу библиотеки за этот период книжный фонд ее вырос с 3308 в 1923 году до 309661 единиц, а выдача книг, соответственно, с 2280 до 156128. В 1941 году, когда фашистские полчища стояли у ворот Кавказа, заняли Ростов-на-Дону и Керчь, Кубмединститут и его фундаментальная библиотека спешно готовились к эвакуации. Профессорско-преподавательский состав и студенты эвакуировались в г. Ереван 26 ноября 1941 года эшелоном в сос­таве 22 вагонов. Библиотеке было предложено вывезти книги на Черноморский вокзал и готовить их к эвакуации, но они не были упакованы, их не могли свалить под открытым небом, в снег, к тому же, при непрекращающихся налетах вражеской авиации. Это указание не успели выполнить, как Красная Армия освободила Ростов-на-Дону и Керчь и отпала острая необходимость в эвакуации библиотеки. Однако в июле 1942 года враг вновь усилил свою активность на Северном Кавказе, возникла непосредственная угроза и Крас­нодару. Директор института Антон Наумович Мотненко приказом по институту обязал С.Г.Тер-Оганян не эвакуироваться, остаться в Краснодаре и на слу­чай оккупации города сохранить библиотеку института.
   Благодаря самоотверженной работе С.Г.Тер-Оганян и других сотрудников, библиотека института была спасена. Хотя некоторая часть книг сгорела при отступлении немцев, книжный фонд был настолько значителен, что библиотека Кубанского мединститута, в порядке помощи, передала огромное количество учебной и научной литературы пострадавшим библиотекам Курского, Ростовского, Крымского, Сталинградского, Ижевского и Северо-Осетинского медицинских институтов. За сохранение фундаментальной библиотеки Кубанского медицинского института в период оккупации города заведующая библиотекой Софья Георгиевна Тер-Оганян и другие сотрудники (Р.В.Седина, Н.В.Таранова Т.Я.Кистестурова, А.И.Румянцева) были награждены медалями "За доблестный труд во время Великой Отечественной войны I94I-I945 гг", почетными знаками "Отличник здравоохранения", отмечены благодарностями Минздрава СССР.
  
   Поступив в Кубанский медицинский институт, я поставил перед собой задачу всю свою энергию и усидчивость посвятить только учебе, учитывая, что мое среднее образование было "лоскутным", в силу особых условий того времени и моей исключительно активной деятельности в рядах комсомола и партии. При этом я полагал, что в институте никто меня не знает, и я смогу временно уйти от большой общественной работы. Но не тут-то было, на первом жe отчетно-выборном собрании неожиданно выступил второй секретарь Красно­дарского горкома партии тов. Гостев и порекомендовал ввести мою кандидатуру в состав бюро, а также избрать секретарем партколлектива вместо тов. Никулина, при котором бюро было распущено решением ГК ВКП (б). Мой само­отвод не был принят, и с сентября того жe 1930 года я стал секретарем партколлектива института. Но этим не кончилось доверие, оказываемое мне, а следовательно, и партийные поручения. К обязанностям студента, члена бюро и секретаря партколлектива добавились:
   1) 24 июля 1931 года, на 2-й городской партконференции, избрание кандидатом в члены Пленума ГК ВКП(б);
   2) 10 февраля 1932 года, на 3-й горпартконференции, избрание в члены Пленума ГК ВКП(б);
   3) избрание 11 марта 1934 г. депутатом Краснодарского городского Совета Рабочих, Крестьянских, Казачьих и Красноармейских Совета IX созыва;
   4) избирание делегатом ряда партийных конференций с правом решающего голоса: на 17-ю Дербентскую районную конференцию (в порядке шефства), на 2-ю, 3-ю и 4-ю городские партконференции г. Краснодара;
   5) членство в армянской комсекции подотдела нацмен Кубано-Черноморского, а затем и Кубанского окружного комитета ВКП(б);
   6) 15 ноября 1931 года был командирован Краснодарским ГК ВКП(б) в Темрюкский район для организации возвращения студентов вузов и технику­мов Краснодара, проработавших на полях хлопкового совхоза в Тамани (удост. N 2308 от 15/XI-1931 г.), на чем я еще остановлюсь;
   7) 5 октября 1932 г. по указанию Краснодарского ПС ВКП(б), как имеющий политическое образование, был зачислен ассистентом на кафедре диамата (Приказ N 74, ї 6);
   8) с 3 декабря 1932 по 15 февраля 1933 года был командирован Сев.-Кав. крайкомом ВКП(б) (удост. N К/2220) в Северную Осетию в качестве бригадира крайкома ВКП(б) по организации и проведению курсов партийного и колхозного актива;
   9) 28 февраля 1935 года, после возвращения из Сев.Осетии, Сев.-Кав. крайком ВКП(б) командирован (удост. N-а/2220 от 23-II-I933 г.) в Карачае­вскую автономную область для проведения сбора семян к весеннему севу;
   10) избрание 23 июня 1933 г. делегатом Краснодарской районной кон­ференции рабселькоров;
   11) выдвижение Бюро Кубокружкома ВКП (б) основным докладчиком на 2-ю городскую конференцию национальных меньшинств.
   Не представляется возможным, спустя 40-45 лет, сколько-нибудь полно выразить ту чрезвычайную напряженность, но также и целеустремленнность, с какой мы трудились в те годы, постоянно сохраняя высокую идейность и партийную принципиальность в решении тех или иных вопросов, не говоря уже о беззаветной преданности делу ленинской партии, что само собой подразумевалось, о чувстве строгой ответственности за порученное дело. Все это, связанное с высоким доверием партии, придавало нам большую энергию и служило залогом успешного выполнения своего долга перед партией. Хочется особо подчеркнуть значение, какое мы придавали личному примеру. Если объявлялся субботник или воскресник на территории института или где-нибудь в другом месте, например, в ближайших станицах, выстраивалась колонна, впереди которой шли с палатками на плечах ректор, секретарь парторганизации и председатель профкома института. Нужно прямо сказать, что мы не знали ни одного случая, чтобы от студен­та требовали документы о том, почему он не явился на общественное мероприятие: не явился, значит, была уважительная причина. Но таких случаев было очень мало. В те годы почти весь состав бюро партколлектива состоял из студентов. Исключение представляли директор (ректор) или его заместитель (тогда назывался он заведующим учебной частью), который не всегда избирался в состав бюро.
   Современным студентам то, о чем я пишу, наверное, покажется преувеличением. Ничем помочь не могу, врать не хочу, прошу лишь поверить, что все так и было. Что касается учебы, то мы никогда не отставали от общей массы студентов, больше того, несмотря на колоссальную "нагрузку" или, по теперешнему, "поручениям", комму­нисты всегда были впереди, несмотря на то, что очень часто, чуть ли не каждый день, заседали до позднего вечера! Могут подумать, что нам оказывалась какая-то поблажка или "скидка" за большую общественную работу. Но и это не так, никаких поблажек у нас не было, мы отвергали их с презрением! Весь секрет заключался в том, что мы очень хотели учиться, но, попав в такие "стесненные" условия, как чрезвычайные перегрузки общественными работами, мы научились максимально ценить и беречь время, научились учиться в таких "неудобных" условиях!
   Для представления о жизни тех лет расскажу о работе краснодар­ских студентов в хлопковом совхозе на Тамани. Это были студенты мединсти­тута, пединститута, сельскохозяйственного, строительного (теперь в Краснодаре нет такого), свиноводческого институтов (такого тоже уже нет), института масло-маргариновой промышленности или ВИМПа, кажется, также института виноградарства и виноделия и других (всего было девять институтов). Общее количество студентов на Тамани доходило до 2500. Прошло более двух с половиной месяцев, как они работали на хлопковых полях: очень утомились, оборвались, пропустили много учебного материала, но утешались тем, что институты не работали во время отсутствия основной массы студентов. Следовательно, отставание студентов было общим для всех, в отличие от тех, которых в одиночку отрывали от учебы и посылали на различные хозяйственно-политические кам­пании, проводимые в деревне.
   Меня, как представителя одного из самых крупных в то время вузов, к тому же секретаря парторганизации и кандидата в члены Пленума ГК ВКП(б), вызвали в горком, вручили телеграмму секретаря Северо-Кавказского край­кома ВКП(б), который находился в Ростове-на-Дону, и отправили в г. Темрюк (райцентр), откуда я должен был отправиться в Тамань (около 60 км от Темрюка), организовать расчет с совхозом за работу студентов, орга­низовать транспорт и перебросить студентов в Краснодар.
   Прибыв в Темрюк, я зашел к секретарю райкома партии, предъявил свои документы, телеграмму секретаря крайкома о возвращении студентов в Крас­нодар, но вдруг, совершенно неожиданно, встретил недружелюбный прием: секретарь райкома в повышенном тоне "разъяснял" мне, какой я нанесу экономичес­кий ущерб, если сниму две с половиною тысячи студентов с работы. Он предла­гал мне в Тамань не ехать, студентов не тревожить, а с крайкомом он договорится сам. На мою просьбу выделить мне транспорт он заявил, что транспорта нет и не будет. Ничего не оставалось, как откланяться и уйти. Я решил просить транспорт у председателя райисполкома, но стоило мне зайти к последнему, как стало мне ясно, что он уже имеет "установку" секретаря райкома. Поэтому и здесь мне отказали в транспорте. Что остава­лось сделать? Я зашел в переговорный пункт, вызвал Тамань, уполномочен­ного кубмединститута, секретаря комсомольского комитета Жору Алавердова. Признаться, не ожидал, что смогут его разыскать; рассказал о моей миссии, поручил ему подготовиться к вывозу студентов в Краснодар. Я сказал Алавердову, что как только достану транспорт, сейчас же выеду на Тамань. Только закончил разговор по телефону и прохаживался около речной пристани, как заметил меня один товарищ, который оказался из медтехникума Краснодара. Он сказал, что он привез студентов медтехникума, которые сидят уже на машине и скоро выедут в Тамань на работу в хлопковом совхозе. Как видно, медтехникум не знал, что имеется телеграмма из крайкома, разрешающая прекращение работы студентов. Я рассказал ему об этом и попросил, чтобы он и меня со студентами увез в Тамань, откуда все вместе вернемся домой. Он так и поступил. Мы отправились в Тамань, где меня ждали студенты не только мединститута, но других учебных заведений. Оказалось, что мой разговор по телефону стал достоянием всех студентов, и они еще до моего прибытия бросили работу на поле и ждали меня. Но в хлопковом совхозе квалифицировали это как нарушение дисциплины, об этом мне сказал директор совхоза. "Но ведь студенты измотаны, у некоторых девушек рваные платья, - возражал я, какое жe это нарушение?" Он был сильно растерян. Шутка ли: свыше двух тысяч студентов прекратили свою работу, а на полях еще столько дел! Он также пытался уговорить ме­ня предложить студентам вернуться на поля, пока будет транспорт. Но я был уверен, что теперь, когда все студенты стояли на дороге и ждали от нас транспорт для отправки домой, это невозможно сделать. Я зая­вил ему, что не вижу другой альтернативы, как отправить студентов. Тогда директор совхоза стал уговаривать меня согласиться на "поэтапную" отправку студентов: он объяснил, что у него три грузовые машины, вмещавшие по 18 чел. "Их загрузим студентами, - предложил он, - а пока они вернутся из Темрюка, остальные будут работать". Я рассчитал, что в самом лучшем случае, если машины безостановочно будут перебрасывать студентов из Тамани в Темрюк, откуда их надо будет еще отправлять на пароходе в Краснодар, это займет две-три недели! Это нас никак не устраивало. Пока я вел не совсем "дипломатические" переговоры с директором совхоза, ко мне подошли секретари парторганизаций вузов, находящихся в Тамани, и сказали, что меня задержат в "интересах дела", а затем отпус­тят, может быть, извинятся, а студентов заставят работать еще нес­колько дней. Для того чтобы предотвратить такую возможность, они будут ходить со мной всюду... Я им ответил, что это невозможно, хотя из пер­вой же беседы с директором совхоза, понял, что ему звонили из райкома и, возможно, дали какие-то установки оттянуть вывоз студентов и прекращение полевых работ.
   Обсуждая положение в "Штабе", мы решили попытаться вывезти студен­тов кружным путем - через Керчь на Темрюк. Для выяснения этой возможности трое из Тамани рейсовым пароходом выехали в Керчь. Наши "разведчики" вернулись в хорошем настроении: первый секретарь Керченского ГК ВКП(б) тут же, при них, договорился с директорами предприятий устроить ночлег студентов в кинотеатрах, школах и др. помещениях, пока их погрузят на пароход. Директор совхоза не смог уже возражать нам, выделил кассира, который должен был все время находиться со студентами и распла­чиваться за транспорт и питание. Что касается расчета за работу, то это решили сделать позже.
   Отправка студентов в Темрюк на машинах была осуществлена только одним рейсом. К вечеру выстроили всех студентов, чтобы по очереди отправлять на Керчь, так как пароход мог взять лишь 600-800 чел. Каждый хотел попасть на пер­вый рейс, хотя после доставки в Керчь первого рейса, пароход сейчас же должен был вернуться за остальными. Дело не обошлось без шума и гвалта: "Он сам из пединститута, хочет в первую очередь отправить своих, - кричал какой-то голос. Но когда я подключил студентов другого института, то вновь послышались такие же возгласы. Я объяснил, что сам из мединститута, который будет погружен во вторую очередь. Это подтвердили руководители из других институтов, и они успокоились. Винить их я не мог: слишком они переутомились, слишком много ждали своего возвращения в Краснодар.
   Наконец, студенты, погруженные на первый рейс, были отправлены. Эта была одна половина всей массы. Спустя около трех часов пароход вернулся за остальными. На второй день наши "коммерческие" представители из штаба договорились о пароходе, который доставит всех студентов в Темрюк и о продаже всем нашим студентам по одному или по два килограмма керченской сельди... (в этот год были продовольственные затруднения, ограничивающие отпуск продовольственных товаров). Переговоры наши с Пароходством завершились успешно: нам выделили лесовоз под названием "Червоный Казак" - огромный пароход, на котором разместились все студенты (свыше 2000!). Они были размещены в трюмах и на палубе очень тесно, не оставалось даже прохода. Уже темнело, когда наш пароход отчалил из Керчи в направлении Темрюкского залива. В пути поднялся шторм, наш пароход-гигант бросало из стороны в сторону как щепу. Студентов стало тошнить. Я не был исключением. На ногах устоять было невоз­можно, люди блевали друг на друга. "Но сумеем ли мы отделаться только этими муками?" - думал я. Ведь на пароходе не было радио, и вызвать на помощь мы не могли. А тут еще капитан остановил пароход, после чего его бросало из стороны в сторону еще больше.
   Преодолевая невыносимые муки, что привело к резкому общему ослаблению, я с большой осторожностью, опасаясь наступить на распластанных на палубе студентов, пробрался к капитану, чтобы попросить ускорить доставку студентов в Темрюк. Он, выслушав меня, сказал: "Пока не наступит рассвет или не уймется стихия, мы не можем сняться с якоря, иначе мы можем сесть на мель!" Ничего но оставалось делать, как ждать наступления утра. Как только рассвело, "Червоный Казак" снялся с якоря и спустя каких-нибудь 30-40 минут мы были в Темрюке. Все были очень утомлены, ослаблены, бледны, но всех согревала мысль о возвращении домой. Осталось лишь сесть на пароход. Стали договариваться о билетах на всю нашу компанию, но когда все студенты сели на колесный пароход "Карл Маркс", выяснилось, что сразу всем ехать нельзя, так как от тяжести пароход опустился ниже "ватер-линии". Капитан отказывался брать та­кое число людей на борт, но кого из них можно было оставить до сле­дующего рейса, который должен быть через сутки или двое? Мои помощники каким-то образом уговорили капи­тана, и мы тронулись в путь, погруженными ниже "ватер-линии". Мы дважды в пути садились на мель, но все же благополучно прибыли в Краснодар, где все было под сне­гом. К счастью, нас доставили в раннее время дня, так что мало кто видел нашу "армию" оборванцев, прибывших домой и получивших возможность продолжать учебу. С тех пор прошло уже 46 лет, наши колхозы стали богатыми и многолюдными, но и теперь студенты прерывают свою учебу, чтобы помочь им.
   Работая секретарем партколлектива в исключительно трудных условиях, я столкнулся с неожиданной неприятностью. Студент 1 курса института В.Рыжов, на 5-м месяце учебы, 12 февраля 1931 года, у себя в общежитии повесился, оставив записку: "Дорогие товарищи, ухожу добровольно. Никого не виню в своей смерти, только такая подготовка кадров не будет иметь плодотворных результатов. Я же ухожу потому, что зажали в тисках медицины, к которой у меня не было никакого призвания. Со стороны Житлова ничего плохого не слыхал, все относились ко мне хорошо, за исключением того, что не пустили в пединститут".
   Рыжова я видел всего два раза. За несколько дней до несчастья он сказал, что хочет оставить мединститут и перейти в педагогическиий. Я сам был сту­дентом 1 курса, директор института И.С.Жоров был в Москве, поэтому я посоветовал Рыжову подождать директора или зайти к и.о. директора Р.С. Житлову. Второй раз я увидел Рыжова мельком, когда во время за­седания бюро партколлектива он открыл дверь и спросил: "Ну что, решили насчет моего перевода в пединститут?" Я ему ответил, что сейчас идет заседание партбюро, а его вопрос будет решаться в дирекции. Он ничего не ответил и ушел, а спустя два или три часа наложил на себя руки. 12 апреля 1931 г. меня и Житлова вызвали на заседание Президиума ГКК РКИ и рассмотрели (протокол N 33):
   "СЛУШАЛИ: резолюцию по докладу тов. Дядловского по делу о самоубийс­тве члена ВЛКСМ студента Кубмединститута Рыжова.
   "ПОСТАНОВИЛИ: Замдиректора института тов. Житлову и секретарю парт­коллектива тов. Акопову за нечуткое отношение к заявлению тов. Рыжова с просьбой о переводе его из мединститута в другой вуз, вследствие того, что он стал тяготиться работой над трупами, объявить выговор.
   Подлинный за надлежащими подписями. Верно: секретарь-инспектор /Ананьев/".
   Стоит отметить, что я не вправе был решать вопрос переводить Рыжова в другой вуз или не переводить, поэтому считал партвзыскание незаслуженным. Я апеллировал перед партколлегией КК ВКП(б) по этому вопросу, но лишь 18 декабря (протокол N 62) было вынесено решение: партвзыскание снять! Я уже говорил, что Сев.-Кав. крайкомом ВКП(б) я был командирован в Северную Осетию для проведения мероприятий по подготовке кол­хозных кадров. Там пробыл больше 50 дней. За это время было пропущено много лекций и практических занятий, и чтобы догнать товарищей по курсу потребовалось большое напряжение.
   Мы готовили первые колхозные кадры различных профессий, не имея никакого опыта, но придавали большое значение этой работе. Членов бригады крайкома я, совместно с агитпропом СО области, распределил по районам, а сам, как бригадир, ежедневно ездил по Северной Осетии в качестве зав. учебной части курсов колхозных кадров на колесах. По окончанию нашей работы бюро Сeв.-Осетинского Обкома ВКП(б) высоко оценило работу бригады крайкома ВКП(б) по подготовке колхозных кадров. Мне, в частности, была выдана следующая характеристика:
   "Характеристика на руководителя Бригады С.-К. крайкома ВКП(б) по курсовым мероприятиям т. Акопова И.Э.
   Тов. Акопов, уяснив полностью политическую установку курсовых мероприятий, быстро и точно ориентировавшись в конкретной обстановке и сугубо оперативной постановке работы и руководства, оказал серьезную и реальную помощь Сев.-Осетинским организациям в деле успешного проведения курсовых мероприятий. За время своей работы, т.е. с 1/1 по 23/2 1933 года тов. Акопов показал себя энергичным и инициативным партийцем, по-болъшевистски проводящим в жизнь генеральную линию партии.
   Решением Обкома т. Акопов за свою работу премирован литературой и день­гами в сумме 100 рублей.
   Зав.Кульпропа Особкома ВКП (б) подпись. Печать Особкома ВКП (б)".
   Наконец, работа в Северной Осетии была завершена, и я поспешил на учебу, но, увы... недолго мне дали заниматься и догонять своих товарищей-студентов: Сев.-Кав. крайком ВКП(б) вновь мобилизовал меня с 8 марта по 10 апреля 1933 г. в распоряжение Карачаевского обкома ВКП (б) в качестве уполномоченного по проведению весенней посевной кампании. По окончанию работы Обком партии записал в характеристике:
   "За время своей работы тов. Акопов показал себя как активный, энергич­ный, инициативный и устойчивый большевик. Как в деле посевкампании, так и в партийной работе вообще тов. Акопов оказал нам огромную помощь, в результате чего подготовительная кампания к севу прошла успешно. Тов. Акопов был чутким и отзывчивым товарищем, быстро ориентировавшись в условиях нацобласти, имел хороший подход к массе и пользовался большим авторитетом среди партийцев и беспартийных, как колхозников, так и трудя­щихся единоличников.
   Утверждено бюро парткома ВКП (б) 10/IV-I933 г. П.п.секретарь обкома ВКП (б) Темирджанов. Печать. Аул Карл-Джюрт, 10 апреля 1933 года".
   Но на этом не закончилась моя работа в Карачаевской автономной области. Обком получил указание крайкома задержать уполномоченных до окон­чания всех весенних работ. На этот раз я был направлен в станицу Кардоникскую, где работал в колхозе "Путь животновода" в качестве партприкрепленного к МТФ с 14 апреля по 22 мая. О моей работе на этом участке отозвались так: "За время своей работы тов. Акопов проявил большую инициа­тиву в развертывании партийно-массовой работы среди колхозников, работа­ющих на МТФ и в полевой бригаде при МТФ. Наряду с этим, тов. Акопов оказал большую помощь в укреплении организационного и хозяйственного состояния МТФ. Благодаря инициативе тов. Акопова на МТФ проведена большая работа по оздоровлению стада, давшая значительные положительные результаты. Одновременно тов. Акопов проводил работу по оказанию медпомощи колхозникам. Ответ. секретарь партячейки - подпись. Нач. политотдела Карачаевской МТС - подпись. Предправления колхоза - подпись. Печать".
   То, что в настоящее время в институтах, в том числе в Кубмединституте, имеют освобожденных секретарей парторганизаций, указывает на то, какая большая ответственность лежит на них. Правда, теперь иногда думают, что раньше меньше было студентов и меньше работы, но в действительности это не так. Напротив, партработа в то время была куда сложней и трудней, причем ее студенты совмещали с учебой. Что касается зарплаты за партийную работу, то о ней не могло быть и речи! Мне было не по себе, когда впервые, кажется в 50-х гг., стали пла­тить зарплату секретарям парторганизаций вузов. Мне казалось, что работа на свою партию, там, где это можно совмещать, во всяком случае, в первичных парторганизациях, не должна быть связана с материальной выгодой.
   Как было отмечено выше, работая секретарем парторганизации Кубмединститута с 1930 по 1933 гг., я одновременно был ассистен­том кафедры диалектического материализма, участвуя также в работе ГК ВКП(б) и Краснодарского горсовета, да плюс (и еще какой плюс!) - всевозможные хозяйственно-политические кампании, проводимые партией в деревне. Конечно, все это было нелегко. Теперь, когда прошло так много лет, судить о том, как справлялся я со своей работой и учебой, можно только по сохранившимся документам. Вот, например, отзыв о работе, который был дан мне бюро партколлектива.
   "Тов. Акопов И.Э., член партии с 1925 года, рабочий, в течение двух лет работает секретарем партийного коллектива и два созыва состоял членом горкома ВКП (б). В своей практической работе твердо стоял на позиции генеральной линии партии, проводил решительную борьбу со всякого рода отклонениями от генеральной линии партии. Тов. Акопов дисциплинирован, идеологически выдержан, политичес­ки развит вполне удовлетворительно. Находясь на руководящей работе, вместе с тем являлся академически хорошо успевающим. За ответ.секретаря бюро партколлектива Кубмединститута Шулятев".
   Отзыв утвержден на заседании бюро п/коллектива 15 июня 1932 г. Подпись зам. секретаря бюро партколлектива тов.Шулятева удостоверяю: Управделами горкома ВКП (б)" подпись, печать.
   Спустя еще несколько месяцев после начала работы на кафедре филосо­фии, по указанию крайкома я был направлен в г. Геленджик, в Ленинский партийно-учебный городок им. А.И.Микояна. Это нашло отражение в приказе по Кубмединституту от 23 июня 1933 г. за N 42, ї10. Согласно этому приказу, с 1 июля направлялись на курсы по повышению квалификации тов. Баскина Ф.Я. по политэкономии и я - по философии, сро­ком на 2,5 месяца с 1 июля по 15 сентября.
   В связи с тем, что я работал на кафедре философии, нужно было мне вступить в секцию научных работников - "СНР". Для чего нужно было иметь двух рекомендующих членов СНР. Одним из них был К.К. Розеншильд - зав. кафедрой философии. Он писал обо мне:
   "Тов. Акопов Иван Эмануилович, работая с 1 октября 1932 года на кафед­ре философии Кубмединститута, проявил себя исключительно способным молодым научным работником. В особенности считаю необходимым отметить: 1) уменье ставить проблемы в свете задач практики пролетарской классовой борьбы и соц.строительства; 2) прекрасные педагогические качества; 3) упорную работу над собой по дальнейшему Марксистско-Ленинскому философскому образованию. Летом 1933 года тов. Акопов успешно окончил курсы для препода­вателей диалектич. материализма при культпропе С.К.крайкома ВКП (б). Работа, проведенная тов. Акоповым на кафедре, огромна и плодотворна. Тов. Акопов имеет все данные быть членом СHP. Зав.кафедрой филосо­фии Кубмединститута Розеншильд. 14 марта 1934 г."
   Вторая рекомендация для поступления в члены СНР была дана зав. кафед­рой нервных болезней нашего института проф. В.Я.Анфимовым. Эта рекомендация также сохранилась, и я имею возможность воспроизвести ее. Он писал: "Знаю тов. Акопова И.Э. по его участию в коллективной работе по обследованию психофизиологической характеристики работников книгоцентра. Он является эрудированным и добросовестным работником в области советской медицины. 2 июля 1934 г. В.Анфимов".
   1-го марта 1935 года произошел "качественный скачок" - я окончил Кубанский медицинский институт имени Красной Армии, получил свидетельство N 46/2I4 и задумался: куда идти? Я всегда любил клиническую медицину, особенно невропатологию, психиатрию терапию, но никак не мог решить, куда идти. Подумав, решил идти, выбирая не специальность, а ученого, учеником которого я хотел стать. Мой выбор пал на профессора Павла Петровича Авророва - заведующего кафедрой фармакологии. Хотя он был представителем старой школы, но, наряду с большой эрудицией и организаторскими способностями, я бы сказал, талантом, он был обаятельным человеком, ровно относящимся как к крупным ученым, так и к уборщицам. Я полюбил его за это и был рад, когда он дал свое согласие зачислить меня аспирантом руководимой им кафедры. Я надеялся, что, поступив в аспирантуру по фармакологии, смогу освобо­диться от работы на кафедре философии. Но этого не случилось. Наоборот, согласно указанию Аз.-Чер. крайкома ВКП(б), с 1-го июня я был откоманди­рован на преподавательскую работу в упомянутый выше ЛПУГ, где работал до 21 декабря 1935 года. После окончания работы о ней отозвались так: "С работой преподавателя справлялся вполне, политических ошибок не допускал. За ударную работу был премирован дирекцией Городка. Директор Ленпартучгородка Аз.Чер.Крайкома ВКП (б) Леошкин. Секретарь. Печать".
   Вместе со мной в ЛПУГ работал по политэкономии Степан Шевченко, с которым у нас были дружеские отношения. Позднее мы встретились с ним в штабе 19-й Армии, где он работал шифровальщиком, а после войны - в Краснодаре, где встречаюсь и в настоящее время. Нужно сказать, что в этом ЛПУГ я работал еще будучи студентом, в каникулярное время, в качестве врача, и вел научно-исследовательскую работу которую выдумывал сам.

Ленинский Партийно-Учебный городок (ЛПУГ)

   Условия жизни в Ленпартучгородке были очень близки к санаторно-курортным: и климат, и питание, и морские купания, режим дня - всё, за исключением того, что люди, жившие в этом "санатории", имели ежедневную рабочую нагрузку - учебные занятия в течение 6-8 часов, то есть нагрузку, равную нагрузке студента вуза. Другими словами, в Ленпартучгородке удивительно сочетались повседневный умственный труд с таким же полноцен­ным отдыхом в санаторно-курортных условиях. Еще в студенческие годы такое сочетание вызвало у меня интерес изучить физиологическими методами влияние такого режима на организм человека.
   Почти не имея никакого опыта в научной работе, но обладая неуемной фантазией, я взялся объять необъятное - изучить влияние на организм каждого (!) отдельно взятого фактора (морского окунания, купания и плавания в море, заплыва через Геленджикскую бухту, утренней гимнастики, выполнения элементов нормы ГТО, рациона питания, ночного сна, учебных занятий и т.д., и т. п.). Мало того, эти исследования проводились динамически: до начала занятий, после занятий, перед началом курсов (от одного до трех месяцев) и по их окончанию. Для выполнения поставленной перед собой программы, я избрал следующие тесты: антропометрию, исследования пульса, кровяного давления, различных вегетативных рефлексов в условиях покоя и после выполнения заданной загрузки. Изучалась калорийность питания. Прослеживался климат курорта Геленджик за последние 15 лет по данным метеорологической станции.
   Поступив в аспирантуру по фармакологии, я попросил профессора П.П. Авророва дать мне соответствующую тему, но он, зная о моих исследованиях, сказал, что ничем новым я не должен заниматься, что надо доводить работу, начатую в Геленджике. П.П.Авроров всячески содействовал выполнению работы, начатой мною в студенческие годы и проводимой более трех лет. Это нашло отражение в приказе по институту, в котором было сказано следующее:
   "Аспирант кафедры фармакологии Акопов И.Э. командируется в г. Ростов-на-Дону для переговоров в Кулътпропе крайкома по вопросу своей научной работы и для связи с научными учреждениями г. Ростова-на-Дону по вопросу о созываемой в г. Краснодаре конференции физиологов. За директора Разумов. (Приказ по мединституту от 5/IV 35 г. N 49,ї 4)."
   В связи с необходимостью ознакомиться с литературой, а также для консультаций у специалистов, я попросил дирек­цию института разрешить мне также научную командировку в г. Москву. Это также было разрешено мне приказом от 25 мая 1936 года N 66, ї 2: "Аспиранту кафедры фармакологии Акопову И.Э. разрешается научная командировка в г. Москву с 26/V по 26/VI с. г, для консультаций по вопросу его научной работы. Бухгалтерии выдать ему аванс на командировку в размере 400 руб. За директора П.Авроров".
   Профессор П.П.Авроров принадлежит к тем ученым, которые дают полную свободу действия своим ученикам, не ломают их инициативу и планы. Но эта установка вряд ли может быть бесспорной. В наше время все де­лается по плану: придет срок (каждый квартал!), спросят, что сделал аспирант? Попробуйте в таких условиях позволить ученику "развернуть" свою инициативу, потратить время на выявление и преодоление неизбежных у каждого начинающего ошибок! Плановые сроки пройдут, и вы вместе со своим аспирантом будете в ответе за срыв плана.
   Мимоходом хочется отметить и современный негодный метод подбора в аспирантуру. В медицинских вузах кафедры при небольшом штате научных работников, к тому же очень перегруженных работой, не могут серьезно заняться научными исследованиями: для этого не хватает также рабочих рук. Поэтому, когда неожиданно, "сверху" открывается вакансия на аспиранта, кафедра заинтересована заполнить эту вакансию, иначе она лишится лишних рабочих рук и предоставленного места в аспирантуру не только в текущем году, но и в будущем! Но самое главное, эта система подбора аспирантуры лишает кафедры настоящего качественного подбора кандидатов. Когда среди выпускников имеется подходящий кандидат, вакансии нет, а когда есть вакансия - нет подходящего кандидата, в связи с чем берут любого, чтобы не лишиться рабочих рук... Я уже не говорю, что аспирантские места нередко заполняются не по деловым, а по приятельским соображениям, по "звонкам". От таких кандидатов наука мало что получит!
   Впрочем, я немного отвлекся. Итак, П.П.Авроров дал мне полную свободу работать над избранной мною темой. Один раз он сам лично, в другой - на заседании кафедры, прослушавшей отчет о моей работе, он познакомился близко с моей работой в Геленджике и дал некоторые советы.
   Я должен отметить, что и партийные организации всегда благожелательно относились к моей научной работе в Геленджике. Так, например, директор Ленпартучгородка Аз.-Чер. крайкома ВКП(б) тов. 3аярный, 28/VIII-1935 года в письме за N 9, официально обратился к директорам санаториев и Домов отдыха в Геленджике, в котором просил: "дать нужные справки аспиранту д-ру Акопову, ведущему в Ленгородке научно-исследовательскую работу на тему: "О влиянии режима и естественных факторов на организм курсантов ЛПУГ в г. Геленджике".
  

Еще о Кубмединституте и его кадрах

  
   Я уже говорил, что, поступив в мединститут, не смог избежать "кипучей жизни", что сильно затрудняло учебу на первом курсе, где самой трудной дисциплиной является нормальная анатомия. Эту кафедру в начале 30-х годов возглавлял профессор Василий Павлович Ашкадеров, выше среднего роста, широкоплечий, постоянно веселый человек. Метод преподавания на этой и некоторых других кафедрах был прерывисто-цикловой. Ежедневно первые два часа мы слушали лекцию профессора, сопровождаемую большим количеством цветных таблиц, рисунков и демонстрацией трупного материала. По окончанию лекции мы переходили в комнаты для практических занятий, где в течение второй пары часов слушали объяснения ассистента и под его руководством проводили препаровку трупа. Наконец, третья пара часов за­нятий отводилась приему зачетов по теме, прослушанной на лекции и прак­тических занятий. Вне учебных занятий кафедру анатомии посещали для работы над трупным материалом. Не будет преувеличением сказать, что эта кафедра отнимала в два-три раза больше времени, чем ей "полагалось". Но, если бы даже запретили студентам ходить на кафедру в вечернее время, то они искали бы любые пути попасть туда. Некоторые студенты целыми днями не выходили из помещения анатомички и так привыкли к работе с трупами, что прямо у трупа могли кушать свои бутерброды. Другие же, в числе их и я, занимаясь анатомией, не могли кушать мясо, один вид которого напоминал трупный материал, какой-то анатомический орган или ткань.
   В.П.Ашкадеров был очень энергичным и инициативным, но лишь в области нормальной анатомии, что касается остальных наук, особенно теории и практики марксизма-ленинизма и партийного строительства он имел большие "изъяны". Он подал заявление и был принят в кандидаты в члены ВКП(б). Спустя некоторое время в его присутствии шел разговор об одном канди­дате в члены окружкома ВКП (б), он вмешался в разговор и стал говорить: "Я caм кандидат в члены партии..." Нам, студентам, было неловко за своего профессора. Позже мы узнали, что он поклонник Бахуса, да еще "воинствующий". Но об этом я узнал, как говорят, "на горьком опыте" об­щения с ним. Как-то он устроил званый ужин, пригласил более 20 чел., в том числе и меня. Мне, студенту, было неудобно отказать профессору, но, конечно, я не представлял, во что это выльется. Василий Иванович развернул богато сервированные столы, на которых немалое место занимали бутылки с алкогольными напитками - водкой, вином, пивом. Он был очень внимателен к гостям, особенно ко мне, к студенту, лично заполнял мои бокалы и настаивал, чтобы я их опорожнял. Но, к сожалению, в бокалы наливал то водку, то вино для "разнообразия". Я не мог отвертеться от его угощений и по-настоящему, в первый раз в жизни, опьянел. Лишь к ночи я смог вырваться из его объятий (мне казалось, они были искренни) и добраться домой к полуночи. Жена, открывая дверь, не без ехидства сказала: "Опять скажешь, был на заседании..." А ведь в самом деле, очень часто я поздно приходил домой, потому что участвовал в различных заседаниях, которым не было конца!
   Спустя время мне пришлось еще раз быть с В.И.Ашкадеровым за общей трапезой. Это было в начале 1932 года. В это время директором нашего института был профессор - хирург Исаак Соломонович Жоров, ставший впоследствии одним из основоположников анестезиологии в нашей стране. Два года он работал директором нашего института, а семья его находилась в Москве и, вот, наконец, он сумел получить разрешение оставить работу в Краснодаре и вернуться в Москву. В годы его руководства институтом я избирался секретарем партколлектива института, с ним работали дружно, не одно мероприятие проводили совместно, например, вместе участвовали на первом Всесоюзном совещании директоров медицинских и фармацевтических институтов и секретарей парторганизаций, которое возглавлял народный комиссар здравоохранения, старейший большевик, председатель ревизионной комиссии ЦК ВКП(б) Владимирский Михаил Федорович и др. Ввиду отъезда И.С.Жорова в Москву на постоянную работу, были организованы проводы где-то в лесу, на островке р. Кубани. Туда мы ехали на линейках. Нас было не то 6, не то 8 чел. Был субботний день. Доставив нас, линейка вернулась. Было время половодья, Кубань сильно разлилась. На берегу сто­яла лодка, на которой мы переправились на островок. Не заметили, как прошло время. Солнце уже садилось, как мы сели ужинать. Стол, если так можно назвать небольшой участок земли, покрытый зеленой растительностью, был богатым различными мясными и рыбными блюдами - отварен­ными раками, колбасами, сырами, различными сладостями. Из напитков была водка, вина, пива, лимонад, минеральные воды и т.п. Было очень приятно, дышалось легко, мы не спешили домой, ведь завтра выходной! Уже стало темно, вода в реке все прибывала и прибывала, все больше и больше уменьшая участок земли, на которой мы проводили свой пикник. Около нас за деревом была привязана лодка, на которой мы должны переправиться на бе­рег. Вечером к 9-10 часам вода настолько прибавилась, что мы уже поду­мывали, как спасаться на лодке. К этому времени наш поклонник Бахуса В.И.Ашкадеров, так энергично употреблявший алкоголь, видимо опьянел, хотя это внешне было не видно. Но он потряс всех нас, когда вдруг он так быстро разделся, что мы не успехи даже заметить, кинулся в пучину и поплыл в беспросветную ночную тень, откуда доносились его возгласы восторга, да всплеск воды, когда он забрасывал руки: "Родная стихия!"
   Мы были ошеломлены этой неожиданной выходкой Василия Ивановича, кото­рый совершенно не реагировал на наши просьбы вернуться, наоборот, судя по все большему ослаблению голоса, он отплывал от нас все дальше и дальше. Между тем река бурлила, с грозным шумом несла валежник, пенилась, кружилась вокруг пней, и быстро неслась в стрем­нину. Что делать? Мы не знали, где он и не имели никакой возможности спасти его, даже при помощи лодки, так как было совершенно темно, ничего не было видно, и вода неслась между деревьями и кустарниками - в лесy! До нас уже глухо доносился всплеск воды от мощных рук Василия Ивановича и его возгласы: "Родная стихия!" Всех нас объял ужас, нам казалось, что дело кончится тем, что вешние воды унесут богатырское тело Василия Ивановича....
   Что касается меня, то я имел основание думать, что теперь я "влип" в "историю" во второй раз, тоже на проводах товарища! А было это так. Провожали Аду Артемовну Меликову, которая уезжала в Москву на постоянную работу. За долгие годы работы на Кубани, в частности, в должности зав. подотделом национальных меньшинств Кубано-Черноморского обкома РКП (б), она обрела здесь много друзей, которые собрались проводить ее. Проводы были организованы в квартире ее (и моих) друзей - Ефрема Авдеевича Оганесова и его жены Елены Григорьевны Гаспаровой. Эта квартира находилась на углу Пролетарской (теперь Мира) и Коммунаров, то есть на пути к вокзалу, а до отправки поезда еще было много времени.
   Вечер проходил очень весело, всем было приятно. Кроме различных домашних закусок и горячих блюд, как обычно у армян, было много всяких конди­терских изделий. Произносили тосты, воспоминания, были шутки, смех и т.д. И вдруг, когда никто не ожидал, в открытые двери (а это было летом) вошел первый секретарь Краснодубинского райкома ВКП(б) тов. Исакин, бывший рабочий-литейщик, небольшого роста, худощавый. Он был известен нам как простой, доступный, в высшей степени скромный товарищ. Он пришел на вечер несколько выпившим, его встретили, конечно, приветливо, он добавил, опьянел и явно стал портить вечер тем, что приставал то к одному, то к другому. Хозяева квартиры были встревожены тем, что присутствие Исакина вносит диссонанс в коллектив, обратились ко мне, как к самому молодому и холостому, не связанному присутствием жены, как другие, и не пьющего, с просьбой: "Ваня, проводите Исакина домой, он же портит всю нашу компанию!" Мое предложение пойти домой Исакин принял неохотно, но я уговорил его, и мы пошли. Проходя мимо пожарной команды, он вдруг оживился, достал из кармана свой револьвер "Браунинг" и выстрелил вверх. Я не успел ему помещать. Дойдя от Пролетарской улицы до Орджоникидзе, мы свернули в переулок и шли в направлении к Насыпному переулку, как вдруг подле­тели к нам на тачанке и выскочили из нее двое, направив на нас револьверы, закричали: "Стой, уголовный розыск!" На это пьяный Исакин отреагировал мгновенно, попытавшись выстрелить. Я успел схватить его руки, поднять их над его головой и крикнуть: "Не стреляйте, это тов. Исакин!" Но было поздно: агенты угро­зыска выстрелили без предупреждения и без особой необходимости, ранив Исакина в шею. Я потребовал немедленно доставить его в больницу. В 1-й городской больнице установили, что пуля прошла толщу шейных мышц, едва не задев сонную артерию и позвоночный столб. Агенты УГРО растерялись, но ничего теперь не поделаешь! Я позвонил секретарю ГК ВКП(б), проинформировал о случившемся. Исакин вначале хотел поднять вопрос о превышении власти и применении оружия без особой необходимости, но затем не стал это делать. Однако агенты УГРО осмелели, и спустя месяц или больше, в "Правде" появилась статья под заголовком: "Тишь, да гладь, да божья благодать". Из этой статьи многие участники проводов Ады Артемовны узнали, что все это было 13 января, на Новый год по старому стилю! Это совершенно не соответствовало действитель­ности, никто из участников проводов и не вспоминал о Новом годе. Но самое главное заключалось в том, что в этом фельетоне "скомпоновали" самые различные дела, совершенные в различное время и различными людьми. После этой статьи Исакина и меня вызвали на Партколлегию, где его исключили из партии, а мне объявили выговор... за пьянство, хотя я еще не знал вкуса водки, не употреблял спиртных напитков и в этот вечер вообще не пил! Было очень обидно, что без вины стал виноватым...
   И вот теперь, на проводах И.С.Жорова, я вспомнил всю эту историю и думал, что попади теперь в Партколлегию, я уже не смог бы убедить, что не пил, больше того, меня, наверное, признали бы каким-то "рецидивистом"! Но дело даже не в том, что нам попало бы по партийной линии, а в том, что в случае гибели В.И.Ашкадерова всю жизнь помнили бы, что мы были со­участниками этой выпивки, то бишь проводов, из-за чего он погиб! Но, к счастью, мы вновь услышали голос Василия Ивановича, а вскоре из темноты явилась на свет нашего костра его огромная фигура. Мы были рады таким благополучным оконча­нием этих проводов.
   На второй день, когда я рассказал Василию Ивановичу о случившемся вчера, он уверял, что ничего не помнит что с ним было, как он поплыл в темноте, как кричал "родная стихия!" и как вновь вернулся к нашему костру. Так "тепло" и по-дружески мы проводили нашего И.С.Жорова в Москву! Позже я встречался с ним в Москве несколько раз. Он стал крупным ученым, возглавлял кафедру и был ответственным редактором журнала "Хирургия".
   Директором Кубмединститута стал бывший директор медтехникума, член ВКП(б) с 1917 года, Николай Корнилович Асташев. (Скажем в скобках, его портрета почему-то нет в галерее директоров Кубмединститута). Он имел в свое время ранение, после которого остался большой дефект в мягких тканях, в верхней трети правого плеча, с утратой костной и мяг­ких тканей, за исключением сосудов и нервов, которые были сохранены после хирургической операции раненой саблей руки. Дефект костной тка­ни плеча не превышал трех сантиметров, но для того, чтобы пользоваться этой рукой, Николай Корнилович должен был ее класть на стол, только тогда он мог свободно писать. Он был очень общительным человеком, но по эрудиции и культуре, конечно, уступал предыдущим директорам института. Однако партийное чутье старого большевика помо­гало ему правильно ориентироваться и использовать нужных специалистов для принятия правильного решения по тому или иному вопросу.
   Что касается замены В.И.Ашкадерова, который выехал в Ленинград для постоянного местожительства и работы в одном из медвузов, то она прошла безболезненно: из Ростова-на-Дону приехал опытный анатом Владимир Сергеевич Попов. Он имел ученое звание профессора, но не был доктором наук, звание было присвоено (вполне заслуженно) ГУС'ом. Он проработал в Кубмединституте свыше 30 лет, продолжительное время совмещая должность зав. кафедрой анатомии с заведованием учебной частью института. В течение трех лет (1958-1962) я работал с ним, совмещая должность зав. кафедрой фармакологии с работой декана, близко узнал Владимира Сергеевича. Он был энциклопедистом по всем вопросам вузовского законодательства, обладал феноменальной памятью: помнил давно работавших сотрудников и бывших студентов, знал и во всей подробности вспоминал данные о них - кто как учился, на ком был женат, когда окончил, куда был направлен на работу и т.д., и т.п. Он унаследовал от П.П.Авророва искусство составления долговременного расписания учебных занятий (на целый год вперед!).
   Как кафедру, так и проректорство, а затем и самую жизнь Владимир Сергеевич утратил вследствие особых обстоятельств, возникших в средине 60-х годов и продолжавшихся многие годы. Но об этом - отдельный рассказ.
   В 20-х и в первой половине 30-х годов в Кубмединституте работал та­кой выдающийся ученый-патолог и иммунолог - заслуженный деятель науки РСФСР Иван Григорьевич Савченко. В конце прошлого века он работал в Париже, у Пастера. С 1920 г. по день своей смерти (1932) он работал в Кубмединституте и был директором созданного им Краснодарского бактериологического института. Совместно с Д. К. Заболотным, в опытах на себе И. Г. Савченко показал, что пероральное введение холерной вакцины предохраняет человека от заболевания холерой; им был открыт соксин скарлатина, ряд работ им был посвящен учению о фагоцитозе и еще сто других оригинальных исследований.
   Когда летом 1931 года в институте проходила чистка среди академически неуспевающих студентов, а также по социальным мотивам, стал во­прос об исключении из института одной из лаборанток Ивана Григорьевича, которая принадлежала к категории "нетрудового элемента". Нам стало известно, что И. В. Савченко очень беспокоит этот вопрос. Наконец, он зашел в бюро партколлектива и стал ходатайствовать, чтобы ее оставили в рядах сту­дентов института. Мы удовлетворили его просьбу, и он был очень доволен таким решением.
   В то время много рассказывали эпизодов из жизни И. В. Савченко. Он был "грозою" студентов, был очень требовательный на экзаменах. Эту стро­гость он распространил на своего родного сына, который трижды сдавал патофизиологию, но тщетно. Тогда рассердившись, он поехал в Харьков, успешно сдал эту дисциплину коллеге отца и вернулся. За такое отноше­ние к себе, он долгое время не разговаривал с отцом, но тот, смеясь, сказал: "Вот теперь я уверен, что мой сын знает мой предмет!" В 30-х годах И. Г. Савченко стал очень "добрым", мало требовательным, и ему было легче сдавать, чем его ассистентам. Кроме того, у него появились какие-то странности. Например, на лекцию, которая читалась в тот год каждой группе в отдельности, он выходил из своего кабинета со своим старомод­ным будильником. Но студенты-озорники существовали во все времена, в том числе и в то время. Они вдруг выкрикивали входившему в аудиторию профессору: "Иван Григорьевич, ваши часы спешат!"
   - Как спешат, насколько? - спрашивал Иван Григорьевич и переводил стрелки, возвращался к себе и появ­лялся вновь, уже в соответствии с "исправленным" на своих часах временем. Когда же приходило время заканчивать лекцию, другие студенты, уже справедливо, говорили, что его часы отстают, они опаздывают на следующую лекцию, и Иван Григорьевич вновь исправлял время на своем будильнике...Читая нам лекции, иногда он обнаруживал неполное освобождение от своих старых привычек обращения, путая слова "господа" и "товарищи". Так, иногда начинал "Господа!", сейчас же поправляя себя словами: "то есть, товарищи!". И вот, однажды Иван Григорьевич сделал такое "вступление" к лекции: "Господа, то есть товарищи! Вчера я стоял в очереди за картошкой, но пока очередь дошла, картошки не стало... я задержался и т.п. Следует сказать, что в этот год (1932) у нас были продовольственные затруднения, но мириться с тем, что И.Г. Савченко становился в очередь за картошкой было нельзя, и я, как секретарь парторганизации института, принял решение. После окончания лекции я отправился в ГК ВКП(б), вошел к первому секретарю Дволайцкому и доложил о вышеизложенном. Секретарь ГК, в повышенном тоне, обратился ко мне: "А где Вы были до сих пор? Почему допустили, чтобы профессор Савченко стоял в очереди за картошкой?!" Я пытался оправдываться, но секретарь уже звонил в пищевые предприятия, вменив им в обязанность доставить продукты на дом ученому Савченко. Я был вполне удовлетворен. Следующую лекцию Иван Григорь­евич начал с рассказа о том, как ему на дом доставили и сливочное масло, и картошку, и капусту, и другие овощи! "Я, конечно, догадываюсь, чья эта "работа", - это сделал наш секретарь!"
   Расскажу еще один эпизод из жизни И.Г. Савченко. В последние годы своей жизни он курил очень часто и всегда контрабандный кубанский, кустарный, мелко нарезанный табак, который в расфасованном по одному фунту (400 г) продавали на базарах Краснодара. Он выкуривал самодельные сигареты, которые тут же скручивал и курил через стеклянные мундштуки, приспособленные из лабораторного стекла. От них у него были окрашены усы, губы, пальцы в желто-оранжевый цвет. Нельзя умолчать, что в 30-е годы, в прошлом очень строгий к себе, он уже мало уделял внимание своему внешнему виду: одевался просто, в поношенный костюм, не всегда опрятно, подолгу не брился и не стригся. В таком заросшем виде как-то он побывал на Новом базаре (ныне - Кооперативный рынок), купил два фунта табака и выходил уже из базара, как к нему подо­шел милиционер. "Вы что, контрабандой занимаетесь? - вскричал он, обращаясь к Савченко. "Нет, я профессор Савченко", - стал объяснять Иван Григорьевич, но милиционер не слушал: "Я тебе дам, профессор Савченко!" И повел в отделение милиции, где Савченко вновь пытался объясниться, но документов при себе не имел никаких. Тогда из милиции позвонили в НКВД, где работал некто тов. Бобырев, хорошо знавший ученых города. Тот сразу понял, о ком идет речь, и порекомендовал немедленно его освободить и извиниться перед ним.
   Хотя Иван Григорьевич был крупным ученым, читал нам глубоко содержательные лекции, но я не могу сказать, что по форме изложения эти лекции зажигали и увлекали студентов, что мы отмечали у других наших ученых, например, у А.И. Смирнова, В.М. Анфимова, С.В. Очаповского и др.
   Александр Иванович Смирнов еще в 1914 году окончил физико-математи­ческий факультет. Со дня организации Кубмединститута он возглавил кафедру нормальной физиологии, а в 1925 году окончил также Кубмединститут, в котором преподавал. Следовательно, в первые годы своей деятельности в институте он был и профессором, и студентом. Лекции Александра Ивановича студенты посещали охотно. Он читал с большим задором, увлекательно, за кафедрой преображался в актера. Его лекции всегда сопровождались демонстрацией хорошо продуманных и отлично выполненных опытов на животных. Ближайшими помощниками в учеб­ной и научной работе были ассистенты П.Д. Олефиренко, В.Ф. Широкий и Г.Я. Макевнин.
   Александр Иванович отличался не только определенным даром красноре­чия и страстностью изложения в лекциях, но и большой плодовитостью в разработке актуальных научных проблем, умением привлекать к этому делу молодежь. Нельзя не отметить, что в те годы педагогическому составу не планирова­лись научные работы, а выполнялись они по собственному усмотрению и инициативе самих ученых.
   В этот период существовал так называемый "институт выдвиженцев", ку­да привлекались способные студенты к научной работе по кафедрам. Я дол­жен сказать, что к научной работе я приобщился именно на этой кафедре, где был "выдвиженцем", приходил на кафедру вечерами и ставил свои опыты. Все свое свободное время я отдавал постановке опытов на животных, но, к сожалению, этого "свободного" времени у меня было немного.
   В опытах на лягушках и, в меньшей степени, на белых крысах и мышах, я искал "нейтрализующие", возбуждающие и угнетающие дозы ядов, но результатов не достиг. Я был соавтором (автором физиологических исследований) книги "Опыт психофизиологической характеристики продавца-книжника", изданной в Краснодаре в 1935 г. Мне было лестно слышать, когда профессор А.И.Смирнов, приезжая в Краснодар в 60-х и 70-х гг., (в 1962 г. на ХIV конференцию физиологов Юга России, в 1970 году - к 50-летию Кубанского медицинского института, а также к 100-летию со дня рождения первого ректора института Н.Ф. Мельникова-Разведенкова в числе своих учеников назвал и меня. Однако, хотя я действительно начал свою научную деятельность у А.И.Смирнова, под непосредственным руководством Василия Федоровича Широкого, но себя считаю учеником профессора П.П. Авророва.
   Несмотря на многие положительные черты в характере Александра Ива­новича, к сожалению, у него был один недостаток, который всегда мешал работе его и окружающих, особенно учеников, - это "крутой" характер и вспыльчивость. Он неоднократно заходил в бю­ро партколлектива с требованием удалить то одного, то другого сотрудни­ка, причем каждый раз угрожал, что "в противном случае" он уйдет с ра­боты сам. Самым интересным было то, что при втором посещении он хвалил того, которого ругал и, наоборот, ругал того, которого раньше хвалил. Это его непостоянство мы хорошо изучили и не давали ходу его жалобам на учеников, чаще всего необоснованным.
   Несмотря на вспыльчивость и "крутой" характер, Александр Иванович был всеми уважаемый человек. Очень было жаль, когда в 1932 году он оставил наш институт и переехал в Москву. Конечно, он там получил лучшие условия, каких не мог иметь в Краснодаре. Он был избран членом-корреспондентом АМН СССР. В первые десять лет А.И. Смирнов рабо­тал в должности зав. кафедрой нормальной физиологии 4-го Московского медицинского института, а во время Отечественной войны возглавлял военно-физиологическую лабораторию, став полковником медицинской службы.
  

Еще несколько слов о П.П.Авророве

  
   Я yжe сказал, что моим учителем считаю Павла Петровича Авророва, но не потому, что я был его аспирантом, а прежде всего потому, что он был человеком с большой буквы. В своей статье "П.П.Авроров - выдающийся ученый и педагог" (см. тематический сборник "Проблемы свертывания крови и гемостаза", изданный под моей редакцией в Краснодаре, в 1971 г.), а также на страницах журнала "Фармакология и токсикология", в Краснодарской краевой газете "Советская Кубань" и др., я охарактеризовал моего учителя, каким я знал его. Несмотря на то, что П.П.Авроров был из­бран на должность зав. кафедрой фармакологии и фактически переехал в г. Краснодар в 1922 г., Кубанский мединститут немало обязан ему своим существованием. Павел Петрович принадлежал к той плеяде старой интеллигенции, которая приветствовала Великую Октябрьскую революцию, отдав ей все свои силы и знания. Он неоднократно выступал против аполитичности врача, подчеркивал, что каждый советский врач должен быть не только лечебником, но и профилактиком, и общественником.
   Профессор П.П.Авроров был демократичным ученым, широко открывал дорогу молодежи в науку. Он писал: "Каждому в научной работе найдется место, соответствующее его способностям и дарованиям, лишь бы было желание и склонность к ней, лишь бы имелась в нем искра научной пытливости и научного мышления". С 1922 по 1925 гг. П.П. Авроров совмещал работу зав. кафедрой с работой проректора, с 1925 по 1929 гг. был ректором, а с 1929 года до конца своих дней (19 июня 1940 года) - заведующим учебной частью института. Он был для всех доступным, добрым, отзывчивым, но вместе с тем строго принципиальным. Именно эти черты характера привели меня к нему.
   Когда умер П.П.Авроров, его "правой руки", талантливого исследователя доцента Георгия Михайловича Шпуги, в Краснодаре уже не было. Он был приглашен на заведование кафедрой в Иваново. Поэтому руководство кафедрой перешло к доценту Якову Лукьяновичу Левину. Однако этот добрейший человек, тонкий мастер в изобретении различных экспериментальных установок и приборов, мастер по дереву, металлу, строительному делу, человек, способный построить дом, выложить печь, сделать шифоньер или письменный стол, человек, рожденный быть строителем, изобретателем, в должности зав. кафедрой не смог не только воспитать учени­ков, но и написать за 18 лет докторскую диссертацию, опубликовать хотя бы одну серьезную нучную работу. В 1957 г. должность зав. кафедрой, которую занимал Я.Л.Левин, была объявлена вакантной. Я.Л.Левин предложил мне подать на конкурс и вернуться из Самарканда в свой родной Краснодар. Убедившись, что это желание Якова Лукьяновича искренне, больше того, что он заинтересован в этом, учитывая, что меня приглашали на эту должность ректор и многие старые работники института, я подал на конкурс, был избран, и с 1958 по 1974 гг. проработал в Кубмединституте в качестве зав. кафедрой фармаколо­гии. Что касается Я.Л.Левина, то он проработал со мной восемь лет, затем перешел на пенсию и стал жить у себя на даче, на реке Афипсе, где он отстроил великолепный кирпичный двухэтажный дом с прекрасным под­валом; на даче имел прекрасный сад, огород. К сожалению, Я.Л.Левин почти внезапно, в течение двух дней, заболел и скончался в конце 1976 года.
  

О кафедре философии Кубмединститута

  
   Заведующим кафедрой философии был Константин Константинович Розеншильд. Внешне он немного походил на Дон-Кихота: худощав, высокий, с большим длинным крючкообразным носом, с выпуклыми глазницами и светло-карими глазами. Он обладал изысканными манерами интеллигента, был исключительно эрудированным в различных областях общественных наук и биологии. Его "секрет" заключался в способности быстро и добросовестно осваивать прочитанное, в подготовке тех или иных вопросов, с которыми выступал. А выступал он не толь­ко с политическими и философскими докладами, сообщениями по физиологии человека, клиническим вопросам, но и с собственными поэтическими и музыкальными произведениями. В этом никто с ним не мог сравниться. Поэтому некоторые профессора относи­лись к нему сдержанно, другие - ревностно, а третьи - неприязненно. По своей партийной принципиальности Константин Константинович не мог прой­ти мимо идеологических ошибок и недостатков, допускаемых в педагогичес­кой работе коллектива. Он, в высшей степени тактично, показывал их тем, кто их допускал, при несогласии выступал с критикой, чаще всего не назы­вая носителей этих ошибочных взглядов. Он обладал энциклопедическими природным даром, развитым с раннего детства в богатой еврейской аристократической семье. Владел свободно немецким, английским и, несколько хуже, французским языками. Между тем он имел всего лишь незаконченное высшее образование (ушел со второго курса философского факультета). При этих данных, приобретенных, главным образом, в семье, он вступает в социальный конфликт с родителями, оставляет их и добровольно вступает в ряды Красной Армии, участвует в освобождении Закавказья, позже вступает в ряды ВКП(б).
   Несмотря на все сказанное, время от времени возбуждался вопрос о его происхождении, и сам он болезненно переживал свое прошлое. О нем ходили всевозможные слухи, но не всегда он знал о них, следовательно, не имел возможности во-время их опровергнуть. Например, широко было распространено мнение, что он родом из баронов - "Барон Розеншильд!" Дело дошло до того, что на чистке партии, в 1935 году, происходившей в институте, ему задали вопрос: "А правда ли, что Вы являетесь бароном?" Он быстро-быстро заморгал глазами, как это обычно было, когда нервничал, и ответил, что это неправда. Тогда снова кто-то спросил: "Но Вы ведь дворянин?" Вновь последовал отрицательный ответ. Затем его спросили: "Какую связь поддерживаете с родителями?" "Мои родители являются классово-чуждыми элементами, я никакой связи с ними не поддерживаю", - ответил он четко. Розеншильд не ожидал, что такой ответ принесет ему много неприят­ностей. Выступая по вопросу его чистки, говорили, что его мать живет в какой-то станице Кубани, влачит жалкое, полуголодное существование и т. п. На что комиссия по чистке сделала ему серьезное замечание, что он обязан оказать матери материальную помощь (отца к этому времени уже не было в живых).
   Сидя в зале (в Актовом зале института) я был в недоумении; почему К.К. Розеншильд отрицает, что он барон... И вот, когда он закончил ответы и сел на свое место возле меня, я обратился к нему: "Ты почему сказал, что ты не барон? И даже не дворянин?" Как же скажу я неправду? Как я мог быть бароном или дворянином, когда я еврей, - ответил он, удивленный моему вопросу. Но я был уверен, что эти сведения занесены в партийную карточку, о чем сказал ему. Мы решили после заседания зайти в бюро партколлектива и проверить. Так мы и сделали, но оказалось, что он прав: ничего этого в партийной карточке не было указано.
   Нужно отдать ему справедливость, что благодаря его широкой эрудиции, энергии и культуре, возглавляемая им кафедра философии всегда была на высоком партийном, академическом и научном уровне. С ней не только считались, но и любили. Работа на кафедре была поставлена так, что преподавание столь абстрактной дисциплины, какой является философия, связывалось с конкретной жизнью социалистического строительства; студенту вся­чески старались преподнести философию наглядно. Так, например, бог весть, каким образом, К.К. Розеншильд достал (вернее, купил за свой счет) совершенно уникальные альбомы и папку с фотографиями Древней Греции, ее архитектуры, скульптуры, храмов, театров, картин, древнегреческих философских школ, портретов философов и т.д. К.К.Розеншильд старался комплектовать педагогический состав кафедры из числа врачей. Здесь работали: физиолог Геннадий Яковлевич Макевнин, невропатолог Георгий Сергеевич Житлов, а затем был зачислен я (студент-медик). Связь философии с медициной на этой кафедре при руководстве ею К.К. Розеншильдом, осуществлялась не только через сотрудников кафедры, а в большей степени с помощью широкого привлечения профессорско-преподавательского состава к философским выступлениям. Партийность в философии проводилась путем борьбы с идеологически чуждыми марксизму-ленинизму направлений в медицине и в тематике научных исследований в института. После того, как германский фашизм пришел к власти, стал пропаганди­ровать свое тлетворное "учение" о "высшей расе", Константин Константи­нович предложил ассистентам темы научного исследования, раскрывающие реакционный характер учения гитлеровских мракобесов. Например, мне он дал тему: "Ницше и современный национал-социализм". Я очень сожалею, что дальнейшие события не позволили углубиться в нее.
   В 1936 году К.К.Розеншильд как-то исчез. Но мы даже не заметили этого, как вдруг меня вызывают в горком ВКП (б), прямо в кабинет секретаря горкома. Я пришел и был принят человеком в парадной форме морского офицера. Фамилию его теперь не помню, но он был командирован в Краснодар Центральной партийно-контрольной комиссией. Когда я вошел, он спросил меня, насколько я знаю Розеншильда и добавил: "Считаете ли Вы его правоуклонистом?" Это меня удивило: "Если говорить в какой-то степени "об уклоне", то скорее он склонен к "левацким" выходкам, чем к правому уклону".
   - Но Вы должны учесть, что он пришел в нашу партию из другого класса!
   - Да, но я вообще не обвиняю тов. Розеншильда в каком-то "уклоне" или иных поступках, - ответил я партследователю из Москвы.
   Беседа продолжалась, как постучали в дверь. Вошел К.К.Розеншильд. Похудевший, он стал выше, лицо было красным. Ему разрешили войти, но он входил как-то с "опаской", не сразу. Поздоровался с партследователем и слегка кивнул мне. Лицо его было грустным. С его приходом моя беседа с была исчерпана, и я вышел, но дождался Розеншильда, и мы пошли с ним вместе. Он был как-то замкнут, но я его "расшевелил", мы ведь дружили друг с другом, хотя в то время люди с опаской говорили с теми, кого давно не видели.
   Из рассказа К.К.Розеншилъда я узнал, что он был арестован и сидел (кажется около двух месяцев), но теперь его освободили, и он собирается покинуть Краснодар и ехать в Москву. Я отговаривал его, убеждал, что лучше после реабилитации остаться на старом месте, но он со мной не согласился и уехал в Москву. Там в первое время он работал зав. кафедрой философии какого-то вуза, но затем занялся музыкальной деятельностью, в частности, в курортный сезон его виде­ли в Кисловодске в роли конферансье, что вызывало злорадство со стороны его оппонентов. На этом прервались мои сведения о К.К.Розеншильде как до, так и после Отечественной войны.
   10 ноября 1962 года мы организовали встречу врачей, окончивших наш институт с 1931 по 1936 гг. Я был избран председателем комиссии по встрече (в это время я был деканом института). Собрав комиссию из вра­чей этих выпусков, работающих в Краснодаре, я случайно узнал, что К.К. Розеншильд жив, работает в Москве. Я написал ему письмо, на которое он немедленно откликнулся. В очередную поездку в г. Москву, я зашел к К.К.Розеншильду, он жил на ул. Огарева, рядом с Центральный телеграфом. Он очень обрадовался встрече со мной, рассказал, что работает теперь по заданию ЦК КПСС в редакции комплекса книг на тему: "История музыки Запада в средние века" (кажется, так). В составе Редколлегии он учас­твовал в выпуске пяти томов, из которых два дома (2-й и, кажется 5-й) были написаны лично им; второй том он преподнес мне с трогательным автографом. Но наша беседа была сравнительно краткой, он представил мне свою дочь. Мы решили встретиться вновь, но в ту поездку это не удалось. Я вернулся домой, мы систематически переписывались, поздравляя друг друга с праздниками и ожидая следующей встречи. Но однажды в ответ на мое поздравление дочь Константина Константиновича с горечью написала о том, что ее отец умер... На этом кончилась история моего знакомства с К.К.Розеншильдом.
  

Станислав Владимирович Очаповский

   Большой поэт, любитель природы, большой знаток Пушкина и Лермонтова и их пребывания на Кавказе, зав. кафедрой глазных болезней Станислав Владимирович Очаповский был любимцем студентов, да и всего коллектива института. Он был активным обществен­ником, врачом-народником, он, как, впрочем, и А.И.Смирнов, часто организовывал экспедиции врачей-глазников в горные районы Северного Кав­каза, в частности, Дагестана, где выявлял слепых от катаракты и делал их зрячими путем ее удаления. Поэтому горцы чтили его как святого человека, кому дано слепых сделать зрячими. Как говорили, он был первым врачом в России, который был награжден орденом Трудового Красного Знамени за врачебную деятельность. Он владел даром ораторского искусства, охотно выступал перед студентами, постоянно прививал у них любовь к книгам. Однажды он так рассказывал о значении книги для культурного человека: "Любите книгу, берегите книгу, придет время, когда на Ваших этажерках появятся книги, авторами которых будете Вы сами!" В зале раздался громкий смех. Прошло с тех пор много лет, и каждый раз, когда я ставлю новую книгу на этажерку, вспоминаю слова нашего учителя. Теперь я уже точно не помню даты, но было это в 1932 году. С.В.Очаповский подал в бюро партколлектива заявление о принятии его в кандидаты в члены ВКП(б). Он был принят, но на ближайшем партсобрании выяснилось, что его "регламент" заседаний ограничивается 8 часами вечера, так как он рано ложил­ся спать. От более продолжительных заседаний пришлось его отпускать.
   За большие заслуги перед здравоохранением имя С.В.Очаповского присвоено Краснодарской краевой клинической больнице.
  

Другие виднейшие деятели Кубмединститута

   С первых дней организации Кубанского медицинского института и до начала Великой Отечественной войны в нем рабо­тали такие выдающиеся ученые, как первый ректор института академик Н.Ф.Мелъников-Разведенков, который был избран на должность председателя АН УССР и уехал в Киев, М.М.Дитрихс, Н.Н.Петров, В.А.Поспелов, К.С.Керопиан, А.А.Назаров, А.В.Смирнов, которые позднее были избраны на кафедры меди­цинских институтов Москвы, Ленинграда и других городов. П.П.Авроров, С.В.Очаповский, А.А.Мелких, Г.Н.Лукьянов, Руткевич и др. безвыез­дно весь остаток своей жизни проработали в Кубанском медицинском инсти­туте. Из питомцев этого института или начавших работать в его стенах после окончания института до 1960 года защитили докторские диссертации и возглавили кафедры в своем или в других институтах большая группа работников (А.В.Абрамов, И.А.Агеенко, П.И.Бударин, А.Н.Гордиенко, Г.С.Демъянов, Н.П.Павлов, К.А.Пацевич, Н.П.Лятницкий, В.М.Святухин, В.К.Супрунов, А.В.Россов, И.А.Шарковский, В,Ф.Широкий, автор этих строк и многие другие).
   С первых дней возникновения института его профессорско-преподавательский состав успешно разрабатывал такие актуальные медицинские проблемы для Северного Кавказа, как зоб, трахома, проказа, венерические заболевания, малярия и другие. Большое внимание было уделено курортно-климатическим богат­ствам края; что привело даже к организации кафедры курортоведения и физиотерапии.
   На базе кафедры общей патологии, возглавляемой И.Г.Савченко, в Краснодаре был организован Химико-бактериологический институт, которому позже было присвоено его имя. Институт издавал журнал под названием "Научно-медицинский вестник", который прекратил выпуск перед Отечественной войной.
   В 50-х годах Кубанский медицинский институт по показателям учебной и научно-исследовательской работы занял первое место среди девяти вузов города и получил Переходящее Красное Знамя, которое оставалось в стенах института еще два или три года.
  

Конфликт с секретарем горкома партии

  
   Само собой разумеется, что не все давалось институту легко. В первые годы его организации он даже был как-то снят с государственного бюджета, были трудности с финансированием института, с помещениями для занятий и пр. В 30-е годы мы столкнулись также с особыми трудностями, которые нужно было преодолеть, и мы преодолевали их, как могли. В связи с генераль­ной линией нашей партии на индустриализацию, в начале 30-х годов меди­цинский и педагогический институты, в отличие от т.н. "индустриальных", находились в сравнительно худших условиях. Даже среди неиндустриальных вузов снабжающие организации как-то выделили наш институт, поставив его в сравнительно худшие условия. Так, например, независимо от социального состава (а хлебные карточки в то время распределялись по социальному составу: 800, 600 и 400 г), нашему институту выделили в основном только 400-граммовые хлебные пайки, в пединститу­те по 600, а в "индустриальных" вузах, например, в свиноводческом (тогда был и такой институт) почти всем студентам выдавали 800-граммо­вые хлебные пайки. В то время в Кубанском мединституте учились великовозрастные студенты: более 300 членов партии, двое даже с дооктябрьским стажем, немало красных партизан, рабочих, которые имели право на 800 и 600 граммовые пайки. Поэтому мы были в большом затруднении в распределении этих хлебных карточек. В связи с этим я поставил этот вопрос на бюро партколлектива, где решили обра­титься к секретарю ГК ВКП(б) Дволайцкому с просьбой о помощи в ре­шении этой проблемы. В составе бюро у нас был Котт с дооктябрьским партийным стажем и его друг, член ВКП(б) с 1920 г., бывший кадровый работник ЧК и НКВД Мысягин. Котт был довольно высокого роста, с сильно выраженными морщинами на лице, вечно угрюмый, с небольшим черепом и мелкими глазами. Мысягин же был малого роста, всегда носил черные очки, всегда он был в хорошем настроении, всегда "под мухой", то есть выпившим. Любил говорить мне: "Ты, Ванюша, смотри, если я умру, то можешь сразу поставить тело в анатомический музей, спиртовать меня не надо, я наспиртован предостаточно!". Эти два противоположные во всем человека дружили друг с другом и, во всяком случае, всегда были вместе. Почему часто их называли "Пат и Паташон".
   Начало 30-х годов было трудным, но "друзья" не тужили: им было что выпить и закусить! По словам Котта, у него в Польше был брат-слесарь, который систематически присылал ему "боны", которые друзья реализовывали в магазине "Торгсин", находившемся на углу Пролетарской и Красной улиц. Оба друга учились плохо, их "пото­лок" доходил лишь до "тройки", однако они этим не огорчались: все равно диплом выпишут! Вот эти два друга - Котт и Мысягин - вместе с отдельными отсталыми сту­дентами поставили себя в позу "оппозиции" к бюро партколлектива. И вот теперь, узнав о решении бюро поставить вопрос о хлебных карточках, в ГК ВКП(б) стали обвинять бюро в "потребительских настроениях" и пошли сами к секретарю ГК ВКП(б) Дволайцкому с жалобой на бюро и руководство инсти­тута. К нашему удивлению, они были приняты и "обласканы" Дволайцким, который стал поощрять котто-мысягинскую группировку, единодушно осужденную всей партийной организацией. Позже, во время чистки партии в 1935 г., Котт был разоблачен как польский шпион, присвоивший себе фамилию повешенного (кажется, в Пятигорске или в Ставрополе) революционера - старого коммуниста Котта, из кармана которого им был извлечен партбилет. Он был исключен из партии по чистке и исчез.
   В связи с тем, что на месте мы не смогли добиться справедливого отно­шения к медицинскому институту, я, как коммунист и секретарь парторганизации, обратился в ЦК ВКП(б) с жалобой (теперь бы, наверное, я этого бы не сделал). На мое письмо там обратили серьезное внимание. Будучи в командировке в Москве, я заходил в ЦК ВКП(б). Там мне сказали, что, воз­можно, придется зайти к Генеральному секретарю тов. Сталину. Дважды я намеревался зайти к нему, но он был занят, а на третий раз мне сказали, что тов. Сталин уехал отдыхать в Сочи и что мне нужно обра­титься к зав. орготделом, которому передано это дело. Со мной беседовали подробно и назвали фамилию ответственного инструктора, который должен на месте, в Краснодаре обследовать, выяснить и решить вопрос по моему заявлению. Однако на следующий же день задача инструктора орготдела была изменена: он выезжал на Северный Кавказ по вопросам слома кулацкого саботажа. Наш же вопрос было поручено рассмотреть бюро Азово-Черноморского крайкома ВКП(б). Я, признаться, был несколько разочарован и огорчен. Дело в том, что Дволайцкий находился в хороших личных отношениях с Первым секретарем крайкома Борисом Шеболдаевым. Я сам слышал, когда он, Дволайцкий, приглашал его: "Ну, Боря, пойдем обедать!" Поэтому опасался, что крайком станет на сторону Дволайцкого, что отчасти в действительности и случилось, хотя самого Шеболдаева на заседании не было.
   Прежде, чем ставить вопрос на бюро Крайкома, его готовили в орготделе. Его заведующий, бывший работник Кубокружкома (фамилию забыл), имел уже беседу с Дволайцким, а затем пригласил меня и ректора Кубмединститута Н.К.Асташева и секретаря Краснодарского ГК BKП(б) Дволайцкого. Вo время разбора я как-то сказал в своих объяснениях, что мы это сде­лали в соответствии с Уставом нашей партии. Тут Дволайцкий вспыхнул, вскочил с места и, прихрамывая, (он вообще был хромым) забегал взад-вперед. "Вы слышали, - обратился он к зав. орготделом крайкома, - это характер­но для краснодарских студентов, они все требуют в соответствии с Уставом!" Заседание продолжалось, зазвонил телефон. Зав. орготделом поднял трубку, затем отвел ее в сторону и говорит: "Тише, товарищи, это из ЦК ВКП(б), говорят, что секретари ЦК интересуются этим вопросом!" Дволайцкий еще больше заволновался, но зав. орготделом подытожил наши выступления и закрыл заседание. Вечером мы были приглашены на заседание бюро Азово-Черноморского крайкома ВКП(б), где было 12-15 чел. Первого секретаря Шеболдаева не было. После нашего сообщения (теперь уже не только о хлебных пайках, но и о ра­боте вообще), нам было задано много вопросов. Члены бюро, особенно Калмыков, в своих выступлениях явно поддерживали Дволайцкого и, по возможности, нападали на нас. Прения еще не закончились, как был объявлен перерыв. Мы вышли в коридор, за нами вышел и Дволайцкий. Он уже чувствовал себя победителем, подошел ко мне и "утешал": "Ну, ничего, за одного битого семь небитых дают, да еще не берут!" Хотя по ходу заседания еще нельзя было определить, кто же будет битый. В заключение рассмотрения нашего дела сформулировали решение, которое сводилось к тому, что для улучшения работу парторганизации следует пере­избрать бюро партколлектива, хотя и без того в это время проходила отчетно-выборная кампания, которая даже задержалась на пару дней ввиду нашего выезда в Ростов, на заседание бюро Крайкома. Поэтому этот пункт ничего по существу не означал. Вторым пунктом было записано указание секретарю Краснодарского ГК ВКП(б) Дволайцкому за недостаточное руко­водство вузами. Вернувшись в Краснодар, мы собрали отчетно-выборное собрание в мединституте для избрания бюро партколлектива. На собрание пришел Дволайцкий и начал с того, что прочитал первый пункт из постановления крайкома о том, что необходимо проводить перевыборы бюро партколлектива. В это время с мест стали кричать: "Но у нас ведь и так проходит плановое отчетно-выборное собрание!" При этом Дволайцкий пропустил второй пункт постановления крайкома, в котором ему, Дволайцкому, делается указание. Об этом пришлось напомнить мне. Присутствующие стали требовать с мест: "Зачитайте все постановление бюро крайкома!"
   Следует сказать, что Дволайцкого я считал умным и дельным человеком и, кажется, он таким и был, но по делу Кубанского мединститута, под влиянием рассказов Котта и Мысягина, стал мельчить, утратил свою солидность. Еще больше это выявилось, когда он пытался отвести мою канди­датуру в состав президиума собрания. Но коммунисты настояли и, несмотря на авторитет первого секретаря горкома, подавляющим большинством избрало меня в состав президиума. При выдвижении кандидатур в состав бюро, я отвел свою кандидатуру, моти­вируя тем, что более двух лет учусь в напряженной обстановке, просил дать мне возможность заняться вплотную учебой. Значительно позже, в день моего выезда на фронт из Ростова, я случайно оказался в купе мягкого вагона с работниками особого отдела, которые, как и я, ехали на фронт. В дороге мы познакомились, и, узнав, что я из Краснодара, они рассказали, что первый секретарь Краснодарского ГК ВКП(б) Дволайцкий оказался английским шпи­оном... Ранее ходили слухи о том, что родной брат Дволайцкого работает экономистом в Англии (кажется, в самом Лондоне). Намного позже, в 50-х годах, когда я уже работал зав. кафедрой Самаркандского мединститута, как-то был в Москве, поднимался по лестницам Министерства здравоохранения СССР, как вдруг лицом к лицу я столкнулся со спускающимся вниз полковником Красной Армии, бывшим директором Краснодарского пединститута Козыревым. Он тотчас узнал меня, подошел и охотно вступил в долгий разговор. Я тоже обрадовался встрече со старым знакомым, но боялся, что он расспросит и о моих делах, а я не смогу скрыть, что был в плену, механически выбыл из партии, а те­перь пытаюсь восстановиться. Ведь рассказ об этом должен был продолжаться не ме­нее часа... Козырев сообщил, что он работает в военной прокуратуре СССР в долж­ности Главного военного прокурора по особо важным делам. Затем он перешел на воспоминания предвоенных лет о наших совместных работах в Краснодарской городской парторганизации. В частности, он начал о Дволайцком: "А помнишь ли ты, Акопов, Дволайцкого, как он ущемлял наши права, когда был секретарем Краснодарского горкома?"
   Да, я помнил то, на что намекал Козырев. В 1932 г. мы с ним были избраны на Краснодарскую городскую партконференцию, где Совет старейшин выдви­нул наши кандидатуры на партконференцию Азово-Черноморского края. Но вдруг Дволайцкий вторично созвал Совет старейшин и начал просить, чтобы двое отказались от избрания на краевую конференцию, так как в гарнизон прибыли новые работники, имярек (с немецкими или еврейскими фамилиями, которые, конечно, теперь я уже не помню). Так как никто не снял свою кандидатуру, Дволайцкий предложил не рекомендовать к избранию кандидату­ры Козырева и Акопова, что он и сумел провести при общем молчании. Те­перь Козырев вспоминал этот инцидент с Дволайцким и продол­жал: "А знаешь, что он оказался настоящим врагом народа, (подчеркивая слово "настоящим", Козырев намекал на то, что нередко под этим ярлыком оказывались ни в чем не повинные люди!). Его мы судили и расстреляли! Я заходил к нему и спрашивал, как его кормят." - "Зачем же спрашивали, как кормят, когда Вы приговорили его к расстрелу?" - спросил я. "Как зачем, пусть покушает перед смертью!"
   Таким образом, я соединил сведения ехавших на фронт со мной в одном вагоне в первые дни войны, с тем, о чем говорил Козырев. Эти сведе­ния совпали, а потому в тот момент я поверил, что английский шпион был первый секре­тарем Краснодарского ГК ВКП(б).
   Возвращаясь к моему рассказу об отчетно-выборном собрании, в которой участвовал Дволайцкий, отмечу, что секретарем парторганизация, сменившим меня, была избрана Раиса Васильевна Сыроватская, которая была на один курс старше меня. Я ее знал еще до нашей учебы в мединституте, когда она была еще секретарем райкома ВЛКСМ Краснодубинского района. Она была вполне подходящей кандидатурой. Но не успела она войти в роль секретаря, как ее мобилизовали и откомандировали на какую-то хозяйственно-политическую кампанию в деревне. В то время это было обычным делом. Но она имела в деревне такой большой "успех", что студен­тку мединститута избрали... председателем колхоза! Долго пришлось ей доказывать, что она, как студентка, должна учиться, и только через 6 месяцев ее отпустили Краснодар для продолжения учебы. Время было трудное, нас, молодых коммунистов, часто привлекали к выполнения важнейших заданий партии и правительства, и скажу прямо: это было доверие партии, которым мы гордились, выполняли о честью.
   В 30-х годах Раиса Сыроватская вышла замуж за уполномоченного Совета Народных комиссаров СССР по Краснодарскому краю. Но в 1937 году ее мужа арестовали, а вслед за ним арестовали и ее. Она просидела в тюрьме около двух лет, затем была освобождена. В это время как раз я вернул­ся из Дагестана и в ожидании положительного решения моего партийного дела в ЦК КПК работал зав. лечебным подотделом Красно­дарского горздравотдела. И вот однажды ко мне на прием пришли две женщины - Сыроватская и Марченко, но они были очень угнетены и подавлены. Обе отказались от работы в должностях, связанных с работой с людьми. "Вы назначьте нас на такую работу, чтобы, нас никто не видел", - говорили они. Им, женам "врагов народа", было стыдно смотреть людям в глаза. В это время в горздраве была вакансия на должность инструктора, которую с успехом смогла бы занять Сыроватская, но она наотрез отказалась от нее. Пришлось обеих назначить на должность лаборанток клинических лаборато­рий: Сыроватскую в краевую, а Марченко - в городскую больницу, где они так и проработали более трех десятков лет!
   Марченко (имя и отчество ее я не помню) была дочерью старей­шего трамвайщика-вагоновожатого и женой Михаила Марченко - председателя (или заместителя?) Краснодарского городского Совета депутатов трудящихся, арестованного по общей "формуле" - враг народа! Позже, насколько помнится, он при жизни был реабилитирован и освобожден из заключения, но заболел туберкулезом легких, что стало одной из причин его преждевременной кончины. Когда я вернулся из Самарканда в Краснодар, в 1958 г., то познакомился с сыном Марченко - Владимиром Михайловичем, ставшим неплохим хирургом, ассис­тентом кафедры госпитальной хирургии. В конце 50-х годов Раиса Василь­евна Сыроватская познакомила меня со своим мужем, который спустя 15-17 лет после ареста был полностью реабилитирован, восстановлен в рядах партии, и ему была назначена пенсия.
   Р.В.Сыроватская до ареста мужа проживала в доме по ул. Пушкина, в ко­тором жил Герой гражданской войны, член ВКП(б) с 1917 года Дмитрий Петрович Жлоба. В прошлом он был батраком на Украине, участником революции 1905-1907 гг., командовал Стальной дивизией, участвовал в боях про­тив белогвардейцев. С Д.П. Жлобой я лично познакомился, когда после его работы руководителем Помгола, а затем и Последгола, детскими домами на Кубани, был поставлен во главе нового учреждения - "Плавстроя", находящегося на углу Красной и Пролетарской улиц. Задача этого учреждения состояла в проведении мелиоративных работ по осушению плавней на Кубани. Я был направлен секретарем ячейки ВКП(б) Плавстроя. Д.П. Жлоба принял меня очень тепло, по-отечески побеседовал и, как показалось мне, остался доволен. Но сдача дел уходящим секретарем почему-то затянулась, а позже я предпочел поступать в Краснодарский городской коммуналь­ный отдел. Жлоба имел большой авторитет на Кубани. В Краснодаре была табачная фабрика его имени. Она выпускала отличные папиросы, на каждой из которых был золотом изображен его портрет. Он прославился не только ратными подвигами, но и гуманнейшей заботой о голодающих, детях, потерявших родителей, и, наконец, организацией рисосеяния на Кубани и многими другими делами.
   1936-й и, особенно, 1937-й годы были очень тяжелыми и непонятными как современникам, так и ученым-историкам наших дней. Страшным, можно сказать, всенародным бедствием были массовые репрессии: аресты, ссылки, исключения из партии и даже из членов профсоюзов, снятие с работ ни в чем не повинных людей, нередко самых заслуженных. В их числе оказался и Дмитрий Степанович Жлоба. И вот Р.Сыроватская рассказывала как-то мне о том, как ее вызвали в качестве понятой при обыске квартиры Д.С.Жлобы, который находился в Москве в командировке и там был арестован. Сын Жлобы, возмущенный таким отношением к своему отцу, бросился к оружию, но его быстро успокоили, и обыск продолжался. Конечно, Раиса Васильевна не могла и представить, что пройдет немного времени, как арестуют ее мужа, а затем и ее саму....
   Все это и многое другое, которому мы не всегда были прямыми свидетелями, доходило до нас, и стояло перед глазами потрясающим контрастом широко распространенное среди детей того времени: "Спасибо родному Сталину за наше счастливое детство!" Не менее странным звучали приторные восхваления, которые принимались как должное: "Великий, мудрый вождь, отец всех народов и всех времен - родной товарищ Сталин!" А ведь в Великую Отечественную войну шли в атаку и дети репрессированных, которые не дожили до этих событий, или тех, которые еще находились в тюрьмах и лагерях, с возгласами: "За Родину, за Сталина!"
   Конечно, Отечественная война была священной, она обязывала каждого честного патриота объединиться вокруг партии, вокруг ее Центрального комитета и его Генерального секретаря И.В.Сталина. Чтобы победить сильнейшего, коварного и вероломного врага - немецкий фашизм и его полчища, терзавшие нашу любимую Родину, отстоять нашу свободу и независимость, - иного пути не было! Ради этой священной цели люди были готовы забыть страдания и переживания прежних лет. Однако никто не ожидал, что после славной Победы над германским фашизмом вновь начнутся преследования и массовые ссылки, притом целых народов: крымских татар, чеченцев, ингушей, греков - без доказатель­ства их вины. А разве весь народ может быть в чем-то виноватым?! Говорили тогда, что якобы крымчане преподнесли Гитлеру особо ценного племенного коня с золотой сбруей. Вряд ли можно этому верить, но, если даже это правда, то это сделала кучка изменников, которых надо было выявить и повесить! А причем здесь старики, дети, женщины, причем народ, среди которого были и настоящие Герои, не щадящие своей жизни во имя нашей Родины. Как можно было без разбору таких людей ссылать в отдаленные края в качестве наказания?! Как можно было целые семьи людей, вы­росших и живущих в условиях юга, ссылать в суровые климатические зоны? Это я не понимал тогда, увы, не понимаю и теперь. Такое наказание ни в чем не повинного, к тому же представителя своего народа, оправдано быть не может! Тот, кто это делал, не только был жестоким, но и не думал, чем это обернется для морального воспитания подрастаюшего поколения. Чтобы закончить эту тему, отмечу, что в Самарканде я встречался с некоторыми крымскими тата­рами. В частности, мы с трудом нашли уборщицу для кафедры фармакологии, но когда отдел кадров узнал, что скромная малограмотная женщина, посту­пающая уборщицей, является татаркой, предложил немедленно отстранить ее от работы...
   В октябре 1955 года я приехал в Алма-Aтy для защиты докторской диссертации. Там мне рассказывали, что вечером опасно ходить, так как грабят, раздевают чеченцы. Я спросил: "А где они работают?" "Как, где работают, - отвечали мне, - кто же им даст работу?"
  -- А разве не это причина, что люди, сосланные в отдаленные края, не имея средства к существованию, грабят, чтобы спасти своих детей от голодной смерти?!

Ректор А.Н.Мотненко

   Но пора вернуться к нашему повествованию о Кубанском медицинском институте. Говоря о людях, игравших значительную роль в его жизни в 30-х и 40-х годах, прежде всего, мы должны остановиться на роли директора института Антона Наумовича Мотненко. С ним я впервые познакомился в конце 1931-го или в начале 1932-го года, когда он, по поручению Азово-Черноморского крайкома ВКП (б), приехал в Краснодар для обследования состояния работы Кубанского медицинского института. В это время я был секретарем партколлектива института и поэтому принимал участие в беседах с ним.
   А.Н.Мотненко окончил Ростовский медицинский институт, по специ­альности был хирургом в этом же институте. Примерно в 1933 г. он изъявил желание выехать на работу в Заполярный круг и был назначен начальником группы и врачом на Земле Франца Иосифа, где находился два года. По окончанию своей экспедиции, в 1935 г., он был назначен директором Кубанского медицинского института на место Николая Корниловича Асташева. А.Н.Мотненко имел исключительно мягкий и обаятельный характер, хотя это не оказывало отрицательного влияния на его организаторские способ­ности. Наоборот, это располагало к себе и вызывало доверие у людей, работавших с ним. Он одинаково хорошо, не повышая голоса ни при каких обстоятельствах, обычно с доброй улыбкой, разговаривал как с ведущими учеными, так и с техническими работниками, и со студентами. Поэтому не слу­чайно он был всеобщим любимцем. Нe только я, но и многие старые работники института, знавшие многих его директоров и ректоров, убеждены, что он был наиболее авторитетным руководителем института. Однако "бдительное око" - В.И.Шулятев - этот ''Искариот из Искариотов", в трудные годы (1937-1938) затеял "разобла­чить" А.Н.Мотненко. Сначала слухи пошли, что он сын кулака ("получили материал"!), тогда это как-то утряслось, но Шулятев продолжал свое грязное дело и вскоре был подготовлен вопрос об исключении А.Н.Мотненко из партии как сына кулака, скрывшего свое социальное положение при вступлении в партию. Обнаружив, что против него готовится такое злодеяние, он неожиданно выехал в район, где родился и где проживали его родители, и привез официальную справку, что его отец, Наум Мотненко, никогда не был кулаком, а был середняком. Не сделай он этого, дело не ограни­чилось бы лишь исключением из партии, времена были не те! Но эти "времена" уже теряли силу, Шулятев предстал перед партсобранием сам, как клеветник. Коммунисты были очень озлоблены против него за все его подлые проделки. Некоторые еще не реабилитировались от его клеветы. Меня не было на этом партсобрании, я вообще отсутствовал в городе. Как говорили товарищи, Шулятев буквально плакал, просил партсобрание пощадить его, учесть, что он... сифилитик (невероятно, но это так и было: он, как оказалось, страдал бытовым сифилисом). Но своими хитросплетениями он сумел все же сохраниться в партии и даже пролезть в члены президиума Центрального комитета проф­союза искусств, хотя не имел к этому никакого отношения, если не считать искусство подхалимничать перед вышестоящими должностными лицами, которые нет-нет да иногда попадаются на удочку таких типов. Правда, в одной из авторитетных центральных газет, он попал в передовую в отрицательном виде, а затем исчез из поля зрения. Жив ли он теперь? (вряд ли, ему было много лет) и как закончилась его бесславная карьера - сказать не могу, мне было не до него.
   Вероломное нападение вооруженного до зубов немецкого фашизма на нашу страну неожиданно выдвинуло перед каждым учреждением, в том числе и перед Кубанским медицинским институтом, невероятно трудные задачи. Немцы рвались на Северный Кавказ, в том числе и на Кубань, перед институтом стала проблема эвакуации профессорско-преподавательского состава, студентов, наиболее ценного имущества. Институт, во главе с А.Н.Мотненко, благодаря помощи партийных и советских организаций края и центра, блестяще справился с этой новой проблемой. Кубанский медицинский институт, как и весь советский народ, дал фронту большое количество подготовленных и преданных партии и Родине врачебных кадров. Не считая рядового состава, с первых дней войны, на ответствен­ных должностях Штаба 19-й действующей армии, сформированного в Ростове-на-Дону и в Краснодарском крае, оказались воспитанники нашего института: Анатолий Никанорович Герасимов, бывший начальник спецчасти института, преподаватель Алексей Федорович Орлов - и автор этих строк. Первый обеспечивал секретную службу санотдела армии, а двое других были консультантами санотдела. В дивизиях же нашей армии было много наших питомцев: Александр Яковлевич Богуславский, его жена Прасковья Ивановна Богуславская, Оганес Азнавурян и другие. Позже, когда война дошла до родного города, в рядах Красной Армии, в штабах различных дивизий было много работников и питомцев Кубанского медицинского института - профессора Агеенко, Красновитов, Пятницкий, доценты и ассистенты И.Н.Терновский, М.Н.Кириевский, А.Украинченко, Р.С.Степанов и многие другие.
   В связи с ухудшающейся военной обстановкой, по решению бюро Краснодар­ского крайкома ВКП(б) и Наркомздрава РСФСР, 28 ноября 1941 г. институт, включая подавляющую часть профессорско-преподавательского состава и почти всех студентов, со значительной частью оборудования, специальным поездом был эвакуирован в г. Ереван. Там институт был принят очень тепло, по-братски, и сразу стал функциони­ровать нормально: на соответствующих кафедрах и базах Ереванского мединститута во вторую смену занимались соответствующие подразделения Кубанского мединститута. Так продолжалось около 5-и месяцев - до 25 апреля 1942 года, затем он был реэвакуирован.
   В конце войны А.Н.Мотненко рассказывал мне, что в Ереване работа ин­ститута протекала нормально, и пока шла война, он не хотел возвращать институт в Краснодар, но телеграммы за телеграммами, полу­чаемые из Краснодара, требовали возвращения института. В одной из теле­грамм первого секретаря крайкома тов. Селезнева, как говорил А.Н.Мотненко, говорилось, что невозвращение института может объясняться только трусостью руководства. После таких упреков, естественно, дальнейшая задержка реэвакуации была и рискованна и неприятна. И 29 апреля 1942 г. институт вернулся в Краснодар для того, чтобы 3 мая того же года возобновить работу, обеспечить выпуск 432 молодых врачей и главным образом отправить их в ряды Красной Армии. В июле студенты и препода­ватели института приняли активное участие в оборонительных сооружениях города, но, вскоре появилось распоряжение готовиться к новой эвакуации. Вре­мени для этого было мало, но благодаря помощи партийных, советских и военных организаций (Управления Южного фронта) и энергичным мерам ди­рекции института в течение 1 и 2 августа его основная часть была эвакуирована. Основная часть профессорско-преподавательского состава, многие с семьями, направились на Белореченскую, а оттуда поездом в Сочи. А.Н.Мотненко во главе с большой группой студентов вечером 2 августа вышел из Краснодара пешком. За ними шли три подводы, нагруженные несколькими ящиками с микроскопами и другой аппаратурой. Многого взять с собой не представлялось никакой возможности. Из Сочи 25 августа институт был эвакуирован в Ереван, но организовать там учебные занятия было невозможно, так как базы Ереванского мединститута уже были заняты прибывшим сюда ранее Северо-Осетинским мединститутом. Наркомздрав РСФСР и СССР дали распоряжение всему составу института следовать из Еревана в г. Куйбышев. 13 октября 1942 года институт выехал в г. Баку, а 16 ноября прибыл в Куйбышев. Но так как там только что был организован мединститут, попытка слияния Кубанского мединститута с ним означало фактическую ликвидацию последнего. Поэтому руководство института, парторганизация и профессорско-преподавательский коллектив попросили Правительство сохранить Кубанский мединститут и не производить его слияние с Куйбышевским. Эта просьба была удовлетворена, Кубанскому мединститут было предложено направиться в Тюмень, куда он прибыл б декабря 1942 г. Но, несмотря на весьма любезное отношение местных партийных и советских органов, они не смогли предоставить помещение, и 1942/1943 уч. год начался лишь 21 декабря и закон­чился 20 сентября 1943 года. После этого, по решению вышестоящих организаций о реэвакуации института, он прибыл в Краснодар 8 ноября 1943 года. Старые работники института утверждали, что если бы институт оставался после первой эвакуации в Ереване, то не имел бы столько потерь в преподавательском составе и имуществе. Однако в условиях воен­ного времени трудно было предусмотреть все заранее...Гитлеровцы, оставляя Краснодар в ночь на 12 февраля 1943 г., взорвали и сожгли все что успели, в том числе и ценное имущество, которое еще остава­лось. В первое время занятия теоретических ка­федр велись в совершенно неприспособленных помещениях фельдшерско-акушерской школы.
   Преодоление Кубанским медицинским институтом исключительных труднос­тей, связанных с войной, неоднократными эвакуациями и реэвакуациями при относительно малых потерях, а главное - сохранение самого института, в значительной степени объясняется организаторскими способностями его директора - А.Н.Мотненко, который своей энергией сумел внести свою немалую "лепту" в успех института.
   Когда я ехал на фронт, в первые дни войны, я не сомневался, что партия позаботится о семьях фронтовиков. И действительно, готовя институт к эвакуации из Краснодара, А.Н.Мотненко не забыл представить и мою семью в бюро Краснодарского крайкома ВКП(б) на утверждение к эвакуации. Весьма трога­тельно и то, что он прислал студентов помочь семье упаковывать вещи. Но моя жена не очень собиралась эвакуироваться, она заявила А.Н.Мотненко: "А как же моя работа в швейной мастерской, которой я тоже ведаю? Ведь ее продукция идет на фронт!" Мотненко объяснил ей военную обстановку, которая со дня на день не улучшится, и эвакуация неминуема. В пути А.Н.Мотненко подошел к ней со словами: "Вот, видите, мы едем в Армению на праздник, в День Советской Армении, и Ваши знания армянского языка для нас будут полезны".
   Узнав об эвакуации Кубанского медицинского института в Ереван, мой двоюродный брат по матери Аршавир (Ашик) Казарян (Фото N10.), работавший в то время директором "АрмТАГа", и его мать, добрая и умная Сатеник, приняли серьезные меры к розыску моей семьи, которая ехала в Ереван с семьями других сотрудников института, и в Ереване была размещена в какой-то школе. Трудность в розыске моей семьи состояла в том, моя жена носила свою девичью фамилию Чолахян. В этом помогла Елена Андреевна Kopж, ассистентка, работавшая до войны под моим руководством. Она всегда была рядом с моей семьей и хорошо знала мою жену. Товарищам, спрашивающим семью Акопова, и объяснила: "Жена Акопова носит свою фамилию Чолахян, Анна Аркадьевна, она скоро подойдет".
   Жена Аршавира (как обычно мы звали Ашика) скоро подошла сама, а за нею и Ашик и увели мою семью к себе на квартиру, где Ашик для них освободил свой кабинет. Здесь моя семья жила в эвакуации 13 месяцев, затем, несмотря на сопротивление Ашика, покинула этот гостеприимный дом друзей и перешла на квартиру, выделенную Ереванским горсоветом для эвакуированных по улице Абовян. Ашик Газарян, как было отмечено, обладал природным даром юмора и доброты, когда он возвращался из Армтага, то сначала он заходил в комнату, где была размещена моя семья со словами: "Гахтаганнер, (то есть беженцы) что сегодня Вы сготовили? Я буду обедать с Вами!" Тем временем он делился приятными новостями с фронта, что, как известно, не так часто было в первое время войны.
   Из воспопинаний В.И.Акопова. Сразу по приезду в Ереван мы временно были размещены в гостинице "Севан". Мама же принялась за поиски родственников, с которыми (кроме одного - Назарика - Альберта Газаряна) мы не имели связи. Ей удалось найти папиного родственника дядю Тирана, который жил в центре на маленькой улочке вблизи центрального универмага и тот безоговорочно настоял, чтобы мы всей семьей (мама, я, Алик и мамин брат Миша Чолахян, который эвакуировался и жил с нами) переехали к ним на местожительство. В конце недели по этому поводу он собрал родственников. Как принято было много тостов: на нас, за воюющего папу, за нашу победу. В конце застолья поднялся Аршавир Газарян (дядя Ашиг) красиво и убедительно на армянском языке, но с частым переводом на русский, рассказал историю беженства из Кагизмана от турок наших семей: его и папиной, которая за пару дней раньше достигла Александрополя (Гюмри) и заняла комнату, в которую приняла многочисленную семью Газарянов, ибо уже к этому времени поток беженцев-армян не позволил найти свобоного уголка. Он вспоминал как спали на полу вповалку, как делились хлебом, как мальчишки пытались как-то заработать. А затем подвел итог: я обязан и рад возможности расплатиться и поэтому собирайтесь ваша комнату ждет вас, а бабушка Сатеник (его мать) уже беспокоится, что мы задерживаемся. Поднялся спор, дядя Тиран обвинил Ашика в коварстве: "пригласили как гостя, познакомили, а он...". Но Ашик настоял, убедил всех, мы погрузились в его служебную "Эммочку" (Автомашина "ЭМ-1") и переехали надолго в "нашу" комнату, бывший кабинет дяди Ашика. Это была одна из трех комнат, в двух других жили его мать Сатеник, жена Аршавир (тетя Шура)и три дочери: Лаура, Джема, Ира. Сам дядя Ашик был талантливым журналистом, дружил со многими известными писателями и деятелями культуры, был переводчиком крупных произведений русских и латышских писателей на армянский язык.В связи с этим он активно вел переписку с В. Лацисом. В эти годы он заведывал телеграфным агенством Армянской ССР. Я тогда, но особенно позже удивлялся его уму и прозорливости. Он сразу сказал, что война будет долгой, возможно больше 4-х лет, что в первый год войны было удивительно и неправдоподобно; что мы обязательно победим, но будут крупные потери. Однажды ночью, вернувшись с дежурства, он достал напечатанный на машинке текст, прочел и подарил маме только что переданное для газет стихотворение К.Симонова "Жди меня". В такие дни я долго не спал и лежа в своей постели на полу размышлял. В другой раз он показывал маме фотоснимки с армянским поэтом Е.Чаренцем, с первым секретарем ЦК КП Армении Ханджяном и другими крупными людьми, которые были расстреляны как враги народа. Когда мама забеспокоилась и просила его не хранить столь опасные доказательства близости с ними, он сказал: я горжусь ими и обязан сохранить для потомков эти фотографии. Мама тихо спросила, уверен ли он, что придет это время, на что дядя Ашик сказал: это неизбежно. А на вопрос, когда же такое может случиться, я из под одеяла услышал поразительное и страшное: "когда сдохнет тиран и истинный враг народа Сталин!". Эта фраза меня было взволновала, я всю ночь не спал, много дней был под впечатлением сказанного. Не решился делиться с этим ни с кем, даже с мамой, ибо никогда, даже в период репрессий, обыска в нашем доме, исключения папы из партии, не слышал ничего отрицательного о Сталине. Он всегда прав, это делают враги, но он разберется, лишь бы довести до него наши невзгоды. Правда, скорей всего, родители боялись посвящать нас, детей, в столь страшную правду, да и дядя Ашик доверился только маме, но не стал бы так откровенничать с детьми. (Фото N11).
  
   Новая квартира по ул. Абовян, куда перешла моя семья в порядке уплотнения, была в полуподвальном помещении, принадлежащем прокурору, курду по национальности, который в то время работал в каком-то рай­оне Армении, а его семья жила рядом с комнатой, предоставленной моей семье. В момент, когда Кубмединститут готовился к реэвакуации, А.Н.Мотненко узнал, что и моя жена собирается вернуться в Краснодар с детьми. Он выз­вал ее и стал отговаривать ехать в Краснодар, так как положение ненадежно, остается угроза вторичного захвата города немецкими войсками. "А Вы здесь окружены заботой родственников, устроились неплохо, зачем Вам ехать?!" . В.И.: Но более решительно сказал дядя Ашик: "Война продолжается, наше наступление временное, возвращаться глупо, я вас никуда не отпущу!" Так мы остались.
   В это время моя жена работала в Ереване в двух или в трех школах, чтобы прокормить детей. Ведь один килограмм темного хлеба стоил в то время сто рублей, остальные продукты также были соответственно дороги. Отпускаемые хлебные пайки явно были недостаточны: жена получала 400 г., ее младший брат, который был эвакуирован с нею, под видом третьего сына, работал в это время на заводе и получал 500 г. хлеба и дети - Вил и Александр - получали по 200 г. Однажды при получении хлеба, хлебные карточки на глаза у всей очереди были вырваны у Вилика, и это было страшной бедой. Оставалось до конца месяца еще 8 дней. И тогда Эмма была вынуждена пойти к своему двоюродному брату, который был зам. председаля Совнаркома Армении и рассказать о несчастье. Тот обратился к управделами Совнаркома и карточки нам восстановили.
   С А.Н.Мотненко я встретился в 1944 году в Москве, когда он работал заместителем министра здравоохранения РСФСР. В это время я только что выписался из военного госпиталя N5010 в Сокольниках и должен был получить назначение на работу. О восстановлении в партии еще не приходилось думать, хотя апелляция мною была подана сразу после побега из плена и назначения начальником лазарета N0302 в г. Половинка. Когда я вошел в приемную заместителя министра, то увидел много ожидающих, но все же попросил секретаря доложить А.Н.Мотненко обо мне, при этом, боясь разочароваться, как это было, например, с Г.Н.Рудневым. Секретарь стала объяснять, что сегодня замеситель министра меня не сможет принять, так как многие его ждут, и он очень занят. Но все же я уговорил назвать А.Н.Мотненко мою фамилию и сказать, что буду его ждать, пока освободится. Каково же было мое удивление, когда дверь открылась, и раньше секретаря вышел сам Антон Наумович, радостно обнял меня и сказал: "Дорогой Ваня, рад, что ты вернулся живым, но даже тебя я не смогу принять сегодня, очень занят. Оставь свои координаты секретарю, я приеду за тобой в субботу, мы поедем в Дом отдыха и там наговоримся!" С этими словами А.Н.Мотненко вернулся в свой кабинет. Все ожидающие смотрели на меня удивленно, я был в полинявшей военной форме, без погон и медицинских знаков отличия. Нe помню, сколько дней прошло после этого, но однажды в квартиру моей двоюродной сестры Ады Артемовны, где я находился, вдруг позвонили. Я открыл дверь и увидел Антона Наумовича в шубе, который обратился ко мне со словами: "Ну что, ты готов?"
   Я не был готов, и, признаться, совсем было растерялся, но все же быстро собрался и спустился с 5-го этажа дома N 4 по ул. Русаковской (квартира 101). Внизу нас ожидала трофейная легковая машина, и мы поехали куда-то в подмосковный район. Ехали около двух часов по дороге, покрытой обильным свежевыпавшим снегом (кажется, это было в декабре). В Доме отдыха Совета народных комиссаров (или министров?) РСФСР, куда мы прибыли, у Антона Наумовича спросили: "С Вами товарищ?". Он подтвердил, и мы вошли в отведенную ком­нату, затем поужинали. Проявляя нетерпение, спрашивали друг друга о том, как прошли три долгих года нашей разлуки.
   Антон Наумович рассказал, как моя жена настойчиво хотела реэвакуиро­ваться из Еревана в Краснодар в апреле 1942 года и как ему удалось ее отговорить. Он, смеясь, вспомнил: "Анна Аркадьевна "аргументировала" необходимость своего возвращения в Краснодар еще и тем, что получила продукты на 8 дней! Ну и ешьте на здоровье, - говорю я ей, - живите в Ереване, пока вернется муж!". Наконец, удалось ее уговорить.
   Дом отдыха Совнаркома PСФCP находился в лесу. Честно говоря, я очень боялся, что у Антона Наумовича начнут расспрашивать обо мне подробно и, в конце концов, узнают, что я - бывший военнопленный, что может отра­зиться на нем. В то время ведь по приказу Берия всякий, вышедший из плена и окружения, рассматривался как потенциальный шпи­он. Я боялся не за себя (я ведь прошел все инстанции "спецгоспроверки"), а за Антона Наумовича, которого могут обвинить в "притуплении бдительности" в связи со мной и т.д. К моему приятному удивлению, в Доме отдыха Совнаркома царила атмосфера спокойствия, доверия и дружелю­бия. Вечером за круглыми столами собрались ответственные работники правительства России и их жены. Начались разные игры: в лото, карты ("дурачка"), бильярд и др. Мне было очень приятно, что здесь все были скромными, общительными, вместе с тем умными, держались просто. Здесь все были равными, беседовали открыто, не стесняясь, высказывали свое мнение по тем или иным вопросам. Я был в восторге от них.
   За ужином Антон Наумович заказал бутылку вкуснейшего "Вермута", кото­рый мы испили, не спеша, в течение нашей задушевной беседы. На следующий день - в воскресенье, я уже имел новых знакомых, и день прошел очень быстро и приятно. Антон Наумович категорически запротестовал, когда я собирался заплатить за питание и пользование оборудованием, заявив, что я его гость. При этой встрече он подробно рас­сказал мне обо всех перипетиях во время эвакуации и реэвакуации института, говорил о профессорах Кузнецове и Малинине, оказавшихся предателями, перешедшими к немцам на службу, рассказал и о преодолеваемых сотрудниками института трудностях.
   Позднее, работая заведующим кафедры фармакологии Самаркандского медицинского института, я с первых же дней стал добиваться восстановления в партии, в связи с чем имел переписку и с А.Н. Мотненко, который охотно прислал свой отзыв обо мне, о чем речь пойдет ниже. Спустя годы я вновь встретился с ним в Москве, где он работал уже директором ракового института. Он стал расспрашивать о моих делах, о диссертации и прочем. Я со своей стороны, чтобы не показать, что вижу его в плохом настроении, спросил: "А как у тебя с диссертацией, Антон Наумович?" В ответ на это он засмеялся и грустно произнес: "Не до жиру, быть бы живу мне! Какая диссертация теперь?" После такого ответа я понял, что зря спросил о диссертации, этот вопрос еще больше взволновал его. Но я совершенно не мог предположить, что эта моя беседа с ним - последняя: через три дня в "Медицинской газете" я прочитал о кончине А.Н.Мотненко - этого энергичного и доброго оптимиста, но на похороны опоздал.
   Хотя прошло немало десятилетий, разделяющих нас от периода работы А.Н.Мотненко в Кубанском мединституте, светлая память о нем живет у людей того времени. К сожалению, история института теперь нередко искажается. В отдел кадров и даже в науку проникли люди малограмотные и не отличающиеся высокой моралью и воспитанием. Они содействуют в превратном представ­лении об истории нашего института. Эти строки, конечно, не являются историей института, но они пишутся, чтобы не забыть главные ее моменты...
   Как было сказано выше, в конце 1927 г., присутствуя на партсобрании Краснодарского железнодорожного узла, посвященном вопросам внутрипартийной дискуссии, после настойчивых призывов задавать вопросы, я задал несколько вопросов докладчику Степанюку. Он предусмотрел в этих вопросах наличие у меня сомнений и состряпал материал в партийно-контрольную комиссию. На заседании партколлегии, состоявшейся 2 марта 1928 года, это дело было рассмотрено, прекращено и сдано в архив. Однако, как выяснилось, это было лишь началом дела, к которому вернулись снова, извлекли его из архива и раздули до немыслимых размеров. Прошло 8,5 лет (!) после этого постановления, как вдруг, нежданно-негаданно, 3 сентября 1936 г. меня вызвали на заседание бюро Краснодар­ского горкома ВКП(б). На нем присутствовало 6-7 чел., вел заседа­ние 2-й секретарь горкома Буров. Я не знал, по какому вопросу вызван на бюро. Как только я вошел, Буров неожиданно обратился ко мне с вопросом: "Как вы вели себя в период партийной дискуссии?".
   Я не успел ответить, как он вслух стал читать выписку из вышеприведенного протокола Окружной КК ВКП(б), но читал не полностью, а отрывками, и, наконец, завершил своими словами:
  -- Вы обвинялись в принадлежности к троцкистской оппозиции!
  -- Прочтите дальше, - попросил было я, но он оборвал меня.
  -- Нечего читать дальше, и так ясно все! Можете идти! - скомандовал он.
   Говорить мне не дали, ведь и так все ясно! Я растерялся, помутилось в голове, вышел из комнаты, хватаясь за поручни, стал спускаться со второго этажа. Вдруг слышу, кричит и бежит за мной В.И. Шулятев, который временно исполнял обязанности секретаря партколлектива института.
  -- Дай партийный билет! - сказал он мне.
   Я сообразил: Буров забыл отобрать у меня билет, но Шулятеву я партбилет не отдал.
   - Не ты давал его мне, чтобы тебе отдавать.
   С этими словами я поднялся вновь в комнату заседания (по ул. Комсомольской, 22) и вручил партбилет секретарю горкома. При этом я сильно волновался: когда доста­вал партбилет, из кармана высыпались бумажки, которые я кинулся собирать, что, мне показалось, длилось очень долго. Выйдя из горкома, я направился домой (в то время мы жили недалеко от ГК, по ул. Орджоникидзе, 1/2) и сел писать апелляцию Азово-Черноморскому крайкому ВКП(б). Одновременно я написал в редакцию газеты "Правда". После решения ГК ВКП(б), как я и ожидал, судя по многим другим аналогичным случаям, в газете "Красное Знамя" от 6 сентября 1936 г. появилась заметка под заголовком: "Партийное собрание разоблачило двурушников". Кстати сказать, партсобрание института рассмотрело мое дело после решения горкома ВКП(б), которым вопрос был уже предрешен. Я присутствовал на этом собрании, но слова мне не дали, а сразу поставили на голосование: кто за исключение из партии... Я не проследил, сколько голосовало за исключение (некоторые просто не поднимали руки - ни за, ни против, ни в качестве воздержавшихся), но отчетливо видел, что Яков Лукьянович Левин - мой ученый брат по аспирантуре и Раиса Васильевна Сыроватская, которая также меня знала хорошо, - голосовали против исключения меня из рядов партии! Это был прямо подвиг, поскольку по тем временам им могли приписать "связь с врагом народа", и они также могли поплатиться как минимум своими парт­билетами.
  
   Итак, в 1937 г. я собрался уехать в Ростов, чтобы ускорить рассмотрение моей апелляции в Азово-Черноморском крайкоме ВКП(б), а тут эта заметка. Мой сын Вил, которому шел 7-й год, узнал об этом во дворе и со слезами вбежал в комнату: "Вова говорит, что "Твой папа белый!" Пришлось в ту же ночь вместе с сыном (чтобы мальчишки не травмировали его) выехать в Ростов. Как потом писали из дома, в эту же ночь явились из НКВД к нам на квартиру двое и произвели обыск. Ничего предосудительного, конечно, не нашли, но все же изъяли том Полного собрания сочинения В.И. Ленина, предисловие кото­рого было написано одним из видных деятелей оппозиции Л.Б. Каменевым. Кроме того, были изъяты книги: "Капитал" К. Маркса с предисловием К.Каутского (по-видимому, именно из-за этого предисловия), очень редкую книгу вульгарного материалиста ХVIII века Молешота. Обыск закончили лишь к утру.
   Воспоминание В.И. Акопова: "Меня разбудил громкий стук в парадную дверь, которой обычно мы не пользовались. Вошли двое в кожаных куртках, спросили, где папа, на что мама ответила, что не знает, куда уехал, тогда они дали прочесть маме бумагу и начали обыск. В основном листали книги с двух этажерок и бумаги. В этот день, зная о возможном обыске, мама, боясь быть одной, пригласила ночевать близкую подругу - тетю Сирануш. Под ее подушкой они решили спрятать рукопись папиных научных работ по кандидатской диссертации. Тетю Сирануш расспросили, но не подняли и постель не проверяли. По ходу разговаривали мало, сухо, но не грубили и не угрожали. Но все равно было так тревожно, что заснуть было невозможно, и я притворялся спящим. По окончанию дали маме что-то подписать и сказали, как появится И.Э. Акопов, сообщить им и передать ему, чтобы срочно явился в НКВД. После ухода чуть ли не всю ночь мама с т.Сирануш обсуждали случившееся, но главное - переживали, правильно ли поступила мама, что не отдала и даже не сказала про "Наган", который они не нашли. После их ухода мама достала завернутый в тряпку наган из-под нижнего ящика старого фанерного шифоньера, который стоял в прихожей парадного. Кстати, я о нем знал, и когда никого не было дома, доставал и любовался им. На другой день мама вытащила наган с кобурой и отнесла в НКВД, который несколько лет назад выдал это оружие всем участникам отрядов ЧОН.
   Нужно сказать, что уже задолго до этого у коммунистов револьверы системы "Наган", как военные образцы, были отобраны. К этому же времени стали отбирать оружие и других систем, но мой наган почему-то оставался у меня до дня этого обыска. Жена получила у обыскивающих расписку на получение от нее револьвера системы "Наган" за N 35888, который находился у меня около 10 лет (до этого, я как комсомолец , имел револьвер системы "Смит-Вессон").
   В Ростове мы с Виликом жили у родителей жены. Я сдал свою апелляцию и ждал, когда буду вызван на рассмотрение моего дела. Все равно ведь я в Краснодаре не мог бы появляться с ярлыком "врага народа" и смотреть в глаза людям, которые знали меня, уже не говоря о том, что я не мог оставаться на работе ассистента кафедры философии... Ведь в приказе по Кубанскому медицинскому институту было зафиксировано не только снятие с работы как ассистента кафедры философии, но и отчисление из аспирантуры по кафедре фармакологии, исключение из чле­нов Профсоюза и секции научных работников.
   К счастью, вскоре по прибытию в Ростов, в газете "Правда" стали появляться заметки по поводу случаев неправильного исключения из партии, а на­кануне рассмотрения моей апелляции в Крайкоме, в "Правде" появилась подвальная статья под заглавием: "О большевистской бдительности и усердствующих дураках". В этой статье приводился случай, аналогичный моему делу. Поэтому, прочитав статью, я был уверен в моей реабилитации и восстановлении в рядах партии. Так и случилось: 26 сентября Азово-Черноморский крайком ВКП (б) отменил решение бюро Краснодарского гор­кома партии от 3 сентября того же 1936 года и восстановил меня в рядах партии! По возвращению в Краснодар я был восстановлен на работе по кафедре философии, на учебе в аспирантуре - по кафедре фармакологии, в членах профсоюза, в членах секции научных работников - словом всюду. В приказе по Кубмединституту от 11 октября 1936 года за N 140, ї 1, было сказано: "В отмену приказа N 116, ї18 от 3 сентября с.г. т. Акопова И.Э. как восстановленного в рядах ВКП(б) и пол­ностью реабилитированного, восстановить в должности аспиранта кафедры фармакологии и ассистента по диамату. Бухгалтерии произвести выплату за время с 3 сентября с.г. С подлинным верно - секретарь Кубмединститута Павлов". Печать.
  

Моя служба в воинской части N140 и демобилизация

  
   Вскоре после этого я и мой друг Абрам Шафран (аспирант кафедры физиологии, бывший секретарь комитета комсомола института) были вызваны в Краснодарский горвоенкомат. Нас принял представитель Северо-Кавказ­ского военного округа - СКВО, который, шутя и улыбаясь, спросил нас: "Как Вы смотрите на Красную Армию?"
  -- Смотрим, как на защитницу нашей Родины от возможных посягательств империализма. После этого ответа представитель СКВО стал "уточнять":
   - Не собираетесь ли Вы подать заявление о добровольном поступлении на службу в Красную Армию?
   Мы стали объяснять, что мы ведь аспиранты (Шафран окончил первый, а я - второй курс аспирантуры), но и они стали "разъяснять", что все равно мобилизуют, но лучше, если мы сами поступим в Красную Армию добро­вольцами. Мы так и сделали: написали заявления с просьбой зачислить нас в ряды РККА. При этом меня обещали оста­вить в Краснодаре и дать возможность завершить аспирантуру. Спустя неделю, мы получили приказ по штабу СКВО: с 1 января 1937 года А.А.Шафран был зачислен в авиашколу врачом в Краснодаре, а я назначен начальником лаборатории высотной медицины в Новочеркасске. Тот же самый В.И. Шулятев, который проявил так много услуг и рвения по "разоблачению" меня как "двурушника", вновь стал благоволить ко мне, даже приходил проводить меня в ряды РККА, написал политическую харак­теристику, какую я сам бы себе не написал.
   Наша воинская часть - авиабригада 140 - находилась на окраине Новочеркасска. Ею командовал заслуженный участник гражданской войны, кавалер ордена Красного Знамени полковник Стаханский. В то время наши самолеты развивали скорость около 500 км. в час, что, разумеется, было военной тайной. В возглавляемой мною только что организованной лаборатории была барокамера и другое оборудование, позволяющее проводить подготовку орга­низма летчиков на высотные полеты, пикирование и прочие функциональные обязанности. В то время среди авиаврачей было сомнение: выдержит ли организм скорости свыше 500 км в час, если и такая скорость вызывает давление на грудную клетку весом в два пуда. Хотя я очень сожалел о прерванной аспирантуре, моя работа в лаборатории по высотным полетам мне очень понравилась - она была творческой, и командование было довольно моей работой, за что по приказу я получил краткосрочный отпуск (с 21 февраля по 1 марта) с выпиской в литере на проезд в Краснодар и обратно, где находилась моя семья. (Фото N12). Это поощрение имело своей целью консультацию с моим учите­лем - профессором Павлом Петровичем Авроровым. Я информировал его о про­водимых мною функциональных исследованиях организма летчиков при выполнении различных заданий, приближающихся к боевым условиям. П.П.Авроров, выслушав мое сообщение, высоко оценил программу физиологических исследований, проводимых мною, и дал нужные советы.
   Находясь в Краснодаре в отпускные дни, я узнал, что второй секретарь горкома ВКП(б) Буров и зав. агитпропом Желваков арестованы как враги народа, как до этого был арестован первый секретарь горкома - бывший комсомольский работник Рывкин. Новый секретарь, некто Березин, выдвинул Шулятева зав. отделом школ горкома, но позже и он был объявлен врагом народа и арестован. В Азово-Черноморском крайкоме ВКП(б) также, кажется, все секретари были объявлены врагами народа, сняты и арестованы. Да так и было: в те дни с большой легкостью объявлялись врагами народа и снимались со своих постов люди, которые чаще всего как раз вышли народа, из рабочего класса. Обстановка была такая, что редко кто мог доверять даже близкому человеку. Достаточно было простого заявления, чтобы человека арестовали без суда и следствия. Я не берусь описать все те ужасы преследования честных людей, какие имели место в то время. Под прикрытием лозунга "бдительности" были перебиты лучшие кадры партии и страны.
   Помню партсобрание в нашей в/ч N140. Обсуждался (если возможно употребление такого термина) вопрос о потере бдительности и связи с врагом народа редактора многотиражки (фамилию его не помню). Его обвиняли в том, что он, имея семью в Ростове-на-Дону, выезжал туда каждую субботу. Но оказалось, что отец его жены был исключен из партии по обвинению в связи с врагом народа. Какой был он враг - мы не знали, но было сказано, что он "арестованный враг народа". Теперь партсобрание слушало обвинение редактора многоти­ражки "о связи с врагами народа!", то есть с отцом его жены, который, в свою очередь, был связан с "арестованным врагом". И вот на этом партсоб­рании добивались у него: почему он каждую субботу ехал в Ростов? О чем говорил с тестем в течение субботних и воскресных дней? И т.д. После такого долгого допроса, редактора многотиражки исключили из рядов партии, после чего он исчез из части. Вскоре исчез и командир авиабригады Стаханский, который имел огромный авторитет среди военнослужащих. Куда он делся? Никто не спрашивал об этом, да и не надо было спрашивать, все было ясно. В этой обстановке никто не мог выступать на партсобрании в защиту тех, которые заранее объявлялись врагами народа, а затем "обсуждались" на партсобрании. Поэтому все молчали, говорили лишь те, кто по должности должен был проводить то или иное решение, что, как правило, заканчивалось исключением из партии и демобилизацией из армии.
   Как я уже отметил, наш аэродром находился в нескольких километ­рах от города. Штабные работники и летный состав ехали на аэродром на грузовых трехтонных машинах. Поднимались на кузов машины до 18 чел., мы обнимали друг друга и в стоячем положении ехали. Оборудованных для сидения скамеек не было, а о пассажирских машинах мы и мечтать в то время не могли. Но никому из нас в голову не приходило быть недовольным таким способом езды. Весь коллектив части жил дружно и думали лишь об укреплении обороноспособности нашей армии, о строительстве социализма в нашей стране. Нашу жизнь омрачали периодически возникающие неожиданные "разоблачения" и обнаружение "врагов" в нашей среде.
   Однажды утром, как обычно, я забрался в кузов трехтонки, чтобы от­правиться на аэродром, когда подошел ко мне начальник штаба части и сообщил, что мне нужно выехать в Ростов в Сануправление СКВО. Я долго допытывался: зачем я нужен сануправлению, но он все отмалчивался. Тем временем, мы уже приехали на аэродром. Начальник штаба пригласил меня зайти к себе в кабинет, где доверительно сообщил: "Кажется, вас будут демобилизовывать из РККА". Как ни просил, он ничего не добавил к сказанному. Я вернулся в город и очередным поездом выехал в Ростов, где жили родители моей жены и отправился в санотдел СКВО. Начальником санупра был, насколько помню, Тер-Григорян. Ему доложили обо мне, но он передал, что не может принять меня, предложив получить соответствующие документы о демобилизации и вернуться с ними в Краснодар, так как я освобождаюсь от военной службы. Надо ли говорить, как обидно и горько было для меня это сообщение? Я вновь попро­сил, чтобы меня принял начальник санупра, но тот вновь отказал. Я был очень взвинчен и возмущен всем происходящим, а потому, не отдавая себе отчета, подошел к двери Тер-Григоряна и энергично открыл ее. Тер-Григорян не ожидал этого, вскочил с места: "Вам сказали, что я не могу принять вас, почему врываетесь?!" "Мне сказали об этом, но я не уйду отсюда, пока Вы не сообщите, в чем дело? За что меня демобилизуют?" Увидев мою твердую решимость, Тер-Григорян смягчился, пытался заверить меня в том, что демобилизуют, удовлетворяя мою просьбу дать возможность окончить аспирантуру: "Ведь вы не хотели оставлять аспирантуру, не правда ли?". "Я-то хотел, - ответил я, - но вы ведь не посчитались с этим, сорвали меня с места, а теперь демобилизуете! Это же политическая дискриминация!"
   Видя, что его "разъяснения" и уговоры ни к чему не приводят, Тер-Григорян вынужден был признаться, что "материал" поступил на меня из нашего же института. Я сразу заподозрил, что это работа Шулятева, который, проводив меня в армию, вслед подготовил материал, чтобы меня демобилизовали, показывая таким способом свою "архибдительность". Недаром его называли "Искариотом" по Беранже: "Тише, тише, господа, Искариот из Искариотов приближается сюда!"...
   - Хорошо, - говорил я Тер-Григоряну, - допустим, поступил материал, но его нужно расследовать, а не демобилизовывать человека после 4-х месячной службы. Кстати, теперь приостановится работа высотной лаборатории авиачасти!
   - Нет, мы не можем этим заняться. Вы поедете в свой институт, где вас знают, пусть там и разберут присланный материал, - заключил началь­ник Санупра СКВО.
   Оставив Тер-Григоряна, я шел по ростовским улицам и думал: что же мне предпринять? Как опровергать клевету сверхбдительных разоблачителей 1937 года? И принял решение: обратиться с письмом к наркому Обороны К.Е.Ворошилову - члену Политбюро, легендарному Герою гражданской войны, которого мы все искренне любили. Я так и сделал, но письмо получилось длинное - на 15 страницах. Через несколько дней после его отправки, а именно - 22 мая 1937 года за N 3/15S/8/210-5 мое письмо вернулось из Санупра РККА, а копию препроводительного письма прислали мне на краснодарский адрес (и уж, конечно, о моем письме никто не доложил Ворошилову!).
   Вернувшись в Краснодар, я зашел в наш институт и, надо было, на лестницах встретил Шулятева, который не только не удивился, но воскликнул с улыбкой: "А-а-а - вернулся?" В Краснодаре я узнал, что материал в санупр. СКВО послал Шулятев. Он заключался в том, что я исключался из партии (о чем было сказано выше), но этот материал не обсуждался на бюро партколлектива, хотя был направлен от имени этого бюро. Однако это было лишь "началом". В июле 1937 г. я был вызван к партследователю, а 27 июня - на заседание бюро Азово-Черноморского крайкома ВКП(б), где вновь вернулись к рассмотрению моего старого дела, сданного в архив Кубанским окружкомом ВКП(б) еще 2 марта 1928 г. Другими словами, снова начали рассматривать вопрос: почему 10 лет назад я на партийной дискуссии задавал вопросы? Не означают ли мои вопросы сомнения, хотя ведь в постановлении констатировано, что я голосовал за генеральную линию ВКП(б), против оппозиции.
   На мое заявление, что уже рассматривался этот вопрос, и я реа­билитирован, мне ответили: "Но ведь восстановили враги!" Как было сказано, к этому времени не одно "поколение" секретарей и членов бюро крайкома были объявлены "врагами народа"! На этот аргумент я парировал не менее веским: "Но ведь исключали меня из партии также враги народа! Почему это остается незамеченным?" Однако дело в том, что логическое мышление им нужно было только в одном "направлении". Интерес представляет даже не только факт нового исключения меня из партии за вопросы, заданные мною 10 лет назад, но и, особенно, вся "процедура", с какой сопровождался этот акт. Поэтому кратко опишу ее.
   Итак, 27 июля я был вызван в Ростов-на-Дону, в крайком ВКП (б) к 9-00, (по ул. Энгельса). Заседание происходило на 2-м этаже. Нас, вызванных для рассмотрения персональных дел, в количестве не менее 80 чел., разместили на узких проходах, составляющих как бы балкон по отношению к 1-му этажу, потолок которого отсутствовал. (Потолок 2-го этажа был общим для 1-го и 2-го этажей). По этим узким проходам шли к дверям, за которыми шло заседание. Время от времени партследователи вызывали ожидающих на заседание. Стульев или скамеек для сидения не было. В начале все сто­яли, ожидая своей очереди. Но когда утомились, постепенно стали садиться на корточки, как на Востоке, или даже прямо на полу прохода. Было очень жарко и душно (окна на первом этаже были закрыты, а в проходах на втором их не было вовсе). В оцинкованном баке была теплая вода, а рядом кружка, но ввиду жары, вода, хотя она была очень теплой, скоро закончилась, а новую никто в бак не подливал. До 17-00 еще можно было выходить из помещения крайкома, чтобы на ул. Энгельса напиться в киосках. Однако это было рискованно, так как в это время могли вызывать на заседание. Поэтому мучились от жажды или, рискуя отсутствовать во время вызова, выходили из помещения напиться. Но после 17-00 вообще запретили выходить из поме­щения: у выхода стоял часовой и требовал пропуск.
   Настроение у всех вызванных было ужасно подавленным, оно все больше и больше ухудшалось по мере вызова на заседание отдельных товарищей. Не все вызванные на заседание возвращались к нам, некоторые выпуска­лись в другие двери (говорили, прямо на слепые машины НКВД, названные народом "черным вороном"), мы их уже не видели. Те же, которые выходили к нам и через нас на улицу, сразу оказывались в окружении товарищей, с которыми были знакомы по ожиданию своей очереди. Все кидались к ним с вопросом: "Ну, как? Что спрашивают? Что сказали?" Обычно (почти во всех случаях) выходившие говорили, что у них отоб­рали партбилет, то есть исключили из партии. Не успевали расспросить побывавшего на заседании, как партследователи вызывали новых. Голод (многие с утра не ели), жажда, длительное, утомительное ожидание, тревожное состояние в связи с массовыми исключениями из партии и арестами, печальные рассказы выходивших из комнаты заседания и еще больше - исчезающие после вызова - исключительно накаляли обстановку, вызывали беспросветное угнетение и потерю надежды на справедливое решение. Многие ожидавшие решения своей судьбы делились с соседями, сидящими на полу. Помню рассказ одинокой коммунистки. Она рассказывала, как неожиданно утром рано пришли к ней работники НКВД, отобрали ее паспорт и предупредили, что она в суточный срок должна покинуть Ростов-на-Дону и выехать в отдаленный край Сибири (она назвала точный адрес, но я не запомнил). Там она получит назначение. Такие административные выселения в тот год происходили как в Ростове, так и в Краснодаре. Она приготовилась к отъезду из Ростова, соседям продала нехитрый скарб, продала также кровать, но попросила оставить ее еще на один день, чтобы она переспала. И вдруг после всего этого, вновь приходят к ней работники НКВД, возвращают ее паспорт и говорят: "Вы можете не ехать, имеете право остаться в Ростове" Спустя несколько дней ее вызвали на данное заседание для рассмо­трения персонального дела. В чем оно заключалось, я, конечно, не знал.
   Жара не спадала, мы обливались потом, к 8-9 вечера все еще оста­валось много нерассмотренных дел. Около 9 часов вечера один из партследователей вышел к нам и зачитал длинный список лиц, кому разреша­лось выйти из крайкома, но не позже часа вернуться. Моей фамилии в списке не было. Я не знал, по какому принципу был составлен описок лиц, которые могли выйти из крайкома, чтобы напиться, покушать. Я подошел к нему с вопросом: "А мне не разрешается отлучиться на час?" Спросив мою фамилию, он предложил подождать. Через несколько минут он вернулся и строго предупредил: "Можете тоже отлучиться, но, чтобы через полчаса были здесь!" Родители жены жили совсем недалеко (на углу Энгельса и Ворошилова, то есть в 3-х кварталах от крайкома). Я весь мокрый, крайне утомленный, жаждущий воды быстро побежал, чтобы успеть вовремя вернуться. Дома уже давно тревожились обо мне: ведь я ушел в 9-00! Увидев меня, обрадовались, решив, что мое дело уже закончено. Я прежде всего припал к кружке с холодной водой, рассказал об обстановке и что мне нужно вернуться вновь. Наступило разочарование. Мне предложили подкрепиться, но в рот пища не шла, во рту было горько. Так посидел несколько ми­нут и пустился бежать в крайком, чтобы не опоздать к назначенному сроку. Но мне пришлось еще ждать и ждать, пока партследователь назвал мою фамилию и пригласил в комнату. Там сидели несколько человек - это новый состав бюро крайкома - Семякин, Шацкий и другие, заменившие "арес­тованных врагов народа", но впоследствии сами попавшие в этот список. Начали разбирать мое дело, в свое время рассмотренное старым, "вражьим" руководством. Меня не слушали, а так как я пытался что-то им объяс­нить, один из судей сказал: "Много будешь говорить, пойдешь к нему!" и показал на человека, который сидел верхом на стуле, облокотившись на спинку. Он смотрел на меня какими-то блестящими, лакированными глазами, легко улыбаясь. Я прекратил свои объяснения (собственно, они здесь были неуместны). Отобрали у меня партбилет и выпустили в ту же дверь, откуда вошел к ним. Это уже не самое плохое!
   В Кубанском мединституте меня снова сняли с работы ассистента кафедры философии, аспирантуры по фармакологии, исключили из членов профсоюза и секции научных работников. Остался все же членом Физиоло­гического общества, которое, видимо, в силу своей "неоперативности", не успело проявить бдительность. Признаться, зная всю эту неминуемую "процедуру", невыполнение которой грозило бы директору института А.Н. Мотненко большими неприятностями, я сам посоветовал ему так и поступить со мной, в противном случае это сделают другие, заработав на этом дешевый капитал "бдительного" партийца! Кроме того, для меня исключение из партии и института уже не позволяло являться с та­ким "ярлыком" на глаза! О работе и аспирантуре, не только в Краснодаре, но и в любом другом городе, и речи не могло быть!
   Я выехал в Москву, зашел в Наркомздрав, который помещался в здании на Владимировском переулке, где был принят начальником Главного управ­ления учебными заведениями тов. Шхвацабая. Он был по-летнему одет в чесучовый костюм, лицом чем-то напоминал Луначарского, которого я видел в свое время в Краснодаре. Он внимательно выслушал меня, спросил, почему был исключен из партии, а когда я рассказал о вопросах, заданных мною в период партдискуссии, то есть десять лет назад, он явно не поверил. Тогда я дал ему прочитать выписку из протокола Кубокружкома ВКП(б), тогда он поверил, и мне показалось, как-то лицо его прояснилось: "Хорошо, - сказал он, - эту выписку оставьте мне, я поговорю с наркомом тов. Каминским, а вы зайдите ко мне через два дня." Вспоминая мою встречу и беседу с Шхвацабая, теперь я прихожу к заключению, что он также был наивен, как и я...
   Нарком здравоохранения СССР Григорий Наумович Каминский, как я ду­мал тогда, узнав подробности моего дела, позвонит в ЦК ВКП(б) и сообщит, что что-то неладно в Краснодаре и, конечно, начнется проверка, которая покажет всю истину... Но этого не случилось: когда я пришел за ответом, Шхвацабая также не принял меня (теперь я думаю, потому что ему было неудобно, что не смог ничего сделать по моему делу). Пожилая сотрудница, которая пришла от него сообщила, что Шхвацабая советует... пока зайти в Управление кадров и получить назначение. Мои надежды рухнули, я был крайне возбужден. В Управлении кадров я объ­яснил, что скоро будут разбирать мою апелляцию в ЦК, поэтому прошу назначить меня куда-нибудь поближе к Москве. Женщина, которая ве­ла со мною беседу, оборвала меня: "Мы не знаем, будут ли разбирать и где будут разбирать ваше дело, а пока можем вам предложить место врача на... Алданских рудниках." Я не сдержался, в повышенном тоне ответил: "Вам не дано это знать, но вы должны учесть мою просьбу..."
   По-видимому, мой "разговор" с сотрудницей Управления кадров был на таких "высоких" тонах, что из своего кабинета вышел начальник этого Управления, который очень сочувственно обратился ко мне с вопросом: "Что случилось, почему вы так волнуетесь?" Я стал ему объяснять, но ввиду моего большого волнения он ничего не понял, пригласил к себе в кабинет, успокоил и вновь просил спокойно рассказать, в чем дело. Затем он поставил передо мной картотеку вакантных должностей по РСФСР и просил самому выбрать себе место работы. Я остановился на вакансиях в Дагестанской Автономной республике. Он удивился, из чего я заключил, что охотников ехать туда не много. Я ему объяснил, что знание армянского, азербайджанского, а следовательно, тюркского, языков, облегчит мне работу в ДАССР, которая намного ближе к Москве, чем Алдан. Я не помню фамилию начальника Управления кадров, но вспоминаю его с большой теплотой (кстати сказать, я не раз убеждался в жизни, что даже в самых тяжелых условиях, в каких приходится бывать человеку, всегда находятся чуткие и добрые люди, представляющие прямой контраст всему окружающему). Дагестан меня устраивал еще и потому, что он был бли­зок и к Краснодару, и к Ростову-на-Дону, то есть к городам, где нахо­дятся партийные органы, решающие мое партийное дело, тем более, это было близко к моей семье.
  

Кумторкала

  
   Прибыв в Махачкалу, я обратился в Министерство здравоохранения республики, где меня принял министр тов. Кумаритов и его заместитель тов. Горисев. Им я рассказал о своих бедах и о том, как я очутился в Дагестане. Они также отнеслись ко мне очень чутко, предложили целый ряд вакантных должностей зав. райбольницами и врачпунктами. Из всего, что имелось в министерстве, больше всего меня устраивала Кумторкала, аул, которого не стало после известного землетрясения в Дагестане (кажется в 50-х годах), так как она находилась вблизи от Махачкалы и, в случае вызова на рассмотрение моего партийного дела, я мог быстро собраться и поехать в Краснодар, Ростов, Москву. Я был наз­начен зав. райбольницей и врачпунктом, с общим окладом в 669 рублей в месяц. В этом районе было 22 вакантных врачебных должности, и я был единственным врачом! Много было работы и еще больше трудностей, связанных с различными материальными недостатками и в еще большой степени - с отсталыми традициями, преодоление которых было чуть ли не подвигом! Кажется, мне удалось войти в доверие работников райцентра и своих паци­ентов, доверчивость и наивность которых очень подкупали. Нe могу удержать­ся, чтобы не упомянуть постоянную просьбу моих больных, которая состояла из двух слов: "Аппарат салган", что означает буквально - "аппарат класть". Какой бы то ни был больной, он непременно обращался с этой просьбой, а она означала - посмотреть его на рентгене! Такой большой авторитет приоб­рела среди дагестанцев рентгеноскопия! Нужно было много усилий, чтобы доказать, что рентген полезен лишь в определенных случаях и вовсе не нужен при всех болезнях.
   Я с большой охотой и любовью работал в Кумторкале с тружениками Дагестана, которых искренне полюбил, конечно, ни на одну минуту не забывая о том, что должен реабилитироваться от той подлой политической клеветы, которая связывала всю мою жизненную активность. Дагестанцы отвечали мне признанием и сочувствием, на запросы парторганов, рассматривающих мое персональное дело, всегда давали положительные характеристики. Приведу копии некоторых из них. Вот, например, характеристика, выданная мне через 5 месяцев моей работы:
   "Дана т. Акопову И.Э. в том, что он, работая с 14 сентября 1937 года по настоящее время в качестве заведующего Кумторкалинской райбольницей и врачпунктом, показал себя как энергичный и преданный работник. За срав­нительно короткий срок т. Акопов поставил работу в райбольнице и врачпункте на должную высоту, по-большевистски борясь с трудностями в работе. Как советский специалист и врач является общественником, пользуется большим авторитетом среди населения и райорганизаций. Председатель райисполкома - подпись. Зав. райздравотделом - подпись. Печать. Кумторкала, 8 февраля 1938 г, N 0-5".
   15 июня 1938 года Кумторкалинский райисполком заслушал мой отчетный доклад о работе райбольницы и врачпункта с 14 сентября 1937 по 15 июня 1938 гг. В постановлении райисполкома было записано: "3а отчетный период райбольница добилась серьезных успехов в административно-хозяйственной и лечебной деятельности. За этот период проведены такие серьезные мероприятия, как производство капитального ремонта больницы, устройство склада, кухни, сарая, ванно-прачечной, электрификации и др.".
   За это же время по моей апелляции в Комиссию партийного контроля при ЦК ВКП(б) и обращению к тов. Сталину, после двухнедельного расследования, мое персональное дело рассматривалось на бюро Краснодарского горкома партии 20 февраля 1938 года, и я был восстановлен. В органе Краснодарского горкома партии газете "Большевик" от 20 марта 1938 г., N 66 (142) была дана следующая информация: "О товарище И. Э. Акопове. Постановление бюро Краснодарского ГК ВКП (б) от 20 февраля 1938 года... Отменить решение Кировского РК ВКП (б) г. Краснодара от 3/IX-1937 года об исключении из партии тов. Акопова И.Э. Просить Краснодарский крайком ВКП(б) отменить решение Азово-Черноморского крайкома ВКР (б) об исключении из партии Акопова И.Э и восстановить его членом ВКП (б). Ввиду того, что в газете "Красное Знамя" имелись статьи в отношении Акопова И.Э. как враге народа, опубликовать настоящее решение в газете "Большевик" ГК ВКП (б)".
   После этого решения бюро Краснодарского ГК ВКП (б) стали восстанав­ливать меня во всех моих правах, которых лишили незаслуженно. Так, например, на собрании сотрудников Кубмединститута от 19 апреля 1938 года, в протоколе N 2 которого записано:
   "Слушали: утверждение пункта протокола заседания Месткома о восста­новлении в правах члена профсоюза и члена МК тов. Акопова, так как материал, поступивший на тов. Акопова, не подтвердился. Тов. Широкий добавил, что тов. Акопов реабилитирован полностью. Постановили: Восстановить тов. Акопова в правах членов профсоюза и члена МК КМИ. П.п. председатель собрания Абраменко. Секретарь Лицманенко. Выписка верна: Секретарь МК КМИ /Подгородинский/, 7 мая 1938 года".
   После приведенного решения я вернулся в Дагестан по месту работы, в ожидании вызова на бюро крайкома. Нужно сказать, что за период рассмотрения моей апелляции мне пришлось выезжать из Дагестана: 1 раз в Москву, 2 раза в Ростов-на-Дону, 5 раз в Краснодар и, конечно, никто не оплачивал "командировочные"; спасибо дагестанский товарищам - не высчитывали с меня зарплату за дни отсутствия на работе.
   На бюро Краснодарского крайкома ВКП(б) я был вызван 17 апреля. Здесь инструктор крайкома Борискина (или Борисова?) подготовила мое дело к слушанию и передала инструктору Аносову для доклада на бюро, с проектом восстановить меня в рядах партии. Нужно сказать, что предварительное расследование моего дела продолжалось 35 дней. Оно проводилось тремя инструкторами, сменяющими друг друга через каждые 3-5 дней (на время ко­мандировок).
   На бюро Краснодарского крайкома партии 23 апреля я присутствовал больным с высокой температурой (до этого, с 17 апреля, я ждал этого заседания). Заседание вел секретарь Марчук (позже также объявленный врагом народа) и тов. Ершов. Дело докладывал Родин, который проявил полное незнакомство с моим делом, например, он заявил, что крайком никого не опрашивал по моему делу, хотя было опрошено 20 чел., знавших меня от 7 до 16 лет. Все, кроме одного, дали очень хорошие отзывы обо мне. Этот "один" был известен всей парторганизации мединститута, который в целях карьеры, оклеветал не одного из работников института. Родину объявили выговор, а мое дело передали другому. Мой вопрос сняли с заседания бюро, сказали, что со мной побеседует секретарь крайкома Газов, после чего будут продолжать рассмотрение моего дела. На второй день - с 10 утра до 2 часов дня - я ждал приема у Газова. Он побеседовал со мной, но своего мнения о деле мне не сказал, обещал это сделать на заседании бюро крайкома. Из командировки вернулся Аносов, разговаривал со мной как-то предвзято, тенденциозно. Через несколько дней мой вопрос вновь поставили на заседание бюро, но, вопреки положению, меня не пригласили в комнату заседания и, не сообщив мне о своем решении, предложили вернуться в Дагестан на место работы и ждать но­вого вызова. Он последовал лишь 28 мая 1938 года. Мое дело вновь рассмо­трели на заседании бюро крайкома, на котором присутствовали только два члена бюро - т. Ершов и начальник Краснодарского краевого отделения НКВД (Малкин?), который впоследствии также оказался врагом народа. Решение бюро мне так и не сообщили, прислали eгo лишь через 2 месяца, но записали не в протоколе заседания от 28 мая, а в протоколе от 24 июня 1938 года об исключении меня из партии.
   Позже я вновь был вызван в Краснодар для рассмотрения моей апелляции на заседание выездной тройки Партколлегии КПК при ЦК BKП(б). Приняв меня, тов. Дулин заявил мне категорически, что отзывы от местных дагестан­ских организаций имеют решающее значение при решении моего дела, поэ­тому 16 сентября я выехал за отзывом в Кумторкала. 18 сентября прибыл, но был выходной день, 19 сентября перед самым отходом Буйнакского поезда на Махачкалу, я получил отзыв из Кумторкалинского РК ВКП(б) и в тот же день, прибыв в Махачкалу, я получил еще отзыв от Дагестанского Наркомздрава. Содержание отзывов я не знал (они были в запечатанных кон­вертах), узнал лишь на самом заседании, но это было уже не заседание тройки Партколлегии при ЦК ВКП(б), которое состо­ялось 20 сентября, а заседание Партколлегии КПК по Краснодарскому краю. 27 сентября было устроено специальное заседание для заслушивания моего дела (возможно, по заданию Тройки Партколлегии при ЦК ВКП (б)?). Это засе­дание длилось 2,5 часа. Позже я узнал, что Партколлегия запросила какие-то дополнительные документы, затем 2 ноября, в мое отсутствие, снова рассмотрела мой вопрос и вынесла решение: ходатайствовать перед КПК о моем восстановлении в рядах партии.
   Мое персональное дело к этому времени уже составляло несколько сот страниц. Документы, имеющиеся в этом деле, меня реабилитировали полностью, и не осталось сомнений в том, что в чем-то я провинился перед партией, перед ленинскими идеями. Поэтому было просто непонятно: почему так долго тянется мое дело, почему некоторые стараются во что бы то ни стало "разоблачить" меня как врага народа, скрытого оппозиционера, каким я никог­да не был?! Правда, было и какое-то "утешение" в том, что я не один, таких дел, как мое, были десятки, а может быть, и сотни тысяч! Но все же мое дело было ясно всякому, кто хотел видеть правду. Тогда мне было 32 года, из которых последние 17 лет я жил в Краснодаре, где вступил в комсомол (16 лет тому назад) и в партию (14 лет тому назад) как "рабочий от стан­ка", в первый ленинский призыв. За все эти годы я не имел какого-либо замечания, не совершил какой-либо, хотя бы незначительной, политической ошибки,. Напротив, я активно работал в рядах партии, практически осуществляя ее решения. Мое "грехопадение" было только в том, что в 1928 году, в конце партийной дискуссии, я задал несколько вопросов докладчику (не выступал, как это написано в протоколе ПКК, а задавал вопросы с места, после настойчивого приглашения председателя собрания - "какие будут вопросы?"). Мне было неясно о безработных (тогда я сам несколько месяцев был безработным!), затем я спросил: "по всем ли вопросам ошибается Зиновьев (он ведь до этого был членом Политбюро ЦК ВКП (б), председателем 5-го Коминтерна, имея большой авторитет!). Конечно, мой вопрос был наивным: дело ведь не в количестве ошибок, а в принципиаль­ном расхождении от партии в основных вопросах, в атаке на ее генеральную линию, но что делать, если в то время я не понимал это четко. Но ведь об этих моих вопросах Кубанская окружная ПКК ВКП(б) уже имела свое решение от 2 марта 1928 года, дело было рассмотрено и прекращено, сдано в архив, а мне было предложено усилить над собой политвоспитание. Я так и поступил, и зачем было через почти 10 лет вновь возвращаться к этому воп­росу, отрывать от дела многочисленных партработников и парторганизации, наносить мне исключительно сильный моральный и материальный ущерб (и не только мне, но и всем моим близким!).
   Эти переживания вызвали у меня сильно выраженный "стресс" - трофические нервные расстройства, которые, несмотря на лечение, все больше и больше усиливались, сделав меня буквально инвалидом. Я физически не мог писать (мою апелляцию писала под мою диктовку комсомолка - зубной врач Кумторкалинского врачпункта Клава, этот документ был рассмотрен Краснодарским ГК ВКП(б) 20 февраля 1938 г. и по нему было вынесено положительное решение). Я страдал тяжелой формой острой экземы кистей рук, пальцы сильно отекли, кожа лопалась и трескалась. В это время меня одевали и кормили, я не мог держать в руках ложку или вилку, не мог зас­тегнуть или расстегнуть пуговицы, так как пальцы были деревянные, не гнулись. Процесс по лимфатическим сосудам поднимался вверх - в лимфатические железы, которые набухли, были очень болезненны, вечерами температура поднималась до 38-39®. Нa день несколько раз делали ванны для кистей рук, перевязывали их с наложением всевозможных антисептических и успокаива­ющих средств.
   В связи с прогрессирующим ухудшением состояния моего здоровья, я выехал в г. Махачкалу для консультации с профессором-дерматологом, быв­шим моим учителем по Кубанскому мединституту А.В.Россовым. Он принял меня очень чутко, внимательно осмотрел меня, был пора­жен, что я продолжаю работать в таком состоянии, в связи с чем категори­чески заявил, что я даже не имею права с такими руками принимать больных, предупредил, что об этом он скажет министру здравоохранения ДАССР. Я, конечно, был согласен с ним, но что мне было делать, когда на 22-х вакантных должностях я был единственным врачом и в моей помощи очень нуждались другие больные? Однако Анатолий Васильевич был неумолим и потребовал немедленно оставить работу. Сделав несколько назначений, А.В.Россов отпустил меня, и я вернулся в Кумторкалу. Через несколько дней я получил вызов из Министерства здравоохранения ДАССР, где уже был решен вопрос о переводе меня в Махачкалу с назначением на должность городского старшего санитарного инспектора. Нужно сказать, что А.В.Россов добился этого моего назначения, чтобы я находился под непосредственным его наблюдением.
   В министерстве здравоохранения ДАССР мне вручили приказ о новом моем назначении. Привожу его копию:
   "Выписка из приказа N 95 по Махачкалинскому горздравоотделу от 25 октября 1938 года.
   Прибывшего в распоряжение горздравотдела врача Акопова Ивана Эмануиловича с 25 октября 1938 года назначить на должность врача-старшего горсанинспектора со ставкой 350 рублей в месяц и по совместительству санинспектора пищевой группы со ставкой 350 рублей. Ст. госсанинспектору тов. Акопову Ивану Эмануиловичу предоставляется право распоряжения кре­дитами по расчетным счетам N 11/124 и I56/I945.
   Врача Исрафилова от исполнения обязанностей ст. инспектора с этого же числа освободить. Зав.горздравоотделом (Лачугин)".
   Я вступил в исполнение обязанностей ст. госсанинспектора Махачкалы, но проработал всего 3 или 4 дня, так как там мои бытовые условия были даже хуже, чем в Кумторкале. Я жил и работал при больнице (это не было учтено А.В.Россовым). Живя в гостинице, я не мог в день несколько раз делать ванночки для рук и перевязки, без чего я не мог обходиться, но даже это не главное, что привело меня к бегству от этой должности. Дело в том, что за несколько дней до моего назначения закончился громкий судебный процесс над большой груп­пой работников Махачкалинской бойни и мясокомбината. В газетах давалась подробная информация о группе вредителей, севших на скамью подсудимых и получивших, в большинстве случаев, высшую меру наказания - 10 лет строгого режима. Вступив в должность, я посетил этот мясокомбинат и обнаружил, что там царила та же ужасная картина антисанитарии, за что многие были обвинены и посажены в тюрьму за вредительство и понесли суровое наказание: на территории этого учреждения то там, то тут валялись бараньи головы, шкуры животных, которые уже разлагались. Я подумал: а кто будет отвечать за всю эту преступную антисанитарию? Наверное, и я, если не сумею заставить администрацию коренным образом улучшить дела в ближайшее время. Но если громкий (на всю страну) процесс не смог оказать положительного влияния на соблюдение самых элементарных правил санитарии в таком важном учреждении, то смогу ли я, больной человек, преодолеть все препятствия на своем пути? Подумал и усомнился. Кроме того, в городе были и другие важные объекты, представляющие такую опасность. Из них я остановлюсь лишь на одном примере - канализации городской тюрьмы. Она находилась на возвышающейся над городом сравнительно невысокой горе, откуда канализационные трубы были проложены по поверхности, спускались вниз и в городе соединялись с общей сетью. Но где-то наверху эти трубы лопнули, и нечистоты текли поверх труб - вниз до самого города (у вокзальной площади). Кто должен нести ответственность за такую антисанитарию горо­да? Разумеется, ст. госсанинспектор города! Так мог ли я, в моем положении (имея в виду болезнь, да и то, что я - исключенный из партии как враг наро­да), оказать давление на тюремную администрацию (следовательно, и на органы НКВД), чтобы принудить немедленно приступить к капитальным работам по устранению этого безобразия и предупреждения возможности повто­рения его в будущем? Конечно, нет! Все это вместе взятое привело к тому, что я написал подробную докладную записку министру здравоохранения ДАССР, предупредил А.В.Россова, а также секретаря горсанинспекции, купил билет и выехал в Краснодар.
   В Краснодаре, в ожидании решения КПК при ЦК ВКП(б) по моей апелляции, я устроился на должность терапевта во 2-ю горполиклинику с тем, чтобы после моей реабилитации, в чем я ни на минуту не сомневался, восстановиться на работе в Кубанском мединституте. 14 ноября 1938 г. Комиссия партконтроля при ЦК ВКП(б) отменила постановление крайкома и восстановила меня в рядах членов партии. Считая, что все мои "мытарства" уже позади, я реабилитирован, справед­ливость восстановлена, я подвел итоги моей чрезвычайно трудной по тем временам борьбы за восстановление истины.
   Итак:
   1. 3 сентября 1936 г. я был исключен бюро Краснодарского ГК ВКП(б) за то, что в 1928 г. я задал вопросы докладчику, а тот усмотрел в этих вопросах сомнения в правильности генеральной линии партии. Но этот вопрос, как я уже говорил, был рассмотрен, дело было передано в архив.
   2. 26 сентября 1936 г. я был восстановлен в рядах партии бюро Азово-Черноморского крайкома ВКП(б).
   3. 27 июля 1937 г. я был исключен из партии новым составом бюро Азово-Черноморского крайкома ВКП(б).
   4. 3 сентября 1937 г. был исключен Кировским РК ВКП(б).
   5. 20 февраля 1938 г. был восстановлен в партии бюро Краснодарского ГК ВКП(б).
   6. 24 июня 1938 г. был исключен из партии бюро Краснодарского ГК ВКП(б)
   7. 14 ноября 1938 г. был восстановлен в рядах партии ЦПКК при ЦК ВКП(б).
   Таким образом, я был окончательно восстановлен в рядах партии 14 ноября 1938 года, но, к сожалению, в этом решении был указан перерыв с 3 сентября 1936 г. по 14 ноября 1938 г., то есть, образовался перерыв в 2 года и 2 месяца. С таким перерывом я не мог согласиться, в связи с чем 10 января 1939 г. я выслал в Партколлегию Комиссии партконтроля при ЦК ВКП(б) письмо, в котором написал следующее: КПК при ЦК ВКП(б) утвердила восстановление меня в рядах членов ВКП(б) 14 ноября 1938 г. (протокол N 52-45, п.9), но в своем решении отметила перерыв с 3 сентября 1936 г. и поручила выдачу партбилета Кумторкалинскому РК ДАССР, где я работал в период апелляции. Хотя я был исключен из партии 3 сентября 1936 г., но через 23 дня (26-IX-36 г.) это решение было отменено Азово-Черноморским крайкомом ВКП(б), мне был возвращен партбилет, я продолжал активную работу в парторганизации и платил членские взносы. Новый состав бюро край­кома ВКП(б) исключило меня 27 июля 1937 г., следовательно, до восста­новления в партии прошло не 2 года и 2 месяца, а 1 год и 3,5 мес­яца. Но дело мое не было закончено, прекращено, а по моей апелляции вновь было поручено Краснодарскому ГК ВКП(б) рассмотреть его. Постанов­лением от 20 февраля 1938 г. я был восстановлен в партии, о чем было крупный шрифтом объявлено в газете "Большевик" от 22 мая 1938 г. После этого Краснодарский крайком ВКП(б) в лице двух членов бюро - Ершова и Малкина (н-ка НКВД, который, как было выше сказано, позже был объявлен врагом народа), исключил меня из партии 28 мая 1938 г., но почему-то это решение было внесено в протокол от 24 июня 1938 г. (может быть, для того, чтобы решение было узаконено кворумом?), когда меня в Краснодаре не было! Если считать мой перерыв с того дня - 24 июня 1938 г., то он составит всего 4 месяца и 20 дней. Однако возникает вопрос: какой же перерыв может быть, если после каждого решения об исключении меня из партии я апеллировал, и 14 ноября 1938 года решение об исключении меня было отменено КПК при ЦК ВКП(б), и я был восстановлен в рядах партии?!
   Тем не менее, к сожалению, была удовлетворена моя просьба лишь в отношении изменения места вручения партбилета: это поручили Кировскому РК ВКП(б), вместо Кумторкалинского, где я уже не проживал и не работал. Что касается перерыва, то этот вопрос был остав­лен открытым, чтобы вновь и вновь вклиниваться в мою партийную жизнь в будущем. Но об этом в другой раз.
   Несмотря на все мои тяжелые переживания, восстановление меня в рядах партии подняло мой дух, я буквально "ожил" - и физически, и духовно. Куда подевалась моя экзема, так мучившая меня! Я поправился, "обрел форму", отличное настроение и вспомнил слова Максима Горького: "Правда хоть поздно, но скажется!" (кажется так?). Дела мои пошли так, что я из прозы перешел на стихи. Вот отдельные выдержки из них. Хотя я отдаю себе отчет, что они не только не совершенны, но и примитивны, но все же привожу без каких-либо исправлений, поскольку они отражают все же мое настроение того времени.
   Много тяжких дней, бессонных ночей,
   Прожил я, мучился и снова пою...
   Клевета врагов и ползучих змей
   Согнула меня в неравном бою.
   (Согнула тело, но не душу мою!).
   Казалось, один, в тумане густом,
   Я бился с невидимым врагом,
   Но видел луч сквозь туман и дожди
   И дух мой крепчал, я ждал лучшие дни.
   (И они пришли, просчитались враги!).
   Декабрь, 1938 года
   Были и другие стихи, но поэта из меня не получилось...С получением партдокументов, я вновь вернулся в Кубанский мединститут продолжать прерванную научную работу.
  

Незадолго до войны

   Апрель 1941 года, Москва. Я, аспирант Кубанского мединсти­тута, приехал в Москву, где предстояла защита моей кандидатской диссерта­ции в Центральном институте усовершенствования врачей - ЦИУ. Тема диссер­тации - плод моих студенческих размышлений и фантазий, которая была выпол­нена почти полностью в студенческие годы в Геленджике - в Ленпартучгородке (ЛПУГ). Сперва она называлась: "Влияние режима и естественных факторов курорта Геленджик на организм курсантов Ленпартучгородка". Позже в ЦИУ мне посоветовали заменить название диссертации таким: "К вопросу о влиянии климатических факторов на организм человека в условиях труда". Эта тема возникла в связи с тем, что в летние каникулы в институте я выезжал в Геленджик, где работал в ЛПУГ, находящемся у самого моря, на Толстом мысе, в качестве врача. Хотя срок защиты диссертаций аспирантами министерство ограничивало тремя месяцами, моя диссертация пролежала в ЦИУ больше года. Я прибыл в Москву накануне объявления в газете "Вечерняя Москва" о моей защите. Когда до нее оста­валось несколько дней, зав. учебной час­тью ЦИУ проф. Горфин сделал неожиданное "открытие": "Оказывается, Вы являетесь аспирантом по фармакологии! Мы не можем разрешить вам защиту диссертации по курортологическим вопросам". Я был крайне удивлен, все мои доводы о том, что курортология не чужда фармакологии, что и Кравков, и Авроров и многие другие фармакологи занимались курортными темами, что, наконец, в науке нет китайской стены между различными дисциплинами и т. д. - не убедили Горфина: он предупредил, что если я не добьюсь разрешения в Высшей аттестационной комиссии (ВАК), то моя диссертация будет снята с защиты. Он сказал, что ЦИУ сообщил уже в ВАК о несоответствии темы диссертации моей специальности.
   Стоит ли говорить о моем волнении от такой неожиданной неприятности? Мне ничего не оставалось, как отправиться в ВАК. Как и теперь, он поме­щался по ул. Жданова, 11. Там мне удалось легко попасть к председателю ВАК депутату Верховного Совета СССР тов. Агроскину. Я объяснил ему, что даже тема моей диссертации скорее гигиеническая, чем курортная, хотя и курортные вопросы разрабатываются фармакологами. Кроме того, защита моей дис­сертации уже объявлена: не только я, но и многие другие ждут этого дня. Однако и Агроскин не соглашался с моими доводами. Тогда я задал ему вопрос: "Скажите, если бы я не был аспирантом по фармакологии, а был просто врачом, вы ведь разрешили бы защиту диссертации на такую тему?" "Да, конечно" - ответил тов. Агроскин.
   - В таком случае я дам телеграмму в Кубанский мединститут, чтобы меня отчислили из аспирантуры в связи с окончанием, а я устроюсь работать врачом в Москве или Подмосковье, где так сильно требуются врачи, а затем защищу свою диссертацию.
   По моей диссертации ЦИУ были назначены оппоненты: курортолог-физиотерапевт профессор Полиен Григорьевич Мезерницкий и специалист по физкультуре и спорту и врачебному контролю профессор Борис Александрович Ивановский. Ознакомившись с содержанием диссертации, они обратились к руководству ЦИУ с просьбой назначить третьего оппонента - по гигиене, так как в диссертации разработаны гигиенические вопросы. Третьим оппонентом был наз­начен крупный советский гигиенист - зав. кафедрой гигиены ЦИУ действи­тельный член АМН СССР, профессор Август Андреевич Летавет. Об этом знал Агроскин, поэтому он попытался соблазнить меня другим: "В связи с тем, что Вы будете защищать диссертацию при трех оппонен­тах, я рекомендую Вам выполнить какую-нибудь небольшую фармакологическую работу, мы Вас быстро пропустим, а эту диссертацию несколько доработаете и подадите в качестве докторской". Признаться, диссертация мне изрядно надоела, по-видимому, я вырос из нее, а потому хотел во что бы то ни стало довести ее до защиты, чтобы взяться за новые проблемы. "Хорошо, вы убедили меня - сказал Агроскин, - напишите заявление, завтра я поставлю на заседание президиума ВАК, может быть, разрешим Вам, в порядке исключения". Когда на следующий день я зашел в ВАК, выписка из поста­новления уже была готова. В ней говорилось, что мне, аспиранту по фармакологии, разрешалось, в порядке особого исключения, защита диссертации на курортную тему.
   13 мая 1941 г. в актовом зале ЦИУ, на заседании Совета терапевти­ческого факультета состоялась долгожданная защита. В зале присутствовали несколько земляков-краснодарцев, в числе уважаемая мною ассистентка Елена Андреевна Корж, которая накануне говорила мне, что 13-е число у нее всегда счастливое и что на этот раз она его дарит мне, а потому защита пройдет хорошо. После моего сообщения слово предоставили ученому секретарю для зачтения отзыва покойного оппонента Б.А.Ивановского. После этого был приглашен выступать оппонент В.Р.Мезерницкий, но примерно на половине выступления он впал в обморочное состояние, зашатался. Ему подали стул, посадили, прошло минуты две. Все в тревоге ожидали, наконец, он пришел в себя, улыбнулся, поднялся и пошутил: "Чуть было душу богу не отдал на защите Акопова", - сказал он и продолжил выступление. Наконец, выступил третий оппонент - Август Андреевич Летавет. Все три отзыва официальных оппо­нентов были безусловно положительны. После моих ответов на задан­ные вопросы перешли к голосованию. Счетная комиссия сообщила результат: единогласно, при одном воздержавшемся!
   После защиты Горфин рекомендовал мне не спешить с отъездом: 20 мая диссертация будет утверждаться на объединенном ученом совете ЦИУ, может быть, я еще понадоблюсь. Хотя я спешил вернуться на курорт Талги, куда ежегодно выезжал для сезонной работы зав. бальнеологическим отделением, хотя из Дагкурорта присылали телеграммы с просьбой ускорить свой выезд, я все же решил подождать окончательного утверждения моей защиты. 20 мая на объединенном совете ЦИУ прошло утверждение, и я немедленно выехал в Краснодар, чтобы отправиться в Талги. (Фото N13). В Краснодаре жена сказала, что за мое отсутствие несколько раз вызывали в военкомат и, узнав, что я в Москве, просили передать, чтобы по приезду сразу зашел к ним. Меня куда-то записали и выдали ярко-красного цвета бумагу, на которой было отпечатано: "Моблисток". Получив его, я спросил: "А что мне делать с ним?"
  -- В случае войны - ответили мне, - вы должны в течение 24 часов быть в штабе Северо-Кавказского военного округа (СКВО), в Ростове-на-Дону.
   - Ах, в случае войны, - протянул я беспечно, может быть, и бестактно. Мне показалось, что мой ответ не понравился работнику военкомата, он стал необычайно подробно расспрашивать о моих делах. Узнав, что я еду на курорт Талги на 3 месяца, он стал отговаривать меня: "А зачем вам ехать туда, не лучше ли побывать у себя в городе" и т. д. Свою "назойливость" он продолжал и по телефону, когда я пришел к себе на кафедру, что крайне меня удивило. Я выехал в Талги, приступил к своим обязанностям заведующего врача бальнеологического отделения курорта.
  

Война началась

  
   22 июня 1941 года, утром, в своем кабинете я принимал больную, как вдруг рывком открыли дверь, и в дверях показалась санитарка, которая с тревогой сообщила: "Директор курорта сказал, чтобы вы сейчас же закрыли отделение и со всеми сотрудниками поднялись на площадку санатория. Немцы напали на нашу страну, война началась. Вы будете делать доклад на митинге! Это все она выпалила скороговоркой, сильно волнуясь. И я, и больная, которую я аускультировал, были "ошарашены" этим страшным известием. Быстро собрались и пошли на площадку санатория, где уже были собраны больные и отдыхающие. Директор курорта, пожилой дагестанец, старый член партии, пострадавший в 1937 году без вины, подошел ко мне и попросил, чтобы я выступил перед больными и сотрудниками по поводу вероломного нападения за нашу Родину немецко-фашистских войск. Мы еще не имели никаких газет, это сообщение принесло нам радио, но я не слушал последних известий, поэтому пришлось выступить, предварительно написав резолюцию митинга, только на основе возмущения всей души.
   Курорт Талги находится в 18 км. от Махачкалы, в горах. Он славился своими крепчайшими сероводородными водами двух источников, содержащих 600 и 400 мг этого газа. Талгинская вода при попадании на кожу сейчас же (в течение одной-двух минут) производит исключительный эффект: вызывает ее резкое покраснение, напоминающее цвет вареного рака. Это вызывает сильные гемодинамические изменения, способствующие улучшению состояния больных при некоторых заболеваниях. Местное же действие сероводородной воды - стерилизующее - противомикробное и противогрибковое. Кроме того, талгинская вода обладает выраженными противоаллергическими свойствами. Эти свойства давно заинтересовали меня, и я не раз приезжал на этот курорт интенсивной научной работы. С этой целью я привозил с собой кое-какое оборудование из Кубанского мединсти­тута. Работа на этом курорте очень интересовала меня, к тому же на кур­орте мне выделяли комнату, куда приезжала на каникулярное время моя семья. Вот и теперь, когда я узнал о войне, в кармане у меня была телеграмма от жены: "Выехали, встречай". И я после окончания приема должен был выехать в Махачкалу, чтобы встретить мою жену и двух сыновей - Вилика и Алика. А тут - война!
   Окончив митинг, я поспешил в Махачкалу. На вокзале я ждал поезда со стороны севера, с нетерпением поглядывал в ту сторону. Мимо пробегал майор, который лечился у меня в Талгах. Он на ходу кинул мне: "Что доктор, разве Вы не отправляетесь на фронт?"
  -- Пока нет, - ответил я ему, - у меня моблисток, я должен явиться в СКВО после объявления войны Совнаркомом.
   - Но такое объявление уже было, сегодня ночью: объявлена всеобщая мобилизация.
   Майор попрощался со мной, и я задумался: как же теперь быть с семьей, которая вот-вот будет здесь? Наконец, поезд подошел. Жена вышла из вагона с Аликом на руках, рядом был Вилик. Увидев меня, она сказала:
  -- Я не надеялась застать тебя, думала, что уже уехал в Ростов-на-Дону. О войне мы узнали лишь в пути.
   Мы обсуждали будущее нашей семьи. Я предложил им вернуться в Краснодар, а я из ст. Кавказской поеду дальше. Но жена возразила: "Зачем же нам ехать в Краснодар, мы поедем с тобой в Ростов, там я побуду каникулы, а дальше будет видно". Это предложение мне понравилось, я получил возможность побыть с семей хотя бы два дня. С этим решением я обратился к военному дежурному коменданту вокзала, который вступил в должность лишь с сегодняшнего дня, попросил пропуск для жены (в связи с военным временем передвижения по стране могли осуществляться только по пропускам) и два билета для взрослых до Ростова-на-Дону. Комендант, выслушав меня, заключил:
   - Вам выпишу проездное удостоверение, а жене пропуск не могу дать.
   - Как же быть семье, ведь билета без пропуска не дадут, не оставаться же ей в Махачкале?!
   - А куда ехала ваша семья, там и пусть останется - заявил он, не задумываясь.
   - Она ехала ко мне, но меня же здесь не будет, где же им быть?
   - Я уже сказал, - заключил он сурово, - пропуск дать не имею права!
   Никакие мои доводы и объяснения не трогали этого солдафона, я был в отчаянии, не представлял себе, что будет с семьей, если я оставлю ее в Махачкале и с каким настроением я могу уехать на фронт. Поэтому я не отходил от него, пытаясь его уговорить, пока, наконец, он заявил: "Ну, ладно, заходите в 16-00, я выдам вам пропуск!". Я не знал, как благодарить его за то, что он уступил, и через переполненные помещения стал проби­ваться к выходу из вокзала. Я спешил в курортное управление, чтобы на машине вернуться в Талги и рассчитаться с курортом. Жена предложила взять с собой старшего сына Вилика, чтобы хоть этим дать ему какое-то удовольствие. Но оказалось, что все машины Дагкурорта мобилизованы военкоматом. Талгинский шофер, который привез меня в Махачкалу, заявил, что он не знает, что и посоветовать мне. Я позвонил в Дагнаркомздрав, но и они не утешили меня, сказали, что машин и у них нет. Я сидел в раздумье, когда неожиданно вошел талгинский шофер и громко отчеканил: "Ну, доктор, теперь мы поедем! Я тоже мобилизован на фронт, подберу какую-нибудь машину из "кладбища" (машин) и поедем". Через 20 -30 минут я услышал шум машины, которую бросили как неисправную, но шофер сумел ее починить и покатил нас с сыном в Талги. Подпрыгивая на ухабах немощеной разбитой дороги, мы добрались до цели. Я быстро погрузил в машину свои личные вещи, получил расчет в бухгалтерии, как и шофер; мы попрощались с работни­ками курорта и вернулись в Махачкалу, где на квартире главного бухгалтера Дагкурорта Анны Сергеевны, находилась моя семья. Ее квар­тира была рядом с вокзалом. Посидев у нее пару часов, я поспешил к дежурному военному коменданту вокзала за обещанным пропуском. Вокзал опять был набит народом и пробираться к коменданту было не просто. Кроме того, и комендант был окружен такими же, как и я. Но я все же подошел к нему и стал просить пропуск: "Вы обещали мне пропуск для жены, - сказал я емy". Он удивленно взглянул на меня и сказал: "Я вас вижу впервые, поэтому ничего обещать не мог, я только сменился".
   Только теперь я заметил, что действительно это другой человек. Дежурному коменданту, который обещал мне пропуск, видно, я надоел, и он обма­нул меня, сказав, что в 16-00 он выдаст пропуск, зная, что к этому времени его не будет на дежурстве. Об этом обещании я рассказал новому коменданту. Он выслушал внимательно, посочувствовал и выписал пропуск жене и мне - проездное удостоверение. Мы стали ждать поезда на перроне. Два больших чемодана держал носильщик. Алик был на руках у матери, а Вилик со мной, в руках у меня был еще один чемодан. Мы все время смотрели в южном направлении, отку­да должен прибыть поезд, он "ворвался" внезапно и остановился. Все смешалось: тысячи пассажиров кинулись к вагонам, повисли на ступеньках вагонов, как гроздья винограда, так, что трудно было подойти к тамбуру. Жену с ребенком впустили в вагон с противоположного тамбура, и они вошли в вагон. Меня же со старшим не пустили с ними, мы кинулись во второй тамбур, куда казалось, невозможно войти. Я стал просить публику пропустить нас в вагон, куда вошли уже жена с ребенком, но кто слушает! Тогда я, с трудом поднял Вилика на первую ступеньку и поднялся сам, но стоящие на проходе и ступеньках все еще не хотели пропустить нас. Мне пришлось прибегнуть к силе: взялся за поручни и сильно прижал впереди стоящего, он покряхтел, запротестовал, но физи­чески был оттеснен, затем я так поступил и с другими (ведь сила тогда у меня была!), и мы с сыном продвинулись в вагон. Только мы вошли, как с другого конца жена кричит: "Где же носильщик?", но я не знаю, где он: как только поезд остановился, он исчез, и больше я его не видел. Вот-вот поезд тронется, а его все нет. Поезд пошел, стал набирать скорость, вдруг в передние двери, к которым близко сидела жена с Аликом, протиснулся носильщик с криком: "Чьи же вещи, черт возьми?!"
   Поезд шел с полной скоростью, скоро Махачкала, я продвинулся к носильщику, поблагодарил и заплатил ему трехчервонную бумажку. Поезд замедлил ход, носильщик выпрыгнул на ходу на ст. Махачкала-2. В вагоне было очень тесно, душно, мы с женой находились в разных местах, я с сыном ехал стоя, но все же мы были довольны тем, что едем вместе в Ростов. Чемода­ны разместили на полках, недавно грубые и раздраженные люди постепенно стали обращаться друг к другу и даже проявлять заботу, стали разговари­вать и делиться друг с другом и, кажется, только на тему войны. Все были в боевом настроении, высказывали уверенность в нашей Победе над немец­кими захватчиками. На следующий день, с утра пошли слухи по вагонам о победах Красной Армии на фронте: "Наши войска взяли Варшаву!", "Наши войска вошли в Будапешт!", "Наши войска в Бухаресте!" И даже: "Наши войска взяли Хельсинки!"
   И верилось и не верилось: если так пойдет, я не успею доехать до фронта, как война закончится нашей победой. Подъезжаем на ст. Кавказская. Я увидел на перроне какого-то полкового командира, подхожу к нему и спрашиваю: "Правда, что наши войска имеют уже такие успехи на фронтах?" Он с грустью покачал головой и сказал: "Не верьте этим слухам, их распространяет вражеская пропаганда!"
   - Но, ведь они в нашу пользу? - удивился я.
   - Да, они в нашу пользу, но когда выяснится истинное положение дел, а оно противоположно слухам, наша армия отступает, - тогда такие слухи принесут большое разочарование, что и нужно врагу. Хотя окончательная победа будет за нами!
   Я вернулся в вагон, хотя и огорченный, но осведомленный о действи­тельном положении дел на фронте. Через несколько часов мы были уже в Ростове. В тот же день, как и полагалось владельцу моблистка, я явился в Штаб СКВО. Там ждали меня, приняли тепло, вручили пакет, скрепленный сургучными печатями, адресованный начальнику санотдела 19-й армии тов. Рофе, который я должен был вручить его по прибытию на место назначения в г. Черкассы. Мне выписали литер для проезда в мягком вагоне скорого поезда. Выписали также обмундирование, которое я получил тут же, во дворе штаба СКВО. Я выходил уже из здания штаба, как встретил моего старого друга по комсомолу и партии, бывшего рабочего завода им. Седина в Краснодаре Бориса Григорьевича Потыкяна. Это встреча была одинаково приятна нам обоим. Он сказал, что работает военным цензором в штабе СКВО, назначен на эту должность как бывший редактор газеты ("Серп и молот" на армянском языке). Он также ждал отправки на фронт в ближайшие дни. Мы попрощались, чтобы вновь встретиться много лет спустя после Победы над фашистскими захватчиками.
   Неуклюже захватив узел с обмундированием, я вышел со двора штаба СКВО и направился домой (к родителям жены, где и находилась в то время моя семья). Когда проходил мимо табачной фабрики имени Р. Люксембург (ныне фабрика им. Асмолова), была уже пересмена, работницы, выходившие со двора фабрики, видя у меня в руках обмундирование, тепло встречали, спрашивали: "На фронт, товарищ? Счастливого пути, чтобы вернулся с победой!"
   Эти теплые слова работниц воодушевили меня, показали, какими невидимыми нитями связаны мы с нашим народом. Придя домой, я застал Еру (Ерванда), старшего из братьев жены. Он окончил парикмахерский техни­кум и работал в женском зале. Это был чуткий, отзывчивый, добрый парень. Несколько позже меня он добровольно записался в Красную Армию, отправился на фронт и погиб под Таганрогом. Ера захотел запечат­леть мои проводы на фронт, договорился с фотографом, и мы всей семьей пошли фотографироваться. Я был в военной форме. Спасибо Ере, осталась память, какими мы были в первый день войны. (Фото N14)
   На следующий день я отправился к военному коменданту вокзала Ростова-на-Дону, чтобы выписать билет по литеру. У комендатуры было много военнослужащих из командного состава, ожидающих отправки на фронт. Но дежурный собрал все командировочные и проштамповал: "Военнослужащий задержался не по своей вине" и раздал их; мне он сказал, что на Черкассы пока нет никакого поезда, придется подождать. Такой же ответ я получал на 2-й, 3-й и 4-й день. На мое возмущение кто-то пошутил:
   - А что, разве Вам плохо пока побыть с семьей?
   - Беда в том, что таких как я, собралось слишком много, они сидят без дела, вместо того, чтобы они выехать на фронт!
   На 5-й день дежурный комендант заявил:
   - Если хотите, можете брать билет до Днепропетровска, а там с каким-нибудь составом доедете до Черкасс, других возможностей нет.
   Я согласился, так как мне надоело ежедневно выпрашивать билет и получать отметки, что я задержался не по своей вине. Поезд, с которым я должен был отправляться после комендантского часа, который в Ростове-на-Дону был установлен с первого же дня войны, - с 17 или 18 часов и до утра сле­дующего дня. Жена моя хотела во что бы то ни стало проводить меня. Поэтому ей предстояло провести ночь на вокзале. Я пошел в билетную кассу, предъявил литеры на мягкий вагон и скорый поезд, но кассирша сказала, что мягких мест нет, если я согласен, даст билет в жесткий ва­гон. Я не успел еще ответить, как она обратилась ко мне: "Ну, как согласны?" Я, конечно, согласился, но не сдал литер на мяг­кость. Получив билет, я вернулся к жене в зал ожидания. Ростовский вок­зал был сильно переполнен и сильно затемнен. Горели редкие лампы синего света под самым потолком так, что в двух-трех шагах трудно было узнать человека. Мы с женой обсуждали бесчисленные вопросы жизни, возникшие в связи с войной, и главный их них - как долго она продлится.
   Когда позвонили на посадку, мы вышли из зала на перрон. На первом пути стоял наш поезд. У вагонов стояли проводники, но их в темноте трудно было различить: были видны лишь едва светящиеся синие фонари. С трудом разо­бравшись в номерах, я подхожу к своему вагону, но слышу: "Здесь мягкий, сюда нельзя!"
   - У меня мягкий, - соображаю я, - предъявив наряду с билетом литер на мягкость. Проводник с трудом разобрал надпись "мягкий" и впустил в вагон. Пройдя по коридору, я с удивлением обнаружил: все купе свободны! Вдруг из одного купе раздался голос: "Вы, что товарищ, на фронт?" Не успел ответить, как тут же попросили: "Заходите к нам, мы тоже на фронт!"
   В купе сидели трое и собирались yжe "трапезничать". Я оставил свой чемодан у них, а сам вышел на перрон, где стояла моя жена. Я попросил ее передать нашему другу Елене Григорьевне, которая в то время работала помощником областного прокурора, что, как видно, враг уже орудует у нас в глубоком тылу: несколько сот (может быть, тысячи!) ответственных работников командного состава не могут выехать на фронт, в то время как наш поезд, имеющий в составе 16 вагонов, в числе которых 4 мягких, едет до Днепропет­ровска порожняком! Разговаривая с женой, слышу, говорят о профессоре Георгии Павловиче Рудневе, который также едет в Санотдел 19-й Армии. Он так же вышел из соседнего жесткого вагона (хотя и у него был литер на мягкость). Я подошел, познакомился с ним (еще в Штабе СКВО рекомендовали разыскать его и держаться нам друг с другом, так что до Днепропетровска будем уже вместе), пригласил в свой вагон, но он отказался, мотивируя тем, что он не один, там люди тоже позна­комились с головотяпством, выразившемся в том, что огромные составы отправляются порожняком, а комсостав не может попасть на фронт!
   Дали звонки на отравление поезда, я в последний раз попрощался с женой, а сам думаю: а придется ли вернуться? Наверное, то же самое подумала она. Поезд набирал скорость, силуэт жены слился с темнотой, и мы потеряли друг друга из вида. Я вернулся в вагон, товарищи, с которыми я ехал в одном купе, как рассказал я выше, в связи с другим повествованием, ехали на фронт как работники особого отдела. Вот они впервые рассказали мне о судьбе бывшего секретаря Краснодарского горкома ВКП(б) Дволайцкого.
   В Днепропетровске мы вышли из наших вагонов и встретились с Г.П. Рудневым. Прежде всего, стали расспрашивать, как ехать дальше, до Черкасс. Оказалось, тут же, недалеко от нас, стоял готовый к отправке санитарный поезд (порожняк для фронта). Мы нашли началь­ника поезда, и он пригласил нас в свой вагон, сообщив, что поезд будет отправлен лишь через два часа. Мы занесли, а сами решили пройтись по Днепропетровску, в котором раньше не бывали. Выйдя на дорогу, мы встретились с группой работниц и спросили у них, где здесь центр города, встретив настороженность: "А кто Вы такие? Зачем Вам центр города?" Попав в "зону бдительности", мы побоялись, осложнений, но затем все-таки быстро прошлись по Днепропетровску, а через два часа поезд уже мчал нас по степным районам Украины на Черкассы. Колхозники, заметив санитарный поезд, подходили близко, преподносили цветы, выкрикивали добрые пожелания, махали нам издали. Один из букетов, забрасываемых в окна движущегося поезда, попал в глаз врача санитарного поезда, вызвав легкую травму глаза. На одной из станций окружили нас молодые женщины, откуда-то разыскали гармониста, начали плясать и петь. Женщины разливали красноармейцам санитарного поезда молоко и отказывались от денег. Короче говоря, нас провожали на фронт как своих родных, и это наполняло наши души любовью, поднимало настроение и готовность защищать Родину от фашистских захватчиков, не жалея жизни. Наконец, мы подъехали к Черкассам, старейшему украинскому городу, который утопал в зелени. Здесь мы разыскали военную комендатуру города и там узнали адрес санотдела 19-й Армии. Мы с Георгием Павловичем ехали в старомодном фаэтоне по мощеным улицам города довольно долго. Разыскав нужный дом, у дежурного солдата узнали, что санотдел выехал на Киев, но для связи был оставлен инструктор санотдела Завен Делонян из Ростова-на-Дону, который принял нас. Спать мы легли прямо на пол, так как постелей не было.
   Делонян растянулся во весь свой длинный рост и приятным грудным голосом запел:
   Ночь светла, над рекой
   Тихо светит луна
   И блестит серебром
   Голубая волна.
   А ночь действительно была светлая: луна светила над Днепром, протекающим рядом с нашим жильем, как будто и войны не было. На утро мы погрузились в полуторки и выехали в Киев на присоединение к Санотделу 19-й армии, осво­бодив полностью все помещение.
   На окраине Киева, в Дарнице, в лесу, расположился в походном порядке и ждал нас Санитарный отдел 19-й армии, во главе с Самуилом Рофе (отчество не помню). Мы с Г.П.Рудневым представились ему и вручили запечатанные конверты. Он сообщил нам, что мы назначены консультантами санотдела: Г.П.Руднев - консультантом-эпидемиологом, а я - консультантом терапевтом-токсикологом. Но, откровенно говоря, мы об этом впервые узнали у связного санотдела Завена Делоняна, которого оставили для встречи с нами. Улучив короткую передышку от вражеских бомбежек, санотделовцы были приглашены на "санобработку"... в водолечебницу противотуберкулезного санатория, где кому-то досталась ванна, другому душ Шарко, а кому-то круговой или восходящий душ. Настроение у нас у всех было хорошим, бодрым. Мы плескались и обливались с удовольствием, прекрасно сознавая, что на фронте таких возможно­стей иметь не будем. Потом мы пошли в столовую, пообедали и выехали на вокзал грузиться в эшелон, отправляемый на фронт, но куда, разумеется, никто из нас не знал. В Киеве мы впервые видели разрушения, нанесенные фашистскими самолетами, а в небе, над собой, увидели зловещих стервятников с черными крестами на крыльях. Это добавляло нам ненависти к фашистским захватчикам.
   На Киевском вокзале грузился Второй эшелон штаба 19-й армии, в том числе и санотдел, которому были предоставлены два товарных вагона, оборудованные нарами. В эти вагоны вошли представители начсостава из ростовчан: консультант-инфекционист Г.П. Руднев, начальник фармацевтического склада армии Санкин, секретарь парткомиссии санотдела Катюхин, инструкторы Делонян и Лившиц, начальник санотдела 19-й армии Самуил Роффе, заместитель начальника - высокого роста еврей (фамилию не помню), из кадрового состава - комиссар санотдела Краснянский или Сперанский (точно не помню), полковник кадровой службы РККА (с тремя шпалами) эпидемиолог Пегов и др. Из Краснодара в санотделе 19-й армии работали: консультант-хирург Алексей Федорович Орлов, консультант терапевт-токсиколог И.Э. Акопов, в спецчасти санотдела Анатолий Никанорович Герасимов, из г. Шахты инструктор Федоров и др. врачи, в большинстве не кадровики, а мобилизованные в начале войны. Мы расположились на дощатых нарах, но никому из нас такая "постель" не показалась жесткой: мы готовили себя к худшему, но настроение у нас неизменно было боевым, и мы распевали песни нашей Родины, его славного народа, которому бросил вызов вероломный враг. Время от времени над нами появлялись фашистские стервятники, но не бомбили и не обстреливали, не разгадав, что в эшелоне едет штаб целой армии! Так благополучно мы прибыли на ст. Брянск. "Пассажиры" нашего эшелона высыпали со всех вагонов, вокруг нас собрались дети, началась оживленная наивная беседа:
   - А мы, дядя, шпиона поймали, - поторопились, перебивая друг друга, сооб­щить новость два мальчика.
   - Как же Вы узнали, что они шпионы, и как Вы поймали их, - заинтересо­вались наши врачи, думая, что это детская фантазия.
   - Мы заметили, как двое вышли из леса, увидели нас, подошли и спрашивают: - "Человеки, где здесь вокзал?". Надо сказать "мальчики", а они сказали "человеки", а потом спрашивают вокзал, а все знают, где вокзал, - пояс­нили мальчики и добавили:
   - Мы побежали на вокзал и рассказали начальнику вокзала, он послал людей и поймали шпионов.
   - Молодцы, ребята всегда так надо поступать - похвалил кто-то из наших врачей.
   Но беседа на этом не закончилась. Мальчики стали расспрашивать нас:
   - А Вы на фронт едете?
   - Да ребята, мы едем на фронт, - ответили мы.
   - А вы не боитесь, там же все время стреляют? - спросил третий мальчик.
   - Нет, не боимся, мы сами будем стрелять по фашистским гадам, чтобы они оставили нашу страну в покое и убрались в свою берлогу, - сказал кто-то из нас.
   - Мы тоже не боимся, - пояснил другой мальчик, - когда в первый раз бомбили фашистские самолеты, мы испугались, а потом привыкли.
   Паровоз дал сигнал, отовсюду раздалась команда "По вагонам!", и мы поехали. Поезд набирал скорость, следующая наша оста­новка - Смоленск. Здесь мы сразу обратили внимание на то, что война видна повсюду: здание вокзала разрушено и сожжено до основания, вокруг вокзала всюду глубокие воронки. Местные жители рассказали, как немецкие самолеты налетели на околовокзальную возвышенность 22 июня: все побежали на эту горку, не подозревая, что это вражеский налет, собралась толпа. Самолет спикировал и бросил бомбу большой разрушительной силы. Погибло много людей, особенно детей, которые более любопытны.

Наше боевое крещение

  
   В Смоленске стояли недолго, и эшелон двинулся дальше, а где-то под городом Рудня остановился на полустанке. Здесь было несколько товарных эшелонов. Нам было приказано выгрузиться и складывать вещи у своих вагонов. Боль­шинство из нас - мобилизованные на фронт после объявления войны, поэтому неудивительно, что перед вагонами вырастали целые горы чемоданов. Вокруг них сидели на корточках пассажиры - хозяева этих чемо­данов. Вскоре мы убедились, что это обуза для военного человека и освободились от них, заменив рюкзаками. Я облокотился на березу и смот­рел в конец поезда. Рядом со мной на корточках сидели и мирно беседовали начсанарм Роффе и консультант-хирург А. Ф. Орлов. Вдруг я заметил, как с хвоста поезда появились два самолета, летевшие низко над эшелоном. Я успел лишь крикнуть: "Немецкие самолеты!", на что начсанарм немедленно отреагировал: "Что Вы панику поднимаете!" Тем временем самолеты один за другим сбросили бомбы, которые на какое-то мгновение висели над нашим эшелоном. Опять-таки не обращая внимания на слова начсанарма, я крикнул: "Бомбы сбросили! Все ждущие у вагонов кинулись в поле слева по направлению эшелона, стараясь удалиться от эшелона. Нe успел я осмыслить виденное, как самолеты уже развернулись и вновь пошли с хвоста эшелона. У эшелона почти никого не было, недалеко от меня стоял Г.П.Руднев. В голове молниеносно проходит мысль: как же уйти от вагонов, ведь наряду с нашими чемоданами, там выгружены мощные сундуки зеленого цвета, в которых находятся секретные документы армии. А самолеты развернулись уже в третий раз, мы с Г.П.Рудневым, решили уйти от места, куда нацеливаются немецкие бомбы. Но мы ушли не влево, а вправо по отношению к движению поезда: полезли через наши вагоны, затем вагоны соседнего эшелона, когда увидели надвигающиеся на нас самолеты. Я залег на спину, Г.П.Руднев оказался слева от меня. В тот же миг я заметил, как летит авиабомба прямо на мою грудь. Я успел крикнуть: "На нас бросили!" И в голове молниеносно пронеслось: не успел прибыть на фронт, ничего не сделал для Родины, а уже уничтожен!" Но что это? Бомба летела точно на мою грудь, вдруг она исчезла, а я остался невредим, услышав разрыв бом­бы где-то впереди. Нужно было какое-то время, чтобы я вспомнил элементарный закон силы инерции, которая унесла падающую на меня бомбу куда-то вперед. Когда я окончательно опомнился, самолеты, кажется, уже улетели, я заметил, что нет Георгия Павловича и позвал его. "Я здееесссь" - раздалось в ответ.
   Он оказался на дне кювета железной дороги. Увидев меня, поднялся, и мы перешли полосу отчуждения железной дороги и вышли к сараю отдельно стоящего домика на хуторе. Там оказались некоторые работники санотдела. Самолеты отбомбились, обстреляли поле слева движения эшелона и улетели. Наступила тишина, все как-то успокоились. Георгий Павлович, отличав­шийся природным юмором, вспомнил: "Как Вы сказали, что на нас бросили бомбы, я три раза перевернулся и оказался внизу откоса железнодорожного полотна!"
   Но как-то никто не двигался с места. Я предложил пройтись по сторонам эшелона, чтобы оказать помощь раненым. Никто не отозвался. Среди тягост­ного молчания раздался голос великовозрастного фельдшера санотдела ростовчанина Кудинова: "Пошли доктор". Мы зашли с хвоста поезда и шли вперед, рассматривая все вокруг. Но каково было наше удивление, когда мы не обнару­жили ни одного убитого, ни одного раненого! Больше того, мы не заметили никаких повреждений нашего эшелона, за исключением не­большой вмятины левого бока паровоза. Нужно сказать, что машинист все время на­ходился на своем посту и удар осколка бомбы по паровозу также не при­чинил ему никакого повреждения. Кстати сказать, несколько позже я был очевидцем мужества железнодорожников во время бомбежки воинского эшелона. При этом особенно отличилась женщина - стрелочница, которая не отошла ни на шаг со своего поста во время маневрирования поезда под бомбежкой: когда военнослужащие спрыгивали со своих вагонов и убегали от зоны бомбежки, эта женщина продолжала свою службу, как будто ничто ей не угрожает!
   Завершив обход нашего эшелона, наш военфельдшер Кудинов заключил:
  -- Выходит, не так страшен черт, как его малюют!
   И он был прав: мы ведь отделались легким испугом, но прошли боевое крещение и стали немного смелее.

Санотдел 19-й действующей армии

  
   Вечером того же дня, когда мы получили боевое крещение, под прикрытием темноты, погрузили машины и отправились в г. Рудня, где двухэтажное школьное здание было выделено для размещения санотдела 19-й Армии. Здесь нас встретил ответственный работник санотдела полковник Пегов, который заранее был откомандирован в г. Рудня в качестве квартирьера санотдела. Это уже была первая "стационарная" фронтовая обстановка. Встречая своих старых (кадровых) и новых коллег по санотделу, Пегов с особенной монотонностью и хладнокровием сообщал о распорядке рабочего дня на ближайшее время:
   - Спать будете прямо на голом полу, раздеваться не придется; нужно быть в полной готовности на случай отхода. Вражьи самолеты налетают с немецкой аккуратностью трижды в день и бомбят город в 7-00, 12-00 и 19-00. Выделенное нам помещение - лучший ориентир для немецких самолетов. Бомбоубежищ - нет.
   Позже мы узнали, что монотонность и мрачные краски свойственны Пегову. На следующий день утром, как и говорил Пегов, самолеты прибыли в Рудню ровно в 7-00 и стали бомбить город. Выходить из помещения санотдела было строжайше запрещено в целях маскировки штаба армии. Как только началась бомбежка, все санотделовцы спустились со второго этажа на первый. Здесь была надежная защита от осколков авиабомб, а при прямом попадании мы все останемся под развалинами здания. Бомбы с грохотом разрывались то тут, то там, вызывая разрушения и пожары неболь­ших домов, из которых состоял тогда г. Рудня. Наконец, самолеты улете­ли, и Пегов сказал, что теперь "пожалуют" они в 12-00. Его слова оправда­лись: налеты эскадрилий на Рудню продолжались по расписанию. Было приказано рассредоточиться и развернуть работу санотдела армии. Каждый из работников получил задание. На мою долю выпало выехать в Залозно разыскать в лесу ППГ и развернуть его работу. Я сел в кабину полуторки и выехал в западном направлении. Дорога шла через низко лежащие ржаные поля. Вдруг шофер заметил самолет противника, который шел прямо на нас. Он остановил машину, мы выбежали и залегли во ржи, но рожь нас не прикрывала, и мы были как на ладони. Самолет выпустил пулеметную очередь по нам и улетел. Мы поднялись, сели в машину, но не проехали и километра, как тот же стервятник нагнал нас и сбросил несколько бомб мелкого калибра, они взорвались по обеим сторонам дороги, не причинив нам вреда. Мы проехали дальше, как нас вновь стал преследовать фашистский стервятник. Как я, так и шофер, были в "мыле", сердца наши бились часто и сильно. Я решил больше не останавливать машину и не выбегать. Шофер прибавил газ, и мы пустились под пулеметным обстрелом вперед, затем вскоре въехали в лес и были избавлены от преследо­вания: лес маскировал нас надежно, и мы ускользнули от хищника. Крыша кабины была пробита пулями, но нас они не задело.
   Разыскиваемый ППГ только что прибыл в Залозно и начал развертываться. И, кстати, здесь скопилось большое количество раненых, которых врачи обслуживали и отправляли в тыл. Мы вернулись в санотдел и доложили на­чальнику о выполнении задания. Несмотря на то, что на нашем отрезке фронта положение было относитель­но стабильное, здесь оно с каждым днем все больше и больше осложня­лось: натиск во много раз превосходящих сил противника с трудом сдер­живали наши части. Самолеты врага продолжали массированные налеты как на наши позиции, так и на тылы и пути отступления. На следующий день после возвращение в Залозно, налетела вражеская авиация на район размещения санотдела, сбросила большое количество бомб на мост, но он не пострадал, однако вокруг моста было разрушено и сгорело несколько домов. Совместно с пожилым фельдшером санотдела Кудиновым мы кинулись с санитарными сумками оказывать помощь пострадавшим от налета. Мы вошли в полуразрушенный одноэтажный дом. Крыша обвалилась, в углу был стол, на котором стоял патефон с пластинкой, которая только что играла, но засыпанная землей с обвалившегося потолка пластинка прекратила вращение и замолчала. Рядом был другой стол, на нем - чайным сервиз, стаканы с недопитый чаем, тоже засыпанные землей. На полу, на столах, убранных кроватях, - всюду обломки дерева и комья земли. Во дворе домика лежат два трупа: хорошо одетой молодой женщины с разорванным платьем и окровавленным животом и мужчины с изуродованным и окровавленным лицом. Недалеко от них сидит старушка, на руках у которой девочка двух лет. Она заунывно поет какую-то колыбельную песню. Мы попытались разговаривать с ней, но она не вступала в разговор, не изменяла своей позы и продолжала свою заунывную песню, не обращая никакого внимания на нас. Ее взор был скованным, стеклянными глазами смотрела она куда-то вдаль.
   - Доктор, дать ей валерианки? - обратился ко мне Кудинов с вопросом.
   - Никакая валерианка здесь не поможет, - ответил я.
   Вокруг нас все больше и больше собирались люди из соседних домов. Один из присутствующих рассказал, что убитая женщина - дочь старушки, а мужчина - ее зять. Они приехали в Рудню из Смоленска, когда там стало невыносимо от бомбежек вражеских самолетов, думая, что здесь будет спокойнее. Пока я раздумывал, как мне поступить со старушкой, к ней подошла другая старая женщина со словами:
   - И чего же это ты, старая, не заплачешь, аль высохли у тебя очи? Это ведь твоя Варинька убита! Ты поплачь немного, слышишь, поплачь над дочкой!
   Вдруг прекратилась заунывная мелодия, старушка посмотрела вокруг себя, разрыдалась громко-громко, слезы текли у нее, словно прорвав какую-то плотину. Старушка-соседка, видимо, не ожидавшая такого результата, виновато пос­мотрела на нас и промолвила:
   - А то сумасшедшая будет! Пусть лучше поплачет, ей станет легче.
   Я кивнул ей головой в знак согласия, и мы пошли к другим развалинам. Раненых больше не было. Несколько трупов были извлечены из-под развалин. За мостом находилось двухэтажное здание швейной фабрики - мастерской, где шили нательное белье для солдат. Фабрика была полуразвалена от бомбежки, но пострадавших было мало - несколько работниц, которые были легко ранены, и им была оказана медицинская помощь. На второй половине фабрики женщины, еще не совсем оправившиеся от испуга, налаживали работу. Одна из работниц предложила нам кипу "спинок" от рубашек:
   - Может, Вам пригодятся для раненых, все равно мы не сможем все использовать, придется все это бросить.
   Работа санотдела с каждым днем осложнялась в связи с неустойчивостью фронта, частым дислоцированием медицинских подразделений. Не все госпи­тали успели развернуть свою работу, еще хуже было на полковых пунктах медпомощи и в медсанбатах, которым приходилось часто дислоцироваться. Начсанарм Роффе не показывал своего волнения, казалось, он был всегда спокоен и в хорошем настроении. В обращении с сотрудниками санотдела и комсостава медицинских подразделений армии он всегда был вежлив, чуток и отзывчив, но и достаточно требователен.
   В дни, когда мы стояли в Рудне, женщины-соседки просили санотдел присылать врачей для осмотра больных. Однажды они обратились с просьбой осмотреть беременную женщину. Начсанарм выделил врача, который вернулся и доложил, что скоро предстоят у нее роды. Рожать дома, да еще под бомбеж­ками, невозможно. Нужно женщину эвакуировать в тыл. Начсанарм по радио запросил из Смоленска самолет "У-2", но случилось какое-то недоразумение - прислали нам целую эскадрилью этих самолетов. Самолеты один за другим производили посадку на площадке напротив санотдела. Уже сели около 15 самолетов, когда с Запада показались силуэты фашистских бомбардировщиков, летевших с вечерним бомбовым "пайком". Все ахнули! Что будет? Предстояло одно из двух: либо бомбардировщики поймут, что на земле безоружные и беззащитные самолеты, тогда они станут для них "лакомым кусочком", либо в потемках издали примут за боевые самолеты - истребители, тогда они постараются убраться восвояси. Не прошло и минуты, как все выяснилось: к счастью, они приняли "У-2" за боевые самолеты и, не долетев до них, круто повернули обратно. Все вздохнули облегченно.
   Но командир эскадрильи санитарных самолетов, узнав, что вызов был для эвакуации беременной женщины - роженицы, пришел в ярость и раскричался:
  -- Что я, баб буду возить вместо раненых! Дайте раненых, а беременную не возьму на борт!
   Он бы исполнил свою угрозу, если бы не вмешательство начсанарма - бригврача со знаком отличия в виде ромба, что приравнивается генералу. Пришлось подчиниться: роженица была отправлена в Смоленск. Но что стало с ней в Смоленске, - трудно сказать. В эти дни Смоленск был подвергнут массированной бомбежке.
   В первых числах июля 1941 года был большой налет на станцию снабжения армии. Там стоял эшелон эвакуируемых семей начсостава. Часть из них ехали на открытых платформах, а другая часть в товарных вагонах. Фашист­ские стервятники забросали бомбы на женщин и детей. Когда они, объятые страхом, бросились бежать от железной дороги, самолеты обстреляли их и из пулеметов с бреющего полета. Накопилось много раненых, собранных в помещение небольшой железнодорожной больницы. Для оказания хирургической помощи начсанарм выделил самого консультанта А.Ф. Орлова. Собираясь вые­хать на станцию снабжения, Алексей Федорович обратился ко мне с прось­бой "составить компанию". С разрешения начсанарма я выехал с А.Ф.Орловым. В больнице мы застали ужасную обстановку; там было 92 раненых, большинство из которых - это дети. Они плакали, жаловались на боль. Вокруг больницы собралось много людей - родственников, ехавших вместе в эшелоне, попавшем под бомбежку. Теперь они искали среди раненых своих родных или близких.
   Прежде всего, пришлось освободить больницу от посторонних лиц. Алексей Федорович обошел всех раненых и произвел сортировку и установил очеред­ность доставки раненых в операционную. Легко раненых перевязывали и эвакуировали в Смоленск. Остальных брали в операционную. Хирург этой больницы отсутствовал. Военврач Федоров, который ассистировал Алексею Федоровичу, срочно был вызван в санотдел. Пришлось мыть руки мне, чтобы сменить его. Алексей Федорович не отходил от операционного стола. Время от времени он просил сестру вытереть пот с лица и еще реже поить его водой. Операции производились под эфирным наркозом (другого наркотика не было), но так как электрического освещения не было, пользоваться эфирным наркозом при керосиновых лампах было рискованно, поэтому, как только стемнело, операции были прекращены.
   Положение Рудни стало критическим: государственные учреждения уже эвакуировались в Демидово и частью в Смоленск. Но армейским частям, а сле­довательно, и санотделу, не было приказа отходить. Начсанарм созвал ответственных работников санотдела и части из них дал задание направиться с ним в Витебск, на запад, для организации эвакуации санитарных подраз­делений. В санотделе остались полковник Пегов, я и несколько человек младшего и рядового состава. Уже несколько дней мы ели только сухари да консервы. Я сидел у санотдела и смотрел как сотни гусей, оставленных своими бежавшими хозяевами, бродили по двору. Я попытался попро­сить Пегова разрешения зарезать пару гусей и приготовить обед для товарищей, которые вернутся из Витебска усталыми и голодными.
   - Вы хотите, чтобы нас судил трибунал за мародерство? - возмутился Пегов. - Нет, этого разрешить я не могу!
   - Какое мародерство, когда гуси бесхозные и, скорее всего, достанутся немцам, - стал я оправдываться.
   Но Пегов был неумолим, и слушать не хотел мои доводы. Я вновь вышел на улицу и заметил, как около сарая крутятся шофера санотдела. Спустя нес­колько минут, они аппетитно ели простоквашу из глиняных кувшинов.
  -- Откуда достали Вы простоквашу? - спросил я у них.
  -- В сарае, - ответили мне хором, - Там есть еще несколько кувшинов, мы решили, что хозяев нет, а простокваша может испортиться, тогда как мы ходим голодные!
   - А если вернутся хозяева? - спросил я.
   - Они будут благодарны нам, - ответили шофера, - мы хорошо заплатили!
   - Как жe Вы заплатили за простоквашу?
   - Трешницу за каждый опорожненный кувшин - сколько поедим, столько трешниц оставим хозяевам за простоквашу, лишь бы они вернулись!
   Через пару минут я и Пегов также с аппетитом ели простоквашу, не боясь трибунала!
   К вечеру вернулись санотделовцы из Витебска и рассказали нам, как им на полпути встретился "Капрони". Вначале он тихо пролетел над полуторкой, в кузове которой были оборудованы скамейки. Ну, конечно, все встревожились, но вскоре успокоились, когда "Капрони" улетел. Однако он их не оставил: сделал круг, оказался над ними и высыпал "орешек" из бортового пулемета. В результате несколько санотдельцев пострадали: ранение ноги было у А.Ф. Орлова, нос оказался пришибленным у начальника фармацевтического склада армии Санкина. Но эти ранения возникли не за счет "меткого" огня итальянского шакала, а в результате неловкого соскакивания на ходу своей полуторки. После этого налета машина продолжала мчаться на Витебск, но она смогла дойти до Восточной окраины. Войти в город им не удалось: Витебск горел, а на западной части города были уже немцы. Это было 8 июля 1941 года.
   На следующий день вызвал меня начсанарм и дал задание: выехать на восток, в местечко N (название позабыл), разыскать восточнее населенного пункта ППГ, передислоцировать и развернуть его работу на новом месте. Это была сложная задача, но задание начсанарма выполнил точно и в условиях наступающего вечера разыскал и передисло­цировал ППГ, там же переночевал и утром вернулся в санотдел. Подъезжая к восточной окраине Рудни, я издали заметил под стенами штаба 19-й армии большое количество ране­ных. Увидев нашу машину, они подошли и стали нас просить не покидать их, взять с собой, в кузов. Но я сказал им, что мы должны ехать на юго-западную окраину Рудни, в район расположения нашей части.
   - Куда вы поедете, когда там немецкие танки!
   В это время к нам на встречу подъехал военный инженер 19-й армии, который подтвердил, что на юго-западе города были немецкие танки, сам жe он направляется по дороге на восток. Я задумался: как же нам быть, можно ли верить частному устному заявлению? Я обратился к шоферу: "Ну, как Петя? Рискнем проскочить в свой лес? Не боишься немецких танков?"
   - Чего бояться товарищ начальник? Машина у меня - во! - показал на свой большой палец, - отечественного производства, как запустим 70 км в час, никакой танк нас не догонит!
   - Да, возможно, танк не догонит, но выпущенный из танка снаряд или даже пулеметный огонь - догонят! Но все же давай рискнем - на полный газ!
   Раненые вновь начали со всех сторон просить взять их на машину, не оставлять их здесь без защиты, без помощи. Я обещал им на обратном пути взять их, сколько возможно, поместить в машине, и Петя дал полный газ. Машина рванулась с места и помчалась по хорошей мощеной дороге. Нам предстояло проскочить на этой скорости три-четыре километра. Подъехав к въезду в лес, Петя сбавил газ, и еще через минуту мы были там, где вчера еще находился санотдел. Но сегодня здесь было пусто. Вернувшись к зданию штаба армии, мы опять увидели раненых, которые просили взять их. Но как? Мест в полуторке немного, все не поместятся: кого взять, кого оставить? Да и неког­да проводить сортировку по тяжести ранения и прочим признакам. Пока я пережи­вал этот тяжелый вопрос, в кузове уже оказалось людей больше, чем можно было пред­положить, нам пришлось сорваться с места и ехать, оставив остальных на произ­вол судьбы, фактически - на произвол врага. Но что можно было сделать в таких усло­виях? Наша машина помчалась на полной скорости на восток. За нами мчалась одна лишь единственная машина - это была машина особистов, которая оторвалась от преследования немцев.
   Наша армия отступала на Смоленск (мы нагнали нескончаемые вереницы разных машин). Все дороги были загружены транспортом, танками, самокатными орудиями. От Рудни до Смоленска все дороги были заняты ими. Нас­троение у людей было мрачным, сильно угнетенным и вместе с тем тревож­ным. Люди, способные на подвиги, на самопожертвование, ехали молча. Но почему была избрана именно эта дорога на Смоленск? Разве все было сделано, чтобы остановить ворвавшегося врага, который даже не преследует убегающие колонны наших войск? Вряд ли! Это было не просто отступление, вызванное военной необходимостью, но и растерянностью руководства (како­го - нe берусь судить), вносящего элементы паники: уходить во что бы то ни стало! На эти вопросы смогут ответить только опытные военспецы.
   В Смоленск мы вступили под страшный грохот непрекращающихся разрывов авиабомб и огня зенитной артиллерии, спаренных пулеметов и тысяч винто­вочных выстрелов по самолетам противника. Задержавшись некоторое время в предместье Смоленска в Красном Бору, вереница наших машин снова двинулась дальше и вошла в лес на окраине г. Ярцево, точнее, бывшего города Ярцево, который был полностью сожжен и разрушен. Но и здесь, не успев собрать все санитарные машины, мы получили приказ вернуться в Смоленск, как говорили тогда, "слишком далеко драпанули!" В Смоленске 2-й эшелон армии, а следовательно, и санотдел, был раз­мещен в Красном Бору, в лесной чаще. Вся армия подтягивалась к Смоленску, который находился под постоянный бом­бовым ударом противника. Был вновь дан приказ передислоцироваться в восточном направлении, на восточный берег Днепра. Тысячи машин двинулись на переправу через Днепровский мост. На мосту движение регулировал, как это ни странно, сам генерал Ока Городовиков. Это был человек небольшого роста, с длинными, "буденновскими" усами, разговаривающий по-украински. Он стоял перед железным днепровским мостом - одним машинам разрешал, а другим запрещал переезд через мост на восточный берег Днепра. Пошли машины санотдела нашей армии, он пропустил их, а когда подошла очередь моей машины, поче­му-то не пропустил, приказал свернусь с дороги. Что ему пришло в голо­ву, сказать трудно, он не слушал мои объяснения. Через мост прохо­дили тысячи машин, почему генерал из всей колонны машин санотдела армии не пропустил лишь мою машину? Я очень волновался: что подумает об этом начсанарм Роффе - почему нет моей машины? Но в этот момент я заметил, что шофер моей машины, выйдя из общей колонны, по взмаху руки Городовикова, развернул машину, поста­вил ее перпендикулярно к движущейся колонне и стал "протискиваться" между машинами, хотя они шли так плотно, что и "щели" между ними не было. Избрав свою "жертву", он корпусом своей машины стал "вдавливаться", "влезать" в строй. Шофер машины-жертвы на мгновение был "ошарашен" та­кой дерзостью нашего шофера и на мгновение приотстал. Это было достаточно, чтобы нам войти в движущуюся колонну и вновь идти на встречу с нашим генералом. Все время мы думали: заметит ли он нас, нарушивших его приказ и вновь вошедших в строй? К счастью, он не заметил нас, и мы благополучно прошли на восточный берег Днепра. Движение колонны машин было очень медленным, так как машины шли впритык. Пройдя около 5 км, мы заметили на возвышенности начсанарма Роффе, который рассматривал колонну автомашин. Приблизившись к нему, я выскочил из машины, подбежал к нему и доложил о случившемся. Он был очень сердит, но после моего объяснения остался доволен тем, что мы присоединились к колонне машин санотдела (ведь в те дни было невозможно оторваться от своей части!). Незадолго до этого удивительного инцидента на Днепровском мосту, я имел случай близкой встречи с генералом Городовиковым. Как-то, кажется западнее Смоленска, перед сумерками, я оказался рядом с Городовиковым, сидящим у костра, вокруг которого воссе­дали какие-то бойцы и командиры. Он очень оживлено рассказывал эпизоды первой мировой войны, участником которой был, делая сравнения с Отечественной войной. Например, говорил, что в то время плохо была развита техника, войска не имели транспортных средств, и когда приходилось "туго", то отступали за сутки не более 20-30 км, а теперь, жаловался он, - на машинах "драпают" - в час 40-50 км! С наступлением темноты погасили костер, но долго еще сидели вокруг него, слушали рассказы ветерана. Нам было приказано находиться на автомашинах до по­лучения новых указаний. Около 22 часов начался зловещий гул перелета фашистских эскадрилий на Восток, на Москву. Было до боли обидно, что мы не можем прервать этот спокойный перелет вражеской авиации на столицу нашей Родины Москву. Неужели мы не можем оборвать их полет, не допустить приближение стервятников к Москве?
   Наконец, получили приказ двигаться, увы, на Восток! Такое движение омрачало наши души. Мы ведь были так воспитаны и твердо убеждены в том, что "ни пяди нашей земли никому не отдадим!", что будем воевать на территории той страны, которая нападет на нас, что наши самолеты будут летать "выше всех, дальше всех, быстрее всех!" Мы не сомневались в окончательной Победе нашей Родины над фашизмом, но пока мы отступаем, отступаем с большими потерями, и все наши представления о войне пока не оправдываются: нам трудно было объяснить стремительность в наступлении немецко-фашистских войск, причины их больших успехов на различных участках фронта. Рассказывали, что два-три дня назад, при отступлении наших войск через Соловьевскую переправу, накопилось огромное количество машин. Налетела фашистская авиация, разбомбила и сожгла якобы 500 машин! Мы двигались также на эту Соловьевскую переправу, ставшей теперь печально известной. Колонна машин тянулась на многие километры. Когда машина, в которой я ехал, достигла Соловьевской переправы, была на расстоянии 80-100 м. налетела эскадрилья немецких бомбардировщиков (я насчитал 12 самолетов), которая начала пикировать и сбрасывать на переправу бомбовый груз и обстреливать из пулеметов. Не успела эта эскадрилья улететь, как прилетела вторая, затем третья, а сколько было, их сказать трудно, так как проследить за ними было невозможно.
   Налет бомбардировщиков был так внезапен, что отбежать в сторону от моста и дороги было невозможно: выскочив из машины, я увидел небольшой одиночный окопчик, глубиной с полметра. Я быстро влез в этот окопчик, но в нем было так тесно, что с трудом можно было поднять голову, защищенную каской. Разрывы бомб создавали сплошной невероятный грохот, и у меня создалось впечатление, что все погибли, и я еще уцелел каким-то чудом. Может быть, этот кромешный ад длился 5-10 минут, но он показался мне вечностью. Наконец все стихло, я вылез из ямы, которая вполне могла стать моей могилой. Вокруг было еще тихо, лишь постепенно стали показываться люди, которые, подобно мне, как-то зарылись и слились с землей, стали выходить из леса те, кто еще был далеко от моста. Часть наших машин уже была на восточном берегу моста. Я прошелся по предмостному участку и был удивлен - весь этот страшный налет закончился тем, что сгорели лишь две машины, находящиеся на самом далеком расстоянии от моста и был убит один человек! Это уже был не первый случай такого счастливого итога.
   Переправившись на восточный берег Соловьевсвой переправы, мы мчались на всей скорости догонять вырвавшиеся вперед автомашины санотдела. После того, как это было сделано, мы получили распоряжение дислоцировать санотдел в Кардымово, но не успели там выгрузиться, как пришло новое распоряжение - следовать на местечко Федино. Здесь мы оставались нес­колько полных тревог и опасности дней. Обстановка была настолько напря­женной, что мы не входили в населенные пункты, жили и работали в лесах, не снимая с себя орудие и противогазы. В полной форме мы ложились на землю, иногда приходилось не только умываться, но и пить воду из лужи, а когда лужа находилась в стороне от дороги, то и упиваться не приходилось, так как выход из леса демаскировал местонахождение штаба армии. Естес­твенно, так долго оставаться было немыслимо, и через несколько дней мы покинули Федино и дислоцировались в лесу станции снабжения армии, у местечка Вадино, что на Северо-западе Смоленска. В первые несколько дней сохранялись все строгости маскировки, затем наши машины стали выходить из леса и двигаться по шоссе в западном направлении. Это вселяло в нас надежду на упрочение положения фронта нашей армии, и это оправдалось.
  

Вадино

  
   Дислокация штаба 19-й армии в районе Вадино представила собой новый этап в жизни армии и его санотдела. До сентября 1941 года этой армией командовал член ВКП(б) с 1918 года, участник гражданской войны, окончив­ший военную академию, бывший командующий Северо-Кавказским военным округом, в то время генерал-майор Иван Степанович Конев, который сыграл выдающуюся роль в Великой Отечественной войне, стал Маршалом Советского Союза, командовал различными фронтами, затем стал главнокомандующим Центральной Группой войск и верховным комиссаром в Австрии, заместителем министра обороны и одновременно главнокомандующим Группой войск в Германии и Объединенными вооруженными силами государств - участников Варшавского договора и т. д.
   И.С.Конев был высокого роста, стройный, с открытым взглядом и доброй улыбкой, доступный для подчиненных, с которыми всегда говорил, не повышая голоса, умел их слушать. Поэтому его не только ува­жали как талантливого полководца, вышедшего из народа, но и любили как руководителя и старшего товарища. Командующий приказал второму эшелону армии, а следовательно и санотделу, расположиться в лесу в 40 км. юго-восточнее ст. Вадино. Первый эшелон, включая и свой командный пункт, был дислоцирован западнее Вадино, в нескольких километрах от линии фронта. Дороги, ведущие как к первому, так и второму эшелонам армии шли через трудно проходимые болота. Поэтому саперным частям армии было приказано насти­лать много километров дороги поперечно сложенными бревнами, связанными между собой. Езда по таким дорогам вызывала непрерывную вибрацию и напоминало ощущение, которое испытывают при верховой езде. На дру­гих участках, где дороги не имели такого настила, часто машины застревали, буксовали и приходилось пользоваться трофейной военной французской машиной типа "Виллис", которая имела большой крюк и была настолько сильной, что вытаскивала глубоко завязшие в болоте полуторки и трехтонки с грузом. Было смешно смотреть, как маленькая четырехместная солдатская маши­на вытаскивает из грязи огромный грузовик. В то время наши машины не были приспособлены для работы в таких условиях.
   Наши армейские госпитали были расположены: один недалеко (в двух км) от санотдела армии, в лесу, а два других - в лесах западнее и севернее совхоза, в Неелово. Медсанбаты, непосредственно обслуживаемые санотделом армии, были расположены в 8-12 км от линии фронта. В первое время после обоснования санотдела в районе Вадино состояние тревоги и повышенной бдительности продолжало оставаться. И здесь мы спали прямо на земле, под голову клали противогаз, личное оружие было при себе. Утром умывались чаще всего из луж, но когда доставали полотенца, чтобы вытираться, надо было сделать так, чтобы не только не заметили с немецких самолетов, но и чтобы не заметил наш стоматолог штаба Ск-ий, который каждый раз, видя у кого-либо полотенце или платок, неистово кричал: "Демаскируешь!", считая, что немецкие самолеты могут заметить, хотя мы находились в дремучем лесу. Мы постоянно находились в состоянии напряжения, нередко вражьи разведчики были прямо в наших рядах и до поры до времени орудовали, пока не разоблачали и не обезвреживали их. Так, нередко бывало, что когда мы прибывали в лес на новое место, то не успевали слезть с машин, как где-то недалеко начинали работать ракетницы и тут же прибывали самолеты и бомбили нас, причем, если мы тут же пере­езжали на новое место, то и там повторялось то же самое. Особенно невыносим был для нас паникер и трус Ск-ий из Ростова, он приносил нам много огорчений и, как ни странно, не попал под действие приказа, согласно которому паникеров расстреливали, напротив, командование отправило его домой, в Ростов-на-Дону вместе с вольнонаемными женщинами. В отношении последних был специальный приказ (кажется, в августе 1941 года) - отправить их домой. Среди вольнонаемных женщин тоже была одна, которая все время была в состоянии страшной паники. Достаточно было появиться немецкому самолету над машиной, в которой она находилась, как раздавался крик: "Ай, ай, ай! Сейчас нас будут бомбить!!!" С этими словами она пыталась на ходу покинуть машину, но каждый раз ее удерживали, уговаривали успокоиться, что она ведь не одна в машине. Получив приказ об отправке вольнонаемных женщин штаба (их было 16 или 18) домой, в Ростов, прежде всего, вспомнили ее. Когда машина с женщи­нами подъехала к станции снабжения, чтобы погрузиться в поезд, налетел самолет и начал бомбить, все бросились в разные стороны от машины и остались невредимыми. А женщина-паникерша с перепугу полезла под машину, но на этот раз бомба угодила прямо в машину и погибла только она, которая больше всех боялась смерти.
   Положение на участке нашего отрезка фронта стабилизировалось, мы стали регулярно переписываться со своими семьями. Благодаря сохранившимся письмам, в какой-то мере удается восстанавливать время тех или иных со­бытий. Так, в моих письмах домой сохранилась справка, высланная с фронта, следующего содержания:
  
   СССР НКО СПРАВКА
   Западный фронт
   Штаб 19 армии Дана настоящая тов. Акопову Ивану Эмануиловичу в том,
   Санотдел что он с 22 июня 1941 г. зачислен в кадры РККА в качестве
   29 июля 1941 г. военврача 3 ранга.
   N На основании вышеизложенного тов. Акопов И.Э. и его семья
   пользуются всеми правами и льготами, установленными
   Правительством Союза ССР для начсостава РККА и их семей.
   Начальник Санотдела 19 армии, бригврач (Рофе). Печать в/ч 4401.
  
   В нашу армию стали приезжать журналисты, писатели, ученые. В те дни в журнале "Огонек" появилась заметка, примерно такого содержания: "Части командира Конева показали, что не только можно сдерживать натиск зарвавшегося врага, но и можно ответить ему мощными контрударами!". Недавно в "Литературной газете" была помещена фотография, на которой изображены И.С.Конев с прибывшими писате­лями - М.Шолоховым и А.Фадеевым. (Август 1941 года). Но очень жаль, что ни одного слова не было сказано о 19-й армии - ни в этой газете, ни в других источниках, не считая специальные журналы...
   В связи со стабилизацией фронта на нашем участке санотдел, как и другие отделы армии, получили возможность более или менее нормализовать свою работу. Начсанарм Рофе воспользовался временной передышкой, организовал систематические, почти ежедневные, выезды в районы расположения медсанбатов для консультаций и помощи на месте. В таких выездах участвовали: сам Рофе, армейский хирург-консультант А.Ф.Орлов, армейский терапевт-токсиколог - консультант, то есть я. Несмотря на свою активность, С.Рофе страдал небольшой тугоухостью и пониженным зрением. Может быть, потому он охотно брал нас, особенно меня, на передовой район фронта для инспектирования или доклада командующему, который всегда находился в первом эшелоне штаба армии. Мы всегда ехали на грузовике - полуторке. Начсанарм всегда находился в кабине машины с шофером. Мы же ехали в кузове и, если замечали в воздухе вражеские самолеты, стучали по крыше кабины и кричали "Воздух!". Тогда машина останавливалась, и все едущие в ней высыпали в разные стороны по обеим сторонам дороги, маскировались, если это возможно, пока опасность не миновала.
   Однажды, когда мы ехали в первый эшелон армии, к командующему, в пути над нами показались немецкие бомбардировщики, мы быстро свернули в лес, где переждали, пока самолеты очистят наше небо. Затем над нами прошел ливневый дождь. Так как в кузове ехали Алексей Федорович Орлов, Федоров, я и еще двое из работников санотдела, и мы не имели брезента, чтобы защититься от дождя, решили зайти в лес и пере­ждать, пока кончится дождь. Где-то совсем рядом мы слышали артиллерийскую стрельбу и задумались: куда же мы это заехали? Выехав из леса, и проехав около двух км, я заметил впереди, в нескольких метрах от нас, на открытой поляне вспышки разрывов артснарядов. Между тем наша машина шла в направлении этой поляны. Чтобы не попасть в зону обстрела, я постучал по крыше кабины и, перегнувшись, сказал начсанарму, что "немцы заметили и хотят бить по нашей машине!". Одновременно, не дожидаясь полной остановки машины, я одной рукой оперся на борт и соскочил с машины. За мной последовал А.Ф.Орлов и другие. Но Орлов был намного старше меня и, естественно, не мог равняться со мной по ловкости, ударился об машину, ушиб ногу о колесо, но сгоряча не обратил на это внимания, вскочил и за нами кинулся к опушке леса, где, как мы заметили не сразу, у свежевырытых окопов сидели красноармейцы, которые наблюдали за нами и как-то лукаво улыбались. Один из них обратился ко мне:
   - А чего вы так испугались? - спросил он.
   - Артиллерия бьет ведь по поляне, - ответил я.
   - Да это же наши пушки стреляют, замаскированные в яме!
   Да, это была правда: наши дальнобойные крупнокалиберные пушки, зарытые в землю, били по немецким позициям: когда поднимались в воздух вражеские самолеты, пушки переставали стрелять, как только они уле­тали, вновь открывали огонь по целям.
   Мы сели в машину, покинули грозную невидимую батарею дальнобойных орудий и вскоре были уже в ставке командующего армией. Как я уже отметил, наш участок Западного фронта с середины июля по сентябрь 1941 года несколько стабилизировался. Как ни "напирали" немцы, им не удалось прорвать фронт, и дорога на Москву была для них закрыта. Даже после взятия Смоленска (29 июля) сражения шли с переменным успехом, что задержало немцев на три месяца. У нас поговаривали, что, несмотря на огромное превосходство в авиации и танках, Смоленск им удалось взять только с пятого захода, пос­ле неоднократных переходов города из рук в руки. В сентябре, когда уже начались холода, мы имели в санотделе палатки, а к концу месяца даже утепленные землянки. Как только заработала наша полевая почта, нам выдали зарплату (я получал около 1600 рублей), финчасть оформила подъемные, и я смог выслать до­мой сразу 7000 рублей, оформил аттестат на имя жены на 1200 рублей. Обстановка позволяла почти ежедневно писать письма и получать их. Иногда я получал сразу по несколько писем - из дома и от товарищей по институту. Жена просила писать ежедневно, так как сын Виля, возвращаясь из школы, сначала забегал к старушке дворничихе с вопросом: "Нет писем от папы?" Когда они были, он бегом поднимался по лестнице и издали радостно кри­чал: "Пришло письмо от папы!". Когда же не было писем, он входил молча и не са­дился за стол. Поэтому я старался писать каждый день утром рано, до выезда на передний край, хотя бы открытку.
   К счастью, жена сохранила большую часть писем, присланных с фронта. В них мы не могли писать о военных действиях и, если это делали случайно, то все равно военная цензура замазывала эти места. Как бы нам ни было плохо, в своих письмах мы старались поддержать дух наших семей. В этих же целях мы просили, чтобы наши жены делились друг с другом, когда получат письмо, предупреждали их, что может случиться, что мы не сможем писать долгое время и т.д. Так, в одном из писем с фронта, датированном 20 июля 1941 года, я писал: "Только сейчас узнал, что тов. Сталин назначен командующим Западным фронтом. Это нас очень обрадовало: уверены, что успех умножится". Некоторое улучшение военной обстановки на нашем участке, конечно, нельзя приписать лишь командующему этим отрезком фронта, хотя не исключается положительное влияние этого назначения.
   В санотделе армии мы жили дружной семьей. Ближе всех мне были Анатолий Никанорович Герасимов, с которым я учился, Алексей Федорович Орлов, у которого учился военно-полевой хирургии, а также новые друзья - ростовский врач Завен Делонян и шахтинец Федоров. Последний обеспечивал нам баню (через армейские госпитали) и замену грязного белья на чистое (чаще всего, на новое). Делонян находил вкусные кушанья и разнообразил наш рацион питания. В санотделе горячую пищу мы имели не всегда (иногда не удавалось полевой кухне дойти до нас из-за разбитых дорог и мостов, или из-за бомбежки самой кухни). Но в армейских госпиталях раненых кормили хорошо. Санкин доставал нам спирт, когда это очень "требовалось", Матюхин систематически снабжал нас свежей информацией о положении на фронтах и новинках, Алексей Федорович рассказывал интересные случаи из истории первой мировой войны. Я, как наиболее часто посещающий передний край фронта, иногда снабжал санотделовцев касками, патронами к револьверу ТТ и даже личным оружием.
   Небезынтересно отметить, что эта боевая, полная тревог и лишений об­становка, нарушение нормального сна и питания, изменение обычного образа жизни, вытекающие из военной обстановки, не только не ухудшили мое здоровье, но даже наоборот, значительно улучшили его. Ряд недугов, которыми я страдал дома, как рукой сняла война: ни изжог, ни насморков, ни утомления. Дома я ел только белый хлеб, соблюдал строгую диету от катарра же­лудка, только удобоваримая, преимущественно молочная диета, систематичес­кое клиническое и курортное лечение избавляли меня от моих недуг. На фронте же я ел обыкновенный солдатский борщ, кашу, черствый хлеб, а иног­да одни только сухари, которые трудно было грызть и даже расколоть твер­дым предметом, а изжоги и насморки бесследно прошли. Что помогло? Фронтовой "стресс", чистый лесной воздух, грубая пища? Когда я писал об этом жене и товарищам, они не верили мне: "Неужели ты думаешь, что я поверю, что от всех твоих недугов лучшее средство война? - писала моя жена". Но это действительно так и было, и не только у меня, но и у многих фронтовиков, ранее страдавших разными болезнями.
   Хотя обстановка на нашем фронте улучшилась, фашисты оставались фашистами: они налетали на наши госпитали и санитарные поезда, жгли и разрушали мирные деревни. Их самолеты буквально гнались за отдельными машинами, несмотря на то, что они были обозначены крупным знаком Красного креста, то есть санитарными машинами; они охотились на дорогах даже на отдельных людей!
   Как-то я ехал в медсанбаты наших дивизий. По пути попросила нас подвести девушка, шедшая на полевые работы. Мы затормозили машину, она встала на подножку, и мы двинулись дальше. Я спросил, куда она едет, где она должна сойти? "В совхоз "Неелово", теперь мы называем его "Горелово", а за ним есть "Бомбилово", а рядом с ним - "Строчилово". Теперь у нас новые названия!", - ответила она. "Но кто же дал эти новые названия?" - спросил я. "Как кто? Народ, вот кто! Эти названия напоминают, что несут нам фашисты!"
   Этой девушке было не больше 16 лет, но сколько ненависти было в ее груди и как горели ее глаза, когда она говорила о немецких захватчиках!

Комиссия академика А.Д.Сперанского

   Я уже позабыл было дату, а вот письмо от 10 сентября восстанавливает в памяти важное событие в моей фронтовой жизни. В первых числах этого месяца в Штаб санитарного управления Цен­трального отрезка Западного фронта прибыла комиссия из Народного комис­сариата Обороны РККА в составе академика Алексея Дмитриевича Сперанского, начальника НИИСИ РККА Селиванова (может, Поливанова?) и других военспецов для проверки готовности армий этого отрезка Запфронта к санхимзащите. Начсанарму 19 была прислана радиограмма с приказом немедленно от­править в Санупр. Центрального отрезка Запфронта терапевта-токсиколога армии, который в то время, кажется, находился в г. Гжатске. Когда я прибыл туда, то там застал всех моих коллег армий, действующих на этом отрезке фронта. Нам было предложено доложить состояние упомянутой готовности. Из всех армий признали работу наиболее хорошей в нашей и, кажется, в 42-й армии. В одной армии работа не была признана удовлетворительной. Членов комиссии распределили с тем, чтобы они на месте изучили опыт армий, где хорошо поставлена эта работа, а в одной - для изучения причин неудовлетворительной работы в этой области. В нашу 19-ю армию решили послать Алексея Дмитриевича Сперанского и Селиванова. Мне было предложено сопровождать их. Мы должны были вылететь сейчас же, после заседания. Приказали гото­вить для нас два маленьких двухместных самолета. Прежде чем отпус­тить нас, начсанфронта отозвал меня в сторону и сказал: "За жизнь академика Вы отвечаете головой!"
   - Разрешите спросить, - обратился я к начсанфронта.
   - Спросите, - ответил он.
  -- Как я могу отвечать за жизнь академика, когда каждый из нас рис­кует своей жизнью?
   - За свою жизнь позаботьтесь сами, а за жизнь академика несе­те персональную ответственность, - сказал начсанфронта.
   - Я готов выполнить Ваш приказ, но как это осуществить конкретно, мне не ясно.
   - Не возите академика далее армейских госпиталей и медсанбатов, - сказал начсанфронта.
   - Ваше указание будет выполнено, - ответил я, и на этом разговор был окончен. .Начсанфронта пригласил А.Д.Сперанского и меня пройти к самолетам. Наш гость сел в один самолет, а я в другой, и мы взяли курс на Запад - в район действующей 19 армии.
   Самолет, в котором летел я, шел впереди, а за ним летел второй. Вскоре сидевший впереди меня летчик передал мне записку, где было написано, что с самолетом что-то случилось и что нам предстоит сесть в Вязьме. Я предупредил, что второй самолет ориентируется на наш, и если мы сделаем посадку, он потеряет ориентир, куда лететь. Но пока летчик читал эту записку, он уже пошел на посадку на военный аэродром Вязьмы. Самолет с академиком исчез из нашего поля зрения. Вот так головой отвечай за академика, - подумал я. Осмотрев наш самолет, техники пришли к заключению, что он требует серьезного ремонта, но если мы спешим, могут дать взамен другой самолет. Я согласился, мне выдали трехместный самолет с очень высокой посадкой и мы вылетели в сторону фронта.
   В пути нас заметил немецкий истребитель, обстрелял из пулемета и в тоже мгновение исчез из поля зрения, затем минуты не прошло, как он вернулся, попытался погнаться за нами, но не мог так медленно лететь, выпустил вновь пулеметную очередь и опять исчез. Наш летчик снизил машину так, что колесами задевал верхушки деревьев. Фашистский стервятник потерял нас из виду. Мы подлетели в район нашей армии, я летчику показал на площадку, где должен был садиться и самолет академика А.Д.Сперанского. Как только я вышел с самолета, мой первый вопрос к встречающим был: "Не прилетал еще самолет академика А.Д.Сперанского?" Ответ был отрицательным. Естественно, я сильно задумался: как быть? Но вдруг заметил силуэт самолета, который шел на посадку: это был его самолет!
   - Выходя из самолета, А.Д.Сперанский увидев меня, с некоторой обидой в голосе спросил:
   - Куда же Вы исчезли, бросив нас?
   Я объяснил ему, что непредвиденная вынужденная посадка нашего самолета в Вязьме вынудила нас оторваться от компании. Отсутствие радио не позволило предупредить о вынужденной посадке.
   - А как Вы, Алексей Дмитриевич, долетели, как нашли нас и почему так сильно опоздали? - выпалил я свои вопросы сразу.
   - Летели к вам, пошли уже на посадку, смотрим, - вас встречают огнем зениток. Разобрались, опомнились, ну и ходу назад. Чуть не сели на немецкие позиции. Думаю, что здорово "напугали" их своим появлением в небе. Дай бог ноги, то бишь, крылья унесли, а летели без оглядки! Не успели немцы сообразить, как нас уже нет, а зенитки не достали нас. Начинаем садиться, смотрим, все машут, думаю, приветствуют нас, мол, добро пожаловать! А когда сели, вижу - подбегают к самолету сердитые люди и давай ругать: "Куда несет Вас нечистая! Какого черта садитесь на запретную зону? Тут не посадочная площадка, а минированное поле!" Однако минерам 42-й армии приш­лось основательно поработать, чтобы разминировать поле. Так Алексей Дмитриевич, одаренный природным юмором, рассказал о своих приключениях, которые можно было избежать, если бы не вынужденная посадка нашего самолета в Вязьме. Таким образом, наши обо­юдные переживания и беспокойства кончились. Я попросил начальника ППГ организовать обед для академика А.Д.Сперанского и комиссии. На столе была "Столичная", коньяк, вина. Алексей Дмитриевич налил себе рюмку "Столич­ной", посмотрел в мою сторону и говорит: "Эту гадость я пью только за обедом. Распорядитесь, пожалуйста, чтобы мою "флягу" наполнили только коньяком!"
   Мы так и сделали. После обеда мы повели Алексея Дмитриевича к начсанарму. Он принял его очень тепло, побеседовал и сказал: "Представителем санотдела в вашей комиссии уполномачивается воен­врач Акопов. Если понадобится мое участие, он доложит мне, и я к Вашим услугам!". Комиссия начала разъезжать по госпиталям и медсанбатам армии. Помимо ознакомления с состоянием готовности армии к санхимзащите, организации лекций по новейшим ядохимикатам и мер защиты от них, Алексей Дмитриевич сам читал лекции, как по военной токсикологии, так и патологии. Разъезжая по санитарным подразделениям армии, мы ближе познакомились с ним, узнали, что ему свойственны природный юмор, простота и общительность в обращении с людьми. Но не осталось незамеченным и то, что он не расставался со своей "флягой", наполненной армянским коньяком: он едва прикасался к ней губами, но делал это каждые 10-15 минут. Однако за все время его пребывания в нашей армии, мы ни разу не видели его пьяным или даже в состоянии, напоминающем в какой-то степени опьянение. И все же одни из военных врачей полушутя намекнул, что частое прикладывание к "фляге" может отрицательно повлиять на его здоровье. На что Алексей Дмитриевич рассмеялся и сказал: "Да если собрать все, что я выпил в жизни, то все вы утонули бы, и ни один не выплыл!". Мы понимали, что это преувеличение, шутка, но в этой шутке была и доля правды: он прожил после войны 16 лет, но в пос­ледние три года, как мне рассказывали, медленно умирал, уже в состоянии тяжелого старческого маразма, хотя ему было всего 73 года.
   В 50-х годах мне довелось вновь увидиться с Алексеем Дмитриевичем. Я приехал из Самарканда в Москву на какое-то совещание или симпозиум, где А.Д.Сперанский выступил с какой-то лекцией. Я сидел в первом ряду, прямо перед кафедрой, с которой выступал Алексей Дмитриевич. Я смотрел на него и удивлялся: как сильно он постарел, осунулся, имел болезненный вид. Когда он закончил лекцию и собирался уходить, я подошел к нему с вопросом: помнит ли он меня? Получил отрицательный ответ. Тогда я подсказал, что наша встреча была на фронте. На это он сказал, что на фронте имел много встреч. Но когда я напомнил, как он летел в 19-ю армию и чуть не сел на территории немцев, он сильно разволновался и стал ругать летчика, который чуть не погубил его. Его реакция на это воспоминание было неадекватна, как будто событие было не многие годы назад, а происхо­дит теперь и представляет явную опасность для него. Это была последняя моя встреча с Алексеем Дмитриевичем Сперанским.
   Уже на второй день мы разъезжали по санитарным подразделениям армии. Еще накануне Алексей Дмитриевич сказал мне, что ему очень хочется посмотреть, как обстоит дело с готовностью к санхимзащите в полковых пунктах медпомощи - ППМ. Я, помня предупреждение начсанупра фронта, стал отговаривать его от этой затеи, чреватой во много раз большей опасностью, чем посещение медсанбатов.
   - Ну, хватит меня уговаривать, лучше покажите ваши ППМ, - заключил он официальным тоном, и я не мог уже возражать.
   Мы были уже на переднем крае фронта. Перестрелки не было, в воздухе царила тишина. Мы ехали в лесу по бездорожью. С трудом различались следы колес, изрезавших влажную и мягкую почву. Вокруг ни души, не у кого спросить, лишь чутье и какая-то тень в памяти от прежних редких посещений. Но на это нельзя ориентироваться, позиции все время меняются. Но вот уже второй день мы оказываемся там, куда намечали ехать. Поэ­тому Алексей Дмитриевич удивлялся моей ориентации и, наконец, сказал: "Вот бы Акопыча оставить в тылу у немцев! Из него вышел бы хороший партизан!" А это то, чего я больше всего боялся - оторваться от своих и очутиться в тылу врага, числясь у своих "безвестно пропавшим"! Поэтому на такое пожелание я выпалил: "Типун Вам на язык!" - не отдав себе отчета в том, что такая фамильярность граничит с бестактностью.
   Мы подъезжали на ППМ, где командиром был томский ученый, ученик известного фармаколога Н.В.Вершинина, военврач Константин Станиславович Шадурский. Этот ППМ находился на расстоянии винтовочного выстрела от немецких окопов. Рядом был ветеринарный пункт, где было собрано несколько десятков лошадей. Комиссия посмотрела ППМ, побеседовала с Шадурским, затем мы сели в санитарную машину и двинулись в обратный путь. Мы уже не услышали грохота начавшегося артиллерийского и ружейно-пулеметного огня. Только случайно остановив машину в 2-5 км от ППМ, мы почувствовали "музыку" переднего края линии фронта. На следующий день К.С.Шадурский приехал в санотдел и сообщил о больших потерях на ППМ: там было ранено и убито много людей и лошадей.
   На третий день работы комиссии, Алексей Дмитриевич просил пред­ставить его командующему 19-й армией И.С.Коневу. Я сообщил об этом командующему, и вскоре мы выехали к нему. Не помню теперь, почему с нами не было бригврача Селиванова, но Алексей Дмитриевич и еще два сотрудника санотдела явились на командный пункт первого эшелона армии. Подошли к бункеру командующего, но его там не было, он нахо­дился на наблюдательном пункте, устроенном на высоких соснах. Первый эшелон армии находился в нескольких километрах от немецких окопов, в густом сосновом бору, но почти все сосны были скошены огнем противника на уровне верхней трети деревьев. Бункер командующего находился глубоко в земле, покрытый толстыми бревнами в "три наката". Он состоял из одной комнаты шириной в два и длиной в 6-8 м, которая освещалась электрическим светом. В конце этой комнаты находился небольшой стол, за которым сидел командующий, а перед ним, перпендикулярно, был поставлен узкий длинный стол, сбитый из свежих досок, за которым, вероятно, проводились засе­дания высшего командного состава армии. Я yжe бывал у коман­дующего раньше. Он болел ишиасом и как-то я привел к нему лечврача - невро­патолога. Он нас принял просто, тепло. Сейчас, поскольку не было коман­дующего, мы не спустились в бункер, а ждали его возвращения наверху. Издали показался генерал И.С.Конев: "Идет ваш Суворов", - услышал я голос проходящего мимо офицера.
   Командующий приблизился к нам, я представил ему академика А.Д.Сперанского, он пожал ему руку, затем руки каждого из нас и обратился ко мне: "Что же Вы не пригласили академика в землянку, тут ведь ходят рядовые, могут услышать Ваш разговор!" После этих слов он пригласил нас к себе, мы сели за стол, и А.Д.Сперанский обратился к командующему: "Иван Степанович! Третий день мы тщательно знакомимся с готовностью вашей армии к санхимзащите. Мне приятно отметить, что эта работа постав­лена у вас неплохо! Тов. Акопов уделяет этому делу должное внимание и имеет определенный успех, что было отмечено и по его докладу в сануправлении Центрального отрезка Запфронта". "Да, слышал, - согласился И.С.Конев, - тов. Акопов проявил у нас инициативу и можно надеяться, что и дальше эта работа будет на должном уровне".
   Признаться, я был польщен такой высокой оценкой командующего армией, который среди тысяч сложных вопросов не упустил важность готовности армии на случай применения врагом химического оружия. Однако мы прилагали все усилия не для того, чтобы нас хвалили, а чтобы действи­тельно быть готовыми на случай химической войны и по возможности преду­предить отравления, обеспечить лечение и сократить сроки возвращения пораженных БОВ в строй. Но противник не применил БОВ, конечно, не из "гуманных" соображений, а из-за опасения, что СССР и союзники зальют фашистское логово еще более сильными БОВ, какие имелись у них. Разведка доложила, что на участке нашей армии были обнаружены баллоны с утяжеленной синильной кислотой, но они остались без применения.
   А.Д.Сперанский и И.С.Конев несколько минут обменялись мнениями по общим вопросам войны в теплой, непринужденной обстановке, затем Алексей Дмитриевич поблагодарил командующего зa прием и попрощался с ним. Мы также попрощались с командующим и уехали. К великому сожалению, мне больше не пришлось видеть И.С.Конева, так как через две-три недели Верховное командование отозвало его из нашей армии. На его место был назначен генерал-лейтенант Михаил Федорович Лукин, который руководил нашей армией короткое время, а затем, 14 октября, был тяжело ранен и попал в плен, где советские военнопленные врачи ампутировали ему ногу. В мае 1945 года он был освобожден из плена. После войны играл опреде­ленную роль среди военной общественности. Скончался в 70-х годах.
   Комиссия А.Д.Сперанского 9 сентября. закончила свою работу. Она заинтересовалась некоторыми санитарными трофеями нашей армии и попросила отправить их в Москву, в Санупр. РККА. Мы ожидали приказа о наступательной операции нашей армии для помощи Ленинграду.
  

Выдержки из фронтовых писем

   Фронтовых писем было много. Писал почти каждый день, чтобы утешить семью тем, что жив. Но в письмах мы не могли сообщать о наших частях, их расположении, командирах и т.д. Мы знали, что враг не дремлет и постоянно следит за нами. В силу этого в первые дни мы не имели права писать, так как не было еще поле­вой почты. С ее появлением была введена военная цензура, прове­ряющая нашу корреспонденцию. Цензоры, конечно, лучше нас знали, о чем нельзя писать, и вычеркивали в письмах все, что могло дать врагу полезную информацию. В связи со сказанным письма были лаконичны, с намеками, которые могли быть понятны только близким. Что касается меня, то я, кроме этих предосторожностей, прибегал еще к армянскому языку. Фронтовые письма все же в какой-то степени отражают настроение, а главное - хронологию событий, которые стерлись в памяти. Я позволю себе привести краткие выдержки из некоторых писем, с самыми незначительными поправками.
  

28 июня 1941 года

   Поезд мчит нас все дальше и дальше на Запад. В нашем мягком вагоне едут всего четыре человека и все на фронт. А скольким командно-политическим работникам было отказано на ростовском вокзале в билетах (враг уже работает в тылу!). Наступает вечер, мы смотрим в окна, любуемся высоко­культурной обработкой полей Украины. Даже наши плодородные земли Кубани не выглядят так обильно и красиво. Кругом все растет и цветет! Недаром гитлеровская банда захватчиков зарится на Украину. Но, если она знает, на что посягает, то мы знаем лучше, что нам защищать! Через 2,5 часа Днепропетровск, где будет опущено это письмо.
   В поезде встретился с профессором Г.П.Рудневым, едущим в ту же часть, и Романовым, с которым в 1936 году были в аспирантуре в Кубмединститута.

30 июня 1941 года.

   Сегодня в 9-00 мы прибыли в исторический город запорожцев - Черкассы. Все красиво, изобилие и дешевизна. Завтра на пароходе по Днепру отправлюсь догонять свою часть с Г.П.Рудневым. Это будет отлично!
   Следует сказать, что в части, куда я назначен, не одинок. Кроме ростов­ских ребят хирург А.Ф.Орлов, который избран в Красно­даре депутатом Краевого Совета трудящихся и А.Н Герасимов, с которым я учился. Не будет скучно!
  

3 июля 1941 г.

   Сегодня прибыли на автомашинах (не на пароходе, как думали) в Киев, в еще неизвестную мою часть. Отсюда вновь выедем, но куда? Пока сам не знаю. Пишу для Вашего спокойствия: жив, здоров, в прекрасном настро­ении духа. За эти дни успел увидеть много интересного. Вернусь - расска­жу. Днями сообщу свой адрес и буду ждать Ваших писем.

5 июля 1941 г.

   Благополучно прибыл на место. Жив, здоров, чувствую себя превосходно. Скоро будет возможно выслать Вам денег, а в дальнейшем деньги будете получать на месте, ул. Шаумяна,29. Со мной вместе Анатолий Никанорович Герасимов (Краснодарский адрес - ул. Горького 66/1) и Алексей Федорович Орлов, которого избирали в депутаты Краснодарского краевого исполкома (в Краснодаре его семья живет во дворе психиатрической больницы). Живем дружно, ни в чем не нуждаемся. Если наши письма задержатся, - не беспокойтесь. Условились, что наши жены будут сообщать друг другу о нас. Скоро сообщим наш официальный адрес.
  

14 июля 1941 г.

   В личной жизни - все по-старому, т.е. благополучно. Мог бы не писать, тем более Вы не ответите - не знаете адреса. Эти строки для Вашего успокоения. Привет друзьям.
  

20 июля 1941 г.

   Сегодня прибыл в командировку в г. Вязьму. Завтра смогу выслать 1000 рублей. Одновременно пишу Тамаре, т.к. не знаю, вернулись ли вы в Краснодар или еще в Ростове. Это пятое или шестое письмо. Если все письма доходят, то хорошо. Только что узнали, что т. Сталин назначен главнокомандующим Западным фронтом. Это хорошо, уверены, что успехи умно­жатся. Кроме Орлова и Герасимова со мной еще Петр Шевченко из Геленджика (ЛПУГ). Он также чувствует себя хорошо. Дела и настроение также неплохи. Дорогой Вилик! Очень соскучился по тебе и Алику. Скоро пришлю свой адрес. Когда вернусь, расскажу много интересного и нового.
  

23 июля 1941 г.

   Высылаю свой адрес - Полевая почта 41, штаб армии, Санотдел, мне. Жажду Ваших писем. Новостей нет.

23 июля 1941 г.

   Сегодня уже писал Вам. Повторяю свой адрес: Полевая почта 41, штаб армии, санотдел. Высылаю 2000 рублей. Как только подтвердите - вышлю еще 1000 рублей и 400 рублей маме. Нe экономьте на необходимом. Я чувствую себя хорошо, до сих пор не курю! Наши общие дела улучшаются, есть иного интересного, но писать сейчас не могу. Держи связь с жена­ми Орлова и Герасимова, а также Шевченко. Они живы и здоровы.
  

29 июля 1941 г.

   Послал 2000 рублей. Сегодня пошлю 400 и столько жe матери. Шлю справку, чтобы прикрепились к магазину военторга. От одного командира, побывавшего 15 июля в Краснодаре, узнал, что война не отразилась на этом городе. Это очень обрадовало меня. С нетерпением жду Ваших писем. С августа будете получать по 1000 рублей в военкомате, из моей зар­платы.
  

7 августа 1941 г.

   Вчера получил Вашу открытку, высланную из Ростова-на-Дону 30 июля. Радовался не только я, но и мои друзья этой "Первой ласточке". Недоволен, что пишете очень коротко. Жду подробного письма. Вчера один из наших вылетел в Ростов. С ним послал свои личные вещи (они обуза для военного человека!). Привет моим друзьям, кто из них взят в Армию? Кто убыл на фронт? Привет Шафрану, он в Армии, но в Краснодаре. Я ни в чем не нуждаюсь, ничего не шлите.
  

15 августа 1941 г.

   Только вчера получил Ваше письмо от 2 августа, а от Тамары - от 31 июля. Дo сиx пор не знаю, получили ли высланные мною деньги и аттестат на 1000 рублей. Если не выслали еще посылку, то шлите шерстяные носки, скоро будет холодно!
  

17 августа 1941

   Дорогой Вилик! Спасибо за твое письмо, из которого я узнал, что Вы получили деньги. Продолжай писать, я рад твоим письмам, пиши подробно как живете, как учишься, как Алик (ты не обижай его!).
   (Фото N15).
  

20 августа 1941 г.

   Сегодня я доволен: подтвердили получение денег и аттестата, рад, что в Краснодаре изобилие продуктов и все дешево. Если останутся деньги, собирай на пианино детям (всю жизнь мечтал!). У меня все в порядке. Напишу о своем здоровье, но не поверишь: чувствую себя превосходно, не потею, никаких следов экземы не осталось, запоры прошли полностью. Чувствую себя лучше, чем дома (если бы не жертвы войны и наша разлука!). Все это странно, но все объяснимо теорией А.Д. Сперанского - перестройка нервной системы. Интересно: несмотря на ухудшение условий личной жизни, какие приносит война, резкое улуч­шение здоровья! Я и физически окреп, стал более выносливым. И это относится не только ко мне. Очевидно положительное влияние лесного воздуха (до чего же хороши здесь леса!). Я не сомневаюсь, что близок день, когда будет разгромлен всем ненавистный фашизм, и мы вернемся домой торжествовать Победу нашей Родины!
   Здесь в изобилии растет лесная малина, черника, калина и другие ягоды, но беда в том, что собирать нам некогда!
  

22 августа 1941 г.

   Все сказано в прежних письмах. Все в порядке у меня. Забыл написать в прошлом письме, что в нашей армейской зуботехнической лаборатории вставили мне зубы (нижние два резца). Таким образом этот недостаток устранен. Наш стоматолог давно настойчиво советовал мне вставить зубы, но у меня была предвзятая фантазия, что вдруг после этого убьют (это же война), и люди будут смеяться: "зубы вставил, голову потерял!". Я не суеверный, но эта странная фантастическая идея некоторое время служила препятствием, но интересно, что это преследовало меня не из-за страха (каждый из нас привык к мысли о возможности и такого конца на войне!), а потому, что не хотел, чтобы товарищи вспоминали такую странную "процедуру" на войне, как вставление зубов. Наконец, стоматолог уговорил меня, и мы поехали в его лабораторию, куда ездил еще 2 или 3 раза. Эта лаборатория находилась в нескольких километрах от санотдела, в каком-то сарае, одна стена которого - плетень, поднимающийся на 1-1,5 м от земли, вторая половина - около метра - просто отсутствовала. Зубоврачебное крес­ло стояло так, что пациент садился лицом к открытой стене и свободно мог видеть небо. И вот, когда я прибыл в последний раз, чтобы одели уже коронки, и стома­толог начал уже пробовать насаживать эти коронки, и наполовину они были одеты, вдруг услышали грозный гул самолета, а вскоре и увидели фашистский бомбардировщик, который стал сбрасывать бомбы. Мой ортопед оставил меня в кресле и выбежал из сарая. Тут и у меня появилась нечто вроде улыбки, и я подумал: "Неужели мои опасения сбываются?"
   Но пока приходили в голову эти мрачные мысли, самолет улетел! Стоматолог вернулся, наполнил коронки цемен­том и вставил зубы. Теперь у меня дефекта во рту нет. Два резца из нержавеющей стали и две коронки восполнили его.
   В день рождения моего Алика поцелуйте от меня крепко. Я желаю, чтобы он вырос и был более счастливым, чем мы. Желаю ему радостной и разумной жизни! Еще раз целую.
  

26 августа 1941 г.

   Сегодня мои друзья поздравили меня с днем рождения Алика. Я еще раз поздравляю его, целую в обе щечки, в лоб и носик. Если возможно, кроме кожаных, закажи и шерстяные перчатки. Пошли и те, которые были куплены в Москве. У нас все по-старому, все в порядке.
   (Фото N16)

29 августа 1941 г.

   Тамара не пишет. Вы пишете редко, а возможность переписки в усло­виях войны не всегда будет. Если семья Шафрана эвакуируется, то и Вам надо подумать. Может быть, туда, где отдыхала тетя Соня в прошлое лето. Может быть, достаточно к Анне Сергеевне? Но Вам, конечно, виднее. Действуйте, как найдете нужным, но сообщите мне вовремя. Секре­тарь нашего института доктор Павлов написал мне письмо, я поблагодарил его. А Н.Герасимов получает письма "на двоих" - на себя и на меня!
   Я уже просил прислать мне теплую одежду: шерстяные носки, фуфайку, перчатки, белье. Здесь край более суровый: лишь только теперь созрели огурцы! Наши успехи возрастают, улучшается наше настроение.
  

10 сентября 1941 г.

   5 сентября я был вызван в важное учреждение (Санупр Централь­ного отрезка Западного фронта), куда летел на самолете, а обратный путь, также из самолете, летели с академиком Алексеем Дмитриевичем Сперанским Это тот, который создал новую теорию в медицине. Он приехал из Москвы во главе комиссии по проверке работы, которой я руковожу. У нас он проверял работу, прочитал прекрасную лекцию и уехал вчера вечером. С ним я познакомился близко. Последним твоим письмом очень доволен. Если уедете в Андижан, уговори и тетю Соню составить компанию. Оставаться и ей нельзя ни в коем случае! Уверен, что Вам не придется никуда выезжать до победного окончания войны и нашего возвра­щения. Война затянулась, но пусть плачет наш враг - это для него смерти подобно!
  

11 сентября 1941 г.

   Сегодня шлю две открытки. Одобряю план "путешествия". Почему тетя Соня не хочет быть с тобой? И дедушка был бы неплохим помощником Вам. Ничего не пишешь о Анне Сергеевне, как они живут? У меня внутренняя уверенность в успешном будущем, какая была у меня перед защитой диссертации. Все будет хорошо!
  

21 сентября 1941 г.

   Дополняю содержание только что отправленного письма. Твою посылку получил. Она была вскрыта, так как разбился термос, из которого вытекло вино. Составлен акт, копию которого ты получила, как отправитель. Признаться, вина, которое не дошло, мне не нужно, не жаль. Когда просил, у меня было такое настроение (ты ведь знаешь, что такое настроение посещает меня не чаще одного раза в год!). В отношении питания тоже у нас неплохо, правда, нет помидор, зелени, фрукт. Но яблоки мы получаем от Вас (всегда делимся между собой). Здоровье мое по-прежнему хоро­шее. Настроение - тоже.
   В отношении эвакуации придерживайся рекомендации, какую предложат соответствующие организации. Пожалуй, это будет лучше. Но обязательно поставь меня в известность. Не теряй адреса наших родственников (у меня дома алфавитная книжка). Адрес Альберта пришли, хочу с ним переписываться.
  

15 сентября 1941 г.

   Особых новостей, как и в письмах от 13 и 14 сентября, нет. У нас сейчас идут дожди, но у меня прекрасный плащ, отличная землянка: теплая и крыша не протекает! Иногда собираем грибы, жарим с молодой картошкой. Это очень вкусно!
  

19 сентября 1941 г.

   Высылаю 300 рублей, из которых 50 отдай Вилику, в его полное распоряжение, затем напиши, как он истратил их. У нас началась "Золотая осень". Живем в березовых и сосновых лесах. Вспоминаем "Золотую осень" Левитана. Сейчас бы я скопировал его картину лучше. Одно плохо - это дожди, но землянки теплые, а дров много!
  

20 сентября 1941 г.

   Только что получил твою третью, "яблочную" посылку. Получил нашу фотокарточку, которую организовал Ера накануне моего выезда на фронт в Ростове. Я уже писал, что окружен хорошими товарищами и среди них Завен Джалалян из Ростова. Он тебя знает хорошо и чуть ли не выступал на сцене в кружке, в котором состояла и ты. Но об этом он ска­жет сам. Он говорит также о каком-то Авакяне Саркисе. Он живет со мной в одной землянке. В госпиталях и медсанбатах, где бываю я, работает еще несколько моих товарищей и учеников из Кубмединститута.
   Ты спрашиваешь о моей работе. Отвечаю: я являюсь армейским терапевтом-токсикологом, то есть работаю по специальности. В эту самую минуту, когда пишу эти строки, в нашей землянке сидят: Орлов, Герасимов и Завен. Они поют:
   В эту ночь при луне,
   В дальней стороне
   Милый друг, нежный друг
   Ты вспомни обо мне.
  
   Я думал, ты согласишься, что в наших условиях лучшей жизни трудно себе представить. Мы все уверены, что подлый враг будет разгромлен и отброшен, какие бы не имел он временные успехи. После этой Великой Отечественной войны мы сумеем еще пожить счастливой радостной жизнью.
   Ты пишешь, что одну из моих открыток, которую я послал 14 июля, ты получила только 11 сентября. Дело в том, что эту открытку я опустил в почтовый ящик в г. Ярцево и выехал в свою часть, на второй день этот город был захвачен немцами, а возвращен нашими войсками лишь почти через два месяца. Следовательно, когда вернули город Родине, стала работать наша почта, была изъята из почтового ящика моя открыт­ка, которая попала к тебе через два месяца!
   Дальше читай письмо Джаланяна Завена.
   Уважаемая Эмма! Как говорят, "Гора с горой не встретится, а мы вот, я и твой супруг, - сошлись. И представь, это наше знакомство с тобой открылось почти через четыре месяца совместной жизни с Ваней. Помнишь, Эмма, Ростов, нашего папашу Саркиса и нашу знаменитую "артистическую" студенческую группу? Какая была беспечная жизнь! Ну, пока всего хорошего. Желаю полного здоровья и успеха. С приветом - Завен.
  

23 сентября 1941 г.

   Вилик и Тамара перестали писать мне. Это очень беспокоит меня. Ты писала, что звонят из кафедры и спрашивают обо мне. Но ведь я писал Елене Андреевне Корж, а она еще не ответила мне. У нас все по-старому.
  

25 сентября 1941 г.

   У нас все стабильно. Новостей нет. Сейчас "сооружал" детям посылку. Мои яблоки еще не кончились, как Вы прислали новую, четвертую посылку. Поэтому половину я раздал товарищам. В предыдущей посылке мамы из Ростова была клеенка. Она была для нас загадкой: зачем прислала мама ее? Но с новой посылкой она прислала теплое армянское шерстяное одеяло. Мы поняли, что по ее мнению, мы по-прежнему спим на открытом воздухе. Клеенка - покрывало для одеяла, защищающее его от дождя. Спасибо за ее заботу. Я боюсь, что пишу часто и этим "разбалую" Вас, а когда не будет этой возможности, Вы будете беспокоиться. Надо помнить: идет жестокая война!
  

27 сентября 1941 г.

   Дорогой Вилик! Получил Вашу посылку, спасибо. Я также выслал Вам посылку. В это письмо вкладываю маленькую расческу, которую забыл вло­жить в посылку. Береги ее как память от папы с фронта. В течение 4-5 дней я писать Вам не смогу, не беспокойтесь.
  

27 сентября 1941 г.

   Я уже писал сегодня. Но после этого получил сразу четыре письма от Вас и одно - от дяди Надо. Твои и мамины (по два) письма - получил, спасибо. Тетя Розиному папе скажите, что нам будут раздавать шапки-ушанки, а не шлемы. Спасибо ему за желание сшить мне головной убор (эта должна быть шапка-ушанка). Размер тот же, что и мой шлем, который остался дома.
  

30 сентября 1941 г.

   Дорогой Вилик! Что-то опять ты перестал писать мне. А меня инте­ресует, как идут твои дела в школе? Какие имеешь оценки по разным предметам? Чем занят твой день? Скажи дяде Надо, что я получил от него всего одну открытку, а он говорит, что это письмо, которое он прислал, уже третье. Передай привет дяде Надо, тетям Юле, Соне, Ольге Петровне и твоей учительнице. Крепко поцелуй Алика, а я обнимаю и целую всех Вас. Твой папа.
  

2 октября 1941 г.

   Только что вернулся в санотдел после трехдневной поездки по "переднему краю" и получил Ваши письма. Получили ли Вы мою посылку? Получили ли 300 рублей перевода? Что касается того, как ехать к дяде, - смотри сама. Елена Андреевна Корж - замечательный человек: если сможете, будьте вместе. Подробные мои письма ты получила. По всем вопросам мы договорились. Я жив и здоров, но при задержке писем - не беспокойтесь. Подробно напишу позже, сейчас очень устал из-за дороги.

* * *

  
   Эхо письмо было последним, посланным с фронта. События развернулись так, что мне не пришлось написать обещанное подробное письмо. Окружение нашей армии и некоторых других армий лишило нас возможности перепи­сываться с родными. Для нас начался этап по изматыванию сил противника и борьбы за выход из вражеского окружения. Что из этого вышло - видно из дальнейшего описания.
  
   В дни катастрофы нашей 19-й армии уже не было нашего командующего И.С. Конева. Примерно с середины сентября 1941 года он был назначен командующим Калининского фронта. На его место был назна­чен генерал-лейтенант Михаил Федорович Лукин, который командовал 19-й армией, а в октябре руководил окруженной группой армий в районе Вязьмы. В дни окружения наша армия имела в своем составе десять боевых дивизий, занимавших оборону на переднем крае. Кроме того, к 19-й армии были приданы специальные подразделения, в том числе и танковая бригада. Необходимо подчеркнуть, что, несмотря на то, что немцы имели немалый успех, в районе нашей армии положение было стабильным, и мы давно не видели над собой фашистских стервятников. За несколько дней до окружения мы были информированы о готовящемся нашем наступлении, целью которого был прорыв фронта немецко-фашистских войск и помощь осажденному Ленинграду. И мы были счастливы в ожидании этого дня. Но, к великому сожалению, случилось обратное: мы не дождались дня наступления и сами были окружены врагом.
  

Будни Санотдела

  
   В середине сентября в лесах Вадино было уже холодно, но, к счастью, мы уже имели утепленные землянки. Работники санотдела в процессе своей работы разделились на две группы. Одна из них постоянно выезжала в санитарные подразделения армии - медсанбаты и ППМ и другие органи­зации санитарной службы, а другая группа оставалась постоянно на месте. В первой были сам начсанарм, заместитель комиссара, а иногда - и комиссар санотдела, консультанты: армейский хирург, терапевт-токсиколог. Эта группа, прибывая на места, проверяла постановку работы, читала лекции врачам по актуальным вопросам фронтовой жизни.
   Бои велись позиционные. Самолеты противника теперь уже не господствовали в воздухе, как прежде, а в некоторые дни мы не видели их вовсе. Однако попадающие к нам пленные, по-прежнему, вели себя нагло, самоуверенно и высокомерно. Часто эти качества проявлялись у них после того, как они убеждались в нашем гуманном обращении с ними. В одном медсанбате показали мне тяжело раненого лейтенанта противника, который, придя в сознание, спросил: "Какое сегодня число?" Ему ответили. Тогда он спросил снова: "Значит, мы в Москве?"
   Конечно, этот немецкий лейтенант имел некоторое основание быть самоуве­ренным. Ведь немецкая армия походным маршем, строго по расписанию, входила в населенные пункты многих государств, а в первое время Отечественной войны эта традиция сохранялась и на нашей территории. Затишье на нашем отрезке фронта нам казалось странным. Ведь немцы были еще очень сильны и на многих участках фронта они имели большие успехи. На карте СССР была обозначена линия фронта красной шелковой нитью. Изменения линии фронта обоз­начались перемещением красной нитки, но, к сожалению, эти перемещения всегда были в одном направлении - на Восток, притом на 20-30 км, а в некоторых случаях и 40 км за сутки! Это мы переживали очень болезненно, но наш А.Н.Герасимов успокаивал нас: "Ничего, ничего, далеко не пройдут. Дойдут до линии Сталина и остановятся.
   Там, по его словам, были такие укрепления, что немцам не преодолеть их! Не знаю, откуда это брали, но рассказывали нам, что за Днепром у нас имеются такие укрепления, которые выдерживали огонь 280 пуль за одну минуту на квадратный метр площади. Отсюда делали вы­вод, что ни один немец не пройдет живым.
   Но 19 или 20 сентября 1941 года, вернувшись с передового района армии с Алексеем Федоровичем Орловым, мы встретили санотделовцев сильно возбужденными: нам сообщили страшную весть: наши войска оставили... Киев! Было невыносимо тяжело: рухнула наша надежда, что на Днепре под Киевом немцы будут остановлены! Стихийно все санотделовцы собрались в землянку, где с горя устроили немалую выпивку, что никогда не имело место прежде. Я тогда не удержался, выпил в несколько раз больше, чем бывало со мной прежде, а когда опьянел, угостили меня папиросой, и я нарушил 4-х месячное воздержание от этой вредной привычки. Когда на следующее утро Завен Джалалян по обычаю крикнул: "Кто сегодня получает папиросы Акопова?", я ответил: "Сам Акопов". Одна папироса, выкуренная в состоянии опьянения, спровоцировала опять начать систематическое курение. Я уже сообщал, что питание в санотделе не отличалось ни качеством, ни количеством, ни систематич­ностью. Но "курево" нам давали регулярно, причем, лучшие сорта папирос - "Волга-Дон", "Пушки" и др. И с этого дня, 20 сентября, я вновь стал курящим. Санотделовцы не верили, что я всерьез возобновил курение, от кото­рого не так легко избавиться, и все спрашивали: "Когда бросишь курить?" Я с грустью отвечал: "Когда Киев вернем!"
   Но знал ли тогда кто-либо, когда мы вернем Киев, который дорог каждому советскому гражданину не меньше, чем любому украинцу, ибо этот город является одним из самых любимых городов нашей Родины! Забегая вперед, скажу, что намного позже - 1 января 1947 года, то есть через четыре года после освобождения Киева от немецко-фашистских захватчиков, я все же я бросил курить. С тех пор не курю. Но тогда в письмах домой мы скрывали наши тревоги и беспокойства, всячес­ки уверяли близких о своем благополучии, об успехах, которых было так мало в тот самый тяжелый для Родины 1941-й год.
   Потеря Киева особенно омрачила нас, так как незадолго до этого наши войска показали боевой дух, совершили героические подвиги. К ним относится рейд корпуса Льва Михайловича Доватора по тылам противника, который был начат в районе нашей армии, где доваторцы, воспользовавшись стремительным ударом нашей армии, прорвали оборону немцев и на своих быстрых конях наделали много бед фашистам и сумели в таком же стремительном порыве вернуться к своим. Еще большую радость доставили нам частей под командованием генерала Ивана Васильевича Болдина в составе 1500 бойцов и командиров Красной Армии, двигавшихся по глубоким тылам врага (чуть ли не с Витебска) в августе 1941 года. Уничтожив на своем пути 1200 немцев, эти люди соединились со своими войсками. Измученные боями на пространстве сотен километров по тылам фашистов, дошедшие до крайнего истощения, они ликовали от счастья, которое выпало на их долю: нанести чувствительные удары по врагу и суметь присоединиться к своим. Может ли быть большее счастья для солдата!
   Эти редкие случаи наших успехов сменялись неудачами, успехами противника. Хочется отметить один из таких эпизодов. Было это в конце августа или в сентябре. Начсанарм приказал группе санотделовцев выехать в вос­точном направлении, где в лесу мы должны встретить какое-то санитарное подразделение. В эту группу вошли комиссар Сперанский (нe путать с академиком А.Д.Сперанским, здесь речь идет о военвраче первого ранга, комиссаре санотдела Сперанском), секретарь парткомиссии Матюхин, военврач-инспектор Федоров и я. Сперанский, как старший в группе, сидел в кабине, а мы, как всегда, в кузове полуторки. Примерно в десяти километрах от ст. Вязьма вдруг я заметил в небе над вокзалом огромную черную тучу, напоминающую собой гигантский бокал. В тот же миг внутри этого "бокала" вспыхнуло пламя, после чего уже до нас дошел страшный грохот взрыва. Мы продолжали ехать в том же направлении - на ст. Вязьма, при­близившись к которой рассмотрели в дыму пожар на складах горючего - горела огромная нефтебаза, снабжавшая горючим многие армии, сражавшиеся на этом отрезке фронта. Над Вязьмой кружила эскадрилья фашистских самолетов-бомбардировщиков. Они один за другим сбрасывали свой бом­бовый груз на многочисленные поездные составы, груженые оружием, танками, машинами, ранеными. Одна бомба попала в вагон с артснарядами, взрывы которых дополняли грохот разрывов авиабомб. Другая бом­ба угодила в вагон с цветными сигнальными ракетами, которые поднима­лись высоко в небо и рассыпались там чудесным фейерверком. Преодолевая реальную опасность и страхи, мы прошли переезд, на восточную сторону которого, непосредственно у дороги, от прямого попадания бомбы только что рухнула солдатская трехэтажная казарма. Вокруг этого здания валялись трупы успевших выбежать военнослужащих, то там, то сям лежали, сидели и ползли раненые, зовущие на помощь. Как только мы преодолели шлагбаум, и машина начала набирать скорость, показался какой-то офицер с тремя "шпалами" в петлицах. С наганом в руке он бежал к нашей машине и кричал: "Стойте, остановитесь!"
   Я не знал, заметили ли комиссар и шофер, едущие в кабине, но я, как обычно при опасности, постучал по крыше кабины и услышал голос комиссара: "Что там еще, зачем стучите?" Не успел я объяснить ему, как подбежал, продолжая держать в руках наган, упомянутый офицер: "Я военный прокурор, - представился он, - требую немедленно оста­новиться, выйти и оказать помощь раненым". Сперанский явно был недоволен задержкой, объяснял, что мы едем на выполнение важного задания, но все же согласился с требованием военного прокурора. Да и как мы выглядели бы перед ранеными, видевшими как санитарная машина с красным крестом не остановилась для оказания помощи раненым!
   Я уже говорил, что с первого дня прибытия на фронт, несмотря на то, что это "не положено" мне, консультанту санотдела армии, создал специальную санитарную сумку с перевязочными материалами и различными медикаментами для оказания скорой медицинской помощи. Эта сумка уже не раз выручала раненых. Я получал большое моральное удовлетворение от того, что помимо своих прямых обязанностей, могу быть полезным для моих соотечественников в условиях фронтовых будней. Получив разрешение комиссара, мы все бросились выполнять священный долг врача. Я тоже схватил сумку и кинулся на стоны и зов раненых. На вокзале, который был не более чем в полукилометре от поля, где мы подбирали и перевязывали раненых, по-прежнему, продолжали рваться боеприпасы, горели бензобаки, и черный дым расстилался вокруг. Кроме бомб, которые фашистские стервятники сбрасывали с немецкой аккуратностью друг за другом, они били нас из бортовых крупнокалиберных пулеметов. Я перевязал двум раненым верхние конечности и услышал протяжный стон третьего, лежащего у канавы. Подбежав к нему, я стал освобождать от одежды окровавленное бедро, чтобы перевязать. В это время один из стервятников стал поливать нас пулеметным огнем. Раненый пополз в канаву, наполовину заполненную грязной водой с мазутом. Я попросил его не двигаться, чтобы было удобно перевя­зывать, а он все твердил: "Товарищ военврач, вы ложитесь, перевязывайте лежа, видите, как строчит "Мессер"!" Но лечь на краю канавы - это значит испачкаться в мазуте и все же не иметь никакой гарантии уберечься от огня фашиста. С трудом за­кончив перевязку, я заметил еще одного раненого, который лежал на спине и что-то громко говорил. Я подбежал к нему и ужаснулся: он был ранен в живот, вышел значительный отрезок кишечной петли. Освободив рану от окружающей одежды, я стал накладывать индпакет и перевязывать, а он смотрел на летящие над нами самолеты и с ненавистью твердил: "Стреляй, строчи, фашистская сволочь! Мы еще повоюем с Вами!" Мне было тяжело слушать эти слова из уст человека, который вряд ли может остаться в живых. Закончив перевязку, я разыскал военного прокурора, который неподалеку наводил порядок в этом аду и попросил остановить машину, чтобы отправить тяжелораненого в Вяземский госпиталь. (Очень хотел бы знать: удалось ли врачам спасти этого раненого от неминуемого перитонита в этих страшных условиях, и вообще - жив ли этот безымянный герой?)
   Отправив этого раненого, я огляделся вокруг и не обнаружил ни нашей машины, ни наших санотделовцев. Я задумался: что же теперь мне делать? Но военный прокурор прочел мои мысли: "Спасибо вам, товарищ военврач, за помощь раненым. Ваша машина ушла, но, думаю, они недалеко отсюда и будут ждать вас. Я попрощался с ним и двинулся на восток. На вокзале еще громыхало, рвались то красные, то зеленые, то желтые ракеты, высоко поднимаясь в небо. Если бы не война, не смертоносные разрывы всюду, то можно было с интересом рассматривать это зрелище. В полукилометре, поднимаясь на возвышенность, на опушке леса я заметил наших санотделовцев. "Мы специально ждали вас, как бы оправдываясь, сказал комиссар". Мы продолжили свой путь. После выполнения задания начсанарма наша группа во главе с комис­саром Сперанским вернулась в санотдел и продолжила свою работу по руководству медицинскими подразделениями армии.
   В один из последних дней сентября (29 или 30-го) мы с главным хирургом армии Алексеем Федоровичем Орловым выехали по медсанбатам для ознакомления с состоянием их работы и готовности на случай применения противником боевых отравляющих веществ. Такие инспекционные поездки совершались нами довольно часто - через каждые 2-3 дня, но не реже одного раза в неделю. Однако почти всегда эти поездки воз­главлялись начсанармом Роффе. Но на этот раз он с нами не поехал, был занят другим важным делом.
   Обычно мы начинали свой объезд с левого фланга и заканчивали на правом фланге армии. Мы ехали в санитарной машине и задерживались в каждом медсанбате в зависимости от того, насколько необходимо наше пребывание там. К вечеру 1-го октября мы добрались до предпоследнего (девятого) медсанбата армии. Было уже поздно, когда мы закончили нашу основную работу и собирались выехать в последний (десятый) медсанбат, гранича­щий с районом другой армии, командир и комиссар медсанбата отсоветовали нам ехать "на ночь глядя" Мы согласились заночевать. Конец сентября был отмечен значительным похолоданием. Нас пригласили в палат­ку, развернутую на небольшой лесной поляне, с естественным земляным полом. Затопили имеющуюся здесь "чугунку", стало очень тепло. Нашими кроватями служили носилки, на которые мы легли с удовольствием и уста­лость взяла свое, начали засыпать, как я услышал голос комиссара медсанбата, который обратился к часовому: "Учтите, ночью пойдут наши танки, чтобы без паники!" Поскольку нам, консультантам санотдела 19-й армии, было известно, что в ближайшее время предстоит большое наступление нашей армии, предупреждение комиссара медсанбата вселило в нас надежду на осу­ществление этого плана.
   Поужинав, согревшись теплом, идущим от "чугунки" и от приема, оказан­ного нам, мы заснули крепким сном. Утром мой коллега, учитель и настав­ник Алексей Федорович проснулся раньше и энергично теребил меня со словами: "Акопыч! Акопыч! Вставайте! Неужели не слышите этот страшный грохот!" Я проснулся с трудом и был поражен грохотом и гулом, какого мы еще не слышали. Невероятная канонада от непрерывных залпов тысяч орудий разных калибров вызывала не только оглушение, но и содрогание почвы. Алексей Федорович сиял, его улыбка и сияние голубых глаз свидетельствовали о его прекрасном настроении. Окончательно прос­нувшись, и я был охвачен радостью: наконец, мы из обороны переходим в наступление, наконец, сможем проучить наглого, зарвавшегося врага, беспощадно уничтожающего наши города и села, наше мирное население!
   Мы с аппетитом позавтракали, забрались в свою санитар­ную машину, чтобы отправиться в последний медсанбат, грани­чащий с территорией соседней армии. Выехав из леса, мы заметили в небе эскадрилью фашистских самолетов. Это нас удивило, так как давно их не было видно. Остановились на 2-3 минуты у окраины и вновь двинулись в путь, но не проехали и 3-4 км, как над нами появилась новая эскадрилья стервятников, от которых оторвался один самолет и стал бросать бомбы на небольшой табун лошадей, пасущийся справа от нашей дороги. Тут же мы услышали душераздирающий крик раненой лошади. Самолет делал новый заход для бомбометания, так как это было в непосредственной близости от нас. Мы, выскочив из машины, побежали к строениям, находящимся слева от дороги, чтобы укрыться от самолетов врага, и залегли в ожидании окончания бомбежки. Но не успел самолет улететь, как явился хозяин этих построек и стал нагло кричать на нас: "Какой черт несет вас здесь! Из-за вас бомбят наш хутор!" Конечно, мы ответили ему резко, но, как ни странно, даже не арестовали. Тут сказалась наша "гуманность" и необстрелянность. Будь это в последний год войны, ему не миновать расстрела. Хотя мы не придали должного значения появлению эскад­рилий противника, но наше настроение было испорчено. Впрочем, главное было впереди...
   Вскоре мы подъехали к нашему десятому медсанбату и заметили большое тревожное оживление и скопление раненых. Командира медсанбата мы не застали - он выехал на передний край наблюдать за погрузкой и отправкой раненых. Пока мы разговаривали с врачом, оставленным за командира медсанбата, подъехала боль­шая грузовая машина, переполненная ранеными. Операционная работала безостановочно. Водитель машины, привезший раненых, рассказал, что немцы пошли в наступление, и наши войска с трудом сдерживают натиск врага. "На поле сотни, а, может быть, тысячи убитых с каждой стороны", - сказал он.
   Можно представить, как испортилось наше настроение, когда вместо ожидаемого нашего наступления мы узнали о наступлении врага! Вскоре приехал командир медсанбата, который подтвердил исключительно серьезное положе­ние в районе дивизии. Началась эвакуация медсанбата, но водитель очередной машины сообщил, что наши войска контратаковали противника, образовались большие скопления трупов вражеских солдат. Однако не снималось исключи­тельно опасное положение, в связи с чем мы сократили свои беседы с командованием медсанбата и решили срочно вернуться в санотдел армии для получения новых заданий. В пути следования нам казалось, что прекратилась канонада, но стоило остановить машину, как мы отчетливо услышали непрекращающиеся залпы орудий.
   Наконец, мы добрались до санотдела армии. С первых же слов начсанарма мы поняли, что он достаточно информирован о положении на переднем крае армии. Выслушав доклад, он приказал мне собрать вещи и отправиться в оперативный отдел второго эшелона штаба армии в качестве представителя санотдела в группе квар­тирьеров, выезжающих в район Вязьмы для выбора места новой дислокации.
   Это было 2-го октября 1941 года. Имея несколько минут на сборы, я сел и написал письмо домой, из которого уже было видно, что я предчув­ствовал беду, давал окончательные советы жене по вопросам эвакуации из Краснодара. По счастливой случайности это письмо дошло адресату.
   Когда я подошел в оперативный отдел штаба, там уже собралась "комиссия" или, точнее, квартирьеры, в состав которых вошел и я. Мы на двух машинах выехали на вяземскую дорогу. Проехав километров 20, вышли из машины и установили, что канонада не прекратилась! Мало того, если раньше она была слышна с Запада, теперь слышали уже с Северо-Запада, проехав несколько километров, мы отметили перемещение артобстрела с Севера, а еще через несколько километров - с Севера-Востока. "Да не окружают ли нас?" - вымолвил кто-то из квартирьеров, но из них ему ответил: "Не поднимайте паники!" Паники не было ни у кого из нас, но горькая правда уже вырисовывалась все яснее и яснее! Позже стало нам известно, что прорвались 100 танков противника и обошли наши войска. Где-то в 40 км восточнее штаба армии остановились. В мою задачу входило размещение санотдела санитарных подразделений армии. К 15-16 часам стали подъезжать отделы штаба армии, в том числе и санитарный отдел. Мы встречали их на военной шоссейной дороге. Начсанарм вышел из своей машины и приказал мне: "Вам придется выполнять роль регулировщика. Вас знают санитарные подразделения армии, поэтому им легче будет обращаться к вам". Я стал на дорогу и указывал подъезжающим санитарным частям их новое место дислокации. Уже было совсем темно, машины шли почти без всякого освещения, лишь "глазки" на почернелых фарах едва освещали дорогу под колесами. Чтобы не пропускать свои машины, мы, квартирьеры, выдвигались как можно ближе к надвигающимуся из темноты автотранспорту. Санитарные машины, заметив меня, останавливались и спрашивали, куда им ехать. Я показывал им различные районы леса влево от дороги на Вязьму.
   Эта работа протекала не в тиши ночи, а под непрекращающимся контролем за движением наших отступающих частей со стороны авиации противника. Немцы, "подвесив" ярко освещающую местность ракету, наблюдали за движением транспорта, сбрасывали с дежуривших самолетов мелкие бомбы и, обстреливая из пулеметов, безуспешно пытаясь сеять панику в наших рядах. Я стоял у края дороги и, улавливая по звуку приближение самолетов, отбегал в сторону от дороги, пока разрывались бомбы. Но вот как-то бомбы посыпались недалеко от места, где я лежал. Одна из них разор­валась в нескольких метрах от меня, сильно оглушила, но осколки веером отлетели от места разрыва вверх, не задев меня.
   Размещение наших подразделений продолжалось всю ночь и следующее утро. В полдень подошел начсанарм Рофе и обратился ко мне: "Ну, что тов. Акопов, сильно устал?"
   - Устал, товарищ начсанарм, - ответил я ему, - но машины еще продол­жают идти.
   - Ничего, мы постоим, а Вы идите в санотдел, отдохните.
   После этого я оставил свой пост и пошел спать, поскольку сон одолевал меня.
   Санотдел был размещен в полукилометре от дороги, в лесу, несколько на возвышенности. Когда я подошел, товарищи предложили мне поесть, но мне есть не хотелось, и я поднялся в первый крытый грузовик и тотчас впал в глубокий сон. Сколько я спал, не могу сказать, но сквозь сон услышал голос начсанарма Рофе и комиссара Сперанского:
   - Не хотите поехать с нами? - спросил начсанарм Рофе.
   - Если приказываете, то, конечно, поеду, - ответил я сквозь сон.
   - Нет, это не приказ, но если хотите, поедем с нами - продолжал он.
   - Если разрешите, я отдохну, посплю немного - ответил я.
   - Хорошо, спите, - ответил начсанарм, и вместе со Сперанским они удалились.
   Я не знал, что они уходят от нас навсегда...
   Спустя много лет, в 1949 году, от начальника военной кафедры Са­маркандского мединститута тов. Маневича я узнал, что Рофе жив. Следовательно, ему, возможно и Сперанскому, удалось "проскочить" в те считанные часы до того, как немцы окончательно плотно замкнут кольцо. И они знали, что это случится. Мы находились лишь в нескольких километрах от Вязьмы.
   В своих мемуарах о войне, в разделе "Где правда жизни?" я подробно рассказал о том, как ушли от нас Рофе и Сперанский. Я счастлив, что не пошел с ними, остался с чистой совестью, и никто не упрекнет меня в том, что оставил раненых и больных товарищей на произвол судьбы и удрал, спасая собственную шкуру, хотя, если бы я ушел с ними, то избежал бы многих моральных и физических страданий, которые мне предстояли, успешно продвигался бы по службе, был отмечен наградами и, конечно, в соответствии с занимаемой высокой должностью, получил бы звание полковника медицинской службы. Но если бы я ушел с Рофе и Сперанским, то всю жизнь проклинал бы себя за нечестность и измену товарищам. Нет, что ни говорите, я действительно счастлив, что не пошел дорогой бесчестия, хотя это обошлось мне очень дорого!
   Итак, где правда в жизни? Этот вопрос не раз мучил меня на моем жизненном пути. Я не оставил свой пост, товарищей, раненых и вверенные нам санитар­ные подразделения и не спас свою шкуру. Если бы я пошел на путь, который открывал мне своей добротой начсанарм Рофе, я избежал бы все беды, не попал бы в плен, но зато был бы преследуем своей совестью всю свою жизнь! Я не знаю, спросили ли кто-либо у Рофе и Сперанского, как они оказались восточное Вязьмы, когда армия и ее штаб, в том числе и санотдел, находились в окружении, боролись, чтобы прор­вать вражье кольцо и присоединиться к своим войскам? Боюсь, что нет! Наверное, это не первый случай, когда в жизни берет верх не правда, а ловкость! Приведу еще пример. В тяжелые дни войны, особенно на нашем главном направлении - центральном отрезке Западного фронта - покинул нас, оставив ответственную должность консультанта 19-й армии и устроился внештатным помощником маляролога фронта профессор Георгий Павлович Руднев - мой друг, с которым мы принимали первое боевое крещение по прибытии на фронт. Он лучше знал, что, оставляя свой высокий и почетный пост консультанта-эпидемиолога армии, он будет дальше, восточнее второго эшелона штаба армии на 150-200 км., подальше от опасно­сти, а впереди - зеленая улица большой и блистательной карьеры. Катастрофическое окружение наших войск под Вязьмой его не коснулось, он остался по ту сторону огромного кольца. Впоследствии же он получил кафедру и квартиру в Москве, был назначен редактором одного раздела многотомного труда "Советская медицина в Великую Отечественную войну", на что ему было отпущено 7 млн. рублей (в старом исчислении) вошел в число заслуженных ученых страны, как сказано, в БМЭ (М.,1962), с.1231,: "Руднев Георгий Павлович (род. в 1899 г.), - крупный советский инфекционист, действительный член АМН СССР... с 1937 по 1941 гг. - зав. кафедрой инфекционных болезней Ростовского мединститута... В годы Великой Отечественной войны Р. находился на фронте в качестве консультанта-инфекциониста, выполняя задания Главного военно-санитарного управления Советской Армии. С 1944 г. - зав. кафедрой инфекционных болезней Центрального ин-та усовершенствования врачей... В I948-I955 гг. Р. состоял членом Бюро отделения клинической медицины АНИ СССР, а с 1953 по 1957 г. являлся академиком-секретарем этого отде­ления; с I960-I962 гг. - член Президиума АМН СССР. Р. является зам. ре­дактора отдела эпидемиологии и инфекционных болезней во 2-м издании БМЭ" (т.е. того самого издания, в котором опубликована статья о нем).
   Что касается его работы консультанта-инфекциониста и выполнения задания Главного санитарного управления Советской Армии, то следует скакать, что тот короткий период пребывания его в санотделе 19-й армии, он ни разу не бывал в районе первого эшелона 19-й армии. Не случайно, конечно, что не сказано в какой армии он был консультантом, откуда перешел на долж­ность внештатного маляролога (об этом тоже ничего не пишется в этой биографии, представленной в БМЭ). Какая же малярия на Западном фронте, да еще в осенне-зимнее время?!
   Как я отметил, начсанарм Рофе был добрым, хорошим человеком, забот­ливо относился ко мне, даже хотел вывести из окружения. Г.П.Руднев также был человеком добрым и мягким, также относился ко мне хорошо. Но, если подойти к этому с принципиальных позиций, то невозможно оправдать их бегство от трудностей, выпавших на нашу долю. И вот, Руднев, который уберег себя от опасностей войны, был поднят на щит славы, а заменивший его полковник медслужбы Пегов, отдавший себя своему долгу, - делу Победы над врагом, попал в плен, в Белый дом, "дом смерти", и если, в лучшем случае, ему удалось каким-то чудом вырваться оттуда, то затем он непременно попал в ПФЛ (проверочно-фильтрационный лагерь), стал "контингентом" (как звали тогда проверяемых в ПФЛ), претерпел много унижений и оскорблений, пока прошел эту "проверку", чтобы потом в течение многих лет заполнять 26-й пункт анкеты по кадрам: "Был ли в плену?".
   Итак, не по вине противника мы лишились начсанарма Рофе и комиссара санотдела Сперанского, а 7 октября вновь пустились в путь вслед за вереницей автомашин штаба армии. Противник не препятствовал нашему движению, пока у переправ не скапливалось сотни машин, тогда налетали фашистские стервятники и бомбили. Одной из широко известных переправ была "Соловьевская переправа". Как-то немцам удалось уничтожить там сотни машин. Мы подошли к деревянному мосту, через который должны были переправиться на восточный берег Днепра. Моя машина была на расстоянии 10-15 м от моста, когда налетела эскадрилья фашистских бомбардировщиков, состоящая из 12-15 самолетов, начала сбрасывать бомбы на мост. Впереди себя, прямо на дороге, я увидел тесный одиночный окоп, вырытый в песчаной почве, и с трудом влез в него. Голова была защищена, как обычно, каской, но я - ни в этот раз, и в никакой другой не мог уследить за действиями самолетов, точнее, за падавшими бомбами: куда они падали, я уже не видел. Вообще переправа на войне -"самое узкое место", когда других дорог нет, вброд не перейдешь - болота, назад не вернешься - сзади наступают "на пятки", огромное количество автомашин, идущих "впритык" друг к другу, - некуда свернуть, а впереди "пробка", затор транспортных средств, сверху - бомбы противника, падающие и разрывающиеся то тут, то там! А если ко всему этому добавится еще паника, то и до отчаяния рукой подать...
   Я уже говорил, что машины наши шли почти безостановочно то в од­ном, то в другом направлении. Но если бы у кого-то спросили, куда мы едем, то никто не смог бы ответить на этот вопрос - просто идет впереди машина, я следую за ней.
   В нашей армии имелось новое оружие - особая бесстволовая реактив­ная артиллерия, смонтированная на грузовых машинах. Ее залп был сокрушительным и выжигал все живое, поэтому это оружие наводило ужас на противника и вместе с тем оно было неуловимо: после одного залпа сразу покидало свое местонахождение и передвигалось на новые позиции. И вот теперь, чтобы наши "Катюши" не попали в руки противника, было приказано взорвать эту батарею. Было грустно смотреть, как их отвезли в сторону, чтобы взорвать... Мы продолжали свои попытки вырваться из окружения.
  

Окружение наших войск под Вязьмой

   Характерно, что немцы, хотя и продолжали контролировать наше движение, свои активные боевые действия явно уменьшили. Нам было обидно, что ни один наш са­молет, хотя бы "У-2", не появлялся в нашем небе, чтобы показать нам наиболее рациональный путь для прорыва из вражеского окружения. Нам казалось, что никто, в том числе и генерал Лукин, не знает, куда и зачем бежим. Однажды у радиорубки собралось несколько генералов: предстоял разговор с Верховным главнокомандующим Сталиным. Все надеялись, что он окажет поддержку, поможет выходу из окружения армий (В "Военно-историческом журнале" И.С.Конев писал, что в окружении Вязьма-Брянск было четыре армии, а я помню, что было шесть армий, хотя и четыре армии - это колоссальная сила!) Кто-то из генералов говорил по телефону, остальные с надеждой ждали ответа Сталина. Однако вскоре он вышел из радиорубки и безнадежно махнул рукой: "Сталин сказал, держитесь сами, помощи не будет!" С этой неутешительной вестью все разошлись по своим частям.
   В один из последних дней наших потуг по прорыву из окружения, группа санотделовцев собралась в санитарной машине. Нам стало известно, что завтра-послезавтра мы должны прорвать кольцо вражеского "котла". Рядом с нашей санитарной машиной стала полевая почта, где собралось большое количество посылок из дома. Там обнаружили посылку на имя инструктора санотдела Лившица, который уже недели две как не работал у нас, был переведен в какой-то медсанбат. Раньше, объ­езжая санитарные подразделения армии, я как-то заночевал в его шикарно обставленной землянке, стены которой были обклеены обоями, горел электрический свет (!), на ужин нам принесли отлично прожаренную печень со свежими помидорами (!). Словом, талант нашего друга по организации быта полностью проявился в медсанбате, тогда как в санотделе он вместе с нами терпел всякие лишения, свойственные фронтовой жизни. Где был теперь Лившиц, мы не знали. Наш учитель Алексей Федорович предложил всем одеться в новое чистое белье, так как завтра мы можем быть ранены и нехоро­шо, если не в свежем чистом белье. Все переоделись, а моего чемодана не оказалось. Товарищи, вскрывшие посылочный ящик, присланный на имя Лившица, обнаружили в нем чистое белье и предложили надеть его. "Все равно посылка Лившицу не достанется", - говорили мне. Я это сделал не без колебаний: этично ли так поступать с вещами отсутствующего товарища. Но мы в этот же вечер должны были зарыть все наши вещи, чтобы не достались немцам (что было так и сделано, но, как нам стало известно позже, местные крестьяне отрыли и присвоили их; ну и ладно, все же не немцы!).
   Вечер, проведенный с Алексеем Федоровичем и с другими товарищами из санотдела, стал нашим прощальным вечером. На следующий день, 11 октября, судьба разбросала нас в разные стороны и не дала собраться не только в течение всей войны, но и в последующие годы. Мы продолжали ехать неизвестно куда. Санотделовцы оказались разделенными по разным машинам, к вечеру мы стояли на какой-то опушке леса, где было еще десяток других машин, остальные находились на других опушках или дорогах. Вдруг нас известили, что нужно собраться на поляне, в отдельно стоящем сарае. Туда пришли и с других стоянок подразделений штаба нашей армии. В огромном дощатом сарае собралось около 300 офицеров - работников штаба армии. Явился представитель командо­вания армии и сообщил, что мы окружены, то есть то, что нам было известно давно, но никто не осмеливался говорить об этом вслух. Затем он сказал, что завтра мы будем выходить из окружения штыковой атакой и что сам командующий пойдет в штыки. Это не произвело положительного впечатления: если команду­ющий армией пойдет в штыковую атаку, то, видно, дело совсем плохо, подумали мы. Затем представитель командования предложил выйти из сарая и строиться. Кто-то запустил из леса ракету, и через 1-2 минуты появился немецкий бомбардировщик, но не сбросил бомбы. После того, как все выстроились, представитель командования сообщил, что для прорыва кольца вражеского окружения необходимо организовать из штабных работников роты. Затем спросил, кто желает командовать 1-й особой ротой, - шаг вперед. Никто не сдвинулся с места. Он продолжил: кто желает командовать второй особой ротой, - результат тот же, кто желает командовать третьей особой ротой, - опять полное молчание. Тогда он скомандовал: "Смирно!" и объявил: приказываю подполковнику X взять на себя командование первой особой ротой, майору Y - второй и майору Z - третьей особой ротой. "Всем командиром рот подойти ко мне", - заключил он, скомандовал "Вольно!", предложив ждать указаний от вновь назначенных ротных командиров. Мы, врачи, присутствующие при формировании особых рот штабных работников армии по прорыву, были удивлены и огорчены, что кадровые военные, офицеры, окончившие специальные военные учебные заведения, академии, отказываются взять на себя ответственность в такой сложной ситуации. Мы так и не узнали; а где же наши десять стрелковых дивизий и переданные 19-й армии специальные подразделения? Где они, почему не бросят всю эту стотысячную армию, чтобы всей мощью прорвать вражеское окружение? На эти вопросы никто не мог ответить. Я был зачислен во вторую особую роту, которой командовал майор (его фамилии я не запомнил). В ночь под 12-е октября мы провели в своих новых ротах. С вечера еще я заметил, что все, в том числе командир особой роты, начали спать, кто как приспособился, чаще всего, сидя. Я разбудил комроты и спрашиваю: "Как же мы можем спать, если находимся в окружении? Хотя бы выставили охрану!" Он остался недовольным таким требованием, но все же выделил несколько человек для охраны. Так провели тревожную ночь.
   Наступило утро. Бойцы нашей роты проснулись. Вдруг мы заметили движущую колонну танков, которая была от нас на расстоянии в один километр. Сперва нам показалось, что это советские танки, обрадовались, но в течение 3-4 минут стало ясно, что это танки противника. Мы следили за их движением, неожиданно появилась дымовая заве­са высотой в 3-4 метра, которая быстро двигалась вперед и полностью закрыла танки. Когда солнце стало подниматься над горизонтом, рота получила приказ выйти в поход по прорыву кольца окружения. Она выстроилась, двинулась вперед, затем пошла вперед цепью, прочесывая местность. Так прошли три деревни, но никаких немцев не встретили. Впрочем, мы вообще ни­кого не встретили. Вероятно, часть населения эвакуировалась, а другая не выходила на улицу.
  

Ранение

  
   Как я сказал, мы прошли три деревни и продолжали идти цепью по местности, но ничего не говорило об общей штыковой атаке, да и "штыков", собственно, не было у нас. Мы шли со своим личным оружием, кроме которого у меня лично бессменно находилась спецсумка для оказания скорой медпомощи. Все мы с армейских должностей сошли к ротным, я был рот­ным фельдшером, а Санкин моим помощником. Никого из санотдельцев в нашей роте больше не было. Не меняя направления нашего движения, мы вышли из леса на какую-то большую лесную поляну и продолжали цепью идти вперед, хотя никого впереди мы не видели. Однако, когда наша цепь дошла до середины поляны, по нам был открыт беглый ружейно-пулеметный и минометный огонь. Цепь залегла. Я предложил отойти до ближайших деревьев, которые были от нас в 20-25 шагах, но Санкин был в состоянии нервного стресса и все повторял: "Постойте, пусть еще вот это пройдет!" - намекая на грозное завывание нового минометного снаряда.
   Между тем с разрывом каждого нового снаряда, враги все больше и больше приближались к нам, начиная с нашего тыла, с запада. Я не знаю, удалось бы нам выйти из зоны минометного огня, если бы с самого начала обстрела мы отошли бы на 40-50 шагов к лесу, но на поляне огонь все усиливался, и я был уверен, что прицельный огонь миномета направлен на прямо на нас с Санкиным, который продолжал: "Вот это еще, вот сейчас..." Вдруг страшный удар по правой ноге, против моей воли сильно поднял и бросил ее. У меня вырвался сильный крик от жуткой боли. Санкин сочувственно, но вместе с тем испуганно крикнул: "Вас ранило? Что же тогда мне делать? Я уйду, я же не врач", - бор­мотал он невнятно. Я разозлился: "Как уйду? Куда уйдете?! Всюду немцы. Вы лучше позаботьтесь пере­вязать меня и давайте переползем все же в менее опасное место - к лесу". С этими словами я повернулся в обратную сторону и по-пластунски, преодолевая страшную боль, начал ползти к окраине леса. Добравшись туда, я увидел глубоко вырытую яму размером 1,5 на 3 метра. С помощью Санкина спустился в эту яму, где он сделал мне первую перевязку, освободив ногу при помощи ножниц от керзового сапога, брюк и кальсон. Когда он обнаружил рану, мы увидели, в нижней трети голени довольно глубокую развороченную рану, которая имела форму почти правильного круга. Она вся была покрыта осколками костной ткани, мягкие ткани были фарширо­ваны этими осколками, напоминающими крупную соль. Рана была ярко-красной, но крови было сравнительно мало, она быстро остановилась после наложения повязки. Сделав повязку, Санкин предпринял шаги по розыску транспорта для моей эвакуации, но куда? Мы были окружены немцами, которые оставляли нас в покое, пока мы не доходили до переправы. Данная перестрелка, начатая немцами на открытой лесной поляне, имела целью не допустить нас к выходу на Вязьму и, конечно, уничтожение живой силы. Позади описанной лесной поляны, на расстоянии полукилометра, Санкиным был обнаружен штаб 89-й стрелковой диви­зии, входившей в состав нашей армии. Он сообщил им о моем ранении и просил помощи эвакуировать в "тыл". Они проявили сочувствие, дали под­воду, ездовой которой был предупрежден строго: доставить меня до ППГ и немедленно вернуться. Прибыла подвода, на которую с помощью Санкина и ездового я поднялся и прилег. Рана продолжала сильно болеть, и это миф о том, что "в горячке" не ощущают боли. Приняв меня, ездовой повернул лошадь на Запад, и мы тронулись под грохот разрывов артиллерийской канонады и ружейно-пулеметного огня. Вдруг я заметил в 200-300 метрах от места моего ранения батарею старых трехдюймовых пушек, которая вступила в единоборство с минометной батарей немцев, расположенной, наверное, около одного километра восточное нашей батареи. Я понял, что дуэль наших пушек с фашистскими минометами была начата гораздо раньше, чем мы вышли на лесную поляну. Тут разыгралась страшная трагедия: весь орудийный расчет действующей пушки погиб. Лишь один с закатанными рукавами гимнастерки открывал замок орудия, поворачивался к снарядным ящикам, брал снаряд, заряжал, целился и стрелял! Как жаль, что я не художник, и не могу перенести на полотно всю картину этой трагедии орудийного расчета. Вокруг действующего орудия лежало несколько трупов в разных позах, но один лежал с раскинутыми руками, как бы облокотив­шись на орудийное колесо, и "смотрел" в небо. Последний живой артиллерист смотрел туда, откуда систематически летели минные снаряды, его взгляд был грозным, полным ненависти и, я бы сказал, азарта. Он не чувствовал, что все его лицо забрызгано кровью погибших товарищей, и ничего не видел вокруг, кроме подлого врага. Рассматривая смертный поединок этого артиллериста с фашистским минометчиком, я понял, что осколок минного снаряда, который ранил меня, был пред­назначен ему, этому безымянному герою Великой Отечественной войны, который, скорее всего, погиб этом единоборстве, как и его товарищи, так и оставшись не замеченным!
   И 20 минут не прошло, как меня привезли в молодой лес, где находился ППГ нашей армии. Ездовой вежливо попрощался со мной и, как бы оправдываясь, сказал: "Мне приказали оставить вас и немедленно вернуться в штаб дивизии". "Спасибо Вам, - ответил я, - приказ нужно выполнять".
   ППГ расположился в молодняке леса, который просматривался насквозь. Разумеется, никаких зданий или даже палаток здесь не было. Ездовой передал меня дежурному, просил известить начальника ППГ. Его разыскали, он подошел ко мне (я лежал на земле), посмотрел и сказал: "Товарищ начальник, у меня нет ни коек, ни носилок, ни транспорта. Пять тысяч раненых лежат на земле. Вы будете пять тысяч первый". - Затем добавил: "Ничем помочь вам я не смогу, при всем моем желании". "Сделайте меня пять тысяч первым, - сказал я ему, - чтобы не валялся одиночкой, я не хочу, чтобы вы меня выделили: какая судьба у всех раненых, такой пусть будет и моя!". Пока мы разговаривали, к нам подошел один пожилой военврач с козлиной бородой и говорит: "Товарищ начальник! Раз вы ранены, я вам уступаю одноконную под­воду, на которой я все время ехал, а сам пойду пешком. Но я должен предупредить, что на подводе мины! Вы будете ехать на минах! Если согласны, пожалуйста, займите подводу, она здесь, рядом". Я был тронут и глубоко благодарен ему за такой благородный поступок, но хорошо знал, что при близком взрыве снаряда или выстреле из орудия, не исключена возможность взрыва мин от детонации. Я все же согласился ехать на подводе, так как мое ранение не поз­воляло мне ходить или стать на ноги на короткий срок. Поэтому в условиях полного отсутствия санитарного транспорта, в окружении, при отсутствии даже костылей, я был совершенно беспомощен, и не было перспектив выйти из окружения. Я вновь поблагодарил этого врача, и меня подняли и положили на подводу с минами, которых, впрочем, я не видел, так как они были покрыты брезентом. Наступила ночь, была тишина, стрельба прекратилась. Я уснул, проснулся рано. Начинался рассвет. Где-то впереди, в той стороне, откуда вчера меня привезли в этот ППГ, машины пришли в движение, стали выходить на дорогу, держа курс на Восток. За машинами вперемешку пошли подводы. Моя подвода шла за какой-то полевой кухней. Сзади моей подводы шла грузо­вая машина, но я не знал, с каким грузом. Было отрадно, что весь транспорт шел спокойно: никто никого не перегонял, как это бывало иногда в другие дни. Двигались навстречу утренней заре, организованно и с надеждой. Это было 15-го октября 1941 года. Почему-то вдруг вспомнил 13-е число в апреле 41-го, когда я выступал с защитой диссертации в Москве, а добрая Елена Андреевна Корж, чтобы подбодрить меня, сказала: "13-е число - это мой "счастливый день", сегодня я уступаю его Вам, пусть Ваша защита будет успешной!" Она и была успешной. Но сейчас нет Елены Андреевны, кто же пожертвует свой удачливый день, чтобы помочь мне выйти из этой сложной обстановки?

Последняя переправа

   Движение продолжалось спокойно, в тишине, как будто и не было вокруг нас фашистских захватчиков, и мы надеялись, что выйдем из окружения, соедини­мся со своими войсками. Уже прошли более десяти километров. Тихо кругом. Наконец, вереница наших транспортов подходит к переправе - деревянному мосту, который находится несколько ниже уровня дороги. Подвода, на которой я лежал, была на расстоянии 50-60 м. от места, когда немцы открыли ураганный огонь из всех видов оружия. Взрывы разных снарядов, винтовочная и пулеметная стрельба наших солдат по самолету-корректировщику, который летел в районе переправы и корректировал артиллерийский огонь по нашим машинам. Все сливалось в общий страшный гул. С нами в районе переправы не было ни орудий, ни минометов, ни танков, ни зенитных орудий и пулеметов. Поэтому тысячи солдат поднимали свои винтовки и стволы единичных ручных пулеметов и стреляли по двухфюзеляжному корректировщику, который летел очень низко, но не проявлял какого-либо беспокойства. А артиллерия была по мосту, но снаряды падали лишь вокруг него. Эта переправа была очень важной для нас, за нею оставалось шесть километров, чтобы достигнуть Вязьмы (мы тогда не знали, что она пала 7-го октября 1941г).
   Моя подвода быстро вступила на мост, когда впереди него застряла полевая кухня (одно колесо провалилось с моста, который не имел перил). Несмотря на ураганный огонь, нашлось несколько смельчаков-солдат, которые пытались поднять колесо кухни, но тщетно. Тогда они попытались свалить кухню в болото, чтобы она не задерживала переправу транспорта, так как мост был настолько узким, что исключало возможность проехать рядом с этим препятствием. Наверное, и минуты не прошло, как я с подво­дой оказался на мосту, но, казалось, прошла вечность! А тут артогонь все больше и больше приближался к мосту. Не более как в 30-40 м. южнее моста прямое попадание артснаряда разнесло подводу, и в какой-то миг ее колесо оказалось высоко в воздухе. Одновременно я за­метил, как грузовая машина, которая шла за моей подводой почти впритирку, стала разворачиваться, чтобы вернуться туда, откуда мы прибыли. В то же мгновение я принял решение: бросить свой рюкзак и некоторые другие вещи и забраться на грузовую машину, чтобы удалиться от этого опаснейшего моста. В то время, когда машина, еще не взошедшая на доски моста, стала разворачиваться, я схватился руками за борт машины, подтянулся и бросил себя в кузов уже движу­щейся назад машины, но, как оказалось, он был полон ле­жащими ранеными, которые стали сильно кричать на меня: "Какого черта лезешь, тут и без тебя полно". Но что делать? Я остался в машине, постепенно потеснил соседей и вполне "поместился". Ко мне стали относиться примирительно. Однако через несколько минут машина подошла к какой-то лесной поляне неподалеку от главной дороги. Здесь было большое количество грузовых машин, загруженных галетами, водкой, снарядами, патронами, товарами военторга. Много было машин, груженых ранеными, как наша. На одной из полуторок, высоко на досках, лежал израненный полковой комиссар. Он приподнялся на руках и пытался собрать танкистов и организовать группу по прорыву кольца вражеского окружения: "Товарищи танкисты, - обратился он к ним, - вы же не пехота, давай­те соберемся и вместе вырвемся из мешка!" Призыв полкового комиссара имел успех: начали собираться вокруг его машины, он продолжал поднимать их дух. Но стихийный митинг был сорван: появился бомбардировщик, который начал бросать бомбы на собравшуюся толпу и значительное скопление машин.
   Как только машина, в которой я ехал, прибыла на эту поляну, я слез, так как в ней было очень тесно: не только я давил чьи-то сломан­ные конечности, но и другие касались моей боль­ной ноги, вызывая нестерпимую боль. Один из работников штаба армии, увидев меня с раненой ногой, срезал мне палку, чтобы я смог опираться на нее, но она была плохо отшлифована, и было очень больно опираться на нее ладонью. И все же в такой момент сре­зать палку и оттесать для товарища может только человек большой души, чуткий и отзывчивый. Опираясь на эту мою палку, я с большим вниманием слушал полкового комиссара, когда вдруг все помутилось кругом, страшная боль щеки, вызванная ударом кома земли, отбросившего меня в сторону. Все разбегались, были и раненые, но полкового комиссара не стало, он был убит. Несколько человек, оказавшихся также на этой поляне, в том числе и тот, что постругал мне палку, потянули меня в лес, который начинался тут же, у поляны. Эти люди работали в различных отделах штаба армии, но мы встречались, и они меня знали. Поэтому всячески подбадривали меня, чтобы я не отставал от них. Но легко ска­зать - не отставать, когда перелом основной, большеберцовой кости ноги, а они либо вовсе не были ранены, либо имели легкие ранения верхних конечностей. Поэтому, несмотря на все старания, я отставал от них на 15-20 шагов. Мы находились в небольшом лесу, пытались выйти через него на западную окраину, но она уже была занята немцами, которые открыли по нам пулеметные очереди еще до того, как мы дошли до окраины леса. Мы кинулись бежать в обратном направлении (теперь на какое-то мгно­вение я был впереди), но, не дойдя до места, откуда выходили с запада, заметили несколько немецких танков. Положение наше стало катастрофическим: либо смерть, либо плен! В том и другом случае нельзя допустить, чтобы наши партбилеты попали в руки фашистов! Поэтому, лежа в окопе в лесу, из левого нагрудного кармана я достал свой партбилет, разорвал на куски и закопал на дне окопа, в котором сидел, здесь же зарыл свое личное оружие - пистолет ТТ. Все было кончено: с автоматами в руках немцы стали прочесывать лесок, стреляя на ходу и крича: "лозь, лозь!" - то есть, выходи, выходи!
  

Все кончено

  
   Все было кончено... Кто же виноват? Как случилось, что Командующий Западным фронтом, он же Главнокомандующий Вооруженными силами страны, он же председатель Совета Министров СССР, он же Генеральный секретарь ЦК ВКП(б) генералиссимус И.В.Сталин 7 октября 1941 года, по свидетельству Г.К. Жукова, говорил ему: "Не могу добиться ясного доклада, что происходит сейчас, где противник? Где наши войска? Поезжайте немедленно в штаб Западного фронта, разберитесь там с обстановкой и позвоните мне в любое время суток, я буду ждать!!!" Что же можно было ждать от окруженных и разбросанных на большой территории частей, потерявших руководство, лишенных связи, единого плана, элементарной помощи и указания направления действий или отступления, если не было иного пути?! По словам Г.К.Жукова, "В Западном направлении сложилась крайне опасная обстановка, все пути на Москву, по существу, были открыты..." Однако, "армии, попавшие в окружение, дрались героически, они сыг­рали большую роль, и главное заключается в том, что они дрались, а не бежали" (И.С.Конев). Число окруженных под Вязьмой составляло 28 дивизий. Они сковали и измо­тали противника, нанесли ему такой тяжелый урон, который дал возможность командованию Западных фронтов подготовить контрудары, а "это был в полном смысле "огонь на себя". В таких условиях захватчикам удалось преодолеть окруженные груп­пировки и двинуться на Москву, но за это время там успели подгото­виться к обороне, а затем и нанести удар по врагу. "В этой битве они потеряли пятьдесят тысяч убитыми, обмороженными, ранеными. Захват­чики вошли в Москву, но... пленными, под конвоем" (А.Иващенко. Как это было на войне. // Комсомоль­ская правда, 23 мая 1968 г., N 118)...
   Говорят, "сверху виднее" или: "начальству виднее". В общем, это правильно, но если не закрывают глаза, если орган зрения не страдает патологией, ведущей к снижению зрения! Главному командованию, конечно, лучше знать, как поступать со своими войсками и полко­водцами, но в окружении я не раз слышал, что если бы не отозвали от нас командующего 19-й армией И.С.Конева, то он не дал бы окружить нашу армию, по крайней мере, нашел бы выход из окружения. Несомненно одно: если бы командование объединило силы 28 окруженных дивизий, указало бы направление движения этих войск, тo из окружения вышли бы и, возможно даже нанесли бы чувствительный удар окружавшим немецким войскам с тыла. Но, к сожалению, этого не случилось и, по меньшей мере, четверть миллиона боеспособных войск не были бы уничтожены или взяты в плен!

Сбор обезоруженных измученных людей

   Недалеко от лесной поляны, где погиб полковой комиссар, на большой площа­ди немцы собирали группы измученных обезоруженных красноармейцев. Здесь, на передовой линии, я не видел, чтобы немцы били плен­ных, лишь грубо покрикивали на них. После контузии сильно ныло у меня в деснах, два зуба были выбиты, остальные, особенно справа, расшатались. Но контузия привела к общему угнетению и упадку сил, тем более, от беготни чуть ли не на одной ноге растревожилась моя рана, которая сильно болела. Некоторое время я, сидя на земле, полудремал. Когда проснулся, увидел начальника политотдела, в рубашке, на месте петлиц кото­рой был виден след знака отличия - ромбы. Один из плененных крас­ноармейцев подошел, обратился к нему по военному: "Товарищ начальник политотдела!". На него тут же шикнули: "Ты с ума сошел? Забыл, где находишься, к чему такое обращение, ты что, выдать хочешь?" - шепнул ему один из сидящих рядом. Красноармеец, знавший начполитотдела, сильно смутился, оглянулся вокруг с грустью и ответил: "Да что Вы, ребята!"
   Начполитотдела стоял недалеко от меня, и я отчетливо видел, как он побледнел, когда к нему обратились по званию, что могло кончиться для него весьма печально: как потом мы узнали, политработников и евреев немцы обычно расстреливали! Надвигались сумерки. Было холодно. Я весь продрог. Вдруг возле меня прошла военврач-токсиколог одного из медсанбатов армии. Увидев меня, она сочувственно стала расспрашивать, затем подозвала стоявшего недалеко от нас военнопленного и сказала: "Доктор! Я прошу Вас, если Вас спросят, скажите, что он мой муж... Знаете, говорят, что немцы обращаются с пленницами как с товаром, но если узнают, что я с мужем, то, наверное, не будут трогать. Вы сделаете это для меня?" Я согласился быть лжесвидетелем, чтобы это сберегло ее честь. Она была довольна моим согласием и отошла от меня вместе с "мужем". Трагедия этой женщины была особенно большой. Она как специалист-токсиколог была мобилизована и отправлена на фронт, а ее муж был оставлен с детьми в Ростове-на-Дону. Ко всему этому теперь прибавился фашистский плен, который был страшен не только женщинам.
   Холод все усиливался. Уже вечерело. Неожиданно появилась вышеназванная женщина-токсиколог и предложила перейти в сарай, который находился в 50 метрах. Я поднялся, тяжело опираясь на палку, и с большим трудом двинулся зa нею. В дощатом сарае, куда она привела меня, было yжe полно раненых. Они потеснились и посадили меня. Оказалось, этот сарай был без крыши, так что здесь вряд ли было теплее, чем во дворе. Правда, стены сарая защищали нас от ветра. Утомление и переживания дня взяли верх, и я зас­нул тяжелым, неприятным сном. Вдруг слышу, меня будят, эта была та же женщина-токсиколог. Она пришла обрадовать меня тем, что имеется возможность отправить раненых в немецкий госпиталь, куда она хочет отправить и меня. (Тут только я заметил, что все мы были покрыты снегом в 3 см.) Ни она, ни я не подозревали в происходящем никакого подвоха. Пришла высокая товаропассажирская машина типа "Студебеккер". Мне помогли подняться в кузов, где я занял место на широкой скамейке. Это было около 22 часов. Было совершенно темно и очень холодно, причем холод усиливался во время движения открытой машины. Но надо было все перетерпеть, чтобы в госпитале немного отдохнуть, прийти в себя, найти выход из создавшегося положения. Может быть, удастся из госпиталя сбежать? - мечтал я про себя...
  

Советские военнопленные по этапам

  
   С зажженными фарами машина разрезала темноту, и я издали увидел многотысячную толпу, окруженную немецкими солдатами и собаками. Пленные печально сидели вокруг костров и грелись. Вот тебе и немецкий госпиталь! - промелькнуло у меня в голове, но все же какая-то надежда оставалась. Очень скоро сомнения развеялись: машина остановилась у кос­тров, нам предложили сойти, а кто не мог, тем помогли приглашенные для этого военнопленные. Немец из охраны указал мне место у костра, но там круг был абсолютно тесно замкнут. Заметив, что меня не пускают, немец подошел, покричал на занявших круг военнопленных и в круге "открылась" щель шириной не более 20-25 см. Я смог притиснуться только боком, подставляя лицо и руки к огню, а ноги были вытянуты за кругом, то есть подальше от огня. Прошла первая страшная ночь в немецко-фашистском плену. Оказалось, что раненая нога, на которую была надета воз­духонепроницаемая противоипритная бахила, была защищена от мороза, а пальцы левой здоровой ноги, обутой в кирзовый сапог; замерзли, стали нечув­ствительными. Процесс замерзания левой ноги я чувствовал ночью, но не мог снять сапог, чтобы растереть ногу (было очень холодно, кроме того, заняли бы мое место, к которому я был словно пришитый). Долгие годы пальцы левой ноги давали знать о себе и напоминали ту страшную ночь, когда повезли меня "в немецкий госпиталь" (иногда это продолжается до сих пор!).
   Наступило безотрадное утро. Стали поднимать многотысячную армию военнопленных, проведших кошмарную ночь, двигаться "назад, на Запад". Не о таком кличе мечтали мы, но видно время еще не созрело для этого, "неужели, - думал каждый из нас, - наступит день, когда наши полки по команде "Вперед, на Запад!" пойдут крушить логово фашистского зверя?". - "Наступит!" - твердил внутренний голос изнуренных, измученных и униженных советских людей. Но пока команду давали наши враги!
   Пока ставили в строй не раненых военнопленных, никто не обращал внимания на нас. Наконец, подняли в строй последние группы людей и начали бегать вокруг нас. Откуда-то пригнали 10 или 12 крестьянских одноконных подвод, навалили раненых по несколько человек, не считаясь с тем, что этот "навал" стесняет, давит раненые конечности и другие органы, и колонна двинулась за пешей колонной на Запад, в неведомые края. С обеих сторон колонны военнопленных, через каждые десять шагов, шагает ненавистный фашистский солдат в серо-зеленой форме, с железным изображением кровожадного орла, с таким же стервятником на френче и шинели! У каждого солдата - автомат с большим запасом патронов. У некоторых конвоиров на поводу идут собаки - овчарки, специально обученные разрывать людей, непокорных немецко-фашистскому режиму!
   Очень скоро мы познали, на что способен гитлеровский солдат! Уже много часов движется колонна обреченных на муки и голод людей. Ни хлеба, ни воды, не говоря о горячей пище. Если кто-либо начинает хромать из-за потертости ног или легкого ранения конечностей, ближайший конвоир расстре­ливает его из автомата и, как ни в чем не бывало, продолжает шагать дальше. Но после первых жертв военнопленные старались скрыть от конвоиров хромоту, таких скрывают в рядах, но не всегда это удается. Уже не по одному расстреливают из автоматов, если жаждущие люди нагибаются, чтобы напиться из ручья. Дело идет уже к вечеру, но ни у кого из пленных крошки хлеба не было во рту. Обессиленные, они подбадривают друг друга, идут, чтобы не пасть сраженными фашистской пулей. Мы, раненые, едущие на подводах, по сравнению с пешеходами находимся в выгодном положении - не проявляем свою хромоту! К вечеру нам устраивают привал, где мы проводим ночь. Местом для привала избрали дикий овраг на склоне в стороне от дорог. Многотысячную колонну советских военнопленных согнали на днище оврага, с обеих сторон которого расставили автоматчиков с овчарками. Ни пищи, ни воды! Изнуренные, обессиленные люди падали на холодную землю, взывали о помощи. Но кто им поможет? Те, у которых есть сострадание, сами в таком положении, а бесчувственным типам, воспитанным на человеконенавистнических теориях о высшей арийской расе, нет дела до этих несчастных. Конечно, здесь правы те из советских людей, которые молча переносят удары судьбы, не унижаются перед фашистскими выродками! Но не все могут сдержать свои стоны, физическую боль, жажду, голод...
   В страшных муках прошли вторые сутки фашистского плена. На утро вновь подняли тысячи военнопленных в фашистский тыл. Вновь конвоиры застреливали из автоматов захромавших (это "профилактика" отставания) и тех, кто осмеливался нагнуться, чтобы набрать воды из ручья в пилотку или даже пить прямо из лужи!
   На третьи сутки наших мучений показались русские женщины, которые издали бросали пленным вареную в мундирах картошку, куски хлеба, сухарики, капусту, морковь и прочее, что в какой-то степени может утолить голод и жажду. Однако это было каплей в море, редко кому доставались эти крохи и, конечно, никого не насыщали. Но и это озлобляло наших конвоиров, которые стреляли не только вверх, но и прямо в толпу женщин, желавших поделиться со своими братьями, мужьями и родителями куском еды. Однако, нам, раненым на подводах, за эти дни ничего не досталось: я три дня буквально не открывал рта - ни воды, ни пищи, ни табака (я в те дни еще курил!) не имел. К обеденному времени третьего дня пошел дождь. Идущие в пешем строю сильно намокли, но на нашей подводе оказался брезент, который защищал нас от дождя. Однако настроение мое (и всех остальных) было отвратительным, упадническим. Казалось, для нас нет никакой перспективы. Не знаю, в каком медсанбате нашей армии это было, мне передали пузырек с мышьяковистого ангидрида, примерно около 2-3 граммов. Почему-то этот пузырек все время был со мной, и раньше я не знал, что с ним делать. И вот теперь, в один из самых тяжелых дней моей жизни, рука потянулась к этому пузырьку. Мне подумалось: чем так жить, лучше умереть! Однако когда взял в руки пузырек, опомнился: "А разве трудно вызвать смерть в любой момент, хотя бы приблизившись к солдату-конвоиру?" Я решил отогнать от себя такое мрачное настроение и, в тот момент, когда наша подвода проходила по какому-то деревянному мосту, по обеим сторонам которого было болото, я бросил пузырек с мышьяком далеко в камыши...
   Наши подводы медленно тянулись за колонной военноплен­ных. К вечеру наш "табор" достиг какой-то деревни. Мы въехали в какой-то большой хозяйственный двор. Недалеко от этого двора находилось неубранное картофельное поле. Наши конвоиры разрешили в течение короткого времени (не помню точно, сколько минут) выкопать себе кар­тошку, сварить и съесть. Но так как большинство из раненых были либо тяжелоранеными, либо ранены в нижние конечности, далеко не все (в том числе и я) смогли воспользоваться этим "порывом гуманности". А поскольку мы все еще были мокры, то поспешили занять место на сеновале, (куда устремился и я), чтобы хотя бы высохнуть и поспать. Но когда я, преодолевая трудности и боль в ноге, добрался до вершины сеновала, был глубоко разочарован, обнаружив, что сено совершенно мокрое. Я попытался зарыться вглубь, но и там было мокро, и я стал ругать себя за то, что пузырек с мышьяком вышвырнул в болото! Теперь я принял бы его как благо! У меня зуб на зуб не попадал от холода, но двигаться с места я не имел права: мы сами просились на сеновал и получили его. Наши конвоиры скорее перестреляли бы нас, чем перевезли еще куда-то. Поэтому смолчали, перетерпели и, как ни странно, до утра не умерли!
   Утром четвертых суток колонна военнопленных продолжала свой неве­домый путь. Несмотря на строгие запреты подходить к пленным и бросать им хлеб и прочую пищу, несмотря на стрельбу с автоматов, рус­ские женщины уже большими толпами подходили близко к колонне военнопленных: одни просили и уговаривали конвоиров, другие издали бросали в наши ряды хлеб, картошку, капусту, морковь и все, что имели. Надо сказать, что чем дальше в тыл, тем мягче и человечнее ве­ли себя немцы. Дело дошло до того, что некоторые конвоиры отпускали пленных "домой", когда их "жены" узнавали своих мужей и бросались к ним с плачем и выкриками, рискуя быть расстрелянными конвоем: "Ваня, милый, наконец, мы встретились!" Причем, кажется, вначале такие отдельные случайные встречи с мужьями или братьями были действительными, а затем yжe женщины выручали пленных, как могли. Некоторые конвоиры умилялись, спрашивали и верили: "Нах хаузе? Фрау? Ха-ха!" И отпускали. Ведь никто из них не собирался сдавать нас кому-нибудь хотя бы на "штуки"! Не говоря уже о том, что никто не спрашивал ни фамилии, ни звания и должности. Да это и было бы невозможно, так как число военнопленных было огромным.
   В этот, четвертый день, мне, окончательно обессиленному от голода и жажды, попал в руки брошенный в нашу подводу качан капусты, а затем и морковь. Кажется, я был больше рад этим овощам, чем, если бы попал бы в мои руки кусок хлеба, так как пить хотелось больше, чем есть, а капус­та очень подходила для этого.
   На третий или четвертый день нашего нескончаемого, медленно движущегося этапа, когда подводы с ранеными стояли, к нам подходили люди из колонны пешеходов, которые почему-то оказались сзади нас. Вдруг, совершенно неожиданно, заметил меня па подводе А.Н.Герасимов и быстро подо­шел ко мне. Мы встретились печальными взглядами. Он подошел ближе и тихо спросил: "Что сделал с партбилетом?" Я ответил, что, вo избежание попадания его в руки немцев, его уничтожил и закопал. "Ну, и правильно, спокойнее будет на душе, - ответил Анатолий Никанорович". Не успели мы хотя бы вкратце побеседовать, как подали команду, он попрощался со мной и двинулся дальше. Я не подозревал, эта наша встреча была последней, что он падет жертвой варварства фашистов.
   Такими же серыми и безотрадными были следующие два дня...

Ярцево

  
   Какого числа октября было это, я теперь не могу сказать точно, но это был последний день совместного движения в многотысячной колонне советских военнопленных из района Вязьми. Нас конвоировали вооруженные автоматами, пулеметами, ракетницами, карманными фонарями с цветными стеклами для сигнализации и прочими приспособлениями для ведения войны, а также "подкрепленные" значительным количеством идущих на поводу у конвоиров собак - овчарок, готовых по команде своих хозяев разорвать свою жертву. Нас, обезоруженных, физически и морально измотанных, истощенных, голодных и обессиленных, фашисты гнали Куда? Когда кончится этот мучитель­ный поход? Никто не знал.
   Теперь, когда прошло более 30 лет, я не могу объяснить, почему так долго тянулся наш путь по Смоленской области? Помню, что мы двигались очень медленно, но, мне кажется, в первое время немцы не знали, что делать с нами, где и как разместить такое количество военнопленных, поэтому нас вели зигзагами, кружили, считая, что так произойдет "естественный" отбор - больные и слабые погибнут, тем более, что добавлялся и "искусственный" отбор: пo пути часть военнопленных расстреливали. Как я уже говорил, подводы с ранеными пленными всю дорогу шли вслед пешей колонне. Как-то в пути стал моросить дождь. На своих подводах мы укрылись брезентами и не следили за движением всей колонны, как вдруг услышали дикий крик. Я откинул брезент и вижу: бежит к нам разъяренный немецкий солдат с автоматом в руке и ругается: "Какой черт несет вас! Немедленно сверните, освободите дорогу сейчас жe!" - кричал он по-немецки. Я только сейчас заметил, что впереди нет нашей пятой колонны, нет также конвоиров, которые шли с нашими подводами. Куда они подевались? Наши жe конные тихоходы-подводы ползли к мосту, тормозя и расстраивая движение военного транспорта немцев. Было соблазнительно сойти с дороги, поскольку нет возле нас конвоиров. Среди раненых военнопленных я был старше всех по званию. К тому же я знал немецкий язык. Поэтому, приподнявшись на руках, я громко скомандовал: "Bсем подводам сойти с дороги влево, идти параллельно дороге в сторону населенного пункта, к которому мы приближаемся!" Эта команда, очевидно, была всем по душе: одна за другой подводы спускались вниз с дороги и некоторое время шли параллельно с ней, затем свернули и подошли к неизвестному нам населенному пункту, оказавшемуся Ярцево. В этом городе сохранились лишь небольшие домики, опоясывающие город. Еще издали мы заметили значительное количество женщин и стариков, к которым теперь приближались. Как я писал выше, в этом городе я был не впервые, но никак не думал, что появлюсь здесь в качестве военнопленного! Оставалось в этих условиях оставаться верным своему долгу: продолжать войну с ненавистным врагом всеми возможными силами и средствами. Мы подъехали к собравшимся советским гражданам, не сумевшим эвакуироваться. Они окружили нас, начали расспрашивать, как нам удалось "оторваться" от конвоя и что мы думаем делать дальше. Во время этой беседы чувствовалось их искреннее желание помочь нам. Ведь это из тех же людей, которые подходили к нашей колонне, бросали нам какую-то пищу, несмотря на то, что немцы стреляли не только вверх, но и прямо в толпу! Я сказал, что мы просим, чтобы разместили раненых по квартирам и помогли, чем могут и в чем нуждаются военнопленные. Затем добавил: "Подводы и лошади Вам пригодятся в хозяйстве, нам они больше не нужны".
   Среди собравшихся были старики почтенного возраста, к голосу которых прислушивались остальные. Я заметил, что они хотят подробнее расспросить и рассказать нам о своих бедах. Один из них вышел вперед и сказал: "Видно, часть лошадей надо зарезать на мясо раненым и больным (у нас мяса нет), а других лошадей вместе со здоровыми ездовыми направить на лесные работы... или оставить в хозяйствах (уборки урожая, особенно картофеля и капусты). Я одобрительно кивнул сказал: "Вам, конечно, виднее, как использовать лошадей с максимальной пользой и помочь раненым быстрее выздороветь". Тут же распределили раненых по квартирам, причем сами хозяева брали себе раненых и увозили домой. Подводы, лошади, а также ездовые также были распределены между гражданами. Я попал на квартиру старухи Глафиры Ивановны (фамилию ее я и тогда не знал). Меня подвезли к ее дому, помогли сойти с подводы и войти в дом. Как раз в это время мое состояние осложнилось появлением кровавого поноса, обнаруженного мною еще днем, но если бы это стало известно конвою, то я был бы расстрелян.
   Вечером собралась семья Глафиры Ивановны (пришли с картофельного поля) и начали обсуждать мое положение. Я стал просить, чтобы меня повезли в лес, но мне возразили, что в таком состоянии это сделать нельзя: "поправитесь, тогда другое дело". Глафира Ивановна была, несмотря на свои 65-70 лет и слабое телосложение, исключительно деятельна, общительна и добродушна. Она была главою семьи, мужа у нее не было. Семья состояла, по существу, из родственников: какого-то старика, 12-14-летнего внука, двух женщин, одна из которых перед самой войной приехала из Краснодара к родным, но война помешала ей вернуться домой. Мне рассказали, что за два дня до нашего появления в Ярцево несколько человек, возвращаясь с картофельного поля, наскочили на мину и одна из женщин, близкая к семье Глафиры Ивановны, погибла, их переживания по этой утрате были еще свежи.
   Надо сказать, что граждане, почему-либо оставшиеся в оккупации, помогали друг другу. И все, с кем пришлось говорить, хотя и с осторожностью, высказывали свою ненависть к оккупантам. Вечером, на семейном совете решили укрыть меня от немцев. После долгиx размышлений пришли к заключению, что наиболее правдоподобно выдавать меня за мужа краснодарки. Подробно разработали версию, что-де приехал я перед самой войной за женой (которую хорошо знали соседи), но начавшиеся военные действия не позволили вернуться домой. Семья наметила свидетелей, которые при необходимости смогли бы передать эту версию властям, которым можно было доверить эту тайну. Для выполнения этого плана мне было предложено переодеться в "цивильную" (штатскую) форму.
   В первый же день и час моего входа в этот дом, Глафира Ивановна сняла повязку с моей раны, которая издавала страшное зловоние, промыла ее марганцевым раствором, срезала толстый стебель кактуса (алоэ), разрезала его продольно и внутреннюю сторону стебля наложила на рану. После перевязки сразу стало легче, резко уменьшились боли, повязка перестала прилипать к ране. Это была первая перевязка после того, как Санкин наложил на свежую рану стерильный пакет. Глафира Ивановна, как родная мать, проявляла трогательную заботу о моем здоровье. От нее не укрылось и другое страдание, заставляющее с переломанной ногой довольно часто посещать туалет, находящийся во дворе. Прежде всего, она предложила мне судно, от которого я категорически отказался. Затем она предложила мне выпить полстакана разведенного пополам денатурального спирта и закусить двумя дольками чеснока с картошкой (хлеба во всем Ярцево совершенно не было). Я пытался отказываться, но на этот paз у меня ничего не вышло, пришлось подчиниться. Эта "процедура" повторилась за сутки еще три раза. На следующий день мое состояние значительно улучшилось, а еще через день я чувствовал себя совсем хорошо. (В скобках скажу, все жители Ярцево запаслись денатурированным спиртом из прострелянной цистерны на станции). Спустя два дня после пребывания у Глафиры Ивановны, я переоделся в штатское (одежда принадлежала жившему до войны учителю, который уехал в отпуск и из-за войны не смог вернуться в Ярцево). Глафира Ивановна с утра предупредила меня, что я остаюсь дома один и ушла куда-то. В штатском костюме, согласно принятой версии, я должен был играть роль мужа, который приехал за "женой", но ввиду войны "застрял" в Ярцево. Нужно сказать, что женщина, приехавшая из Краснодара, с одной стороны хотела выручить меня, скрыть от немцев, а с другой, она страшно стеснялась, когда говорили ей о "муже".
   В семье Глафиры Ивановны питание, по тем временам, было вполне удовлетворительное. Хотя не было хлеба, но была картошка в неограниченном количестве, ее отваривали в мундире и ели. Тут добавилось еще около трех килограммов мяса от зарезанной лошади. Плохо было с солью: она кончалась, а взять было негде. Почти не было лука. Но жить на таких "харчах" было вполне возможно. Все ездовые постепенно были переправлены в "лес", лошади и подводы, на которых мы ехали, были ликвидированы для немцев. Согласно плану, намеченному как раненым, так и некоторыми жителями Ярцево, у которых они находились, в перспективе мы надеялись по мере выздоровления раненых направлять их на "лесные работы", подразумевая под этим партизанский отряд, о котором нам они намекали.
   Как уже отметил, уже в два дня я преобразился в крестьянина, приехавшего за своей "женой", оставшись один в доме читал какую-то книгу, как в дом ураганом ворвались двое в форме немецких солдат. Один из них на чистом русском языке громко обратился ко мне: "Эй, хозяин! А ну покажи корову!" Я испугался, зная, что означает "показать" корову, когда нет дома ее хозяйки! Молоком этой коровы (можно сказать, единственной) пользовались все маленькие дети, оставшиеся в оккупации. Я был уверен, что корову уведут, а что скажу я хозяйке, доброй Глафире Ивановне, оставившей меня "сторожем"? Подумав об этом, я ответил: "Я не хозяин! Хозяйка скоро придет, зайдите немного позже".
   Но мне не дали говорить. Русский в немецкой форме с фашистской душой перебил меня:
   - Не хозяин? A кто же вы?
  -- Я гость - говорю, - приехал накануне войны за женой...
   Он вновь перебил меня:
   - Откуда приехал? А кто вы такой? - и вдруг, перебив самого себя, сказал:
   - Ну, все равно выходи, покажи корову!
   - Вы же видите корову, она привязана во дворе, - страшно волнуясь, сказал ему, но пререкаться с ним было опасно. Я стал выходить и в этот момент, но от него, как от коршуна, не ускользнула моя хромота, он вновь обратился ко мне: "Это что, вы хромаете? Вы ранены?" Что отвечу ему, кроме правды, рану ведь не скроешь под повязкой: "Да, при разрыве мины был ранен в ногу, на станции..." - "Ну, ладно, покажи корову! Она доится?"
   Выйдя во двор, этот шакал направился к корове, которая сразу им понравилась, и они весело увели ее. Я был возмущен, пытался просить, уговаривать подождать хозяйку, но это не произвело никакого впечатления. Однако они, о чем-то пошушукались и подозрительно смотрели на меня. Я понял: они зайдут за мной или пошлют других, а хозяйки все нет! Я быстро надел свою воен­ную форму, так как в штатском могли принять за разведчика и расстреляли. С другой стороны, если придут эти разбойники, угнавшие корову, они могут вспомнить о том, что я гость, приехал перед войной за женой, но есть надежда, что у них в голове была корова, а не мой рассказ. Что делать? Так или иначе, я рискую, а уходить некуда, да и не могу из-за раненой ноги, а тут все нет Глафиры Ивановны, которая смогла бы что-то посоветовать. А вдруг не придут за мной? Это был лучший, но маловероятный вариант. Так я думал-передумывал, как вдруг во дворе показались два немецких солдата, которые вошли в дом и без каких-либо вопросов предложили поехать с ними, но повезли недалеко - всего нa расстоянии двух-трех кварталов, к счастью, привезли не в комендатуру, а в немецкий госпиталь. Меня сдали часовому, а тот указал у входа на сено, где я мог располагаться, пока будут какие-то распоряжения. Я прилег на сено и с грустью раздумывал о моей судьбе. Вдруг я заметил недалеко от меня стоящего и пристально наблюдавшего за мной внука Глафиры Ивановны. Он заметил мой взгляд, крикнул пару слов: "Она придет за вами..." В этот момент часовой закричал на него, пригрозил автоматом. Мальчик, оглядываясь, удалился, и я больше его не видел.
   Итак, мне не удалось уйти из плена, и в этом виновата была моя раненая нога. Но я был доволен тем, что отняли у немцев более десяти лошадей и подвод, и освободили из плена около 40 человек. Может быть, не всем из них удастся уйти в лес, соединиться с партизанами, не всем удастся выжить в таких условиях, но все, что удастся, - это уже удача! Я пролежал возле военного госпиталя на сене около часа. Это было послеобеденное время. Прибыла какая-то крытая грузовая машина, куда погрузили с тяжелоранеными немецкими солдатами. Затем погрузили также носилки с советской женщиной в цивильной форме, у которой развивалась газовая гангрена, после чего обратились ко мне: "Лoз, лоз!" - выходи, выходи!
  
  
   Смоленская городская больница и пересыльный лагерь советских военнопленных
   Таким образом, меня и женщину с газовой гангреной, вместе с ранеными немецкими военнослужащими привезли в Смоленск. Раненых немцев сдали в немецкий военный госпиталь, женщину повезли в городскую больницу. Ее принимала дежурная врач высокого роста, в возрасте около 40 лет. Когда вносили носилки с русской женщиной в больницу, конвоировавшего меня солдата "осенила" мысль: одним махом избавиться и от меня, оставив меня в Смоленской городской больнице. Он предложил это дежурному врачу, но она категорически отказалась, сказав, что немецкая комендатура строго запретила принимать в больницу военнопленных. Тут попытался и я просить дежурного врача сделать исключение, принять меня как коллегу, тем более, ее заставляет немецкий солдат, но она была неумолима. Однако так велико было желание избавиться от меня, что он громко закричал на нее, схватился за кинжал (нож, заменяющий у немецких солдат штык) и она согласилась. Так меня приняли в Смоленскую городскую больницу, раздели, дали больничное белье, положили на койку и, казалось, фортуна "улыбнулась" мне: я начал фантазировать, что установлю опять связь с Глафирой Ивановной, мне принесут штатский костюм, выпишусь и вновь подамся в Ярцево, в лес...
   Старая солдатская низкая железная кровать была очень жесткой, но я все же уснул крепким сном. Утром меня разбудила сестра и предупредила, что ко мне пришет главный врач. Чрез минуту к моей койке подошел старик с мрачным лицом, одетый в белый халат. Я думал, что он спросит о моем здоровье, о ранении, но он сразу начал с того, что мне нельзя здесь находиться, что "немцы не велят!" держать в больнице военнопленных и т. д. Я попытался просить хотя бы немного подержать, ведь меня привезли сюда немцы и прочее, но он уже не слушал, предложил одеться, вывел в коридор, где меня ждал немецкий солдат, а во дворе линейка, на которой он привез меня в Смоленский пересыльный лагерь - "Дулаг". Он меня никому не сдал, а завез внутрь лагеря, а сам поехал на линейке обратно. Я постоял немного, но никого не встретил, все "обитатели" находились в бараках, в ожидании "этапа", то есть транспорта, который доставит в "постоянный лагерь" - "Шталаг". Когда будет такой транспорт, никто не знал. Опираясь на палку, я направился к единственному каменному зданию в этом лагере. Вдруг, не доходя до него, я встретился с моим однокашником и другом по Кубанскому мединституту и по 19-й армии врачом Александром Яковлевичем Богуславским. Он сообщил, что и его жена Прасковья Ивановна Богуславская, также находится в этом лагере. Он показал перевязочную и сказал, что там работает пленный врач из нашего института Оганес Азнавурян. Затем Саша повел меня в перевязочную. Там была очередь, мы сели с ним прямо на полу, у дверей перевязочной, и в ожидании своей очереди тихо делились между собой о нашем положении. И вот дверь открылась, и я услышал голос Оганеса: "Следующий!" Увидев меня, он тепло поздоровался и приступил к первой врачебной перевязке раны. Затем мы условились держаться вместе (двое Богуславских, Оганес и я). В полдень объявили, что организуется очередной этап, куда будут включены все военнопленные этого "дулага". Мы, все четверо, как было условлено, записались в один спискок. Нам выдали "командировочный паек". Он состоял почти из 500 г. очень плохо выпеченного хольцброда (деревянного хлеба) с большой примесью льняных семян. Есть такой хлеб рискованно вообще, а в дорогу эта опасность возрастает, так как в пути воду не дадут, а хольцброд, как предупреждали более опытные пленные, в толстых кишках восстанавливается почти как дерево, и тогда возникает трудная процедура его извлечения. Теперь я уже не помню, как случилось, что Оганес отстал от нашей компании. На Смоленском вокзале нас погрузили в маленький старый товарный вагон, чудом сохранившийся с дореволюционных времен. 100 чело­век на такой вагон, в числе которых более десяти женщин, создали неописуемую тесноту и духоту. Мы втроем оказались в самом углу вагона, где были притиснуты так, что трудно было уберечь раненные конечности. Встать и передвигаться было невозможно. Двери вагона с обеих сторон закрыты: слева по ходу поезда наглухо (из этой двери выходит наружу приспособленная труба для "малого" туалета, к которому трудно подойти), а справа дверь закрыта снаружи на замок. Охрана на каждый вагон снаружи, в тамбуре - солдат с автоматом.
   Перед посадкой в вагон раздали деревянно-льняной хлеб хольцброд на три дня, по полкилограмма на день, но, как уже сказал, в вагоне рис­кованно кушать такой хлеб. В пути на каких-то станциях нам "милостиво" разрешали выйти напиться и немного освежить смрадный воздух вагона. На каком-то полустанке даже разре­шили женщинам и раненым мужчинам выйти оправиться "по большому". Вышли, но оказалось, что трое мужчин должны оправляться только рядом с женщинами, при попытке зайти за куст конвоир угрожает автоматом (хорошо, что не применяет!), а рядом с женщинами... ничего не получается! Раздается команда "По вагонам!", и поезд медленно набирает скорость и постукивает по рельсам, это "путешествие в ад" длится трое суток и заканчивается в Минске.

Минский лагерь советских военнопленных

   В Минск прибыли утром. Нас вывели из вагонов и повели на большегрузные машины, приспособленные сидениями, и повезли в город. Где-то в центре города, прямо на нашем пути, мы увидели первые виселицы - с женщиной и двумя мужчинами, на груди которых прикреплена надпись: "Мы были партизаны!" Не страхом, а презрением и гневом наполнились наши сердца, когда мы впервые увидели виселицы и повешенных патриотов, а еще больше мы были возмущены, когда увидели низвергнутые взрывом памятники, дорогие каждому советскому человеку! Как только наши машины вышли за черту города, вскоре открылась большая территория, огражденная стройной многорядной, густой и высокой колючей проволокой протяженностью около километра вдоль дороги. Войдя в лагерь на расстоянии около 200 м., машины остановились возле высокого трехэтажного кирпичного здания, как говорили, "Клуба". Надо сказать, что в этом лагере не было обычных лагерных бараков, здесь все здания одно- и двухэтажные, к числу которых относился, и так называемый Белый дом. Как только мы прибыли к "клубу", подошло несколько немецких военнослужащих и "коренные" военнопленные, привлекаемые к обслуживанию вновь прибывающих.
   Нужно сказать, что Минский лагерь - тоже "дулаг" - промежуточный лагерь. Сначала распределили здоровых пленных (не раненых). Затем заместитель старшего врача, из пленных, распределял раненых и врачей. Он сказал, что врачи займут выделенное помещение, на первом этаже "клуба", с фасада, а женщины на том же этаже с противоположной стороны. Раненые должны разместиться в зале 2 этажа. Тут черт дернул меня спросить: "А где должны размещаться раненые врачи?" Мне показалось, что мой вопрос не понравился зам. старшего врача, он посмотрел на меня многозначительно и сказал: "Ладно, помещу вас в "Белый дом", где имеется особая комната для раненых врачей". Вдруг я обратил внимание на одного черноглазого военнопленного низкого роста. Он стоял напротив меня и незаметно от зам. старшего врача делал нам знаки - отрицательно покачивал головой, мол, не ходите в Белый дом! А перед этим Александр Яковлевич попросил не разлучать его с женой, на что врач обещал потом "перевести". Но мы были в недоумении: как быть, кому из этих двух военнопленных верить? Наши сомнения быстро развеялись криком лагерного полицая из пленных. "Чего уставились, как бараны на аптеку? Говорят вам, идите, - закричал он и, размахнувшись, ударил моего друга полицейской дубинкой! Глотая горькую обиду, опираясь на палку и превозмогая сильную боль в раненой, сильно отекшей уже ноге, стараюсь не отстать от полицейского. Мой друг Александр Яковлевич, Саша, поддерживает меня, хотя и он ведь раненый (вместе с женой они получили по пуле в мягкие ткани, на которых сидят). Я возмутился и подумал: почему эта сволочь не заменит красноармейскую форму на немецкую?!

"Белый дом" - дом смерти

   Наконец, мы подходим к "Белому дому". Он занимал около 100 кв. м. площади, огражден высокой густой проволокой, а у входа - полицейский, и тоже в красноармейской форме! Что это, - лагерь в лагере? Да, это так и есть. Oн подходит к нам и начинает обыскивать. У Саши в кармане находит кусок туалетного мыла и откладывает его в сторону, а Сашу, попытавшемуся протестовать, бьет палкой прямо по голове. У меня он находит садовый нож (тот самый, которым Санкин разрезал сапог на раненой ноге). Хотя я молчу, но и меня не минует дубинка: нож в лагере расценивается как холодное оружие. Наконец "обыск" окончен, нас вталкивают в Белый дом. Мы входим в коридор, где снуют взад-вперед обезумевшие люди. После расспросов мы находим "комнату раненых врачей", и заходим в нее. Здесь битком набито много людей: все стоят и сидят на корточках на цементном полу. При входе в комнату, сразу направо, стоит старинная низкая солдатская койка, на ней кто-то сидит в шинели. Я подхожу близко и вижу передо мной военврача первого ранга - инфекциониста Пегова. Он узнает меня, но безучастно отводит взгляд в сторону, долго молчит, затем взды­хает глубоко и, глядя куда-то вдаль, произносит: "Эх, Акопыч, Акопыч (после академика А.Д.Сперанского так иногда ко мне обращались и другие), и ты попал в Белый дом, дом смерти! Отсюда никто не уйдет, наш конец один и он неминуем - смерть! Пегов помолчал и продолжил: "Хоть бы пристрелили, что ли? Может, было бы легче, а то длинная канитель: сначала опухнем с голода, схватим дизентерию и будем бегать на "латрину" (параша, устроенная на носилках, которую в лагерях военнопленных ставили у входных дверей), пока носят ноги, затем, вытянут нас за ноги, потаскают по коридору, ударяя нашими черепками по ступенькам, вынесут во двор и бросят в телегу, свезут, свалят нас в заранее приготовленную яму на 100-200 мест и засыпят хлоркальком, затем землею..." Мое терпение кончилось, я возмутился: "Да перестаньте же, доктор Пегов! Зачем Вы каркаете раньше времени, может, что-нибудь придумаем".
   - Придумаете? Ну и оптимист! - с иронией в голосе воскликнул Пегов. - Придумает он, - с улыбкой, искажающей лицо, - говорит он, - ты лучше посмотри: в этой маленькой комнате поместили 28 врачей, и все на нарах! Ты видишь, что я сижу на койке? Но я купил право на сидение в течение дня: когда настанет ночь, я освобожу это место и лягу под эту же койку, на цементный пол. Но это тоже куплено мною заранее! Здесь все продается, и ты этого не забывай!
   - Ну, а откуда же досталась эта койка "хозяину"? И по какому праву он сдает ее в аренду, - спрашиваю я.
   - Он первый захватил! - отвечает Пегов, - Право тут ни при чем: кто захватил, тот и властвует! Затем он рассказал, что "хозяин" этой кровати, как и той, на которой он сам сидит, сообщил немцам, что он приходится племянником какому-то "власть имущему" турецкому паше. Немцы, кажется, изучают эту версию, - заключил Пегов.
   Затем, помолчав немного, Пегов вновь обратился ко мне участливо:
   - Ну, как Акопыч, у тебя денег много?
   - Откуда, - отвечаю ему, - у меня деньги? Всего в кармане 84 рубля!
   - Тогда ты раньше погибнешь, - заключает он хладнокровно, - и вновь спрашивает:
   - Ну, а котелок, ложку ты имеешь?
   - Откуда у меня котелок, ведь я попал в такие условия, что бросил все, мне было не до котелка, да и не думал я об этом.
   - Не оправдывайся Акопыч! Это все напрасно, никто не даст тебе своего котелка, ты не в гостях, а в плену! Когда раздают "баланду", каждый подходит со своим котелком!
   - Но я ведь и не прошу его ни у кого?!
   - И хорошо делаешь, - отвечает Пегов, - но твое дело - совсем дрянь!
   Вот думаю я, какой сухой и черствый, бездушный человек, этот Пегов! Он таким был и в армии, на фронте: никогда не улыбнется, никогда не появится на его лице мимика! Но, с другой стороны, все, о чем он говорит, - истинная правда, без всяких преувеличений.
   Действительно, не видно в этом Белом доме никакой перспективы на жизнь, никакой надежды! Может, были правы те, отдельные окруженцы, которые приставляли пистолет к своему виску? Нет! Самоубийства облегчают участь врагу - меньше канители, меньше расходов и не надо выделять войска за охрану пленных! Во всяком случае, найти смерть здесь проще простого: подойди к проволоке - и тут же будешь расстрелян... А если действительно попытаться преодолеть проволоку? Вдруг повезет, не заметит часовой, тогда совсем спасен, а если "не повезло", то, по крайней мере, погибнешь от вражеской пули? Нет, лучше жить! Жить, чтобы мстить врагу за себя, за своих, за унижения и оскорбления, за пожары и разрушения, за насилия и убийства!
   В первые дни войны, в трудные моменты в жизни на фронте, в лесу, я иногда задумывался; смогу ли я убить немца, если вдруг он появится передо мной. Я знал, что должен убить, иначе он убьет меня, я должен убить его, чтобы он не убил моего товарища, но смогу ли это исполнить молниеносно, чтобы он не успел, не промедлю ли? Так я думал в первые дни войны, но война, и особенно плен, сделали из меня настоящего солдата, теперь я был безжалостен! Нет, надо жить, чтобы рассказать обо всем этом своим детям, своим внукам!
   - Вот, что Акопыч, - прервал мои размышления мой суровый и неумолимый сослуживец, военврач первого ранга Пегов, - ты сходи-ка лучше на базар, купи себе котелок и ложку, а то в чем будешь получать баланду?
   - Да где же я куплю котелок и ложку, о каком базаре вы говорите?
   - Да это тут, за дверью, под лестницей; там продается все, что хочешь, и хлеб можешь купить, но дорого: один паек - 34 рубля!
   Мой друг Саша сидел на корточках и почти не вмешивался в наш разговор. Он опустил голову между колен и глубоко задумался. При слове "хлеб" он поднял голову и с печалью в голосе говорит: "Ну, как мы не взяли хлеб у Паши? Не ели, берегли, чтобы доехать, собирались покушать и все оставили у нее, теперь мы будем совсем голодные, и баланду в первый день не дадут, на нас не выписано".
   Я молчу, мне нечего ответить ему. Когда нас разлучили с Прасковьей Ивановной (Пашей), и мне не пришло в голову просить у нее нашу долю, мы ведь были вместе! В дороге же от Смоленска до Минска, мы не ели, терпели голод, так как не давали воды. Кто не воздержался, поплатился страшным запором, хольцброд с добавлением необмолоченного проса есть рискованно. Мы совсем обессилили без еды: кружится голова, перед глазами светлые круги, сосет под ложечкой, тошнит и постоянно хочется есть. Ничем невозможно притупить это все возрастающее чувство голода! Нам поможет только хлеб, которого у нас нет! Говорят, скоро дадут баланду. Это горячая мутная вода, сильно напоминающая помои: в ней можно увидеть совершенно испорченную картошку (конечно, неочищенную), куски кормовой брюквы, разрезанной лопатами. Если издохнет где-нибудь лошадь, то баланда обогатится вонючим лоша­диным мясом. Но мы не смотрим на запах и на вкус, нам нужен белок! Однако и этого протухшего белка мы не имеем! Я не уверен, что сегодня нам дадут баланду, но, если даже дадут, то мне не в чем брать ее. Поэтому я выхожу за дверь и с помощью палки прихрамываю к "базару", что под лестницами, рядом с нашей комнатой. Мне нужно купить котелок и ложку. К моему удивлению, на "базаре" продают: кто рубашку, кто ботинки, кто табак "на закурку", пустой портсигар. Здесь продаются даже книги - и какие! - Тургенев, Достоевский и даже... "Краткий курс истории ВКП(б)"! Наконец, нахожу и то, что нужно мне. Один "торговец" продает котелок и ложку - за 60 и 10 рублей. Я отсчи­тываю почти все мои деньги и возвращаюсь в "свою" комнату "раненых врачей", довольный покупкой. Но, как только я вошел в комнату, сразу бросилось мне в глаза отсутствие моего друга Саши. Обращаюсь к Пегову: "Где же Александр Яковлевич". - "Пришел санитар и позвал его в сектор, где находится его жена", - отвечает мне Пегов.
   Вот как! Значит, зам. старшего врача лагеря обещание выполнил! Это очень хорошо для Саши и Паши, а каково мне - оставаться с черствым нелюдимом Пеговым? - думаю я. Во время тяжелых моих размышлений вдруг открывается дверь нашей комнаты, и я отчетливо слышу мою фамилию. Как реагировать? Минуту колеблясь, решил: "была-не-была!", отзы­ваюсь на голос спрашивающего, которого только сейчас рассмотрел, молодого красноармейца с повязкой санитара на рукаве шинели. Удостоверившись, что это я Акопов, он достает из полы шинели буханку с четвертью хольцброда - моя порция, хранившаяся у Прасковьи Ивановны, и говорит: "Нате, это Вам прислал Богуславский, ваш паек!". Я был настолько тронут, что не нашел слов отблагодарить и тут же разломил кусочек хлеба и отправил его в рот. Каким вкусным он был! Я не в состоянии передать то наслаждение, какое я испытал от большого куска хлеба, еле помещавшегося во рту! Санитар, занесший хлеб, стоял и пристально смотрел, как я ел хлеб. Смотрели на меня и десятки других глаз, смотрели с завистью, но, увы, я не мог поделиться с ними моим скудным пайком! Санитар собирался уже уходить, как вдруг меня осенила мысль: просить его и меня вывести из Белого дома, в корпус "рядовых" раненых, где рядом находятся мои друзья Саша и Паша. К моей безмерной радости, он дал согласие, но не успел я сделать шаг к дверям, как вдруг он помрачнел, одумался, видно, боясь полицейского на выходе. Я посмотрел на него укоризненно, но ничего не сказал... Ему стало неловко, и он тихо шепнул: "Пошли, что ли, будь, что будет!" На выходе из Белого дома полицай посмотрел на нас, но ничего не сказал, по-видимому, не допуская такую дерзость санитара, который по своему усмотрению переводит военнопленного из корпуса в корпус. Мы пошли, Белый дом был позади, я облегченно вздохнул. Санитар проводил меня лишь до полдороги к клубу и предупредил: "Смотрите, никому не говорите, что я вас вывел из Белого дома!", - и стремительно убежал. Я едва успел крикнуть ему: "Спасибо, товарищ!"
   И, прихрамывая, продолжал двигаться к зданию клуба. К счастью, на моем пути я не встретил никого и добрался до здания клуба, где были раненые. Я чувствовал себя уже в безопасности, так как собирался смешаться с сотнями раненых красноармейцев. Я только хотел войти в коридор этого здания, как навстречу мне вышел тот черноглазый врач, который предупреждал не ходить в Белый дом. Он улыбнулся и подошел ко мне: "Вам удалось удрать с Белого дома?! Поздравляю! Я же говорил, что туда не надо идти. Ну ладно, пойдемте я Вас устрою как-нибудь, - затем добавил: "Моя фамилия Мамедов Амир, я из Азербайджана, будем знакомы. Он повел меня на второй этаж. Там все койки были заняты, на каждых двух койках лежали по три человека. Я присмотрелся: на сцене было свободно, хотя не было коек, я поднялся на сцену и прилег на полукруге у суфлерской будки. Здесь было жестко, но свободно, я был изолирован от раненых, которые успели набраться паразитов. Вместе с тем было тихо и спокойно. Я блаженствовал, прилег на доски сцены и крепко уснул, но ненадолго: начавшаяся алиментарная дистрофия, вызванная резкой недостаточностью белков в пище, требовала частого посещения туа­лета, который находился во дворе, за домом. Но тут явились трое в красноармейских шинелях, двое из которых на рукавах имели повязку с надписью "полицай". Они сообщили: "Скоро будет раздача пищи, но кто поступил сегодня - не получит, не полагается. А у кого имеется нож или другие режущие предметы - сдайте, не полагается. Если кого поймаем - убьем!" Так и сказал: "убьем!".
   У меня было три лезвия безопасной бритвы, но я не сдал, решил, они могут пригодиться самому. Я не ходил также получать "баланду" (суп из гнилых картофелин и дохлой конины). Решил: обойдусь, тем более, что я еще имел целую буханку хольброда. В жизни все условно: здесь куда было лучше, чем в Белом доме - доме смерти. Самым неприятными были симптомы алиментарной дистрофии - очень частые позывы на мочеиспускание, хотя моча выделялась по нескольку капель, а бегать приходилось далеко - во двор. Но нет худа без добра, на этом пути во двор и обратно, я встретил моего друга Сашу, который в свою очередь обрадовался встрече - "Как тебе удалось вырваться из Белого дома?" - и повел меня в комнату нераненых врачей, которая представляла собой небольшое помещение, размером 2 на 4 метра, с дощатыми нарами. Он поговорил с врачами, находившимися здесь, чтобы меня спрятать в глубине первого этажа нар - подальше, чтобы не видел зам. старшего врача, направивший нас в Белый дом. Я еще раз поднялся наверх, захватил свой почти пустой рюкзак и направился к Саше. Здесь было мне намного лучше хотя бы даже тем, что ближе было бегать в туалет, не говоря о том, что тут был мой друг и врачи, которые меня приняли. Все, а их было 14 -16 человек, сочувствовали мне. Ночь провел я очень спокойно. Утро началось выкриками - "выходи, стройся!" Во дворе находилось не менее пяти тысяч военнопленных. Наша комната (врачи) построились отдельно. Врачей поставили во главе колонны. К нам подошел немецкий фельдфебель, который, как потом выяснилось, был начальником колонны. Он подошел к нам, стал расспрашивать, кто ранен, обратил внимание, что моя правая нога была одета вместо сапога бахилой, он спросил: "Врач?". Получив положительный ответ, задал новый вопрос: "Ранен?" - и покачал головой, выражая сочувствие, и, не ожидая ответа, поставил меня в первом ряду колонны. Справа и слева от меня стали мои друзья Александр Яковлевич и Прасковья Ивановна. Хотя и они были ранены, но готовились поддер­живать меня в пути от лагеря до вокзала, который находился в нескольких километрах.
   Когда вся колонна была построена, была дана команда двигаться. Впереди шел начальник колонны - фельдфебель, который вел ее в медленном темпе, часто оборачивался, смотрел, как идут раненые в нижние конечности, и, когда замечал трудности, останавливал колонну на несколько минут, дав раненым передохнуть, затем колонна вновь двигалась. Такое человеческое отношение к военнопленным было исключением, ибо чаще всего при сопровождении колонн военнопленных отстававших расстреливали. Если бы не помогли мне мои друзья Александр Яковлевич и Прасковья Ивановна, то и мне трудно было преодолеть путь от минского лагеря военнопленных до вокзала.
   Примечание А.И. Акопова: Историю с фельдфебелем, как и многие другие картины войны, наш отец пересказывал неоднократно. В его устном пересказе были некоторые детали, не попавшие в данное описание. В частности, он говорил о том, что сильные боли в раненой ноге приводили к тому, что он постепенно, несмотря на помощь поддерживающих его друзей, отставая, перемещался из первого ряда в последний. Сзади же колонны шли замыкающие ее солдаты, которые расстреливали отстающих. Тогда фельдфебель, стоящий в начале колонны, лицом к ней, властным взмахом выставленной вперед ладони останавливал пятитысячную колонну именно для того, чтобы раненый отец с помощью товарищей вновь переходил в первый ряд. И так несколько раз. При этом, дождавшись отца, он смотрел на него с большим сочувствием и, сокрушенно качая головой, повторял: "Арцт! Кранке арцт! (врач, раненый врач)... Ай-ай,ай!". Словно само сочетание "раненый врач" вызывало у него неподдельное удивление! Очевидно, здесь проявилась реакция простого человека на положение интеллигента, человека из элиты общества, притом представителя такой гуманной профессии... Спустя много лет эта история получила неожиданное продолжение. Упомянутый фельдфебель, уже в 70-х, (кажется, это связано было с юбилеем Победы) по каким-то каналам (кажется, через Красный крест, но теперь это не установить) разыскал Александра Яковлевича Богуславского и приехал к нему в Краснодар с помощью какой-то организации. Он провел там две недели, встречался с отцом. Они втроем вспоминали войну, и фельдфебель много раз повторял: "ну, я же был не такой, как другие фашисты, я же помогал вам!" Получив подтверждение этому и благодарность, старик (а он был гораздо старше обоих) рассказывал, как после войны оказался в восточной Германии и даже, кажется, стал коммунистом. Иногда разговоры выглядели комично, поскольку, если отец сильно подзабыл немецкий, то Богуславский помнил лишь отдельные слова, в то время как немец не знал по-русски ни слова. Александр Яковлевич, видя, что немец не понимает, громко кричал, думая, очевидно, повысить этим уровень коммуникации...Только живущий в то время в СССР может бы оценить невероятность этой встречи!
   Несмотря на большие трудности для раненых, да и остальных изрядно измученных и голодных военнопленных, колонна дошла до вокзала, где нас заперли в товарные вагоны и по установившейся "норме" в каждый вагон набили по сто человек и больше.
   Позади остались Дом смерти, Минский лагерь советских военнопленных, и наш "эшелон" двинулся на Запад - в неизвестность: когда удастся, если удастся вообще, освободиться из плена и вернуться на Родину?
   Тут есть смысл забежать на годы вперед. В те тяжелые дни трудно было предположить, как развернутся дальнейшие события. Но случилось так, что я имел счастье бежать, освободиться из фашистского плена и снова служить в Советской Армии, а спустя много лет побывать в Минске, посетить территорию минского лагеря военнопленных и провести "разведку боем" о судьбе Белого Дома, из которого каким-то чудом, благодаря доброте и смелости военнопленного санитара, я избавился в конце октября 1941 г.
   Осенью 1959 года в г. Минске состоялся IX съезд Всесоюзного Общества физиологов, биохимиков и фармакологов, где мне предстояло выс­тупить с докладом на тему: "Гемостатическое и седативное действие ряда лекарственных веществ". И вот как-то, во время обеденного перерыва я вспомнил, что именно в этом городе, в Минском лагере военнопленных я был заключен в лагерь в лагере - в Белый дом - Дом смерти. Другого времени у меня не было, и я решил во что бы то ни стало разыскать этот Белый дом. Со мной были мои друзья и сотрудницы Евгения Александровна Белявская и Мария Каримовна Рахимова, приехавшие на съезд из Самарканда (там я работал в послевоенные годы, а к этому времени уже вер­нулся в Краснодар, в Кубанский медицинский институт). Они изъявили желание участвовать со мной в поиске этого проклятого Белого дома. Я взял такси и попросил шофера везти туда, где в дни оккупации Минска находился лагерь советских военнопленных. Он ответил мне, что таких лагерей было два. Я решил начать с первого, а при неудаче искать и второй, но вскоре я убедился, что мы сразу попали в тот лагерь, о котором идет речь. Однако, ничего "лагерного" я не заметил. Главное - не было высокой и густо сплетенной колючей проволоки. На территории бывшего лагеря размещалась какая-то воинская часть. Территория была огорожена стеной, а в середине была проходная будка, у которой стоял часовой. Мы остановили свою машину напротив этой будки, я подошел и попросил разрешения войти на эту территорию только на одну минуту, хотя бы издали взглянуть на Белый дом. Караульным начальником (или каким-то старшим над караульными) оказался какой-то юркий парень маленького роста. Он сразу взял нас под подозрение: " А вы кто такие? Зачем вам это нужно?" А так как я имел неосторожность пытаться взглянуть во двор в сторону бывшего Белого дома, этот карнач (караульный начальник - армейский жаргонизм. - Ред.) совсем забеспокоился, раскричался, потребовал документы и, не слушая мои объяснения и сопровождав­ших меня женщин, все время петушился и вероятно вызвал бы милицию, чтобы отправить нас "куда следует", если бы в это время из проходной не выходил какой-то полковник в сопровождении старших офицеров. Услышав шум, поднятый карначом, он обратился сначала к нему, затем к нам. Я объяснил, что мы делегаты IX Всесоюзного съезда физиологов, но я когда-то, в период оккупации немцами Минска, находился в лагере советских военнопленных, что во дворе был страшный Белый дом, откуда я чудом вырвался. Вот теперь я хотел бы взглянуть на этот дом.
   Полковник проявил большой интерес к моему рассказу, подробно выслу­шал и ответил: "Белого дома давно нет, он разрушен до основания. А вот рассказ об этом доме, нам было бы очень интересно послушать. Не смогли бы вы зайти, вечером, мы собрали бы солдат и офицеров, пусть послушают ваш рассказ?". К сожалению, я больше не имел возможности второй раз по­сетить это место...
   Вернемся к рассказу об эшелоне военнопленных из Минска на Запад, в неизвестное... Как было сказано, товарные вагоны, в которых нас везли, были набиты до отказа. Наша тройка - Александр Яковлевич, Прасковья Ивановна и я, - были втиснуты в самый угол вагона, как сельди в бочке, сдавливая до невыносимой боли раненые конечности. Настроение у всех "пассажиров" вагона было ужасным, почти безнадежным, во всяком случае, бесперспективным, хотя и в этих условиях вопросы "как быть?", "что делать?" сверлили наш мозг. И мы совсем тихо, шепотом, делились друг с другом. Но совсем неожиданными были слова Александра Яковлевича, произне­сенные у самого моего уха: "Ты, Ваня, смотри, не проговорись, что я еврей... Дело в том, что с первых же минут пленения мы слышали от самих же немецких солдат об их особо ненавистном отношении не только к политработникам нашей армии, но и к евреям. На каждом шагу они произ­носили, как ругательство, слово "юде" (еврей) и спрашивали: "нет среди вас евреев?". Но я никак не думал, что мой друг - еврей, всегда считал его за русского, хотя это для нас, советских людей, это не имело никакого значения, мы были воспитаны в духе ленинского интернационализма. Для нас не было разницы между русским и татариным, узбеком и белорусом, немцем и поляком. А вот теперь у "национал-социалистов" мы своими ушами слышали "реализацию" их теории "о высшей расе". Однако Александр Яковлевич меня крайне удивил: "Какой же ты еврей, что выдумываешь? - говорил я ему". "Да действительно же, я еврей", отвечал он. - "Как жe я проговорюсь, если я всегда считал тебя русским, да и зачем я стал бы говорить на эту тему, с кем бы то ни было?"
   Немцы хорошо позаботились о нашей охране. Снаружи наши вагоны были закрыты на замок, в тамбуре сидел хорошо вооруженный, окна товарного вагона были укреплены колючей проволокой. Кроме того, в составе поезда были специальные вагоны для солдат и офицеров охраны. Не позаботились фашисты о людях, которых везли без пищи, воды, свежего воздуха - в спертых от духоты вагонах. Поезд подолгу стоял на остановках, но двери не открывались, в качестве туалета использовалась водосточная жестяная труба, приспособленная к вырезанному в двери вагона отверстии. Но страшная теснота сделала почти невоз­можным подход к этой трубе-туалету. На одной из станций, где поезд стоял очень долго, разрешили сойти с вагонов и стоять непосредственно у своих вагонов. К нам подошла немка в форме медсестры и, увидев в моих петлицах медицинскую эмблему, спросила: "Вы врач? Ранены? Вот видите, приходится воевать с Вами!". - "Да, но не мы напали на вашу страну", - ответил я ей. Но она не была настроена против нас и по-человечески сожалела, что приходится воевать немцам с русскими. Нужно сказать, что это был первый случай сочувственного, человеческого отношения к нам, если не считать начальника колонны из минского лагеря, ведшего нас на минский вокзал. Среди бесчеловечного, зверского отношения к советским военнопленным со стороны подавляющего большинства фашистских солдат, челове­чность отдельных немцев выглядела трогательно.

Сухажебры. И.М.Гнорозов

  
   Наше "путешествие" длилось, кажется, 4 дня. Когда состав оста­новился и открылись двери вагона, первое, что я видел, было: немецкий солдат плетью бьет советского военнопленного по лицу! Молодой красноармеец тщетно пытался что-то сказать этому зверю в свое оправдание, но тот не понимал и продолжал хлестать его по лицу. Я рискнул перевести его слова на немецкий язык, и озлобление экзекутора ослабло, он перестал хлестать невинного пленного. Услышав мой перевод нескольких слов с русского на немецкий, другой немецкий солдат подошел ко мне и спрашивать: "Вы немец, волгодойч (волжский немец)?" Я отрицательно покачал головой и добавил словами, что я не волгодойч. Он отошел от нашего вагона. - "Вот чудак, - услышал я за спиной, - сказал бы, что немец с Поволжья, и освободили бы из плена!" Но тут же несколько голосов зашикали на позавидовавшего легким путем освободиться от фашистов...
   На протяжении всего времени нашего нахождения в спертом товарном вагоне рядом с нами сидел, временами подключаясь к нашему разговору, часто соглашаясь с нашей оценкой событий, военнопленный, который был на 10-15 лет был старше нас по возрасту. Как потом мы узнали, это был москвич с завода "Ампер", занимал ответственные должности, кажется, в отделе кадров. Он служил еще в царской армии и имел звание "штабс-капитана". Из разговора с ним было очевидно, что это человек с большим жизненным опытом, в том числе в военном деле. Михаил Михайлович был хо­рошим рассказчиком и добрейшим человеком. Когда подали команду сойти с вагонов и строиться, он стал рядом с нами. Врачи должны были строиться во главе колонны. Александр Яковлевич и Прасковья Ивановна, как и прежде, стали справа и слева от меня, чтобы помочь во время движения. Но Михаил Михайлович втиснулся между мной и Прасковьей Ивановной, сказав ей:
  -- Вы не беспокойтесь, я буду поддерживать его.
   Затем он взял меня под руку и на ухо тихо сказал:
   - Я попрошу вас, если понадобится, засвидетельствовать, что я являюсь врачом - врачом-эвакуатором.
   - Но ведь таких врачей не бывает, лучше назови­те себя санитарным врачом.
   - Но он возразил на это, сказав:
   - Так меня немцы поймают скорее, а вот назвавшись врачом-эвакуатором, я смогу заморочить головы немцев тем, что знаю, как грузить и отправлять раненых на различных видах транспорта, в разном положении. А почем знают немцы, что и как у нас? - добавил он в заключение.
   Уверенность Михаила Михайловича передалась мне, и я обещал быть "свидетелем", заявить, что я знаю его как врача.
   Выстроив колонну, немцы повели нас в лагерь военно­пленных Сухажебры (Польша), который был на небольшом расстоянии от станции, куда прибыл наш эшелон. В этом лагере нас продержали около двух часов. За это время мы познакомились советскими с военнопленными - обитателями этого лагеря. От них мы узнали, что за две недели до нашего прибытия из лагеря был совершен массовый побег. Подпольная организация военнопленных во главе с полковником (фамилию его я не помню) готовила этот побег основательно. Когда все было подго­товлено, военнопленные стали собираться в уборные, которые как в Сухажебрах, так и в других лагерях строились над провозкой. Собрав незаметно людей, полковник дал команду: "На проволоку!" И со всех сторон военнопленные выбежали из уборных и бросились на проволоку. Тут я должен сказать, что в немецких лагерях колючая проволока была различных систем. В Сухажебрах она была прямой, высокой, (около 5 м), как правило, двухрядной, между рядами было пространство около 80 см, заполненное "путанкой" из колючей проволоки. Для преодо­ления такой лагерной проволоки нужно, перебирая ногами по узким ячейкам проволоки, как по лестнице, подняться до верху, спуститься по этой же проволоке вниз на "путанку" (для чего нужно было предварительно бросить на нее шинель или матрац) и потом уже подниматься на второй ряд проволоки и, наконец, спуститься по ее другую сторону. Это, конечно, очень трудно, если про­волока не охраняется, а если она под строжайшей охраной: на расстоянии квартала над ней "висит" пулеметная будка, в ночное время вся проволока сильно освещена с немецкой аккуратностью; с пулеметной вышки в подозрительных случаях пускают ракеты, которые освещают всю территорию, как днем. Нередко проволоку минируют, пускают по ней электрический ток, по проволоке ходит бдительный часовой, нередко с собакой - овчаркой. Наконец, при лагере находится карауль­ная команда, охраняющая лагерь. (Как обидно, когда наши кинематографисты изображают колючую проволоку немец­ких лагерей так примитивно. Неужели они не расспрашивают людей, имевших несчастье побывать в плену у немцев?).
   Бежать из немецкого лагеря - безусловно, подвиг, сопровождаемый смертельным риском. Как все-таки бежали советские люди, по тем или иным обстоятельствам попавшие в фашистский плен? Вот в Сухажебрах советский полковник, попавший в плен к немцам, дает команду: "На проволоку!", и 500 человек бросаются на колючую проволоку, чтобы освободиться от фашистского плена. Нужно себе предста­вить, как велико было стремление их вырваться из когтей фашистского зверя! Увидев сотни людей, поднимающихся на проволоку, часо­вые, стоящие вдоль проволоки и на пулеметных вышках на какую-то минуту были так ошеломлены, что не стреляли, растерялись, а за это вре­мя часть из отважных людей успели перевалить через второй ряд и пуститься в сторону леса. Охрана лагеря, опомнившись, стала стрелять из пулеметов и винтовок, перебила большое количество людей, которые не смогли за минуту совершить такой бросок и повисли на проволоке или полегли по эту и ту сторону проволоки. Тогда озлоблен­ные фашисты организовали экзекуцию всем виновным и невиновным в организации побега - стали бить из минометов по лагерю и перебили уйму людей, а в этом лагере было около 50 000 человек! Насколько точны эти цифры, не берусь утверждать, но факт такого массового побега имел место в Сухажебрах в последних числах октября 1941 года.
  

Седлец

  
   Нашу беседу с сухажебрскими военнопленными прервали: подали крытую грузовую машину и повезли врачей в "офлаг" (офицерский лагерь) для советских военноплен­ных в г. Седлеце. С нами в машину сел пожилой немец, владеющий рус­ским языком довольно свободно. Он разговаривал с нами "ласково", сказал, что очень любит русские песни и попросил спеть песни про Волгу, только не комсомольские... И мы запели грустные, душераздирающие песни о Волге, о ее красоте, широте, полноте. Невыносимой болью отдавались нам слова песни:
   Пусть враги, как голодные волки,
   Оставляют у границ следы,
   Не видать им красавицы Волги,
   И не пить им из Волги воды...
   Сопровождавший нас немец, унтер офицер по званию, находился с нами, в крытой машине. Почему-то, слушая наши волжские песни, молчал, не возражал. Ведь в них пелось о нашей Родине, которую никому не сокрушить! Тогда, в конце октября 1941 года, немцы еще были далеки от Волги, и мы не представляли, что им удастся дойти до нее. В польском городе Седлец в это время уже было несколь­ко лагерей советских военнопленных, лазарет военнопленных "офлага" на 5000 человек, который занимал трехэтажное кирпичное здание - бывшую казарму поль­ских войск и около 12-15 общих барачных помещений, построенных частью из досок, а частью из фанеры. Все эти дома были заключены под высокую колючую проволоку. Рядом с лазаретом помещался лагерь для "здоровых" военнопленных на 10-12 тысяч человек, окруженный такой же высокой двойной проволокой. Недалеко от лазарета и прилега­ющего лагеря находился небольшой рабочий лагерь военнопленных, которых использовали как рабочую силу на погрузке и разгрузке на железнодо­рожной станции и, несколько дальше, находился большой пересыльный лагерь. Лазарет представлял собой "офлаг". Во всех лагерях г. Седлец военнопленным давали специальный хлеб "хольцброд", как называли сами немцы, по 300 г. на человека в сутки. Утром и вечером давали "каве" (кофе, точнее, мутную жидкость, отдаленно напоминающую вкус кофе), подслащенность которой не превышала порог вкусовой чувстви­тельности, то есть, с трудом можно было сказать, содержит ли эта жидкость следы сахара или нет. Кроме того, доходило до нас около 5 г. масла и столько же повидла. Днем давалось горячее блюдо, названное военнопленными "баландой". Оно готовилось из совершенно негодных для употребления в пищу продуктов: абсолютно гнилых картофелин, переспе­лой кормовой брюквы и конины, павших лошадей. Когда она отсутство­вала, в котел бросали небольшое количество измельченной колбасы. Количество баланды не превышало 500 г. Короче говоря, паек советских военнопленных был смертельный, поэтому только в лазарете в день уми­рало по 20 человек и больше. В лагерях смертность была выше.
   Над трехэтажным кирпичным зданием имелись двухэтажные деревянные нары, где постелью служили "матрацы" и одеяло, изготовленные из грубой бумаги, набитые соломой, которая, засыхая, крошилась, и через отверстия плохой ткани высыпала, попадая на лицо и в глаза. Несмотря на это, как только нас поместили на втором этаже кирпичного здания, немецкий врач, посещая нас со своей свитой во второй раз, изображал восхищение на своем лице: "гут'', "гут". Он произнес это также в форме вопроса, желая услышать одобрение с нашей стороны. Но мы молчали. Он рассердился и выругал нас излюбленной ими руганью: "Руссише швайн!" (русские свиньи). Когда они ушли, самая молодая наша медсестра (комсомолка) зарыдала: "Они думают, что мы и таких одеял не имели?" Но протестовать или возражать фашистам равно самоубийству. В это время (кажется, и во всё время войны) немецкие фашисты не только не регистрировали нас, военнопленных, по фамилии, но и не считали. Любой немецкий солдат мог застрелить пленного (таких случаев было немало), и никто не стал бы спрашивать, за что он убил человека. Никаких международных договоров в отношении военнопленных гитлеровцы не соблюдали. Мы были бесправны, и любой немецкий солдат мог издевать­ся над нами, как мог и как хотел. В то время говорили, что это происхо­дит потому, что СССР не состоит в международном Красном Кресте. А вот англичане в условиях плена вели себя как господа: они состояли в Международном Красном Кресте, который заботился о них, посылая им по­сылки, они получали посылки и от английского национального Красного Креста, и от своих семей. Как-то в немецких газетах появилась заметка, в которой говорилось, что немецким солдатам-часовым строго запрещается получать от пленных подарки. Врач Амир Мамедов некоторое время прожи­вал в лагере, который примыкал к лагерю английских военнопленных, с которыми часто наши пленные общались. По словам Мамедова, в англий­ском лагере был случай, когда английский военнопленный выбросил плитку за проволоку немцу солдату, стоявшему на часах, который подбежал с винтов­кой в руках нагнулся и поднял шоколад под общий смех пленных. Не шоколад, а куски черствого хлеба бросали фашистские офицеры изнеможенным от голода советским военнопленным, что­бы фотографировать, как те, толкая друг друга, кидаются за куском хлеба! Эти гитлеровцы также хохотали над людьми, ими же доведенными до грани голодной смерти! Высокомерное, жестокое, бесчеловечное обращение с советскими военноплен­ными представителей "высшей расы" не распространялось на военнопленных Запада, например, французов, среди которых некоторые военнопленные генералы имели право выхода за территорию лагеря. Так, в одной из немецких газет того времени появилась заметка "Слово генерала". В ней говорилось о том, что известный французский гене­рал Жиро пользовался правом выхода и возвращения из лагеря. Так он вос­пользовался своим правом неоднократно, но однажды ушел и не вернулся в лагерь, обманув гитлеровцев, взявших его в плен. Оказалось, генерал Жиро, прогуливаясь вокруг лагеря, смог разыскать сочувствующих ему анти­фашистов, которые нашли подпольную радиостанцию и с ее помощью вызвали самолет, который взял на борт генерала. Этот факт долго был предметом разговоров и зависти среди наших военнопленных.
   Несмотря на свою жестокость, начальство военнопленных лагерей, в том числе и 58 офлага, где находились мы, делало видимость соблюдения поряд­ка в лазарете и в лагере. Эта видно было из расписания внутреннего распорядка. Так, например, в соседнем лагере, примыкающем к проволоке, в лазарете в обязательном порядке, каждое утро проводили "физзарядку": мы наблюдали с третьего этажа кирпичного здания, в котором жили, как по утрам выстраивали тысячи людей, считавшихся здоровыми, но еле стоящих на ногах "работяг". Они часто держали слабых, изнеможденных под руку, чтобы те не падали и таким образом начинали "маршировать". Тогда подавалась команда: песни петь! И песня лилась:
   Когда нас в бой ведет товарищ Сталин
   И первый маршал Ворошилов Клим!
   Пусть это не покажется невероятным, но в лагерях в 1941 году немцы не запрещали советские революционные песни, как мы думали, потому, что они считали слова этих песен иронией. Между тем, советские военнопленные пели от всей души песни о своей Родине, потому что, за редким исключением, не сомневались в нашей окончательной победе.
   С первых же дней, как поместили нас в лазарет Седлецкого офлага, за нами следили, искали политработников и евреев. М.М.Гнорозов проследил и сообщил мне, что группа полицейских заподозрила, что я являюсь евреем и ходит вокруг меня. Это был второй или третий день нашего приезда. Я был очень заросший, с бородкой, за время окружения наших частей, пленения и перевозки по лагерям сильно похудел, кровопотеря при ранении и от дизентерии придала мне облик бледного, исхудалого человека и, возможно, я как-то напоминал еврея. Но мне доказать, что я не еврей, не представляло труда. Моя тре­вога была за моего друга Сашу (Александра Яковлевича), и я думал: как сделать, чтобы подозрение оставалось только в отношении меня, но не Саши. К счастью, полицейские "шпики" вскоре убедились, что я армянин, и отстали от нас. Но, чтобы не возвращаться к этому вопросу, скажу, что над Сашей всегда висела опасность быть разоблаченным. В этом лазарете, как ни в каком другом, было много настоящих антисемитов и лиц, изображающих из себя антисемитов, чтобы войти в доверие к немцам. Евреев выслеживали через шпиков, при принятии душа и т.д. Поэтому возникла необходимость приготовить версию, в случае разоблачения, что Сашин отец был русским, а мать - дагестанка, кумычка по имени Фатимат. Ее родственники в тайне от мужа подвергли новорожденного обрезанию. Но любая версия могла быть отклонена. Поэтому часто Саша говорил, что в случае разоблачения он скажет, что у него был фимоз и ввиду медицинских пока­заний он был подвергнут обрезанию. Но это было наивно, никто не поверил бы такой версии. Потому до конца оставалась моя версия о том, что мать Саши была кумычка (дагестанка). Но Саша очень переживал свое положение, так как при разоблачении его принадлежности к еврейской национальности он был бы расстрелян. Он никакого представления не имел о дагестанцах и все время расспрашивал меня о них. Было смешно, когда вдруг среди ночи он спускался со своей койки, которая была прямо над моей нарой, и спрашивал: "Напомни, Ваня, как имя моей матери?"
   В нашей комнате с трудом помещались три двухэтажные деревянные кой­ки. На одной спали мы с Сашей: я на первом, а он на втором этажах, сразу за мной была койка Богданова, который, как он рассказывал, окончил военно-медицинскую академию в Ленинграде, а здесь, в плену, он превратился в потомка Суворова (придумал родственные отношения по генеалогическому древу) и всячески старался угодить немцам, до того, что назвался Готфридом. Он занимал первый этаж койки. Место против нашей с Сашей койки занимал близкий по идеологии и поведению к Готфриду врач, фамилию которого также я уже позабыл. Но он для нас представлял не меньшее отвращение, чем Готфрид. Он заведовал хирургическим отделением лазарета и взял на себя контроль над пищей, доставляемой раненым и больным в ведрах. Прежде чем вносить ведра с пищей в "палаты", их вносили в ванную комнату, прилегающую к нашей комнате. Там "шеф" отделения отпускал санитаров (а иногда и при них!) специально им изготовлен­ными дуршлаками вылавливал мельчайшие кусочки колбасы в ведрах, после чего отправлял по назначению. Каждый день он проводил эту "операцию" со всей тщательностью, и армейские котелки под его койкой всегда были полны измельченной колбасой, маслом, повидлом. Я лежал напротив его койки на расстоянии полуметра, был истощен от голода до такой степени, что сидеть в постели даже в течение минуты мне было трудно, сильно кружилась голова, и я вынужден был ложиться. Михаил Михайлович Гнорозов несколько раз настойчиво советовал взять из-под койки моего соседа котелки с пищей и есть, но я не мог это сделать, зная, что в этой пище - жизнь моих соотечественников, хотя и воровал бы я у вора, а не у голодающего военнопленного.
   В первые дни нашего прибытия в лазарет мы узнали, что начальником лазарета является пожилой майор-австриец. Он придерживался старых взглядов во многих вопросах, в том числе в женском вопросе. Он заявил, что женщина должна знать триаду: кирхе, киндер и кюхе (церковь, дети и кухня). Поэтому он не разрешал женщинам-врачам работать в бараках, и жена Саши Паша (Прасковья Ивановна) была назначена на кухню, где она чистила морковку и картошку. Иногда ей удавалось занести Саше и мне по одной-две морковки, что при нашем голоде тоже что-то значило.
   М.М.Гнороэов обладал большим природным юмором, который однажды использовал замечательно. Случилось так, что одна из женщин родила в лазарете мальчика. Начальник лазарета, обходя женский барак, где находилась родительница и ребенок, остановился и долго смотрел на новорожденного, как вдруг наш Михаил Михайлович, который почему-то шел за майором, сказал ему по-русски, показывая на младенца: "Вы его в плен не брали, зачем держите в лагере, освободите его!" Майор был удивлен, что военнопленный осмеливается что-то говорить ему, и спрашивает переводчика: ",was?, was?" Когда ему перевели сказанное Михаилом Михайловичем, его захватил неудержимый смех, "врач-эвакуатор" входит в его доверие и назначается комендантом лазарета. Это имело важные последствия: Михаил Михайлович добился у немцев организации сапожной мастерской, хотя почти у всех пленных сапоги и ботинки были отобраны и замене­ны колодками. В мастерских оказались и клещи - "откусывать" и вытаскивать гвозди... На 70-й день моего ранения (23 декабря), когда рана на ноге зажила, как-то М.М.Гнорозов приглашает меня пройтись по территории лазарета. Небольшие аллеи шли в непосредственной близости (в 5 м) от лагерной проволоки. Мы и одного круга не сделали, как он говорит мне: "Ты бежать хочешь?" Этот вопрос ошеломил меня: "Хочу ли я бежать? Что за вопрос? Но разве можно бежать с такого лагеря?" С минуту Гнорозов помолчал, затем с уверенностью заявил: "Можно! Проволоку перережем и незаметно выйдем с территории лазарета, а там пойдем к польским домам, где нас встретят поляки, которые захо­дят в наш лагерь работать". - "Но как и чем мы перережем проволоку? На виду у часовых и пулеметной вышки? Нас перестреляют, да и только!"
   - Зачем же я организовал сапожную мастерскую, чтобы не иметь, чем перерезать проволоку?! А резать будем не по середине, где она так сильно освещена, а непосредственно под пулеметной вышкой, откуда направляется освещение на проволоку. Часовые на вышке смотрят вдаль, а мы у них под носом! Так что не сомневайся!
   Я конечно, с радостью принял его предложение, которое было известно лишь нескольким доверенным лицам, мы начали разрабатывать детали, намечать людей, которые будут резать проволоку и т. д. Но, к сожалению, немцы при­казали мне перейти в соседний лагерь и работать в амбулатории для военнопленных, и я потерял возможность попытки осуществить этот план.
  

Поносный барак

  
   Физически и морально я был еще в тяжелом положении. Как сказано выше, я не мог не только стоять, но и сидеть на койке несколько минут, как сразу кружилась голова, и нужно было вновь ложиться. Это продолжалось около полутора месяцев после нашего прибытия в седлецкий лазарет, как вдруг однажды к нам зашел М.М.Гнорозов, который жил в этой же комнате, на втором этаже, напротив моей койки, и говорит: "Хватит вам лежать! Выходите работать, примите поносный барак N4, там нет врача, и вы сможете чем-то помочь больным". Мне стало обидно, что человек, которому я старался всячески помочь, вдруг гонит меня на работу, не считаясь с моим состоянием: "И это говорите вы, Михаил Михайлович, хорошо зная мое состояние?"
   - Знаю, потому говорю: идите работать, вам же лучше будет.
   - Как я смогу работать, когда на ногах не могу стоять, да и нет второго сапога на ногу.
   - Сапог-то найдете, пойдемте я покажу вам, где надо работать.
   Так он потащил меня в конец двора лазарета, где находился 4-й барак, который называли "поносным бараком", так как здесь лежали на соломе (никаких коек, даже нар не было!) больные с поносами. Но поносы были следствием не кишечной инфекции, а как синдром пеллагры - безбелковых отеков (хотя у части пленных пеллагра протекала в сухой форме). Это было в обеденное время, санитары несли баланду в ведрах и заносили за ширму. Гнорозов ушел, и я остался наедине с сани­тарами за ширмой. Здесь было занесено восемь ведер баланды. Я обратился к санитарам с вопросом:
   - Зачем заносите вы ведра за ширму, а не раздаете сразу больным?
   - Эти два ведра, - сказал один из санитаров, - мы оставим себе, а потом начнем раздачу.
   - Как вам не стыдно! Там, в бараке, лежат наши братья, которые находятся в тяжелом, беспомощном состоянии и только мы можем как-то помочь им, а вы отрываете от них пищу, ускоряя их гибель? Подумайте, как вы выглядите!
   Я не ожидал, что мои слова могут иметь такое воздействие, даже подумал, что санитары начнут огрызаться, но, к счастью, они оказались не совсем потерянными, стали оправдываться, что они не отнимают от пленных, а записывают больше, чем есть больных, то есть обманывают немцев и полу­чают больше пайка, чем следует. И действительно, я убедился, что каждое утро подходит немецкий солдат и издали кричит: "Вифиль ман?" (сколько человек). А наши санитары называли удвоенную цифру. Немцы не заходили в бараки, боясь заразиться болезнями, а может быть, и нападения отчаявшихся голодных людей.
   Однако я начал говорить санитарам барака о нашем долге перед Родиной, пе­ред ее людьми, попавшими в немецкий плен и ставшими "доходягами". Мы должны всеми своими возможностями помочь им выжить. Поэтому, обманывая фашистов, полученную таким образом в повышенной норме баланду, мы должны делить между теми, кого еще можно спасти от смерти. А среди "доходяг" было немало особо ценных для страны людей. Например, в нашем бараке лежал какой-то московский ученый. Он выделялся среди всех, находящихся в четвертом бараке: он ничего не просил, глубокомысленно молчал, глядя на собеседника, словно экономил энергию на произнесение слов. С первых дней моего знакомства с ним я почувствовал к нему симпатию и решил во что бы то ни стало спасти его. Поэтому он был у нас на особом снабжении пищей и лекарствами, но, к сожалению, эта помощь была начата слишком поздно - через несколько дней он скончался. Но некоторые другие, благодаря доба­вочной порции баланды, которую мы получали, обманывая немецких солдат - "шефов" наших бараков, собирающих сведения о количестве больных, были спасены. Однако на­ши возможности обмана с каждым днем уменьшались: немцы стали с порога считать лежащих на соломе больных. Однако и после этого обман не прекратился: умерших не выносили до проверки, и на них получали паек, правда, "масштабы" были уже не те.
   Первые дни после начала работы в четвертом бараке я сам, сильно изголодавшись за время лежа­ния на койке, стал поглощать баланду в огромных количествах. Стало возможным также выделять баланду для Саши и Паши.

В центральном Седлецком лагере

   Однажды, когда я беседовал со своими больными, какой-то немецкий унтер-офицер подошел к нашему четвертому бараку и вызвал меня. Я вышел во двор и узнал от него, что меня приказано перевести в соседний, цен­тральный лагерь советских военнопленных, поэтому он предложил быстро собрать вещи и следовать за ним. Я взял свой рюкзак, в котором находились полотенце, пара белья, котелок из Белого дома, ложка, какая-то книга Лескова и всякая мелочь, вышел к унтер-офицеру, и мы пошли в Центральный лагерь. Унтер-офицер подвел меня к дощатому сараю и сказал, что здесь будет медпункт, где я буду обслуживать больных пленных, добавив, что здесь же я буду жить и питаться из лагерной кухни. В сарае были дощатый потолок и пол, но доски не были покрашены и не прибиты. Один край сарая был отгорожен и, в отличие от сарая, имел одно окно. Здесь была деревянная койка, на которой находились бумажный матрац и одеяло, набитые соломой, на которой я должен был спать. Тут же был грубо сбитый из досок некрашеный стол, который должен был служить моим рабочим местом. Рядом со столом стоял деревянный топчан для осмотра больных. Несколько названий медикаментов, шприцы, небольшое количество перевязочного материала, стерилизатор я получил на второй день, и ко мне начали поступать больные из бараков.
   Через нескольких дней пришел какой-то немецкий солдат и сказал, что я с ним должен идти в рабочий лагерь военнопленных, который находится в пяти минутах ходьбы, чтобы осмотреть заболевших. Выйти из лагеря было, конечно, интересно, хотя я не знал, кого встречу в рабочем лагере. Всякие встречи с неизвестными людьми были рискованны тем, что я мог оказаться с глазу на глаз со знавшими меня по армии или по Краснодару: в случае встречи с предателями я мог быть разоблачен как коммунист и ответственный работник. Представляли опасность не только продажные элементы, но и легкомысленные люди, не отдающие себе отчет в том, где они находятся и с кем имеют дело. Так, однажды, когда в наш лазарет прибыла новая партия военнопленных, один из прибывших воскликнул: "Здравствуйте, товарищ Акопов!" Я не узнал его, подумал, что это провокация, и выпалил: "Вы ошиблись, мы с вами не знакомы!" Тогда новоявленный знакомый, улыбаясь, напомнил: "Как мы не знакомы, вы же у нас были секретарем парткома, а я был секретарем комитета комсомола Кубанского медицинского института!" Деваться было уже некуда, и я сказал напрямик: "Что же Вы хотите от меня?", на что мой собеседник обиделся, сказав, что просто хотел поделиться. Тогда нам повезло лишь в том, что поблизости не было доносчиков. Позже мы с ним имели несколько встреч. Он оказался хорошим парнем, но не имел опыта подпольной работы...
   Итак, солдат, которого я не знал, вывел меня из нашего лагеря и повел в другой, рабочий ла­герь, о котором я не имел представления. Выходя, я захватил с собой сумку от противогаза, наполненную перевязочным ма­териалом и медикаментами первой необходимости, средствами скорой мед­помощи и шприцами. Был там и пузырек со спиртом для обработки инъекций. Солдат ввел меня в лагерь, а сам исчез. В рабочем лагере я встретил людей в советской армейской форме, но совершенно не похожих на военнопленных. Скорее они напоминали лиц, проведших свой отпуск в санаториях. Это были полные, розовощекие атлеты, которые очень тепло отнеслись ко мне, сразу начали расспрашивать, отку­да я, в каком военнопленном лагере нахожусь, как там жизнь и т.д. Узнав, что я из Краснодара, несколько человек подошли поближе, рассказали о себе, где они работали в Краснодаре, как попали в плен и доверительно сообщили, что они делают на работе по погрузке и выгрузке военных грузов на железнодорожной станции. Немцы ни на минуту не ослабляли свое внимание во время их работы, и все же ребятам удавалось красть ценные продукты, предназначенные для немецких госпиталей, вплоть до шоколада, муки, масла и др., которыми были завалены их "тайники" в рабочем лагере. Было рискованно с первой же встречи заводить политические раз­говоры о необходимости серьезной работы по организации побега из лагеря, где охрана была очень слабой по сравнению со всеми другими лагерями. Однако доверчивое сближение с военнопленными рабочего лаге­ря состоялось. Было условленно, что они еженедельно будут вызывать меня, объявляя себя больными. Напоследок они посоветовали весь пере­вязочный материал, медикаменты, которыми была набита сумка для проти­вогаза, оставить у них, чтобы ее заполнить продуктами. Так они и сделали: опорожнили мою сумку и до отказа набили мукой, дали около 200 г. сливочного масла, кусочек шоколада. Я спросил, нет ли у них чеснока? Они разыскали и несколько головок чеснока. Затем сообщили моему конвоиру, что "осмотр" больных я закончил, и тот сопро­водил меня в мой центральный лагерь. В этом рабочем лагере я побывал еще два раза, ребята очень тепло встречали меня, я им, особенно краснодарцам, напоминал родных. Каждый раз они старались обеспечить меня высококалорийными продуктами. Я стал с ними говорить о необходимости вести подпольную работу, думать о серьезных делах, о побеге, о связи с партизанами. Эти разговоры велись полунамеками, они оправдывались, почему "застряли" в этом лагере, но соглашались, что дальше нельзя довольствоваться украденными у немцев продуктами.

Полковник В.Акопян и пленные генералы Советской Армии

  
   Вернувшись из рабочего лагеря, санитар медпункта меня предупредил, что приходил какой-то чернявый полковник в полной советской форме и спрашивал меня. Санитар сказал, что этот полковник прохаживался по лагерю с советскими генералами, которые также были в полной фронтовой форме. Я вспомнил, что когда меня выводили из центрального в рабочий лагерь, я тоже видел трех генералов и двух полковников со знаками отличия. Но они стояли далеко от нас. Я ждал этого пол­ковника, но было уже поздно, а с пяти или с шести вечера хождение по лаге­рю не разрешалось (я себя ловлю на том, что пользуюсь не лагерными терминами: в те времена в лагерях не употребляли слова "разреша­лось" или "не разрешалось", а говорили: "стреляют" или "не стреляют!"). На следующий день с утра вышеупомянутый полковник навестил меня и представился: "Моя фамилия Акопян, Вардгес Акопян, я армянин. Мне сказали, что и Вы армянин, не так ли?
   - Да и я армянин, моя фамилия Акопов. Чем могу быть вам полезным?, - спросил я его.
   - Просто хотел познакомиться. Вы не из Армении?
   - Нет, я не из Армении, я из Краснодара
   - Из Краснодара! - воскликнул он, - А Вы не знали, там была учительница из Армении Мармарян?
   - Вы имеете в виду Мармарян Кнарик, которая работала в Краснодаре в средней армянской школе?
   При упоминании имени Мармарян наше знакомство с полковником Акопяном приняло другой оборот и темпы! Я рассказал ему, что моя жена работала с Кнарик в той же самой школе. А когда я был холостым, моя двоюродная сестра Ада Артемовна очень хотела, чтобы я женился на Мармарян.
   - Кнарик Мармарян вышла замуж за моего брата - заключил Вардгес Акопян.
   Эти подробности о нашем близком знакомстве с этой женщиной сделали нашу беседу доверительной. Акопян признался, что он является "разведчиком" от наших генералов, которые, узнав, что в медпункте работает врачом армянин, решили подослать своего человека для того, чтобы выяснить мои "анкетные данные" и смогу ли я в чем-то быть полезным. А помочь мог бы врач. Наши военнопленные врачи в интересах больных и общего нашего дела могли больных сделать "здоровыми", а здоро­вых - больными. Спасибо, немцы не вникали в нашу работу.
   Так, поскольку пришлось к слову, расскажу об одном случае. Однажды немцы в наш лазарет доставили пленного, с которым очень возились. Он был в тяжелом состоянии, но немцы решили спасти его. Поэтому привезли и предупредили пленных врачей: во что бы то ни стало надо спасти его, и все, что для этого требуется, будет доставлено немедленно. Я тогда сам был в числе "доходяг", не работал, но М.М.Гнорозов, Саша и другие заходили и информировали, что врачи на этого больного выписали столько кур и других высококачественных продуктов, что можно было прокор­мить 10 человек. Интерес немцев к этому доходяге появился тогда, когда они узнали, что ему якобы известны подземные коммуникации Москвы, а они (это было в конце октября или в начале ноября 1941 г.) еще мечтали ее захватить. Однако, по-видимому, они слишком поздно спохватились: несмотря на все старания врачей и продукты "спецназначения", потенциальный информатор скончался.
   После взаимного доверия с полковником Акопяном, я пригласил его "на обед". Он был удивлен, но я предупредил, чтобы он в этот день он не ел баланды, будет "домашний армянский обед"! Он зашел ко мне в назначенное время и застал меня за приготовлением "домашнего обеда". В этот день и я не ел баланды, отдал ее санитару. В круглом армейском котелке я варил "татар-бураги" или, по-русски, ленивые вареники, затем цедил воду, а в другом котелке жарил сливочное масло и в горячем виде обливал сваренные ромбики из теста. Для "класса" не хватало мацони - кислого молока или какого-нибудь другого заменителя (сметаны, варенца, простокваши и т. п.), чтобы в нем развести тертый чеснок! Эти молочные продукты мы заменили горячей водой. Наш обед вышел на славу! Это был первый и последний "домашний обед" в плену. Акопян все добивался, откуда у меня столько муки, сливочного масла, чеснока. Я начал шутить, что немцы дали, затем уже рассказал, что не немцы дали, а у немцев взяли!
   После такого удивительного обеда мы долго беседовали с Акопяном по разным актуальным проблемам плена. В частности, он интересовался, ведется ли подпольная работа? Я рассказал ему, что условия содержания в немецко-фашистских лагерях настолько жестоки, что трудно рассчитывать на сколько-нибудь массовую подпольную работу. Но есть доверенные лица, которые ведут антифашистскую агитацию, разоблачают ложь немецких захватчиков, вселяют уверенность в окончательной Победе нашей Красной Армии, содействуют в побегах из лагеря, держат связь с поляками-мастеровыми, которые ежедневно бывают в лагере. Лагерный медпункт мы используем для помощи военнопленным (выдача нуж­ных справок, доставка некоторых медикаментов, советом и т. д.). Я пока­зал список военнопленных, которые, не щадя своей жизни, ведут подпольную работу. В этом списке было около шести десятков фамилий и их адресов на Родине. Однако тут Вардгес Акопян удивился: "А зачем составляете списки людей, которые исполняют свой долг. Все должны быть такими! А вот было бы лучше записать фамилии предателей, неустойчивых людей, которые за похлебку продают своего товарища!" Я понял, что его мнение не лишено интереса.
   С полковником Акопяном я встретился еще один или два раза, затем эти встречи прекратились ввиду моего перевода в пересыльный лагерь. Но при последней он встрече сказал мне, что обо всем рассказал генералам. Несмотря на совет Акопяна не иметь списков хороших людей, все же я записал его адрес, а он мой, так как неизвестно, удастся ли выйти из плена живыми. Это нужно было, чтобы сообщить семьям где, когда и при каких условиях встречали друг друга. Я не могу объяснить такое желание, но каждый пленный хотел, чтобы на Родине знали о нем до последнего дня его жизни. Хотя не все ли равно нашим семьям, когда мы погибли: в 1941 или 1942, или в 1943 году? У меня был случай с Артаваздом Алавердяном, о котором его семья знала, что он погиб в 1941 году, а я, вырвавшись из плена, сообщил его матери, что мы вместе бежали из плена в 1944 году! Но об этом я расскажу позже.
   Забегая вперед, скажу, что мы оба с Акопяном оказались счастливчиками, нам обоим удалось живыми вырваться из плена и вернуться на Родину. Причем я был более счастлив: мне удалось бежать и на­много раньше пройти спецгоспроверки, вернуться к семье, а его вместе с вышеуказанными генералами увезли в Германию и лишь в самом конце вой­ны освободили (теперь не помню, наши или американцы). Как было сказано, моя семья была эвакуирована в Ереван. Семья Акопяна проживала в Ереване. Когда я узнал адрес моей семьи в Ереване, сейчас же написал им письмо и сообщил адрес семьи Акопяна. Жена моя посетила его семью, которая давно не имела никаких вестей от Вардгеса. Поэтому его жена восприняла это сообщение радостно, но очень взволнованно и даже, кажется, с подозрением. Когда меня выписали из московского госпи­таля, и я получил назначение от комиссара госбезопасности Шитикова в Ткибули, по пути я посетил Ереван, мою семью. Узнав о моем приезде, жена Акопяна прибежала к нам, захватив с собой фотокарточки своего мужа. Долго расспрашивая меня о том, действительно я был с ее мужем, достала с портфеля эти групповые фотокарточки, снятые за несколько лет до войны, и просила показать какой из них Акопян. Я, естественно, не угадал: среди десятков людей в штатском, снятых задолго до моей встречи с человеком в форме полковника, я не смог разгадать моего друга по несчастью, чем сильно огорчил его жену. К счастью, спустя два или три месяца, пришло первое письмо от полковника Акопяна, сначала из какого-то далекого пункта, затем из Азербайджана, где он находился в каком-то лагере. Еще спустя некоторое время, наконец, явился он сам, "собственной персоной!". Моей радости не было предела, наконец, я устрою "очную ставку" с мужем у них дома. Теперь уже сомнений не могло быть! Но, поскольку я назвал свои воспоминания "Все так и было", не могу не привести весьма неприятный финал нашей дружбы. Как-то я предложил своей жене совместно посетить семью Акопяна, чтобы поздравить жену и детей с возвращением главы семьи. Наша семья размещалась по ул. Абовян, рядом с Ереванским мединститутом, а Акопяны жили в полуквартале от нас. Мы в весьма хорошем настроении вышли из дома, разыскали квартиру Акопянов, которая находилась на 2-м этаже, расспрашивая соседей в какую дверь войти, мы прямо вошли в их квартиру и оказались в исключи­тельно неудобном положении. Оказалось, что в этот вечер семья собрала много гостей на банкет, посвященный возвращению главы семьи. Увидев нас, и хозяева оказались в неудобном положении, так как, пригласив около пятидесяти человек, "позабыли" нас. Мы, конечно, сейчас же извинились и, несмотря на настойчивую просьбу хозяев, ушли, заявив, что зашли случайно.
   Во время работы в медпункте центрального лагеря, вскоре ко мне обра­тился военнопленный, который был несколькими годами моложе меня (а мне было тогда 35 лет) и почему-то доверчиво сообщил:
   - Доктор спасите меня, я еврей, командующий ВВС 24-й армии, если немцы узнают, что я еврей, то меня расстреляют.
   - Чем же я могу помочь Вам? - спросил я его.
   - Поместите меня в барак с больными, где находятся мои друзья.
   Я удовлетворил его просьбу, в журнал посещений записал какой-то диагноз, позволяющий такой перевод. Я не знаю, соответствовала ли его просьба действительности или он хотел таким образом войти ко мне в доверие? Не знаю, как сло­жилась его судьба, жив ли он? Но мне нужно было помочь своему соотечественнику. Так я поступал и в других случаях.

Седлецкий пересыльный лагерь для советских военнопленных

  
   Каждый случай перевода в другой лагерь вызывал у нас тревогу. Я не знал, почему переводят меня в другой лагерь. Но задавать вопросы немцам - значило выдать свое волнение. Оказавшись в пересыльном лагере, я попы­тался разыскать хотя бы одного знакомого, но не нашел. Переспал эту ночь, на второй день за мной пришел какой-то унтер-офицер, вывел из лагеря и повел куда-то. Он был исключительно суров, вел себя странно, хватал за рукав и грубо тянул к себе, требуя быть ближе от него. Постепенно у меня началось подозрение, что кем-то я был выдан немцам, и меня ведут на расстрел. Так прошли мы с километр и где-то в г. Седлеце он ввел меня в двухэтажный дом и представил какому-то немцу в военной форме, но небольшого звания, видимо, конторщику. В комнате, где мы находились, было несколько письменных столов, но других людей не было. Этот "конторщик" предложил открыть свой рюкзак, причем сделал это на чистом русском языке, правда, с немецким акцентом и с изысканной любезностью. Обыскав содержимое рюкзака, он обнаружил спрятанную в книге Лескова карту Смоленской области. Я подумал, что если не бить, то грубить и оскорблять меня он будет. Но этого не случилось, он вновь в высшей степени любезно заключил: "Извините, я не могу оставить у вас эту карту, да она и не нужна вам, скоро кончится война, и будут изданы замечательные карты", - продол­жал свою "любезность" этот младший конторский чин. Я молчал, но подумал про себя: знаем, какие карты вы собираетесь издать, но этого не будет, вопрос лишь в том, кто из нас сможет дожить и увидеть, какие придется вам издавать карты! "Обыскав меня и отобрав карту, единственную надежду ориентироваться, если удастся бежать (эта мечта постоянно поддерживала наш дух), он позвал того же сумасшедшего унтер-офицера и предложил отвести меня. Мне же сказал: "Вас повезут в Варшаву, там требуется врач для военнопленных, вам там будет лучше, чем здесь".
   Мы вышли на улицу, и пошли по неизвестной мне дороге. Сопровождавший меня унтер-офицер вновь стал со мной обращаться грубо и необъяснимо дико, вновь дергал за рукав, боясь, что сбегу, хотя он был вооружен и при самой идеальной ловкости я не смог бы далеко бежать. На нашем пути встретилась группа военнопленных из седлецкого лагеря, они работали на шоссейной дороге, и к моменту нашего приближения отдыхали. Их возглавлял в высшей степени культурный полицай, который был известен узкому кругу наших подпольщиков как актер Большого театра. Его фамилию я, естественно, я не помню. Он был не старше меня, но выше и полнее (собственно, полицаи все были полные, так как получали несравненно лучший паек). Этот актер-полицай также имел в руках палку-дубинку, но, как было известно, ни разу не бил никого. Когда мы шли, в 30-40 м. от дороги, где находились наши пленные, я услышал: "Куда вас ведут?"
   - Говорят, якобы в Варшаву. Передайте моим друзьям..., - едва я начал отвечать, как мой конвоир резко дернул меня за рукав и крикнул: "Не разговаривать!"
   Мы прошли с диким немцем еще минут 15, и показался вокзал Седлец. Он подвел меня к какому-то часовому и попросил стеречь, а сам куда-то исчез. Я стоял возле часового минут 10, пока подошел мой конвоир, а вскоре и поезд, с какими-то, как мне показалось, "дачными" вагонами: каждое купе с двух сторон имело свои двери. Все места в вагоне сидячие. Как я узнал позже, желающие в пути поспать, должны были купить все три места. Мы вошли в вагон, поезд тронулся и быстро набирал скорость. Мимо нас пробегали густые зеленые леса, соблазняющие свободой. Вначале я подсел в противоположном от конвоира конце купе и глубоко задумался: а что если вдруг открыть дверь и на ходу поезда прыгнуть и углубиться в лес? Но это было безумие: соскочить с мчавшегося со скоростью 60-80 км поезда означало рисковать быть насмерть разбитым или, в лучшем случае, искалеченным, не имея никакой перспективы! Несмотря на то, что мысли не отличались реальностью, сопровождавший меня фашист встревожился: видно, и он подумал - возьмет, да прыгнет с поезда, а мне отвечать, хотя в общем они не несли никакой ответственности за жизнь пленного. Поэтому он приказал пересесть ближе, рядом с ним. Я взял книгу и стал читать про себя, но беспокойство оставалось: куда и зачем меня везут? Но недолго мне пришлось предаваться моим мыслям: вскоре наш поезд прибыл на подземный вокзал Варшавы. Мы поднялись наверх и сели в трамвай. Мой "телохранитель" предпочел ехать на передней площадке, рядом с вагоновожатым, причем он по-прежнему не разрешал отходить от себя ни на шаг. Я стоял на выходе из вагона неуклюже, за моей спиной был рюкзак, мы явно мешали выходу из вагона, поэтому некоторые смотрели на нас удивленно, с недовольством. А что я мог сделать? Каждое мое движение вызывало у этого "дикого" фашиста ворчание и окрики. Ехали долго, наконец, вышли и вошли в какой-то двор, где был небольшой одноэтажный домик. Оказалось, это было помещение администрации больницы, пред­ставляющей бывшие клиники Польской военно-медицинской академии. В отде­лениях этой больницы находились на лечении, главным образом, легио­неры немецкой армии, поляки представляли меньшинство. На территории больницы было много кирпичных зданий, по всему двору росли деревья.
   Когда мы вошли в этот административный домик, мой "дикий" конвоир сдал меня, получил расписку и вышел из помещения. Ко мне подошел молодой высокого роста врач-поляк, который в высшей степени вежливо, с большим тактом, расспрашивал о моей специальности, откуда я родом, и заявил, что здесь мне будет предоставлена возможность лечить своих соотечественников. Он пригласил меня пройти с ним в дом, в котором я буду находиться и работать. Мы вышли из помещения, прошли по аллеям больничного парка. Я вопросов не задавал, но про себя подумал: куда я попал? Неужели буду работать на свободе, без немецкой охраны? Долго думать не пришлось: слева от нас я увидел одноэтажный домик, окруженный колючей проволокой... Объяснений мне не требовалось: я буду жить и рабо­тать в клетке - не только под колючей проволокой, но и на территории, огоро­женной крепостными стенами.
   Боже мой, а что же с моей семьей? Где мои родные, что с ними? Увы, в то время и еще долго мне не дано было ничего знать об этом...(Фото N17).

Варшавский лазарет для советских военнопленных

  
   Это было 5 апреля 1942 года. Лазарет был разделен как бы на две половины: на правую, где помеща­лись терапевтические, главным образом туберкулезные больные, и левую, где находились хирургические больные. Между этими половинами лазарета находилась операционная, небольшая кладовая и комната врачей. Когда я вошел в лазарет, здесь было двое врачей - хирург Иващенко и общий врач Мухтар Кадыров (азербайджанец).
   Врач Иващенко Роман Никифорович, 1896 года рождения, был низкого роста, худощавый, с маленькой головой. Он был мобилизован в РККА в Сум­ской области. Он был беспартийным, но большим патриотом; на внутренней стороне двери комнаты врачей, которая в дневное время было открыта, следовательно, не бросалась в глаза, была прикрепле­на карта РСФСР. Роман Никифорович страстно переживал перемены на фронте, каждый день тщательно прикидывал, на сколько километров продвинулся фронт. Чуть ли не все предметы служили масштабами для этой карты: спички, зажигалка, карта и т.д. Вскоре я узнал, что среди больных он скрывает от немцев лиц, находящихся под подозрением немцев, или таких, которые могли бы быть ими выявлены, как активисты, враждебно к ним настроенные. Среди них был Нурмак, о котором будет сказано ниже. Р.Н.Иващенко сколько-нибудь серьезных операций не производил, при необходимости таких больных оперировали в хирургической клинике польского госпиталя. Хирургическая деятельность Романа Никифоровича сводилась к вскрытию абсцессов и флегмон. После войны, в 60-х годах, Иващенко разыскал мой адрес и приехал в гости в г. Краснодар. Только тогда я узнал, что он никогда не был... хирургом, а является невропатологом, и по этой специальности работал в г. Кроповец Сумской области (его адрес: Сумская обл., г. Кроповец, ул. Шевченко, 1). После войны он женился второй раз на Надежде Николаевне Станкевич.
   Несмотря на его патриотизм, средний медперсонал и санитары нашего лазарета не очень любили его, так как он был сухим и черствым человеком, что особенно сильно чувствовалось в условиях плена. Вторая причина такого отношения к нему заключалась в том, что он часто подчеркивал свою приверженность к частной собственности. Напри­мер, он мечтал иметь собственный дом. И вот однажды в наш Варшавский лазарет привели несколько военнопленных. Мы с Романом Никифоровичем сидели у окна нашей комнаты, откуда было видно, кто входит в лагерь. В одном из входящих он узнал и брата своей жены, вышел к нему навстречу и долго не возвращался. Когда он зашел, то со слов брата жены рас­сказал, что его жена в Сумской области очень "удач­но" купила большой дом. Его радости не было конца, он все хвастал, какая у него умная жена. Kaк раз в эти дни положение на фронте было безрадос­тным, и его хвастовство с "удачной" покупкой дома очень возмутили меня, и я совершенно неожиданно для него и, пожалуй, для себя, я воскликнул: "На этот дом немцы бомбу сбросили!" Он удивленно посмотрел на меня и замолчал. Я объяснил свое раздра­жение, но все же испортил ему настроение и тем был доволен. Как можно радоваться какому-то имуществу, когда ежедневно, ежечасно гибнут люди, уничтожаются города?! Но, несмотря на это странное поведение, Иващенко был неплохим человеком, сильно болевшим за свою Родину, постоянно поддерживающим дух своих пленных сотрудников и больных.
   Мухтар Кадыров был молодым врачом, высокого роста, крепкого атлетического телосложения. Он тоже с любовью говорил о Родине, но при этом обна­руживал политическую странность: он говорил о том, как после войны нужно организовать "Кавказскую республику". Эти его разговоры отталкивали от него всех преданных нашей Родине людей, однако, когда азербайджанские эмигранты, получив у немцев разрешение войти в наш лагерь, стали агитировать его, чтобы он признал какие-то националистические организации, после чего он будет выпущен на волю, наш Мухтар не дал своего согласия, а при втором посещении этих господ скрылся среди больных, наотрез отказавшись выйти для встречи с ними. Это показало, что Мухтар своей "идеей" организации "Кавказской республики", о чем он говорил с сильным азербайджанским акцентом, лишь рисуется. Несколько отступая, отмечу, что в лагерях военнопленных встречались такие люди, которые, желая отвести от себя опасность немецкой расправы, старились показать себя не совсем "лояльными" советской власти. Это, конечно, не предатели, но, вместе с тем, неустойчивые люди, можно сказать, шкурники. Некоторые становились в такую позу, чтобы "малой ценой" избежать вербовки немцев в различные антисоветские организации. Так, например, в одном из лагерей я встретил некоего Ламоткина. Он тоже был врачом, высокого роста с волосами интенсивно рыжего цвета, и хвастал, что его родители имели в Смоленской губернии 200 десятин земли. Когда же его попытались завербовать в так называемую Русскую освободительную армий (РОА), он отказался, мотивируя, что РОА не гарантирует возврат поме­щичьих земель. Позже, в лагере Санок, случайно выявилось, что рыжий Ломоткин до войны служил в одном полку с Амиром Мамедовым. Послед­ний рассказывал, что он никакой не помещик, а, напротив, из батраков, был членом партии.
   Полковник медицинской службы врач пан Касевич тоже был высокого роста, худощавый, постоянно носил пенсне. Интеллигент старого воспитания, получивший образование в Петербурге, он хорошо владел русским языком, был очень общительным; несмотря на свой аристократизм, не брезговал беседовать не только с врачами, но и с фельдше­рами, и с санитарами. От польской администрации больницы он был назначен шефом Варшавского лазарета. Целыми днями он проводил в комнате плен­ных врачей, охотно вступал в беседы на разные темы, но большую часть времени отводил теме войны. Мы скоро поняли, что он, как поляк, ненавидит немцев, надеется на скорое их поражение в войне. Вместе с тем, он не скрывал от нас свои симпатии к буржуазной Польше, желая ее победы под эгидой Англии. Рассказывал нам о "преимуществах" польской экономики, баснословной дешевизне, обилии товаров, о том, как хорошо жили они до войны, когда килограмм сала стоил столько, сколько один трамвай­ный билет и т.д. Мы вступали с ним в полемику, не рискуя, что он выдаст нас немцам. Он и не смог бы это сделать, поскольку ежедневно сам вел разговоры против немцев. В ответ на его аргумен­ты о дешевой жизни в довоенной Польше, мы спорили с ним, доказывая, что они грабили крестьян, закупая за бесценок продукты сельского хозяйства.
   Как-то, желая показать выгоды жизни при капиталистической Польше, он спрашивал меня: "Скажите, у вас была своя машина?" Я не хотел врать, сказал, что нет.
   - Вот, видите, вы были доцентом и не имели даже одной собственной машины, а я, - продолжал Касевич, - имел три машины!
   Я решил дать ему "бой", спрашивая, зачем ему 3 машины, думая, что он растеряется, но тут же получил ответ: "Одна машина визитная, посетить больных, другая, большая машина, чтобы по воскресеньям с семьей выезжать на Вислу". А третья зачем? - не унимался я.
   - А третья машина спортивная, гоночная...
   Я стал выдумывать, что ежедневно за мной приходила казеная машина, и я на работу ехал на ней. "Но это не то!" - возражал мне Касевич и пытался "поймать" еще на чем-то:
   - А сколько у вас было костюмов?
   - Три костюма, - ответил, вспомнив все свои костюмы - зимний, летний, старый...
   - Вот, видите, - торжествовал он, - а я имел 12 костюмов!
   - Но зачем одному человеку 12 костюмов? - удивился я.
   "Как зачем?" - отвечал он: костюм домашний, костюм рабочий, в котором иду на работу, костюм выходной, костюм для театра, костюм вечерний, костюм летний, костюм осенний... При этом он подробно описывал необходимость каждого из перечисленных костюмов.
   Эта длительная попытка доказать преимущества капиталистической системы правления примерами мещанского личного благополучия возмущала меня, и я задал ему неожиданный вопрос:
   - Скажите, пожалуйста, сколько времени сумела выстоять Польша против немецко-фашистского нашествия?
   - Разве это имеет отношения к теме нашего разговора? - удивился пан Касевич.
   - Да, - ответил я, - это имеет прямое отношение к нашему разговору.
   - Польша держалась больше месяца, - не без гордости ответил он.
   - А вот наша страна не стремилась к мещанскому благополучию в виде накапливания 12 костюмов и трех машин для каждой семьи, а укрепляла оборону страны, проводила ее индустриализацию, и теперь, вот уже больше года, стоит она, как скала, против фашистской Германии и весь мир видит, что хвастливые планы "блиц-крига" Гитлера провалились навсегда!
   Несмотря на попытку полковника Касевича противопоставить могуществу нашей страны жалкие перспективы Польши, он всегда появлялся к нам воодушевленный мощными ударами Красной Армии по фашистским ордам. Мало того, нередко он воодушевлялся не только действительными успехами, но и кем-то сочиненными фактами. По его сведениям, наши войска уже не раз отбрасывали немцев от Смоленска, хотя до этого было еще далеко. И вот, однажды он явился к нам, весь сияющий, и сообщил: "Ваши войска взяли Смоленск!" Поскольку за последние дни он говорил об этом уже не в первый раз, мы не поверили. У меня настроение было в этот день плохим, и я ответил ему не очень вежливо: "Какой тут Смоленск, когда унтер-офицер сажает цветы!", - заявил я ему, показывая в окно, как унтер-офицер нашей охраны возился в земле. Кажется, Касевич обрадовался моему "наивному" замечанию:
   - Унтер-офицер будет сажать цветы до тех пор, пока не будет приказа не сажать их! Не забудьте, это ведь немцы! Если придет приказ в какой-то день и час расстреливать своих матерей, то они не преминут и это сделать. "Бефел ист бефел", "Приказ есть приказ", - заключил Касевич излюбленной поговоркой немецкой военщины.
   Несмотря на свои симпатии к Красной Армии, которая не только держится стойко, но и бьет немцев, являвшихся и его врагами, Касевич твердо держался того мнения, что после войны Западная Украина должна быть возвращена Поль­ше. Мало того, как-то в пылу националистического угара он даже сказал, что Киев отойдет к Польше. Мы все были возмущены, начали опровергать абсур­дность такого предположения, но не успели высказаться, как наш фельдшер Гриценко, ведавший хозяйством лазарета, высокий, плечистый, с выразительными глазами и буденновскими усами, оборвал Касевича уличной бранью, которую в цензурном "переводе" можно выразить так: "А дерьма не хотите!" Лицо пана Касевича не просто зарумянилось, как это часто бывало при споре с нами, а сделалось малиновым, красным, как цвет вареного рака. Мы уже думали, что его хватит удар - инфаркт. Но он это пережил, хотя больше не смог сказать ни одного слова и быстро ушел. Все начали упрекать Гриценко за невыдержанность, объяснять, что брань не может служить аргументом нашей правоты и т.д. Но, как известно, слово не воробей. На следующий день Гриценко был переведен в другой лагерь, а пан Касевич долго не ходил к нам, хотя это было нарушением его служебных обязанностей. Затем явился и как бы оправдывался, что Гриценко перевели в другой лазарет, поскольку иначе он не смог бы продолжать работу здесь.
  

Подпольная антифашистская работа патриотов Варшавского

лазарета советских военнопленных

  
   Будучи разбросанными по немецко-фашистским лагерям, мы не знали, что и на долю пленного генерала-лейтенанта инженерных войск Дмитрия Михайловича Карбышева выпал особо тяжкий крест фашисткой неволи. Будучи тяжело контуженным, он попал в фашистский плен, где, испытав нечеловеческие физические и нравственные муки, продолжал борьбу. Он написал знаменитую "Памятку военнопленного", передаваемую их рук в руки, из барака в барак и зачи­танную до дыр. На этом клочке бумаги были слова Карбы­шева: "Плен - это тот же фронт!". Молва приписывает ему организацию многих побегов, отчаянно невероятных акций. Конечно же, он был не один. Обо вceм этом мы не знали, но ориенти­ровали военнопленных точно так же: "Плен - тот же фронт!". Мы также совершенно были уверены в предстоящей победе нашей армии над герман­ским фашизмом, мы также говорили о необходимости продол­жать войну с фашизмом за колючей проволокой.
   Много времени спустя, в 1970 году по линии общества "Знание" в составе группы ученых я побывал в Австрии и посетил лагерь "Маутхаузен", где перед окончанием войны, в 1945 г., Д.И.Карбышева вывели фашисты на мороз и облили водой, пока он не замерз. На меня оставил потрясающее впечатление памятник, воздвигнутый на территории бывшего лагеря "Маусхаузен" генерал-лейтенанту Д.И.Карбышеву...
  
   В нашем лазарете была сложная обстановка: с одной стороны, сравнительно лучшие условия для жизни военнопленных, сочувствие и поддержка польской администрации, сотрудников больницы и местного поль­ского и русского населения, связь с подпольным Варшавским комитетом и т.д. и, с другой стороны, попытка антисоветских элементов, в частности, из русских эмигрантов и других категорий, оказать идеологические влияние на пленных, использовать их в своих целях.
   Очень важным фактором стал патриотический нас­трой персонала лазарета, состоящего из советских военнопленных. К ним относились врачи и средний медперсонал в лице Афанасия Петровича Зайцева, Селютенко, санитаров Данилова, Беспалова, Василонко, Гриценко, Лаврика, "учетчика" Нурмака и др. Персонал лазарета всегда относился к своим собратьям чутко, отзывчиво, помогал им, как мог, в поддержании их духа и тела. С боль­ными проводили индивидуальную политинформацию, разумеется, в такой форме, чтобы не быть выданными немцам и сочувствующим им элементам, имеющим дос­туп в наш лазарет. Рассказывалось им о положении дел на фронте, успехах Красной Армии, о случаях, когда отдельные лица или группы людей, насильственно завер­бованные в различные немецкие легионы по признаку национальности, бывшие военнопленные после восстановления здоровья, подорванного голодом, вооружались и убегали в партизанские отряды как суровые мстители.
   Охрана нашего лазарета состояла из 12-15 немецких солдат, во главе с унтер-офицером. Они выпивали у нас во дворе, за колючей проволокой. Все солдаты были великовозрастные и, как правило, не были так жестоки, как в других лагерях. Причина их "мягкости" заключалась в том, что они были очень заинтересованы оставаться в тылу, охранять больных военнопленных, находя­щихся на закрытой территории. С другой стороны, молодежь, с большей легкостью поддающаяся фашистской пропаганде, то есть "первосортные" войска нужны были больше на фронте. И вот, находясь в общении с нами, они постепенно привыкали, часто обращались к нам за медицинской помощью, кото­рая была ближе, хотя им категорически запрещалось пользоваться такой по­мощью пленных. Немецкое командование учитывало возможность сближения охраны с пленными, и потому через 3-4 месяца заменяло охранников.
   Пользуясь такими условиями, я стал заводить знакомства с охраняющими нас солдатами. Конечно, не все шли на такое знакомство, обычно ограничиваясь общими разговорами, но один из солдат стал более охотно сближаться со мной. Я понял, что ему что-то надо от меня. Видя сочувствие с моей стороны, он попросил взять на себя его лечение. Оказалось, он болен гонореей... Он признал­ся, что если обратиться к своим врачам, то они применят к нему принятые в то время в немецкой армии санкции: сообщат жене, а после лечения пошлют на фронт! Поэтому он заинтере­сован лечиться тайно от своих. Я дал ему понять, что если командование узнает об этом тайном лечении, то попадет не только ему, но и мне. Зачем же мне рисковать "добавочным" наказанием? На это он ответил, что тайна будет сохранена, а моим "гонораром" будет его помощь. Я сказал, что мне хотелось бы иногда выходить по ночам в соседнее отделение больницы, чтобы получить хлеб, а возможно, и другие продукты для нашего лазарета. Он сказал, что это вполне возможно в то время, когда дежурит его друг.
   "Взаимовыгодные" операции начались. Упомянутый немец стал заходить в назначенные дни и часы за получением медикаментов и беседы о ходе лечения, которое проводилось успешно. Но я не очень спешил объявлять ему об окон­чании лечения, которое проводилось современными препаратами (сульфапиридин и др.), к которым в то время ми­кробы еще не были резистентны. Через один или два дня, после предварительного сообще­ния о наличии хлеба, мы выходили ночью в соседнее отделение, где обычно оставляли мешок хлеба, примерно 30-50 кг. Утром по заранее составленному списку раздавали добавочный паек по 200-300 г. хлеба. На всех больных (их было в моем отделении около 150 чел.) часто хлеба не хватало. Поэтому в следующий раз раздавали тем, кому не хватило в прошлый раз. Этот дополнительный хлеб был существенной добавкой к мизерному пайку больных, хотя в Варшавском лазарете хлеб был натуральный (не хольцброд), но все равно его было мало - 300 г! Нужно сказать, что кроме этого добавочного хлеба, который достав­ляли сотрудники польской больницы, периодически к нам поступал хлеб и другие продукты еще и от местных жителей.
   Одним из источников поступления дополнительных продуктов, главным образом, хлеба, были наши концерты, которые давались по воскресеньям, когда не появлялись контролирующие лагерь немецкие офицеры. Исполнителями концертов были наши медработники и больные военнопленные. В лазарете имелись инструменты: мандолина, гитара, бубен, гармоника, а также хор в составе больных и медработников. В репертуаре наших концертов были как русские народные, так и современные советские песни.
   В первое время наша конвойная охрана не разрешала эти концерты, но некоторые слушатели сумели уговорить ее, подкрепив мелкими подарками - сигаретами, конфетами и др. Концерт начинался в 10 утра во дворике нашего лазарета. Публика собиралась по ту сторону проволоки и очень охотно, с интересом слушали наши песни, в которых звучали тоска, но и любовь, и вера в нашу Родину. Концерт начинался с нашего "коронного" номера:
   Утро красит нежным светом
   Стены древнего Кремля,
   Просыпается с рассветом
   Вся советская страна.
   Кипучая, могучая,
   Никем непобедимая.,
   Страна моя, Москва моя,
   Ты самая любимая!...
   Эта песня вызывала слезы умиления по обе стороны проволоки, иногда публика просила повторить ее. Большой успех имели наши волжские песни, песня о Катюше и др. Варшавяне, не только русские, но и поляки, очень любили концерты, поэтому делали подарки нашим часовым, добиваясь разрешения передавать лазарету заранее приобретенные для пленных продукты, а сигареты и конфеты исполнителям перебрасывались через проволоку. Концерты мы рассматривали не только как источник пополнения продуктов, но и как политическую работу, поднимающую дух как пленных, так и находящихся в оккупации поляков, как средство контак­тов с варшавянами. Немцы не понимали и не придавали значения этим кон­цертам.
   Другим источником пополнения наших скудных продуктов питания была некая Блышинская - русская женщина из Смоленска, жена польского писателя.
   В дни революции она была прислугой какого-то богача, который вывез ее еще девочкой за границу. Но в Париже Блышинской крупно повезло: она выиграла крупную сумму и стала жить самостоятельно, переехав в Варшаву, где вышла замуж за польского писателя-националиста, который с приходом немцев вошел к ним в доверие. Однако Блышинская сохранила самостоятельность, искреннюю любовь к России, к русским людям, что выражалось в большой поддержке военнопленных - как путем продовольственной помощи, так и содействием побегам из плена и сокрытием их в своих хуторах. Некоторые из этих военнопленных пускали под откос военные железнодорожные составы (к сожалению, фамилию одного из таких лиц, совершавших действительные подвиги, я позабыл). Эти данные о Блышинской я слышал от военнопленных, а отчасти и от нее самой. Блышинская бывала во многих лагерях, в том числе и в нашем Варшавском лазарете советских военнопленных, примерно каж­дые 10-15 дней. Причем она бывала не с пустыми руками, а с мешками хлеба, салом, вареным мясом, повидлом и т.д. Входя в лазарет, Блышинская, прежде всего, спрашивала: "Ну, есть ли новые "смоляки"? И "смоляки" всегда оказывались, так как она своим землякам лично раздавала кульки больших размеров. Остальные продукты поступали в общий фонд и равномерно раздавались всем больным. Иногда она сама в беседе устанавливала, что новый "смоляк" ничего не знает о Смоленске, но, улыбаясь, говорила: "Но, ничего, пусть будет так, отдайте и ему кулек!" Гуманизм и добро­та, любовь к русским людям у Блышинской были развиты исключительно сильно. Все наши больные и сотрудники любили ее не только за щедрую помощь военнопленным, но и за ее заботу о своей Родине. Как-то она очень долго она не показывалась в лазарете. Спустя свыше 40 дней Блышинская появилась, и мы узнали причину ее длительного отсутствия. Она шла по Варшаве и вдруг увидела, как немецкий солдат бьет русского военнопленного. Долго не думая, она бросилась на солдата, который вытащил кинжал и рукояткой нанес удар в ухо Блышинской. Она попала в больницу, где находилась больше месяца.
   Вторым лицом, оказывающим продуктовую помощь больным нашего лазарета, был Отец Серафим. Он был в возрасте около 40 лет, среднего телосложения, со светлыми волосами. Он появлялся в лазарете примерно один раз в месяц, когда накапливал средства для покупки продуктов. Обычно он приходил с двумя-тремя мешками хлеба, двумя-четырьмя ведрами повидла, некоторым количеством лука, чеснока, моркови. Эти продукты раздавала больным его жена, которая, наряду с тремя другими медсестрами, рабо­тала у нас на общественных началах медсестрой. Она, как и ее муж, были очень добродушными, ласковыми ко всем больным. Отец Серафим обязательно заходил в комнату врачей и подолгу вел с нами беседы на животрепещущие темы (никогда не касаясь религиозных вопросов!). Если бы он приходил к нам не в рясе священника, а в костюме, то никто бы не поверил, что он священник. Больше того, он с уважением относился к общественной системе СССР, радовался успехам наших войск, если при этом не было посторонних лиц. К моему удивлению, я обнару­жил у него неплохую подготовку в области марксистско-ленинской философии! Это все вызывало симпатии к этому служителю религиозного культа. Я не знал, и неудобно было спросить у него его родословную, но мне каза­лось, что он был уроженцем Варшавы, где было много русских. Однажды отец Серафим поразил всех. На пасху нас в лазарете посетила большая группа варшавян, а с ними отец Серафим и актриса Ленинградского оперного театра Ковалева. В уголке туберкулезного отделения, где обычно осматривали больных, Ковалева выступила с концертом. Она спела несколько русских народных песен, в то время как отец Серафим переходил от койки к койке, раздавая больным продоволь­ственные кульки, красные яички и крестики. Он уже приближался к месту, где шел концерт, когда Ковалева пела из "Письма к матери" Есенина такие строки:
   Не буди того, что отмечталось,
   Не волнуй того, что не сбылось,
   Слишком раннюю утрату и усталость
   Испытать мне в жизни привелось.
   И молиться не учи меня, не надо!
   К старому возврата больше нет.
   Ты одна мне помощь и отрада,
   Ты одна мне несказанный свет.
   И в момент, когда отец Серафим хотел вручить крестик очеред­ному больному, потрясли слова песни: "И молиться не учи меня, не надо, к старому возврата больше нет!". Драматический эффект достиг высшего накала потому, что отец Серафим, держа в руках еще не врученный крестик, повернулся, посмотрел на актрису, выводящую эти слова, и она упала в обморок. Ее поддержали рядом стоящие варшавяне и повели в комнату врачей. Вслед за ними вошел и я, дал Ковалевой валериановую настойку, уложили на постель. Были потрясены все здоровые и больные военнопленные: исполнение певицы, по существу, тоже пленницы, которая не успела бежать из Львова, где гастролировала, и слова Есенина к матери, напомнили нам о Великой матери - Родине, которая одна была нам "помощь и отрада", одна была нам "несказанный свет".
   Все переживали происшедшее, но потом оказалось, что отец Серафим и Ковалева заранее отрепетировали свою роль, кото­рую исполнили блестяще, проникновенно. По-видимому, так же считали и двое наиболее реакционно настроенных белогвардейцев, один из которых был Мальский. Последний любил хвалиться тем, что у него в Польше имеется 28 производственных предприятий, а также "резиновой дубинкой" размером с небольшой кулак, но при нажатии кнопки раскрывалась со страшной силой, способной переломать череп. Он был крупного роста и такого же телосложения, с огромным животом, ненавидел коммунистов и совет­ский строй, но когда наша армия одерживала успехи, он тоже гордился: "Наш русский медведь еще покажет, на что он способен!". Этот белогвардейский "медведь" был большим балагуром. Второй белогвардеец, в противоположность Мальскому, был низкого роста, с искривленным носом, за что наши медработники прозвали его "Перебей-нос". Он утверждал, что это увечье получил якобы в бою, от красногвардейцев. Он всегда был озлоблен, угрюм, старался на чем-то поймать нас, наши военнопленные хорошо раскусили как его, как и Мальского, и не поддавались на их провокации, не разговаривали, на вопросы не отвечали или отвечали уклончиво. Так, вот Мальский и Перебей-нос сильно озлобились "спектаклем", как они называли выступление Ковалевой, возмущались и пытались "разоблачить" ее, а возможно, и отца Серафима. "Скажите, доктор, разве это не симуляция у Ковалевой! Какой у нее обморок, что так скоро оправилась? От чего у нее обморок?" - сыпали они нам вопросы за вопросами, но никто из врачей, даже Мухтар Кадыров, не поддался их провокации. По их мнению, пасха была сорвана, а по нашему мнению, она прошла с большой пользой не только для военнопленных, но и для варшавян, присутствовавших в лазарете.
   У нас была еще одна "попечительница" - вдова царского генерала, которая посещала наш лазарет, чтобы воочию видеть людей из России. Но ей было за 75 лет, она была бедная, поэтому могла приносить нам только небольшое количество моркови. Однако мы с не меньшей благодарностью принимали от нее эти коренья. Лишь к концу существования нашего лазарета я узнал, что эта малозаметная старушка была посланницей подпольной организации, которая осуществляла наблюдение за лазаретом. Оказалось, что эта "связистка" знала только санитара Беспалова, а тот - Афанасия Петровича Зайцева. Я уже говорил, что медперсонал нашего лазарета, состоящий из военнопленных, полностью был предан и служил Родине, но о прово­димой антифашистской работе мы знали не всё. Самыми близкими мне по подпольной работе были фельдшер Зайцев Афанасий Петрович и санитар Лаврик Иван Ефимович. С их помощью я проводил своеобразное анкетирование, антропометрию и др. мероприятия.
   Как я уже отметил, в апреле 1942 г. меня перевезли из пересыльного седлецкого лагеря в Варшавский лазарет советских военнопленных. С первых жe дней работы мы в условиях строжайшей секретности начали вести учет здоровья и состояния больных. Из 348 больных пленных, поступивших в мое отделение, было: русских - 140, (из них с открытым туберкулезом - 69), украинцев - 106 (42), белорусов - 24 (8), азербайджанцев - 15 (14), армян - 7 (6), грузин - 3 (3), северокавказских национальностей - 5 (5), среднеазиатских - 39 (31) и прочих - 9 (4). Таким образом, из 348 больных отрытый туберкулез был отмечен у 182 чел. (52%). В процентном отношении открытый туберкулез отмечался главным образом у лиц из кавказских, а затем - у среднеази­атских народностей. За время нахождения в нашем лазарете умерло 181 человек. Однако смертность зависела не только от туберкулеза, но и от хронического голода, поэтому изыскание продовольственной помощи больным военнопленным представлялась задачей N1. Кроме того, пленных доставляли в таком состоянии, что нередко они умирали в первые 2-5 дней. При поступлении больных мы опрашивали, записывали их вес до попадания в плен, а затем регулярно следили за их весом. Из 45 чел. обследованных потеря веса за время пребывания в плену составляла: до 10% - 1 чел., с 11 до 15% - 2, с 16 до 20% - 5, с 21 до 25% - 6, с 26 до 30% - 14, с 31 до 35% - 8 чел. и свыше 36% - 6 чел. Из этих данных видно, что больше половины обследованных нами лиц потеряли от 1/4 до 1/3 и больше веса тела. Так, с весом от 40 до 50 кг было 20 чел., от 51 до 60 кг - 4 чел., с 61 до 70 кг - 18 чел., с 71 и больше - 15 чел. Такая высокая смертность (из 1479 поступивших в лазарет, умерло 304!) за время существования лазарета свидетельствует о тяжелом положении советских военнопленных даже в условиях этого, сравнительно лучше организованного учреждения. Эти и некоторые другие данные были зашифрованы мною так, что расшифровать их мог бы только врач, владеющий армянским языком. Заполненные мелким почерком листки размером 7х11 см. были размножены в трех экземплярах, один из них хранил я, второй - фельдшер A.П.Зайцев и третий - санитар Лаврик, которые зашили их в своей одежде. Было условлено: кому удастся первому бежать из плена и попасть на Родину, тот должен передать эти материалы в Военно-санитарное управление Военного министер­ства СССР. Первым бежать из плена удалось мне (26 июля 1944 г.), а в октябре 1944-го в проверочно-фильтрационном лагере в г. Половинка N 0302, я сообщил об этом представителю военной прокуратуры СССР в материале под названием: "О зверствах немецких фашистов над советскими военнопленными". Нe зная, что я раньше бежал из плена, фельдшер А.П.Зайцев выслал такой же материал в Военно-санитарное управление, откуда его пересла­ли в Военно-медицинский журнал, редакция которого поблагода­рила А.П.Зайцева. Что касается санитара Лаврика, то нам не удалось разыскать его после войны.
   Лечебная работа в лазарете была постав­лена сравнительно удовлетворительно. Польская больница, отделением которой являлся наш лазарет, имела определенный арсенал основных медикаментозных средств. Мы имели возможность ставить пневматоракс, производили отсасывание эксудата из плевральной по­лости и т.д. Польская больница полностью обеспечивала нас рентгеновскими исследованиями больных (и не только рентгеноскопию, но и рентгенографию). Нужно сказать, что польские врачи особенно чутко относились к советским военнопленным, никогда мы не имели отказа ни в чем, даже в подборе "соответствующих" рентгенограмм, при их необходимости, о чем я расскажу несколько позже.
   Как-то посетили наш лазарет высокопоставленные немецкие военные врачи в званиях генерала и полковников. Они сделали обход (в буквальном смысле слова обошли двух­этажные койки, которые стояли с краю). Генерал-врач обратил свое внимание на то, что на температурных листах больных были отмечены стрелками процедуры пневматоракса. Он остановился, и, показывая на слово "пневматоракс", спросил: "Что это такое?" Я вначале не понял его и спросил него: "Что Вас интересует, господин генерал?" Он многозначительно показал опять на то же слово - "пневматоракс".
   - Это пневматоракс, который был сделан в этот день, - ответил я.
   - А кто это делает? - спросил он с некоторым раздражением в голосе.
   - Пневматоракс делаю я, под контролем рентгеноскопии, - ответил я.
   - Как, в плену - пневматоракс?! Не то удивленный, не то возмущенный вскричал врач-генерал медицинской службы.
   Обход продолжался. Один ив полковников медицинской службы обра­тил внимание генерала на то, что на температурных листках имеется пометка "Кислород". Он повернулся к нам, сделал новое удивление на лице и спросил: "И кислород делаете вы?" - и, не дождавшись ответа, прошагал дальше. Я боялся, что он запретит такую роскошь в плену, но все обошлось благополучно.
   В последние месяцы 1942 года мы были осчастливлены тем, что наши самолеты ночью впервые долетели до Варшаву и бомбили немецкий район, где находился наш лазарет. Трудно себе представить нашу радость: видеть наши самолеты над оккупированной фашистскими захватчиками Варшавой. Когда бомбы рвались, содрогался весь лазарет. Врач Кадыров подбежал, захватил место у печки, прилип к ней и вытянулся во весь свой высокий рост. Хотя опасность прямого попадания в наш лазарет не исключалась, мы были в хорошем нас­троении. Я подошел к Мухтару и спросил: "Почему Вы стали под печкой?". - "Я много видел разрушенных домов, но печки обычно не разрушаются", - ответил мне Кадыров. Я тоже видел, что печки не разрушаются, но остаются ли целыми те, кто под печкой встречал бомбежку?
   Второй день показал, что мы действительно рождены в "рубашке": во дворе лазарета было обнаружено много осколков от авиабомб, но никто не пострадал! Появление наших самолетов над Варшавой произвело огромное впечатление как на немцев, так и на пронемецки настроенных поля­ков, особенно "фольксдойчей" (то есть поляков, у которых в роду были немцы, на основании чего они пользовались определенными преимуществами). Эти бомбы обозлили их, и в крупной газете Варшавы (я точно не помню, как она называлась) появилась передовая под названием "Червоны бомбы". В ней выражалось возмущение, что Красная Армия бомбит Варшаву. С этим же настроением явился к нам пан Касевич:
   - Я не ожидал, - говорил он, - что ваши войска могут бомбить Варшаву!
  -- Но ведь наши самолеты бомбили и оккупированный Смоленск, зачем же обижаться? Тем более, что бомбили немецкий район!
   Но Касевича не успокаивали наши доводы. Тогда мы напомнили ему, как немцы бом­били оккупированную ими же Варшаву, точнее Варшавское Гетто, куда фашисты свели евреев не только Польши, но и других европейских стран. Из гетто систематически выводили по нескольку тысяч человек и вели на вокзал, сажали в товарные вагоны, пол которых предварительно покрывали хлорной известью, и в страшной тесноте везли на станцию назначения (кажется, в Тремблинку) на уничтожение. По другим слухам, в лагере на станции назначения евреев пропускали через души: как только намокнут, включали ток, затем автоматически раскрывался люк, и готовые трупы высыпались в самосвалы и выво­зились в общие братские могилы. Однажды, как нам стало известно, в лагере, по пути к вокзалу, евреи устроили внезапный побег. Конвой перестрелял их, но некоторая часть сумела добежать до лесов. Когда чаша терпения переполнилась, Гетто восстало (19 апреля 1943 г.). Немцам пришлось прибегнуть к кадровым войскам. Но Гетто перестало повиноваться: там уничтожались танки, не до­пускались близко войска. Немцы стали посылать для усмирения тяжелые бомбардировщики и ежедневно бомбили Гетто. Пепел с бумагами, исписанными еврейским шриф­том, ветром заносился на территорию нашего лазарета. Повстанцы организо­вали систематические радиопередачи и вещали в эфир о своих успехах в борьбе с немецко-фашистскими оккупантами. Говорили, что над Гетто повстанцами были водружены флаги Польши, СССР, Франции и других государств, граждане которых стали жертвами фашистов. В частности, в радиопередачах повстанцы приводили данные, сколько дней держалась Польша, сколько Франция против оккупантов, а сколько дней держится Варшавское Гетто. Медсестра, посещающая наш лазарет, рассказывала, что она живет на про­тивоположной стороне улицы, где находится Гетто. Она сама неожиданно уви­дела в окно, как на крыше пятиэтажного дома, находящегося на территории Гетто, женщина с грудным ребенком в отчаянии несколько раз подходила к краю крыши, чтобы броситься вниз, но каждый раз с ужасом на лице задерживалась. Она не могла долго смотреть на эту страшную трагедию и отходила от окна.
   "Это же не "червони бомбы", - говорили мы пану Касевичу. - Немцы бомбили ими же оккупированную Варшаву, "Генерал-губернаторство Польши", никто из вас тогда не возмущался, а когда война дошла до ваших домов, вы начинаете протестовать! А как же выбить фашистов из Варшавы, если не стрелять, не бомбить?" Полковник медицинской службы пан Касевич не мог сколько-нибудь аргументировано спорить с нами, ему, видимо, хотелось, чтобы Победу им принесли на блюдечке!

Нурмак

  
   Как уже я отметил, поляки - сотрудники больницы, на территории которой находился наш лазарет, оказывали нам большую помощь, разумеется, втайне от немецких оккупантов. Мы не только могли пользоваться всеми отделениями больницы, но имели определенные привилегии, например, каждые 2-3 дня вести своих больных на рентгеноскопию, делать рентгенографию легких или других органов. А ведь не так легко было в военное время доставать рентгеновские пленки! Польские коллеги явно нам симпатизировали. Нам нужно было только вовремя делать заявки немецкой охране, чтобы выделяли конвоиров для сопровождения больных. Конвоир всегда оставался у двери рентгеновского кабинета, а я с больными заходил в затемненную комнату, где врач-поляк вел с нами задушевную беседу, сообщал новости с фронта, об успехах Красной Армии (которые, к сожалению, не всегда подтверждались). Здесь же обещали нам поддержку во всем, что в их силах. Я с благодарностью вспоминаю польских товарищей, фамилии которых, увы, позабыл.
   С Нурмаком меня познакомил врач Иващенко в первые дни после моего прибытия в Варшавский лазарет военнопленных. После нашего знакомства он доверительно рассказал историю о том, как он попал к нам в лазарет. Нурмак был мобилизован в Красную Армию в первые дни войны из Киевского университета, где учился. В тяжелые дни попал в окружение и в плен. Везли его обычным образом - в товарном вагоне, где люди были набиты, как сельди в бочке. Маленькое окошко в самом верху, под крышей вагона, было зарешечено колючей проволокой. Ее сняли голыми руками (!) и решили на полотенцах по одному спускать друг друга вниз. Первый попавший на землю должен был идти в противоположную сторону от движения поезда, а второй - по ходу поезда. Первому удается благополучно. Вторым спускают Нурмана, но связанные полотенца не выдерживают его огромного веса, рвутся, и Нурмак летит под откос. Он рассказывал мне, что когда упал вниз, почувствовал резкую боль в правом предплечье и потерял сознание. Когда же пришел в себя, открыл глаза и увидел, что находится на больничной койке, а рядом с ним сидит немецкий солдат с карабином в руках, вновь закрыл глаза, чтобы обдумать какую-нибудь правдоподобную версию, как он в форме красноармейца оказался под откосом железной дороги. Когда была сочинена "правдоподобная версия", он открыл глаза и прочел на бляшке конвоира слово "Фельджандармери", то есть, "Полевая жандармерия". Нурмака допросили, он рассказал, что с детства мечтал побывать в Берлине, а возможности не было. Его моби­лизовали в Красную Армию, но он не успел явиться в часть, как немцы захвати­ли Киев, а он на открытой платформе поехал на Запад, под Варшавой заснул и, вероятно, сонным покатился под откос...
   Конечно, этой басне немцы не поверили, взяли Нурмака под наблюдение полевой жандармерии и бросили в Варшавский лазарет военнопленных. Но поскольку у него был перелом локтевой кости, он попал к хирургу Иващенко. Последний рассказывал, как долговязый немец в течение шести месяцев (!) в один и тот же день недели и час заходил и произносил только одно слово: "Нурмак". Иващенко не знал немецкого языка, но не до такой степени, чтобы не понять несколько слов о состоянии больного, он просто прикидывался непонимающим, а о Нурмаке отвечал лишь одним словом "шлехт!" - плохо. И немец уходил на целую неделю. Когда же я был включен в число врачей лазарета, он быстро познакомил­ся со мной и доверительно рассказал историю с Нурмаком, добавив, что пора что-нибудь придумать, иначе дойдет до немецких врачей, и они разоблачат нашу "агровацию". Я согласился с Иващенко, что Нурмака уже нельзя оставлять за ним, вспомнил польского коллегу-рентгенолога и завел новую историю болезни. Нурмак обратился ко мне с жалобами на все усиливающейся кашель, потливость по ночам, мокроту. Он все это "замечал" и раньше, но думал, что пройдет... Я послушал его легкие и "нашел" под правой ключицей амфорическое дыхание, перкуссия дала тимпанический звук. Написал подозрение на туберкулез легких, каверну под правой ключицей, назначил покой, исследование мокроты на БК (бактерии Коха), рентгеноскопию легких. При очередном посещении рентгеновс­кого отделения рассказал поль­скому коллеге о неожиданном открытии туберкулеза у человека, который был за хирургом Иващенко по поводу перелома локтевой кости. Когда перелом вылечили, и мы думали, что полевая жандармерия возьмет его от нас, возникло новое осложнение. Если вы подтвердите мой предварительный диагноз, то удастся его задержать, уж очень жалко парня. Выслушав меня вни­мательно, наш друг-рентгенолог, обещал тщательно осмотреть, а если пона­добится, то найти пленку для рентгенографии легких Нурмака. По окончании рентгеноскопии наших больных, он вышел в коридор и объяснил немцу-конвоиру, что нужно подождать, пока он сделает снимок. Я и Нурмак были приглашены в кабинет, врач сделал снимок легких, и мы вернулись в лазарет. Через три дня, когда мы привели новую группу больных, рентгенолог вручил мне рентгенограмму Нурмака, на которой действительно была видна большая каверна под ключицей! Но самое удивительное было то, что и клиническая лаборатория обнаружила БК в мокроте Нурмака! Я не сомневался, что это была работа нашего друга - рентгенолога.
   Как мы и ожидали, через несколько дней явился к нам долговязый, странный немец из полевой жандармерии и обратился, как обычно, к Иващенко с вопро­сом: "Как Нурмак?". Тот ответил - "гут!", но тут же, показав на свою грудную клетку, добавил: "туберкулез!" и объяснил, что теперь веду Нурмака я. Немец из полевой жандармерии удивился, стал расспрашивать, когда был выявлен туберкулез, долго ли он будет еще болеть и т.д. Я объяснил, что он болеет давно, но мы об этом не знали. Что касается продолжительности болезни, то сказать об этом в настоящее время невозможно. При этом я подчеркнул, что у Нурмака туберкулез откры­тый, он опасен для окружающих, поэтому пока его надо держать в нашем отделении. Выслушав меня, представитель полевой жандармерии ушел. Мы ждали в ближайшие недели решения: оставят ли Нурмака на дальнейшее лечение. Ответа не было, но, по-видимому, они согласились, так как перестали ходить, но надолго ли? Мы этого не знали.
   Тем временем мы готовили побег из этого лазарета. План был такой: Блышинская обещала подготовить 16 паспортов на варшавян, когда они бу­дут получены, мы должны были просить немцев сопровождать нас на санобработку в душ, который находился буквально ря­дом с проходной будкой, где будет дежурить подпольщик (или подкупленный), который пропустит всех 16 человек на улицу. Здесь нас будет ждать кры­тая грузовая машина (у немцев почти все грузовые машины были крытыми), шофер которой должен быть из подпольной организации, но в немецкой военной форме. В душевой мы должны были войти внутрь, в то время как немец-конвоир, как обычно, ожидает купающихся в преддушевой. В это время 2-3 чел. выйдут в преддушевую, неожиданно оглушат его чем-нибудь ударом по голове, обезоружат, и все быстро пойдут на проходную, где бу­дет ждать машина, которая увезет нас в подпольную организацию, где мы будем получать соответствующие задания.
   Но этому плану не суждено было осуществиться. Совершенно неожиданно для нас, как-то утром перед лазаретом одновременно появилось несколько высоких грузопассажирских автомашин. Немцы внезапно вбежали с криками "лоз, лоз!", что означало: "выходите, выходите!". Двое из немцев, которым была поручена эвакуация лазарета, потребовали от нас организовать эвакуацию больных. Куда? Они не сказали. Один из немцев пошел в хирурги­ческое отделение с Иващенко и Кадыровым, а другой со мной прошел в туберкулезное отделение. Было решено сначала вывести во двор всех ходячих больных, которых более 200. С немцами (я с фельдфебелем) мы продолжили обход больных. Я показывал больных, которых надо вынести на носилках, а также несколько нетранспортабельных. Когда мы проходили мимо операционной, на несколько минут фельдфебель вышел во двор, а украдкой следивший за нами Нурмак, открыв дверь, втолкнул меня в операционную и выпалил: "Дорогой доктор, разрешите мне проститься с Вами, я иду под проволоку, иначе мне нельзя, полевая жандармерия не выпустит меня. Нас двоих ждут во дворе польские женщины". Сказав это, он обнялся со мной, поцеловал и выскочил. Его сообще­ние ошеломило меня, но решение Нурмака я считал правильным. Да и сам я ушел бы с ним, если бы немец не ходил по моим пятам.
   Тем временем вернулся фельдфебель, мы закончили сортировку больных и вышли во двор. Я все время с трепетом ждал, как удастся Нурмаку преодолеть проволоку. Немцы построили всех ходячих больных. Один из офицеров, который не участвовал в сортировке больных, подал команду "Ахтунг", то есть, "Смирно!". Он собирался что-то сказать нам, как вдруг грянул выстрел. Кто-то из задних рядов крикнул: "Нурмака убили!" Я был потрясен этой страшной вестью. В голове у меня мелькнуло: неужели убит этот стройный, красивый, умный, добрый и преданный Родине парень, которого все мы любили, как родного, близкого чело­века?! В это же время мы увидели, как с задней части дома вели бледного, как мел, Нурмака, которого бил прикладом винтовки сопровождавший его часовой. В то время как часовой вел Нурмака к собравшимся к эвакуации военнопленным, унтер-офицер, начальник нашей охраны подбежал к часовому. "Почему стрелял?" - спросил он его, - на что тот отвечал: "А как не стрелять, он же выходил уже под проволоку!" Часовой не знал, что товарищ Нурмака успел пройти под проволоку, когда он, не спеша, обходил дом, в котором помещался наш лазарет. Но унтер-офицер не успо­каивался: "Может, он не хотел бежать, а выходил за проволоку, чтобы зайти в хлебный магазин, купить хлеб?" Конечно, было слишком наивным подумать, что, рискуя жизнью, кто-то резал проволоку лагеря, чтобы сходить в магазин за хлебом! Было ясно: охрана, привыкшая к нам, не хотела расправы с нами, как это случилось бы почти в любом немецком лагере. Новые конвоиры, которым было поручено сопро­вождать нас, еще не могли распоряжаться, поскольку нас еще не сдали им. Офицер, речь которого была прервана неожиданным ЧП, вновь вышел на середину и сказал:
   - Ваш лазарет эвакуируется в два адреса. Если в пути будут попытки к бегству, мы применим оружие и, прежде всего, расстреляем вашего врача!
   Такое обращение уже было похоже на то, какое мы встречали в любом лагере, и мы верили в это. Мне было очень жаль Нурмака, и я хотел, чтобы он поехал с нашей группой. Но он возразил: " Слышали, что сказал ответственный за эвакуацию офицер? Я все равно буду бежать в пути, не вижу иного выхода, полевая жандармерия не оставит меня в покое, а раз так, то лучше я поеду с врачом Кадыровым, лучше пусть расстреляют его, чем вас!", - заключил он, выразив этим свой гнев на Кадырова за несоветские высказыва­ния. Наконец, закончили разделение наших больных и персонал на две части. С первой вывезли туберкулезное отделение, а с другой - хирургичес­кое, с которым отправились врачи Иващенко и Кадыров, а с ними и Нурмак.
   Мне очень хотелось разыскать после войны Нурмака, но ничего из этого не получилось. Как я уже говорил, Иващенко был моим гостем после войны, а судьбу Кадырова я также не узнал.
  

Агнаев и "неудачный" легионер

   Дни наши чередовались, похожие один на другой. Однажды, когда санитар Иван повел группу больных на санобработку, в душ у проходной будки, его встретил какой-то врач-легионер, который, увидев советских военнопленных, подошел и спросил: "А кто у Вас врачи? Откуда они?" Иван стал перечислять наши фами­лии. Тогда этот врач-легионер в немецкой форме спрашивает: "Акопов, говорите, а он не из Краснодара?" Иван отвечает: "Да, он из Краснодара!" - "Передайте ему, что вы встретили врача Агнаева, что завтра я зайду к вам".
   С Агнаевым я учился в институте в одной группе. Он был беспартийным, мало участвовал в общественной работе, учился с трудом, на подсказках. Для его характеристики как студента приведу один пример. Наша группа проходила топографическую анатомию. Занятия вел доцент Юргилевич, весьма эрудированный преподаватель, в совершенстве вла­деющий топографической анатомией. Он стал опрашивать Агнаева, тот встал и довольно четко отвечал на вопросы преподавателя, но за его спиной сидела девушка-отличница, ко­торая готовила с ним уроки и тихо подсказывала Агнаеву. Это заметил Юргилевич и, подозвав Агнаева к трупу, задал вопрос: "Покажите, пожалуйста, пупартову связку". Агнаев потерял дар речи, пристально посмотрел на девушку, а та, с которой он зубрил, где проходит пупартова связка, была возмущена им, а потому, подняв указательный палец к виску, сделала вращательное движение, мол, "соображать надо!". Но Агнаев воспринял это указание буквально и величественным жестом показал место прохождения пупартовой связки... в черепе, в области виска, вместо того, чтобы пока­зать в области паха! Взрыв смеха охватил всех нас, включая и пожилого преподавателя Юргилевича. Мы долго не могли успокоиться, в то время как Агнаев удивленно смотрел то на нас, то на девушку-подсказчицу, то на преподавателя. Несмотря на сказанное, Агнаев все же был неплохим человеком. И вот теперь судьба привела его в фашистский плен и в фашистский легион! Я, естественно, стал беспокоиться. Если бы это было на воле, я бы скрылся, уклоняясь от этой встречи, которая теперь может оказаться для меня опасной: он отлично знает всю мою активную деятельность как секретаря партколлектива Кубанского мединститута, как члена Краснодарского горкома, как депутата горсовета, как преподавателя кафедры философии и т. д. Если все это он перечислит немцам, со мной будет покончено! Как быть? Не сумев ничего придумать, я ждал следующего дня с большой тревогой.
   Следующий день наступил. Я сидел у окна, смотрел на калитку, ведущую в наш лазарет, как вдруг увидел Агнаева в...немецкой форме! Не знаю, что делать, как быть? Решил пройти в свое туберкулезное отделение, рассчитывая на то, что, если Агнаев станет на нечестный путь, начнет со мной говорить в тоне "разоблачения" меня перед немцами как коммуниста, то об этом узнают более чем сотни моих больных. Пусть уж тогда это будет на виду у них! Агнаев, не найдя меня в комнате врачей, стал искать в отделении, обнаружив меня за работой. Но он был не один. С ним был еще один во френче венгерской армии (в то время Венгрия была на стороне фашистской Германии). Агнаев весело поздоровался со мной и спрашивает:
   - А что у тебя нет другого места для разговора? - Я ответил, что нет. Тогда он начал тихо, чтобы не слышали больные на близко находящихся койках. Но начал больше чем странно:
  -- Скажи Акопов, ты немец? - Я молчал, он повторил свой вопрос несколько раз. Его настойчивость вывела меня с терпения:
  -- Вы спрашиваете, немец ли я? Но это видно по нашим формам: я в форме нашей армии, а в немецкой форме вы, - высказал я свое возмущение, решив: будь что будет! Агнаев знает меня хорошо, а скрыться мне негде!
   Агнаев в свою очередь рассердился, схватив изобра­жение орла, на левой стороне грудной клетки, он выпалил:
  -- Не смотри ты на эту дрянь! Я не им служу, как ты думаешь! Ты ведь знаешь: кем был я у себя в Краснодаре? Никем! Но я Родину не продам! Недавно одетые в форму легионеров, вооруженные винтовками и пулеметами ушли к партизанам. Но у нас нет та­кого организатора, как ты. Если бы ты пришел к нам, мы бы не такие дела сделали! Видя мое смущение присутствием сопровождавшего, Агнаев сказал, что это их комиссар, чтобы я не стеснялся его присутствия. - "Я и здесь не без дела сижу", - ответил я Агнаеву.
   Он стал расспра­шивать, чем же мы занимаемся здесь. Но когда я сказал, что лечим своих воинов, попавших в немецкий плен, он ответил мне, что надо не этим зани­маться, а воевать... Затем, узнав, что мы связаны с богатой дамой (име­лась ввиду Блышинская), он очень заинтересовался, просил настойчиво сказать, кто она и что делает для нас, но я наотрез отказался. В заключение Агнаев сказал, что он доложит подпольному комитету в отно­шении меня, обещал доставлять подпольную "Правду" и т. д. С этим наши "гости" удалились, оставив мне 50 злотых и кусок отваренной говядины с килограмм весом. Я усомнился в возможности в легионе вооружаться и переходить к партизанам. Никаких источников, подтверждающих такую возможность, и рекомендаций у нас не было. Агнаев еще раз появился у нас, сообщил, что подпольный комитет якобы постановил предложить мне вступить в легион, чтобы заниматься политической подпольной работой среди легионеров, но я не мог признать неизвестный мне "коми­тет". Если бы я имел такое задание от авторитетных инстанций нашей Крас­ной Армии или ЦК ВКП(б), то, конечно, я мог бы пойти на такой опасный, но, возможно, и весьма полезный путь. Верить же на слово Агнаеву я не мог. Видно, и он не мог часто бывать у нас. Затем, в связи с неожидан­ной ликвидацией лазарета, я его больше не видел.
   То, что среди насильственно завербованных в разные легионы (армянский, украинский, грузинский, русский, среднеазиатский, белорусский и т. д.) велась политическая работа со стороны подпольщиков - коммунистов и политработников, - я знал из многих источников. Так, весной или летом 1942 г. в наше туберкулезное отделение Варшавского лазарета для советских военнопленных подбросили парня в немецкой военной форме. Это был первый и последний случай, когда рядом с советскими военнопленными на койке находился человек в немецкой форме. Естественно, это нам не понравилось, но мы были "гефангены" (пленные), нам не дано было выбирать. И все же мы не смогли скрыть свое негатив­ное отношение к нему. Три дня подряд на обходах я не подходил к его койке, а на четвертый, видя, что я вновь обхожу его, он расплакался и на армянском языке стал объясняться: "Я знаю, доктор. Вы все игнорируете меня потому, что я в немецкой форме. А спросили меня, как я оказался в этой форме?" Рассказывал он все это сквозь слезы, временами всхлипывая. Я стал успокаивать его, но он успокоился лишь тогда, когда получил разрешение рассказать, как он стал носить немецкую форму. Не ручаюсь за точность, а также за правдивость высказываний этого "неудачливого" легионера, попробую восстановить его рассказ.
   Шли тяжелые бои в Крыму, точнее в Керчи, куда прибыла армянская дивизия, но успеха не имела. Она была окружена и в основном захвачена в плен. Однако немцы отнеслись к ним "по-человечески": повезли куда-то в тыл в пассажирских вагонах. Когда прибыли на место, их повели на санобработку. Когда скупались и вышли одеваться, ни одной формы Красной Армии уже не было. Естественно, голыми выйти из бани они не могли. После санобработки, уже в немецкой форме, их разместили в казармах, затем стали обучать немецкому оружию и тактике, подготовили к ведению войны и вновь бросили на фронт, теперь уже против своих. Но коммунисты и политработники тоже не дремали, вели подпольную работу, разумеется, с большой осторожностью, не вызывающей подозрения у немцев. Когда, по мнению немецкого командования, этот армянский легион, состоящий из трех батальонов, был готов к вступлению в боевые действия, их направили на какой-то участок фронта. Руководство батальонами в строжайшей тайне от немцев послали парламентариев к своим, чтобы предупредить о желании всех трех армянских батальонов перейти к передовым войскам Красной Армии этого района. Переговоры с командованием советских войск прошли успешно, батальоны легионеров симулировали наступление, безостановочно перешли линию фронта и присоединились к частям Красной Армии. Но это удалось лишь двум батальонам, третий батальон был сразу отрезан артиллерийским огнем нем­цев, а затем окружен, обезоружен и конвоирован в тыл - в Варшаву. Весь батальон был помещен в лагерь советских военнопленных, а этот "неудачный" легионер, как больной, был доставлен в наш лазарет. После рассказа о том, как он надел "немецкую форму", к нему стали отно­ситься мягче. Я предложил ему пересказать эту историю на русском языке своим соседям по койке.
   Мне известен и другой случай насильственного включения военнопленных в национальные легионы. На территории польской больницы, где находился наш Варшавский лазарет советских военнопленных, жили бывшие военнопленные, которых немцы переодели в свою форму. Среди них находился очень серьезный московский врач - доцент Османян (кажется, он был учеником Ланга). Он как-то зашел в наш лазарет, познакомился со мной, вел доверительные беседы, рассказывал, как сильно тяготит его состояние, в котором он оказался, сообщил, что ищет пути бежать из этого проклятого леги­она, в который он никогда не стремился. Он рассказал о подпольной работе, которую они ведут там, но сказал, что все же пока нет выхода из этого положения. Поляки, видя их в немецкой форме, не оказывают доверия, боятся их прятать, тем более, вести в лес, к партизанам. У Агнаева и его товарищей положение было другим: они yжe были полноправными легионерами, были вооружены, имели свободу передвижения и т.д. Однажды доктор Османян зашел сильно удрученный. Оказывается, немцы предложили им принять присягу... Эта процедура заключалась в прохождении под саблями. Он спрашивал совета, как ему быть: если откажется пройти под саблями, то немцы уничтожат его, если же пройдет, то это может быть рас­ценено как измена своей присяге. Я ему рассказал, что говорил мне Агнаев относительно отправки целой машины вооруженных людей в лес, к партизанам. Можно ли доверить откровенную беседу с Агнаевым, я не стал ручаться. Кстати сказать, в начале 60-х годов, я прочитал какую-то замет­ку Агнаева в "Медицинской газете", но адрес его и должность указывали, что он продолжает оставаться в проверочных лагерях... Позже, в Майкопе, я встретил врача Люсеис (жену полковника КГБ или НКВД), с которой мы учились в одной группе мединститута. Я собирался установить более тесную связь с Агнаевым, но Люсеис сказала, что Агнаев умер, а в 70-х годах умерла и Люсеис. Что случилось с Османяном? Какое он принял решение, остался ли живым и где теперь? Этого я не знаю. Могу лишь сказать, что это был весьма высоконравственный человек, преданный Родине, и квалифицированный врач и ученый. Но ему тогда было около 60 лет. Поэтому вряд ли теперь, спустя 35 лет, он жив.
   Я счастлив, что все время пребывания в плену мне удалось остаться незапятнанным, удалось увильнуть от множества попыток вовлечь меня в легион, о чем скажу позже, но, зная всю обстановку фашистского плена, не могу считать всех легионеров предателями. Я всегда придерживался того мнения, что о человеке нужно судить по его делам. Спустя много времени, я встретил мои мысли в литера­туре, например, в книге Петра Вершигора "Люди с чистой совестью", где сказано, что о людях нужно судить не потому, где они были, а что они делали. В Великую Отечественную войну, в силу исключительно сложных обстоятельств, не сотни тысяч, а миллионы людей оказались в плену у врага или в тылу не по своей воле, а вопреки ее, в силу создавшейся ситуации...
   Чем лучше шли дела у немцев на фронте, тем больше они бесновались, требовали беспрекословной рабской подчиненности всех народов, в том числе оккупированной Польши и лагерей военнопленных, особенно советских. В Варшаве устраивались так называемые "лапанки" или облавы, где ловили мирных граждан и отправляли в "фатерланд" в качестве рабов, или пополняли тюрьмы заложниками. В первое время за убийство одного немецкого солдата расстреливали десять, а затем сто заложников! Если люди, вышедшие из до­му, не возвращались домой, то это означало, что они попали в "лапанки". Приспо­сабливаясь к жестоким условиям оккупации, заметив "лапанку", в том или ином районе Варшавы люди звонили своим на работу, чтобы те не возвращались домой. Это было настолько эффективно, что начиная "лапанку", немцы выключали телефоны. В ответ на это поляки стали ориентироваться по работе теле­фонной сети: как только телефоны не работают, ходить по улицам нельзя, идет "лапанка"!
   Жестокости фашистских оккупантов не только не смягчали гнев польского народа, а наоборот, усиливали его. Народные мстители работали смело и точно: идет трамвай, если наверху, то рядом с указателем маршрута красуется кольцо, то это "Hyp фюр дойч", тогда на рельсы укладывали замаскированную взрывчатку, и вагон сходил с рельсов, нередко приводя к жертвам среди представителей "высшей расы". На лучших магазинах, театрах и кинотеат­рах висело объявление: "Только для немцев!". Это предупреждение строго соблюдалось, но как только в зале гасился свет, в дверь летела граната, а кто бросил? Пойди, поймай!
   Особенно гневен был народ в отношении к фольксдойчам. Так, например, один из таких прислужников немцев, бывший поляк, который, вспомнив свою бабушку, стал писаться немцем, а потому выдвинулся на должность началь­ника "Арбайтсамта" - биржи труда и пришелся немцам по душам. Подпольный суд приговарил его к смертной казне, исполнение поручили двум подпольщикам: один остался на первом этаже, другой быстро поднялся на второй этаж и с деловым видом спрашивает у секретаря: "У себя начальник, не занят?" Получив положительный ответ, влетает в кабинет и подает начальнику приговор подпольного народного суда. Тот читает, бледнеет, хватается за свой револь­вер, но в этот момент народный мститель нажимает на спусковой крючок и фольксдойч - изменник родины падает, а исполнивший приговор выбегает из кабинета, бежит среди вооруженных, но ошеломленных сотрудников арбайтсамта и скрывается среди прохожих! В то время таких примеров народного террора в отношении изменников в Польше было много, но немцы ничего не могли сде­лать, кроме расстрела ни в чем неповинных, случайных (а иногда и специ­ально подобранных!) заложников.
   Январские битвы за Сталинград, выдающиеся подвиги частей Красной Армии сбили спесь у фашистских захватчиков, их голос стал звучать тихо, почти мирно, а когда 2 февраля на весь мир прозвучало сообщение о полном разгроме немецко-фашистских войск в Сталинграде, о пленении маршала Паулюса, немцы объявили трехдневный национальный траур, стали "покладистые", перестали орать "Зиг-Зиг", то есть "Победа-победа"! Зато ликовали наши военнопленные, видя в этом перелом в Великой Оте­чественной войне и близость Победы.
   Однако наша подпольная работа продолжалась, мы указывали товарищам об опасности бахвальства и о необходимости проявлять осторожно­сть и сохранять бдительность. Однако вся наша работа в Варшавском лазарете для советских военнопленных, как было сказано выше, прервалась внезапно.

Концлагерь Скробов

   В концлагерь Скробов (или, по-польски, Скробово) прибыл наш эшелон с больными и медработниками туберкулезного отделения Варшавского лазарета в середине мая 1943 г. Общее количество прибывших было немногим меньше двухсот человек.
   Этот лагерь занимал территорию примерно 500 на 500 м, с высокой (3,0 - 3,5 м), густо натянутой колючей проволокой в два ряда, на расстоянии одного метра друг от друга. Между этими рядами была наброшена колючая проволока в виде клубка, так называется "путанка". С внутренней стороны лагеря, на протяжении всей проводки, была предупредительная запретная зона около трех метров в глубину. Лагерная проволока охранялась четырьмя пулеметными вышками, снаб­женными яркими прожекторами; проволоку обходили часовые, вооруженные не только винтовками, но и ракетницами, а также собаками - овчарками. Выход из лагеря был только один - в ворота, около которых была канцелярия лагеря и караульное помещение. В лагере находилось несколько десятков деревянных бараков и два или три капитальных двухэтажных дома, в которых проживали врачи, военнопленные, медперсонал, а также женщины. В 18 часов наступал комендантский час, двери наших домов (не бараков!) закрывались снаружи, и в качестве туалета в ночное время использовались параши. Появившиеся в лагере (вне помещений) люди подвергались расстрелу. Мы были размещены очень тесно, приходилось дышать спертым воздухом. Открытие окон лишь немного освежало воздух.
   Когда наш эшелон впустили на территорию лагеря, нас выстроили по два человека и пропускали между письменными столами, за которыми сидели сотрудники немецкой лагерной канцелярии, которые задавали вопросы и записывали в своих журналах. Спрашивали фамилию и имя, возраст, национальность и еще что-то (сейчас уже не помню). На вопрос о национальности, я ответил: "русский", так как боялся, что запишут меня в армянский легион. Увы, я тогда не знал, что в этом лагере как раз больше охотились за русскими, чтобы записывать в так называемую Русскую освободительную армию - РОА.
   Вскоре познакомились и с "внутренним распорядком" и снабжением. Во многом он напоминал режим Седлецкого офлага: те же 300 граммов хольцброда, та же баланда с гнилой картошкой и дохлой кониной, но все же в этом лагере не было такого большого количества умирающих за день, как в седлецком лазарете, хотя и здесь были бараки-изоляторы для больных с открытым туберкулезом, и здесь умирали немало. Но так же, как в других лагерях, всюду было чисто. И здесь туалеты тянулись вблизи у колючей проволоки и также были очень чистыми.
   Прибытие нашего эшелона стало собы­тием в лагерной жизни. Как только мы освободились от допрашивающих канцеляристов, нас окружили местные пленные, ведя обычные расспросы: "Почему перевезли Вас в этот лагерь? Как было там? Из каких мест будете, давно ли в плену?". Здесь я познакомился с Артаваздом Алавердовым. Он не только расспрашивал, но и сам охотно рассказывал о людях этого лагеря, подпольной работе, попытках к бегству и т. д. Такому доверитель­ному разговору в фашистском плену способствовало, очевидно, то, что он увидел во мне земляка, армянина, мы говорили на армянском языке, что позволяло сохранять тайну, поскольку других армян здесь не было.
   Огромный интерес вызвал у меня рассказ о "политзанятиях", которые систематически проводил по вечерам с военнопленными некто Туртанов, об инженере Коршуне, который был приставлен к "шайзенкоманде", то есть, команде по очистке лагерных туалетов и др.
   Туртанов. Откуда он, долго ли находился в этом лагере - никто не знал. Называли его майором, но говорили, что в действительности он генерал-майор, но скрывал это от лагерных нацистов. Вскоре я убедился в том, что его популярность в лагере исключительно велика. И неудивительно: этот человек каждый день совершал подвиг, открыто рассказывая военно­пленным о причинах временных успехов оккупантов в 1941-1942 гг., о том, что Красная Армия вступила в новый этап войны, она не только остановила немцев под Москвой, но и перешла в наступление, что победа Красной Армии и крах немецких захватчиков - неминуемы.
   Нельзя сказать, что Туртанов был единственным, проводившим политико-воспитательную работу с военнопленными. Такая работа проводилась во всех лагерях, но велась втайне от немцев, с большой осторожностью. Поэтому вызывало удивление то, что немцы могли терпеть агита­цию антифашиста. Лишь несколько позже я узнал, что начальником этого лагеря был австриец, а главный немецкий врач (фамилию его не помню) и его помощник - Рихард Харвалъд, также австриец из г. Вены. Вот эти двое заступались за Туртанова, как за больного туберкулезом. Когда они ушли в отпуск, Туртанова перевели в какой-то другой лагерь. В день, когда прибыл наш транспорт из Варшавы, Туртанов сообщил своим слушателям об этом и, между прочим, сказал: "С транспортом прибыли два врача, один из них - наш парень, с ним надо наладить связь". Об этом я узнал на второй день, от разных то­варищей, которые говорили, что Туртанов знает меня, но откуда - я так и не смог припомнить. Возможно, по штабу нашей 19-й армии, но твердо сказать нельзя, это лишь предположение. В этот же, второй день нашего прибытия в лагерь, я прохаживался по аллеям вдоль проволоки и вдруг заметил мужчину высокого роста, с умными черными глазами, глубоко сидящими в глазницах. Он был одет в длинную красноармейскую шинель, на нем были сапоги, вымазанные грязью (военнопленные, у которых чудом сохранились сапоги, вымазывали их, чтобы они не бросались в глаза немцам, и они не заменяли их деревянными колодками; исключение представляли врачи, у которых сапоги не отбирали). Заложив руки в карманы, он тоже прохаживался по аллеям лагеря, но в противоположную сторону. Когда мы поравнялись, наши глаза встретились и пронзили друг друга. Он показался мне знакомым, меня потянуло к нему, но я решил пока не спешить со сближением, получше узнать о нем. Как же потом я ругал себя за свою осторожность! Через день, когда австрийские врачи ушли в отпуск, Туртанова одели в тряпье и деревянные колодки и под усиленным конвоем увели в сторону г. Любартово. Куда делся Туртанов? Жив ли теперь, ведь он был на 10 лет старше меня! Но в моей памяти он сохранился как мужественный борец за дело нашей Родины.
   Коршун. После Туртанова наша работа в лагере полностью ушла в подполье. Этой работой руководил инженер Иван Яковлевич Коршун, кото­рому в то время было около 45-50 лет. С ним познакомил меня Артавазд. Поскольку вместе со мной прибыли военнопленные, участвовавшие в подпольной антифашистской работе, наша группа была объединена с местной группой подпольщиков. Иван Яковлевич был истин­ным большевиком, преданным делу нашей партии и страны. В условиях жестокого режима нацистского лагеря он группировал вок­руг себя преданных Родине людей, раскрывал ложь фашис­тской агитации, постоянно искал пути бегства из плена, рассказывал и вселял своими рассказами уверенность в близкой победе нашей армии и разгроме фашистской Германии. Он никогда не падал духом, своим оптимизмом и верой в победу подбадривал товари­щей, очутившихся в плену. Короче, можно сказать, что И.Я. Коршун был образцом мужественного коммуниста и политработника, каким был до попадания в плен.
   Алавердов. Как уже говорил, с Артаваздом (или, сокращенно, Арто) я познакомился в первые минуты прибытия в Скробовский лагерь. Он родом был из Армении, из городка Алаверды, Алавердинских медных рудников. До пленения был офицером, кажется, капитаном. Это был скромный и тихий, но какой-то неспокойный, вечно передвигающийся, ищущий, имел свой круг подпольщиков. Близость с Туртановым оставила у него черты смелости и бесстрашия, но, к сожалению, ему было свойственно и фантазировать, принимать желаемое за действительность. Вот однажды он позвал меня пройтись по аллеям лагеря. Когда мы вышли на до­рогу, он обратился ко мне на вы (он был моложе, ему было 25 лет, и ко всем старшим он обращался на вы) спрашивая: "Доктор, Вы хотите бежать из плена?"
   - Хочу ли я бежать из плена? - Конечно, хочу, но как, каким образом?
   - Если хотите, то мы сможем это сделать сегодня, - добавляет он уверенно.
   - Но каким образом? - продолжал удивляться я.
   - Мы порезали проволоку и для маскировки подвесили на крючках: ночью подползем, бросим шинели на паутинку и - на волю!
   - А как же проволока второго ряда, - спрашиваю я.
   - Она и там порезана - заключает он.
   Тон, с которым он это рассказывал, не оставлял сомнения, что действи­тельно проволока порезана и подготовлена к побегу. Но какое это мастерство, остроумие и смелость - подрезать пол-квадратных метра колючей проволоки и подвесить ее так, что трудно заметить. Какая это смелость и хладнокровие выполнять эту работу, требующую не менее 10-12 минут, там, где прохаживается часовой, там, где прожектор ярко освещает каждый сантиметр проволоки!
  -- Сможешь ли ты показать это место, - спрашиваю я Арто.
  -- Конечно, - спокойно отвечает он, - давайте идти по ближайшей к проволоке аллее, смотрите справа, я дам Вам знать,
   Наконец, Арто подает мне знак, чтобы я посмотрел вправо, но я ничего не увидел! Аллея по-прежнему шла параллельно проволоке, мы шли и смотрели, я ничего не видел, а останавливаться нельзя: по ту сторону ходит часовой в каске, он может обратить внимание на нас, поэтому мы должны обходить по всему квадрату лагеря, а это довольно далеко. Но что делать, ради такой цели на что только не согласишься! Дело в том, что параллельно общей лагерной проволоке и на всем ее протяжении, тянется запретная зона шириной в 3-5 метра от густой сети двухрядной лагерной проволоки. Вступать на эту зону - это рисковать быть расстрелянным часовым без всякого пре­дупреждения. Следовательно, от аллеи, по которой мы шли с Арто, и до главной проволоки далеко, и трудно рассмотреть места, где проволока от­кусана плоскогубцами и подвешена на крючках. Поэтому мы идем в круг уже в третий раз, приближаясь к заветному месту, замедляем шаги, но так, чтобы часовые за проволокой и на вышке не заметили наш интерес к этому участку, и все же я не вижу никаких признаков нару­шения, а Арто все твердит: "Ну, доктор, как же Вы не видите, вон там, слева от столба?". Я напрягаю свое зрение вновь и вновь смотрю на то место, откуда нам нужно бежать, но ничего не вижу: проволока цела! Наконец, я понял, что все это не что иное, как продукт больной фантазии Арто. "Все, - заключаю я, - может быть, нам и удастся когда-нибудь бежать, но пока такой возможности у нас еще нет!". Арто шел молча, понурив голову. Я задумался: понял ли он, что у него был болезненный бред?
  

Будни Скробовского концлагеря

   Они похожи друг на друга как две капли воды, но всегда безот­радны, тяжки, полны переживаний, воспоминаний, планов, мечтаний...
   С первых же дней прибытия в Скробов, мне отвели один деревянный барак для туберкулезных, но были и другие больные. Я осматривал их, давал советы, а больше всего утешал, так как здесь медикаментов почти не отпускали, у меня был помощник - фельдшер кадровой службы Красной Армии, парень неплохой, приученный к строгому выполнению службы. Однажды придя в барак, я застал его в споре с больным - лейтенантом. Тот попросил разрешения перейти в другой барак, находящийся на периферии лагеря, а фельдшер ему не разрешал. Увидев меня, он стал просить меня дать такое разрешение. Я обратился к фельдшеру с вопросом:
   - Собственно, почему Вы не разрешаете перейти в другой барак, если там ему будет лучше?
   - Если всем будем разрешать переходить с барака в барак, что полу­чится? - ответил он вопросом на вопрос.
   - Ничего плохого не получится, если это в интересах товарищей! Пусть переходит к своему товарищу в другой барак, если ему от этого лучше, - заключил я.
   Лейтенанта перевели в барак, который находился в нескольких шагах от лагерной проволоки. Он и одной ночи не ночевал, на утро следующего дня мы узнали, что поднятая ночью стрельба была по этому лейтенанту и его товарищу; они, хотя и были ранены, но легко, и им удалось бежать в сторону леса, в котором, в 12 км от нас был партизанский отряд!
   За мое разрешение перейти в другой барак, где обещали его взять на питание, он горячо и многократно благодарил меня и прощался, как буд­то мы больше не увидимся. Теперь, когда причина прояснилась, я был доволен, что принял правильное решение. Но фельдшер первым сообщил мне эту новость, подчеркнув, что это тот, которому вчера я раз­решил перейти в другой барак. "Значит, недаром мы отпустили его с нашего барака", - сказал я многозначительно.
   Поскольку работы для медперсонала в бараках было мало, выполнив несколько процедур, люди уходили друг к другу "в гости", а угощением у них было воспоминание о прошлом, задушевные беседы о настоящем и даже будущем... Как-то в нашем бараке собралось несколько медработников, а фельдшер рассказывал им о жизни в лагере, где он находился до перевода в Скробов. И вдруг я услышал имя моего друга и однокашника по институту и санотделу I9-й армии Герасимова. Я стал слушать рассказ фельдшер: "Герасимов был хорошим человеком. Он был старшим среди пленных врачей, но заболел сыпным тифом, и лежал в бараке тифозных больных. Как только он стал ходить, товарищи выво­дили его на воздух прохаживаться. Как-то приехали немцы, вызвали Герасимова и еще нескольких пленных, сообщив, что их повезут в немецкий госпиталь. Пришла немецкая ма­шина, они потребовали санитаров с лопатами и повезли их. Куда, мы не знали. Затем вернувшиеся санитары рассказали, что их повезли за город, подвели к сараю и приказали вырыть большую яму, затем пленных в сарае расстреляли, а им приказали зарыть трупы в яме. Среди расстрелянных был и Герасимов. Немцы это сде­лали, чтобы приостановить сыпной тиф. Tyт я прервал рассказ фельдшера, спросив: "А как звали Герасимова?" - "Анатолий Никанорович", был ответ. Вот так погиб член ВКП(б) с 1918 г., служивший в спецчасти санотдела 19-й армии, о котором было уже рассказано.
   В летние дни 1943 г., закончив свой "обход больных", пожелав им "исполнения желания", мы собирались у колючей проволоки и на "почти­тельном" расстоянии от нее пытались завязать беседу с "камарадом" часовым. Некоторые из них сами охотно вступали в беседу, другие отмалчивались или грубили. Один из них был более человечным, любил юмор, шутил с нами, сообщал новости с фронта, которые для нас, пленных, делали секретом. Мы охотно беседовали с ним, когда поблизости не было видно офицеров. Как-то пленные посоветовали ему:
   - Камарад! Пусти нас за проволоку и тебе будет лучше, и нам! "Вся Европа под проволокой, - ответил он, - только Вы по ту сторону, а мы по эту".
   - А нельзя поменяться местами? - сострил кто-то из пленных.
   - Ну, ну, ну, - пригрозил камарад пальцем.
   - Значит, не хотите на наше место? - не унимался пленный, - а если придется?
   - Если придется, тогда другое дело: вы ведь тоже не хотели попасть к нам?
   Как-то в лагере пронесся слух, что один из наших поваров бежал пря­мо через ворота лагеря. Мы полагали, что он подкупил какого-то немца, когда тот стоял на часах. Спустя несколько дней, когда мы вновь лежа­ли у проволоки при дежурстве упомянутого немца, издали увидели прекрасно одетого пана, который приближался к нам. Мы заподозрили, что этот "пан" умышленно подходил к нам во время дежурства камарада, с которым вероятно был зна­ком, иначе не осмелился бы подходить так близко к часовому да еще рассчитывать на сочувствие. Подойдя совсем близко, он обра­тился к часовому: "Камарад, разрешите мне бросить им курить? А это вам, добавил "пан", - протягивая руку с пачкой сигарет". Часовой разрешил. "Пан" стал швырять пачки сигарет, одну из которых просил передать своей девушке Марии. Интересно, что когда он приближался к проволоке, один из лежащих пленных воскликнул: "Да это же наш повар!" Но на него цикнули, и он понял, что об этом нельзя говорить вслух. Затем стали разговаривать с "паном": как он живет, все ли благополучно дома. Он ответил, что все нормально, двое своих были в отъезде, но они прибыли благополучно, правда, один из них поранил руку. Нам было ясно, что речь идет о том лейтенанте с товарищем, о которых я рассказал выше. Следовательно, они благополучно дошли до партизанского отряда, то есть "домой", откуда и появился к нам "пан".
   Позже мы узнали, что в пачке сигарет для Марии была записка с вариантами бегства из лагеря. Но легче давать советы, чем их осуществлять. Бежать из плена были готовы чуть ли не все пленные. Самой "богатой" прослойкой среди пленных были повара. Они были сыты, а некоторые нажи­вались на обмене лишней баланды на ремни, кольца и другие мелкие вещи, если еще они сохранились у пленных. Однако даже среди них, привилегированной прослойки пленных, находились такие, которые, рискуя жизнью, бежали из плена. Желание бежать из плена было не только у "работяг", но и у "доходяг", то есть людей, у которых мало было шансов даже на жизнь, а некоторые из них не то чтобы бежать, но и стоять на ногах не могли.
   Одним из таких был мой больной из Варшавского лазарета Сухов. Он вслух мечтал о бегстве, но был в таком тяжелом состоянии, что его разговоры не могли быть приняты всерьез. Но однажды один пленный из бывших уголовников уговаривает его совершить с ним совместный побег из изолятора, который представлял собой лагерь в лагере. Как-то среди ночи мы услышали интенсивную стрельбу, выстрелы из ракетниц и увидели несколько осветительных ракет, которые осветили территорию лагеря, как днем. Мы не могли выйти из своих помещений, и лишь утром узнали, что бывший уголовник, как кошка, взобрался на проволоку и спустился с другой стороны ее, затем, забросив шинель на "путанку", вновь забрался на наружный ряд колючей проволоки и вновь спустился с обратной стороны. В 50 м. от проволоки находилась копна убранного хлеба, он перебегал от одной копны к другой и убежал, хотя вся охрана была поднята на ноги. Что касается Сухова, то он смог подняться лишь на первый ряд проволоки, на которой остался висеть головой вниз, будучи расстрелянным из пулеметов. В отличие от первого беглеца, Сухов был молодым, малоопытным и тяжелым больным...
   Фашисты не оставляли пленных в покое, пытаясь склонить к измене, проводили "митинги", на которых выступали представители РОА, которые уговари­вали записаться в эту "освободительную армию". Но у них почти ничего не получалось: если не считать буквально единицы поддающихся на эту агитацию, пленные не изъявляли желание записаться в РОА, а на вопросы о причинах этого отвечали молчанием. Некоторые же, в том числе и я, просто не ходили на эти "митинги", хотя немцы обязывали явкой. К чести нашего народа лишь некоторые отщепенцы шли в РОА, другие записывались в надежде, что сбегут, и с оружием в руках будут бороться против немецких захватчиков и их прихвостней, отомстят за их зверства, за насилие над безоружными пленными. Однако подавляющее большинство оставались за колючей проволокой непокоренными, предпочитали умереть, чем вступать в ряды вражеских отрядов. Они оказывали сопротивление врагу, учиняли суд над предателями. Мне рассказывали, что до нашего прибытия в Скробовский лагерь был обнаружен предатель, который выдавал товарищей. Пленные учинили над ним самосуд, опустив головой в фекальные массы одного из лагерных лагерного туалетов... А вообще в Скробовском лагере на 8-9 тысяч военнопленных, по нашим подсчетам, лиц, которых можно было отнести к предателям, было не более десяти.
   Я жил на втором этаже в комнате вдвоем с пожилым врачом-евреем. На его рукаве была повязка с шестиконечной звездой черного цвета. По его рассказу, он когда-то был переплетчиком (и сыном переплетчика), поэтому попросил немецкую канцелярию разрешения переплетать книги - как у военнопленных, так и у немцев. Пос­кольку это делалось безвозмездно, то такое разре­шение ему было дано, и он время от времени занимался переплетным делом, хотя, по всем данным, был неплохим врачом. В Скробовсном лагере было еще два врача-еврея. И у них на руке также была повязка с еврейской звездой. В то время нацисты евреев уничто­жали поголовно, а вот в нашем лагере сохранилось три врача-еврея. Говорили, что австрийские врачи не разрешали переводить их в другой лагерь, что было равносильно смерти. Одного из евреев, самого моло­дого, звали Гауптман (в переводе на русский "капитан"), он и звание имел врача-капитана. Он обладал юмором, но этот юмор всегда был кратковременным, его заменяла грусть, переживания. Третий врач-еврей был самым старшим среди всех врачей. Гауптман был из Львова, а двое других, кажется, из Харькова. Все они оставляли неплохое впе­чатление. Мой сосед, который имел койку также под лестничной койкой, доверительно рассказывал мне истории из прошлой и настоящей жизни, я был ему за это благодарен и отвечал тем же. Однажды, когда я вернулся из барака, он мне сообщил, что приходили из немецкой канце­лярии и спрашивали меня. Я задумался: почему? Конечно, ничего хорошего я от них ждать не мог. Решил не хо­дить. Но не прошло и 10 минут, как за мной явился немецкий солдат и повел меня в немецкую канцелярию.
   Для того, чтобы было понятно последующее, я должен сказать, что еще в Ростове, когда я пришел по своему "моблистку" в Штаб СКВО, мне выдали обмундирование, документы, но паспорт не отобрали. Я думал, что это сделают в части, куда я прибуду. Но и там, в санотделе армии, паспорт не отобрали, и он остался у меня в кармане. Как-то я спросил об этом у товарищей, но они не придали значения: "да, ладно, какая разница?", - говорили они.
   В Седлеце прошел слух, что "цивильных" будут отпускать в оккупированные районы для работы. Я этому обрадовался, решил писаться "цивильным", те есть, не военнослужащим, думая, что оттуда будет легче убежать, чем из нацистского лагеря. Показав паспорт, я решил разыграть версию, сочиненную в Ярцево, что накануне войны я приехал из Краснодара за женой и застрял... Мне выдали новый документ - номерок пленного (который каким-то чудом сохранился до сих пор), он выглядит так (привожу в переводе с немецкого):
   0x08 graphic
  
  
  
  
  
  
  
   По-русски надо читать: Офицерский лагерь 58, номер 8513, армянин, врач (а буква "А" рядом - до сих пор не знаю, что обозначает) и - "цивильный". Паспорта одной партии "цивильных" собрали, отвезли на Украину, но они даже не доехали до места - удрали. Поэ­тому всех оставшихся вернули вновь в лагерь, и затея с "трудоустрой­ством цивильных" лопнула, А этот лагерный номер так никто и не спросил!
   Итак, меня ведут в немецкую канцелярию Скробовского лагеря. Я уси­ленно думаю, что это может быть, зачем меня вызвали. Решил, что будут спрашивать, почему я не являлся на митинги РОА. Я еще не знал, как отвечу, как очутился перед начальником канцелярии - жгучим рыжим немцем, который решил сразу пойти в "психическую атаку" и спросил: "Какой национальности?" Я не растерялся, ответил: "русский", чем вызвал его страшный гнев: "Какой же вы русский, когда в других лагерях были армянином? - выпалил он, показывая мои карточки из других лагерей (Варшава, Седлец).
   - У меня отец армянин, а мать русская, - пытался я выйти из этого положения.
  -- Раз ваш отец армянин, то и вы армянин, - разъяснил мне рыжий фельдфебель и добавил - ваша Родина ждет вашего освобождения, а вы говорите, что вы русский!
   Но это было уже слишком, я должен был выкрутиться из этого положения "освободителя Армении", которая не нуждается ни в каком освобождении:
   - Причем тут Армения, если я русский, и русский гражданин Михаил Калинин является главой нашего государства!
   - Вы много разговариваете! Идите и запомните: с сегодняшнего дня вы армянин и нигде не говорите, что вы русский, - заключил рассерженный фельдфебель.
   Выйдя из канцелярии, я задумался: зачем рыжему писарю, чтобы я числился армянином, а не русским? Не думают ли фашисты вновь захватить нас, нацменов, из плена в плен для "освобождения своей Родины?!". С этими думами я зашел в свою комнату и поделился с соседом по койке. Он мне предложил: "А нет ли у вас материалов, которые вы хотели бы скрыть от немцев? Если есть, дайте мне, я заклею в переплет какой-нибудь из ваших книг". Я передал ему материалы о состоянии военнопленных по данным Варшавского лазарета, и он очень ловко заделал в переплет.
   Через пару дней было объявлено о новом транспорте из этого лагеря, куда был включен и я. Долго я сомневался в надежности хранения подпольных материалов в переплете книги, поскольку это "хранилище" известно давно. Поэтому я сказал соседу, что нужно изъять из переплета эти данные. Он не возражал и стал обсуждать, куда бы спрятать эти важные бумаги. Было решено спрятать их в цитре, которая была мне подарена одним врачом-поляком в рентген-отделении Варшавской больницы. Я немного бренчал на струнах этого малознакомого нам инструмента. Я завернул таблички с нужными мне цифрами и поместил их в утробе цитры. Наконец, была начата подготовка нового транспорта. Начали собирать нас в конце лагеря, где небольшая территория была изолирована внутренней проволокой от лагеря. За этой проволокой собрались пленные и наблюдали наше построение. В числе их были, конечно, ставшие мне друзьями Иван Яковлевич Коршун и Афанасий Петрович Зайцев и еще несколько товарищей из нашего подполья.
   Перед тем, как я вышел, чтобы пройти на изолированную часть лагеря, вновь стал сомневаться в надежности хранения материалов в цитре и, не сказав ничего соседу, вытащил их оттуда, просто заложив между страницами книг, решил, что если даже это будет обнаружено, все равно не смогут расшифровать. Выстроив нас на изолированной части лагеря, два лейтенанта на чистом русском языке спросили: "Если есть среди Вас коммунисты, выйдите из строя!" Никто на этот призыв не откликнулся. Тогда один из лейтенантов вновь обратился к построенным: "Тогда мы поможем вспомнить, кто коммунист!" Вновь никто не вызвался помочь ему, и он продолжал: "мы повезем вас в хороший лагерь, нечего коммунистов возить туда, пока­жите их, и мы навсегда оставим их здесь". Но никто ни на кого не указал, хотя коммунисты, конечно, были. В этом строю были собраны люди всех национальностей, кроме русских, украинцев и белорусов. Много было казахов, узбеков и других представителей среднеазиатских национальностей. То, что не нашлось ни одного предателя, который бы захотел выслужиться перед немцами, оставило на меня хорошее впечатление.
   Не добившись успеха в выявлении коммунистов, немецкие лейтенанты ехали обыскивать нас. Подойдя ко мне, лейтенант спросил: "А что у вас в цитре?" Я поразился, но вместе с тем был спокоен, что сообразил вовремя убрать подпольные данные, которые привели бы меня к гибели. "Посмотрите сами, если сомневаетесь", - сказал я ему. Он осветил нутро цитры сол­нечным лучом, встряхнул и вернул. Посмотрел на мои книги - Лескова и других классиков, ничего не сказал и не догадался посмотреть между страницами. Я решил, что надо быть осторожным с моим соседом-переплетчиком, но утверждать, что осмотр цитры был по его подсказке, я не могу. Ведь не исключена возможность случайности...
   Проходя вдоль лагерной проволоки, мы попрощались со своими товарищами и друзьями по несчастью: какая выпадет судьба нам и какая им? Придется ли встретиться с теми, с кем прощаемся сегодня? С некоторыми из них мы больше не встретились, но встречи с другими были и спустя много лет после войны. В частности, я имел счастье встретиться с Афанасием Петро­вичем Зайцевым в его семье в Минске в 1959 году. Он разыскал Ивана Яковлевича Коршуна и я, как более материально обеспеченный, взял на себя основные расходы по устройству товарищеского вечера. Это действи­тельно был счастливый день для всех нас...
   Итак, вдоль внутрилагерной проволоки, на виду у всех остающихся товари­щей, нас вывели из Скробовского концлагеря, посадили в автомашины и отправили к железнодорожной станции (кажется, Любартово), затем погрузили в товар­ные вагоны (так тесно, что дышать было нечем) и повезли в неизвестном направлении.
  

Санокский лагерь военнопленных

   Духота и жажда мучили нас, как и недостаток воздуха, двери наших вагонов открывались в сутки лишь один раз на несколько минут. И тогда мы должны были успеть и напиться и совершить естественные отправления. А это удавалось не всегда и не всем. После нескольких суток мучений двери вагонов вдруг открылись. Сотни ремней и деревянных колодок были брошены немцами прямо на перрон. Каждый из нас стал искать свой ремень и колодки, отобранные на время следования в пути во избежание побегов. Перед нашим эшелоном красовался одноэтажный миниатюрный вокзал, на вывеске которого мы прочитали: "Санок". После душных вагонов перед нами откры­лась живописная природа. Кругом было много зелени, позади вокзала виднелись небольшие горы, сплошь покрытые ярко-зеленым на­рядом. Для меня это было первое пребывание в такой близости с лесом, от которого мы не могли оторвать глаз. Мы смотрели не него с вожделением и думали: "Неужели мы будем иметь счастье бежать из плена и скрываться в этих лесах!"
   Позади вокзала, на небольшом расстоянии, протекала с запада на восток река Сан. На ее правом берегу, на возвышенности, красовался небольшой горо­дишко Сан, а на левом - село Ольховцы. На западной окра­ине села расположился лагерь для советских военнопленных. Он был раз­делен на пять блоков, в четырех из них были размещены боль­ные, а в пятом так называемые "здоровые" пленные. Этот лагерь был рассчитан на нацменьшинства, из числа которых немцы намеревались формировать национальные легионы с тем, чтобы одеть в немецкую форму с надписью на рукавах "Гот мит унз" ("С нами Бог!) на языках соответствующих национальностей и направить их против СССР. Но мы заранее знали: этому не бывать! Мы все сделаем, чтобы не допустить сколачивания из наших рядов враждебных против нашей страны легионов!
   Вступив на территорию лагеря, мы узнали, что в качестве оберарцта (главного врача) здесь работает известный нам врач-австриец капитан Рихард Харвальд, который уже сделал много добрых дел для военнопленных Скробовского лагеря. Это было отрадно, так как за весь долгий плен мы не видели среди немцев ни одного, который сколько-нибудь был похожим на Харвальда по гуманному обращению с пленными. Рихард Харвальд был человеком высокого роста, стройный, несколько худощавый, крас­нощекий, сильно красневший, когда сердился. Мы надеялись, что он будет и дальше добр к людям и, как показало время, не ошиблись. Харвальд, увидев нас, также обрадовался нам, как старым знакомым. Он собрал врачей и стал подробно расспрашивать о специальности и наклонностях каждого. Затем провел "распределение обязанностей" между врачами и избрание старшего врача. Эту честь врачи оказали мне.
   Преимущества врачей перед больными пленными состояло в том, что они помещались в комнатах по 4-6 чел., имели право носить свои сапоги, которые не заменялись на колодки, но спали на тех же двухэтажных деревянных койках (нарах) и получали ту же пищу.
   Собрание врачей решило: врачом амбулатории был и остался мой земляк и однокашник по Кубанскому мединституту врач Бобырев, ст. врачом 5-го блока остался Мамедов (тот самый, который в Минском лагере так настойчиво давал понять, что не следует идти в Белый дом), врачом 1-го блока избрали Нуралиева, зав. операционной стал хирург Гельдиашвили, которого мы звали просто: "Гоги".
   Пленные лагеря и лазарета были разделены на "здоровых", в том числе инвалидов, которые помещались на территории лагеря, отделен­ного от лазарета внутренней проволокой. Больные военнопленные были раз­мещены по блокам, в соответствии с заболеваниями (в первом - инфекционные, во втором - терапевтические, в третьем - хирургические, в четвертом и пятом - туберкулезные). Пятый блок находился на территории лагеря, обще­ние с которым было свободным. Врачи жили в домике из двух комнат на территории 1-го блока (10 чел.) и 5-го блока - 4 чел.
   Из Скробовского лагеря со мной прибыли некоторые участники подполья, например, Арто и др., что позволило сразу по прибытию изучить политико-моральное состояние в лагере и возможности организации анти­фашисткой работы. Большим подспорьем для этого была аптека. Здесь ежедневно происходила раздача медикаментов и перевя­зочного материала, за которыми систематически собирались около 15 чел. фельдшеров, а иногда и врачей. Постепенно, с большой осторожностью я стал знакомиться с ними. Поводом к переходу на политические темы служи­ло преимущество медобслуживания в СССР перед капстранами, сравнение лекарственных средств Запада, которыми мы более или менее были обеспечены, с советскими медикаментами и т.д. Некоторые по окончанию раздачи подходили вновь, чтобы в одиноч­ку, иногда и вдвоем, задать "частные" вопросы вначале о наших медикаментах, а потом и общие вопросы о войне, о Родине. В этих беседах завязывались новые знакомства и связи, выяснялось политико-моральное состояние военнопленных в тех или иных блоках, выявлялись люди преданные, колеблющие и способные к измене. Первых мы использовали в своей подпольной работе, со вторыми усиливали политико-воспитательную работу (она в подполье значительно отличает­ся от проводимой в мирных условиях) и, наконец, по отношению к третьим принимались меры для их компрометации перед немцами, а иногда и более жесткие. К счастью, как я уже говорил, предателей было лишь единицы.
   Итак, в "среднем звене" - среди фельдшеров мы наладили агитационную пропагандистскую работу, нацеливая ее на повышение и поддержание поли­тико-морального состояния советских людей, волею судеб оказавшихся за колючею проволокой. В процессе этой работы мы выявляли и привлекали к антифашистской деятельности новых военнопленных, склоняли их к побегу из плена. Для проведения подпольной работы мы вели подбор кадров среди санитаров и фельдшеров, что почти целиком зависело от нас. Это облегчало нашу работу, так как мы выбирали интеллигентных, преданных людей, не только имеющих отношение к медицине, но и политработников, которых учили элементарным обязанностям фельдшера (измерять темпера­туру, ставить банки, давать назначенные лекарства и т.д.). Эти лю­ди легко ориентировались в обстановке, и их не надо было учить, как себя вести перед немцами. Кроме того, в руководстве лагеря и лазарета было много австрийцев, чехов, словаков, которые далеко не всегда, особенно после Сталинградской битвы, симпатизировали гитлеровцам. Свидетельством этого было относительно лучшее обращение с пленными, избежа­ние наказаний после неудачных побегов и др. Нам кажется, это зависело от коменданта лагеря - толстого австрийца, который имел звание майора. Он благоволил самому младше­му пленному Мустафе, которому было лишь 15 лет. Мустафа был типичным казахом, каким-то образом оказавшимся на фронте в поисках своего отца, где и попал в плен. Упомянутый комендант лагеря очень часто сажал Мустафу на козлы, рядом с кучером, и ездил в Санок. Очевидно, ему очень нравилось имя, и он часто повторял: "Мустафа, Мустафа". Несмотря на его "ласки", Мустафа был настоящим советским мальчиком, любящим свою Родину и понимающим обстановку, в которой он очутился. Как-то он подошел ко мне и стал делиться своими мыслями. В частности, он доверчиво (очевидно, пос­ле беседы со взрослыми земляками) стал спрашивать меня, насколько реальным является его план побега из лагеря (даже у Мустафы думать о побеге было главным!). Он говорил, что выйдет из лагеря в трусах и... погонит перед собой какую-нибудь корову на Восток, пока встретит нашу Армию. Он не думал о том, что его уход может быть замечен, что корова имеет хозяина, который следит за нею, что, наконец, он такой черный мальчик, каких нет в этих местностях!
   Что касается лазарета, то сравнительно "мягкие" условия создавались оберартцем (главным врачом) Харвальдом, который нам был известен как гуманный человек еще со Скробовского лагеря, где благодаря ему и другому австрийскому врачу оставались в живых врачи-евреи (о чем было сказано выше). Во многих случаях Харвальд обнаруживал антифашистские настроения и гуманизм. Я как-то говорил, что наш ла­герь периодически навещал немецкий генерал, который обходил лагерь и лазарет, включая осмотры уборных, которые вообще были в прекрасном состоянии, а при посещении генерала их состояние доводили до идеального. Но Харвальду, как австрийцу, было очень обидно, что гитлеровское командо­вание привлекло этого генерала - бывшего инспектора кавалерии австрий­ской армии лишь к проверке санитарного благополучия военнопленных лаге­рей, о чем Харвалъд как-то доверился рассказать мне.
   Харвалъд с большой симпатией и сочувствием относился к советским военнопленным, особенно к врачам. Посещая лазарет, оберартц иногда приглашал меня, как "шефартца" (старшего среди военнопленных врачей) обходить блоки. При этом омы обсуждали разные вопросы политики, экономики, культуры, он демонстрировал отличные способности насвистывать многие русские оперы (до войны окончил медицинский факультет и консерваторию в Вене), произносил многие фамилии русских композиторов с особым австрийским акцентом - Чайковский, Глинка, Римский-Корсаков и т.д. Мне было приятно слушать отличное исполнение родных мелодий, но, к сожалению, моя "музыкальная эрудиция" не могла идти в сравнение с его знанием русской музыки. Хотя его симпатии по отношению к нам были многократно доказаны он однажды поразил меня сообщением, что один из азербайджанцев из больных пятого блока предает нас абверу. На мой вопрос: "Что же мы можем сделать с ним?", он ответил: "Переведите его в другой лагерь с открытым туберкулезом!". Но это было сложно сделать, поскольку этот больной страдал от туберкулеза лишь коленного сустава, что затруд­няло его перевод в другой лагерь. Однако большая озабочен­ность Харвальда вызвала у меня тревогу, тем более, что он не сообщил, кого и как предает этот тип. Оберартц сам вывел меня из тревожного состояния, заявив: "Мы пойдем с Вами в пятый блок, сделаем обход больных, и вы увидите, - сказал Харвальд, лукаво улыбаясь, что у него имеется и легочный туберкулез в острой форме". Подойдя к этому больному, мы начали аускультацию, обнаружили "подозрительные" очаги, но он стал говорить, что у него болит только колено. Однако мы произвели запись в истории болезни, послали мокроту на исследование и вскоре окончательно оформили его как больного с открытым туберкулезом, наметив перевод в другой лагерь. Но случилось непредвиденное: в день отправки, когда уже все построились, лагерный полицай Иван предложил всем вернуться в свой блок... Я был сильно взволнован, а спросить было не у кого: Харвальда не было в лагере, распоряжение об отправке в другой лагерь было подписано им. "Что делать? - думал я, - выходит, лагерный полицай мо­жет отменить распоряжение самого оберартца?" Целый день я пребывал в тревоге, но к вечеру ко мне зашел студент московского университета Артур, который работал в канцелярии лагеря и помогал подпольной орга­низации. Он сообщил, что его прислал полицай Иван, чтобы заявить, что в другой лагерь будет отправлен не тот, который был намечен. Больше никаких пояснений Артур не сделал, лишь сказал, что это будет в ближайшие дни. А через несколько дней была построена группа лиц, которых отправляли в штрафной лагерь. Я не знал, кто и за что отправлял их в этот лагерь, но среди них оказался и предатель-азербайджанец!
   Лагерный полицай Иван был стройным молодым человеком высокого роста, ко­торый ни с одним из нас не разговаривал. Он всегда был одет "с иголочки": поверх костюма защитного цвета носил в прохладное время прек­расный плащ. О нем ходили в лагере разные слухи, говорили, например, что он бывший секретарь ЦК комсомола какой-то автономной республики. После этого случая мы стали задумываться над тем, продажный ли он элемент или скрытый патриот? Позднее было еще два случая, которые позволили заключить, что Иван не предатель, о чем будет сказано.
   Харвальд всегда шел навстречу военнопленным врачам, исполнял их просьбы, принимал их заключения и предложения. Одной из главных обязан­ностей врачей Санокского лагеря было комиссование пленных, хотя оно и было довольно редко. При установлении удовлетворительного здоровья пленного отправляли в Германию в качестве рабочей силы или, при наличии "положительных" данных, в национальный лагерь, где обучали, одевали и приводили к присяге. Однако часть из них, как я уже говорил, поступала в эти легионы, чтобы восстановить здоровье, вооружиться и бежать в лес, повернув свое оружие против фашистских захватчиков. Среди легионеров, в большинстве случаев, были подонки советского общества, чем-нибудь обиженные на Советскую власть, но я встречался и с такими (например, Гулия в Санокском лагере), которые говорили: "Хотя мои родители были репрессированы в 30-х годах, но я никогда не пойду против своей Родины!"
   Из 14 пленных врачей семеро были грузины, двое азербайджанцев, двое армян, один татарин, один узбек и один лезгин. Вместе с врачами жил также старший санитар (такую "номенклатуру" ввели сами немцы), который был на особом положении. В такой роли был грузин Вахтанг - жизнерадостный, веселый до легкомыслия молодой человек. Он, в отличие от любого врача, был богатым. Его богатство - это бельевой склад, который никем не учитывался, чем Вахтанг и пользовался, реализуя время от времени белье через немецкого солдата, прикрепленного к этому складу. На приобретенные деньги он поку­пал спиртные напитки, а некоторым немцам преподносил торты в подарок, и они не "замечали" никаких дефектов в работе старшего санитара. Когда он напивался, то нередко привлекал к себе в компанию грузин, с которыми пел грузинские песни. А сам, не желая окончательно оторваться от нашей среды, напиваясь, кричал: "Я - дальняя разведка! А то давно сбежал бы!" Конечно, никто не верил его болтовне. Но в сущности Вахтанг был неплохим человеком: когда к нему обращались, он помогал людям как мог. А он кое-что мог, так как был единственным среди пленных, кто имел пропуск на свободный выход из лагеря! Я пытался использовать его возможности связаться с местными жителями - поляками, но он, хотя и не отказывал, но практически так ничего не сделал.
   Из всех врачей только один - Керимов занимал позицию "нейтралитета", политикой не интересовался, или делал вид, что не интересуется. Остальные постоянно переживали, ждали с нетерпением, когда наша армия освободит нас из плена. Некоторые же врачи принимали практические шаги для осу­ществления своей мечты - бежать из плена, но это было непросто, тем более, дойти до фронтовой полосы и перейти ее! Однако все врачи выполняли свой долг перед пленными: лечили их, как могли, комиссовали так, чтобы их не брали для отправки в Германию или, тем более, для в националь­ные лагеря. Все врачи (и не только врачи), в меру своей политической подготовки, поддерживали моральный дух пленных, вселяли уверенность в скорой победе Красной Армии.
   Через два-три месяца после нашего прибытия в Санокский лагерь, сюда же прибыл новый эшелон из Седлец. Среди врачей этого эшелона были Оганес Азнаурян, который впервые перевязал мою рану в Смоленском лагере военнопленных, до войны учился в Кубанском мединституте, а, следовательно, и у меня, хорошо знавший меня, а также Исмаил Ибрагимович Ибрагимов и Николай Александрович Мирзоян. Первый из них узбек, окончивший Ташкентский мединститут, а второй - армянин, окончивший Самаркандский мединститут и также работавший перед войной доцентом. Эти товарищи, побывав в Седлецком лазарете, познакомились с супругами Богуславскими, которые рекомендовали им сразу и смело быть откровенными со мной. Нужно сказать, что связь между военнопленными, находящимися в различных лагерях, осуществлялась через вновь поступающих. А немцы довольно часто переводили пленных из лагеря в лагерь. Поэтому, когда прибыли названные товарищи, они обратились ко мне, как к своему человеку, не потратив на это знакомство время. Благодаря общим знакомым, они сразу вошли в коллектив врачей.
   Все врачи, фельдшеры и санитары были патриотами нашей Родины, но это проявляли они по-разному и в неодинаковой степени. Каждый готовился к побегу из лагеря или ждал своего освобождения, но среди нас были более отважные и смелые, способные быстрее и лучше войти в контакт с людьми, способствующими побегу. В целях ознакомления с поляками, проживающими вблизи с нашим лагерем, мы предприняли такой шаг: обратились к оберартцу Харвальду с просьбой разрешить нам, врачам впервые за все время пребывания посетить городской кинотеатр, получили такое разрешение. Нас было 12 или 13 человек, сопровождали нас трое конвоиров, включая фельдфебеля, которого мы уговорили выйти в город заранее (за два с половиною часа), чтобы до начала кино побывать в гостях у знакомых поляков. Он согласился. Мы разбились на три группы и по пути в кино зашли в незнакомые дома к полякам нахрапом: "Можно к Вам в гости?" Все три группы незваных гостей поляки приняли и по-разному угостили. Но нас интересовало само знакомство, на ко­торое мы возлагали надежды. Увы, использовать это знакомство нам не пришлось. Третья группа попала в дом, где проживал комендант Санока. Он вежливо выпроводил военнопленных, но, покидая дом, Нуралиев по дороге скрутил шею гусю и вынес под шинелью... На второй день хозяин гуся пришел в лагерь, до­бился разрешения войти на территорию лагеря и поднял шум. О случившемся я не знал, созвал собрание врачей, где мы резко осуди­ли этот позорный поступок. К моему удивлению, Нуралиева стал защищать Азнаурян, считая, что тут нет ничего предосудительного. Было решено немедленно собрать деньги и заплатить хозяину в трехкрат­ном размере, а фельдфебеля уговорили сказать, что гуся нашли на доро­ге. Хозяин ушел из лагеря вполне удовлетворенный, но мы долго не могли успокоиться. Ведь этот поступок позорил звание советского воина! Когда шум улегся, я узнал, что гусь находится на чердаке аптеки, в кото­рой я работал... Поскольку скандалу не был дан ход, и за гуся хорошо заплачено, его зарезали и сделали настоящий "человеческий" обед, а свою "ба­ланду" уступили больным.
   Благодаря ст. санитару - унтер-офицеру австрийцу Тучеку, который был грозой всех наших санитаров, котлы на кухне, как и ведра, в которых брали баланду, были абсолютно чистые, блестели. Если у кого-то обнаруживалась не то, чтобы грязная, а не очень чистая посуда, Тучек заставлял виновного много раз обегать вокруг кухни, а если это не помогало, ставил вопрос о снятии санитара и замене его другим. Другой помощник оберартца унтер-офицер австриец Шпуре, в отличие от Тучека, был большим шутником, всегда в веселом настроении.
   Пользуясь благожелательностью Харвальда, мы попросили у него разреше­ния проводить производственные совещания врачей наподобие "пятиминуток", принятых во всех медучреждениях СССР. Эти совещания далеко не ограничивались лечебно-профилактическими вопросами, иногда мы обсуждали вопросы, за которые могли угодить в лагерный карцер, где на сутки полагалось сто граммов хлеба и один стакан воды! "Произ­водственные" совещания проводились не утром, как это принято у нас, а после работы, когда немцы уходили из лагеря.
   Условия конспирации не позволяли оказывать равное доверие каждому по всем вопросам: одним доверялось одно, другим другое, в зависимости от той роли, которую он играл в нашем подполье. Например, вопросы орга­низации массовых побегов поручались, главным образом, врачу Нуралиеву, который обладал в этом деле большими способностями и отвагой.
   Нуралиев Нурмат Асфандиарович, 1909 г. рождения, по национальности татарин, в 1956 г. окончил Самаркандский мединститут, был призван на военную службу в июле 1940 года врачом в горно-кавалерийскую дивизию. В Великой Отечественной войне участвовал со 2 по 11августа 1941 года, то есть, всего 9 дней. После первого встречного боя его б7-й полк 21-й горно-кавалерийской дивизии был отведен на суточный отдых, где был окружен. В боях по выходу из окружения был тяжело ранен полковник Юрьев. Нуралиеву было при­казано сопровождать полковника. Во время выхода из окружения Юрьев был в четвертый раз ранен в брюшную полость и стал нетранспортабельным, в связи с чем врач Нуралиев был вынужден остановить подводу, пытаясь вновь оказать помощь раненому, но через полчаса они были окружены немецкими автоматчиками и захвачены в плен. При этом полковник умер, а Нуралиева возили с лагеря в лагерь, пока 8 августа 1943 г. он попал в концлагерь Скробов (Любартово), а 1 сентября 1943-го - в лагерь Санок. Здесь Нуралиев работал врачом инфекционного блока и жил в домике врачей, его койка располагалась над койкой Амира Мамедова, куда он забирался, иногда днем садился, поджав под себя ноги, и подолгу проводил время в молчании. Видя Нуралиева в своеобразной позе, напоминающей позу молящегося, врачи иногда задевали его: "Нурмагомат (так его звали в лагере), хватит сидеть так, немного отдохни". На такие обращения он сердился и отвечал: "Может, я так отдыхаю, откуда Вы знаете?" - возможно, он в самом деле отдыхал, поджав под себя ноги, вытянув туловище и смотря куда-то в даль.
   Нуралиев, как и другие врачи, охотно принимал в инфекционное отде­ление военнопленных, которым угрожала немецкая расправа. Немцы обычно не входили в блоки, где лежали больные, но особенно опасались входить в инфекционное отделение. Нуралиев заводил знакомства с поляками, которые посещали лагерь в качестве мастеров, a также с немец­кими часовыми, среди которых он уже имел знакомых и как-то на пальцах объяснялся с ними. После предварительных "репетиций" по выходу и возвращению в лагерь, когда у ворот стояли на часах его знакомые, в середине мая 1944 г. Нуралиев рассказал мне, что имеет возможность выйти из лагеря, связаться с партизанами и возвратиться в лагерь. Как он рассказывал, его кавалерийская синяя форма не вызы­вала подозрений. В первый раз он отошел от лагеря 6 км, познакомился с поляком - хозяином буфета-забегаловки. Тот охотно изъявил готовность связать его с партизанами через брата жены, отца которой расстреляли немцы. Выслушав Нуралиева, я спросил: "Почему жe до этого вы мне не говорили о своих намерениях идти на поиски связей с партизанами?" На это Нуралиев ответил: "Я боялся, что Вы скажете, что это несбыточное дело и не разрешите". Эти предварительные шаги Нуралиева позволили нам наметить более реальные меры по организации побегов из лагеря.

1-й массовый побег из лагеря или "Малый побег"

   Как было сказано, в середине мая 1944 г. Нуралиев наладил связи с некоторыми немецкими солдатами, несущими службу на часах у ворот лагеря. Они выполнили свое обещание: выпустили его за пределы лагеря, как это было ими воспринято, к "паненькам". После этого Нуралиев рассказал мне о своих похождениях и попросил разрешения сделать выход из лагеря для связи с партизанами. Я согласился на такую операцию, всегда бывшую нашей мечтой, граничащей с фантазией. Нуралиев успешно справился с поставленной задачей: в середине неде­ли он ушел на ночь к партизанам! Прошло уже около трех часов со времени его исчезновения в лагере, пока сосед по койке врач Керимов обратил внимание на его отсутствие. С каждым часом усиливалось его любопытство: "Где же доктор Нуралиев?" - "Где ж ему быть, как не в каком-нибудь бараке, за игрою в картишки, - ответил я". Но Керимов не соглашался. "Странно, - говорил он, - Нуралиев никогда не играл в карты и вдруг пошел играть, на ночь глядя!" Нуралиев вернулся лишь на рассвете, когда на пост вступил тот же часовой, который выпустил его из лагеря. Получив свой "гешефт", он, улыбаясь, впустил Нуралиева в лагерь и спросил: "Ну как, хорошо провел время у "паненьки"?"
   Я встретил, как только он подошел на территорию блока, где мы проживали, узнав о состоявшейся встрече с партизанами, предупредил его о необходимости подготовить алиби на случай, если Керимов не удержит язык за зубами, отложив подробный рассказ Нуралиева на следующий день. На утро Нуралиев рассказал, что через знакомого буфет­чика "забегаловки" ему удалось разыскать явку партизан. Его повели на окраину леса, где исчез проводник, а вместо него появился дру­гой человек, с которым они углубились в лес, возвышающийся над лагерем. Здесь проводник оставил Нуралиева и, свистнув, исчез. Вместо него "из-под земли" вырос высокий худой человек в кожаной куртке с брюками навыпуск. Он был обвешен патронташем, двумя револьверами, гранатой. Из рассказа Нуралиева я заключил, что он разговаривал с ним очень грубо. Когда Нуралиев рассказал о нашей работе в лагере и желании присоединиться к партизанам, представитель партизан смягчился и перешел на деловой тон. Он предложил в воскресенье, 21 мая, под видом гуляния, уговорить немцев отвести нас к Дому лесника, который находился от лагеря примерно в двух км, там устроить "попойку", споить немцев, а к трем часам ночи туда нагрянут партизаны и освободят пленных. Поведение партизана не вызвало у меня восторга. Я задумался. "А какой он партизан, каким идеалам служит?" - спросил я Нуралиева. В то время каких только "партизан" не было: польские националисты, советские партизаны из соедине­ний Ковпака, Медведева и других, мелкие партизанские группы из бежавших советских военнопленных и, наконец, из разных дезер­тиров, грабивших местное население. Я очень подозревал, что партизан, встретивший Нуралиева, принадлежит к группам польских националистов. Мы с Нуралиевым все же решили попробовать присоединиться с этой партизанской группе: они все же не фашисты, а их враги. Было решено уговорить немецких солдат в воскресенье повести группу врачей в Дом лесника "погулять". Эти переговоры были поручены Нуралиеву, у которого подобные дела хорошо получались. Собрали деньги для покупки напитков и продуктов, через поляков пригласили гар­мониста и определили кандидатуры, которые будут участвовать в этом "гулянии". Но желающих (хотя никого не спрашивали), было так много, что пришлось организовать три группы: в первую вошли Нуралиев, ветеринарный врач, работавший у нас фельдшером, Халхин, врач Мирзоян и я; во вторую - врач Ибрагимов и двое других, фамилии которых не помню, и в третью - парикмахер лазарета, бывший рабочий Краснодарского завода "Главмаргарин" Ерецян, работник санпропускника, грузин по прозвищу "Герку­лес" и еще один пленный.
   Было решено, что первая группа сразу пойдет к дому лесника, а вторая подойдет туда после небольшой прогулки. Что касается третьей группы, то она должна самостоятельно проводить свой "пикник". Каждую из перечисленных групп сопровождал "свой" немец-конвоир. Переговоры с немцами удались Нуралиеву. Дата 21 мая, то есть, воскресенье, устраивала и немцев, и нас тем, что в выходной день офи­церы не приходили в лагерь. Наш "связной" и "полпред" Нуралиев договорился обо всех подробностях с партизанами. В мою задачу входило "занять" немца-конвоира. Это не представляло мне трудности, так как я неплохо владел немецким.
   В воскресенье, 21 мая, как было условленно, наши группы, в отдельности друг от друга, вышли в лес. Дом лесника, как я заметил, находился сравнительно недалеко от нашего лагеря. Мы пришли туда и застали там пожилую женщину - представительницу партизан, которая играла роль хозяй­ки и уборщицы. Вскоре появился приглашенный гармонист и неизвестный нам поляк. Стали закусывать, пить водку и угощать немца. Заранее было условленно, что мы будем пить мало, а угощать щедро. Больше того, мы решили усыпить нашего конвоира, подбавляя в его рюмку раствор морфина. В ожидании появления партизан, за которыми отправился Нуралиев, я "занимал" немца, угощал его водкой и даже, а ветврач Хапхин в это время подготовил смесь водки с морфином, спросив: "Не пора ли "угощать" камрада?" Я подмигнул ему, и немец попробовал эту смесь, опрокинув рюмку в рот. Потом он подошел к окну, вновь наполнил рюмку заготовленной смесью и выпил. Немец захмелел, его тошнило, он вышел на порог дома и мучился. А тут поляк, который охотно участвовал в выпивке, ничего не подозревая, спрашивает: "Доктор, что с ним? Почему ему стал так плохо?" - "Видно, опьянел", - ответил я. Но поляк не соглашался и много­значительно повторял: "Все мы пили, но именно с ним почему-то стало так плохо!" Что делать с поляком, как отвлечь его внимание от немца? А тут нет ни партизан, ни Нуралиева. Немец-конвоир схватился за голову и стал рвать. А тут подошла группа Ибрагимова, и их немец совершенно трезв. Их отвели в соседнюю комнату и стали угощать, но дело продвигалось туго, этот немец вел себя сдержанно, мало пил. Угощать же "добавочной" смесью мы не решились. Вдруг появился Нуралиев, он сказал, что партизаны задер­жались, но придут, мы ждем, а терпения нет. Нуралиев вновь исчез, чтобы ускорить приход партизан, но вскоре он вернулся: партизан нет, и он невнятно объясняет нам причину их неявки.
   Надвигалось критическое время, когда у ворот лагеря заканчивали дежурство друзья наших конвоиров: если они сменятся, мы не сможем войти в лагерь. Конвоир группы Ибрагимова, хотя и подвыпил, но в сознании, его беспокоит лишь тяжелое опьянение нашего конвоира и позднее время. Хотя нашему конвоиру уже гораздо легче, он еще плохо чувствует себя. В такие тревожные минуты, вдруг мы видим, как с противоположной горы спускаются к нам два немецких солдата-пограничника. Спустя минуту, они медленно подходят с автоматами наперевес и молча обходят дом. Я решаю освободить свои карманы от вещественных доказа­тельств - большого количества перевязочного материала, медикаментов, шприцов и игл к ним, которые я захватил из лагеря для партизанского отряда. Если все это обнаружат, то им будет очевидно, зачем мы пошли на "гуляние" в Дон лесника, но, кроме того, каждый из нас одет в две-три пары белья, по две гимнастерки, захватили даже шинели "на случай дождя"! Если все это откроется, наша судьба будет решена. Ведь пос­ле Сталинграда немцы уже не говорили: "Наше дело охранять, а ваше - бежать!". Говорили, что есть приказ Гитлера расстреливать каждого бег­лого военнопленного и выставлять его в лагере на всеобщее обозрение!
   Как освободиться хотя бы от содержимого своих карманов? Я быстро вхожу в дом, прошу хозяйку принять от меня все это, но она категорически отка­зывается, говорит, немцы обнаружат - пощады но будет! Выбегаю из черного хода и начинаю выбрасывать содержимое карманов прямо в заросли. Но вдруг вижу; с противоположной стороны за мной наблюдает немец-погранич­ник, я скрываюсь от него за домом, выбрасываю из карманов все и вновь вхожу в дом. Вызывает крайнее удивление молчаливое наблю­дение и бездействие пограничников.
   Наши конвоиры предлагают нам выйти из Дома лесника и ведут нас на Запад, по направлению нашего лагеря. Впереди идут пограничники, а сзади нас конвоиры. Но как только мы повернули на дорогу в лагерь, совершенно неожиданно Нуралиев бросился в кусты, а за ним Халхин и Геркулес. Мы, не останавливая движение, переглянулись, я жду согласия друзей тоже кинуться в неизвестность, бежать, но они колеблются. Колеблюсь и я, да уже и поздно: дорога пошла под кручу, подняться на гору здесь невозможно, к тому же перед нами выросли пограничники. Наш "трезвый" немец о чем-то поговорил с ними, и они ушли.
   Конвоиры вводят нас в лагерь: хорошо, что мы успели до смены их друзей. Без оглядки мы бежим, бросаемся в свои комнаты, чтобы снять с себя все лишнее: вторую-третью пары белья, гимнастерки, а я еще и шинель, которую захватил, несмотря на теплую ясную погоду, "на случай дождя". Хорошо, что в нашей комнате никого не было: я снимал с себя мокрое от пота белье и мой вид - рассеянный и тревожный - выдал бы меня сразу. Впрочем, многие врачи, кото­рые не получили "приглашения" участвовать с нами "в гулянии", догадались, когда мы выходили из лагеря. Азнаурян, например, увидев меня после возвращения, сказал: "Я понял, что вы собираетесь бежать, когда прощались со мной. Вас выдали глаза!"
   Наконец, я переоделся, принял свой обычный вид, но волнение не сов­сем улеглось; что будет с нами завтра, когда в лагере появятся офицеры, руководство лагеря? Правда, сами наши конвоиры были не менее встревожены: впуская в лагерь, они строго-настрого предупредили, чтобы мы не говорили о нашем выходе из лагеря, иначе и они будут сурово наказаны, по меньшей мере, направлены на фронт, чего они всегда смертельно боялись. Мы провели тревожную ночь. На второй день в лагере пронесся слух, что бежали 10 человек. Оказалось, и в самом деле, из лагеря, (а не только из гуляния), убежали десять пленных! Ведь не вернулась и группа Ерецяна, парикмахера лагеря, но это девять, а вот их конвоир - унтер-офицер тоже не вернулся, уже десятый! Долго и упорно ходили разные слухи об этом унтер-офицере, что он бежал с пленными, что был не немцем, а чехом, что его убили пленные. А что было в действи­тельности? Об этом мы так и не узнали.
   Немцы были в тревоге от нашего неудачного "малого побега", а между тем не вызывали пленных на допрос ни в Абвер, ни в немецкую канцелярию. Но это еще больше усиливало нашу тревогу. Вот меня вызывает оберарцт Харвальд: "Известно ли Вам, что Нуралиев сбежал из лагеря?" - "Слышал я об этом", - отвечаю я.
   - Не делился он с вами своими планами? - вновь обращается оберарцт ко мне, сильно волнуясь и раскрасневшись.
  -- Разве о таких планах докладывают, - говорю я, опасаясь вызвать его гнев, но он продолжал даже тише обычного: "Их ферште, их ферште..."
   А что он подразумевал под этим "я понимаю", - сказать трудно. Я догадывался, что лагерное начальство хочет "замять" побег пленных, опасаясь за себя, как бы не наказали за рото­зейство, не послали бы на фронт. Так и случилось: побег десяти человек из лагерного лазарета в Саноке 21 мая 1944 года остался "Тайной мадридского двора!". Что касается оберарцта, то он говорил лишь о Нуралиеве , о враче, как будто не знал об остальных участниках! Итак, как это ни удивительно, на сей раз интересы немцев и военнопленных совпали, и в этом было наше спасение. Мы готовили новый, более массовый и совершенный вариант побега.
   Хочется сказать и о своих переживаниях в связи с поением нашего конвоира смесью, содержащей тройную дозу морфина, которую он сам, как было сказано выше, добавил доливанием этой смеси в свою рюмку. Уже было сказано, что его состояние было в Доме лесника очень тяжелое, но благодаря тому, что он повторно вырвал, оно несколько улучшилось, оставаясь серьезным. Когда он еще находился в стадии алкогольного возбуждения, он полез в карман, достал фотокарточки своей жены и детей, показал их и умиленно произнес: "Вот моя фрау, она хорошая хозяйка, теперь она ведет хозяйство, и ей трудно... Когда же кончится эта война? Почему мы воюем..." Он го­ворил это, а я думал о том, что мы делаем с ним. Как быть? С одной стороны, война есть война! С другой - мы ведь не в открытом бою, а изподтишка травим его, - думаю я и переживаю. Но затем успокаиваю себя: "А они? Убивают женщин и детей, расстреливают их, совершенно беззащитных, на открытых железнодорожных платформах?! Нет, мы вправе искать себе свободу, чтобы присоединиться к своим войскам и продолжать войну против фашистских захватчиков! Кроме того, мы ведь думаем не убить его, а хотим лишь оглушить, усыпить, чтобы бежать от него. Разве мы не вправе это сделать?" Теперь, когда мы вернулись в лагерь, и немец ушел к себе, я не знал о его состоянии. Ведь в случае смер­ти дело могло осложниться, могли дойти до причины, тогда и нам конец! Однако на второй день он настолько оправился, что прибежал на территорию первого блока, разыскал меня и не то просил, не то приказывал: "Нyp швайген! - Только молчать!" Как будто я был заинтересован расска­зать его начальству о своих неудачах.
   Прошло лишь несколько дней. В селении Ольховцы, то есть там, где расположен наш лагерь, на левом берегу реки Сан, проходило массовое гуляние местного польского населения. Непосредственно перед лагерем играли на аккордеонах и танцевали молодые пары. Только что село солнце, идет к концу световой день, а празднества продолжаются. Вдруг в ста метрах от ворот лагеря неожиданно появляются двое: Нуралиев и Геркулес, вооруженные немецкими автоматами и гранатами. Они быстро подошли к оказавшемуся здесь фельдфебелю из лагеря. Нуралиев поднимает на него автомат и строго приказывает: "Хенде хох!" Немец узнает бежавшего из лагеря врача и растерянно произносит: "Доктор, доктор!". Но доктор неумолим. Он приказывает следовать вперед, в сторону леса. Вначале он идет, затем соображает, что дело плохо, пытается упросить, сопротивляется. Тогда "Геркулес" хватает его, скручивает ему руки, и Нуралиев вводит в рот фельдфебеля кляп. Тот все еще не хочет идти. Однако "Геркулес" поднимает его на плечи и несет на гору - в лес! Но и без груза тяжело подняться в гору, а тут людям, подолгу жившим на баланде военнопленного, надо нести верзилу-немца. Причем Нуралиев, сильный духом, но совсем слабый здоровьем, щупленький не может нести немца, а партизанский отряд приказал достать "языка". Это было их боевое испытание. Что делать? Они обессилены. Заводят фельдфебеля за кусты, дают две очереди из автомата, а его одеж­ду, кинжал, содержимое карманов доставляют командиру партизанского отряда. В партизанском отряде операцию Нуралиева и "Геркулеса" признали успешной, а их - бесстрашными. Этот эпизод в лагере получил боль­шое распространение. О Нуралиеве ходили целые легенды: вот взорвали пути, пустили под откос военные грузы, взорвали паровоз - все относи­ли на счет Нуралиева, хотя эти операции были выполнены другими партизанами. Однако он был активным партизаном из отряда имени Пожарского, о чем свидетельствует официальная характеристика партизанского отряда. Он, совместно с дру­гими партизанами, несмотря на слабое здоровье, совершал налеты, срывал телефонные и электропровода, захватывал продукты питания для партизанского отряда, в общем, выполнял все боевые задания. Однажды он вынужден был разжечь костер, который его обнаружил. Тогда он с трудом ушел от преследования к поляку-мельнику, тот прятал его в стоге сена. Не обнаружив его, немцы вслепую "прошивали" все подозрительное и ранили его в руку. Он молчал, перетерпел боль, и немцы ушли ни с чем. Затем его партизанский отряд перешел границу Чехословакии и действовал там. 29 октября 1944 г. войска 4-го Украинского фронта осво­бодили Нуралиева и его товарищей окончательно. Командир дивизии полковник Лисицын принимал их по 5-6 человек и вновь зачислял на регуляр­ную военную службу. Однако Нуралиева и Ерецяна, как серьезно больных (у последнего был открытый туберкулез, и он умер в конце войны у себя дома, в Краснодаре) перевели в прифронтовой военный госпиталь, затем отправили в Киев, в Военный госпиталь N58б4. После войны Нуралиев вернулся в Узбекистан, где по настоящее время работает главврачом поликлиники.
   Но многое из перечисленных сведений стало мне известно лишь после войны. А в те дни, когда Нуралиев совершал опасные для себя операции против немцев, в районе нашего лагеря, мы продолжали бороться.
  

Будни Санокского лагерного лазарета

   После осуществления "малого побега" из лазарета, несмотря на то, что не полностью сумели осуществить наши планы, настроение улучшалось, было больше уверенности в возможности повторить такую вылазку. Попыток к организации побегов было много. Одна из них была наиболее дерзкой. В Санокском лагере, по примеру Варшавского лазарета советских военно­пленных, мы стали возить больных туберкулезом на рентгенологическое исследование. Рентген-кабинет находился в немецком военном госпитале, который находился за Саноком, чтобы попасть туда, надо было проехать через весь город Санок, на окраине которого находился этот госпи­таль. Оберарцт Харвальд разрешил лазарету возить туда больных в неделю один раз. Для транспорта мы пользовались грузовой машиной, в кузове кото­рой можно было возить 15-16 чел. Машину водил военнопленный шофер, армянин Климентий. Рядом с ним сидел вооруженный немец­кий солдат-конвоир. Другой солдат сидел в кузове с военнопленными. Мы приезжали во двор немецкого госпиталя и подолгу ждали, пока нас не пригласят на рентгеноскопию. В ожидании вызова мы пытались завязать беседу с ранеными немецкими солдатами, доставленными с фронта. Однажды, когда мы стояли кучкой во дворе госпиталя, к нам подошел молодой немецкий солдат и сразу обратился к нашему конвоиру:
   - Это русские пленные? - спросил он, - и, получив положительный ответ, продолжал:
   - Зачем держать их? Отпусти, пусть идут на свою Родину! Какой толк, что ты охраняешь их? Не видишь, что все кончено. "Аллес капут!" - добавил он. Наш конвоир слабо защищался:
   - Как же я отпущу их, я же отвечаю за них!
   - О чем ты думаешь! Какая ответственность? Скоро русские сами будут здесь, смотри, чтобы ты сам не оказался в плену тех, кого охраняешь!
   Настроение немцев все больше ухудшалось, но обычно недовольство войной мы слышали, главным образом от пленных солдат, а тут мы услышали яркую и смелую речь молодого немца, которому вряд ли было более 20 лет. В двух-трех км от госпиталя был виден большой лес. Поэтому со второго или третьего посещения госпиталя у нас созрел план: подобрать "подходящих" людей для рентгеноскопии и их сопровождающих врачей, выехать к госпиталю, как только машина пройдет городскую черту, сильным ударом оглушить немца в кузове, а другого шофер-военнопленный Климентий внезапным ударом выбросит и на полном ходу поведет машину к лесу. Этот план был продуман хорошо, но оставались вопросы: а что в лесу, далеко ли он простирается, есть ли там пар­тизаны, сумеем ли мы достать оружие, питание? Несмотря на то, что эти вопросы были очень существенными, все же было решено осуществить этот план, чтобы уйти из плена, а там будет видно. Я начал с осторожностью готовить шофера Климентия. Чуть ли не с первой беседы я убедился, что он может пойти на выполнение нашего плана, о котором я лишь намекал. Еще не все было подготовлено, как вдруг, вместо автомашины нам подали фургон, запряженный парой лошадей. Вначале мы думали, что это лишь на один раз, но, к сожалению, машину больше не подавали, а на фургоне выполнить наш дерзкий план было невозможным.
   О побеге из плена думала, конечно, не только наша подпольная организация, а можно сказать, почти все военнопленные. Поэтому бывали и одиночные побеги, которые повышали настороженность нем­цев, усиливая их бдительность. Так, например, в лагере работали монтерами два молодых красивых парня. Одного звали Сережа, а имя другого позабыл. Они имели пропуск на выход из лагеря, но лишь вокруг колючей проволоки. Однажды они оба бежали из лагеря. Мы обрадовались за них, но вскоре они были пойманы и помещены в городскую тюрьму. Польские девушки, которые прятали их, проследили за ними, узнали их местонахождение, пришли под окна и в песне передали, что оба они находятся рядом (о чем они не знали). Потом их перевели в наш лагерь, что очень обеспокоило нас, так как мы боялись осуществления приказа Гитлера, согласно которому бежавших военнопленных должны расстреливать и выставлять в лагере напоказ. Мы подумали, что перевод в лагерь озна­чает осуществление этого приказа. Не исключена возможность, что такие намерения у немцев были, но ухудше­ние положения на фронте сдержало их. Эти парни оставались в лагере и затем участвовали в "Большом побеге", организованном нашей подпольной организацией.
   Идея бегства из плена не выходила у нас из головы, она зрела во всех вариантах. Так, например, задолго до осуществления "Большого побега" из Санокского лагеря, я и врач Азнаурян были посланы во Львов в со­провождении унтер-офицера для получения медикаментов. Мы прибыли в город под вечер, поэтому унтер-офицер повел нас в лагерь, возвышающийся над городом, на горе, а сам ушел. В этом лагере комнаты были как бы выдолблены в скале, потолки очень низкие, так что нельзя было проходить во весь рост. Тут жили пленные, которых водили днем на какие-то работы. Они окружили нас, расспрашивали, откуда мы, как попали в их лагерь, каков режим нашего лагеря и т.д. Позна­комившись, они рассказывали про свое "житье-бытье", мы же с первой встречи не могли ответить откровенностью. Я почувствовал себя очень плохо, сильно задыхался, мне казалось, что каменный потолок (скала) сорвется и придушит нас. Оганес Азнаурян переносил пребывание здесь терпимо, а местные военнопленные, по-видимому, уже давно адаптировались, и не замечали страшной духоты помещения, где не было окон!
   Наконец, наступило утро. К нам зашел унтер-офицер и вывел нас из нашей "гостиницы", где мы чуть не задохнулись. Спускаясь с горы, мы с Оганесом все переговаривались: вот бы сбежать от унтера, смешаться со штатскими людьми и скрыться. Но как? И квартала не пройдем в форме советских воинов, в изрядно потрепанном обмундировании, как нас поймают. А где скрываться, когда мы не имеем никаких знакомых в Львове и не можем контактировать с населением. Наша поездка во Львов не принесла нам свободы, и мы не смогли сделать ничего полезного, если не считать полезной беседу с военнопленными "скального" лагеря Львова.
   Еще раз мне пришлось ехать в сопровождении немецкого солдата-конвоира за медикаментами, на этот раз на Запад - в г. Краков. Мой конвоир повел меня на ночлег в "солдатенхайм" - солдатскую гостиницу. Это было многоэтажное помещение. Нас устроили на втором этаже на двухкоечных нарах. Солдат предложил мне первый этаж койки, а сам устроился на втором. Мне не спалось: все думал, когда же я буду на свободе? Солдаты давно спали, я вышел в коридор 2-го этажа под видом поиска туалета. Где-то в углу я заметил бочку с бензином. Сразу в моем мозгу возникла идея, точнее, фантазия: раскрутить железную пробку, разлить бензин, поджечь военное общежитие и броситься со 2-го этажа бежать! Но... удастся ли раскрутить пробку в бочке, тем более, вылить ее содержание на пол до того, как это заметят немцы, удастся ли выбежать из горящего здания? Куда бежать, где можно найти приют? Наконец, в мой мозг "вклинился" странный вопрос: а можно ли поджечь дом среди ночи, когда он полон спящими людьми, пусть даже вражескими солдатами? Мы же не фашисты, которые такое делали даже отношению к мирному населению! Поджог не состоялся...
   Дела немцев ухудшались. Солдаты лагеря явно нервничали. Проводили обыски комнат. Нашли географическую карту Мирзояна, но она была над койкой Керимова, который был у немцев вне подозрения. Самый ярый нацист, эсэсовец собирал советские алюминиевые котелки, за что за ним закрепилась кличка: "котелковый унтер-офицер". Спасибо, не увидел мой котелок из минского Белого дома, я его пронес через все походы, и он хранится до сих пор, как память о Доме смерти. "Котелковый" унтер-офицер сильно переживал неудачи на фронте и "утешал" нас тем, что скоро появится новое орудие, и тогда война закончится в несколько дней. Пленные подзадоривали его, чтобы он рассказал об этом оружии, что достанет даже Америку, но поднимал указательный палец и говорил: "Это сейчас секрет! Но это будет новый "фергельтунг" - возмездие всем союзникам!" Вероятно, он имел ввиду атомное оружие.
   Нацисты пытались, пропуская пленных через врачебную комиссию, отобрать нужные им кадры, но врачи срывали эти замыслы. Помню, как сто­яли целые очереди на осмотр к врачам разных специальностей: если, например, не удавалось "выявить" "туберкулез", то глазник находил "трахому" или другое заболевание, не позволяющее включить пленных в трудовые или воинские (легионерские) батальоны. Часто пленные сами просили: "доктор, выручай!" В ответ на этот намек врач задавал вопрос, кото­рый тут же заносили в протокол осмотра: "А давно кашляешь, бывает ли в мокроте кровь? и т.д. На этих осмотрах постоянно присутствовал оберарцт, наблюдая за работой врачебной комиссии. Иногда мы приглашали его аускультировать легкие или осмотреть глаза, и он, буквально каждый раз, многозначительно смотрел на нас и подтверждал наш диагноз. Но не меньшую помощь оказывал нам бывший студент Московского университета Миша, который работал в немецкой канцелярии, когда в трудных для нас случаях, он легко в карточке военнопленного ставил штампик: "не годен!". В результате такого "комиссования" из сотен осмотренных людей лишь два-три десятка могли быть отправлены в другие лагеря, где они вновь осматривались на предмет годности к работе или службе.
   Между тем положение немцев на фронте все больше и больше осложнялось. Вместо "Фергелътунг", у них появилось новое "модное" слово "Феркюрцунг" - "сокращение линии фронта". Газеты чуть ли не хвалились, что отступают, чтобы "укоротить" линию фронта, что якобы усиливало мощь. Зимняя кампания 1944 года дала огромный перевес нашим четырем фронтам, наступающим на Правобе­режной Украине, которым помогали десятки тысяч партизан. В результате этой гигантской битвы Красная Армия прорвала фронт и разгромила силь­ную группировку немецко-фашистских войск армий "Юг". Войска 1-го Украинского фронта под командованием Маршала И.С.Конева осуществили Львовско-Сандамирскую операцию, освободив Западные области Украины и юго-восточную Польшу.

Большой побег...

   Второй фронт, высаженные Союзниками (США и Англией) войска в Нормандии, покушение на Гитлера и, особенно, гигантское наступление Красной Армии, окончательно подорвали дух немецко-фашистских войск как на фронте, так и в тылу. В лагере немцы изменили свое отношение к военнопленным, стали чуть ли не любезными. К нам поступила информация о том, что советские войска окружили Львов. Чтобы опровергнуть эту весть, немцы стали раздавать сотни экземпляров газеты "Лембергер цайтунг" ("Львовская газета"), желая косвенно убедить пленных в ложности слухов. Давно ли было, когда за чтение немецкой газеты сажали в карцер на сто граммов хлеба и стакан воды? Нам ведь можно было читать лишь похабную, лживую газетку для пленных "Клич"! Теперь же они сами предлагали немецкую газету. Однако они не сообразили, что это наводило на мысль искать причину этой "щедрости" в информации. А газета-то была доставлена самолетом из окружения...
   Народы мира видели в Красной Армии освободителей от фашистского ига, от варварства и бесправия, от порабощения и старались содействовать ее Победе. Американские армяне собрали деньги на танковую колонну "Давид Сасунский", по имени героя армянского эпоса, то есть, в честь легендарного борца за независимость родины. Это вызвало сильное озлобление немцев, и в последних числах июля в их газетах появились публикации о том, что армян нужно прирав­нять к евреям...
   Львов находится от Санока на расстоянии 220 км, тем не менее, у фашистов уже не было надежд на возможность преградить путь надвигающейся на них огромной лавине. "Феркюрцунг" не усиливал немецкие войска, как на это надеялись, вернее, чем прикрывались нацисты. Вслед за слухами об окружении Львова, 22 июля прошли слухи об эвакуации лагеря. Эти слухи проникли к нам из канцелярии немцев, где были наши подпольщики. Мы стали тревожиться относительно судьбы лазарета, как нам быть? Пришлось созвать "производственное совещание" врачей, где вынесли единодушное решение: "Ни шагу на Запад!". Это означало: сопротивляться эвакуации лазарета, срывать работу по упаковке медикаментов, организовывать массовые побеги.
   Слухи об эвакуации лагеря сильно встревожили всех военнопленных. Надежда, что наша Красная Армия освободит нас из плена, с эвакуацией на Запад рухнет. Поэтому пленные стали собираться группами и шептаться между собой. Несколько человек крутились возле аптеки, где накануне у водосточной трубы была начата работа по перерезке лагерной проволоки. Артавазду и его другу Грише было поручено закончить подготовку к побегу, для чего нужно было резать второй ряд проволоки. Об этом не знает Гоги, он сильно встревожен, ведь начинали резать проволоку возле его операционной, с его участием. Он взволнованно тянет меня за рукав и говорит: "Ты видишь, они хотят уйти через нашу дырку! Не для них же мы гото­вили это место!" Я стараюсь успокоить Гоги, а сам тревожусь, но не за Артавазда, которому это поручено, а за других, "посторонних", которые тоже крутятся здесь. Уже поздно, давно надо быть в своих бараках, но никто не хочет оставлять занятые позиции, довериться же посторонним опасно. Мы продолжаем незаметно прогуливаться. Наступает рассвет. Всем становится ясно, что дальнейшая "высадка" бесполезна, молча рас­ходятся. Не успели мы дойти до своих коек и нар, как слышим: "Немцы выстраивают лагерь!"
   - А как же лазарет? - раздаются встревоженные голоса.
   - Лазарет, сказали, будет эвакуирован потом, - отвечают им.
   - Лишь бы "потом", - подшучивает Виктор, - потом сами постараемся эвакуироваться, только не на Запад!
   Лагерь, где находилось несколько тысяч так называемых "здоровых" военнопленных, отделялся от нас лишь внутренней проволокой, сообщение между лагерем и лазаретом было через ворота, которые закрывались лишь на ночь и не охранялись.
   Мы подходим ближе и через ворота наблюдаем, как выстраиваются пленные, одетые в лохмотья, оставшиеся на них со дня пленения, и, сту­ча своими деревянными колодками, становятся в строй. Вокруг них стояли немецкие солдаты из лагерной охраны. Через территорию лазарета в лагерь проходят немецкие солдаты для организации со­провождения колонны. Вот среди них промелькнула фигура унтер-офицера Шпура, одного из помощников нашего оберацта Харвальда. Этот австриец часто бывает с нами откровенен, если, конечно, нет вблизи офицеров, даже фельдфебеля. Один из наших военнопленных обращается к нему:
   - Камрад, нас в Германию будут уводить?
   - Да, да, в Германию, весело подмигивает он, - скоро и ваши будут в Германии! Спохватившись, он приставляет свой палец к губам и много­значительно дает знак о молчании. Затем оглядывается вок­руг и говорит:
   - Когда придут ваши, вы поможете нам? - непонятно, что он имеет в виду.
   - Поможем, как вы помогали, - говорит одни из военнопленных.
   - Только не так, как мы относились к вам, - говорит Шпура, грозя пальцем и удаляется от нас.
   Многие из военнопленных, которым предстояло уходить от нас, подходили, прощались с нами и становились в строй, чтобы уйти от нас на вечные времена. Каковы будут наши судьбы, кто останется живым и увидит свои родные края после войны? Трогательной была эта сцена прощания. Ведь со многими мы жили под колючею проволокой по году и больше, делились своей баландой и куском хольцброда, помогали друг другу, чем могли. Теперь под усиленным конвоем нас ведут их на запад. Мы не сомневаемся, что многие из них попытаются улучить удобный момент, чтобы сбежать из плена. Но сколько из них окажется залитыми кровью, слягут на далеких дорогах, в чужих краях? А кто останется живым и дойдет до своих, расскажет о зверствах немецких фашистов над советскими военнопленными.
   Когда стали собираться в лагере, чтобы построиться и шагать на запад, я сидел в аптеке - встревоженный, грустный и задумчивый, как вдруг входит ко мне полицай Иван, который впервые переступил наш порог, и говорит: "Я пришел попрощаться с вами, мы имели возможности объяс­ниться, но сейчас я пришел сказать вам, что на этом пути сегодня я или сбегу, или буду трупом!" Сказав это, Иван обнял меня, подал руку и выбежал. Мне так и суждено было узнать, удалось ли ему бежать из плена, совершил ли он какие-либо подвиги во имя Родины или свалился трупом на дорогах войны, но для меня ясно одно: прав был Вершигора, когда писал, что людей надо судить не по тому, где они были, а по тому, что они делали! Мне хочется верить, что этот первый и последний разговор с Иваном говорит о том, что он был полицаем лишь для немцев, но не для советских военнопленных...
   Попрощался со мной и студент МГУ Артур. О нем я могу сказать, что это был умный и безусловно преданный Родине человек, который помогал нам тем, что вовремя передавал нам интересующую нас информацию по данным лагерной канцелярии. Вскоре после войны я встретился с ним в Москве, он работал инженером в каком-то проектном институте. Работая в немецкой канцелярии, он изготовил фальшивые пропуска на выход из лагеря на группу людей, которые возглавлялись полицаем Иваном. Но, к сожалению, эта группа была сравнительно малочисленна (около десяти человек), этот побег не был достаточно подготовлен и не состоялся.
   24 июля 1944 года, когда увели тысячи пленных, а с ними и основную часть солдат лагерной охраны, чтобы обеспечить охрану лазарета, свели всех оставшихся пленных на территорию лазарета, включая 5-й блок. У нас стало тихо, но тесно, так как в лазарете сразу прибавилось около 800 чел., в числе которых около 500 инвалидов. Вместе с присоединенными количество больных в лазарете достигло около 2000. Среди них было немало здоровых, скрываемых врачами от немецкого пресле­дования. В связи с эвакуацией лагеря сейчас же изменилась обстановка и усло­вия лагерной охраны, которая была значительно сокращена ввиду включения их в конвой. С вышек были сняты все 6 пулеметов, часовые, обходящие вокруг колючей проволоки, были сняты. Три четверти территории лагеря, изолированная от лазарета внутренней, в один ряд, проволокой вовсе не охранялась, из 150 чел. охраны лагеря было оставлено для охраны лишь 20 человек. Больные из 3 и 4 блоков были переведены в 1 и 2.
   Весь офицерский состав лагеря был снят. По-видимому, немцам ка­залось достаточным иметь 20 солдат во главе с оберцалмайстером (нечто вроде главного бухгалтера) и фельдфебелем для охраны 2000 больных и медперсонала лазарета. Поэтому мы посчитали непростительной ошибкой, если не воспользуемся такой ситуацией.

* * *

   На второй день после эвакуации лагеря Харвальд пригласил меня, как старшего врача, и сказал, что он со своими помощниками должен эвакуироваться на Запад, и может взять с собой одного врача. Затем, как бы оправдываясь, добавил: "Я хотел взять с собой вас, но вы нужны здесь для подготовки больных к эвакуации. Она состоится, как только будут поданы вагоны, поэтому прошу вас выделить одного врача, который поедет с нами. Спросите, кто хочет с нами поехать, затем зайдите и скажите мне, кто это. Я ушел от оберарцта печальным. Зная всех, я был уверен, что никто не изъявит желание ехать с оберарцтом, что каждый из врачей ждет удобного момента, чтобы бежать... Все кинулись ко мне с вопросом: "Ну, что сказал оберарцт?"
   - Он просит выделить одного врача, которого он возьмет с собой (а больше не может!). Так что, если кто пожелает, я пойду, сообщу фамилию. Все молчали и смотрели вниз. Мне было трудно об этом спрашивать, но я был обязан это сде­лать, и лишний раз убедился в том, что никто не пожелает эвакуироваться с оберарцтом, хотя лично его многие знали и уважали за гуманное отношение к пленным, особенно к коллегам-врачам. Я молча вышел из комнаты, где собрались все врачи, зашел в парикмахерскую, в которой после бегства Ерецяна работал его "ученик", попросил побрить меня, но не спеша. Он выполнил мою просьбу, я долго сидел после бритья, пока не раздался громовой голос санитара Тучека:
   - Да где же шефарцт, черт побери!
   Я молчал, надеясь, что он пройдет мимо, но нет: Тучек зашел в парикмахерскую и стал кричать:
   - Почему вы сидите здесь, когда оберарцт ожидает Вас?
   - Разве ожидает? - спросил я удивленно.
   - Но он же поручил вам выделить врача, который поедет с нами, он ждет ответа!
   - Но он сказал: выделить желающего врача...
   Тучек окончательно вышел из себя:
   - И что скажете, никто не желает?
   Я не нахожу что ему ответить, но мы уже подходим к комнате оберарцта в немецкой канцелярии, я вхожу. Тучек остается в коридоре. Оберарцт под­нимается с места: "Ну, что, Акапав? Наверно, все хотят ехать с нами?" Я совсем растерял­ся, а он настойчиво спрашивает: "Скажите, ведь все хотят, так? Но я не могу взять больше одного!"
   Харвальд так настойчиво требует, чтобы я сказал, почему я не шел к нему сообщить ответ, полагая, что мое затруднение заключается в том, что все хотят ехать. Я решил идти на прямоту, будь, что будет, и говорю: "Нет, оберарцт! Никто желания не изъявил уезжать с лагеря (уже не говорю, уезжать с ним!). Трудное время, все хотят быть вместе..." Видно, мой ответ не понравился оберарцту, он покраснел, как это часто бывало с ним, когда волновался. Он лишь сказал: "Ах, вот оно что! Ну, что ж, я хотел кому-то представить возможность поехать с нами, но если нет желающих..."
   С этим он отпустил меня. Я быстро зашел в комнату врачей, где ждали моего возвращения. Опять все обратились ко мне, и я передал им некоторую обиду оберарцта. Один из врачей - гру­зин (самый старший по возрасту) внес предложение пойти к оберарцту, ко­торый вот-вот уедет на вокзал, и попрощаться. Все поддержали его предложение, мотивируя тем, что оберарцт всегда помогал военнопленным, что он нам не враг. Я был согласен с этим, у меня даже были основания видеть в оберарцте Харвальде тайного антифашиста. Я уже говорил, как он с обидой рас­сказывал о том, что инспектора кавалерии Австрийской армии Гитлер назна­чил инспектором в лагерях! Зная его настроения, я даже осмелился однажды пригласить его к подпольной работе. Он брился, когда я, получив разрешение, подошел к нему и сказал, что во многом мы единомышленники. Он спросил: "В музыке?" - "Не только в музыке, но и в политике", - ответил я. Он смутился: "В каком же это смысле"? Я напомнил ему его отдельные высказывания и вижу, как лицо принимает цвет вареного рака, глаза делаются испуганными, и я осторожно ретируюсь: не вышло! Оче­видно, требовалось большее время для такого политического сближения. Однако я не сомневался в том, что он ничего общего не имеет с нацизмом. Поэтому я присоединился к мнению врачей зайти и попрощаться с оберарцтом, наверное, нам больше не придется встретиться. Мы подошли к нему, я зашел, попросил его выйти, чтобы врачи простились с ним. Он удивился, растерялся, но вышел. Я по просьбе врачей и от своего имени заявил, что мы очень благодарны ему за человеческое обращение с пленными, что мы встречали не часто. Тут я пошутил: мы все бы согла­сились ехать с вами, если бы вы ехали... на восток! Это вызвало у него смех, и я тем временем продолжил: нам же не хочется отдаляться от нашей Родины, так как мы надеемся, что война скоро кончится, и мы сможем вернуться к своим семьям.
   Оберарцт был тронут честью, какую мы оказали ему, сказал несколько взволнованных слов и попрощался с нами чуть ли со слезами на глазах. Мы вернулись на территорию первого блока. Ко мне неожиданно подошел старший санитар Вахтанг и спросил: "Доктор, вы почему не говорите, что нам делать?!"
   - Что вы имеете в виду?
   - А разве не видите, что делается вокруг? - в свою очередь спросил он.
   - Знаете, Вахтанг, в такие минуты каждый должен решить за себя, что делать!
   Я не хотел делиться с Вахтангом нашими планами, поскольку он никогда прежде всерьез не включался в нашу работу, довольствовался разгуль­ной жизнью. Поэтому я не мог в решающую минуту довериться ему. Затем он пошел к оберарцту и предложил кандидатуру врача-грузина, который якобы хочет эвакуи­роваться с ним из лагеря. На самом деле у этого врача не было такого желания, он даже участвовал в прощании с оберарцтом, но когда Вахтанг назвал его кандидатуру, не нашел в себе мужества отказаться... Много лет спустя один из наших товарищей случайно увидел Вахтанга на Дальнем Востоке, но тот ускользнул, исчез, боясь привлечения к ответственности за недостойное поведение в лагере.
   Оберарцт и его свита уехали. Мы усиленно готовились выйти за пределы лагерной проволоки. Это значило преодолеть внутреннюю, изолирующую лагерь от лаза­рета однорядную проволоку, что намного легче, а затем выйти на территорию 4-го блока, где остались лишь пустые бараки и никем не охраняемая лагерная предохранительная и двухрядная проволока с "путанкой" между рядами. Но, хотя она была ярко освещена, за ней не ходил часовой и не бегали овчарки. Теперь один часовой ходил вокруг лазарета, а другой - за западной частью колючей проволоки, которая составляла границу лагеря. После отъезда оберарцта нас осталось лишь 10 врачей и средний медперсонал, из которого лишь некоторые были посвящены в наши тайны. Не все врачи были способны практически включиться в организацию побега. Вот, например, врач Мамедов, который знал меня еще по Венскому лагерю, хотя и был предан нашему делу, но был малоактивным. Он всегда молчал, когда речь шла об опасных предприятиях, но кивал головой и улыбался, что означало согласие с нами. Поэтому мы его не посвящали в свои планы организации побега.
   Мамедов имел прекрасную мандолину, подаренную каким-то пленным англичанином из соседнего лагеря. Мамедов искусно играл на мандолине. Много раз я слышал какую-то знакомую мелодию, но никак не мог вспомнить ее. Однажды я спросил его: "Что это за мелодию вы так часто играете?" Он лукаво посмотрел на меня и сказал: "Угадайте сами!" И я угадал: эта была мелодия армянской песни "Сталин-джан"...
   Здесь я отступлю и скажу, что во время войны, когда опаснейший враг человечества вторгся и захватил огромную территорию нашей страны, люди забыли обо всех обидах, наносимых властью, о чинимом произволе и репрессиях, источники которых большинству были неизвестны и необъяснимы, о культе личности, который был слишком очевиден. Все, кому была дорога была наша Родина, высоко поднимали авторитет Главнокомандующего Вооруженных сил страны Сталина. Мне лично казалось, что после войны отрица­тельная сторона культа его личности отпадет. Тогда никто не знал, что этот культ расцветет с новой силой, нанесет стране и людям огромный ущерб. Но это будет потом. Теперь же, слушая пение Мамедова, я долго смотрел на него. В комнате никого не было, кроме нас, эта мелодия глубоко тронула струны моей души. Я поднялся с места, подошел к нему и сказал: "Спасибо, Амир! Ты чаще исполняй эту песню, она ведь напоминает нам о Родине!" Мамедов улыбнулся своими маленькими черными глазами, и потом стал чаще ее исполнять.
   Когда начали эвакуацию лагеря, Мамедов позвал меня, из кармана достал какой-то изящный четырехугольный футляр черного цвета и спросил: "Что это такое?" Я открыл футляр, увидел в нем прекрасный немецкий компас и сказал: " Это указатель пути на Родину! Береги его, пришло время его исполь­зовать!"
   Наступили сумерки. Всюду загорелись лагерные лампочки, ярко освещая всю территорию лагеря и лазарета. Несмотря на запрет, хождение по территории лазарета усилилось. Те, кто должен был участвовать в побеге, сидели в нашей комнате, делали вид, что играют в карты. В 22 часа я и мой очкастый друг Исмаил Ибрагимов вышли на разведку. Нам предстояло пройти мимо патруля, охраняющего переход от лазарета к лагерю, и пройти к проволоке, отделявшей лазарет oт 3-го и 4-го блоков, которые не охранялись, затем порезать проволоку, сделав в ней проем для выхода. Все в комнате знали, куда мы пошли, и тревожно ожидали. Для под­страховки к проволоке была послана еще одна группа. На выходе из территории первого блока заметили какую-то фигуру, которая следила за нами: куда мы двигались, туда и она, когда останавливались, и она останавливалась, не приближаясь к нам. В напряженных до предела нервах отразилась новая сильная тревога: кто этот молчаливый силуэт, следящий за нами, как тень? Убедившись в невозможности отделаться от него, решили идти напрямую - будь что будет! Опасное место - дорогу, по которой ходит часовой, мы прошли. Мой друг Исмаил юркнул за длиннющую уборную, я жe остался в ней, чтобы наблюдать за часовым и за силуэтом. Но последний застыл в 15-20 шагах от меня. Прошел часовой; как я, так и загадочный силуэт, остались незамеченными, Исмаил же был уже у проволоки, возвышающейся над уборной. Прошло около получаса (а может, показалось, что так долго, ведь я ждал в напряженном состоянии). Вдруг в ночной тишине грохнул выстрел, за ним другой - и все стихло... Я замер, сердце забилось чаще, во рту засохло сразу. Ведь выстрелы раздались в нескольких шагах от проволоки и примерно в стольких же от меня.
   - Неужели провалились? - подумал я. - Но мои думы прервал шум приближающихся со стороны караульного помещения шагов. Навстречу шел часовой.
   - Кто стрелял? - спросил первый немец, идущий со стороны караульной.
   - Я стрелял, мне послышалось, что кто-то прошелся около проволоки, но проверил: никого нет, - ответил часовой.
   Я весь был превращен в слух. Немцы поговорили и вернулись на свои места, не обнаружив наших у проволоки. Нужно сказать, что если бы эту операцию мы проводили у лагерной, основной, проволоки, а не внутренней, которая не освещалась, то провалились бы. Если не немцы, то овчарки обнаружили бы нас, тем более, как мы узнали позже, кроме наших двух групп, у проволоки "работали" и другие. В числе их был шофер Климентий.
   Только патруль удалился, как я подал сигнал, чтобы спустились. Подошел Исмаил, с которым мы прошли в нашу комнату, где также после выстрела страшно волновались, ожидая нас. Только сейчас я заметил, что лицо Исмаила было страшно бледным, а одежда вымазана в глине. Это заметили и другие, выйдя из комнаты, но виду не подали. Исмаил стал счищать с себя глину и приводить себя в порядок. Я вышел вслед за Исмаилом и вдруг заметил фигуру, которая все время следила за нами. Так как теперь мы были вне запретной зоны, я быстро направился к незнакомцу, но тот поспешил уйти от меня. Однако я настиг его и узнал: это был зубной врач Раджабов. Я накинулся не него:
   - Ты что следишь за нами, - почти крикнул я, - что тебе надо? Он так посмотрел на меня, что стало его жалко, и говорит:
   - Я знаю, вы меня не возьмете с собой.
   - Куда не возьмем?
   - Я тоже хочу бежать, - заявил он. Он был прав. Мы его не имели в виду, но теперь, когда мы убедились в его стремлении уйти из лагеря, не считаться с ним мы не могли. Что ка­сается доверия, то теперь было ясно: сообщи он немцам о наших похождениях, - не миновать бы нам пуль.
   - Если ты хочешь быть с нами, иди к себе и ложись в постель, никому ничего не рассказывай. Придет час, и ты пойдешь с нами.
   Время было уже за полночь. Исмаила я не хотел посылать во второй раз, чтобы завершить работу у проволоки. Я вспомнил одного из санитаров, который подчеркнуто часто говорил мне, что готов выполнить любое мое задание. Я позвал его, протянул к нему щипцы-кусачки и говорю:
   - Пришло время выполнить свое обещание: режь проволоку, спасайся сам и спасай товарищей из фашистского плена. Он протянул руку к щипцам и как-то робко промямлил:
   - Но ведь там стреляли!
   С таким сомнением я не мог послать его на опасное дело: отобрал щипцы, хотя он противился, не отдавал, уверял, что не боится, будет резать проволоку, если даже его пристрелят. Но это не входило в наши планы, - чтобы его пристрелили.
   В нашей комнате по-прежнему кое-кто лежал, другие играли в шахматы или в карты. Но все это для вида. В дейс­твительности же все были в нервно-напряженном состоянии, ждали, когда можно будет поползти под проволоку. Поэтому, как только мы входили, все поднимали головы. "Ну, что?" - тихо спрашивали они. - "Пока ничего", - отвечали им.
   Время шло. Я подошел к койке санитара Умара, который жил в перед­ней комнате. Он был родом из Дагестана, где работал секретарем райкома комсомола, в окружении, после тяжелого ранения в грудь, был взят в плен. Я с ним часто беседовал. Он был вполне надежным человеком. По национальности аварец, по-русски говорил плохо, но уверял, что до ранения владел русским язы­ком свободно, а после ранения, когда пришел в сознание, оказалось, что "все забыл". Умар встал с постели, протер глаза и вышел со мной во двор. Я объяс­нил, что требуется от него, что времени больше нет, что нужно спешить. Умар признался, что, как только услышал выстрелы, решил, что и сегодня ничего не вышло, и заснул. Умар тоже усомнился в успехе, ввиду того, что стреляли. Пришлось и от него отказаться. Я подошел к группе Артавазда Алавердова, который еще находился у проволоки, подал сигнал и увидел его. Он был спокоен, но сильно утомлен и бледен. Я спросил его: "Ну, сделал что-нибудь?"
   - Порезал проволоку, сделал проем, достаточно широкий, чтобы не зацепиться, проползти на ту сторону.
   - Не подвесил, как в Скробово? - спросил я.
   - Доктор! Зачем вспоминаешь старое? Говорю, порезал, значит, порезал. Не веришь - проверь сам.
   Дело шло к рассвету 25-е июля 1944 года. Дальнейшие действия у проволоки были рискованны, но, как мы узнали потом, в эту ночь прошли через проем три человека. Наступило утро. Рядом с нашим лазаретом проходило шоссе, идущее с востока на запад, через реку Сан, которая протекала на рассто­янии около одного квартала от лагерной проволоки. На этом же расстоянии находился мост. Еще с ночи начали беспрерывно двигаться на запад непрекращающиеся транспорты, танки, войсковые части. Второй день, как в лагере не было ни одного офицера. Основная часть военнопленных и немцев, охраняющих их, а также собаки - овчарки были эвакуированы. В лазарете оставались около 1500 боль­ных и скрываемых нами здоровых, а на территории пятого блока, что рядом с первым и вторым блоками, и на лагерной площади находилось несколько сот инвалидов.
   Оберарцт прощаясь с нами, официально разрешил одного из врачей оста­вить с нетранспортабельными больными, а их, по мнению оберарцта, было 80, в действительности значительно больше. Но, так или иначе, мы на собрании врачей очень обстоятельно обсуждали: кому остаться, не эва­куироваться. Соблазн был большой: без риска быть расстрелянным немцами остаться и встретить своих. Желающих было несколько, но решили оставить самаркандца Мирзояна Николая Александровича. Но теперь, спустя два дня, Мирзоян передумал и попросил разрешения бежать. Теперь никто из врачей не хотел оставаться до прихода наших войск, к тому же, где гарантия, что это будет в ближайшие дни?
   А тут один за одним подходят врачи и фельдшеры, просят разрешить бежать из лагеря. (Может показаться странным, что они спрашивали разрешения на побег. Дело в том, что в других лагерях побеги часто проваливались именно потому, что не было единого руководства, и одновременно несколько человек подходило к подготовленной к побегу проволоке или подкопу. Теперь пленные знали об этой опасности).
   - Доктор, Вы старше нас, больше жили, больше знаете: советуете ли нам бежать? - спрашивают четверо молодых фельдшеров. Что сказать им, если так доверительно и откровенно спрашивают? Решаюсь сказать свое мнение:
   - Ну что же ребята, мне кажется, Вы приняли правильное решение, к тому же время подходящее, смотрите, не пропустите его, потом может быть поздно.
   Впоследствии было выяснено, что все бежали, но один из них был убит. (Всего же в эти дни было убито из нашего лагеря 12 или 15 чел, двое из них были найдены с перерезанным горлом в лесу. Все мы думали, что это дело рук бендеровцев).
   Мы, врачи, стоим около аптеки и операционной, но нам не пришлось оправдать надежды оберарцта в отношении упаковки медикаментов и инструмен­тария, мы решили, что они также нужны тем, кто придет после нас, то есть Красной Армии, а если она задержится, то партизанам. Поэтому мы вынесли типовые упаковочные ящики во двор, а упаковку, как собирались объяснить немцам, отложили до выясне­ния вопроса, какие больные и куда будут отправлены.
   Находясь во дворе первого блока, мы с удовольствием следили за непрерывным потоком отступавших немецких войск, что в газетах они называли "феркюрцингом" - "сокраще­нием линии фронта"... Давно бы так!
   Наступил вечер, мы все стремились максимально использовать подготовленную внутрилагерную проволоку для перехода возможно большого ко­личества пленных на территорию 4-го блока, не охраняемую немцами, для того, чтобы резать лагерную капитальную проволоку и выйти на свободу. Как раз с этого моста лагеря расстояние до ближайшего леса было наикратчайшим, не превышающим одного километра. Врачи шли на проволоку в строгом порядке, который наблюдался нами. Выходили по двое. К утру из десяти врачей осталось лишь четверо: я с Ибрагимовым и Мамедов с Мирзояном. Ушли за проволоку ряд лиц из среднего медпер­сонала и некоторые больные. Если бы немцы вздумали собрать нас, то сразу обнаружили бы отсутствие многих врачей и других медработни­ков. Пока мы заняты своими мыслями, неожиданно перед нами появляется оберцалмайстер, главный бухгалтер лагеря. Он сразу хочет показать свою власть над нами. "Всем врачам, - говорит он, - нужно быстро собраться и отправиться на вокзал для эвакуации первым же поездом!" Этот приказ застал нас врасплох, он подействовал на нас оглушающе. Выполнение его - это провал наших планов побега из плена! Товарищи смотрят на меня, и я читаю в их глазах - "выручай!". Выступаю вперед:
   - Господин оберцалмайстер, - говорю ему, - разве мы имеем право не выполнить указания оберарцта Харвальда эвакуироваться со своими боль­ными?
   - Как, разве оберарцт говорил Вам об этом? - спрашивает он. Тут со всех сторон, поддерживают меня: "Да, да, оберарцт приказал нам не оставлять своих больных!".
   - В таком случае оставайтесь, подготовьте больных к эвакуации, как только подадут поезд!
   Оберцалмайстер не знал, что "эвакуацию" мы уже начали еще ночью, она идет успешно. Но его заявление сильно встревожило нас. Дело в том, что в последние месяцы немецкое командование не только нашего лагеря, во и других лагерей сильно боялось "каверз" со стороны офицерс­кого состава пленных. Поэтому вдруг они стали допытываться, кто в каком звании был в своей армии. Мы решили ускорить нашу "деятель­ность" по эвакуации, но не на запад, а на восток, чтобы поскорее при­соединиться к своим войскам и продолжить войну с немецкими захватчи­ками, принесшими столько горя нашему народу. Естественно, это было нелегко, но терять нам было уже нечего. Пленных стали направлять за уборную, чтобы они прошли на территорию бывшего 4-го блока, а там попрятались в пустых бараках до вечера, чтобы ночью уйти через основную проволоку, которая была подготовлена. Это стало возможным ввиду сумятицы среди немцев и резкого уменьшения охраны. Теперь часовой просматривал расстояние лишь в несколько шагов: от ворот первого блока до уборной, а за нею было значительно выше и не видна была проволока, отделяющая первый блок от четвертого (теперь свободного). Но нас было много, трудно было пропускать мелкие группы через проволоку так, чтобы не привлечь внимание часового, расхаживающего здесь взад и вперед. Короче, "пропускная способность" подготовленного участка проволоки была небольшой. Это усиливало наше волнение. Но больше всех нервничал мой друг хирург Гоги, принявший отчаянное решение:
   - Разрешите, я спрячусь в уборной, пока придут наши, - сказал он, хотя сам был не уверен в разумности своего замысла.
   - Как это, спрячешься в уборной, - говорю я, - разве туда не зайдут, не проверят?
   - Нет, я залезу внутрь, там неполно... побуду там, пока немцы уйдут, а там придут наши!
   Мы все молчали, видя это непреодолимое желание бежать из плена и дойти до своих. В наши планы, в случае неудачи с побегом, входило: попытаться спрятаться в многочисленных бараках лагеря, зная, что у немцев может не остаться времени их поджечь, или в инфекционном отделении (но тут немцы могут перестрелять всех). Был еще план спрятаться в подвале аптеки, куда были спущены 10 литров воды, хирургические долота, молоток, лопаты, старые одеяла и шинели, немного продуктов. Но мы отдавали себе отчет в том, что в случае обнаружения нашего тайника, мы будем расстреляны, а может быть, заброшены гранатами. Много было у нас планов на случай неудачи побега, но прятаться в нечистотах? Нет, такое могло придти в голову переутомленному, отчаявшемуся мозгу... Гоги, помолчав, ушел.
   Время от времени подходили люди посоветоваться, поделиться мыс­лями, а некоторые для того, чтобы спросить: не пора ли уходить? Обычно я глазами прощался с ними, а если не было посторонних, обнимал, желая удачи, едва сдерживая слезы: ведь через несколько минут они либо окажутся на свободе, либо будут убиты! Тут возвращается мой Гоги, в руках у него эмалированная кастрюля, в которой он несколько дней назад принес "гонорар" - горячую домашнюю пищу от соседей, куда его водили для приема родов. Теперь он подходит ко мне:
   - А можно мне занести кастрюлю полякам? - спрашивает он.
  -- Кто же пустит тебя из лагеря с твоей кастрюлей, - смеюсь я. Он настаивает.
  -- Если сможешь, - валяй, - говорю ему, не веря в такую возможность.
   - Тогда я пошел! - радостно кричит Гоги. - Но, может, у них и останусь?
   Гоги пошел к часовому западных ворот, мы наблюдали, как он подошел к часовому, показал на кастрюлю, затем на дом, куда ее понесет, что-то сказал и... прошел ворота! Вот это Гоги! Обманул немца, ушел из плена!
   Конечно, ни в какое другое время часовой не пропустил бы за ворота "по предъявлению кастрюли". Огромное значение имел его психический настрой, когда ему стало все равно... Я хотел зайти в свою комнату, как вдруг навстречу выходит фельдфебель. Он зол и раздражен: из лагеря увели всех переводчиков, и он не может объясняться с оставшимися инвалидами. Он тащит меня к ним, предлагает всем собраться, угрожая, в случае невыполнения его приказов,... расстреливать из пулемета. Он предлагает им отправиться на вокзал пешком, так как подвод не будет. Инвалиды показывают свои культи и деревяшки и говорят, что не смогут дойти до вокзала. Я хоро­шо знаю, чего хотят инвалиды, они также руководствуются лозунгом: "Ни шагу на Запад!". Они ждут своих освободителей. Надо думать, этого как раз боится фельдфебель. Я, под видом перевода, говорю инвалидам, лучше им выйти из лагеря и медленно, кто, сколько может, растянуться в населенном пункте (конвоя ведь не будет!), пока подадут подводу...
   - Правильно говорит доктор, чего тут ждать? - отзывается какой-­то молодой товарищ, - лучше выйдем на дорогу, а там, может, и выйдет что, заканчивает он многозначительно.
   Поднимаются сотни полторы инвалидов и двигаются, как попало, к воротам лагеря.
   - Запомните ребята, - вновь обращаюсь я к инвалидам, - идите, сколько сможете! Счастливого вам пути!
   Фельдфебель явно смягчился, но недоволен, что инвалиды идут раз­бросанно, растянуто даже внутри лагеря. Я возвращаюсь в лазарет, по пути разговаривая с инвалидами. Там сообщили: "Исчез Оганес!". Захожу в комнату, смотрю на его постель, вижу следы спешных сборов, но опять не верю: неужели Оганес Азнаурян мог уйти, не попрощавшись со мной?! Я ведь помню его по учебе в институте, по службе в 19-й армии, по первой перевязке в Смоленском лагере военнопленных. Сколько нежных, братских чувств я питал к нему, а он ушел, не попрощавшись! Тревожная обстановка прервала мои излияния. Выхожу из дому, узнаю: исчез шофер Климентий, который работал у немцев на грузовой машине. Явился немец, приставленный к нему, растерянно спрашивает:
   - Не видели шофера Климентия ?
   - Видел,- отвечаю, - час назад он был здесь.
   - Час назад и я видел его, но вот давно уже ищу. Мы погрузили машину и с тех пор его нет, - говорит жалкий с виду, очкастый щупленький солдат, тоже шофер, но ничего не видит, машину не может вести... Только ушел от нас очкастый немец, к нам подходит фельдфебель и говорит, что оберцальмайстер приказал врачам вместе с инвалидами сле­довать на вокзал для эвакуации.
   - Но мы же объяснили ему, что оберарцт приказал нам оставаться до подачи поезда и эвакуироваться вместе со своими больными, и оберца.алмайстер согласился с нами, - говорит ему Исмаил.
   - Я не знал, что он вам говорил, но сейчас он приказал, чтобы врачи ушли на вокзал, - говорит фельдфебель.
   - Тут недоразумение, - говорю я фельдфебелю, - спросите, пожалуйста, оберцалмайстера как быть нам, ведь мы не можем нарушить приказ гауптмана оберарцта Харвальда?
   - Хорошо, я скажу ему и узнаю, что ответит он, - говорит фельдфебель, удаляясь.
   Необходимо здесь подчеркнуть, что субординация в немецкой армии была очень строгой: оберарцт был по званию капитаном, а оберцалмайстер лейтенантом. Поэтому я подчеркнул звание оберарцта, и это возымело успех. Но положение возникло критическое: ведь нас, врачей, осталось только четверо. Тут вернулся фельдфебель и подтвердил при­каз идти на вокзал. Исполнение этого приказа равносильно разоблачению бегства шести врачей! Как быть?! Долго не думая, я подхожу к фельдфебелю и говорю: "но как же идти, когда нас врачей осталось только шесть человек?"
   - Где же остальные?, - спрашивает он удивленно.
   - Остальные, как вы приказали, пошли с инвалидами на вокзал! Если уйдут все, кто же будет сортировать больных на эвакуацию?
   - Хорошо, я доложу оберцалмайстеру и сообщу, что он прикажет вам, - сказал фельдфебель и удалился.
   Итак, нас осталось четверо. Если бы все шло, как начиналось, то мне надо было выпустить под проволоку еще двоих - Мирзояна и Амира, а в последнюю очередь уйти нам с Исмаилом. Но теперь дело неожиданно осложнилось. Если на вокзале немцы установят отсутствие врачей лазарета, то пустят погоню, а нас, оставшихся, в первую очередь, меня, как старшего врача, расстреляют. Я обратился к Амиру и Николаю Александровичу: "Вы не возражаете, если вначале уйдем мы?" Они не успели ответить, как вдруг, впервые над санокским небом, появились советские самолеты. Покружив над районом вокзала и дорогой, по кото­рой двигались на Запад, буквально рядом с нашим лагерем, бесчисленные военные транспорты, стали бросать свой смертельный груз. Эта бомбежка вызвала сумятицу среди немцев и восторг у нас, высыпавших из своих бараков, увидевших, наконец, долгожданное возмездие. После первых же бомб часовой, охранявший западные ворота лагеря ("чрный выход"), бросил свой пост, побежал и залег в щель. Молниеносно назрел новый план; бежать не через проволоку, а прямо через западные ворота лагеря, пока никем не охраняемые. Исмаил вбежал в комнату, захватил буханку хлеба и мой котелок из Белого дома, наполненный пищей, и мы пошли! Николай Алексан­дрович и Амир Мамедов, облокотившись к стене, издали молча провожали нас лишь глазами. Расстояние до ворот - около одного квартала. На этом пути мы должны были пройти мимо инвалидов, которые сидели посреди двора, ожидая тран­спорта. Когда мы поравнялись с ними, один из инвалидов, москвич Харитон, которому пришлось второй раз побывать в немецко-фашистском плену, поднялся во весь рост и произнес:
   - Ну, наши врачи пошли!
   Напряжение нервов доходило до крайности. Я не понял, что он хотел сказать, на ходу кинул:
   - Что вам нужно от нас!
   - Идите с Богом, кто вас держит!
   В лагере находилось некоторое количество транспортов отступающих час­тей: подводы, автомашины, мотоциклы. Но во время бомбежки их водители ку­да-то подевались. Мы подходим уже к воротам, бомбы еще падают и с грохо­том разрываются. Вдруг навстречу идет высокого роста немецкий офицер, направляясь к какой-то машине. Не остановит ли он нас? Но мы не вешаем головы, идем, как ни в чем не бывало, к воротам. Поравнявшись с нами, он как-то с подозрением посмотрел на нас, но ничего не сказал, про­шел мимо. Наконец, мы у ворот, часового пока нет, мы проходим ворота, не оглядываясь. Видимо, бомбежка прекратилась, но мы не замечаем этого. Вдруг нав­стречу нам идут легионеры в немецкой форме (их раньше не было тут!), они, улыбаясь, подходят к нам и по-украински спрашивают: "Курить е?" Я достаю портцигар, двое из группы берут по сигарете. Один из них спрашивает: "Вы куда, хлопцы?" Ответ у меня созрел, когда угощал сигаретами: "Вот тут, к паненькам", - отвечаю ему. Легионеры смеются. Я вижу, что они не прочь побеседовать подольше, но для нас это смертельно опасно: если заметит часовой, будет стрелять без предупреждения.
   Мы повернули направо, быстро прошли к кустам, которые от ворот приблизительно в ста метрах, вошли в кустарники. Уже стрелять по нас не смогут. Но погоня еще может быть. Поэтому спешим к лесу, он уже недалеко от нас - в 200-300 метрах. До сих пор мы старались не бежать, чтобы не обратить на себя внимания, а когда вошли в кустарники, побежали, что есть мочи! Укрывшись в кустарниках, на возвышенности, мы смотрим вниз, на оставлен­ный там лагерь, беспокоимся, нет ли преследования, но на дороге и в лагере спокойно: нас никто не преследует. Мы уже не пленные!
   Под прикрытием высоких кустов мы быстро стали подниматься вверх, на гору. Была ясная солнечная погода, в воздухе благоухало запахами цветов и сосен. Мы шли быстро, но легко, всем своим телом наслаждаясь свободой и ощущая ее, как нечто материальное. "Ты, понимаешь, Исмаил, мы уже не пленные", - радостно говорю я ему. "Да, - отвечает он, - но мы еще на территории, занятой немцами!".
   - Ничего, - отвечаю я, - мы пойдем на Восток, а немцы, как видишь, идут на Запад, и мы достигнем своей цели - встретим свою армию и присое­динимся к ним, будем участвовать в войне, пока придет наша Победа! За разговорами мы незаметно добрались до опушки леса и сели отдохнуть. Пока пришли в себя, увидели под­ходящего к нам при помощи костылей инвалида Гасанова. Мы немного пожурили его за риск выдать и себя, и нас. Он смеялся и оправдывался: "Как только увидел, что вы пошли, решил, что и мне пора! Что будет с вами, пусть случится и со мной!"
   - Теперь вы будете не только следовать за нами, но и идти с нами. Спешить нам некуда, да и нельзя. Нужно лишь быть осторожными, - говорю я Гасанову.
   - Вот теперь как раз я и не пойду за вами! Не хочу, чтобы Вы задерживались из-за меня. Дорога наша одна, может быть, встретимся там, у своих.
   Мы встали и пошли дальше. Гасанов остался сидеть, провожая нас сияющими от счастья глазами. О нем нам было известно, что до войны он работал в Баку ответственным работником. В лагере он числился под фамилией Ахундов. Скажу мимоходом: некоторые пленные меняли свои фамилии, чтобы не быть раскрытыми немцами. Я же решил по-другому: если попадется преда­тель, то он докажет, кто я; кроме того, по возвращению на родину о каждом из нас будет известно, как вел себя в лагере. Поэтому "псевдоним" может лишь повредить.
   Не успели мы отойти от Гасанова полсотни шагов, как услышали какое-то шуршание кустов. Мы замерли на месте. Но вскоре показалась фигура, которая, не замечая нас, шла в нашу сторону. Когда некто приблизился, мы узнали в нем Колю, работавшего у немцев на продуктовом складе. Он шел без фуражки и пояса. Мы позвали его. Оправившись от первого испуга и увидев нас, он подошел: "Когда ты бежал?" - спросил Исмаил.
   - Во время бомбежки, следом за вами, но старался держаться подальше от вас.
   - Молодец, Коля! Теперь уже нас будет трое, а троим будет легче, чем двоим, - говорю я.
   - Но я не хочу затруднять вас, ведь у меня ничего нет, - говорит Коля.
   - У нас есть буханка хлеба: на двоих это по 600 г, ну а на троих - по 400, какая разница? Все равно это ненадолго. Надо искать выход, разыскать в лесу своих товарищей, которые прошли через проволоку позавчера и вчера. Мы должны искать выход и обязательно вместе!
   Наконец, Коля согласился с нами, мы двинулись на вершину гору в восточ­ном направлении. Нужно сказать, что Коля не числился в лагере среди актив­ных патриотов. Мы с некоторым подозрением относились к нему. Ведь не каж­дого немцы назначали на продовольственный склад лагеря. К тому же в лаге­ре он как-то чуждался своих товарищей. Теперь, когда он сам рис­кнул бежать из лагеря, зная сколько опасностей ждет его, все эти сом­нения отпали.
   Немного оставалось, чтобы достигнуть вершины горы, возвышающейся над лагерем, как вдруг среди деревьев увидели наших врачей, бежавших раньше. Ну, как передать наши чувства, нашу радость? Мы все трое кинулись к ним. Они обрадовались нам еще больше, так как боялись, что нам не удастся выйти из лагеря. К нашей тройке прибавилось еще четверо (все врачи!). Но не было Гоги, который вышел из лагеря, под предлогом отнести кастрюлю в польский дом, где неделю назад он принимал, с разрешения коменданта лагеря, роды. Как оказалось, за ним вышел из лагеря также его друг врач Шалико Парцхаладзе, который сейчас же подался в лес, а Гоги, как рассказывал Шалико, был спрятан у поляка.
   Эта семерка устроила нечто вроде собрания, на котором голосами всех шести избрали меня старшим отряда (с этого дня так стали себя называть). Это предложение было сделано Шалико, но никто не вносил других кандидатур. Все единогласно приняли, что будут подчиняться старшему отряда и беспрекословно выполнять его указания.
   - Пора доставать компас, - обратился я к Исмаилу.
   Он снял с себя свой старый, откуда-то доставшийся ему бельгийский мун­дир, распорол его и оттуда извлек стрелку компаса, который был приобре­тен за несколько месяцев до этого у поляка-мастерового, который ходил в лагерь на ремонтные работы.
   Сняв пилотку, Исмаил извлек оттуда иголку, держа ее вертикально, на острие ее надел стрелку компаса. Ориентируясь по компасу, мы взяли курс на северо-восток, где, по нашим данным и предположениям, успешно продвигалась Красная Армия. По восточному склону горы спустились в ущелье. Здесь в горном ручейке утолили жажду и вновь стали подниматься.
   По принятому нами решению, всё, что имелось у нас, было общим достоянием всей группы. Кроме имеющихся продуктов, которых было слишком мало на всех, на семерых было всего две фляги. Между тем, дневная жара (это ведь было уже 26 июля 1944 года!) и восхождения на горы вызывали большую жажду. У нас оказалось три бутылки украинской "Горилки". Я дал распоря­жение вылить две бутыли, чтобы набрать в них воды. Услышав это, Шалико Парцхаладзе прямо ахнул:
   - Как, водку вылить в ручей, а набрать воды?! Да мы лучше выпьем ее, - предложил он. Еще двое хотели поддержать его. Но я повернулся к ним и громко сказал:
   - Второй раз повторять не буду!
   Как раз в это время мы переходили какой-то горный ручей. Раскупорили бутыли и их содержимое вылили прямо в воду. Я в это время был в стороне и собирал лесную малину, которая росла здесь в изобилии. Она утоляла жажду и, будучи довольно сладкой, в какой-то степени вызывала чувство насыщения. Нечаянно повернувшись, я заметил, как Шалико запрокинул голову и лил водку себе прямо себе в рот. Наши взгляды встретились. Он виновато опустил голову и силился улыбнуться, но это у него не получилось. Я посмотрел на него строго, но смолчал. Шалико наполнил бутылки. Наполнили также две фляги, сами напились "про запас" и стали то подниматься на гору, то спускаться с гор в ущелья.
   Солнце уже садилось за те горы, откуда мы пришли. В лесу царила полная тишина. Лишь изредка доносилась перекличка птиц. Время от времени то тут, то там слышался двукратный присвист, напоминающий звуки, издаваемые ку­кушкой: "ку-ку, ку-ку". После ответного отклика, раздвигались кусты, откуда-то появлялись тощие фигуры бывших пленных, разыскивающих так друг друга. Нужно сказать, что этой птице так искусно подражал Исмаил, что часто мы не знали: это птица кричит или Исмаил подражает ей. Мы не раз убеждались, что птицы отвечали на зов Исмаила!
   В то время как наши товарищи готовили среди кустов нечто наподобие шалаша, я и Исмаил вышли "на прогулку" искать в лесу ранее пришедших сюда из лагеря товарищей, установить с ними связь и внести опре­деленную организованность. Это было, конечно, делом нелегким, так как бежавшие из плена старались по возможности маскироваться так, чтобы их не обнаружили. Однако в этот же день нам удалось обнаружить группу зубного врача из Ташкента Разикова, в составе 4-х чел., группу сержанта Зубанова из 4-х чел., группу санитара Ростованова из 8 чел. Все они согласились держаться вместе с нами, группой врачей. Мы указали им наше местонахождение, пароль (крик птицы) - знать тревоги. Удовлетворенные своей работой по разведке окружающего нас леса, мы вернулись к нашему ночлегу в шалаше, постелили единственное на всю группу одеяло на землю, так как ночи здесь сырые, прохладные, плотно легли друг к другу и уснули крепким и приятным сном первого дня свободы!
   Утром проснулись рано, умылись в ручейке, получили очередной кусок хлеба, который был, увы, очень мал, и разбрелись пастись в лесу лесной ма­линой, кусты которой были здесь в изобилии. Заморив "червячка", или решив, что это так, мы с Исмаилом двинулись на розыски пищи для всей нашей группы, в то же время проводили ориентировку на местности.
   Идя на юго-восток, мы перевалили две горы, спустились в ущелье, где проходила шоссейная дорога местного значения. Но выйти на дорогу не рискнули, шли вдоль нее на расстоянии, не выходя из кустов. Мы шли в западном направлении, в сторону лагеря, где на опушке леса попадались отдельные крестьянские дома. Добравшись до первого из них, Исмаил остал­ся в кустах в дозоре, я же пошел прямо в дом. На смеси русского и поль­ского языков я обратился к старушке, которая находилась на пороге дома, стал просить продать нам хлеба. Она сказала, что хлеба у нее нет. Я стал просить продать что-либо другое из продуктов (муки, картошки) или выменять на что-нибудь. Старушка вновь ответила отказом и добавила: "Лучше вам уйти, а то нагрянут немцы, перестреляют всю нашу семью и сожгут дом!".
   Делать было нечего. Мы хорошо знали приказ Гитлера расправляться со всеми, кто поможет пленным или, тем более, парти­занам. Я поднялся к Исмаилу и рассказал о провале моих переговоров со старушкой. В это время мы заметили двух человек, которые гнали коров в противоположном от нас направлении. Исмаил взялся пойти к ним, чтобы расспросить обо всем. На этот раз я залег в кустах, чтобы проследить за ним. Через минут 20 он вернулся с буханкой крестьянского хлеба и кувшином свежего молока. Это, конечно, было слишком мало для всей группы и не оправдывало риск. А что мы могли сделать в нашем положении? Хлеб положили в мешок, молоко разлили по флягам и решили двигаться к дому лесника, расположенному в километре от нас. Именно в этом доме 21 мая мы устроили пикник в ожидании партизан, но они не пришли, и план побега тогда провалился.
   - Продвигаясь по бездорожью, мы сильно устанем, - говорит Исмаил, - надо нам идти по шоссе.
   - А если внезапно появится немецкая машина? Мы ведь не успеем уйти!
   - Нет, успеем, - настоял Исмаил, и мы пошли по шоссе, часто оглядываясь и все время прислушиваясь, не едет ли немецкая машина.
   Мы прошли уже полпути, как вдруг я заметил у дома лесника группу немец­ких солдат. Не успел оглянуться, как мы оба оказались в кустах по разные стороны дороги. Потом Исмаил перешел на мою сторону, и мы продолжали путь, укрываясь за кустарниками. Вдруг сзади услышали пение родной "Катюши". Посмотрев друг на друга, стали пробираться на звук, и увидели трех "певцов", сбежавших из лагеря. Как только они подошли, мы набросились на них:
   - Как вы смеете беспечно прогуливаться по дороге, распевая громко русские песни?!
   - А что нам, доктор, свобода пришла! - с гордостью произнес подвыпивший Гриша, мой бывший больной по лазарету.
   - Но ведь кругом немцы! Только что мы заметили их солдат, - сказал я.
   Товарищи щедро угостили нас теплым крестьянским хлебом, напоили моло­ком. Мы указали им, где находится наша группа. Они направились туда, а мы - к дому лесника, теперь с целью разведки. Естественно, шли бесшумно и держась леса.
   Уже смеркалось, когда мы с Исмаилом с величайшей осторожностью подош­ли к дому лесника, залегли за бугром и, затаив дыхание, услышали отчетливую немецкую речь. Сомнений уже не было: дом занят немцами. Но зная их привычки, мы решили, что с наступлением темноты они уедут, а мы войдем в дом, попытаемся узнать, можно ли установить связь с партизанами. Хотя всякий раз мы задумывались, являются ли эти партизаны нашими или сочувствующими, или это польские националисты, да еще проанглийской ориентации. Это надо было выяснить. Не успели опомниться, как вдруг, наряду с лаем овчарок, услышали команду: "Фоер! (огонь!)", после чего раздался сильный взрыв. На мгновенье сперло дыхание, под нами задрожала земля, а раскаты взрыва еще отдавались по горам и ущельям. Однако это было лишь началом, за ко­торым друг за другом вновь следовали слова команды "Фоер!", один за другим, раздались еще семь взрывов. Затем воцарилась тишина, но мы продолжали слышать голоса немцев и лай собак. Мы были очень близки к ним, лежали непосредственно за бугром и, если бы ветер дул не от нас, то, конечно, собаки нас учуяли бы.
   - Что это за взрывы? - спросил Исмаил.
   - Может, дальнобойная? Но ведь Перемышль еще у них в руках, - ответил я.
   - Куда же они бьют в таком случае? Вряд ли у них есть артиллерия, которая поражала бы на расстоянии 60 километров.
   Осторожно мы поползли на вершину бугра, и нам открылась такая панорама: поваленные на дорогу громадные деревья и с обеих сторон что-то копают. Мы тут же поползли назад и спрятались в кустах, понимая, что если собаки почувствуют нашу близость, то нам не уйти. На этот случай приготовили щепотки табака, острый перочинный нож и палку. Собаки продолжали лаять, но не подходили. Потом совсем стемнело. Так, с трепетом в сердце, мы ле­жали в кустах до 11 часов вечера. Немцы почему-то не уходили. Мы решили уйти сами, пока не будем обнаружены.
   Стараясь не производить шума, мы решили вернуться к своим и пошли на север, время от времени наступая на сухой валежник, который ломался под ногами с сильным хрустом или, может быть, так нам казалось. Идти ночью в лесу, заросшем кустарниками, очень трудно: мы сбились с тропинки, шли наощупь, лица и руки цеплялись за стебли и колючки. Мы ничего не видели в темноте и старались руками беречь глаза. Прошло около двух часов, а мы не прошли и четверти пути. Сильно утомились, были совершенно мокрые от пота, хотя в лесу было прохладно. Когда стало невозможным двигаться, залегли плотно друг к другу, чтобы эконо­мить тепло наших тел. Хотя было уже холодно, мы заснули. Едва рассвело, как мы поспешили к шалашу, где с большой тре­вогой нас ждали товарищи. Они обрадовались нашему приходу и тому, хотя и небольшому, количеству хлеба, с которым мы явились.
   После короткого отдыха мы с Исмаилом, снова пустились в путь, на этот раз на восток, в деревню Лишно, которая, как мы узнали вчера, находилась в двух-трех километрах от нас. Мы двигались по гребню хребта, дошли до окраины деревни, как вдруг раздвинулись кусты, и откуда с радостным возгласом бросился к нам Артавазд Алавердов, который потянул нас в свою "берлогу". Здесь оказалось около 10 бывших пленных, в том числе и врач Оганес Азнаурян, с которым я обнялся по-братски и долго не находил слов, чтобы выразить свою радость. Сколько дней и ночей мы были вдали от этого дня свободы! И вот теперь мы на свободе и даже не ранены!
   - Ну, расскажи, Оганес, - обратился я к нему, - как ты мог сбежать из лагеря, даже не предупредив и не попрощавшись со мной!
  -- Ты меня извини, Иван Эмануилович, получилось так. Пришел ко мне Арто и говорит: "Проволока порезана, часового не видно, давай сейчас уйдем, пока он не появился". Решение назрело молниеносно, если бы я сразу не ушел, то потом я не смог бы это сде­лать, струсил бы!
  -- Ну, ничего, - говорю ему, - хорошо, что все кончилось благополучно.
   Пока мы говорили, ребята накрыли стол, да еще какой! Каждому по паре яиц, неограниченное количество хлеба, по стакану молока!
  -- Да где же вы вот это взяли? - искренне удивился Исмаил.
   Артавазд объяснил, что они уже два дня находятся здесь, крестьянки-польки узнали о бывших "енцых" (пленных), каждый день несут кушать. Мы поблагодарили за стол, сообщили наш "адрес" и "позывные" и круто спустились вниз, в деревню Лишно. Здесь мы должны были встретиться с хозяином деревенского рес­торана, который был связан с партизанами и оказывал помощь бежавшим из лагерей советским воинам.
   На окраине Лишно, прямо у лесной поляны, на подошве горы, дети-пастухи сидели вокруг костра и варили на огне грибы. Увидев нас, они соб­рались пуститься наутек, но услышав, что мы енцые (пленные), бежали от немцев, сразу успокоились. Оказалось, эти пастушонки уже в 7-10 лет хорошо знали о зверствах фашистов. Трудно передать сочувственные улыбки девочек и мальчиков, из которых самому старшему было 12 лет. Они стали угощать нас печеной картошкой, грибами (хлеба у них не было), рассказали, что в деревне находятся немцы. Старшей из детей я попросил передать родителям, чтобы собра­ли хлеба, картошки, грибов для пленных. Одна девочка, дом которой был рядом, побежала домой и с большим трудом притащила мешок с картошкой, который весил не меньше 12-15 кг! Высыпать картошку у нас было некуда, а ее мать велела вернуть мешок, хотя он был сильно рваный. Во время беседы старший из пастушков сделал испуганное лицо, мы только сейчас его заметили.
   - Кто это? - спросили мы.
   - Это сын старосты деревни, - ответили дети.
   - А он плохой? - продолжали мы свои вопросы. - Скажет немцам, что видел нас?
   - Нет, он не плохой, - ответили дети.
   - А его отец не помогает немцам? - продолжили мы выяснение.
   - Нет, он не помогает немцам, но все же он ...староста, - заключил мальчик.
   Мы поняли, что здесь оставаться нам ни в коем случае нельзя. Местность была под крутой горой, покрытой редким, высоким лесом, она прос­матривалась снизу до самой вершины горы. Если бы немцы подойдут сюда раньше, чем мы доберемся до вершины горы, они наверняка расстреляют нас из автоматов. Поэтому мы попрощались с детишками, пообе­щали вечером вернуться и принести мешок от картошки, и стали быстро подниматься на гору.
   Солнце было в зените. От его знойных лучей мы скрывались в тени своих зеленых шалашей, в которых мерзли по ночам. Кругом было безмолвно, если не считать щебетания всевозможных птиц и жужжание насекомых. Мы лежали бок о бок и тихо беседовали между собой. Тема наших разговоров была одна: как перейти фронт, как соединиться со своими войсками. Одни из нас говорили, что ждать нельзя, надо двигаться навстречу нашей армии, а другие возражали, считая, что нужно подождать, пока подойдет к нам фронт:
   - Пусть фронт перейдет через нас!
   - А если фронт задержится на месте? Что нам киснуть в этих лесах в ожидании?
   Во время этих разговоров мы услышали, как кто-то присвистывал знакомую нам мелодию, но какую, никто не мог сказать. Звуки все больше и больше приближались, наконец, они стали раздаваться рядом. Осторожно отодвигая кусты, мы увидели какого-то человека, который спускался к нам со стороны деревни Лишно, через вершину горы. Мы были объяты любопытством и тревогой, ведь он увидит наше местонахождение, а теперь здесь уже собралось больше 40 человек и ожидались новые группы. Вдруг видим, как Шалико Парцхаладзе выскочил из своего шалаша и напрямик пошел на неизвестного. Видя, что Шалико уже раскрыл наше местопребывание, я вышел навстречу этому человеку. "Кто вы и зачем пожаловали сюда?" - спросил я.
   - Я староста деревни Лишно, знаю, что здесь скрываются бежавшие советские военнопленные, пришел установить с вами связь и оказать необходимую помощь.
   - Но мы вас ведь не знаем, как поверить на слово?
   - То, что я староста древни, вы можете увидеть из этого удостоверения, - сказал он, предъявив его.
   Я взял удостоверение и прочитал вслух: "Бодзяк Юзеф является старостой деревни Лишно. Затем Бодзяк предъявил свой паспорт. Когда я вернул ему документы, он сказал:
   - Меня знают партизаны и бежавшие от вас пленные, например, Нуралиев. Мы помогаем им всей деревней. А то, что я говорю правду, вы убедитесь: сегодня же вечером мы принесем на условленное место горячую пищу, хлеб, табак.
   - А что за мотив вы свистели? - спросил Исмаил
   - Я когда шел к вам, знал, что вы будете скрыты в кустах и не выйдете мне навстречу. Поэтому решил просвистеть "Камаринскую". Ведь ни один немец не может так, я научился этой мелодии еще в царской армии!
   Место, куда должны были принести питание, было известно группе Артавазда. Когда ушел Бодзяк, мы решили в 300-400 м. от этого места установить секреты, чтобы в случае опасности дать знать друг другу. Когда совсем стемнело, мы вновь услышали знакомую теперь "Камаринскую", а вскоре и увидели ее исполнителя, старосту Бодзяк. Он не шел, а бежал к нам. Мы вышли навстречу ему. Он был в тревоге:
   - Сегодня вам пищу не принесут, - сказал он, - в деревне полно немцев, никого не выпускают, усиленно роют окопы, минируют дороги, ваш лес окружен со всех сторон.
   - А как же вас выпустили? - вмешался Оганес
   - Я сказал, что я староста деревни, иду искать свою корову.
   Сведения, сообщенные старостой Бодзяк, согласовывались с тем, что мы с Исмаилом видели своими глазами.
   - Как вы думаете, что нам надо делать? - спросил один из врачей.
   - Придется ждать, может быть, что-нибудь придумаем. Если изменится положение, я вам сообщу.
   Наши надежды на получение питания рухнули. Мы yжe третий день не ели. Основным источником питания были лесная малина и грибы. Поскольку никто не понимал в них, то, чтобы не отравиться, выделяли дежурного "кролика" для испытания грибов. Если через несколько часов "кролик" не чувствовал себя плохо, то собирали их в большом количестве, жарили на огне и ели. У нас не было соли, кроме того, зажигать костры было небезопасно, они выдавали наше присутствие. Чтобы перестраховать себя, на всякий случай, я обратился к Бодзяк с просьбой:
   - Мы просим вас довооружить нас и, если сможете, передать нам какое-то количество перевязочного материала.
   - А разве у вас есть оружие? - спросил Бодзяк.
   - Есть, но мало, не все вооружены.
   Бодзяк не обещал, но сказал, что будет иметь в виду и эту нашу просьбу. У нас, конечно, никакого оружия не было. Но нам хотелось, чтобы немцы были дезинформированы, что мы хоть как-то вооружены. Только ушел Бодзяк, как появился зубной врач Разиков, группа которого находилась в соседнем ущелье. Он сообщил, что немцы блокировали выход из леса, перекрыли ручейки - источник питьевой воды. Я созвал совещание врачей и руководителей групп, на котором стали обсуждать создавшееся положение.
   - Надо уходить, - говорил я, - пока немцы не пришли и не пустили на нас овчарок.
   - Куда же мы уйдем, если мы окружены? - спрашивали несколько голосов.
   - Поскольку дело касается жизни людей, мы не можем оставаться здесь, в окружении врагов. Немного потребуется времени, чтобы немцы поняли, что мы безоружны. Тогда два-три автоматчика с собаками могут перестрелять нас или растерзать собаками.
   Учитывая все это, я предложил пытаться выйти из окружения незаметно и безостановочно двигаться на северо-восток, перейти фронт и присоеди­ниться со своими войсками. Но сделать это небольшими группами по два-три человека, на расстоянии 50 шагов друг от друга. В случае опасности первыми группами дается условный сигнал, который передается по цепи - от группы к группе. Вряд ли было бы правильным в этот критический момент принуждать людей принять то или иное решение. Поэтому я пойду по указанному пути, а кто пойдет за мной, пусть отзовется. Первым отозвался Исмаил, в чем я не сомневался. "Итак, первыми идем мы с Исмаилом Ибрагимовичем, кто за нами?" - спросил я. На этот раз отозвался самый старший по возрасту врач-грузин с труд­ной для произношения фамилией на М, за ним еще 15 человек, главным образом, врачи. Остальные сказали, что еще подумают.
   Для сборов нам времени не требовалось: все, что мы имели, было с нами, в карманах, в руках, в двух-трех сумочках. Поэтому, мы тут же поднялись, взяли в руки свои палки, которые должны были служить не только для опоры, но и в качестве "оружия" против собак, и пошли. Прошли два ущелья, обнаружили, что исчез врач М. Долго да­вали сигналы, потом искали, но тщетно. По всей видимости, он решил вернуться. Таким образом, с этого момента мы оторвались от группы наших товарищей, но решили двигаться дальше.
  

Нас осталось только двое

  
   Когда мы с Исмаилом перевалили третий горный хребет и вошли в ущелье, то увидели здесь исключительно богатую растительность, следовательно, и лучшие условия для маскировки, а также прозрачный быстрый ручей, но пожалели, что это открытие слишком поздно. Мы шли, не отдыхая, и вечером зашли в деревню Лишно с северо-восточной стороны. Здесь лес образовывал узкий коридор шири­ной в 5-6 м., через который мы должны были пройти, чтобы попасть в большой лес, находящийся на востоке. С трепетом в сердце мы вступили в этот лесной коридор, осторожно, бесшумно прошли по нему и вышли на простор большого леса, куда гитлеровцы боялись заходить: "Партизаны!" Обогнув Лишно, отдохнули, сориентировались по стрелке на острие иголки и двинулись по лесной дороге. Ночь вступала в свои права, кругом было тихо. Мы были бесконечно счастливы, что удалось миновать многие смертельные опасности и благополучно войти в этот большой лес, где можно свободно дышать и думать о времени, когда сумеем выйти к своим войскам, чтобы воевать в составе Красной Армии. Теперь, когда опасности были позади, мы пожалели, что не смогли уговорить товарищей следовать за нами.
   Moжeт ли представить себе читатель весь наш трудный путь? Чужие, занятые врагом незнакомые края. Дремучий лес на пересеченной местности, изрезанная и разбитая лесная дорога, то круто поднимающаяся в гору, то спускающаяся в ущелья, где пересекают ее ручьи и горные речки... Темная ночь, когда не видно ни зги, в то время, когда заросли кустарников сходятся с двух сторон и делают дорогу почти непроходимой!
   В таких условиях мы, раздетые и голодные, царапая до крови лицо и руки, повреждая глаза о попадающиеся в темноте колючие кусты, замачивая ноги, проходили вброд реки и ручьи. Обливаясь потом, несмотря на ночную прохладу, мы шли вперед, не останавливаясь, покрывая километр за километром! Нас вел вперед неисчерпаемый источник энергии - любовь к Родине, тоска по которой щемила наши души, сушила наши изможденные тела и вызывала в нас боль. Но эта боль была священной, зовущей к подвигам! Нам казалось, что только там, за колючей проволокой, в далеких чужих краях, мы по-настоящему познали всю нашу кровную привязан­ность к Родине и любовь к ней! Именно это помогло преодолеть страшные невзгоды и мучения и вырваться из когтей фашистского зверя, не взирая на опасности и препятствия!
   Сколько мы прошли за этот день, - ни я, ни Исмаил не знали. Остановились, когда уже физически не могли двигаться. Кругом была мертвая тишина и беспросветный мрак. Во рту было сухо, а в желудке пусто. Зная печальный опыт многих бежавших из плена, мы боялись заходить в деревни, где можно было достать хлеб. Лишь теперь, когда мы остановились, по-настоящему почувствовали ночную прохладу. Ноги наши были мокрые, а мы сами - потные. Мы еще раз вспомнили свои шинели, которые остались там, в лагере... Ложимся плотно друг к другу и засыпаем. Едва брезжит рассвет, мы поднимаемся и вновь двигаемся вперед. Ломит все тело, сильно болят ноги. Очень хочется кушать...
   Наконец, всходит солнце. Мало-помалу отогреваем свои окоченевшие конечности и под лучами восходящего солнца начинаем поиски грибов. Собрав немного, разводим костер и зажариваем грибы, экономно по­сыпая щепоткой соли, которую достали при посещении польских домов, и едим их с превеликим удовольствием.
   - Вот это блюдо! - подшучивает Исмаил, - даже английские лорды не ели такого!
   Согревшись от солнца и костра, немного утолив голод, нехотя поднимаемся и продолжаем путь.
   - Не сглазить бы, но идем недурно, без столкновений с немцами, - говорит Исмаил.
   - Да, но мы прошли еще очень мало и даже не знаем, где проходит фронт, - отвечаю ему.
   Так мы шли, пока вновь не настала ночь и не приковала нас к земле. Когда настало утро, мы открыли глаза и с ужасом увидели, что лежим на совершенно открытой местности, да к тому же на проезжей части дороги! Ведь накануне вечером, когда было очень темно, нам показалось, что мы остановились в густом лесу, надежно скрывающем нас. В трехстах метрах мы нашли небольшой кустарник, чтобы укрыться в нем до наступления темноты, так как во всем обозримом пространстве лес был редкий и просматривался на большом расстоянии.

Тырава сильна

  
   Солнце только что взошло. Где-то недалеко от нас залаяли собаки и замычали коровы, а также стали доходить обрывки разговора. Мы не сомневались, что где-то близко находится деревня. Сколько километров до нее - мы не знаем, как и не знаем и того, кто там проживает: поляки, украинцы, есть ли немцы? Мы рады деревне и в то же время она вызывает у нас тревогу. Лежим среди кустарника на траве и прислушиваемся к каждому шороху, готовые, в случае опасности, броситься бежать, но куда? Кругом редкий лес, он просматривается на большом расстоянии. Явись сюда немецкий автоматчик, и мы погибнем! Лежим, не поднимая головы. Слух напряжен до высшего предела. Вдруг рядом что-то зашуршало. "Кто-то идет в нашу сторону", - тихо сообщаю Исмаилу, который лежит в кустах позади меня. Но в тот же миг появляется передо мной животное с большими умными глазами: это дикая косуля редкой красоты и величия. Увидев нас, она на секунду-другую застывает, затем издает неистовый протяжный крик, рвется с места и совершает прыжок не менее чем на 12-15 метров, после чего с непрекращающимся ревом исчезает далеко в лесной чаще. "Не привлечет ли внимание двуногих зверей?", - замечает Исмаил. Кто знает, это не исключено...
   Над нами сгустились черные тучи, сверкнула молния, загремел гром, отдаваясь в далеком эхо. Начался дождь, перешедший в ливень. Считая, что в такую погоду никто не пойдет в лес, мы поднялись и продолжили свой путь на Восток. Дорога спускалась вниз, в ущелье, туда, откуда раздавались людские голоса. Добежав несколько сот шагов, мы очутились под хвойным деревом, которое выросло под громад­ным дубом. В первые минуты мы были защищены от ливня, но вскоре деревья стали мокрыми и мы насквозь вымокли, не имея никакой перспективы на кров. Прошло более двух часов, дождь не переставал. Мы решили двигаться по направлению дороги. Наши сапоги были доверху наполнены водой, издавали характерные звуки, то выбрасывая, то втягивая в себя воду. По нашим лицам текли струйки воды, она текла также за шею, по спине и всему туло­вищу, вызывая содрогание от холода. Теперь и шагать стало трудно, мы вязли в глубокой грязи, возникшей на лесной дороге. Дождь не переставал, идти было все труднее. Отдыхать было невозможно и негде. Мы поняли, что спасение только в движении. И мы молча шли, не зная, когда и куда дойдем. Сколько прошли километров, сказать трудно. Наконец, вдали, на опушке леса, увидели дома. Мы предположили, что это та деревня, откуда слышались человеческие голоса и которая казалась нам такой близкой!
   Дождь не переставал, но теперь шел прерывисто и мелкими каплями. От холода мы дрожали, зуб на зуб не попадал. Утомление и голод нарастали, но все же они были на втором плане. Главным было не схватить воспаление легких, не погибнуть от холода. Впереди была деревня, теплый кров, хлеб, которые мани­ли нас к себе. Но... там могут быть немцы или западно-украин­ские эсэсовцы, тогда мы погибли, и принятые нами муки и страдания окажутся напрасными. Но если не заходить в деревню, то все равно погибнем, не выдержим! А может, нет в деревне немцев, и стоит зайти туда, рискуя жизнью?! Так обсуждали мы наше безотрадное положение. Решили все же приблизиться к деревне, но ждать сумерек. Холодно и голодно, тревожно, но ждать надо!
   Наступили сумерки. Мы медленно входим на окраину неизвестной деревни. Дождь продолжает моросить, на улицах грязь, лужи. Мы не хотим стучаться в дома, боясь встретить немцев, и рассчитываем у входа в деревню кого-нибудь увидеть и расспросить обо всем. Но кругом ни души. Шаг за шагом, добрались до центра. Вдруг увидели, как в глубине двора, у окна горит лампа, за которой сидит кто-то в штатском и читает газету. Мы с Исмаилом переглянулись. Решили рискнуть. Ноги несли нас к огоньку, а в головах опять сомнения - не националист ли, не эсэсовец в штатском, а еще кто в доме, кто знает? Так и не решились, отошли от двора снова на улицу. Здесь опять безлюдно. Мы движемся все дальше и дальше. "Да, так мы совсем выйдем из деревни", - заметил Исмаил. Тем временем мы действительно подошли уже к противоположной окраине деревни. Вдруг промелькнул перед нами мальчишка: "Какая это деревня?" - спросили его. Он оглядел нас с ног до головы и брякнул: "Тырава-Сильна!" Эта была украинская деревня, недалеко от Перемышля. Мы собирались расспросить мальчишку и о другом, но он исчез. Потеряв надежду на новую встречу, выбившись из сил, решили рискнуть: подошли к последнему дому в деревне и крикнули: "Хозяин!"
   На наш зов выскочил какой-то быстрый, смотрящий во все стороны, молодой человек и спросил на украинском языке: "Кто Вы, откуда, что от меня вам надо?" Следя за его быстрыми движениями, рискнули:
   - Мы пленные, бежали из лагеря, просим продать нам хлеба покушать и немного про запас.
   - Продать, не продам, кто же теперь продает, - ответил он, - но вынесу вам кусок хлеба.
   С этими словами, он вошел в дом и скоро вернулся с ломтем хлеба весом около 600 граммов и подал нам. Поблагодарив его, мы стали просить продать нам хотя бы буханку хлеба, чтобы несколько дней прожить в лесу. В наших карманах были 800 польских злотых, 600 советских рублей и 13 немецких марок (что строжайше запрещалось хранить в плену!). Ни польские злотые, ни советские рубли он не захотел брать, а когда предложили немецкие марки, он громко засмеялся. Тогда я полез в карман, достал оттуда единственно ценное мое имущество немецкую опасную бритву "Золинген" с красиво отделанной ручкой и предложил поменять на хлеб и яйца.
   - Что Вы просите за Вашу бритву? - спросил хозяин дома.
   - Буханку хлеба и 15 яиц, - ответил я.
   Он вновь вошел в дом, вынес буханку хлеба и яйца, в которых мы особо нуждались, так как мы давно не получали даже минимальную норму белка, так что уже страдали от белковой недостаточности. Пока мы вели торг с молодым человеком, вокруг нас собрались женщины, соседки по этому дому. Узнав, кто мы и видя наше жалкое положение, они проявили к нам сочувствие. Тогда мы стали просить их помочь нам с ночлегом, устроить нас хотя бы где-нибудь на сеновале. Но все испугались. Одна из них, самая пожилая, сказала:
  -- Нет, этого не можем сделать! Завтра придут немцы, узнают, перестре­ляют наши семьи и сожгут дома. Не обижайтесь на нас, у нас семьи, малые дети!
   Никто не позволил нам переночевать, хотя бы на сеновале, в сарае! Так фашисты насмерть запугали каждого, кто дает приют погибающим! Покупатель бритвы также выразил нам сочувствие, но при этом сказал, что никто нас не сможет пустить ночевать. Потом, пожалев, посоветовал зайти к местному учителю.
   - А он не передаст нам немцам? - спросили мы.
  -- Что вы, он этого не сделает, - сказал тот с уверенностью, - он хороший человек.
   Мы пошли, и перед нами вдруг появилась девушка лет 14. Она отнеслась к нам очень участливо, а на вопрос об учителе сказала, что это очень хороший человек, и ему вполне можно доверять. Мы попросили проводить нас к нему, и она охотно согласилась. Шли за ней и думали о том, что свет не без добрых людей. На пол-дороге девушка позвала какого-то мальчишку и поручила довести нас до школы, где живет учитель. Мы ускорили шаги и вскоре оказались во дворе небольшого двухэтажного каменного домика школы. На наш стук на балконе второго этажа появился худощавый мужчина средних лет, в пенсне. Он спросил: "Кто вы такие, чем могу быть полезен вам?" Недолго думая, мы сказали, что мы советские военнопленные, бежали из немецкого лагеря, просим извинить нас за беспокой­ство в такой поздний час, но не имеем другой возможности: просим принять нас и выслушать.
   - Хорошо, сейчас я открою Вам дверь, - сказал он и начал спускаться по лестнице. Тем временем мы поблагодарили мальчика - нашего проводника, попрощались с ним, зашли в открытую учителем дверь и поднялись на второй этаж. Учитель повел нас в свою комнату. Она освещалась маленькой керосино­вой лампой. В конце комнаты, на полу играли дети , их мать кормила крохотного ребенка. Учитель пригласил нас за стол и попро­сил рассказать о себе. По тому, как он нас слушал, мы пришли к заключению, что он сочувствует нам. Когда мы кончили свой рассказ, он спросил: "Чем я мог бы помочь вам?"
   - Нам нужен запас продуктов на неделю и ночлег на одну ночь, чтобы мы могли бы посушиться, поспать и прийти в себя.
   - Дать ночлег я не могу: вы шли через всю деревню, люди ви­дели вас и даже направили ко мне. Если я дам вам ночлег, то, согласно указаниям немецких властей, завтра же истребят всю мою семью и сожгут школу. Мы поспешили успокоить его, что не будем оставаться на ночь у него, а просим лишь совета: куда и к кому можно обратиться, не рискуя быть выданным немцам. После этого он стал более ласковым с нами.
   - Продуктами помогу, чем могу, хотя и у нас не густо, - продолжал учитель. Сказав это, он поднялся с места, наполнил наши фляги молоком, дал около полбуханки хлеба, с килограмм творога и сказал:
   - А теперь покушайте как следует, подкрепитесь, - предложил есть сало. Мы сытно поели, поблагодарили учителя, пожелали ему всяких благ и пошли к выходу. Он окликнул нас:
   - Во-первых, вот вам еще на дорогу, может, пригодится, - и, сказав это, подал нам пол-бутылки водки. Затем добавил:
   - Я еще не сказал, куда вам идти. Вы сделали большую ошибку, что зашли в такую крупную деревню. Днем здесь бывает много немцев! Отсюда нужно уйти подальше. Сходите на хутор Воля, он в трех километрах отсюда. Там на опушке леса увидите два домика. Можете смело зайти туда и сказать, что я послал вас к ним. Там вы будете в безопасности. Если появятся немцы, вы сможете увидеть их издали (оттуда хорошо просматривается дорога), а если понадобится, с черного хода можно выйти в лес, который начинает­ся тут же. До моста вас поведет мой сын, затем пойдете прямой дорогой 3 км. По дороге встретите три каплицы (изображение богоматери, выставленное на постаменте, под стеклом). Они находятся примерно в одном км друг от друга. Как только увидите третью каплицу, сразу же сверните влево и по дороге поднимитесь вверх, на гору.
   Мы поблагодарили учителя и вышли. Следует сказать, что за все время нашего пребывания его жена не промолвила ни одного слова и не посмотрела в нашу сторону. Возможно, она была недовольна мужем, оказавшем нам гостеприимство, подвергая себя и семью большой опасности. Мы ее понимали и не обиделись.
   Мы шли за мальчиком, хлюпая по грязи разбухшими от воды сапогами. Так дошли до моста. Мальчик, пожелав нам счастливого пути, вернулся домой. Мы перешли мост. Дождь все продолжал лить. Было темно. Когда отошли от деревни, заметили, что идем по шоссейной дороге: справа поблески­вала в темноте какая-то река (возможно, Сан), а слева был крутой подъем. Что будем делать, если появится немецкая машина? В реку не спрыгнешь, а вска­рабкаться на подъем не успеем. Этот вопрос нас сильно тревожил, но соблазн теплого и надежного крова вел вперед. Да и другого выхода не было.
   Мы совсем обессилили, а каплиц все не было. Наконец, заметили первую каплицу. Мы уже еле тащили за собой отяжелевшие ноги. Не только говорить, но и думать уже не хотелось. Впереди была лишь одна цель: дойти до третьей каплицы, повернуть влево и подняться на хутор Воля. "Boт вторая каплица", - вырвалось у меня радостно. "Но вторая ли? - говорит Исмаил, - вот, смотрите, тут мост, о котором говорил учитель школы, тут же дорога, которая идет влево. Не третья ли каплица? Может, мы пропустили вторую в темноте?" Сомнения не было: либо учитель ошибся, насчитав до поворота на Волю три каплицы вместо двух, либо мы пропустили вторую. Решаем поворачивать влево и подниматься по дороге вверх. Вокруг никакой растительности, узкая дорога глубоко изрезана колесами крестьянских арб. По канавкам, следам колес, вниз бегут ручейки. Идем по самому краю, скользко, очень трудно идти. Всюду непроходимая липкая грязь. Прошли с километр, всюду ни души, никаких признаков жизни! Напрягаем остатки сил, чтобы дойти. Удивительно, как велики запасы энергии у человека, когда жизнь вступает в состояние катастрофы!
   Чем выше поднимаемся в гору, тем сильнее слышатся жуткие, душераздирающие завывания: "yaaa, yaaaa!" Словно здесь подкинуты тысячи грудных детей!
   - Это шакалы, - говорит Исмаил, - у нас на родине их много, и я хорошо знаю этот омерзительный хор!
   Столь длительное прозябание в немецко-фашистском лагере, тяжелый пере­ход последних дней, полный трудностей и страха, ослабили нас до крайности, а тут еще разболелась старая рана на голени. Как только ступаю правой ногой, возникает тупая, щемящая боль. Но сколько еще идти нам? Найдем ли мы эту Волю и выйдем ли на волю вообще из этого ада?
   - Смотрите, смотрите, Иван Эмануилович, уже дошли, - говорит Исмаил.
   - Ничего не вижу, - говорю ему.
   - Как не видите? Посмотрите лучше, там же целое поместье!
   - Да, да, вы правы, теперь вижу и я, - говорю ему обрадовавшись.
   Слева впереди, на расстоянии около двухсот метров, вырисовываются силуэты усадьбы: длинный, каменный дом, напротив него сараи и разные пристройки. В глубине двора видны вершины деревьев. Мы заметно повеселели, откуда-то взялась еще энергия, позволившая ускорить шаги. Наконец-то мы обсушимся, отдохнем, будем иметь какое-то питание.
   Но что это? Мы все идем, идем, но не приближаемся к цели, словно усадьба тоже движется, отдаляется от нас по мере приближения к ней!
   - Ночью расстояние может быть обманчивым, - успокаиваю я себя и сво­его друга! С большим трудом мы переставляем ноги по неровной, скользкой поверхности дороги. Но вдруг я поскальзываюсь и растягиваюсь в грязной жиже. Яйца разбиваются, размазывая мокрую одежду липкой слизью. Острая боль в голове и в тазу от удара при падении и сознания того, что мы лишились такой высо­кокачественной белковой пищи, сильно огорчают меня. Исмаил с трудом поднимает меня, я обтираю прилипшую к рукам грязь, смешанную с разбитыми яйцами, о мокрые брюки, беру в руки свою длинную палку и мы вновь идем вперед.
   Вдруг оба замечаем, что впереди... ничего не видно, куда-то исчезли строения, которые мы видели так отчетливо. Вместо них мы различаем контуры горных вершин. Но все же мы движемся вперед и, как ни странно, вновь нашему взору является целое поместье, но на этот раз оно справа! Проверяю свои зрительные восприятия:
   - Ты видишь, Исмаил?, - спрашиваю я удивленно.
   - Конечно, вижу, - говорит он.
   - Но что ты видишь, перечисли.
   - Вижу дом, сарай и вон тот, видно, коровник или конюшня, - говорит он.
   - А с какой стороны, вновь спрашиваю я, продолжая своеобразный экзамен.
   - Справа от дороги, в 60-70 метрах.
   - Значит, все правильно, это не галлюцинация, - заключаю я.
   Мы снова смолкаем, продолжаем шагать все вперед и вперед. Еще несколь­ко минут тяжелого восхождения и... Вдруг опять мы замечаем, что наша цель исчезла из глаз!
   - Это мираж, - кричит Исмаил, - обман зрения! Тут никаких построек не было и нет! Давайте возвращаться, чтобы до наступления рассвета войти в какой-либо лес, иначе пропадем здесь, сделаемся пищей шакалов!
   Как может быть мираж для двоих одновременно? Снова я удивляюсь, но никак не могу объяснить загадочное явление, которое потрясло нас положитель­ными и отрицательными эмоциями.
   - Ничего не поделаешь, действительно придется вернуться, - говорю я, начиная спус­каться по той же дороге, по какой шли на хутор Воля... Канавы, изрезанные колесами крестьянских телег, полны воды, которая стремительно несется вниз, в реку. Как ни стараемся обходить эти канавы, временами нога поскальзывается и попадает в лужу. Сверху по-прежнему моросит дождь, мы дрожим от холода. Исмаил достает из вещмешка водку, подаренную учителем школы: "Хуже, наверное, не бывает. Давайте немного выпьем, чтобы согреться. Если не выпьем - пропадем!" Исмаил наливает в кружку около ста граммов водки, подает мне и мнется:
   - За что выпьем? - спрашивает он.
   - Ах, вот как, ты еще тост хочешь произнести? Давай выпьем за нашу Великую Родину, - говорю я. Залпом выпиваю свою "норму". Следом за мной наливает и пьет Исмаил. После водки сначала вздрагиваем, появляется какое-то чувство теплоты, затем начинает тошнить. Нам кажется, что в какой-то степени уменьшилось ощущение кошмарной действительности. Может быть, потому, что так хотелось настроить себя. Не теряя времени, мы спешим вниз, чтобы успеть до рассвета вернуться в Тирава-Сольню и вновь войти в леса, где мы будем почти в безопасности. Но на нашем пути Исмаил заметил копну сена. Он пред­лагает в ней заночевать до следующего вечера. Хотя это предложение не очень нравится мне, так как почти сутки мы должны провести в маленькой копне, в то время как кругом совершенно открытая местность, которая просматривается отовсюду, но все же пытаюсь войти в копну, хотя тут же убеждаюсь в невоз­можности этого: копна насквозь мокра, внутри нее вода сочится.
   - Нет, - говорю Исмаилу, - давай, не теряя времени, вернемся в Тырава-Сольню, перейдем на ее восточную окраину и войдем в лес. Если же по пути найдем какой-нибудь сеновал, то попытаемся до следующего вечера побыть в нем и обсушиться.
  

Сеновал

   Наконец, Исмаил соглашается со мной, и мы спускаемся вниз, к реке. Шумит горная река - спешит к морю, как мы спешим на свою Родину, к своим войскам. Быстро (насколько способен наш организм!) доходим до шоссе, затем по нему спешим в Тырава-Сольню, наконец, доходим до деревни. Совершенно темно, дождь продолжает моросить. Вступив в деревню, мы идем наощупь, с западной на восточную ее окраину: Исмаил идет слева, а я справа нащупываю какие-то двери от дома, которые легко открываются от моего прикосновения. Подав сигнал Исмаилу, осторожно вхожу в эту дверь, в узкий коридор, в трех шагах снова нащупываю еще двустворчатую дверь. Она также открывается легко. Вхожу, натыкаюсь на какой-то предмет. Оказывается, это письменный стол, рядом другой, третий. Здесь тепло, сухо. Как хочется переночевать на этих столах! Но, думаем, это канцелярия, может быть, к утру покажутся немцы, работающие в ней, а мы, утомленные и мокрые, заснем здесь так, что не услышим, как вновь окажемся в плену. Нет, нам нельзя здесь останавливаться, как бы ни соблазняла сухость и тепло этого помещения. Выходим и вновь движемся дальше. Теперь я иду по левой сто­роне, а Исмаил по правой. Снова идем наощупь, как слепые. И вот уже кончается деревня, а мы нигде не обнаружили сеновала или сарая, чтобы тайно войти туда и переночевать. Так, уже подходим к концу из деревни, как вдруг, буквально у последнего каменного здания, не имевшего окон со стороны дороги, я прощупываю окончание стены на уровне кистей моих рук. Я подтягиваюсь, поднимаюсь вверх и ощупываю... сено! Это то, что нам надо! Во-первых, сеновал, а, во-вторых, в самом конце деревни, да еще на восточной ее окраине! Подаю сигнал, подбегает Исмаил. Подтягиваемся на руках, поднимаемся на сеновал. Тонкое, сухое, горное сено. Сеновал покрыт дранкой в виде треугольника, основание которого находится на верху, что обеспечивает хороший сток дождевых вод и тающего снега. Сено­вал имеет ширину 4-5 и длину 10-12 метров. Мы проходим вглубь на 6-8 метров, зарываемся в сено и сейчас же наши конечности испытывают блаженный покой, быстро сохнем, никакого ощущения холода! Не проходит и 10 минут, как мы засыпаем крепким спокойным сном. Тут нас никто не беспокоит, у нас есть шансы, что никто не заметит, что в сене находятся два беглеца! Никто не видел нас, как мы шли и как залегли на этом сеновале, который для нас был дороже, чем любой дворец.
   Но как ни сладко спалось нам, инстинкт самосохранения разбудил нас очень рано. Открыли глаза и слышим со стороны, противоположной к дороге, украинскую речь. По их голосам предполагаем, что это местные старики сидят под сеновалом и обсуждают создавшееся положение:
   - Та що нимец показав нам? Грабеж, притэсненя, гоинья? - говорит первый голос.
   - А як зараз придэ совитьска власть? Цьего мы не знамо! - говорит второй голос. Но в беседе участвует вся группа: они поддерживают первого, другие сомневаются - будет ли хорошо, когда придет Советская власть.
   Беседа их мирная, тихим голосом обсуждаются вопросы, которые теперь непосредственно касаются их. Вдруг, наряду с украинской речью, мы слышим и немецкую. Но она идет с противоположной стороны сеновала, со стороны дороги, которая, как мы увидели в щель крыши сеновала, оказалась военной дорогой, по которой с утра стали двигаться разные военные транспорты с запада на восток и с востока на запад. Мы превращаемся в слух:
   - Ну, где они? - спрашивает первый немец.
   - Они наверху, - отвечает второй немец.
   Исмаил приближается к самому моему уху и шепчет:
   - Слышите, это же про нас спрашивают!
   - Слышу, - говорю ему. Но неужели украинцы обнаружили нас и сообщили немцам?
   От сенной пыли и от нервной обстановки стало першить в горле, и мы стали бояться кашля, который может выдать нас. Поэтому решаем проглотить по две таблетки кодеина, чтобы подавить этот рефлекс. Между тем все вновь и вновь мы слышим голоса немцев: "Где они?" и "Они наверху!". Нам кажется, что немцы хотят поджечь сеновал. Поэтому уславливаемся, если они подожгут сено, нам нужно головой удариться о дранку крыши и прыгнуть с сеновала, чтобы быть не изжаренным, а убитым из автоматов. Наверное, такая смерть будет легче! Мы зарываемся еще глубже в сено: над нами его не менее полметра.
   В это время, когда наша нервная система была напряжена до высшего предела, мы замерзли; вдруг слышим, как кто-то поднялся на сеновал, прошелся по сену, наступил на мою грудь и пошел дальше. Но наступивший на мою грудь человек имел небольшой вес, который не мог принадлежать взрослому человеку. Поэтому я подумал, что это был мальчик, который набрал сена и сошел с сеновала. Пока мы переживаем состояние, в котором оказались, со стороны дороги к стене нашего сеновала продолжают подходить немцы и спрашивать одно и то же: "Где они?", получая от других немцев все тот же ответ: "Они там, наверху!"
   У каждого из нас на лбу выступает холодный пот, во рту становится совершенно сухо, ощущается какая-то горечь, сердце бьется все чаще, словно не желая быть помехой напряженному слуху. Мозг работает усиленно: рисует всевозможные варианты предстоящей инквизиции, но ищет выход из этого безвыходного положения. К сожалению, мы безоружны, не можем подороже продать свою жизнь, a не просто быть убитыми. Время кажется нескон­чаемым, вечным.
   Наши размышления прервались возгласом "Ахтунг! (Смирно!)", после чего какой-то повелительный голос спросил: "Так, где же они теперь?"
   - Они там, наверху, на горе, - последовал ответ другого немца.
   Как? Разве это не мы наверху, не о нас идет речь, а о каких-то людях, которые находятся там, наверху, на горе, а не на сеновале?! По-видимому, последний подошедший был офицером, поэтому, получив ответ на свой вопрос, он подал команду и повел солдат. После этого стало тихо под сеновалом, со стороны дороги. Мы ожили, но тревога еще не прошла. Голоса украинцев возобновились. Но, может быть, они и не прекращались? Просто мы слышали только голоса немцев! Мы долго еще лежали, накрытые слоем сена. Нам не хотелось ни есть, ни пить. Сеновал спас нас: защитил от дождя, обсушил, дал некоторый покой и надежду. Но за это мы пережили здесь мучительное ожидание смерти. И теперь, когда миновала эта опасность, мы наслаждаемся жизнью. Что будет с нами сегодня и завтра, тем более, в ближайшее время, мы не знаем. Время проходит в томительном ожидании темноты, когда мы сможем спуститься с сеновала, пе­рейти мост и подняться на гору, покрытую густым лесом.
   Наконец, наступает пора, когда можно выйти из сеновала. На разведку иду я - моя очередь. Раздвигаю сено, осторожно оглядываюсь кругом и медленно спускаюсь с сеновала. Как только оказался на земле, по-пластунски пополз к мосту и вдруг увидел двух немецких солдат в касках, с карабинами в руках! Ведь только вчера мост не охранялся! Зову Исмаила, обсуждаем создавшееся положение и решаем сейчас же уходить отсюда, от военной дороги, только куда? Решаем искать временное укрытие в деревне, но подальше от моста и военной дороги.
  

Спасительный голубятник

   Со всеми предосторожностями мы отползаем от сеновала и моста, чтобы не быть замеченными, на северо-запад деревни. Дома здесь разбросаны друг от друга на сравнительно большом расстоянии, чем в начале или в центре Тырава-Сольны. Переходя от одного дома к другому, мы присматриваем себе подсобную постройку, сеновал или сарай, чтобы хотя бы некоторое время оставаться незаметными для жителей. Очень хочется встретиться с каким-либо жителем деревни, чтобы на улице расспросить и по его поведению и ответу судить: нет ли других мостов и другие возможности перехода реки, есть ли немцы в деревне, где можно спрятаться от них и прочее. Но нигде на улицах нет никого! Значит, совета не от кого ждать, да и неизвестно, кто будет этот "советчик" и каков будет его совет. Во время этих рассуждений мы выходим на небольшой домик. С виду он жилой, но при ближайшем рассмотрении выясняем, что часть крыши не достроена, она выглядит как навес. Мы подходим к этому дому. При соприкосновении дверь с грохотом падает внутрь коридора. Тотчас мы отбегаем и ложимся в стороне, наблюдая, что последует за этим шумом. Но все тихо. Некоторое время мы издали следим за тем, кто подойдет со стороны или выйдет из дома, но все остается без изменений. Мы подходим ближе, заходим в коридор - тишина. Наощупь, по обеим сторонам узкого коридора, проходим внутрь. Вдруг я замечаю на уровне груди человека поперечно поставленную на стены широкую доску. Проверив ее прочность, на руках подтягиваемся и поднимаемся выше. В потолке обна­руживаем четырехугольное вырезанное отверстие размером 0,8 х 0,8 метра. Подтягиваясь на руках, я поднимаюсь выше и оказываюсь на чердаке с типичным окном голубятника. За мной следом поднимается Исмаил. Пока темно, нам кажется, что здесь подходящее место для того, чтобы скрыться от посторонних взглядов.
   Присматриваясь вокруг, Исмаил говорит:
   - Здесь нежилой дом.
   - Нет, жилой, - возражаю я, показывая вывешенные сушить брюки и юбку, а также судя по запаху гари в дымоходе. Но что бы то ни было, обратно возвращаться некуда, а здесь возможно и удастся провести день-другой, оставаясь незамеченными. Рассматривая наше новое "жилье", мы приходим к заключению, что это хороший наблюдательный пункт, откуда видна военная до­рога, рядом с которой мы провели ночь в сеновале. Пол этого чердака покрыт соломой, высотой до полуметра. Мы решаем пока оставаться на этом чердаке, а назавтра лучше изучить обстановку и решить, что нам делать. Нам спать еще не хотелось. Мы прилегли на солому и стали делиться между собой на­шими мыслями:
   - А ведь сегодня первое августа - антивоенный день, - говорит мне Исмаил. - Что делается теперь в нашей стране, как ликует народ в связи с разгромом и изгнанием со своей территории немецко-фашистских захватчиков, которые все "сокращают" линию фронта! А мы все еще прячемся здесь, чтобы не попасть вновь в руки фашистов, что равносильно смерти!
   Так, тихо беседуя, мы засыпаем. Утром слышим под нашим жильем какое-то хождение и треск, затем является к нам юноша и задерживается, чтобы лучше нас рассмотреть. Юноше около 14 лет. Он беспокойно озирается вокруг, обнаружив наше присутствие, обращается к нам: "Кто вы, и что нужно вам?" Исмаил откидывает от себя солому и подзывает к себе юношу и говорит: "Мы пленные, бежали из лагеря, можете не беспокоиться, мы ничего плохого вам не сделаем." Я вмешиваюсь в разговор и говорю:
   - Вот скоро придут наши, я подарю тебе эти часы, - показывая единствен­но ценную вещь, оставшуюся у меня еще с 19-й армии, - только ты никому не говори, что мы находимся у вас, на чердаке!
   - Хорошо, - говорит парень, но вы потише ворочайтесь тут, а то под вами ходит весь дом!
   Распросив о его семье, мы узнаем, что у него есть мать и старший брат, которые живут в этом же доме, под нами, в единственной комнате. Хотя и он обещал нам никому не сообщать о нашем пребывании здесь, но гарантии этого нет. А в случае опасности нам бежать буквально некуда. Самым интересным для нас было сообщение о том, что вчера в этой деревне, как он сказал, были "ваши товарищи". Оказалось, что накануне через Тырава-Сольна прошла наша конная разведка, с красными башлыками. Они проскакали рысью через деревню на запад. Это несказанно обрадовало нас, значит, скоро наша армия может подойти, и мы сможем присоединиться к своим войскам и вместе с ними двигаться на Запад.
   В то время, когда мы через окно голубятника рассматривали движущиеся немецкие войска, на чердак вскочил к нам Сережа (так его звали, как я помню) и сообщил, что он рассказал своей матери о нас...
  -- Зачем же ты сказал ей? Ты же обещал никому не говорить!
   В ответ на это Сережа сказал, что... у него мама хорошая!
   - А что сказала мама относительно нас? - спросил я Сережу.
  -- Она казала "ховай их!" - весело ответил Сережа.
   Мы еще раз попросили, чтобы он ни с кем не делился относительно нас, и вновь он обещал. Однако не прошло и получаса, как наш Сережа вновь вскакивает к нам и с ходу сообщает:
   - Я брату рассказал о Вас!
   - Зачем же ты рассказал, ведь ты обещал никому не говорить, - говорит Исмаил с раздражением.
   - Ничего, - говорит Сережа, - он у нас тоже хороший. Он тоже сказал, чтобы я никому не говорил!
   - А еще что сказал брат? - допытываюсь я.
   Он сказал, чтобы я помогал вам и никому не говорил о вас!
   Когда ушел Сергей, мы окончательно решаем сегодня же уходить отсюда, так как наш молодой друг может разболтать, где не надо, и нас раскроют и уничтожат немцы.
   С окна голубятни мы смотрим на деревню: всюду гнетущая тишина, на улицах можно видеть лишь отдельных людей! Наши наблюдения вновь преры­ваются нашим юным другом: он вскакивает к нам, ложится рядом и любезно спрашивает:
   - Не хотите картошку в мундире?
   - Хотим, очень хотим, - отвечаем ему, только принеси, когда будет темно, вечером, хорошо?
   - Хорошо, - говорит Сережа и удаляется.
  

Товарищи идут. Мы у своих.

   Мы с Исмаилом задумываемся над тем, что сказал Сережа вчера о нашей разведке:
   - Это все-таки "утка", - говорит Исмаил, - если бы прошла наша раз­ведка через деревню, то немцы открыли бы перестрелку, и мы услышали бы ее на нашем сеновале. Между тем все было тихо и спокойно... Так мы бесе­довали вдвоем, пока наш Сережа вновь выпрыгнул снизу вверх, на чердак и, весь сияя, во весь голос закричал:
   - Товарищи идут, ваши товарищи идут! Мы посмотрели через наше окно - идут с автоматами в руках, с...погонами! Мы обезумели от радости! Не верится, думаем, что Сережа что-то путает. Но Исмаил бежит, чтобы прыгнуть с чердака вниз:
   - Постой, - говорю ему, - надо еще рассмотреть: это наши или венгры (в июле 1944 года венгры еще воевали с немцами против нас), ведь и они в защитной форме! С минуту мы смотрим из чердака, очарованные нашими, вооруженными автоматами солдатами и офицерами. Колонна солдат и офицеров приближается к нам! Мы ясно слышим родную русскую речь - сомнений уже нет: это наша родная Красная Армия! А тут еще слышим Катюшу, вмиг выскакиваем из чердака, я на ходу передаю Сереже обещанные американские карманные часы с серебряными крышками фирмы "Иллинойс" и ле­тим навстречу своей армии - первых солдат, которые идут с автома­тами наперевес. Увидев нас, один из них, который постарше, скорее добродушно, чем сердито обращается к нам:
   - А это что за народ?!
   - Мы бывшие пленные, бежали с немецкого лагеря, - кричим мы, не пере­ставая бежим, приближаемся к нашим освободителям! На лицах этих впереди идущих бойцов играет добрая улыбка!
   - Из плена бежали? - переспрашивает тот же голос и, маня рукой к себе, добавляет, - тогда давайте сюда, давайте ближе!
   Нас окружает большая группа солдат и офицеров, которые, продолжая свое движение на Запад, забрасывают нас всевозможными вопросами: когда попали в плен? Где находились, как удалось бежать? Мы не успе­вали отвечать на все вопросы товарищей, но переживали чувства, которые я не смогу передать. Эта встреча для нас - высшее счастье! Мы ведь мечтали о ней, но с малым шансом на исполнение нашей мечты, а тут - реальность!
   - Да дайте же людям отдышаться, - сердито вступился за нас один из офицеров. Но мы готовы были не только отвечать на вопросы наших товари­щей, но выступить перед ними с подробным отчетом обо всей нашей жизни в плену, о нашей подпольной работе, о саботаже немецко-фашистских мероприятий, о попытках бегства из плена и, наконец, об успешном завершении всего! Чувства, которые мы переживали в эти минуты, я не могу описать! Во всяком случае, подобного ощущения я не испытывал ни раньше, ни позже: мы обрели свободу! Мы соединились со своей Красной Армией, вернулись на свою Родину. Теперь мы не боялись не только немцев, но и самой смерти! Ведь и умирать теперь куда легче, чем прежде, в чужих краях, в чужой земле, в неволе! Сотни автоматчиков, к которым мы присо­единились, с которыми мы теперь вместе шагаем на Запад, готовы защитить нас от любой опасности! Мы вместе шагаем с нашими освободителями. Теперь наш лозунг военнопленных "Ни шагу на Запад!" заменили другим - " Вперед на Запад!". Мы счастливы, что дожили до этого дня!
   Так, разговаривая с нашими солдатами и офицерами самого переднего края, вдруг мы увидели группу немецких солдат, которые побросали оружие, высоко подняли руки вверх, сдаются в плен и друг за другом повторяют:
   - Гитлер капут, аллес капут! Дойчланд капут!
   Это очевидно те, перед которыми только вчера мы трепетали, укрывшись на сеновале! Если бы они поймали нас вчера на сеновале, то предали бы огню, без сожаления! А теперь, меряя нас на свой аршин, сняли с себя поясные ремни, достав полотенца, бритвы суют нам повторяя: "Гитлер капут, аллес капут!". Один из наших солдат, заметив это, подошел к ним близко и говорит: "Дурни вы, чего тычите своими ремнями? У нас свои есть и получше ваших!"
   Мы с Исмаилом не выдержали, обратились к ним и сказали, что это не ваша грабительская армия, никому не нужны ваши ремни и полотенца!
   В этот момент к нам подходит офицер средних лет, блондин с голубыми глазами и с бритыми усами. На нем накинутый полевой плащ, который прикрывал погоны и знаки отличия этого офицера. Он посмотрел на нас и, не обращаясь ни к кому, спросил: "А это кто такие?".
   Не успели мы открыть свои рты, как первый встретивший нас ефрейтор отрапортовал по военному:
   - Товарищ командир полка! Это наши пленные, были у немца, бежали из лагеря!
   Командир полка снова посмотрел на нас и спросил:
   - По каким дорогам вы шли? Видели ли укрепления, окопы и другие военные сооружения на вашем пути?
   Он отвел нас в сторону, выслушал наши ответы и занес на топографи­ческую карту. Это был сам командир 258 стрелковой дивизии, 140-й дважды орденоносной дивизии (кажется, НКВД), 38-й армии 1-го Украинского фронта, которым командовал Маршал Советского Союза И.С.Конев. Мы рассказали командиру полка о том, как немцы подорвали дорогу у дома лесника, строили укрепления у деревни Лишно, где мы видели немецкие окопы, рассказали о наших бежавших в лес военнопленных в районе Ольховцев и Лишно. Как только командир полка нанес на карту нужные ему сведения, он позвал молодого лейтенанта контрразведки Кононова и, обратившись к нам, сказал, чтобы мы его держались. Последний бегло расспросил, кто мы, откуда бежали и т.д., позвал к себе какого-то солдата и сказал ему:
   - Прежде всего, накорми ребят. Небось, они соскучились за русским борщом! Не так ли товарищи?
   - Еще как соскучились! И не только за русским борщом, а за всем рус­ским, - сказал Исмаил.
   - Как только покушаете, - вновь обратился к нам лейтенант Кононов, - зайдите ко мне, поговорим подробнее.
   Подавая свой алюминиевый котелок повару, чтобы наполнить его русским борщом, я вспомнил в какой страшный день он был куплен в Белом доме - доме смерти минского лагеря военнопленных за 50 рублей! Повар доверху наполнил наши котелки, а когда мы опустошили их, спросил:
   - Может добавить борща, ребята? Вкусный был борщ?
   - Да, борщ был очень вкусным, но мы наелись, спасибо и так съели много.
   После этого мы вошли в дом, где сидел лейтенант Кононов. Он был мужчина с голубыми, с живым огоньком, глазами. Его напускная строгость и официальность как-то не сочетались с его веселым характером и добро­душием. Когда мы вошли, он сидел в крестьянской хате, за большим столом, который стоял на земляном полу. Когда кто-нибудь опирался на него, стол становился на одни ножки, а когда переставали опираться, - на другие ножки. Увидев нас, лейтенант Кононов встал, обратился к нам с вопросом:
   - Ну, как накормили Вас? Наелись? Вкусный был борщ?
   Мы ответили утвердительно. Тогда он пригласил нас сесть и сказал:
   - А теперь я прошу Вас рассказать обстоятельства, при которых Вы по­пали в плен, а также о вашей жизни в фашистском плену.
   - С удовольствием, но это займет много времени - предупредил я.
   - А вы покороче, расскажите наиболее важные моменты, - сказал Кононов.
   - С кого вы хотите начать, - обратился я к лейтенанту, - ведь мы попали в плен на разных отрезках фронта и в разное время; я - под Вязьмой, а Исмаил Ибрагимович - под Ленинградом.
   - Все равно, давайте начнем с Вас, а потом послушаем Исмаила Ибрагимовича, - заключил он.
   После некоторой паузы я подробно рассказал о том, что со мной было до войны, о защите диссертации, работе на курорте Талги, о мобилизации в Ростове, в штабе СКВО, о направлении в 19-юармию, службе там, ранении, попадании в плен, пребывании в разных лагерях и побеге. "Вчера мы из лесу вышли, нашли сеновал, где переночевали, а сегодня переночевали на голубятнике, отку­да увидели наступающие части вашего полка и побежали вам навстречу. На радостях я подарил мои часы мальчику Сереже, за то, что он нас скры­вал. На этом можно кончить мой рассказ, чтобы не касаться подробностей", - сказал я в заключение.
   Выслушав мой рассказ, Кононов остался недовольным только в отношении часов, которые я подарил Сереже:
  -- Почему же вы подарили часы мальчику? Этого нельзя делать!
  -- Как, разве я не волен свои часы дарить, кому хочу?
  -- Нет, это не полагается делать, - сказал Кононов и предложил мне вернуться и отобрать часы. Сказав это, он подозвал солдата, который соп­роводил меня к хозяину спасительной голубятни. Мне было страшно неудобно перед мальчиком, но, как ни удивительно, он принял это как должное и вернул часы, которые, вместе со всеми нашими вещами, остались пока у Кононова на столе.
   После меня Кононов расспрашивал Исмаила Ибрагимовича. Ни мне, ни ему он вопросов не задавал, если не считать вопрос, относительно часов. Он предложил вытащить из карманов все, что у нас было, и разложил у себя на столе. В числе наших "вещей" он отобрал также расчески и табак. Я не удержался, спросил:
   - А зачем отбирать такие предметы, как расческу, тем более, табак?
   - Я вижу, вы не понимаете необходимость строгости военного времени. Вы говорите, зачем отбирать расческу, вот у вас в расческе нет третьего и седьмого зубца. Это ведь может быть паролем для шпионов. Что касается табака, то вы можете курить, когда хотите, со стола.
   Мы больше не спрашивали ничего. Но лейтенант Кононов сказал, что с нами будут беседовать еще в штабе дивизии. Однако пришел приказ, и полк поднялся в поход. Нас с Исмаилом тоже повезли на запад, в сторону Санока. Причем командир полка учел наши данные и повел свои войска так, что Санок остался в окружении. Когда везли нас к городу, то тут, то там валялись трупы "завоева­телей Европы" - солдат и офицеров. Оставленные нами в горах товарищи оказались восточнее нас. Они по-разному вышли навстречу своим освободителям: кто раньше, кто позже. Но мы уже не встретились с ними.
   Увы, мы не смогли дальше участвовать в наступательных операциях нашей армии. Было приказано нас отправить в тыл для проверки. Мы заметили, что чем дальше в тыл, тем хуже стали обращаться с нами. Мы ехали в тыл на подводе, нам встречались отдельные подразделения, которые шли в сторону фронта. Некоторые иронически смотрели на нас, дважды обращались к конвоировавшему нас ефрейтору:
   - Зачем везешь их, давай здесь покончим с ними!
   Но ефрейтор, из автоматчиков, отвечал им резко. Он знал нашу историю, когда рассказывали мы при встрече с ними. Кроме того, он всю дорогу, пока ехали в штаб дивизии, интересовался условиями войны и окружения в 1941 году. Поэтому он заступался за нас, когда отдельные во­яки при встрече, даже не останавливаясь, оскорбляли нас, попрекая тем, что якобы мы сдались в плен! Особенно ретиво издевалась над нами какая-то женщина, в военной форме:
   - Зачем везешь их, - обратилась она к нашему конвоиру, - дай, я прикончу их!
   Наш конвоир поднял свой автомат и гневно изрек:
   - Иди ты... Они воевали, а ты...
   Наконец, мы приехали в штаб дивизии. Меня вызвал начальник штаба дивизии (сейчас не помню ни его звания, ни фамилии). Это был мужчина лет 45-50. Он долго, подробно расспрашивал всю мою историю за все годы Отечественной войны, затем отпустил, точнее, передал меня конвоиру. Когда и Исмаил был опрошен, нас предупредили, что мы поедем в г. Перемышль, в распоряжение военкомата. Это известие нас очень обрадовало, ведь мы хотели воевать! Нас позвали садиться в кузов полуторки. Когда мы поднялись, к нашему крайнему удивлению, обнаружили на полу кузова автомашины стрелку нашего компаса, благодаря которой мы правильно бра­ли направление на Восток. Я подумал, что в этой машине ехал Кононов, у которого были собраны все наши вещи, и он потерял ее. Она теперь ни для кого не представляла ценности, кроме как сувенир (он и теперь хранится у Исмаила Ибрагимовича).
   Перемышль находился примерно в 40-50 км. Когда мы подъехали близко, и город стал виден, вдруг капитан, который нас вез, показал рукой, куда нужно идти, а сам уехал. Мы пошли в направлении Перемышля, но были остановлены патрулем заградотряда. Мы объяснили, что идем в военкомат, но патрульный сказал, что сами поведут нас туда, а пока - он указал место - побудьте здесь. На этом месте находились разные люди: русские в немецком обмундировании (РОА), местные поляки и украинцы в штатском, и мы, советские военнопленные в потертой военной форме 1941 года.
   Настроение наше было хорошим. Шутка ли сказать: мы у своих! Правда, нам не понравилось, что не пустили нас дойти до Перемышля, чтобы поскорее восстановится в рядах нашей армии. Но ведь нам сказали, что сами поведут, что в этом особенного? Несмотря на то, что мы опять под конвоем, мы чувствовали себя на свободе! Очень было интересно видеть, как продают бочковое пиво на советские деньги. Хотя нам и не очень хотелось пива, мы решили его выпить: у нас хватило денег на две кружки, а там, конечно, скоро будем получать зарплату! Конвой нам разрешил подой­ти к бочке пива. Но что-то долго держат здесь. Мы пытаемся поторопить, но нам вежливо дали понять, что мы не должны указывать им, когда и что делать, ждите! Жаркий день становился прохладным, наступил вечер, когда, наконец, не то что разрешили, а приказали построиться вместе с легионерами и местными крестьянами. Когда эта колонна была построена, нас повели в том направлении, откуда мы пришли. Наконец, мы дошли до какого-то сада, в конце которого был небольшой помещичий домик. Нас ввели в этот домик, со свежеокрашенными полами и потолками. Пройдя стеклянную веранду, мы вошли в коридор, где нас остановили. Тут открыли дверцу в полу и предложили прыгнуть в подвал.
   - Как? - вырвалось у меня! Но тотчас же получил ответ:
   - А так! Спускайтесь в подвал!
   Нужно сказать, что при построении нашей колонны, на участке заградотряда, один высокого роста капитан подошел и спросил:
   - А кто тут из вас врачи? - Я ответил, что это мы. Тогда он, размахивая указательным пальцем правой руки перед моим носом, строго многозначительно сказал:
   - Ну, сегодня мы Вас полечим!
   Когда нас стали спускать по приставной лестнице в подвал, я вспомнил угрозу капитана... Подвал, куда мы спустились, был размером примерно 2-3 на 4-6 метров. Нас было 28 человек. Высчитав кубатуру подвала на каждого его временного обитателя, я пришел к заключению, что через несколь­ко часов мы должны погибнуть... Но, к счастью, дверь нашего подвала оставили открытой. Над нею посадили автоматчика, у которого дуло автомата было направлено в подвал. В подвале, где мы находились, было одно небольшое окно высотой в 25 на 50 сантиметров, но оно было заложено кирпи­чами. Наша попытка вытащить кирпич, чтобы проходил воздух, ни к чему не привела. Но между кирпичами была небольшая щель, куда не вошла бы даже ладонь. Скоро нам стало жарко, хотя на дворе уже было холодно. Мы задыха­лись. Особенно плохо чувствовал я - весь был в поту, хотя снял не только гимнастерку, но и внутреннюю рубашку. С каждой минутой мне становилось все хуже и хуже, я yжe не дышал, а глотал воздух, как рыба, извлеченная из воды. Примерно в таком же положении был сидящий напротив меня старик. Только мы двое из 28 человек так тяжело переносили пребывание в подвале, хотя здесь всем было плохо! Хорошо еще, что нам дали коптилку. Правда, она еще больше ухудшала наш микро­климат, но освещала настолько, что мы могли видеть друг друга.
   Так нас "проучивали" неизвестные нам лица, хотя сами не знали, за что жe нас нужно "проучивать"! Часов у нас ни у кого не было, но мы приб­лизительно ориентировались во времени. Около часу дня (а может быть, в два или в три) вдруг вызвали на допрос Исмаила. Волнение усилилось, хотя мы обрадовались, что хоть кто-то интересуется нами. Против меня полусидел (так как подвал по своей высоте не позволял сидеть, а по площади не позволял лежать!) пожилой местный поляк. Он был ранен, и у него развивалась газовая гангрена. Я, как врач, счел своим долгом предупредить следователя, что его нельзя держать, нужно немедленно в больницу. На это получил грубый ответ: "У вас не спрашивают, это не вaше дело!"
   Прошло больше часа, а Исмаила все нет. Наконец, он вернулся, но тут же вызывают меня, вероятно, чтобы мы не успели сговориться. Но нам это и не надо, мы ничего не скрываем, наоборот, хочется по­больше рассказать, поделиться. Я поднимаюсь по приставной лестни­це из нашего подвала-погреба, захожу в комнату следователя. (Путь от подвала до этой комнаты просматривается часовым, который сидит с автома­том над дверью нашего погреба!) Следователь предлагает стул, просит рассказать свои "паспортные данные", затем предлагает подробно описать военную обстановку, при которой я был захвачен в плен.
   Что мне сказать здесь? Ведь я много дней и ночей думал и мечтал дожить до этого дня, чтобы рассказать всю правду о нашей армии, о людях санотдела, о том большом несчастье, которое пришло к нам с окружением не только нашей, но и других армий под Вязьмой в октябре 1941 года. Я рассказываю, забыв обо всем на свете, и о том, что это допрос и передо мной следователь. Последний ни разу не перебил меня и слушал мое повествование. В это время вдруг заходит капитан, который вчера днем, узнав, что мы врачи, размахивал перед носом пальцем и много­значительно говорил: "Ну, сегодня мы вас полечим!". Он зашел к следователю по делу, увидев меня, ехидно заулыбался, но, прислушавшись, притих, улыбка его угасла, он сначала слушал стоя, затем сел на диван, и долго еще внимательно слушал, не перебивая. Потом тихо поднялся и удалился из комнаты, не сказав ни слова. Никогда в жизни я не говорил так увлеченно, собранно и содержательно, как будто читал заранее написанный текст. Говорил одухотворенно, с небывалым подъемом, от всего сердца. Если бы велась стенограмма этого показания, которое я излагал, думаю, ее было бы интересно почитать и сегодня. Я думаю, тот, кто прочтет эти строки, сможет по­верить мне, что не для похвалы они написаны.
   Я не могу точно сказать, сколько длилось мое повествование следователю, но вдруг он спохватился, забеспокоился: "Мы ведь ничего не успели записать!"
  -- Ничего, - успокоил я его, - теперь я повторю краткое содержание того, что рассказал, для записи в протоколе.
   Не помню, дал ли он подписать мне этот протокол или нет, но по окончанию сказал:
   - Ничего, Вам будет хорошо!
   - Вы это называете хорошо, когда 22 человека сидит в погребе, где нельзя поднять головы, чтобы не удариться о потолок, где люди буквально задыхаются и, если закрыть дверцу погреба, через которую идет слабая струя воздуха, мы все погибнем, не дожив до утра!
   На это следователь вновь повторил: "Вам будет хорошо!"
   Меня вновь спустили в наш печальный погреб, но в нем действительно стало легче дышать, хотя ничего не изменилось. Наступление ночи в Карпатах характеризуется появлением фенов - горных ветров, которые сопровождаются похолоданием. Поэтому, хотя было еще душно, мы, физически уставшие и пережившие стрессы, незаметно уснули.
   Утром мы проснулись от шума, когда стали вызывать наверх. Первыми вызвали местных поляков, затем наступило "затишье". В щели между кирпичами, за­ложенными в оконце погребка, мы увидели двор, освещенный солнцем. Там сто­яли поляки, с которыми мы провели ночь. Через несколько минут вызвали легионеров в немецкой военной форме. Мы военнопленные, бегавшие из не­мецкого лагеря, остались вдвоем с Исмаилом. В чем дело, недоумевали мы, почему нас не вызывают? В щели того же окна, мы заметили, как легионеров также поставили с поляками. Через несколько минут, последними, вызвали и нас. Когда мы вышли во двор, местных жителей, поляков, уже не было, их отпустили по домам. Осталось всего 12 человек. Конвоиров около нас не было. Военнослужащий, который вывел нас во двор, только предупредил, чтобы мы не расходились.
   Мы все стояли и ждали новых распоряжений, как вдруг выросли перед нами 12 солдат во главе со старшиной, который привел их, и обратился к нам с речью: "Вот что я вам скажу: вас поведут солдаты куда следует, но чтобы вы никуда не отклонялись! Помните: шаг влево, шаг вправо, шаг вперед или шаг назад, из строя - расстрел на месте!" Затем он обратился к конвоирам со словами: "А вы знайте, кого ведете: за невыполнение приказа - расстреливайте на месте!" Мы все замерли, но не столько от страха, сколько от удивления: что это? нас ведут на расстрел? За что? Всех нас? А как понять слова следователя, что нам будет хорошо? Он был искренен и уверен в своих словах, а тут? Что случилось? Задавать эти вопросы мы не могли никому. Между тем, слева от нас, за холмом, время от времени раздавались винтовочные залпы. Но кто стреляет, в кого? Ведь немцев поблизости нет! Однако слова старшины - "шаг влево, шаг вправо..." - в нашем больном мозгу как-то связывались с этими странными выстрелами. Мало ли что может случиться, ведь идет война, а ее ведут люди, которые могут ошибиться, а мы объект их решений: кто его знает, кому и какая фантазия придет в голову во имя нашей Победы!
   Кто же мы были? Военнопленные? Да нет жe! Преступники? Тоже нет! Тогда почему на 12 человек, скажем, "подозреваемых", дали 12 солдат-конвоиров. У каждого автомат, приставленный в спину своему "подшефному"! Выйдя со двора, где нас проверяли, мы пошли строем. У каждого из нас был "свой" автоматчик! Но, пройдя квартал или два, нам дали команду повернуть... направо, то есть на военную дорогу, ведущую на Перемышль. Немного отлегло. В конце концов, если мы что-то не так сделали, там есть видные военачальники и особисты, которые, конечно, разберутся и установят истину.
   Важная подробность. Ведут нас по военной дороге, по которой непрерыв­ным потоком идут автомашины и танки, поднимающие страшную пыль. Мы как-то сдерживаем скорости этих машин, занимая дорогу. Мы совсем запылились, дышать нечем. Наши конвоиры вначале терпели, а затем, один за другим, оставляли нас двигаться по дороге, а сами - и слева, и справа, переходили на обочину дороги, где пыли было гораздо меньше. Временам конвоиры на минуту-две теряли нас из виду, когда мимо нас проносились машины, но ничего, они не проявляли беспокойства.
   Так прошли мы не то 10, не то 15 км, подошли к окраине Перемышля. Старший по конвою объявил привал, и мы, утомленные физически и, еще больше, морально опустились на землю. "Как хочется пить!" - сказал я "своему" конвоиру, не надеясь на его чуткость, но тот спокойно ответил: "Ну, что же, если хочется пить, забирай свою флягу, котелок, пойдем во двор и найдем и воду. Заходим во двор кирпичного дома, находим колонку, я припадаю к воде и долго, с наслаждением пью, затем набираю флягу, котелок и снова пью - "про запас!". Молодой конвоир утешает меня: "Ничего, скоро мы дойдем до центра города, и вам будет хорошо (опять эти загадочные слова!)".
   - Какое там хорошо, - говорю я ему, - когда на 12 человек у нас 12 конвоиров, как будто преступников ведете.
   - А на это вы не глядите, бывает, что и один ведет двадцать, а бывает двадцать ведут пятерых, когда как.
   Вернулись к нашим подконвойным. Прежде всего, дал попить Исмаилу, а за ним уже очередь. Сразу не попросили, а теперь конвоиры уже не пускают, говорят, скоро дойдем, а там пейте, сколько хотите! Но куда мы дойдем? Видно, это военная тайна!
   Ведут дальше, вглубь Перемышля, у одного дома собралась масса людей, по "форме" вижу бывших "гефангенов" (пленных). Когда приблизились, некоторые узнали нас. Слышу возгласы: "Доктор Акопов, идите к нам, вместе будем служить в нашей армии!" Но, рассмотрев, они видят, что мы идем не сами, а нас ведут под конвоем, и делают удивленные лица. Обидно ужасно: что подумают люди, которые близко видели нас в плену, которым мы оказывали помощь не только лечением, но и ласковым, ободряющим словом? За что мы под конвоем, ведь мы сами шли в Перемышпь в горвоенкомат, почему нас остановили? Трудно сказать. Заградотряд выполнил какую-то свою "норму"? Как понять дикое "напутствие" старшины? Кому это нужно, кому выгодно?!
   Нас остановили перед дверью дома с надписью: "Сборный пункт по выходу из плена и окружения 38-й армии". Всех провели во двор, за­нимавший огромную территорию, огороженную кирпичными стенами высотой не более 1-1,5 метра. Во дворе не было часовых, так что оттуда мог уйти каждый, кто бы этого захотел. Разместили по комнатам и распределили между следователями "смерш" ("смерть шпионам"). Бежавшим из Санокского лагеря "достался" следователь Морозов, насколько помнится, ст. лейтенант. С первого же дня нашего прибытия в СП-38, здесь уже было несколько человек из нашего лагеря, и каждый день поступали новые. Несмотря на наши настойчивые просьбы, т. Морозов после предваритель­ной беседы со мной, все откладывал "генеральную беседу", очевидно, желая вначале побеседовать с рядовыми военнопленными, больными, сани­тарами, фельдшерами и врачами, а затем со мной. Я это понимал и даже приветствовал, но терпение мое было исчерпано: когда же меня проверят, чтобы я получил возможность вновь стать в ряды действующей армии. Осо­бенно я мечтал побывать у маршала Советского Союза - командующего 1-м Украинским фронтом И.С.Конева, который знал меня по первым месяцам войны.
  
   Итак, 26 июля мы бежали из Санокского лагеря, 2 августа перешли фронт и присоединились к своим войскам, 5 августа прибыли на СП-38, где тов. Морозов обещал принять меня 7 или 8-го августа для подробного ознакомления со мной. Но 7 августа поступил приказ: "Вперед, на Запад!". Это касалось всех частей и служб 38-й армии, в том числе и СП-38, то есть нас. В эти дни на СП-38 было 250-300 человек, не счи­тая военнослужащих. Мы вышли в поход пешим строем. В это время у меня уже были признаки дизентерии, но через несколько километров ходьбы маршем, заболевание усилилось: оно выражалось частыми кровавыми выде­лениями. Я шел с большим трудом, но периодически требовалось остановиться, в силу чего я стал отставать. Поэтому меня посадили на одноконную под­воду фельдшера СП-38. Мое положение намного облегчилось, но все же мне было тяжело. В таком состоянии мы проделали бросок на 20-25 км, как вдруг заметили идущую на большой спорости грузовую полуторку, в кузове которой, за кабиной, стоял ст. лейте­нант Морозов и громко кричал: "Назад! Назад!"
   Оказалось, мы зашли слишком далеко и могли попасть прямо к фашистам! А ведь когда нас повели в этом направлении, мы очень опасались, что там встретят нас немцы. И вот, еще не полностью насытившись свободой, могли вновь попасть в лапы фашистов! Спасибо, вовремя обнаружили ошибку и свернули с опасного направления. Честно говоря, мы даже немного были довольны тем, что наш следователь узнал, как легко можно оказаться в окружении. К счастью, все обошлось, наше движение нормализовалось. Морозов выбрал время для подробного ознакомления со мной. А вскоре нас, как проверенных, отправили на ближайшую станцию снабжения армии. Здесь были собраны бывшие военнопленные из разных лагерей. Охрана с нас была снята, но все-таки мы были лишь "полупроверенные", бывшие военнослужащие и бывшие военнопленные различных должностей, званий и родов войск. Станция снабжения армии в Перемышле находилась на окраине города. Наша небольшая группа, в которую входил и Исмаил, состояла из 20 человек. Нас разместили в каком-то бывшем поместье, во дворе которого были огороды, где мы "паслись", особенно на огородных грядках, где оставались неубранными несколько десятков свежих огурцов, вкус кото­рых мы позабыли. Наше питание в общем все еще оставалось не налаженным. Нам отпускали армейский паек по IV категории, который был полуголодным и вовсе не включал табачные изделия. Немецкие же военноплен­ные, находящиеся у нас, получали паек по III категории, который был гораздо лучше и по калорийности и разнообразию продуктов. Он включал также табак (или махорку). Нам было обидно: они, немцы, морили нас голодом, а мы их военнопленных поставили в более лучшие условия, чем своих людей, вырвавшихся из фашистского плена!
   На станции снабжения армии мы разгружали эшелоны с оружием и всевозможные продовольственные продукты, получаемые, главным образом, по ленд-лизу из США. В частности, мы разгружали буквально десятки (а может быть, и сотни) огромных "сорокаведерных" бочек со свиным жиром - смальцем. Молодые матросы, летчики, танкисты, находясь на этой работе, катили бочки со смальцем с высокой горки вниз на большое рассто­яние; иногда они, сталкиваясь друг с другом, разбивались, тогда и на долю грузчиков и всех нас, выпадал смалец по полкотелка и больше, что содействовало восстановлению наших физических сил. Наша работа была очень тяжелой, например, мы должны были взваливать на свои плечи и нести на расстояние 20-40 м. мешки с мукой или сахаром весом в 100 кг.! Мы прямо "гнулись" под такой тяжестью, но не "скулили", не жаловались, так как шла Отечественная война, и мы искренне хотели, чтобы и наша доля труда была вложена в общую победу над фашистскими зах­ватчиками.
   Мы всегда возвращались с работы сильно утомленными, не хотелось даже есть, лишь спустя некоторое время мы готовили себе пищу, много ели и ложились спать. Через несколько дней после начала нашей работы на станции снабжения, Исмаил заболел острым гаймаритом, который сопровождался сильными болями и повышением температуры тела. Вблизи с нами не было специалистов, которые смогли бы облег­чить муки моего друга. Это усугубляло наше плохое настро­ение, связанное с тем, что нас не пускали на фронт. Несколько наших товарищей (Алавердов, Разиков и др.), перейдя фронт, в первой же инстанции проверки заявили, что они рядовые и попали на фронт, откуда, к сожалению, не вернулись.
   На станции снабжения мы поработали около десяти дней. Затем, совершенно неожиданно, нас собрали и, окружив усиленным конвоем, пове­ли на вокзал, погрузив в два товарных вагона с "плотностью населения" около ста человек на вагон. К нашим двум вагонам были прицеплены два вагона для конвоиров. Поезд шел не спеша, долго. В вагонах было очень жарко и душно (двери были закрыты наглухо, снаружи, точь-в-точь как везли нас немцы в плен). Чтобы облегчить свое существование, некоторые ловкие ребята (помню: одного матроса и его друга летчика), при помощи перочинных ножей (которые отбирались) в стенках вагонов, сделали отверстия, через которые просачивался воздух, после чего стало легче дышать.
   Ехали мы, не зная куда. Разношерстный состав "полупроверенных" делал различные предположения. Более опытными среди нас были те, кому "повезло" второй раз попасть в фашистский плен и пройти после первого раза проверку в наших лагерях. Они нам рассказывали о расположении этих лагерей. "Оптимисты" считали, что нас повезут на проверку в Подольский лагерь, под Москву, а "пессимисты" выражали свое мнение в стихах:
   "Колыма, Колыма - чудная планета,
   Двенадцать месяцев зима, остальное лето!"
   Споры закончились, когда наш поезд прибыл в Москву. Нас поставили на станцию Москва-сортировочная на целый день. Вагоны открыли, и мы имели право ходить, не отлучаясь от станции. Я воспользовался этой "свободой", написал несколько писем и отправил наугад по забытым адресам, думая, что какое-то из писем дойдет до адресата. Письма носили мальчишки, которых было около наших вагонов немало: они подходили к нам из любопытства и расспрашивали. У меня в кармане оставалось что-то около 20 рублей. Я дал мальчишкам по 5 рублей, за то, что они доставят эти письма по адресам Москвы, но, к сожалению, никто не пришел, и я ждал напрасно. Вечером наш эшелон взял направление на Север! Тут уж "пессимисты" стали уверять, что везут нас на Колыму, но это "пророчество" не оправдалось: мы проехали Ростов-Судальский, Киров, Буй и далее на Север. По мере отдаления от Москвы с нами обращались все строже и строже. Вероятно, слово "строже" нужно расшифровать. Приведу один пример. Во время длительных остано­вок на станциях наш "снабженческий вагон", которым распоряжались люди из охраны, превращался в магазин, где можно было купить продукты питания, столь дефицитные в военное время. Этот вагон окружало большое количество женщин, которые подходили и к нашему вагону, многие из них расспрашивали нас, наивно думая, что могут получить сведения о своих мужьях, сынах, братьях и т.д. Наша охрана грубо разгоняла их со словами: "Нечего разговаривать с изменниками Родины, немецкими шпионами!"
   Конечно, так думали не все солдаты, но и единичные случаи портили нам кровь, вызывали возмущение у нас, а иногда и у женщин, которые говорили с нами. Среди особенно "усердствующих" был один пожилой ефрейтор, по фамилии Немец, который всегда придирался к нам, всячески оскорблял, чувствуя свою безнаказанность. Однажды на территории Украины, когда на какой-то станции вокруг наших вагонов собралось много женщин расспрашивающих нас, на каком фрон­те воевали, где попали в плен и т. д. Немец стал раз гонять, кричать, что они не имеют право разговаривать с изменниками Родины. Тогда одна из женщин резко ему ответила: "Ты сам, наверное, изменник, эти люди воевали!" Однако этот тип ко мне относился почему-то "благосклонно": не то мой возраст (тогда мне было 37), не то профессия врача смягчали его гнев. Он даже брал у меня "треуголки" (фронтовые письма), чтобы опустить в почтовый ящик.
   Чем дальше продвигался наш эшелон, тем скорее жара сменялась холодом, а когда проехали Киров, в вагонах стало так холодно, что пришлось заделать искусственно вырезанные "ветровые отверстия". Давно уже поезд не останавливался, и мы не имели горячей пищи. На станции Буй предупре­дили, что поезд будет стоять полчаса, и мы сможем готовить себе горячую пищу из имеющихся продуктов. Для этого нужно разводить небольшие костры около своих вагонов (отходить от них строго воспрещалось, под страхом быть застреленным). Дров для костров нам, конечно, не давали, мы должны были собрать случайно завалявшиеся около вагонов щепки. А их почти не было. Но все же "голод - не тетка", пришлось готовить "горячее блюдо". Исмаил собирал разный горючий и полугорючий материал, я, лежа на земле, дул и дул в дымящийся костер, над которым был пристроен мой котелок из дома смерти Минского лагеря. В нем находилась солонина около 300 граммов, с изрядной долей кости. Костер не разгорался, глаза мои сильно слезились и покраснели. Когда уже близка была надежда, что костер разгорится (а времени до отправки поезда было yжe мало!), ко мне под­ошел Шалико Парцхаладзе, стал над моей головой и сказал: "Доктор Акопов! Как же это ты говорил, что на Родине будет хорошо?!" Я поднял голову, посмотрел на сердитое лицо Парцхаладзе и ответил:
   - Как ты можешь, Шалико, не понимать, что переживаемые нами беды - это дело небольшой группы лиц, которым поручено сопровождать нас? Потерпи, больше терпел, пройдут эти горькие обиды, и будем вспоминать, и смеяться над ними.
   Парцхаладзе своим вопросом напоминал мне мои слова, высказанные неоднократно в Санокском лагере после появления лживой, но единственной газетки "Клич", которую немцы разрешали нам читать в плену. За чтение же немецких газет, как ни странно, сажали в лагерный карцер! В передо­вой этой газетки, под названием "Возврата нет!", говорилось, что пленных, вернувшихся на Родину, якобы расстреливают. Я разоблачал эту ложь и говорил, что мы должны вернуться на Родину, как только сможем бежать из лагеря! Я вернусь, если даже буду знать, что меня расстреляют! Эту же установку распространяли все наши подпольщики. Вот о чем решил напомнить мне Парцхаладзе в горькую минуту, когда костер не горит, отходить от вагона, чтобы собрать сухие щепки, не разрешают, а поезд скоро уйдет, и мы останемся голодными. Так и получилось: наш "суп" не сварился, конина, солонина стала горячей, но имела упругость резины и ее невозможно было раз­грызть. Нужно было не менее часа, чтобы она стала съедобной, но раздалась команда "По вагонам!", и поезд помчал нас дальше на Север! Да, не повезло нам с нашими конвоирами и "снабженцами". Особенно после Москвы мы стали чувствовать, что наши пайки не доходят до нас в полной мере, когда на одной из станций наши представители об этом сказали конвоирам, те отобрали продукты, а ребят (одного матроса и одного летчика) посадили в вагон уже отходящего поезда и заперли. Когда же прибыли на следующую станцию, наши "снабженцы" пригласили их, взвесили при них продукты и "доказали", что их не только не хватает, но даже больше, чем нам полагается! (Спрашивается, откуда же они всю дорогу брали продукты для продажи?). Таким образом, дополнив недостачу в продуктовом вагоне, снабженцы "уличили" в клевете наших представителей и избили порядком. Но они особенно не унывали.
   Нам становилось все холодней: все мы были в летней одежде - гимнастерках и брюках. Когда стало очень холодно, наши отчаянные ребята - матрос и летчик, о которых уже говорил, нашли "выход" из положения. Несмотря на строгую охрану у наших вагонов на стоянках, им удалось вдвоем обойти часового, пройти под несколькими товарными поездами (которые тоже охранялись!), разыскать вагон, в котором находилась мешкотара, и, несмотря на то, что и здесь была охрана, вынести несколько десятков мешков, незаметно вернуться к нашему вагону, забросить мешки и забраться самим. Когда закрылась дверь вагона и тронулся поезд, взялись вырезать на дне мешков прорези для головы и рук и надели мешки через голову как безрукавки (нам с Исмаилом этих мешков не досталось, но мы и не стремились быть соучастниками ограбления военных грузов). Кто были эти ребята, я не знаю, но в отношении летчика говорили, что он был ранен, сбит во время бомбежки немецких позиций и отправлен в госпиталь, откуда благополучно бежал и перешел фронт, а теперь со своим другом, таким же молодым матросом, следовал в проверочный лагерь. Позже мы узнали, что они оба попали в группу, отбираемую для отправки на фронт. Мы искренне завидовали им, но мы были офицеры! Нас проверять было очень сложно!
   А наш поезд продолжал свой путь. Проехав станцию Чусовую, увидели светлую реку Чусовую, а вокруг - горы и холмы, покрытые лесом. Весь этот ландшафт напоминал нам Кавказ, но как далеко были мы от него!

Половинка

   Наконец, наш поезд остановился, закончив свой путь. Это была станция Половинка, в 300 км. от г. Молотов, ныне Перми. Станция находилась внизу ущелья, откуда на маши­нах нас повезли по зигзагообразной дороге вверх, на плато, в нескольких километрах от которого начиналось местечко "Половинка" с разбросанными между отдельными хвойными деревьями деревянными домиками. По дороге в поселок наше воображение было поражено телеграфными проводами, покрытым инеем, диаметром до 30-40 см. Было это в морозное, пасмурное утро. Нам было очень холодно ехать в открытых машинах - грузовиках, но сознание, что это конец пути, что близок час окончания нашей проверки и возможной отправки на фронт, помогало. Нам, участникам первого периода войны, когда наша армия несла большие потери и отступала, очень хотелось участвовать в последней фазе, когда хваленая армия Гитлера под натиском наших войск бежала, называя это "феркюцунгом".
   Наша машина остановилась у ворот зоны N 3. Мы вошли в небольшой дворик, где был одноэтажный дом с несколькими комнатами. Нам, врачам, выделили комнату и предложили привести ее в порядок. В комнате оказалось масса хлама, стол и табуретки были очень грязны, а двухэтажные деревянные нары были не только грязны: все их складки и щели были полны огромным количеством клопов! Мы согрели воду, мыли и скребли грязь, кипятком ошпарили клопов и вымыли все их гнезда. Работа шла полным ходом. 12 человек, которые были определены в эту комнату, собрались основательно отдохнуть после тяжелого пути. Но не тут-то было: к вечеру, когда мы закончили работу, к нам зашел старшина, который выделил эту комнату, и предупредил, что она пере­дается другим, а нам предлагается занять комнату рядом. Она больше и луч­ше, говорил он. Мы все были шокированы, пытались возразить, но... Мы узнали, что нашу совершенно чистую комнату "купили" у старшины ловкачи, отдав за нее новую портупею. Не верилось, что такое возможно, но эту куплю-продажу не скрывали. Поднять большой шум против старшины было не только бесполезно, но и опасно. Тем более, что он "пообещал" больше не трогать нас! Пришлось браться за чистку и освобождение от клопов второй комнаты, но уже без того энтузиазма.
   После вселения мы попросили ускорить нашу проверку, но нас предупредили, что мы на карантине, и в течение двух недель никто из нас не зайдет и не выйдет из этой зоны. Мы совсем сникли, места не находили, но через три дня нам предложили стать на Сталинскую вахту по добыче угля! Это предложение не встретило возражений с нашей стороны. Напротив, мы решили честно трудиться, чтобы наш скромный вклад в энергетику страны в какой же мере содействовал общей победе над врагом. С вечера мы готовились к этому событию. Утром, когда стали получать брезентовые куртки, брюки, начальник склада, не то ефрейтор, не то старшина, заметив у нас сапоги, предложил их снять, заявив, что в них нельзя работать на шахте (!). Он стал настойчиво требовать, чтобы я отдал ему сапоги, а он взамен даст ботинки. Все мои объяснения, что даже немцы не отбирали сапоги у врачей, находящихся в плену, ни к чему не привели. Я не мог смириться с этой наг­лостью, вышел из склада, подошел к проходной будке и обратился к лейтенанту с жалобой. Тот сразу отменил эту попытку ограбления, но осадок остался, настроение было испорчено.
   Из всей группы врачей никто не бывал раньше в шахтах, поэтому еще хотелось познакомиться с трудом шахтера и с шахтами. Подошли к клети, на которой нас спустили в шахту. Она не освещалась, но у каждого из нас был свой фонарик. Нас вели по какому-то тоннелю, потолок, которого был немного выше наших голов. Вдруг услышали крик: "Бойся, пааалим!" Оглядываемся вокруг, провожатый предупреж­дает: скорее идите, скоро будут взрывать. Мы поворачиваем направо и через одну-две минуты слышим глухой взрыв. Над головой осыпалась земля. Стало душно. Когда все стихло, мы продолжили свой путь по тоннелю и дошли до нашего рабочего места. Наша задача заклю­чалась в том, чтобы кирками вырубать уголь, который впоследствии на ваго­нетках отправляли куда-то, а оттуда "на-гора"! В шахте я услышал иностранную речь. Но какой национальности принадлежал этот язык, я не мог определить. Расспросив, узнал, что это немецкий язык, но грубый диалект, какого я ни разу не слышал. Оказалось, это немцы с Поволжья. Они были выселены со своих мест и переселены в район Кизелевского угольного бассейна, где проживали и работали. Но они ходили свободно, не то, что мы. Поэтому мы начали с ними знакомиться ближе, имея в виду через них посылать свои письма, что нам не разрешалось. Позже мы так и поступили.
   Общеизвестно, что труд шахтера тяжелый (тем более, подневольный), но совсем другое дело, ког­да узнаешь об этом на собственном опыте. Поработав добросовестно бо­лее шести часов, я очень устал, дышать было трудно, сесть негде, да и стоять во весь рост не всюду возможно. Я как-то выбрал минутку для отдыха подошел к стенке и стал отдыхать. Вдруг слышу сильный грохот, после чего противоположная стена, которая находилась в 2-2,5 м. от нас, стремительно падает. Однако, к счастью, по мере приближения ко мне, сила обвала уменьшилась, и я ощутил на себе, точнее на левой голени, удар, на котором прекратилось осыпание угля. Почти все пространство тоннеля было заполнено углем, мне было больно и физически трудно высвободить ногу из-под накрывшего слоя угля. Но услышавшие обвал люди, находящиеся поблизости, пришли на помощь, очистили от угля мои ноги и повели к выходу. Я отделался легким испугом и небольшими ссадинами на ноге. Второй день работы прошел благополучно, если не считать страшную боль во всех мышцах и общую уста­лость. Третий день также был yжe на исходе, когда я закончил работу, и мне нужно было пройти во второй, по соседству, тоннель. На проходе стоял и работал угольный комбайн, который я видел впервые. Шахтер-комбайнер пред­ложил пройти через комбайн, который напоминал большие плоские весы. Я лег на эту плоскость и начал было ползти на ту сторону тоннеля, как вдруг услышал шум обвала и одновременно почувствовал сильные удары угольных глыб, которые пришлись мне по телу, а небольшой кусок угля попал мне прямо в голову. Комбайнер, который стоял в первой тоннели не пострадал, но пережил за меня, сейчас же стал тащить меня с плоскости комбайна, спрашивать, сильно ли я ушибся, предложил сесть, позвал товарищей, и меня вывели из шахты.
   Я был как-то оглушен, к тому же сильно болел правый бок, на который пришлась глыба угля значительной величины. Старший конвоир назначил солдата, который, не ожидая окончания рабочего дня, повел меня в зону. Там я пролежал остаток дня, на второй день собирался вновь выйти на вахту, но товарищи не пустили, уговорили старшего по конвою меня не брать, и я остался на койке еще два дня. Затем пришел приказ назначить меня начальником туберкулезного лазарета управления лагерей (там было тогда 22 лагеря). Позже ко мне при­был также Исмаил Ибрагимович. К этому времени по Половинке и управлению лагерей, которое находилось в г. Кизеле, распространились слухи об опытных врачах, а до этого там вообще не было никаких врачей. Поэтому все начальники и их близкие стали пользоваться нашим "присутствием" в зоне, чтобы пригласить к своим больным. Первым из нас получил приглашение мой хирург друг Гоги (Георгий Василье­вич Гельдиашвили). Он осмотрел жену какого-то начальника, его хорошо угостили, кое-что дали с собой. Но самое интересное то, что у него спро­сили: "Вы курите?". Он не растерялся и ответил: "Я куру, и мой друг курит!".
   Поэтому ему дали две пачки папирос, в то время как он был некурящим. С тех пор ходила у нас поговорка: "Я куру и мой друг курит!". (Гоги говорил по-русски с акцентом). В то время я еще курил, но в основном махорку, которая, можно сказать, "драла" мне горло и легкие, а тут, благодаря находчивости Гоги, я сразу "заимел" сразу две пачки хороших папирос!
   Я, как и Гоги, еще не был проверен, и мы жили в зоне, где находился противотуберкулезный лазарет, где и я работал. Однажды из Кизела прислали за мной, чтобы я явился к главному инженеру шахтного управления. За мной пришел автоматчик в полушубке с шапкой ушанкой и "пригласил" следовать за ним. Я тоже был тогда в полушубке и в шапке ушанке, в валенках. Морозы стояли лютые. Нам предстояло прошагать 13 км. до Кизеля. Мой кон­воир, по национальности калмык, приставил автомат почти вплотную к моей спине и всю дорогу командовал: "право-ходи", "лево-ходи", "чево-бежишь", временами хватал меня за рукав и резко тянул к себе, боясь, что я сбегу! А бежать-то некуда, это равносильно самоубий­ству. Пока прошли эти 13 км., я замучился не столько от дороги, сколько от моего конвоира. Наконец, пришли на квартиру главного инженера, фамилию которого я, конечно позабыл. Это была большая квартира с высокими стенами в одноэтажном доме. На стенах висели прекрасно исполненные масляными красками картины в хороших позолоченных рамах. Как оказалось, это работы жены главного инженера - художницы. Инженер принял меня очень любезно, посадил около своего письменного стола, начал расспрашивать, но вдруг заметил, что мой конвоир сидит рядом и держит автомат в руке. Он сухо спросил: "А вы что здесь делаете?". Автоматчик сначала смутился, затем браво, показав на меня, ответил: "Я охраняю его". Тогда инженер предложил: "Здесь вам нечего делать! Выйдите на кухню, там вам кушать дадут!" Когда конвоир ушел, инженер сказал мне: "Ишь, какой: раскрыл рот и слушает, о чем мы говорим!".
   Я рассказал ему, как он сопровождал меня, боясь, как бы я не сбежал. Инженер долго не мог успо­коиться от смеха. Так непринужденно протекала наша беседа. Затем я прис­тупил к исполнению своих обязанностей как врач. Я установил, что он страдает от нервно-аллергической экземы, сделал соответствующие назначения, выписал лекарства и хотел было уйти, но инженер нас­тойчиво предложил мне поужинать с ним. Блюда еще не были внесены, как он стал расставлять бутыли с крепкими алкогольными напитками. Я его категорически предупредил, что ему абсолютно противопоказано применение алкоголя даже в самых малых количествах. Он, убедившись из моего рассказа, какой вред может нанести алкоголь его здоровью и как долго может затянуться его болезнь, сказал, что он больше пить не будет, но настойчиво просил, чтобы я обяза­тельно выпил. Такого ужина я не видел более трех лет, поэтому с удоволь­ствием поужинал и позволил себе выпить две рюмки водки, от которой почти опьянел. Хорошо, что главный инженер организовал мне транспорт на обратный путь.
   Мои назначения, а возможно, и полное запрещение спиртных напитков, содейст­вовали сравнительно быстрому восстановлению здоровья главного инженера. После этого визита, я был вызван еще к нескольким руководящим работни­кам управления лагерей и к их семьям. Самым интересным из этих визитов был вызов к жене заместителя начальника политотдела управления лагерей по фамилии, кажется, Заборников. Его жена, как оказалось, болела активной стадией туберкулеза легких уже несколько месяцев, вечерами температура тела была у нее 38-39,5. Я застал ее в тяжелом состоянии. Осмотрев больную, я услышал амфорическое дыхание под ключицей, где при перкуссии определялся тимпанический звук. Я сказал мужу, что, по-моему, у нее кавернозный туберкулез легких. После этого муж достал рентгенограмму, на которой действительно проецировалась большая каверна. Тогда он стал настойчиво просить меня написать заключение о состоянии жены и указать, что нужно для нормальных условий лечения, при этом он добавил:
   - И подпишите всеми вашими титулами и званием...
   - Какие же у меня здесь титулы и звания, - рискнул я сказать ему, - меня не называют даже по фамилии, чаще всего - "контингент"!
  -- Нет, нет, я прошу вас, напишите все как надо: доцент, кандидат медицин­ских наук и прочее.
   Действительно, в лагерях Кизельского угольного бассейна, в зонах ПФЛ (проверочно-фильтрационных лагерей) довольно часто называли нас "контингентами", а между собой такое определение было нормой.
   - Сколько у вас сегодня "контингентов" работают? - спросит, бывало, один другого.
   Но все же я удовлетворил просьбу Заборникова, написал свое заключение и подписал: доцент, кандидат медицинских наук. Это заключение отправили в Москву и вскоре пришел ответ - приказ Управления лагерей НКВД СССР, в котором указывалось, что в связи с тяжелым заболеванием жены т. Заборникова нуждающейся в лечении на юге СССР, перевести его на работу в г. Херсон. Заборников с семьей уехал, а я оставался, и все мои товарищи подшучивали: "Заборников не смог освободить Акопова, так Акопов освободил Заборникова от службы в Кизеле".
   Дни за днями проходили, а нас никто не вызывал на проверку. В зоне с нами были врачи, которые ждали этой проверки по году. Поэтому мы сильно нервничали, тем более обращение с нами охранников было очень грубым, можно сказать, многие из них даже не считали нас за людей. Тем не менее, в этих суровых условиях мы встречались с чуткими и отзывчивыми людьми. Приведу два примера. Начальник лагерного отделения, на территории которого был лазарет, лейтенант Карпов, как-то позвал меня и говорит: "Сейчас я сообщу вам о вашей семье, чтобы вы не волновались сильно!" Как раз это вступление вызвало у меня сильное беспокойство, так как до этого дня я абсолютно ничего не знал о семье: удалось ли ей эвакуироваться, где она теперь, живы ли мои дети, жена? Но Карпов уже подал мне открытый конверт (мы вообще не имели право на переписку!), из которого сам достал и подал мне фотографию моих детей, а затем и письмо от жены. Вот тогда я узнал, что все благополучно, они были вовремя эвакуированы в Ереван, где и находятся у моих родственников. Я несказанно обрадовался, и долго еще не мог успокоиться. Другой пример. Убедившись, что наши "проверяющие" совсем не спешат отпустить нас от себя, мы решили обратиться с жалобой к членам Полит­бюро ЦК ВКП(б), поскольку в нашем содержании в этом лагере мы видели несправедливость. Но как послать жалобу, если мы не имеем право на переписку. Сдавать лагерному начальству, признаться, мы не доверились. И вот решили просить одного из наиболее человечных охранников, который должен был ехать в Москву, опустить наше письмо в почтовый ящик в Москве. Разумеется, полной уверенности в том, что он это сделает, у нас не было, поэтому, мы решили "перестраховаться" - написать несколько писем и опустить их в почтовый ящик в Половинке и в Кизеле. Но мы не имели воз­можности приблизиться к почтовому ящику, поэтому решили обратиться к немцам Поволжья, которые работали на шахтах. Одно письмо было написано на имя Председателя Верховного Совета СССР М.И.Калинина. Это письмо было подписано всеми врачами нашей группы и отправлено через охранника, другое письмо было написано врачами-грузинами на грузинском языке на имя Сталина. Несколько пи­сем было отправлено индивидуально (я говорю, отправлено, но это неточно, не отправлено, а поручено опустить в ящик). Какое из этих писем дошло, кто был нашим "спасителем", я не могу сказать, но спустя около 10-15 дней случилось следующее.
   За мной был послан автоматчик, который сообщил, что должен сопровождать меня в Кизел, но зачем, кто это приказал, он не знал. Я быстро свернул свою работу и зашагал в Кизел, все время чувствуя за спиной дуло автомата. Охранник доставил меня в сануправление лагерей. Когда открыли дверь в комнату начальника управления, я сразу я увидел всех врачей, которые делили со мной ужасы фашистского плена. Встреча наша была обоюдно радостная, некоторые из них обратились к сидящему за письмен­ным столом человеку, как бы продолжая ранее начатый разговор, со словами: "Вот доктор Акопов, доцент, он тоже работал на шахте и дважды попал под обвал". Рядом с этим человеком сидел начальник санитар­ного управления лагерей. Я из этого заключил, что этот товарищ прибыл откуда-то свыше. Это подтвердилось после его ответа на обра­щение врачей: "Это безобразие! Даже осужденных преступников- врачей мы не разрешаем использовать на добыче угля. У нас врачей не хватает для лечения больных, а тут погнали их на добычу угля!" Я должен сказать, что как только мы вошли, конвоир, сопровождавший меня из Половинки до Кизеля, стоял у дверей. Вдруг заметив его, сидящий во главе собрания обратился к нему:
   - А вы что тут делаете?
   - Я охраняю его, - ответил тот.
   - Вы можете быть свободным, - сказал сидящий у стола.
   - Но я отвечаю за него, - резонно ответил мой автоматчик, - дайте мне расписку за него, тогда я уйду.
   Получив такую расписку, конвоир ушел. Разговор продолжался.
   Оказалось, что у письменного стола сидел представитель Молотовского областного НКВД. После разъяснения, что нас незаконно исполь­зовали на работе в шахтах, затянули проверку и т.д., он заключил:
   - Ну, что ж, товарищи! (это впервые назвали нас товарищами!) Вы считае­тесь проверенными и свободными решать свои вопросы, идти куда хотите.
  -- Куда идти? - вдруг вырвалось у нескольких товарищей,
  -- А куда хотите, вы свободные люди, делайте то, что вам надо!
   Я получил справку из управления спецлагеря НКВД СССР 0302 от 30-ХII 1944 г. за N II-I7: "Выдана настоящая Акопову Ивану Эмануиловичу в том, что он прошел спецпроверку в спецлагере N 0302 НКВД СССР по Списку Смерш N 71. Справка выдана для представления в ОК. Начальник управления спецлагеря N 0302 Аксенов. Нач-к УРО ст. лейте­нант г/б Калягин" Печать.
   Пользуясь информацией, полученной мною в письме, тайно врученном мне лейтенантом - начальником лагерного отделения Карповым, я заявил:
   - Кто куда, а я на почту! У меня еще есть несколько рублей, я дам телеграмму домой. Мы все вышли, чтобы пойти, "кто, куда хочет", но в кори­доре меня встретил работник политотдела и пригласил зайти к начальнику управления лагерей Аксенову. Я зашел к нему. Он вышел навстречу, поздравил меня с окончанием проверки и спросил:
   - Ну что, вы думаете о восстановлении в рядах партии?
   - Конечно, думаю, - ответил я ему.
   - Тогда садитесь и пишите заявление.
   - Вы хотите, чтобы я сейчас написал? - спросил я.
   - А зачем тянуть? - ответил он.
   - Я не собираюсь тянуть, но сначала дам телеграмму домой, вернусь и сейчас жe напишу это заявление.
   Мы вышли из управления и все пошли на почту, дали телеграмму домой и вернулись в управление, где я составил заявление о восстанов­лении меня в рядах партии. В этом заявлении я написал военную обстановку, в которой оказался в плену, о моей подпольной антифашистской организации в военнопленных лагерях. Здесь же, в политуправлении, мне дали заполнить анке­ту, в которой было 24 страницы. Там были такие вопросы, на которые трудно было мне ответить, будучи оторванным от дома. Например, там был вопрос: "Девичья фамилия матери вашей жены". Откуда мне было помнить ответ на такой вопрос! Я так и написал: не знаю! После заполнения этой анкеты я понял, что меня хотят оставить в кадрах этого управления в качестве врача, на что, конечно, я согласия не дал.
   К вечеру мы все, "проверенные" бывшие "контингенты", отправились по своим лагерным отделениям или по "зонам", пока наш дом был здесь. Придя домой, я застал телеграмму от жены, в которой говорилось, что она собирается выехать ко мне в Половинку! Эта новость скорее напугала меня, чем обрадовала. Я сейчас же ответил, чтобы она не приезжала, что я получу новое назначение. Я боялся, что она не представляет суровость нашего климата и трудностей вообще. Но мои товарищи, узнав, что я дал телеграмму, чтобы она не приехала, страшно удивились: "Кто же так поступает? Вместо того, чтобы приветствовать ее приезд, ты не одобряешь ее решения?" Через несколько дней я получил новую телеграмму: "Выехала, встречай!"
   Мне уже ничего не оставалось, как готовиться к встрече. Я должен сказать, что все время за последние два-три месяца, состояние моего здоровья было неудовлетворительным: у меня появилась нервная экзема ки­стей. Несмотря на лечение, она сильно осложнилась новыми процессами: лимфангаитом и лимфаденитом. Пальцы на обеих руках так сильно вспухли, что я не мог их согнуть. Это трудно представить, если не ска­зать, что я не мог застегивать и отстегивать пуговицы на брюках и на ру­башке, с трудом держал ложку, так как пальцы не гнулись. Температура тела вечерами поднималась до 37-38 градусов и выше.
   Подошел день встречи жены. Мой друг Исмаил еще не был проверен, но работал ординатором туберкулезного лазарета, начальником которого был назначен я. Гоги, кажется, был на операции (во всяком слу­чае, он почему-то не смог отправиться на вокзал для встречи моей же­ны). У меня была повышена температура и чувствовал я себя неважно. Но мне одному пришлось отправиться на вокзал, который находился, как уже писал, где-то внизу, в ущелье. Я стоял в полушубке, шапке и в рукавицах и ждал, когда прибудет поезд, но он появился как-то неожи­данно. Я рассматривал каждый проходящий мимо меня вагон, но она оказа­лась в тамбуре самого последнего вагона. Поезд уже сильно замедлил ход, и я успел рассмотреть, что у жены было несколько крупных мест багажа. Это меня не только удивило, но даже напугало. Ведь yжe годы, как все мое "имущество" помещалось в рюкзаке, а тут два чемодана, два или три тюка. Что мне делать с ними вообще и как их нести теперь? Ведь здесь нет никаких носильщиков. С таким переживанием я подошел к жене, попытался поднять вещи, хотя пальцы почти не гнулись. Но тут, на наше счастье, вдруг появилась подвода и мальчик лет 15-16, который тоже приехал на вокзал встречать своих. Я подошел, попросил его взять наши вещи, и он охотно согласился. Больше того, пригласил нас сесть на подводу, и мы подъехали к дому, где я снял квартиру. Вечером этого же дня и на второй день в лагерном отделении, в общежитии, где жили мои товарищи, где недавно я жил сам, был устроен большой "прием" или "бан­кет" в связи с приездом жены. В ее вещах, которые так напу­гали меня, оказалось очень много продуктов (мяса, пирожков, разных кексов, немного вина, очень много чеснока, лука и т. д.). Наш "банкет" прошел на славу: у всех настроение было приподнятое, жену мою хвалили за "героический поступок", называли ее "княгиней Волконской наших дней" и т.д. На второй день я заметил, что срок пропуска жены на проезд уже истекает. Я сильно волновался, а жена моя не придавала этому серьезного значения. А ведь время было военное, ездили по железной дороге только по пропускам, и билеты выдавались лишь после предъявления их. Надо было продлить срок пропуска. Мы зашли в отделение НКВД, чтобы прод­лить срок пропуска. Нам предложили подождать (вероятно, чтобы позвонить в лаготделение, узнать сведения обо мне). Пока мы ждали в коридоре, к нам подошел какой-то высокий тощий старик, который работал в этом здании уборщиком. Он прежде всего спросил: "Вы армяне?"
   Узнав, что мы армяне, стал рассказывать о своем горе. Оказалось, он из Крыма. Два его сына на фронте, сам он в период оккупа­ции Крыма немцами партизанил. К нему зашел приехавший с фронта солдат передать привет от сына. Когда шли расспросы и задушевная беседа, вдруг ворвались неизвестные офицеры НКВД и объявили, что в течение двух часов он должен соб­раться и уехать в ссылку. Куда, за что? - его вопросы остались без от­вета. Посадили его и жену-старушку в машину и отправили на Север. Но самое трагическое для него случилось, когда вдруг (я уже не помню дета­лей) его жену отправили куда-то в другое место, он не знал ее адреса, а его - в Половинку! Этот рассказ произвел на нас тяжелое впечатление. Мы посоветовали ему рассказать все, что он рассказал нам, начальнику отделения НКВД, он поможет разыскать жену, а там и сыны появятся с фронта, все кончится хорошо - утешали мы старика. Наконец, вызвали мою жену в какую-то комнату и продлили ее пропуск. Ввиду того, что еще до ее приезда был решен вопрос о моем выезде в Молотов для клинического лечения, мы решили просить руководство разрешить вые­хать для лечения не в Молотов, а в Ростов-на-Дону, где я буду у своих, в привычных мне условиях. Такое разрешение мне дали, но выезд через Москву в то время не разрешался вообще. Между тем я очень хотел заехать в Москву, чтобы благоприятно решить вопрос о моей работе, а главное, о восстановлении меня в партии.
   В связи с отправкой меня на лечение в Ростов-на-Дону, в управлении произвели со мной расчет, выдали продовольственный аттестат, но не дали денежного аттестата. В то время я не придал большого значения этому, а меня уговаривали, что денежный аттестат и не нужен: я ведь недолго буду на лечении... Лишь позже я стал понимать, что это было сделано умышленно, чтобы я вернулся, как они считали, на свое "постоянное место службы". Получив расчет, попрощавшись с товарищами, с которыми я делил свои невзгоды, погрузил вещи (теперь у меня они были!), мы с женой отправились на вокзал. Там она стала меня уговаривать попросить билет на Ростов через Москву, а я возражал: зачем просить, когда не разрешается ехать через Москву, все равно откажут. Но она, грубо го­воря, настолько прожужжала мне уши, что, подав литер на проезд, я попросил кассиршу выписать билет на Ростов через Москву, а сам ожидал, что сейчас она отчитает меня, мол, знаете ведь, что через Москву нельзя. И вдруг вижу: кассирша молча оформляет мне билет через Москву.
   Как видно из сохранившейся справки Сануправления спецлагеря N 0302 от 30 декабря 1944 года за N 70/21, выданной моей жене Чолахян А.А., она сопровождала "больного мужа Акопова И.Э., н-ка туберкулезного спецлагеря 0302 НКВД, до г. Ростова-на-Дону, просьба оказать содействие во время нахождения в пути по ЖД".
  

Москва, госпиталь N 5010

   Пока не садились в поезд, я все время думал, что обнаружат мой незаконный билет через Москву, но все обошлось благополучно. Прибыл поезд, мы сели в офицерский вагон. По дороге на Москву у меня, как и у других офицеров, медсестры стали мерить температуру тела. Дали градус­ник и мне, он показал 38®С. Соседи по купе советовали мне сейчас же сбить температуру, пока сестра не увидела, иначе высадят на ближайшей станции. Я встряхнул градусник, он теперь показывал 36,7®, сестра записала, и мы поехали дальше без приключений.
   В Москве меня приняли в эвакогоспиталь 5010 на Сокольниках. (Фото N18). Там я находился 50 дней, страшно надоело: выздоровления еще не было, но я спешил скорее реабилитироваться, хотел выписаться в распоряжение Санупра РККА, но это мне не удалось. Я хотел скорее вернуться в ряды армии и отправиться на фронт, но это тоже не удалось. Как видно из справки эвакогоспиталя 5010 от 27 февраля 1945 года, "военврач III ранга Акопов Иван Эмануилович нахо­дился на лечении в эвакогоспитале 5010 с 12.1.45 по 27.II.45 г. по поводу микробной экземы кистей рук, левосторонней подмышечного лимфаденита. Направляется в распоряжение Главного Управления НКВД, с представлением отдыха при части на пятнадцать суток. Явка третьего марта 1945 г. Пом. нач. Э.Г. 5010 по Мед.части Халецкая", печать ЭГ 5010.
   Делать было нечего, я явился в Главное управление НКВД даже на день раньше времени. Прежде всего, явился в санчасть, где мне сделали перевязку и выдали справку, в которой сказано, что "т. Акопов И.Э. нуждается в перевяз­ках после произведенной операции. Выдано для представления по месту работы. Нач. по санчасти Управления НКВД по РО. 2 марта 1945 г. Подпись Рубинсон" Печать.
   3-го февраля я явился в Главное управление лагерей НКВД СССР, на площади Дзержинского. Здесь меня приняли в высшей степени чутко и заботливо, ознакомившись со справкой госпиталя, стали расспрашивать меня о семье, месте работы, состояния здоровья. Женщины этого управления позаботились подыскать мне место службы поближе к семье (к Еревану). Они же составили заявление от моего имени (мои пальцы все еще не повиновались), зашли к комиссару госбезопасности Шитикову и уговорили его принять меня. Я нему, не подняв головы, он спросил:
   - Где вы работали до войны? - Я ответил. Он вновь обратился ко мне:
   - А где ваша семья теперь? - Я объяснил ему. Наконец, он задал главный вопрос:
   - Что же вы просите? - Ответ на этот вопрос был подготовлен теми же женщинами, которые оказали мне исключительное сочувствие. Они сказали, что в системе управления лагерей МВД СССР имеется лагерь такого же типа, как и в Половинке, - в Ткибули Грузинской ССР, недалеко от Кутаиси, и там имеется вакантная единица врача, на которую я могу претендовать. Поэтому я просил Шитикова направить меня вместо Половинки в Ткибули, где мне подходит климат и где поблизости (в Ереване) находится моя семья. Это все было написано в моем заявлении, и когда я повторил просьбу, он посмотрел вниз, так и не подняв головы, промолвил "хорошо" и поставил резолюцию. Когда я вышел от Шитикова, все кинулись ко мне узнать, что он мне сказал. Выпи­сали мне литер на проезд до Ткибули, но денег не смогли дать, так как я был без денежного аттестата. Женщины были очень озабочены, но я им сказал, что у меня есть деньги, которые оставила мне жена при посещении лагеря 0302, где я работал. В "запасе" была также моя двоюродная сестра Ада Артемовна, которая в то время занимала пост заведующей карточным бюро железно­дорожного района Москвы. Я не стал ее тревожить, она лишь проводила меня, снабдив огромным количеством еды.
   В Ткибули я решил ехать кружным путем - через Баку на Ереван, а оттуда в Тбилиси - Кутаиси - Ткибули. Надо ли объяснять, как я рвался попасть в Ереван, где жила моя семья, мои дети, которых я не видел с начала войны. Тем более, что и перед войной я долго находился в Москве, а, прибыв оттуда после защиты диссертации, сразу же уехал в Дагестан, оттуда в Ростов-на-Дону и на фронт. Короче говоря, не видел своих детей больше трех лет! На Ереванском вокзале я увидел жену и детей в полном благополучии. Младший сын Алик с нетерпением хотел узнать, сколько я убил немцев. Радости нашей не было границ.
   Я не заметил, как прошли три дня моего "попутного" пребывания в семье, как выехал в Тбилиси, где встретился со старшей дочерью Зинаиды Артемовны и ее доброго мужа - Карапета, а также их детей и выехал по железной дороге в Ткибули. На станции Кутаиси мне нужно было ждать два часа для пересадки на поезд, отправляющийся на Ткибули. Я сидел в офицерском зале и читал газету, как заметил милиционера, который несколько раз крутился вокруг меня и, наконец, обратился ко мне с вопросом: "Что у Вас в чемодане?" Я ему объяснил, предложил документы, но он хотел во что бы то ни стало обыскать мои вещи. Я запротестовал и потребовал, чтобы осмотр вещей проводил только военный комендант. Меня потащили к нему и потребовали открыть чемодан, все время переговариваясь между собой по-грузински. Мой поезд прибыл, когда я открыл чемодан и показал свои больше чем скромные пожитки, после чего едва добежал, чтобы на ходу сесть в поезд. По-видимому, видя мою фронтовую форму, эти молодчики решили, что у меня могут быть ценные вещи. С таким ужасным осадком я отъезжал из Кутаиси.
   Еще засветло я прибыл в управление Ткибульского лагеря, зашел к начальнику, грузину, лет сорока, предъявил ему документы о назначении на вакантную должность врача. Он принял меня исключительно любезно, проявив при этом большой такт и чуткость, но сказал, что у него нет ни одного вакантного места для врача. Откуда они (намекая на канцелярию комиссара госбезопасности Шитикова) это взяли?
   - Ну, что ж, если у Вас нет вакантной должности, то я прошу откоманди­ровать меня обратно к тов. Шитикову, в Москву, пусть он решит мой вопрос.
   На это начальник лагерного управления ответил:
   - Но очень торопиться с этим делом не будем, пока я вызову начальника санчасти лагуправления, вы познакомитесь с ним, а там посмотрим, когда вам ехать обратно. Через некоторое время в кабинет заходит начсанчасти, который, увидев меня, удивляется и обнимает.
   - Как, разве Вы знакомы? - спросил начальник лагеря.
   - Не только знаком, но я учился у Ивана Эмануиловича, сказал начсанчасти и предложил:
  -- Может, лучше было послать вас на ВКК райвоенкомата, демобили­зовать из армии по состоянию здоровья, чтобы получить возможность вернуться в Краснодар?
   Конечно, я согласился, но в райвоенкомате ска­зали, что консультанта армии они не могут комиссовать и отправили в Тбилиси на ВЭК. Вот ее заключение:
   "ВЭК САНО ХОЗУ НКВД Груз.ССР. Выписка из медакта N 943. АКОПОВ Н.Э., год рождения 1906. Вновь поступающий. Направлен в ОК НКГБ-НКВД цель направления - вновь оформленный в качестве врача управления спец. лагерей. Заключение ВЭК: врач управ. спец. лагерей годен по излечению ст.119 приказ 102, 413, 648. Диагноз подострая экзема обеих кистей рук. 5/IV-1945 г. Председатель ВЭК подпись. Секретарь подпись. Печать".
   С этой справкой я вернулся в Ткибули. Начальник лагеря прочел и возмутился: "Годен по излечению...", а когда это "излечение", не знаете? А я знаю? Что это за заклю­чение, я спрашиваю? Ну, да ладно, если так, то я отпускаю вас в Ереван к семье, когда наступит "излечение", вернетесь". К большой радости семьи я прибыл в Ереван, но, к сожалению, там было плохо поставлено отоваривание продуктов - пайка военнослужащих, к тому же, как уже говорил, я не имел денежного аттестата (его оста­вили в Половинке, в залог, чтобы вернулся!), то есть, я был без зарплаты, фактически на иждивении семьи. Чтобы выйти из этого положе­ния я должен был вернуться в Половинку начальником своего туберкулезного лазарета.
   Эти трудности "разрешились" неожиданно: Армянский республиканский военкомат вызвал меня и сообщил, что ВЭК НКВД не имел права комиссовать меня, поскольку я был консультантом армии. Поэтому меня отпра­вили на ВКК Тбилисского военного округа. Явившись туда, я зашел в отдел кадров, где, проверив мои документы и побеседовав со мной, предложили "не­много посидеть". Человек, который беседовал со мной, куда-то ушел, а вернув­шись, повел меня в какой-то кабинет, где за большим письменным столом си­дел какой-то начальник средних лет. После разговора со мной он спросил:
   - А как вы посмотрели бы на то, если бы вас назначили на должность терапевта-токсиколога армии (кажется 38-й) в Ереване или же в санупре Тбилисского военного округа. И в том, и в другом случае Вам будет предоставлена квартира и все условия для работы.
   Конечно, я был сог­ласен и очень доволен таким назначением, так как это устраивало меня и семью - и материально, и морально. Кончились бы все мои трудности. Тог да он сказал:
   - В таком случае мы пошлем Вас на ВКК округа, где Вы должны стараться показаться годным к воинской службе.
   Я "старался" показаться здоровым и прошел почти всех специалистов, но последний, дерматолог, заметил кисти моих рук, стал рассматривать их и спросил:
   - А это что у Вас?
   - Да ничего, это я болел экземой, но теперь она прошла...
   - Нет, не прошла еще! - воскликнул он. - Вам надо еще полечиться в санатории.
   В общем зак­лючении комиссии было сказано: "Годен, после двухмесячного лечения на курорте"... Разумеется, это тоже было для меня неплохо.
   Когда я явился в сануправление Тбилисского военного округа и предъявил решение ВКК округа, там остались довольными, но сказали, что мне нужно подождать приезда из Москвы какого-то ответственного товарища. Все время нахождения в Тбилиси я жил у Зинаиды Артемовны (родной сестры Ады Артемовны), дождался этого неизвестного начальствующего лица, который не видел меня, но заочно решил, что моя кандидатура не подходит по причине того, что я был в плену... Каковы были формальные мотивы, то есть, как было записано в отказе о назначении меня на должность и вообще была ли такая запись или моя кандидатура была отклонена лишь устно, я не помню. По-видимому, я действительно тогда поехал в Ткибули, так как у меня сохранилась справка нач.финотдела лагеря 205 НКВД лейтенанта Шаповалова от 29 апреля 1945 г., в которой говорится, что "зарплата за апрель Финансовым отделом лагеря НКВД N 205 не выдана, ввиду того, что тов. Акопов в штат управления лагеря N 205 не был зачислен".
   Мое физическое и моральное состояние, как и материальное положение в те дни подробно и строго последовательно изложено в моей жалобе на имя начальника санитарного управления Тбилисского военного округа, написанной в г. Тбилиси 27 апреля 1945 года.
   Решение моего вопроса было передано республиканскому военкомату Арм.ССР. Я вернулся в Ереван, где ВКК республиканского военкомата 17 мая 1945 г. на основании ст.102 гр.3 приказа НКО N 336-42 признала меня негодным к воинской службе со снятием с учета. Эти данные позднее были зафиксированы в военном билете N 3042901, выданном Багишамальским РВК I7-I2-47 г. в Самарканде. Там же на вопрос о плене работник PBK записал: "Бежал самовольно из лагеря без освобождения".
   История моего пребывания в плену, моя антифашист­ская работа, организация побегов, бегство, прохождение спецпроверки, зачисление на воинскую службу и демобилизация получили отражение в документах, представленных в партийные органы для восстановления в рядах ВКП(б); они будут рассмотрены особо. Эти документы, составленные 50-55 лет тому назад, естественно, бо­лее точно передают даты, чем я могу сделать по памяти. Вот эти даты.
   22 июня 1941 года я прибыл в г. Ростов-на-Дону, в штаб СКВО и полу­чил направление в санотдел 19-й армии на работу в качестве консультанта терапевта-токсиколога. 2 октября 1941 г. наша армия (и некоторые другие армии) попали в окружение. В боях по выходу из окружения 12 октября я был ранен в нижнюю треть правой голени с разрушением большеберцовой кости. 13 октября в шести километрах западнее Вязьми был контужен взры­вом авиабомбы и в тот же день захвачен в немецко-фашистский плен.
   За время пребывания в плену был в нескольких лагерях на территории Польши. 26 июля 1944 г. бежал из последнего лагеря, находившегося на террито­рии г. Санок. 2 августа, то есть через 8 дней, перешел линию фронта и присоединился к своим войскам. 6 августа явился на СВ 38-й армии 1-го Украинского фронта. С 20 сентября был в спецлагере N 0302, где после прохождения спецпроверки 7 декабря I944 г. был зачислен на работу начальником туберкулезного отделения центрального лазарета. 17 мая 1945 г., после Победы, был демобилизован из армии по болезни.
  

Демобилизация из армии. Курорты Джермук и Арзни

   Поездки в Тбилиси, в Закфронт, или, как уже стали называть, в Тбилис­ский военный округ ничего не дали для окончательного определения моего положения. Я был направлен в распоряжение Армянского республиканского военкомата, оставаясь на положении больного военнослужащего... до выздо­ровления, для чего требовалось, прежде всего, вывести меня из состояния стресса, а этого нельзя было добиться, пока не определено мое положе­ние. Таким образом, я находился в каком-то заколдованном круге.
   7 мая 1945 г. я был вызван на заседание ВКК Армянского республикан­ского военкомата. При рассмотрении моего дела возникли споры. Известный хирург Еолян, член ВКК (если не председатель) говорил, что хотя я по сос­тоянию здоровья подхожу под ст.102 приказа НКО, т.е. должен быть демобилизован со снятием с учета, но такого работника (консультанта армии) мы не можем демобилизовать из армии. В связи с тем, что некоторые члены ВКК отсутствовали на заседании, было решено отложить этот вопрос на следующее заседание, назначенное на 17 мая 1945 года.
   9 мая 1945 года наступил долгожданный Всемирно-исторический день Победы над немецко-фашистской Германией. В Ереване, столице Советской Армении, как и во всей стране, народ ликовал: прямо на улицы выносили столы с напитками, пили, угощали про­хожих, пели, танцевали, целовались со знакомыми и незнакомыми, как верующие на пасху. Несказанно радовалась и наша семья, ведь трудно было представить большего счастья, чем окончание войны! Я был уверен, что теперь мой вопрос решится на ВКК положительно. Однако профессор Еолян, видимо, из самых лучших побуждений, вновь стал говорить, что освобождать из армии такие кадры нехорошо. Но он остался в меньшинстве, и я был демобилизован со снятием с учета по ст.102-й приказа НКО. После этого я сразу обратился в Министерство здравоохранения Армянской ССР и был принят министром, ростовским армянином Тер-Гевондяном, который, познакомившись со мной, сказал, что Армения нуждается в таких работниках, поэтому мне нужно закрепиться в Ереване на постоянной работе. Узнав мое состояние здоровья, и о том, что я в прошлом, до войны, работал на курортах, он официально направил меня к министру социального обеспечения Галстяну для назначения главным врачом курорта Джермук, где открывался санаторий для инвалидов Отечественной войны.
   В отличие от интеллигентного, чуткого и тактичного Тер-Гевондяна министр Галстян принял меня странно: взяв путевку минздрава, он долго рассматривал ее и, наконец, вымолвил:
   - Послушайте, Вы армянин?
   - Да, конечно.
   - Почему же вы Акопов, а не Акопян? - спросил Галстян.
   - Фамилию я себе не выбирал и не изменял: мой отец был Акоповым и я Акопов. Но разве это имеет отношение к работе?
   Он был несколько смущен и переменил тему разговора:
   - Хорошо, на курорт Джермук отправляется автомашина. Поезжайте, познакомьтесь с курортом, а через пару дней вернетесь, тогда и оформим вас на работу. Я попрощался с ним и вышел. На второй день уехал на курорт Джермук, который находился высоко в горах, в 220 км к юго-востоку от Еревана. В то время туда вела "самодельная" дорога, проходящая через ущелья, над пропастями, через речку "Арпа". Словом, дорога трудная, требующая боль­шой осторожности водителя и даже риска. (Фото N19).
   На курорте почти никого не было. Сезон начинался с 1 июня. На месте выяснил, что здание санатория и подсобные помещения не электрифицированы, хотя в нескольких метрах, во дворе, стоял столб, до которого было про­ведено электричество из миниатюрной электростанции, стоящей на быстротекущей горной речушке, которая не замерзала даже в сильные морозы. Я ознако­мился с плато, на котором стоит санаторий инвалидов войны, непосредственно над ущельем где протекает речка "Арпа", которую в перспективе планируется направить через тун­нель в озеро Севан, с целью его пополнения. В Джермуке всюду альпий­ская растительность, божественные пейзажи, ласкающие взор, но на пути широкого использования этих природных богатств, минеральных источников, превосхо­дящих по химическому составу и дебету воды Карловых Вар, стоит бездорожье, крутые подъемы, оторванность от баз снабжения и культурных центров. Через пару дней я вернулся в Ереван на той же машине, зашел к Галстяну, рассказал о своих впечатлениях, выразил недовольство отсутствием электрического света в санатории. Галстян сказал, что электро­монтеры требуют большие суммы: две курортные путевки и 25 000 рублей только за работу, при том, что все необходимые материалы уже заготовлены министерством. Предвидя большие трудности при работе с небольшими керосиновыми лампами, я сказал, что сам проведу элек­тричество в санатории и подсобных помещениях, чем вызвал его крайнее удивление:
   - Вы, главный врач, будете работать за монтера? А разве удобно это?
   - А почему неудобно? Наоборот, это удобно тем, что к приезду больных - инвалидов Отечественной войны, у нас будет электрическое освещение, - сказал я.
   - А сколько потребуете Вы с нас, если монтеры потребовали 25 000 и две путевки - спросил он.
   - Я ничего не потребую, за исключением инструментов и оборудования, необходимых для такой работы.
   - Ну, что же, начинайте работу, мы вас не обидим, но делайте так, чтобы не очень афишировать, что главный врач занялся монтерским делом, это все же неудобно!
   Я взял своего 15-ти летнего сына и выехал в Джермук. В это время там находился лишь механик Володя - русский парень, выросший в Армении, прекрасно говоривший по-армянски, женившийся на курорте на русской деву­шке и окончательно обосновавшийся здесь. Кроме Володи в это время здесь уже находился директор курорта, старый большевик Шакар Хачатрян, который был без ума от радости, что в санатории будет электрическое освещение.
   Мы приступили к работе. С инструментами было плохо: кое-что я получил у Володи, но не было лестниц для работы на высоких стенах и потолках санатория, приходилось ставить стол на стол, а сверху еще ставить табуретку. Помощником моим был мой сын Вилик, но он, естественно, не мог поддерживать оба стола и табуретку. Дело усложнялось тем, что здоровье мое еще было неважным, давал еще знать длительный голод в лагерях (немецких и советском) - кружилась голова. Наблюдая за моей работой, Шакар Хачатрян заметил, что наше питание с сыном очень скудное и сухое, поэтому решил подкрепить нас продуктами, выдавая нам сливочное масло, брынзу (но главное - по килограмму меду ежедневно, который мы полностью съедали - В.И.). Как было договорено с министром соцобеспечения, из кухни санатория мне должны были отпустить один бесплатный обед, но в таком объеме, чтобы хватило всем членам семьи. Однако в данное время санаторий еще не работал, поэтому Шакар Хачатрян стал отпускать нам сливочное масло, мед, сыр, брынзу в количествах, вполне достаточных для нашего удовлетворения. Наш аппетит был исклю­чительным, но "снабжение" Шакара не отставало от него. К концу мая мы закончили работу, провели свет в 64 помещениях.
   Во время нашей работы произошли два случая, которые остались в моей памяти. Однажды, когда я находился под потолком с проводами в руках, вошла медсестра Анаида - высокая "гранддама", которая прихо­дилась нашей семье дальней родственницей (жена дяди моей матери), но ее я видел впервые. Она подняла голову вверх и "нежно" спросила:
   - Уважаемый главный врач, можно вам задать один вопрос?
   - Задавайте
   - Где вы получили медицинское образование?
   - Как где, разумеется, в медицинском институте!
   - Но где находился этот медицинский институт?
   - В Краснодаре, это Кубанский медицинский институт.
   - Вот видите: я так и знала, что вы кончили в России, так как наши врачи, окончившие в Армении, ни за что не станут заниматься такой рабо­той, как вы.
   - Не станут, потому что не умеют!
   - Нет, - сказала она, - они считают такую работу недостойной для врача!
   - Было бы недостойно для врача начинать работу санатория при жалких керосиновых лампах; думаю, что Вы согласитесь со мной?
   Анаида подтвердила, что будет радостно, когда над ущельем Арпа зальется электрический свет.
   Из воспоминаний В.И.Акопова. К тете Анаид из Еревана иногда приезжал 16-летний сын Рубен, с которым я познакомился и гулял по скалам и ущельям. Интересно, что оставался он на день-два и уезжал. В первый его приезд произошел необычный инцидент - пропали подаренные американской благотворительной организацией санаторию инвалидов войны комплект из пальто, костюма и туфли, которые выдавались отдыхающим на время пребывания. Они были добротными, новыми, черного цвета и стоили на рынке очень дорого. Все только об этом и говорили, была вызвана милиция из ближайшего райцентра. В последующем я заметил, что пропажи совпадали с кратким пребыванием Рубена и наши разговоры сводились к обсуждению этого события. В третий приезд Рубен в ущелье вытащил большой камень, под которым в мешке было свернуто пальто. Несмотря на то, что он неоднократно вел со мной полуоткровенные беседы, я был потрясен и сказал, что надо немедленно вернуть пальто. Рубен засмеялся и назвал меня дураком, он сказал, что в Ереване есть знакомый который покупает эти вещи и предложил мне войти в их компанию. Когда я не согласился и сказал, что расскажу отцу, он вначале пригрозил, а затем терпеливо разъяснил, что будут судить не его (несовершеннолетнего), а его мать и достанется моему отцу, как руководителю и ее родственнику. Я оставил его, поднялся к санаторию, уединился и подавлено рассуждал, как быть. К тому времени уехал единственный рейсовый автобус и с ним Рубен. Отец перед сном заметил мое состояние, спросил, в чем дело, и я ему все рассказал. Надо сказать, что он тоже был не только возмущен, но и растерян. Следствием было то, что он решил рассказать об этом тете Анаид. Честнейшая, добрая и наивная тетя, потрясенная совершенно неожиданной для нее вестью, упала в обморок и слегла с сердечной недостаточностью. Придя в себя, она стала просить отца, что найдет пути не только предотвратить дальнейшие кражи, но и вернет, что было украдено. На другой день она неожиданно уволилась и уехала. Больше краж не было, Рубена я больше не видел, а после нашего отъезда, уже в Самарканде, через пару лет из письма родных мы узнали, что Рубен осужден за квартирную кражу.
   Другой случай. Я находился на столбе, во дворе санатория и уже под­ключал санаторий к электрическому току, получаемому от микроэлектро­станции. Это было днем. Вдруг вижу, бежит ко мне один из работников санатория, чтобы предупредить, что санаторий посетит секретарь ЦК КПА тов. Григорян, чтобы я не сказал, что я врач... Таким образом, и Галстян, считал такую работу для врача... позором! Григорян прошелся по санаторию и двору, объяснения давал ему Галстян. Я лишь сверху смотрел на гостя.
   В первые дни после поступления больных в санаторий, приехал к нам первый секретарь ЦК компартии Армении Григорий Арутюнян. Ему отвели правительственную комнату, а на утро он вызвал меня и со мной обошел санаторий, подробно расспрашивая о том, что требуется для коренного улучшения. Я ответил, что главный недостаток курорта Джермук - это бездорожье. Нужно устранить его постройкой аэродрома на плато, непосредственной возвышенности у санатория, куда могли бы больных доставлять на небольших самолетах и второе - построить дорогу Ереван-Джермук. Первое мое предложение я обосновал тем, что на больших грузовых машинах неудобно доставлять больных, так как дорога из Еревана в Джермук настолько плоха, что 220 км. пути машина преодолевает за 10-12 часов, а некоторые рейсы так затягиваются, что больные попадают на место лишь на второй день. Что касается возвращения больных после лечения, то на этих маши­нах они теряют все, что приобрели для своего здоровья в Джермуке, так как дорога слишком мучительна. Но я, конечно, не сказал ему все подробности этого пути: как шофера на свои "студебеккерах" сверх нормы больных везут в Ереван 10-12 баранов, за что они получают в "дар" одного барана. Ни Хачатрян, ни тем более я, ничего не могли сделать с ними! Зато один из шоферов имел в Ереване пятикомнатную, а второй - трехкомнатную квартиру, а я - главный врач санатория - жил в одной подвальной комнате по ул. Абовян, которая была выделена моей семье по наряду эвакуированной семьи. Но Арутюняна не уди­вило мое предложение о строительстве аэродрома, хотя до меня никто об этом не говорил. Зато очень удивила постановка вопроса о строительстве дороги, когда он услышал выражение "акционерное общество".
   - Как, - спросил он, - вы представляете себе это "акционерное общество"?
   - Я имею ввиду государственную организацию: сейчас каждое министерство тратит большие деньги, перебрасывая своих рабочих и служащих на курортное лечение. А если мы соберем с каждого министерства и ве­домства определенные суммы денег, в счет будущих санаторных путевок, то дорогу сможем устроить. Итак, я предлагал организовать государ­ственное акционерное общество. Через несколько лет мое первое предло­жение было осуществлено: в Джермук доставляли больных лишь за один час! Были установлены систематические рейсы Ереван-Джермук. Но этот курорт был строго сезонным, он закрывался в конце августа. Спустя несколько лет, я вновь побывал на этом курорте. Там было выстроено несколько многоэтажных санаториев, со всеми современными удобствами, с новым ванным зданием, подсобными предприятиями и т.д.
   Встреча с секретарем ЦК компартии Арутюняном, хотя я встречался с ним в первый и последний раз, оставила хорошее впечатление. Его приезд сам по себе говорил о его чуткости к людям - инвалидам Отечественной войны, во-вторых, только приехав на курорт, он подробно вникал в его нужды, в частности, подробно беседовал с больными, расспрашивал их, как к ним относятся врачи и другой персонал курорта. Нужно сказать, что Арутюнян пользовался большим авторитетом в Армении. Я слышал от очень многих местных армян похвалы в его адрес. Они с гордостью говорили: "Наш Григорий шинарар" (Григорий-строитель).
   В конце моей работы в Джермуке, к нам на курорт приехали Председа­тель Верховного Совета Армянский ССР Мацак Папьян и генерал-лейтенант Мартиросян - один из полководцев, участвовавших в освобождении Праги от немецко-фашистских захватчиков (помню: в первое время после войны его портрет крупным планом, снятый вместе с Бенешем - президентом Чехословакии того времени - красовался на выставке одной из центральных фотогра­фий г. Еревана). Они должны были вот-вот появиться на курорте. Хачатрян Шакар уже неоднократно предлагал мне бросить работу и идти встречать их, но я никак не кончал осмотр вновь прибывших больных, поэтому все оттягивал время. На противоположной от нас стороне ущелья стали стрелять, но я все продолжал прием больных. Наконец, Шакар Хачатрян потащил меня из кабинета. Мы начали спускаться вниз, как тут же, вблизи санатория, встретили поднимающихся к санаторию Папьяна, Мартиросяна и его дочь 14-15 лет. Директор курорта Шакар Хачатрян выступил вперед и приветствовал гостей:
   - Добро пожаловать, дорогие гости, мы с главным врачом рады видеть вас у себя... - Но речь Хачатряна была прервана Папьяном:
   - Вижу, вижу, как Вы встречаете нас с главным врачом, вышли нам навстречу, когда мы уже входим в санаторий!
   - Извините тов. Папьян, я был на приеме вновь прибывших больных, не мог их оставить, - стал я объяснять причину позднего нашего выхода на встречу.
   - Их не мог оставить, решил оставить нас - самим искать дорогу, - ответил Папьян, смеясь, и добавил: - ну да ладно, пошли...
   Все время нашего диалога генерал Мартиросян лишь улыбался, не проронив ни слова. За разговором незаметно подошли к правительствен­ной комнате (точнее, к двум комнатам). Наши гости добрались до нас мок­рыми и, нужно сказать, еле добрались. Многочисленные сопровождавшие их машины застряли в пути, до подхода в наше ущелье, прорвалась лишь машина наших гостей "Виллис". В связи с этим Папьян обратился ко мне с прось­бой как-нибудь обсудить их. Я предложил им костюмы из склада, пока высушится их одежда, но он засмеялся: "Да у вас не будет одежды мо­его размера!". И, действительно, мы убедились, что одежды и обуви на размер Папьяна, у нас нет.
   Мацак Папьян был человеком громадного роста, широкоплечий, говорил громким голосом, с некоторым юмором. Пока сушилась одежда Папьяна (Мартиросяна и его дочь одели в санаторные костюмы), мы вызвали нашу кухарку и попросили приготовить им еду. Никаких напитков в санатории не было. Я предложил "по сто граммов фронтовых": развел спирт пополам с водой и поставил в графине на стол. Хачатрян поднял тост за дорогих гостей. Выпили по сто граммов водки и пообедали очень скромно. Мы с Хачатряном вышли, смущаясь, оставив их отдыхать.
   Утром рано я встал и начал принимать вновь прибывших больных, осмотр которых не смог завершить накануне, так как другие врачи болели, и я остался один. Только что успел закончить осмотр вновь при­бывших и собирался принимать повторных больных, как пришли за мной от Папьяна, который просил меня зайти к ним. К этому времени уже успели подъехать все сопровождавшие руководители районов: председатели райис­полкомов, секретари райкомов и другие, которые, конечно, приехали не с пустыми руками, то бишь, не с пустыми машинами, а везли с собой дары своих районов - персики, абрикосы, виноград разных сортов, а также продукты - баранину, брынзу, сыр и, конечно, спиртные напитки..
   Придя на банкет, я увидел покрытый белой скатертью, длинный, исключительно богато накрытый стол. Здесь были изысканные напитки, в том числе коньяки, не только ар­мянские, но и французские, сардины и другие деликатесы, и не только отечественные, но и итальянские, французские и другие. Здесь были закуски, какие раньше мне не приходилось видеть. Обеденные блюда состояли из шашлыков, плова, голубцов и т.д., и т.п. Папьян поднялся с рюмкой коньяка и предложил выпить за здоровье гордости армянского народа генерал-лейтенанта Мартиросяна. Этот тост поддержали, выпили за Мартиросяна. Тут Папьян заметил, что медсестра Анаида, которая помогала накрывать стол, не пьет. Он обратился к ней со словами:
   - Вы, что, не хотите выпить за генерала Мартиросяна?! - Анаида сильно покраснела, но сказала:
   - Вы простите меня, я никогда не пила коньяк, я боюсь пить...
   - Тогда пейте вино, какое хотите, - сказал Папьян, наполнив ей бокал с вином.
   - Но, я и вино не пью, - промолвила Анаида робко.
   - Но, нет! За здоровье генерала Мартиросяна нельзя не пить, - заклю­чил Папьян, подав бокал Анаиде. Мне показалось, что Мартиросян чувствовал себя неловко. Анаида, приняв бокал, слегка пригубила его и закашлялась. Ее оставили в покое. Обед продолжался. Я сидел как на иголках, так как много больных ждали у моего кабинета. Я попросил разрешения у Папьяна удалиться, поблагодарив за обед и напомнив, что участвовал в произнесенных тостах. Но Папьян заявил:
   - Мы так не отпустим вас. Мы должны выпить за ваше здоровье!
   Я понял, что, к сожалению, скоро мне не удастся уйти, хотя больные ждали меня. Пришлось еще 15-20 минут сидеть "на иголках", пока, наконец, мне разрешили по­кинуть компанию. Кабинет мой находился рядом с правительственным особня­ком. Поэтому я не потратил времени на переход. Больные ждали меня, но я не слышал ропота: по-видимому, они понимали, что мое отсутствие не зависело от меня. Я принял всего нескольких больных, как вновь прислали за мной. Решил сделать наиболее важные назначения и лишь после этого посетить наших высокопоставленных гостей. За мной пришел еще один "гонец", но я уже выходил. Окончив прием больных, во дворе увидел машины, готовые в путь. Меня пригласили в одну из них, и наш "караван" двинулся в сторону невысоких гор, возвышающихся над курор­том. Ехали 10-12 км. и остановились у большого родника, ключи которого образовывали ручей шириной около метра и глубиной 50-60 см. У этого родника развернули дорогие ковры с напитками и разными изысканными яствами. Пока мы осу­ществляли свой "пир", какие-то люди, приехавшие из Еревана, устроили "фейерверк", взрывая в упомянутом ручье какие-то шашки: высоко в небо поднимались разноцветные ракеты и водяная пыль, образуя красивую радугу. Не только хозяином, организатором, но и душою этого пира был сам Папьян. Во время этого веселья заметили вдали от нас крестьянина, ко­торый следовал в какое-то село. Папьян предложил нагнать его и приг­ласить от его имени к столу, Кто-то сел на коня и помчался по направле­нию пешехода. Его привели к "столу", выпили за его здоровье, накормили и лишь после этого отпустили продолжать свой путь. На протяжении всего времени "пира" как в санатории, так и у родни­ка, генерал Мартиросян вел себя в высшей степени скромно, мало говорил, на тосты отшучивался, благодарил.
   На третий день Мартиросян предпринял со мной большую прогулку по курорту и окрестностям. Я уже знал, что сестра Мартиросяна является женой полковника Акопяна, с которым я познакомился в Седлецком лагере военнопленных. В последние месяцы Акопян находился в каком-то лагере в Азер­байджане и домой не являлся. Из беседы с Мартиросяном я понял, что и он осведомлен о том, что мы встречались с Акопяном в плену. Поэтому он очень подробно спра­шивал об условиях плена в немецко-фашистских лагерях и, особенно, о моей встрече с Акопяном. Генерал был в высшей степени сдержан, свое мнение не проявлял, но все же я понял, что жестокое обращение с бывшими военноплен­ными им не поддерживается. Я должен сказать, что всякий, побывавший не в канцеляриях, а в непосредственной близости с передовым краем фронта, хорошо знает, что никто не застрахован от попадания в плен, особенно при ранении. Говорят, последний патрон надо оставить для себя, чтобы не попасть в плен. А, по-моему, и последний патрон нужно послать по назначению - врагу, иначе, покончив с собой, ты помогаешь врагу: у него будет на одного врага меньше и на один патрон больше... Естественно, Мартиросян интересовался полковником Акопяном, и я рассказал, что знал, в основном о нашей короткой встрече с ним и группой генералов, от которых Акопян был послан ко мне.
   В этот же день, под вечер, Папьян и Мартиросян с дочерью попрощались с нами и начали спускаться в ущелье, направляясь домой. Мы с директором ку­рорта Хачатряном провожали их. Папьян сказал мне, что на курорте все очень довольны мною, поблагодарил, как он сказал, за "старание", и сказал, что мне надо остаться в Армении на постоянное жительство, добавив, что "такие работники очень нужны в Армении". Как раз этого я и ждал, чтобы сказать ему о критическом положении с квартирой моей семьи, что семья была вселена на площадь прокурора, работавшего в районном центре, где он и проживал семьей, но имевшего квар­тиру в городе, где из трех полуподвальных комнат моей семье была предоставлена одна, как эвакуированным. При этом прокурор, в связи с окончанием войны, подал в суд, чтобы высе­лить мою семью. Но я ничего этого я не успел произнести, как Папьян испуганно изрек: "Ай, балам, что хотите, просите, но не квартиру! Когда просят квартиру, у меня ноги трясутся!" Он подробно рассказал о ряде несчастных случаев, связанных с квартирами, в том числе и у военнослужащих. В тот период о жилищном строительстве думали мало. Тут я заметил Папьяну, что один из наших шоферов имеет в Ереване пять комнат, а другой - три, я же и моя жена - учительница двух школ - живем с семьей в одной комнате, принадлежащей другому! Как я могу в таких условиях оставаться в Армении? Упоминание о квартире резко испортило настроение Папьяна. Еще раз я встретился с ним спустя время у него дома, куда были приглашены моя жена, которая в то время преподавала в артиллерийской школе N 17 и я, поскольку работал начальником санчасти этой школы, а, может быть, вследствие прежнего знакомства. В этой же артшколе учились два сына Папьяна, вот он и устроил вечер, с приглашением работников этой школы. В общем, о Папьяне у меня остались неплохие воспоминания как о человеке. Вкратце его можно характеризовать как простого, "демократичного", добродушного, но вряд ли его можно было назвать "интеллектуалом". О нем рассказывали, что он был вначале бригадиром, затем председателем колхоза и как-то за высокие показатели был вызван в Москву на прием правительства. Он резко выделялся среди приглашенных огромным ростом и массой. Гости подходили к принимающим их руководителям и пожимали им руки. Якобы Папьян пожал руку одному из них, а тот от боли скривился, что заметил Сталин, и как только Папьян подошел к нему, поспешил первым пожать руку, что вызвало смех. После такого знакомства, при отличных производственных показате­лях, было решено выдвинуть Мацака Папьяна на высокий пост Председателя Президиума Верховного Совета Армянской ССР. Действительно ли было что-то похожее на эту легенду, я не знаю. В радиусе 10-12 километров от санатория Джермук было безлюдно: разбросанные села, голодающее вследствие войны население. Когда открыли санаторий инвалидов Отечественной войны, в сезон 1945 года, вокруг кухни санатория всегда было много малень­ких детей, с большими животами, отечным лицом, то есть, с типичными безбелковыми отеками - пеллагрой в разной степени развития. Наша кухарка, уже пожилая, лет 70-ти женщина разгоняла их безжалостно, хотя я несколько раз строго предупредил кормить их остатками пищи в котлах, да и в тарелках (если они были!), но она не была заинтересована лишиться этих остатков, так как кормила свинью... Но однажды с ней был крутой разговор, в который вмешался наш добрый Шакар Хачатрян, и мы ее серьезно предупре­дили, что в случае повторения грубого обращения с голодающими детьми, она будет уволена с работы. Это возымело свое действие, да и времена уже менялись, таких детей становилось все меньше и меньше.
   Как я уже говорил, в санатории работали три врача: Чолахян Тамара (дальняя родственница моей жены), фронтовичка, недавно демобилизованная из Красной Армии, второй врач (фамилию запамятовал) также был демобилизованным из армии инвалидом войны и я. Если даже не болели врачи, все равно работы было много, но так как часто болели, то, в лучшем случае, работали два врача, и мне приходилось работать не только как глав­ному врачу, но и как лечащему. Однажды мои больные предложили мне сделать "экскурсию" в ближайшее селение. Я еще не окончил прием, как ворвались мои друзья и вытащили меня, уговорив больных зайти на прием с утра. Среди больных были жены и прочие родст­венники "власть имущих", о чем я не знал. Одна из женщин была женой секретаря ЦК комсомола Армении. Узнав об этом, я понял, чем вызвано любезное приглашение нахага (председателя) колхоза посе­тить его дом. Когда мы приехали, шашлык из баранины был уже готов, и было много других изысканных национальных блюд, на которые нахага не поскупился. Пока подавали на стол, я обошел стены его комнаты, на которых висели разные портреты, почетные грамоты в позо­лоченых рамках. В одной из них висела "Благодарность" тов. Сталина за то, что нахага внес в Фонд обороны денежные средства не то на танк, не то на пол-танка! Это из его села шли к нам побираться голодные, опухшие, с безбелковыми отеками дети. Нахага жил как бай, да еще внес в Фонд Обороны и получил благо­дарность Сталина. А может быть, честнее было бы арестовать вора?!
   Курортное дело я очень любил (да и сейчас люблю). Мои знания помогли мне при выполнении кандидатской диссертации в Геленджике, затем во время работы на курорте Талги. Все свое время я отдавал этой работе, в результате чего появилась небольшая, первая после­военная научная работа под названием "Курорт Джермук" ("Советская медицина", 1948, 2,5, с.41-42). Несколько раз приезжал на курорт кон­сультант этого курорта профессор А.А.Мелик-Адамян, которому нравилась моя работа, и он очень хотел, чтобы я оставался в Армении и работал посезонно в Джермуке. И я очень хотел этого, но условий для этого не было. Другой профессор Ереванского мединститута невропатолог А.А.Акопян систематически приглашал меня на заседания кафедры и курортных комиссий. Когда же я попросил дать мне ка­кую-либо должность, то у него не нашлось такой возможности. Другим словами, я не получил постоянное место работы и квартиру. Поэтому, несмотря на то, что Министерство здравоохранения Армянской ССР отказывало мне в выдаче пропуска (в то время железнодорожные билеты выдавались только по пропускам), я получил пропуск в Наркомпросе (по работе в артиллерийской школе) и уехал. Это случилось несколько позже.
   Как видно из справки санатория инвалидов Отечественной войны Джермук за N 103 от 21 декабря 1945 года, я работал там в должности главного врача с 25 мая по 21 декабря 1945 года (справка подписана т. Хачатряном, заверена печатью санатория). Справки помогают восстановить в памяти даты и события.
   Из другой справки, выданной Ереванской спецартшколой N17 16 июля 1946 года за N03-23, подписанной начальником спецартшколы тов. Оганяном и секретарем Гонян, видно, что с 22 декабря 1945 г. по 15 июля 1946 г. я работал в качестве начальника санчасти и освобожден в связи с избранием зав. кафедрой Самаркандского мединститута (там же сказано, что работал добросовестно, проявлял исключитель­ную заботливость по отношению к учащимся, принимал активное участие в общественной жизни). Из другой справки, выданной курортом Арзни Курортного управления Минздрава Армянской ССР от 14 июля 1946 г. за N 10-2, подписанной главврачом Агаджаняном, видно, что я работал на этом курорте с 24 января 1946 г. по 15 июля 1946 г. зав. кардиологичес­ким отделением и был освобожден ввиду вызова Самарканд­ского мединститута, куда был избран на должность зав. кафедрой фармакологии.

Самаркандский медицинский институт

   В конце 1945 года я случайно узнал, что в Ереване имеется специальный магазин, который снабжает пайками ученых, включительно кандидатов меди­цинских наук. Я получил такое разрешение на эти пайки, и материальное положение семьи резко улучшилось. Немного позже было объявлено положение о том, что научные работники, работающие в институтах, будут получать зарплату, примерно в 4 -5 раз больше, чем практические работники. Я сделал запрос в Москву: распространяется ли это постановление на работников науки, находящихся на курортной или другой практической работе, если они ведут научное исследование. Мне ответили, что нет, не распространяется. Мне стало обидно: почему я должен получать в несколько раз меньше? За годы войны не только я, но и семья моя пострадала сильно: дети почти никогда не наедались досыта. Благодаря 5000 рублям, полученных от министерства соцобеспечения, долги, накопленные семей, были ликвидированы, но зарплаты нашей (моей и жены) едва хватало на такую жизнь. Никаких других источ­ников существования у нас не было, в мое отсутствие жена работала в двух и даже трех школах, чтобы кормить детей, а ее упрекали, что она поступает неправильно, надо работать только на полставки, а на дому иметь уроки. Но мы были не так воспитаны, чтобы заниматься частной практикой, а приспособиться к жизни как-то надо было. Поэтому и возникали, например, такие "оригинальные" открытия, как из супа сделать лепешку. Когда мы работали и жили в Ереван­ской спецартшколе, нам отпускали два обеда, притом посуду наполняли щедро. Так вот, моя жена ухитрялась выпаривать часть обеда до густоты, затем добавляла совсем немного муки (иногда кукурузной) и делала лепешки. Тогда они казались нам даже вкусными!
   Учитывая эти трудности, несмотря на мое еще не вполне восстановлен­ное здоровье, я решил идти на работу в институт (если, конечно, возьмут), хотя прекрасно понимал, что там во много раз более напряженная работа. Я написал письмо в Министерство здравоохранения СССР и получил ответ. Как видно из письма начальника Главного управления учебными заведе­ниями Министерства здравоохранения СССР за N 2I3-31-4 от 2 апреля 1946 г. "о вакантных кафедрах фармакологии, что таковые имеются в Красноярском, Челябинском, Самаркандском и Сталинабадском мединститутах. При согласии занять одну из указанных кафедр вышлите документы..." Мы посоветовались в семье и решили, что ехать в холодные края нам нельзя: мы не одеты для этого сколько-нибудь удовлетворительно, к тому же не привыкли к холодному климату, Сталинабад (Душанбе) уж очень далеко от Москвы, хотя и Самарканд не близок, но другого выбора не было, и мы остановились на Самарканде. Но главная причина выбора - это советы самаркандцев, моих испытанных пленом друзей доцента мединститута Н.А.Мирзояна и врача из кишлака Челек, что под Самаркандом, Исмаила Ибрагимова. Они красочно описывали экзотику, упирали на дешевизну продуктов, особенно овощей, обещали всяческую поддержку.
   Каждый день у нас в семье был разговор о Самарканде, ждали вызова, когда он пришел, мы решили как-то это отметить. За столом, как всегда, было "не густо", младший сын, которому было тогда шесть лет, не наелся, ему дали еще кусочек, а надо бы два или три. Тогда я ему сказал: "Потерпи немного, вот поедем в Самарканд, там будет хлеба, мяса фруктов - сколько хочешь!" "А разве так бывает?" - удивился мой Алик.
   Как раз к моему отъезду уезжал также мой помощник по санчасти Ереванской артиллерийской школы, мой друг по подполью в Варшавском и Скробовском лагерях, военфельдшер Афанасий Петрович Зайцев. Он ехал в Воронеж, где проживал брат его погибшей в Бресте жены. Мы были в счастливы ехать вместе, да еще в мягком вагоне! В Ростове-на-Дону мы сделали остановку, погостили у родителей моей жены, а затем поехали дальше. В Воронеже я попрощался с Афанасием Петровичем.
   В Среднюю Азию я ехал впервые. Как только минули рус­ские земли, передо мной открывались пейзажи, не знакомые мне. Через вагонное окно я разглядывал непривычные глазу поля, тутовые деревья, которые были лишены листьев, арыки, по которым поступает живительная влага на высохшую от палящего солнца землю, людей, с одеждой которых был знаком лишь по живописи Востока, и т. д. Ташкентский вокзал не произвел особого впечатления, он был более чем скромным для столицы Средней Азии и Узбекистана. Наконец, на пятые сутки (от Москвы), Самарканд, я выхожу на вокзале, никто меня не встречает, еду к моему фронтовому другу, тогда еще доценту, Николаю Александровичу Мирзояну. Несколько дней пришлось прожить у сестры его жены, пока мне предоставили квартиру. А пока, легко позавтракав, мы пошли в институт, кото­рый находился в двух кварталах от его дома. Я представился директору института Рауфу Абдуллаевичу Абдуллаеву. Он принял меня с восточной вежливостью, расспросил, как ехал, не устал ли в дороге, как настро­ение и т. д. Я поблагодарил его, в свою очередь, расспросив о Самарканде, самаркандцах, мединституте. Когда взаимные приветствия были завершены, Абдуллаев поднялся и повел меня на кафедру фармакологии, которая находилась на 2 этаже того же здания и занимала 4 комнаты: в двух из них размещались кое-какое имущество и кабинет заведующего, а в двух других проводились занятия. Во время блокады Ленин­града Военно-медицинская академия временно находилась в Самарканде, и ее преподаватели по совместительству преподавали фармако­логию в Самаркандском мединституте. Несколько месяцев замещал должность зав. кафедрой ленинградский профессор фармаколог Григорий Артемович Медникян, но, как только Ленинград был освобожден, уехал. После него до моего приезда кафедрой фармакологии Самаркандского мединститута по совместительству руководил Хаким Раимович Фархади, зав. кафедрой патфизиологии, далекие предки которого, по его словам, были иранцами. Его кафедра размещалась рядом с кафедрой фармакологии. Это был очень интересный и эрудированный человек, но, к сожалению, очень болезненный, поэтому часто пропускал лекции на собственной кафедре и, тем более, на кафедре фармакологии. Поэтому в 1944/45 учебном году студентам мало пришлось слушать лекций по фармакологии. Моему приезду Хаким Раимович был очень рад, принял меня исключительно тепло. Его кабинет находился рядом с моим, проходя мимо, он часто заглядывал ко мне или просил меня зайти к нему, подолгу рассказывал забавные истории в восточном стиле, медленно попивая зеленый чай из пиалы. Чай готовила и подавала его ассистент и жена Мариам Каримовна. Иногда, после долгой беседы, вдруг Хаким Раимович говорил: "Ну, что мамочка, может, пойдем домой?" И они уходили. Но часто состо­яние его резко ухудшалось, и тогда он не приходил на работу по две-три недели.
   У меня на кафедре не было ассистентов. На мое беспокойство проректор по учебной и научной работе, зав. кафедрой госпитальной терапии профес­сор Тигран Сергеевич Мнацаканов не реагировал. "Не беспокойтесь, - говорил он, - у нас еще много времени, после нес­кольких дней занятий в сентябре студентов возьмут на хлопкоуборочную кампанию, а это займет не меньше двух месяцев!" Я все же не мог представить, как можно начать учебный год, если в августе нет ни одного ассистента?! На фармакологию идти не хотели: не "хлебная кафедра", говорили врачи, полушутя. Но в первых числах сентября заявилась на кафедру несколько эксцентричная, бойкая полная женщина, врач по специальности, и предло­жила свои услуги. Это была Мухамедьянова, татарка по национальности. Ее сестра работала кожно-венерологом в областном диспансере. Я вынужден был согласиться на эту кандидатуру, так как очень боялся остаться без ассистентов.
   Как-то сидел я в своем кабинете, из окна которой видны были плоские крыши рыночных лавок, находящихся прямо рядом со зданием, в котором по­мещались мы. Я любовался "экзотикой" - густо растущими на крышах ярко красными маками, как вдруг постучали в дверь. В дверях показалась высокая стройная женщина, которая робко спросила:
   - Правда, что вы нуждаетесь в ассистентах?
   - Да правда, а кто претендует на такое место?
   - Я хотела поступить к вам на работу, правда, я не фармаколог, но думала подготовиться к такой работе, если вы согласитесь взять меня на эту должность.
   - А где вы работали до сих пор? - спросил я.
   - Я врач, недавно демобилизована из Красной Армии, все время была на фронте, находилась на "ленинградском пятачке", была ранена.
   Я обрадовался ее появлению. Судя по разговору и манере держаться, я считал, что она интеллигентна. По национальности русская, но выросла в Узбекистане (в Марах) и хорошо владела также узбекским языком. Это как раз то, что нам нужно. Это была Валентина Алексеевна Коновалова. Я сказал, что согласен взять ее на работу ассистентом, но она должна подготовиться к практи­ческим занятиям. Я подобрал ей соответствующую литературу, освободил от каких бы то ни было работ и предложил усиленно заниматься основами фармакологии. Она была усидчива и прилежна, было видно, что она быстро осваивает наш предмет. Я уже знал, что к началу нового учебного года у нас есть один "твердый" ассистент. И не ошибся.
   В зимние месяцы 1947 года я был в Ташкенте, куда в это время приехал только что демобилизованный из армии мой друг Исмаил Ибрагимович Ибрагимов. Он уже устроился работать в лесной школе врачом. Я уговаривал его приехать к нам ассистентом, но он отказался, несмотря на тo, что от Самарканда всего 40 км. до его родины - Челека, откуда он был мобилизован в армию. Но спустя несколько месяцев Ибрагимов сам приехал в Самарканд и попросил принять его ассистентом по фармакологии. Я зашел к проректору Т.С.Мнацаканову, секретарю партийной организации Караеву и директору Абдуллаеву, рассказал им об Исмаиле Ибрагимовиче, нашем совместном пребывании в фашистском плену и бегству из него. Они дали согласие на зачисление Ибрагимова на должность ассистента. К этому времени Мухамедьянова была отчислена. Несколько позже я узнал, что ассистент кафедры нормальной физиологии, бывший лаборант кафедры нормальной физиологии Кубмединститута Евгения Александровна Белявская была сокращена по штату кафедры. Зная ее как экспериментатора хорошей школы (Александра Ивановича Смирнова, ученика И.П.Павлова), я пригласил ее к нам на кафедру ассистентом. После этого "проблема" ассистентов была разрешена. Правда, ничто не бывает вечно, но об этом несколько позже.
   Передо мной стал вопрос об организации научной работы на кафедре. Я принадлежал к школе профессоров Кубмединститута П.П.Авророва и А.И.Смирнова, у которых учился еще в студенческие годы. Я решил заняться докторской диссертацией, но встал вопрос: кто будет моим шефом. В Самаркандском мединституте не было соответствующих специалистов, ко­торые могли бы хотя бы частично помочь мне в разработке темы научной работы. Будучи в Ташкенте, в Химфарминституте, я случайно прочел текст телеграммы с поздравлением с днем рождения ростовского профессора Ивана Сергеевича Цитовича - ученика И.П.Павлова, который от физиологии перешел к фармакологии, стал крупным специалистом в этой области. В Ростове-на-Дону, он возглавлял институт промышленной токсикологии и заведовал кафедрой фармакологии Ростовского мединститута. Я с ним был хорошо знаком, но когда из Еревана я поехал в Самарканд, в Ростове мне сказали, что Цитович умер...
   Тогда я решил заняться фармакологическими исследованиями местной тематики. Как раз в это время приехал в Самарканд из Ташкента профессор-химик Абид Садыкович Садыков, который предложил мне провести фармакологическое изучение нового алкалоида хлоргидрата афиллина, открытого его учителем академи­ком Ореховым, но еще не исследованного фармакологически. Я охотно взял у Садыкова про­бирку с препаратом, которого было не более 2-2,5 грамма, что, конечно, очень мало для фармакологического изучения. При внутривенном введении растворов этого алкалоида было отмечено кардиотропное действие. В.А.Коноваловой было поручено проверить общее действие рас­творов афиллина на подвижность, дыхание и нервную передачу у лягушки. Несмотря на консультации, у Валентины Алексеевны ничего не получалось, она была недовольна препаратом, а я объяснял ей, что это алкалоид, кото­рый должен быть фармакологически активным, но она не видела перспективы в работе. Тогда я предупредил, что начну исследования сам, а результаты будем считать совместными. Она была довольна таким решением. При введении препарата в задний лимфатический мешок лягушки, я заметил у живот­ного какой-то ступор, обездвиживание, напомнившее мне такое состояние при введении растворов кокаина (мои студенческие опыты у А.И.Смирнова). Тогда я решил идти на проверку влияния афиллина на нервно-мышечный препарат. Классические опыты показали, что препарат снижает эту прово­димость. Тогда освободив седалищный нерв от окружающих тканей, я обмотал его ваткой, смоченной в растворе хлоргидрата афиллина, то же самое сделал со второй, контрольной лапкой, но вместо афиллина, ватку смочил в физиоло­гическом растворе хлорида натрия. Пропустив ток по кон­трольной лапке установил время рефлекса. То же самое сделал с опытной лапкой и выяснил, что время рефлекса очень сильно замедлено. Валентина Алексеевна все еще сомневалась в полученном результате. Тогда я инфиль­трировал раствор хлоргидрата афиллина в кожу шеи большой собаки, затем при помощи хирургического пинцета начал наносить болевое раздражение, на которое собака не реагировала совершенно. Стоило это же раздражение наносить вне пределов инфильтрации раствора хлоргидрата афиллина, как собака рванулась, зарычала и чуть не укусила меня. Опыты показали, что хлоргидрат афиллина обладает местно-анестезирующим действием на инфильтрированную область кожи животного. Установив ориентировоч­ные результаты изучения препарата, мы составили подробную программу различных исследований - на токсичность препарата, на сравнительное с новокаином действие на различных животных, на продолжительность анестезирующего действия, на различные виды анестезии и т.д.
   Эти наши работы были опубликованы в ряде центральных журналов, доложены на различных республиканских и всесоюзных научных конферен­циях. О наших работах стали писать различные газеты. Наш эксперимен­тальный материал был подтвержден в условиях клиники. В Самаркандском мединституте прошла специальная научная конференция, посвященная резуль­татам исследований местноанестезирующих свойств хлоргидрата эфиллина. При более чем 100 различных по характеру, сложности, локализации и продолжительности хирургических операциях афиллин показал себя эффек­тивным местно-обезболивающим средством, о чем было отмечено в выступлениях хирургов различных клиник. Этот препарат испытывался также при операциях удаления желудка и других, равных по тяжести операциям, при которых оперировали исключительно при анестезии афиллином, без применения каких-либо других средств. На одной, самой первой, операции на больной по поводу аппендэктомии, производимой зав. кафедрой общей хирургии Самаркандского мединститута профессора Бодулина, я присутствовал от начала до конца. Бодулин инфильтрировал ткани раствором афиллина (кажется 0,05%), затем кончиком скальпеля наносил раздражение и спрашивал больную: "Колю, Вам не больно?" Хотя это была уже методическая ошибка при испытании нового средства, но ни разу больная не жаловалась на боль на протяжении 40 минут. В момент этого испытания в операционной находилась целая группа студентов, в операционной было душно. Я, естественно, вол­новался: подтвердятся ли данные, полученные в эксперименте? Они подтвердились - как в процессе этой операции, так и многих других. Но интересно, что, как признались студенты, они все время следили не только за опера­цией, но и за мной, и отметили: "Вы сильно волновались, вспотели больше, чем больная!"
   В клинических испытаниях афиллина участвовали все хирургические клиники Самаркандского мединститута, а также онкодиспансер, где работал тогда очень тонкий хирург с большим опытом, не имевший никаких ученых степеней и званий, Цибульский - немец по национальности. Говорили, что и фамилия была не его, он взял себе фамилию жены. Он произвел много операций под афиллином и был очень доволен анестетиком.
   Но, несмотря на все это, афиллин "не прошел" - он не был разрешен к внедрению в практику. Причиной этого послужило заключение известного армейского хирурга генерал-лейтенанта профессора Николая Николаевича Еланского - зав. кафедрой хирургии 1-го Московского медицинского института. Основание для отрицательного заключения был один единствен­ный случай операции под афиллиновой анестезией, которая проводилась не им, а его ординатором, причем операция не была доведена до конца. Приехав из Самарканда в Москву, я побывал у него не на кафедре, а в Министерстве обороны СССР, он мне рассказал:
  -- Вы понимаете, только ввели Ваш препарат, а больной кричит: "Я Вам не кролик, что вы на мне делаете опыты!".
  -- Позвольте - говорю Николаю Николаевичу, - а откуда больной знал, что на нем делают опыты? Почему не сохранили в тайне применяемый с разрешения Министерства здравоохранения препарат? Ведь реакция больного могла быть психогенной!
  -- Ничего не знаю, я не могу пропустить такой препарат, - молвил Н.Н.Еланский.
   Я попросил подписать пропуск и, возмущенный, уехал в аптеку, где готовили раствор хлоргидрата афиллина, потребовал флакон с препаратом, в котором оставалось еще несколько граммов афиллина. Вернулся в Самарканд, в этот же день был у хирурга Цибуль­ского и попросил испытать хлоргидат афиллина из флакона, откуда пользовались в клинике Н.Н.Еланского. Было уже поздно, я ушел, а на второй день я вновь поспешил к Цибулъскому. Но он меня не утешил: "Да, Иван Эмануилович, действительно при введении препарат вызы­вает жжение у больного"
   Я вновь вспомнил требование моего учителя профессора П.П.Авророва: при испытаниях лекарственных средств поль­зоваться препаратом только из одной и той же склянки! А тут Абид Садыкович Садыков предоставлял препарат по 2-3 грамма! Оказалось пре­параты, предоставленные нам в последней партии (2 или 3 склянки) действительно вызывали жжение тканей при введении их. Что делать? Министерство здравоохранения и слушать не хотело нас, не то чтобы по­мочь в получении препарата, а просто заключение Н.Н.Еланского, осно­ванного лишь на одном случае, решило все. Прошли годы. В связи с готовящимся моим отъездом в Краснодар, я поручил В.А.Коноваловой провести ряд опытов с полученными от А.С.Садыкова новыми препаратами и вновь поднять вопрос о внедрении хлоргидрата афиллина в практику хирургии. Это тем более нужно было сделать, что одновременно с исследованиями хлоргидрата афиллина перед нами стала задача изучения нового алкалоида "лагохилина", полученного химиком М.М.Абрамовым.
   Нужно сказать, что с первых же положительных результатов наших научных исследований хлоргидрата афиллина, лагохилина, а также ряда других рас­тительных средств, наши работы стали освещаться на страницах областных газет "Ленинский путь" и "Ленин ёлы" и др. Кафедру нашу признали новаторской, в наш адрес появлялись поздравления, дружеские шаржи и т.п. У нас был такой большой патриотический подъем, что кафедра и ее друзья (не ого­ворился, и такие были!) осмелились обратиться с рапортом к XIX съезду нашей партии, в котором докладывали об афиллине и препаратах лагохилуса, в отношении которых специальное заседание ученого Совета института от 15 сентября 1952 года отметило, что они являются обладателями высоких кровоостанавливающих и других лечебных свойств. (Фото N22). В рапорте указывалось, что наша работа с этими препаратами позволила выдвинуть новую научную проблему: "Изыскание новых кровоостанавливающих лекарств и стабилиза­торов крови". Подписавшие этот рапорт, среди которых было все руководство института и ведущие ученые Самарканда, имеющие отношение к этой тематике, заверили партию и правительство в том, что и в дальнейшем все наши силы будут приложены на изыскание новых эффективных лекарственных средств.
   Наряду с такой радостью и подъемом была и печаль: в результате моего пребывания в фашистском плену я оказался вне рядов партии. Я не мог смириться с этим ни на один час. Поэтому буквально в день окончания спецпроверки я подал заявление о восстановлении в рядах партии. В связи с этим был собран большой материал, характеризующий меня вообще, а в условиях пребывания в немецко-фашистских лагерях - в особенности.

К возвращению в ряды КПСС

  
   12 декабря 1944 года я обратился с заявлением в парторгани­зацию управления спецлагеря N 0302, в котором просил возбудить ходатайство перед вышестоящими парторганами о восстановлении меня в рядах членов ВКП (б).
   В связи с моим назначением в Ткибули (ГССР) и временным при­командированием в распоряжение Армянского республиканского военкомата, в Ереване я жил со своей семьей. Не зная, как долго будет длиться это состояние, 1 июня 1945 г. я подал заявление в республиканский военкомат, в котором вкратце сообщил сведения о себе (службе в 19-й армии, плене, побеге из плена, прохождении спецгоспроверки) и просил возбудить ходатайство перед ПУРКА (куда были посланы материалы из управления спецлагеря N 0302) о присылке партдела в Ереван для рассмотрения.
   12 марта 1946 г. я обратился в парткомиссию политотдела Тбилисского военного округа с апелляцией, в которой сообщал, что парткомиссия политотдела Армянского республиканского военкомата своим реше­нием от 27 февраля 1946 г. отказала мне в ходатайстве и выдаче мне партийного билета. В этом решении было сказано, что "не вполне ясно обстоятельство уничтожения партбилета". Я понял, что голосовавшие за него не имеют представления о военных операциях в октябре 1941 г. в районе Вязьми и условиях пребывания в плену. Не только я, но и другие партийцы, попав в безвыходное положение, были вынуждены уничтожить партийные и прочие документы военного характера, чтобы они не достались врагу. В решении было еще много нелепостей, которые легко могли быть опровергнуты при желании. Но было ли желание? Не были приняты во внимание многочисленные показания бывших военнопленных, знавших о моей работе в антифашистском подполье.
   Своим желанием вернуться в ряды партии я не преследовал какие-то личные выгоды, но я не мог быть вне партии, которая воспитала и вырастила меня. Ведь больше половины моей жизни я состоял в ее рядах, все мои близкие были членами партии или комсомола. Я просил вернуть меня в ряды партии Ленина-Сталина, что позволит мне с большей энергией служить нашему народу.
   Прибыв 16 августа 1946 г. в Самарканд, я уже 4 сентября 1946 года, в связи с окончательным установле­нием моего постоянного местожительства и места работы, обратился в Туркестанский военный округ с просьбой запросить и рассмотреть мое партийное дело. Ответа не было. Вторичное заявление я выслал в ТУРКВО через И.И. Ибрагимова, который жил уже в Ташкенте, 2 декабря 1946 года. Я получил телеграфный вызов из Ташкента, как было сказано, вторично, на 4 декабря. Первый вызов до меня не дошел. Приказом по мединституту меня направили в командировку за свой счет. Рассмотрение моего вопроса в ПУ ТУРКВО было назначено на 18 декабря 1946 г. Я приехал из Самарканда в Ташкент, переночевал у дяди Исмаила Ибрагимовича, где он тогда жил. Утром мы с ним направились в ТУРКВО, но выпал такой большой снег, что трамваи не ходили. Мы пошли пешком, я был в туфлях, которые забивались снегом, и он быстро таял в них, превращаясь в холодную воду. С трудом, но дошли. Мне предложили немного подождать, затем вызвали на заседание. Там сидели главным образом полковники и подполковники, многие из которых воевали, что было видно из задаваемых вопросов. Мое дело было доложено одним из них добросовестно, объективно и со знанием дела. Из всего заседания и разбора моего дела было видно, что люди относятся ко мне чутко. Ни один из присутствующих не прибегал к "каверзным" вопросам, которые были так "модны" в то время, вроде того: почему так долго был в плену, почему не застрелился, когда брали в плен и т.д. Когда кончили рассматривать мое дело, я спросил: "Скажите, товарищи, какое будет Ваше решение?" - "Мы сообщим Вам, - ответили мне, - мы сделаем все возможное, что6ы решить ваш вопрос положительно".
   Этот ответ не предполагал восстановление меня в партии, а лишь намекал, что ко мне относятся благожелательно. Судя по документам, ответ пришел довольно скоро, хотя тогда ожидание мне показалось долгим. В решении парткомиссии ПУ ТУРКВО было сказано: "Считать механически выбывшим из партии". Когда спустя некоторое время я побывал в ТУРКВО и выразил мое недовольство, мне сказали прямо: "Никому так еще не писали. Обычно пишем: "исключить из партии". Я их понимал, так как была общая установка: никого не восстанавливать после пребывания в плену. Находились наивные люди, которые думали, что в плену были официальные подпольные организации, чуть ли не зарегистрированные в ЦК ВКП(б)!
   7 января 1947 г. я обратился с апелляцией в парткомиссию Политуправления Советской Армии на решение ОПК ТУРКВО от 18 дека­бря 1946 г. Она отказала мне в выдаче новых партдокументов, считая меня механически выбывшим из партии "за длительный отрыв от партии: вне партии 5 лет" (из них 2 г. 9 месяцев в плену у немцев). Это решение я посчитал несправедливым и попытался обосновать его в тексте апелляции, который привожу в сокращении.
   "...Во-первых, пребывание в плену от пленного не зависит, хотя мне и удалось сократить его побе­гом из плена. Во-вторых, по выходу из плена, я проходил спецпроверку, которая затянулась почти на 5 меся­цев и закончилась 7-ХII-44 г. (сократить сроки спецпроверки я также не мог), спустя три дня, то есть 11-ХII я подал заявление в Политотдел Управления ПФЛ N 0302 о восстановления меня в партии (в деле должны быть документы из ПУРКА и УРАЛВО, подтверждающие это). Если бы тогда, в 1944 г., сразу разобрали мое дело, то отрыв от партии был бы лишь три года, хотя и он не зависел от меня. В моем деле имелись показания 21 человека, которые были со мной в плену. Двое из них (Кудинов и Азнаурян) характеризуют меня также по 19-й армии, где я работал консультантом терапевтом-токсикологом. Они же пишут об общей обстановке нашего пленения. Но то­варищи, рассматривающие мое партдело, не раз выражали сожаление, что у меня "нет официальных документов", свидетельствующих об обстановке пленения. Но откуда они могли быть, когда все армейские органы сами оказались в плену? Сам командующий нашей армией генерал Лукин - не избежал плена! Общая обстановка на нашем участке фронта (Вязьма - Брянск в октябре 1941 года хорошо известна маршалу И.С.Коневу, который незадолго до окружения наших час­тей командовал 19-й армией. В октябре 1941 г. гарантирован от плена был только тот, кто там не находился. Тщательное знакомство с моим партделом покажет, что и в плену и после плена я не мог бы сделать больше, если бы мой партбилет был в кармане. Больше, чем я сделал, мне и не поручила бы партия: я честно прошел всю Отечественную войну и плен. И моя доля тоже имеется в чаше общей Победы над врагом! И моя кровь была в общем потоке крови, затопившем немецких захватчиков! 7-1-1947 г."
   Я был вызван на рассмотрение моего партдела в парткомиссию Политуправления Советской Армии в Москву и явился на ее заседание. Каково же было мое удивление, когда там оказалось только двое: генерал, который стоял ко мне спиной и разговаривал по телефону, и секретарь! Генерал предложил мне рассказывать, но не слушал, говорил по телефону! Нужно ли говорить, что я пал духом и положительного решения по моему делу больше не ожи­дал. Ушел страшно разочарованным, хотя ехал в Москву с большими надеждами.
   В апреле 1947 г., я получил Выписку из протокола Главного ПУ Вооруженных сил. Привожу ее полностью.
   "Парткомиссия при Главном Политуправлении Вооруженных Сил СССР. Москва, ул.Фрунзе, 1-й дом МВС СССР.
   Акопову Ивану Эмануиловичу. г.Самарканд, ул. Энгельса, 48, кв. 4 Сообщаю, что апелляция Ваша рассмотрена. Решением парткомиссии при Главном Политуправлении Вооруженных Сил СССР от 25 марта 1947 г. Вы считаетесь механически выбывшим из рядов ВКП (б). С решением можете ознакомиться в Багишамальском РК КП(б) Уз. г. Самарканда. Член Парткомиссии при Главном Политуправлении Вооружен­ных Сил, полковник подпись".
   После долгих переживаний и раздумий не удержался и 18 июня 1947 г. обратился к тов. Сталину. Приведу копию этого письма целиком (знаю, что все это скучно читать, но не могу удержаться, чтобы не рассказать, как это было!).
   "Дорогой товарищ Сталин! Я пришел к убеждению, что мириться, молчать и делаться безразличным к своей партийности я не могу. Ведь меня растила и воспитала наша партия, в рядах которой я состоял с 18-ти летнего возраста, то есть больше пол-жизни! Поэтому я решил пожаловаться на несправедливое решение и написать только Вам, ибо Вы, как никто другой, поймете меня и вынесете свое верное заключение.
   Я член ВКП(б) с 1925 года, до войны работал доцентом в Кубанском медицинском институте, принимал активное участие в партийной и совет­ской жизни и пользовался неплохим авторитетом. С первых дней Отечест­венной войны я убыл на фронт, и в районе Смоленска работал консультантом терапевтом-токсикологом 19-й Армии. Вначале все шло хорошо, но спустя 3,5 месяца случилась беда: 2 октября 1941 г. немцы прорвали нашу оборону, обошли и окружили нас, захватив все пути отступления. Участвуя в боях по выходу из окружения, 12 октября я был тяжело ранен, а 13-го еще и контужен, захвачен в плен и увезен в глубо­кий вражеский тыл (в лагеря для советских военнопленных на территории Польши). Таким образом, мне пришлось испить горькую чашу жестокого немецко-фашистского плена!
   Мог ли я избежать или преодолеть эти события? Нет, не мог! Они были неизбежны и непреодолимы не только для меня, раненого и контуженого врача, но и для многих тысяч людей, которые попали в это страш­ное "пекло"! В условиях бесчеловечно-жестокого фашистского плена, мы, чудом уцелевшие коммунисты, оторванные от Родины и изолированные от внешнего мира, в своем подавляющем большинстве, не страшась распра­вы, продолжали войну с немецкими захватчиками, остались стойкими, непокоренными бойцами нашей Родины. Мы, в истинном блоке коммунистов и беспартийных, были патриотами своей Родины, вели среди военноплен­ных антифашистскую агитационную работу, стараясь держать наших людей на высоком уровне политико-морального состояния; мы связывались с местными подпольными организациями, узнавали и распространяли в лагерях радиопередачи об истинных событиях на фронтах, разоблачали ложь фашистских агиток и т.д., и т.п. Мы, врачи, сверх того скрывали среди больных военнопленных коммунистов, политработников и лиц еврейской национальности, кому грозила опасность разоблачения и расправы. Среди больных мы держали здоровых, чтобы уберечь их от отправки в Германию или зачисления в рабочие батальоны. Мы делали все, что было в наших силах, чтобы вырваться самим и вырвать своих товарищей из фашистского плена. Нелегко было бежать из немецко-фашистских лагерей, их охрана и устройство делают это почти невозможным. Эти лагеря совершенно не напоминают те, какие мы видели на своей Родине для немецких военнопленных! И все же, после нескольких неудачных попыток, мне удалось с группой товарищей 26 июля 1944 года устроить массовый побег из Санокского лагеря советских военнопленных. Проби­раясь лесами на Восток, нам удалось дойти до г. Перемьшля, перейти фронт и присоединиться со своими войсками.
   Пока я проходил все инстанции спецпроверок (а их было шесть!), наступил декабрь 1944 года, когда мы получили возможность подать заявление о восстановлении в партии и выдаче новых партдокументов взамен уничтоженных в октябре 1941 года в окружении под Вязьмой, когда нависла опасность попадания их в руки фашистов. По независящим от меня причинам рассмотрение моего партийного дело затянулось в начале в партийной комиссии при политотделе ТУРКВО (до января 1947 г.), а затем и в парткомиссии Советской Армии (до 25 марта I947 г.), которые постановили считать меня "механически выбывшим из партии".
   Показания 21 человека, как и ряда различных партийных и советских организаций, имевшиеся в моем партделе, четко характеризуют меня до плена, в плену и после плена. Меня часто "утешают" тем, что я не один в таком положении, что можно быть и беспартийным большевиком и т. д. Но это сла­бое "утешение" - из партийного большевика превратиться в беспартийного большевика.
   Советское правительство объявило полное восстановление всех прав возвратившихся из плена. Я, будучи избранным по конкурсу, работаю заведующим кафедрой, занимаюсь научной работой, материально моя семья вполне обеспечена, но, если меня оставляют вне рядов партии, как можно это считать возвращением в нормальное состояние? Товарищи, рассматривающие мое дело, по-видимому, забыли Ваши слова о том, что судьбу коммуниста нельзя решать легко. Обращаясь к Вам, товарищ Сталин, вполне верю и жду Ва­шего справедливого решения о моей партийной судьбе. 18 апреля 1947 г., Самарканд."
   Здесь я должен особо подчеркнуть, что обращение к тов.Сталину было вполне искреннее, полное надежды. 18 августа 1947 года я получил из Комиссии Партийного контроля при ЦК ВКП (б), за N 53, письмо, в котором говорилось: "Ваша апелляция рас­сматривается на заседании Партколлегии КПЦ ЦК ВКП (б) 23 сентября 1947 года. Просим сообщить партколлегии, будете ли Вы присутствовать при рас­смотрении дела. Член партколлегии КПЦ при ЦК ВКП (б) Абрамова". Я ответил, что буду, и 23 сентября присутствовал на заседании Партколлегии, которое проходило под председательством тов. Шкирятова. Нас было много, ожидающих рассмотрения своего дела, мы находились в большой комнате, рядом с той, где проходило заседание. И когда выходил оттуда кто-нибудь, все кидались к нему с вопросом: "Ну, что сказали?" Ответы были разные, но когда человек уходил молча, остальные высказывали предположение: "Его не восстановят!".
   Когда я вошел в комнату заседания, меня встретили, как показалось, тепло (ведь до вызова партследователь докладывал суть дела), задали несколько вопросов, из которых можно было заключить сочувствие ко мне, и отпустили. Сейчас я уже забыл, что именно спрашивали, но в комнате ожидания, выслушав меня, заключили, что меня восстановили.
   Надо сказать, что задолго до заседания Партколлегии мое дело расследовал партследователь тов. Урусов. Когда он вел беседу со мной, то было видно, что он очень хорошо знаком с моим делом, в частности, с первой апелляцией, по поводу исключения из партии в 1938 году. Поэтому он начал со слов: "Ну и многострадальный вы, товарищ Акопов!" Затем приступил к выяснению подробностей дела. И поскольку теперь на партколлегии докладывал он же, я был уверен в положительном решении. Позже я слу­чайно узнал, что Урусов работает в ЦК КП(б) Узбекистана. Я написал ему письмо, как человеку, который хорошо знает мое дело, который сочувст­вовал мне. Это письмо датировано 25 мая 1950 года. Это письмо было напечатано на 9 страницах машинописи. Спустя несколько дней я получил ответ:
   "Прошу извинения, что задержал и безрезультатно посылаю Вам обратно Ваше письмо, которое адресовано на мое имя. Во-первых, моя фамилия - это совпадение с фамилией УРУСОВА - пом. члена партколлегий КПК при ЦК ВКП (б). Второе: доложить в таком виде (адресованное Урусову) тов. ИГНАТЬЕВУ - я счел неудобным, a поэтому прошу Вас с получением пере­делать заголовок и написать на депутата Верховного Совета СССР тов. С.Д. Игнатьева, и я ему доложу. С уважением к Вам - Урусов". После этих слов была еще приписка: "Тов.Акопов! Мое письмо только лично для Вас, в порядке совета".
   Письмо Урусову я написал через несколько месяцев после того, как получил новый моральный удар. На мое обращение к Сталину, которое я не рассматривал как апелляцию, от 18 апреля 1947 года я получил письмо следующего содержания:
   "Комиссия Партийного Контроля при ЦК ВКП (б), N 925/43. 23 августа 1949 г. Акопову И.Э. Самарканд, ул.Энгельса, 48 кв. 4. Решением Парт­коллегии КПК при ЦК ВКП (б) от 3 августа 1949 г. в восстановлении членом ВКП (б) Вам отказано. С решением Партколлегии можете ознакомиться в Самаркандском горкоме КП (б)Уз. Член Партколлегии КПК при ЦК ВЕЛ (б) Абрамова".
   В Самаркандском ГК дали мне прочитать это постановление. Там было записано: "Член ВКП (б) с 1925 г., был в плену с Х 1941 по VII 1944 г. - семь лет вне партии. В восстановлении в рядах партии - отказать".
   9 сентября 1949 г. я обратился к Председателю Партколлегии КПК при ЦК ВКП (б) тов. М.Ф.Шкирятову с письмом, в котором писал:
   "Дорогой тов. Шкирятов! В ответ на мое письмо вождю партии Великому Сталину о несправедливом оставлении меня вне рядов ВКП (б) только за то, что я имел несчастье, будучи раненым, в окружении, по­пасть во вражеский плен, я получил выписку из протокола заседания Партколлегии от 3 августа 1949 г., за N 925, п.43, из которой видно, что вновь отказали мне в восстановлении в рядах партии. Убедительно прошу Вас сообщить: значит ли это, что двери партии навсегда закрыты передо мной? Не могу ли я вновь вступить в ряды ВКП (б), если местные организации найдут это возможным?"
   Зав. оргтделом партийных, комсомольских и профсоюзных органов Самаркандского ГК КП (б)Уз тов. Бородянский 17 октября 1949 г. пригласил меня, дал прочитать письмо, подписанное М.Ф.Шкирятовым, в котором он писал, что я могу вновь вступить в ряды партии или апеллировать XIX съезду партии на предмет восстановления в члены ВКП(б). Я спро­сил у Бородянского:
   - А известно ли Вам, когда будет XIX съезд партии?
   - Конечно, нет - ответил он.
   - Следовательно, вопрос об апелляции отпадает. Но как я могу пода­вать в партию заново, если меня гонят из института как бывшего военнопленного, попирая совет­ские законы, каждый год объявляют на мою должность конкурс, как на вакантную. Поэтому и этот пункт нереальный.
   Нужно сказать, что Бородянский принял меня очень тепло и сочувс­твенно. Оказалось много общего в наших биографиях, что сделало нашу беседу какой-то товарищеской. Как уже было сказано выше, кафедра фармакологии Самаркандского мединститута, имея некоторые успехи в области научной работы, нашла возможным рапортовать 26 сентября 1952 года XIX-му съезду партии Ленина-Сталина. Этот рапорт был подписан 14-ю сотрудниками, в том числе директором Самаркандского мединститута, секретарем парторганизации, некоторыми другими учеными. (Фото N20).
   Продолжая борьбу за справедливость, я сильно надеялся, что XIX съезд партии восстановит меня в рядах BKП(б), иначе зачем аппарату ЦК было представлять мое письмо Сталину, как мою апелляцию. Однако в мае 1953 года я потерпел новое разочарование: получил письмо сле­дующего содержания:
   " N 108/8 15 мая 1953 г. Акопову Ивану Эмануиловичу. Адрес: г. Самарканд, ул.Энгельса, дом 48. Ваше заявление XIХ партсъезду рассмотрено. Решение Комитета Партийного Контроля при ЦК КПСС от 8 /IX-1953 г. послано для ознакомления Вас в Самаркандский горком КП (б) Узбекистана. Председатель Комитета Партийного Контроля при ЦК ВКП (б) М.Шкирятов".
   В Самаркандском ГК я прочел выписку из указанного решения. В ней было записано: "ввиду того, что проверить поведение в плену не пред­ставляется возможным и более одиннадцати лет вне партии, - в просьбе отказать".
   Горькая обида щемила мою душу. Казалось, все и навсегда решено не в мою пользу. И все же я не пал духом, надеялся, даже был уверен, что рано или поздно правда победит! Решив продолжать борьбу за свою реабилитацию и восстановление в рядах партии, я, естественно, обращался к членам партии (и беспартийным!) и организациям, знавшим меня до войны, во время войны, в плену и в послевоенное время. Подавляю­щее большинство людей, несмотря на определенный риск попасть в немилость за поддержку побывавшего в плену, смело давали хорошие отзывы. Но даже среди друзей находились такие, кто старался уйти от участия в моем деле, уклонить­ся от свидетельских показаний, отмолчаться. Одним из них оказался хирург, бывший работник Самаркандского мединститута профессор Бодулин, перехавший к тому времени в Ставрополь. На мою просьбу написать, каким он знает меня по совместной paботе (а он неоднократно испытывал мои препараты), Бодулин написал восторженные слова о моих исследованиях и докторской диссертации, которая еще не была защищена, но существу просьбы выразился так: "О восстановлении в рядах партии ничего определенного сказать не могу, так как Вашего дела не знал. Одно могу Вам сказать: дело у Вас, видимо, затянулось и, если ситуация сложная, - стоит ли нервы трепать? Не лучше ли остаться беспартийным большевиком, какой Вы и есть". Хотя ситуация действительно была сложная, но я всегда чув­ствовал себя не беспартийным, а партийным большевиком!
   Я только не понимал (и до сих пор так и не понял), зачем нужно было письмо на имя Сталина считать апелляцией, рассматривать на Партколлегии КПК при ЦК ВКП(б), а затем отказывать в восстановлении в партии? Тем более непонятно, как можно было рапорт XIX партсъезду превратить в апелляцию, когда там нет ни слова о моем партийном деле, когда этот рапорт подписан 14-ю людьми, в том числе ректором и секретарем парторганизации Самаркандского мединститута, а также некоторыми работниками других институтов? Поэтому, когда 22 октября 1952 года я получил извещение, что мое "заявление на имя XIX съезда ВКП (б) получено и будет рассмотрено", я воспрял духом, но, как оказалось, преждевременно: мне вновь отказали в восстановлении в партии, мотивируя тем, что 7, а позже уже 11 лет я был вне партии.
   Среди документов, имевшихся в моем деле перед рассмотрением Комиссией ХIX съезда, была характеристика "треугольника" Самаркандского мединститута, в которой дана высокая оценка моей научной, педагогической и организаторской деятельности, а также идейно-политического уровня и эрудиции.
   Подобных характеристик было немало. Были и свидетельские показа­ния лиц, знавших меня в военное время. Однако важно то, что после отклонения моей просьбы о восстановлении меня в рядах партии, отношение ко мне со стороны руководства института резко ухудшилось. Особенно "свирепствовал" против меня и, в еще большей степени против Исмаила Ибрагимовича Ибрагимова, ассистента руководимой мною кафедры и доцента кафедры терапии Николая Александровича Мирзояна, - зав.кафедрой марксизма-ленинизма Сурен Месропович Захаров. Хотя по своей должности, он не имел никакого отношения к администрации, однако грубо администрировал в институте. Однажды в своем администрировании он зашел так далеко, что вызвал меня к себе, на кафедру марксизма-ленинизма, и говорит: "Слушай, Иван Эмануилович, мы проведем сокращение штатов по твоей кафедре, сократим твоего ассистента Ибрагимова. Но ты не бой­ся, вместо ассистентской должности дадим тебе доцентскую..."
   - Но на каком основании вы сократите Ибрагимова? - спрашивал я его.
   - Он был в плену, - спокойно отвечает Захаров.
   - Но ведь и я был в плену, - говорю ему.
   - Ты - другое дело, у тебя документы в порядке...
   - Но почему у Ибрагимова документы не в порядке? Откуда это ты взял? Я сам могу свидетельствовать о его безукоризненном политическом поведении в плену.
   Он пытается что-то возразить, но я в заключение говорю ему:
   - Николай Александрович Мирзоян у меня не работает, поэтому о нем я говорить не могу, но, если вы сократите Исмаила Ибрагимовича Ибрагимова, то я обращусь в ЦК и добьюсь привлечения вас к ответственности. - Я не успел это сказать, как Сурен Месропович схватился за живот и стал истерически хохотать.
   - Вот насмешил ты меня, давно так не смеялся!
   - Но, не забудь, - сказал я ему, - смеется тот, кто смеется последним!
   С этими словами я оставил кабинет Захарова. Я прекрасно понимал, что дирекция Самаркандского мединститута не сама взялась "разогнать" бывших пленных. Я знал, что эту ''установку" давал им сам зав. орготделом Самаркандского Обкома КП (б) Уз. Емельянов (фактически, по большому счету, это была установка ЦК КПСС - правящей в СССР партии и потому победить ее было невозможно. - В.И.), но ни на Захарова, ни на Емельянова формально мы не могли жаловаться. Самаркандский ГК КП(б)Уз., как и областные газеты, неоднократно доказали свою моральную поддержку нашей кафедре, как новаторской. 7 сентября 1949 г. я написал официальное письмо Самар­кандскому обкому КП(б)Уз тов. Емельянову, в котором указал, что только пребывание в плену не может быть мотивом к увольнению с работы т.т. Ибрагимова и Мирзояна, что в плену было много людей, в том числе Герой Советского Союза генерал-лейтенант Карбышев. Для подозрения, что трое бывших военнопленных работают в одном институте, нет ника­ких оснований, в нашей стране нет никаких законов или инструкций, ограничивающих права бывших военнопленных. Советское правительство официально разъяснило, что все репатрианты, особенно бывшие военнопленные, восстанавливаются во всех правах, а пребывание в плену засчитывается в стаж службы в Советской Армии (см. газ. "Известия" от 23 октября 1946 г.).
   Я не ожидал ответа от Емельянова, и его не последовало. Дело в том, что на закрытом партсобрании мединститута, где я отсутствовал, Емельянов обвинил организацию в терпимом отношении ко мне и другим военнопленным в институте. Коммунисты не поддержали такое мнение. Мой аспирант Махмуд Мансуров выступил и отметил положительное влияние, оказываемое мною на коллектив сотрудников, мою роль в успехах кафедры. Емельянов, сидевший в президиуме, бросил реплику Мансурову: "Вы находитесь под влиянием Акопова", но Мансуров парировал эту реплику. От этого, конечно, не улучшилось отношение к нам. Дирекция института, выполняя ''установки" Емельянова и Захарова, стало на путь игнорирования успехов в научной деятельности кафедры, в част­ности, кружка студенческого научного общества. Особенно это было подчеркнуто в докладе профессора Кунакова на тему: "Итоги научно-исследовательской работы СамМИ за последние пять лет". Поэтому я 10 марта 1950 г. обратился с письмом к секретарю Самаркандского ГК КП(б) Уз. Кузнецову. Горкомом партии была создана комиссия по обследованию научно-исследовательской работы в СамМИ, которая попросила меня под­робно изложить условия для работы на кафедре. 12 апреля 1950 г. я подробно описал наши трудности, в частности, я показал, что в истории кафедры следует различить три периода: первый, с июля 1946 по январь 1948 г., когда дирекция помогала нам в работе; второй период - с января 1948 по март 1949 г., когда нам перестали помогать, но и не мешали, и, наконец, третий период - с апреля 1949 г., когда руководство института стало создавать искусственные трудности в нашей творческой деятельности. В частности, в мае 1949 года был объявлен незаконный конкурс на должность зав. кафедрой фармакологии, на которую я был избран в 1946 году и утвержден министром здравоохранения СССР.
   Характерно, что кандидатура на мое место на Совете получила только один голос, остальные голоса были поданы за меня. (Из этого факта можно заключить, что и те, которые хотели меня убрать, делали лишь вид, чтобы оправдаться перед крикуном Захаровым, который и голосовал против меня). И.И.Ибрагимова все-таки "сократили по штатам" - уволили (чтобы не возвращаться к этому вопросу, отмечу, что я с ним пошел в институт малярии и паразитологии, к профессору к Леониду Михайловичу Исаеву, который согласился принять его на работу, поскольку И.И.Ибрагимов занимался изучением противолейшманозных средств).
   Потом Захарову пригляделось помещение нашей кафедры, и он добился сог­ласия руководства переселить меня в дом далеко от вивария и института. Но я настоял на своем: кафедра не может работать в помещении, куда собираются переводить, и она осталась на месте. Кафедру лишали средств на научную работу, из трех научных работ, подготовленных к печати в сборнике научных трудов института, ни одна не была принята по мотивам, что они "к Узбекистану не относятся" (одна из них немедленно была представлена академиком П.К.Анохиным и опубликована в центральном журнале) и т.д.
   Несколько позже я получил очередной отпуск и уехал в Москву для работы в Центральной научно-медицинской библиотеке Министерства здравоохранения СССР. Там выяснилась необходимость получения допуска к некоторым засекреченным источникам. Я обратился к директору института Абдуллаеву с просьбой выслать мне допуск к секретной литературе по кровоостанавливающим местно-обезболивающим средствам, над изучением которых я работал. Одновременно попросил дать допуск по форме N 1 в лабораторию закрытого типа (профессора Б.А.Кудряшова в МГУ и профессора А.А. Багдасарова - в ЦОЛИНК. В моей просьбе было отказано. Абдуллаев прислал мне в Москву записку следующего содержания: "Доценту Акопову И.Э. Ввиду того, что нам неизвестен характер засекреченности иностранных источников, которыми Вы хотите воспользоваться, и характер засекреченности лаборатории, где вы намерены работать, мы затрудняемся выслать вам разрешение" - 1.07.1950 г.
   Ввиду продолжающихся притеснений со стороны директора Абдуллаева, Захарова и некоторых других, я был вынужден 8 августа 1950 г. обратиться с письмом к Председателю Партколлегии КПК при ЦК. ВКП(б) тов. Шкирятову. В этом письме я жаловался на нарушение советских законов, незаконном объявлении кон­курса на занимаемую мною должность, на попытки изгнания меня из института, на то, как Абдуллаев и Захаров злоупотребляют своим положением, вводят в заблуждение вышестоящие организации, представляют фальсифицированные документы и т. д. В результате этого в конце 1949/50 учебного года я ушел в отпуск после объявления моей должности вакантной. Теперь, когда осталось 2-3 недели до начала нового учебного года, я не знаю, буду ли работать в Самарканде или нет. Если подаст кто-нибудь на мое место, то куда мне деваться после начала учебного года... Между тем тот же директор Абдуллаев и его заместитель неоднократно высказывались об актуальном значении моих работ в областной печати... Обращаясь к Шкирятову, я просил его оградить меня от преследований и гонений, чтобы вместо подобных жалоб я мог целиком отдаться творческой деятельности, и просил: в связи с тем, что в настоящее время нахожусь в Москве, прошу принять меня для личной беседы. (Фото N23).
   10 августа 1950 года я был принят в Адмотделе ЦК ВКП(б) тов. Маевским, которому я рассказал о действиях руководства СамМИ, и был принят очень тепло, сочувственно. Из сохранившихся документов видно, что я вновь обратился к М.Ф.Шкирятову 21 февраля 1951 г. с письмом, в связи с чем 6 марта 1951 г. я был принят в ЦК ВКП(б) тов. Трофимовым. Последний сказал, что говорит по поручению Матвея Федоровича, что "никто не может в Самарканде снять вас с работы, а если это сделают, то вы получите место, получше того, какое занима­ете теперь". Я ему рассказал о результатах обследования И.Г.Булкиной (которое было по заданию ЦК ВКП(б), но было оформлено через МЗ СССР). Ушел из ЦК вполне удовлетворенным.
   Примечание ред.: Все эти годы, естественно, многое происходило в семье, в чем примал участие папа, хотя семья держалась в основном на маминых плечах. Она всегда работала, преподавала историю в старших классах школы, а позже, в музучилище, принимала активное участие в общественной жизни, следила за нашей учебой, принимала гостей, которые охотно и регулярно посещали наш дом. А в 1948 году совершила подвиг: в 42 году, через 9 лет после рождения в 1939 году Алика, родила девочку. Долгожданную дочь родители назвали в честь папиной мамы Елизаветой. Надо сказать, радостное для всей семьи событие - рождение Лизочки, изменило в сторону смягчения и характер отца, и семейную атмосферу в целом. Появилась приятная причина отвлекаться от борьбы и напряженной работы. Папа был счастлив и охотно возился с Лизой, мама довольно легко переносила длительную нагрузку. В 1949 году пропагандистские усилия, в основном папы, после окончания средней школы привели Вилю в медицинский институт вместо юридического, от которого активно и убедительно отговорили родители. И этому папа тоже был очень рад.
   (Фото N24).
  
  

Миссия Ирины Герасимовны

   Невыносимая обстановка, мешающая нашей творческой деятельности, заставила меня и моих товарищей по несчастью Н.А.Мирзояна и И.И.Ибрагимова написать жалобу Сталину, к которой было приложено поч­ти полсотни документов. Получив эту жалобу, ЦК ВКП(б) вы­делил старейшего коммуниста (c дооктябрьским стажем) Ирину Герасимовну Булкину, которая позже была избрана на пост Первого секретаря Фрунзенского РК ВКП(б) г. Москвы, а затем назначена заместителем министра здравоохранения СССР. И.Г.Булкина - доцент-инфекционист, имеющая труды по проблемам инфекционных заболеваний. О ее при­езде нас не предупредили, прошло некоторое время после нашего письма Сталину. Я уже терял терпение, как вдруг... День был трудный, напряженный, настроение "муторное". А тут заходит мой друг - начальник военной кафедры Сорокин и говорит:
   - У тебя найдется выпить сто грамм?
   - Как, во время работы? - спрашиваю я.
   - Но сколько можно работать, рабочий день ведь уже кончился! - говорит Сорокин.
   - Ну, если так, у меня, конечно, найдется.
   С этими словами я поднимаюсь из-за письменного стона, развожу спирт, и мы садимся "завтракать". У меня была жареная курица, к которой я еще не прикасался, а у Сорокина была какая-то закуска. Заперлись в кабинете, в первый и последний раз в жизни, среди десятков литров спирта, я стал пить разбавленный спирт, да еще в своем рабочем кабинете. Когда наша "трапеза" подходила к концу, вдруг - стук в дверь. Я поднимаюсь, открываю английский замок. В дверях секретарь директора Абдуллаева: "К вам приехали из Министерства здравоохранения СССР - тов. Булкина". Я почувствовал словно удар хлыстом. Сорокин поднялся с места: "Ну, Ваня, я пошел!" Секретарь директора - русская молодая девушка - также повернулась и ушла. Я пригласил Ирину Герасимовну сесть, сам сел на свое место за столом, повесил голову и слушаю информацию о том, что она приехала фактически по делу трех товарищей (Абуллаев и Захаров, нас, троих бывших военнопленных, почему-то называли "три мушкетера"). Два моих товарища в то время были беспартийными (Ибрагимов позже вступил в партию, одним из его рекомендующих был я! - А Мирзоян так и остался беспартийным). (Фото N21)
   Ирина Герасимовна, беседуя со мной, все время смотрела вниз. Это меня очень смущало, мне казалось, что она замечает за мной "неполадок", но молчит, делает вид, что не видит. Беседа наша длилась несколько часов, тов. Булкина сказала мне, что она тщательно изучала наше письмо к Сталину, сочувствует и понимает нас, но есть некоторые вопросы. Она рассказала, что когда явилась к директору и представилась, Абдуллаев спросил: "А где вы хотите беседовать с ними"? Ей предложили кабинет директора, но она отказалась.
   На второй и третий дни т. Булкина вызывала двух моих товарищей и беседовала с ними в моем присутствии. Это было сделано с согласия всех нас. Я сказал, что вместе лучше вспоминать те или иные факты. На второй день также наша беседа длилась долго, мы вышли из института вместе с т. Булкиной, но мои друзья оставили нас и пошли по домам. Нам же с Ириной Герасимовной было по пути. Вдруг подошел к нам профессор Кунаков, который в этот год работал зам. директора по учебной работе, и стал любопытствовать:
  -- Скажите, Ирина Герасимовна, где Вы остановились?
  -- В гостинице, - ответила она. Тогда Кунаков взял ее под руку и говорит:
  -- Тогда разрешите мне проводить Вас?
  -- Спасибо вам, но видите, меня провожает Иван Эмануилович. - Кстати, сегодня я хочу посетить его семью, - добавила она.
   Кунаков сильно смутился, извинился и ушел. Ирина Герасимовна действительно была у нас, познакомилась с семьей и была довольна. Она посетила также семью Исмаила Ибрагимовича, которая жила в Старом городе Самарканда. Мать Исмаила - замечательная, по-восточному гостеприимная, чуткая и отзывчивая женщина, очень тепло ее приняла. Она посетила ряд руководителей кафедры, особенно расположенных по соседству с кафедрой фармакологии, расспрашивала многих ученых института о работе и о нас, о Захарове и прочих, которые стали причиной ее миссии в Самаркандский медицинский институт. С этими впечатлениями она уехала из Самарканда. Директор института Абдуллаев спросил ее: не будет ли она докладывать о своих впечатлениях, она ответила, что доложит тем, кто ей поручил обследование.
   По приезде в Москву И.Г. Булкина доложила о результатах проверки Самаркандского мединститута в ЦК ВКП(б) и в Министерстве здравоохранения СССР. Было решено вызвать директора института Абдуллаева и заслушать его доклад на заседании ГУМУЗ'а министерства. Его вызвали телеграфно. В большом нервном напряжении готовили его доклад трое: сам директор, замдиректора Кунаков и, конечно, Сурен Месропович Захаров - "главный идеолог" института. Директор Абдуллаев лично продиктовал доклад машинистке, затем отпечатанные листы взял у нее, вложил в портфель и в тот же день уехал в Москву. Доклад содержал много дезинформации - фальсифицированные, лживые данные. Машинистка поняла это, спрятала один экземпляр копии у себя и поделилась с секретарем Совета, замечательным стариком, не терпящим лжи и несправедливости - Николаем Константиновичем Алмазовым. Тот, захватив копию будущего доклада, зашел ко мне, показал доклад и возмущался:
   - А ведь эти данные могут дезинформировать Министерство и поставят в неловкое положение не только нас, но и Ирину Герасимовну. Что делать? - спрашивал он.
   - Сообщить Ирине Герасимовне об истинном положении вещей.
   - Но как, Абдуллаев уже уехал!
   - Он уехал поездом, будет в Москве лишь через шесть дней, а само­лет летит до Москвы за один день!
   Договорились, сели за стол и - пункт за пунктом - положения, которые были рассчитаны на дезинформацию, опровергли фактами, аргументами. Абдуллаев приехал в Москву, явился в министерство и когда стал зачитывать свой доклад, Ирина Герасимовна перебивая его, указывала, что следующий пункт доклада не вяжется со сказанным...
   Абдуллаева сильно "разделали" в министерстве. Вернувшись в Самарканд, он поделился этим со своими друзьями. Было решено созвать закрытое заседание работников аппарата института. На этом заседании Абдуллаев сообщил, что в министерстве он не успевал изложить тe или иные пункты доклада, как ему называли следующие! С "большой речью" выступил на этом заседании Захаров, который говорил об "утечке информации", о том, что выдача ведомственных секретов нужно расце­нивать как шпионскую выходку и т.д., и т.п. Все подозрение упало на секретаря Совета Н.К.Алмазова, и его наказали: уволили от должности и перевели на кафедру физики, где 75-летний старик должен был трижды в день подниматься на крышу двухэтажного дома, чтобы записывать температуру воздуха, влажностъ, розу ветров и т. д. Остальные сотрудники были строго предупреждены, что будут наказаны за выдачу ведомственной тайны...
   Алмазова Н.К. заменили вполне хорошим человеком, но мало подго­товленным для ведения протоколов Совета, особенно, когда они отражали защиту диссертаций. Николай Константинович, будучи принципи­альным и справедливым, в то же время был очень отзывчивым и добрым человеком, поэтому обязанности секретаря Совета продолжал выполнять по совместительству, но, разумеется, тайно. Однако ему тяжело было в таком возрасте бегать по крышам кафедры физики и страшно оскорбительно за незаслуженное наказание, поэтому он пожаловался в министерство в телеграмме из 60 слов, после чего был немедленно восстановлен на свое прежнее место. Директор Абдуллаев вскоре был снят с должности, а Захаров поблек и тоже снят, затем переехал в Ташкент, где попал в психиатрическую клинику на лечение.
   Примечание ред: А в семье все шло своим чередом. В 1956 году Алик закончил школу, с трудом предпочитая журналистике техническую специальность (первый в нашей семье). И поступил в Ташкентский институт железнодорожного транспорта. В 1957 году Виля женился на студентке самаркандского мединститута Лиде Погосян из Нагорного Карабаха, а в 1958 году у папы родилась первая внучка - Оля. Общая любимица - наша младшая сестренка Лиза поступила в первый класс. Папа уже вел переписку с Краснодаром и назревал новый конфликт с руководством института и даже обкома, в связи с попыткой его задержать.
  
  

Апелляция XX съезду и восстановление в рядах КПСС

   Ни минуты не теряя уверенности в том, что, в конце концов, я найду спра­ведливость, узнав о созыве XX съезда КПСС, я тотчас же начал готовить новую апелляцию. Собрал все имеющиеся ранее рекомендации, характеристики и свидетельские показания о моей работе до войны (начиная с 20-х годов), службе в 19-й армии, затем о пребывании в плену и моей деятельности там, о бегстве из плена, о спецпроверке, реабилитации и послевоенной работе в Армении и в Самаркандском медицинском институте. Дополнительно к имеющимся документам собрал новые данные, которые могли бы харак­теризовать меня как человека. После этого обратился в Комиссию по апелляционным делам XX съезда КПСС с апелляцией, где писал:
   "Прошу пересмотреть решение Комитета Партийного Контроля при ЦК КПСС от 8/04-1953 г., в котором мне было отказано в восстановлении в рядах КПСС по мотивам, что якобы невозможно проверить мое поведение в плену и что более 11 лет я вне партии... Мое поведение в плену было прове­рено органами контрразведки, проводившими спецпроверку. Вместе со мной бежали из плена Санокского лагеря военнопленных несколько групп лиц, которые со мной перешли фронт и явились на Сборный пункт вышедших из плена в и окружения 38-й армии 1-го Украинского Фронта в г. Перемышле, откуда вместе с 38-й армией мы выступили на Запад до г. Санок, где находился наш лагерь. Многие из этих товарищей прошли со мной все инстанции спецгоспроверки, включительно лагерную проверку, проводимую организацией "Смерш". Чем же занималась контрразведка в проверочно-фильтрационных лагерях, как не проверкой поведения бывших в плену лиц? Десятки людей, знавших меня по моей подпольной работе в плену, выслали свои свидетельские показания, которые находятся в моем партийном деле. Часть этих товарищей допрашивались партследователями по месту их жительства. С большинством из них я не виделся после выхода из плена, они выслали свои показания по запросу. Как правило, это были коммунисты, которые оказались также вне партии, как и я. Таким образом, я был проверен как контрразведкой, так и на основании большого количества свидетельских показаний. Что касается длительного времени, прошедшего после моего выбытия из партии, то нужно учесть, что я добивался восстановления в партии с ПЕРВОГО же дня побега из плена и окончания спецпроверки.
   Кроме того, как мне кажется, принимать во внимание одну лишь продолжительность нахождения вне рядов партии, без учета поведения выбывшего из партии, его идейно-политического облика и полезной деятельности, было бы неправильно...
   В заключение я заверяю партию, что полностью оправдаю ее доверие. Восстановление в рядах членов партии КПСС утроит мою энергию и приведет к творческому подъему в области научной, педагоги­ческой и общественной деятельности.
   Самарканд, 30 ноября 1955 г."
   Вместе с апелляцией послал письмо Первому секретарю ЦК КПСС тов. Н.С.Хрущеву. В нем, кроме автобиографических справок, кратко изложил свои аргументы о неправильности оставления меня вне рядов партии. Во второй половине декабря получил следующее извещение из КПК при ЦК КПСС о получении моей апелляции ХХ съезду КПСС.
   Позднее выяснилось, что Комиссия XX съезда по апелляционным делам поручила окончательное рассмотрение моей апелляции бюро Самаркандского обкома КП (б) Уз. Обком поручил первичной орга­низации Самаркандского мединститута предварительно рассмо­треть на партийном собрании и подготовить материалы для бюро Обкома. Я был вызван на закрытое партсобрание. Секретарь парторганизации сказал, что будут рассматривать характеристику, ко­торая составлена треугольником института, и пригласил членов партии принять участие в этом, высказаться, каким они знают меня. Многие, ранее уже давшие письменные показания, высказались вновь, другие выступили впервые. В числе их были и такие, о которых я не думал, что они так тепло и полно могут сказать обо мне. Я был тронут тем, что все собрание дружно высказалось за то, чтобы дать мне самую хорошую характеристику и ходатайствовать о восстановлении меня в рядах КПСС. Не было ни одного выступления, которое в какой бы то ни было сте­пени умаляло мою работу в институте. Наоборот, мне казалось, что товарищи стараются "перестраховать" себя, немного "перебрать" в характеристике положи­тельных сторон, чтобы помочь мне вернуться в ряды партии. В заключение обсуждения был утвержден текст характеристики, в котором была дана очень высокая оценка моей научной, педагогической и общественной деятельности. Характеристика была подписана 26 мая 1956 г. директором Самаркандского мединститута доцентом М.А.Мирзамухамедовым, секретарем партбюро Н.И.Паком и председателем МК кандидатом меднаук Х.Х.Расуловым.
   Вскоре после этого я был вызван к партследователю Самаркандского обкома, который подробно познакомился с материалами моей апелляции, долго беседовал со мной, затем коснулся перерывов в пребывании в партии. Я ему привел свои аргументы, на что он заметил:
   - Но фактически ведь перерыв был?
   - По традициям нашей партии, если подано заявление, то перерыв может считаться до момента подачи заявления, - возразил я ему.
   В июне 1956 г., не помню точно, какого числа, меня вызвали на бюро Самаркандского обкома КП (б)Уз. для рассмотрения моего дела. Первый секретарь обкома предложил мне рассказать, в каких условиях я попал во вражеский плен. Но когда я начал рассказывать об обстановке, при которой большие воинские соединения (не стал говорить - армии!) оказались в окружении, что в боях по выходу из него я был ранен, контужен и захвачен в плен. Здесь, в отличие от Комиссии партийного контроля Политуправления ТУРКВО, меня прервали: мол, нельзя рассказывать такие вещи, это представляет военную тайну. Я ответил, что без такого рассказа трудно будет представить, как случилось, что я оказался во вражеском плену. Все же мне не дали нарисовать полную картину окружения и ликвидации наших соединений. Тут кто-то стал расспрашивать: а почему так долго был в плену, какие меры были предприняты по выходу из плена и т.д. Но я не успел ответить, как председатель Самаркандского совнархоза, бывший секретарь Самаркандского горкома тов. Кузнецов энергично запротестовал:
   - Я предлагаю прекратить этот допрос и восстановить тов. Акопова в рядах членов КПСС!
   - Возражений нет? - спросил первый секретарь. Возражений не было.
   - Вы свободны, - заключил первый секретарь обкома, и я покинул это заседание, которое
   положило конец моим мытарствам.
   В партбилете мне все-таки записали два перерыва. Партследователь уверял меня, что лучше повторно подать заявление о снятии перерыва, а пока вы ведь все равно восстановлены со старым стажем, с августа 1925 года. Я долго думал над вопросом о подаче нового заявления в отношении перерывов, но побоялся, что не выдержу новых напоминаний о тяжелом пройденном пути. Достаточно сказать, что до 1958 года почти не было такой ночи, чтобы мне не снились кошмары плена, ужасы немецко-фашистских лагерей. Эти кошмары в основном прошли в середине 60-х годов, но и позже, время от времени, они мне снились! Стоило ли вновь теребить мои душевные раны? Тем более, что встал вопрос о возвращении в Альма-матер - Кубанский меди­цинский институт. И я окончательно отказался от дальнейших апелляций.
  
   Примечание А.И.Акопова. Здесь не хватает пояснений об очень важном: именно политическая конъюнктура после смерти Сталина, закрытое письмо ЦК и ХХ съезд решили этот вопрос (в частности, и восстановлением в партии И.Э.Акопова) в принципе. Закрытое письмо ЦК КПСС членам партии о злоупотреблениях Сталина (тогда еще говорилось: "об ошибках") было направлено в первичные партийные организации примерно за три месяца до ХХ съезда. Интересен эпизод с чтением этого письма, которое принес к нам домой из райкома секретарь парторганизации музыкальной школы, где работала мама, Багдасаров - до того, как отнести его в свою парторганизацию для обсуждения. Было это примерно в феврале 1956 года, утром, часов в 11, когда старший брат был на занятиях в мединституте, а я дома, так как учился во вторую смену. Отец, взяв в руки эту красную брошюру, скривился в улыбке и с иронией произнес: "Ты что ж, это мне, беспартийному, доверяешь?", на что Багдасаров сказал: "Вот вы и есть настоящий коммунист!". После этого отец стал читать маме и Багдасарову текст закрытого письма ЦК о злоупотреблениях сталинского времени, культе личности и пр. Он читал громко, с большим вдохновением и наслаждением, не заботясь, как это было раньше, выгнать меня с опасением, что младший сын услышит "опасный" текст. Я слушал потрясенно, не осознавая реальность произносимых слов. Как воспринять это - после "светоча", "отца всех народов", "любимого вождя", которому все обязаны жизнью?
   (Фото N25)
  

Возвращение на родную Кубань

   Это было моей мечтой: после войны вернуться на Кубань. Но мне, конечно, не хотелось вернуться на родную Кубань нереабилитированным, я решил воздержаться, пока не буду полностью реабилитирован. Когда же это случилось, еще прошло немного времени после защиты в Алма-Ате докторской диссертации, и мне неудобно было перед моими коллегами-самаркандцами, столько сделавшими мне добра, оставить кафедру и уехать. Я должен был приобрести моральное право оставить работу в Самарканде и вернуться в Краснодар.
   Кафедру фармакологии в Кубанском медицинском институте после смерти нашего учителя профессора П.П.Авророва занимал доцент Яков Лукьянович Левин - мой старший собрат по аспирантуре. Я не мог (не имел морального права!) подавать на эту кафедру, пока работал Я.Л Левин. Летом 1957 года, про­ездом на курорт, я заехал в свой родной Краснодар повидать друга по институту и по городу вообще. Я.Л.Левин, встретившись со мной, спросил:
   - Ну, как? Будешь подавать заявление на конкурс на кафедру фармакологии?
   - Как же я подам на кафедру, занимаемую тобой?
   - Но место это объявлено вакантной, ты не подашь, подаст другой, - говорит Яков Лукьянович.
   - Смотри, Яков Лукьянович, а то действительно я подам на конкурс, ведь я люблю Краснодар, люблю наш институт, зачем же мне скитаться по чужим краям?
   - Ну, и подай, ты же мне дашь место ассистента на кафедре?
   - Почему ассистента, а не доцента? Я тебя оставлю доцентом, и мы по-прежнему будем работать дружно, раз ты сам приглашаешь меня на кафедру нашего учителя.
   Согласно такой договоренности я подал заявление на конкурс на замещение должности заведующего кафедрой фармакологии родного мне Кубанского медицинского института. Это я рассматривал как полную реабилитацию, удовлетворение настоящим и светлые перспективы будущего. Началась переписка между мной и ректором института профессоров ЛОР болезней Валентином Кузьмичом Супруновым. (Когда я учился, он был ассистентом, затем доцентом ЛОР кафедры, был беспартийным. После войны он стал депутатом Вер­ховного Совета СССР, вступил в партию, был активным общественным дея­телем). Переписывались со мной также старые работники институ­та - профессора, доценты, ассистенты и даже просто врачи города, которые, узнав о моем желании вернуться в институт, торопили меня с осуществлением этого. Но трудности в предоставлении квартиры тормозили мое решение: слишком измучена была моя семья, да и я сам, за период войны, чтобы приехать в Краснодар, не имея надежды получить в ближайшее время квартиру. Я приведу выдержки из некоторых писем, восстанавливающих их истинное положение вопроса о моем переезде в Краснодар.
   4 марта 1958 года ректор института В.К.Супрунов писал мне: "Мы посла­ли в газету "медработник" объявление о конкурсе... на должность зав. кафедрой фармакологии. Тогда не я писал Вам, что опыт учит, что после посылки объявления проходит 1,5-2 месяца до его опубликования. Вы пишите: не кажется ли мне, что "слишком затянулся вопрос о конкурсе?". Нет, не кажется. Относительно квартиры я ставил Вас в известность как обстоит дело. Я сейчас более осторожен, так как только несколько дней тому назад, наконец, удовлетворили квартирой треть из профессоров, приехав­ших осенью 1956 года, для которых мне было твердо обещано предоставить жилплощадь своевременно. Дав в свою очередь обещание конкурирующим, я принимал их частые, правда, деликатные, напоминания, и это меня очень тревожило и заставляло быть сугубо осторожным. Как обстоит дело сейчас? Определенно чего-либо обещать не могу. Могу лишь сообщить, что недавно имел беседу о необходимости получать жилплощадь для профессоров и не только беседу, но и написал в парторганы. Встретил доброе отношение, обнадеживающее, сказали, что будут постепенно удовлетворять квартирами.
   Вы для меня, как директора, по-прежнему вполне желательный кандидат, и отношение к Вам я не меняю. Документы, как я уже писал, у меня в сейфе. Передам их к оформлению в отдел кадров, как только будет опубликовано объявление о конкурсе. Таким образом, Вы можете в Самарканде заявлять о переходе к нам. Сборник трудов получил, благодарю. Пишу Вам из Сочи, куда 1 марта приехал отдыхать (до 20 марта). Искренне Ваш В.Супрунов".
   Поскольку я уже предупредил в Самарканде, что подал на конкурс в Кубанский мединститут, то там произошли следующие события. Ректорат, который каждый год объявлял конкурсы на занимаемую мною должность (когда я еще не был восстановлен в партии), теперь наотрез отказывался отпус­тить меня. В конце концов я уговорил нашего нового ректора профессора Мирзамухамедова Монафа Атаматовича, но он согласился отпустить только после того, как на мое место поступит заявление доцента Трегубова, который несколько раз пытался попасть на мое место, но получал лишь один голос. В Самарканде у него был какой-то родственник, который сообщал ему, когда подавать на мое место, но Совет института дружно голосовал за меня, несмотря на то, что тогда я был нежелателен, ввиду того, что был ... в плену. Теперь жe, когда узнали, что я подал на конкурс в Краснодар, ему вновь сообщили, и он подал на мое место, и М.А.Мирзамухамедов решил иметь хоть Трегубова, поскольку он уже представил свою докторскую диссертацию в Саратов. Его оппонентом на защите была Л.М.Ишимова, которая, как рассказывала мне, "пропустила" диссертацию, а вот ленинградский фармаколог Михельсон, большой специалист по ацетилхолину, дал уничтожающий отзыв, и диссертация была провалена. Но это уже было позднее, а пока он выступал как выполнивший докторскую диссертацию, и я в душе был ему благодарен, поскольку это ослабило гневный отказ М. А.Мирзамухамедова отпустить меня из Самарканда.
   Ректор института отдал приказ, разрешающий сдать дела кафедры доценту В.А.Коноваловой, после чего я спокойно выехал в Андижан прощаться со своим другом и учеником И.И.Ибрагимовым и его семьей. Вернувшись в Самарканд из Андижана, где я был лишь два дня, узнал, что меня срочно ищут в ректорате. Там мне сообщили, что меня хочет видеть первый секретарь Самаркандского обкома партии Алимов (который позже был назначен председателем Совета Министров Уз. ССР). М.А.Мирзамухамедов сказал также, что якобы звонили из ЦК КП(б) Уз. и запретили отпускать меня. Принимая меня, первый секретарь Самобкома тов. Алимов начал так:
   - Я слышал, что Вы собираетесь уезжать от нас?
   - Да, тов. Алимов, я уже собрался ехать в свой институт, в Краснодар, откуда имею приглашение.
   - А мы Вас не отпустим! Просите, что хотите, дадим, но не отпустим!
   - А что просить? У меня все есть, я ни в чем я не нуждаюсь, - говорю ему.
   - Вот и неправду сказали: у вас квартира плохая, оставьте ее своему сыну, который, как мне говорили, женился, а вам дадим новую квартиру. Хотите, дадим дом с садом.
   - Нет, тов. Алимов, спасибо, но я уже решил, и там, в Краснодаре, меня ждут. Я здесь подготовил себе смену, несколько кандидатов меднаук. Хочу вернуться в свой родной институт, откуда убыл на войну.
   Однако мой собеседник неожиданно рассердился:
   - И вас готовили здесь, я вам уже сказал: не отпустим! Надо понимать, с кем говорите! - добавил он.
   Это меня тоже рассердило:
   - В таком случае и вы, тов. Алимов, должны считаться, что вы говорите со старым членом партии, профессором, который уже 12 лет работает в Самарканде, и тоже должны знать, что никто здесь не готовил меня, что я не имел научного руководителя. А кадры надо ценить не тогда, когда они уже связали свои вещи.
   На это Алимов ответил уже смягчившись:
   - Ну, хорошо, поругались и помирились. Мы вас все же не можем отпустить.
   - Я не ругался с вами, да и вы не ругались, но ведь все уже решено... На этом мы попрощались с Алимовым. Но ректор отменил свой приказ, разрешавший мне сдать дела кафедры и выехать в Краснодар. Ректор института М.А.Мирзамухамедов спросил:
   - Вы сдали дела кафедры?
   - Да, сдал - ответил ему, солгав. Прибежал на кафедру, попросил Вален­тину Алексеевну Коновалову составить акт о приеме и сдаче дел кафедры, обязавшись возместить все то, что не будет доставать по описи.
   Но ректор института, боясь, что я не вернусь, не отпускал меня в трудовой отпуск.
   12 февраля 1958 г. ректор Кубанского мединститута В.К.Супрунов написал мне следующее. "Глубокоуважаемый Иван Эмануилович! Более трех недель тому назад отправил Вам письмо, в котором подтвердил желательность Вашей кандидатуры и одновременно сообщил о трудностях с квартирами. Если до Вас не дошло это письмо, повторяю поставленный в нем вопрос: согласны ли Вы занять кафедру у нас без определенных обещаний в отношении квар­тиры? Если да - срочно отвечайте, и мы дадим объявление в газете "Медицинский работник". Такое положение с квартирой, надо надеяться, когда вы будете работать в Кубмединституте, изменится, но когда это произойдет, сейчас предвидеть трудно. Это вопрос общий, вероятно, для всех или почти для всех вузов. С искренним уважением В.Супрунов".
   20 февраля 1958 года я ответил В.К. Супрунову на его письмо.
   "Как мне показалось, (возможно, я ошибаюсь) Вы несколько иначе ставите вопрос о предоставлении мне квартиры, чем Вы ставили в своем первом письме. Я не могу дать подписки в том, что, приехав в Краснодар, не буду пре­тендовать на квартиру, напротив, я надеюсь, что как только приеду, Вы примете все зависящие от Вас меры, чтобы по возможности скоро я был бы удовлетворен квартирой, так как без этого я не смогу везти семью, а следовательно, не смогу работать в нормальных условиях... Что касается того, что трудности с квартирой являются общими для всех вузов, это правильно, но не для всех институтов. Например, в министерстве здравоохранения РСФСР, когда мы встретились с Вaми, меня уговаривали согласиться принять кафедру фармакологии в Кемерово, где будет предоставлена хорошая квартира. То же самое я узнал о Сталинградском мединституте, который, объявив конкурс, предупредил, что избранному будет предоставлена квартира. Но я избрал Вас, Ваш институт, хотя он беднее других. Но я прошу сооб­щить, когда я смогу официально предупредить Самаркандский мединститут, что с 1 сентября не буду работать в этом институте? С искренним уважением И.Акопов".
   Наша переписка с В.К.Супруновым продолжалась, он меня торопил с ответом, приеду я или нет, если сразу не будет решен вопрос о предос­тавлении мне квартиры, меня же интересовал вопрос о возможности продолжать начатую в Самарканде проблему. Поэтому 12 апреля 1958 г. я написал:
   "Я только что вернулся из Москвы, куда был вызван для доклада Прези­диуму Ученого совета при начальнике Главного Военно-медицинского управления МО СССР, заседание которого состоялось 2 апреля 1958 г., на тему: "Вопросы лечения больных кровотечениями и профилактика больших кровопотерь мирного и военного времени. По моему докладу была принята соответ­ствующая резолюция, в которой имеется такой пункт: "Признать своевремен­ным выдвижение самостоятельной проблемы - "Изыскание и изучение новых кровоостанавливающих лекарств и организация профилактики кровотечений мирного и военного времени". Просить Президиум АМН СССР включить эту проблему в проблемный план на 1958 год.
   Эта проблема была впервые выдвинута мною еще в 1951 г., тогда же, по поручению Министра здравоохранения СССР, она была изучена и одобрена Центральным ордена Ленина институтом гематологии и переливания крови, но в силу некоторых обстоятельств, она не была разработана. В настоящее время, по-видимому, разработка ее будет осуществлена. Мне, как автору выдвижения такой проблемы, придется принимать самое активное участие в этом деле, что я и делаю. Однако, в связи с предстоящим переездом к Вам, у меня возникают некоторые опасения: будут ли созданы мне необхо­димые условия для "перенесения'' разрабатываемых вопросов в Кубанский мединститут? Смогу ли я организовать творческие силы кафедры фармакологии и переключить их на новые вопросы, имеющие, на мой взгляд, актуальное значение? Будет ли Вами одобрено такое "вторжение" в научные замыслы работников кафедры, поскольку без их помощи нельзя будет их решить. Мне думается, что я найду в Вашем лице, да и в лице сотрудников кафедры фармакологии, необходимую поддержку, но я не хочу, чтобы это было неожиданностью. Для меня все это очень важно, т. к. я не могу прервать давно начатые работы и замыслы, не могу прерывать творческие связи (я имею большую переписку), да и не считаю целесообразным иметь на кафедре многотемность и многопроблемность. Очевидно, я "перенесу'' все, что есть хорошего здесь, в стены Кубанского медицинского института.
   Меня смущает одно письмо, в котором сообщалось, что до сих пор не окончено еще строительство помещения для кафедры, и оно ютится где-то в сарае. Так ли это и будет ли к началу нового учебного года закончено строительство помещения кафедры?
   Если не затруднит Вас, то прошу не отказать в любезности сообщить мне, будет ли Вами одобрена та программа, которую я намечаю для выполнения в области научно-исследовательской работы и как идет дело с переводом кафедры в новое помещение? Искренне Ваш - И.Акопов".
   28 апреля I958 г. Ректор Кубмединститута В.К.Супрунов ответил мне:
   "Сообщаю, что объявление о конкурсе "Медработник" уже поместил (25 апреля) Ваше заявление я передал в конкурсную комиссию. Что касается проблемы "Изыскание и изучение кровоостанавливающих средств", то, конечно, она будет актуальной и интересной и для нашего института. Относительно "сарая", в котором якобы ютится кафедра фармакологии, кто-то Вам написал явную ложь. Две недели назад кафедра пере­шла в новый корпус.
   Иван Эмануилович, я хочу предложить и просить занять должность зам. директора по научной части. Занимающий эту должность профессор Б.П. Перву­шин освобожден по собственному заявлению в связи с болезнью (у него был инфаркт миокарда, а сейчас тромбоз арт. менингея медиа - небольшой веточки). Буду очень благодарен, если сообщите о Вашем согласии на этот счет. По конкурсу на должность зав. кафедрой будем Вас проводить независимо от этого. С искренним уважением - В.Супрунов".
   На это письмо я сейчас же ответил, что на должность зам. директора по научной работе я не могу согласиться, так как, с одной стороны, мне неудобно перед другими моими коллегами: приехать и сразу занять админис­тративную должность. С другой же стороны, эта работа не позволит мне развернуть разработку собственной научной проблемы.
   10 мая I958 г. В.К.Супрунов телеграфировал: "Договоренность остается в силе, документы конкурсной комиссии переданы". 17 мая 1958 г. он в письме сообщил: "Конкурсная комиссия будет заседать 5-6 июня. Вскоре после этого будет и Ученый совет. О решении его я Вас быстро извещу. У меня не возникает сомнения в том, что Вы будете избраны. Запросы и заявления на кафедру фармакологии имеются и от других лиц, но это не помешает... Твердо рассчитываю на то, что Вы освободитесь в Самарканде и переедете к нам.", а 9 июня I958 г. телеграфировал: "Шестого июня ученый совет избрал вас заведующим кафедрой фармакологии. Дело направляется на утверждение в Минздрав. Директор Кубанского мединститута Супрунов".
   Я уже писал, что не только ректор (директор) института, но и старые работники, знавшие меня по довоенным годам, также старались уговорить меня вернуться в Кубмединститут. Так, например, бывшая ассистентка кафедры микробиологии Клавдия Николаевна Расщупкина (после войны была и зав. кафедрой микробиологии), в 1957 г. работала в адмотделе Краснодарского крайкома ВКП(б). Проездом на курорт я заехал в Краснодар, в крайком партии, но там не застал ее и оставил ей письмо. Спустя некоторое время получил от нее ответ:
   "Многоуважаемый Иван Эмануилович! Узнав из письма о Вашем существовании, я была очень обрадована тому, что Вы не только живы, но и двигаете науку. Рада за Вас и желаю успеха. Мне было известно, что Вы и тов. Герасимов погибли на фронте. И больше я никогда и ни от кого ничего не слыхала. А о том, забыла ли я Вас, - конечно нет. Разве можно забыть годы ужас­ной шульятевской эпопеи, когда могли головой поплатиться ни в чем не повинные товарищи. Вы эти годы также должны хорошо помнить. Благо­даря принципиальности некоторых товарищей вопросы были решены правильно, а некоторые, как тараканы, отсиживались и отсиживаются в щелях. Со стороны наблюдают, какая будет складываться ситуация и как им поудобнее прис­пособиться. Мне кажется, Ваше желание переехать в Краснодар правильное. Кафедра фармакологии нуждается в том, чтобы место руководителя занял растущий, принципиальный товарищ, способный расти кадры. Мне кажется, насколько я Вас помню, Вы будете отвечать всем этим требованиям. С товарищеским приветом Росщупкина. 2/2-1957 г.".
   Много писем написал мой бывший учитель профессор Николай Петрович Пятницкий - зав. кафедрой биохимии. В одном из них - 24 апреля 1957 г. он писал: "Дорогой Иван Эмануилович! С грустью читал Ваше письмо. Я знаю Вас как положительного человека, прекрасного товарища. Вполне понимаю Ваше стремление в Краснодар. Каждому неиспорченному человеку чувство любви к Родине выражается, прежде всего, любовью к месту, где он прожил молодые, да еще тяжелые годы, где впервые сознательно отно­сился к людям, друзьям и товарищам. Я понимаю Клавдию Николаевну Росщупкину, которая сочувственно отнеслась к Вашему переезду в Красно­дар, в родной Кубанский мединститут. Она хорошо знает положение дел на кафедре и вообще в институте. Ведь она сама старый работник института, вела ряд лет кафедру микробиологии и только потому, что не имела руково­дителя-профессора не оформилась в ученой степени (а ведь она очень способная женщина). Положение с квартирами в Краснодаре исключительно острое: горсовет и крайком партии при всем желании не могут помочь институту. Они даже обещали помочь В.К. устроить с кварти­рами двух вновь прибывших профессоров (И.А.Ойвина и М.И.Холоденко), но вот уже 8 месяцев они оба сидят без квартир... Боюсь Вам советовать. Может быть, действительно год еще подождать Вам в Самарканде. За этот год выяснится дело со строительством дома (для научных работников)... Наша главная улица со вчерашнего дня снова называется Красной улицей. Поэтому мой адрес теперь - не Сталина 55, а Красная 55, кв.28. Еще раз желаю Вам всего хорошего и больших успехов в Вашей научной и педагоги ческой работе. Ваш Н.Пятницкий".
   3 мая 1958 г.: "Вы можете смело подавать заявление об уходе из Самарканда, так как Ваша кандидатура весьма желательна, и Вы безусловно пройдете в Совете института... нечего раздумывать, переезжайте к нам, в свой родной институт, где Вас многие помнят и знают как самого энер­гичного и преданного делу человека. Во всех отношениях Вы нам очень нужны. Думаю, что и с квартирой теперь будет легче... Вы можете быть спокойны, так как из разговоров я знаю, что Вы желательный человек и кроме Вас никого не возьмут. Итак, до скорого свидания на Родной Кубани, в Альма Матер! Желаю Вам всего, всего хорошего. Правильно делаете, что переезжаете в свой родной институт, где Вас хорошо знают как честного труженика. Ваш Н.Пятницкий".
   7 июня 1958 г.: "Дорогой Иван Эмануилович! От души рад за Вас и за наш Кубанский медицинский институт: Вы возвращаетесь на Родину, а институт получает своего питомца. Вчера закончился ученый Совет... Из 47 членов Совета присутствовало 34 (был и Яков Лукьянович). За Вас подано 33 голоса и I против. Это, надо считать, избрание единогласное. Еще раз поздравляю, и ждем Вас в Краснодаре. Валентин Кузьмич на Совете сказал о Вас мало, но веско и хорошо. Но Вас и так все помнят, хотя много у нас и приезжих членов Совета. Всего наилучшего - Ваш Н.Пятницкий".
   В моем приглашении в Краснодар принимал участие и активно поддержал меня также старейший хирург, зав. кафедрой госпитальной хирургии Георгий Николаевич Лукьянов, у которого я учился в свое время хирургии, а также зав. кафедрой психиатрии Игнатий Николаевич Терновский. Большую радость и готовность оказать помощь в устройстве в Красно­даре, естественно, проявили мои друзья-фронтовики супруги П.И .и А.Я. Богуславские. Были письма такого рода и от других моих довоенных друзей, кото­рые очень хотели, чтобы я перебрался в Краснодар, в родной Кубанский медицинский институт. (Фото N26)
   Хитрость директора Самаркандского мединститута Манафа Атаматовича Мирзамухамедова не отпускать меня в отпуск, чтобы я "не сбежал", не могла быть бесконечной: все заведующие кафедрами и вообще преподаватели института были в отпуске с 25 августа, а мне в этом отказывали под всякими предлогами, но все же 16 июля ему пришлось отдать приказ о моем трудовом отпуске. Я сразу прилетел в Краснодар, где был принят очень тепло директором института и друзьями, зашел в крайком КПСС, рассказал, что меня не отпускают, хотя я избран на должность в Кубанском мединституте. Мне сказали, что закон на моей стороне и ничего мне не сделают, если я не вернусь в Самар­канд после отпуска. Я зашел к Валентину Кузьмичу Супрунову и стал просить отдать в приказ о зачислении меня уже теперь, не ожидая окончания отпуска, чтобы в Самарканде успокоились. Он согласился со мной, и 18 июля отдал приказ о зачислении на должность зав. кафедрой фармакологии. Выписку из этого приказа я выслал в Самарканд и прис­тупил к работе (а дел было предостаточно). Однако из Самарканда не при­сылали мою партийную карточку, то есть, не снимали с партийного учета. Краснодарский крайком КПСС дважды обращался по этому поводу (не считая мои неодно­кратные просьбы), но все же, спустя 3 месяца, из Самарканда прислали карточку, и я стал на партийный учет.

Квартирные хлопоты

   Гостиница в Краснодаре мне не понадобилась, так как близкая подруга жены, человек исключительной души Сирануш Мкртычевна Тоноян и ее семья настойчиво пригласили меня жить у них, пока я получу квартиру. Но через несколько дней квар­тира уже была: Валентин Кузьмич дал мне квартиру на 4-м этаже дома по Красной улице 15 (сейчас 17), который принадлежал мединституту. (Фото N27)
   Квартира состояла из двух больших комнат, с балконом, санузлом и кухней для общего пользования выходящим на Красную улицу. Перед вселением был сделан небольшой ремонт, и я получил возможность вызвать семью из Самарканда. К началу учебного года прие­хала и семья, и несколько дней жила в этой квартире. Затем, на третьем этаже, как раз под нашей квартирой, освободилась более просторная квартира N 13, в которой жил профессор, кожно-венеролог Потоцкий, уехавший в Киев. Все, живущие в доме про­фессора института, стали меня настраивать добиваться у ректора полу­чения этой квартиры. Они мне выставляли доводы: ведь квартира профессорская (полностью изолированная, со всеми удобствами, три комнаты, два балкона) и нет никого, кто бы мог претендовать на это. Но я стеснялся снова ходить по поводу квартиры к Супрунову. И тут один из профессоров подходит ко мне и, выслушав мое объяснение о том, что неудобно, получив квартиру, снова идти к ректору с требованием на улучшение, говорит:
   - Иван Эмануилович, ведь Супрунов предлагал Вам занять должность про­ректора по научной работе, не так ли?
   - Да, так, но что вы этим хотите сказать?
   - А то, что вы можете зайти и попросить квартиру Потоцкого, согла­сившись на должность проректора!
   - Так вы хотите, чтобы я влез в кабалу, согласившись на должность, которую я не хочу занимать?
   - Почему кабалу? Проректорство временно, а квартира вечна!
   Я подумал, что он прав: в конце концов, проректором я буду каких-нибудь три-пять лет, а квартиру получу навечно! С этой "установкой" я направился к Валентину Кузьмичу Супрунову, где робко стал говорить о квартире Потоцкого. Он откинулся в своем кресле, минутку задумался и говорит:
  -- Квартира - это дело непростое, надо подумать...
   Тут я испугался, что что-то может помешать "подумать", и говорю ему:
   - А что если я соглашусь на ваше предложение стать проректором?
   - Проректором? - переспросил он. - Проректор уже есть, а вот деканом, если бы вы согласились, я был бы благодарен вам!
  -- Деканом? - в свою очередь переспросил я. - Но я не люблю расписание!
   На этом Валентин Кузьмич сильно задумался, вновь откинулся в кресле и полузакрытыми глазами долго молчал, наконец, сказал: "Я от вас, старого большевика, этого не ожидал... Не любите воспитание!" Тут я понял причину его долгого молчания. Оказывается, в силу тугоухости, которым страдал Валентин Кузьмич, начи­ная с конца 50-х годов, он неправильно понял меня!
   - Не воспитания, а расписания не люблю! Как я могу не любить воспи­тание, если всю сознательную жизнь был занят воспитанием молодежи?
   - Ах, расписание вы не любите? Ну, вы не будете заниматься расписа­нием, у вас будет помощник, который займется этим! Итак, будем зачислять вас? - спросил Супрунов.
   - Да, ответил я, улыбаясь, если, конечно, вы решите вопрос о квартире Потоцкого положительно.
   - Хорошо, этот вопрос мы решим через два дня.
   Я захожу к нему через два дня, он вызывает коменданта дома N 15 по ул. Красной и говорит, чтобы тот отдал мне ключи от этой квартиры. Ко­мендант хотел отложить это до следующего дня, но я побоялся, что вопрос может перерешиться, и настоял отдать ключи сегодня. Супрунов поддержал меня, и я в тот же день, до наступления темноты, перевез вещи на 3 этаж.
   В моей жизни наступил новый период.
  

Андижан - Краснодар - 1974 - 1976 годы

  

Послесловие от редакторов

  
   На этом рукопись И.Э. Акопова, написанная в виде мемуаров, заканчивается. Кроме нее у него были еще фронтовые записки под названием "Из когтей фашистского зверя", писавшиеся им в основном сразу после Великой Отечественной войны. Это несколько тетрадей, исписанные рукописным текстом, чернилами. Основная часть эпизодов, представленых там, вошла в данную книгу, поэтому мы не стали ничего добавлять сюда из тех тетрадей.
   Период, представленный в этой книге, охватывает время до 1958 года, фактически до начала его работы в Кубанском медицинском институте в качестве заведующего кафедрой фармакологии. Между тем этот период - с 1958 до увольнения на пенсию в 1973 г. - это также насыщенный, творческий период его жизни и деятельности. Ему удалось организовать работу кафедры таким образом, что она стала одной из известных в стране по научной работе (публикации в журналах и сборниках научных работ, издание научных книг, защита диссертаций и пр.) При этом он не потерял связь со своими учениками и последователями в Средней Азии. К нему приезжали бывшие аспиранты и многие другие молодые ученые, которых он консультировал, помогал проводить исследования, предоставляя для этого свою краснодарскую кафедру. Аспиранты часто не только проводили многие часы у нас дома, но часто жили у нас, а мама всячески окружала их материнской заботой - кормила, поила и спать укладывала, вела задушевные беседы об их семьях и родителях.
   В эти годы он руководил докторскими дисссертациями, занимался серьезными научными исследованиями, публикуя десятки статей, издавал сборники научных работ, получил два свидетельства об изобретениях, участвовал в съездах и конференциях фармакологов СССР, представлял свои работы на Выставке достижений народного хозяйства СССР, за что получил грамоту, трижды избирался в Правление Всесоюзного научного общества фармакологов и физиологов. Его кафедра по итогам соцсоревнования неизменно занимала первые места. В то же время вел активную общественную работу: избирался членом парткома института, председателем методической комиссии, возглавлял краевую организацию общества "Знание". Публиковал свои статьи в газетах и журналах. Его трудовая деятельность и участие в Великой Отечественной войне, наконец, были оценены по достоинству. Он был награжден орденом Ленина и двумя орденами Отечественной войны. Всесоюзный журнал "Фармакология и токсикология" откликнулся на его 60-летие поздравлением и статьей о его деятельности. После 60 лет у него как бы открылось второе дыхание, в эти годы под его руководством были защищены 3 докторские и 7 кандидатских диссертаций.
   Последние годы его работы в Кубанском медицинском институте, к сожалению, были омрачены затяжной борьбой с руководством института и края, что закончилось насильственной отправкой его на пенсию. Это была борьба за внедрение нового препарата - лагохилена, за отстаивание научных идей и моральные принципы в науке против проф. Ойвина и его сторонников, затем против пробравшевшегося на заведование кафедрой ортопедической стоматологии института с подделанным дипломом о высшем образовании Пинским, борьба за честный, справедливый прием в институт, против блатных и корыстных "проталкиваний" и т. д. Материалы проверок по этим вопросам, в которых он принимал самое активное участие, иногда возглавляя эти проверки, оказался невыгодным не только для руководства вуза. Он столкнулся с мощным давлением, поддержанным крайкомом и лично первым секретарем крайкома, ставшим в дальнейшем печально известным на всю страну, Медуновым. Остановить нашего отца путем уговоров и запугиваний не удалось, но силы были неравными. Сразу после исполнения ему 65 лет министерство по сигналам из крайкома не утвердило результаты его единогласного избрания по конкурсу (при тайном голосовании).
   Он не мог с этим смириться, очень хотел трудиться, был в активном состоянии в смысле здоровья и научно-педагогического потенциала. Он подавал убедительные апелляции министру здравоохранения РСФСР В.В.Трофимову, генеральному прокурору СССР Руденко, но все тщетно. Незаконно мотивируя его возрастом, что противоречило Конституции страны, разрешив поработать еще год "в виде исключения", его избрание не утвердили. При этом в том же институте продолжали работать 70-летние заведующие кафедр со значительно более низкими показателями, но послушные, не вступавшие в борьбу против руководства.
   Находясь на пенсии, отец написал и издал несколько книг и брошюр, среди которых были популярные работы, написанные в порядке медицинского просвещения для населения - по линии Общества по распространению научных знаний. По этой же линии он охотно ездил в станицы края, выступал с лекциями, продолжая такую работу уже в преклонном возрасте.
   Столкнувшись с нечестным поведением некоторых преданных ему раньше учеников и коллег, И.Э. Акопов сильно переживал случившееся и начал было падать духом, как бывшие его ученики по самаркандскому мединституту пригласили его в Среднюю Азию, где он отдохнул душой, написал и издал в Ташкенте, в издательстве "Медицина", книгу - "Кровоостанавливающие лекарственные растения", затем справочник "Лекарственные растения", несколько других научных работ, помог новому поколению узбекистанских ученых и, выполнив нашу просьбу, написал данные мемуары, за что мы ему выражаем свою запоздалую благодарность.
   В 1983 г. в издательстве "Современник" (Москва) вышла книга писателя Н.Сошникова "Если жить сначала" о подвиге военных врачей, в том числе об И.Э. Акопове.
   Затем вновь были обращения к секретарю Крайкома партии, к Генеральному секретарю М.С.Горбачеву (25.11.1987) об исключении перерывов пребывания в партии, которое в течение многих лет прерывалось несправедливыми исключениями и пленом. (Читатель из текста книги убедился, насколько этот вопрос был для него важным!) Наконец, его обращение к XIX Всесоюзной парткоференции привело к решению: "Учитывая большие заслуги т. Акопова И.Э., доктора медицинских наук, профессора в развитии отечественной медицины, в подготовке кадров, участие в Великой Отечественной войне, активную общественную работу", перерывы в его партийном стаже изъять. Об этом написала краевая газета "Советская Кубань" в очерке "Судьба" 26 мая 1988 г., как бы ставя точку на его борьбе в течение всей жизни, в которой он все-таки вышел победителем.
   Много было нового и в семье. Младшая дочь Елизавета (1948 года рождения) поступила в Кубанский медицинский институт и закончила его, затем вышла замуж за Эдуарда Завеновича Погосяна, тоже врача по профессии, ставшего впоследствии хирургом-травматологом. Они жили с родителями до самой их смерти (наши родители похоронены на краснодарском кладбище, в одной могиле). В доме появились внуки - Артур и Марьяна, но здесь И.Э. уже не был на первых ролях, полностью доверяя своей жене - Чолахян Анне Аркадьевне и признавая ее авторитет. У нас также появились дети: у Вила трое - Ольга, Манвел и Анастас (все трое стали врачами), у Александра - двое - Самвел и Владимир (соответственно программист и предприниматель).
   По маминой линии последним из того поколения оставался ее младший брат Михаил Аркадьевич Чолахян, который женился на Розалии Савельевне Сенановой и воспитал двоих сыновей - Ерванда (названного в честь погибшего в ВОВ дяди) и Александра, ставших инженерами-строителями. У каждого из них родилось по двое детей: у Ерванда два мальчика, а у Александра - мальчик и девочка. Так что фамилия нашей мамы - Чолахян - также продолжается.
   Мемуары нашей мамы, представленные в этой книге, так же, как и мемуары И.Э.Акопова, не отражают ее личности и не освещают ее жизнь, но представляют интерес как документ эпохи.
   Более полно о своих родителях, возможно, позднее расскажем мы. Если Бог даст.
  
  
   В.И. и А.И. Акоповы (Фото NN28-38)
  

Мемуары Анны Аркадьевны Чолахян

  
  
   В 1906 г. мой отец - Арташес Михайлович Чолахян женился. (Фото N40). Случилось это так. Моя мать - Мария Климентьевна Грекова, интересная девушка 18 лет, работала в мастерской готовой женской одежды. До женитьбы отец в частном оптовом магазине сбивал ящики, упаковывая в них фрукты (свежие и сушеные). Однажды брат моей будущей матери Сергей не пришел домой ночевать, утром она пришла узнать причину этого. Отец заметил, что к грузчику-сослуживцу пришла пышная девица. После ее ухода он спросил у него: "Кто?". Тот ответил, что сестра. В воскресенье он попросил у Сергея разрешения пойти к ним в гости. Познакомился и вскоре женился. Отец был родом из Александрополя (ныне Ленинакан). Дед - Михаил Товмасович был шорником, трудолюбивый, неразговорчивый, в 1901 г. умер его 20-летний сын Ерванд; чем болел и почему так рано расстался с жизнью, никто не знал, но дед от переживаний запил и сторонился людей. Отец с товарищами уехал в Баку на заработки. Работая на нефтепромыслах, ставил вышки. В 1902 г. там началась резня, царская жандармерия натравливала азербайджанцев на армян, которые спасались тем, что уезжали, кто куда. Отец с товарищами уехал в Ростов-на-Дону, где через несколько лет встретил мать и влюбился с первого взгляда.
   Мать рано осиротела, и в 13 лет ее отдали ученицей в швейную мастерскую. Ко времени знакомства с отцом она уже умела хорошо шить и работала в мастерской готового платья. Ее мать, бабушка Евросинья, ходила на подомную работу, главным образом, как прачка. Над этой осиротелой семьей покровительствовал муж сестры бабушки. Он имел маленький бакалейный магазинчик и собственный домик только для своей семьи. Бездетный, наивный старичок. Все достоинства человека видел в имущественном положении. Отец не растерялся, представился ему как родственник и управляющий оптового магазина Мнацакановых. Язык у него хорошо был подвешен, сумел заговорить старика и получил его согласие на брак. Свадьбу устроили в доме этого же старика. Отец в прокатном магазине себе взял костюм, для невесты - венчальное платье, у жены товарища одолжил на время золотые часы с цепочкой, браслет и кольца. Все это выглядело богато. Друзья помогли на свадебные расходы и прилично отпраздновали - гуляли до утра с сазандаром. Одно только приключение омрачило. Свадьба была на тихой улочке Нахичевани, на 22 линии, в конце. Ночью злоумышленники бросили по нескольку камней в четыре окна, и все стекла разбились. Виновников поймать не удалось. Потом пошли слухи, что это организовал парень-грек, который был влюблен в маму и не пользовался взаимностью. После свадьбы родители поселились в маленьком домишке, в маленькой комнатушке на Тургеневской улице в Ростове. Через несколько дней венчальное платье и костюм отца были возвращены в прокатный магазин, а через пару недель ценные украшения возвратили владелице. Мать этим не огорчилась, но тщательно скрывала от родителей. Зато бабушка Евросинья на всю жизнь возненавидела отца и называла его не иначе как "аферистом", хотя отец мой всю жизнь был честнейшим неудачником. И скрывала от своей сестры и близких этот "стыд".
   Тем временем, отец и мать старались экономить на питании, не ходили в кинематограф, в сад. Собрав деньги, они приобрели необходимую одежду и собирались поехать к родителям отца, одиноким старикам, которые умоляли их приехать к ним. Тогда езда из Ростова в Александрополь занимала более четырех суток, с двумя пересадками в Баку и Тбилиси. Вот они и собрались через год после свадьбы. Отец всю дорогу рассказывал матери об обычаях и нравах своей родины, наставлял ее, как надо себя вести с его родителями. По обычаю закавказских армян, молодая невестка не должна говорить с родителями мужа, со старшим братом, его женой, сестрой, пока они не разрешат сами. Бывало так, что сват и сваха до рождения внука не разрешали говорить при них, невестка вообще не имела права говорить громко и т.д. Но когда они приехали, мама, войдя в дом, сразу подошла к бабушке и громко сказала: "Здравствуйте!". Когда же отец ее одернул, она с обидой обратилась к бабушке: "Мама, чего он меня все поучает, чтобы я не разговаривала с Вами? Ведь Бог дал язык, чтобы говорить!" Бабушка добродушно улыбнулась и сказала: "Говори доченька, это все чепуха, уважение не в молчании выражается".
   У них сложились очень хорошие отношения на всю жизнь. Бабушка была мягкой, доброй, рассудительной, всеми уважаемой женщиной. Через неделю после приезда в Александрополь маму пригласили в г. Карс обшивать невесту (единственную дочь брата бабушки).
   Бабушка Тигрануи, мать отца, была уроженкой г. Карс. Ее брат Алексан, в прошлом бондарь, стал состоятельным человеком, имел собственный дом, винный погреб, продавал вино бочками. Каким-то образом приехавший из Тбилиси предприимчивый молодой человек, сумел войти в его доверие и уговорил открыть первый кинематограф в Карсе. Гарегин стал управляющим, из Тбилиси привозил киноленты, все время разъезжал. Вот он и присмотрелся к единственной дочери Алексана - Тигрануи. К свадьбе их готовились долго. Маму, как российскую портниху, пригласили шить ей приданное. В доме Тевенянц Алексана мама очень сдружилась с его дочерью - невестой Тигрануи, которая окончила гимназию и была начитанной, очень доброй девицей высокого роста, хорошо сложения, черноокой, с нежной кожей ослепительной белизны и пышными волосами. Она имела уравновешенный характер и всего на пару лет была младше моей матери. Мама ее обшивала, а та ей много читала и рассказывала. Мама окончила лишь три класса городской школы; способная, жизнерадостная, она схватывала все хорошо. Она умела танцевать, петь и, благодаря своей природной культуре, не отставала от людей, получивших образование.
   Ко времени пребывания у александропольских родственников, мама уже была беременна мной и до вплоть до наступления родов продолжала шить. Однажды ночью она почувствовала схватки и заплакала. Тетя Катаринэ, мать невесты, проснулась и, расспросив, пошла будить моего отца, чтобы он сходил за акушеркой, а он повернулся на другой бок и сказал: "Пусть подождет до утра". Нужно учесть, что я была первым ребенком, ни мать, ни отец опыта в этом деле не имели. Тогда никто не вел наблюдения за беременными женщинами, никаких консультаций не было, поэтому ни мать, ни, тем более, малограмотный отец не ничего понимали. Тетя Катарине разбудила мужа - дядю Алексана. Он схватился, отругал племянника, заставил сбегать за акушером. В общем, к утру я родилась, все прошло благополучно. Мама и ее заказчица Тигрануи решили меня назвать Эммой и так называли с первого дня. По армянским обычаям роженицу через 40 дней из дома не выпускали. Так мама осталась у них и через несколько дней после родов, продолжая шить приданое. Перед свадьбой был устроен прощальный девичий вечер. На этом пиру крестили меня. Поп Тер-Койрун не согласился меня назвать Эммой, мотивируя свой отказ тем, что это немецкое имя, в армянском алфавите такого не значится, предложив назвать Анной, так как этот день был днем "Святой Анны". Отец рассердился и заявил, что найдет такого священника, который назовет меня тем именем, каким они хотят. Но родственники его урезонили, объяснив, что для девочки никакого значения не имеет, как будет записано в метрической, а называть дома можно как угодно. Итак, меня продолжали называть Эммой, и пока я пошла в школу, никто не знал, что меня есть другое, крещенное имя - Анна. За торжественным столом, когда пили за мое здоровье и желали всех благ, дядя Алексан произнес примерно такую речь: "При всем честном народе, клянусь этим хлебом, что я эту девочку за свой счет буду обучать и пошлю в Петербург учиться. Я всю жизнь мечтал свою дочь послать учиться, да вот, знать, не судьба, а эту обязательно пошлю!" Откуда он мог знать тогда, что ему не будет суждено осуществить это желание...
   Вскоре сыграли свадьбу, закончились торжества, и маме моей уже нечего было делать у родственников. К этому времени слава "российской портнихи" обошла весь Карс. Тогда Карс был крепостным городом, и там стоял крупный царский гарнизон. Жены офицеров нарасхват стали приглашать к себе мою мать на работу. Отец поехал в Александрополь, уговорил своих родителей, мать и отца, переехать в Карс, так как нужно было нянчить меня, когда мама уходила на работу. Переезд из Александрополя в Карс занимал три часа поездом. Сборы были недолгие. Старики переехали, сняли квартиру и стали жить вместе. Отец устроился работать в магазине братьев Колтухчан. Открывал и забивал ящики, грузил и выгружал, а в дни удачной торговли даже обслуживал покупателей как продавец. Но заработки были невеликими, семья жила скромно. Единственным развлечением мамы были вечера в офицерском клубе по субботам или праздничным дням. Ее приглашали жены офицеров в порядке поощрения за хорошую работу и за веселый нрав. Разумеется, она никогда не ходила одна, отец сопровождал ее. При этом он даже умел держать себя по-европейски. За время жизни в Ростове он усвоил, как себя нужно вести в каком обществе. Но европейских танцев он не знал и в карты не играл, поэтому, обычно сидел в стороне с офицерами или их женами и наблюдал, как мама танцует в обществе с офицерами вальс, краковяк, польку, мазурку. Одевалась она со вкусом, часто офицерши давали ей вышедшее из моды свое платье, которое она переделывала так неузнаваемо, что однажды одна офицерша сказала: "Мария Мартыновна, что же Вы мне не сказали, что из этого платья может получиться такая прелесть?" На это мама ответила, что если она сожалеет, что отдала, то она ей вернет без сожаления. Та сконфузилась и не нашла что ответить. (Фото N39).
   Карс был маленький крепостной городок с национальными традициями. Армян среди офицерского состава не было, и, пожалуй, мать была первой женщиной, посетившей офицерский клуб. Среди чиновничества тоже очень мало было армян. Изредка могли бывать в офицерском клубе только некоторые из учительниц или богачи, которые не танцевали с офицерами, поэтому неприличным казалось армянам поведение моей матери и смирение с этим отца. По всему городу пошла молва, что жена Арташеса Чолахяна с офицерами в обнимку в пляс пускается... Частенько в магазине, где работал папа, он слышал насмешки, что ему надо платок надеть на голову или как он может терпеть такое свободное поведение жены. Неслыханно и невиданно, чтобы армянка так себя вела. Слухи дошли и до стариков - родителей отца. Бабушка, очень добрая женщина, сожалела, что люди не понимают, как целый день иголкой хлеб зарабатывает эта женщина и что если в месяц 1-2 раза повеселится в присутствии своего мужа, ничего дурного нет. А дедушка настоял, чтобы уехали из Карса и избавились от этих сплетен, позорящих их доброе имя.
   Мне было 1,5 года, когда отец решил снова вернуться в Ростов и, собрав свою семью, уже из 5 человек, с беременной женой вернулся в Ростов-на-Дону. В Ростове несколько дней мы ютились у бабушки Евросиньи. Она жила на Старо-почтовой улице, в полуподвальной комнате с сыном Сергеем. Зарабатывала на хлеб подомной работой, как и прежде. Ей очень не понравились старики отца, она их приняла неприветливо. Через несколько дней нашли квартиру из двух маленьких комнат: одна - полутемная, вторая - с одним окном, чуть больше, на первом этаже, под аркой ворот. Вскоре родился братик Ерванд, так его назвали по имени умершего брата отца. Дедушка его очень полюбил. Заботу о младенце взяла на себя бабушка. Мама нанялась в частную мастерскую шить. Потом продали единственный хороший персидский ковер - приданое бабушки, и на эти деньги купили кабинетную складную машину "Зингер" (в рассрочку), большое зеркало и стол. Мама пошла шить на дому. Отец плотничал, стекла вставлял, но зарабатывал мало. Я часто слышала, как бабушка заставляла его работать на дому и приговаривала: "Если мужчина не может зарабатывать и кормить семью, он должен помогать дома, выполнять женскую работу".
   Утомленная за день мама спала крепко, бабушка ночью ее не будила, тихонько подносила ребенка к ней в постель, клала рядом и грудь совала в ротик, стояла или присаживалась, придерживая ее грудь, чтобы ребенку было удобно сосать, и также бесшумно уносила ребенка. Иногда только приговаривала: "Марьям, Марьям, осторожно, ребенок кушает". Всегда дети были возле бабушки. Детей начинали прикармливать рано, так как мама работала, и кормить не приходилось. Она отцеживала молоко и оставляла на следующее кормление. Если она работала вблизи от дома, то иногда забегала кормить или я ходила за отцеженным молоком. Никакого режима в питании не соблюдалось. Кормила малютку бабушка так: отмачивала белый хлеб, печенье или сухарик в сладком чае, заворачивала в марлю и всовывала в рот. Малыш сосал это долго, потом бабушка выбрасывала остатки и снова повторяла процедуру. Поила сладким чаем через соску и бутылочку. Позже варила манную или рисовую кашку и кормила ложкой. Никаких витаминов не давали, боялись расстройства желудка. На воздух дышать ребенка не выносили, оберегали от простуды. Ну, а детки росли себе, по "воле Божьей".
   Отец все искал себе дело, чтобы заработать для семьи. Одно время работал в кинотеатре помощником киномеханика по вечерам. Иногда нас брал с собой и сажал около будки, и мы с дедушкой смотрели картину, а когда приходили домой, я копировала какую-либо сцену. которая мне запомнилась. Картины были немые, в сопровождении пианистки, игравшей здесь же под полотном экрана. Ни дедушка, ни, тем более, я и братик содержания не понимали, просто смотрели картинки, и все это было интересно. Как-то мама меня взяла с собой на прогулку к одной заказчице. Там я впервые увидела граммофон с большой розовой трубой. Мне сказали, что в ящике живут маленькие человечки, они там поют и играют. Потом я долго думала об этих человечках, расспрашивала об их жизни. Жилось нам однообразно, ссор, ругани не было. Но вот однажды мама сильно плакала и поговаривала: "Вы погубите мальчика, какая же это любовь? Мне докторица сказала, что он у Вас дурным будет!". Эти слова относились к дедушке. Он немного зарабатывал - ходил в шорную мастерскую и, когда там были срочные заказы, помогал, а полученные деньги пропивал. Приходя домой в нетрезвом состоянии, он никогда не буянил, его не слышно было. Только бабушка охала и приговаривала: "Дома столько нужды, а ты копейки не приносишь, все в свою глотку суешь!". Мама заметила, что иногда он приходит с чекушкой в кармане и дает внуку (на 1, 5 года младше меня братику Ерванду) глоток выпить. Тот морщится, плюется и плачет. Потом дед "сообразил", что для него надо вино покупать и украдкой давал ему пить, говорил, что это полезно, вырастет крепким, да и ночью хорошо спит. Если мама или бабушка замечали, то не давали, чтобы дед ухмылялся над младенцем, но не всегда им это удавалось. Вот только из-за этого у нас были неприятности. Отец у меня не пил, не курил и какой-то незаметный был в доме, его голоса не было слышно.
   Мне было 5 лет, когда приехала к нам тетя Парандзем, единственная сестра моего отца. Она была замужем за учителем и жила обеспеченно, но ее дети жили недолго, она уже похоронила 4-го сына - мальчика лет 9-ти. Она приехала просить мою мать отдать ей на воспитание новорожденную девочку - третьего ребенка нашей семьи, мотивируя тем, что воспитает лучше, а маме это будет трудно. Тетя долго жила у нас пока мама кормила грудью, а потом увезла мою сестренку. Мне и братику объяснили, что это дочь моей тети, а наша мама кормила ее, так как тетя заболела, и у нее не было молока. Истина до нас не дошла, поверили, что Амалия - наша двоюродная сестра. Нового ребенка пришлось ждать недолго, вскоре у нас появилась сестренка Тамара, так что мы и не заметили отсутствие Амалии. Тамара была плаксивая, часто болела в младенчестве. Бабушка часто молилась и просила Бога исцелить или убрать эту девочку. Семья наша не была религиозной. Я не помню, чтобы мать или отец посещали церковь. Икон и лампад у нас не было, хотя моя мать была из ростовских армян, и у них было принято иметь дома иконы.
   Пожалуй, единственным развлечением бабушки было - по воскресеньям ходить в церковь на обедню. Иногда она одевала меня и брата празднично и брала с собой. Мне очень нравился церковный хор, а икон я боялась, только Божья Матерь с ребенком нравилась, и я просила бабушку свечку ставить только этой "картинке". Мама не ходила в церковь даже когда крестили детей. Помню, возили их в церковь крестить, возвращались, крестная мать или отец клали маме на руки, а она сидела, накинув на голову белый шарф, чтобы придать торжественность этому моменту приема крещенного детяти. А я любовалась мамой и говорила: "мамочка на невесту похожа".
   Кроме одного религиозного праздника - крестин я не помню торжеств в нашем доме. Даже воскресенье проходило в суете. Единственный день, когда мама не шила, а была занята уборкой, купала детей или стряпала. Если случалось изредка посетить городской сад, сходить в гости или принять гостей, то это было большим торжеством для нас, детей.
   Один раз мамин брат, который очень редко бывал у нас, пригласил нас на дневную постановку в цирк (если не ошибаюсь, он некоторое время был там рабочим). Вечером я в трусах и лифчике, на топчане копировала акробатку, кувыркалась как клоун, пыталась жонглировать. Дедушка сказал: "Как тебе не стыдно: раздетая!" Я ответила: "Стыд в комоде, а ключ потеряли!". С тех пор при случае меня дразнили: "стыд в комоде оставила", а я добавляла - "ключ потеряли от комода".
   Однажды папа сильно заболел лихорадкой, его трясло так, что кровать под ним ходуном ходила, его укрывали несколькими одеялами, а потом бросало в жар, и он метался по кровати так, что мы испуганно прятались, бабушка молилась, дед ворчал, а мама не отходила от постели отца. Врач советовал переменить климат. Решили отца послать в Тифлис к тете Парандзем. Дома стало грустно, беспокойно. Бабушка часто плакала, дед недовольно бормотал. Мама работала, из сил выбивалась. Трое детей, мама, бабушка и дедушка - 6 едоков - надо было суметь прокормить. Пришла зима, а к лету (кажется, 1913 г.) отец прислал деньги, чтобы семья переехала. Как-то быстро мама с помощью брата, дяди Сережи, все упаковала, сдала в багаж, и мы все в третьем классе вагона из Ростова поехали в Тифлис. Смутно помнятся сплошные нары верхней полки, откуда нас, детей, вниз не пускали спускаться, так как там было грязно и тесно. И вот мы доехали в Тифлис. В начале Елизаветинской улицы был "Винно-гастрономический магазин", а сзади него - большой полутемный склад с дощатым полом. В нем было одно окно с решеткой и дверь выходила под веранду второго этажа. Вот в этой невеселой комнатке мы и поселились. А "владельцем" этого магазина оказался мой отец. За год до этого, то есть, примерно в 1912 году, мой отец больным переехал в Тифлис и жил у своего дяди (брата дедушки), двоюродный брат отца Ваган Чолахян работал слесарем в железнодорожных мастерских. Куда только отец ни пытался устроиться на работу, но здоровье нигде не позволяло долго работать. Когда он работал у Мнацакановых во фруктовом оптово-розничном магазине по уходу за растениями, то иногда помогал им и как продавец. Ему показалось, что он справится и с торговым делом. Зять отца, муж его сестры Парандзем, был учителем математики Тифлисской армянской семинарии. Он был для своего времени образованным человеком, издал учебник математики для армянских средних учебных заведений. Видимо, он имел сбережения и как математик рассчитал, что надо пустить их в дело. Он предложил моему отцу деньги под проценты, чтобы тот открыл торговое дело, сам зарабатывал и ему дал заработать. Отец давно мечтал иметь свое дело. По совету знакомых лавочников купил винно-гастрономический магазинчик, заняв 3 тыс. рублей, и стал заниматься "коммерцией". Недалеко от магазинчика была казарма и основными покупателями были офицеры. Отец завел на них лицевые счета, давал им в долг продукты и выпивку, записывая у себя и им в книжку, а после получки они приходили рассчитываться, но часто должники исчезали или уклонялись, некоторые переезжали в другой полк или увольнялись. Концы найти было трудно. Через год после переучета, выяснилось, что вместо заработка уплыло более тысячи рублей. Началась война, и стало еще хуже - многие должники убыли на фронт. Пришлось продать магазин, купленный за 3000 руб., за 1 800, отдать проценты и за оставшиеся 1 500 руб. купили в районе Мухранского моста небольшой бакалейный магазин. Мама стала следить, чтобы в долг не давали никому, стала помогать отцу. Частично оставила свое шитье, и на дом ходила только к очень выгодным заказчицам. Сняли квартиру недалеко от лавочки, тоже тесную, но недорогую. Однако, и эта лавка не дала заработка: из моего отца "торговца" не получилось, не умел он обсчитывать и обвешивать. Поэтому и эту лавку вскоре пришлось продать за тысячу рублей. После этого открыли пошивочную мастерскую для мамы на Канкринской улице. Обставили оборудованием: трюмо, большой стол, две швейные ножные машинки "Зингер", бардовая красная мягкая мебель и отдельно - круглый стол с журналами мод. В мастерской была небольшая уютно убранная выставка, занавески, цветы, картины. В задней части стоял гардероб, черный большой сундук, большой стол, трюмо, машинки и стулья. Здесь шили и делали примерки. Мама наняла мастерицу и взяла одну ученицу, а жили мы в том же районе Мухранского моста, все в той же тесной, жалкой квартире. Трудно было маме целый день в мастерской: надо было рано приходить, поздно уходить. Отец устроился работать на мыловаренный завод сбойщиком: делал ящики для мыла, сбивал их или чинил старые. Завод находился в пригороде Тифлиса (Ортаджале), ехать приходилось далеко, на трамвае, и еще идти пешком. Мы днями не видели своих родителей, с нами были дедушка Мукаэл и бабушка Тируи, очень добрая, трудолюбивая, рассудительная, нежная, любящая старушка. Целый день возилась по хозяйству, ухаживала за нами.
   Спустя некоторое время мама наняла хорошую квартиру на Черкесовской улице, 91 с парадным входом на втором этаже, в ней была большая комната - зал с 4-мя окнами, а сзади, величиной с этот зал, комната, разделенная на две части - большую и маленькую. Каждая из этих комнат в отдельности окнами и дверьми выходила на большой дворовый балкон, в конце балкона был туалет, потом несколько ступенек, которые поднимались в кухню с узеньким балконом в продолжение кухни. Рядом, в конце двора дома, был вход на чердак; над полуподвалом, где жил дворник с семьей, была прачечная, а вверху жили лавочник, городовой, какой-то служащий со своими семьями. В такой же, как у нас, квартире, рядом с нами, жил хозяин с семьей. Вход в парадное у них был общим с нами. Внизу нашего дома были лавки, парикмахерская. В большой комнате мама разместила свою мастерскую, а в задних комнатах мы жили.
   Летом 1913 года из Карса приехал брат бабушки Тируи - дедушка Алексан, согласно обещанию, данному им еще в 1907 году, во время моих крестин у него дома. Он хотел устроить меня в гимназию, но меня не приняли, так как родители мои не имели соответствующего звания и не принадлежали к тому сословию, которое принимали в гимназию. Тогда он меня удочерил, но как попечитель не мог отдать меня в гимназию, а поместил в церковно-приходскую школу имени Тандояна в конце Михайловского проспекта (согласно званию моих родителей - мещане). Во дворе церкви был большой двор, а во дворе хорошее, удобное здание школы. Классы были большие, светлые, большие коридоры, зал со сценой где проводили уроки пения и гимнастики. Четырехклассная школа для девочек - двухэтажное здание, всего 8 - 10 классных комнат. Занимались с утра, в одну смену. Дедушка Алексан, как мой попечитель, заплатил за год учение, повел меня по магазинам, купил форму - летнюю и зимнюю, пальто, обувь и другую одежду на зиму и лето, книги, тетради, ранец, карандаши и все другие принадлежности для первоклассника. Со всеми покупками на фаэтоне он привез меня домой и сказал, что, если я буду хорошо учиться, он мне купит хорошие вещи и будет меня учить, чтобы я стала ученая учительница.
   Дедушка Алексан был для меня добрым волшебником. В детстве мне никто не уделял столько внимания, сколько он. Приятной внешности, высокого роста, с небольшой, хорошо подстриженной седой бородкой, аккуратно одетый, с мягким ласковым голосом, он производил на всех обворожительное впечатление. Первые четыре года учебы он приезжал перед началом каждого учебного года и обеспечивал меня всем необходимым для учебы, оплачивал право обучения. В школе я училась хорошо, мною гордились родители и мой попечитель был доволен.
   Школа находилась далеко от нашего дома. Первые 2-3 недели меня провожали и приходили за мной дедушка или бабушка. Недели через две после начала учебного года бабушка подошла к моей классной настоятельнице мадмуазель Григорян (ориорд Григорян, как мы ее называли) и спросила, как учится ее внучка. Она спросила мое имя и фамилию, бабушка ответила - Чолахян Анна. Надзирательница посмотрела в журнал и сказала, что она не посещает школу. Бабушка подозвала меня и с волнением сказала: "Вот она, как же она не ходит, ведь мы ее каждый день приводим!". Тогда надзирательница посмотрела в журнал и ответила: "Да, эта малютка сидит на первой парте, очень способная девочка". Затем обратилась ко мне: "Почему ты не поднимаешься, когда называют твое имя и фамилию?". Бабушка добавляет: "Эмма джан, почему же ты не встаешь?"
   На первом уроке у нас было принято читать молитву - "Отче наш", вернее, учитель ее произносил, а мы повторяли, потом садились, и учитель читал наши фамилии, имена, а мы обязаны были встать с места. Если никто не вставал, отмечали, что отсутствует. Я сказала, что моего имени не читают. А надзирательница обратила внимание, что бабушка меня назвала "Эммой" и спрашивает: "Как Вы ее назвали?". Бабушка повторила: "Эмма".
  -- А Вы же мне ее назвали Анной, и так она у нас числится.
  -- Да, она у нас крещена Анной, - ответила бабушка, - а мы ее дома называем Эммой.
   После этого мне разъяснили, что я обязана вставать, когда читают: "Чолахян Анна". Недоразумение было выяснено, но я заплакала и долго не соглашалась принять имя "Анна". Так и до сих пор у меня два имени: по документам - Анна, а дома - Эмма.
   Школу свою я очень любила, училась охотно. С первого класса было предметное преподавание: Закон Божий, язык, арифметика, пение, гимнастика, рисование. Больше всего я любила родной язык, а успевала хорошо по всем предметам. Вскоре я ходила в школу одна, меня водили по прямой дороге - по Черкасовской до той улицы, откуда, заворачивая, я шла прямо к школе. Во время школьных вечеров я всегда декламировала, участвовала в инсценировках, танцевала. Мною были довольны родители и учителя.
   В начале лета 1914 года я перешла во второй класс, мне не было еще и полных 8 лет, но для своего возраста я считалась очень развитой. Маму мою опять пригласили в Карс, как хорошую швею, и она меня взяла с собой, а брата и младшую сестру (Ерванда и Тамару) оставила дома с бабушкой и дедушкой. (Фото N41). В Карсе мы жили у тех, кого мама обшивала. Преимущественно это были богатые семьи или семьи военнослужащих - офицеров. Мама меня повела в дом, где я родилась, к моему попечителю Теваненц Алексану. Как сейчас помню, этот дом возле каменного моста. В то время его дочь Тигрануи жила в Тбилиси, они купили большой двухэтажный дом по Елизаветинской улице (кажется, N 94), во дворе которого были и одноэтажные дома. В этом же дворе, как квартиранты из Авлабара, переселилась сестра моего отца, муж которой был учитель и занял отцу "капитал" и, хотя давно отец прогорел, капитал "уплыл", а отец остался должником, все еще каждый месяц проценты платили. Значительная часть маминого заработка выплачивалась в счет погашения процентов, а отец так и работал на мыловаренном заводе. В Карсе мама хорошо зарабатывала, а я отдыхала. Больше всего запомнилась мне семья Колтухчян, это какие-то далекие родственники моей бабушки по отцу. Имели какое-то торговое дело - гастрономия или мануфактурный магазин. Братья жили вместе. Старший отслужил в царской армии 25 лет и теперь без семьи, прижился, обслуживал братьев; жалкий, бездетный, все погоняли его - и взрослые, и дети. Второй брат был бездетный, третий имел двух детей и красивую жену. Четвертый брат - мой крестный отец имел четырех детей. Жена у него была властной, чопорной женщиной, а он сам - крестный Гарегин был самый деловой среди братьев и вел все дела. Еще в этом доме жила их сестра - старая дева, тоже прибитая, жалкая, целый день трудилась и от всех получала понуканья, и, наконец, их мать - крупная, добродушная старуха, которая старалась смягчить положение своих обездоленных детей - отставного солдата и старой девы.
   Все три невестки - одна перед другой - важничали. Нельзя было назвать эту большую семью дружной, но внешне все казалось благополучным, ладным и даже их хвалили, что живут дружно. При этом все женщины этого дома делились с мамой и наговаривали друг на друга. Мама же была очень разумной и никогда никому не передавала о том, что ей говорили и о чем делились. Эта семья и этот дом особенно сохранились в моей памяти.
   В одной из семей, где мама шила приданое и венчальное платье дочери - невесте, мы жили две недели. За несколько дней до свадьбы был назначен для невесты банный день - обрядное купание невесты. Целую неделю готовились к нему - убирали, чистили посуду, самовары, готовили еду, собирали одежду и посуду для бани. В день похода в баню у дверей утром стали два фаэтона, в один из них усадили бабушку и ее детей, медные чаны и тазы, черпалки, узлы с одеждой. В другую сели невеста, ее мать и подруги. Приехали в "Нашхун бахник" - так называли лучшую баню г. Карса, потому что стекла окон и дверей были из цветного стекла. Мы сели на скамейки и ждали, как мне показалось, очень долго. Вдруг звонкий голос несколько раз торжественно повторил: "Воды бани открылись...". Двери открылись, и мы вошли в баню. В предбаннике скамейки были застелены полотенцами, над скамейками _ вешалки, на полу подстилки. Все было как-то очень уютно, видимо, подготовлено для торжественного купания невесты. Разделись, завязали в узлы одежду, верхнюю повесили на вешалки, но все женщины натянули на себя шелковые или специальные покрывала, девочек одели в цветные рубашки, а маленькие мальчики остались голенькими. И так вся наша компания зашла в баню, где были каменные круги в виде хаузов. В одном из таких кругов расположились мы и черпалками набирали воду в тазы. Старая бабушка Вартишак начала всем мыть головы, а те, кто помоложе, подавали воду. Мыли головы усердно, по очереди, когда дошла очередь до меня, я не выдержала - ни температуры воды, ни усердия, с каким мне мыли голову, и расплакалась. Мама попросила разрешения у бабушки самой искупать меня. Вообще, отходя от бабушки, все продолжали купаться сами, но в первый раз она должна была мыть голову и тереть. Невесту купали все: одни наливали воду, другие мочалили под покрывалом, расчесывали волосы. Мне казалось, что ее порядком мучили. Я не могла понять, как можно купаться под покрывалами, в рубашке и выдерживать такую жару. Мама меня выкупала, вывела в предбанник, одела и посадила на скамейку. В полдень объявили, что для нас принесли кофе, и вся наша компания вышла из бани в предбанник в мокрых покрывалах, расселась, после чего подали в чашках кофе и яглы (слоеное печенье с медом). Все напились, передохнули и снова вошли в баню продолжать купаться. Было слышно, как напевали хвалебные песни, частушки и купали невесту. Я заснула, на сколько не знаю, когда начали выходить распаренные женщины и одевались медленно, отдыхая, все подходили к бабушке, целовали ей руки и говорили: "С легким паром!". Она в свою очередь целовала их и благословляла. Все целовали невесту и тоже говорили ей и друг другу: "С легким паром!".
   Потом на большом подносе поднесли фрукты: персики, яблоки, груши и виноград. Подносили всем, каждый брал, что хотел, и ел. Все покраснели, распарились, некоторые двигались с трудом. Когда мы возвращались, опять погрузились в фаэтоны, в церквях звонила вечерня, день был на исходе.
   Дома кипел большой самовар, был накрыт стол на обед. Все расселись за столом, обед и чаепитие длились долго. У всех женщин были головы перевязаны белыми косынками. Мужчины тоже всем говорили: "С легким паром!". В честь невесты молодые говорили приятные слова, пили, играл граммофон до позднего вечера. Еще запомнилось, что дня два все бабушки, да и молодые, друг другу говорили: "Голову покрой, надень жакет, после бани простудишься", хотя уже был июнь-месяц. А маленькую девочку Вартуш никак не могли заставить умыться, она все твердила: "Я вчера была в бане, не буду умываться!". Я на всю жизнь запомнила Карскую баню. Говорили, что обычно так совершали поход в баню в месяц два раза.
   Через несколько дней состоялась свадьба. В доме невесты был накрыт богатый стол. В комнате, где одевали невесту, собрались ее подруги. Мама моя была в главной роли. В большой коробке привезли одеяние и фату с восковыми белыми цветами (оказывается, по обычаю, весь наряд невесты присылает Посаженный кум - Кавор, по-армянски. Это по его заказу мама шила невесте венчальное платье). Процесс одевания невесты длительный, с песнями, восхвалениями, смехом и прибаутками. Наконец, поднялась суматоха, приехали за невестой жених и родня. Расселись за торжественный стол, заиграла армянская музыка (сазандар). Жених с друзьями и кумом подошли к двери невесты с песнями и с просьбой вывести. А там так разрыдалась невеста, что будто душу раздирала. Сказали, что ее должны увезти из родительского дома навсегда, поэтому она плачет. Мне стало жаль ее, я тоже расплакалась и кричу сквозь слезы, тяну за платье матери невесты: "Зачем Шушик, гоните из дома, не жалко Вам?". Невеста обняла меня и, не переставая плакать, тихо в мое ухо шепнула: "Успокойся детка, я и плачу, и пойду, такова доля девушки..."
   Вывели невесту, говорили тосты, пили, пару часов попировали, после чего вывели невесту со двора и посадили в карету жениха. Туда же определелили кума, меня и мальчика, моего ровесника с цветами на груди. Мне и мальчику дали в руки толстые свечки, украшенные большими бантами с золотыми полосками и восковыми цветками, и сказали, что мы должны нести зажженные свечи: я - рядом с невестой, а мальчик - рядом с женихом. Я была одета красиво, с распущенными волосами, с большим белым бантом. Карета двинулась медленно, а за ней - фаэтон, переполненный гостями. Приехали в церковь, там было много народа, ярко освещено, священник что-то читал, дьячок тоже подпевал, над головами венчающихся держали короны, пел церковный хор. Мне все это - как мы стояли со свечами рядом с женихом и невестой - показалось очень долгим. Мы вышли из церкви и снова расселись по фаэтонам. Но только проехали до угла (уже было темно), как нас остановили, и накрытый напитками и закусками стол перекрыл дорогу. Нас вывели на улицу, заиграла музыка, начались тосты, песни, пляски, на стол бросали деньги (видимо, тем, кто оказал честь встретить венчавшихся с накрытым столом). Вскоре опять сели в карету, и фаэтоны двинулись дальше. Так несколько раз нас останавливали на перекрестках, а ближе к дому жениха все уже шли пешком, а карета и фаэтоны медленно двигались позади - пустые или с пожилыми гостями. Горели не только две наши свечи, но и много разных факелов; звучали песни, шум, музыка. И так продолжалось, пока дошли до двора жениха. У порога в дом встретили с караваем жениха и невесту, подложили тарелку под ноги жениха. Он разбил, потом на разбитую тарелку наступила невеста и вместе с ним зашли в дом. В большом зале были богато накрыты столы. В центре посадили жениха и невесту. Пока пили первый тост, я и мальчик с зажженными свечами (как и во дворе) были рядом с женихом и невестой, потом нас отпустили. За полночь меня мама пристроила спать. На рассвете я проснулась, когда все гости были во дворе, пели красивые песни (специальную предрассветную и другие), вывели невесту танцевать, все бросали деньги, азартно хлопали. Я спросила, зачем бросают деньги. Сказали, что для музыкантов, а я-то думала, что для жениха и невесты. Мы вернулись в дом невесты, а ее оставили у жениха. Мне было так жалко ее: как это ее из своего дома отдали в другой, чужой, и не могла понять, как не жалко матери отдать чужим свою дочь! Мне казалось, что моя мама никому не отдаст меня, потому что очень любит меня...
   Через неделю началась Первая Империалистическая война. Во всех домах полились слезы, шла мобилизация. На фронт отправили молодого мужа, молодуха плакала, везде, куда ни пойдет, - слезы. После Карса я и мама должны были поехать в Александрополь, чтобы и там мама обшивала невесту, но мы приехали туда и тоже кругом слезы: жениха забрали на фронт. В каждом доме - траур. Поэтому через несколько дней мы уехали домой, в Тифлис. Дома нас ждала неприятность. Дедушка по отцу спешил к зятю, чтобы узнать о начале войны подробно, и, когда сходил с трамвая, упал и разбил ногу, а теперь лежит в больнице. Перелом бедра был высоко, так что оперировать в этом возрасте и ампутировать ногу было нельзя. Поэтому он все время лежал и на костылях, и с трудом и болью добирался до туалета в конце большого балкона. Трамвай тогда принадлежал бельгийской кампании, поэтому суд присудил 5 тыс. рублей дедушке за увечье, так как по вине вожатого он лишился ноги (а он был шорником, не мог больше работать). Тяжба долго тянулась, но все деньги получили и почти все они пошли на выплату долга отца за его "коммерцию", тетя избавилась от упреков мужа, мама освободилась от внесения процентов за долг. Так, ценой увечья дедушки, мы избавились от ежемесячных слез тети, когда она приходила получать проценты.
   Война много бед принесла. Жизнь стала очень тяжелой. Для нашей большой семьи особенно. Мать моя работала очень много. Наша семья поселилась на Черкесовской улице, недалеко от начальной остановки в Михайловку (трамвай N 11). Впервые наша квартира была хорошей. Три комнаты, большой балкон со двора, на втором этаже парадный ход, на улицу - еще один балкон. Четыре окна на улицу из большой комнаты, которую называли залом. В этой комнате мама принимала заказчиц, там же работала. В середине комнаты стоял большой стол для раскроя. В одном углу диван, два кресла и круглый стол с газетами и журналами - это для заказчиц, которые ожидали приема заказа или примерки. В другом углу стояло большое зеркало за ширмой, где мама делала примерку, а под окном стояла швейная ножная машина фабрики "Зингер". Когда заказов было много, мама приглашала на помощь свою бывшую ученицу. С раннего утра до позднего вечера мама работала. Хозяйством занималась моя неутомимая бабушка. Она на базар и за покупками не ходила, да и не умела. Зато, дома делала все и воспитывала нас она. Помню, отца заставляла помогать по дому, когда отец изъявил недовольство, что это поручение - не мужское дело. Она говорила, что "если мужчина не может своим заработком обеспечить семью и жена вынуждена зарабатывать на прокорм, значит нужно выполнять самому женскую работу и не считаться". И отец подчинился. Помогал купать детей, гладить, убирать, чистил картошку, резал капусту, ходил за хлебом, водой, все время что-то делал. Я его не помню отдыхающим. В нашей семье бездельников не было, бабушка всем давала работу и особенно мне, как старшей из детей. Никто не следил за моей учебой, наоборот, когда я сидела с книгой долго, бабушка часто сердилась и говорила: "Негодница, нарочно с книгой сидишь, чтобы за водой не ходить (или не подметать)". А иногда приказывала встать и выполнить ее поручение. И все же я ухитрялась все школьные задания выполнять, не было случая, чтобы я пошла в школу с невыполненными уроками. Бабушка гордилась, что в школе учителя меня хвалят, но не понимала, что она сама мешает мне лучше учиться.
   В конце 1916 года царское правительство объявило мобилизацию тех, кто имел (не помню, желтый или синий военный билет) освобождение от воинской повинности. Отец мой имел освобождение как единственный сын и по здоровью, но был призван, и поскольку никогда не проходил воинскую службу, здоровьем был слаб, то был послан не то поваром, не то в рабочий отряд как плотник. Дома стало грустно - слезы бабушки, вздохи дедушки не прекращались, да и материально стало тяжелей: теперь мама стала единственной кормилицей семьи. Бабушке стало трудно справляться с домашними делами без моего отца. Нам, детям, приходилось больше помогать по дому. Почти прикованный к постели дедушка стал ворчливый, бабушка часто плакала. У мамы была уже большая беременность, когда отца забрали в солдаты, и вскоре родилась девочка. Прибавление в семье никого не радовало. Бедная бабушка и по ночам не спала. Люлька была возле нее, чтобы мама не вставала ночью: бабушка сама ребенка ставила возле лежащей матери, подносила ее грудь и держала, пока ребенок насосется. Я сквозь сон слышала, как она говорила: "Маня, осторожно, ребенок грудь сосет". Так и накормит ребенка маминой грудью и заберет, перепеленает, укачает. Она сознавала, что маме надо отдохнуть, выспаться, чтобы работать. Моей младшей сестренке Евгении было месяца четыре. Бабушка и мама пошли на похороны какого-то родственника. Дома остались все дети и дедушка. Уже было темно и холодно на дворе, глубокая осень. Вдруг в наши двери сильно постучали. Дедушка крикнул, чтобы я спросила "кто?", а потом открыла. Я стала спрашивать, никто не ответил. Дед сказал, что это наверное сын дворника шалит и чтобы я не открывала дверь. Немного погодя, пришли мама и бабушка и дочь нашей родственницы, которая была у нас. Девочка просилась в туалет и мне поручили ее сопровождать. Я вышла на балкон со двора, сделала пару шагов за дверь, как под ногами что-то мягкое запищало. В испуге я закричала, выскочила бабушка, посветила, под ногами лежал маленький ребенок в чистых лохмотьях, занесли в комнату. Все переполошились, а дедушка спокойно говорит: "Разверните, нет ли записки".
   Записка нашлась. "Земной поклон Вам, Мария Мартыновна, Вы очень добрая, я знаю. Мы родили одновременно, наши мужья ушли в солдаты тоже в одно время, но мой уже погиб, пришло извещение. Моему мальчику 4 месяца, он не крещенный. Умоляю, возьмите его в Вашу добрую семью. Знаю, Вам трудно, Вы одна кормилица, но у Вас есть специальность, а я прачка, у меня еще четверо детей дома. Я болею, молока в грудях нет. Ради Бога, спасите крошку. За Ваше милосердие Бог Вас вознаградит. Не судите меня, Вы меня не знаете, а я о вас все разузнала, вы бедны, но добры. Дай Бог Вам здоровья" Вот примерно так было написано. На наш шум зашли соседки. Все начали говорить, что нужно в милицию сообщить (это было в апреле 1917 года, и полиция уже называлась милицией). Дедушка сердито приказал: "Вот, бабы безмозглые, что у милиции в грудях есть молоко? Ребенок от голода разрывается, не слышите? А ну-ка Маня корми дитя, а утром будет видно".
   Все притихли. Мы готовились пить чай из самовара. Бабушка вылила оттуда горячую воду, искупала и перепеленала ребенка. Мама села и накормила его. Утром опять пришли соседи и советовали сдать ребенка в милицию, сказали, что пойдут в свидетели, что его подкинули. Маме стало жалко и она заплакала, а дедушка сказал: "Никуда не относи, мальчик, пусть растет, считай что не четверо, а пятеро детей у тебя". А бабушка добавила: "Может, на его счастье Бог сохранит Арташеса, и он вернется домой".
   Так у нас получилась двойня, но наш братик Рубен, как мы его назвали, был белобрысый, голубоглазый, истощенный малыш, и очень отличался от нас. Кто его видел, говорили: "Это русский мальчик, не ваш". Но мы его считали родным. Мама и бабушка его выхаживали лучше, чем своего.
  
   В 1918 году из Карса бежало много армян, и многие семьи остановились в Тифлисе. К нам поселились какие-то дальние родственники бабушки. Им выделили большую комнату. Мою маму уговорили поехать в Карс, привести их чемоданы с ценностями, которые где-то спрятаны на чердаке той квартиры, где мы жили. Когда мама летом 1914 года поехала на заработок (обшивать невест и т.д.), русский гарнизон еще не выехал оттуда, но было предложено населению эвакуироваться, так как была опасность оставить город туркам, исконным врагам армян.
   Выехала мама с маленькой сестренкой, которая еще сосала грудь. Когда она с их "злосчастным" чемоданом возвращалась домой, на вокзале в Карсе, где уже было и турецкое войско, к ней подошел турецкий офицер, схватил ребенка за ногу, свесил верх ногами и показал ей, что разрубит на две части ребенка, если мама не пойдет за ним (мама была яркая, красивая женщина, со свежим лицом, видимо, привлекла его своей внешностью, а для турка было предметом бахвальства, если сможет воспользоваться армянкой). Мама не растерялась, схватилась за дочь и начала звать на помощь. Тут подбежали русские солдаты и, оградив ее, помогли сесть в товарный вагон, который отправлялся с остатками эвакуированных. Мама от пережитого нервного потрясения вернулась со злосчастным чемоданом, полным серебренной утварью и золотыми украшениями. Владельцы за это подарили ей одно золотое кольцо с бирюзовым камешком. Я уже говорила, что мой дедушка Мукаэл был инвалидом и влачил свое существование, почти в постели. Он страшно рассердился (и раньше был против, что мама согласилась сделать им такую услугу), разругался, потребовал, чтобы они освободили нам комнату и швырнул кольцо в людей, так дешево оценивших столь большую услугу, стоившую маме чуть ли не жизни. Когда они ушли, в эту комнату поселились другие, которые оплачивали квартиру. Мы стали жить в проходной комнате и еще в одной маленькой, полутемной комнате лежал дедушка. Жизнь дорожала, меньшевистская националистическая власть Грузии о народе не думала. От отца мы не получали писем и не знали, где он и что с ним. Мама из сил выбивалась, но прокормить нас было трудно.
   Осенью 1918 года приехал из Ростова знакомый, звали его Степаном. Он рассказал, что отца моего красные отпустили по болезни. Он еле добрался до Ростова и бедствует, работу найти не может, болеет, не может заработать, чтобы доехать домой, страшно переживает от того, что семья нуждается. Он очень советовал маме взять детей и с ним вместе добраться до Ростова, что мама более находчивая и предприимчивая, сможет помочь отцу выйти из такого безвыходного и упаднического состояния. Собрались наши близкие родственники (дядя Ваган, папин брат, слесарь ж/д мастерских и др.), решили продать мебель, оставив самое необходимое (швейную машину, зеркало сохранить, т. к. мама швея и ей нужно будет работать), взять с собой троих детей (брата моего Ерванда, Тамару и приемыша Рубана), а меня и младшую сестру Евгению оставить с дедушкой и бабушкой, так как я смогу помочь беспомощным старикам как старшая (мне было около 11 лет) и младшую сестру, потому что с двумя малышами маме будет трудно. Дядя Ваган обещал помогать по мере возможности. Друзья и родственники помогли, и мама скоро собралась в дорогу. Пришлось ехать через Батуми, по морю в Новороссийск, а оттуда в Ростов, так как через Баку не было дороги из-за гражданской войны. Первые несколько месяцев мы жили сносно. Экономно тратили деньги, оставленные мамой. Благо, за квартиру платили родственники, занявшие наши две комнаты, а мы теснились в маленькой, полутемной комнате и частично пользовались кухней. Бабушка моя не знала ни русского, ни грузинского языка, никогда не ходила в магазин или на базар, все было возложено на меня. Да и денег было так ограничено, что покупала я крайне необходимое, что поручала бабушка. Но месяца через 3-4 стало совсем не на что делать покупки и жить. Бабушка брала на заказ вязать шерстяные носки, чулки или пряла шерсть, но это был очень небольшой заработок. Бабушке было трудно ухаживать за дедушкой-инвалидом, маленькой внучкой, готовить, убирать, стирать. Правда, я помогала, но ведь я училась. Заходил дядя Ваган часто, но материально он помогать не мог, потому что зарабатывал немного - слесарь, трое детей, пока не работал. В школе у нас были пасхальные и рождественские каникулы. За две недели до Пасхи, нас всю неделю водили в церковь на обедню, в субботу хором исповедовали, что-то говорил поп, а мы повторяли, а на голодный желудок нас приобщали к отпущению грехов. Накануне исповедования, на уроке закона Божьего я задала попу вопрос: "Скажите, как могла Дева Мария без мужа родить Христа?"
   Он рассердился на меня и прогнал из класса. Такое наказание было в моей школьной жизни впервые. Я стояла, как вкопанная, у дверей класса и горько плакала. Надзирательница меня спросила, в чем дело, а я не знала, что ответить. После урока поп меня повел меня в учительскую, что-то яростно говорил директору, тот велел взять книги, уйти домой и больше в школу не являться. Дома я не могла бабушке объяснить, за что меня выгнали из школы. На другой день бабушка пошла в школу. Благо, что школа армянская, и она могла понять, о чем говорят. Вернулась убитая горем, плакала, меня ругала, что я позволила себе такой неприличный вопрос задать попу. Пришел дядя Ваган, она начала его бранить, что он крамольные речи ведет, а я по своей глупости задала вопрос попу и вот такая история получилась. А дело было так: подходил праздник Рождества, бабушка сетовала, что дома ничего нет, а дядя Ваган говорил, что никакого Рождества нет, это выдумки, как может Дева Мария без мужа родить, разве не понятно, что это легенда, выдуманная богачами. Вот я перед Пасхой вспомнила об этом и спросила у попа. Дядя Ваган оделся празднично и пошел в школу объясняться с директором. Он сказал, что наивная девочка где-то услышала разговор, усомнилась и задала вопрос попу. Наставнику надо было объяснить и убедить в правоте веры, а не создавать такую трагедию для детской души и т.д. В общем, меня снова вернули в школу, но поп меня наказывал тем, что не спрашивал уроки. Все годы я была его первой ученицей и всегда получала пятерки. Вот когда на Вербное воскресенье наш класс, вместе со всей школой, в белых фартуках пришел в церковь приобщаться, то приобщал нас тот же поп, который преподавал закон Божий. Он меня пропустил и положил в рот просфору следующей девочке. Я думала, что он просто ошибся, и снова пошла встала в конце, он снова так сделал. Наша классная настоятельница заметила и позвала меня в сторону, велела подождать в конце. Она подошла к попу, что-то сказала, потом проводила меня домой и сказала: "Ничего, иди, в будущем году будешь приобщаться".
   Подружки заметили, начали шептаться. Мне было стыдно и обидно. Я пришла домой и плакала. Бабушка тоже очень огорчилась. Начались каникулы за неделю до Пасхи и продолжались еще неделю после Пасхи. Я от стыда не выходила во двор, так как в нашем дворе жила моя одноклассница и рассказала всем, что меня поп наказал и не приобщил. Мне казалось, что все смотрели на меня, а лавочница запретила своей дочери играть со мной. Пришел дядя Ваган, поздравил нас с праздником, а бабушка рассказала о нашем "горе" и опять бранила его. Он от души рассмеялся и начал объяснять мне, что это все ерунда и хорошо, что поп не приобщил меня, что в посуде попа просвира накрошена в вино, и он двумя пальцами лезет в эту посуду, берет кусок мочки и кладет в рот каждому. Этим распространяет заразу, слюну одного переносит в рот другого. Дома он рассказывал о вреде церкви. Я тогда мало понимала его, но верила, что дядя прав. Недоумевала, почему нельзя об этом всем объяснить, почему все верят, а вот дядя Ваган не верит. Пожалуй, с этого дня я и стала безбожницей. Но зато по закону Божьему в табеле, впервые за все время моей учебы появилась оценка "три", единственная тройка - по закону Божьему. Я чувствовала, что классная настоятельница сожалела, но ничем помочь не могла. Так я испытала первую несправедливость. С детства я очень любила играть в школу и быть учительницей. Раньше, когда я переходила со второго класса в третий, все лето репетировала мальчика, сына нашего дворника по математике, получившего на лето переэкзаменовку. Когда он сдал хорошо, учитель был удивлен и спросил у матери, кто его подготовил, она сказала. Он был поражен и сказал, что весь год этот ученик у него безнадежным. Так пошла слава о моих "педагогических" способностях и каждое лето у меня были 1 - 2 бедных ученика, которых я репетировала с удовольствием, воображая, что я учительница. После удачной сдачи переэкзаменовки по родному языку или математике, родители, как бы ни были бедны, что-нибудь дарили - альбом, книжку, платочки, носки и другое. Время шло, жизнь становилась хуже, все дорожало, продавать из дома было уже нечего. И однажды дядя Ваган предложил устроить меня на работу. Бабушка долго не соглашалась, но он ее уговорил.
   Привел он меня в типографию армянской газеты "Горизонт", и меня взяли на работу. Мне было 12 лет, поэтому мой рабочий день длился 6 часов (после февральской революции даже в меньшевистской Грузии был установлен 8-ми часовой рабочий день для рабочих, а для подростков - 6 часов), хотя и не везде это еще соблюдалось. Работала я с 4 часов дня до 10 вечера. Только что вышедшие газеты я должна была внимательно отсчитывать по 50 и 100 штук, сворачивать, заклеивать бумажной лентой и писать: "100 штук" или "50 штук". Это для газетчиков и газетных киосков. Потом складывала каждую газету вчетверо и в углу наклеивала адрес (заранее напечатанные адреса на скрученной бумажной ленте по отдельным городам) из узкой ленты я разрезала и наклеивала, а когда раскладывала по городам, обворачивала в толстую бумагу и подписывала "Тифлис", "Баку" и т.д.
   Итак, утром я вставала в 6 утра, повторяла уроки и задания, в пол-восьмого выходила из дома в школу и к 12 часам возвращалась. До школы или после по поручению бабушки я ходила за продуктами. Наспех делала письменные уроки и уходила на работу, вернее, ездила на трамвае, так как было далеко, где-то за Ереванским проспектом. Окружающие меня сотрудники и рабочие относились ко мне хорошо, на работе меня никто не ругал, а когда не успевала, даже иногда помогали. Ровно в 10 часов я уходила домой. Сначала мне было страшно идти до трамвая, но потом привыкла. К 11 часам я уже была дома, бабушка меня ждала, заставляла что-нибудь покушать, потом я читала устные задания, а к 12 часам уже ложилась спать и почему-то учебники клала под голову, будучи уверенной, что прочитанное хорошо запомнится. В школу я шла пешком и по дороге твердила заданное стихотворение или рассказывала урок, иногда тихо шептала, вместо того, чтобы это делать в уме. Заметив это, одна из наших соседок решила, что я ненормальная, сама с собой разговариваю на улице. Но я никого и ничего не замечала, только на переходах останавливалась. Наша школа после Февральской буржуазной революции называлась прогимназией с семилетним образованием (как бы неполная средняя школа). Но за право учения надо было платить. В 1919 году умер мой попечитель, дедушка Алексан. Все его имущество осталось в Карсе, в Тифлисе у него был только собственный дом. Его жена, к сожалению, отказалась выполнять обещание мужа, так как хозяином стал зять, который этого не желал. Тогда дядя Ваган выхлопотал, чтобы за меня платили 50% за право учение и так как я была успевающей ученицей, пошли навстречу. Правда, я уже не была отличницей, поскольку поп снизил мне оценку по Закону Божьему на "3", да и в связи с работой результаты учебы снизились, но тройка была только одна, а пятерок стало меньше. Потом появилась еще одна тройка - по грузинскому языку, который ввели наравне с русским 2 раза в неделю, а мне этот язык, особенно крючковатые буквы, трудно давался, даже разговорный язык я плохо усваивала.
   Однажды пришел дядя Ваган и принес мне в подарок красивый ранец. Потом украдкой от бабушки сказал, чтобы я брала с собой ранец, клала туда пару учебников, на работе доставала и в перерыве учила уроки, если я хоть один раз прочту - и то польза (до этого я тоже брала с собой книги для чтения и в трамвае читала), потом добавил, что может случиться, что когда я буду уходить домой, ранец покажется тяжелым, ничего, мне надо его надеть на спину и спокойно выйти, а там неподалеку он меня встретит. На мой вопрос, что там будет, он сказал ничего: это нужно лично мне, но если на проходной или еще где заметят, я не должна называть его, иначе его арестуют. Просто должна удивиться и говорить, что я ничего не знаю и даже имя того сослуживца не называть, который мне иногда помогает в работе и угощает. Я дала слово, что даже если меня убьют, все равно не скажу ничего. Я знаю, что "нет" спасает от всех бед...
   Спустя несколько дней, действительно, ранец был тяжелым. Я постаралась не подать вида на проходной и с опаской прошла, вышла на улицу и все казалось, что за мной следят, но только завернула за угол к трамваю, подошел дядя, взял у меня ранец и сказал, что утром до школы принесет, чтобы я шла домой спокойно. Действительно, рано, чуть свет, дядя принес ранец, а в нем свежие вкусные булочки, поцеловал меня и сказал, что я молодец, выдержала испытание, что, возможно, еще будет такой случай.
   Бабушка заметила, что дядя принес ранец, стала спрашивать у него, что это значит. Он спокойно объяснил, что я вчера забыла ранец на работе, а его друг, мой сослуживец занес ему, потому что не знает, где я живу и беспокоится, что мне в школу идти не с чем. Наивная бабушка поблагодарила, а меня пожурила, что не нужно забывать свои вещи, еще чего доброго, могу забыть и в трамвае, когда достаю книги и читаю. Дядя мне подмигивал и в защиту говорил, что я так утомляюсь, что все возможно, у меня нагрузка не по возрасту, надо это понимать. Бабушка даже всплакнула
   Весной 1919 года дедушка стал себя плохо чувствовать. Вызвали врача, и он сказал, что истощение организма, старость. Приглашать врача и часто покупать лекарство нам было не под силу: все стоило дорого, жизнь дорожала. Однажды вечером дедушка попросил фотокарточки своих внуков, долго на них смотрел, потом положил карточки на грудь и рукой поддерживал. Немного погодя, бабушка подошла взять, он крепко держал и не дал. Так мы легли спать. На дворе чуть светало, когда бабушка меня разбудила и со слезами на глазах сказала: "Дед Богу душу отдал, вставай!".
   Я спросони не поняла в чем дело, подошла к дедушке, "спит спокойно" - говорю, а бабушка говорит "да, навечно заснул, помер". Тогда я тоже стала плакать: как это дедушки не будет у нас? Бабушка же плакала и причитала, что хоронить его будут не родной сын и невестка, внуки, а чужие. Как только начало светать, я пошла в милицию и рассказала, что дедушка умер, и спросила, что нужно делать, чтобы похоронить его. Милиционер объяснил, что, прежде всего, надо взять справку от врача, который его в последний раз смотрел, потом с этой справкой прийти к ним, они тоже дадут справку, потом пойти на кладбище и выбрать место, договориться, чтобы выкопали могилу. Затем взять попа и нанять дрожки или катафалк - на что хватит денег. Я постаралась все запомнить и - ни свет, ни заря - пошла к врачу. Домработница сказала, что еще рано, нельзя будить доктора, надо прийти в 8 часов. Оттуда я побежала к дяде Ване сообщить, но он уже ушел на работу, тогда я пришла домой и сказала бабушке, что нужно измерить рост дедушки для гроба. Она нашла шпагат и измерила, но сказала, что сначала надо достать деньги на гроб. До моего прихода бабушка уже подумала об этом. Достала из сундука свой шелковый и шерстяной платок, национальный наряд (единственная наша ценность) и велела отнести напротив хозяину мануфактурного магазина, пожилому человеку, армянину, у которого мама всегда покупала поделки, на подкладку и разные материалы на пошивку для заказов и обшивала женщин его семьи. Надо было сказать ему, что дедушка умер и что нужны деньги на похороны, пусть он под залог займет, а мы ему обязательно вернем через месяц. Бабушка решила, что трюмо и машинку придется продать и отдать долг. Мануфактурщик развязал узел, посмотрел на вещи и сказал, чтобы я пошла домой, а он сам скоро зайдет к нам. Он пришел, принес бабушке 300 рублей (тогда уже курс денег был намного снижен) и сказал, что залога не надо, он доверяет. Я сейчас же пошла к гробовщику, тот не доверил моей мерке и послал своего подмастерья. К обеду гроб принесли, а я успела сходить к врачу и взять справку, а потом в милицию за похоронными бумагами сходила. Пока дядя Ваган пришел, отпросившись немного раньше с работы, то был удивлен, что я успела столько сделать. Сообщили всем знакомым и родственникам (их у нас было немного). На кладбище съездил дядя Ваган, кто-то сходил к попу нашего прихода. Из уст в уста пошел разговор, что такая маленькая девочка, всего 12 лет, и сумела так все организовать, приписывали все, даже то, что дядя Ваган сделал. Через день, в воскресенье, хоронили дедушку. Я не могла понять, откуда так много народа собралось, кто пригласил катафалк, были и венки, в общем, хоронили деда по чести и даже поминки устроили. Меня тоже взяли на кладбище (бабушку оставили хлопотать с соседками о поминках). У могилы, после причитания попа, перед тем, как закрыть гроб, мне сказали, чтобы я поцеловала дедушку, попрощалась за всех внуков и сына. Мне было очень страшно прикоснуться к мертвецу, но я выполнила долг. Когда спустили гроб в могилу, мне велели первой горсть земли высыпать следом за гробом. У меня дрожали руки, было страшно, как это на дедушку землю высыпать. Потом могильщики лопатами сыпали землю, камни, с грохотом зарывали дедушку. Мне было так жалко и страшно, что я неистово рыдала. Кто-то из женщин меня обнял, что-то дали выпить и успокаивали, а я не утешалась, какие-то судороги начались, уже не помню, как и кто меня привез домой. Я заболела, говорили, что у меня нервное потрясение, потом, когда поправилась, часто ночью с криком просыпалась - меня преследовал страх и слышался грохот. Пожалуй, на всю жизнь это впечатление сохранилось: я не могу на похоронах близко стоять у могилы покойного и после похорон несколько дней меня преследует эта процессия. Так на всю жизнь запомнилась смерть и похороны дедушки.
   Дядя Ваган помог продать трюмо, еще где-то собрал деньги, и мы отдали долг мануфактурщику. А швейную машинку дядя не разрешил продавать, сказал, что это кусок хлеба, когда мама вернется, но от мамы после отъезда ни одного письма не было. Кто-то сказал, что доехала и нашла отца больного в больнице.
   Без дедушки было грустно и пусто дома, все же он, хоть лежа, а заполнял наш дом. Младшая сестренка Евгения росла, все ее любили, соседи угощали, так что она не была обездоленной. Я по-прежнему ходила в школу и на работу. Настали летние каникулы. Я уже имела 4 ученика, с которыми занималась, готовила к сдаче переэкзаменовки. Кто-то из газетчиков посоветовал мне брать полсотни газет и после работы идти домой пешком, выкрикивая последние новости, продавать газеты, чтобы немного заработать денег. Ведь утром в школу идти не надо, и можно поздно прийти домой, поспать, уроков тоже готовить не надо. Несколько дней я так и делала, а оставшиеся газеты продавала утром. Однажды я вышла после работы, кругом прошел дождь, я все же решила газеты продавать. Через плечо в тряпочном мешке набок висели газеты; в этот день они плохо продавались, народу было мало на улице. Я выкрикивала какую-то новость о гражданской войне, вдруг, ко мне подошел какой-то мужчина, схватил газеты, швырнул на мокрый тротуар и крикнул: "Чего орешь, стерва?". Я схватила его за пиджак и изо всех сил стала кричать, взывать о помощи. Прибежали двое ребят в студенческой форме, спросили, в чем дело. Я сквозь слезы сказала, показала на растоптанные газеты. Они схватили "злодея", спросили, сколько у меня было газет, я сказала - 50 штук и стали требовать, чтобы он уплатил мне 3 рубля за газеты, не то они поведут его в милицию. Какие-то люди подошли ко мне и успокаивали, расспрашивали, где я живу, и почему так поздно возвращаюсь домой. Немного погодя, один из студентов победоносно подошел ко мне и дал 3 рубля. Я начала говорить, что мне надо на 35 копеек меньше, я уже продала 7 газет, а они смеются и говорят: "Ничего, сегодня ты больше заработала, все равно этот дядя все деньги пропьет, он пьяный, иди домой". Кто-то из тех, кто спрашивал, где я живу, повел меня к трамвайной остановке, чтобы я скорей домой поехала, а то простужусь. Одни из собравшихся бранили моих родителей, другие выражали сожаление и сочувственно проводили меня. В трамвае я немного пришла в себя и решила бабушке ничего не рассказывать. Но только я вошла, бабушка спрашивает: "Что с тобой, почему ты растрепанная?" Я рассказала так, как было, скрыть не смогла, и радостно дала 35 копеек лишних. После этого бабушка запретила мне торговать газетами и велела после работы сразу ехать домой. Утром, после того, как схожу за покупками, приходили ко мне мои ученики, они были на 2-3 класса младше меня, но как-то подчинялись мне, слушались. По очереди я занималась с ними до 2 часов дня, а потом собиралась на работу. Теперь мне было легче - в школу не ходила, заданий не выполняла. Я с удовольствием в свободное время и в трамвае читала. Некоторые пассажиры говорили, что я глаза испорчу, нельзя при движении читать, кое-кто хвалил, что люблю читать, интересовался, какую книгу читаю, советовал, что читать. Дядя Ваган мне сам приносил книги для чтения.
   Я уже говорила, что для дяди Вагана я несколько раз выносила из типографии что-то тяжелое, а он не говорил мне, что именно. Летом я тоже ходила с небольшой сумочкой. Как-то дядя Ваган предупредил, что в этот или другой день опять будет что-то в моей сумочке, и, действительно, на другой день сумка была тяжелая. На проходной я с боязнью, медля, по-своему беспечно выходила, а привратник на меня как гаркнет: "Что медлишь, как неживая, выходи скорее!". (Фото N43).
   Я испугалась, вышла на улицу, иду со страхом. Дошла до трамвая, села, еду и думаю, почему дядя Ваган не пришел. Вышла из трамвая, иду домой с боязнью: что сказать бабушке, что у меня в сумке, может заметить. Тогда я решила оставить на балконе (со двора) сумку в ящике с древесным углем у мангалки и накрыть дощечкой, а потом зайти домой. Но придя, я не могла успокоиться, все думала, что если кто возьмет, то я скажу дяде Вагану. Когда бабушка легла спать, и мне показалось, что она заснула, я тихонько встала, принесла сумку и положила под кровать. Только тогда успокоилась и заснула. Ночью проснулась и не могла заснуть, было как-то тревожно, все думала почему дядя Ваган не встретил, что-то, наверное, неладно. Рано утром пришел дядя Ваган, принес свиней, пару рыбок и говорит бабушке:
  -- Вот, наловил, решил и Вам принести, пожарь, пусть девочки поедят, - а сам смотрит в мою сторону.
   Я вскочила с постели, обняла его и в ухо говорю:
  -- Сумка под топчаном, у двери, - а он меня поцеловал.
   Бабушка оделась и взяла рыбу, вышла ее чистить, а он мне сказал:
  -- За мной хвост шел, я не мог подойти к тебе.
   А я ему рассказала, как от бабушки прятала сумку и спросила, что такое "хвост". Он мне объяснил, что за ним следил нехороший человек, а он не хотел, чтобы знали, что он меня знает. Сказал, что я молодчина и теперь все в порядке. Тогда я ничего не поняла, только значительно позже я узнала, что дядя Ваган был большевик. Шло голосование около кинотеатра, недалеко от нас висели ящики (вроде почтовых), на них крупно были написаны номера 1, 2, 3, 4. Люди приходили и бросали какое-то небольшие картонки и отходили. У ящиков стояли мужчины и агитировали за свой номер. Так целый день. Дядя Ваган тоже принес нам номерки и сказал, чтобы мы пошли и бросили. Жаль, что сейчас не могу вспомнить какой номер, но именно тогда я слышала, что дядя Ваган большевик.
   Так быстро прошло лето, мои ученики сдали переэкзаменовки с 20 по 25 августа. Мне платили немного, но все же я заработала на учебники и на право учения. В общем, как-то перебивались, на обед бабушка что-то готовила. Летом, по воскресеньям, я иногда ездила на трамвае на "Ортаджале". Это за городом, проезжая шайтан, - базар с пересадкой далеко, там находился мыловаренный завод, где раньше сбойщиком работал мой отец. Сторож меня знал и пускал собирать с земли упавшие фрукты. И я собирала, старалась не совсем червивые брать, и привозила домой сливы, яблоки, груши. Бабушка варила варение, да и кушали вволю, а покупать у нас не было возможности. Иногда с детьми дворника мы ходили за город на сбор съедобной травы, бабушка варила и жарила эту траву, мы ели с кислым молоком, а когда было, заливали яичками после жарки. Собирали и ягоды. В общем, перебивались. Конечно, летом было легче жить, чем зимой, когда нужно было думать и о топке. Хорошо еще, что не надо было думать о квартплате, наши - какие-то не то знакомые, бывшие заказчицы мамы, не то далекие родственники - занимали две лучшие комнаты, оплачивая и за нашу комнатушку. Правда, бабушка им тоже оказывала услуги - чинила одежду, вязала чулки, убирала общий хозяйственный балкон, лестницы, кухню, туалет безропотно. У нас на тему, кто будет убирать место общего пользования, дискуссий не было. Само собой подразумевалось, что это обязанность бабушки. Иногда они давали бабушке старую одежку, которую она перешивала руками мне или сестренке, шила из них себе фартуки. С питанием у них было не густо, но иногда они угощали бабушку обедом, а она никогда не ела, давала нам. Удивительно безропотно бабушка повиновалась своей нелегкой доле и все время трудилась, что-то делала
   Одно только тревожило нас, что мы не знаем ничего о наших, почему ничего нет от них, что случилось? Шла гражданская война, Ростов переходил то к красным, то к белым, газеты писали неутешительные вести: шли бои по всей дороге от Ростова к Тифлису. Жилось невесело, но занятость не давала ничего почувствовать. Режим дня был насыщен с 6 утра до 11 ночи. Я очень любила читать, но только в трамвае, притом изредка, если оставалось время после выполнения школьных заданий, домашних поручений по воскресениям. К нам редко кто заходил, и мы в гости почти не ходили. У моего отца была единственная сестра, но у нее была сварливая свекровь, муж неприветливый. Уже взрослой я узнала, что их единственная дочь, это моя родная сестра Амалия. Она жила в полном достатке, училась в гимназии, занималась с учителем по иностранным языкам. Еще когда мама была с детьми дома, она очень любила к нам приходить и после отъезда мамы она иногда приходила с тетей и охотно играла с моей младшей сестренкой. Я была на 4 года старше ее, третьим ребенком моей мамы. Видимо, какое-то инстинктивное чувство привязывало ее к нам, а ее отец страшно не любил, что она чувствует близость. Однажды в воскресенье она была у нас, и бабушка велела проводить ее домой. Они жили кварталов за шесть от нашего дома. Я охотно проводила ее. Пришли мы к ним, когда был накрыт стол к вечернему чаю. Тетя меня посадила за стол (у них всегда был стол накрыт белой скатертью и как-то торжественно, важно ели). Я всегда с опаской сидела у них за столом, боялась что-нибудь не капнуть. У нас на столе всегда была кленка, и бояться было нечего. Отец за столом что-то спросил у Амалии, она ответила, употребив какое-то выражение на Карском наречии, как разговаривала моя бабушка (у них было принято говорить на литературном армянском языке, и я у них старалась говорить, как в школе, хотя дома разговаривала на карском наречии и до сих пор люблю этот мягкий говор, близкий к моему детству). Дядя рассердился, бросил ложку на стол и грубо сказал: "Опять ты была у этих неучей, что это за выражение, разве ты не знаешь, что нужно сказать так", - и повторил ту же фразу на литературном языке. Потом он сердито обратился к тете: "Сколько раз я тебе говорил не водить ее к ним, а ты оставила ее чуть ли не на целый день у них, вот теперь любуйся, опять набралась, - и с иронией повторил ту же фразу девочки.
   На меня это так подействовало, что я встала со слезами и ушла. Тетя вышла за мной, успокаивала, а я сказала, что спешу домой, что бабушка велела быстро вернуться. И теперь я не могу с изумлением вспоминать этот случай. Как может учитель, выходец из простой семьи (это было явно по его матери, говорили, что она в прошлом была повивальной бабкой), продвинулся из-за своих способностей, так относиться к простонародью. Помню, тетя всегда приходила к нам с опаской и быстро уходила. Бабушка говорила, что ей нелегко живется, хоть и есть достаток в доме, но горько он ей достается, надо угождать и свекрови и мужу, а это нелегко, только ее покладистый характер позволяет смиряться с такой жизнью, такова доля женщины. Как рабыня живет, Бог не сохранил детей, а она виновница за все, упрекают. Помню такой случай. Бабушка послала меня узнать, не случилось ли что неприятное, очень уж давно тетя к нам не заходила. Они жили во дворе большого дома. Особняк из пяти комнат, с палисадником. Одноэтажный, большой балкон выходил в палисадник. У них в этот день была большая стирка, и в задней части палисадника было вывешено белье. С балкона видно в первом ряду много мужских кальсон, а во втором - панталоны. Дядя кричал на жену, почему на виду висят штаны, неужели она не запомнила, он уже говорил ей, чтобы штаны висели подальше, не на глазах у людей, стыд и позор вывешивать на всеобщее обозрение портки. Она спокойно объяснила, что была занята в кухне и не заметила, как прачка повесила белье, что только с их балкона они видны, больше никто, кроме их семьи, не сможет их увидеть. Он все продолжал кричать, что разве он не человек, а как бы выглядело, если с ним пришел бы его товарищ или ученик, что она глупая, как пробка, ничего не запоминает, надо без конца твердить одно и то же, да и что требовать от нее, когда она "выходка" из такой некультурной семьи и т. д. Я постаралась тихо и незаметно уйти, чтобы и мне не досталось. Вот так жилось моей бедной тете, бесправно, вечно с упреками. Он был лет на 20 старше нее, она была очень красивой, нежной. Он преподавал в Александрополе, в той школе, где учился мой отец, а он младше сестры. Учитель математики видел мою 16-летнюю тетю, влюбился и настойчиво стал сватать. Тетя моя окончила 4-х классную городскую школу, любила читать, пела, танцевала, хорошо вышивала и вязала, умела по дому все делать, скромная, трудолюбивая, пришлась по сердцу и свекрови, которая была не прочь своего единственного сына женить на такой девице. Дедушка и бабушка считали за честь такую партию для своей дочери и отдали ее за него. Первое время он был очень внимателен, заставлял ее много читать, занимался. Она быстро усваивала все, и я помню, что в среде своего мужа она была очень видная.
   Но вот очень скоро после свадьбы свекровь стала попрекать, что она бездетная, что ее сын просчитался, смог бы взять девицу с большим приданным. К этому прибавилось и то, что она родила четверых детей, и все умерли не достигнув школьного возраста, кажется, только последний немного больше прожил. И это тоже служило причиной попреков, хотя для нас, как для матери, это было большим горем. В то время много детей умерло от кори, дифтерии, оспы, но с этим ее свекровь не считалась. Нужно отдать справедливость, что муж тети, дядя Геворк, был очень способным по математике, и его пригласили работать в Тбилиси в армянскую музыкальную семинарию еще в 1901 году. Он начал издавать учебники по арифметике, алгебре и геометрии, которыми пользовались почти все армянские школы. Материально окреп, семья жила обеспеченно. В 1911 году они удочерили мою сестру: по отчаянной просьбе тети мама не прервала свою третью беременность. Тетя из Тифлиса приехала в Ростов, очень долго жила у нас, пока родился ребенок и сосал грудь, потом взяла ребенка и уехала, увезла, как своего. Всем было сказано, что она под наблюдением ростовских врачей родила, а нам, мне, главным образом, говорили, что тетя больна, поэтому приехала, чтобы мама моя выкормила ребенка. Ну, что я понимала? - 4-х летняя девочка, как скажут, так и верила! Только в 17 - 18 лет я узнала, что Амалия была моя родная сестра. Ее воспитывали обеспеченно, изысканно, учили музыке и языкам. Она была способная, приятная, изнеженная, но простая, очень любила нашу семью, росла одинокой, поэтому тянулась к нам, когда в 1913 году наша семья переехала из Ростова в Тбилиси. Но вот неудачная коммерция моего отца (нужно было признаться, в нее втянул дядя Геворк) опять испортила взаимоотношения наших семей и, хотя долг ему был уплачен дорогой ценой (потерей ноги деда, когда почти 5 лет он был прикован к постели), все же он к нам никогда не заходил, и мы очень редко заходили к ним, но все равно было неприятно, так как его мать принимала неприветливо и следила, чтобы тетя нас не угощала вкусным, не давала нам что-нибудь с собой. Боль и сожаление к тете, неприязнь к ее мужу и свекрови, я сохранила на всю жизнь. Зато я очень любила тетю Тигрануи (она в то время была хозяйкой того дома, где жила папина сестра). Они были богаче моей тети. Ее муж после смерти моего попечителя дяди Алексана, их бегства из Карса, не то открыл небольшой кинотеатр в Тифлисе, не то был управляющим там. Тетя Катарине, мать его жены, и две дочери - все нас очень любили. Мама, начиная с проданного тете Тигрануи (в доме их я родилась, как уже писала), моя мама обшивала всю их семью со дня нашего переезда в Тбилиси, а они щедро отдавали маме свою, не совсем изношенную одежду, которую мама умело перешивала нам. В общем, это единственная имущая семья, я бы не сказала, богатая (тетя Гикуш - дочь бондаря, дядя Гарегин, ее муж, бывший портной, который благодаря предпринимательству стал владельцем кинотеатра). Они были очень добры, и я любила к ним ходить, их девочки, старшая на год младше меня, тоже очень любили меня и на все семейные праздники, елки нас приглашали. Я там с удовольствием декламировала, танцевала и как-то организовывала детей, чтобы они не мешали взрослым сидеть за столом. Еще когда наша семья была в сборе, и мы жили в относительном достатке, бабушка нас приучила так, чтобы мы сами ничего не брали за столом, нам давали досыта поесть. И вообще, мы съестного ничего не трогали, а если хотели кушать, то просили, и бабушка давала или объясняла, почему нельзя. Когда приходили гости, мы тоже не подходили к столу, только после ухода гостей или если они задерживались, нас сажали отдельно, но все, что было на столе, давали и нам. В те годы было стыдно показать свою бедность людям, поэтому у бабушки всегда в запасе было чем угостить гостя, и мы всегда радовались, когда приходили гости, знали, что и нам перепадет лакомство. В гостях мы тоже вели себя очень скоромно, ели то, что нам давали, от добавок отказывались, соблюдая приличие. Близко знающие материальное положение нашей семьи поражались, как могли наши родители воспитать в нас гордость и выдержку, как мы можем воздержаться от соблазна брать шоколадных коней и вкусные лакомства. Всегда внушали нам, что "чужая копейка рубль унесет", и не разрешали ничего чужого брать, даже не трогать чужие игрушки без разрешения. Моральные устои нашей семьи ничем не отличались от морального кодекса социалистического общества. Я и до сих пор удивляюсь, как могла моя безграмотная бабушка и малограмотные родители воспитать нас так педагогически, по Макаренко.
   В те годы учащихся не особенно посвящали в общественно-политическую жизнь, даже о войне мало говорили. Только беседы о добре и милосердии к инвалидам войны вели. После Февральской революции ничего существенного не изменилось в школьной программе, кроме того, что грузинский язык ввели как обязательный со второго класса два раза в неделю, как и раньше был русский. Но наша школа стала называться прогимназией с семилетним образованием, а не церковно-приходской. Часто была слышна фраза: "Война до победного конца!". И даже как-то заметней стала национальная рознь, да и при царе национальная и религиозная рознь, травля были: грузины старались ввести свой язык везде - и по учреждениям, и в милиции все больше грузины работали. Я плохо успевала по грузинскому языку, а дядя Ваган все твердил: "Как-нибудь старайся, хоть тройки получай, все это временно, пройдет, все будет хорошо".
   Зима 1919 - 1920 гг. была очень трудной и особенно для нас, основной пищей был кукурузный хлеб, кукурузная мамалыга, жареная кукуруза, даже картошка была редкостью. Все дорожало, и трудно было доставать. Было трудно зимой и с топкой, в доме было холодновато, немного грелась стенная печь, когда топили соседи, но и у них не хватало топлива. Всю неделю я была очень занята, если поспевала на работу и в школу. Теперь троек у меня было немало, но двоек не было. Мне было очень стыдно, когда учителя говорили, что я способная, а стала лениться, но они не интересовались, почему я сдалась, одно говорили, что разленилась. Мне было обидно, но объяснять не хотелось, и никто из учителей, даже классная дама, не интересовались, не спрашивали о моей домашней обстановке и условиях жизни. Они даже не знали, что я работала и училась одновременно.
   Младшая сестра росла и была очень послушной, бабушка учила ее считать, какие-то песенки и стишки разучивала с ней, которые она издавна знала и рассказывала старинные сказки, которые сестра не понимала, но слушала. Только по воскресеньям я могла проводить с ней время, играть, читать или доставлять великое удовольствие - покатать ее на трамвае от нашего дома до конца маршрута и обратно. Так делали многие, особенно из пригорода приехавшие крестьяне. Недалеко от наших ворот была конечная остановка трамвая N 11, которая вела до конца маршрута и обратно. Во второй половине дня по воскресеньям перегрузки не было, так как рабочие, живущие в Нахаловке, не отдыхали. Вот мы и пользовались случаем, и даже место было рядом, чтобы сестренка сидела, а не на руках. Трамваи были открытыми, в ширину скамейки, по всей длине подножки; в каждый ряд, где было место, нужно было подняться самостоятельно, на каждой скамейке помещалось по пять человек. Бабушка, отпуская нас на катание, очень просила садиться в центре, чтобы не упасть. Зимой были и закрытые вагоны, но только первые, а прицепы открытые. Теперь только в кино иногда можно в старых картинах видеть такие трамваи. Это катание было самым большим удовольствием для сестренки, а мне оно надоело, так как каждый день я на работу и домой ездила на трамвае. Я также ходила на работу - с ранцем и книгами. Если было задано наизусть, то я ставила книгу, раскрытую у стенки, и, подсматривая, учила, читала в трамвае. Устные уроки мне удавалось учить на работе и в трамвае; надо признаться, что это было механическое усвоение материала истории, географии, биологии, литературы, ведь я не садилась, как следует, за уроки, не вдумывалась в сущность, и только благодаря хорошей памяти запоминала и рассказывала урок, отвечала на вопросы. Смелость и развитая речь по родному языку выручали меня, труднее стало с алгеброй и геометрией, тут я на тройки шла с 7 класса. Запомнился добрый образ учителя Шагвердяна и его жены. Не знаю, каким образом он узнал, что мне живется трудно, видимо, от родителей тех учеников младших классов, которых я готовила раньше к переэкзаменовкам по математике, и он удивлялся, как я могла их подготовить. Вот он, перед экзаменом сказал, чтобы я пошла к нему домой, он со мной немного позанимается. И вот несколько воскресений я ходила к нему. Он жил в тесной квартире, детей у него было не то 3, не то 4 - все младше меня. Он подолгу со мной занимался, а его жена немного подучила меня по грузинскому языку. Благодаря им я сдала математику на четверку, а грузинский на тройку. Бабушка в благодарность связала им две пары мягких шерстяных носков, больше ничего не могла сделать, и когда я после экзаменов понесла им, они очень благодарили за такую хорошую работу и дали денег. Я ни за что не хотела их брать, но жена Шагвердяна сказала, что она знает, как мы нуждаемся, и решила от души помочь, как я это сделала для неуспевающих учеников. Когда я принесла деньги бабушке, она заплакала и сказала: "Дай Бог им здоровья, стыдно, что о нашей бедности люди уже знают".
   Кроме дяди Вагана, она ни с кем не делилась о нашей нужде, почему-то ей было очень стыдно. Да и я ни с кем не говорила на эту тему и скрывала от подруг, что работала. Они удивлялись, что я с собой завтрак не беру. Когда они угощали, я не брала и говорила, что не хочу кушать, если бы хотела, приносила бы с собой завтрак. Внушаемая гордость не позволяла протянуть руку и взять чужую еду, если я не в состоянии угостить взамен. Видимо, это сохранилось во мне до сих пор. В гостях я не могу досыта есть, не могу не угостить взамен. Не успокоюсь, если взамен полученного подарка не сделаю сама подарок и всегда вспоминаю выражение "подарок любит отдарок", услышанное от кого-то очень давно. Не люблю оставаться в долгу ни перед кем. Зима была холодной, я несколько раз болела "испанкой", так тогда называлась болезнь, очень похожая на сегодняшний грипп.
   Работа и учеба, да и плохое питание отрицательно влияли на мое физическое развитие. Я была худенькая, мне всегда давали меньше моих лет. В классе ко мне относились хорошо. На школьных вечерах я по-прежнему выступала, и вот однажды выступила с мелодекламацией. На пианино играли что-то очень грустное, на сцене был полумрак. Я, одетая в лохмотья, декламировала, запомнились только эти слова из длинного стихотворения, которые повторялись после каждых четыре строки:
   Больная мама, помогите,
   Она умрет, когда придет весна...
   и протягивала руку, по сцене проходили прохожие и подавали мне. Правда, все это создавало грустную инсценировку, и в зале всхлипывали, а потом очень сильно аплодировали. Я всегда выбирала грустные стихотворения или роли в детских пьесах. Пророчили, что из меня выйдет хорошая актриса драмы.
   Во время летних каникул мы с дворовыми детишками ставили постановки детских пьес, сказок Пушкина, концерты, продавали билеты, очень дешевые - кто сколько хотел, столько и давал или не давал, а билеты раздавали. Собранные деньги отдавали дворничихе, у которой было очень много детей, а муж ее погиб на фронте. Я всегда была "режиссером" или суфлером, или играла роль всегда доброй, ни за что не соглашалась играть злые роли. Мне удавалось вызвать жалость и сочувствие зрителей. Двор был у нас тесный и людный, детворы было достаточно, и мы как-то дружно играли. Помню только одну задиристую мамашу, жену лавочника, которая "оберегала" своих детей от нас и учила, что ничему хорошему у "этой шантрапы не наберешься, марш домой!", и часто сама ходила с ними гулять. Ее дочь Ева свысока смотрела на нас и смеялась над нашими постановками, а сын тянулся к коллективу двора и даже играл с нами, вопреки запретам матери. Но и она, наверное, думала, что мальчику можно и с "недостойными" играть, больше оберегали дочь. Меня всегда коробило это сословное различие и задиристость мещанок. Я сама сторонилась имущих, обеспеченных семей и их детей.
   Как-то накалялась обстановка, было тревожно, забастовки и демонстрации участились, но я все же ничего не понимала, да и некогда было разбираться: школа - работа - дом, и так целый день был занят.
   Однажды в типографии был обыск, изъяли выпущенный номер газеты. Я, как и многие другие, просидела без дела до положенного часа и со всеми пошла домой. Все были озабочены, на мой вопрос взрослые толком не ответили. На другой день пришел дядя Ваган и подробно расспрашивал, что и как было, но я ничего существенного не могла рассказать, даже не могла сказать, кого из работников забрали в милицию. В те годы тринадцатилетние школьники мало что понимали в жизни, да и еще из такой семьи как наша, - старая безграмотная бабушка, маленькая сестренка и я. Никто к нам не приходил, и мы никуда не ходили. Дядя Ваган иногда приносил к нам корректуру прятать, а через некоторое время уносил. Бабушка ворчала на него, но все же помогала, выносила из дома в сарай и прятала, а когда надо, приносила.
   Однажды пришла домой поздно и вижу, что у нас гости. Они меня встретили очень ласково, бабушка сказала, что они наши родственники - тетя Ашхен и ее муж. Они лечились за границей и теперь едут домой в Армению, проездом остановились у нас. Стол был накрыт скатертью, и были разные кушанья. Дядя Ваган о чем-то с ними долго говорил, потом положил за пазуху тоненькие книжечки и ушел, предупредив, чтобы они без него не выходили в город. Вот в этот вечер я впервые услышала в их разговоре имя "Ленин".
   Они жили у нас несколько дней, мне было приятно их присутствие. Они мне купили в подарок обувь, а сестренке платьице. В эти дни бабушка варила вкусные обеды, видимо, за их счет. Они куда-то ходили, приходили поздно, их всегда провожал дядя Ваган или его друг. Потом они их проводили, сказали, в Александрополь.
   Во дворе у нас жил милиционер, заходил к нам, проверил их паспорта и заявил, что нельзя более 3 дней жить без прописки. Они сказали, что у них уже есть пропуск и билеты, и что они едут домой. И действительно, они от нас ушли, я так и не узнала, уехали из города они или переехали в другое место. Потом я слышала, что во время майского восстания в Армении убили дядю, а тетя Ашхен работала в сельхозуправлении. Вскоре дядя Ваган перестал к нам приходить. Пришла его жена, плакала, что его арестовали, но через 2 месяца его выпустили, за него хлопотал управляющий железной дороги, так как он был незаменимым мастером, да и серьезных улик не нашли. Как-то я спросила у дяди Вагана, а не приедет ли тетя Ашхен к нам, она очень добрая, хорошая. Он сказал, что таких добрых очень много, и я вырасту такой же, как она, буду учительницей, выучусь, я ведь и теперь почти учительница. У него было трое девочек, по воскресеньям иногда мы ходили гулять с дядей Ваганом, его дочери были младше меня. Я даже помню свадьбу дяди Вагана и тети Маруси. Тетя Маруся была раньше прислугой, ей уже было 28 лет, когда она вышла замуж. Вся родня отвернулась от дяди Вани за то, что он решил жениться на русской, да еще старше себя и домработнице, да к тому же еще и на некрасивой. Только наша семья из родственников приняла участие и особенно моя мама, ведь у нее отец тоже был русским. Дядя Ваня говорил, что Маруся доброй души, честнейший человек, рано осталась сиротой и работала у людей. Она сохранила девичью честь, любит его, и он не может ее обидеть. Мама хвалила его за благородство и одобряла выбор. Она действительно стала очень доброй женой, хозяйкой, матерью. Дома у них было чисто, аккуратно, хотя и бедно убрано. Дети были ухожены. Она любила нас, мы были единственными родственниками, с которыми они знались. Дядя Ваня меня и мою сестру везде брал с собой гулять, если в воскресенье у него было свободное время. Благодаря ему мы побывали в ботаническом саду, ходили в зверинец, в городской сад, где видели кривые зеркала, катались на лодке и карусели. Ну, а бабушка никуда кроме церкви не водила нас, и то очень редко. Помню, еще мы были маленькие, мне лет 7-8, братику - 6, сестренке 3 года. Мама нас одевала хорошо, из дешевого материала шила очень красивые платья, дедушка и бабушка сзади, а мы трое впереди чинно выходили на прогулку. На нас прохожие обращали внимание и останавливались. Бабушка потом всем говорила: "Мои внуки, хоть и не красивые, но симпатичные, никто равнодушно мимо не проходит, все хвалят их".
   Шел 1919-1920 учебный год. Я была ученицей 7-го выпускного класса. Учиться было нелегко в условиях работы и нужды. По гуманитарным предметам я успевала хорошо, только грузинский еле тянула и по математике не ладилось, но учитель Шагвардян мне продолжал помогать. Я до сих пор не могу понять, почему ко мне так хорошо относились он и его жена, но его добрейший образ я сохранила до сих пор. В 1926 году я была в Тбилиси не надолго, на старой квартире я их не нашла, соседи сказали, что они переехали в Армению. Я не знала даже его имени-отчества. В армянской школе не было принято называть по имени и отчеству преподавателей. Мы обращались: "господин Шагвардян", а к учительницам - "мадмуазель Григорян" или "мадам Шагвердян", поэтому разыскать их я так и не смогла, хотя очень хотела, это были мои единственные приятные наставники детских лет по церковно-приходской школе.
   Как-то суетно, напряженно, в нужде прошел учебный год. Ничего памятного не случилось в нашей семье, тосковали, что нет от наших сведений. Дядя Ваган собирался меня устроить учиться ремеслу шить. Я не хотела, вспоминала, как подчас издевательски вели себя мамины заказчицы. Чтобы угодить им, мама, как мне казалось, унижалась перед ними. В общем, ни портнихой, ни модисткой я не хотела становиться. В школе у нас последние 2 года были мастерские - швейная и сапожная. Я ходила в сапожную и даже какие-то парусиновые туфли сшила сестренке. Вот я и попросила дядю устроить меня в сапожную ученицей. Как я окончила школу и какой у нас был выпускной вечер, я смутно помню. Знаю, что это большой радости мне не доставило. В гимназии учиться я не могла и мечтать, надо было избрать ремесло. Пока я продолжала работать в редакции и набрала 4-х учеников с переэкзаменовками по родному языку и в первой половине дня с ними занималась, а во второй половине дня шла на работу до 10 часов вечера. Как-то раз я сидела на балконе и занималась с ученицей, был жаркий день. По лестнице поднимался интересный, высокого роста мужчина в поношенной солдатской одежде и вещевой сумкой. Он спросил: "Скажите, здесь живет Мария Мартыновна Чолахян?". Я смутилась, разволновалась и кричу: "Бабушка, бабушка, тут кто-то спрашивает мою маму!". Бабушка вышла и, как увидела его, подбежала, обняла и со слезами на глазах начала причитать: "Ой, какое счастье, жив, вернулся, - потом обратилась ко мне: - это же твой дядя Сережа, мамин брат". Он обнял меня и сказал: "Вот как выросла, совсем взрослая стала".
   Зашел он к нам, стал расспрашивать. Бабушка со слезами рассказала ему, что уже более двух лет мы не знаем, что с нашими. Она с детьми уехала в Ростов выручать Аркадия и как в воду канула. О нашей жизни поведала ему. Оказывается, он попал в плен, все время как военнопленный находился в лагерях во Франции, там их заставили работать, потом их поменяли на своих пленных и отправили по морю, через Батуми. Он решил приехать к сестре в Тифлис, так как в Россию их не пустили. Моя трехлетняя сестра сторонилась его, но спустя пару дней привязалась к нему.
   Дядя Сережа не был женат. В Ростове у него была только мать - моя бабушка Евросинья. Невеста его, сестра милосердия, потеряла с ним связь. До мобилизации в армию он работал грузчиком, а потом был рядовым солдатом, был стройным, красивым, высокого роста. Что-то недолго воевал, попал в плен. У него не было никакой специальности, но он был развит, окончил двухклассную школу и много читал, правда, все, что попадало под руку. У нас не с кем было советоваться, кроме дяди Вагана, бабушка попросила меня перед работой пойти к нему и сказать, чтобы он, когда сможет, вечером пришел к нам. Когда я пришла с работы, дядя Ваган уже сидел у нас, он разговаривал дружески. Решили, что дядя Сережа устроится на работу и будет жить у нас пока выяснится, что с нашими, где они. Начались поиски работы, да и с пропиской в домовую книгу были какие-то проблемы. Дядя продал шинель, какие-то мелочи вроде зажигалки, ручки, рубахи, ну что могло быть у военнопленного солдата? Как-то удалось попасть на выгрузку вагонов, но он пришел сердитым, очень мало заплатили. Проходили дни, недели, месяцы, ничего не получалось, даже при старании дядя Вагана и его друзей. В городе становилось тревожно, все чаще по ночам были проверки документов. Если раньше к нам не приходили, то теперь из-за дяди квартальный и к нам приводил проверяющих. Как-то дядю Сережу забрали, я и бабушка наплакались, но на другой день его выпустили. Наконец, дядя Сережа решил все, что находится дома, распродать, выхлопотать пропуск и добраться в Ростов. Он сказал бабушке: "Поедем в Ростов, там у меня много друзей, родичи тоже есть, найдем комнату, будем жить. Если найдем наших, ваша семья соберется, и я пристроюсь где-нибудь, мать разыщу. Конечно, идет гражданская война, все может быть, но сейчас там засели красные, нам, бездомным, будет легче пристроиться, большевики, насколько я понимаю, хороший народ, проживем. Сирот своей сестры я не оставлю, да и вас не обижу. Доберемся, устрою племянницу учиться кройке и шитью, пусть по маминым стопам идет, мало ли что не хочет, привыкнет, а сапожное дело - не женское".
   Рассуждения дяди Вагана тоже на этом сошлись, у бабушки не было выхода, и пришлось согласиться. И дядя Сергей вместе с дядей Ваганом начали хлопотать о пропусках, продавать домашнюю утварь. Но бабушка ни за что не дала продать один палас, часть постели (шерстяные одеяла, матрацы из шерсти, подушки), необходимую для приготовления еды посуду. Она говорила, что в пустой комнате не проживешь, кушать будет не с чего, надо же жить, с нами дети. Мамину швейную машинку тоже решила оставить у дяди Вагана. Когда дороги откроются, пришлют, а если нет, хоть дочери будет память от матери.
   Моя кроткая бабушка, когда надо, могла настоять на своем. С большим трудом, больше месяца, хлопотали пропуска. Была осень, по морю было страшно ехать, начались шторма. Поэтому пропуска хлопотали через Баку на Ростов. В пропускном бюро, в милиции, везде относились враждебно, ведь мы уезжали в Ростов-на-Дону, где утвердились большевики, красные.
   Более месяца мы хлопотали через какие-то управления, учреждения, пропускное бюро, милицию и только упорство дяди Сережи и помощь дяди Вагана сыграли свою роль, и мы, наконец, стали собираться в дорогу, а то бабушка моя уже отчаялась: как это - все продали, сидим, деньги проедаем, а вдруг не удастся уехать! В день отъезда собрались соседи, дворничиха помогла укладываться, а бабушка ей отдала какие-то барахляные вещи, которые мы продать не смогли, она все брала с удовольствием и приговаривала, что все пригодится. На вокзал пришла жена дяди Вагана и дворничиха, почему-то дяде Вагану нельзя было прийти.
   Вещей у нас оказалось целых 7 мест, из них 3 очень большие тюки (постель). Но дядя Ваган все это ловко втянул в товарный вагон и нас всунул. Наконец, поезд отошел. Бабушка что-то плакала тихо, что едем в неизвестность, дядя Сережа утешал, что все будет не хуже, а я была довольна - увижу новые места, возможно, найду родителей. Дядя Ваган много хорошего рассказывал о красных, а я верила ему и надеялась на лучшее. Поезд двигался медленно, мы были в хвосте. К пассажирскому поезду прицепили несколько товарных вагонов, в которых были втиснуты такие пассажиры, как мы, с дешевыми билетами. В дороге несколько раз проверяли документы, пропуска и очень грубо обращались. Подъезжали мы к станции Ахстафа. Это было тогда границей между меньшевистской Грузией и Азербайджаном, тогда уже красным. Недалеко от моста остановился поезд. Мост был разбит, как-то опущен с двух сторон к воде, а посередине стянут канатами. Надо было сначала спускаться, а потом подняться, чтобы выйти на другой берег, даже было как-то страшно смотреть. Стояло много пограничников, тех, кто переезжал границу, было не так уж много. Не знаю, на какой станции отцепили пассажирские вагоны и только товарные с людьми подвели к границе. Налетели пограничники, стали проверять документы, обыскивать вещи. Все узлы и тюки развязали, а у нас было только две корзины (тогда чемоданы мало кто имел), кошелки и тюки. Все растормошили, постель подробно щупали, заставили всех раздеваться, одежду проверяли, даже у маленькой сестренки, и все это с такой злостью, что было страшно. Вся эта процедура длилась долго. Много времени прошло, пока дядя все это обратно упаковал. Посадил он бабушку с тюками, а меня и сестренку с корзинами стал переносить через мост. Было страшно, да еще вечерело, у меня на спине был какой-то мешок, я держала сестру за руку, она боялась, хныкала, а дядя навьючил на себя корзины, целых 3 места, и мы шли с боязнью, пограничники посмеивались, что идем к голодранцам, вот все у нас отберут, не то, что они, "благородные", ничего не отобрали. Но и нечего у нас было отбирать: золота и ценностей никогда у нас не было, а барахло, тряпье наше - на что им нужно, чтобы отбирали. Как только мы поднялись на другой берег, нас встретили красные пограничники, сразу подхватили сестренку на руки, дядю разгрузили и в удобное место, недалеко от рельсов, повели, а когда узнали, что дядя бывший военнопленный, участник войны, начали называть его братом. Дядя пошел за бабушкой и остальными вещами. Он еще раз сам перетащил два тюка, потом пошел за остальными и бабушку привел, для нее был очень трудным спуск и подъем по доскам моста. Пока мы были одни, к нам подсели пограничники и расспрашивали, куда и зачем мы едем в такое беспокойное время. Я все рассказала, хотя тогда по-русски говорила не совсем хорошо, но они меня понимали и относились сочувственно, сестренку угощали сахаром.
   Наконец, мы уселись недалеко от посадки на открытой поляне, дядя беседовал с солдатами, а мы на тюках уснули, благо, дождя не было. Только на следующий день к вечеру мы смогли усесться в вагоны и еще долго ждали, заснули, а наш поезд двинулся в Баку, где мы должны были получить новый пропуск, пройти карантин. Что-то около недели длилось мытарство, где-то под навесом устроились. Недалеко от вокзала получали в котелке дяди какой-то обед, на тюках спали, дядя все куда-то ходил, хлопотал. Ведь никаких документов, даже письма из Ростова у нас не было, чтобы доказать, что мы едем присоединиться с частью нашей семьи, должны были верить на слово. Дядя Сережа почти везде брал меня с собой, а бабушка с сестрой оставались сторожить вещи. Много было таких, как мы, на вокзале переполнено. Делали нам какие-то прививки, многих увозили в больницу, говорили, что тиф. Примерно дней через десять мы влезли в какие-то товарные вагоны, битком набитые, мужчины сидели, свесив ноги в двери, а детей старались втиснуть вглубь. Мне очень хотелось смотреть на проезжающие дороги, но не всегда удавалось. Проехав несколько часов, поезд остановился, путь оказался поврежден. Стали по вагонам спрашивать, нет ли знающих, чтобы помогли починить путь. Дядя не шел. Что-то долго стояли, только на следующий день поезд двинулся. Долго ехали, началась стрельба, поезд остановился, говорили разное: "белая банда напала", "какие-то мусаватисты организовали отряд и нападают на поезда, чтобы грабить" и др. Бабушка все молила Бога спасти нас. Я так и не поняла толком, что происходит, но опять притихло. Поезд медленно двинулся, а потом взял быстрый ход и сделал большой толчок. Видимо, дядя Сережа, сидевший у двери свесивши ноги, задремал и упал. Соседи начали кричать, что солдат упал вниз, а дядя кричал: "Эмма, в Дербенте слезайте, я вас догоню, ждите!".
   Я и бабушка стали рыдать, соседи успокаивали, очевидцы уверяли, что с дядей ничего не случилось, он удачно поскользнулся на насыпь и поднялся, иначе бы не мог сообразить и кричать, давать нам указания. Ночью мы доехали в Дербент. Сидевшие рядом с дядей мужчины помогли нам выгрузиться. Бабушка велела мне первой слезть и принимать вещи, следить, а она до последнего куска пока не передала, не слезла. Вот мы в полном мраке у товарных складов вокзала. Бабушка плачет, сестра хнычет, что сон нарушен, а я не могу разобраться, что делать. Смотрю, подошел железнодорожник. Расспросил, я рассказала все, как было, куда и зачем едем. Он подозвал кого-то и велел нас поместить под навес у багажной, тот начал перетаскивать с трудом, бабушка следовала за ним, а мне велела остаться. Со страхом и слезами я ждала, куда повели бабушку, а может нехорошие люди в железнодорожной форме, но все обошлось благополучно. Бабушка дала парню деньги, он засмеялся и говорит, что у них эти деньги не ходят, чтобы она их выбросила, а ему ничего не надо, если есть, дайте ломтик хлеба. Бабушка дала ему краюху хлеба, благословила его, а он, смеясь, сказал: "На Бога надейся, а сам не плошай".
   А потом предупредил, чтобы за вещами хорошо следили. Всю ночь ждали поездов. Как только со стороны Баку слышались гудки, бабушка будила и говорила: "иди крикни, может дядя придет". Я выходила близко к рельсам и кричала: "Дядя Сережа, мы тута!".
   А дяди все не было. Люди утешали, что ведь дядя пешком должен добраться до первой станции, да еще нога, наверное, ушиблась, когда упал. Да и поездов мало шло, все больше товарные. Мне становилось все страшнее, а что если дядя вовсе не придет, если с ним что случится, может, он на ходу решит прыгнуть в поезд, разобьется или бандиты убьют.
   Запасы еды кончались, бабушке на наши деньги ничего не давали. Она меня от себя никуда не пускала, напугали ее люди, что здесь ходят басурманы, унесут девчурку и не увидите. Как-то мы заснули на тюках, погода была сырая, холодная. Вдруг, слышу, нижний тюк кто-то вытаскивает. Я проснулась в испуге, вижу: здоровый верзила пригнулся и тянет. Я как-то не растерялась и запричитала: "Дяденька, у нас ничего хорошего нет. Поверьте, там постель, напрасно стараетесь, мы бедные люди, вот и кушать у нас нечего и деньги наши никто не берет, говорят, что не проходят, а мой дядя с товарного поезда свалился и все не дождемся его. Миленький, отойди от нас, прошу". Тот что-то проворчал, во тьме я его не заметила, но почувствовала, что отошел. Проснулась бабушка, спросила, с кем я разговариваю. Я ей тихо говорю, что какой-то добрый вор был и ушел. Бабушка говорит: "Добрых воров не бывает, это ты во сне видела, спи".
   А я подумала, хорошо, что бабушка по-русски говорит, а то дядька услышал бы и рассердился. На следующий день подсел к нам какой-то мужик, начал расспрашивать кто мы и куда едем. Потом достал завернутый в газету хлеб, отломил добрую половину, дал бабушке, сказал: "Раздай ребятишкам, если раздобуду, то и завтра принесу". Бабушка растерялась, не знала что делать, как благодарить, а он: "Бери, бери, не надо ничего".
   Он пошел, а я вдогонку кричу: "Спасибо, дяденька!". И почему-то мне показалось, что это был ночной вор. Но больше я его не увидела. Кажется, прошло два или больше дней, уже наступили сумерки, пришел поезд с пустыми цистернами или полными, не знаю, я опять вышла и кричу во всю мочь: "Дядя Сережа, мы тута". И вдруг слышу ответ: "Я сейчас найду Вас, не кричи".
   От радости я побежала к бабушке и даже не могла ничего выговорить.
  
   Дядя нас нашел, радости было... Он рассказал о своих приключениях и как добрался. Потребовалось еще несколько дней, чтобы выбраться из Дербента, но недолго мы ехали: в Махачкале состав остановился, дальше идти не мог. Промучались мы тогда в Махачкале что-то около недели, на вокзале находились. С большим усилием и скандалами, наконец, опять втиснулись в вагоны и поехали дольше. Поезд все останавливался, подолгу стоял, слышна была стрельба, говорили, бандиты орудуют, остатки махновцев нападают на поезда, грабят. А иногда заявляли, что топки нет или путь не исправлен. Дядя часто ходил помогать, работал там, весь измыленный приходил. Кушать было нечего, дядя на станциях менял какую-нибудь вещицу на хлеб или кашу. Наконец, добрались до Армавира и там долго сидели. В общем, ровно через три недели, на 22-й день, рано утром, добрались до Ростова - грязные, измученные, что делать, в полном неведении - куда идти? Дядя потащил вещи к стенке вокзала у входа с перрона, как и везде, здесь было много ожидающих пассажиров. Мы-то доехали, а куда идти - не знаем. Дядя оставил нас, а сам пошел на поиски. Часа через 3 - 4 вернулся с каким-то адресом на Темернике. Это привокзальный район, там жили преимущественно железнодорожники.
   Осень 1920 года город был весь разбит, разбомблен, не раз переходил из рук в руки. Здесь были ожесточенные бои и еще следы свежие. Взял он меня, вернее, я напросилась и вместе пошли. Нашли этот дом, но развалины стояли. Дядя начал расспрашивать живущих в ближайших домах. Одна пожилая женщина узнала, о ком спрашивает дядя. Сказала, что их сын часто играл с их внуком. За несколько дней до бомбежки всю семью увезли в больницу, все были больны тифом, так что точно они под бомбежку не попали, даже об этом все говорили, что "не было бы несчастья, не спаслись бы они от смерти, а теперь, может, и выжили". Но это было несколько месяцев назад. Тогда дядя решил поехать в Нахичевань (теперь Пролетарский район г. Ростова), где жила сестра моей бабушки по матери. Они нас приняли как-то холодно, не по-родственному. Сказали, что мама с детьми после больницы жила в сарае у Аракеловых на Садовой улице, у хозяев, где раньше, до отъезда в Тифлис, мы жили, что мама моя приходила к ним месяца 3-4 назад, очень просила на некоторое время принять Аркадия, поскольку его выписывают из больницы, пусть поживет, пока не подкрепится, но они были вынуждены отказать, так как 9 человек в одной комнате живут, боялись, что могут заразиться. Мама обиделась, ушла и с тех пор они о ней ничего не знают. Поехали мы во двор к Аракеловым. Там соседи сказали, что наши все лето жили в сарае, но вот наступили холода, и они переехали на Канкринскую улицу, к родственникам. В это время паспортный стол и прописка были не в порядке, вот и дяде дали Темерницкий адрес, где уже и этого дома не было. Дядя вспомнил, что на Канкринской жил какой-то дальний родственник моего отца, и мы поехали туда. Канкринская 70, угол Большого проспекта, большой 4-х этажный дом, нам сказали, что надо подняться на 4-й этаж, там живут армяне, может, они знают. По широким деревянным лестницам поднялись на 4 этаж, через длинные широкие балконы, здесь на 4 этаже нам уже указали двери, где живут наши. Мы вошли, на топчане лежала больная женщина, в комнате никого не было. Дядя бросился к ней: "Мама, что с тобой?"
   Они со слезами обнялись. Дядя сказал, что вот, привез Ваших, они на вокзале, а вот твоя Эмма... За 2,5 года изменилась и мама, и я выросла. Начались объятия, слезы. Рассказали, что мама тяжело болела малярией, ее трясло каждый день, она очень ослабела. Дома, кроме двух деревянных топчанов и самодельного стола с ножками крест-накрест, немного лохмотьев, а на постель ничего было. Стаканами служили консервные банки. Мама сказала, что отец работает в Всемедикосантруде курьером, а она в швейной, где нет еще, как следует, работы. Пришли брат мой Ера и сестра Тамара, какие же они были худые, плохо одетые! Я по сравнению с ними - куда лучше. Помню, они как-то стеснялись со мной разговаривать, подойти ко мне. Я их обняла, расцеловала, а мама все плачет. Дядя оставил нас и пошел разыскивать отца на работе, чтобы вместе пойти за бабушкой и вещами. На мой вопрос, почему они не писали нам письма, мама ответила, что несколько писем писали, а ответа не было. Жизнь была очень тяжелой, Ростов переходил из рук в руки, ничего хорошего писать не было, одно расстройство, что толку в письмах, и помочь ничем не могли. Они знали, что мы как-нибудь проживем, там дядя Ваган нас не оставит, поможет. Кто-то от кого-то слышал, передал им, что дедушка умер, а я работаю и учусь. Так и осталось непонятным, кто мог эти вести до них донести. Как сказала бабушка "земля слухами полнится". У наших были две большие комнаты на 4-м, последнем, этаже, окна большие, угловой большой балкон, но пусто. Пусто, нечем обставить, но снаряд разбил угол. Крыши и обломки висели у дверей балкона. Часть стекол были разбиты, крыша текла. Все это произвело удручающее впечатление. Свет не грел, воды не было, носили со двора. Даже ведра не было. Ну что могло быть, когда и так мама приехала без вещей, немного постели и одежды взяла с собой. За 2, 5 года отец все время болел, а мама с трудом на хлеб зарабатывала, не брезгуя никакой работой. На Темерницкой улице они кое-что - простые железные кровати, табуретки и стол имели, но там все разнесла бомба. Повезло, что все они были в тифозной больнице. На их счастье красные уже заняли город, и больных госпитализировали, а здоровым делали противотифозные и противомалярийные прививки.
   Уже было темно, когда папа и дядя Сережа привезли бабушку, сестренку и наши пожитки. Сестренка отчужденно смотрела на мама и папу и все тулилась к бабушке и ко мне. Привезенная нами посуда и постель были находкой. Наши спали в лохмотьях, собранных мамой у тех, где работала. Из досок, взятых из сарая Аракеловых, отец сбил два больших широких топчана и один стол с ножками накрест, а соседи дали в пользование несколько табуреток. Бабушка привезла и керосинку, но керосина не было. Зажигали лампу жестяную, немного светало. Но так как керосина мало, как-нибудь устроили постель на топчанах и на полу расстелили. Папа, дядя Сережа, братик Ерик легли на полу, мы с бабушкой на топчане, Тамара с мамой. Собралась семья из 8 человек. Легли в постели все в одной комнате, потому что в другой было холодно, свистел ветер с разбитой крыши и окон, забитыми досками. Долго разговаривали взрослые, лежа укрытыми. Было что рассказать о своей нелегкой жизни. Большим горем для нас, особенно для бабушки, было то, что мама была вынуждена моего приемного братика - подкидыша Рубена, ровесника Евгении, отдать другим на усыновление. Мама оправдывалась, что не смогла справиться. Ему было 2 года, когда она его отдала, очень он ей мешал работать. Ерванду было 10 лет, Тамаре - 6, они могли оставаться дома, а его не с кем было оставить, да и кормить ребенка было трудно. Она работала прачкой, мало кто шил тогда. И вот в один бездетный дом мама ходила стирать. Муж был сапожником, имел свою мастерскую, а жена была домохозяйкой. Вначале, она охотно соглашалась, чтобы мама мальчика оставляла у нее и ходила на работу. К ребенку относились очень хорошо, и мама была довольна, за их доброту даже деньги за стирку не брала. Через некоторое время они начали просить, чтобы она отдала мальчика им на усыновление. Уверяли, что они его лучше воспитают. Мама все не соглашалась, плакала. Она ведь сама с четырех месяцев растила и выкармливала его, плакали и Ера с Тамарой. Так тянулось несколько месяцев. Потом все знающие наши и соседи начали убеждать маму, что она должна согласиться, что это люди добрые и хорошие, и главное, что состоятельные, что не надо наперекор счастью ребенка идти. Наконец, мама решилась, когда уже лишились темерницкой квартиры и жили в сарае. Наши очень похудели в больнице, все были изможденные, а в этой семье сапожника был достаток, и Рубен жил обеспеченно. Но всегда, как только он видел маму, бросался на нее, плакал, хотел уходить с ней, несмотря на то, что более 2-х месяцев маму не видел, пока она была в больнице. Его убеждали, что мама просто кормилица, что настоящие родители они, все это не помогало, и они, как только открылись дороги, ради того, чтобы Рубик забыл наших, переехали из Ростова и никому не сказали куда - настолько привязались к ребенку. И все же бабушка была недовольна, что мама отдала Рубика, и мы, дети, очень жалели, что его нет с нами. Как он вырос, каким человеком стал, так мы и не узнали. Ну а мне он запомнился беленьким, светловолосым, голубоглазым мальчиком, годик с лишним ему было, когда на вокзале маму с детьми мы привезли в Батуми в 1918 году, летом, чтобы они через Новороссийск попали в Ростов. На другой день папа пришел с работы и принес куртки на меня и сестренку, а Ера и Тамара уже имели. Каждый день на рассвете отец уходил занимать очередь, потом к 8 часам шел мой братик Ера, заменял его, так как папа шел на работу, а к 12 часам шла я заменять брата. Получали мы 4 кусочка хлеба по 100 грамм, по половнику супа и по плошке каши. Все это осторожно несли домой, чтобы не разлить. Дома уже бабушка раздавала обед детям и немного выделяла на долю больной маме. Отец с работы тоже приносил кусочек хлеба, свой паек, и на бабушку получал. Мама болела и не ходила на работу, потому не получала. Как-то скоро устроился на работу грузчиком дядя Сережа и тоже что-то приносил домой, а по субботам ходил на рыбную ловлю, приносил небольшой улов. Варили уху - это был настоящий праздник. В Ростове была армянская школа 1 ступени, туда ходили мой брат Ерванд и сестра Тамара. Там тоже давали какой-то завтрак. Армянская школа первой и второй ступени была только в Нахичевани, ходить туда я не могла, было очень далеко, трамваи ходили нерегулярно, с перебоями, да и теплой одежды для ростовской зимы у меня не было. Отдали меня в русскую школу, в тот класс, который я уже окончила, потому что я не знала достаточно русского языка. Заведующий школой сказал так: "Видно по табелю, что девочка способная, в основном по всем предметам, будет она повторять на русском языке и подтянется по русскому, может, что и получится, попробуем".
   Начала я ходить в школу, отношение со стороны преподавателей ко мне было сочувственным. Но ведь я говорила по-русски плохо, был маленький запас слов, читала медленно, иногда не могла понять прочитанное, да к тому же программа советской школы отличалась от программы в меньшевистской Грузии. Так ничего и не вышло, пришлось оставить школу и помогать дома.
   Двор наш был большим, все 4 этажа занимали еврейские семьи, только мы и наши далекие родственники были армянами и внизу жила русская семья дворника. Народ был набожным, напротив, и в нашем доме было 4 синагоги. Вообще, это был еврейский район. Занимались мелкой торговлей, ремеслом. Будто и были у нас добрососедские отношения, но они ни за что не одалживали нам посуду, говорили, что у нас пища тифозная. Из наших рук ничего не кушали, даже пирожок не брали. В то время даже были специальные еврейские мясники.
   Один наш сосед занимался торговлей папиросами, и за небольшую плату давал нам набивать папиросы. Давал гильзы и табак, чтобы мы сидели возле него и работали. Когда набивали 100 штук, не помню, сколько-то платил. Другая соседка пригласила маму к себе шить, перешивать из старья детские платьица, штанишки, шапки. Она их продавала на базаре. Еще кто-то заказывал отцу делать швабры, детские низкие скамейки, табуретки. У нас не было ни материала, ни инструментов. После работы и по воскресеньям папа ходил к ним работать. Они тоже это продавали. В общем, в этом предприимчивом еврейском дворе мы перебивались. Жил там и газетчик, который привлек меня и брата продавать газеты под его наблюдением. Мама тоже поправилась, пошла на работу, в мастерской все солдатское белье шили, а бабушка дома хозяйничала.
   С трудом, через несколько месяцев после нашего приезда, нашлась моя бабушка по матери. Она жила в темном подвале на Старо-почтовой улице. Ходила работать по людям поденно, стирать, убирать, уголь таскать и прочее. Этим она занималась давно. Когда мы ее разыскали, были очень удивлены. Она похудела, была маленькой, пришибленной и малоразговорчивой, все чем-то недовольная, что-то невнятное говорила про нас, губами шевелила. На нашу просьбу перебраться жить к нам, она наотрез отказалась. И раньше не раз мама приглашала ее жить к нам, но она не хотела, не любила моего отца. До мобилизации дяди Сережи они жили вместе. Но с начала войны она осталась одна и перешла жить в дешевый подвал, продала свои домашние вещи. Работала, не покладая рук, поденно и пристрастилась собирать деньги. Кто-то ей посоветовал менять бумажные на золотые, ибо война, бумажные деньги не надежны. Я помнила бабушку когда мы уезжали из Ростова в Тифлис, мне шел шестой годик. Она всегда очень аккуратно одетая ходила к нам, и мы к ней в гости ходили в небольшую уютно убранную комнату, и дядя Сережа после работы хорошо одевался, а теперь ее не узнать. Выяснилось, что кто-то их тех, у кого она поденно работала, кажется, в 1918 году, уговорил бабушку поменять золотые деньги на крупные николаевские бумажные валюты. Сто тысяч рублей отдал и взял у нее золотые десятки и пятерки, сколько там было, никто так и не узнал. Ну, сколько там за 4-5 лет бабушка могла насобирать, работая поденно и выручив за свои проданные пожитки? Но кто-то сказал, что было, якобы, тысяча рублей. Этому верить трудно, но пусть так. Бабушка возомнила, что стала владелицей большого капитала, целых сто тысяч рублей, вернется сын Сережа, будет рад, откроет свое дело, не будет грузчиком работать. Деньги эти она пришила к клеенке и к лифчику, носила с собой везде, от нас тоже скрывала. Ну, а тот делец, который обменял негодные николаевские, уехал за границу с семьей, говорили, что был евреем. Может, поэтому бабушка стала ненавидеть евреев, и пока мы жили в еврейском дворе, она лишь один раз была у нас. Ни разу об этом не рассказывала, никогда. Говорили, что когда она узнала, что ее обманули, и николаевские не проходят, помешалась, и появились эти странности.
   Прошло года полтора. Дядя женился на бездетной вдове, тете Миле, с трудом уговорил бабушку перейти жить к ним. У этой вдовы в Нахаловке был небольшой домик. Дядя мой был трудяга, навел порядок, отремонтировал, дворик привел в порядок, по тем временам это было вполне прилично. Но оставить бабушку дома не удалось, она все же ходила работать, больше стирать, убирать и вечером приходила спать, а рано утром опять уходила. Денег никому не давала, ни за что не занимала. Всем ее имуществом был один сундук, который запирался со звоном, и постель, а что было в этом сундуке - никто не знал. Она оставалась нелюдимой, у нее был свой мир, к нам, своим внукам, была безразлична, а мы ее очень жалели. По воскресеньям навещали, жена дяди Сережи тоже не дружила с нами, только по большим праздникам иногда они приходили, иногда нас приглашали.
   Весь 1920-21 учебный год мы провели с большим трудом, жили в холоде, полуголодные. Если дядя Сергей приносил иногда немного пшеницы и крупы, которая во время разгрузки ему перепадала, то это было большой радостью. Бабушка жарила на сковороде и раздавала нам по мерке, маленьким стаканчиком. Брат мой Ера часто озорничал, вдруг скажет: "Тома, птичка залетела в окно", та разинет рот и давай глядеть, а он стащит у нее немного пшенички из ее порции. Если она заметит, начнется рев. Мне приходилось из своей доли ей отсыпать, чтобы успокоить. Иногда у Еры совесть просыпалась, и он мне подсыпал, говоря: "На, я пошутил, мне не надо".
   Я следила за уроками сестренки и братика, ходила за маму в школу, помогала по дому, торговала газетами, набивала папиросы. Со второго полугодия меня перевели в вечернюю школу взрослых, так как я в дневную не успевала. В вечерней школе все больше рабочие учились. Мама скоро запретила мне ходить в школу повышенного типа, говорила, что нечего рядом с мужчинами сидеть девочке, от этого ничего доброго не будет.
   Когда я посещала вечернюю школу, один из учеников, который плохо успевал, все у меня списывал математику. Это была школа повышенного типа, трудно сказать, к какому классу приравнивалась, но хорошо помню, что учили политграмоту, и я этот предмет очень любила. Одевалась бедно, мерзла всегда, а зима все не кончалась. Как-то мой сосед по парте расспросил меня, как и где я живу. Я ему рассказала, а он мне говорит, чтобы я пошла к комиссару города и рассказала все, что нам помогут и даже дадут квартиру. Он дал адрес, где находилась комендатура. Я несколько ночей не спала, думала, как пойти, как-то было страшно. Когда я об этом сказала дома, все начали говорить, что таких как мы много, ничего из этого не выйдет. Наконец, я решила больше никого не спрашивать и пошла. Вошла в комендатуру, стала в углу и стою, не знаю, что делать дальше. Подошел солдат с винтовкой и спрашивает:
  -- Тебе чего нужно, девочка?
  -- Мне нужно к комиссару, - отвечаю я ему.
  -- Зачем?
  -- Дело есть, - говорю ему.
   Люди заходили и выходили, а я стою. Выходит в кожанке мужчина, спрашивает солдата.
  -- А эта к вам просится, не говорит, что хочет.
  -- Ну, подожди, я скоро вернусь, - говорит он.
   Жду голодная, мерзну. Наконец, комиссар явился и говорит:
  -- Зайди, девочка. Что тебе надо, говори.
   А у меня язык отнялся, всё, что хотела сказать, не раз в уме твердила - все забыла, молчу, насупилась. Тогда он сам начал задавать вопросы:
  -- У тебя отец и мать есть?
  -- Есть.
  -- Кто они такие, что делают?
   Я сказала, что отец плотник, но нет работы, сейчас работает курьером в Военмедикосантруде, мать - швея, работает в швейной и все болеет малярией, что у меня есть братик и сестра - школьники и еще одна маленькая. И пошла, пошла, все рассказала - где живем, холодно, разбито, как могла, доложилась. Он не торопил, к нему заходили с вопросами, он просил подождать, потом сказал, чтобы я все это написала. Я сказала, что по-русски плохо пишу, а он ответил, что разберутся. Вызвал кого-то, сказал, чтобы мне дали бумагу и ручку, чтобы я написала заявление и потом чтобы принесли это заявление ему.
   - Иди, деточка, поможем, иди, напиши, как сможешь, только адрес напиши четко.
   Солдат повел меня в другую комнату, дал ручку, бумагу и чернила. Сижу, а как писать - не знаю. Да и солдат не знает, как мне помочь. Проходит какой-то человек, он остановил его и попросил объяснить мне, как написать заявление. Он продиктовал: "Заголовок - Комиссару г. Ростова-на-Дону от гражданки ..... Адрес..... Заявление. А дальше пиши, что просишь" и ушел. Я все же написала не от гражданки, а от ученицы, указала свою школу, и написала, вернее нацарапала, как рассказ, и внизу приписала "помогите, нам, очень прошу, хоть чтобы крыша не текла и ветер не дул, а то все заболеем". Ушла, уже был вечер. Дома меня разыскивали, куда я делась. Обед принесла в час дня и сказала, что я рассказала. Наши недоверчиво сказали, что ничего из этого не выйдет, что комиссар мою писанину бросит в корзину, что ему не до нас. Примерно через неделю пришла к нам комиссия по моему заявлению. Долго все расспрашивали, вызывали домкома и ушли. Не прошло и недели, как принесли повестку, вызвали отца, выдали ордер. В центре города, Большой проспект, 47 - двухэтажный дом, там жили моряки, только освободили. Мы предъявили ордер, весь дом еще не был заселен. Какой-то человек посмотрел на ордер и говорит: "По числу членов Вашей семьи можете занять три комнаты, выбирайте, какие хотите, вы первые жильцы". Наши выбрали. Было запущено, грязно, полы покрыты линолеумом. Через неделю пришел комендант и говорит: "Мне велели оставить Вам стол, табуретки и койки".
   Койки были солдатские, но все равно, для нас это было как ценная находка. Перешли, начали белить, убирать, навели порядок для нас. Все было, как в сказке. Скоро выдали нам ордер на уголь и дрова. Никогда в жизни не было у нас такой хорошей квартиры в центре города. Ну, как не любить большевиков, правду говорил дядя Ваня, что они думают о бедных. Имя Ленина стало понятней.
   В вечерней школе я и месяца не проучилась. Наступило лето, понемногу начали восстанавливать разрушенные дома. Отец пошел работать на стройку и нас, меня и брата, взял с собой. Надо было заработать на одежку, чтобы зимой было в чем ходить в школу. Я все же мечтала продолжать учебу в армянской школе в Нахичевани.
   Строили тогда примитивно, никакой техники. Кирпичи подносили на носилках, раствор в ведрах подавали. Поднимались на строящиеся этажи по доскам, перебитым планками вроде лестницы, а иногда связывали ведро с раствором и канатом втаскивали наверх. Больше восстанавливали, чем строили.
   Из мешковины мама мне сшила платье с карманами и красным кантом для работы, а выходное платье было у меня из покрашенной марли, но шито хорошо, с оборками. Еще у меня было марлевое платье, окрашенное в марганце, в луковой шелухе. Одно из них было сшито Татьянкой, были и такие девочки, что завидовали мне за такие наряды. Все лето мы с отцом работали. Дядя Сережа тоже стал лучше зарабатывать, свою шинель отдал нам. Мама из нее сшила брату пальто и сестре куртку. А мне из какого-то солдатского одеяла тоже сшила зимнее пальто и шапку-ушанку. Бабушка достала шерсть из постели, счесала, спряла нитки, у каких-то знакомых нашли примитивное веретено и чесалку. Сделали шерстяные нитки, бабушка навязала нам варежки и носки на зиму. В общем, к 1921-22 учебному году мы подготовились. Я поступила в Нахичеванскую армянскую школу первой и второй ступени, тогда она помещалась в большом двухэтажном кирпичном здании бывшей мужской армянской семинарии на 26 линии. Школа мне показалась очень неприветливой. В ней я себя чувствовала чужой, одинокой. Во-первых, меня удивило, что мальчики и девочки учатся вместе. Во-вторых, хоть и армянская школа, а говор их мне был не совсем понятен. Ученики были местные, все из окрестных сел армянского района. Ростовские армяне, в большинстве случаев, отдавали своих детей в русские школы, а беженцы-армяне больше ограничивались начальной армянской школой в Ростове, где учился мой брат и моя сестра. Редко кто после окончания этой школы поступал в Нахичеванскую. Ну, а я была намерена учиться здесь еще 2 года, чтобы закончить среднее образование. В Тифлисе я окончила прогимназию, что приравнивалось к неполной средней школе. Родной язык я знала хорошо, говорила на литературном языке. Даже не все учителя этой школы могли так говорить, они смешивали местное наречие с литературным. Учитель армянской литературы, почтенный старик, тов. Заминян (так было принять в армянской школе называть учителей - товарищ, а дальше фамилия). Очень скоро все учителя стали относится ко мне внимательно и с удовольствием вызывали, чтобы я одна из первых рассказала урок. Ставили в пример, что четко и ясно излагаю свои мысли. Но вот преподавательница математики, кажется Демирян, невзлюбила меня. Нужно признаться, что в этом и я была виновата. Она в своей речи часто употребляла местное наречие, а я переспрашивала, иногда исправляла ее речь машинально, не имея никакого умысла. Кроме того, за перерыв в учебе, я ведь почти один год не училась, были только попытки учиться в русской, я позабыла кое-что и ее объяснения на корявом языке меня затрудняли. В общем, между мной и учительницей сложились не совсем нормальные отношения. Она по натуре была злым человеком, к тому же, как я уже в техникуме узнала, старая дева, обиженная жизнью и судьбой, внешне грубая, неуклюжая, неприветливая. Таких людей я редко встречала. Скоро я освоилась в школе, стала участвовать с синеблузниками в выпуске стенгазеты, а потом и в самоуправлении. Ходила я и в школу, где учились мои брат и сестра вместо родителей на родительское собрание. Мне все было интересно, я старалась, только вот по русскому языку я с трудом получила положительную оценку, говорила я тоже с ошибками, все родовые окончания путала, ведь в армянском языке их нет и "ь" тоже плохо давался. В Тифлисе, когда я училась, была старая орфография, а в Ростове уже ввели новую. Но я очень старалась. Достали русско-армянский словарь, я в кармане носила записную книжку, где бы ни была, в трамвае, магазине, в школе, как только услышу незнакомое слово, записываю. Правда, часто неправильно и поэтому в словаре не находила, спрашивала близких подруг, соседей. Учительнице моего брата, тов. Григорян (тоже старая дева, но в противоположность Демирян, очень добродушная) я понравилась. Брат мой учился плохо, никакие усилия не помогали, и она удивлялась как может быть такая разница в наших способностях. Когда она узнала, что мне очень трудно справляться по русскому языку, повела и познакомила со старой учительницей - Марией Христофоровной, одной старушкой, у которой после болезни одна рука и нога ослабели. Она охотно согласилась заниматься со мной бесплатно, но я ей оказывала небольшие услуги. К счастью, она жила в трех кварталах от нашего дома на среднем проспекте, угол Пушкинской. После уроков я приходила к ней, она со мной занималась, разъясняла домашние задания и, кроме того, систематический курс грамматики проходила, ежедневно задавала выучить наизусть кусочек стихотворения или из прозы Толстого, Тургенева, Гоголя, Горького, постоянно следила за речью. За это я по ее списку покупала то, что ей нужно из продуктов, убирала ее маленькую комнатку, выносила сор, а потом и мама с ней познакомилась и брала ее белье стирать или шила для нее. Взаимоотношения наши стали очень близкими. Года два я с ней занималась и потом моя мама не оставляла ее, помогала и я навещала ее. Конечно, ее знания уже не были достаточны, чтобы помочь мне, но я всегда считала себя обязанной за ее неоценимую помощь. Две зимы с трудом я ходила в Нахичеванскую школу, кое-как окончила в 1922-23 учебном году, потому что в этот период я часто болела, трижды перенесла возвратный тиф, сыпной тиф, малярию. Даже не знаю, как мне удалось окончить школу. Знаю, что математичка была очень недовольна много, с грехом пополам пропустила с переэкзаменовкой. Только преподаватель армянского языка и литературы меня хвалил. Я с трудом поступила на работу в детсад или ясли, так как там были и очень маленькие дети и большие, дошкольники. При заводе для работниц было организовано что-то вроде детской комнаты. В двух комнатах - одна спальня, другая побольше, вроде столовой, но и для занятий и игр. Обед приносили из рабочей столовой. Моя мама строго следила за мной, по вечерам никуда не пускала. С мальчиками не разрешала не только дружить, но и разговаривать.
   1923 год был для нашей семьи очень нехорошим годом. Умерла младшая сестренка, бабушка очень переживала, с таким трудом она ее выходила в Тифлисе, а здесь потеряла из-за несчастного случая. Она себя обвиняла, что недосмотрела, а через несколько месяцев умерла и бабушка, моя добрая, хорошая, трудолюбивая бабушка. Все, что хорошее помню из своего раннего детства, связано с ней и ее смерть была для меня большой потерей. Я даже заболела, меня долго лечили и говорили, что у меня нервное потрясение. Весьма возможно, поскольку сестра Евгения и бабушка для меня были самыми дорогими людьми. В семье я ни к кому не была так привязана, как к ним, и вдруг, в несколько месяцев, потеряла их. Семья наша жила все еще в нужде, правда, мама иногда шила дома. С трудом приобрели подержанную швейную машину, у кого-то заняли деньги. В это время НЭП уже был в разгаре. Тут появился дальний родственник, который когда-то из сарая перевез нашу семью на Канкринскую улицу. Его семья жила через две квартиры на пятом этаже. Они считали себя нашими благодетелями. Мама не раз оказывала им услуги - шила, убирала и все бесплатно, хотя теперь мы с ними уже не жили рядом. Я толком и не знала их родства, но слышала, что мать Айка - неродная сестра моего дедушки по отцу. Вот этот Айк все время приходил к нам и уговаривал отца открыть какую-то шашлычную. Капитал вложит он, а патент возьмут на имя отца. Мама была категорически против, чтобы отец опять впутался в торговое дело, зная его неспособность к этому. После долгих споров дома отец дал согласие. Он зимой работал курьером, а летом - на стройке. Наконец, на Таганрогском проспекте, во втором доме от угла Садовой, открыли эту злосчастную шашлычную. Посла работы отец ходил туда и допоздна был там. Когда узнали на работе, что патент этой большой шашлычной на имя отца, кажется, он сам сказал, когда его спросили, почему он там бывает по вечерам, то его уволили с работы. Владелец шашлычной был этому рад, теперь отец все время будет работать на него. Помню, отец тоже не придал этому значения. За сравнительно недолгое время, что-то около года, наши сумели купить большое зеркало, обеденный стол, стулья, отдали долг за машинку, какой-то одежный шкаф и пару приличных кроватей на сетке. Все это было подержанное, не с магазина. Одеваться и кушать стали лучше. Я все работала в детсаду. В школе, где учились мои брат и сестра, меня выбрали в родительский комитет, хотя мне было всего около 16 лет. В 1923 году в Ростовской армянской школе учительницей начальной школы работала жена А.И.Микояна, Ашхен Микоян, а моя сестра была ее ученицей. Она была первой женорганизаторшей армянского куста, которая вела какую-то работу среди женщин-армянок, преимущественно среди матерей и членов семей наших учащихся, которые были, в большинстве случаев, из армян-беженцев. Школа находилась на Старо-почтовой улице, на углу Таганрогского проспекта, к Дону. Помещение невзрачное, недалеко от базара (через дорогу начинался базар, такое соседство особенно затрудняло работу в школе и так недисциплинированных, плохо воспитанных, живущих в плохих квартирах, бедных семей). В 1922-23 учебном году особенно усиленно начали вести работу по ликвидации безграмотности. Эту работу вели учителя бесплатно, как общественную нагрузку. Тогда не все учителя это делали охотно. Ликбез работал в школе по вечерам, после ухода учащихся второй смены. Часто не было света, и занятия проводили при свете лампы. Женорганизация тоже организовала группу из женщин разного возраста, были и пожилые женщины, а многие выглядели просто старыми, хотя им не было и сорока лет. Это были женщины, пережившие ужасы турецкой резни, бегства, лишения, потерявшие близких, вдовы. В группе женщин насчитывалось человек 25 по списку, но обычно посещали не более 20 человек. В этой группе занималась одна нервная, издерганная учительница, часто обзывала своих учениц бестолковыми, недотепами, поэтому многие бросили посещать ликбез. Меня часто просили писать протокол женсобрания, комитета содействия школы. Тов. Ашхен прибегала к моей помощи по собиранию женщин на лекцию и собрания. В общем, я была общественницей. Дома мне тоже тогда хватало работы и в детсаду работала. Когда ликбез остался без преподавателя, учительница моего брата тов. Григорян посоветовала тов. Ашхен использовать меня. Я очень испугалась браться за такую работу, но тов. Ашхен сказала, что она поможет, что женщины меня полюбят. Я к ним, безусловно, относилась с уважением, но мне было страшно, как это я буду учить взрослых мам и бабушек. Когда вела первое занятие, у меня язык заплетался, я очень стеснялась, чувствовала какую-то скованность, хотя к уроку готовилась хорошо, записала план с помощью тов. Григорян, да и мои ученицы относились ко мне с недоверием. Я была маленькая, худенькая, выглядела не более 14 лет, хотя мне уже было около 16 лет. Но через несколько занятий я вошла в свою роль "учительницы", и ко мне привыкли мои ученицы. Особенно большую роль сыграло то, что приносили мне читать письма "по секрету" и просили написать ответ под их диктовку. Письма эти были от близких, живущих как беглецы в Армавире, Краснодаре, Баку и других городах, все больше, Северного Кавказа. Сообщали о бедствиях, болезнях, смерти близких. Часто плакали, узнав такие новости, и я с ними переживала. Но были и радостные вести, например, по письмам находили друг друга потерявшиеся близкие, это было уже приятно. Очень нравилось моим ученицам, когда я им читала хорошие рассказы, стихи с выражением. Они с удовольствием оставались после урока, чтобы послушать чтение. Читала я им и газеты, разъясняла, как могла. Почти все, кто бросил ликбез, вернулись. Я с любовью и большим терпением учила их буквам. Особенно было трудно натруженным рукам выводить буквы, держать карандаш. Я радовалась успехам, печалилась когда не удавалось, искала приемы, как сделать, чтобы запомнили или могли вывести буквы. Даже ходила слушать урок в первый класс, но там было другое, с детьми легче. Так дошло дело до выпуска. Из 25 учениц группы 17 были признаны специальной комиссией наробраза, в состав которой входили учителя армянских школ Нахичевани и Ростова, окончившими ликбез. Увидев меня, мой учитель по литературе был обрадован, что я имею такой успех. Тогда в школу вместо истории ввели политграмоту и что-то вроде истории классовой борьбы.
   Мама все боялась за меня и не разрешала работать и бывать там, где мужчины, а в школу, где учились мои брат и сестра, пускала, поскольку это была начальная школа и учителями, в основном, были женщины. Да и в женорганизации, в детсаду, где я работала, не было парней. По-своему она меня оберегала, не объясняла прямо о половом вопросе, все внушала остерегаться парней и мужчин, не быть с ними близкой, не разрешать трогать. Как только темнело, посылала брата за мной, и он сидел, ждал, пока закончатся занятия в ликбезе, и затем вместе шли домой. Я тоже была наивной и даже рада была, что братик со мной. Администрация школы и комитет содействия (так назывался родительский комитет школы) с 1923 года выхлопотал новое помещение для школы для того, чтобы нашу начальную школу превратить в среднюю, так как окончившие армянскую школу не могли учиться в русской, а ехать в Нахичевань в армянскую среднюю школу продолжать учебу было трудно. Этот вопрос поднимала и женорганизация. Но нам не удалось ничего добиться. И в том здании, которое мы просили (на Воронцовской улице - скромное, укромное место, не доходя до Большого проспекта, фасад дома выходил на Канкринскую улицу, а со стороны Воронцовской улицы у ворот была еврейская школа) нам отказали, а через год мы узнали, что это здание отдали под еврейский приют, и синагога отпустила средства в помощь государству, и там сделали хороший ремонт, восстанавливали здание, пострадавшее во время гражданской войны с целью собрать всех еврейских детей окрестных домов в этот детдом. В это время я была членом союза безбожников и уже своего младшего брата Еру привлекала. Пока бабушка была жива, каждое Рождество и Пасху как праздник у нас отмечали, и даже в эти праздники к нам приходил поп с дьяконом. Кадилом махал, наскоро бормотал, что-то вроде молитвы, им давали деньги, и они садились на свою линейку и ехали дальше к членам своей паствы. В дни Пасхи я и брат решили посторожить попа на улице, а он к нам приезжал на третий день Пасхи (к богатым - в первый и второй день), весь день по очереди сторожили, и на долю брата выпало проследить, когда остановится линейка с попом. Брат подбежал к нему и сказал: "Мы безбожники, к нам просим не приходить больше. Вот Вам деньги, больше не приходите!"
   Мама ушла на работу и оставила деньги, чтобы мы дали, когда придет поп, вот мы и решили его выпроводить. Моя мама, да и отец никогда в церковь не ходили, не молились, но безбожниками себя не считали, хотя в доме ни икон, ни свечей не было, но и против религии разговоров не разрешали вести. Я, брат и сестра были крещеные, но никто у нас в доме крестов не носил, как мы, бывало, видели у других на шее. В 1923 году у нас родился еще один брат, его назвали по имени дедушки Михаилом. Это после смерти сестренки бабушка настояла, чтобы мама еще родила - может быть, будет девочка. Но ко времени рождения ребенка бабушка умерла и не увидела этого братика, его не крестили в церкви, только зарегистрировали в загсе. Когда мама пришла домой (на третий день Пасхи) и спросила, был ли поп, мы не рискнули сказать правду. Ответили, что не было, а может быть, приходил тогда, когда брат играл во дворе, а я ходила за хлебом. Мы не учли, что поп-то взял деньги у брата и когда мама спросила, где деньги, тут-то мы запутались, но не сказали, что попа домой не пустили. Брат все взял на себя, сказал, что положил в карман и, наверное, потерял. Мама его хорошенько побила и все допытывалась, не купил ли он на них лакомства или куда-то дел. Мне стало его жалко, и я стала за него заступаться и уверять, что он ничего не покупал. Спустя примерно год, на свадьбе каких-то знакомых, поп сказал матери (а он ее знал хорошо, он ее венчал в 1906 году, а память у него было отличная), что ее дети-комсомольцы стали безбожниками и что мы не приняли его в наш дом. Мама пришла домой сердитая, начала нас ругать, что ее поп при всех осрамил. Тогда мы признались, рассказали всё, как было, да еще брат с такой сатирой передал, как поп схватил деньги, в карман положил и укатил, что и мать рассмеялась и говорит: "Теперь мне стыдно ходить просить, чтобы он крестил Мишу".
  -- Ну и не надо крестить, подумаешь, теперь все не крестят.
   Мама сникла, чего-то испугалась, перекрестилась и говорит:
  -- Бог Вам судья, ничего я не пойму, а все же без Бога нельзя, есть Он или нет, а нельзя.
   Бабушка по матери с невесткой очень не ладили, часто ругались, невестка пила водку и пристрастила к этому дядю Сережу. Он почему-то защищал жену, тетю Милю, обвинял бабушку, что вмешивается в их жизнь. Моя бабушка Тируи (мать отца) была очень доброй и еще при жизни очень уговаривала мамину маму Евросинью перейти к нам жить, а та не соглашалась. После смерти, когда родился Миша, мама ее уговорила, и она согласилась, так как в семье дяди Сережи ее жизнь стала невыносимой. Но все же она заставила отгородить кухню фанерой и поселилась в закуточке. Спала на своем сундуке, рядом стоял стол и табуретка. Она опять ходила работать у людей - убирала, стирала, таскала уголь и дрова, приходила домой грязная. Мама всегда заставляла ее купаться, заранее, к ее приходу, грелась вода. Если отец мой был дома, она закрывалась, чтобы не видеть его, и все ругала его и обзывала. Не могла его простить, что до свадьбы он принес чужие драгоценности "в подарок", а потом отнес. Называла его не иначе, как "аферист". Я и до сих пор удивляюсь терпению отца, никогда он не сказал ей грубого слова, закроет дверь и зайдет, как ни в чем не бывало. По натуре своей мой отец был доверчивый, добродушный неудачник. Всю жизнь мечтал хорошо зарабатывать и за что ни брался, - не везло, а здоровье не позволяло трудиться физически, вечно ревматизм и малярия мучили его. В 1924 году, через полтора года после того, как отец связался с шашлычной, его обложили такими большими подоходными налогами, что мы не были в состоянии уплатить. Пришли из финотдела и записали наши домашние вещи, которые мы приобрели за это время и то, что мама на свои заработки купила. "Компаньон", а вернее, хозяин шашлычной обещал во время торгов выкупить наши вещи, но выкупил только швейную машинку и зеркало, а остальное забрали. Мы опять остались в полупустых комнатах. Отец попытался делать игрушки из папье-машье (слоников, зайчиков, лошадок), но тоже ничего не вышло. Внизу, под нашим домом был кондитерский магазин. Отец устроился туда кем-то работать, но за это он уступил одну комнату семье хозяина, поскольку его семья нанимала комнатушку очень далеко, на окраине. К нам перешла его жена с ребенком и он, проходили они через нашу комнату и готовили в кухне. Для нашей комнаты это было крайне неудобно. Так целый год прожили в неудобстве. Кондитерскую эту закрыли, и хозяин с семьей куда-то уехал, а комнату у нас все же отобрали. Рядом жила семья инженера в одной комнате. Он сумел выхлопотать, "доказать", что мы сдавали комнату в найм и спекулировали государственной квартирой. Мы ничем не могли доказать, что ни копейки не получали от них и даже за всю квартиру мы платили. Да ведь репутация нашей семьи была "подмочена" этой шашлычной, так что вторая затея отца заняться коммерцией принесла нам много горя. Кому мы могли доказать, что отец мой был обманут дельцами? Так что мы остались в одной большой комнате с аркой. Два окна выходили на Большой проспект и одно в соседний двор. Кухня была большая и общая веранда, оттуда лестницы вели на чердак, где мы летом и пока не наступят холода, спали (я, брат и сестра). Потом отец устроился работать на какую-то торговую базу и работал там до и после оккупации Ростова. Наконец, он понял, что из него торгового работника не получится. В этом же году нашу семью постигло еще одно несчастье. Наш Мишенька еще не ходил, ему было 9 месяцев. Мама была на работе, бабушка посадила его на веранде, на пол постелила большую мешковину, соседские дети с ним играли. Сестра и брат были в школе, я работала в детсаду, бабушка в кухне что-то готовила, чтобы ребенка накормить и уложить спать. Нужно сказать, что бабушка Евросинья не умела с детьми возиться, и, я уже говорила, стала нелюдимой, несколько странной. Она вдруг слышит, что ребенок неистово кричит, а дети вокруг смеются. Выходит и видит, что ребенок боится кошки, а дети ловят кошку и бросают на него. Ребенок весь из себя вышел, посинел, орет. Вышли соседи, разогнали и поругали детей, взяли ребенка, а успокоить не могут, он кричит без устали, дрожит. Вызвали скорую, увезли в больницу и там он умер, говорили, что не могли вывести из шокового состояния. Многие утешали, говорили, что если бы он выжил, был бы инвалидом. Для нашей семьи это было большим горем, случай был ужасным. Даже на мою бабушку, казавшуюся всегда равнодушной к нам, это очень повлияло. Она не спала по ночам, все ходила по веранде, курить стала, все что-то говорила шепотом. Потом, ни с того, ни с чего, достала из своего сундука икону, повесила в кухню над своим сундуком в углу и стала по ночам молиться, по-моему, она толком и молитв не знала, даже "Отче наш", которую я по Тифлисской школе помнила, она не знала. Я ей сказала, что если хочет, научу. Она ответила, что у нее своя молитва к Богу есть, а какая - я так и не узнала. Среди всех детей она любила, как мне казалось, только меня и доверяла мне одной. Так, иногда, она давала мне считать деньги и, когда у нее собирался червонец (10 рублей), просила разменять мелочь на одну купюру. Если ей нужно было набрать на платье и что-то купить, только со мной ходила в магазин. Свой сундук она ни перед кем не открывала, если ей нужно было его открыть, она изнутри запирала дверь своего закуточка на крючок. Мы только слышали звон ключа (когда открывала сундук, два раза поворачивала внутренний ключ, который издавал громкий звон). Кроме того, сундук имел и висячий замок.
   Брат мой Ера учился плохо, в каждом классе по два года сидел, переводили с натяжкой, репетиторы не помогали. После окончания, с горем пополам, начальной школы решили, что ему надо учиться ремеслу. Отец говорил: "Надо, чтобы он выбрал сам, а то получится как у меня, ведь за всю свою жизнь я так и не стал хорошим плотником".
   Ему все говорили, чтобы он выбрал профессию. Нашим хотелось, чтобы он стал сапожником, мне нравилась профессия слесаря, казалось, что все слесари такие хорошие, как мой тифлисский дядя Ваня. Но мой брат, когда его в очередной раз спросили, кем он хочет стать, ответил: "парикмахером". Наши ужаснулись, стали отговаривать. Я же решила посоветоваться с учителями в школе. Там мне сказали, что есть профтехническая школа парикмахеров, окончивших начальную школу принимают. Я узнала, что находится на Большом проспекте, где-то на углу Московской. Оказалось, что они там и общеобразовательным предметам учат, готовят мужских и женских мастеров, театральных парикмахеров, учат делать старинные прически, парики, дело поставлено солидно. Устроили туда Еру, он учился что-то года 3-4 и оказалось, что нашел свое призвание, стал хорошим мастером, усвоил все виды парикмахерского искусства и через несколько лет приобрел славу среди модниц. Советовал, какая прическа им к лицу, и они прислушивались. Он стал мужчиной среднего роста, интересный, хорошо сложен и главное, чему я очень удивлялась, умел участвовать в беседе в любом обществе, с любым человеком, но никогда не оставлял впечатление балагура. Как-то интуитивно чувствовал, как и о чем надо говорить в данный момент. Читал газеты, знал всегда последние новости, журналы и книги просматривал, кинокартины, о театрах был в курсе, видимо, причесывая артисток и сведущих женщин, запоминал их разговоры и из их мнений умел что-то выбрать и сделать свои выводы. Годы спустя я удивлялась, как из неспособного ученика начальной школы вырос такой специалист, каких было мало, и в его кругу его ценили. Позже его заработок стал основным источником жизни нашей семьи. Бабушка говорила: "Мечтали, чтобы внук стал врачом, не вышло, ну, слава Богу, все же в белом халате!"
   Наступила весна 1924 года, и когда пришло время выпускать ликбез, я страшно боялась, все в свои силы не верила, хотя и вела занятия под наблюдением и с помощью двух преподавателей начальной школы (тов. Григорян и Туманян - тов. Ашкен, жены А. Микояна). Какова была моя радость, когда из 23 учениц 17 было выпущено. Меня похвалили, а женщины обнимали и целовали. Представителю наробраза просто не верилось, что такая девочка, без опыта могла так продуктивно поработать. Тов. Ашхен мне подарила хорошую книгу с надписью, жаль, что она не сохранилась, во время эвакуации я не смогла ничего взять из дома.
   Зимой 1922-23 учебного года я еще посещала комсомольский клуб (единственный городской, еще с 1922 г. изредка туда ходила). Он находился в городском саду у выхода к Пушкинской улице. Тогда была одна общая городская комсомольская организация. Там я встретила знакомых из русской школы, где я несколько месяцев училась, из нашего бывшего двора по Канкринской. Бывали шествия молодежи - то перед религиозными праздниками их организовывал союз безбожников, то по поводу очередной "вылазки империалистов", то по революционным праздникам. Мы выходили с песнями, флагами и лозунгами в шеренгу, маршировали по улицам. Я всегда старалась быть в окружении девочек, мальчишек сторонилась постоянно. Так внушали мне дома, да еще и мама предупреждала, что если она меня увидит с мальчишкой, то больше из дома не выпустит никогда. Когда был свободным брат, он всегда ходил со мной. В этом молодежном клубе не все были комсомольцами. Они наблюдали за всеми и достойных уговаривали вступить в комсомол, а комсомольцы в то время в основном были из рабочей молодежи. Ну, а я считалась технической служащей, работала няней в детсаду. Открытые собрания комсомольцев были редким случаем.
   В конце 1922 года я подала заявление (без ведома родителей) для вступления в комсомол. Знала хорошо устав, да и политграмоту по Станчинскому и текущую политику знала, как-будто и по биографии подходила: была техслужащей, а отец работал курьером (тоже техслужащий), хотя всю жизнь работал плотником. Но вот на собрании один из членов бюро, активист, выступил и сказал, что во мне много мещанства, что я сторонюсь парней, со мной рядом даже нельзя идти, что еще не усвоила, что такое равноправие женщин, всех избегаю, даже просто не разговариваю с мальчишками. Вот так наплел что-то вроде этого, что я придерживаюсь национальных пережитков и т.п. Мне было обидно, и я не нашла, что ответить, когда мне задали вопрос, что я могу сказать в свое оправдание. Ну, разве я могла сказать, что мама меня никуда не пустит, если я буду с мальчиками дружить. Потом, кто-то еще встал и сказал, что нужно проверить, чем занимались мои родители до революции, что мой брат кому-то говорил, что кино "Возрождение" - наше кино было. Я тут сказала, что у нас никогда кино не было, что папа давно, когда я была совсем маленькой, был в этом кино (зимой, когда не было для плотников работы) работал помощником киномеханика, иногда меня и брата брал с собой, и мы в будке сидели, где крутили ленты, и смотрели картины. Кто-то крикнул, что надо проверить, факт серьезный. Кто-то сказал, чтобы я учла указанные недостатки моего поведения, и к мальчикам относилась как к товарищам, не сторонилась их, потом снова рассмотрят мой вопрос. Мне было очень обидно и даже оскорбительно, что назвали меня с мещанскими и национальными пережитками. Ну, а потом, когда отец связался с этой злосчастной шашлычной, и вовсе меня бы могли причислить к "чуждым элементам". В этот период я сама стала стесняться ходить в комсомольский клуб и все больше вела работу среди женщин, вела ликбез, была членом комитета содействия Ростовской армянской школы, где училась сестра Тамара, работала все в детсаду. Тогда была большая безработица, и устроиться на другую работу было трудно. Дома все уговаривали поступать на курсы швеи, чего я больше всего не хотела.
   Я выше писала, что комитет содействия школы и администрация хлопотали для армянской школы помещение, но это здание отдали под еврейский детдом. Летом 1924 года, когда уже помещение было отремонтировано, мы вновь активно взялись хлопотать. Родительский комитет решил меня послать к А.И. Микояну. Он был секретарем Северо-Кавказского комитета партии и просить его содействия. Я очень стеснялась и боялась идти, но меня подбодряли и считали, что никто другой так не подходит к этой роли. Правда, со мной пошла учительница тов. Григорян, почему-то директор школы не рисковал идти. Пришлось идти к тов. Микояну на прием. Я так волновалась, когда зашла в кабинет, что забыла все, что было обдумано, подсказано директором школы, учителями и председателем родительского комитета. Но увидев перед собой простое, добродушное лицо с улыбкой, сразу успокоилась, как-то все отлегло. Поздоровались, он подал руку, предложил сесть, но я не села: как это мне, ученице, перед таким человеком сесть. Он спросил, чем может быть полезным, а после паузы, сказал: "Ну, зачем пришли, скажите, слушаю?"
   Вошедшая со мной учительница тов. Григорян села и смотрит на меня укоризненно, делает знак, чтобы я начала. Я так и не поняла, почему она не должна говорить, ведь она лучше сможет. И рискнула начать, в какой-то момент как-то незаметно для себя осмелела и отчеканила всё, как надо: зачем необходимо расширенное помещение для школы и именно в районе подальше от базара, на тихой улице, сказала и о том, что необходимо из нашей начальной школы постепенно вырастить среднюю. Не забыла сказать, что горсовет нам не дал в прошлом году это здание, но его отвели евреям под национальный детдом, куда хотят собрать всех еврейских детей: и синагога, и раввин активно этому помогали, даже средства на это отпустили. Что, неужели допустимо в наше время иметь национальные детдомы, да еще под религиозным влиянием, когда теперь воспитание должно быть прежде всего интернациональное и антирелигиозное. В общем, все это сказать меня натренировали мои посланцы. Он выслушал внимательно, задал еще несколько вопросов о соцсоставе и числе учащихся, успеваемости, коллективе. На эти вопросы уже отвечала тов. Григорян. Он спросил, кто же я и почему так хочу, чтобы школа получила новое здание. За меня ответила учительница Григорян, я смутилась, но мне показалось, что она очень уж меня расхваливала. Он подошел, положил руку на плечо и сказал, что я молодец, только смущаться не надо, смелее надо быть и требовательней, что из меня вырастет полезный человек, надо учиться дальше, обещал по возможности помощь. Я уже осмелела и сказала, что очень просим не медлить с решением, чтобы мы успели новый учебный год начать в новом помещении. Он от души рассмеялся и сказал: "Вот это мне уже нравится, постараемся".
   Подал руку, попрощался и пожелал всего доброго. Я вышла оттуда облегченная, будто сбросила большую ношу. Ведь я несколько ночей плохо спала, все боялась этого свидания, а все оказалось очень просто, а главное, я уносила надежду успеха.
   Учительница Григорян подбодрила меня, что все было очень хорошо, как отлично выученный урок отчеканила, но следовало бы себя держать свободней. Ведь ты не перед царским чиновником, а перед всё понимающим партийным руководителем, правда строгим человеком: даже его жена Ашхен не взялась по этому вопросу с ним говорить, а послала нас. Он не любит для "своих" делать одолжения, даже его родной брат работает на заводе токарем (потом он вырос в крупного авиаконструктора). В общем, было видно, что учительница была в восторге от него и его приема, и довольна мной. Она всем рассказывала точно как прошла беседа. И мы ждали с нетерпением ответа. Прошел месяц, ответа не было, мы уже начали беспокоиться, но вскоре вызвали нашего завшколой в Наробраз и сообщили, что горсовет вынес решение нам дать это помещение. "Хозяева" обжаловали это решение в Москве, но оттуда пришел ответ в нашу пользу. Теперь надо было за три недели успеть все сделать, чтобы первого сентября принять учащихся. И тут закипела работа. Родительский комитет мобилизовал родительский актив, женорганизация приняла участие, воскресники организовали. Ремонт был закончен, но здание было не убрано, и пришлось засучить рукава: мыть стекла, наводить порядок, перетаскивать мебель, имущество школы, выискивать недостающие парты, хлопоты, чтобы открыть два пятых класса. Первого сентября школа начала свои занятия. Хотя многого недоставало, все же все ликовали, враждебно относились только служители синагоги, они придирались ко всему, ведь двор был общим, и причины для придирок находились. Через года два пришлось добиться, чтобы им отгородили небольшую часть двора. Школа наша выросла в среднюю.
   В 1924-25 учебном году в Нахичевани в здании бывшей Гоголевской армянской гимназии открылся армянский педагогический техникум. Обучение там было четырехлетнее, принимали с неполным средним образованием. Весной 1925 года женорганизация выдвинула меня на учебу в этот техникум, и горисполком за работу мою в комиссии по борьбе с детской безнадзорностью и беспризорностью выдал свое ходатайство. (Фото N42). Но даже мама и бабушка были против моей учебы, считали, что там учатся мальчики и девочки вместе, я потеряю репутацию, и меня никто не будет сватать. Куда поступать учиться, если пошел 18-й год. Уже много раз приходили меня сватать, "женихов" я и в глаза не видела, не разговаривала с ними, а они шлют сватов по старинке, потом узнала, что сватался парикмахер, сапожник, торговец маслом, в общем, кустари и мелкие торговцы, присмотрелись их родители, разузнали о нашей семье и сватаются. Мне было очень стыдно и обидно: что я, товар что ли? Однажды пришли 4 женщины, рассматривали меня, даже одна позволила себе расплести мои косы, чтобы убедиться, мои ли волосы. Я плакала, родителям говорила, что все равно замуж не пойду, пусть гонят этих свах. Бабушка объясняла, что это неприлично - гнать людей, пришедших с добрыми намерениями, что они гордятся, что многим я нравлюсь, и без моего согласия никто меня не выдаст замуж, что я обязана не замечать, что это свахи, и принимать как гостей, отвечать на вопросы вежливо. Что они сами скажут, что не собираются выдавать меня, еще рано. И действительно, вид у меня был не более, чем 16-летней, - худая, небольшого роста. Да, честно говоря, я не понимала, зачем это надо обязательно выходить замуж, уходить из родительского дома. Мама и бабушка ничего мне не объясняли, кроме того, что внушали не быть близкой с мужчинами, остерегаться их. Я уже два года как не училась, а на работе, в школе, в родительском комитете и женорганизации со мной на темы половых отношений никто не говорил, сверстников и близких подруг почти не было. Меня занимала мысль только о продолжении учебы.
   Это советовали учителя школы, где училась моя сестра, мои покровители тов. Ашхен и Григорян, заведующая детсадом, где я была уборщицей и няней, да и единственной воспитательницей, я уже говорила, что была скорее детской комнатой при фабрике, чем детсадом: дети разного возраста были в одной группе. И вот "по секрету от родителей" я сдала вступительные и экзамены и была принята на второй курс. Теперь надо было уже признаться родителям, так как занятия у нас начинались с 16 часов и длились до 10 часов вечера, а мама всегда знала, куда я пошла и когда вернусь. Мама это известие приняла враждебно и сказала, что запрещает мне, кроме кройки и шитья, где-либо учиться. И все же я первого сентября ушла на занятия, а когда я вернулась, мама начала скандал, набросилась на отца, что он не вмешивается ни во что, что скоро дочь совсем из повиновения выйдет и осрамит их. Я с опаской ждала, что скажет отец, на чьей стороне он будет, брат, хоть и был младший, но он уже работал и в семье имел вес, но я и ему ничего не говорила, думала, что если не примут меня, то будет стыдно, зачем заранее разглагольствовать. Когда мама выговорилась и даже разрыдалась и притихла, отец спокойно заговорил. "Ну, что делает наша дочь плохого, чтобы запрещать? - начал он. - Это ведь счастье, что она стремится учиться и стать учительницей. Такое желание было у моего покойного дяди, помнишь, в день ее крестин он дал слово послать ее в Петербург учиться на учительницу. Теперь, слава Богу, покровители не нужны, и в Петербург посылать не надо, здесь, под боком у нас в Нахичевани будет учиться. Я давно хотел, чтобы она продолжила учебу, да вот сдуру связался с этим Айком, патент взял на свое имя и испортил дело, ведь меня причислили к нэпманам, и я сам закрыл двери перед своими детьми. Ну, а теперь она сама добилась, люди за нее постояли, чуть ли не с детства она любит это дело, пусть учится, ты что, хочешь, чтобы она, как ты, низко кланялась перед всякой дрянью и иголкой зарабатывала?"
   Мать начала говорить, что я буду учиться с мальчишками, разбалуюсь. Вот теперь все сватов шлют, а тогда отшатнутся, репутацию испорчу. Вот выйду замуж, пусть муж разрешит учиться, а она не хочет... Я спокойно и долго объясняла маме, что она не права, что меня сватают вовсе не такие, чтобы пустили учиться, - кустари и торгаши, даже среди них есть мещане, что мама этого еще не поняла, дело не в обеспеченной жизни. Поклялась ей, что с мальчишками дружить и якшаться не буду, если она что заметит неподобающее, пусть тогда запретит, что репутация моя поднимется и теперь в кругу интеллигентных людей она увидит, что я выдержу свое обещание и ронять честь свою и семьи не буду. Я замуж не выйду, пока не окончу училище и, возможно, если удастся, и институт. Мама сказала, что я буду старой девой, и никто на меня не посмотрит. Я ответила, что это меня не пугает, вот учительница Григорян разве не живет обеспеченно с матерью, замуж не вышла и всю жизнь отдала детям, все ее любят - и ученики, и родители. Действительно, ее образ мне очень нравился, тогда я ей даже хотела подражать. Тут вмешался брат. Обещал маме, что будет за мной следить и по-прежнему ездить за мной в техникум. Отец тут опять вмешался и сказал, что нечего позорить девочку, она имеет свою голову, все понимает, а эти слежки вызовут только кривотолки. Мама накричала, что не его дело, много он понимает... В общем, далеко заполночь улеглись спать. Утром рано, перед уходом на работу, брат мне тихо сказал: "Ничего, сестра, мать утихомирится, а на бабушку нечего обращать внимание, только ты веди себя, как до сих пор: правильно делаешь, что с пацанами не дружишь, всему свое время, а пока учись!"
   Младшая сестра Тамара уже вступила в пионеры, ей шел 13-й год. Она во всем меня слушалась, училась средне, но двоек не получала, пела хорошо, участвовала в школьной самодеятельности, дома помогала.
   В январе 1925 года у нас родился еще один братик, его назвали Михаилом, по имени умершего, так что мама уже только дома работала, иногда шила старым заказчицам, но и мы помогали по хозяйству. Работу в детской комнате (детсадике) я оставила, это мешало моей учебе, но общественную работу вела в женорганизации, родительском комитете школы, в клубе печатников и кожевников, вела уроки в классах второго года обучения после ликбеза - политграмоту и родной язык (тогда в клубах рабочих были национальные секции, вот я и работала в армянской секции). И это было как общественные нагрузки. В драмкружках суфлировала, иногда и играла. В общем, день был перенасыщен, ведь и по дому уборка была на мне, в основном. Все было по строгому расписанию. В техникуме я училась хорошо. После уроков торопилась на трамвай и спешила домой. Первые недели посещения дверь мне открывал отец, мама никогда не встречала меня, но я в этом ничего не предполагала. Однажды сестра Тамара мне говорит "по секрету", что мама каждый день едет в Нахичевань напротив техникума, ждет меня, за мной идет к трамваю и, если я сажусь в вагон, она садится в прицепку и за мной едет домой. Спросила, разве я не замечала, что за мной отец входные двери не запирает, в коридоре раздеваюсь, захожу в комнату, потом мама заходит и тоже раздевается и, как ни в чем не бывало, заходит в комнату. Что она отцу рассказывала, что я с толпой выхожу до угла и спешу к трамваю одна, пока ничего не замечает, а отец ей сказал, что пора оставить эту затею. Это она подслушала, решила меня предупредить на всякий случай, чтобы я знала. Ну, думаю, пусть следит, пока надоест, а повода я не дам. Когда кончилась слежка, я так и не узнала. В техникуме все мероприятия, собрания, кружки, политзанятия проводили до уроков, поскольку после уроков было поздно оставлять нас. Тем, кто жил в общежитии, было легче, потому что занятия проводились в том же здании. До нас в наших классах занимались учащиеся средней школы, а их вторая смена только на первом этаже. Так что помещение всегда было людное и шумное. Скоро меня втянули в драмкружок и в самоуправление. Ребята в общежитии были все приезжие из сел и городов Северного Кавказа. Скоро меня узнали ребята из общежития и подходили с просьбой то помочь задание выполнить, то спрашивали, как провести с неграмотными занятия (их прикрепили по дворам, у них было от одного до трех учеников), а то и с просьбой пришить пуговицу. Я их учила привыкать к самообслуживанию. Беда армянских семей в том, что мальчиков к "бабьей" работе не приучали. Все ко мне относились как к взрослой, в общении называли сестрой и относились так же. В городе я тоже вела занятия с малограмотными. Два раза в неделю прямо из техникума ездила в клуб, там меня ждал брат и провожал домой. Все постепенно утряслось, и через пару месяцев мама добродушно принимала моих подруг из техникума, которые приезжали ко мне по воскресеньям заниматься, а после обеда немного погулять или сходить в кино. Я получала 10 рублей стипендии в месяц, талоны на трамвай и бесплатные обеды. Деньги, как и заработок раньше, отдавала маме, она мне покупала обувь и одежду. В январе уходила в декретный отпуск учительница первого класса Ростовской армянской школы, на бирже труда не оказалось подходящего учителя. Зав. школой обратился ко мне с просьбой ее заменить, администрация техникума поддержала, потому что я жила в Ростове и имела уже некоторый опыт. Учительница Григорян очень обрадовалась и обещала помочь. Итак, я начала работать в первой смене в школе, а с 16 часов ездила в техникум. Стало очень трудно, нужно было готовиться к урокам, ежедневно проверять 80 тетрадей (40 тетрадей по родному языку и 40 по арифметике), а главное - вести физкультуру, рисование, пение. Труднее всего было с пением, ведь я была неспособна петь, "медведь на ухо наступил". Еле упросила зав. школой разрешить, чтобы уроки пения вел учитель пения 5-7 классов, надо же пожалеть детей, они любят петь, а я не могу. Ну, в виде исключения, как студентке, которой надо успевать на занятия, разрешили. Первые месяцы работы я очень несмело вела уроки, все боялась. Я читала однажды интересную сказку, дети меня окружили и рассматривали картинки после уроков. Зашел зав. школой, посмотрел и сказал: "Зайдите ко мне после занятий".
   Учащихся мы выводили строем, организованно провожали домой. Все время в страхе, зачем меня вызвал зав. школой. Я пошла к нему в кабинет. Он меня спросил, зачем я навалила всех учеников на свою голову, почему они не за партами. Я объяснила, что это после занятий, ведь я читала сказку, они рассматривали рисунки. Он мне сделал замечание и сказал, что за мной замечают толстовские методы свободного воспитания, но мы не на природе, а в классе и я строго обязана требовать, чтобы они не вставали с мест, а если надо показать рисунки, то я должна подносить к ним по партам и пусть рассматривают, а если рисунки большие, то показывать всему классу, а то черт те что получается, такой беспорядок недопустим! Я молча извинилась и ушла, сказала, что учту его замечание, а сама была с ним не согласна. Ну почему даже после 4-х уроков дети должны быть прикованы к партам, что за догматизм? Потом я посоветовалась с учительницей Григорян, с методисткой техникума, прочла пособие. В старой школе, где я училась, действительно, ученик не должен был шелохнуться, ну а в советской школе рабочий шум и движения должны быть допустимы. Как удержать первоклассника, чтобы он сидел и ждал, пока учитель ему поднесет рисунок? А почему надо процесс чтения сказки прерывать и показывать рисунки до окончания чтения текста? Все эти вопросы меня тревожили. Понадобился опыт и время, чтобы найти подход, а пока думала: да, это тебе не 1-2 ученика, которых я репетировала, и не взрослые женщины ликбеза и рабочие школы для малограмотных. Это 40 подвижных, резвых первоклассников, и здесь надо найти подход, привести к общему знаменателю. Стала по ночам не спать, читала, занималась, спрашивала, посещала уроки других преподавателей, и все казалось, что я напрасно взялась за это дело. Опять меня выручили добрые люди. Методистка нашего техникума Ара Сергеевна решила мне помочь, чтобы потом приводить ко мне своих учеников на пассивную практику, ей не совсем нравились наши старые учителя. Ей было в то время лет 25-26. Она недавно вышла замуж за завуча нашего техникума Ерванда Николаевича Закиряна, очень эрудированного человека, окончившего семинарию в Эчмиадзине, педагогическое отделение и университет уже в советском Ленинграде. С Арой Сергеевной он дружил более 7 лет. Она вместе с семьей своего старшего брата, первого полпреда Советской России, жила в Риге и там окончила педагогические курсы, а до этого у нее было образование по дошкольному воспитанию. Очень развитая, живая, активная. Дружба наша началась с того, что ей нужно было отдать сшить домашний халат и еще что-то перешить, а она недавно приехала и не знала, к кому обратиться. Кто-то из девочек сказал ей, что моя мама хорошо шьет. И вот она пришла к нам, как заказчица. В это время мама редко кому шила, но ей не отказала. После этого она обратила внимание на меня, тем более, что я уже начала работать в школе, и решила меня обучать таким современным методам, которые она находила нужным вводить в свое преподавание методики и практических занятий. У нее был экспериментальный класс в начальной школе. Она как-то умела сближаться с людьми, и с легкостью уговорила моего зав. школой оставить меня на постоянной работе и сделать из моего класса базу практики для педучилища. Позже я узнала, что наш зав. школой Айк Каджуни тоже окончил семинарию и был однокашником завуча техникума, а теперь учился в мединституте. Поразительно: ушел совмещать, а мы долго не знали об этом. Это был замечательный человек, умел с людьми работать. Еще один мой преподаватель литературы тов. Швард (Шаварш Вартапедян) и одновременно мой сослуживец по Ростовской школе оставил во мне большой след. В моем формировании как человека и педагога большую роль сыграли мои преподаватели - Закарян Е.Н. (заведующий техникума). Вел он у нас историю классовой борьбы и педагогику. Его жена Ара Сергеевна (методистка) и Швард - преподаватель армянской литературы. Это были всесторонне развитые, образованные, интеллигентные люди высокой культуры, память о них навсегда останется в моем сердце. Высоко моральное, добросовестное отношение к своим обязанностям служило примером и для нас, студентов. Как ни трудно было, жизнь стала для меня интересной и я стала ее познавать. Заработок приносила домой. Мама тоже привыкла и даже стала говорить: почему ты только девочек приглашаешь, пусть и мальчишки приходят, я хоть увижу, с кем ты учишься. Так появилась традиция по воскресеньям собираться у меня. Сначала занимались, потом репетировали очередную живую газету синеблузников, игру шумного оркестра, пьесы, которые готовили к выступлению. Собиралось 12-15, преимущественно, девочек, у нас в техникуме мальчишек было мало. Папа мой работал на торговой базе, там его премировали громкоговорителем (большая черная тарелка), провели радио, тогда передачи были по утрам и вечерам, соседи приходили слушать радиопередачи, наша квартира стала своеобразным "клубом" двора. Но через год-два у многих был свой радиоприемник, и каждый у себя слушал.
   На наших воскресных сборах становилось все интересней. Каждый из нас обязан был за неделю просмотреть какой-нибудь журнал, выбрать интересное - рассказ, стихотворение, событие - и рассказать всем, особенно юмористику любили. Всегда было много смеха, веселья. Мама где-нибудь в углу сидела и шила, старалась делать ручную работу и с удовольствием слушала нас, не вмешивалась, а после того, как разойдутся все, начинала мне высказывать свое мнение, кто, как ей кажется, хорошо говорил или пел, читал, кто приятный и все осторожно добивалась, кто же из мальчиков мне нравится. Я уверяла, что все они для меня одинаковые, и уверяла, что выдержу свое обещание: пока не окончу, замуж не выйду, тем более, эти мальчишки - сами малыши. Она тогда успокаивала и говорила: "Да, эти мальчишки еще молоды, ветер в голове, тебе надо выбрать солидного мужа, самостоятельного человека".
   (Фото N44-46).
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Литературное издание

Акопов Иван Эммануилович

ВСЕ ТАК И БЫЛО...Наброски воспоминаний

   Редактор Т.М.Климчук
   Корректор Т.М.Климчук
   Обложка А.В.Тимофеев
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Подписано в печать 26.06.2003
   Формат 70х100/16 Бумага офсетная. Печать офсетная.
   Гарнитура Times. Уч.-изд. л. 39? 85 Усл. печ. л. 41, 82
   Тираж 200 экз. Заказ N 109.
  
  
   Издательство ООО "Терра".
   344034, г. Ростов-на-Дону, ул. Портовая, 33, тел. 99-94-78.
  
   Компьютерная верстка ООО "ИнфоСервис"
   344022. г. Ростов-на-Дону, ул. Б. Садовая, 150, оф. 900, т. 65-13-28
  
   Отпечатано в типографии ООО "Терра".
   344034, г. Ростов-на-Дону, ул. Портовая, 33, тел. 99-94-78.
  
   В тот период и до 20-х - 30-х годов это слово употреблялось в мужском роде, мы сохраняем форму, использованную автором; переименованный в дальнейшем в Батуми город вошел в состав СССР (Грузинская ССР), а с 1992 г. стал городом независимой страны Грузии.
   Кагизман, как и другие города, упоминающиеся в первых главах повествования, например, Карс, Каракурт, Сарыкамыш и др. в то время принадлежали Армении. В дальнейшем, в результате турецкой интервенции во время Первой мировой войны и последовавших событий, перешли в состав Турции. Часть этого процесса прослежена автором изнутри, на фоне истории семьи.
   Здесь и дальше речь идет о русских войсках, которые несли службу в Армении, входившей в состав Российской имеперии.
   Андраник Озанян - генерал; известная, легендарная личность в истории Армении. В период турецкого вторжения и геноцида армян создал народное ополчение и воевал против турок. Отличился в военном искусстве. Похорен на кладбище Пер-Ляшез в Париже.
   Затем город сильно пострадал во время землетрясения 1988 г., а в 1989 г. был вновь переименован, получив древнее название Гюмри
   Письмо написано на бланке старшего врача, от руки, синими чернилами, его подлинник сохранися в семейном архиве.
   Автор не описывает факты и подробности смерти других членов семьи - в частности, двух его братьев.
   Следует сказать, что хотя в паспортах семьи наша фамилия была записана "Акопов", в Армении, как в те далекие времена, так и в военные и послевоенные годы, в документах записывали "Акопянц" или "Акопян", но не Акопов. В Новотитаровском детском доме, по-видимому, записали фамилию мамы документально с последнего места службы в Александрополе, где она перед выездом в Краснодар работала на городской ткацкой фабрике ткачихой. - Прим. автора.
   Автор пишет об этом в то время, когда упоминание о безработице казалось слишком отдаленным от действительности. Ведь безработица в СССР, начиная с 50-х годов, формально отсутствовала, так что и термин употреблялся лишь по отношению к капиталистическим странам. Поэтому в данном контексте автор пытается удивить читателя, рассказав о малознакомых фактах далекого прошлого.
   Ситуация, бесспорно, удивительная для читателя 70-х гг.
   Егише Чаренц - Согомонян - известный армянский поэт, один из классиков армянской литературы. Репрессирован в 1937 г. по ложному обвинению в национализме. Реабилитирован.
   Комитет помощи голодающим.
   Комитет по борьбе с последствиями голода.
  
   Подразделение, существующее практически во всех советских учреждениях, по надзору за сотрудниками, имеющее прямой контакт с органами госбезопасности.
   Мартиросян - известный армянский полководец периода Великой Отечественной войны, Герой Советского Союза, командир танковой дивизии...
  
  
  
  
   2
  
  
  
   Офлаг 58
   8513
  
   Арм. Ц
   Врач А.
  
  
  
  
  
Оценка: 7.44*4  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"