Акопов Виталий Иванович : другие произведения.

Тбилисские этюды

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 8.20*7  Ваша оценка:


   Мне Тифлис горбатый снится...
   О. Мандельштам
  
  
  

ТБИЛИССКИЕ ЭТЮДЫ

П Р Е Д И С Л О В И Е

   Почти полвека тому назад, а именно в июле 1960г., на перроне тбилисского железнодорожного вокзала, около поезда N167 "Тбилиси-Москва" толпилась оживленная компания отъезжающих молодых людей в окружении взволнованных родных.
   Позади у всех их были совместно проведенные студенческие годы во время учебы в Грузинском Политехническом институте, а некоторых из них связывала и школьная дружба.
   После защиты дипломов получили они все распределение на работу в Россию, в город Тулу (кроме единственной среди них девушки, ехавшей в таинственный и грозный Арзамас-16), куда и собирались сейчас отбыть.
   Компания держалась беспечно и весело, без всякого видимого сожаления, что уезжает из родного города, не понимая, что круто меняет свою будущую жизнь. Ведь впереди маячила обалденно самостоятельная жизнь без родительской опеки со всеми мыслимым и немыслимыми прелестями, как это кажется всегда в молодости.
   Вот так, в приподнятом настроении, в составе этой самой беззаботной компании уезжал я много-много лет тому назад душным июльским вечером из Тбилиси, где родился и вырос (кстати, дружеские и близкие отношения между собой большинство членов этой компании сохранили потом на всю жизнь, но это уже отдельная история).
   Надо сказать, что сначала я не собирался уезжать в Россию, так как должен был остаться работать во вновь создаваемом Институте Кибернетики. Да и у мамы подходил пенсионный возраст, а брату оставалось учиться до окончания института еще целых два года. Но по независящим от меня причинам (национальный вопрос!) этот вариант моего послеинститутского трудоустройства сорвался.
   Еще пара попыток найти место в Тбилиси тоже ничего не дала. Тогда ведь молодых специалистов брали на работу только по распределению из института, при отсутствии такой бумажки делать это было запрещено. Хотя при наличии знакомства и определенных обстоятельств, этот запрет можно было иногда обходить.
   Но я, обидевшись, решил, что видимо так и надо, что это судьба, и со спокойной совестью, не особенно думая о последствиях, подписал распределение в город Тулу, на работу в Центральное Конструкторское бюро Миноборонпрома.
   Сыграла здесь свою роль и некоторая идеализация России, свойственная нашей русскоязычной среде, как место где все иначе и правильнее устроено (впрочем, во многом небезосновательная).
   Вообще-то, если рассматривать это событие с точки зрения сегодняшнего дня, то это действительно был правильнейший шаг в нужном направлении и большая "везуха": удрать без потерь из Грузии за много лет до провозглашения ею своей независимости и последовавшего затем хаоса.
   Но мы, конечно, не были такими провидцами и так далеко тогда не заглядывали, и даже в мыслях не могли представить, что может такое случиться. Просто двигало нами тогда вековечное стремление поскорее шагнуть, не рассуждая, за порог родительского дома, чтобы окунуться в совершенно новую жизнь, столь отличную от привычной окружающей, не думая, опять же по традиции, о том, чем это может закончиться. Да плюс некоторые нюансы, связанные именно с тбилисской обстановкой, тоже сыграли свою роль. Ну, а каково будет остающимся нашим родителям, нам как-то не приходило в голову.
   В общем, обычный эгоизм молодости, характерный для всех времен и народов и являющийся в тоже время двигателем истории. Правда, у меня накануне отъезда все-таки внутри шевельнулось какое-то тревожное чувство, когда, вернувшись вечером после последних прощальных визитов, увидал, как мама с бабушкой с какими-то необычно-отрешенными лицами вдвоем молча зашивают чехол на знакомом мне с детства небольшом чемоданчике с упакованными моими вещами.
   И еще: когда поезд тронулся от перрона тбилисского вокзала, и у мамы скривилось лицо, а на глазах появились слезы (такой я ее не привык видеть!), то у меня опять внутри что-то дрогнуло.
   Впрочем, это неясное чувство возможной моей вины перед мамой быстро прошло, когда мы, отмахавшись родителям, вернулись из тамбура в наше раскачивающееся от хода поезда купе и уселись всей компанией за ужин с бутылкой грузинского коньяка и с многочисленной домашней снедью, данной нам в дорогу родителями.
   Так что я был, повторяю, вполне счастлив оттого, что еду в настоящую взрослую жизнь, которая будет, безусловно, страшно интересной и в высшей степени удачной! (О, эта бесподобно-восхитительная и всепобеждающая наивность молодости!) И гордо считал при этом, что не надо цепляться за прошлое и идти нужно только вперед, не оглядываясь, о чем имел глупость даже ляпнуть маме, на что она посмотрела на меня немного странно, но промолчала (человек она ведь была умный и хорошо разбиралась в жизненных хитросплетениях).
   И только с годами пришло, наконец, осознание того факта, что никуда я не денусь от своего тбилисского прошлого, что глубоко во мне сидит этот город моего детства и юности и цепко держит меня своими невидимыми, но прочными нитями-воспоминаниями. И что это все очень здорово и хорошо, ибо без этих якорей, закинутых в наше прошлое, наша сегодняшняя жизнь становится более тусклой и серой и менее разноцветной.
   Мысли на эту тему бродили неясно у меня в голове давно, но в первый раз кольнуло меня по-настоящему только в 73г., когда я прилетел на пару дней в Тбилиси на похороны моего дяди по отцовской линии.
   А потом года через два или три после этого случился у меня неожиданно совсем уж пошлый приступ ностальгии по Тбилиси в типично клинической форме. Особых конкретных причин на это, в общем-то, не было, если не считать того факта, что сорвалась в последний момент моя поездка с дочкой Аней в Тбилиси на весенние школьные каникулы.
   Накатилась такая дикая тоска по тихим и уютным тбилисским улочкам в нашей нагорной части города и по доброжелательно-беззаботной, как вдруг мне стало казаться, тамошней атмосферы жизни. Особенно по сравнению с московской вечной суетой и непрерывной беготней вдогонку за чем-то!
   Конечно, все это было иллюзией и аберрацией памяти, нельзя ведь буквально переносить воспоминания о детстве во взрослую жизнь. А может, это было мне в наказание за те давнишние легкомысленные слова о том, что нечего цепляться за прошлое!
   Но, так или иначе, я понимал, что рационально бороться с такими накатами неэффективно и бессмысленно, поэтому поступил иначе: воспользовавшись случаем (летом отпуск мне не дали и жена с дочкой отдыхали без меня), поехал один на целый месяц в Тбилиси. Семья брата в это время была еще в Батуми, поэтому оказались мы в нашей квартире, как и раньше, втроем: мама, брат Дима и я (бабушки к этому времени уже не было в живых). В общем, случилось невероятное: как бы машина времени лихо перенесла меня назад лет на 15, обратно в юношеские годы, под мамино крыло.
   Но после первых недель эйфории до меня доперло, что лихачества на машине времени тоже недопустимы и что мой поезд от перрона тбилисского вокзала все-таки ушел бесповоротно и что я во многом уже отвык от тбилисских реалий.
   И вообще стало понятно, что моя жизнь уже накрепко связана с Россией и никуда уже не денешься от этого факта. При этом очень меня смутило возникшее недели через две ощущение того, что этих пятнадцати лет как бы не было, что все возвращается на круги свои и надо начинать все сначала. А этого мне очень не хотелось, так как были эти годы для меня достаточно яркими и насыщенными!
   Я уж не говорю о том, что в темных углах нашей квартиры, такой желанной на расстоянии, потихоньку зашевелились мохнатые тени старых комплексов, от которых я, казалось, навсегда избавился за прошедшие годы.
   Так что улетал я тогда из Тбилиси, излечившись раз и навсегда от ностальгических "припадков" такой интенсивности! Но в тоже время я понял, что нельзя бросаться в другую сторону и что надо отделять тот факт, что обратного хода в Тбилиси мне уже нет, от тех согревающих душу воспоминаний об этом неординарном городе, в котором я провел свои детские и юношеские годы. И которые никогда не потускнеют и будут всегда со мной.
   Тем более что в те далекие годы Тбилиси представлял собой действительно очень яркое и уникальное явление, что делало его непохожим на большинство городов тогдашнего Советского Союза. (Пожалуй, только Баку и Ташкент в силу тоже своей многонациональности имели что-то общее с ним.)
   Ведь этот город, возникший на стыке Европы и Азии 15 веков тому назад, сохранил, несмотря на многочисленные набеги, разрушения, пожары, реконструкции и т.п., смесь восточного колорита и европейского стиля начала 20-го века, что придавало ему совершенно неповторимый облик и свойственный только ему бесподобный шарм.
   А самое главное, к тому времени в Тбилиси еще сохранилась та многонациональная общность людей, которая сложилась в Грузии за много веков совместного проживания различных народов, и особенно после ее присоединения к России в начале 19-го века. Ведь старый, сначала чисто азиатский Тифлис стал административно-торговым центром Закавказья, где располагалась резиденция царского наместника. Естественно, для осуществления управления краем стали приезжать сюда из метрополии на службу и оседали здесь многочисленные чиновники самого разного уровня. Да и ремесленники, и купцы потянулись в эти новые края на окраине империи.
   Кроме того, ссылали сюда из России довольно много разного рода вольнодумцев-бунтовщиков. В частности, после подавления восстания в Варшаве, в Тифлисе появилась достаточно большая польская община. Была здесь в 19 веке и Греческая Слобода, и очень большая немецкая колония, оставившая очень заметный след в истории города (до сих пор там существует общество потомственных немцев-тбилисцев).
   Ну, а после 17-го года в Тифлисе оказалось немалое количество представителей настоящей русской интеллигенции, бежавшей из охваченной революционным безумием России.
   Все эти группы людей перемешивались как между собой, так и с многочисленным местным населением, часто перенимая при этом очень неплохие местные обычаи и нормы поведения. Ну и привнося в свою очередь в местное общество элементы европейской культуры и свои национальные особенности.
   При этом надо отметить такой характерный факт, что в Грузии, в отличие от России, крепостное право носило смягченный характер, практически оно отсутствовало. Что не могло не повлиять на формирование местного менталитета: уважение к личности на бытовом уровне здесь было побольше, чем в России и отсутствовало в значительной мере пренебрежительно-хамское отношение к нижестоящим на социальной лестнице.
   Надо еще добавить, что по Грузии после Октябрьской революции не прокатилась Гражданская война с присущей ей всеобщей озлобленностью и взаимоуничтожением различных слоев населения.
   Советская власть же пришла туда только в 1921г. без особых революционных эксцессов, уже упившаяся за четыре года кровью на просторах России. Поэтому тифлисское общество (не считая, конечно, верхушки, состоящей из богатых купцов и промышленников) не оказалось разбитым вдребезги, как в России, и сохранило в какой-то степени свой дореволюционный дух и облик еще в течение последующих двух-трех десятилетий.
   Конечно, Советская власть здесь принималась как данность, куда от нее, родимой, денешься (впрочем, попробуй только ее не принимать!). Но, в общем-то, жили в Тбилиси во все времена по принципу: "У вас своя компания, а у меня своя", неплохо к ней приспособляясь в своих интересах. И не было тогда там, за малым исключением, как говорится, "шибко идейных", с пеной у рта проповедующих преимущества социализма и диктатуры пролетариата. Я уж не говорю о замшелых и упертых фанатиках с горящим взором, готовых залить кровью землю во имя высшей справедливости. Я, во всяком случае, с такими типажами уже не сталкивался.
   Встречались, безусловно, в тбилисском обществе циничные приспособленцы и политические проходимцы, но без них властные структуры ни одного общества не обходятся, а социалистического тем более. Но общий дух задавали не они.
   Климат тбилисского общества формировался под воздействием совокупности тех факторов, о которых говорилось выше. Именно они способствовали созданию в Тифлисе-Тбилиси среды обитания с особой атмосферой, во многом отличной от многих других мест Союза: более доброжелательной и терпимой к разным людям. И поэтому более комфортной для каждодневного проживания.
   Одновременно при этом нельзя отрицать и того факта, что в тбилисской жизни присутствовали тогда и сложности, связанные с национальным вопросом. Однако носили они достаточно приглушенный характер и проявлялись больше в официально-служебной среде, при решении карьерных вопросов.
   Ну, а в текущей ежедневной жизни царила в те годы в Тбилиси очень красочная многонациональная смесь нравов, обычаев и наречий, сдобренная незатейливым юмором и шумной по-южному театральностью, в которой чувствовалось очень уютно и достаточно раскрепощено.
   Но в жизни все проходит, и этот многоликий Тбилиси моего детства, так накрепко связанный с памятью о близких мне людях, среди которых я вырос, и которые, каждый по своему, оказали на меня свое влияние, тоже уходит в прошлое.
   Наверное, этот процесс во многом объективный, ведь от Тифлиса 20-30 годов тоже почти ничего уже не осталось, да и от дореволюционной Москвы тоже. Но все равно это очень грустно и печально!
   Поэтому захотелось сделать что-нибудь в силу своих скромных возможностей, чтобы колоритный и яркий образ этого старого Тбилиси не оказался совсем уж забытым. В результате и появились эти записки о тбилисских улицах и некоторых сторонах тамошней жизни 40-60 годов. Честно говоря, на первых порах я не ставил перед собой уж очень большой и амбициозной задачи, просто захотелось выплеснуть на бумагу часть своих детских воспоминаний и описать более или менее подробно родословную нашей семьи, что могло быть интересным только узкому кругу близких мне людей, в частности, внуку Петьке, начавшему интересоваться своими предками, а также многочисленным племянникам и племянницам, обитающим сейчас в Новосибирске.
   Поэтому сначала получилась довольно сумбурная мозаика из отдельных, казалось бы, мало связанных картинок тбилисской жизни, этакий материализовавшийся поток подсознания. Но постепенно, по мере увеличения объема написанного, мне стало казаться, что я, пожалуй, интуитивно нащупал достаточно своеобразную и могущую быть интересной форму для описания тбилисского феномена.
   Ведь наша человеческая жизнь очень захватывающая и увлекательная штука, но вот какой парадокс: если попытаться ее описывать буквально по шагам и подробно, то становится скучно и неинтересно. Про это много раз говорено и проверено на практике. Поэтому, по-моему, надо выделять какие-то вехи и наиболее яркие и характерные точки, объединенные общей мыслью и их затем пытаться описать. А вот выбор этих моментов и объединение - штука очень непростая и весьма сложная!
   Естественно, я не претендую на то, что этот, назовем его так, штрих-пунктирный подход к тбилисской теме является наилучшим, просто это один из вариантов, позволяющий донести хотя бы отчасти до сегодняшнего читателя неповторимый аромат тбилисской атмосферы тех лет и дать почувствовать притягательное обаяние этого в высшей степени необычного города.
   При этом я старался по возможности уйти от тех многочисленных штампов и легенд, которыми грешат иногда некоторые книги и статьи о Тбилиси, особенно те, авторы которых пробыли там недолго: мол, все там кутят, пьют вино рогами и говорят одни красивые тосты за столом, танцуют и проникновенно поют, все бескорыстно дружат друг с другом, и вообще веселятся с утра до вечера. На самом же деле все было сложнее, неоднозначнее и поэтому интереснее и глубже, что я и стремился показать.
   Впрочем, пусть тот, кто будет читать эти записки, сам сделает вывод, насколько удалась мне эта попытка передать хотя бы частично дух и сущность этого древнего города, раскинувшегося на обоих берегах Куры за Кавказским хребтом, на границе Азии и Европы!
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Глава 1

ВЕРХНИЕ УЛИЦЫ

  
   Они живут во мне своей жизнью уже много лет, теребя время от времени изнутри воспоминаниями о себе и являясь ночью во сне, напоминают и укоряют, что давно не виделись, и радуются, и затягивают в свои прохладные объятия при встрече. Они как тихая пристань, которую вспоминаешь в самые сложные моменты жизни, и на которую надеешься, зная, что здесь не подведут. Они как островок прошлого, наполненный светом и теплом, как близкий человек, понимающий тебя с полуслова. И стоят они без изменений на ветрах времени спокойно и непоколебимо, среди качающегося современного мира, несмотря на все жизненные потери, разочарования и сомнения.
   Они - это "Верхние улицы", одна из составных частей того мира моего детства, который зовется Тбилиси. С самых ранних лет я слышал эти слова: "Пойдем гулять по Верхним улицам", "Пройдем по Верхним улицам", "Он (или она) живет на Верхних улицах", "Вернемся через Верхние улицы". И не только слышал, но и вырос на них, превратившись из лопоухого несмышленыша во взрослого юношу и впитав в себя их дух. Поэтому так хочется рассказать о них и попытаться передать их очарование. Ведь это, пожалуй, одна из самых поэтических и притягательных частей Тбилиси, хотя не столь броская и эффектная как, например, проспект Руставели или район серных бань.
   Верхние улицы карабкаются вверх, в горы, подальше от шума и мельтешенья центральных магистралей города, располагаясь над ним и оставляя далеко внизу долину Куры. Улочки и переулки их образующие, плавно переходят друг в друга, переваливают через отроги горы Мтацминда и других гор, подступающих с разных сторон к Тбилиси (подъем-спуск, снова подъем и т.д.), образуя в своей совокупности тихий тенистый мирок, замкнутый для постороннего и нелюбопытного взгляда, ведь на них нет особых архитектурных шедевров и памятников старины, одни 2-3-х этажные дома постройки начала 20-го века или частные домики, за которыми скрываются небольшие сады. Все это имело несколько запущенный вид, но оставляло общее впечатление добротности и чувства собственного достоинства (что редко встречается в России, кроме Ленинграда, недаром в первые годы, когда случалось бывать в Питере, возникало чувство, что вернулся домой).
   Все это переплетение тенистых переулков, подъемов, разнокалиберных улочек, небольших тупичков и неожиданных поворотов объединяется каким-то общим духом, трудно передаваемым обычными словами, но который так понятен и близок любому тбилисцу, которому приходилось там жить или часто бывать. Этот дух, вернее душа города, была воплощена во всем - в домах с лепниной и подъездами с мраморным полом, выложенным приглашением "Salve", в открытых колоритных дворах "итальянского типа", в старых мостовых, мощенных вытертым самим временем булыжником, в раскидистых деревьях, образующих сплошной свод над головой, в зеленых летом и цветущими весной склонах гор, подступающих к Верхним улицам вплотную, наконец, в самом воздухе, стекающем с гор и поэтому напоенном в зависимости от времени года различными запахами и ароматами.
   Свою лепту в создание особой атмосферы Верхних улиц вносили и люди, жившие на них. Конечно, они были самого различного достатка, разного уровня образования, каждый со своей судьбой и своими проблемами, да и национальностей они были самых разнообразных. Времена тогда (30-40г.) тоже были отнюдь не самыми лучшими, я не хочу их идеализировать, тяжелые они были достаточно, хотя в России жилось, конечно, похуже, особенно в военные годы. Но так же по ночам ездили по Верхним улицам "воронки" с арестованными ни за что людьми, так же уходили мужчины на фронт (особенно простой люд), так же приходили оттуда "похоронки", так же приходилось часами стоять в очередях за элементарными продуктами в послевоенные годы. И, наконец, чисто наше тбилисское - выселение в начале 50-ых годов различных групп населения в связи с возможной войной с Турцией.
   Но, несмотря на все это, на Верхних улицах (наверное, это можно отнести в значительной мере ко всему Тбилиси) царил, в общем, за редким исключением, дух доброжелательства и взаимного уважения. На улицах никто не торопился, и, увидев кого-нибудь из соседей или знакомых, обязательно останавливался для обстоятельного разговора, поставив на землю тяжелые сумки с базара, проявляя при этом максимальный интерес к собеседнику. Естественно, никто на улице не толкался и громко не выражался, это считалось в высшей степени неприличным. Бывали, конечно, случаи, когда подвыпившая компания расходилась поздно вечером по выходным с громкими песнями на грузинском языке (кстати, неплохо исполнявшимися многоголосым хором), но местный этикет это позволял, лишь бы прилично держался на ногах и не доходил бы до полного освинения, это уже считалось высшим позором для любого мужчины (сравнить с российскими нравами!).
   А в тбилисских домах с общими балконами и галереями, выходящими прямо во двор, жизнь вообще была нараспашку с горячими обсуждениями всяких житейских дел и перемыванием косточек друг другу, но и с обязательным и безоговорочным приходом на помощь в тяжелые моменты жизни. Хотя, конечно, бывали и исключения из общего правила. Например, как у нас в доме, где тон задавала семья его хозяина, полковника МГБ, вылезшего, как говорится, "из грязи в князи", со всей спецификой данного зловещего в те годы учреждения.
   Не знаю, удобно ли было жить в таких домах, но колорит они придавали нашим "Верхним улицам" просто неповторимый, несмотря на внешний расхристанный вид - веревки с сохнущим бельем, шум, гам, громкие женские голоса на весь двор, играющие прямо под ногами дети.
   В общем, все это действительно очень напоминало картины из ранних кинофильмов итальянского неореализма. Не менее сочными и красочными бывали и многие другие картинки из быта "Верхних улиц". Например, чего только стоили громкие переговоры через улицу (если она была не очень широкая) соседей, живших напротив, о своих житейских делах и всяких семейных событиях. Надо было только вслушаться в тональность этих бесед, даже не вдаваясь подробно в их содержание: какие оттенки речи, какие театральные возгласы, какая в высшей степени заинтересованность в том, что говорит соседка (возможно и не вполне искренняя, но какова игра!)! Да, мир Верхних улиц был совершенно неподражаем и колоритен во всех своих проявлениях!
   Но главную прелесть этого мирка и его ни на что не похожую особенность составляли уличные торговцы, разносчики и другая многочисленная публика, предлагавшая на все голоса свои многочисленные услуги.
   О факте своего появления на данной улице они возвещали громкими, иногда веселыми, иногда заунывными, но всегда разными и непохожими друг на друга возгласами, которые, перекликаясь между собой, сливались в один разноголосый, очень красочный и очень забавный хор. Этот хор уличных торговцев был неотъемлемой частью жизни на Верхних улицах и придавал ей красочную театральность с элементами патриархальности и вообще ощущения теплоты и уюта.
   А начинался ежедневно этот концерт с самого раннего утра, когда на наших Верхних улицах появлялись первые крестьяне, спустившиеся из Цхнети или Окрохани верхом на серых осликах. Хорошо помню крепко сбитых
   симпатичных дедков в сванских шапочках и с обязательно небритыми физиономиями, протяжно и нараспев сообщающих: "Маляко! Маляко! Ма-ац-о-о-ни!" Им вторили зеленщики: "Аба, зелен! Зелен! Пэтрушка, кинза, цисма-а-т-и!" Если кто-то с балкона или из окна окликал молочника, он степенно останавливался у подъезда и с достоинством, не торопясь, доставал из полосатого разноцветного хурджина (это такая чересседельная сумка) бутылку с молоком или банку с мацони.
   Затем несколько попозже возникал заунывный, тягучий крик старьевщика: "Стар-и-и вещ пак-у-у-п-а-ю!" Сама всемирная тоска беспросветной нищеты слышалась в этом мрачном речитативе! Его перебивали громкие выкрики: "Коври мить! Коври мить!" (тогда ковры не отдавали в химчистку, а мыли в горных речушках, сбегавших со склон Мтацминды) или "Бати-бути на бутилки!" Бати-бути - это теперешний поп-корн или воздушная кукуруза, тогда в Тбилиси она продавалась в виде розовых шаров, имевших ужасно привлекательный вид. Но нам их никогда не покупали - считалось, что продавцы склеивают их своей слюной, а это, естественно, антисанитария, которую в нашей интеллигентной семье, конечно, на дух не переносили!
   Во всю эту разноголосицу изредка вклинивались солидные, нараспев, возгласы: "Па-а-чиняю! Керосинка пач-и-няю!" или "Та-а-чить ножи-ножницы!". Или вот еще совершенно колоритное : "Цветочни мица! Самоварни земля!" (мица - это по-грузински земля, которую использовали и для разведения комнатных растений, и для чистки самоваров)
   Сюда добавлялись почему-то всегда дребезжащие на высоких нотах крики пильщиков дров: "Дра-ва-а пилить!" и протяжное "Сте-е-е-екла вста-а-авляю!" бродящих стекольщиков.
   А иногда, перекрывая все эти крики, раздавался звон колокольчика: "Дзинь, дзинь, дзинь!" Нет, это не ксендз ехал, оповещая о себе, как это делается в Европе, а просто к нам в гору поднималась бочка с керосином. Сначала это была повозка, запряженная лошадью, а затем небольшая полуторка. При этих звуках, как по команде, из всех подъездов и подворотен выскакивали люди с разнокалиберными бидонами и канистрами и устремлялись на ближайший перекресток, где бочка останавливалась, и где надо было ее поймать, пока она не переехала на следующий, более дальний перекресток.
   А летом, во второй половине дня, когда весь этот хор в основном стихал, возникал мощный, неторопливый и уверенный в себе крик мороженщика с деревянным полукруглым ящиком на ремне, закинутом за плечо: "Ма-а-а-рожн-и-и!", на который сбегалось почти все младшее поколение окрестных улиц.
   К сожалению, весь этот колоритный звуковой фон, создающий своим присутствием атмосферу непосредственности и домашности, с годами постепенно уходил с "Верхних улиц", и сейчас, кажется, ничего от него не осталось. Но остались сами дома, улицы, неизменный зеленый свод над головой и ощущение чего-то своего и родного.
   Поэтому во время моих приездов в Тбилиси я обязательно отправлялся побродить куда глаза глядят, без всякого плана, по тихим и затягивающим как омут верхним улицам.
   При встрече с ними, они, эти волшебные улицы нашего детства, говорят с тобой негромко и вполголоса, только на тебе понятном языке, и мягко и ненавязчиво будят в тебе самые сокровенные и полузабытые воспоминанья, отчего становится на душе тепло и спокойно. Ведь здесь каждый старый дом, каждый распахнутый настежь двор, каждый резкий поворот улочки, даже игра света сквозь зеленую листву деревьев, связаны с чем-то в твоей жизни и имеют свою неповторимую эмоциональную окраску.
   Я все пытаюсь найти те правильные слова, которые наиболее полно отобразят ту гамму чувств, которые я испытываю всегда, бродя по верхним улицам. Но трудно их найти, на бумаге все это выглядит, несмотря на все мои старания, довольно бледно и не столь рельефно, как хотелось бы. Впрочем, это вековечная проблема, не решенная до сих пор: как отобразить словами всё богатство красок, сложность и прелесть окружающего мира и человеческой жизни, не прибегая к помощи плоских штампов и затасканных мифов. Тут мог бы, как мне кажется, помочь язык музыки, ведь весь этот ряд ярких зрительных образов, окрашенных эмоционально, мог бы трансформироваться в симфонию различной тональности, позволяющую более глубоко и ярко передать оттенки и нюансы настроения, возникающего при соприкосновении с окружающим миром. Впрочем, в музыке я совершеннейший профан, поэтому утверждать что-нибудь окончательно в этой области не берусь.
   А вот примеры использования художественных средств живописи для решения этой старой как мир проблемы привести могу и именно применительно к нашим "Верхним улицам".
   Дело в том, что лет 10-15 назад я, не помню каким образом (кажется, затащил меня туда мой старый товарищ, тоже тбилисец, Алик Козлов), попал на выставку грузинских художников в Москве. Бродя по залам, наткнулся неожиданно на совершенно неповторимое полотно. Называлось оно "Тбилиси моего детства", а фамилию художника, к сожалению, не запомнил. Так вот, на нем было изображено почти все то, о чем писал выше: верхние улицы, карабкающиеся вверх, мацонщики на осликах, старые облупленные дома с нависающими резными балконами, судачащие между собой соседки, мальчишки, катающиеся на самодельных самокатах или играющие в "кочи" (по-русски - бабки) и даже знаменитый мороженщик с деревянным ящиком. Все это было перемешано в некотором, казалось, беспорядке (этакий немного "сюр"), но все вместе производило очень сильное эмоциональное воздействие, у меня в памяти сразу стали всплывать полузабытые картины детства. Дух времени и города тех годов был передан потрясающе, и я долго стоял перед этой картиной, погружаясь в ту далекую атмосферу.
   Это был как бы вход в подпространство прошлого, и я сразу провалился в детство и даже машинально стал искать знакомые фигурки бабушки или мамы, поднимающиеся с сумками по нашему подъему с Верийского базара или дедушки в мягкой шляпе с толстой тростью в руках, возвращающегося домой неторопливой походкой после лекций или заседания кафедры. С трудом оторвался от этой картины и еще несколько раз возвращался к ней.
   И еще один пример "волшебной силы искусства". Как-то зайдя в Русский музей в Ленинграде во время одной из командировок, обнаружил, что основная экспозиция закрыта по случаю ремонта, а в нескольких залах развернута выставка картин из запасников. Раз уж зашел, решил ее посмотреть. И вот в процессе ее обхода встречаю картину "Вид на Тифлис", написанную где-то в 1830-1840г. Художник, с неизвестной мне русской фамилией, писал ее, видимо, со скалы над Курой, где стоит Метехский замок. В деталях изображен Старый город с серными банями и Майданом, Ишачий мост через Куру, еще не разрушенная крепость Нарикала на Сололакском хребте. Это все очень интересно, но в какой-то степени привычно. А вот что поразило и притянуло - это вид в сторону Эриванской площади (площадь Ленина в мои годы). Теперешняя улица Леселидзе (Армянский базар, как она называлась до переименования), вернее ее прообраз, кончается какими-то каменными воротами (потом, через много лет я узнал, что они назывались Коджорскими), а далее, где сейчас раскинулась центральная часть Тбилиси -абсолютно ничего, только виднеется поле и узенькая укатанная дорога, окаймленная кипарисами. Нет никаких намеков на Головинский проспект, одно поле. И самое главное, четко виден совершенно пустынный склон спускающегося от Мтацминды хребта, на котором расположился теперь наш район. Эта первозданная пустота произвела на меня сильнейшее впечатление. С одной стороны вижу такие знакомые очертания окружающих гор, и в то же время не хватает присутствия чего-то важного и привычного, и как мне казалось всегда незыблемого.
   Не знаю даже как точнее описать все те чувства, которые испытал, стоя перед этой картиной, среди них была и довольно банальная мысль о бренности и непостоянстве всего земного, и еще что-то неясно-грустное, и в то же время несколько умиротворенное: мол, все еще впереди! Прошло уже около 25 лет с того момента, а вот до сих пор живут во мне впечатления от этого "Вида на Тифлис".
   Впрочем, вернемся к нашим сегодняшним "Верхним улицам", и все-таки попытаемся понять и прочувствовать их дух и атмосферу. Конечно, лучше всего для этого просто пройтись по ним. Сделаем это хотя бы на бумаге и мы. Конечно, все "Верхние улицы" не обойдешь (нельзя объять необъятное), поэтому буду останавливаться на наиболее характерных и близких мне улицах.
   Предварительно я хотел бы уточнить во избежание возможных недоуменных вопросов, что термин "Верхние улицы" не является историческим названием какой-то части Тифлиса, поэтому искать его на старых картах и в справочниках не стоит. А просто он был в наше время и в нашем "убане" обиходным словом, частью сочного тбилисского диалекта, применявшимся в разговорной речи для обозначения всех улиц, расположенных в нагорной части города. Так что вполне возможно, что сейчас этот термин уже не применяется и поэтому многим покажется незнакомым. Ну, а я продолжу его использовать по-прежнему, в том смысле ,в каком его употребляли у нас дома.
   Итак, рВерхние улицы"айон "Верхних улиц" протянулся по правому берегу Куры от парка в Ваке, находящегося на самой окраине Тбилиси до Майдана, старой исторической части города. Таким образом, по "Верхним улицам" можно было пройти пол-Тбилиси (тогдашнего), не спускаясь вниз на основные шумные магистрали, хотя в любой момент имелась возможность за какие-нибудь 10-15 минут "спикировать" в город по одной из зеленых улочек, покрытых стертой булыжной мостовой и извилисто сбегавших с гор.
   А наша улица Гурамишвили (прежде Тер-Гукасовская, а в последние годы Макашвили), где прошли наше с братьями детство и юность, располагалась где-то посредине между этими двумя крайними точками. Попасть же к нам снизу из города можно было, в основном, двумя путями - по улицам Джавахишвили(бывшая Измайловская) и Белинской. Был еще один очень живописный подъем по Барнова, мимо нашей "альма-матер" (то-есть школы), но уж больно был он крутой, и мы им пользовались редко, только тогда, когда требовалось сбежать очень быстро вниз.
   Джавахишвили круто и с резким поворотом взбиралась вверх к нам на Гурамишвили прямо из центра города, именуемого несколько романтично Земмелем. Это было место, где стоял позеленевший памятник Шота Руставели, и где с одной стороны кончалась главная улица Тбилиси, проспект Руставели, (бывший Головинский проспект), а с другой - очень уютная улица Ленина (бывшая Ольгинская). Кроме того, от этого же места далее вниз к Куре спускался подъем Элбакидзе(Верийский спуск), в гору же шла еще Московская улица, довольно безликая и скучная, как-то не характерная для Тбилиси. В общем, это было очень шумное и оживленное место, резко контрастирующее с тихой атмосферой "Верхних улиц". А имя этого перекрестка пошло от фамилии немца Земмеля, бывшего владельца аптеки на углу Ленина и Элбакидзе. Сама аптека сохранила каким-то образом дореволюционную респектабельность и основательность, и даже некоторый шик, что всегда меня привлекало в ней. Этакий заповедный кусочек былой красивой жизни с большими зеркалами и сверкающим порядком. Так жаль, что в 70-ые годы ее снесли при реконструкции подъема Элбакидзе! Было в ней что-то особое!
   Если спускаться вниз по Джавахишвили от нас, то вид на шумящий и гудящий внизу Земмель открывался сразу и вдруг, после поворота у Института психологии, стоящего в глубине двора: проносящиеся с гудками десятки машин, толпы хорошо одетых (всегда!) людей, огни рекламы, стекло витрин, в общем современный и блестящий город внезапно появлялся где-то внизу. И после спокойной, даже несколько провинциальной атмосферы верхних улиц открывавшаяся картина каждый раз производила очень сильное впечатление. Кроме того, в этом месте справа кончалась сплошная линия домов, и открывались зеленые (а весной покрытые цветущим желтым дроком) склоны Мтацминды, спускающиеся непосредственно к проспекту и застроенные в нижней своей части небольшими домами дореволюционной постройки. А тротуар сбегал дальше вниз вдоль невысокой кирпичной ограды, за которой несколько внизу шумел большой двор с трех-четырех этажными домами, расположенными в его глубине.
   Дома были типично тбилисскими, с открытыми резными балконами, с развешенным на веревках бельем, громкими переговорами соседок, шумно играющими мальчишками, и живущий своей жизнью, несмотря на бурлящий рядом проспект Руставели с его праздношатающейся публикой. Это, казалось бы, совершенно несочетаемое в одном месте - современный урбанизированный проспект, дома и двор начала столетия, затертая булыжная мостовая, сбегающая вниз, склоны гор, подступающие почти вплотную - создавало тот совершенно неповторимый и колоритный стиль, который был характерен для Тбилиси тех времен.
   А кончалась (или начиналась) Джавахишвили весьма своеобразно: в месте пересечения ее с Московской улицей, чуть ниже описанного двора стояло небольшое здание типично современной для каждого момента времени постройки, символизируя как бы границу между старым и новым. Вечерами это было последнее ярко освещенное здание, затем только уютный свет отдельных фонарей на подъеме, пробивающийся сквозь листву многочисленных деревьев. Раньше, в годы моего раннего детства, там стояла "стекляшка" с огромной вывеской "Мороженое", которая затем была заменена на "Пиво-воды" с ярко горящими вечерами неоновыми буквами (большая редкость для тогдашнего Тбилиси). Затем эту "стекляшку" снесли и построили небольшое двухэтажное очень оригинальное, в грузинском духе, здание агентства "Аэрофлот". Потом в 90-е годы это здание тоже снесли, но "свято место пусто не бывает", и сейчас там стоит в духе времени "Макдональдс", по-прежнему обозначая, как сторожевая башня, границу между миром "Верхних улиц" и остальной частью города.
   Перед тем как покинуть Земмель и окончательно углубиться в наши верхние улицы хочется сказать еще об одном известном доме-символе, стоящем напротив аптеки на другом углу (хоть это и будет отступлением от темы) - доме Мелик-Азарянца. Построен он был в начале 20-го века известным в то время армянским купцом-предпринимателем на очень выигрышном месте, на углу проспекта Руставели (или по-старому Головинского проспекта) и спуска вниз к Куре, благодаря чему был хорошо виден со всех сторон. Стиль его архитектуры я определить не берусь, может это просто эклектика, а может что-то близкое к модернизму. Но выглядел он совершенно оригинально и непохоже ни на один дом в городе, а, может и в мире, даже слова не подберешь для его описания. А особое своеобразие ему придавали две башенки с шарообразными куполами. Благодаря своему виду "Меликазарян", как называли его запросто в быту тбилисцы, занимал доминирующее место на Земмеле и являлся его неотъемлемой частью. Не знаю, как определить это чувство, но "Меликазарян" меня всегда чем-то притягивал. Может, как символ детства? Ведь это было одним из первых моих детских воспоминаний: когда мы с мамой спускаемся в город, первым делом в проеме улицы Барнова(Гунибской), пересекающей нашу Гурамишвили и идущей в этом месте вниз, видны почти на нашем уровне две гордо стоящие его башенки. Ну и потом мы часто слышали в повседневных разговорах взрослых название этого дома: там ведь было много магазинов.
   А совсем недавно я прочел в книге "Мой Тифлис", изданной бывшим тбилисцем C.Гевеняном, что дом этот был построен, оказывается, в память рано умершей дочки Мелик-Азарянца, и на этих башнях накинуты как бы венки со стекающими каплями слез. Конечно, в наше время этого никто не знал, и был этот дом символом Земмеля. В 70-ые годы местные власти хотели его сдуру снести, но главный архитектор Тбилиси отстоял его.
   Поднимаясь вверх по Джавахишвили от Земмеля поздним вечером, можно было видеть в течение многих лет в одной из темных подворотен неясную фигуру женщины в темном с протянутой рукой, что-то быстро и исступленно говорившую по-грузински. Кто она была, сумасшедшая или просившая от безысходности милостыню несчастная женщина? (В Грузии, в общем-то, не очень было принято нищенствовать, в тяжелые моменты родственники всегда стараются прийти на помощь). Не знаю, почему, но впечатление она производила довольно зловещее, и я каждый раз старался побыстрее проскочить мимо нее, дав немного мелочи и слыша вслед захлебывающийся, горячечный благодарственный шепот.
   Сделав после этого места резкий поворот, Джавахишвили выводит на нашу Гурамишвили. Предварительно надо было пройти вдоль невысокого металлического поручня, ограждающего двухэтажный особняк, у подъезда которого всегда стоял часовой. Это был дом командующего Закавказским военным округом (ЗакВО в сокращении). Возле него часто суетились русские армейские офицеры, подъезжавшие на военных "виллисах" или "газиках". Все это место с одной стороны не очень укладывалось в тихую, несколько романтичную атмосферу верхних улиц, являясь в какой-то степени инородным включением, а с другой стороны являлось как бы свидетельством существования где-то далеко совсем другого незнакомого мира, отличного от окружающего и поэтому привлекательного.
   А наша Гурамишвили начиналась почти сразу за углом от этого особняка после глухой кирпичной стены с незаметной и таинственной калиткой и добротного кирпичного дома с гнутыми железными решетками на окнах первого этажа. Поворот налево - и вот перед глазами открывается вид на тенистую улицу с неизменной булыжной мостовой. Живописно, с небольшим изгибом, поднимающаяся вверх, к подножию горы Мтацминда, на которой каждая деталь знакома до боли сердца.
   Ну, ладно, о Гурамишвили будет еще отдельный разговор. Если не сворачивать к нам, а идти дальше по Джавахишвили, то проходишь начало очень крутой улицы Кереселидзе, затем мимо запущенного старого особнячка с цветущими глициниями на фасаде, мимо здания бывшей 9-ой женской школы (очень волнительный объект для мальчишек 14-15 лет), пересекаешь улицу Белинского и упираешься, в конце концов, под острым углом в перекресток, где Джавахишвили сливается с Барнова. И тут стоит совсем уж средневековый прелестный архитектурный нонсенс - дом, в который можно пройти только по железному навесному мостику, перекинутому через, ну не знаю даже как назвать, ров, не ров, двор, тоже не двор! Этакий очень притягивающий, уютный кусочек прошлого!
   Ну, а теперь о Белинской поподробнее. Как я уже писал, это была еще одна улица, по которой можно было подняться из шумного по-южному города на наши тихие "Верхние улицы". Начиналась она напротив того места на улице Ленина, где гудел на разные голоса многоцветный и красочный Верийский базар (Увы! превращенный потом в безликий торговый центр). Базарные гам и суета выплескивались и на нижнюю часть Белинской, где располагалось несколько магазинчиков, и где всегда было много прохожих, направлявшихся на базар или возвращавшихся оттуда неторопливо с нагруженными сумками. К довершению всему Белинскую, как самую пологую без крутых подъемов улицу нашего района, использовали часто владельцы машин для того, что бы подняться к нам наверх (ну и спуститься, конечно, тоже). А так как в те годы в Тбилиси было принято давить на звуковой сигнал автомобиля по поводу и без повода, то это обилие машин, естественно, вносило дополнительную лепту в общую и так шумную атмосферу, царившую в нижней части Белинской. Но, поднимаясь наверх, она постепенно становилась все тише и спокойнее, чтобы окончательно успокоиться у пустынного отрога горы, поросшего колышущейся от ветра травой и уходящего вверх к вершине, где располагался фуникулерный парк.
   Если у каждой "Верхней улицы", как я считаю, был свой характер, то Белинская была улица-работяга, улица-артерия, рабочая лошадка, непритязательная, но знающая себе цену. Наверное, у Белинской не было того шарма и элементов респектабельности, что у пересекающихся с ней более романтичных верхних улиц, таких как Джавахишвили, Барнова, Хоштария (бывш. Арцруневская), Гогебашвили(бывш. Петровская). Но в ней было другое, только ей присущее. Она осталась в памяти благодаря не столько своему внешнему облику, сколько всем тем, что с ней было связано. Слишком многое из моей жизни тех времен переплелось на улице Белинской. Получилось прямо-таки знаковое место!
   На этой улице находился магазинчик, где мы с мамой в военные годы "отоваривали" продуктовые карточки. На этой же улице в послевоенные годы мы с братом Димкой простаивали долгие нудные часы в очередях за хлебом, сахаром, керосином.
   Это была улица, на которой жила моя первая школьная симпатия, а затем просто хорошая знакомая Галка Симонян, умершая очень рано, в 48 лет. Это была улица, на которой обитал мой близкий школьный друг Юра Лойко, а также его соседка и приятельница Нана Курдиани, организатор и вдохновитель нашей компании в старших классах (жаль, что как-то потерял ее следы в дальнейшем). Из квартиры на этой улице, в которой бывал не раз, выслали в 52г. в Казахстан семью нашего школьного одноклассника Годердзи Гиунашвили только за то, что они несколько лет жили в Иране, где его отец по правительственному контракту строил дороги.
   По этой же улице я в течение пяти лет бегал, как всегда опаздывая, на лекции в институт.
   Наконец, на самом верху этой улицы жил провизор Викентий Францевич, спасший меня от верного конца им же изобретенными пилюлями.
   По этой же улице мы с мамой и Димой спустились в последний раз к трамваю, ходившему на вокзал, когда я уезжал по распределению из Тбилиси в Тулу после окончания института.
   И еще, на углу Белинской и Барнова стоял дом, где мы должны были жить в трехкомнатной квартире, если бы в 1937г. не взяли бы отца. Дело в том, что на кооперативных началах трест "Чай-Грузия", где отец тогда работал, строил на этом доме надстройку с квартирами для своих сотрудников. Конечно, после его ареста ни о какой квартире или о возврате вложенных им лично туда деньгах не могло быть и речи, и мы остались жить у дедушки с бабушкой.
   Наискосок, немного вверх от этого угла находилось еще одно памятное с детских времен место, на котором остановлюсь поподробнее. Там, как раз напротив пересечения Белинской с Хоштария (бывш. Арцруневская, названная так в честь бывшего городского головы Тифлиса Арцруни) располагалась "тонэ" - пекарня по выпечке "картули пури", то есть грузинского хлеба, который у нас дома называли чуреками. Эти чуреки пекли особым способом: в глубокой яме, покрытой обожженной глиной, разводится огонь и после того, как стенки ямы раскалятся, на них нашлепываются куски теста в виде лепешек. Кстати, эту пекарню все на нашей улице почему-то называли "торне", только недавно узнал, что это, оказывается, персидский синоним грузинского "тонэ"
   Так вот, в эту "торну" мы часто ходили с дедушкой или мамой и в начале сороковых годов, пока ее не закрыли на время войны, и потом, после 47 года, когда отменили карточки, и "торна" опять заработала (тогда мы с Димкой за чуреками бегали уже одни). В детстве каждый поход за чуреком носил в себе некоторый элемент торжественности и значительности. Сама же "торна" оставляла у меня впечатление места, где совершается некое таинство. Не могу объяснить внятно почему, но так уж отложилось в моей детской памяти.
   А сами чуреки выпекали в задней комнате, продавали же их по мере готовности очередной партии, в переднем небольшом закутке на несколько человек с прилавком и дощатыми полками. И соответствующее воспоминание детства: мы с дедушкой стоим у прилавка, в открытой двери в заднюю комнату видны скачущие отблески огня, кто-то в белом, но грязном халате суетится у низкого ограждения "торны". Дедушка по-грузински очень уважительно беседует с продавцом в ожидании свежей партии хлеба, а вокруг начинает распространяться совершенно бесподобный и ни на что не похожий запах свежеиспеченных чуреков. Этот запах обволакивает тебя со всех сторон и вызывает чувство праздничности. Наконец, из задней темной комнаты начинают на фоне всполохов огня передавать на полки горячие чуреки. Мы берем пару штук еще теплых чуреков и выходим на улицу, я тут же отламываю хрустящую корочку и быстро запихиваю в рот, ощущая непередаваемый вкус свежеиспеченного хлеба, да еще с дымком! А уже дома, вечером, делался нам к ужину бутерброд из чурека: кусок хлеба разрезался вдоль, одна половина намазывалась маслом, и когда бывал дома грузинский сыр (острый, соленый), клался туда еще и кусочек сыра. Затем накрывался этот бутерброд второй половинкой и давался нам. Вкусно было потрясающе, и запомнилось мне на всю жизнь как символ детства и того времени, "когда деревья были большими".
   Потом, в более старшем возрасте я бегал за грузинским хлебом уже один. Времена были послевоенные, и надо было уже отстоять очередь. Пускали вовнутрь по 10 человек, и только когда выносилась очередная партия хлеба. Стоя снаружи, я нетерпеливо подпрыгивал, заглядывая в широкое окно (помещение располагалось на 2-3 ступеньки выше уровня тротуара), чтобы поймать момент, когда из темноты начнут передавать чуреки и класть их стоймя на полки. Наконец, вожделенный момент наставал, дверь открывалась, и если повезло, попадаешь в заветную десятку. И снова вдыхаешь этот знакомый с детства горячий, волнующе-пахучий запах свежеиспеченного хлеба с запахом костра! Ура! Тебе хватило чуреков (не всегда так бывало!), и можно теперь, выскочив на улицу, как и раньше, оторвать кусок душистого и горячего чурека, и съесть его на ходу. Нужно сказать, что в то время чуреки пекли из ржаной муки, что делало их более ароматными и вкусными. Затем, в 50-е годы, все эти маленькие "торнэ" позакрывались, и грузинский хлеб стали выпекать централизовано, на специальных электрических печах, имитирующих их, что было уже, по большому счету не то!
   Еще раз настоящие чуреки я ел только в Сигнахи, где дядя Гриша покупал их у крестьян на местном базарчике, которые пекли их в своих домашних "тонэ".
   Но все равно, любовь к грузинскому хлебу или лавашу, как неправильно его называют в Москве, осталась у меня на всю жизнь. Зная об этой моей слабости, Дима при каждом моем приезде в Тбилиси старался раздобыть где-нибудь в Ваке или Сабуртало самый лучший вариант "грузинского", или же, когда ехал к нам в Москву, захватывал штуки три с собой. Потом и в Москве его стали выпекать на Олимпийском проспекте, куда я специально ездил за еще горячим "грузинским". Очень неплохо там пекли, и вся наша семья с большим удовольствием его уничтожала. Но ни в какое сравнение этот "лаваш грузинский" не мог идти с чуреком времен моего детства из маленькой "торны" на Белинской улице!
   Была на Белинской чуть ниже еще одна экзотическая пекарня, где выпекали уже греческий хлеб, тоже очень вкусный и своеобразный. Кстати еще один факт, характеризующий пестроту и разнообразие тогдашней тбилисской жизни. Мы в детстве ходили и туда, но таких ярких воспоминаний о ней у меня не осталось. Может, оттого, что в военные годы там болталась местная шпана, торговавшая папиросами и пару раз обчистившая мои карманы. К тому же после войны она уже не открылась, так как в этом здании расположилась 9-я женская школа.
   А перед праздниками в самом низу Белинской, прямо напротив Верийского базара, каждый год можно было видеть весьма красочную картину: появление отары блеющих баранов, пригоняемой на продажу чабанами с окрестных деревень. Чабаны выглядели очень живописно и эффектно на фоне окружающей городской жизни: в сванских шапочках, загорелые продубленные лица с обязательной щетиной, в черных бурках или простой крестьянской одежде, с гортанными окриками на овец, обезумевших от проезжавших мимо машин. Они спокойно бродили вокруг сбившихся в кучу овец, переговариваясь между собой по-грузински, или же терпеливо сидели на обочине тротуаров, покуривая не спеша папиросы. А когда появлялся покупатель, то так же неторопливо один из чабанов по его указанию, вытаскивал понравившуюся овцу из стада длинным пастушьим посохом с загнутым концом, зацепив им за ногу несчастную жертву.
   Мы-то этими покупателями никогда не были по причине бедности и полнейшей невозможности резать самим скотину, но я всегда с интересом глазел на это вторжение в отлаженную городскую жизнь примитивного и реального природного начала. Ну, прямо чем-то первобытно-библейским веяло от этой картинки! Потом власти запретили пригонять в город отары овец по причине вносимой ими антисанитарии, и эта примета старого Тбилиси, как и многие другие, ушла в прошлое.
   На этом же месте Белинской мы долго трепались с моим лучшим школьным другом Гией Ткемаладзе перед тем, как разойтись по домам после вечерних шатаний по проспекту Руставели, и я поднимался наверх, он же шел немного дальше по Ленина, в дом, расположенный около 8-ой женской школы, напротив развилки с Меликишвили (бывш. Цхнетская). Кстати, там, на развилке, вместо теперешнего Концертного зала, стоял очень характерный и симпатичный дом в виде крепости: по верху шли зубцы, как у Кремлевской стены.
   Впрочем, пора уже уходить с Белинской! Пройдемся теперь по Барнова, одной из основных и наиболее протяженных улиц нашего "убана" (то есть района). Она упирается с одной стороны в парк Ваке, раскинувшийся у подножия горы, на вершине которой располагается известный дачный поселок Цхнети, а с другой стороны, после пересечения с нашей Гурамишвили резко в крутом пике, спускается вниз, к всегда шумному Земмелю. Чуть ниже этого пересечения стоит наша 49-ая средняя школа, раньше 9-ая мужская (туда я пошел в первый класс), а еще ранее, при "проклятом царизме", гимназия Левандовского, очень известное своими выпускниками заведение (как до революции, так и в советское время). А на другом углу Барнова, немного не доходя до Гурамишвили, стоит дом, на первом этаже которого до сих пор живет наш одноклассник Тенгиз Барнавели, веселый рыжеватый парень, общительный и доброжелательный в высшей степени, интеллигент в нескольких поколениях и большой умница. Конечно, сейчас он не "парень", а немного лысоватый дед двух внуков, физик-теоретик, ухитрившийся в условиях хаоса независимой Грузии заниматься весьма плодотворно наукой. До сих пор, когда он бывает в Москве, с большим удовольствием и теплотой встречаемся с ним с ощущением, будто расстались вчера.
   Конечно, улицу назвали не лично в его честь, а в память его деда, классика грузинской литературы, который жил когда-то в той же квартире.
   От этого места двинемся дальше по Барнова в сторону парка Ваке "дорогой детства" - в предвоенные и первые военные годы, когда мы еще были маленькими, мама часто ходила с нами гулять этим маршрутом. Тогда это была тихая, тенистая улица с неизменной булыжной мостовой, с тротуарами, поднятыми в некоторых ее местах высоко над проезжей частью, откосы которых также были вымощены булыжником (почему-то эта деталь врезалась в память).
   Барнова тянулась почти параллельно вдоль всего Ваке (так называется один из престижных и сравнительно новых районов Тбилиси) почти без подъемов и спусков, что было большой редкостью для "Верхних улиц", пересекаясь на всем своем протяжении с добрым десятком улиц, спускающихся с горных отрогов. Первая такая улица после нашей Гурамишвили - это Кереселидзе, улица с норовом, как у необъезженного мустанга. Она резко и очень живописно скатывалась с гор, упираясь прямо в Джавахишвили, и не было на ней почти ни одного ровного участка, что делало ее в редкие для Тбилиси снежные зимы самым подходящим местом для катания на санках, ведь по ней можно было пролететь даже на самодельных санках (а такие были у большинства мальчишек) с самого верха до Джавахишвили, разогнавшись до бешеной скорости, как на современных саночных трассах. И еще почему-то, мне всегда нравился спуск с Барнова по Кереселидзе вниз - сразу за углом начинался крутой неширокий тротуар, выложенный каменными плитами и огражденный с двух сторон железными поручнями, стертыми от времени, высокие откосы которого были вымощены небольшими булыжниками. Этот уголок вызывал у меня какие-то неясные ассоциации, а с чем - до сих пор не могу понять. Но что-то в нем было необычное, даже немного таинственное и волнующее воображение, таким он и остался до сих пор в памяти.
   Двигаясь дальше по Барнова мимо неудавшегося "нашего" дома на углу Белинской, о котором я уже писал, идем мимо очередного шумного и красочного тбилисского двора и оказываемся на перекрестке 3-х улиц, куда выходит Джавахишвили. Недалеко от этого места стоял в наши времена очень респектабельный 3-х этажный кирпичный особняк, в котором обитал целый клан Курдиани, известной тогда в Тбилиси семьи грузинской интеллигенции. А упомянутая выше Нана Курдиани была дочкой одного из братьев Курдиани, и мы как-то были в этом доме на ее дне рождения, хоть она и жила в основном на Белинской у своей тёти.
   Но запомнился мне этот дом не только этим, а больше одним эпизодом в детстве, который очень сильно зацепился в моей памяти, хотя, в общем-то, ничего уж такого необычного в нем не было. Очередная причуда человеческой памяти!
   Так вот, проходим мы мимо дома Курдиани, и мама мне почему-то говорит: "Вот вырастешь и уедешь от меня". И осталось очень четко до сих пор в моем сознании то возмущение и ощущение дикости самой мысли о том, что в дальнейшем мамы рядом не будет! В ответ я сжимаю мамину руку и ору изо всех сил: "Никуда я от тебя не уеду!"
   Ну и что? Ведь уехал все-таки потом, мама как в воду глядела. Впрочем, это естественно, так было всегда в жизни, дети вырастают и уходят от родителей, но все равно!
   А недавно проделал аналогичный эксперимент с восьмилетним внуком Петькой, когда сидели с ним вдвоем на даче. Был конец недели, когда на субботу-воскресенье приезжала Аня. Ну, Петька и заныл: "Когда же мама приедет? Я так долго без нее не могу!" На что я ему и говорю с подвохом, вспоминая того далекого себя: "А как же будет, когда ты вырастешь и уедешь от мамы?" В ответ - та же буквально реакция, как и много десятилетий тому назад у меня! Неподдельное возмущение самой постановкой такого вопроса, искреннее недоумение и безапелляционное: "Как это я уеду от мамы! Никуда я не уеду!" И стало мне смешно и грустно! И вспомнились простые, но точные слова из старой незатейливой советской песни: "Будут дети потом, все опять повторится сначала!"
   А Барнова тянется дальше, мимо 7-ой мужской (грузинской) школы, мимо знакомого с военных времен хлебного магазина на углу Казбегской, мимо бывшего дендрологического парка, застроенного особняками для местных партийных бонз и закрытого, естественно, после этого для простых советских людей. В этом месте дома слева расступаются, и открывается великолепный вид на зеленые склоны окружающих гор, уходящих вдаль к Цхнети и Коджори. Умели партийные начальники тех времен выбирать себе наилучшую среду обитания!
   А мы с мамой в этом месте часто грелись на зимнем солнышке у высокого дощатого забора серого цвета, как раз напротив дома Чарквиани (был такой первый секретарь компартии Грузии), называя это место - "наша печка". Как всегда бывает в жизни- каждому свое!
   На этом же месте у меня произошел один весьма трагикомичный случай. Мы с Димой носились друг за другом по тротуару у этого забора, и я на минутку прислонился спиной к нему, поправляя ботинок или носок (не помню точно). И вдруг чувствую какое-то неприятное ощущение в области "пятой точки". Оказывается, подкравшаяся тихо с той стороны забора небольшая псина молча вцепилась через широкую щель в это самое мягкое место. Конечно, мы сразу отправились домой для обследования. Ранка оказалась небольшой, просто даже царапиной, но на семейном совете было принято решение на всякий случай сделать мне уколы против бешенства. И вот в течение десяти дней мы с дедушкой каждый день отправлялись на Пастеровскую станцию, чтобы получить очередной укол в живот! А братья меня после этого случая долго дразнили: "Укушенный!"
   От этого знаменательного места вниз к Меликишвили(Цхнетской) спускалась улица Тархнишвили(бывшая Кобийская), в общем-то, не очень примечательная, рядовая верхняя улица. Единственно, на чем задерживается память: на добротном 4-этажном кирпичном доме в самом ее начале. Строить его начали то ли в сорок четвертом году, то ли в сорок пятом, и строили его заключенные, как большей частью бывало в то время. Гуляя, мы часто подходили к этому месту посмотреть, как идет строительство, как работает подъемник, как кладут кирпичные стенки веселые каменщики (все это очень интересно для мальчишек 7-8 лет). Но главное было не в этом, тайком в душе, никому не говоря, я надеялся среди рабочих заключенных увидеть папу. К тому времени я уже догадывался по отдельным фразам взрослых, что отца "забрали", хотя за что, не понимал. Ну а детское сознание делало вполне логичный, хотя и наивный вывод: раз тут работают те, кто "сидит", то и отец здесь может быть.
   Откуда мне было знать, что такое на самом деле был 37 год, и что "политических" увозили в самые гиблые места, и что вообще к тому времени отца уже не было в живых!
   И я вглядывался в лица "рабочих", думая, кто из них может оказаться моим папой. Есть у меня до сих пор тайное подозрение, ничем вообще-то не подтверждаемое, что и у мамы были какие-то, если не такие, то подобные мысли, слишком часто в первое время мы заворачивали с Барнова туда, а потом как-то перестали. Хотя мама была трезвым человеком и знала многое. Но не знаю, не знаю!
   С тех пор этот дом на Тархнишвили, когда я оказывался рядом с ним даже в более старшие годы, вызывал у меня каждый раз какие-то неясные ощущения, одновременно и надежды, и не сбывшихся ожиданий, этакую горестно-сладкую смесь отголосков различных чувств, испытанных в детстве и оставивших свой след где-то глубоко в памяти и очень трудно передаваемых словами.
   Увлекшись, проскочил быстро поворот на Казбегскую улицу, хотя это тоже весьма памятное для меня место, связанное с теми далекими годами и, главное, еще с одной типично тбилисской семьей.
   Ведь совсем недалеко от уже упомянутого неказистого хлебного магазинчика, если спуститься немного вниз по Казбегской, находился очень необычный и своеобразный домик, где жил наш школьный (впрочем, даже больше чем школьный) товарищ Олег Сокол, и где мы с Димой часто бывали в детстве, да и в более поздние годы тоже.
   Этот одноэтажный деревянный домик располагался в глубине квартальчика среди таких же частных строений полу-дачного типа и казался отрезанным от всего городского мира.
   Действительно, попасть туда можно было только через неширокий проход между двумя глухими заборами, упиравшийся в потемневшую от времени и столь знакомую некрашеную калитку. А за этой калиткой скромно прятался небольшой, немного запущенный, но совершенно бесподобный садик. На первый взгляд, ничего особенного в нем не было - несколько старых яблонь, парочка извилистых утоптанных тропинок, огражденных потемневшим кирпичом, да две-три непритязательные клумбочки, не очень заполненные простенькими цветами. Но что-то неуловимо-притягательное присутствовало в этом зеленом уголке, пронизанном насквозь лучами солнца и наполненном стрекотаньем вездесущих кузнечиков и жужжаньем шмелей. Нагретый южный воздух смешивался с запахами свежеполитой земли, молодой зелени, цветов и заполнял все пространство садика, еще больше усиливая это неясное ощущение необычности и неординарности этого уголка.
   Может, это было связано с детскими впечатлениями, которые всегда очень эмоциональны и сильны, может, действовал тут резкий переход с чисто городской улицы в этот тихий зеленый уголок, но, во всяком случае, когда я попадал туда, у меня возникало сразу же какое-то праздничное и радостное настроение, которое я помню до сих пор.
   Сам же дом выходил в сад внутренним углом, образованным двумя стеклянными террасами, изрядно уже обветшавшими от времени.
   Внутри же дома, состоявшего из трех комнат, все носило отпечаток добротной ностальгически-романтической старины: скрипящие стертые половицы, посеревшие от прошедших лет, высокие потолки с лепниной, темная резная мебель, которую уже не встретишь ни сейчас, ни тогда, большие настенные часы с боем, уютный полумрак по углам. В общем, то ли дворянская усадьба в миниатюре, то ли разночинный домик начала века.
   Но самое главное, что многократно усиливало это впечатление, делая его совсем неповторимым - это были картины, развешанные в большом числе во всех комнатах и террасах. Ведь дедушка у Олега был профессиональным художником, работавшим очень плодотворно (кажется, несколько его картин еще в то время было приобретено Третьяковкой). И вот все, что он написал за свою жизнь, размещалось на стенах дома на Казбегской. В основном это были пейзажи, натюрморты, городские зарисовки и совсем немного портреты, главным образом, членов семьи.
   И все эти картины, висевшие на всех свободных простенках в несколько рядов без особого порядка, как бы раздвигали внутреннее пространство дома, делая его объемно-разноцветным. Казалось тогда мне, что это множественные выходы в какие-то другие, яркие и радостные миры, полные тихой красоты и недостижимой гармонии.
   А прочный, застоявшийся запах масляной краски, исходивший от этих картин, придавал атмосфере этого дома необычное своеобразие, никогда больше мне не встречавшееся, и некоторую даже сумрачную таинственность.
   Еще одним романтическим местом в этом доме был небольшой чулан под крышей на чердаке, освещаемый через слуховое оконце. Туда с террасы вела узенькая лестница, прикрытая грубо сколоченной дверцей. Заваленный подшивками старых газет и журналов, а также всяким интереснейшим хламом, непонятного на первый взгляд назначения, этот чулан притягивал нас в младшем возрасте, как магнит, своей огражденностью от внешнего мира и таинственностью. Казалось, что громоздятся здесь обломки каких-то давно прошедших времен и прожитых кем-то жизней. Поэтому и забирались мы туда надолго, закрывшись от всех и воображая при этом черт знает что.
   А в более старшем возрасте любил я с разрешения родителей Олега покопаться на книжных полках. О, какое это было удовольствие, перебирать и перелистывать новенькие книжки, погружаясь при этом в чтение некоторых из них, забывая в этот момент обо всем на свете (как это часто бывает в детстве, когда начинаешь читать запоем). У нас ведь дома книги были, в основном, старые, еще довоенного издания, новые не покупались из-за стесненных финансов, да и в магазинах в то время ничего хорошего в открытую не продавалось. А тут на полках рядами стояли разнообразнейшие по содержанию новенькие книги "Лейпцигского издания", то есть отпечатанные в типографиях Лейпцига, находившегося тогда в советской оккупационной зоне Германии и которые каким-то образом "доставала" (характерное словечко из тех времен!) тетя Лида, мать Олега. Ну, конечно, глаза просто разбегались от этого обилия ярко и со вкусом оформленных увлекательнейших книг! Покопавшись от души в этом богатстве, я отбирал пару-тройку книжек, которые мне разрешали взять домой почитать.
   Но, конечно, все-таки основной вклад в создание и поддержание той многогранно-неповторимой атмосферы (я даже сказал бы несколько высокопарно - ауры), которая царила в этом одноэтажном домике на Казбегской, и из-за которой я так любил там бывать, вносили его обитатели. Это была в высшей степени интеллигентная и доброжелательная русская семья, осевшая в Тифлисе после революции. Ведь бабушка и дедушка Олега были родом из Казани, откуда они уехали в годы гражданской войны, спасаясь от голода и хаоса тех лет.
   До сих пор стоит перед глазами, как живая, Зинаида Никифоровна, бабушка Олега, которая на протяжении многих лет встречала нас с Димкой с исключительной приветливостью и с неподдельной душевностью! В ее присутствии мы сразу ощущали себя как-то уютно и очень по-свойски, как будто пришли в родной дом! Ведь бывают люди (к сожалению, нечасто), которые без лишних слов излучают вокруг себя доброжелательность и сердечность по отношению к окружающим, и которые ощущаешь просто физически, на подсознательном уровне. Вот таким человеком и была Зинаида Никифоровна!
   Исключительно тепло относилась к нам и тетя Лида, но мы с ней виделись не так часто, так как она работала врачом-окулистом в детской поликлинике и днем поэтому дома не бывала, но при встречах всегда весело нас приветствовала и начинала заинтересованно расспрашивать. Очень хорошие отношения были у нее с нашей мамой, которые установились у них еще с наших младших классов, ведь Олег учился с Димкой вместе. Собственно говоря, кто-то из них (конкретно сейчас, конечно, не помню) и свел нас с Олегом в возрасте 9-10 лет. Ну, а потом отношения стали складываться уже сами собой. Ведь Олег много читал, многое знал и еще большим интересовался, имея при этом на все свою точку зрения. Поэтому с ним можно было всласть обсудить любую тему и поговорить насчет самых разных вещей. В общем, с ним было очень интересно!
   Недаром он потом окончил физфак и со временем сделался незаурядным физиком-теоретиком. Живет Олег сейчас в Москве, и мы с ним изредка перезваниваемся, а иногда и встречаемся (хотя и хотелось бы чаще). При этом возникает стойкое ощущение, что нет у нас за плечами прошедших десятилетий нашей жизни, а сидим мы в задней маленькой комнате дома на Казбегской возле проигрывателя со стойкой пластинок с классической музыкой, и как всегда, наш разговор перескакивает с темы на тему.
   Возвращаясь к тете Лиде, хочу еще вспомнить, как она здорово поддержала маму в одном сложном и важном вопросе. Дело это прошлое, поэтому скажу прямо - помогла она "отмазать" в последний момент от армии Диму, найдя врача, которому надо было дать взятку за соответствующую справку.
   Так что, много невидимых, но неразрывных нитей-воспоминаний, протянувшихся во времени, накрепко связывают меня с этим скромным домиком на тихой зеленой улице окраинного Тбилиси. Смешно сказать, но до сих пор иногда вдруг приснится мне, притом очень явственно, что я оказываюсь у знакомой калитки, а по тропинке спешит ее открыть заранее улыбающаяся Зинаида Никифоровна, с террасы приветствует меня тетя Лида, а мы с Олегом идем по тропинкам садика под жужжание пчел и стрекот цикад мимо знакомых картин на стенах к нему в комнату. Затем начинаются обычно в этом месте какие-то неясности и несуразности, как это бывает во сне, но этот момент прихода всегда повторяется очень четко и выпукло.
   Хотя давно уже нет в помине этого идиллического уголка, снесли его где-то в конце 60-х годов, и на его месте построили ничем непримечательный современный дом. А Олега с матерью (дедушки и бабушки к тому времени уже не было в живых) переселили в 4-х комнатную квартиру в Сабуртало, в которой, несмотря ни на что, еще долго витал непередаваемый словами аромат той старой "усадьбы" Соколов.
   Если идти дальше по Барнова, то пересекаешь еще одну улицу с очередным правительственным особняком на углу. Эта улица производила на меня впечатление некоторой чопорности и замкнутости, хотя обладала всеми характерными чертами "Верхних улиц". Самое интересное, что это была улица, на которой прошли первые почти 1,5 года моей жизни. Дело в том, что родители снимали на этой улице, носившей название Матиновской(затем Каландадзе, а сейчас Шанидзе), небольшую квартиру. И только перед самым рождением младшего брата Димы временно переехали на Гурамишвили к дедушке с бабушкой в ожидании окончания строительства своей квартиры. Но в ночь, когда родился Дима, отца арестовали, и "временно" растянулось почти на 60 лет, до 98 года! Естественно, что эти год и три месяца я не помню, хотя с детства часто слышал от мамы выражения типа: "Когда мы жили на Матиновской...", "А вот на Матиновской...". Я теперь понимаю, что эти годы, видимо, были самыми счастливыми в ее жизни!
   У меня же в памяти эта Матиновская (кстати, у одного из городских голов Тифлиса была как раз фамилия Матинов) осталась тем, что на противоположном от правительственного особняка углу Каландадзе и Барнова жила семья Сесиашвили, очень нам близкая. Ее глава Иван Николаевич по внешнему виду был типичным кахетинцем, хотя темперамент у него был весьма взрывной, не похожий на кахетинский (они люди неторопливые и медлительные). Занимался он весьма успешно фотографией, этим делом и зарабатывал на жизнь. Будучи человеком высокообразованным, любил поговорить на самые разные темы, хотя и с некоторым грузинским пафосом. Слушать его всегда было интересно, так как Иван Николаевич часто с симпатией вспоминал с любопытными деталями дореволюционную жизнь, которую на уровне официальной пропаганды тогда было принято хаять и поносить.
   Но особую прелесть этому дому придавала его жена, тетя Леля, Елена Феофановна, из батумских русских с некоторой примесью польской крови, женщина в высшей степени интеллигентная, доброжелательная и жизнерадостная. Это был хорошо сохранившийся типаж человека из дореволюционного прошлого, обладающий особой культурой общения, и вообще, типичный представитель образованной России, вдрызг разнесенной "широкими массами" в 1917 году. Конечно, тетя Леля могла сохраниться как человек такого склада, только в разноплеменной и терпимой атмосфере тогдашнего Тбилиси. Впрочем, надо сказать, что во времена нашего детства, да и юности тоже, таких людей в Тбилиси было не так уж мало, в принципе мы с братьями и выросли в их окружении.
   Так вот, Сесиашвили дружили с дедушкой и бабушкой еще с 20-х годов, а потом с мамой (помню, как она почти каждую субботу ходила к ним посидеть и отвести душу в разговорах, отвлекаясь таким образом от бесконечных хозяйственных забот). Потом младший мой брат Дима познакомился у них с их квартиранткой из Батуми по имени Света, своей будущей женой. И теперь Света с детьми часто забегала к тете Лелечке и к ее дочери Ире. А потом подросла внучка тети Лели Лика, которая иногда по-полдня проводила у наших на Гурамишвили. А Ира с Ликой летом ездили в Батуми отдыхать, останавливаясь у родителей Светы. Да и сейчас Лика, живя в Москве, звонит иногда Свете в Новосибирск. Когда же умер Дима, я первым делом позвонил Лике, зная, что это близкий человек, который не останется равнодушным.
   Короче говоря, любил я бывать у Сесиашвили, особенно когда приезжал в отпуск из Москвы, и окунаться в особую атмосферу этого дома, поболтать обо всем с тетей Лелей и Ирой, да и просто посидеть за чашкой кофе, сваренного по-батумски. Хотел более подробно описать эту атмосферу, но не получается, все очень неуловимо! А когда начинаешь вспоминать эту квартиру, со старинной мебелью и дореволюционным звонком на массивной входной двери, радостные возгласы по случаю моего прихода, заинтересованные расспросы, разговоры о стихах и литературных новинках - поднимается такая теплота из глубины души, что никакими словами не выразишь. Ну, просто хорошо там чувствовалось, и все тут!
   Дом, где жили Сесиашвили, большей частью бывал конечным пунктом наших детских прогулок с мамой, от которого мы поворачивали назад. Барнова же тянулась дальше, пока после пересечения с улицей Удельной (Петриашвили) не упиралась в овраг. Сначала там, через овраг были проложены какие-то хлипкие мостки, по которым мы перебирались на другую сторону, откуда тянулось продолжение Барнова. Позже через овраг был перекинут мост, и обе части улицы соединились.
   Та, заовражная часть улицы была застроена уже во времена советской власти частными добротными особняками из красного кирпича, но без всяких архитектурных изысков. Поэтому шарма там было поменьше, хотя свое обаяние было и в этой части Барнова. К тому же бывал я там очень редко, и особенно ярких впечатлений от этого "убана" у меня не осталось.
   Поэтому вернемся немного назад к Удельной. Очень я любил по ней спускаться вниз на Цхнетскую, что-то было в этой улице свое особое и неповторимое. Даже не знаю, как определить то настроение, которое она вызывала, и чем это настроение определялось, может, домами начала века с лепниной, небольшим живописным поворотом, деревьями со сросшимися кронами и образующими сплошной зеленый коридор? В совокупности все это создавало тот эмоциональный фон, который на составные части не разложишь и который надо просто чувствовать и впитывать на каждом шагу (или, лучше сказать, слушать как музыку).
   Хотя в самом начале Удельной было одно место, которое навевало довольно печальные воспоминания - дом, где жил одно время наш одноклассник Коба Сихарулидзе, утонувший на море под Батуми после шестого класса. Это была первая смерть нашего одногодка и поэтому отложившаяся в памяти. И еще рос он один с дедушкой, так как, по рассказам мамы, обоих родителей его забрали в 37-ом году, что я никак не мог понять и представить.
   Запомнился и небольшой магазинчик наверху Удельной, где в начале войны можно еще было почему-то достать продукты, прочно пропавшие в других магазинах города. Поэтому не раз мы заходили во время гуляний туда, чтобы что-то "отхватить". До тех пор, пока не ввели в Тбилиси окончательно карточки на продукты питания, и нас "прикрепили" к магазину на Белинской.
   А внизу Удельной был еще один запоминающийся уголок, придающий весьма своеобразный колорит всей этой улице: винный завод, расположенный прямо в горе. Погреба, где хранилось вино, были вырублены непосредственно в скале, и их сводчатые входы, обложенные красноватым, но посеревшим от времени кирпичом хорошо были видны через высокий, оригинальной, своеобразной формы забор, выложенный из такого же кирпича или через ажурную решетку въездных железных ворот. При этом все стены и ограда были буйно обвиты мощными зарослями плюща, придававшими всей этой картине несколько первозданный вид. И над всем этим местом прочно витал неповторимый терпкий запах вина!
   В общем, очень романтично все это выглядело, в духе этакого немецкого средневековья. А может так и есть? Я ведь историю этого заводика не знаю. Может, основал его кто-нибудь их тбилисских немцев?
   А вообще-то таких вот симпатичных и памятных уголков на "Верхних улицах" можно найти немало, если неторопливо побродить вдоль и поперек Барнова. Занятие это увлекательное, но требует много времени. Ведь мир "Верхних улиц" затягивает в себя все дальше и дальше, и хочется рассказать еще о многих улицах моего детства, принадлежащих этому миру, а главное, передать атмосферу этих улиц.
   Например, о Гогебашвили(Петровской) - улице несколько аристократической (из-за наличия на ней большого количества особняков), тянущейся параллельно Мтацминде, и по которой я все школьные годы по 2-3 раза в день бегал к своему школьному товарищу Юре Лойко. Или об Арцруневской, с которой связаны все мои ранние детские воспоминания.
   Но нельзя объять необъятное! Поэтому, чтобы получить хотя бы самое общее, но законченное впечатление о мире "Верхних улиц" пробежимся еще по той ее части, которая тянется от нашей Гурамишвили в сторону старого города.
   Раньше, во времена моего детства, туда можно было попасть, спустившись вниз к Земмелю, и, пройдя метров двести по проспекту Руставели, подняться вправо и вверх по Грибоедовской, которая в этом месте с резким креном отрывается от шумного проспекта.
   Потом, уже будучи более взрослым, я нашел путь с Московской, связывающий обе эти части "Верхних улиц" напрямик, через переплетение миниатюрных улочек и переулков, карабкающихся в гору и затем спускающихся вниз, через скопление одноэтажных частных домишек с открытыми настежь дворами. Район этот был, конечно, бедняцкий, но колорит имел просто итальянский. Картину дополнял вид шумного и оживленного города, открывавшийся время от времени в просветах между домами. Выводил же этот путь через улицу Папанина к началу Грибоедовской, (мимо шахматного клуба).
   Честно говоря, сейчас я бы не прошел по этому лабиринту всех этих улочек, запутавшись в бесчисленных поворотах и дворах.
   Потом, уже в студенческие годы, обе части "Верхних улиц" были объединены прямой асфальтированной дорогой, пробитой через нашу Горку. Она начиналась от Гурамишвили, далее шла вдоль подножия Мтацминды, мимо "нашей" Церкви к нижней станции фуникулера. Таким образом, наша улица перестала быть тупиковой, и по ней пошел поток машин в Сололаки (так называется район в восточной части Тбилиси). Дорога получилась великолепной: с одной стороны она прижалась вплотную к горам, дальше уже ничего нет, только вверх идущие склоны, засаженные елками, а с другой стороны - обрыв в овраг с виднеющимися внизу разнокалиберными крышами хаотически расположенных домишек (см. выше), а дальше гудящий Руставели, коричневые воды Куры, мост им. Элбакидзе (Верийский), и вообще вся центральная часть Тбилиси. Таким образом, эта дорога, названная улицей Давида Строителя (сейчас она называется как-то иначе), как бы парит над Тбилиси, продуваемая свежим ветерком гор даже в самое жаркое время. Весной же на склонах подступающих гор цвели белые и розовые фруктовые деревья, а в мае расцветал желтый дрок, распространяя вокруг совершенно бесподобный дурманящий, нежнейший запах.
   Проскочив над церковью и сделав резкий поворот вправо, эта дорога, оставив слева внизу беспорядочную мозаику разнокалиберных крыш, плавно спускалась к пересечению с верхней частью улицы Бесики(Давидовская).
   С этого поворота неожиданно и сразу открывался вдруг потрясающий вид на Комсомольскую аллею с серпантином Коджорского шоссе и частью Ботанического сада и вообще, на всю старую часть города. Сколько раз я проходил на эту точку дороги, и каждый раз дух захватывало от открывшейся перед глазами картины.
   А Бесики начиналась прямо от центральной части проспекта Руставели, от Дома офицеров, в виде улицы без особых примечательных черт. Карабкаясь все выше и выше, она все более сужалась, петляла туда-сюда, приобретая все более провинциально-обворожительный вид, характерный для "Верхних улиц", чтобы потом совсем уж выродиться в неширокую булыжную дорогу, ведущую к храму в буквальном смысле слова, - к церкви Святого Давида. Эта церковь располагалась у подножия горы с названием Мтацминда (в переводе - Святая гора), нависая над дорогой и вообще над Тбилиси. Ее белые купола хорошо были видны из разных точек города (особенно ее центральной части), являясь неотъемлемой принадлежностью общего облика Тбилиси.
   Эта церковь сыграла заметную роль в истории Грузии, но главным было то, что на протяжении последних ста лет она служила пантеоном для захоронения выдающихся людей Грузии: писателей, поэтов, политических деятелей, артистов, художников. Исключение составила только могила матери Сталина- женщины полуграмотной, бывшей прачки, но тут действовали другие критерии!
   И еще там находилась могила Грибоедова, убитого толпой в Персии, и похороненного в этом месте по желанию его молодой вдовы Нины Чавчавадзе. Могила располагалась внутри небольшого грота с забранным решеткой входом у самого подножия церкви. И на всю жизнь запали в память простые, но пронзительные слова, выбитые на могильном камне от имени двадцатилетней вдовы: "Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но зачем пережила тебя любовь моя!" Эти слова каждый раз вызывали у меня какое-то сумрачно-неясное настроение, будили мысли о бренности жизни, о ее несправедливости и непостижимой сложности, о ее глубинах с мрачноватым подтекстом и тому подобных трудно выражаемых понятиях. Но все это проходило очень быстро в силу оптимизма молодости, стоило только отойти от грибоедовского склепа.
   Возвращаясь вниз на Бесики, хочется вспомнить находящийся недалеко от пересечения с дорогой совсем маленький и скромный скверик с памятником Сулхан-Саба Орбелиани (был такой грузинский поэт-баснописец). Как будто ничего особенного, но что-то в нем было привлекательное! Может от своей непритязательности? Или от общего рисунка окружающих домов? Не знаю, не могу ничего конкретного сказать, но всегда, когда оказывался рядом с этим сквериком, присаживался на скамейку, и почему-то нисходило простое, ничем не объяснимое спокойствие. Я уже говорил: душа "Верхних улиц" непостижима и присутствует всюду для тех, кто ее понимает и ищет!
   Совсем рядом с этим пересечением располагается нижняя станция фуникулера. Когда-то мы всем семейством поднимались по Верхним улицам сюда чтобы сесть в вагончик канатной дороги и очутиться в парке, расположенном над Тбилиси. Теперь же по новой дороге даже пешком за какие-нибудь 15 минут можно добраться до нижней станции.
   У нижней станции фуникулера начиналась хорошо нам знакомая улица Чонкадзе (бывш. Гудовича). Дело в том, что на этой улице жила наша тетя Кися, мамина двоюродная сестра с дочкой Ниной, моей ровесницей. Ходили мы к ним часто и с большой охотой из-за в высшей степени гостеприимной и несколько безалаберной атмосферы, здорово привлекавшей нас, трех братьев, после нашего сурового немецкого порядка.
   В детстве сборы на Чонкадзе, 14, начинались еще накануне, когда мама объявляла нам: "Завтра идем к тете Кисе!", или же: "Во вторник нас ждет тетя Кися!"
   Ходили мы тогда туда через центр города, от Дома правительства, расположенного на проспекте Руставели. Сама дорога, идущая вверх мимо Дворца пионеров, уже несла в себе чувство предвкушения чего-то хорошего и радостного впереди. Поднявшись вверх до самого подножия Мтацминды, после мрачновато-красного здания бывшего Института благородных девиц Святой Нины(теперь там грузинский МИД, а тогда располагалась Высшая партийная школа), мы сворачивали влево, и через несколько минут оказывались у знакомого трехэтажного здания со сквозным подъездом, притулившегося у самого склона, на втором этаже которого нас всегда ожидала шумная и радостная встреча.
   Тетя Кися начинала сразу же суетиться, подыскивая чем нас угостить. Если же дома, на ее взгляд, ничего примечательного не находилось, то она решительно провозглашала: "Сейчас буду печь пирог!". И маме каждый раз с большим трудом удавалось отговорить ее от этого мероприятия. После чего они начинали увлеченно беседовать о чем-то своем, ведь они дружили с самого детства, когда проводили вдвоем лето в доме дедушкиных родителей в селении Глдани (сейчас это окраинный жилой район Тбилиси). Да и вообще многое их связывало в жизни, но это отдельная история.
   Ну, а мы с Димой в это время устремлялись к немецкому радиоприемнику, стоявшему на окне за огромным роялем. Включив его, мы начинали "скакать" по диапазонам, натыкаясь попеременно или на быструю незнакомую речь, или на тихо льющуюся музыку, или, наоборот, на грохочущий джаз, или на чужие, непонятные, но берущие за душу песни. И все это было смешано со свистом, гулом, треском, рвущимся из приемника.
   В общем, большой окружающий мир врывался сюда, напоминая о себе. Ведь телевидения тогда не существовало, а наш приемник марки ЭЧС, возвращенный после его реквизиции в начале войны, вообще не работал. Поэтому это занятие нас с Димкой так затягивало и увлекало!
   Впрочем, это было не самое главное в доме у тети Киси. Просто вспомнилось первое пришедшее на ум одно из впечатлений о нем. А главное было то, что относились тут ко всем нам очень хорошо, просто и, естественно, без всяких сложностей, с искренним желанием всегда помочь, без ненужной аффектации и высоких слов. Поэтому и было так приятно окунуться в легкую и несколько беспечную, на первый взгляд, атмосферу этого дома, где ты интересен и нужен, и где живут действительно близкие тебе люди.
   Хотя у тети Киси в жизни тоже было немало сложностей, о которых она не любила распространяться (такой у нее был характер - все просто и нормально!). Так что многое можно вспомнить о доме на Чонкадзе, 14, накрепко привязанное к нашему тбилисскому детству.
   Никогда не забуду, какой незабываемый праздник устроила нам с Димой тетя Кися, пригласив как-то летом нас в кино на "Графа Монте-Кристо". Ведь из-за стесненных финансовых обстоятельств после смерти дедушки у нас дома был установлен строгий режим экономии, при котором хождение в кино считалось если не баловством, то, во всяком случае, делом не первой необходимости, которое можно и отложить. Поэтому в кино мы бывали крайне редко.
   А мне так по-детски хотелось оказаться в волшебной темноте кинозала перед светящимся огромным экраном, на котором разворачивается такая захватывающе-интересная, совсем иная жизнь, за которой наблюдаешь раскрыв рот и позабыв обо всем на свете. Не говоря уж о том, что чувствовал себя несколько обездоленным по сравнению с одноклассниками, бегавшими в кино регулярно.
   И вот неожиданно свершается это потаенно-жгучее желание, и мы с Димой идем в самый лучший кинотеатр им. Руставели, да еще на такой потрясающий фильм, как "Граф Монте-Кристо". Да еще со стаканчиком вкуснейшего мороженого в руках, которое давно не пробовал, и которое нам купила наша добрейшая тетя Кися! (Я думаю теперь, что она прекрасно все понимала). В общем, словами весь тот восторг, который испытали мы тогда с Димой, не передать, надо было жить в те времена, столь отличавшиеся от теперешних, чтобы оценить эти неприхотливые радости, которые доставила нам тогда наша Ксения Анатольевна, и которые я запомнил потом на всю жизнь!
   А фамилия у тети Киси была чисто русская - Приклонская, отец ее происходил из смоленских дворян. Попал он в Тифлис по приглашению своего брата, служившего начальником канцелярии Наместника и остался там, опасаясь вполне обоснованно революционного разгула в России.
   Ну а мать у тети Киси была родом уже из грузинской дворянской фамилии Вацадзе с добавлением армяно-сербской крови по женской линии. Они ведь с мамой были двоюродными сестрами только через маминого отчима, нашего дедушку Иосифа Спиридоновича, что, впрочем, совершенно не имело значения, так как родство, как известно, определяется не общей фамилией, а духовной близостью, что и подтверждается в данном случае.
   В общем, была Кися очень характерным представителем мультинационального тбилисского общества того времени с его доброжелательно-уважительной культурой общения и высокой толерантностью, о необходимости воспитания которой сейчас все талдычат. Такие вот люди и определяли тогда общую атмосферу жизни в Тбилиси, которая практически исчезла теперь с их уходом. Что бесконечно жаль!
   А еще вспоминается, как я "нанял" Нину для нашего школьного драмкружка. Ведь школа была у нас мужская, а тут потребовалась исполнительница роли матери Олега Кошевого из "Молодой гвардии". Знакомых девочек ни у кого нет, что делать - неизвестно, в общем, полный тупик. И тут выступаю я и с гордостью объявляю, что могу привести к нам в школу свою двоюродную сестру. И спасаю тем самым положение!
   Ну а с Ниной у меня (да и у моих братьев тоже) на всю жизнь остались самые теплые отношения. Хоть и встречались нечасто (так уж жизнь раскидала нас в разные стороны), но каждый раз с большим удовольствием, как близкие люди, и как будто недавно расстались.
   Так что можно до бесконечности вспоминать светлые моменты и эпизоды (в том числе и смешные), связанные с домом 14 по улице Чонкадзе (бывш. Гудовича), поэтому прервусь и двинусь дальше вглубь Верхних улиц.
   Чонкадзе являлась как бы воротами от нас в обширный район "Верхних улиц", именуемый Сололаки, район когда-то аристократический и престижный. Там строилась дореволюционная зажиточная буржуазия, в основном армянского происхождения. И до сих пор стоят там солидные дома, именуемые по фамилиям их владельцев - Бозарджянца (табачный магнат), Манташева (крупный нефтепромышленник), Питоева (рыбное дело), Алиханова (аптекарские товары), Арамянца (нефть) и др. Многие дома в Сололаки сохранили внушительный и респектабельный вид начала двадцатого века: массивные входные двери, мраморные лестницы, гнутые решетки на окнах, выложенные на полу в подъездах латинскими буквами приглашения "Salve", лепнина вдоль карнизов и т.п. Поэтому витают до сих пор в Сололаки остатки духа старой, добропорядочной, уважаемой и богатой жизни, следы которой я всегда ощущал и чувствовал каким-то шестым чувством (непонятным образом).
   Чонкадзе же сбегает вниз мимо упомянутого выше красновато-мрачного здания Института благородных девиц Святой Нины, мимо бывшего персидского посольства с остатками восточного орнамента на воротах, увитых глициниями, мимо художественного училища имени Тоидзе. В конце концов, упирается она в улицу Давиташвили (бывш. Вознесенская), которая ведет на Комсомольскую аллею и далее в Коджори.
   Ну, а если по дороге свернуть с Чонкадзе на Лермонтовскую или Чайковского, то сразу оказываешься в гуще переплетений сололакских улочек и переулков, каждая из которых в своем роде неповторима, но в совокупности составляет потрясающий архитектурный узор этого района.
   Да, бродить по Сололаки, погружаясь душой в его атмосферу - это особое удовольствие, здесь каждая улочка, каждый поворот по-своему неповторим и привлекателен.
   Хотя сейчас поток машин начинает заполнять эти тихие и тенистые улицы, предназначенные с самого начала только для фаэтонов. Так назывался конный экипаж, что-то вроде пролетки, король старых тифлисских улиц. Высокий облучок, обшитый кожей, сзади сидение для пассажиров с таким же кожаным округлым верхом, мягкие рессоры и все очень изящно, и все линии сглажены. В общем, фаэтон напоминал большую красивую птицу черного цвета, покачивающуюся на булыжных мостовых старого Тбилиси. Я еще застал в детстве эту примету старой жизни, но скоро фаэтоны навсегда исчезли из жизни города под напором всеобщей автомобилизации. А жаль!
   Теперь надо более или менее обозначить границы Сололаки. По верху - это Чонкадзе и далее Сололакский хребет с Комсомольской аллеей и величественными остатками крепости Нарикала (впрочем, в последние десятилетия ее начали реставрировать и довольно успешно). Справа (если смотреть с Руставели) - улица Читадзе(бывшая Ермоловская), поднимающаяся вверх мимо бывшего ЦК Компартии Грузии, снизу - ломаная линия зданий, стоящих на Дворцовой улице и Эриванской площади (площадь Берии, затем Ленина, сейчас Свободы) в том числе бывший Дворец наместника с садом, в наше время Дворец пионеров.
   Левую границу обозначить сложнее, она менее ярко выражена, тут Давиташвили и улица Вельяминовская со знаменитой в наше время хинкальной (она и сейчас существует в своем подвальчике), и улица Энгельса (бывш. Бебутовская), где располагались широко известные в то время 3-я мужская и 3-я женская школы, с представителями которых часто приходилось встречаться в жизни (даже в Москве!).
   Раз уж упомянул Бебутовскую, то надо отметить еще одно привлекательное место Сололаки, находившееся на этой улице. Это - вход в тоннель, пробитый в толще Сололакского хребта и выводящий прямо в Ботанический сад. Попасть к нему можно было от площади Ленина минут за 10, пробираясь по узким улочкам сквозь городскую сутолоку. Пройдя железные ворота с калиткой, попадаешь в огромный плохо освещенный тоннель- бомбоубежище с высокими круглыми сводами и разбитым на отдельные отсеки поперечными стенами-перегородками с железными дверьми. Несколько минут хода, и вдруг оказываешься в самом центре Ботанического сада, раскинувшегося по склонам ущелья реки Дабаханки.
   И каждый раз при этом испытываешь оглушающее чувство такого резкого перехода от городской суеты к тишине и буйству южной природы (особенно весной и осенью). А вообще Ботанический сад - место потрясающее, которое привораживает и затягивает, а для меня почти мистическое! Но я опять, как всегда, отвлекся в сторону. Что поделаешь, Тбилиси слишком глубоко сидит во мне, и каждая его составляющая требует себе слова. Поэтому я еще буду писать отдельно и о Ботаническом саде, и о проспекте Руставели, и о нашей улице, и о парке на фуникулере и о многом другом.
   Но пока вернемся назад на Давиташвили, чтобы через район старых кварталов, именуемых Клортак, двинуться к Майдану - центру старого Тбилиси, откуда собственно и пошел город. Ведь там располагаются знаменитые тифлисские серные бани, построенные на горячих сероводородных источниках, пахнущих серой. От них, вернее от слова "тбили" (в переводе на русский "теплый") и произошло название города. Ну, а Тифлис, как его называли до революции, - это исковерканное на русский лад слово Тбилиси.
   Когда-то эти бани были центром общественной жизни Тифлиса. Туда ходили не только помыться и сделать банный массаж (этим занимались "мекисе", то-есть банщики), но и встретиться со знакомыми и поговорить. Особенно этим увлекалась женская часть населения, для которой "абано" (баня) было, чуть ли не единственным местом, где можно было собраться женской компанией и посплетничать. Ведь в прежние времена посещение духанов (ресторанов) было привилегией только мужчин, а когда в дом приходили гости, то женщин за общий стол с мужчинами тоже не очень допускали.
   А Майдан по-татарски, вернее по-тюркски, значит площадь. На ней располагался еще до 30-х годов настоящий восточный базар с кучей лавок и распахнутых настежь различных мастерских. Потом все это снесли, спрямили, выровняли, и получилась обычная городская площадь перед новым Метехским мостом, построенным вместо узкого, но по-восточному колоритного Ишачьего моста. Конечно, Метехский замок на другом, скалистом берегу и купола серных бань, теснящиеся с другой стороны площади, в какой-то степени придают ей своеобразный шарм и оригинальность. Но это всё не то, не старый восточный Тифлис.
   Улочки, ведущие из Сололаки к этому месту, кое-где еще сохранили остатки того колорита, хотя вид у них более запущенный, чем на наших "Верхних улицах". Они переплетены между собой так, что не разберешь, где и за каким поворотом одна переходит в другую. Дома совсем старые, не выше двух этажей, с огромными живописными и резными балконами (как тот голубой дом, в котором, как сообщает мемориальная доска, когда-то останавливался Лермонтов).
   И вот пройдя Хлебную площадь (этакое небольшое, четырехугольное, свободное пространство среди лепящихся друг на друге домов), на которой когда-то жила моя однокурсница Дагмара Махатадзе, предмет моего очень сильного увлечения институтских времен, подходим к концу "Верхних улиц". Честно говоря, этот район не совсем правильно относить к миру "Верхних улиц", - и по рельефу (нет подъемов-спусков), и по внешнему виду (большее запустение и менее европеизирован), а главное, по духу. Здесь еще пахнет старым Тифлисом 19-го века, канувшим в прошлое. И бывая на этих улицах, я всем своим нутром чувствовал в их атмосфере незримое присутствие следов старых времен, обрывков иной, чем сейчас, жизни.
   При этом жизни, с одной стороны, близкой и легко узнаваемой, а, с другой стороны, порядком уже чуждой для меня теперешнего и уже прочно прошедшей. Я не могу внятно объяснить механизм возникновения этих ощущений (этакая смесь родного и грустного), но я их испытывал не раз.
   Те же самые смутные чувства возникали у меня и на родине отца в городке Сигнахи и при рассматривании попавшего как-то мне в руки альбома фотографий старого Тифлиса конца 19-го - начала 20-го веков. Неужели все-таки где-то в подсознании существует наследственная память? Кто его знает! В принципе я не сторонник всяких подобных теорий, но что было, то было!
   Покидая эту дальнюю границу "Верхних улиц", не удержусь, чтобы не описать еще одно примечательное и уникальное место в этом районе, так как такое можно встретить только, вероятно, в Иерусалиме. Говорю это на полном серьезе и без всякого ложного пафоса!
   Итак, выйдя с Хлебной площади и перейдя узкую и шумную Леселидзе (прежде - Армянский базар), в глубине квартала натыкаешься на комплекс Сионского кафедрального собора - резиденцию Патриарха Грузинской церкви. А чуть выше по Леселидзе скромно притулилась еврейская синагога с неизменно сидящими во дворике старыми евреями в ермолках. На той же стороне этой улицы, ниже Сионского собора, стоят друг против друга два православных храма, построенные, как гласят таблички, в какие-то далекие века: один грузинский, Мамис Джвари, другой - армянский, Норашен, (у армянской апостольской церкви свой отдельный "начальник" - католикос, с резиденцией в Эчмиадзине).Ну, а в переулке у начала той же Леселидзе расположилась уже недавно восстановленная католическая церковь!
   И совсем уж экзотическая деталь, делающая похожей эту часть города на вавилонское столпотворение - внизу, в конце Леселидзе, за углом, чуть в гору возвышается настоящий минарет действующей мечети с резным балкончиком для муллы!
   Вот уж где настоящее единение народов и религий! Этот гектар старой тифлисской земли лучше всяких слов характеризует историю Тбилиси и тот дух взаимной терпимости, который здесь витал в течение многих веков .
   Но пора уже прощаться с "Верхними улицами". Напоследок войду еще раз в их родную круговерть, вдохну как можно глубже воздух их тенистых родных уголков. И поброжу без всякой цели по знакомым выщербленным тротуарам, по стертым булыжным мостовым, ощущая каждой частицей своего существа их атмосферу, атмосферу моего детства и молодости, встречая на своем пути родные и знакомые лица близких мне людей, многих из которых уже нет в живых, но которые по-прежнему живут на "Верхних улицах" и радостно меня приветствуют! И выныривая обратно в Москву образца 2002 г., крикну во весь голос: "О-го-го-го! Спасибо вам за все, "Верхние улицы"! Будьте такими еще долго! Мы еще встретимся, и я, как всегда, пройдусь по вам!"
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Глава 2
  
   НАШ ДЕДУШКА
  
   В начале прошлого столетия в Дармштадтской высшей технической школе появился новый студент с далекого и малоизвестного для немецкого бюргера Кавказа, обладавший к тому же труднопроизносимой грузинской фамилией.
   Поступил он туда после окончания в Тифлисе реального училища, а учился там он на деньги, которые посылали ему родители, сдававшие жильцам собственный двухэтажный дом в центре города, на улице Петербургской (Ленинградской) специально для того, чтобы дети получили высшее образование.
   Небольшого роста, с живыми карими глазами, общительный и доброжелательный к людям, этот студент-кавказец проучился в Дармштадте три года, притом прилично преуспе­вая по всем предметам, о чем свидетельствует до сих пор сохранившийся аттестат на не­мецком языке.
   Наверное, вначале ему там было непросто, ведь оказался он один в совершенно иной, непривычной среде, с плохим на первых порах знанием немецкого языка, среди лю­дей с совершенно другим менталитетом.
   Но он, этот кавказский студент, быстро освоился в этой новой для себя обстановке, приобретя и сохранив потом на всю свою дальнейшую жизнь европейские взгляды, стиль поведения и манеру общения с окружающими (да и внешний вид во многом тоже), не го­воря уже о свободном владении немецким языком.
   По окончанию Великогерцогской Дармштадской высшей технической школы этот студент-грузин получил диплом инженера-механика и после трехлетней стажировки в Гер­мании вернулся обратно в далекий и экзотичный для европейцев Тифлис. И со временем стал он известным в этом городе человеком, крупным специалистом в области механики, гидравлики, энергетики, профессором, зав.кафедрой в Политехническом Институте, одним из основателей которого он являлся.
   А самое главное, что где-то в 1908-1910 г. женился он на недавно овдовевшей молодой и красивой тифлисской немке Эмме Михель, оставшейся одной с малолетней дочкой Элли.
   И был это наш дедушка Иосиф Спиридонович Вацадзе, с которым у нас с братьями связаны самые лучшие и светлые детские воспоминания и к которому мы были очень привязаны. Ведь без него просто нельзя представить наши детские годы, согретые его теплотой, постоянным вниманием и не высказываемой на словах, но ощущаемой шестым чувством любовью к нам, всегда исходившей от него!
   Ведь росли мы без отца, и дедушка во многом заменил его нам!
   Я уж не говорю о материальной стороне тогдашней нашей жизни: когда неработающая наша мама оказалась после ареста отца одна с тремя детьми на руках, то дедушка без колебаний оставил нас у себя (был вариант уехать к родителям отца в Сигнахи, но в этом случае навряд ли нам удалось бы получить высшее образование). И больше того, дедушка не пустил маму устраиваться на работу, твердо заявив, что дети должны быть при матери. Только потом, встав взрослым и заведя собственную семью, я понял, какой гигантский и тяжелый груз взвалил себе тогда на плечи Иосиф Спиридонович. А ведь было ему уже тогда 53 года! Причем сделал он это без лишних слов, просто и естественно, и ни разу потом не позволил себе хотя бы намеком даже не подчеркнуть, а просто невзначай отметить свой поступок! Как говорит мой старший брат Валя, когда мы с ним вспоминаем дедушку: "Святой был человек!"
   Конечно, я понимаю, что любовь к родителям и близким людям, которые тебя вырастили и воспитали, это естественное, человеческое чувство, один из тех немногих краеугольных камней, на которых держится наша неустойчивая и противоречивая жизнь, ничего нового здесь нет, и даже неудобно как-то об этом говорить. Кроме того, очень трудно писать о близких людях: так не хочется использовать при этом хотя и правильные, но стандартные и заезженные фразы. И в то же время мучительно непросто подобрать нужные слова, описывающие ту сложную и неосязаемую ткань отношений, связывающих тебя с родным человеком и ту душевную теплоту и родственное чувство близости, которые испытываешь при общении с ним.
   Но все равно рискну и попытаюсь, несмотря на боязнь фальшивых и пафосных слов написать все-таки подробней о нашем дедушке, отдав тем самым хоть частицу нашего общего неоплатного морального долга перед ним.
   Да и просто расскажу об этом светлом и в высшей степени интересном человеке, оказавшем на меня очень сильное влияние в детстве. Ведь очень многие черты моего характера, как я это понял позднее, сформировались именно под влиянием личности дедушки. При этом никакой дидактики и навязчивых нравоучений с его стороны не было никогда, просто я непроизвольно перенимал и запоминал манеру его общения с людьми, стиль поведения в различных жизненных ситуациях, в том числе и в семейной жизни. Все это сплавлялось в некий неписанный кодекс "как надо себя вести" и осаждалось где-то в глубине души, со временем превратившись в одну из составных частей моего "я".
   Конечно, во многом этому процессу способствовала и мама, у которой с дедушкой были очень хорошие и доверительные отношения, построенные на взаимном уважении и общих взглядах на жизнь. Как я уже выше отмечал, наша мама не была по крови родной дочерью Иосифа Спиридоновича, но он ее воспитал с 3-х летнего возраста, и поэтому считал её своей дочкой, а она всегда называла его папой. А самое главное, были они близкими по духу людьми, с похожими складами характера. И как мне кажется, на тот момент дедушке мама была ближе, чем выросшие родные сыновья. Поэтому никаких разногласий между ними практически никогда не возникало.
   Пожалуй, на памяти у меня сохранился только один случай, когда мама выразила свое недовольство дедушке. А дело обстояло тогда следующим образом. Как-то раз весенним воскресным днем дедушка, забрав всех нас троих, отправился в гости к своему коллеге Коле Сухишвили. Жил же он где-то за Семеновским поселком, на окраине Тбилиси, в собственном доме с садом, который располагался на склоне горы. В общем, насколько я помню, место было очень красивое и необычное. Мы играли весь день в цветущем саду с детьми хозяина, пока взрослые сидели за накрытым грузинским столом с домашним вином. Подробности того дня я не запомнил, так как было мне тогда 5 или 6 лет, но общее впечатление от этого дня осталось потрясающе-необыкновенное. Дедушка тоже, видимо, расслабился (в принципе он был очень общительным человеком) и просидел в этом доме до самой темноты за столом. И когда он отправился с нами, осоловевшими от полученных впечатлений и свежего воздуха, было почти уже темно. И вот мы торопимся скорей домой по темным, неосвещенным улицам, так как, видимо, все сроки нашего возвращения давно уже прошли, а телефона в этом доме, чтобы предупредить о запоздании не было. Маленький Димка засыпает на ходу, а тут еще надо идти мимо Старо-Верийского кладбища. И хорошо помню тот надвигающийся из-за высокой ограды ужас, который начинает меня охватывать. Там ничего конкретного не видно, но чувствую подсознательно , что нечто страшное и бесформенное, невыразимое словами, разлито там и прячется в темноте, и вот-вот выплывет нам навстречу. Интересно, конечно, какой механизм формировал тогда в моем детском сознании эти необычные ощущения. А может, детский мозг действительно улавливает что-то такое, на что не реагирует взрослый?
   Короче говоря, доползли мы до дома очень поздно, и дедушке от мамы с бабушкой досталось. Понять их, в общем-то, можно: ушел с детьми на целый день и ничего не сообщил о задержке. Но все равно я в этот момент был безоговорочно на стороне дедушки и жалел его. Ну, подумаешь, задержались! А как хорошо провели день, и дедушка был такой оживленный и довольный за столом! В общем, сработала подсознательная мужская солидарность!
   А самое главное было то, что умел Иосиф Спиридонович создавать вокруг себя атмосферу доброжелательности и какой-то особой теплоты, всегда исходившей от него (опять же без лишних слов и разговоров), которую я помню до сих пор.
   Всегда ровный в общении, дедушка никогда не повышал голоса на окружающих, кто бы они не были, проявляя уважение к любому собеседнику даже в критической ситуации. Ну, а чтобы рассердиться на нас, троих братьев, этого просто нельзя было себе вообразить. Я, во всяком случае, такого не помню. Хотя конечно, поводов для этого бывало (ни минуты в этом не сомневаюсь) предостаточно. Бабушка, например, не выдерживала, когда мы начинали носиться по квартире, с радостным визгом гоняясь друг за другом (дети есть дети) и железной рукой наводила порядок.
   Дедушка же всегда невозмутимо и без замечаний терпел тот гвалт и шум, которые мы иногда затевали. До сих пор стоит перед глазами картина: дедушка пришел из института уставший и прилег отдохнуть на свою кровать с высокими спинками. Мы же с Димой с радостью (ура! Дедушка пришел!) залезаем к нему на кровать и начинаем его теребить, что-то ему рассказывать, требуя заодно, чтобы он нам почитал. А у бедняги слипаются глаза (может, и чувствовал он себя плохо в это момент), мы же пытаемся его растолкать, и смеясь, начинаем руками раскрывать ему глаза. Конечно, нас надо было просто турнуть с кровати, но дедушка терпеливо выдерживает все эти наши "издевательства". И только вошедшая в комнату мама прекращает это безобразие. Маленький, но очень характерный эпизод!
   Кстати, за эти шалопайства мне потом все-таки воздалось сторицей, как это и бывает часто в жизни: когда мы жили на даче вдвоем с внуком Петькой, он ежедневно занимался тем же самым: усевшись верхом на меня, выкручивал мне уши (делал из них "блинчики"!), не давая поспать после обеда: "Дед, ты же сказал, чтобы я дал несколько минут покоя, а они уже прошли, я засек время. Вставай и пошли на пруд!". Ужасно хочется подремать, ноги ноют от целодневной беготни за этим маленьким паршивцем, но я понимаю, что это мне кара небесная за те прошлые прогрешения, и потому я, как и много лет назад наш дедушка, не огрызаясь, терплю Петьку и не сгоняю его, только изредка ною: "Ну, Петь, отстань! Ну, Петь, дай еще немного полежать!"
   И вообще надо сказать, что и свои отношения с внуком я старался строить в том же ключе, что и дедушка когда-то с нами в детстве. Не знаю, что из этого получилось, но одну одобрительную фразу я от Петьки уже заимел (правда, немного двусмысленную): "Дед у нас совсем без-обидный".
   А память продолжает выхватывать отдельные, как стоп-кадры, картинки, казалось бы, совершенно между собой несвязанные, но в совокупности создающие неповторимый и живой образ нашего самого лучшего в мире дедушки!
   Вот дедушка гуляет с нами, тремя братьями, по тихим (тогда!) Верхним улицам. Идя неторопливо и с непередаваемым достоинством, вскидывая на каждом шагу вперед свою толстую и красивую палку-трость, он непрерывно нам рассказывает что-то очень интересное, причем очень благожелательным и доверительным тоном, внимательно выслушивая наши детские "дурацкие" вопросы и серьезно отвечая на них. Честно скажу, что конкретных тем тех разговоров и тем более слов уже не помню, но осталось навсегда ощущение от них как от чего-то очень задушевно-теплого и родного, исходящего от нашего дедушки и закладывающего основу нашей любви к нему. Ведь дети очень тонко чувствуют, причем бессознательно, доброту и внимание по отношению к себе!
   Вот дедушка, что-то весело приговаривая, вытаскивает зимой нас троих, укутанных до ушей, на галерею с открытыми окнами: у нас коклюш, а при нем нужен свежий воздух. Мы чем-то недовольны и подхныкиваем, и просимся обратно в комнаты, а дедушка, как всегда, отвлекает нас своими разговорами и держит нас на галереи столько, сколько нужно (это у него всегда получалось классно!).
   А вот он отучает меня от боязни темноты, мягко, но настойчиво, с шуточками уговаривая пройти одному через три неосвещенные комнаты (дело было в военные годы, когда надолго отключали электричество, и мы всей семьей зимними вечерами сидели только в одной комнате-столовой у единственной керосиновой лампы). Очень хорошо помню то внутреннее содрогание и чувство панического страха, которые царили у меня внутри, когда я под дедушкиным давлением (я же не могу отказать дедушке, я же ему безоглядно доверяю, ведь он все знает!) решился на этот "героический" поступок--натыкаясь на мебель и ожидая напряженно каждую секунду нападения из темных углов чего-то неизвестного, пробрался в темноте через три комнаты и с огромным облегчением вернулся с другой стороны в столовую, в небольшой, спасительный круг света, отбрасываемый дрожащим языком пламени в старой керосиновой лампе! И заслужил сдержанное дедушкино одобрение! (Никаких сантиментов, только несколько скупых слов, но они стоят для меня многого, и я теперь уже почти не боюсь темноты!)
   В те же военные годы дедушка придумал для нас ( или вспомнил из собственного детства) вот такую забаву. Тогда зимой в квартире из-за экономии дров стоял порядочный холод, и ложиться спать в остывшую постель было очень неуютно. Поэтому дедушка стал подкладывать одному из нас щетку для одежды (щетиной вверх!), причем в совершенно случайном порядке и не каждый день. В связи с этим процесс укладывания в кровать, до этого тоскливый и неприятный, приобрел очень увлекательный и захватывающий характер: никогда не знаешь заранее, повезет тебе или нет на этот раз, и не плюхнешься ли ты с размаху на колючую щетину. Очень нам понравилось это придуманное дедушкой вечернее развлечение, и стали мы его "творчески" развивать, подкладывая уже сами друг другу эту злосчастную щетку.
   Или вот еще один образец дедушкиной педагогики. Как-то раз, когда я был в десятилетнем возрасте, он вдруг совсем неожиданно, как бы, между прочим, объявляет мне, что сегодня мне разрешено самому, без взрослых, сходить в детскую библиотеку на Земмеле обменять книги, и что я с этим делом безусловно справлюсь. Я ужасно рад и благодарен в глубине души дедушке, так как давно рвусь к самостоятельности, а мама одного меня туда не пускает-- чтобы попасть в эту библиотеку надо перейти проспект Руставели у дома Меликазаряна, а там очень сложный перекресток без светофоров, причем водители в Тбилиси вообще не признают никаких правил и мчатся всегда на максимальной скорости.
   Я отправляюсь в путь сразу же, делаю все, конечно, как надо и гордый и довольный собой возвращаюсь благополучно домой. А через несколько лет мама мне рассказывает, что это дедушка тогда уломал ее отпустить меня одного в библиотеку: "Мальчика пора уже приучать к самостоятельности!" Но самое главное состояло в том, что оказывается, дедушка тайком шел следом за мной для страховки, чтобы прийти на помощь в случае необходимости!
   А вот однажды во время прогулки в горах в Цхнети, где мы жили летом на снятой даче, натыкаемся всей компанией на баранью отару, охраняемую только свирепыми кавказскими овчарками. И эти псы, размером в хорошего теленка, захлебываясь злобным лаем, бросаются на нас. Тут дедушка, как всегда спокойно и без всяких следов паники, приказывает нам садиться на землю и по возможности не двигаться. Оказывается, он знает, что эти пастушьи собаки реагируют только на движущиеся объекты, а сидящих неподвижно и кучно особей они не трогают, принимая за сбившихся в кучу овец. И мы действительно сидим на земле в безопасности в течение почти часа под присмотром этих звероподобных лохматых псов, расположившихся в некотором отдалении от нас, пока не появляются сами чабаны, которые отгоняют собак, и с которыми дедушка затем в свойственной ему дружелюбной манере о чем-то беседует по-грузински.
   А вот другая встреча в Цхнетских горах могла окончиться не столь благополучно. Лето 41года, уже идет война, а мы всем нашим "табором" во главе с дедушкой оказываемся во время очередной вылазки, сами не ведая того, в какой-то запретной зоне, да еще зацепляем случайно лежащий прямо на земле провод полевой связи, Нас, как в детективе, ловит высланный наперерез патруль и требует предъявить документы. А какие документы могут быть у беспечных дачников! В общем, атмосфера накаляется, мы испуганно жмемся в кучу, чувствуя, что дело неладно, пока дедушка ведет переговоры с солдатом в длинной до пят серой шинели и с винтовкой за плечом. Обстановка паршивая, но дедушка как всегда выдержан, спокоен, без паники и подобострастия, без суеты, с большим достоинством что-то объясняет этому хмурому красноармейцу. В общем, тот самый дедушкин "фирменный" стиль поведения в сложных жизненных ситуациях, который стал для меня эталоном в моей дальнейшей жизни.
   Тогда, правда, нам помогло и то, что недалеко косил сено хозяин нашей предыдущей дачи, который и подтвердил патрулю, что мы не заброшенные в тыл немецкие диверсанты, а обычные дачники из Цхнети, после чего нас очень неохотно отпустили.
   И вообще, цхнетские дачные "сезоны" накрепко и неразрывно связаны в наших детских воспоминаниях с постоянным присутствием в них дедушки и с той необыкновенной атмосферой доброты, любви и заинтересованного внимания, которую только он умел создавать вокруг себя. И несмотря на то, что многие детали и подробности тех воспоминаний уже подзабылись и стерлись из памяти, окрашены они в самые светлые и теплые тона.
   Вот, кстати, еще один смешной эпизод из цхнетской жизни, связанный с дедушкой, который весьма оригинальным образом отучил там Димку от вредной привычки сосать большой палец руки перед сном. Для этого был использован местный лесник, который иногда встречался во время наших длительных вылазок в горы. Так вот, дедушка как всегда на полном серьезе, и как бы между прочим, деланно равнодушным тоном несколько раз сообщил нам, что вот этот дядька с мешком за плечами, ищет и забирает маленьких детей, которые перед сном сосут пальцы. А тут как раз этот лесник при встрече погрозил пальцем нашей компаньонке по даче тёте Насте, которая для своей козы нарвала большую охапку молодых побегов. Но 4-х летний Дима с учетом предыдущих намёков принял этот жест на свой счет, страшно перепугался и сразу же забросил это занятие, хотя раньше не поддавался ни на какие разговоры и запреты!
   И вообще, как потом рассказывала мама, Дима был в детстве очень упрямым товарищем, и только дедушка умел с ним справляться и уговорить, когда он начинал упираться как маленький ослик!
   И ещё был совсем уж драматический случай, когда дедушка встал между этим лесником и пьяным охотником и отвел в сторону направленное в наше сторону заряженное ружье, которым эта пьянь начала угрожать леснику в ответ на его какое-то замечание!
   Все-таки расскажу несколько подробней о самом этом месте, весьма известном в те годы в Тбилиси. Тогда это была обычная грузинская деревня, которая располагалась в 7-8 километрах от окраины города, именуемой Ваке, если не в настоящих горах, то во всяком значительно выше самого города. Поэтому воздух летом там был чище и значительно прохладней, чем внизу, в раскаленном от летней жары Тбилиси. В связи с этим многие тбилисцы, (кто мог) старались вывозить на летнее время туда свои семьи, снимая комнату или просто часть балкона деревенского дома. Хотя сама деревня, расположенная под солнцепеком на безлесной вершине, гляделась тогда довольно непрезентабельно и не очень живописно. Правда, с годами она превратилась в очень престижный поселок, застроенный ой какими домиками тбилисской "буржуазии", да и зелени появилось побольше.
   Но у нас в памяти от тех времен осталась не сама деревенька, а ее горные окрестности, куда мы всем "кагалом" отправлялись на весь день. Еда в кастрюльках бралась с собой, поэтому возвращалась наша компания только к вечеру, совершенно осоловевшая от чистого горного воздуха и всепроникающего солнца, потоками которого были пронизаны все эти цхнетские дни. Да и от ощущения окружающего простора после тесноты городских улиц и необычных видов, открывавшихся с вершин небольших гор, на которые удавалось вскарабкаться.
   А забирались мы довольно далеко, несмотря на наше малолетство. Да так, что иногда едва успевали вернуться домой до наступления темноты. Несколько раз доходили аж до самого Коджори, тоже известного дачного места, расположенного уже выше Цхнети. Инициатором и организатором этих походов была, конечно, наша мама, а вот тылы цхнетской жизни обеспечивал как всегда Иосиф Спиридонович. Ведь почти все продукты для пропитания приходилось возить из Тбилиси, так как в единственном магазинчике, кроме хлеба, практически ничего не бывало, а базар почему-то начисто отсутствовал.
   Но узкая шоссейная дорога, ведущая из города, оканчивалась тогда у подножия горы, на склоне которой и располагалось Цхнети. Поэтому, чтобы попасть туда, надо было уже пешком подняться наверх по петляющей по склону горы тропинке. А автобус из города, естественно, останавливался у начала этой тропинки.
   И вот дедушка каждый выходной день (или накануне него) по этой тропе волок на себе из города огромный рюкзак с продуктами для нас на всю неделю. Иногда, правда, это делал кто-нибудь из дядей, но в основном этим занимался он сам. Мы же к определенному часу ходили с мамой встречать дедушку к тому месту, где эта тропинка кончалась. И отлично помню тот радостный для нас, мальчишек, момент, когда внизу на одном из поворотов этой извилистой тропинки показывалась, наконец, знакомая фигура, бодро двигающаяся к нам от автобусной остановки с большущим коричневым рюкзаком за плечами. Естественно, мы с восторженными воплями бросались бегом вниз дедушке навстречу, а дедушка уже издали махал нам рукой и приветливо улыбался своей неповторимой улыбкой, запомнившейся мне на всю жизнь!
   А вообще-то Цхнети, как ни странно, всплывает очень явственно перед глазами каждый раз, как только слышу начало песни Никитиных "Бечмула". Такое впечатление почему-то, что написано именно об этом месте! Ничего конкретного сказать не могу, но своеобразная интонация, особая напевность, казалось бы, простых слов, складывающихся в необычные сочетания, восточные музыкальные мотивы--все это непостижимым образом горьковато-сладостно хватает за душу. Так и вижу перед собой травянистые склоны, покрытые кое-где зарослями кустарника или горным прозрачным лесом, между которыми вьется слегка укатанная проселочная дорога, ведущая неизвестно куда. И сразу же знакомо окунаешься в сухой горячий воздух, а все окружающее пространство заполнено солнцем и потоками света. А вся эта картина тонет в неумолкаемом стрекоте кузнечиков, пронзительных криках соек и таинственных "ку-ку", доносящихся непонятно откуда. Да, непостижимая штука детская память!
   Что же касается концовки этой песни, то она к нашей цхнетской жизни, в общем-то, не имеет отношения. Но в то же время упоминаемая там запряженная тележка с осликом- это уж прямо про нас!
   Дело в том, что в конце лета 41года, когда нам надо было возвращаться в город, возникла проблема с транспортом: шла уже война, и все грузовые машины были взяты на учет и частично мобилизованы, поэтому нанять "левый" грузовик стало просто невозможно.
   А тогда на дачу выезжали со всем скарбом: матрацами, подушками, одеялами, керосинками, посудой, кастрюлями, в общем, на полном самообеспечении. Естественно, в рюкзаках на себе все это барахло увезти было нельзя, поэтому необходимо было наличие хоть какого-нибудь транспортного средства.
   И вот в качестве оного дедушкой было выбрано самое простое и доступное--небольшая арба на двух колесах, запряженная маленьким меланхолическим серым осликом (тем самым!).
   Хорошо помню, как с раннего утра стали загружать на эту арбу мафраши с нашим многочисленным имуществом.
   Тут надо пояснить, что это за зверь такой. Мафраш - это ведь чисто кавказское понятие. Представляет он собой огромный, приблизительно с метр на метр, мешок со шнуровкой по краям, сделанный из плотного цветного паласа, куда можно закидывать любые вещи. Постепенно, по мере заполнения, мафраш раздувается как удав, проглотивший сразу несколько кроликов, затем стягивается сверху шнуровкой, превращаясь при этом в огромный бесформенный тюк, который можно грузить куда угодно: на верблюда, ишака, грузовик, арбу, самолет и т.п. Очень практичная штука, хотя и экзотическая, в наше время совсем уже не встречаемая! А для меня мафраш--это неотъемлемый атрибут детства, этакий маячок оттуда!
   И вот вся наша совершенно бесподобная процессия трогается в путь! Впереди неторопливо катит загруженная до предела арба, влекомая ишачком, засыпающим прямо на ходу и поэтому непрерывно подгоняемым небритым хозяином в сванской шапочке и в мягких чувяках на ногах. За арбой легко и с достоинством шествует дорогой наш дедушка-интеллигент до мозга костей, в соломенной шляпе и светло-желтом рабочем парусиновом костюме. Сзади идет мама с сумкой и в легком цветастом сарафане, а вокруг нее вьемся мы трое, мелюзга-- от 4 до 8 лет, воспринимающие это действо с восторгом, как захватывающее приключение (взрослые наверняка так не думали!).
   Доходим до конца деревни, и тут мы разделяемся: мама с нами для быстроты спускается прямо по тропинке на шоссейку, а дедушка с арбой идет по старой объездной дороге, так как арба с осликом в тропинку не вписывается.
   Автобусы до города давно не ходят, и мы пешком тащимся до Вакейского кладбища, а затем под солнцепеком--к зданию Сельхозинститута, где находится конечная остановка трамвая N1, привозящего нас к началу улицы Белинской, откуда уже рукой подать до дома.
   В процессе этого "марш-броска" мы постепенно приходим к выводу, что сие мероприятие не столь интересное приключение, как представлялось вначале, и поэтому несколько сникаем. Но наше "слабое звено", четырехлетний Димка, держится молодцом, и мы всей компанией медленно и верно движемся к городу.
   Особенно запомнился последний участок нашего пути от кладбища до разворотного круга трамвая -солнце жарит вовсю, хочется пить, а вода уже кончилась, вокруг же, на месте теперешнего парка Ваке, совсем безрадостный и выжженный пейзаж. И какой-то тоской веет от всего этого вида! Правда, в предгорье видны маленькие фигурки солдат, движущихся цепью, видимо, идут военные учения. Но от этого становится еще более тревожно.
   Наконец, мы дома, на Гурамишвили, в привычной обстановке, от которой за лето отвыкли и которая поэтому воспринимается как бы заново. И где нас с нетерпением ожидает бабушка, которую мы не видели почти три месяца.
   Нам-то уже хорошо в прохладной, продуваемой сквозняком квартире, а вот дедушка появляется с арбой только часа через полтора: ему пришлось пройти пешком под августовским солнцем весь путь от Цхнети до нас (через Ваке, а затем по Верхним улицам). А ведь был дедушка на тот момент далеко не молодым человеком!
   Еще более яркие и неповторимые воспоминания остались у нас еще от одного лета, проведенного с дедушкой в глухой деревушке Чхиквте, расположенной южнее Тбилиси, в горах недалеко от места, именуемого Тетри Цхаро, что в переводе значит Белый Ключ (было почему-то у него еще и тюркское название -Акбулак).
   Но это было уже не дачное мероприятие, просто профессор Вацадзе с двумя доцентами подрядился с тамошним колхозом обслуживать молотилку в сезон уборки урожая, чтобы заработать на зиму зерно для семьи. Ведь это был военный 43-й год, хлеб выдавали по карточкам, и его явно не хватало, и вообще с продуктами было плоховато (хотя и не так, как в России в те же годы). Ну, дедушка и взял нас с собой, чтобы "дети" подышали свежим воздухом, да и молока заодно свежего попили, которого в Тбилиси давно уже не было в помине.
   Место было действительно изумительное и в высшей мере красивое. Ведь Чхиквта располагалась среди горных вершин, поросших хвойными лесами, откуда всегда тянуло волнующими лесными запахами, и слышались приглушенные крики птиц, а небольшие поляны на склонах и вершинах этих гор представляли собой сплошной ковер из полевых цветов, наполняющих воздух медовым ароматом. А внизу, в ущелье под деревней, неумолкаемо шумела горная речка Алгетка, перекатывая крупную белую гальку. И, главное, кругом полное безлюдье и отсутствие признаков цивилизации, что особенно поражало.
   Так как Чхиквта находилась довольно высоко, то летней жары здесь никогда не бывало, а ночами становилось даже холодно. Чистый до прозрачности, настоящий горный воздух бодрил уже с утра, создавая особое, приподнятое состояние души, которое помню до сих пор.
   Да и сама деревня выглядела очень живописно и своеобразно, так как из-за своей отдаленности от города сохранила национальный колорит: дома с открытыми балконами, сложенные из квадратного кирпича; хозяйственные постройки в характерном грузинском стиле; быт, совсем не похожий на городской; люди, хоть и одетые довольно бедно, но державшиеся со скромным достоинством и исключительным доброжелательством. И кругом горы, горы, обступающие со всех сторон!
   Для нас, чисто городских мальчишек, все это было в большую диковинку и здорово привлекало своей необычностью. Ведь мы дальше Цхнети, которое в общем-то было своеобразным продолжением города, ни разу не выезжали. А тут настоящая грузинская "глубинка" и почти нетронутая природа. Да в придачу простор и относительная свобода!
   Нет, здорово было там, и поэтому запомнились нам троим на всю жизнь эти дни, проведенные в Чхиквте в тот военный полуголодный 43-ий год! Хотя словами тут все не опишешь, как и многое другое в жизни, просто остался глубоко эмоциональный отпечаток в душе.
   И, конечно, связаны неотрывно эти воспоминания с нашим дедушкой! Опять же ушли из памяти подробности: что он говорил, что делал, но осталось навсегда ощущение его постоянного присутствия в нашей тогдашней жизни, придававшего ей надежность, спокойствие и исключительную душевную теплоту.
   Хотя дедушка целый день и пропадал на току, где пыхтела подведомственная ему молотилка, он при этом заранее обустроил наш быт, договорившись с местными жителями насчет жилья и продуктов. Ведь поблизости никаких магазинов не было и в помине, не говоря уж о существующей тогда карточной системе распределения материальных благ. Поэтому питались привезенными с собой крупами и тем, что удавалось купить у крестьян. Помню бесподобный вкус грузинского хлеба (чурека), спеченного из черной муки и обязательно ... с синевой--клались туда для вкуса какие-то дополнительно промолотые семена. Ну, и пресловутого молока тоже было достаточно!
   А вот с жильем получилась весьма любопытная история. Когда мы приехали, то по договоренности с дедушкой поселили нас в один из классов пустующей летом местной школы. Казалось, лучшего не придумаешь, живем одни, на втором этаже двухэтажного здания, стоящего невдалеке от деревни на огромной поляне, окруженной с трех сторон крутыми лесными склонами, откуда наплывают смолистые запахи сосен и хвои. В общем, место было исключительно красивое и романтическое! А особенно нам нравился широкий открытый балкон, опоясывающий с трех сторон второй этаж здания школы, причем с одной стороны этого балкона открывался обалденный вид на небольшую долинку, лежащую пониже Чхиквты. Что-то было необычное и чрезвычайно привлекательное в этом балконе, по которому мы с большим удовольствием носились наперегонки.
   Но оказалось, что дом этот с привидениями! Ночами он наполнялся неясными и таинственными звуками--какими-то шелестениями, поскрипываниями, непонятными движениями, легкими ударами обо что-то. Конечно, в такой ситуации начинает разыгрываться воображение, подсовывая иногда услужливо и то, чего на самом деле нет, отчего становится совсем уж жутковато.
   А на четвертую или пятую ночь мы проснулись от того, что явственно услышали тихие крадущиеся шаги на этом балконе. Несомненно, кто-то в темноте очень осторожно пробирался по нему. Зачем? Что ему надо было? С какой целью это приведение явилось сюда?
   Естественно, никто из взрослых не стал выходить на балкон, чтобы задать ему эти вопросы. Утром же обнаружилась пропажа чего-то из домашней утвари--то ли ведра, то ли таза. Так что привидение начало материализоваться!
   Дело стало принимать нехороший оборот, оставаться жить в этом доме становилось опасно, и дедушка договорился с кем-то из местных, чтобы тот сдал нам комнату в своем доме, расположенном уже в самой деревне.
   А потом дедушке на току женщины по секрету рассказали, что в горных лесах прячутся дезертиры, уклоняющиеся от мобилизации на фронт. Это ведь только теперь в книгах пишут и в кино показывают, что тогда почти все поголовно рвались воевать. Но на самом деле все было сложнее, люди были разные, и отнюдь не большинство шли добровольцами в армию. Особенно у нас, на Кавказе!
   Ну, эти дезертиры и наведывались иногда в близлежащие деревни, для того, чтобы спереть, что плохо лежит по части еды. Видимо, увидев, что кто-то поселился в стоящей на отшибе пустой школе, они и стали туда заглядывать с "инспекцией", дабы чем-нибудь поживиться!
   Да, о том бесподобном и запоминающемся лете в Чхиквте, которое устроил тогда нам дедушка, писать можно еще много, но это, наверное, уже отдельная тема, уводящая в сторону.
   Хочу только еще немного рассказать о дедушкиных компаньонах по "молотильной бригаде".
   Один из них, дядя Мито, по фамилии Цицишвили, был такой веселый и доброжелательный дядька с очень характерной грузинской внешностью и манерой поведения. В то время он преподавал на кафедре деталей и машин в Сельхозинституте, заведующим которой он впоследствии стал. С дедушкой у них установились дружеские отношения еще до этой поездки, и дедушка часто бывал у них дома и даже нас троих туда таскал в гости. Хорошо помню их маленькую комнатку с террасой на Вардисубанской(Джанашия), выходящей прямо во двор типичного тбилисского домика, куда мы попадали через калитку почему-то полукруглой формы (запомнилась в деталях!) . Встречала нас всегда очень хорошо и сердечно его жена, тетя Нина, такая симпатичная и милая женщина.
   Другой же член этой дедушкиной бригады, Рафо преподаватель или аспирант с его же кафедры, имел более интеллигентный вид и выглядел если не худым, то весьма поджарым--его только что, кажется не без помощи Иосифа Спиридоновича, вытащили из действующей армии (не знаю, как это удалось, ведь был разгар войны).
   По отношению к окружающим, в частности к нам, Рафо держался очень дружелюбно и вежливо, хотя немного сдержанно, в общем, обычный интеллигентный стиль общения. И даже иногда оставлял впечатление некоторой незащищенности.
   Оба тоже привезли с собой свои семьи, в каждой из которых было по одной девочке примерно моего возраста, до сих пор помню их имена--Цицино и Манана.
   Но надо сказать, что близких отношений с этими семьями у мамы не сложилось. Жили они вместе, но отдельно от нас. Конечно, никакой враждебности с их стороны не проявлялось, но жили они и мы, если так можно выразиться, параллельно, почти не пересекаясь.
   Не знаю, почему так получилось, может, сыграло здесь свою роль незнание нами грузинского языка и отличного от принятого среди грузин стиля поведения. Тут ведь существовал целый кодекс неписанных правил, принятых выражений, оборотов речи, определенной реакции на некоторые жизненные ситуации, система взглядов, соблюдению которых в Грузии придавалось повышенное значение и не зная которых можно было запросто попасть впросак.
   Впрочем, все это мои предположения, может, просто так сложились отношения без особых на то причин, в жизни так часто бывает. За давностью лет все это уже не имеет значения, хотя тогда в Чхиквте мне почему-то очень хотелось более дружеских и близких отношений с этими людьми. Но я хочу сказать о другом, о дальнейшей судьбе тогдашних компаньонов из организованной дедушкой "сельхозартели".
   Если Мито Цицишвили дальше зав.кафедрой и декана факультета не пошел, то Рафо сделал головокружительную карьеру. Сначала он очень быстро защитил кандидатскую (опять же, кажется, не без дедушкиной помощи), а затем докторскую диссертации, затем к середине 50-х годов был назначен ректором Политехнического института. А потом он--директор одного из академических институтов в Тбилиси и соответственно академик АН Грузии.
   Видал я его несколько раз на официальных фотографиях--кругленький такой лысый дядька типично номенклатурного вида. Ничего не осталось от того симпатичного, худощавого дяди Рафо с его интеллигентной, немного застенчивой манерой держаться, каким он был когда-то в Чхиквте.
   Как оказалось потом, изменился он и внутренне. В 1956г., когда Дима не прошел по конкурсу на дневное отделение механического факультета Политеха, и ему "светила" армия, наша бабушка, пересилив себя, решила пойти на прием к нему, который уже был к тому времени ректором, с просьбой помочь зачислить Диму на вечернее отделение. Вернулась она заплаканная и потрясенная, что совершенно не было на нее похоже. Ведь была она женщина с гордым и сильным характером, без лишних сантиментов, и умеющая за себя постоять. Я всего второй раз видел ее такой!
   Оказывается, Рафо категорически отказал ей чем-нибудь помочь, притом в совершенно неприлично-резкой манере. Я допускаю, что он действительно не мог ничего изменить, когда списки абитуриентов уже сверстаны (хотя всякий начальник в те времена в Грузии мог сделать все, если ему это было нужно), может и ситуация в этот момент была неподходящая, это тоже бывает. И не в том главное, что он ей отказал, а в том, что разговаривал он с бабушкой в такой грубой форме, как с совершенно чужим, надоедливым просителем, чуть ли не выгнав, по ее словам, из кабинета.
   Потряс меня тогда этот бабушкин рассказ здорово! Ведь можно было облечь свой отказ в вежливую форму, даже что-нибудь пообещать и ничего не сделать, это было бы все-таки лучше.
   В общем, стало очень обидно за нашего добрейшего Иосифа Спиридоновича, неужели в его память нельзя было держаться более достойно или хотя бы вежливо! Ведь всего восемь лет прошло после его смерти.
   Потом я понял, что, к сожалению, в жизни подобные ситуации встречаются не так уж редко! Грустно, но это факт, против которого ничего не попишешь! Хотя лично я этого не понимаю и остаюсь при своем твердом убеждении, что так нельзя и всегда надо оставаться человеком, не забывая былых отношений между людьми и не предавая их, несмотря на любые изменившиеся обстоятельства!
   Был еще один выезд с дедушкой уже после войны в Осетию, под Сталинири (сейчас это "знаменитый" Цхинвали). На этот раз наш деятельный Иосиф Спиридонович участвовал в строительстве и пуске небольшой ГЭС на реке Лиахви, не помню уже, в каком качестве--то ли общего руководителя работ, то ли технического консультанта. Было тогда в те годы такое указание свыше: вместо больших электростанций строить ГЭС чуть ли не на каждом ручье для снабжения электричеством не более одной-двух деревень. Потом это начинание довольно быстро, как и многое другое, спускаемое сверху из ЦК, захирело из-за отсутствия достаточно надежного оборудования и должного технического обслуживания этих микро-электростанций.
   Но в том первом послевоенном 46-ом году этот, как сейчас говорят, проект еще цвел буйным цветом, и дедушка не преминул активно включиться в него, хотя, насколько я помню, довольно скептически его оценивал.
   Но воспоминания от этой поездки остались у нас не столь яркими, как от Чхиквты.
   Ведь деревня Мегрикиси где мы прожили около трех недель, располагалась в низине и поэтому считалась малярийным местом, да и вообще особой природы вокруг не было. Кроме того, было там очень жарко и поэтому ходить по солнцепеку по малоинтересным окрестностям не тянуло. Но был все-таки в этой поездке один неординарный момент, который надолго оставил свой след в моей памяти это-- первое знакомство с железной дорогой. Конечно, сейчас это звучит более чем смешно и наивно и даже несколько дико, но я, несмотря на то, что мне было уже 10 лет, еще ни разу не садился в железнодорожный вагон. (Правда ,в младенческом возрасте меня возили в Сурами, тоже дачное место, где я собственно и появился на свет, но, естественно, этого я не помнил.) Ведь только что кончилась война, когда ездить железнодорожным транспортом, понятное дело, было некуда, разве что в эвакуацию, но эта "поездка", слава Богу, обошла нас стороной.
   Поэтому я ждал с нетерпением того волнующего для меня момента, когда мы очутимся в поезде, и он, наконец, тронется и куда-то нас повезет. И все приставал с дурацкими вопросами к дедушке: будем ли мы проезжать через лес или около речки и, вообще, как устроен вагон и т.д. и т.п. Как всегда, дедушка терпеливо выдерживал этот шквал вопросов и обстоятельно отвечал на них.
   И вот наступил долгожданный день отъезда. Ранним тбилисским утром, когда в городе непривычно пустынно и еще прохладно, спустились мы с вещами по Белинской к Верийскому базару. Затем на громыхающем и визжащем на поворотах трамвае N3 добрались, наконец, до центрального железнодорожного вокзала, этого заветного таинственного мира, где все куда-то спешат, где вдоль перронов стоят вереницы зеленых вагонов с суровыми проводниками у дверей, а на путях смачно пыхтят и пронзительно свистят огромные черные паровозы, похожие на оживших драконов. В воздухе тревожно пахнет угольной гарью и витает романтическая напряженность на фоне непрерывно откуда-то приходящих и куда-то уходящих пассажирских составов. В общем, попали мы в мир совсем не похожий на тот наш размеренный и обыденный, в котором мы живем, мир необычный и немного тревожный, будоражащий воображение и сулящий впереди обязательно что-то новое и неизвестное! Такими вот были мои первые детские впечатления от железной дороги!
   Не меньше было эмоций, когда мы по железным ступенькам поднялись в вагон и через узкий пустой тамбур (приехали-то слишком рано) прошли в свое купе. Опять все необычно и интересно!
   А уж когда поплыли беззвучно за окном тбилисские пригороды, ЗАГЭС на Куре, мцхетские монастыри, горы на горизонте, поля с кукурузой в человеческий рост, маленькие полустанки с галдящими крестьянами в простой одежде, стало совсем здорово и интересно. Ну, а затем традиционный завтрак яйцами всмятку и холодными котлетами, которые пожарила нам в большом количестве бабушка! Это был уже совсем верх кайфа!
   Так что ожидания меня не обманули и эмоционально-яркие впечатления от этой первой в жизни поездки по железной дороге отложились в моей памяти очень глубоко и основательно, породив на многие десятилетия вперед любовь и тягу к поездам и так называемой железнодорожной романтике.
   И опять же все эти впечатления накрепко ассоциируются с обязательным присутствием в них дедушки!
   Да, очень деятельным и энергичным человеком был наш дедушка! За какие только дела он не брался в те годы! Например, до описанной выше эпопеи с молотилкой он с несколькими инженерами собрал в механических мастерских Сельхозинститута, где тоже читал лекции, из нескольких списанных колесных тракторов пару вполне исправных и собирался на них летом ездить по деревням и зарабатывать на сельхозработах.
   Как-то дедушка привел нас троих в эти самые мастерские и продемонстрировал нам с гордостью своих "железных коней". На меня лично вид этих черных промасленных допотопных монстров на огромных железных колесах с шипами вместо теперешних шин, затаившихся в дальнем темном углу, произвел колоссальное впечатление и надолго запомнился! Мне они тогда показались сказочным воплощением мощи и неудержимого технического прогресса и даже снились потом во сне. И я ужасно гордился, что наш дедушка "оживил" такие могучие машины и может ими управлять!
   И тут я по своему детскому недомыслию чуть было его не подвел! Дело в том, что дедушка тогда доверительно, как взрослым, рассказал нам, что они сняли с этих тракторов магнето, чтобы те не смогли завестись, так как начальству было доложено, что эта техника неисправна, (чтобы их не отобрали). И вот, вернувшись домой и стоя на галерее у открытого окна, выходящего в наш внутренний двор, я простодушно стал с гордостью рассказывать бабушке о том, какой умный у нас дедушка, придумал такую хитрую штуку, чтобы обмануть начальство. Прекрасно запомнилась молниеносная реакция бабушки--резкий рывок к окну, стремительное его захлопывание (так, что стекла в нем зазвенели), затем шиканье в мой адрес и гневная тирада на немецком языке, обращенная уже к Иосифу Спиридоновичу.
   В тот момент я ничего не понял, и только потом, повзрослев, сообразил, что если бы мои слова услышал сосед -энкаведешник или кто-нибудь из его семьи, или просто непорядочный человек, способный на донос, то дедушку ждали бы, мягко выражаясь, крупные неприятности. Ведь ему запросто могли припаять саботаж в военное время--намеренно вывел из строя технику, могущую быть использованной на фронте! Времена-то были суровые! Но, видимо, никто во дворе ничего не услышал, и все обошлось без последствий.
   Хотя потом эти трактора у дедушкиной бригады все-таки отобрали, уже не помню по какой причине.
   А вот операция "Молотилка" у дедушки удалась полностью, и я хорошо помню очень живописную золотистую гору кукурузных початков посреди залы, привезенных из Чхиквты. Эту гору мы затем долго обрабатывали вручную, для чего, сидя вокруг нее всей семьей, терли початки друг о друга, снимая с них крупные желтые (очень красивые) зерна. А на галерее почти всю зиму простояли постепенно уменьшавшиеся мешки с зерном, пока их не смололи полностью на муку.
   Этим делом тоже занимался дедушка (но уже при участии мамы), ведь в Тбилиси тогда было всего 2-3 частных мельницы, и поэтому очередь там занимать приходилось пораньше и стоять в ней надо было довольно долго, иногда почти полдня. Правда, тащить туда зерно, а обратно муку дедушке наши женщины уже не разрешали, и для этого нанимался известный в нашем районе Юра, больной, как говорится, на голову. Ничем другим заниматься он не мог, поэтому и подрабатывал этот Юра себе и матери на жизнь тасканием тяжестей. Парень он был тихий и покладистый, с неясной отрывистой речью и со странным взглядом, обращенным внутрь. В общем-то, был он безобидный малый, но я его почему-то побаивался и старался держаться подальше от него, с опаской поглядывая в его сторону, когда он заносил к нам в дом мешки с мукой. А раз дедушка взял нас с собой на мельницу, и мне пришлось довольно длительное время пробыть рядом с ним!. Ох, уж эти безотчетные детские страхи! И откуда они рождаются?
   А как здорово пахла свежесмолотая кукурузная мука, только что принесенная с мельницы! Из нее наши пекли мчади, такие бездрожжевые лепешки желтого цвета, очень вкусные с соленым грузинским сыром, да и вместо хлеба употреблявшиеся. Мама же ухитрялась печь из нее даже сладкий пирог, вкус которого помню до сих пор. (Интересно, понравился бы он мне сейчас? Наверно, все-таки - нет.)
   Но я опять "растекся мыслию по древу", и поэтому вернемся к нашему дедушке.
   Помню еще, как дедушка привел к нам домой своего старого приятеля--изобретателя, придумавшего очень оригинальную, ни на что не похожую бегающую игрушку, которую он захотел "испытать в реальных условиях", то-есть на нас.
   Нас с Димой она привела в восторг, и тогда Иосиф Спиридонович решил с этим приятелем организовать ее производство. Ведь тогда в Тбилиси было немало так называемых артелей, получастных мастерских, занимавшихся всем, чем угодно, в том числе и довольно темными подпольными делишками. Можно сказать, что ростки капитализма с криминальным оттенком существовали в Грузии еще в те годы, задолго до перестройки, мирно уживаясь с Советской властью. Так что это не чисто российское изобретение середины 90-х годов!
   Но что-то у них с этой игрушкой не заладилось, и это начинание, к сожалению, лопнуло.
   А еще этот дядька носился с грандиозным планом расширения и переустройства нашего любимого тбилисского зоопарка, пытаясь подключить к этому проекту нашего дедушку. Хотя время для реализации проекта было явно неподходящее--первые послевоенные годы с их лишениями и бедностью. Наверно, поэтому дедушка, насколько я помню, отнесся к этой идее без особого энтузиазма.
   Самое удивительное, что когда я в прошлом, 2004г. (через 60 лет!) очутился в реконструированном тбилисском зоопарке, то сразу вспомнил этого давнишнего дедушкиного знакомого--многое было сделано именно так, как он тогда предлагал!
   А самое последнее удавшееся, на моей памяти дедушкино "дело" заключалось в организации изготовления у нас на дому для какой-то опять же артели пуговиц от железнодорожной формы! Нам выдавали там полуфабрикат, две отдельные половинки, которые надо было обжать с помощью ручного пресса.
   Этот пресс раздобыл где-то, конечно, дедушка, и был он водружен на длинную скамейку-табуретку в углу галереи. Ну и пошла работа: положил нижнюю половинку пуговицы в пресс-форму, наложил на нее вторую половинку, нажал на рычаг, вжиг! Пуговица готова, ее--направо, а в пресс-форму кладешь уже следующую пуговицу.
   Оплата этой работы была сдельная, то есть, чем больше сделаешь, тем больше заплатят. Поэтому за этот пресс поочередно усаживались почти все члены нашей семьи, кроме бабушки да, пожалуй, Ираклия, у которого была уже своя взрослая жизнь. Так что в течении года или даже больше, был этот пресс нашим "кормильцем"!
   А еще раньше, во время войны, притаскивал дедушка домой для ремонта из вышеупомянутых мастерских Сельхозинститута кипы старых радиаторных пластин от тракторных и автомобильных двигателей. Дело в том, что он оформил там маму в качестве надомной работницы, чтобы она не подлежала мобилизации на трудовой фронт и имела бы соответствующую продовольственную карточку, да и платили немного за это, что было нелишне. Грязи от этих пластин, понятно, было много, но сама операция была простейшей, и мама управлялась с очередной партией этих пластин довольно быстро (при нашем активном участии!).
   А вот еще отчетливо вижу перед собой, как дедушка садиться чинить наши детские сандалии (он и это умел делать!). Для начала, достав свой складной нож с очень узким лезвием, он начинает его сосредоточенно натачивать на шлифовальном камне темного цвета, время от времени капая на него машинное масло из знакомого пузырька, стоящего всегда в огромном книжном шкафу из красного дерева. Затем берется толстая белая нитка и протягивается несколько раз через кусок воска. После чего, вооружившись наточенным ножиком, шилом и толстенной иглой, дедушка приступает непосредственно к делу: вырезает по размеру из куска припасенной кожи набойки и прибивает их к подошве сандалии, прошивая затем их по канту. Я же, пристроившись рядом, с большим интересом наблюдаю за тем, как ловко и быстро это у него получается, и думаю про себя: "Вот когда я вырасту, тоже буду, как дедушка, все ремонтировать!" И конечно, при этом высыпаю кучу вопросов, на которые дедушка обстоятельно, терпеливо, не прерывая работу, отвечает.
   Вообще-то можно вспомнить еще много таких, казалось бы, незначительных житейских ситуаций и эпизодов из нашего детства, где в той или иной мере присутствует наш дедушка. Иногда они кажутся разрозненными и малосвязанными, но именно через них, как в калейдоскопе, где отдельные разрозненные картинки складываются в одну общую картину, формировался в нашем детском сознании тот неповторимый и светлый образ нашего дедушки, который остался у нас в памяти на всю жизнь. И именно на них строилась наша бессознательная и безоглядная детская любовь к нему в те детские годы.
   В то же время может возникнуть впечатление, что Иосиф Спиридонович все свои силы, свою энергию и предприимчивость в силу обстоятельств (тяжелое время, наличие маленьких внуков) направлял на решение только семейных и бытовых проблем.
   Конечно, это было не так. На самом деле был наш дедушка высококлассным специалистом во многих областях техники, добившийся успеха и результата во всех тех сферах профессиональной деятельности, которыми ему приходилось заниматься. А их, этих сфер деятельности, было более чем достаточно!
   Вот лежат передо мной хрупкие от времени, пожелтевшие листки с двумя характеристиками на и.о. профессора Вацадзе И.С. в "...отношении его научной, педагогической и общественной деятельности" и "...в отношении его производственной деятельности". Господи, чем же не занимался наш Иосиф Спиридонович после возвращения из Германии!
   Сначала он Заведующий городской электростанцией, затем водопроводной мастерской, а потом Авчальской насосной станции. С 18-го года он в качестве главного инженера трамвайного хозяйства, перешедшего после революции от Анонимного бельгийского общества под управление городских властей, восстанавливает трамвайное движение в Тифлисе. Уже при Советской власти он командируется в Германию для закупки запчастей для этого самого хозяйства.
   Затем Иосифа Спиридоновича вводят в состав ферромарганцевой комиссии при СНК (правительстве) Грузии, где он организует комплексное изучение водных ресурсов и возможность организации в Грузии ферромарганцевого производства. На основании полученных результатов сооружается Рионская гидроэлектростанция и ферромарганцевый завод в Зестафони. А когда начинается строительство знаменитого ЗАГЭС-а (Земо-Авчальской гидроэлектростанции), дедушке поручается выбор и закупка за границей трех турбо-агрегатов для нее, в связи с чем он опять едет в Германию.
   Приглашенный после этого на ответственную работу в Госплан Грузии (тогда ВСНХ), Иосиф Спиридонович проектирует, разрабатывает, инициирует и сам непосредственно участвует в строительстве самых различных промышленных объектов. Тут и шелкомотальная фабрика, и Тбилисская суконная фабрика (там он был начальником строительства), и консервные заводы в Гори, и цементный завод в Каспи, и целый ряд предприятий местной промышленности: кирпичные, известковые, сыроваренные заводы и т.п.
   Последнее крупное производственное деяние дедушки -это проектирование и личное руководство строительством Натахтарского водопровода для снабжения города питьевой водой, которое он закончил в 1936г. (год моего рождения!)
   Но и потом дедушку часто привлекали в качестве консультанта и эксперта в составе всяческих комиссий. Уже на моей памяти осталось, как несколько раз за ним специально присылали машину для участия в таких "разборках": ведь тогда легковой автомобиль был действительно роскошью, его подача считалась большой честью и проявлением уважения. После таких поездок возвращался дедушка очень оживленный и рассказывал потом домашним о тех неординарных ситуациях, разбирать которые ему приходилось. Так, например, было, когда в фундаменте верхней станции фуникулера под тяговыми механизмами обнаружили трещину, и всерьез обсуждался вопрос, не сползет ли все здание вниз на город. Кажется, дедушка взял на себя смелость отрицать этот факт, но подробностей, к сожалению, не помню. Да и не только в этом случае, но и в других тоже, так как был слишком мал для восприятия этих рассказов, просто запомнился сам факт их. Это конечно, очень жалко, так как много чего интересного и характерного для того времени можно было бы узнать!
   Ну а после 36-го года дедушка целиком переключился на преподавательскую работу. Он ведь еще с начала двадцатых годов начал читать лекции по технической гидравлике, гидравлическим машинам, деталям машин сразу в нескольких тбилисских институтах.
   А также являлся Иосиф Спиридонович одним из организаторов политехнического факультета в местном университете, на базе которого и возник затем наш Грузинский Политехнический (сначала Индустриальный) Институт. При этом он был автором сразу нескольких профильных учебников на грузинском языке, по которым училось не одно поколение студентов, пока не появились переводы с русского языка. Но собственную диссертацию, ни кандидатскую, ни докторскую, он так и не собрался написать. Хотя на самом деле, стоил он десятка современных остепененных докторов вместе взятых!
   Кстати, у меня на всю жизнь осталось довольно скептическое отношение к теперешним докторам и профессорам, особенно вышедшим из "почтовых ящиков", так как всегда начинал их примерять к дедушке, как к эталону, а это сравнение мало кто из них выдерживал. Что-то далеко им всем было до и.о. профессора Вацадзе!
   Наверно, можно предположить, что при другой власти дедушка с его несомненными способностями и универсальными знаниями, сочетающимися с предприимчивостью, стал бы весьма преуспевающим и богатым человеком.
   Но надо честно сказать, что в общем-то советская власть по отношению к дедушке, в отличие от моих сигнахских дедов, не очень зверствовала. Во всяком случае, лично у них с бабушкой ничего не было отнято, всяческие репрессии дедушку, слава Богу, не коснулись, карьеру он сделал вполне успешную, так что материально до войны жили они достаточно неплохо, ведь бабушка всю жизнь не работала и даже одно время имела домработницу (понятие для меня, послевоенного, совершенно непонятное и недоступное).
   Но тут я вспоминаю, как в 45г. хозяин нашего дома, полковник НКВД-МГБ выпер всю нашу семью из 7-ми человек в свою маленькую, почти двухкомнатную квартиру, чтобы занять самому нашу большую 4-х комнатную. И никакие дедушкины заслуги и связи здесь не помогли, ввиду того, что с этой всесильной "конторой" никто не осмеливался связываться, так как было это смертельно опасно. И пришлось этому незаурядному и благороднейшему человеку жить на старости лет к маленькой проходной комнате, уступив единственную изолированную комнату нам с мамой, несмотря на самые энергичные возражения с ее стороны (тоже штришок к дедушкиному характеру).
   Так что советская власть рано или поздно доставала всех, от нее, как от судьбы, никуда нельзя было убежать! И все мы, жившие в те годы, были в той или иной мере ее жертвами!
   А ведь примерно в эти же годы (конец войны), дедушку выдвинули на избрание во вновь образованную Академию Наук Грузии, что он, по-моему, более чем заслуживал. Я-то этот факт запомнил в первую очередь еще и потому, что пока решался вопрос о дедушкином избрании, нас прикрепили отоваривать продовольственные карточки в специальном магазине-распределителе для научных работников, где выдали однажды пару банок шпрот, которые я попробовал первый раз в жизни. И так они мне понравились, что до сих пор люблю сей продукт тихой и нежной любовью!
   Вот так детское сознание своеобразно воспринимает иногда через призму второстепенных деталей важнейшие жизненные коллизии!
   Но не получилось больше попробовать тогда нам шпроты, так как, к сожалению, дедушка не прошел в академики, не знаю, конечно, почему, но точно не из-за отсутствия научных заслуг. Ведь процесс избрания в Академию всегда носил, и тогда, и сейчас тоже, больше политический и подковерный характер с столкновением интересов различных научных кланов, чем учитывал реальные научные достижения.
   В отношении дедушки, может, сыграло роль и то, что у дедушки не было бумажки о защите диссертации. А может быть ( и это наиболее вероятно), что его родной брат, бывший ректор Тбилисского Мединститута в это время сидел уже в лагере. Да и жена-немка, вкупе с зятем-врагом народа, тоже не украшали его анкету. Я уж не говорю о том, что был он беспартийным. А тогда эти факты имели очень важное, если не определяющее, значение!
   Но так или иначе, остался дедушка на своей старой должности заведующего кафедрой подъемно-транспортных машин и механизмов в Политехе. Внешне он держался спокойно, не высказываясь при домашних на эту тему, как будто ничего особенного не произошло. Но я слышал, как бабушка кому-то говорила, что Ося очень переживает, что не прошел в Академию! Тем более, что его старый товарищ, Дидебулидзе Александр Иосифович, с которым он вместе организовывал Политехнический факультет, академиком все-таки стал, что делало ситуацию вдвойне для него обидной.
   Еще может быть, что не хватило у Иосифа Спиридоновича умения по-кавказски обхаживать вышестоящих товарищей, от которых зависело принятие нужных решений. Хотя был он человеком очень коммуникабельным, умевшим налаживать отношения с окружающими людьми. Но опять же все это происходило в европейском стиле поведения, не роняя при этом своего достоинства и в высшей степени вежливо и твердо соблюдая определенные принципы, принятые в западном обществе. А такой стиль поведения делал Иосифа Спиридоновича, как я думаю, не совсем своим среди определенной части грузинской публики, народившейся и поднявшейся наверх уже после установления Советской власти в Грузии и происходившей, в основном, из деревни, со всеми вытекающими отсюда последствиями. (А вот дореволюционная городская грузинская интеллигенция представляла собой явление уникальное по своей культуре, образованности, широте взглядов и стилю жизни).
   В правомерность такого предположения вспоминается, как на последнем дне рождения дедушки одна родственница, выходец именно из этой среды, принялась за столом его "учить жизни": "Вы, Иосиф Спиридонович, слишком много думаете о других, (камешек в адрес мамы), а надо о себе больше думать, и дружить надо с более нужными людьми, а не со всякими...". (Далее назвалась пренебрежительно в армянской транскрипции грузинская фамилия их старинных знакомых, что считалось в некоторых тбилисских кругах признаком второсортности людей, которые носили такие фамилии).
   И крепко врезалось в память, как, опустив взгляд и не отвечая, насупился наш дедушка, показывая всем своим видом, как неприятен ему этот разговор, но при этом не решаясь в силу своего характера послать "сердобольную" родственницу куда подальше.
   Хочу теперь немного рассказать и о весьма любопытной родословной Иосифа Спиридоновича. Его отец, Спиридон Иосифович, был военным врачом, получившим эту специальность в Петербурге. На его могильном камне установленном на кладбище в Ваке так и выбито: "Экими Спиридони Вацадзе", то есть доктор Спиридон! Одно время он служил в Боржоми, в пехотном полку, затем жил в Тифлисе и прославился тем, что организовал там первую в Грузии станцию скорой помощи. Есть у нас его фотокарточка, где он изображен в полный рост в мундире царской армии со всеми орденами и регалиями. Такой представительный мужчина с твердым взглядом и длинной седой бородой!
   Интересное совпадение: в том же Боржомском полку и приблизительно в то же время служил и дед Гали, Валиной жены. И наверняка они были знакомы! Вот такие узелки плетет иногда наша жизнь!
   А отец Спиридона Иосифовича был духовного звания и служил протоиереем в Горной Сванетии, населенной настоящими горцами, ставящими честь выше всего и с проистекающими отсюда весьма жесткими законами (это на то время, не знаю, каковы они сейчас). И сам Иосиф--старший, судя по семейным преданиям, был очень суровым и властным человеком с весьма твердым характером. К сожалению, больше ничего о нем я уже не знаю.
   А вообще-то были Вацадзе по мужской линии потомственными грузинскими дворянами и даже владели небольшим имением в деревне Глдани, а также двухэтажным домом в Тифлисе. И то, и другое у них было отобрано в 1921 году после установления в Грузии Советской власти.
   Мама наша в детстве не раз жила во время гимназических каникул в этом глданском доме. И всегда с теплотой вспоминала о тех временах, часто его упоминая в разговорах. Видно было, что дни, проведенные ею там, оставили у нее самые лучшие и очень светлые воспоминания, которые для нее остались на всю жизнь значимыми.
   И еще одна интересная деталь--крестным отцом Иосифа Спиридоновича был владелец большого близлежащего имения Сагурамо, предводитель Дворянского собрания Грузии, и одновременно классик грузинской литературы, широко известный писатель и общественный деятель Илья Чавчавадзе (есть на это у нас соответствующий документ--свидетельство о крещении дедушки).
   Со стороны же матери, у Иосифа Спиридоновича--совсем другая линия. Была его мать наполовину армянка, наполовину сербка, дочь надворного советника Ивана Христича. Кто он был такой, и как он попал в Тифлис тоже сплошная неизвестность!
   Впрочем, кого только не заносило на Кавказ во второй половине 19 столетия, когда шла усиленная колонизация его Российской империей!
   Благодаря этому процессу и образовалась в Тифлисе многонациональная общность людей, которая, приняв частично местные обычаи и менталитет, но не теряя при этом своей культурной идентичности, составляла наиболее яркую и характерно-притягательную составляющую тифлиско-тбилисской жизни на протяжении многих десятилетий. К тому же этот процесс относительно местного населения носил обоюдный характер, привнося в грузинскую среду элементы европейской культуры, и таким образом, расширяя при этом национальный кругозор, что, по-моему, всегда благотворно для любого народа.
   В этом отношении, Иосиф Спиридонович был самым характерным и ярчайшим представителем этого многонационального сплава, именуемого тифлиским обществом и сложившимся на азиатской окраине Российской империи к началу 20 века. Неординарное это было явление, и даже всепобеждающая Советская власть не смогла в течение нескольких десятилетий его разрушить. Еще долго принципы, на которых базировалось это общество, оставались доминирующими в Тбилиси, и только растущий с 70-х годов национализм смог в какой-то степени их поколебать. Хотя хочется верить, что не до конца!
   Раз упомянул о Советской власти, то отвлекусь на один своеобразный момент, связанный опять же с нашим дедушкой. Сейчас этот казус кажется немного забавным, но тогда он таковым отнюдь не являлся. Дело в том, что если произносить скороговоркой имя и отчество дедушки, то оно очень смахивало на весьма известное в то время словосочетание "Иосиф Виссарионович", которое всуе упоминать не рекомендовалось, дабы ретивые органы не припаяли бы какое-нибудь обвинение. Но все равно люди иногда просто оговаривались и называли непроизвольно дедушку этим высочайшим именем. Я сам был пару раз свидетелем телефонных разговоров, когда это происходило. И хорошо помню немедленную реакцию дедушки: "Нет, нет, Иосиф Спиридонович!" Причем говорилось это решительным и твердым голосом, не задерживаясь на этой оплошности, с переходом сразу к делу. Но, конечно, без испуганных ноток в голосе, так как был наш Иосиф Спиридонович не из робкого десятка. Просто он хорошо понимал, что любые двусмысленные шутки с именем вождя весьма опасны, и лучше сразу откреститься от таких недомолвок.
   Вообще-то надо сказать, что в окружении дедушки среди профессорско-преподавательского состава в те годы (сороковые!) было еще немало высокоинтеллигентных людей, схожих по внутренней сущности и культуре поведения с Иосифом Спиридоновичем и просто похожих на него.
   Конечно, я был тогда совсем маленьким несмышленышем, но все-таки очень хорошо помню, как во время прогулок с нами, дедушка иногда встречал кого-нибудь из своих коллег. Элегантно приподняв свою мягкую шляпу и раскланявшись, он непременно останавливался, и начиналась доброжелательно-уважительная беседа. Несмотря на мимолетность таких встреч, интонация и стиль ведения разговора, немного старомодные, сопровождавшие их, накрепко врезались мне в память на всю жизнь, став своеобразным образцом интеллигентного общения между людьми. Хотя надо честно признать, что в дальнейшем такую породу человеков я встречал крайне редко, особенно во взрослом возрасте.
   К сожалению, уже к середине-концу сороковых годов, когда эти "мастодонты" стали уходить из жизни, в доценты пошел совсем другой народ. Ведь согласно принятым в это время постановлениям, научным работникам со степенью стали хорошо платить, и преподавательская работа в высшей школе стала занятием доходным и престижным. И полезла туда самая разношерстная публика.
   Вот такой был один из них, аспирант Вахтанг А., в течение длительного времени буквально терроризировал дедушку, являясь без спросу к нам домой для консультаций с ним. Одет с иголочки, очень вежлив, но, по словам дедушки, туп и глуп до безобразия. Учитывая глубочайшую интеллигентность и европейскую корректность нашего Иосифа Спиридоновича по отношению к людям, такую характеристику надо было еще заслужить! При этом Вахтанг, добиваясь встречи с дедушкой, проявлял невероятную настойчивость, граничащую с неприличной настырностью. Дело дошло до того, что бабушке было поручено говорить ему, когда он являлся к нам домой, что Иосифа Спиридоновича нет дома. Вахтанг же в таких случаях очень вежливо отвечал, что он его подождет, и усаживался в кресло. Помню драматически-комическую ситуацию, когда дедушке в течении почти двух часов пришлось прятаться в задней комнате, дожидаясь пока Вахтанг уйдет, который все это время вел жутко нудную и пустую беседу то ли с мамой, то ли с бабушкой.
   Его много раз демонстративно оставляли одного в комнате, показывая тем самым свое нерасположение, но на Вахтанга это совершенно не действовало.
   И ведь добился он своего - защитил кандидатскую диссертацию и стал доцентом на дедушкиной кафедре! И читал лекции студентам на протяжении нескольких десятилетий!
   Или вот еще один пример--незадолго до дедушкиной смерти у него на кафедре появился новый преподаватель, без степени, работавший до этого главным инженером в какой-то артели. Ну, я уже писал, что представляли собой эти заведения. Тем не менее, этот товарищ быстро защитил кандидатскую и докторскую диссертации, а после смерти дедушки стал заведующим на его кафедры подъемно-транспортных машин и механизмов.
   Честно скажу, что ничего не знаю насчет его деловых качеств, может, действительно был достойный человек, всякое в жизни бывает, но путь из дельцов в науку глядится что-то не совсем убедительным и логичным, особенно на фоне дедушкиного Дармштадтского высшего технического училища и всех блистательных этапов его профессиональной деятельности!
   Кстати, этот товарищ при жизни дедушки относился к нему очень предупредительно и уважительно (ох, уж эти тбилисские подходы!), даже как-то пригласил его с внуками к себе домой на новогоднюю елку. Но дедушка под каким-то предлогом тогда отказался, по-моему, чтобы соблюсти дистанцию и не быть обязанным. В этом отношении, Иосиф Спиридонович был щепетильнейшим человеком: никакие подарки, никакие подношения ни от кого не брал и даже в мыслях этого не допускал. А также никогда для себя ничего у вышестоящего начальства не выпрашивал.
   Одно время у младшего брата мамы, Ираклия, учившегося на геологоразведочном факультете, были какие-то проблемы со сдачей сессии, но дедушка, видимо, не вмешался, так как хорошо помню ворчанье нашей бабушки: "Всем помогает, а для родного сына ничего не хочет сделать!"
   В продолжение этой темы хочу рассказать об одном любопытном случае, который произошел где-то в 44-ом году, а может и в 45-ом. Как-то днем раздается звонок в передней, бабушка выходит открывать дверь и при этом возникает там какой-то шум. И я, полный любопытства, выбегаю на него туда и вижу, как бабушка широким жестом что-то кидает вниз по лестнице вслед спускающейся мужской фигуре и захлопывает с шумом входную дверь. А в передней стоит бесподобный, давно забытый запах чего-то съестного, который не опишешь, и от которого начинают течь слюнки. Бабушка заходит в комнату и гордо сообщает маме: "Я его спустила по лестнице вместе с его поросенком и лобио!"
   Оказывается, один из дедушкиных студентов принес ему на дом взятку в виде сумки с набором всяческих деревенских продуктов. Ведь время было военное (или послевоенное), все выдавалось по продовольственным карточкам, причем нормы были очень маленькими. Конечно, мы не голодали в полном смысле этого слова, но проблемы с едой, мягко выражаясь, бывали. Поэтому у меня реакция на этот инцидент была по-детски примитивно-откровенная и прямолинейная: "Ну, почему бабушка выкинула эти вкусные вещи, мы бы их сейчас съели с таким удовольствием, они так здорово пахли!"
   И только потом, не сразу, до меня на этом примере дошло, что есть в жизни поступки, которые нельзя делать ни в коем случае, как бы тебе этого не хотелось.
   Кстати, когда дедушке вечером рассказали об этом случае, он прореагировал довольно индифферентно, я подозреваю, что ему не раз приходилось сталкиваться с подобным.
   Самое смешное, что через много, много лет, в совсем другое время, в совсем другой обстановке, в совсем другом городе мне тоже предлагали что-то вроде такой взятки продуктами! Было это в 80-е годы в Москве, в Заочном Политехническом Институте, где я одно время вел лабораторные занятия по электротехнике. Так вот, один раз староста группы из Таганрога стал мне совать двух огромных вяленых лещей, а в другой раз не совсем трезвый студент, которого я не допустил к занятиям, усиленно предлагал мне достать по минимальной цене красную икру (и первое, и второе было тогда дефицитом).
   Так как за прошедшие десятилетия я все-таки малость уже отъелся после военных годов и, вспомнив тот давний эпизод и дедушкины принципы, послал обоих подальше. Впрочем, все это сейчас совершенно не актуально, так как в теперешних институтах открыто берут взятки за сдачу экзамена, курсовой работы, зачета и т.д. Увы, времена меняются и не всегда в лучшую сторону!
   Но я опять немного отвлекся, поэтому вернемся назад, в послевоенные годы, когда, по-моему, наш дедушка стал немного сдавать. Сказались здесь, наверное, и тот злосчастный переезд из старой квартиры, и неудача с выдвижением в академики, и, самое главное, нагрузки за последнее десятилетие, пришедшиеся на военные годы. Нет, внешне он выглядел по-прежнему: все так же был приветлив и ровен в отношениях с близкими, все те же европейско-интеллигентные манеры, все то же исключительное внимание к нам, мальчишкам. Но что-то, как мне сейчас кажется, изменилось у Иосифа Спиридоновича во взгляде. Особенно мне запомнился один случай, когда я впервые увидел дедушку под совершенно неожиданным ракурсом.
   Стояло жаркое тбилисское лето то ли 46-го года, то ли 47-го (последнее более вероятно). Дома было, как всегда, душно, и мама нас с Димкой отправила под присмотром дедушки на Горку. Располагались мы там в тени, на ступеньках церковной паперти (хорошо звучит! Хотя медяки мы не выпрашивали!), выходящей в сторону шумящего на разные голоса города, так как в первой половине дня обжигающее южное солнце туда еще не заглядывало.
   Вход в церковь был открыт со стороны соседней паперти, поэтому в этом месте никто не проходил, и было там тихо и спокойно. Мы с Димкой брали с собой книжки для чтения или же, забросив их, лазали по окрестностям. Но вот раз, забыв что-то дома, побежали обратно, оставив дедушку одного сидящим на ступеньках паперти. А когда минут через двадцать вернулись обратно, дедушку на нашем обычном месте не нашли. Куда же он делся? Стали искать вокруг, но нигде его не видно.
   Из церкви доносились приглушенные звуки проходящей там утренней службы, и я решился, превозмогая свой обычный страх перед этим действом, заглянуть вовнутрь. И увидал в церковном полумраке нашего дедушку, сидящего на боковой скамейке очень близко к "царским вратам". Опершись двумя руками на палку и положив подбородок на них, дедушка отрешенно-задумчиво и немного насуплено смотрел на священника, читавшего молитву. Было в этом взгляде что-то совсем непривычное для нас, таким я его никогда еще не видел, да и церковными делами дедушка на моей памяти никогда не интересовался.
   Да, очень странным был этот взгляд, отражающий какие-то непростые внутренние мысли, трудно даже точно охарактеризовать его.
   О чем он думал в этот момент? Вспоминал, может быть, детство и молодость? Подводил жизненные итоги? Пытался найти свою дорогу к Богу? (Впрочем, это маловероятно). Или какие-то другие мысли о неразрешимых жизненных проблемах мучили его? Ничего не могу сказать на сей счет, тем более по прошествию стольких лет!
   Тогда же я почувствовал каким-то шестым чувством, что трогать дедушку сейчас нельзя и надо его оставить одного без лишних расспросов. И поэтому тихонько, сам притихший, вышел из давящей полутьмы, пропахшей ладаном, в жаркий летний зной, звенящий стрекотом кузнечиков.
   Было при этом бессознательное ощущение прикосновения к какой-то неясной тайне, от которой лучше держаться подальше. Поэтому, когда дедушка минут через 20-30 снова вернулся к нам, мы ничего не стали у него спрашивать, да и он тоже не сказал, где был.
   А примерно через полгода после этого случая, в январе 48-го года, Иосиф Спиридонович неожиданно (я не помню, чтобы он до этого болел), в течение 3-х дней скончался от инсульта (или от "удара", как говорили тогда).
   Хоронили его при стечении большого количества народа, с двумя гражданскими панихидами, с огромным количеством венков, с официальными траурными речами и бесчисленными соболезнованиями от друзей, сослуживцев, соседей и просто знакомых. В общем, все было выдержано в духе тогдашних тбилисских традиций!
   Траурная процессия, состоящая из нескольких сотен человек, спустилась вниз по нашим булыжным улицам под торжественно-печальные мелодии сопровождавшего ее духового оркестра и прошла пешком по Цхнетской улице (теперь это улица Меликишвили), а затем по проспекту Чавчавадзе до Сельхозинститута, где и состоялся траурный митинг.
   И только тогда все погрузились в автобусы, доставившие процессию на кладбище в Ваке.
   А после окончания этой печальной церемонии, когда люди потянулись к выходу, произошло одно весьма, на мой взгляд, символическое событие: ворота кладбища оказались закрытыми, и никого наружу не выпускали, так как, вот-вот, должны были начаться взрывные работы по прокладке нового, спрямленного и широкого, шоссе к Цхнети, вместо той проселочной дороги и тропинки, по которым дедушка когда-то с рюкзаком ездил к нам! (Впрочем, это "когда-то" было всего шесть-семь лет тому назад от этого печального дня!)
   Действительно, почти сразу же за оградой кладбища, как бы траурным салютом в память дедушки, начали греметь непрерывной канонадой взрывы, вздымавшие высоко вверх черные груды камней, которые с грохотом потом обрушивались обратно вниз, на землю.
   И показалось мне, будто кто-то свыше специально устроил это необычное, мрачно-торжественное действо, чтобы отдать последние почести этому необыкновенному человеку, которым был наш дедушка.
   Я знаю абсолютно точно, что этого в жизни не бывает, но в то же время до сих пор не могу найти в характере дедушки хотя бы одного из тех человеческих недостатков, которые имеются в избытке у каждого из нас. Ну, не вижу я их, и все тут! Хоть и противоречит это логике жизни! Правильно говорит мой старший брат Валя: "Святой был человек!" В буквальном смысле этого слова!
   Что же касается "келеха", то есть поминок, то тут наша бабушка Эмма Карловна пошла на экстраординарный для тбилисских условий и обычаев шаг, не стала их устраивать, мотивируя это тем, что "Ося к ним относился отрицательно и не воспринимал совершенно". Да и в немецкой среде, кажется, не практиковалось устраивать такие широкомасштабные поминальные столы на много десятков человек, как это принято на Кавказе. Ну и материальный фактор, наверное, сыграл при этом свою роль--мы ведь оставались без кормильца после смерти дедушки.
   Не знаю, правда, как восприняла это бабушкино решение местная общественность, никто ничего в глаза не сказал, как это принято в Тбилиси. А что говорили за спиной - неизвестно, до нас эти разговоры не доходили.
   Но мне иногда кажется, что дальнейшее постепенное отчуждение нашей семьи от сослуживцев и некоторых знакомых дедушки, и вообще от грузино-язычной среды, в какой-то степени связано с этим фактом. Впрочем, это все мои предположения, может, я и ошибаюсь, так как для этого были и другие причины, которых я сейчас не буду касаться.
   Ну, а что для нас троих дедушкина смерть была большим потрясением и говорить не приходится, это должно быть ясно из всего того, что написано мною выше. Ведь его постоянное присутствие в нашей детской жизни было ярчайше-эмоциональным фактором, влияющим на все, и казалось, так будет всегда! И вдруг--пустота!
   И еще--сильное впечатление произвела на меня одна, в общем-то, простая фраза, но заставившая о многом задуматься, которую кто-то вполголоса произнес у нас за спиной на похоронах: "Он ведь был им вместо отца!" Конечно, это было сказано совершенно правильно, но я, в силу своего на тот момент десятилетнего возраста, так роль дедушки в нашей жизни еще не оценивал и не задумывался над этим, принимая за должное сложившийся порядок вещей. И тут до меня дошло, что действительно это было так, и еще больше тогда обожгла мысль о нашей теперь совсем уж полной безотцовщине, которая, как заноза, засела во мне на многие годы.
   А Валя недавно мне рассказал, что тогда же слышал продолжение (а может, наоборот, начало) этой же фразы: "Умер Иосиф Спиридонович за чужих детей". Слова жесткие, даже, пожалуй, жестокие, где-то справедливые, но совершенно неправильные в одном--никогда мы не были для дедушки чужими! Это я знаю абсолютно точно! И вообще, есть у меня очень сильное подозрение, что любил нас на тот момент дедушка больше своих сыновей (во всяком случае, не меньше), которые к тому времени уже выросли, повзрослели и жили своей отдельной жизнью. И переживал, и трясся над нами, не показывая это, больше, чем над ними в свое время.
   Да, многое изменилось в нашей семье с его уходом, и особенно, общая атмосфера. Ведь Иосиф Спиридонович умел мастерски гасить всякие семейные конфликты и сглаживать шероховатости характеров (особенно у бабушки)! И, конечно, материальная сторона нашей жизни изменилась в худшую сторону. Бабушка стала получать очень маленькую пенсию за потерю кормильца, а мама пошла работать старшим инженером в контору Грузсельэлектро (туда ее устроил дядя Спира), где платили ей сущую ерунду. Пришлось поэтому нашим начать продавать вещи и вообще вводить режим жесткой экономии, продлившийся до тех пор, пока мы не встали окончательно на ноги. Ну и, конечно, жизнь в условиях вечной нехватки денег не могла не наложить на нас свой негативный отпечаток.
   А главное, чего не хватало нам с Димой в эти подростковые годы (Валя-то был постарше и проскочил этот возраст раньше), это мужского личностного влияния, которое всегда исходило от дедушки. Проживи он еще 6-7 лет (ведь скончался он всего на 63-ем году жизни), может, некоторых комплексов, от которых я избавлялся потом во взрослом возрасте с большим трудом, у меня бы и не было.
   Но все равно свое (огромное!) дело дедушка сделал, внеся очень многое в формирование наших характеров и выработки собственного отношения к жизненным реалиям.
   Можно сказать, что дедушка помог установить нам на всю жизнь ту высоту планки взглядов и правил поведения, которых надо придерживаться, чтобы оставаться всегда во всех ситуациях личностью, не теряя самоуважения и не спускаясь до уровня толпы.
   Нельзя сказать, что приверженность этим принципам, привитым нам в детстве дедушкой и мамой (они ведь действовали в этом направлении согласованно), всегда приносила практическую пользу и помогала в карьере (времена-то здорово переменились!). Но зато их соблюдение в сложных ситуациях придавало мне уверенность в том, что поступаю я в этих условиях правильно.
   Так что остался в нашей памяти наш дедушка как пример настоящего интеллигентного человека, как тот идеал, к которому надо стремиться! И бесконечно грустно, что такие люди, определяющие духовную атмосферу в обществе, в теперешней нашей бурной жизни практически уже не встречаются, вымерли они как вид!
   Поэтому считаю я твердо до сих пор, что мне очень повезло, что в детстве наряду с мамой был рядом с нами и воспитывал нас такой необыкновенно-добрый и душевный человек, как дорогой наш дедушка Иосиф Спиридонович!

Глава 3

НАША УЛИЦА

  
  
   Я поднимался по нашему подъему поздно ночью после теплого майского дождя, прилетев только что в Тбилиси из Тулы на первомайские праздники. Московский рейс здорово задержали еще во Внуково из-за ожидания прилета кубинского вождя Фиделя Кастро. Поэтому самолет прибыл в Тбилиси где-то около двенадцати часов ночи, когда автобусы из аэропорта в город уже не ходили. Пришлось ловить частника, чтобы за солидную сумму добраться до Земмеля. Расплатившись с водителем около "Меликазаряна", я бодро двинулся вверх по пустынной Джавахишвили к нам на "гору", вдыхая всей грудью весенний воздух с запахом только что распустившейся зеленой листвы и еще чего-то, пахуче-душистого, так до боли знакомого с детства. Прошедший недавно весенний ливень превратился в ласковый шелестящий потихоньку дождичек, который и очистил окончательно воздух от городской пыли и сделал его таким неповторимо-свежим. Накопившаяся за этот день усталость от выматывающего и бесконечного сидения в аэропорту в ожидании отправления нашего рейса постепенно уходила, особенно в предвкушении неожиданно-радостной встречи с мамой, бабушкой и Димкой, которых я о своем приезде не предупредил и к которым я свалюсь теперь как снег на голову.
   Свет немногочисленных уличных фонарей, висящих на высоких деревянных столбах, пробивался сквозь ажурную и нежную зелень деревьев, кроны которых в некоторых местах смыкались между собой, образуя сплошной зеленый свод. Этот разлитый повсюду неясный свет, создавая уютный полумрак, тем не менее, отчетливо высвечивал такие знакомые до мельчайших деталей фасады домов, прячущиеся в этой прозрачной темноте.
   Вот видны в начале улицы два типично тбилисские двора с распахнутыми настежь железными воротами и расположенные друг против друга, в одном из которых жила медсестра Сильва, делавшая уколы всему нашему району. Вот угол Барнова, где располагался в военные и послевоенные годы полутемный хлебный магазинчик, у которого мы с Димкой часами простаивали долгие и нудные очереди за хлебом (особенно обидно бывало, когда, отстояв несколько часов, выяснялось, что таких аппетитных и бесподобно пахнущих буханок хлеба на нас уже не хватит).
   А вот большой и широкий камень-ступенька на противоположном от этого магазинчика углу, с которого я лихо, на полном ходу, заворачивал вправо, когда, всегда опаздывая, по утрам мчался в школу.
   Вот еще три каменные ступеньки, чуть повыше этого места, которые я тоже для скорости просто перепрыгивал, если куда-нибудь торопился. Тут же рядом виднеются решетчатые ворота в темноватую подворотню, через которую попадаешь в хорошо знакомый двор, где жил мой первый школьный товарищ Мураз Дгебуадзе, прозванный в классе Скелетом за свою невероятную худобу и куда я часто бегал в младших классах.
   А вот слева вниз по Барнова виднеется трехэтажное, немного обшарпанное, но со следами былой роскоши на фасаде (лепнина вокруг окон, балюстрада на верхнем балконе, гнутые железные оконные решетки на первом этаже и т.п.) здание самой нашей школы, в стенах которой я провел 11 лет своей жизни.
   Выше же этих трех ступенек стоит незыблемо в течение многих лет небольшой и очень своеобразный особнячок, сложенный из красного камня и с некоторой претензией на изысканность, окруженный пирамидальными кипарисами за кирпично-красной оградой с декоративными украшениями из того же кирпича. А за углом этого дома - темный тупик, упирающийся в забор с калиткой, с глухой стеной слева, через которую можно было перелезть на школьный "верхний" двор, чтобы до изнеможения наиграться там в футбол. И еще это было место, где в младших классах выясняли отношения в "честной" (на кулаках) драке претенденты на лидерство в классе.
   И вот уже совсем недалеко от нас, на угловом доме (пересечение Гурамишвили и Хоштария, то есть Арцруневской), с запомнившемся еще с детства гербом Осоавиахима, над подъездом, красуется знаменитая надпись черной краской, сохранившаяся невесть как неизменной еще с послевоенных времен: "Принимаются выпечки. Гогебашвили, 18." Такой вот кратенький привет из прошлого, вызывающий кучу воспоминаний о том, как носили мы в эту пекарню печь хлеб из черной муки или мчади из намолотой кукурузной, и как смачно и вкусно пахло в этом полутемном подвальчике.
   А наискосок от этого места - облупленный угол двухэтажного дома, напичканного жильцами, как в знаменитой Вороньей слободке из романа "12 стульев" Ильфа и Петрова. В этом же доме, в грязном подвале, обитал огромный клан курдов, резко выделявшихся своим внешним видом (да и менталитетом тоже!) от большинства тогдашних тбилисцев. Сразу вспомнилось, как около этого угла, я в десятилетнем возрасте, гоняясь за соседом, упал неудачно на булыжной мостовой и сломал себе руку, и какая была боль при этом, особенно в первую ночь после наложения гипса.
   А впереди уже выступает из темноты наш дом с барельефами римских воинов поверху, на втором этаже которого, в старой, запущенной, много лет неремонтируемой, но такой родной, притягательно близкой, квартире прошли мои школьные и институтские годы.
   Одним словом, вокруг все было так знакомо и узнаваемо, что показалось мне, что никуда я с нашей улицы не уезжал, и сейчас возвращаюсь домой после очередного шатания по Руставели в компании моего лучшего друга Гии Ткемаладзе (кстати, как потом сказала мне мама, аналогичная мысль мелькнула и у нее, когда, проснувшись от неожиданного ночного звонка в дверь, спросила из передней: "Кто там?" и услышала в ответ мой голос).
   Такова была сила таинственной магии воздействия на меня нашей улицы, хоть и уезжал я с нее три года назад с легким сердцем, радуясь, что наконец выбираюсь из замкнутого тбилисского мирка в настоящую реальную и суровую жизнь, сулящую мне впереди столько интересного и неизведанного (О, эти наивно-волшебные заблуждения молодости!). А сейчас она властно и эмоционально напомнила мне о себе и обо всем том, что было с ней связано, а также и о том, что ничего нельзя забывать из прошлого, даже успешно идя вперед!
   При этом наша улица внешне не очень примечательна, ведь на ней нет ни архитектурных шедевров, ни старинных зданий, ни романтических развалин, ни древних монастырей или церквей. Застроена она в основном небольшими кирпичными двух-трех этажными домами конца 19 - начала 20 века, вдоль которых тянутся ряды деревьев, образующих местами своими кронами сплошной зеленый шатер. А характерная для Тбилиси булыжная мостовая придавала нашей улице совсем уж уютно-провинциальный колорит.
   Да и протяженность у нее совсем небольшая: если свернуть за угол Джавахишвили, откуда она начинается, то можно сразу увидеть впереди между домами, в конце не очень крутого подъема, и ее конец, упирающийся прямо в зеленеющий склон горы Мтацминды.
   В общем, в Тбилиси таких улиц, особенно в верхней ее части, достаточно много. Но наша улица особенная - это ведь улица моего детства, с которой начиналось мое познание этого огромного окружающего мира. Когда-то она олицетворяла для меня весь этот мир, влекущий к себе так сильно, и который в детские годы целиком умещался в ее границах. С возрастом эти границы, естественно, раздвигались все дальше и дальше, открывая при этом другие улицы и районы, потом весь Тбилиси, а затем и другие города, и даже страны.
   Но те самые первые и яркие впечатления о внешнем мире, связанные с нашей улицей, как и все то, что происходит впервые в жизни, остались, пожалуй, наиболее запоминающимися и эмоционально окрашенными. Ведь тут каждый самый неказистый домик, каждый булыжный перекресток, каждый "итальянский" двор и каждый обшарпанный подъезд связан с вполне конкретным и волнующим воспоминанием или переживанием того далекого времени, причем такими глубокими и сильными, какие бывают только в детстве, и которые остаются потом на всю жизнь. Обычно они дремлют где-то в глубине подсознания, но при этом эти детские эмоции и воспоминания являются во многом той основной определяющей, на базе которой сформировалась твоя личность со всеми ее достоинствами и недостатками, хотя сам об этом иногда и не догадываешься.
   Но вот стоит после долгого отсутствия, как сейчас, не торопясь пройти по привычным тротуарам со знакомыми выщербинками, оставшимися еще со времен детства, мимо таких знакомых до каждой мелочи домов, под кронами разросшихся, но при этом, в общем-то, неизменных деревьев, как все эти воспоминания и пережитые детские эмоции с множеством душевных оттенков, не передаваемых на бумаге (тем более на словах), выплывают, как по волшебству, из закоулков памяти и материализуются в такую теплоту и тихую радость с толикой светлой грусти, что становится тебе совсем хорошо и спокойно на сердце. И начинает казаться, что теперешние проблемы и заботы не так уж существенны, и поэтому отходят они на второй план. И кажется, что только там, в далеком прошлом, было все настоящим и ярким. Хотя, конечно, это - опасная иллюзия, затягивающая в омут нереальности, аберрация памяти, так как там было много всего разного, как и положено в жизни, и хорошего, и плохого.
   Но все равно, даже понимая это умом, так волнующе-приятно погружаться в этот набегающий поток успокаивающих душу мыслей и сладостно-щемящих воспоминаний!
   А возникла наша улица, видимо, где-то в конце 19 - начале 20 века, так как на карте Тифлиса 1886 года, которую мне недавно подарили, на ее месте нанесено нечто неопределенное, хотя теперешняя Белинская и еще некоторые улицы нашего района на этой карте схематично (без названий) уже приведены. Видимо, застройка здесь к тому времени уже началась.
   До этого в этой части теперешнего Тбилиси, на склоне горы, заросшем местами кустарником и спускавшемся вниз в долину Куры, никто не жил (видал сам на картине, изображавшей Тифлис 40-50 годов 19-го столетия). И только ветер с Мтацминды гулял здесь веками беспрепятственно, шевеля волнами редкую траву, как это можно видеть и сейчас на склонах повыше наших улиц.
   И не было тут никаких следов будущих поколений людей разных национальностей, проживших потом по-разному здесь свою жизнь. Только горный простор, голубовато-белое небо, крики птиц и воздух с запахами от нагретых летним зноем скал, сложенных из пластов песчаника.
   Сам же Тифлис тех времен с узкими, запутанными и грязными улочками, застроенный домами с плоскими крышами, карабкающимися вверх в гору, с шумными и красочными базарами, с пронзительными криками ишаков и верблюдов, с множеством развеселых духанов, со знаменитыми серными банями, бурлил многоязычно правее от этого места на обоих берегах мутной Куры, раскинувшись под стенами старой крепости Нарикала. Эта крепость своими башнями и высокими стенами, поднимавшимися снизу от Куры на невысокий Сололакский хребет (в наше время - Комсомольская аллея) в течение многих веков прикрывала город от набегов персов, турок, монголов и еще черт знает кого.
   И был тот Тифлис типично азиатским и восточным городом, несмотря на то, что большинство его населения молилось в христианских церквях (хотя и мечетей в нем было предостаточно). И только в середине 19-го века город стараниями русской администрации начал постепенно приобретать европейские черты. Он выплеснулся наконец из старого города через Коджорские ворота на Эриванскую площадь и стал подбираться к нашим местам, оканчиваясь до самого начала 20 века у Московской заставы - теперешней Московской улицы и знаменитого Земмеля, откуда начинается подъем на нашу улицу.
   А называлась она до революции и в двадцатые годы Тер-Гукасовской: был такой царский генерал-армянин Тер-Гукасов, прославившийся в середине 19-го века своим геройским участием в Кавказской войне. Затем при нас носила она имя Гурамишвили в честь известного грузинского поэта-романтика, умершего на Украине.
   Ну, а потом, уже после моего отъезда в Тулу, имя Гурамишвили дали новой улице в Ваке, а наша получила другое название - имени Макашвили, тоже грузинского писателя или поэта, о котором, честно говоря, я ничего не знаю, кроме того, что жил он в двадцатые годы в доме у нас на улице (на углу Барнова, есть там сейчас мемориальная доска).
   Но, несмотря на смены названий, оставалась наша улица в течение многих десятилетий (а может и в течение столетия!) практически неизменной, храня в своих закоулках ароматы прошлого и невидимые следы прошлых времен. Ведь на моей памяти ни одного нового дома на ней не было построено, и ни один старый дом не был снесен. Не знаю, хорошо это или плохо, но это так! И только сейчас начинаешь ощущать, что время все-таки неумолимо, и что дома на нашей улице постепенно начинают приходить в упадок. Конечно, нужны реставрация и ремонт этих старых домов, чтоб сохранить тем самым неповторимый тбилисский колорит и дух начала 20 века. Но боюсь, что поступят местные власти как проще - снесут старые дома и на их месте построят безликие современные особняки, тем более что примеры тому уже есть. И это будет очень обидно и горько!
   Наши же поселились в этом районе в 1924 году, переехав сюда из Авчала, тогдашнего тифлисского пригорода, где дедушка работал главным инженером трамвайного депо. Они сняли 4-х комнатную квартиру на втором этаже двухэтажного дома, расположенного в верхней части улицы по адресу Гурамишвили,22. Дом стоял недалеко от конца улицы, выходившей прямо к склону горы, откуда даже в летнюю жару по вечерам дул легкий ветерок с гор, приносящий прохладу.
   Нависающий склон горы, уходящей круто вверх к небу, ленивая тишина, разлитая в нагретом летнем воздухе, наплывающие весной запахи цветущих фруктовых деревьев и кустарников, зеленый шатер, образованный кронами кленов, растущих вдоль провинциальной булыжной мостовой, груды красно-золотистых опавших листьев, таинственно шуршащих под ногами осенью - все это вместе взятое делало этот уголок Тбилиси местом весьма симпатичным и привлекательным, где все еще чувствовались ароматы и обаяние южной природы.
   В то же время, за какие-нибудь 5-10 минут можно было спуститься в самый центр Тбилиси, на проспект Руставели, где всегда бурно кипела современная жизнь. Такое вот было интересное сочетание уютно-зеленого, тихого пригорода с близостью к городской цивилизации, которое нечасто встретишь в большом мегаполисе.
   Сам дом тоже выделялся своим внешним видом и некоторой даже претензией на оригинальность. Во-первых, был он облицован мелкой светлой крошкой, что придавало ему определенную нарядность (которая, кстати, сохранилась очень хорошо, как ни странно, до теперешних времен). Во-вторых, по верху дома, почти под самой крышей, располагались барельефы, изображающие римских воинов! Что выпадало совершенно из общего стиля нашего района! И вообще было непонятно, зачем они здесь и что они выражают. С детства этот вопрос меня почему-то очень интересовал. Мне всегда казалось, что от этих суровых римских легионеров, невесть как занесенных в наши благодатные южные края, для них совершенно чуждые, веет какой-то тайной, и что-то за ними стоит.
   Позже меня больше занимал вопрос, кто же строил когда-то наш дом и чем руководствовался этот неизвестный строитель (или заказчик), придавая ему такой внешний вид, не очень-то соответствующий внутренней планировке. Но, увы! Этого уже не узнаешь.
   Тогдашние хозяева этого дома по фамилии Гокиели жили рядом, в соседней небольшой квартире, выходившей в общую с нами переднюю с балконом на улицу. Судя по рассказам мамы, это были интеллигентные и приятные люди, а их сын Джемал Гокиели впоследствии стал известным в Тбилиси дирижером (хорошо помню афиши о предстоящих его концертах). Но, к сожалению, в начале тридцатых годов Гокиели продали и свою квартиру, и весь дом перешел к новым хозяевам, публике совершенно иного склада.
   И вот в этом доме прожили значительную часть бурного и жестокого двадцатого века четыре поколения Вацадзе-Акоповых. Самое первое, старшее поколение- это дедушка Иосиф Спиридонович Вацадзе и бабушка Эмма Карловна. С ними тогда переехали сюда трое детей: дочка Элли (это наша мама, было ей тогда 19 лет) и двое сыновей - Спиридон 13-ти лет и Ираклий в 5-ти летнем возрасте, которые принадлежали уже к следующему поколению обитателей нашего "дворянского гнезда".
   Затем появились на Гурамишвили, 22 три брата Акоповых - Валя, Витя, Дима, то есть уже мы (до сих пор хранится у нас фотография 40 года с тремя симпатичными карапузами семи, четырех и трех лет).
   Мы с Валей после окончания института уехали из Тбилиси в Россию, а Дима остался с бабушкой и мамой, женился на Свете Казарян из Батуми, в результате чего появились еще трое Акоповых - Дина, Гена, Аля (Алина), которые выросли и повзрослели опять же в этом старом доме с протекающей после дождя крышей, но с сохранившимися следами былой дореволюционной жизни.
   Да и Ира Вацадзе, дочка Ираклия, тоже много времени проводила у нас, готовясь к экзаменам в школьные годы. Так что можно сказать, что и она выросла на Гурамишвили 22, войдя в четвертое поколение Вацадзе-Акоповых, проживших тут свою жизнь.
   Тут надо ещё раз уточнить одну деталь:как я уже выше писал, наш дедушка Иосиф Спиридонович был отчимом мамы, воспитавшим её с трёхлетнего возраста. Поэтому грузинской крови в нас нет, как может это показаться с первого взгляда, исходя из дедушкиной фамилии. А вот дядя Спира и Ираклий были уже его родные сыновья, являясь сводными братьями нашей мамы..
   Мама же носила совсем другую, довольно экзотическую, фамилию - Вассалопуло. Это была фамилия ее настоящего отца, нашего таинственного деда-грека, который был родом из Одессы, умершего в возрасте 28 лет от брюшного тифа во время поездки в Харьков, где он служил помощником начальника Южной железной дороги (маме тогда было всего около двух лет!).
   С ним все непонятно и окутано тайной - как его занесло в Тифлис, эту далекую колониальную окраину России, когда и как он встретил там восемнадцатилетнюю молоденькую девушку по имени Эмилия Михель, почему жил при этом в Харькове, почему его родители никогда не интересовались внучкой и т.д., и т.п.
   Мама ничего не знала об этом, а бабушка почему-то очень активно не любила разговоров и расспросов на эту тему. Да и мы, честно говоря, не очень и расспрашивали ее, так как был у нас рядом настоящий свой дедушка, которого мы очень любили. Ну а тот, "доисторический", был для нас в те детские годы далекой абстракцией, не очень нас интересовавшей.
   А когда я стал задаваться этими вопросами, бабушки уже не было в живых, и расспрашивать, увы! было уже некого!
   Ну почему же мы в молодости такие нелюбопытные относительно наших предков!
   Так что, остались у нас только три официальных документа с минимальными сведениями о нашем деде, а именно:
   а) "Метрическая выписка о рождении и крещении Идоменевса Константинова Васалопуло", выданная греческой Свято-Троицкой церковью города Одессы, где сообщается о его дате рождения (23 июня 1879 г.) и родителях: "греческо-подданный Константин Петрович Васалопуло и законная его жена Екатерина Петровна Триандафило, оба православные", а также, кто был восприемником (то есть крестным отцом) - Одесский 2-ой гильдии купец Иван Николаевич Маркидис.
   б) Заверенная выписка из церковной книги о венчании: "Идоменевс Константинович Васалопуло сего ноября мною повенчан с Эммой Ивановной Михель евангелическо-лютеранского вероисповедания 1904г. 20 ноября, г. Тифлис, Греческой св. Николая церкви священник (подпись неразборчива). Кстати, тут напутано отчество бабушки - она ведь была Карловна. Видимо, священник перевел на русский второе имя ее отца, Иоханн.
   в) Копия плохо различимой справки: "Означенный греческо-поданный Идоменевс Константинович Вассалопуло 1907г сентября 15 умре. Сентября 17-го дня причтом Харьковской Думской (кажется, так) церкви погребён на Кирилло-Мефодиевском кладбище".
   В этой справке в фамилии деда впервые появляется почему-то второе "с", которое всегда было потом у мамы во всех документах. Хотя и в "Метрической выписи" о рождении и крещении мамы, выданной настоятелем Тифлисской Харпухской св. Николая церкви священником Вениамином Контурия тоже уже присутствует второе "с". Где была ошибка, вначале или потом, теперь уже не выяснить!
   Кстати, отчество у мамы было Идоменеевна, видимо, это было проще, хотя все равно оно было трудно выговариваемым, и ее большинство знакомых всю жизнь называли просто Элли. Только, кажется, моей жене Наташе удавалось обращаться к ней по полному имени и отчеству.
   В той же "Выписи" приведены данные и о восприемнике мамы, то есть о ее крестном отце: "греческо-подданный Николай Панаитович Ликгардопуло". Кто он такой, куда он потом делся и откуда вообще взялся в Тифлисе, тоже никаких сведений у меня нет, и тоже сплошная тайна.
   Но тут надо сказать, что как видно из карты Тифлиса 80-х годов 19-го столетия, где-то за серными банями рядом с районом Харпухи, не доходя теперешних Ортачала, располагалась греческая слобода! Видно туда, в теперь уже несуществующую слободу, и уходит греческий след нашей родословной и все, что с ним связано.
   Кроме перечисленных выше документов, имеются у нас еще несколько очень хорошо сохранившихся фотокарточек начала прошлого века на твердом картоне, где один, а где с юной женой и годовалой дочкой (нашей мамой!) изображен довольно молодой человек, одетый элегантно по тогдашней моде с "кайзеровскими" усами и с большими, слегка навыкате, глазами (точь в точь, как у Вали в молодости!).
   Естественно, по этим карточкам не определишь, что за человек был этот Идоменей Константинович, какие имел привычки и особенности, какие черты характера преобладали, и что от него перешло к нам. И никаких больше сведений и воспоминаний об этом человеке, буквально сгинувшем в потоке времени, уносящем все и вся! Да, причудливые узоры плетет иногда наша жизнь! Мы тут недавно с Валей, пытаясь разобраться в этих делах, выдвинули романтическое предположение, что бабушка просто убежала из дома с нашим будущим дедом, а потом уже обвенчалась с ним. Поэтому она и не любила вспоминать этот период своей жизни! Впрочем, это все догадки, никаких фактов на сей счет у нас, конечно, нет!
   А красавицей Эмма Карловна была тогда отменной! Сохранилось у нас фото, где снята вполоборота молодая женщина с гордо поднятой головой и тонкими чертами лица, с очень выразительным и чувственным взглядом. Усиливает впечатление и то, что одета она на этой карточке по моде начала двадцатого века, так подчеркивающей женственность (именно женственность, а не женские формы, как теперешние веяния в области моды). Надо сказать, что бабушка до самой старости (а умерла она в 1970 году, в возрасте 84 лет), за исключением, пожалуй, последних 2-3 лет, очень следила за своим внешним видом.
   Помню восхищенные слова соседки по улице, сказанные как-то маме о нашей бабушке: "Такая аккуратненькая старушка ходит гулять на Горку мимо нас". Я, услышав это, очень удивился, считая такой стиль поведения нормальным и естественным. И только много лет спустя, повзрослев и особенно пожив в России, понял, что в жизни, к сожалению, большей частью бывает не так, и многие к старости опускаются и меняются кардинально, перестав следить за собой.
   Но бабушка к числу таких людей не относилась, все-таки чувствовалась в ней немецкая кровь! Ведь ее родители были стопроцентными немцами, уехавшими из раздробленной Германии в середине 80-х годов 19-го столетия по причине царившей там в те времена массовой безработицы. А в Грузии тогда была расположена большая немецкая колония, и требовались рабочие руки. Кстати, в Тифлисе располагалась она в районе Плехановского проспекта( раньше Михайловского) и носила название Александер- дорф.
   Эта колония (как в самом Тбилиси, так и в Болнисском районе) просуществовала благополучно до 41-го года, когда всех грузинских немцев в одну ночь выселили в Казахстан. Я же еще застал момент, когда сносили последнее напоминание о немецком пребывании в Тбилиси - лютеранскую, мрачноватого вида кирху на углу Плехановского и Марджанишвили (немецкую школы закрыли еще раньше, тоже в начале войны, кстати, её оканчивали мои дядьки по маминой линии).
   А предки наши прибыли в Грузию морским путем через Батуми. Остался с тех времен у нас, как семейная реликвия, огромный полусундук, получемодан, обитый медными кольцами, который они привезли с собой. Даже не знаю, как он называется, кажется, "кофр"! Простоял он у нас без малого 120(!) лет без всяких признаков старения, и теперь увезен Димой в Новосибирск! Кстати, грузинский таможенник при досмотре вещей почти сразу определил на глаз, что эта вещь произведена в Германии в 19-ом веке, но племянница быстро нашлась и наплела что-то ему про барахолку, на которой якобы его купили, и он отстал.
   Так вот, прабабушка наша Екатерина Луиза Михель, урожденная Штроле, была уже в положении, когда они плыли в Батум, но родилась Эмма Карловна в Тифлисе, на Пушкинской улице, где и прошло ее детство. К сожалению, никаких подробностей этого периода я не знаю, бабушка не была любительницей рассказывать о себе.
   Кстати, я всегда считал, что уехали они из Мюнхена, но совсем недавно, будучи первый раз в жизни в Германии, узнал неожиданно, что тот немецкий язык, на котором говорили у нас в семье (и которому пытались обучить нас), является швабским диалектом, то есть происходили наши предки, видимо, из земли Баден-Вюртемберг со столицей в Штутгарте. Не знаю, так ли это, опять же спросить не у кого.
   Но что знаю точно - это то, что был наш германский прадед Иоханн Карл Михель мясных дел мастером, то есть, попросту, "колбасником". Вот такое типично немецкое занятие было у него!
   Есть у нас фотокарточка семейства Михель более чем столетней давности, где глава семьи с женой сидит в центре в окружении детей - лысый, полноватый, хорошо одетый мужчина солидного вида со спокойным взглядом, с круглым невыразительным лицом, обрамленным небольшими бакенбардами, про которое нельзя сказать ничего конкретного или определенного. В общем, настоящий немецкий бюргер, каким я его себе всегда представлял по книгам.
   Каждый раз, рассматривая эту фотокарточку на толстом картоне с золотыми вензелями (да и не только эту), я не перестаю удивляться качеству фотографии тех времен. Ведь сохранилась она, как новая, никаких изменений от прошедших многих лет на ней не видно, и создается впечатление, что время над ней не властно - людей, на ней изображенных, давным-давно нет на этом свете, а смотрятся они на этой фотокарточке, как живые, как будто совсем недавно эта большая немецкая семья отправилась сфотографироваться в фотоателье где-нибудь на Головинском или Михайловском проспекте. И почему-то очень хочется знать, как они собирались на это торжественное семейное мероприятие, о чем говорили между собой в этот момент, и как обсуждали, какие платья одеть, и как шалили в это время дети (наверняка они не были такие чинные тихони, какими получились на фото) и как их одергивали. И как всей семьей рассматривали потом это фото, комментируя друг друга (а может, и не комментируя, ведь в немецких семьях всегда царила строгая дисциплина и знаменитый "орднунг"). В общем, хочется узнать и прочувствовать те, казалось бы, мелкие жизненные пустяки, составляющие сущность нашей каждодневной жизни, и которые, складываясь как в калейдоскопе в общую картину эпохи, дают возможность понять время и людей, в нем живших.
   К сожалению, эта живая ткань эпохи очень нематериальна, поэтому с уходом поколений пропадает она большей частью бесследно. И только в какой-то степени в воспоминаниях и художественных произведениях (да и то далеко не всегда) встречаются блестки прошедших времен. А в истории, как мне кажется, остается только сухое описание фактов и событий, не наполненных обжигающим дыханием реальной жизни.
   Возвращаясь к Михелям, скажу, что детей у Иоханна Карла и Екатерины Луизы было пятеро - три дочери и двое сыновей. Старшую дочь звали Эльзой, самого младшего сына - Густавом, Эмма же была четвертым ребенком. О том, какие имена носили двое других детей, мы сведений не имеем.
   Все младшие Михели незадолго до Первой мировой войны уехали обратно в Германию, в Мюнхен (отсюда проистекало мое убеждение, что предки наши по бабушкиной линии были родом из этих мест). Ну, а наша Эмма Карловна вышла к тому времени замуж за Иосифа Спиридоновича Вацадзе и, естественно, осталась в Тбилиси, приняв при этом его фамилию, что спасло ее от выселения в 1941 году. Тогда почему-то тех немцев, кто носил другую фамилию, не тронули, что было весьма не характерно для того времени.
   Вот таким образом наша ветвь Михелей оказалась не "арийской", как бы сбоем в добропорядочном немецком семействе, результатом "колониального приключения" одного из ее членов. Ну, это уже мое вольное обобщение, что же думали об этом сами Карл и Луиза с детьми я, конечно, не знаю. Вполне возможно, что и не так.
   Правда, у бабушки иногда проскальзывало (нечасто) презрительное слово "туземцы" по отношению к местному населению, что меня в общем-то коробило и удивляло - туземцы ведь должны быть черными, в набедренных повязках и с копьями в руках, не говоря уже о том, что мы сами были по крови из местных. И потом, я недавно напрямик спросил у Вали, почему бабушка в детстве меня выделяла своим вниманием из всех нас троих (хотя и муштровала наравне со всеми). На что он, хмыкнув, ответил: "А ты, в отличие от нас с Димкой, имел более европейский вид". Действительно, я был похож больше на маму, а братья - на отца.
   Что же касается моего "выделения", то оно, в самом деле, имело место, но мама это жестко пресекала. Помню, как в полуголодные военные годы бабушка, придя с базара, украдкой меня отозвала и дала что-то вкусное. Когда я с удовольствием зачавкал в уголке столовой, зашла мама и ледяным тоном спросила у меня, что тут я делаю. Я простодушно объяснил ситуацию, на что было мне велено выйти. Уходя, я услышал, как мама тем же тоном с металлом в голосе что-то говорит по-немецки бабушке. После чего случаи сепаратного моего кормления уже не повторялись!
   Но я опять, как всегда, отвлекся в сторону! Так вот, от уехавших братьев и сестер бабушки, особенно от старшей сестры Эльзы, еще долго приходили иногда поздравительные открытки и фотографии, которые до сих пор хранятся в нашем семейном архиве. А в 24-25 г. кто-то из бабушкиных братьев, кажется Густав, приезжал в Тифлис и гостил у наших уже на Гурамишвили. Знаю это потому, что мама, характеризуя грубоватый немецкий юмор, вспоминала, как дядя Густав изображал перед гостями писающую на дерево собачку. Да и дедушка ездил в командировку в Германию для закупки оборудования и, конечно, заезжал к ним.
   Но переписка и всякие связи оборвались после 1933 года, когда к власти в Германии пришел Гитлер, а у нас начались массовые аресты. И что сталось в наступившей затем кровавой мясорубке с нашими немецкими родственниками, нам больше ничего неизвестно.
   В последнее время приходят мне иногда в голову шальные мысли насчет того, чтобы попытаться разыскать кого-нибудь из их потомков через Красный Крест, но сразу возникает куча вопросов, на которые нет ответов: "А зачем? И как с ними общаться, если найдутся? И о чем говорить?" Еще подумают, что от них что-то хочу.
   Впрочем, после всех этих бурных десятилетий шансов найти кого-нибудь из них очень мало, да и фамилия эта распространена в Германии, как у нас Ивановы. Что же касается родителей бабушки, то они, видимо, умерли в Тифлисе, хотя я не помню, чтобы бабушка ходила на их могилы. Насчет прабабушки - это точно, так как мама ее неоднократно вспоминала (рассказывала, как ухаживала за ней в детстве, когда ту парализовало, да и карточки ее в старости остались в семейном архиве). А насчет Иоханна Карла мама никогда ничего не говорила. Может, умер он рано, или тоже уехал в Германию? Но я думаю, что все-таки похоронены они были оба на Лютеранском кладбище, которое находилось где-то за теперешним Кукийским, и которое было при советской власти закрыто и застроено. Поэтому и затерялись их могилы. Так что, опять черное пятно в нашей семейной хронике, уже не раскрываемое никогда!
   Что же касается мужчин второго поколения Вацадзе из дома номер 22 по улице Гурамишвили, то надо сказать, что судьбы их сложились достаточно трагично, хотя детство и юность у обоих прошли у них вполне благополучно, в обеспеченной и интеллигентной семье. Оба кончили немецкую школу, затем институты, на фронт не попали: один по здоровью, второй имея броню по специальности.
   Старший наш дядя, Спиридон, или дядя Спира, жил на Гурамишвили до 40-го года, пока не женился и не ушел к жене. Человек он был исключительно добрый и благожелательный, притом легкий в общении. Но при этом имел мягкий и податливый характер. Вот и попал дядя Спира целиком под влияние своей жены, дамы не очень образованной. Хотя внешне она выглядела вполне ничего, демонстрируя на словах хорошее отношение ко всем и потуги на светские манеры. А за спиной потихоньку настраивала бедного дядю Спиру против родителей. И он в течение нескольких лет перестал поддерживать с ними контакты и вообще бывать у нас на Гурамишвили.
   Мы же с братьями очень любили дядю Спиру, так как он с нами в детстве, заменяя нам в какой-то степени отца, достаточно много возился, шутил на равных и, вообще, устраивал вечно какие-то розыгрыши, которые нам очень нравились. Поэтому, когда, идя как-то с мамой по Руставели, неожиданно увидели дядю Спиру, то с радостными воплями кинулись ему навстречу. А он, слабо улыбнувшись, прошел мимо, не останавливаясь. Помню до сих пор невыразимое словами детское чувство полнейшего недоумения и растерянности, которое испытал, в частности я, в этот момент: "Как же так?!"
   И еще помню хмурый поникший вид непривычно молчаливого дедушки в день его рождения, когда мы просидели почти весь вечер за накрытым столом, в ожидании прихода Спиридона с женой, которые так и не пришли.
   Но потом, где-то к концу войны, отношения, слава Богу, наладились, и дядя Спира с женой стали у нас изредка появляться, чему я всегда радовался, так как, несмотря ни на что, мы все трое сохранили к нему теплые отношения как к близкому, своему человеку, которые установились у нас с дядей Спирой с детства (их, эти детские чувства, не так ведь легко поколебать).
   После смерти дедушки в 1948 году дядя Спира стал бывать у нас чаще, чтобы поддержать бабушку с мамой. Но в 1951г. он внезапно и совершенно неожиданно, в возрасте 39 лет, скончался от кровоизлияния в мозг!
   А через год с небольшим погиб в Магаданской области, на Колыме, и Ираклий. Был он по специальности геолог, и после женитьбы завербовался через трест "Дальстрой" (была тогда такая мощная организация) на Север, на золотые прииски с целью заработать деньги.
   Сначала он жил там с семьей, но на маленькую Ирку суровый, северный климат стал действовать губительно, и он привез их обратно в Тбилиси. Сам же после отпуска поехал снова на Север дорабатывать контракт. И вот незадолго до окончания договора, его попросту убил в пьяном виде то ли сослуживец, то ли сосед по общежитию, когда Ираклий заступился за его жену, которую тот в его присутствии стал зверски избивать. Такая вот нелепая смерть на краю земли, причем было ему всего 32 года!
   Вообще-то нравы в тех местах были еще те: там же везде работали одни заключенные (или сокращенно - зэки), причем, в основном, уголовники, хотя и политических было достаточно. Ведь была тогда Колыма одной большой зоной, обнесенной колючей проволокой. В свой отпуск Ираклий кое-что нам рассказывал о тамошних порядках - как проигрывали в карты человеческие жизни, которые там ничего не стоили, как беспробудно пили вольнонаемные, как свирепствовала охрана приисков и т.п. Но больше всего меня поразил его рассказ, запомнившийся на всю жизнь, о том, как привезли к ним на прииск строителей первого в Союзе атомного завода! Чтобы соблюсти секретность, после окончания его строительства, всех рабочих и ИТР с семьями в одночасье погрузили в эшелоны, которые повезли их во Владивосток. Там, по-прежнему без всяких объяснений, пересадили этих людей в трюмы пароходов - и в Магадан! И только здесь их всех заставили подписать задним числом, как бы добровольно, договор с "Дальстроем" на работу на Севере в течение нескольких лет!
   Ираклий рассказывал, что после прибытия этого контингента на их прииск, режим охраны на нем, и без того суровый, сделался совсем уж драконовским, и он постарался поскорее оттуда перейти на другой прииск.
   Так что за четыре года без войн, революций и репрессий потеряла наша семья сразу трех мужчин!
   И остались в доме по Гурамишвили, 22 из взрослых только одни женщины - мама с бабушкой! Ну и, конечно, мы, трое братьев Акоповых!
   А появились мы здесь в ноябре 1937г. при весьма драматических обстоятельствах, о которых я уже вскользь упоминал - мама ждала третьего ребенка, и мы, временно, до окончания строительства собственной квартиры переехали к дедушке с бабушкой. Произошло это 12 ноября 1937 года. По рассказам нашего старшего брата Вали, в этот день мама с ним и со мной, годовалым на руках, пешком пришла с Матиновской (сейчас Каландадзе), где мы до этого жили на частной квартире, на Гурамишвили (вещи были перевезены заранее). По дороге, около строящейся надстройки с нашей будущей квартирой, увидели отца, который, поставив ногу на камень, обсуждал что-то со строителями. Этот день Валя очень хорошо запомнил, так как через два дня, в ночь с 15 на 16 ноября за отцом пришли. И в эту же ночь родился наш младший брат Димка.
   Подробности ареста бабушка нам никогда не рассказывала, мы же об этом не расспрашивали, интуитивно чувствуя зловещность этой запретной темы и неуместность таких расспросов. Только раз бабушка сказала, что когда отца увели, она незаметно выглянула с балкона и увидала, как его в сопровождении красноармейца уводят в последний раз по нашей Гурамишвили за угол Хоштария, где, видимо, и стоял "воронок".
   Больше его никто из близких не видел, она была последней. Через два месяца нашей сигнахской бабушке сообщили в тюремной справочной, что Акопов И.А. осужден на десять лет лагерей без права переписки. По истечении этого срока в 1948 году мама написала заявление в МГБ (сам случайно наткнулся на черновик этого письма) с просьбой сообщить ей о судьбе мужа. И был получен краткий ответ: "Жив, здоров, работает по специальности"(!)
   А в 1956 году, после 20-го съезда, вызвали маму в МГБ (опять же по поданному ею вновь заявлению) и выдали короткую официальную справку на грубой бумаге, типа оберточной, о том, что дело в отношении Акопова Ивана Александровича, осужденного чрезвычайной тройкой, прекращено, и он полностью реабилитирован. Другая полученная мамой справка гласила, что И.А. Акопов умер от желудочной болезни в декабре 1944г.(!)
   И все это было откровенным враньем на государственном уровне, растянувшемся на десятилетия! Только в 1999-ом году, на запрос Димы, когда он стал оформлять льготы, положенные ему как сыну репрессированного, из КГБ Грузии пришел истинный ответ: "...приговорен за агитацию против Советской власти к высшей мере наказания (расстрелу). Приговор приведен в исполнение 17.01.1938г." И уже совсем недавно я нашел фамилию Акопова И.А. на сайте Мемориала в расстрельных "сталинских списках"!
   Конечно, статья обвинения была полной чушью - отец к Советской власти относился вполне лояльно, так как, по воспоминаниям мамы, считал, что только благодаря ей, он, крестьянский сын, получил высшее образование. Ведь до революции даже небедные выходцы из этой среды, к числу которых принадлежал и он, в университет имели весьма ограниченный доступ.
   К тому же членом партии отец не был, и вообще, насколько я понимаю, политикой совершенно не интересовался, так как был занят по горло работой, на которой дела у него складывались очень удачно (за несколько лет после окончания института стал начальником отдела). Ну и конечно, как большинство армянских мужчин, много времени уделял семье.
   С мамой же он познакомился во время учебы в только что организованном Политехническом институте, они учились вместе в одной группе на электромеханическом факультете, который окончили в 1930 году. (Это был первый в Грузии выпуск инженеров-электриков.)
   Ну, а как добивались в НКВД в те годы самых невероятных признаний от арестованных, теперь ведь хорошо известно! В подтверждение этого приведу один пример. Когда велось дело о реабилитации отца, следователь показал маме какой-то листик из его дела и спросил: "Это почерк вашего мужа?" И мама только с большим трудом его узнала, такой он был исковерканный!
   Так отец и сгинул ни за что, ни про что в свои 33 года! Мама и мы, трое братьев, ждали его долгие годы, надеясь на его возвращение, не зная даже, что его давно нет в живых.
   Кстати, по этой причине меня в детстве всегда притягивала повесть Гайдара "Чук и Гек" о том, как мать с двумя мальчишками-сорванцами поехала куда-то очень далеко, к Синим Горам, к мужу- геологу, который там живет в лесной избушке. Нам ведь говорили, что наш папа тоже уехал далеко! И я проецировал на нас события, описанные в этой повести, тайком надеясь про себя, что и мы когда-нибудь, как Чук и Гек, поедем тоже по телеграмме к папе.
   А еще был один непонятный случай, связанный с этой темой, который до сих пор не знаю окончательно, как трактовать. Произошел он где-то в начале пятидесятых годов, в восьмом или девятом классе.
   У меня в школе шли экзамены, и перед последним из них я побежал на консультацию в нашу, непривычно, уже по летнему, притихшую школу. Впереди, совсем близко, маячили долгожданные каникулы, когда можно расслабиться от надоевшей порядком учебы. К тому же это было начало тбилисского лета, когда угнетающей жары еще нет, и воздух поэтому прозрачен и полон запахов свежей зелени и цветов. И царит поэтому в этот период на тбилисских улицах (особенно наших, верхних) какой-то особый дух праздничности, душевной успокоенности и неясного ожидания чего-то хорошего впереди.
   Поэтому возвращался я с консультации по указанным выше причинам в весьма приподнятом настроении. И вот, подходя к дому, еще издалека увидел у знаменитых наших двух ступенек, ведущих в подъезд, одиноко стоящего мужчину. В общем-то, это было довольно странно, так как на нашей тихой улице прохожие встречались нечасто, большинство из них являлись жителями окрестных домов и всех их мы знали в лицо, причем просто так никто из них у чужих подъездов не стоял. Если же кто и останавливался, то только для неторопливой беседы со знакомыми, повстречавшимися или увиденными в окне. А около этого человека никого не было, ни с кем он не разговаривал, и было видно, что он кого-то ждет. Это был мужчина лет под пятьдесят, с не очень интеллигентным лицом, в соломенной летней шляпе и в полотняном белом френче грубоватого пошива (так одевались тогда многие тбилисцы пожилого возраста). И главное, был он мне совершенно незнаком!
   Когда я начал заворачивать в наш подъезд, этот мужчина, глядя в сторону, вдруг спросил меня по-грузински: "Шэн виси швили хар?", то есть: "Ты чей сын будешь?". (Есть такой оборот в грузинском языке для вопроса о фамилии). Я коротко ответил, не ожидая его реакции, и стал подниматься наверх по лестнице к нам на второй этаж. Но, пройдя ее половину, почему-то оглянулся и увидел, что этот товарищ очень внимательно и даже как-то напряженно смотрит мне вслед. Что-то в этом взгляде было необычное и странное, поэтому весь этот эпизод запал прочно в память, и я вечером рассказал маме и бабушке о нем.
   И тут они обе, обычно сдержанные и трезво мыслящие женщины, вдруг несколько разволновались и стали задавать подробные вопросы об облике этого человека. Я, конечно, сразу понял, какие ассоциации у них возникли (да и я сам в первый момент об этом подумал), но это был явно не отец, так как он совершенно не походил ни на одну из тех фотографий, которые у нас были. Ну а в свете теперешних знаний об этом времени и с учетом ответа, полученного Димой, о котором я писал выше, это можно утверждать уже совершенно определенно.
   Но все же, кто был этот человек? Не исключено, что это все-таки случайность, просто какой-то прохожий разыскивал кого-то из своих знакомых. Но уж слишком необычен был этот запомнившийся мне надолго тревожно-изучающий взгляд мне в спину. Поэтому у меня есть одно интуитивное предположение, без всяких, правда, на то доказательств.
   Так вот, возможно, что это был один из тех, кто сидел с отцом в одной камере, и кого отец попросил зайти к нам, когда тот выйдет на свободу. Человек этот отсидел свой срок в лагерях, ухитрившись при этом выжить, и теперь пришел по нашему адресу, но зайти по какой-то причине так и не решился. Впрочем, понять это в принципе можно, так как выполнить такую миссию морально довольно тяжело, и не каждый это может сделать. Но проверить эту версию, конечно, было невозможно. А сейчас - тем более.
   Так мы и остались жить на Гурамишвили у дедушки с бабушкой по той простой причине, что идти было некуда - после ареста отца вопрос о получении новой квартиры отпал автоматически. Хорошо хоть, что маму не тронули, что бывало тогда нередко. Может, спасло ее то, что была она в этот момент в роддоме!
   Но, несмотря на все наши семейные беды, сложности и неурядицы, о которых я уже писал, и которые особенно обострились после смерти дедушки в 48-ом году, когда материально у нас стало совсем уж паршиво, осталась у меня в памяти Гурамишвили и ее окрестности, как светлый символ детства, как место, связанное с самыми теплыми и непередаваемо-волнующими воспоминаниями о начале моей жизни, о самых близких и родных мне людях, сделавшими, каждый по своему, меня таким, каким я есть сейчас.
   И я всегда знал (хоть это и звучит, может быть, несколько выспренно), что есть такое место, где меня неизменно встретят без всяких там лишних и громких слов, с искренней радостью и непередаваемой теплотой, ощущаемых просто физически где-то на подсознательном уровне.
   Но тут надо все-таки отметить, что мы с Валей уехали из Тбилиси в молодые годы и поэтому эти детские и юношеские воспоминания, связанные с нашим домом и улицей, остались у нас в памяти без изменений, так сказать, в "чистом виде", как олицетворение определенного, но уже законченного этапа жизни, и без наслоения на них дальнейших событий уже взрослой жизни, причем не обязательно всегда радостных.
   У Димы же получилось иначе. Он прожил со своей семьей довольно непросто на нашей Гурамишвили-Макашвили всю свою жизнь, в квартире с печным отоплением, которая без ремонта в течение длительного времени ветшала и приходила постепенно в негодность (после сильных дождей потолки начинали течь и просто затем обваливались), в конфликтах с хозяевами дома, которые все пытались их выжить из этой квартиры.
   Особенно тяжело им пришлось в последние 8-10 лет, пришедшиеся на хаос, наступивший после провозглашения Грузией независимости, когда очень часто не бывало света, тепла, зарплаты и даже просто хлеба, а ночами была слышна автоматная стрельба, и выходить на улицу было просто опасно.
   Все это, вместе взятое, задвинуло, понятно, далеко вглубь у Димы детские воспоминания и остались у него, видимо, в памяти от нашего "дворянского гнезда" только ассоциации, связанные с этими лишениями. И когда они уезжали в 1999-ом году навсегда из Тбилиси в Новосибирск, Дима напоследок поднялся наверх от Земмеля на Макашвили (в последние два года они жили в Светиной квартире в Варкетили), то ничего, как он сам мне сказал при встрече через год, внутри у него не шевельнулось. И вообще, никаких сожалений он при отъезде не испытывал. Конечно, после всего пережитого ими за последние годы все это более чем понятно, но мне иногда кажется, что на самом деле все было гораздо сложнее и неоднозначнее, и со временем, когда Дима пришел бы в себя после тбилисских невзгод, переживаний, связанных с переездом и, самое главное, после перенесенной онкологической операции, все заняло бы свои места и восприятие своего тбилисского прошлого у Димы изменилось бы в лучшую сторону.
   Ведь раньше Дима очень тонко чувствовал все наши с ним общие детские воспоминания, бережно к ним относился и никогда их не забывал, тут у нас с ним (да и с Валей тоже) было полное взаимопонимание.
   Но через месяц после нашей встречи Димы не стало, и поговорить с ним поподробнее на эту тему мне больше не пришлось. Как не пришлось показать ему эти мои записки о нашей прошлой тбилисской жизни! Для меня его реакция была бы очень важна и многое бы значила, ведь Дима с присущей ему кристальной честностью и трезвым пониманием с неожиданной стороны жизненных выкрутасов (мамино влияние!) мог очень интересно, непредвзято и по-своему оценить как положительные, так и отрицательные их стороны.
   Но все эти вышеприведенные сожаления вторичны, а главное состоит в том, что был Дима для меня очень близким по своей внутренней сущности человеком, ведь мы в детстве росли с ним вместе, почти как близнецы (разница в возрасте составляла между нами всего один год и три месяца). Поэтому Димина смерть (прошло уже четыре года, а это словосочетание по отношению к нему до сих пор звучит для меня совершенно неприменимо и дико) была для меня большим ударом, ведь слишком многое было с ним связано, и слишком многое он для меня олицетворял, не говоря уж о том неясном чувстве невольной вины, которое я испытывал всегда перед ним за свою сравнительно благополучную жизнь. Хотя так уж все сложилось само собой!
   Но это все очень серьезная и личная тема, для которой я пока не созрел, чтобы выплеснуть ее на бумагу (да и честно говоря, не уверен, что надо это делать).
   Поэтому вернемся опять на более чем полвека назад, на нашу улицу, постепенно погружающуюся, как и весь тогдашний Тбилиси, в туман прошлого, многие места которой по-прежнему связаны у меня с очень яркими и эмоционально-окрашенными воспоминаниями детства, не потускневшими даже по прошествии стольких лет. Хотя иногда эти эпизоды ничего, казалось бы, особенного из себя не представляют, обычные с точки зрения взрослого человека жизненные ситуации. Но такова особенность детской психики, с годами большей частью, к сожалению, утрачиваемая, видеть по-особому окружающий мир, по-своему неповторимо преломлять у себя в памяти эти впечатления, а затем переводить этот коктейль оттенков и чувств почти на подсознательный уровень, где они живут с нами всю нашу жизнь.
   Таких памятных для меня мест на нашей улице, будящих эти спящие детские воспоминания, можно назвать множество. Но я для иллюстрации приведу всего пару-тройку, на все места не хватит, да, и наверно, большое количество будет неинтересно для читающего эти записки, ведь все равно всю прелесть этих эмоций не передать полностью другому, тем более на словах.,
   Так вот, вышли мы все с мамой на дневную прогулку, спустившись немного вниз по нашей улице, заворачиваем налево за угол на Хоштария (Арцруневскую) и идем мимо двора, где, как всегда, копошатся курды, пересекаем узкий переулок Барнова с вечно гудящим трансформатором чуть повыше, и останавливаемся у небольшого спуска, в связи с тем, что мама в этот момент встретила кого-то из знакомых с нашей улицы.
   А так как в 5-6-летнем возрасте стоять долго на одном месте ну никак невозможно, то мы с Димой начинаем носиться по этому подъёмчику вверх-вниз. И вот очень четко помню свое тогдашнее состояние - ноги несут меня вниз, как бы сами собой, скорость все увеличивается, даже воздух как будто уже свистит в ушах, кажется, что я лечу, и чувство необычайного восторга переполняет меня (хотя какая там была скорость на самом деле, смешно даже говорить).
   Сколько лет прошло с того дня, а до сих пор живет у меня в памяти, причем очень явственно и выпукло, это возникшее тогда ощущение полноты и радости жизни от совершенно, казалось бы, обычного эпизода. В детстве это бывает! Притом оно засело во мне так крепко, что когда я уже в более старшем возрасте проходил по этому коротенькому подъёмчику, то отголоски того далекого детского чувства полета и беспричинной жеребячьей радости возникали иногда где-то в глубине моей памяти и начинали знакомо выплывать наружу, без всякого усилия с моей стороны.
   А еще помнится такой эпизод. Мы стоим с мамой у того самого камня-ступеньки на повороте с нашей улицы на Барнова, о котором я уже писал, и ждем Валю из школы. Она же, наша школа, гудит как растревоженное осиное гнездо, хотя снаружи ничего не видно и все спокойно. А из открытых окон доносятся громкие детские крики, сливающиеся в один равномерный гул голосов, и звенит время от времени колокольчик в руках сторожа Сиракана, возвещающий о начале или конце перемены. В общем, таинственный и непонятный мир, который непреодолимо тянет к себе, как магнит. Особенно если учесть, что мы с братьями росли в домашних условиях, почти без мальчишеского общества (если не считать двух-трех соседских ребят со двора нашего дома, плохо говоривших по-русски).
   И в этот момент сбегает сверху, торопясь в школу во вторую смену, наш сосед, старшеклассник Боб Шахназаров, живущий в 24-ом номере. Очень общительный парень, он радостно приветствует маму, а меня хватает за руку и тащит за собой, приговаривая при этом: "Пошли, пошли со мной в школу!" Естественно, он шутит, но я принимаю это за чистую монету и обмираю от сладкого ужаса - вот он долгожданный и вожделенный момент, когда можно будет заглянуть вовнутрь этого притягательного и необычного здания, но одновременно так страшно оказаться одному в этом гудящем и незнакомом мире. Переживаний куча, я колеблюсь, идти ли с Бобом, или нет, но на всякий случай начинаю упираться.
   Но тут Боб выпускает мою руку и убегает вниз, в сторону школы, обстановка разряжается, и я успокаиваюсь - мучительного выбора уже не надо делать! В общем, это была довольно часто встречающаяся жизненная ситуация, кратко определяемая несколько грубоватым выражением: "И хочется, и колется!", с которой я встретился в первый раз в жизни. Наверно, поэтому и остался надолго в памяти этот эпизод.
   Было еще одно, просто волшебное, место в конце нашей улицы, именовавшееся у нас Горкой, которое нельзя не упомянуть и с которым у любого мальчишки, выросшего в нашем "убане", связаны самые светлые и совершенно неповторимые воспоминания (в том числе, конечно, и у меня).
   Но панегирик (или оду) в честь Горки я буду слагать отдельно, а сейчас кратко коснусь школьных времен, когда я оказался в нашей 9-ой мужской (затем 49-ой средней) школе уже на законных основаниях.
   В течение этих одиннадцати лет я каждое утро мчался вниз, сломя голову по нашей улице, перепрыгивая через ступеньки, так как обычно выходил из дома поздно и вечно опаздывал к началу занятий. Правда, каким-то чудом, удавалось каждый раз проскользнуть в класс секунд за тридцать до учителя!
   А после уроков мы вываливались всем классом с шумом и гамом на Барнова. Но домой я возвращался уже один, так как большинство наших жили в районе Белинской или Верийского базара, и они уходили весело галдящей толпой, завернув за угол с хлебным магазинчиком или прямо по Барнова.
   Я же меланхолично, уже не торопясь, брел один вверх по нашей Гурамишвили, и это было так обидно (особенно в младших классах) остаться вдруг в одиночестве. Но иногда со мной заворачивал Юра Лойко, и тогда мы, оживленно болтая, шли до нашего дома и еще долго стояли у нашего подъезда, после чего Юра уходил по Гогебашвили к себе домой.
   Был я тогда мальчишкой порядком застенчивым и не очень сходящимся со сверстниками (сказывалось домашнее воспитание), ну, а Юрка - наоборот, являл собой пример человека весьма общительного, разговорчивого и без всяких видимых комплексов. Поэтому общение с ним было для меня легким и привлекательным, да и хотелось очень иметь товарищей, как это часто бывает в таком возрасте.
   Вот так, с совместных возвращений по нашей Гурамишвили и началась моя дружба с Юркой. И казалось нам тогда, что жизнь так прекрасно устроена и такая она будет долгая и интересная и столько она сулит впереди! И никто из нас двоих по молодости лет еще не знал, что ничего сразу и гладко в жизни нашей распрекрасной не получается, и что за все хорошее в ней надо платить в двойном-тройном размере. И что уедем мы с ним после института в Тулу, где будем жить в одном общежитии. И что в наших отношениях, растянувшихся на всю жизнь, будут разные периоды (характерец у Юрки был непростой), но даже после долгих лет отсутствия встреч (ведь жили потом в разных городах) будем с ним встречаться так, словно расстались мы только вчера на нашей Гурамишвили или у него дома на Белинской (а затем на Барнова у парка в Ваке), и трепаться обо всем на свете, как в молодые годы.
   А вот теперь лежит Юра на сельском кладбище на окраине города Липецка, куда он перебрался из холодного и полуголодного Тбилиси середины 90-х годов, и где его настиг скоротечный рак. Я же буду каждый год в июне ездить в Липецк, чтобы положить цветы на его могилу и посидеть за столом с его женой Валей.
   Но до всего этого тогда, в 40-50 годы было невообразимо далеко, и совершенно нельзя было представить себе, что уеду я навсегда с нашей, такой уютной и домашней улицы, куда потом буду приезжать только в гости на непродолжительное время.
   И была по-прежнему привязана вся моя жизнь в те далекие школьные годы к нашей Гурамишвили, переплетаясь с ней и создавая крепко спрессованные пласты самых ярких воспоминаний о тех временах.
   А вот в институтские годы ситуация стала меняться, и я начал все больше, и больше отдаляться от нашей славной Гурамишвили, так как моя студенческая жизнь протекала, в основном, уже вне ее, в других районах города.
   От тех времен запомнились только поздние возвращения по завершению вечерних шатаний с Гией Ткемаладзе по проспекту Руставели или слегка навеселе после всяческих вечеринок по поводу и без оного (пили мы в таких случаях только вино, да и то в малых количествах, так как употреблять водку тогда считалось в нашем кругу не очень приличным делом, это уж потом, в России, к ней постепенно приучились). Пустынные улицы, в гулкой тишине которых слышен каждый шаг, пятна света от уличных фонарей, перемешанные с клоками полупрозрачной темноты, зацепившейся за неровности фасадов домов, редко освещенные окна, с горящими в них разноцветными абажурами, какая-то общая размытость, - все это придавало некую иррациональность и необычность окружающей обстановке.
   В общем, именно то, что через три года после отъезда из Тбилиси, всколыхнуло меня, когда я поднимался поздней ночью по нашему подъему, прилетев неожиданно из Тулы домой на майские праздники.
   Но при этом, как ни парадоксально это звучит, я ни в тот момент, ни раньше, ни потом не жалел никогда, что уехал в молодости из Тбилиси в Россию (а тем более сейчас, когда жизнь там усложнилась до невозможности). Да, бывали моменты, когда тянуло туда очень сильно, но я всегда понимал, что, несмотря на весь тот комплекс воспоминаний и самых светлых чувств, связанных с Тбилиси, "поезд уже ушел", и обратно ходу нет по многим причинам. Не даром ведь древние греки говорили, что нельзя два раза войти в одну и ту же воду!
   Я, может быть, этот непростой и противоречивый вопрос еще отдельно пропрепарирую, но пока скажу только, что, по-моему, надо четко разделять эти две разные вещи - взрослую жизнь и воспоминания о детстве. И понимать, что хотя они не являются взаимоисключающими понятиями, но смешивать их между собой тоже нельзя, чтобы не усложнять свое бытие. Впрочем, это получается, большей частью само собой, автоматически, под давлением жизненных обстоятельств. Никуда ведь не уйдешь от того факта, что детство всегда кончается!
   А вот помнить свое детство и греть иногда душу воспоминаниями о нем, очищаясь при этом от некоторых "свинцовых мерзостей" текущей жизни - это совсем другой вопрос, и делать это надо обязательно, чтобы окончательно не очерстветь и не обеднеть в эмоциональном плане.
   Впрочем, это только мое личное мнение, основанное на собственном жизненном опыте, которое я никому не навязываю. Тем более что встречал немало людей, которых все эти нюансы и оттенки совершенно не интересуют и которые живут только сегодняшним днем.
   Ну, я опять отвлекся в сторону на всякие философские темы, поэтому возвращаюсь назад, чтобы продолжить рассказ о нашей улице и обо всем том, что с ней связано.
   Надо сказать, что облик и, главное, общий дух нашей Гурамишвили в зависимости от времени года сильно менялся, вызывая каждый раз настроения и эмоции самых различных оттенков.
   Так, весной на ней торжествовало бурное пробуждение жизни. Молодая, нежная листва на деревьях, потрясающе чистый и прозрачный воздух, наплывающий с гор, приносимые ветром ароматы цветущих садов, бездонно-голубое небо, открываемые, наконец, настежь после зимы окна на галерее, ласковая теплынь, когда можно уже скинуть надоевшее пальто с пиджаком и ходить в одной сорочке - все это в совокупности будоражило и неясно тревожило душу неопределенными обещаниями впереди чего-то "большого и чистого", создавая при этом особое хмельное настроение.
   Летом же наша Гурамишвили источала медлительность и ленивую истому, призывающие к праздности и ничегонеделанью, так как обволакивающая со всех сторон жара отбивала всякую охоту к активным действиям.
   В то же время была какая-то неторопливая праздничность в этом обилии знойного сухого воздуха, наполненного стрекотанием кузнечиков, который проникал с улицы через широко открытые окна в нашу квартиру под яростное чириканье многочисленных воробьев. В самой же квартире всегда гулял игравший с занавесками легкий сквознячок, создававший уютную прохладу, из которой не было никакой охоты выходить на размягченный от жары асфальт улиц, на которые с поддернутого голубовато-дымчатой пеленой неба обрушивались обжигающе-горячие потоки южного солнца. И даже в тени деревьев было душно и жарко.
   Зато осенью, когда в октябре, наконец, спадала эта удушающая жара, на нашей улице после нее устанавливалась атмосфера умиротворенности и тихого спокойствия, в которой как-то по-особому четко и радостно ощущался окружающий мир. Трудно передать это немного торжественное осеннее настроение, на бумаге получается не очень убедительно, но я его помню в деталях до сих пор.
   Особенно это настроение усиливалось, когда уже поздней осенью на наших улицах начинался листопад, и пряно-терпкий, неповторимый запах опавшей листвы заполнял все вокруг. В это время все тротуары были усеяны толстым слоем золотисто-красных листьев, которые таинственно шуршали под ногами, что придавало совсем уж непривычно-нарядный вид нашей улице. А если еще в это время по утрам бывало уже по-осеннему бодряще холодно, то становилось совсем уж здорово на душе.
   В зимнее же время наша улица приобретала притихший и усталый вид, я бы даже сказал - бесцветный. Она как бы затаивалась до лучших времен, теряя при этом всю яркость и импозантность. Серое небо, частые дожди, иногда с мокрым снегом, промозглая сырость - все это накладывало свой отпечаток на общую картину и настроение.
   Особенно неуютно и неприкаянно бывало на улице в первой половине марта, когда каждый год, как по расписанию к армянскому церковному празднику Сурб-Саркис (многие тбилисцы неармянского происхождения часто ошибочно говорили "Суп-Саркис"), то есть ко дню святого Саркиса, начинал дуть с гор в долину Куры холодный пронизывающий ветер, пробиравший до костей и проникавший в квартиры сквозь любые щели. Дома становилось совсем холодно и мрачно. Не менее мрачно было и на пустынных улицах, где со свистом и завыванием гулял этот самый "Суп-Саркис", гремя оторванными железными листами крыш, и поднимал в воздух обрывки бумаг и всякий уличный мусор.
   Как мне тогда казалось, этот ветер приносил с собой в город какую-то злобность и равнодушие к человеку, совершенно нехарактерные для атмосферы Тбилиси тех времен. Но зато на этом кончалась зима в Тбилиси, после этих ветреных дней буквально врывалась настоящая южная весна!
   Конечно, бывали и зимой отдельные дни, особенно в начале января, когда небо очищалось от серости и приобретало привычный голубой цвет, а появившееся нежаркое солнышко своими лучами прогоняло зимнюю тоску с тбилисских улиц, на которых становилось как-то прозрачно и очень просторно. Очень я любил такие спокойные и чистые во всех отношениях денечки!
   Но по-настоящему и неузнаваемо преображалась наша улица в те нечастые зимние дни, когда вдруг в Тбилиси выпадал снег. Бывало это очень редко, один-два раза за зиму, притом далеко не каждый год, и поэтому воспринималось как большой праздник, яркие воспоминания о котором отложились у меня в памяти на всю жизнь.
   До сих пор помню то изумительно-радостное ощущение, которое испытывал, когда, выглянув утром в окно, вдруг видел снег, покрывавший белым пуховиком всю мостовую и облепивший ветви деревьев, которые от этого становились объемными и пушистыми, как игрушки.
   С нетерпением мы ждали момента, когда, одев нас потеплее, мама выводила, наконец, нас на улицу. И оказывалось, что привычный окружающий нас мир кардинально изменился, стал теснее, все уличные звуки приглушены, а так как машины к нам на гору подниматься уже не могут, на улице стоит мягкая тишина. Можно идти прямо по проезжей части, пробираясь по узкой протоптанной тропинке. А под ногами так волшебно-неповторимо и аппетитно хрустит свежий снег: "хруп-хруп". Сам же снег, такой ослепительно-белый, мягкий и пушистый, что так и просится, чтобы слепить из него снежок и запустить им друг в друга или в редкого прохожего (а тот только улыбнется и совсем не возмутится).
   В общем, все вокруг стало другим и совершенно неузнаваемым, отчего настроение становится радостным и праздничным. С трудом пробираемся по заснеженной Арцруневской, протаптывая дорожку к Кереселидзе, где уже настоящее столпотворение - народ катается в массовом порядке на санках с шумом, гвалтом и визгом. Здесь царит приподнятое, праздничное настроение, почти хмельное, охватившее всех вокруг и которое так просто не опишешь!
   Кереселидзе - улица очень крутая и затяжная, поэтому по ней можно скатиться с замиранием сердца очень далеко, аж до самой Джавахишвили, поэтому идеально подходит она для зимних катаний! Но тут у нас возникает одно немаловажное затруднение: нет у нас своих санок!
   До войны их не приобрели (не знаю почему, то ли не до этого было, то ли мы были еще чересчур маленькими), а в военные годы они, естественно, не продавались, да и точно не до них было в те полуголодные годы.
   Правда, дедушка попытался сам сделать нам санки, притом сразу трехместные, но, хотя и был он умелец на все руки, они, несмотря на все наши старания, упорно не хотели катиться.
   Так что, приходилось нам надеяться на знакомых мальчишек, которые разок-другой согласятся прокатить нас на своих санках. Процедура, в общем-то, не очень приятная, что малость омрачало настроение, но все равно, возвращались мы домой возбужденные и счастливые от общения с настоящей зимой.
   Жалко, что вся эта красота сохранялась не более 2-3 дней, так как снег быстро таял, превращаясь в противную, хлюпающую под ногами жижу. И становилось на душе совсем уж мрачно и тоскливо, видя во что превратился этот роскошный и сияющий первозданной белизной наряд города. Увы, я еще не знал, что в жизни так бывает не только со снегом!
   В более старшие годы мы "за снегом" ездили на фуникулер (так назывался тбилисский парк на вершине Мтацминды), там он лежал дольше, так как этот парк располагался на более значительной высоте относительно самого города.
   Помню, как, уже учась в институте, мы срывались с лекций (в основном, правда, на младших курсах), чтобы подняться туда на канатке от Земмеля и просто побарахтаться в снегу и покидаться снежками. От одной такой вылазки осталось у меня несколько черно-белых фотографий, сделанных Юркой Лойко, на которых изображены мы, молодые, с глупо-счастливыми физиономиями на фоне каких-то заснеженных субтропических растений.
   Конечно, при такой недолговечности снежного покрова нечего было и думать о лыжах, и я впервые встал на них только в 24 года, приехав в Тулу. Правда, где-то к концу 50-ых годов начали некоторые тбилисцы ездить в Боржомское ущелье, в местечко Бакуриани, покататься на горных лыжах, но было тогда это довольно дорогое удовольствие, поэтому мне так и не удалось туда выбраться.
   Потом в своей жизни в России, во время командировок, мне приходилось видеть много снега (в лесах под Горьким на полигоне, на Кольском полуострове, в сибирской тайге под Иркутском), и каждый раз выплывала из памяти наша заснеженная Гурамишвили, и оживало то непосредственное детское чувство радостного удивления и праздничности от встречи с зимой, зародившееся в те далекие годы на не менее теперь далекой нашей улице.
   Так и осталась у меня на всю жизнь любовь к настоящей зиме, с хорошим морозцем и обилием снега (многие мои коллеги недоумевали: откуда у "южного человека" такое пристрастие?). И до сегодняшнего времени стараюсь хоть пару раз за зиму съездить с ночевкой на дачу, несмотря на все предостережения и возмущенно-удивленные возгласы близких и друзей, чтобы снова услышать то самое аппетитное "хруп-хруп", увидеть сугробы чистого и не тронутого цивилизацией снега и, вздохнув глоток пахнущего этим снегом свежайшего воздуха, поймать, наконец, тот знакомый с детства кайф от общения с полноценной зимой!
   До сих пор я описывал, в основном, только внешний облик нашей улицы, при этом несколько ее даже одушевляя. Наверное, это не совсем правильно. Ведь на нашей Тер-Гукасовской-Гурамишвили-Макашвили, кроме нашей семьи, жили еще десятки самых разных людей, которые и создавали столь характерный для Тбилиси тех времен неповторимый и яркий колорит. Были эти люди самых разных национальностей и самого разного социального статуса. Встречались среди них и хорошие, и не очень, и просто неприятные. Но характер их взаимоотношений в те времена большей частью определялся не этими факторами, а принятым большинством сводом неписанных правил поведения в быту и между собой, в основе которых лежала все-таки благожелательность и взаимоуважение, (хотя некоторые элементы театральности и небольшая доля лицемерия тоже там присутствовали).
   Эти правила, или вернее стиль общения между людьми, складывались в течение столетий как результат совместного длительного проживания на одной, сравнительно небольшой территории различных народов, и как минимально-необходимое условие их мирного сосуществования.
   И бесконечно жаль, что многое из этого ушло уже безвозвратно, и вся тбилисская атмосфера, по-моему, стала в значительной мере иной. Впрочем, может я и ошибаюсь, и с улучшением уровня жизни она в некоторой мере восстановится! Очень этого хотелось бы!
   При всем при этом, обитатели нашей улицы, естественно, отличались друг от друга, как и всегда и везде в мире, по характерам, манерам поведения, темпераменту, культуре, уровню образования, создавая тем самым очень яркий и пестрый калейдоскоп человеческих судеб, который, по-моему, представлял собой очень интересное явление, и без которого трудно представить во всей полноте мир нашей улицы.
   Поэтому попытаюсь ниже дать краткие зарисовки с этого своеобразного и характерного сообщества людей, живших когда-то на нашей улице и попробовать тем самым передать ту ушедшую в прошлое атмосферу, которая царила там тогда (понимая, конечно, невозможность и тщетность решения в полном объеме этой задачи).
   Начну, как водится, с ближайших соседей. В доме напротив, за номером девятнадцать, на втором этаже вровень с нашей квартирой, в огромной 3-х комнатной квартире жила семья Лешкашели, имевшая одно время с нами общий параллельный телефон. Елена Александровна, красивая и статная в молодости женщина, очень интеллигентного вида, работала главным врачом в стоматологической клинике, (там я по ее направлению уже в студенческие годы вырвал в первый раз в жизни "зуб мудрости", о чем до сих пор вспоминаю с ужасом и содроганием).
   Мне она запомнилась своей сдержанно-доброжелательной манерой общения и неизменной приветливостью по отношению не только к нам, но и ко всем окружающим. Очень приятным была человеком Елена Александровна! Муж ее Варлам, довольно словоохотливый товарищ, по профессии бухгалтер, имел менее представительный вид и был любитель при случае выпить. Но отнюдь не в российском смысле, просто я часто видел его выходящим из подвальчика с вывеской "Кахетинское вино" на Белинской, где он пропускал стаканчик-другой вина из особой бочки, которую продавцы держали специально для постоянных клиентов, так как в остальных бочках вино могло быть разбавлено черт знает чем. В принципе, напиться вдрызг можно и вином, но я уже писал, что в Тбилиси считалось неприличным для настоящего мужчины после выпитого слишком нетвердо стоять на ногах.
   Поэтому Варлам внешне всегда бывал "в форме", и только по манере говорить, можно было определить, что он "загрузился". Потом в этой квартире долгие годы проживал их сын Дато с семьей, тоже врач, но только хирург, хорошо зарабатывавший в то время, по-моему, подпольной частной практикой. Жили они на широкую ногу, с частыми грузинскими застольями, которые были хорошо видны из окна нашей квартиры (ведь улица была неширокая!)
   А под Лешкашели, в полуподвальной квартире, выходящей окнами с железными решетками прямо на тротуар, жила очень разговорчивая старая армянка Арусяк с дочкой Марго, которая работала у них много лет домработницей, но была при этом на правах почти родственницы - члена семьи. Ситуация, кстати, довольно характерная для той тбилисской жизни.
   Нужно сказать, что особо близких или дружеских отношений с семьей Лешкашели у нас не было, так как, в общем-то, принадлежали мы к разным, так сказать, кругам тбилисского "общества". Но в то же время эти отношения были очень благожелательными и уважительно-ровными во все времена. И это, несмотря на наличие у нас общего параллельного телефона (после смерти дедушки они, кажется, купили у наших "половину" номера), что должно было бы неизбежно приводить к конфликтным ситуациям: то кто-то трубку не положил, то телефон занят надолго, когда нужно срочно звонить, то вдруг ночью затрезвонит междугородняя из Москвы, то попросят сходить к ним, так как не могут дозвониться и т. п.
   Но никогда за эти годы у нас с ними не было никаких выяснений на эту тему, и всегда как-то все решалось достаточно спокойно и с пониманием. Тут надо сказать, что была в этом заслуга и мамы с бабушкой, которые не обостряли всякие телефонные недоразумения (хоть иногда немного и ворчали между собой на эту тему), а те это понимали и ценили, оказывая нам внимание в трудные минуты. Такие вот чисто тбилисские отношения складывались между нашими семьями!
   Рядом же с нами, в 24-ом номере, обитала семья Аракеловых, состоящая из матери и трех братьев: Альберта, Робика и Рафика. Отец у них погиб на фронте, и жили они вначале не ахти, пока старший брат не сделался сапожником. Надо сказать, что профессия эта в Тбилиси была достаточно уважаемой, так называли мастеров, которые сами шили обувь на заказ. Ну, а это занятие требовало хорошего профессионализма, и было прибыльным, особенно если мастер пользовался известностью.
   Так вот, с этим самым Альбертом произошел у меня один комичный случай. Было мне тогда около девяти лет, и как-то раз встретил я его около подъезда, ну и, конечно, поздоровался. А так как, гуляя часто с дедушкой и наблюдая, как он раскланивается по-европейски со своими коллегами, приподнимая при этом свою мягкую шляпу, то я проделал то же самое со своей кепочкой. Ну, а Аракеловы были ребятами простыми, со светскими манерами, конечно, незнакомы, и поэтому этот жест произвел на Альберта просто парализующее впечатление. Случайно обернувшись, я увидел, что он застыл в полной неподвижности, развернувшись вполоборота в мою сторону и удивленно, с недоумением смотрит мне вслед.
   Впрочем, этот взгляд описать трудно, его надо было видеть! Я его запомнил на всю жизнь еще и потому, что в дальнейшем мне не раз, особенно в России, приходилось наталкиваться на такие взгляды, когда у меня самопроизвольно прорывались при общении с "простым народом" привитые мне с детства интеллигентские замашки. В некоторых таких случаях недоумение иногда перерастало в раздражение, и даже злость!
   В этом же доме, над Аркеловыми, располагалась большая квартира с остатками дореволюционного блеска, в которой жила бездетная пара Поповых с племянником, тем самым Бобом Шахназаровым, которого я уже упоминал выше. Оба они часто заходили к нам позвонить по телефону, поэтому хорошо мне запомнились. Татьяна Александровна (так, кажется, ее звали) была стареющая блондинистая дама с довольно большим апломбом, так как происходила из богатой, то ли чиновничьей, то ли купеческой семьи. Муж ее, Александр Николаевич, сколько я себя помню, всегда ходил в железнодорожной форме, так как работал в управлении Закавказской железной дороги и одновременно читал лекции в ТБИИЖТ-е (Тбилисский институт инженеров железнодорожного транспорта). И являл он собой типичный образчик российского интеллигента: худощавый, подтянутый мужчина, с очень вежливыми и сдержанными манерами и литературно-правильной речью. От него всегда пахло хорошим одеколоном, и вообще веяло, как мне тогда казалось, чем-то стабильным и респектабельным, навсегда ушедшим из тогдашней жизни. Поэтому Александр Николаевич этой своей необычностью меня и притягивал.
   Вот только был у него один недостаток, из-за которого мама с бабушкой старались подсылать нас его встречать, когда он приходил к нам звонить по телефону: любил он долго и занудливо, зацикливаясь на одном и том же, поговорить. Отзвонившись по всем нужным номерам, он располагался поудобнее в старом дедушкином деревянном стуле-кресле и начинал неторопливо, на одной интонации говорить, говорить, говорить... Прервать же каким-нибудь удобным образом этот медленно льющийся поток вежливо-округлых фраз было совершенно невозможно, да и неудобно: все-таки ведь человек нашего круга и к нам относился хорошо и со вниманием.
   В их квартире потом, в последующие годы, жила семья Боба, он ведь женился почти сразу после школы, по большой любви, на своей однокласснице Оле, из дома напротив, знаменитого 19-го номера, о котором я уже много раз упоминал. И на огромном железном балконе этой квартиры на наших глазах выросли двое длинноногих и говорливых мальчишек, очень похожих на Бориса.
   А потом один из них учился на том же факультете автоматики и телемеханики Политехнического института, который кончал и я, у моего институтского товарища Нодара Момцемлидзе. Но как в дальнейшем сложилась судьба этих ребят (им сейчас, должно быть, за пятьдесят) я уже не знаю, так как потом они переехали с нашей улицы в другой район Тбилиси. Сам же Борис умер, к сожалению, рано, после сорока лет, проработав последние годы заведующим физического кабинета в нашей школе.
   Ко мне Боб всегда благоволил и на правах старого знакомого и благонадежного, проверенного товарища пускал меня к себе в физкабинет, доверяя приборы, которые обычно никому не давал и даже разрешал заходить в святая святых - заднюю комнатку, где хранилось самое ценное оборудование, и где располагалась его "резиденция". Вообще-то Боб нашей школьной "шатии-братии" решительно не доверял, имея на это, кстати, довольно веские основания.
   А еще он как-то свел нас с Димой уже в старших классах на подстанцию троллейбусной сети, где он вечерами подрабатывал дежурным по смене и провел там с нами очень интересную экскурсию с грамотными и доходчивыми объяснениями, я бы сказал, даже увлекательными.
   Это была моя первая настоящая встреча с реальным и таинственным миром электричества (все скрыто внутри на уровне абстракций!), которая окончательно утвердила меня в решении поступать на электротехнический факультет. Так что в некотором смысле был я крестником Бориса!
   Написал всего полстранички об этой семье, а ведь за этой краткой информацией стоит целая жизнь нескольких человек со своим внутренним миром, со всем пережитым в течение нее, со всеми эмоциями, лично им присущими, с взлетами и падениями, да и вообще со многим тем, что не передашь вообще на словах! И все это уходит с людьми! И как это удержать и запечатлеть в памяти поколений? Наверное, все-таки это невыполнимая задача! А может вообще это делать не стоит? Пусть для каждого последующего поколения все будет, как бы заново (в принципе, так в жизни и происходит большей частью).
   Не знаю, нет у меня однозначного ответа на этот вопрос, так как все равно трудно примириться с тем, что накопленный в каждом человеке многоцветный и эмоционально разноликий, бесценный и неповторимый его внутренний мир, называемый условно "душой", разрушается вместе с нами!
   Конечно, можно предположить, или правильнее сказать, пофантазировать, что электромагнитный или иной "биопольный" слепок с нашего мозга где-то потом фиксируется и даже, может быть, используется в каких-то непонятных нам целях высшим разумом (если только он существует на самом деле, это тоже большой вопрос). Но каково существовать человеческой мысли в чистом виде, без привычных рецепторов! Это во сто- крат хуже тюрьмы! Становится не по себе, представляя этот вариант! Уж лучше не надо такого "бессмертия", являющегося на самом деле вечной мукой!
   Впрочем, меня опять понесло в сторону совсем уж заумных вещей. Поэтому оставим в покое эту тему, и вернемся к рассказу об обитателях нашей улицы, в частности, об еще одной характерной семье.
   Я уже упоминал, что жена Боба Шахназарова жила до замужества в 19-ом доме, то есть напротив нас. Было их три сестры - Оля, Тамара и Женя, и обитали они с родителями в квартире, выходящей с одной стороны на открытую галерею с живописным видом на горы (о чем я уже писал), а с другой стороны - на большой железный балкон, нависавший над улицей. На этом типично тбилисском балконе вся семья проводила время в летние вечера, спасаясь от духоты нагретых за день комнат. Там пили чай, принимали гостей, громко что-то обсуждали, по-семейному ссорились, оживленно переговаривались с соседями на разные темы (в том числе с нашей бабушкой и мамой). Улица наша была неширокой, поэтому все это хорошо наблюдалось и слышалось в нашей квартире, органично вплетаясь в общую атмосферу нашей тогдашней тбилисской жизни и являясь ее неотъемлемой составной частью, причем без присутствия удручающих элементов скученной "общаги".
   К тому же мать девочек (кажется, ее звали Ляля) была в весьма неплохих отношениях с нашей мамой, и даже во внешнем облике, по-моему, у них было что-то общее. Так что при встрече они всегда очень долго и обстоятельно о чем-то беседовали.
   Девочки, пока не подросли, тоже проводили все дни на этом балконе, болтая между собой, читая книги или просто загорая. Мы же, трое братьев, также толкались на нашем балконе с утра до вечера, особенно летом, глазея на "волю". Ведь нас, как полагалось в благовоспитанных интеллигентных семьях, на улицу одних не пускали, дабы мы не попали под ее тлетворное влияние.
   Вообще-то это сложный вопрос: с одной стороны правильно, чтобы с детства ребенок рос в нормальном окружении и не подвергался, пока не сложится окончательно как личность, воздействию чуждой и грубой среды. С другой стороны, все равно с этой самой средой придется рано или поздно потом сталкиваться и учиться налаживать с ней отношения, не теряя при этом своего "я". А в старшем возрасте этот процесс проходит сложнее и может иметь издержки разного рода.
   Конечно, если бы, как происходит это во многих семьях на Западе, где дети и потом, вырастая, не выходят далеко за пределы своего "круга", то этот принцип, вне всякого сомнения, был бы совершенно правильным. Но жили-то мы в Советском Союзе, в стране победившего пролетариата, где царили совсем другие нравы и порядки, и где после революции перемешались все сословия и классы (вернее, что осталось от них).
   Все тут непросто, и, наверное, нужна здесь знаменитая "золотая середина". Выдерживалась ли она при нашем воспитании? Трудно сказать, да и честно говоря, не хочется углубляться в эту тему, тем более с позиций сегодняшнего дня, да и морального права, мне кажется, на это не очень имею.
   Поэтому торчали мы дома на нашем балконе с утра до вечера, имея постоянно перед глазами на той стороне улицы этот знаменитый железный балкон с тремя девочками, с детским любопытством наблюдая тамошнюю жизнь! Так что можно сказать, что выросли мы вместе с этими девочками!
   Но они все трое были значительно старше нас, и поэтому, в общем-то, близких контактов не было, просто остались надолго доброжелательные отношения друг к другу, особенно когда встречались на улице. Тамара и Женя, выйдя замуж, переехали в другие части Тбилиси и только изредка приходили к матери.
   А еще хочу сказать, что вообще-то у 19-го дома было какое-то не совсем понятное прошлое. Сделал я этот вывод из как-то случайно подслушанного в детстве рассказа мамы о том, что где-то в 20-ые годы к ним зашел кто-то из старых знакомых, который, выглянув в окно, воскликнул с подтекстом: "О, вы же живете напротив очень известного раньше дома!" Из многозначительной паузы, которую при этом сделала мама, и еще каких-то слов, произнесенных негромко, чтобы я не слышал, предположил я уже в более взрослом возрасте, что, видимо, располагалось там "веселое заведение" с девочками. Утверждать это точно, конечно, не берусь, так как кроме этого разговора, никаких доказательств на сей счет больше не имею.
   К нашему времени жили в этом доме, как я уже писал, в большинстве вполне приличные люди, совершенно неподходящие под публику этой категории. Впрочем, кроме одной дамы, обитавшей в маленькой комнатке на третьем этаже рядом с девочками и даже, кажется, приходившейся им дальней родственницей. Она вечно торчала в окне, очень картинно куря одну за другой папиросы. Вид у этой дамы был весьма представительный, но явно потрепанный жизнью. Говорила она громко, на всю улицу, голосом, хриплым от постоянного курения, всегда с большой претензией и апломбом. Да и держалась она вполне соответствующим образом, можно было бы сказать, как барыня, но что-то чувствовалось в ней при этом напускное и не совсем натуральное. Одним словом, интересный был типаж!
   Ну, я про себя мысленно и предположил, что, возможно, именно эта дамочка, и была в прошлом хозяйкой этого самого заведения. Конечно, это была только гипотеза. Кстати, тетка эта в наше время нигде не работала, и поэтому было вообще непонятно, на что она живет!
   Жила на этом этаже еще и родная сестра этой дамы, про которую уличная молва говорила совсем уж конкретно. Но я что-то никак не мог представить эту немного придурковатую, абсолютно некрасивую и неаккуратную женщину в виде блестящей блудницы (даже в прошлом!). Был у нее одно время кто-то вроде мужа, но потом он пропал или умер.
   А в основном она держала кучу кошек и брехливую собаку, которая, сидя весь день на подоконнике, непрерывно и надоедливо лаяла в раскрытые окна нашей квартиры, особенно не давая спать по утрам.
   Если дом напротив носил еще следы уже стертой временем былой респектабельности, то соседний, чуть ниже по улице, по степени заселенности и по внешнему виду напоминал знаменитую "Воронью слободку" из романа "Двенадцать стульев".
   Народу там обитало уйма, притом в неимоверной тесноте. Верхнюю, левую комнату, занимала семья Шахкаламовых. Мать у них была чисто русская женщина, некрасивая, но очень симпатичная, она без мужа воспитывала двух девчонок. Старшая, Лиля, была младше меня на год и кончала уже нашу школу (женские и мужские школы объединились в 54-ом году вплоть до десятого класса, а наши, выпускные, одиннадцатые классы оставили без изменения). Одно время я даже поглядывал в ее сторону (интересной и своеобразной девочкой она была), но дальше "здравствуй - до свидания" дело не пошло из-за моей мальчишеской нерешительности.
   В соседней с Шахкаламовыми комнате обитала Мария Михайловна, довольно шумная и нервная пожилая тетка с вечно повязанным тюрбаном вокруг головы, ругавшаяся со всеми соседями, но почему-то к маме и бабушке относившаяся с большим уважением.
   Запомнилась она мне еще и тем, что летними вечерами непрерывно воевала с мальчишками, катавшимися с шумом на самодельных самокатах по тротуару под ее квартирой. Высунувшись по пояс из открытого окна, громким сварливым тоном она кричала на них, требуя их немедленного ухода. Мальчишки не сразу, но все-таки ей подчинялись и начинали тормозить свои самокаты, не доезжая до ее окон. А вот стоило Марье Михайловне отойти от окна, как через некоторое время катания с шумом и гиком возобновлялись. И все повторялось сначала!
   А вообще-то была Марья Михайловна просто одинокой женщиной, видимо, с не очень счастливой судьбой. Отсюда проистекала, по всей вероятности, ее крикливость и взвинченность. Это я потом стал понимать, когда малость повзрослел.
   В этом же доме, в маленькой угловой комнате без окон на первом этаже рос без отца очень шустрый паренек Митька Хачхарджи, мой одноклассник. Учились мы с ним вместе до четвертого класса, и он часто приходил к нам домой поиграть и посмотреть "волшебный фонарь" (так назывался тогда примитивный диапроектор). Ну и подержать в руках заспиртованную черепашку, которая лежала в стеклянной полусфере на дедушкином письменном столе и которую до сих пор помнят все мои знакомые, бывавшие у нас дома в те годы.
   Потом Митя отстал от нашего класса, и контакты с ним у меня ослабли, особенно после окончания школы. Знал только, что учился он на филологическом факультете университета, пошел затем в журналистику, перебрался в Москву, там женился и работал на телевидении.
   Вся эта информация поступала от его матери, тети Нины, которая была в дружеских отношениях и с мамой, и с Димой, и его женой Светой. Ведь тетя Нина часто забегала к нашим или по телефону позвонить, или просто поболтать (это она любила).
   И вот через много лет, по дороге на работу, около станции метро "ВДНХ" меня окликает высокий мужчина в модном пальто с типично московским говорком. Я смотрю на него и совершенно не могу понять, кто это. Оказывается, это Митя Хачхарджи! Ну, ничего не осталось от того далекого тбилисского мальчишки с сильнейшим кавказским акцентом! Такой столичный лоск появился, что немудрено, что я его не узнал!
   Самое интересное, что оказывается, Митя живет почти напротив института, где я много лет работаю. С тех пор мы с ним изредка перезванивались, даже встречались за общим столом, когда собирались наши московско-тбилисские одноклассники из 49-ой средней школы. А пару раз привозил ему посылки от тети Нины из Тбилиси, когда туда еще ездил.
   А тетя Нина умерла только где-то в середине 90-х годов в Москве, куда ее перетащил к себе Митя из полуголодного и холодного Тбилиси.
   Была тетя Нина для моих тбилисцев достаточно своим человеком, хотя и не самым близким, часто общавшимся с ними, и не раз морально поддерживала их в сложные моменты (особенно в последние годы). Кроме того, являлась она последней из того поколения людей, что составляли костяк обитателей нашей Гурамишвили в те, теперь далекие годы, и которые определяли ту царившую там тогда самобытную и неповторимую атмосферу. Поэтому, узнав от Димы об этом печальном факте, я созвонился с Митей, чтобы, как это принято в Тбилиси, пойти попрощаться с тетей Ниной.
   Хоронили ее "по-московски": из морга, а не из квартиры, как это делают в Тбилиси. Туда должен был подвезти близких и знакомых автобус, который подавался в определенный час к дому, где жил Митя. И тут получилось у меня совершенно глупо - я перепутал двор, где должен был стоять этот автобус у необходимого подъезда. Не найдя его, я в течение 30 минут в недоумении искал нужную мне квартиру, пока не понял, что опоздал. И только, придя на работу, до меня дошло, что я самым банальным образом заблудился в "трех соснах". До сих пор не понимаю, что за затмение на меня тогда нашло!
   Еще несколько дней на душе было муторно, так как эти похороны, как я уже отметил выше, имели для меня более расширенное, даже символическое значение, олицетворяя собой затянувшееся, окончательное прощание со старым Тбилиси моего детства и молодости, уходящего в прошлое со многими близкими мне людьми. Кроме того, хотя может я тут немного перемудрил и усложнил, но меня, как маленького, преследовало также возникшее чувство вины перед мамой: "Мама была бы недовольна, что я так бестолково все перепутал и не попрощался с тетей Ниной, как надо!"
   Мама-то в детстве редко повышала на нас голос, а вот выражение ею недовольства для нас было, если не самым главным наказанием, то, во всяком случае, всегда очень неприятным моментом. Конечно, я понимаю, что это немного глупо, но все-таки...!
   Ну а с Митей мы объяснились нормально, обошлось без обид. Ведь по московским меркам ничего особенного не произошло: не пришел, так не пришел, и вообще, когда здесь хоронят старого человека, народу бывает всегда очень мало. Но, несмотря на это, осадок на душе нескоро у меня еще выветрился.
   Так вот, возвращаясь напоследок к тете Нине, хочу отметить, что ей удавалось непостижимым образом ладить с семейством курдов, проживавших в полуподвальных комнатах этой "Вороньей слободки", что было делом очень непростым.
   Но тут надо немного отвлечься и рассказать об этой публике немного поподробнее. В те годы в Тбилиси проживали люди многих национальностей, но все они имели в какой-то степени и общие черты, объединявшие их в более или менее однородную формацию, несмотря на различные национальные особенности. При этом шло и активное смешивание разных этнических групп.
   Но вот курды стояли особо - это была замкнутая на себя довольно большая национальная община, которая по образу жизни, менталитету, культурному уровню радикально отличалась от большинства народов Закавказья. Жили они огромными семьями, притом почему-то только в подвалах или в лучшем случае на первом этаже и, конечно, в ужасной грязи.
   Неофициально, кажется, у них допускалось и многоженство, а девочек выдавали замуж уже в 14-15 лет. Женщины европейскую одежду не носили, только множество разноцветных шелковых юбок и платьев, одетых друг на друга. Дети в школе дальше 3-4 класса в основном не добирались, бросая затем учебу, что создавало замкнутый круг для последующих поколений (знакомая картина: как раньше негры в США, и вообще, как обитатели любой трущобы!). Мужчины в основном занимались тяжелой и грязной неквалифицированной работой, в частности, подметали улицы и таскали тяжести (так называемые муши, с веревочными накладками на спинах). Или же шли просто в воровские банды.
   Впрочем, как всегда в жизни, бывали и исключения, как например, сапожник Тико с нашей улицы, разбогатевший на пошиве неплохой обуви, и имевший поэтому довольно респектабельный вид.
   Женщины - курдиянки большей частью нигде не работали, рожали детей, как кошки, каждый год и были первыми спекулянтками в городе. Помню, как в послевоенных очередях за сахаром (да и не только за ним), многочисленные курдиянки из подвала на Арцруневской занимали в них все первые места, узнавая каким-то образом заранее о том, что должны давать сахар. А затем эта галдящая толпа курдиянок, набрав совместными усилиями мешки сахара (ведь в одни руки больше 2-х кг не давали), торговала им чуть ли не с 50-ти процентной надбавкой, обходя дом за домом в нашем районе.
   Так что жили курды параллельно городской цивилизации по своим канонам, менять которые они особенно не стремились. Но при этом агрессивности и враждебного отношения к другим национальностям у них, нужно сказать, не наблюдалось. Естественно, большинство тбилисцев старалось держаться от курдов подальше, хотя никаких прямых конфликтов с ними не было, несмотря на это опасливое и несколько брезгливое отношение к ним. Тут уж сказывались давние тифлисские традиции и многовековой опыт совместного многонационального проживания.
   В общем, это был классический пример мирного сосуществования двух разных культур и двух разных уровней развития, даже без попытки взаимопроникновения, - только в кошмарном сне можно было себе представить, что кто-то из коренных тбилисцев мог просто на минуту допустить возможность породниться с курдской семьей!
   Отлично помню с детских времен образное выражение взрослых: "Грязный, как курдошка!" И еще никогда не забуду, как, завернув за угол на Хоштария, часто натыкался даже в феврале-марте (самые холодные месяцы в Тбилиси) на ползающих по асфальту тротуара маленьких детишек из курдского подвала в одних рубашечках и с голой попой! Просто непонятно, как эти дети выживали в таких условиях!
   Наверное, поэтому они и отставали в своем развитии, вследствие чего, поступив в школу, бросали ее почти сразу, едва научившись с грехом пополам только читать-писать. Но при всем при этом курдская составляющая тбилисской жизни того времени, несмотря на ее неоднозначность, очень органично вплеталась в общую картину города, являясь ее неотъемлемой составной частью и придавая ей красочность и своеобразный колорит. Честно говоря, я не могу даже представить Тбилиси тех годов без этой шумливой и экзотичной публики на его улицах и базарах!
   Очень интересно, как обстоят сейчас дела с курдским вопросом в Тбилиси? Мне говорили, что курдских женщин в разноцветных платьях, составляющих национальную одежду, там уже не встретишь. Наверное, какой-то прогресс в этом отношении уже имеется, но как далеко он зашел? Помню одноклассницу-курдиянку, приходившую в гости к моей племяннице Дине, которую видел пару раз во время моих приездов в Тбилиси. Черненькая девочка, вполне европейского вида, одетая тоже современно, закончившая восемь классов(!), но... сразу после этого выданная замуж в 15 лет! Школу после этого она, конечно, забросила.
   Так что из всего вышесказанного должно быть понятно, почему соседствовать с курдской семьей было делом не очень приятным и непростым. Хотя вот уживались каким-то образом!
   Сами же Хачхарджи были по национальности греками из Цалки - есть такой поселок в Южной Грузии,- заселенный вместе с окрестностями почти целиком греками. Как туда попало греческое население, в результате каких исторических катаклизмов, я не знаю. Видимо, путь туда был для них непростой, так как цалкских греков к античным типажам отнести было нельзя, ввиду того, что носили они отпечаток влияния тех национальностей, среди которых им приходилось жить.
   Кстати, чуть ниже по Гурамишвили, в доме с длинными каменными ступеньками проживала еще одна, уже многочисленная греческая семья, тоже родом из Цалки. Там я знал только одного из ее членов, маленького, немногословного, Калинкоса, который был старше меня на 3-4 года. Школу он кончал еще с моим старшим братом, а вот в институт, на энергетический факультет, поступал уже со мной. Проучился он с нами до 3-го курса, а затем учебу бросил и пошел работать. Потом же со всей семьей, где-то в 80-е годы, уехал на историческую родину, то- есть в Грецию.
   В группе Калинкос держался немного на отшибе, частично из-за возраста, частично из-за своего несколько крестьянского облика. Вот только со мной он общался больше - как никак сосед, да еще с греческими корнями.
   А напротив Калинкоса, у глухих железных ворот, очень часто стояла, скрестив руки на груди и поглядывая на прохожих, еврейка Фаня, как называли ее у нас на улице. Причем в данном случае обозначение ее национальности не означало проявление какого-то антисемитизма, а просто констатацию существующего факта. Могли, например, сказать: "русская Надя", "армянка Ашхен".
   Спокойная, полноватая женщина, с внимательно-изучающим взглядом черных глаз, Фаня очень доброжелательно относилась к маме и подолгу с ней беседовала, останавливая нас каждый раз, когда мы проходили мимо нее. Да и мама сама с ней разговаривала весьма доверительно, вполголоса, как с близким человеком. О чем они тогда говорили я, конечно, не помню, так как взрослые разговоры меня тогда совершенно не интересовали. Как мне теперь кажется, Фаня жалела нашу маму и относилась к ней с большим сочувствием - осталась без мужа с тремя детьми в такое тяжелое время! В общем, душевная она была женщина, и поэтому вспоминается мне Фаня с большой теплотой. Да и какая-то притягательная загадочность от нее исходила, на мой взгляд!
   А потом, когда ее не стало, там же, в течение многих лет часто стояла или выглядывала через решетку первого этажа ее дочка Рива, очень похожая на мать, и тоже хорошо относившаяся ко всем нашим, как бы принявшая по наследству эти отношения.
   Рядом же с Фаней жила семья Алексидзе, которая переехала потом с нашей улицы в другую часть Тбилиси и дружившая очень в свое время с дедушкой и бабушкой. Он был довольно крупный врач, но с фронта вернулся совсем больным и почти парализованным, и я его никогда не видел.
   А вот его жена, Нина Алексеевна, в те годы часто заходила к нам, и я ее хорошо запомнил. Это была небольшая, хрупкая на вид, с тонкими чертами лица, интеллигентнейшая женщина и очень приятный в общении человек. Что-то в ней чувствовалось породистое и экстраординарное, привлекавшее к ней внимание. Очень характерный для старого Тбилиси человеческий типаж!
   К этой категории старых тбилисцев относилась и семья Дидебулидзе, поддержившая всю жизнь очень тесные отношения со старшими Вацадзе. Глава семьи Александр Иосифович дружил с дедушкой ещё с молодости, чуть ли не со времён учебы в реальном училище, затем они оба преподавали в Политехническом институте. Был Александр Иосифович тоже, как и мой дедушка, заведующим кафедрой, но только общей и теоретической электротехники, тоже профессором, а затем стал и академиком. Хорошо его помню - невысокий мужчина с пышными усами, всегда спокойный и уравновешенный, с европейскими мягкими манерами, в высшей степени доброжелательный к окружающим людям. От всего его облика, как мне тогда казалось, веяло истинной респектабельностью (в лучшем смысле этого слова) и чем-то добротным, сохранившимся ещё от старой дореволюционной жизни, которая меня всегда почему-то интуитивно привлекала. В общем, являлся Александр Иосифович образцом настоящего тбилисского интеллигента! Жена его Ольга Николаевна , такая интересная блондинка, была родом из Риги и сохранила, как ни странно, легкий тамошний акцент, что придавало ей определенный шарм. Взаимно дополняя друг друга, они вдвоем представляли собой очень интересную и потрясающе симпатичную пару.
   Кстати, бабушка моя ездила к Ольге Николаевне ещё долгие годы и после смерти Александра Иосифовича.
   И ещё помню обаяние их старой, настоящей профессорской, квартиры на Плехановском, куда меня несколько раз приводила бабушка. Не знаю, как это объяснить, но что-то необычное и притягательное, на мой взгляд, присутствовало в самой атмосфере этого неординарного дома! Это подспудное ощущение прочно запало мне в память, несмотря на мой тогдашний малолетний возраст.
  
   Да, вот такие именно люди и создавали тогда ту неповторимую культурную среду, которой (увы!) уже нет, и которую с такой ностальгией вспоминают сейчас многие бывшие тбилисцы!
   Раз вспомнил о друзьях и знакомых наших Вацадзе, хочу упомянуть еще одну весьма своеобразную и колоритную фигуру из их старой компании, неоднократно запечатленную на многих любительских снимках, сделанных в те стародавние времена. Это была Марья Францевна, старая полька с громоподобным голосом, внешне напоминавшая большую добродушную слониху с широкой улыбкой на лице. Из старых фотокарточек, которые я любил рассматривать, видно, что в молодости Мария Францевна была довольно интересной дамой, правда несколько полноватой, но все равно очень даже ничего. (Это уж сегодняшнее мое суждение, конечно!) Меня же всегда привлекала в ней эта доброжелательность, распространявшаяся на всех, кто ее в данный момент окружал, даже на нас, маленьких мальчишек. Это когда мы встречались на улице, к нам она почему-то редко заходила. Потом она куда-то пропала, и мы перестали ее встречать. По всей вероятности, ее просто не стало. Да, непохожая на всех и оригинальная в своем роде была так запомнившаяся мне эта старая симпатичная тетка, тоже выходец из старого дореволюционного Тифлиса. Потом таких своеобразных типажей я уже больше не встречал!
   И опять лезут в голову грустные мысли о том, как уходит незаметно и безвозвратно живая, но неосязаемая ткань человеческих отношений, складывающихся в течение десятилетий в процессе общения близких по духу и культуре людей. И как хочется иногда окунуться в атмосферу тех далеких лет, почувствовать ее эмоциональные оттенки и нюансы, понять, в конце концов, что перешло к нам, а что утеряно навсегда. А какое это духовное богатство, раскрывающее личности близких людей (объясняющие, кстати, и некоторые особенности твоего характера), несмотря на свою, на первый взгляд, обыденность!
   Но уносит все это без следа равнодушное к людям время! Хотя, кажется мне иногда, что обрывки ауры прошедших времен (если можно так высокопарно выразиться), все-таки цепляются за отдельные островки нашего времени, и их можно и надо научиться каким-то образом прочувствовать. Но вот вопрос, как?
   Ладно, оставим мистику и вернемся к людям, жившим когда-то на Гурамишвили. Если, соскочив с камня-ступеньки, свернуть с нашей улицы вправо-вниз по направлению к школе, то оказываешься прямо у окна, расположенного чуть выше уровня тротуара. В теплое время года, когда окно бывало раскрыто, оттуда всегда доносились звуки пианино, а по утрам можно было видеть, как из окна вылезает высокий сутулый парень неприметного вида по имени Отар. Так было быстрее попасть в школу, подъезд которой находился совсем рядом. Если же использовать нормальный способ выхода из квартиры, то надо было выйти во двор, пройти подворотню, спуститься до угла, завернуть за него, и только тогда оказаться у входа в школу. Явно нерационально!
   Учился Отар на два класса старше меня и пользовался в нашей школе, несмотря на свой довольно непрезентабельный и скромный вид, славой почти что вундеркинда. Личность, действительно, была неординарная - играл Отар на пианино, сочинял сам музыку, писал стихи и, кажется, прозу. А в довершении ко всему, имел выдающиеся математические способности. Как мне рассказывали, одноклассники ему предсказывали участь или великой личности, или - сумасшедшего, так как слишком много разного было в нем намешано.
   Школу Отар закончил, конечно, с золотой медалью и поступил на мехмат МГУ, что было по тем временам для Тбилиси экстраординарным событием. Проучился он там, кажется, до 3-го курса, затем бросил математику и перешел учиться во ВГИК!
   И получился со временем из него широко известный теперь кинорежиссер Отар Иоселиани, живущий в основном в Париже, тонкие, поэтичные фильмы которого я смотрю всегда с огромным удовольствием!
   Или вот еще одна забавная сценка нашей улицы. Недалеко от нас, в упомянутом мною угловом доме с гербом Осоавиахима над подъездом, жили двое мальчишек грузин по имени Ушанги и Гамлет. (!) Отец у них был на фронте, и мать растила их одна, поэтому времени заниматься ими у нее не было, и мальчишки целые дни проводили на улице. Но к моменту кормления мать, высунувшись по пояс с открытой галереи, начинала их звать истошно-крикливым голосом, хорошо слышным даже в нашей квартире: "Ушанг-и-и! Омлето-о-о!"
   Дело в том, что Гамлет по-грузински звучит как Хамлет, причем через очень мягкое "х" (в грузинском языке есть три буквы "х" различной твердости). Поэтому и получалось это смешное - Омлето!
   А так как ребята старались смыться как можно дальше от дома и от матери, то эти призывы начинали повторяться все чаще и чаще, постепенно меняя свою тональность от нейтральной до истерично-угрожающей с обещанием оторвать уши и прочими красочными, но трудно переводимыми с грузинского языка выражениями. В результате получался совершенно неповторимый и колоритнейший, очень характерный концерт, опять же очень органично вплетавшийся в общую яркую и своеобразную картинку тбилисской жизни тех времен. У меня до сих пор в ушах звучит это забавное "Омлет-о-о".
   А отец у этих мальчишек вернулся с фронта неожиданно ранним утром в июле 45-го года. Помню радостные женский крик, переходящий в захлебывающий плач, который доносился через переулок с их галереи до нашей кухни, где я в это время умывался. Мне от этой картины стало немного грустно и завидно - я уже начинал смутно понимать, что наш отец в ближайшее время так и не вернется, хотя в душе продолжал тайно на это надеяться.
   Весьма характерной и яркой фигурой на нашей улице, о которой нельзя не сказать, была уже упомянутая мной фельдшерица тётя Сильва, делавшая уколы многим обитателям нашего района, поэтому знавшая всех и все. Это был ходячий кладезь информации относительно общественной и личной жизни каждого из нас.
   Слегка полноватая, но при этом очень подвижная и живая, с миловидным и одновременно с несколько грубоватым лицом, которое немного портили как бы вытянутые в дудочку губы, тётя Сильва отличалась редкой общительностью и разговорчивостью, а также искренней доброжелательностью ко всем обитателям нашего "убана".
   По улице она перемещалась короткими перебежками - от одного знакомого к другому, останавливаясь для продолжительной и заинтересованной беседы с каждым из них. Да и сами жители нашей улицы любили, задержавшись при встрече с тётей Сильвой, поболтать с ней о том, о сем (тогдашний тбилисский стиль жизни!).
   Так что, если бы в нашем районе правил какой-нибудь князь, наместник или другой подобный верховный правитель, то я думаю, что тётя Сильва с ее осведомленностью о тайных пружинах и секретах нашего мини-общества могла бы вполне исполнять при нем роль "серого кардинала" или тайного советника.
   И вот эта тётя Сильва, уже в мои институтские годы, стала обхаживать мою маму с идеей, чтобы я начал поближе дружить с ее дочкой, с которой у меня было только шапочное знакомство (она училась в параллельной группе на нашем факультете). Ну, понятное дело, мальчик из интеллигентной семьи, тихий, незамеченный ни в каких историях (все, небось, многократно проверено), вполне тянет на роль приличного жениха.
   Мама мне об этих разговорах как-то очень нейтрально сказала, но я, в общем-то, никак не прореагировал: во-первых, в этот момент меня интересовала совсем другая девушка с нашего же факультета, во-вторых, и это было самым главным, всегда не любил, когда мне что-то навязывают, особенно в части личных отношений. Поэтому эти разговоры так и остались без всякого продолжения и стали просто одним из эпизодов тбилисской жизни, о котором я практически забыл.
   Но вот через много лет, когда я прилетел на похороны мамы, соседка по дому Шура (то ли родственница, то ли домработница хозяев нашего дома, вернее, то и другое одновременно) вдруг задает мне за столом на ломанном русском вопрос, от которого я чуть не упал со стула: "Вития, ти зачем на Сильвин дочка не женился?"
   Притом это было сказано таким тоном, будто я нарушил какие-то договоренности и обманул бедную девочку! Конечно, серьезно отвечать на этот вопрос я не стал, отделавшись какой-то малосодержательной фразой. Но про себя поразился той колоссальной, и главное целенаправленной, работе, которая была проведена когда-то, благодаря чему "общественность" даже через 20 с лишним лет помнит об истории, которой просто не было, да еще в такой интерпретации! Вот это талант!
   Кстати, тёти Сильвы, как я узнал из третьих рук, не стало совсем недавно, всего года три или четыре тому назад.
   Да, много разных людей жило тогда на нашей небольшой Гурамишвили! Была даже собственная, если можно так выразиться, сумасшедшая по имени Женя. Обитала она, впрочем, у своих родственников по фамилии Амосовы, но все равно занималась попрошайничеством в многочисленных послевоенных очередях. Если же ей самой надо было что-нибудь купить, то пролезала к прилавку, не обращая внимания на стоящих людей и расчищая себе путь клюкой. Естественно, никто в этом случае с ней не связывался и пропускал вперед, ведь могла Женя сдуру и заехать палкой по голове. Этой же клюкой она лихо разгоняла конкурентов-нищих, изредка нарушавших границы территории, на которой она собирала дань с сердобольных обитателей нашего района.
   Вообще-то, я подозреваю, что Женя несколько симулировала свою неадекватность чересчур громким голосом, слышным по всей улице от начала до конца, скандальностью по каждому пустяку, переходящей в истерику. Хотя видик у нее был еще тот по своей живописности - настоящая баба Яга! Согнутая в три погибели, с крючковатым носом, с непричесанными космами седых волос, одетая кое-как в полулохмотья, со своей знаменитой клюкой, громко стучавшей об асфальт, Женя производила совершенно неповторимое впечатление. Ну, вылитая нечистая сила из русских народных сказок!
   Но самое интересное, что ее по-настоящему никто не боялся: кто-то относился к ней с юмором и со смехом, забавляясь ее представлениями, кто-то жалел и подавал ей милостыню, кто-то просто не обращал на нее серьезного внимания. Так что была Женя как бы неотъемлемой частью окружающего нас мирка, и именно так ее все воспринимали. Да и злобы настоящей, по-моему, несмотря на все крики и истерики, у Жени не было.
   А вот ненормального старика, изредка забредавшего к нам на улицу, народ действительно побаивался, хотя внешне он выглядел вполне прилично, почти не отличаясь от обычных людей. Только глаза у него становились совсем уж бешеными, когда, внезапно остановившись и обернувшись назад вполоборота, начинал громко орать. Кричал он по-грузински, с многочисленным употреблением нецензурных выражений, поэтому я до конца не понимал смысл всех его яростных речей, но, в общем-то, было ясно, что он ругал власти, что было для тех времен небывалым богохульством. И даже, как мне сказали шепотом, задевал иногда самого товарища Сталина!
   Ну, это было уже совершенно немыслимое дело, трудно было даже в мыслях на это решиться обычному, нормальному человеку. Даже с близкими людьми старались не говорить на эту тему, так как после таких слов можно было сразу загреметь в места не столь отдаленные.
   Но вот старика почему-то не трогали, и он несколько лет бродил по нашим улицам со своими внезапно прорывающимися яростными криками. А люди его сторонились и старались поскорее пройти мимо. Может, провокатор был? Но с другой стороны я слышал, что "крыша поехала" у этого старика после гибели на фронте всех его сыновей, что тоже вполне могло быть. Ведь время было военное!
   На эту тему (похоронка с фронта) у меня сохранилось одно печальное воспоминание, связанное непосредственно с одним из обитателей нашей провинциально-тихой улицы, такой, казалось далекой от всех бушующих в тогдашнем мире катаклизмов. Жил со своей матерью на третьем этаже 24-го дома в комнате, выходящей на открытый балкон, откуда хорошо просматривался наш двор, рыженький, худощавый и очень живой паренек по имени Адик. И считался он среди соседей хулиганистым малым. Наверное, потому, что держал Адик голубятню и самозабвенно гонял голубей. При этом он лазил по всем окрестным крышам, переходящих на разных уровнях одна в другую, совершенно, конечно, не думая об их сохранности.
   Ну, понятное дело, хозяева домов начинали на него шуметь и жаловаться потом его матери. Адик же ни в грош их не ставил и продолжал заниматься с упоением своим делом, не обращая никакого внимания и на причитания матери. В общем, лихой был парень!
   Но вот весной 42-го года после окончания школы призывают Адика на фронт. А через несколько месяцев его матери приходит похоронка и письмо от медсестры, которая его похоронила где-то в Крымских степях под Керчью. Услышал я это случайно, когда мама, придя с улицы, вполголоса с изменившимся лицом, рассказывала об этом бабушке.
   Подействовал на меня этот рассказ очень сильно, ведь в первый раз я столкнулся со смертью молодого парня, который еще недавно, отругиваясь от горластых соседок, носился по крышам, залихватски свистя голубям и, бывало, откуда-то сверху неожиданно соскакивал к нам во двор.
   Явственно пахнуло на меня чем-то зловещим и непонятно-темным, и на подсознательном уровне я вдруг почувствовал весь тот ужас, который несет война, и тоскливое бессилие человека перед ней. Конечно, эти мои мысли и чувства носили тогда более неопределенный характер, это я сейчас пытаюсь их конкретизировать. Правда, обуревали они меня не очень долго, и вскоре прошли, как это бывает в шестилетнем возрасте, но следы их остались и запомнились.
   Если же вспоминать всех, кто бродил по нашей улице (да и по окрестным тоже), формируя ее своеобразную атмосферу и общий фон жизни, то, кроме неповторимых по своей красочности уличных торговцев, следует обязательно упомянуть самодеятельных "артистов", хотя это слово звучит здесь слишком сильно.
   Публика эта была разношерстная, но яркая и колоритнейшая, по своей сущности сугубо тбилисская, нигде больше мне не встречавшаяся. Ходили эти лицедеи по дворам наших улиц, где и устраивали свои представления, на которые, услышав их зазывные крики, сбегался народ со всей округи. Ведь ворота большинства дворов на нашей улице (кроме нашего дома), никогда не запирались, и зайти туда мог любой, кто хотел.
   Конечно, говорить о художественных достоинствах этих представлений не приходилось, были они достаточно примитивны, но брали они своей безыскусственностью, искренностью и грубоватым юмором, понятным всем.
   Да и времена (военные и первые послевоенные годы) были тяжкие и бедные, развлечений почти никаких, поэтому эти дворово-уличные "гала-концерты" пользовались большим успехом, особенно у детей. Так что деньги (конечно, всякая мелочь!) так и сыпались в шапки этих, так называемых, артистов со всех балконов и сторон.
   Господи, кого только не было среди этой шатии-братии! И убогие чтецы-декламаторы с завывающими голосами, и обшарпанные дрессировщики с такими же облезлыми собачками и обезьянками, и безголосые певцы с претензией на оперный вокал, и жуликоватые фокусники, и даже нарочито-мрачные прорицатели с дешевыми эффектами. А я застал еще настоящих шарманщиков в разноцветных высоких сапогах, с заправленными в них черными шароварами и в таких же черных рубашках, подпоясанных наборными серебряными поясами, в общем, классических дореволюционных кинто из старого доброго Тифлиса.
   С отрешенным видом крутили они по дворам свои разукрашенные шарманки, игравшие старинные, грустные вальсы и песни, бравшие за сердце своей пронзительностью и нездешностью, пришедшие к нам из как бы совсем другой жизни, красивой и романтичной, которой уже нет.
   Со временем, по мере ухода из жизни старого поколения, внешний вид шарманщиков стал терять свою экзотичность, приближаясь к обычному современному, а звучание их инструментов становилось все более хрипящим и нечленораздельным, пока не пропали они совсем из обихода тбилисской жизни.
   А еще был известный на весь Тбилиси "театр" одного сумасшедшего актера по фамилии Бабаян, который в одном лице исполнял очень экзальтированно и страстно сжатый вариант "Отелло" Шекспира, "переработанный" под упрощенное восприятие улицы. Это было нечто по своей гротесктности, исполняемое притом на простонародном грузинском языке с включением исковерканно-жаргонных русских и армянских слов.
   Особенно восхитительна была концовка спектакля: "Дездемони! Где мой носовой пляток?" "В стирку отдала!" После чего следовал роковой удар кинжалом (себе в грудь!), сопровождаемый непередаваемым на бумаге показушно-трагическим вскриком с последующим падением на обшарпанный коврик, который заранее стелился на землю.
   Безусловно, весь этот (назовем его прямо) примитивный балаган, исполняемый только одним "актером", к настоящему искусству никакого отношения не имел, но было в этих веселых кривляньях что-то свое, красочное, по-хорошему озорное и характерное, вносящее свою лепту в палитру той давно прошедшей тбилисской жизни. Но все течет и изменяется, этих "артистов" с их представлениями, как и многие другие яркие приметы старого Тифлиса, унесло с нашей улицы неумолимое время.
   Впрочем, уходили не только эти символы, но и обычные люди. В принципе это, к сожалению, естественный процесс, который надо воспринимать со спокойной грустью.
   Но с нашей улицы уходил с ними и тот общий дух, и та своеобразная атмосфера, которые когда-то царили на ней, и которые я попытался хотя бы отчасти передать в этих записках. Честно говоря, сейчас мало что осталось от того времени. И описываю я сейчас в основном то, чего почти нет!
   Мои племянники, выросшие на нашей улице уже в 70-80 годы практически не застали эту атмосферу и поэтому с некоторым недоверием иногда воспринимают эти мои воспоминания.
   Надо сказать, что действительно наша улица за эти годы стремительно теряла свою многонациональную разноцветность, составляющую одну из ее главных особенностей, Особенно заметно это было мне, приезжавшему в Тбилиси раз в 3-4 года.
   В первый день (а прилетал я, большей частью, к вечеру) из дома я не выбирался, сидя за столом и болтая с нашими. Зато на второй, встав утром пораньше, сразу выходил на наш уличный балкон. Присев на знакомую каменную приступочку, я начинал оглядывать столь знакомый, но уже полузабытый и все-таки такой волнующе-родной окружающий мирок нашей улицы.
   Вот стоят немного правее два старых клена с перекрученными стволами, на сей раз ветки у них сильно обрезаны. А вот "пшата" под самым нашим окном здорово разрослась, и ее ветки лезут через железную решетку прямо в комнату, именуемую у нас "залой".
   И дом, напротив, под номером 19, без изменений - те же железные покоробленные ворота, те же знакомые резные двери в подъезде у Лешкашели, а балконы так же, как и раньше, нависают над улицей. Если посмотреть влево, то сквозь листву деревьев виден зеленый склон Горки, уходящий вверх к фуникулерному парку. Вправо же, если немного пригнуться, видна вся наша Гурамишвили, сбегающая вниз.
   И как всегда, по тротуарам на той стороне улицы и под нашим балконом идут не торопясь самые разные люди. Но вот большинство из них мне уже незнакомо и, самое главное, люди эти совершенно другого типа. Русского языка уже почти не слышно, и публика эта явно приезжая, из грузинской глубинки, со всеми вытекающими отсюда последствиями. И с каждым годом этот факт становится все более явственнее и нагляднее.
   Ну, а в последний мой приезд в 96-ом году вообще никого из знакомых раньше лиц я уже не встретил! И пахнуло впервые на меня чужим и незнакомым!
   Но в то же время стоят все дома на старых местах, никуда они не подевались, все знакомые уголки-закоулки тоже остались неизменными, и даже деревья на улице за эти полвека с гаком лет почти не изменились, раскинув привычно над проезжей частью свои пышные зеленые кроны. Вот только стертые от времени булыжники заменены асфальтом! Так что живет пока наша старая Тер-Гукасовская-Гурамишвили-Макашвили.
   Но тут я хочу остановиться и сказать следующее. Перечитывая все мной написанное, у меня возникла мысль, что я, возможно, малость переборщил, описывая только светлые и симпатичные стороны тогдашнего житья-бытья. И у читателя может создаться ложное впечатление, что царила на улице всеобщая библейская любовь и одна бескорыстная дружба. На самом деле в жизни так не бывает, люди-то в своей массе несовершенны, и среди них встречаются разные личности, в том числе и такие, общение с которыми не доставляет никакого удовольствия.
   И наша улица в этом отношении тоже не составляла исключения. Бывали и ссоры между соседями, и сплетни за спиной, и косые взгляды, и шумные выяснения отношений, но не удержусь и еще раз подчеркну, что при этом большей частью сохранялись рамки, за которые выходить считалось неприличным и которых все придерживались. И самое главное, по-моему, не было даже в этих конфликтных ситуациях злобы.
   К сожалению, совсем в другом ключе складывались отношения у всех поколений нашей семьи с хозяевами дома. Тут нам, надо прямо сказать, не повезло!
   Честно говоря, не очень хочется об этом писать, но как говориться, слов из песни не выкинешь, да к тому же окончание многолетней эпохи проживания нашей семьи на Тер-Гукасовской, Гурамишвили, Макашвили связано именно с ними.
   Были они родом из западно-грузинской глубинки, из какого-то заштатного городка. Сам глава семьи Михаил Илларионович(или Михо) был вначале скромным бухгалтером, неожиданно для окружающих надевшим в 1937г. форму НКВД, организации в те годы более чем зловещей и мрачной. Правда, был он не заплечных дел мастером, а, кажется, начальником финансового отдела (так, во всяком случае, он говорил).
   Но от этого повадки и замашки, свойственные людям из этой организации, у него не становились другими, а, наоборот, только усиливались. Надо было видеть, как раздувался М.И. от сознания собственной значимости и ощущения всевластия над людьми, что отражалось на всем: манере держаться, выражениях, даже походке. Помню, как он, не стесняясь, хвастался бабушке: "Одна моя фуражка всех пугает!", что было в общем-то правдой.
   Конечно, жило это семейство даже в самые трудные времена весьма неплохо - продукты возили им прямо на дом ящиками.
   Ну, а что мы? Семья врага народа, бабушка - чистая немка, а мама по паспорту гречанка, дедушка учился в Германии, и брата его за "антисоветскую пропаганду" сослали в лагерь. И дома говорят на непонятном немецком языке. В общем, тот еще букетик контрреволюционной публики!
   Честно говоря, до сих пор не понимаю, как нас не тронули (если не считать потери хорошей квартиры, о чем ниже). Может, за счет того, что советская власть в Закавказье в силу ряда факторов была ограничено кровожадной, если так можно выразиться. А может, М.И. устраивали именно такие соседи, как мы, у которых "рыльце в пушку" и которые не будут никогда на него "капать", я этот вариант тоже не исключаю.
   Вообще-то, если бы мы жили в окружении обычных тбилисцев, все эти наши "недостатки" определяющей роли не играли бы, у всех тогда что-то было не так, и все находились в одной куче. Да и человеческой терпимости тогда в Тбилиси было больше, и политического озлобления, как в первые десятилетия после революции в России я что-то там никогда не наблюдал.
   Но наш случай был особым - оказались мы в непосредственной и опасной близости к власть имущим, вблизи линии водораздела между тем, кто правит и кем правят. Ну и давали нам откровенно это понять, может не часто, но достаточно жестко.
   Вот эти различия в социальном положении и создавали напряжение в наших отношениях с соседями, хотя внешне все выглядело вполне благопристойно (все-таки Кавказ, все делается за спиной, а в лицо улыбаются!). За все время до моего отъезда из Тбилиси, я помню всего два или три откровенных скандала. Обе стороны соблюдали вежливость и показное расположение друг к другу, но без близких контактов, продолжая жить каждая в своем измерении, без пересечения друг с другом.
   Правда, помню время, когда соседи при сборе туты (шелковицы), растущей во дворе, присылали нам тарелку с ягодами в качестве дара. Наши вежливо принимали, благодарили, но в ответ, кажется, (как полагается по обычаю), ничего не посылали, да и нечего было в те годы. Но давящее присутствие угрозы, что с нами могут сделать, что угодно (обмен квартиры это наглядно показал), никуда от этого не девалось и присутствовало постоянно.
   Поэтому наши и старались держаться подальше от соседей. И особенно следили за тем, чтобы не сказать ничего лишнего при них или чтобы они не услышали ничего "крамольного" через тонкую стенку, разделявшую обе наши квартиры. Тут, правда, помогал немецкий язык!
   Но вот летом сорок второго года отношение М.И. к нам ненадолго разительно изменилось. Это было время, когда немцы уже захватывали Северный Кавказ и были близки к тому, чтобы прорваться к Тбилиси. Отправив на всякий случай семью в деревню, он стал усиленно обхаживать наше старшее поколение. Так, вызвав как-то бабушку на общий балкон, вручил ей продуктовые карточки в энкаведешный магазин-распределитель. А жена его перед отъездом в деревню простодушно-откровенно говорила бабушке же: "Раньше мы хорошо жили, а теперь вы будете жить хорошо!" Так что в это военное лето мы вошли, так сказать, в некоторый контакт с организацией, от которой, по большому счету, надо было держаться подальше!
   Так в дальнейшем и получилось: когда немцев отогнали, и угроза оккупации отпала, Михо, оставив заискивающий тон, отыгрался на наших по полной программе. А именно, заставил нас перейти из большой четырехкомнатной квартиры, где нас жило семь человек, в их маленькую и темную трехкомнатную, вернее даже в двухкомнатную, (две комнаты были проходными, переделанными из одной большой).
   "Как это заставил?" могут спросить современные молодые люди, не знающие реалий того времени: "Не надо было соглашаться, и все тут!" А было сделано все очень просто и без затей: нашего дедушку внезапно по повестке вызвали в НКВД. Тогда такие вызовы большей частью кончались очень плохо, человек назад не возвращался и пропадал бесследно. Дедушку же только пуганули: продержали там несколько часов, задавая ему всякие идиотские вопросы, в том числе и такой: "Почему содержите квартиру в таком плохом состоянии?" А через месяц Михо, позвав дедушку к себе, предложил ему этот злосчастный обмен с доплатой. Ну что оставалось делать моему бедному дедушке после такой "артподготовки"!
   Очень хорошо помню бурную реакцию бабушки, когда сумрачный дедушка, вернувшись с этих, так называемых "переговоров", сообщил эту новость. Но в создавшейся обстановке дедушка, конечно, рисковать семьей не мог, последствия в случае отказа могли быть совершенно непредсказуемыми, в том числе и дальнейший арест по надуманному предлогу, и выселение всех из приглянувшейся "хозяину жизни" квартиры. Такие случаи в те времена бывали довольно часто!
   При этом с доплатой этот деятель тоже беззастенчиво наших обманул, просто не отдав часть обещанной суммы! Таким образом, где-то в середине 45 года оказались мы в этой квартире, к которой я со временем привык, и которую вспоминал много лет как родного и близкого человека, несмотря на ее несуразную планировку и темноту в зимнее время (летом в ней бывало совсем иначе, так как двери двух комнат на галерею распахивались, и оттуда в квартиру врывались потоки солнечных лучей, игравшие на старом паркетном полу).
   А вот наша старая большая квартира осталась навсегда у меня в памяти как совершенно неповторимый и волшебный мир, полный романтики, которого (увы!) уже нет, как символ безоблачного детства (хотя пришедшего во многом на военные годы с их лишениями). Может, еще раскачаюсь и опишу ее как-нибудь подробнее, если удастся подобрать нужные слова!
   И ещё интересный факт - М.И. за свои заслуги перед Отечеством в то жаркое лето 42-го года получил медаль "За оборону Кавказа", хотя дальше Тбилиси за все военные годы никуда не выезжал, а единственная перестрелка, в которой он участвовал, была стрельба из пистолета в воздух на своем балконе в компании пьяных гостей (очень хорошо помню эту картину, когда перепуганные мама с бабушкой загоняли нас, любопытно-глазеющих троих братьев, поскорее домой, вглубь квартиры, чтобы эти молодцы ненароком кого-нибудь из нас не подстрелили).
   Или вот еще один штришок, характеризующий этого "защитника Социалистической Родины". Любил Михо, несмотря на свой полковничий чин, сельскохозяйственный процесс, от крестьянской сущности ведь никуда не денешься. Вечерами, после работы, спускался он величественно во двор, где росло несколько фруктовых деревьев, а в углу у стенки, за небольшим заборчиком располагались грядки. И начинал Михо дотошно и громогласно проверять, что и как растет, отдавая раскатистым командирским голосом указания своим домочадцам, которые молча ему внимали, только очень изредка ему возражая. Зрелище было, конечно, весьма занятное.
   Но этого М.И. показалось мало, и чтобы полностью окунуться в родную атмосферу, была заведена у нас во дворе корова! Да, да, настоящая корова в городских условиях! Это была, конечно, неописуемая картина! Буренку держали в подворотне, как раз под нашей галереей, и смачный запах навоза уже с самого утра наполнял нашу квартиру. Вкупе с роем жирных зеленых мух, с жужжанием оккупировавших кухню, от которых приходилось в самую тбилисскую жару закрывать окна.
   Естественно, коровке гулять было негде, и она время от времени начинала жалобно и тоскливо мычать. В общем, жизнь наша стала совершенно сюрреалистичной, и самое главное, жаловаться было некуда и некому. Хорошо, что этот пейзажный антураж по неизвестным нам причинам довольно быстро кончился.
   А самое интересное, что этот самый рогатый скот доставили почему-то из Сухуми, на самолете!! На этом мероприятии Михо и погорел. Дело происходило в 50-х годах, вскоре в стране после смерти Сталина начались кое-какие перемены, за органы, как тогда назывались эти "учреждения", тоже взялись, и какая-то комиссия обнаружила в документах этот факт. Наверное, были и другие грешки у М.И., но это было последней каплей, и Михо выгнали с работы.
   Несколько месяцев он сидел дома, и мы тихонечко, про себя, злорадствовали. Но оказалось, что напрасно мы предавались этим низменным чувствам. Не учли, что такие товарищи непотопляемы, так как именно на подобных ребятах и держалась советская власть.
   В общем, кончилось это тем, что Михо полетел в Москву "искать правду". Не знаю, конечно, у кого он был, что говорил, платил ли кому-нибудь, но вернулся он оттуда восстановленным в звании и назначенным на должность начальника хозяйственного управления того же министерства. Так что пустили щуку в реку! И снова стали возить соседям ящиками фрукты, овощи и прочие продукты. Теперь уже без осечки, до самого выхода М.И. на пенсию!
   Из того времени запомнилась одна восхитительная сценка во дворе нашего дома, которую можно было иногда наблюдать от нас с галереи: трое-четверо пожилых мужиков расположились вольготно на скамеечках вокруг разведенного костра, на котором булькает настоящий самогонный аппарат, и неторопливо беседуют между собой по-грузински, ожидая пока набежит очередной стаканчик "чачи" (виноградной водки, приготовляемой из отжимков винограда, оставшихся после получения вина). Тут же рядом, на маленьком столике, стоит приличная закусь, которую подносят время от времени из кухни женщины. Все чинно и благопристойно!
   Пикантность же ситуации состояла, во-первых, в том, что мужчины сидели в расстегнутых или накинутых на плечи полковничьих мундирах, свидетельствовавших о принадлежности их хозяев органам милиции и госбезопасности. Во-вторых, в те года за такого рода "забавы" обычных смертных могли крупно оштрафовать или даже посадить сроком до трех лет! Но тут другое дело - своя рука владыка, и можно делать все, что запрещено другим, если находишься близко к власти!
   Я потом часто наблюдал в своей жизни этот принцип в действии, особенно при советских порядках. Ну а тут он присутствовал в чистом, совершенно незамутненном виде! Так что я на примере нашего М.И. имел полную возможность с детства видеть вблизи истинную изнанку советской действительности.
   Остановился довольно подробно на личности нашего хозяина еще и потому, что подобные типы, являясь продуктом данной эпохи, встречались тогда не так уж редко. Как ехидно выразился мой сигнахский дядя Гриша, когда я ему рассказал про соседа: "А-а, понятно, это про таких пели во время революции - кто был ничем, тот станет всем!"
   Надо сказать, что после середины 50-х годов отношения с хозяевами у нас стали спокойнее: прошедшую кровавую вакханалию в стране осудили на самом верху, отца реабилитировали, и вообще, времена стали иными, более мягкими, что ли (хвала Хрущеву, несмотря на его вздорные номера). И мы перестали, наконец, быть на положении потенциальных изгоев. Говоря откровенно, наши уже не испытывали того страха, что раньше. Да и все их семейство переехало со второго этажа вниз, на первый, продав нашу бывшую квартиру. Там жили раньше две родственные армянские семьи, но Михо уговорил их съехать, предоставив им за свой счет отдельные квартиры. Конечно, не обошлось без очередного обмана, что-то там им также не доплатили, были какие-то претензии в части денег. Ну, без этого ведь нельзя иметь деловые отношения, не обманешь - не продашь! Чай, не Европа, чтобы было все по-честному!
   Так или иначе, расположились они на всем первом этаже с отдельным выходом, не связанным с нашим подъездом. А так как после этого была разобрана и лестница, ведущая со второго этажа во двор, то контакты с ними свелись до самого минимума.
   Все было бы хорошо и даже идеально, если бы не одно большое "но"! А заключалось оно в том, что сначала сам Михо, а затем и его сын, не оставляли в течение многих лет попыток выселить и нас куда подальше. В первый раз этот вариант был предложен нашей бабушке через несколько лет после смерти дедушки. Имея опыт деловых отношений с этим деятелем, и понимая, чем это кончится ("загонит всех нас в подвал!"), бабушка, которая характер имела твердый и прагматичный, на это дело, естественно, не пошла.
   Но на этом нажим не кончился, и в течение почти 30 лет этот вопрос в различной интерпретации периодически всплывал. Предлагались какие-то варианты квартир или некоторые суммы денег, но все это было так вопиюще убого и по-наглому неадекватно, что Дима каждый раз отказывался, хотя они со Светой уже созрели уходить из этой, к сожалению, разваливающейся на глазах квартиры (да и мама, в принципе, пока была жива, тоже уже не возражала).
   Тут надо сказать, что юридическая основа взаимоотношений нашей семьи с хозяевами была крайне запутана. Я до сих пор многое не понимаю в этом деле. С одной стороны, мы были просто съемщиками и платили ежеквартальную арендную плату, но по величине просто смехотворную, причем десятилетиями ее нам не меняли. С другой стороны, хозяева, являясь владельцами нашей жилплощади, по советским законам не имели права нас выселить, даже по суду.
   В общем, получалась какая-то ерунда: живем много лет как бы в собственной квартире, но она нашей не является, а ее настоящие хозяева особых прав и юридических возможностей давления на жильцов не имеют.
   Как объяснили Диме сведущие в этом деле люди, это был чисто тбилисский феномен, сложившийся исторически и довольно широко распространенный среди немалой части городского жилфонда. Хотя все равно мне это до конца непонятно.
   Так что до отделения Грузии от России этот процесс выдавливания из нашего "дворянского гнезда" носил вялотекущий характер.
   Обстановка резко изменилась, когда Грузия стала "самостийной", и законы стали меняться, а главное, стало меняться отношение к другим национальностям, которые вдруг превратились из коренных жителей в "гостей Грузии" (крылатое выражение их первого президента). В суд стало обращаться бессмысленно: как сказал Диме известный в Тбилиси юрист-"квартирщик" (кстати, наш однофамилец): "Вам там с вашей фамилией делать нечего".
   Так что, формальное право было уже на стороне хозяев, но Дима со Светой держались до последнего, отказываясь от всех неподходящих вариантов, я уже думал, что пронесло. Но вся эта почти полувековая история с выселением, а с ней и история проживания нескольких поколений нашей семьи на Тер-Гукасовской, Гурамишвили, Макашвили, как это часто бывает в нашей жизни, закончилась внезапно и по-обыденному просто, я бы даже сказал, буднично.
   Позвонил мне Дима как-то в субботу днем, когда я прилег подремать, и своей знакомой, немного застенчивой, мягкой скороговоркой сообщил: "Вить, ты сюда больше не звони, мы завтра переезжаем на квартиру в Варкетили!" Так как был я спросонья, то даже сразу не понял, что произошло, и просто был ошарашен. А дело было в том, что вмешался в этот процесс муж уже внучки незабвенного М.И., молодой, по-современному наглый малый из полукриминальных бизнесменов, который просто им пригрозил чем-то вроде физической расправы (Дима мне так и не рассказал чем). И потребовал переехать на ту квартиру, правда, за некоторую сумму в долларах. Величина ее была явно недостаточной, но делать было нечего, силы были явно неравными, да к тому же они к этому моменту уже начали подумывать об отъезде из Тбилиси в Новосибирск (жизнь здесь становилась совсем невыносимой и, главное, бесперспективной).
   Передача ключей, символизирующая конец целой эпохи, связанной с жизнью стольких разных людей, проживших в этой немного несуразной квартире, прошел тоже очень буднично. Просто на второй день после переезда (транспортом обеспечивали хозяева), Дима поднялся в последний раз (вернее, в предпоследний) от Земмеля наверх к нашему дому и, позвонив соседям, отдал связку ключей прямо с порога, не заходя вовнутрь, после чего развернулся и ушел. Не знаю даже, пожал на прощанье им руку, я думаю, что нет, что было бы совершенно правильно.
   Последний мистический привет я получил от нашего дома в 99-ом году, когда приехал в далекий Новосибирск. Прямо с вокзала меня привезли в маленькую квартирку, расположенную довольно далеко от центра, где поселилось Димино семейство, и где собрался для встречи почти весь "сибирский клан" Акоповых. И вот войдя в комнату, после первых обниманий и поцелуев, застыл от неожиданности - меня приветствовали наши старые вещи, создававшие тот трепетно-неповторимый и глубоко волнующий до сих пор уют, ту атмосферу тепла и чего-то родного, которые я помню всю свою жизнь! Такой был мощный эмоциональный удар, исходящий от этих старых добрых знакомых, что я, честно признаюсь, чуть не прослезился.
   Вот огромный книжный шкаф из красного дерева, в котором дедушка держал всю свою техническую литературу, вот еще дедушкино деревянное кресло, вот письменный стол с толстыми ножками, за которым я провел все институтские годы, а вот темноватая и таинственная картина, где изображена дорога к Гелатскому монастырю и сам монастырь, всегда меня волновавшая (хотя, говорят, художественной ценности не представляющая). Вот и сумрачный, величественный платяной шкаф, стоявший всегда в нашей "детской" комнате и помнящий нас еще маленькими (я всегда считал, что он присматривает за нами!). А вот и огромный, еще дореволюционный, комод с бездонными и плохо открывающимися ящиками, почему-то напоминавший мне всегда большого и добродушного спящего бегемота. На стенке же красуется один из трех сигнахских ковров, подаренных давным-давно нашей маме по случаю рождения каждого из нас, замысловатые и непонятные узоры которого привлекали неизменно мое внимание и служили отправной точкой для придумывания различных детских фантазий. И еще многое, многое другое, перенесенное, как по волшебству, из тех старых времен.
   Так что пахнуло на меня снова нашей дорогой улицей Гурамишвили, на которой до сих пор где-то прячется давно ушедшее мое детство со всеми своими радостями, горестями, с первыми потрясениями от открытия такого большого окружающего нас мира, с такой доверчивой и безоглядной любовью ко всем близким мне людям, которая зарождается только в далеком детстве, но остается потом на всю жизнь!
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Глава 4

БАЛЛАДА О СИГНАХИ

  
   Телеграмму принесли, когда нас не было дома. Был день 8-го марта, и мы с женой были в гостях у наших старинных друзей Усковых, где собралась небольшая компания. Открыв дверь, слегка навеселе, я увидел на тумбочке под зеркалом белую полоску телеграммы, в которой было всего несколько слов: "Дядя Гриша скончался Похорон 10-го марта". Подписана она была именем, которое мне ничего не говорило. Но эти несколько слов швырнули меня сквозь годы назад, к моей прошлой тбилисской жизни, к детству. Ведь дядя Гриша был родным братом моего отца и жил он одиноким холостяком в маленьком городке Сигнахи, расположенном в Кахетии, в горах над Алазанской долиной. Он оставался до этого дня нашим последним родственником по отцовской линии, проживавшим еще в разваливающемся "дворянском гнезде" Акоповых.
   Дедушка с бабушкой умерли давно, отец же Иван Александрович(или просто Ваня , как называли его близкие и знакомые) Акопов, как я уже писал, попал под безжалостный каток 37-го года, и мы с братьями выросли без него. Но мама старалась, чтобы он присутствовал в нашей жизни, и поэтому в детстве много рассказывала о семейном укладе и обычаях сигнахского дома, о тамошних родственниках, о ее поездках с папой туда, о том, как их там встречали.
   Поэтому Сигнахи стал для нас чем-то вроде детской сказки, волшебным местом, где все так хорошо и ясно, где нет теперешних непонятных сложностей, где всегда присутствует папа, которого нам мальчикам так не хватало, и о котором почему-то не было принято вслух много говорить. Конечно, когда мы с младшим братом Димкой туда впервые попали, а это произошло в 1951г., (старший брат Валька стал туда ездить с 1948.) многое из этих детских представлений, естественно, оказалось не таким. Но при этом сама атмосфера тамошней жизни, ее общий фон, взаимоотношения сигнахских родственников, полные достоинства, несмотря на наступившую бедность, их исключительное гостеприимство, произвели на меня сильнейшее впечатление.
   Так это разительно отличалось от сдержанно-суховатой атмосферы нашей тбилисской семьи, во многом с характерным немецким укладом жизни ! Потом, в институте я довольно часто ездил в Сигнахи уже один на недельку к дяде Грише (бабушка Марья Ивановна, или Манана, как ее называли родственники, к тому времени уже умерла) чтобы снова и снова окунуться в разорванный в клочья революцией и советской властью совершенно непохожий ни на что патриархальный мир провинциальной армянской семьи.
   Что-то неуловимое и непередаваемое словами присутствовало в атмосфере старого сигнахского дома. Семейные фотографии на стенах с бородатыми мужчинами и женщинами в лечаки, старый резной буфет, настоящий граммофон начала века, стоящий на громоздком комоде, совсем истертые ковры-паласы на кушетках, деревянные треснутые блюда, круглые, как поленья, подушки мутаки, глиняный кувшин с тонким горлом - все это вместе взятое создавало что-то такое, что тревожило душу, напоминая о следах ушедшей отсюда жизни, может уже и чужой для меня, но и одновременно чем-то притягательной и очень близкой.
   Если перейти на теперешний язык, то я просто физически ощущал остатки ауры, созданной жизнью нескольких поколений моих предков. Кстати, такие неясные ощущения невидимых следов былой жизни, остатков ушедшей эпохи меня охватывали еще не раз и в других местах, но не так сильно.
   И последним хранителем этих осколков былой кипучей жизни был дядя Гриша- высокий, худой, слегка сгорбленный, на вид мрачноватый молчун, но на самом деле, добрейший и деликатнейший человек. Жизнь у него сложилась не просто: институт не закончил, так как надо было помогать старикам родителям, оставшимся одними в Сигнахи, семьи своей собственной он не завел, хотя в молодости была, как случайно выяснилось, весьма романтическая любовь. Работал дядя Гриша дорожным техником в местном райисполкоме и зарабатывал там гроши, хотя был человеком хозяйственным и трудолюбивым.
   Помню, затеял он во дворе собственного дома производство бетонных секций для дорожных водостоков, дела пошли неплохо, но тут вмешался его начальник, требуя свою долю, он с ним разругался, и пришлось это прибыльное дело закрыть. И еще он сам, один, спроектировал, а затем и руководил строительством дороги из Сигнахи вниз к железнодорожной станции Цнори, сокращавшей время пути в два-три раза.
   Очень живописная была дорога, серпантином спускавшаяся по лесистому склону к долине, мимо небольшой, одиноко стоящей церквушки, придававшей своей заброшенностью какой-то таинственный вид всему пейзажу.
   Дядя Гриша очень гордился этой церквушкой, так как именно он отстоял ее перед секретарем райкома (самый главный бог и царь в районе в те времена!) - тот потребовал ее взорвать как элемент религиозной пропаганды! По окончании строительства выплатили ему какую-то смехотворную сумму (как водится в нашем благословенном отечестве все пошло вышестоящему начальству), и вернулся дядя Гриша к своей рутинной работе техником в дорожном отделе.
   А еще во время строительства чуть не сделали дядю Гришу руководителем антисоветского мятежа - это, когда мобилизованные на дорожные работы крестьяне выразили робкое недовольство тем, что их заставили в очередной раз нести из дома кур и поросят для организации стола по случаю приезда партийного начальства. Сразу же это было представлено как выступление против советской власти, организованное, кем? Конечно же, сыном кулака и братом врага народа, то есть Гришей Акоповым. Хотя, естественно, никакого отношения к этому дядя Гриша не имел. Не помню подробностей, но дело это спустили на тормозах и потихоньку замяли, видимо, нашлись наверху достаточно нормальные люди. А ведь по тем временам эта история могла бы для дяди Гриши кончиться очень плохо!
   И это клеймо - сын торговца и брат врага народа так и висело на бедном дяде Грише всю его жизнь! А ведь если бы в 1921г. не отобрали бы у моих сигнахцев виноградники и лавки, встал бы дядя Гриша во главе акоповского дела и тянул бы его весьма успешно!
   Помню его любимое короткое определение сущности советской власти: "С-с-сволочи!". В принципе он первый открыл мне глаза на существовавший тогда порядок вещей. Дома у нас, конечно, думали так же, а может даже и похлеще, но боялись говорить об этом вслух при детях и переходили в таких случаях на немецкий язык, который знали в совершенстве все взрослые - мама, дедушка, бабушка, дяди.
   Поэтому я был до определенного возраста довольно "правоверным" и, конечно, верил многой той "лапше", которую вешала на уши окружающая действительность (газеты, книги, радио, школа). Ну а дяде Грише терять уже было нечего, и он откровенно и своими словами рассказывал нам, что такое был приход большевиков в Грузию и коллективизация в 30-ые годы: как отнимали собственность, как выселяли целыми семьями так называемых "кулаков", как задарма заставляют работать в теперешних колхозах, как в 24г. чекисты во главе с Берией спровоцировали меньшевистское восстание и кроваво его сами же подавили и о прочих "прелестях" советской власти.
   А мои сигнахские родичи прочувствовали все эти "героические свершения советского народа" на своей шкуре. Ведь наш сигнахский дедушка Александр Караманович Акопов (дядя Сандро) вместе со своими братьями Романом и Аршаком имели до революции свое общее, очень разветвленное дело, я бы сказал по современному - небольшой агропромышленный комплекс: виноградники в селах Карданахи и Анаги, множество виноделен с марани (место, где хранится и бродит вино), немалое стадо баранов, (или по местному - баранту), пару домов и две лавки в Сигнахи, а также торговое представительство в Тбилиси, которое возглавлял их младший брат Аршак, и которое имело весьма широкие связи с Россией - туда гнали вагонами кахетинское вино с собственных виноградников, оттуда всякие потребительские товары.
   Кстати, осколок этих вдребезги разбитых времен как, ни странно, долетел до меня: по случаю моего поступления в институт дядя Гриша вдруг передал мне перед отъездом из Сигнахи отрез отличнейшего тонкого синего сукна: "В 18-ом году к нам пришел целый вагон из России с таким сукном, этот отрез - последний из той партии, мне он уже не нужен". Костюм из него я сшил уже после института, и ходил в нем много лет, даже на свадьбе был в нем.
   Ну а после советизации Грузии, как тогда даже официально называли приход туда Красной Армии, пришлось моим дедам отдать большую часть своего огромного хозяйства новым властям, свернуть деятельность торгового дома Акоповых, самим переселиться из дома над Алазанской долиной в дом, где раньше жили приказчики. В этот дом и пришли ночью во время коллективизации с обыском. Тогда дядя Гриша, по рассказам мамы, и совершил тот поступок, который ему не смогли простить многие родственники из Акоповского клана, но который спас семью: он успел выкинуть в туалет во дворе все семейные золотые вещи. Так как собственности к этому времени у дедов, кроме этого небольшого дома с тремя комнатами на втором этаже, уже не было, а ничего ценного у них не нашли, то в разряд богатеев они не попали и соответственно не попали в эшелон, формируемый на станции Цнори для отправки в Сибирь.
   Много жестокой правды услышал я в те годы от дяди Гриши: и о недавней войне, которую он прошел в качестве лейтенанта-сапера от Туапсе до Кенигсберга, о том, что немцы только случайно не прорвались в Закавказье ("фронт под Туапсе с нашей стороны в течение нескольких суток был совершенно оголен, войск почти не было"), о том, как наши солдаты во время наступления на Кубани получали в день только горсть сырой кукурузы ("Просто умирали на марше от истощения и голода. Меня спасла медсестра тем, что когда я упал, она дала мне кусочек черного хлеба, а главное, меня перевели после этого в штаб батальона"), об орущих и размахивающих пистолетами генералах и полковниках на переправах ("Я делал знаки своим солдатам, чтобы не показывали на меня, когда кричат: "Где командир?" Или уходил подальше от этого места. А то бы пристрелили свои"), об идущих на смерть дивизиях ("Несколько ночей через нашу переправу непрерывно шли полки, а затем, когда мы тоже пошли вперед - смотрим, все они лежат"), об изматывающих и порой бессмысленных ночных маршах ("Прошли за ночь 50км, приходим, оказывается, по ошибке не туда направили, делаем еще несколько десятков километров, а там приказ без отдыха за пару-тройку часов построить мост"), об официально разрешенном трехдневном грабеже Кенигсберга: ("Был приказ - каждый солдат и офицер должен хоть одну посылку с трофейными вещами отправить домой", "наш начфин собирал с обочин дорог грязные и окровавленные вещи, брошенные беженцами, стирал и отправлял ящиками домой, жена уже взбунтовалась, а он не останавливается", "Мы спускались с верхнего этажа, нагруженные барахлом, солдаты хватали все, что видели, даже розетки выдирали из стен, а на первом этаже был немецкий госпиталь, врач в белом халате стоит на пороге и с таким интеллигентным недоумением смотрит на нас, что мне стало неудобно, а идущий впереди шофер уложил его очередью из автомата, а на мой вопрос: "Зачем ты это сделал?", он ответил: "А чего он смотрит?"), о целых колоннах немцев-беженцев, бегущих из Восточной Пруссии и попадавших часто под гусеницы наших танков.
   Конечно, с официальной пропагандой эти рассказы не имели ничего общего. Они обжигали мое мальчишеское сознание своей жизненной обнаженностью и откровенной жестокостью, но в то же время притягивали явной правдивостью. Тогда из этих рассказов я впервые понял, что реальная жизнь куда более жестче, неоднозначнее и разнообразнее описываемой в книгах и кино.
   Интересно и подробно рассказывал нам дядя Гриша об акоповских "корнях", о былой жизни этого клана, увы, относящейся к прошлому. Поэтому присутствовала в этих рассказах большая доля горечи и даже некоторого безнадежного отчаяния: было все - хорошо отлаженное хозяйство, достаток и уважение, дом, полный родственников, большие кавказские застолья. И все сгинуло и пропало. И остался он совсем один в разрушающемся доме на краю оврага!
   Конечно, так прямо дядя Гриша не говорил, но эти нотки часто прорывались в наших с ним разговорах вечерами на скрипучей галерее. А ведь сколько таких крепко сколоченных хозяйств развалилось по всей России в результате революции и последующей коллективизации, и сколько таких дядей Гришей, умеющих работать и организовать работу, оказались в грязи, нищете и бедности или были просто уничтожены! И ради чего? Неужели эти люди не смогли бы при соответствующей власти сделать Россию индустриальной и процветающей страной? Да тысячу раз смогли бы!
   Это все, конечно, мои теперешние мысли, а тогда, прочитав телеграмму и ворочаясь с боку на бок в постели, и никак не засыпая, отчетливо вспоминал вечера с дядей Гришей на галерее сигнахского дома, к краю которой не рекомендовалось подходить, так как она могла обрушиться. Ведь дом стоял на самом краю огромного оврага, вернее ущелья, куда одна часть дома когда-то, еще в 30-х годах, сползла вниз и теперь дверь из коридорчика открывалась в пустоту. Причем это произошло буквально через несколько секунд после того, как дедушка вышел из комнаты, находившейся в этой части!
   А торец галереи выходил как раз к отвесному склону оврага, нависая над ним, и с него удобно было сбрасывать прямо в овраг мусор, куда ближе к осени приходили шакалы и противно, жутко выли.
   Прямо против галереи на противоположном склоне оврага сверху от верхней дороги сбегали вниз террасами небольшие домики, жизнь которых была видна от нас, как на ладони. Каждый вечер, например, было отчетливо слышно, как местный сапожник во весь голос по-грузински отчитывал свою жену, будучи, видимо, в хорошем подпитии. Или как зурнач в вечерней тишине увлеченно упражняется в игре на своем инструменте. А по утрам оттуда неслись крики совершенно остервеневших от радости жизни петухов, громкое, домовитое кудахтанье кур, размеренное цоканье индюшек. И поверх всего этого фона, заглушая остальные звуки, диким басом орали ишаки. Особенно изощрялся один из них, повторявший самозабвенно свой "концерт" точно через час и остановить его в этом занятии, несмотря на все окрики хозяина, было невозможно.
   Вечерами же склон мерцал отдельными огоньками, рассыпанными в хаотическом беспорядке. Дядя Гриша сидел, сильно сгорбившись на старенькой тахте и, попыхивая папироской, негромко говорил, я же больше слушал. А кругом, заполняя собой все окружающее пространство, буквально гремел торжествующий и неумолкаемый хор цикад. Было в нем одновременно и что-то успокаивающее и что-то будящее неясные ожидания и что-то подспудно-зловещее. Последние ощущения возникали у меня при мысли, что и много лет назад гремел этот хор, а на этой террасе сидели и ходили совсем другие люди, жизнь которых уже окончена, и прошла она во многом в горе и неприятностях.
   Но особенно я любил послушать этот вселенский концерт в одиночестве перед сном, когда спустившись по прогибающейся и шатающейся лестнице с галереи во двор и пройдя по тропинке мимо полуразрушенного "марани", подходил к калитке, выходящей на центральную площадь Сигнахи. В это время она бывала совершенно пустынна, только напротив виднелись неясные очертания автостанции, бывшей лавки купцов Акоповых. А за ней на заднем плане простирались зеленые сглаженные вершины окрестных невысоких гор, залитые нереально ослепительным лунным светом. И над всем этим царил и грохотал тот же звенящий и громогласный хор цикад, как бы очищенный от всего сиюминутного и обыденного, вызывая вкупе с лунным светом и пустотой вокруг, совершенно иррациональные ощущения присутствия чего-то, как будто, неземного и вечного как сама жизнь: "Так было всегда, так есть сейчас, так будет всегда!" (даже, когда не будет тебя.) От всего этого накатывало особое настроение, чувство торжественного покоя, к которому примешивалось где-то в глубине души тревожно-завораживающее ожидание будущего. Впрочем, этот кайф на бумаге не опишешь, получается слишком бледно ( впрочем, как и многое в жизни, хоть и пытаюсь все время это сделать).
   Этот же хор цикад, жгучее горное солнце и сухой, напоенный пахучим летним зноем воздух заполняли днем окрестности Сигнахи и его тихие улочки. Городок располагался очень живописно на вершине горы, повторяя изгибами улочек все ее неровности. Они, эти улочки, застроенные двухэтажными старыми домами с огромными резными балконами, то лезли вверх, то стремительно летели вниз. А прямо над Сигнахи, если смотреть с нашей знаменитой галереи, нависала опоясанная серпантинами дороги на станцию Мелаани, высокая гора, на склоне которой расположилось село Земо-Нукриани, откуда по утрам на серых осликах крестьяне привозили на сигнахский базарчик, который располагался совсем рядом с нашим домом, фрукты, овощи, и всякие другие продукты.
   Кстати, именно из Земо-Нукриани спустился когда-то на постоянное местожительство в Сигнахи, по рассказам дяди Гриши, наш далекий прадед. Учитывая, что прозвище семьи Акоповых было "туниати", то имя этого предка или еще более раннего было, видимо, Туни (в переводе с грузинского это прозвище переводится как "туниевские").
   С другой же стороны городка на возвышенности виднелись башни старой крепости. Ее очень хорошо сохранившиеся стены, прерываемые настоящими сторожевыми башнями, опоясывали совершенно незаселенный лесистый склон, спускавшийся вниз к Алазанской долине. Там и располагался старый Сигнахи, от которого к нашему времени уже ничего не осталось. Теперешний же начинался сразу же с внешней стороны главных крепостных ворот старой крепости (самых настоящих, только без средневековых клепаных запоров!).
   С внешней же стороны ворот брало начало Телавское шоссе, ведущее вниз в Алазанскую долину, к Цнори, конечной станции Кахетинской ветки Закавказской железной дороги. И отсюда же открывался совершенно потрясающий вид на лежащую внизу долину. С высоты птичьего полета были видны неправильной формы геометрические фигуры полей и виноградников, окрашенные в различные оттенки зеленого и желтого цветов, синие артерии рек и оросительных каналов, разбросанные, казалось, в беспорядке маленькие домики и грозно и неотвратимо наступающие с севера горы Кавкасиони (Кавказского хребта), покрытые снегом и клубящимися синими тучами. И такое впечатление, что ты паришь над этим огромным и безлюдным миром!
   Да, это надо было видеть! Этакое божественное чувство отрешенности от всего мелкого и земного возникало при длительном лицезрении этой открывшейся картины и на душе становилось спокойно и несуетно!
   Но в самом Сигнахи текла отнюдь не праздничная и достаточно прозаически-провинциальная жизнь. Честно говоря, до сих пор не понимаю, чем жило население этого городка: промышленности, кроме лимонадного цеха и хлебопекарни, не было, районные органы власти были малочисленны, сельским хозяйством заниматься было негде.
   Но при этом небольшой духан у въездных ворот весь день был полон народу. Кстати, название у этого духанчика было весьма игривое и завлекательное - "Моди-мнахе", то есть "Зайди и посмотри на меня".
   В общем-то, в городке царила сонная и неторопливая атмосфера, особенно в летнюю жару.
   Некоторое оживление наступало вечером, когда местный "бомонд" потихоньку стягивался на бульвар. Так назывался небольшой тенистый сквер, расположенный на самой высокой точке Сигнахи (все улочки от него сбегали только вниз), куда иногда залетал ветерок с окружающих гор.
   Публика степенно прогуливалась, подсаживаясь время от времени, к знакомым на скамейках, неторопливо и с важным видом переговариваясь. Меня всегда очень интересовало, о чем же беседуют между собой "аборигены", ведь ничего особенного за день, да и за неделю, в Сигнахи не происходило.
   Особый колорит "бульварной" жизни придавали снующие мальчишки-водоносы с глиняными кувшинами на плечах, продававшие почтенной публике холодную воду. Их пронзительные и веселые голоса, "рекламирующие" нараспев и скороговоркой свой товар до сих пор звенят у меня в ушах: "Аба, цхали! Цхали цивиа, ахал мотанилия! Цхали далие, гули гаигриле!" Эти слова в переводе с грузинского, конечно, теряют во многом свою прелесть и самобытность. Приблизительно по-русски они звучат так: "А вот вода! Вода холодная, только что принесенная! Воду выпей - сердце охлади!" Было незатейливое очарование в этом простеньком речитативе, напоминающее опять же почему-то о времени, ушедшем в прошлое. Кстати, и сами эти веселые и шустрые мальчишки ушли в прошлое уже на моих глазах - в последние мои приезды в Сигнахи я их больше не видел на бульваре, а жаль!
   Эта замедленная и полусонная сигнахская жизнь вначале на меня действовала умиротворяюще и затягивала в себя, как воронка. К тому же, приятно было быть в центре внимания окружающих (дома нас бабушка воспитывала в духе строгой немецкой дисциплины). Но затем через неделю, полторы, наговорившись с дядей Гришей, честно говоря, я начинал немного тяготиться этим сладостным бездельем и появлялось желание снова окунуться в суету большого города.
   Кроме того, была еще одна причина, по которой я не мог надолго задерживаться в Сигнахи: дядя Гриша всегда старался принять меня так, как принято это на Кавказе, по высшему разряду, а, зная его мизерные доходы, я понимал, что это ему не под силу. Денег от нас он категорически отказывался принимать, даже обратный билет на автобус пытался сам покупать. Дело в том, что дядю Гришу очень угнетало(а это чувствовалось без слов), что он не может помогать семье погибшего младшего брата, хотя мы все прекрасно понимали, да и он сам умом, наверное, тоже, что абсолютно никакой вины его нет и не может быть, уж в той паршивой жизненной ситуации мы все не по своей воли оказались. Но всё равно он пытался из последних все время хоть что-то сделать для нас.
   Поэтому оставаться у него на более длительный срок я считал неприличным и неудобным, хотя и привозил с собой полчемодана продуктов, которых в Сигнахи уже давно не водилось (сахар, сливочное масло, копченую колбасу) и которые дядя Гриша с некоторым бурчанием все-таки принимал.
   Уезжал я всегда из Сигнахи отдохнувшим душой и телом, и вообще успокоенным, предвкушая встречу с немного уже полузабытой тбилисской жизнью. Но и с чувством некоторой вины перед дядей Гришей и щемящей жалости к нему - опять он остается совершенно один в старом разваливающемся доме. Хотя от меня тут ничего не зависело, так уж жизнь раскидала свои карты. Да и дядя Гриша уже и сам не хотел переезжать в большой город, (несмотря на уговоры брата и его жены) - отвык, как говорил, от городской жизни..
   Обратно в Тбилиси, как это принято в Грузии, и, несмотря на все мои возражения, мне давался небольшой ящик с фруктами, которые покупались в день отъезда рано утром на базарчике. Конечно, все это - персики, груши, сливы, иногда виноград - было сорвано только что в каком-то саду в Земо-Нукриани и привезено сейчас же на продажу. Никогда не забуду сигнахских персиков - огромных, нежнорозовых, душистых как нектар, или груши, которые не съедались, а выпивались, такие они были сочные. Помню старое, слегка треснувшее деревянное блюдо, куда живописной (не то слово!) горкой складывалась дядей Гришей после очередного похода на базар вся эта южная роскошь, один вид которой вызывал чувство праздничности и ощущение совершенства жизни. Да таких фруктов, скажу честно, я в своей жизни больше не видел и не ел! То, что привозят в Москву, даже сравнивать нельзя!
   А как неторопливо и со знанием дела, чтобы не помялись дорогой, складывал дядя Гриша эти фрукты. Это надо было видеть!
   Ездили же в Сигнахи мы автобусом. Железная дорога занимала больше времени и требовалась пересадка в Мелаани или Цнори, тут же за два с половиной часа оказываешься прямо у калитки дома.
   Рано утром, почти затемно, поднимала меня мама, чтобы успеть на первый 6-ти часовой рейс. Я быстро сбегал по нашим необычно пустынным верхним улицам вниз к автостанции около моста Элбакидзе, откуда уходил рейс "Тбилиси-Сигнахи".
   Автобус выбирался из города сначала по набережной Куры, затем через Навтлуги и катил дальше по Кахетинскому шоссе под уже начинающим палить южным солнцем мимо Вазиани, Георгцминда, Ниноцминда и других сел с подобными звучными названиями. Ничем не выделяющийся равнинный пейзаж резко менялся после железнодорожной станции Мелаани, когда дорога начинала сворачивать в горы.
   В течение получаса автобус с натужным ревом карабкался вверх по крутой с многочисленными поворотами дороге и уже, казалось из последних сил, двигаясь со скоростью пешехода, выбирался, задыхаясь, на самую верхнюю точку дороги, где она делает резкий поворот на 180 градусов и откуда вдруг открывался совершенно неповторимый вид на весь Сигнахи, притулившийся внизу на самой вершине горы. А дальше, еще ниже, видна разноцветная палитра Алазанской долины, а за ней на самом горизонте громоздятся неясные очертания огромного Кавказского хребта.
   В Сигнахи виден каждый домик, и особенно отчетливо наш дом на краю обрыва и черная фигурка дяди Гриши, стоящего у открытого окна галереи в ожидании появления на Верхней дороге тбилисского автобуса. Каждый раз с нетерпением я ждал этого момента и каждый раз заново испытывал чувство восторженного удивления и радости при этой открывающейся как бы внезапно картине.
   Затем автобус резво катил вниз, не включая даже двигателя и через 10 минут оказывался на центральной площади Сигнахи, прямо напротив калитки во двор нашего дома, откуда уже выходил навстречу дядя Гриша. После первых расспросов и рассказов с моей стороны дядя Гриша выставлял на стол легкий завтрак: яичницу и нарезанный крупными ломтями тушинский сыр с крестьянским чуреком. Этот сыр и его вкус я помню всю жизнь - душистый, истекающий из середины соком, в меру соленый! Да еще со свежеиспеченным чуреком из черной муки с хрустящими корочками!
   После завтрака меня посылали поспать с дороги, и я с удовольствием растягивался на кушетке в задней комнате, вдыхая неповторимый запах времени, разлитый в ней и исходивший от старых вещей, находившихся там.
   А тем временем дядя Гриша принимался за приготовление своего коронного блюда-чахохбили (много курятины, много лука, много помидор, много масла и ни капли воды). Это было, конечно, произведение искусства, и, как настоящий шедевр неповторимо - все мои многочисленные попытки создать нечто подобное ни к чему не приводили, - вкусно, похоже, но все-таки не то!
   Ведь дядя Гриша был великий кулинар! Готовил он отлично, особенно кавказские блюда. Мне кажется, что он мог и в этой области, при наличии соответствующих возможностей, себя проявить, например, держать ресторан с национальной кухней.
   Именно пример дяди Гриши вдохновил меня много лет спустя заняться самостоятельной готовкой. И именно он научил меня нескольким основополагающим принципам, необходимым для того, чтобы приготовляемое варево стало едой на высоком уровне. И один из них, самый основной - готовка еды требует уважительного и самого серьезного отношения, никакой спешки и халтуры! И никаких компромиссов за счет качества.
   А как обставлялся обед в сигнахском доме! На стол обязательно стелилась чистая скатерть, каждому сидящему за столом ставилось несколько тарелок, клался полный набор вилок-ложек. И обязательно присутствовал на столе серебряный кувшин с ледяной водой, только что принесенной с родника, который назывался Тавгатехили (с грузинского это название переводилось примерно как "Сломанная голова", так как зимой к нему надо было спускаться по узкой обледенелой дорожке, где легко было поскользнуться и упасть). Так делалось даже при самой простой еде на столе. Во всем этом проявлялось то чувство самоуважения и собственного достоинства, которые были характерны для акоповского дома, несмотря на все постигшие их несчастья и бедность.
   Все эти воспоминания в ту ночь выплывали самой причудливой чередой, сами по себе из памяти, захватывая и обволакивая все больше и больше помимо моей воли сознание и погружая меня в то далекое время с его радостями и горестями. И особенно оживали те неясные и противоречивые ощущения, о которых я уже говорил, и которые я испытывал в сигнахском доме - и запах тихо шуршащего и уходящего времени, и чувство связи с прошлым миром, так не похожим на теперешнюю нашу жизнь, и горечь, что ничего от этого не осталось, и тихое сожаление, что я внутренне уже другой, и в то же время иррациональное, совершенно непередаваемое словами чувство чего-то такого, что связывает меня, несмотря ни на что, накрепко с этим ушедшим навсегда мирком, и то ощущение спокойной радости, которое я испытывал от встречи со знойным сигнахским днем с его неторопливостью и звенящей тишиной.
   В общем, все эти чувства и мысли, переплетенные самым причудливым образом под терпким эмоциональным соусом, так и перли из глубины подсознания, не давая заснуть и настоятельно требуя, почти крича: "Надо ехать, кретин несчастный! Это все - твое настоящее, остальное вторично, даже теперешняя благополучная жизнь. Ты не можешь, не должен забывать свое прошлое, ты должен ехать, чтобы еще раз почувствовать его сладковато-горький привкус, чтобы потом не ругать себя всю жизнь, во имя памяти отца, наконец, ты должен проводить в последний путь дядю Гришу. Все это алогично и иррационально, но ехать надо, идиот нерешительный!" При этом рассудок пытался робко сопротивляться, логически рассуждая и подсовывая свои доводы: это так сложно, ведь надо где-то найти деньги, отпроситься с работы, достать билеты на самолет до Тбилиси, с которыми всегда проблема, ломать какие-то планы на ближайшие дни, притом дядю Гришу уже не вернешь, ему уже ничего не надо, ничего твой приезд не изменит, ну и тому подобные благоглупости.
   Ведь самым парадоксальным было то, что сигнахскую жизнь я, по большому счету, как следует и не знал - все раннее детство, дающее самые яркие и закрепляемые в подсознании впечатления, прошло в нашей вацадзевской семье - семье чисто городской и сугубо интеллигентско-профессорской, со значительной долей немецкого уклада жизни, под влиянием которого я и сформировался.
   С сигнахскими родственниками виделись очень не часто, а мои встречи с дядей Гришей в более позднем возрасте, о которых сейчас вспоминалось, в общей сложности можно было пересчитать по пальцам. Но, поди же, как эти короткие контакты с сигнахской жизнью запали глубоко в душу и теперь воспоминания о них теребили меня изнутри.
   Может, это и есть генетическая память (хотя я очень недоверчиво отношусь к таким недоказанным пока явлениям)? Не исключено и то, что тут в основе всех этих эмоций лежала (вкупе с рассказами мамы) и неутоленная детская тоска по отцу, который непонятно где находится и которого так хочется иметь, как у других ребят, сигнахский же дом с его обитателями как бы приближал меня к нему, делая более реальным его возможное появление. Ну и совсем бредовое предположение: Сигнахи - место мистическое! Это, конечно, несерьезно, а все-таки!...
   Тут еще надо добавить, что к этому моменту уже прошло 13 лет, как я уехал из Тбилиси и жил в России. За это время достаточно обрусел и, как казалось, отвык уже во многом от тбилисского образа жизни. Во многом способствовало этому процессу и пять лет, прожитых в тульском общежитии для молодых специалистов, и многочисленные командировки на полигоны, и семейная жизнь в Москве. Я даже гордился, что, наконец-то покончил со многими комплексами из прошлой тбилисской жизни, проистекавшими из особенностей нашей семьи - бедность на грани нищеты после смерти дедушки, постоянная боязнь чего-то со стороны власть предержащих (мы же семья "врага народа"!) и отсюда неопределенность нашего будущего, сложности в части общения с окружающим кавказским миром, оставшейся совсем без мужчин интеллигентной семьи европейского склада. Ведь нас, троих братьев, растили с 48 года одни мама с бабушкой.
   Теперь я чувствовал себя в своей среде, и жизнь шла по наезженной колее со всеми своими обычными заботами и радостями. Была хорошая, нормальная семья с душевной тещей, своя компания из тбилисских ребят, с которыми много чего пережито, ну и на работе все, как говориться, "устаканилось" должным образом. Конечно, свое тбилисское прошлое вспоминал часто, да и ездил раз в 2-3 года туда с большим удовольствием. Кроме того, после смерти бабушки мама стала приезжать к нам каждый год на месяц-другой, привозя с собой острые и волнующие ароматы той прежней тбилисской жизни. В общем, все в моей жизни стало занимать соответствующее место, отодвигая все несущественное, как мне тогда казалось, на задний план.
   И тут эта коротенькая телеграмма из далекого Сигнахи, подобно удару, всколыхнула меня изнутри и выпустила наружу то, что казалось мне полузабытым и похороненным в глубинах памяти. Короче говоря, утром я встал с почти твердым решением поговорить с женой Наташей насчет организации моей поездки в Тбилиси. Но тут позвонила по междугородной мама, и я, услышав ее голос, неожиданно для себя сказал, что вылетаю в Тбилиси сегодня. После этого события стали развиваться стремительно, как бывает, когда принимаешь правильное и выстраданное решение.
   Деньги нашлись сразу (вспомнили, что отложили мне на зимнее пальто), намечавшиеся планы оказались какой-то чепухой и их можно запросто отложить, начальник отдела, узнав причину, сразу согласился подписать отгул за какие-то якобы переработанные часы, автобус от Аэровокзала до Домодедова подошел почти сразу, и я уже к 12 часам дня катил в автобусе по лужам через серую и промозглую Москву, мимо огромных тающих куч грязного снега, под низким мрачным небом, сочившимся мелким, противным дождиком (это было 9 марта 1973г.). И казалось ну совершенно невероятным, что через несколько часов я могу оказаться в абсолютно другой обстановке.
   Чудеса продолжались и дальше - в аэропорту, подойдя к свободному окошечку кассы, взял без проблем билет на ближайший рейс до Тбилиси, что в те годы было действительным чудом. Уже через полтора часа я поднимался по трапу ТУ-104, оглядываясь в последний раз на серый, тоскливый пейзаж ранней московской весны. И только плюхнувшись на свое место в самом хвосте самолета (видимо, билет был последним), почувствовал впервые облегчение и расслабленность - дело сделано, обратно ходу уже нет, лечу в Тбилиси, и можно уже никуда не торопиться.
   Тбилиси встретил меня теплым, несколько сумрачным днем, уже пахнувшим настоящей весной. И так странно было видеть из окна автобуса чистые, свободные от снега и грязи (в отличие от Москвы) такие знакомые тбилисские улицы. И уже привычно тягуче-приятно заныло на сердце от возвращения домой!
   Автобус из аэропорта, как всегда, подвез меня к зданию агентства Аэрофлота, расположенного у памятника Шота Руставели, на местном жаргоне - к Земмелю. Такова была фамилия бывшего владельца аптеки, расположенной на противоположном углу (оставшийся кусочек прошлого Тбилиси!). Кругом все знакомые с детства места: дом Мелик-Азарянца, помпезное из желтого туфа здание "Грузугля", здание аптеки с широкими дореволюционными витринами. И уходящая вверх с крутым виражом улица Джавахишвили(Измайловская) - дорога к нашему дому!
   Как всегда, подъем преодолел за привычные 8 минут, мимо знакомых до боли домов - прямо вверх, затем поворот за угол налево, и снова вверх по нашей Гурамишвили, пересекаю Барнова с виднеющейся чуть ниже и, как всегда, немного облупленной нашей школой (сколько с ней связано!), еще рывок, и вот они, две ступеньки из мраморной крошки перед подъездом и неизменные барельефы римских воинов на фасаде, затем на второй этаж по деревянной лестнице с площадкой, и вот он, знакомый с детства до тончайших деталей колокольчик у входной двери, позвонить в который нужно дергая за длинную проволоку.
   А вот, наконец, и наша старая, давно неремонтированная и темная в зимнее время квартира. Откуда я в свое время рвался на "волю, в большой мир", а теперь, как это часто бывает в жизни, такая родная и притягательная, даже иногда снящаяся по ночам, с полузабытыми запахами детства, с дореволюционной мебелью, которая раньше была и выше, и больше.
   Конечно, я не в первый раз возвращался в наше "дворянское гнездо", но каждый раз это бывал запланированный приезд, к которому внутренне готовился заранее. А тут за пол -суток резко и контрастно без всякой подготовки оказаться вдруг в тбилисском доме - это ударило в голову, как хорошее молодое вино.
   Домашние, естественно, встретили меня с радостью и большим подъемом, и мы весь вечер увлеченно проболтали с мамой, Димой и Светой (женой Димы) на самые разные темы, несмотря на предстоящую завтра печальную поездку. Но я почувствовал, что смерть дяди Гриши для мамы значит больше, чем для нас - это была последняя ниточка, связывающая ее с молодостью и памятью об отце. С другим братом, дядей Георгием и его семьей, у нее как-то еще с молодых времен не сложились близкие отношения, а сигнахская бабушка, как мы ее называли, умерла еще в 1951г.
   А наутро мы с Димой привычным путем на автобусе уже ехали по Восточной Кахетии. И так же, как много лет назад, мелькали за окном деревни со знакомыми названиями, а автобус так же с натугой и завыванием карабкался в гору после Мелаани, и так же внезапно открылся вид сверху на Сигнахи, но только никто уже не стоял на шатающейся галерее старого дома, ожидая прибытия тбилисского автобуса.
   Открыв калитку, мы увидели в глубине двора, почти у самого обрыва дымящийся костер и трех мужчин, стоящих около него. Это были наши двоюродные братья Алик и Ромик (сыновья дяди Георгия) и их родственник по материнской линии. После обычных кавказских приветствий с объятиями и поцелуями и короткого разговора мы с Димой по знакомой, ходившей ходуном лестнице, поднялись наверх.
   Дядя Гриша лежал в передней комнате, называемой столовой, выходящей с одной стороны окнами на галерею, а с другой стороны в коридорчик, откуда была открыта настежь дверь в пустоту, в овраг. Через эту дверь комнату и коридорчик заливало яркое солнце, и лился светлый горный воздух с весенней синевой и запахами цветущих деревьев. И такое вопиющее противоречие было в этом торжестве пробуждающейся к жизни природы и неподвижно лежащим в гробу дядей Гришей, что у меня внутри защемило. Окончательно меня почему-то добил знакомый глиняный кувшин, с которым мы ходили на родник Тавгатехили за водой, сиротливо и одиноко стоящий прямо на полу в лучах весеннего солнца. Для меня этот оказавшийся без хозяина кувшин как бы символизировал конец сложившегося многолетнего уклада жизни Акоповского дома со всеми теми, кто в нем жил, и, следовательно, конец сигнахской сказки нашего детства. Атлантида уходила под воду! В горле защекотало, и мне стоило большого труда сдержаться - кавказские мужчины не плачут.
   Постояв еще немного, мы с Димой спустились вниз, где уже было готово чижи-пижи: тушеные с большим количеством зелени внутренности молодого барашка. К этому моменту во дворе появился Анзор, родственник по линии Башинджаговых (это была девичья фамилия сигнахской бабушки, кстати, очень дальней родственницы известного армянского художника, происходившего из Сигнахи, с той же фамилией и жившего потом в Париже), принесший свое домашнее вино.
   Первым стаканом помянули, конечно, дядю Гришу, а затем пошел общий разговор, детали которого уже не вспомню, да и не имеет это сейчас значение. Постепенно стал подходить народ: соседи, знакомые дяди Гриши, да и из Тбилиси стали подъезжать на машинах осколки акоповского клана. Приковыляла последняя из оставшихся в живых сестра бабушки - тетя Ганечка, расцеловавшая со слезами нас с Димой (знала нас с малолетнего возраста). Подошел к нам сын тети Сантухтор, тоже бабушкиной сестры. Неожиданно нас узнала Марина Тбилели, актриса Тбилисского театра им. Марджанишвили, дальняя родственница.
   А вообще много было незнакомого нам народа - во-первых, мама после ареста отца оказалась немного в стороне от всего акоповского сообщества, не считая, конечно, бабушки, дяди Гриши, и еще нескольких теток отца, поэтому мы, младшее поколение, всех не знали. Во-вторых, многих из тех старых акоповских родственников, которых мы помнили с детства, уже не было в живых, и на похороны приехали их дети, с которыми мы почти уже не сталкивались.
   Нужно тут сказать, что акоповский клан собирался в полном составе за последние десятилетия в основном только на похоронах его членов. А было ведь время, когда, по рассказам дяди Гриши, каждое лето в сигнахский дом над Алазанской долиной, где теперь располагается музыкальная школа, съезжалось множество родственников, живших там подолгу. От тех времен и остались те фотографии на стенах теперешнего дома, рассмотрение которых почему-то всегда будоражило мое воображение.
   В последний раз акоповский клан собирался в полном составе в 1951г., на похоронах сигнахской бабушки (от нас тогда поехал туда Валя). Но еще был знаменитый сбор всей фамилии в 1949 году, в самом Тбилиси, когда умерла тетя Маня, жена Аршака, младшего брата дедушки, который являлся, как я уже писал, главным представителем торгового дома Акоповых в Тифлисе. Так вот, оказывается тетя Маня была тайным "лордом-хранителем" остатков акоповского имущества, уцелевшего каким-то чудом от многочисленных реквизиций и экспроприаций бурного революционного времени. Жила она скромно, ничего не продавая из этих вещей (наверное, чтобы не привлекать внимания), хотя и болела туберкулезом.
   Я ее хорошо помню, так как в детстве мама не раз водила нас, трех братьев, к ней в дом, в старой части Тбилиси. Это была тихая и приятная женщина с городскими интеллигентскими манерами, очень хорошо к нам относившаяся. Но почему-то эти посещения оставляли у меня немного грустное впечатление. С тетей Маней, кстати, долгое время жила тетя Машо, бездетная жена старшего из наших дедов, старушка с весьма язвительным языком и почти не говорившая по-русски.
   Самое интересное, что почти через полвека, совершенно неожиданно для себя, я снова оказался в этом доме, придя в один из моих приездов в гости к моей старинной школьной приятельнице Нине Буравлевой, переехавшей незадолго до этого в эту старую часть Тбилиси.
   Зайдя во двор дома, я вдруг увидел знакомую железную лестницу, по которой мы, карапузы, взбирались наверх, и появилось ощущение, что время резко крутануло назад. Но на этом совпадения не кончились: оказывается владельцем дома и бывшим соседом тети Мани оказался некий дядя Наполеон, которого я много лет знал как близкого родственника моего школьного товарища Коли Ускова, и дети которого до сих пор живут на втором этаже этого дома. В комнате же тети Мани к этому жила сестра дяди Наполеона, которая, когда я зашел туда, вспомнила и маму, и трех мальчиков с ней приходивших, то есть нас. Такое переплетение в одном месте через судьбы совершенно различных людей прошлого и настоящего!
   Так вот, после смерти тети Мани почти все хранившиеся у нее вещи: сервизы, ковры, посуда, украшения - были немедленно, как это обычно бывает в таких случаях, вывезены родственниками мужа ее приемной дочери, имевшими, кстати, мингрельские корни, что почему-то особенно расстраивало дядю Гришу: "Все акоповское богатство уплыло к мингрелам!" (отношение к ним в Грузии довольно сложное). И поэтому когда "наши" слетелись, было уже поздно - барахла осталось совсем мало. Но все равно началась довольно неприятная дележка, в которой наша мама, естественно, не участвовала из-за брезгливости и гордости. Да и, кажется, ее особенно и не звали. Хотя Ваниным детям, то есть нам, был выделен старинный кузнецовский сервиз, который должна была нам передать одна из родственниц. Но почему-то она "забыла" это сделать. Как всегда бывает в жизни (увы!), все друг к другу благожелательны и дружелюбны, пока дело не доходит до дележа "халявы". Впрочем, мама относительно всего этого, насколько я помню, совершенно не переживала.
   Все это мне вспоминалось, сидя во дворе сигнахского дома и наблюдая собирающихся родственников. Народ, как я уже говорил, был разный, но все держались чинно и торжественно. Честно говоря, дядя Гриша, в силу замкнутости своего характера, мало контактировал с большинством из них, да и было ему уже 73 года, поэтому проявления особой скорби у окружающих я не видел. Все пришли выполнить свой семейный долг, согласно тому обычаю, который неукоснительно соблюдается на Кавказе в случае смерти родственника, да и вообще любого знакомого человека.
   Надо отметить, что главная направленность этих кавказских ритуальных обычаев, несмотря на некоторую их внешнюю театральность, очень человечна - несколько замаскировать страшную сущность самого факта смерти и поддержать близких в этот тяжелый для них момент, не оставляя их в одиночестве один на один с горем. В России же очень часто сейчас похороны старого человека (да и не только старого) превращаются в какое-то торопливое мероприятие, уж слишком обнажающим суетность и конечность нашей жизни. В Грузии же похороны даже древней старушки носят в какой-то степени черты торжественно-траурного спектакля с льющейся печальной музыкой и грудой венков, на который приходят не только все родственники умершего, но и все те, кто мало-мальски знал его: соседи, коллеги, просто знакомые, друзья, бывшие одноклассники или однокурсники, даже сослуживцы близких родственников. И проходит вся эта печальная церемония по выверенному столетиями ритуалу с объятиями близких, слезами, всхлипываниями и произнесением соответствующих этому моменту слов.
   Похоронили дядю Гришу под заунывные и вытягивающие душу звуки зурны и дудуки (есть такие местные музыкальные инструменты) на старом кладбище, расположенном на горе за крепостными стенами, на склоне ущелья, со дна которого доносится глухой шум горной речки Анаги, и откуда открывается величественный вид на покрытые крупным кустарником окружающие невысокие горы.
   Гроб из дома выносили мы вчетвером с двоюродными братьями, а затем его несли поочередно все присутствующие мужчины (оказывается, так принято по грузинским обычаям). В момент, когда мы проносили гроб через заднюю дверь дома, выходящую прямо на территорию почты (через галерею и лестницу нести было опасно - могли обвалиться), кто-то из старушек заголосил по-грузински, как принято: "Вай, Манана, твой любимый сын к тебе идет!"
   Ромик с Аликом сразу отстали, примкнув к группе каких-то влиятельных приезжих родственников, шедших в конце процессии. А Дима со словами: "Бросили, гады, дядю Гришу" потащил меня вперед. Так мы с ним одни из всех близких родственников и шли за гробом до самого кладбища.
   Процессия тем временем медленно и торжественно двигалась через весь Сигнахи - по подъему от центральной площади, по знаменитому бульвару, через крепостные ворота и далее по Телавской дороге, свернув влево в гору, пока не достигла вершины, где раскинулось кладбище.
   А кругом пьяняще бушевала южная весна - яркое, теплое солнце на фоне бездонного неба, прозрачный чистый воздух, подёрнутый какой-то голубизной, обсыпанные белым и розовым цветом фруктовые деревья, уже пробивающаяся нежно-зеленая травка.
   И такой был контраст всей окружающей обстановки с мокнущей и серой Москвой с ее однообразными буднями, оставленной мною всего сутки назад, что моя московская жизнь на короткий момент показалась нереальной и отошедшей куда-то далеко на задний план.
   А окончательно "добил" меня келех, то есть по-русски- поминки. Дело в том, что местные родственники требовали, чтобы на келех была потрачена определенная, весьма внушительная сумма: "У нас, мол, так принято". Ну а наши братья, будучи прагматичными ребятами, никому не поддались и пошли на компромисс - устроили довольно скромные поминки прямо на кладбище, для чего туда заранее завезли столы. Но главное, что меня потрясло: стол для нас, четверых братьев, был накрыт внутри железной ограды семейной могилы прямо на высоком надгробном камне нашего прадеда, на поверхности которого еще была видна полустертая надпись на армянском языке и дата смерти- 1876 год. Ей-богу, что-то символическое было в этом - пить вино и закусывать с могильного камня своего предка!
   В общем, на психику действовало здорово, вызывая определенный настрой души, трудно передаваемый обычными словами, и кучу всяких ассоциаций на тему связи времен. Особенно после двух-трех стаканов хорошего домашнего кахетинского вина! При этом конечно, все мои московские проблемы и вся моя российская жизнь за последние годы отодвинулась совсем уж далеко, и казались отсюда несущественными. И вообще, с самого момента этого приезда в Сигнахи, и во время похорон дяди Гриши, и во время келеха, и потом, когда Анзор повез близких родственников к себе за стол с шашлыком и многочисленными тостами, во мне продолжало нарастать чувство какого-то узнавания давно забытого и близости к тому, что сейчас меня окружало - горы, дома, улицы, люди, манера говорить. Эти ощущения возникали у меня и в прежние приезды в Сигнахи, но на этот раз они были более сильные и яркие. К ним сейчас примешивалась и горечь оттого, что это в последний раз, и что после ухода дяди Гриши ездить сюда уже не придется, да и вообще с его смертью обрывается целая эпоха (сигнахская!) нашей фамилии.
   Одновременно при всем при том я умом четко сознавал тот факт, что для большинства окружающих меня родичей я в общем-то, если не чужой, то уж не совсем свой, и если пришлось бы с ними жить, то мне было бы совсем не просто. Сказалось бы и незнание грузинского языка, да и армянского тоже, и сложного кодекса местных обычаев, и иной все-таки менталитет. Ведь атмосфера нашей европейского склада семьи, где я вырос с совсем другими взглядами и жизненными установками наложила на всех нас, братьев, свой отпечаток и увела довольно далеко от "азиатчины", то бишь реальностей кавказского образа жизни. Но все равно, эта самая "азиатчина" или кавказская сущность осталась внутри меня и иногда властно и иррационально, как сейчас, давала о себе знать, как бы раздваивая личность. Конечно, если бы не 37-ой год, то отец был бы жив, и он, я думаю, примирил бы в нас более органично и без противопоставления оба этих начала, приглушив немецкий дух с его педантизмом и усилив кавказскую составляющую.
   Но, увы! Этого не произошло, и я отчетливо понимал, что жизнь в России для меня проще и ближе, и что теперешний дом мой находится в Москве, и там он останется, несмотря на все эмоциональные фейерверки изнутри. Хотя, если по-честному сказать, наилучшей средой обитания для нас троих, учитывая те принципы, на которых нас воспитывали, был бы какой-нибудь европейский городок. Это я говорю с позиций сегодняшнего дня, когда можно спокойно уезжать за границу. В те же годы об этом нельзя было и думать и даже держать в голове за перспективу.
   Это все лирические отступления, а тогда я уезжал из Сигнахи вечером на машине сына одной из сигнахских родственниц с ощущением, что сделал что-то очень правильное и нужное для себя, приехав из далекой Москвы в этот отдаленный уголок Восточной Кахетии, чтобы попрощаться с дядей Гришей.
   Перед отъездом мы с Димой заскочили в последний раз в опустевший навсегда акоповский дом и сняли со стен все наши детские фотографии, чтобы не попали в руки к чужим людям, в том числе и фотографию молодого отца (моложе нас теперешних!) с двухлетним Валькой на коленях. Хотел взять и неприкаянно стоящий в углу медный луженый казанок восточного типа, в котором дядя Гриша готовил свои гастрономические шедевры, да постеснялся незнакомого парня, который открыл нам дом. До сих пор жалею, что не сделал этого - была бы вещественная память о дяде Грише и сигнахском доме.
   А перед самым отъездом Анзор побежал в подвал, чтобы дать мне с собой бутыль своего домашнего вина, но Дима почему-то не захотел его ждать и поскорее утащил меня к машине.
   До Тбилиси доехали быстро. Хотя по советам Димы, даваемых мне шепотом за столом, я и пропускал часть тостов, все-таки выпитое вино давало знать, и большую часть дороги я продремал. Помню только сквозь дрему запомнившийся до сих пор рассказ нашего водилы-родственника о том, что, когда он сидел на Колыме то ли за драку, то ли за мелкую кражу, он услыхал, что в соседнем лагере есть электрик-заключенный по имени Ваня Акопов, и что он пытался установить с ним контакт, а когда они каким-то образом встретились, то этот Акопов оказался просто однофамильцем. Впрочем, иного и не могло быть, так как приговор: "10 лет без права переписки" означал, как выяснилось это не так давно, только одно - расстрел.
   А в Тбилиси, сев в метро, мы вышли по моей просьбе на станцию раньше, чтобы пройтись по вечернему и уже притихшему проспекту Руставели (Бродвей нашей молодости!) и еще раз поболтать вдвоем от души (это у нас с Димкой всегда получалось отлично) да и встряхнуться после дороги и остатков хмеля.
   Кроме того, не хотелось сразу расплескать то противоречивое состояние души, которое сегодня возникло и окрепло в Сигнахи, и которое я уже пытался описать выше: очень рельефное и явственное ощущение прикосновения к чему-то, что называется "семейные корни", "прошлое семьи", "жизнь предков" и тому подобными, стертыми от частого употребления словами и которое значительно шире и глубже по смыслу этих затасканных определений, так как оно ощущается только шестым чувством (если оно у тебя есть). И одновременно констатация того грустного факта, что я довольно далеко отошел уже от всего этого. Впрочем, я начинаю повторяться. А причина в том, что отчетливо вижу, как бледно и несколько напыщенно (сколько всякой халтуры и демагогии было написано на эту тему) выглядят на бумаге те впечатления и эмоции, которые испытал в тот бурный день. Хоть я и пытался найти наиболее подходящие слова и определения, поняв, в конце концов, что даже "великий и могучий" русский язык в некоторых случаях не позволяет передать все эмоциональные нюансы и оттенки внутреннего состояния души. И приходится в таких случаях просто обозначать сухими словами составляющие этого самого состояния, надеясь на эмоциональную восприимчивость того, кто это прочтет и расшифрует в нужном направлении.
   С этими мыслями улетал я в Москву вечером следующего дня, чтобы успеть к понедельнику на работу. Провожал меня, как всегда, Дима и, идя по летному полю к самолету и оборачиваясь, я долго видел (до самого трапа) сквозь стеклянную стенку второго этажа тбилисского аэровокзала его слегка сгорбленную, как у дяди Гриши, такую родную фигурку. И казалось, что вижу в этот момент его обычную немного насмешливо-застенчивую улыбку!
   Конечно, все эти философские мысли и торжественно-минорное настроение были сметены в два счета моей повседневной московской жизнью и отодвинуты на второй план. Совсем по рассказу "Маятник" моего любимого О?Генри: "Никто не слышал скрипа и скрежета зубчатых колес, когда механизм третьего этажа доходного дома повернул обратно на прежний ход. Починили пружину, наладили передачу, лента двинулась, и колеса вновь завертелись по старому".
   Но нет, не совсем это так, раз много лет подряд впечатления от этого коротенького дня, проведенного тогда в Сигнахи, время от времени всплывали сами по себе из памяти и настойчиво просились на бумагу (а почему на бумагу, сам не пойму).
   А самое главное то, что сигнахская тема на этом не кончается! Недаром я считаю его полумистическим местом. Во-первых, я все-таки еще один раз в моей жизни очутился в этом городке. Случилось это в 83 году, когда мы с Аней прилетели на весенние каникулы в Тбилиси, и я решил свезти мою чисто московскую дочку на "землю предков" и заодно показать ей грузинскую "глубинку".
   Был опять весенний месяц март, и в Алазанской долине, через которую мы ехали поездом до Цнори и в самом Сигнахи опять неистово бушевала весна, и опять разноцветно цвели фруктовые сады, и опять затягивала в себя бездонная голубизна неба. И снова все тот же эмоциональный всплеск от вида сигнахских улочек и обступающих вокруг гор, и по-прежнему горестно-сладко сжимается сердце неизвестно от чего.
   Старый акоповский дом стоял на том же месте, нависая, как и раньше, над ущельем-оврагом, но никто в нем не жил, и он медленно разрушался. Знаменитая лестница на галерею почти полностью обвалилась, задняя дверь со стороны почты открыта, но мы не рискнули зайти, так как было видно, как уже прогнили половые доски. Но при этом на доме красовалась табличка с надписью, содержание которой совсем не соответствовало внешнему виду дома: "Памятник архитектуры. Охраняется государством". Мы побродили по заброшенному двору мимо разросшихся акаций, под которыми когда-то на деревянной тахте вместе с Димкой коротали жаркие сигнахские дни, спасаясь от палящего горного солнца. Затем прошли на площадку, расположенную под галереей и выложенную стертыми самим временем булыжниками. Попали туда мы через арочные проемы в кирпичных опорах здания, придававших ему несколько романтический вид (как в средневековом замке).
   Вдохнув аромат прошлого, мы с Аней отправились на кладбище. Как ни странно, семейную могилу (дедушка, бабушка, прадедушка и дядя Гриша) нашел довольно быстро.
  
   ПРИМЕЧАНИЕ. Если кто-то из Акоповых когда-нибудь каким-то чудом попадет в Сигнахи, то даю краткую инструкцию насчет того, как найти могилы предков. Надо подойти к крепостной башне, находящейся на самой высокой горке и примыкающей к кладбищу, а для этого необходимо пройти от входа прямо и свернуть налево. Недалеко от башни находится железная мачта ретранслятора, от него надо спуститься по склону вниз, к крайнему снизу ряду могил, и там поискать.
  
   Цветов мы не захватили, так как я не был уверен, что удастся найти могилы, поэтому по грузинскому обычаю покрошили на них часть наших бутербродов. После этого мы с Аней еще побродили по бесхитростным и неповторимым улочкам Сигнахи, прошлись немного по дороге к бывшему монастырю Бодбе, заросшей зарослями ежевики (когда-то мы с Димой собирали там ее очень много), в конце которой открывался очень живописный вид на другую часть Алазанской долины и лежащую на выходе ущелья деревню Квемо Бодбе. Тут надо отметить, что с разных точек неравномерно по высоте расположенного Сигнахи окружающие окрестности видятся совершенно по-разному, складываясь все вместе в огромную разноцветную мозаичную картину, от вида которой каждый раз в первый момент аж дух захватывает (во всяком случае, у меня).
   Обратно мы уезжали через Цнори, куда спустились по подвесной канатной дороге, построенной уже позже моего последнего приезда в Сигнахи. Вагончик в течение 20 минут медленно плыл на высоте почти 500 метров над Алазанской долиной, постепенно спускаясь к нижней станции, стоящей на пыльной и совершенно неприметной серой площади с автобусной станцией, как бы символизируя возвращение в мир обыденности и повседневности. По дороге домой в Тбилиси, моя сдержанная в выражении чувств дочь сказала мне задумчиво: "Как будто в сказку съездили!" Не знаю, помнит ли она сейчас этот день, живя постоянно в Германии и успев побывать в десятке разных стран. Но хочется надеяться, что да!
   Больше в Сигнахи я не бывал - в 86 году умерла мама, и я в Тбилиси стал бывать реже и на менее длительный срок, а самое главное, вскоре начались бурные перестроечные годы с обвалом "родной" советской власти, с митингами и бурлением местных масс по поводу независимости, что делало поездку в глубинку не совсем безопасной. Дима успел все-таки до начала окончательного развала съездить один раз со своими старшими детьми Геной и Диной в Сигнахи. С их слов знаю, что наш дом еще стоял на старом месте, но был обнесен забором с надписью: "Вход воспрещен. Опасно для жизни", так как он продолжал разваливаться.
   Очень здорово стыкуется эта надпись с табличкой на доме, о которой я писал выше! Кучу ассоциаций вызывает, причем весьма ехидных!
   В Москве в эти годы тоже все стремительно и неожиданно менялось, наступали действительно исторические дни (отдельная тема, о которой буду еще писать), поэтому сигнахские воспоминания, хоть иногда и выплывали из памяти, но отошли опять на второй и даже третий план, став, если можно так сказать, классикой. Ведь этот пласт жизни даже в дни моей молодости был уже уходящей натурой - Атлантидой, погружаемой под воды времени. И, похоже было, что волны столетий над ней уже сомкнулись окончательно. И вдруг Атлантида опять показалась на несколько мгновений.
   Случилось это в начале марта 97 года (опять в марте!). В этот день я ехал с работы домой поздно вечером в слякотную мартовскую погоду, когда на московских улицах снега почти уже нет, а грязи много, весна по настоящему еще не чувствуется, и весь этот антураж вызывает весьма тоскливое настроение. Чтобы развеяться, достал из сумки "Независимую газету", которую купил утром, а вспомнил только сейчас. Достав, начал ее машинально просматривать с последней страницы. И вдруг - как удар: "...и мы из Цнори трогаемся в путь". Причем тут Цнори в этой московской высокомерно-снобистской газете? Откуда, каким образом? Может, что-нибудь не так прочел? Лихорадочно читаю дальше, выхватывая отдельные фразы: "Мы в Сигнахи, горном городке Кахетии родине дедушки и бабушки", "Вечерами сигнахский "бомонд" чинно прогуливался по бульвару", "Дядя погиб под Туапсе летом 42г." (а дядя Гриша тоже начал воевать с Туапсе). Господи, это же, действительно, о Сигнахи! Кто автор? Неужели кто-то из родственников? Нет, фамилия Батиев мне незнакома! Но как пишет! Как многое чудесным образом совпадает с собственными воспоминаниями! Стал читать, сначала даже не обращая внимания на давку в троллейбусе, а затем вышел на первой же остановке, чтобы спокойно дочитать и перечитать.
   И поплыла стремительно куда-то далеко окружающая меня вечерняя Москва, и вновь я услышал торжествующий звон цикад и неторопливую грузинскую речь на сигнахском базарчике, а окрестные горы, покрытые густым кустарником, надвинулись на меня, оттеснив строй разнокалиберных домов Сущевского вала. Снова почувствовал сухой, пахучий зной летнего сигнахского дня, обволакивающий тебя со всех сторон и создающий особое, лениво созерцательное настроение. Встал совершенно явственно перед глазами со всеми деталями наш двор с полуразрушенным "марани", и петляющей среди травы и зарослями акаций на краю оврага тропинкой от крытой лестницы дома к входной калитке, и сам двухэтажный дом с слегка нависшей галереей и арочными проходами под ней. И показалось, что вижу фигурку сигнахской бабушки в неизменном лечаки, бочком спускающейся по скрипящей лестнице (она хромала на одну ногу), и дядю Гришу, сидящего сгорбившись на старой деревянной тахте и попыхивающего папироской. И где-то здесь, казалось, должны находиться молодые отец с матерью, еще не знающие о своей дальнейшей судьбе.
   В общем, этот очерк, напечатанный почему-то в разделе "Стиль жизни" совершенно меня оглушил и даже потряс. Надо же! Оказывается, есть еще люди кроме нас, помнящие этот уголок Кахетии и относящиеся к нему с такой же теплотой. Значит, существует еще старый Сигнахи!
   Кстати в этом очерке, имевшим название "Над Курою есть духаны", автор, кроме описания своих детских поездок в Сигнахи красочно и с большой любовью вспоминает старый Тбилиси 20-30 годов, рисует с большим юмором и ностальгией картины того ушедшего тифлисского быта и заканчивает его потрясающей фразой, запавшей мне в душу: "Люди, рожденные в двадцатых годах - самые последние, кому посчастливилось увидеть исчезнувший след сияющей кометы, которая зовется Старый Тбилиси".
   Короче говоря, ходил несколько дней, растревоженный воспоминаниями и наконец выплеснул их на 8-ми страницах в виде письма этому самому Батиеву, которое сам отнес в редакцию "Независимой газеты" на Мясницкой. Ответа особо не ждал, так как знал, что в жизни получается большей частью не так, как предполагаешь.
   Но ответ все-таки пришел ко мне, правда, только через полгода, с извинениями за задержку, так как его автор уезжал в Тбилиси к умирающей матери. Оказывается он бывший журналист, сейчас на пенсии, зовут его Иосиф Григорьевич, а раньше работал в Гостелерадио и в течение долгого времени был собкором на Кубе. Конечно, он родом из Тбилиси и действительно в детстве часто ездил в Сигнахи к дедушке и бабушке, Нашелся у нас, как это часто случается у бывших тбилисцев, и общий знакомый - мой одноклассник и сосед по улице Митя Хачхарджи, тоже журналист. Письмо было достаточно теплое и доброжелательное, а в конце приводился номер его домашнего телефона. Я позвонил ему с некоторой надеждой встретиться, хотя, исходя из своего жизненного опыта, понимал, что, наверное, ничего не получится. Поговорили с ним, в общем, неплохо, он похвалил стиль моего письма, говоря, что его можно было печатать наравне с его очерком, и очень удивился, узнав, что я технарь, а не журналист. Насчет встречи ничего не сказал, а я тоже решил не навязываться. К тому же пригласить его к себе тогда не мог, из-за наличия дома болеющих моих женщин, в ресторан пойти не позволяли скудные финансы(время-то было какое-то!) а проситься к нему без инициативы с его стороны было, конечно, нетактично. Попросил я у него свое письмо назад на некоторое время, чтобы снять копию, но он то ли куда-то его засунул, то ли кому-то отдал.
   Кстати, в "Независимой газете" еще два раза в том же разделе печатались очень приятные его воспоминания о жизни в Тбилиси, написанные в том же восхищенно-ностальгическом стиле и с большой долей доброжелательного юмора.
   Еще раза два я звонил Иосифу Григорьевичу, поздравляя с Новым Годом, а потом связь как-то прекратилась. Ну, да ладно, это не главное. А главное то, и за это я ему очень благодарен, что своим очерком этот Батиев всколыхнул снова во мне "сигнахское" начало и окончательно утвердил в мысли, которая зрела давно у меня, что я должен, наконец, положить на бумагу все эти воспоминания, впечатления и чувства, которые вызывал у меня всегда этот полумистический (все-таки это именно так, несмотря на весь мой воинствующий рационализм) городок в далекой Восточной Грузии, и которые давно уже рвались наружу.
   Особенно эта мысль окрепла после рождения внука Петьки. Как всегда раскачивался долго (кахетинцы - они ведь очень медлительны, а наш сигнахский дедушка был настоящим кахетинцем), но, начав писать, почувствовал, что материал идет сам собой, видимо, давно ожидая этого момента. А ведь впервые эта мысль возникла у меня около тридцати лет назад после той коротенькой телеграммы: "Дядя Гриша умер Похорон 10 марта" и последующих за ней событий. Не знаю, удалось ли мне передать аромат "сигнахской" темы, но я попытался честно это сделать.
   И не знаю также, попаду ли еще когда-нибудь в Сигнахи. Вероятнее всего, что нет. Хотя все может быть, и какое-нибудь чудо перенесет меня (возможно, опять именно в марте!) на сигнахские улочки, и я, выйдя из тбилисского автобуса, постою у места, где стоял наш дом, поднимусь в гору мимо почты к бывшему акоповскому дому над Алазанской долиной, пройдусь от него по бульвару и выйду на Телавскую дорогу и в очередной раз остановлюсь в изумлении перед величественной и завораживающей панорамой Алазанской долины, открывшейся, как всегда, внезапно.
   И может быть, даже переночую одну ночь в гостинице, чтобы вновь услышать торжествующий ночной хор цикад, поющий вечный гимн всепобеждающей жизни вопреки всем смертям и ударам судьбы и почувствовать каким-то шестым чувством ту ниточку, что связывает через волны времени поколения людей, живших здесь до меня (да и не только здесь) и передавших мне эстафету этой сложной, противоречивой, временами очень тяжелой, но несмотря ни на что, такой великолепно-притягательной и неповторимой жизни.
  
  

Глава 5

Викентий Францевич, провизор из Варшавы

  
  
   В первый раз я увидел его где-то в октябре-ноябре 44-го года, когда дедушка привел меня к нему знакомиться. Но узнал о его существовании, конечно, значительно раньше, так как он вошел в жизнь нашей семьи в весьма драматический момент. В тот же осенний день мы с дедушкой прошли по тянувшейся вдоль горы и усеянной опавшей золотой листвой улице Гогебашвили, и затем свернули на Белинскую, которая в этом месте резко взмывает вверх (чуть ли не под 45 град.), чтобы затем внезапно окончиться у травянистого склона, уходящего вверх, как мне тогда казалось, в неизведанную и волнительную даль, в которой есть что-то загадочное и таинственное. Так вот, Викентий Францевич Куявский, стопроцентный поляк из Варшавы, жил в одном из последних домов этой улицы со своей женой Варварой Николаевной.
   Открыв массивную железную калитку в высокой кирпичной стене, мы прошли в типично тбилисский небольшой дворик и постучались в дверь террасы, выходящей прямо во двор. Нам открыла дверь очень приветливая и доброжелательно улыбающаяся пожилая женщина, с интересом начавшая меня разглядывать.
   Уцепившись от смущения за руку дедушки, я проследовал вместе с ним, оживленно говорившим, в небольшую темную комнату, где и увидел впервые своего спасителя (конечно, это мое теперешнее, хотя и несколько напыщенное, но абсолютно правильное по своей сути определение).
   Нас встретил небольшого роста ухоженный старичок с классическим польским акцентом, с маленькими ручками, которые он складывал на животе каким-то совершенно неимоверным манером. Тонкие черты лица типично европейского типа, взгляд, как будто равнодушный и опушенный книзу, как у ксендза, но при этом иногда становящийся вдруг очень острым и внимательным, фиксирующим все мелочи. В этот момент Викентий Францевич напоминал мурлыкающего старого кота, который, почуяв мышку, мгновенно просыпается и совершенно преображается!
   В такой же манере он и говорил - тихо льющийся негромким голосом поток общих вежливых фраз, в который вдруг вклинивалась очень острая и глубокая мысль, свидетельствующая о живом уме и в высшей степени наблюдательности ее хозяина.
   И что еще произвело на меня, восьмилетнего мальчишку, впечатление - это утонченная манера Викентия Францевича держаться и разговаривать, совершенно непривычная для нашего экспансивного южного города, я бы сказал сейчас - аристократическая манера!
   В общем, это был настоящий поляк классического образца, много раз описанный в литературе и выделявшийся даже на фоне разноплеменной и пестрой тбилисской публики, какой она еще была в те военные и послевоенные годы.
   Как его занесло к нам? Что заставило бросить привычную среду обитания и оказаться на границе с Азией? Не знаю! Только помню неясные разговоры, что, кажется, в Тбилиси он приехал из Баку. Когда он женился на милейшей Варваре Николаевне? До или после переезда в Тбилиси? Тоже не знаю! А может Первая мировая война сорвала его из Варшавы? И мама, и дедушка ничего мне не говорили, а я, по свойственному молодости отсутствию интереса к прошлому (только будущее!), не очень интересовался. Когда же стали возникать эти вопросы, в живых уже не было никого, кто мог бы на них ответить.
   Но, так или иначе, Викентий Францевич Куявский оказался, как говориться, в нужный момент в нужном месте (для меня)! Дело в том, что летом 44года мой старший брат Валя подцепил где-то брюшной тиф, которым потом заразился и я. В больницу домашние побоялись нас класть, видимо, условия там в те военные годы были ужасные. Валя переболел довольно быстро и без последствий, а у меня эта болезнь протекала в очень тяжелой форме: температура под 40®С, несмотря на все усилия нашего домашнего врача Демурия, не спадала в течение почти месяца.
   Я-то это время практически не помню, так как был почти в беспамятстве, а когда изредка приходил в себя, наваливалась страшная головная боль с полнейшей слабостью и апатией. Помню только очень жаркий августовский вечер, когда доносившиеся со двора крики играющих соседских мальчишек приносили мне прямо физическую боль, и я просил: "Мама, скажи ребятам, что бы они не кричали, а то у меня болит голова". И - снова провал в беспамятство. В общем, дела мои были плохи, и дело шло к тому, что я уже не выкарабкаюсь.
   И тут наступил момент, который я запомнил с предельной ясностью и который я рационально не могу объяснить до сих пор. Вдруг в голове у меня после всех кошмаров и бессвязных жутких картин наступило какое-то просветление, если можно так сказать, на общем темном фоне! Я осознал, что лежу один, мамы в комнате нет, а окно завешено, и кругом полумрак. И в голове появляется совершенно четкая и ясная мысль: "Я скоро умру". При этом никакой паники и волнения - просто совершенно спокойная, без всякого страха констатация как будто обычного факта! Откуда она взялась, эта страшная мысль?
   Естественно, что домашние при мне не обсуждали мое тогдашнее состояние, а я об этой стороне жизни никогда особенно не задумывался, что вполне естественно для 8-летнего мальчишки. Может, действительно, у нас в мозгу есть области, работающие автономно, как системы встроенного контроля, и следящие за правильностью функционирования всего организма? И тут при наличии явно аварийной ситуации и, не справляясь с ней, она дала сигнал в систему более высокого уровня? Или, может, правильно говорят о наличии у нас так называемого подсознания, в котором находится черт знает что, вплоть до памяти предыдущих поколений?
   Не знаю, ничего конкретного утверждать не могу, так как не специалист в этой сложнейшей области, но что было - то было! При этом сама мысль, если можно так выразиться, была "правильной" - мама потом рассказывала, что я уже угасал.
   После этого, так сказать, "просветления" я перевернулся на другой бок (это я тоже почему-то четко запомнил) и снова провалился в уже привычную черноту и бред.
   Очнулся я от того, что мама и дедушка при свете ночника пытаются заставить меня проглотить какую-то пилюлю зеленого цвета. У меня ничего не получалось, не хотелось ничего делать и напрягаться, я хныкал, выплевывал, несмотря на уговоры, эту пилюлю и отбивался изо всех сил. Наконец после многочисленных попыток удалось им затолкать в меня эту злосчастную пилюлю, и я, измазанный весь чем-то зеленым, заснул в изнеможении.
   А проснулся, как бывает только в сказках или голливудских фильмах (впрочем, это одно и то же) с ещё не нормальной, но уже пониженной температурой и с вполне ясным сознанием. Конечно, это еще не было выздоровление, но процесс, как говорят теперь, пошел.
   Еще две-три недели я глотал эти "шарики", постепенно приходя в себя и возвращаясь к жизни. До сих пор помню вкус мясного бульона с манкой и фрикадельками, которые мама дала мне впервые после долгой диеты. Я уже накануне знал, что утром будет этот супчик и, проснувшись, стал нетерпеливо его требовать. И когда его принесли,... нет, слова здесь бессильны, кайф был неописуемый!
   А с первым вареным яйцом, которое мне разрешил съесть наш Демурия, и которое я тоже очень ждал, произошла просто трагедия - я решил сначала отпить жидкий белок, и не рассчитав, втянул в себя целиком все яйцо, не почувствовав даже вкуса, второго же яйца мне уже не дали, и я от обиды заревел.
   Короче говоря, примерно через 3 недели я, наконец, встал на подгибающиеся от слабости ноги и сделал с помощью мамы первые шаги после своего чудесного "воскрешения".
   Так на мне прошло первое успешное испытание пилюлей "Вифрак", именуемых подобным образом по первым слогам имени их создателя - Ви.кентия Фра.нцевича К.уявского, скромного фармацевта из Варшавы (или провизора, как их раньше называли).
   Потом их, правда, по неизвестной мне причине, переименовали в "Иверин".
   А нашел Викентия Францевича наш дедушка Иосиф Спиридонович Вацадзе через соседку Ирину Алексеевну Подгурскую, когда стало ясно, что никакие лекарства мне уже не помогают и терять нечего, так как скоро мне кранты.
   Немного отвлекусь, чтобы подробнее рассказать об Ирине Алексеевне, которая была очень близким человеком для нашей семьи и для всех нас трех братьев, являясь чем-то вроде родственницы и непременным атрибутом детских годов. Это был тоже своеобразный типаж, характерный для тогдашнего Тбилиси. И очередная жертва "победившего пролетариата" и "построения нового мира". Отец у Ирины Алексеевны был царским генералом, а она сама получила настоящее дворянское воспитание, в том числе знание нескольких языков и в высшей степени интеллигентные манеры. Кроме того, в молодости Ирина Алексеевна весьма успешно занималась фехтованием, чем очень гордилась. Теперь же она работала бухгалтером в какой-то занюханной артели и жила в маленькой двухкомнатной квартире в 19-ом доме по ул. Гурамишвили, то есть напротив нас, вместе со своей бывшей бонной Инной Эвальдовной, чистокровной немкой, сохранившей даже свой акцент, и очень доброжелательным человеком. В общем, эта пара представляла собой малюсенький осколок старой интеллигентной России, вдребезги и безжалостно разбитой в 17 году, и доживавшей свой век с достоинством и печалью.
   Я любил бывать у этих женщин (нас с братом Димой часто посылали к ним - то что-то передать, то что-то взять), так как чувствовалась там какая-то особая атмосфера былых времен, как бы обрывок следов стабильной, устоявшейся и красивой другой жизни, так не похожей на нашу теперешнюю, бедную и полную скрытых тревог и угроз.
   Да, особый дух витал в этой аккуратной по-немецки квартирке с уютом и удивительно-душевной доброжелательностью ее хозяек!
   Попасть же в этот мирок было очень просто, надо было только перебежать булыжную мостовую нашей улицы, подняться по темной грязноватой лестнице на 3-ий этаж и выйти на длинный балкон, с которого неожиданно после темной лестницы открывался потрясающий вид на тбилисские окрестности. На первом плане нагромождения разнокалиберных крыш, зелень Старо-Верийского кладбища, белые домики Семеновского поселка и далее зеленые склоны отрогов Триалетского хребта, уходящие вверх до горизонта, и, как мне тогда казалось, что-то обещающие необыкновенное там, впереди. Следующий план составляли окружающие Тбилиси невысокие горы и оседлавшая одну из них деревушка Цхнети - дачное место тбилисской "аристократии" (впрочем, когда-то и нас туда вывозили на лето). А на заднем плане - самое захватывающее зрелище: далеко-далеко у горизонта виднелись синие горы Кавказского хребта с ослепительно белой вершиной Казбека, висящей как бы в воздухе. И каждый раз, прежде чем нажать кнопку у двери квартиры Ирины Алексеевны, я останавливался, чтоб в очередной раз полюбоваться этой никогда не приедающейся великолепной многослойной панорамой.
   Ирина Алексеевна часто заходила к нам и сама, чтобы поболтать с мамой и бабушкой, и обсудить текущие дела. Насколько я понимаю, (да, впрочем, и понимать здесь нечего) к советской власти она относилась соответствующим образом и поэтому при нас, детях, они переходили на немецкий язык, чтобы мы где-нибудь не ляпнули, что у нас дома ругают существующий порядок, так как это могло кончиться тогда очень даже плохо для всех.
   В более старшем возрасте, когда она осталась одна без Инны Эвальдовны, а я немного подрос, у меня к Ирине Алексеевне появилось чувство щемящей жалости: я стал понимать, что жизнь у этой незаурядной и интеллигентной женщины, совсем не по ее вине, сложилась не лучшим образом, хотя в молодости были совсем другие предпосылки. И на ее примере в моей молодой башке стали появляться крамольные мысли, что революция и власть народа отнюдь не делают всех людей счастливыми, как об этом нам трубили в школе и в пионерских слащавых книжках.
   Конечно, к этим мыслям меня подталкивало еще многое, но это отдельная тема. То же чувство пронзительной жалости я испытал во время нашей последней встречи с Ириной Алексеевной, когда в конце шестидесятых годов приехал с трехлетней дочкой Аней в Тбилиси. Узнав о моем приезде, Ирина Алексеевна поднялась к нам. Как ни странно, она не очень изменилась - как всегда подтянутая, с хорошей старорежимной осанкой, с живыми глазами. Мы с ней очень тепло поговорили, в частности о московской жизни, (она ее хорошо знала) и ее отличиях от тбилисской. Вскоре она ушла, и я её больше не видел.
   Конечно, наши всячески ее поддерживали, часто забегали и помогали чем могли. Были у нее и дальние родственницы в Москве - одна из них была замужем за академиком Зелинским (был такой известнейший ученый-химик), другая - Светлана Антоновская-Черная была автором или соавтором вместе с мужем (не помню точно) нашумевшей тогда книги "Великий Моурави" об одном из грузинских полководцев. Ирина Алексеевна примерно раз в год к ним ездила, да и Светлана к ней несколько раз приезжала, хорошо её помню - этакая яркая и симпатичная блондинка. Но к ним в Москву на постоянное местожительство Ирина Алексеевна почему-то не перебиралась (хотя по житейски все это понятно!).
   После смерти Ирины Алексеевны ее квартирой завладела нахрапистая соседка, жена удачливого шофера, и весь этот великолепный балкон перешел в ее собственность. И я туда, конечно, больше не поднимался!
   Так вот, именно Ирина Алексеевна, ярая сторонница нетрадиционных методов лечения, и свела моего дедушку с Викентием Францевичем в тот критический для меня момент. А он к тому времени разработал рецепт нового лекарства, которое надо было испытать. Кажется, какие-то частичные пробы на людях у него уже проходили, но на настоящем тяжело больном он еще не экспериментировал. А я идеально подошел на эту роль подопытного кролика, которую успешно и выполнил!
   При этом надо сказать, что после моего выздоровления у нас с Викентием Францевичем не установились какие-то особые отношения, во всяком случае, внешне. Естественно, относился он ко мне очень доброжелательно и даже, можно сказать, учтиво, внимательно выслушивал мои мальчишеские рассказы, с интересом посматривая в мою сторону в этот момент своим острым взглядом, но не более того. Точно также он относился и к моим братьям. В общем, это был человек, который очень хорошо управлял своими эмоциями и держал их при себе за внешней маской, казалось бы, вежливого равнодушия.
   Что же касается состава "пилюль", как мы дома называли "Вифрак", то Викентий Францевич сохранял его в строжайшем секрете, вернее их главную составляющую. Было только известно, что использовались в них анилин (он и придавал им зеленый цвет), мускатный орех и еще что-то столь же ординарное. Эффект же от этих "пилюль" был просто потрясающий, особенно при инфекционных болезнях или воспалительных процессах. Ведь через год они опять сработали как часы: у Вальки врачи проморгали воспаление аппендицита, и когда его привезли в детскую больницу, произошло прободение с последующим перитонитом. Ну и мама, тайком от врачей, дала Вале "Вифрак" и сразу же процесс переломился в другую сторону. Врачи ахали и охали, считая это настоящим чудом, не зная об истинной причине его.
   На протяжении нескольких лет эти "пилюли" стали нашим семейным лекарством, хотя таких крайних случаев у нас уже не было. Впрочем, чуть не забыл, ведь после брюшного тифа и кори на меня напала ещё одна очередная хворь: температура подскочила сразу до 40® с невыносимой головной болью и рвотой. Наш домашний доктор Демурия поставил почти сразу довольно страшный диагноз - менингит! Не знаю, действительно ли он у меня был, ведь нужны были для этого специальные анализы, но "Вифрак" сработал опять безукоризненно - на другой день температура стала вполне допустимой, головная боль почти прошла, и я быстро выздоровел.
   Забегая вперед, хочу сказать, что действие "Вифрака" с годами стало ослабевать, то ли кончились запасы лекарств, входящих в него, то ли Викентий Францевич стал немного "мухлевать" и экономить их.
   Тетя Ната, мать моего школьного товарища Юрки Лойко, который жил недалеко от Куявских, уверяла потом меня, что Викентий Францевич получал тайком из-за границы только что изобретенный пенициллин. Вообще-то по наблюдавшемуся действию эта версия вполне подходила. Но, насколько я помню, к этому времени, то есть середине 44г., пенициллин только-только начал внедряться в практику, к тому же я не представляю, как можно было переправить его из Англии через охваченную войной Европу, притом так, чтобы бдительное и всевидящее око НКВД ничего не заметило.
   Вообще-то тетя Ната, как и все соседи Викентия Францевича, его недолюбливала и считала немного шарлатаном. Ну, это обычная житейская история - неординарные личности, да еще добившиеся кое-каких успехов, у широких масс трудящихся вызывают большей частью раздражение и желание уличить этих самых личностей в чем-нибудь порочном или, в крайнем случае, неблаговидном.
   После моего выздоровления, похожего больше на библейское чудо, дедушка с Ириной Алексеевной бросились проталкивать "пилюли" в официальную лечебную практику. Как я уже говорил, дедушка наш был в Тбилиси довольно заметной фигурой и его знали многие в тбилисских верхах. Но все было безрезультатно, несмотря на все письма и обращения в самые различные инстанции. Всем описываемым случаям никто не верил, требуя провести клинические испытания и дать полный рецепт "Вифрака", что, в, общем-то, было на первый взгляд, логично. Но тут заупрямился Викентий Францевич: он боялся, что могут просто спереть у него секрет этого лекарства, что тоже нельзя было исключать Так что образовался замкнутый круг, который было невозможно разорвать. Тем более, что тогдашним медицинским светилам по большому счету совершенно не нужна была конкуренция со стороны чудаковатого провизора.
   Может быть, что-нибудь и получилось бы, если бы к этому времени не арестовали родного брата дедушки, тоже заведующего кафедрой, но в Тбилисском мединституте (дали ему 10 лет лагерей в Казахстане, как было тогда заведено за одно неосторожно сказанное слово).
   В конце концов, дедушка махнул рукой на все эти попытки легализовать "Вифрак" и начал просто рекламировать его среди знакомых. К Викентию Францевичу народ пошел валом. Образовалась у него довольно обширная частная практика, и он стал неплохо зарабатывать, ну, а нам "пилюли" он всегда давал бесплатно - как никак, ведь дедушка сделал ему "паблисити", как теперь говорят. Естественно, наша семья поддерживала с этой парой самые близкие и теплые отношения. Особенно много и часто просиживал у них дедушка, отводя душу в неторопливой беседе.
   Но в 1948г. дедушки не стало, а вскоре скончалась и Варвара Николаевна. И тут-то произошла весьма печальная, (но, увы!) довольно обычная, часто встречающаяся в нашей жизни, история. Короче говоря, появилась около Викентия Францевича какая-то сравнительно молодая особа. Как говорили, он сначала усиленно, на европейский манер,
   целовал ей ручки, а потом отношения у них пошли резко по восходящей. Кончилось же это, естественно, тем, что эта особа "окрутила" милейшего и интеллигентного поляка, да так, что отвадила от него всех его знакомых, а затем со своим братом (поговаривали, что это был не совсем уж брат) взяла в свои руки весь процесс общения с клиентами, не подпуская никого к Викентию Францевичу. Помню, как пришла от них возмущенная Ирина Алексеевна - что-то такое ей там сказали, после чего она перестала туда ходить. Пришлось и нам поневоле прервать с Викентием Францевичем все отношения. Да, выкидывает номера иногда жизнь!
   Трудно сказать, что толкнуло бедного В.Ф. на этот поворот в своей судьбе - одиночество после смерти жены, житейская неопытность, тайная порочность, а может поздняя стариковская страсть (и это бывает), или же, наоборот, холодный расчет. Сейчас это уже не узнаешь, да и не наше это дело, каждый человек имеет право совершать свои неразумные поступки, за которые потом сам и расплачивается. И не надо его за это осуждать.
   В течение нескольких лет я три или четыре раза встречал Викентия Францевича на наших верхних улицах и каждый раз с ним первым здоровался, на что он очень учтиво отвечал в свойственной ему манере. Даже раз спросил его что-то, но дальнейшего разговора не получилось. А в последний раз я его видел на углу нашей Гурамишвили и Джавахишвили(Измайловской). Викентий Францевич шел в темных очках, опустив голову, постукивая палочкой, и меня не видел. Пройдя немного вверх, я остановился и обернулся, но Викентий Францевич по-прежнему меня не видел и постепенно уходил за угол улицы.
   Оказалось, что уходил навсегда, так как вскоре он умер. Совершенно не помню деталей его похорон, и почему я на них не был. Наверное, мы узнали об его смерти уже потом, и, кажется, от посторонних людей.
   И еще говорили, что эта дамочка обходилась с В.Ф. последние годы очень плохо, но это были разговоры на уровне сплетен.
   А вот точно, что "Вифрак"("Иверин") продолжал терять силу и не оказывал на больных того воздействия, что раньше. Кара небесная или просто кончился запас основного ингредиента? Кто его знает! Ведь секрет пилюль так и пропал, и я до сих пор не знаю, что это было - гениальное изобретение, случайно найденная комбинация известных лекарств, черная магия или что-нибудь другое?
   Но то, что эти пилюли обладали необыкновенными свойствами - это факт! Иначе я не сидел бы сейчас за письменным столом в своей московской квартире на Башиловской, а лежала бы где-нибудь на Верийском кладбище потемневшая от времени мраморная доска с моей фамилией с инициалами и датами "1936-1944г."
   Тогда в детстве я это, конечно, умом понимал, но как-то поверхностно. Я постепенно вырастал из коротких штанишек, бегал в школу, много читал, и жизнь раздвигалась, открывая впереди новые горизонты. Затем институт, всякие юношеские увлечения, отъезд в Россию, работа в закрытых фирмах, женитьба и т.п. Детство прочно уплывало в прошлое, и воспоминания о нем становились чем-то вроде хрестоматийным.
   И только в последние годы вдруг опять всплыл в памяти тот жуткий тифозный мрак, который вот-вот должен был перейти в небытие, и горький вкус пилюли, которую я не могу никак проглотить при свете ночника. И встал явственно, как живой, перед глазами маленький аккуратненький Викентий Францевич, благодаря которому я и выкарабкался из этого черного ужаса, почти уже побывав на том свете и благодаря которому прожил я затем благополучно свою дальнейшую жизнь со всеми отпущенными на мою долю радостями, переживаниями и горестями, составляющими в совокупности тот неповторимый горьковато-сладостный смысл нашего существования.
   Если бы я был религиозным человеком, то заказал бы поминальную молитву по нему. Но я принципиально неверующий, и поэтому единственное, что я мог сейчас сделать в знак благодарности этому человеку (ведь не знаю даже, где его могила) - это написать о нем, чтобы память о нем осталась хотя бы на бумаге. И что бы мои потомки знали, что существовал вот такой Викентий Францевич Куявский, немного странноватый и не от мира сего провизор из Варшавы, спасший их предка и таким образом обеспечивший их появление на свет!
   И еще мне кажется, что Викентий Францевич мог появиться только в многонациональном и пестром Тбилиси тех времен, и только там он мог спокойно существовать в царившей тогда еще там атмосфере терпимости и благожелательной снисходительности даже к необычным людям.
   Был Викентий Францевич порождением старого Тифлиса, его органичной составной частью, и ушел он в прошлое вместе с ним!
  
  

Глава 6

НАША ГОРКА

  
   Извилистая неширокая дорога, покрытая мелкими камешками, огибала спускающиеся отроги горы и оканчивалась у самой настоящей православной церкви. Церковь стояла очень живописно на небольшой площадке, расположенной на склоне горы и гляделась весьма эффектно из многих точек Тбилиси. Так что получалось, что была эта дорога именно той, которая вела к Храму и которую тщетно искали в финале известного фильма "Покаяние".
   Но основную прелесть и очарование этим местам придавали склоны гор, к которым вплотную притулилась эта простецко-деревенского вида дорога. Сложенные из плоских плит песчаника, который местами выпирал наружу, были они засажены молодыми елочками и кустами желтого дрока. Весной сначала на этих склонах бело-розовыми размашистыми мазками на сероватом фоне буйно цвели дикий миндаль, вишневые и персиковые деревья, а затем уже в мае эти склоны оказывались усеянными почти сплошь великолепными кроваво-красными маками.
   А когда распускались светло-желтые цветы дрока, то тончайший и волнующий чем-то неясным аромат от них заполнял все окрестности. Было в этом запахе нечто, необычайно будоражащее душу и совсем непередаваемое словами. Впрочем, это в принципе невозможно - описать запах, да еще запах детства, хотя до сих пор я слышу его.
   Летом же на этих склонах под беспощадным южным солнцем, конечно, ничего не цвело, и только волнами наплывал оттуда на дорогу сухой горячий воздух, пропитанный запахами каких-то горных трав и нагретой хвои. А склоны горы, разрезанные двумя-тремя небольшими ущельями, уходили круто вверх, заслоняя полнеба и маня туда, к вершине.
   Место это называлось среди обитателей нашего района очень просто - Горкой, и располагалось оно на выходе с нашей улицы, являясь ее продолжением.
   Это было совершенно неповторимое, даже немного мистическое место, с которым у каждого, кто вырос на наших улицах, связаны самые яркие и самые лучшие воспоминания детства, засевшие потом глубоко в душу на всю жизнь.
   Попасть на Горку же было очень просто. Надо было выйти из подъезда нашего дома и пройти всего метров триста мимо начала немного аристократической Гогебашвили или по-старому Петровской(там оставалось несколько еще дореволюционных старых особнячков) до того места, где кончалась булыжная мостовая и начиналась эта самая неширокая каменистая дорога, выводящая уже на Горку.
   Чтобы ее проложить, когда-то пришлось в этом месте, в склоне горы, сложенной из песчаника и преграждавшей путь, пробить проход. И этот срез справа от дороги остался до наших времен, привлекая каждый раз внимание своим необычным видом - пласты песчаника разной толщины и разных оттенков под углом, слегка изгибаясь, уходили вниз под землю, являясь наглядным свидетельством неподдающимся воображению геологических катаклизмов, бушевавших когда-то здесь. Так и чувствовалась в этом скалистом срезе дикость и необузданность первобытной стихии, застывшей навеки в неподвижности!
   На этом же склоне стоял, возвышаясь как часовой, небольшой, довольно приличный двухэтажный дом, обозначая конец нашей Гурамишвили и вообще конец города.
   И вот пройдя через эти своеобразные ворота, вдруг оказывался в совершенно другой, почти идиллической обстановке, типично загородной и близкой к природе (хотя слева внизу неясно шумел гудками автомобилей Земмель, и виднелось начало проспекта Руставели с самим позеленевшим от времени Шота).
   Этот резкий переход буквально в другое измерение мне очень нравился, и поэтому я всегда ждал с нетерпением этого волнующего по-особому момента. А предвкушение, которое, как известно, бывает иногда еще слаще самого события, начиналось метров за пятьдесят до этого места, когда мы проходили мимо небольшого дома, стоявшего последним на левой стороне нашей улиц и в котором жили двое братьев Амашукели.
   Так вот, через всегда открытую дверь подъезда этого домика начинал уже частично проступать в синеватой дымке вид на раскинутый внизу город на фоне кусочка огромного неба, обещая, что скоро, вот-вот, выйдем мы из городской тесноты и откроется как всегда неожиданно, привычная, но, тем не менее, никогда не приедающаяся, картина этого "четвертого измерения", коим являлась наша Горка.
   Правда, сразу на выходе с правой стороны стояли еще два небольших дома, но совсем уже сельского вида, хорошо вписывающиеся в общий пейзаж. В одном из них жила грузинская семья с тремя мальчишками, имена которых звучали очень возвышенно и претенциозно - Тариэл, Автандил и Шермандин, почему я их и запомнил, ведь так звали трех героев-рыцарей из поэмы Шота Руставели "Витязь в тигровой шкуре".
   С Автандилом, моим сверстником, я в детстве немного играл, потом просто здоровались или обменивались общими фразами. А затем все это семейство во главе с маленьким крепышом папой-пожарным куда-то пропало, наверное, переехали с нашей улицы. Но знаю точно, что никто из этих трех ребят ни рыцарем, ни героем не стал (один из них, по слухам, имел даже какие-то проблемы с законом), хотя и говорят, что имя человека определяет его дальнейшую судьбу.
   А тогда их мать, круглолицая крепенькая грузинка, часто останавливала нашу маму, когда мы шли мимо них "гулять на Горку", для обстоятельной и доброжелательной беседы. Правда, до сих пор не могу понять, о чем они так долго говорили, ведь она по-русски очень плохо объяснялась, а мама грузинский язык практически не знала.
   Кстати, можно наверно заметить, что, вспоминая наши прогулки с мамой в детстве, я часто употребляю выражения типа: "Мама разговаривала с ...", "Мама остановилась для беседы...", "Она долго разговаривала..." и т.п. Это действительно было так, и отражало тот заинтересованно-доброжелательный стиль общения тбилисцев между собой, который был характерен на бытовом уровне для того времени и о котором я уже неоднократно писал (но не удержался и опять подчеркнул эту симпатичную особенность тогдашнего многонационального Тбилиси).
   Как раз напротив дома братьев-богатырей дорога сворачивала влево и выходила на небольшой деревянный мостик без перил, перекинутый через горловину извилистого ущелья, уходившего вверх в горы.
   В обычное время под мостиком лениво струился едва заметный ручеек, с тихим журчанием затем стекавший по дну оврага вниз, в город, на Московскую улицу. Но после майских дождей или летних ливней этот, казалось бы, безобидный ручеек собирал воду со всего ущелья и преображался в злобный бурлящий поток, безудержно рвущийся с гор.
   Мутно-коричневая вода с клочьями пены неслась по камням, таща с собой с огромной скоростью ветки, палки, листву и всякий подобный мусор и размывая при этом даже свое каменное ложе, сложенное из пластов песчаника. Было что-то завораживающее для меня в этом зрелище, и я, отстав от мамы с братьями, долго глазел с мостика, не отрываясь, на этот всклокоченный бешеный поток.
   Сам этот деревянный переход тоже почему-то очень крепко запал мне в память. Даже сейчас, по прошествии стольких лет, стоит перед глазами, как живой, этот простенький мостик, сложенный из неокрашенных и поэтому посеревших от времени досок. Отчетливо вижу небольшое углубление где-то на его середине, просветы между досками, сквозь которые видны мокрые камни, среди которых медленно сочится вода, и сами доски разные по ширине, каждая из которых хорошо знакома и узнаваема.
   А ведь в моей дальнейшей жизни было много всего такого, что совершенно несоизмеримо по масштабам с этим неказистым мостиком. Но, поди же, непостижимым образом запомнился он так выпукло и живо, что кажется иногда находящимся совсем рядом и абсолютно реальным, будящим при этом, как ни странно, самые неожиданные воспоминания!
   Впрочем, очень трудно бывает иногда объяснить выверты человеческой памяти, да и наверно, не стоит пытаться это делать - пропадает одна из самых ярких и притягательных составляющих нашей противоречивой жизни!
   Надо сказать, что ущелье, откуда вытекает вышеупомянутый ручей, было весьма примечательным местом, о котором нельзя не упомянуть, раз речь идет о Горке. Туда я начал лазить в более старшем возрасте, где-то в 14-15 лет, так как в военные и первые послевоенные годы считалось, что ходить туда опасно, будто бы там собирались темные полууголовные компании для воровской игры в кости на большие деньги, так называемое "зари". Вообще, это название тогда звучало очень зловеще, ходили ведь легенды, причем небезосновательные, что проигравших в "зари" и не могущих отдать долг, иногда просто убивали. Кстати, Боба Шахназарова, соседа из 24-го дома, какие-то личности там чуть не избили за просто так.
   Но потом, с течением времени, обстановка в городе стала поспокойнее, и мы стали залезать, хоть и с опаской вначале, в это ущелье. Место это было действительно необычное и труднодоступное. Ведь чтобы попасть туда, надо было перелезть через каменные осыпи, закрывающие за мостиком вход в ущелье, пройти затем прямо по руслу ручья, который делал тут несколько крутых поворотов, после чего ты оказывался в совершенной изоляции от внешнего городского мира. Крутые каменистые склоны из песчаника, покрытые редкой растительностью, окружали тебя со всех сторон, отсекая все посторонние звуки. В наступившей тишине было слышно только неумолкаемый треск кузнечиков и неясное бормотанье ручья, а сверху изредка доносились крики кружащих над ущельем птиц.
   Еще большую романтичность этому замкнутому мирку придавала небольшая запруда, сложенная из того же плоского песчаника, в которую можно было окунуться по пояс. Правда, после сильных дождей эту плотинку часто разносило в клочья, но ее снова и снова восстанавливали окрестные мальчишки, использовавшие ее для летнего купания.
   Все это создавало совершенно неповторимую атмосферу, и казалось, что какая-то тайна витает в воздухе этого наверняка заколдованного уголка! И каждый раз так не хотелось уходить отсюда вниз, домой!
   Но все-таки вернемся, пробираясь сквозь нагромождения камней, обратно на дорогу, которая вскоре после мостика делала резкий поворот. И тут перед глазами внезапно на некотором удалении вырастала белая громада церкви. Очень здорово и красиво она стояла, чуть отступая от горы и выдвинувшись по склону немного вперед, она как бы висела над суетливо шумящим внизу городом как огромная белая птица, спокойная и немного величавая, отрешенная от всего земного.
   А дорога, немного расширившись, неторопливо тянулась к церкви между спускавшимися к ней зелеными склонами гор и глубоким обрывом вниз, в извилистый овраг.
   Помню времена, когда на дне этого оврага, недалеко от мостика в стекающем ручье, который я уже упоминал, мыли ковры-паласы шустрые и живописные дядьки крестьянского вида, зарабатывавшие этим занятием себе на жизнь. Клиентов они подыскивали прямо на наших окрестных улицах, бродя по ним неторопливо целыми днями, выкрикивая при этом нараспев громкими голосами: "К-а-а-аври мить!" Потом они безвозвратно исчезли, как и многие другие приметы старого Тифлиса.
   Дальше этого места, уже ближе к церкви, на дне расширяющегося оврага и по его склонам теснились в полнейшем беспорядке, без всякого плана, маленькие домишки, разнокалиберные крыши которых, если смотреть сверху с дороги, образовывали весьма затейливую и красочную мозаику.
   Хотя иногда это бессистемное скопление домов и человеческие фигурки, суетящиеся там внизу, вызывали ассоциацию с огромным муравейником, наблюдать который с высоты птичьего полета было очень интересно.
   Ну, а еще дальше и ниже, как я уже говорил, в просвете между домами, стоявшими в начале проспекта Руставели, виднелся гудящий Земмель с его суетой и мельканием проносившихся автомобилей, с двумя доминирующими над всем зданиями, так непохожими друг на друга, помпезный, из желтого солнечного туфа Дом угля с высоким шпилем и сероватый, но величественный, с двумя куполообразными башнями, увитыми венками, знаменитый дом "Меликазаряна".
   А еще дальше виднеется светло-коричневая полоса Куры с угловым Домом печати у Верийского моста, за ней кверху - Кукийское кладбище, Махатовская гора с мрачным Арсеналом и зданием Политехнического института (бывшая гимназия Нерсесян), часть Авлабара и Каляевский подъем (бывший Цициановский или Мухранский), ведущий туда.
   Слева же видны Дидубе с Нахаловкой, железнодорожный вокзал и рядом огромная серая чаша стадиона "Динамо". В общем, значительная часть неповторимого Тбилиси видна с дороги как на ладони.
   А на заднем плане далеко, далеко, у самого горизонта дыбятся синие горы Кавказского хребта с белой шапкой Казбека. Написал об этом открывавшемся с Горки великолепно-потрясающем виде, и встала эта картина перед глазами, как живая, так выпукло и явственно!
   Естественно, на бумаге эту картину полностью не передать, как и многое другое в жизни, хотя я все время и пытаюсь это сделать. Честно говоря, есть в этих моих потугах и значительная доля эгоизма: в процессе мучительных поисков правильных слов, наиболее полно их описывающих, старые полузабытые воспоминания из закоулков памяти очень красочно и сочно оживают, снова начинают жить своей жизнью, принося при этом ни с чем несравнимый кайф.
   Хотя подспудно я и чувствую, что таится в этих упражнениях некая опасность, и далеко заходить тут не стоит, соблюдая пресловутую "золотую середину", чтобы не превратилось это оживление старых воспоминаний в своего рода наркотик и уход от реальности.
   Впрочем, ну их, эти тоскливо-трезвые мысли, и продолжим прогулку в прошлое по нашей Горке. В годы детства церковь была конечной целью наших вылазок на Горку. Дорога здесь в основном оканчивалась, упершись в небольшую площадку перед двумя папертями (а всего их было четыре), на которой местные мальчишки часто гоняли футбол.
   Правда, за этой площадкой шла с разворотом мимо еще одного ущелья широкая тропа к домику, в буквальном смысле слова, оседлавшему небольшой каменистый отрог, и дальше ходу уже не было. Место это производило мрачноватое и неуютное впечатление, может, из-за серых каменистых склонов сплошь лишенных растительности. Поэтому туда заходили мы редко.
   А как раз напротив Церкви, к площадке около нее, спускался склон, поросший травой, который и был центральным местом Горки, давший собственно ей это название.
   С этого склона было здорово, разогнавшись, сбегать, а затем на скорость снова взбираться вверх по осыпающемуся склону, хотя наверх и вела узкая тропинка. Но ведь в детстве хочется все делать не так, как велено, а как хочется!
   Помню эту тропинку, ведущую с дороги на самую верхнюю точку склона еще и потому, что раз скатился с нее так, что в кровь разодрал всю коленку, аж до самого мяса!
   Сверху же склон был отделен от горы забором из колючей проволоки. Вообще-то эта колючка тянулась вдоль всей дороги, закрывая доступ на горы. Не знаю точно, зачем это было сделано - то ли в духе времени, когда все на свете огораживалось (ведь главным принципом того времени было "держать и не пущать"), то ли для того, чтобы оградить от вытаптывания посадки молодых елочек.
   Последнее, наверное, все-таки вероятнее всего. Хотя когда сняли это ограждение где-то в 55-56 г. (началось послесталинское послабление порядков), то ничего особенного с посадками не случилось.
   А тогда за забором еще дежурил милиционер, который, спрятавшись за кустами, ждал момента, когда кто-нибудь все-таки пролезет туда за цветами. Тогда неожиданно, как из под земли, появившийся страж порядка хватал нарушителя и штрафовал его на крупную сумму. Или в лучшем случае заливисто, на всю Горку, свистел в свисток, спугивая потенциального "преступника".
   Мы с братьями тоже лазили туда через дырки в колючей проволоке, чтобы собрать поскорее, лихорадочно оглядываясь по сторонам, огненно-красные с черной сердцевиной роскошные маки или наломать с кустов дрока букет нежно-желтых цветов с пряно-одурманивающим ароматом.
   Эти вылазки в "запретную зону" приятно будоражили кровь и носили в высшей степени захватывающий характер, привнося в обычный ритм жизни этакий приключенческий привкус!
   С этим склоном-полянкой, поднимающимся довольно круто вверх от церкви, у меня связаны самые ранние детские воспоминания, ведь именно сюда мы всей троицей приходили с мамой "погулять на Горке". Помню необычайно четко до сих пор то ощущение свободы, простора и огромности окружающего мира и захватывающего чувства полноты жизни, которые я испытывал тогда там, и которые облечь в какие-нибудь определенные словесные формы никогда не удастся, сколько бы не старался!
   Но и в более старшем возрасте я любил там бывать, или с книгой, или просто так посидеть, ни о чем не думая, наслаждаясь окружающей обстановкой.
   Но особенно интересное зрелище представлял этот склон перед Церковью летними вечерами. Сюда, спасаясь от давящей жары, из разогретых за день под беспощадным южным солнцем душных квартир, начинал стягиваться народ со всех прилегающих к Горке улиц.
   Шли целыми семьями, соседскими компаниями, с детьми и собаками, со своими подстилками или ковриками. Расстелив их на земле, публика располагалась на этом склоне, заполняя его почти целиком. Конечно, почти все знали друг друга, поэтому вечер проходил в неторопливых беседах отдельных групп людей между собой, пока дети, радостно визжа, носились друг за другом или играли в футбол на площадке перед церковью (или совершали набеги за проволоку). В общем, царил здесь дух доброжелательства и подчеркнутого внимания друг к другу.
   И вся эта в совокупности обстановка на склоне перед церковью создавала особую атмосферу, имевшую черты давно ушедшей провинциальной патриархальности (в хорошем смысле этого слова).
   А после заката солнца с вершин гор начинало тянуть относительной прохладой и легким ветерком, с запахами нагретой за день растительности. Собственно из-за этого момента и собирался здесь народ жаркими, летними вечерами!
   Когда же становилось совсем темно, то над головой открывалось огромное звездное небо, завораживающее и затягивающее своей черной бездонностью и множеством звезд, безмолвно мерцавших под стрекот цикад от горизонта до горизонта, где они сливались с огнями города, раскинувшегося внизу вдоль долины Куры.
   Это великолепное зрелище навевало особое, я бы даже сказал, немного торжественное и умиротворяющее настроение и неясное ощущение беспредельности космических просторов (звучит несколько коряво и может быть излишне красиво, но других слов подобрать, к сожалению, не удалось).
   Недаром в школьные годы, когда увлекся астрономией, я вечерами приходил на это место чтобы с помощью карты звездного неба научиться разбираться в созвездиях (до сих пор, выйдя в темноте в сад на даче, начинаю, запрокинув голову, автоматически искать знакомые с молодости очертания звездных фигур, увиденные мною тогда там, на Горке, на этом удивительном месте).
   Уходили же мы с Горки почти последними, когда в основном никого там уже не оставалось, и только отдельные огоньки папирос таинственно вспыхивали в темноте, да доносились неразличимые обрывки слов тихо беседующих между собой оставшихся людей.
   Очень хорошо, в мелких деталях, помню этот процесс нашего возвращения с Горки домой, после вечерних "посиделок".
   В темноте, почти на ощупь, на фоне остающихся внизу моря городских огней, мы проходили по дороге до мостика и, осторожно его перейдя, оказывались на нашей, хоть и плохо, но уже освещенной улице. И почти сразу мы дома, в нашей квартире, в столовой, под ярко горящим цветным абажуром, в общем, в уютной домашней обстановке, так разительно отличающейся от той, в которой мы только что находились: кипит со свистом чайник на плитке, на столе в хлебнице куски чурека, под старым дореволюционным стеклянным колпаком столь любимый мной грузинский (соленый!) сыр, масло в причудливой белой масленке, стоят стаканы в подстаканниках, а из угла взирает на нас огромный, потемневший от времени резной буфет, каждая загогулина которого так знакома с самых ранних лет.
   Казалось бы, простая обыденная ситуация. Но почему-то эти вечерние возвращения запомнились мне крепко и надолго, вернее те, непередаваемые словами, нюансы настроения и внутреннего эмоционального состояния, которые с ними связаны. Ведь до сих пор отсветы и сполохи того щенячьего, счастливо-радостного состояния души, которые я испытывал тогда, возвращаясь с Горки домой, иногда сами по себе выплывают из памяти и греют душу, хотя, казалось бы, жесткие и суровые реалии жизни должны были бы их заглушить!
   Впрочем, человеческая память, а особенно детская, очень причудливая и тонкая штука, живет она внутри нас сама по себе, неподвластная, слава Богу, никакой логике, и такие номера иногда выкидывает!
   Теперь хочу немного подробнее рассказать о Церкви на Горке, которая являлась там центральным и объединяющим элементом всего пейзажа, очень органично в него вписываясь и дополняя. Ее причудливые формы почти без острых углов, ее устремленность вверх, ее парящие купола обладали для меня тогда какой-то магической притягательной силой, поэтому запомнилась она мне надолго, на всю жизнь, как составная и неотъемлемая часть детства, как нечто родное, накрепко связанное невидимыми нитями с теми детскими годами.
   И сейчас стоят перед глазами детали ее фасада, полукруглые узоры из кирпичей, идущие по самому верху, столбы оригинальной формы, подпирающие навесы над папертями, узкая колокольня со звонницей. Нет, конечно, что-то было в ней необычное и таинственное!
   Кстати, всего несколько лет тому назад узнал от своей двоюродной сестры Нины, что посвящена она, оказывается, Святому Михаилу Тверскому. Ну, а совсем недавно прочел в Интернете, что построена эта Церковь на средства супруги Наместника Воронцова-Дашкова и что описанную мною дорогу("дорогу к Храму!") к ней безвозмездно пробивали от нашей Тер-Гукасовской сапёры Кавказского корпуса русской армии!
   А на работе у меня за стеклом шкафа стоит неизменно в течение многих лет цветная открытка (правда, уже немного выцветшая) с изображением этой Церкви, снятой с проплывающего над ней вагончика канатной дороги. И иногда, особенно когда накатывает совсем уж плохое настроение, подолгу вглядываюсь в нее, чтобы почувствовать вдруг, что перенесся туда, во времена детства, на нашу Горку.
   И шуршат под ногами мелкие камешки, сухо пахнет со склонов горы хвоей, цветами дрока и еще непонятно чем, и трещат изо всех сил кузнечики. А внизу, совсем близко, раскинувшись вдоль Куры, шумит такой разноцветный, многоликий и такой родной Тбилиси. Рядом же, держа меня за руку, идет кто-то из взрослых, наверное, мама, а может быть и дедушка, и что-то нам рассказывает, как всегда, очень интересное. Но долго идти чинно не получается, и мы мчимся с братьями наперегонки по дороге к узкой тропинке, ведущей на склон около церкви. Оттуда вдалеке, через овраг, очень хорошо виднеется среди живописно-беспорядочного скопления черепичных крыш, разнокалиберных балконов, многочисленных труб и железных лестниц стеклянная галерея (или терраса, не знаю, как правильнее) нашей квартиры, на которой кто-то, наверно бабушка, развешивает белье или просто стоит у раскрытого настежь окна.
   Кстати, с галереи Церковь тоже виднелась отлично, опять же доминируя в открывающейся панораме на фоне горы и виднеющегося кусочка города. Умели же раньше выбирать для строительства храмов выигрышные и единственно правильные точки, я сколько раз в этом убеждался потом.
   Особенно эффектное зрелище можно было наблюдать с нашей галереи в пасхальную ночь, когда начинался Крестный ход вокруг Церкви, подсвечиваемой снизу неясным светом от городских огней. Тогда все пространство вокруг нее заполнялось медленно плывущими в темноте огоньками от горящих свечек в руках молящихся, как будто огромный хоровод светлячков начинал кружиться вокруг церкви. Картина получалась просто потрясающая и бесподобная!
   Тут надо сказать, что Церковь эта была, как ни странно, действующей, несмотря на все религиозные запреты тех времен. Там постоянно проходили утренние и вечерние службы, а потом разрешили и звон колоколов. И вот мерные и торжественные удары колокола стали время от времени наполнять своим звонким гулом все пространство наших верхних улиц, не говоря уж о нашей галереи, где особенно звонко и сильно звучала эта величественная музыка больших пространств, поражающая своей отрешенностью от всего обыденного и мелкожитейского!
   Ходили же в эту церковь в основном типично русские старушки в белых платочках из Семеновского поселка, расположенного в конце Гогебашвили. Там, кажется, когда-то стоял полк царской армии, и вот потомки тех солдат остались жить на этом же месте, образовав чисто русский анклав сельского типа, обитатели которого держали коров, разводили всякую домашнюю живность и выращивали зелень на продажу. Помню, как перед войной из Семеновского поселка к нам по утрам приносила молоко в бидоне из оцинкованной жести пожилая тетка с настоящей деревенской внешностью, характерной больше для российской глубинки. После ее ухода в передней, где она наливала большой кружкой в кастрюлю, вынесенную бабушкой, содержимое бидона, долго и вкусно пахло парным молоком (один из запомнившихся на всю жизнь неповторимых запахов детства!).
   Видимо, для этих людей и была возведена "наша" Церковь на Горке, хотя ходила туда, в общем-то, самая разная публика. А священник, проводивший службы, жил со своей многочисленной семьей там же, в нижнем цокольном этаже самой церкви. В маленьком дворике, видном сверху, всегда бегали дети, сушилось белье, и слышались человеческие голоса. К этому дворику примыкало непосредственно небольшое кладбище, где под замшелыми могильными камнями с полустертыми надписями были похоронены предыдущие настоятели этой церкви. Вот это меня в детстве больше всего приводило в ужас - жить почти на кладбище! Казалось, что и эти люди, там живущие, уже стали немного потусторонними. Поэтому заглядывал туда всегда с опаской и старался держаться подальше от этого уголка, хотя все это были неосознанные детские страхи, прошедшие со временем.
   Присматривала за порядком в церкви, а заодно торговала свечками у входа приходящая со стороны, одетая во все черное, бывшая монашка (вернее монахиня) Мотя, доброжелательная женщина с простым и бесхитростным круглым лицом. Всех на Горке она хорошо знала, и все ее тоже, и всегда при встрече, конечно, с ней здоровались. В общем, была Мотя неотъемлемой частью этого своеобразного мирка, именуемого Горкой.
   Мы же, не зная вначале точно ее имени, затеяли на площадке перед церковью (кажется, с подачи мамы) какую-то старую детскую игру, где надо было хором кричать: "Тетя Мотя, как живешь?" Ну, она и услышала случайно эти наши возгласы, отнесла их к себе и обиделась. Пришлось маме идти к ней и объяснять, что произошло недоразумение, и что никоим образом никто не хотел ее дразнить. И в результате отношения были восстановлены.
   И вот еще один "церковный" конфликт, который произошел по моей "вине" и который мы часто вспоминали с братом Валей. Ходил в церковь петь в хоре известный в районе дядька по прозвищу Али-Баба (имени его я не запомнил). Вид у него был немного разбойничий - небольшого роста крепыш, довольно грубое лицо с курчавыми черными волосами и мрачным взглядом, с низким, басовитым голосом.
   Так вот, как-то раз, в момент, когда он проходил мимо нас на вечернюю службу, я заскочил за угол церкви для отправления малой нужды (а было мне тогда около пяти лет). Заметив это "безобразие", Али-Баба загудел своим басом, обращаясь к нашей маме: "Гражданка, почему разрешаете ребенку осквернять храм?" Так что попал я в "богохульника" еще в таком невинном возрасте!
   Тут надо отметить один весьма парадоксальный момент. Дело в том, что, несмотря на описываемое мною выше восприятие "нашей" Церкви, носящее на первый взгляд даже восторженный оттенок, оно не имело ничего общего с религиозностью или ее пробуждением. Даже наоборот, как ни странно это звучит, все то, что происходило внутри нее, вызывало у меня почти панический страх, близкий к ужасу. Мама ведь несколько раз заводила нас в церковь послушать службу. Была она человек спокойно неверующий, то есть без агрессивности по отношению к религии. Хотя в детстве маму, конечно, крестили, и она, видимо, ходила на службы в церковь, во всяком случае, точно во время основных праздников, так как рассказывала она нам о пасхальном богослужении и последующем разговении, причем с теплыми нотками.
   Но к тому времени мама была уже далека от всего этого и заходила с нами на службу всего несколько раз просто так, с чисто познавательными для нас целями, чтобы показать, что это такое церковное богослужение, в общем, для расширения кругозора.
   Не помню реакции братьев, но у меня при этих заходах возникало трудно преодолимое желание убежать оттуда как можно быстрее. Полумрак, освещаемый колеблющимся светом от свечей, огромная фигура священника в странной пугающей одежде, непонятное заунывное пение, сумрачные лики икон и этот запах ладана, вызывающий гнетущее ощущение тревоги - все это давило на меня, и я, несмотря на уговоры мамы, тянул ее за руку изо всех сил, чтобы поскорее выйти на свет, на волю!
   Но в возрасте где-то 12-13-ти лет, я решил, как все мальчишки на этом этапе, закалять свою силу воли и испытать себя в экстремальных ситуациях. И в качестве такого испытания выбрал посещение церковной службы! Вначале было очень трудно заставить себя зайти одному и простоять там хотя бы несколько минут. Для совершения этого поступка я прикладывал поистине героические усилия, и с внутренней дрожью переступал порог паперти.
   Но постепенно все-таки добился более или менее спокойной реакции на церковную атмосферу. В результате этот непонятный страх прошел, но несколько настороженное отношение к церковной службе у меня осталось на всю жизнь. Во всяком случае, никакого просветления и внутреннего очищения, как описывают в книгах, я ни разу внутри церкви не испытывал, да и не тянуло меня туда никогда.
   Один мой случайный знакомый, с которым я одно время сотрудничал по работе, объяснил мне за бутылкой, что это все оттого, что я, мол, некрещеный. Хотя я в это не верю, есть в этом моем отношении к церковной службе что-то более глубинное и иррациональное.
   В последние годы религия опять вошла в моду, и мне пришлось поприсутствовать пару раз при отпевании во время похорон. И опять же никаких глубоких чувств у меня при этом не возникало. Красиво, торжественно, действует немного умиротворяюще, но ничего более.
   Несколько большее впечатление на меня производит католическое богослужение. Оно более жизнерадостное и праздничное, чем православное, но это опять же внешнее проявление, душевных шевелений и оно у меня не вызывает.
   И только раз, притом совершенно недавно, испытал внутри Храма странные ощущения какой-то скрытой силы и наличия чего-то необычного и неординарного.
   Было это во Франции, в Бретани, при посещении в местечке Гимейо старинного Собора, построенного где-то в 8-9 веках еще норманнами или кельтами в совершенно непривычном стиле: уже не романская архитектура, но еще не вполне готическая.
   Местечко это было совсем маленькое, и находилось оно в стороне от основных туристских маршрутов, поэтому народу в Соборе было очень мало, что способствовало более сильному его восприятию. А раскопала его моя дочка Аня в каком-то подробном путеводителе и привезла нас туда по узкой проселочной дороге (не путать с российскими проселками, это - две большие разницы). Сам Собор, сложенный из грубо обработанных и потемневших от времени камней, без всяких излишеств, со стертым ногами десятков поколений каменным полом, производил мрачновато-величественное впечатление и поражал своей необычностью, ни с чем не сравнимой. Внутренний вид также был выдержан в этом стиле и носил аскетический, я даже сказал бы, отстраненно-суровый вид. Никаких искусственностей и излишеств, все строго функционально, икон почти нет, только большой подсвечиваемый витраж на библейские темы. И самое главное, что-то неосязаемое носилось в воздухе этого Собора, казалось, что погрузился в само спрессованное время прошедших столетий, впитавшее в себя души тысяч людей, побывавших здесь и окружающее тебя со всех сторон. Это настроение, немного даже тревожное, усиливалось еще больше от старинной кельтской музыки, тихо льющейся из скрытых динамиков. Нет, это не передать точно, скажу только, что вышел оттуда под сильнейшим впечатлением.
   Кстати, необычную духовную атмосферу внутри этого Собора, которую он тоже почувствовал, отметил сразу, не сговариваясь со мной, и мой зять Дима, вышедший оттуда немного раньше меня: "Чувствуется, что место намоленное!"
   Но, анализируя потом мои ощущения, могу сказать с уверенностью, что не было в них каких-либо элементов пробуждения во мне религиозности и начала познания Бога. Я считаю, это проявилось в очередной раз то пресловутое шестое "чувство времени", которое настигает меня иногда в местах, имеющих богатую предысторию и о котором я уже неоднократно писал. Накатывает оно всегда неожиданно и вызывает особое состояние души, которое конкретизировать весьма трудно.
   Впрочем, я начинаю повторяться и вообще увлекшись "церковной" темой, слишком далеко отошел от нашей Горки, куда пора возвращаться.
   И вот еще одно весьма любопытное воспоминание, связанное с этим местом. Когда-то сразу после окончания нашей улицы слева, после выхода на Горку, располагался заброшенный пустырь с совершенно бесплодной землей, на которой даже трава не росла. На этот пустырь выходило окно с торцевой части дома, где жили братья Амашукели.
   И вот как-то мы заметили, что к этому окну со стороны пустыря пристроены кирпичные ступеньки. По этим ступенькам стал по вечерам вылезать из окна с лопатой немолодой армянин по имени Хорен, с очень характерной внешностью. Ежедневно, до самой темноты он самозабвенно возился с землей, приводя ее постепенно в божеский вид. И постепенно, прямо на глазах это место стараниями этого буквально одержимого Хорена совершенно преобразилось и превратилось в великолепный сад. Кстати, был он не такой уж пожилой, как вначале показался: оказывается, учился он примерно в одно время с мамой на электротехническом факультете.
   Видимо, был этот Хорен классным садовником или просто очень увлеченным своим делом человеком, если ему удалось из этого бесплодного, высушенного куска земли сделать совершенно потрясающий зеленый уголок. Надо было видеть, как роскошно цвели весной у него в саду персики, вишня, миндаль и другие фруктовые деревья!
   Это было неповторимое по своей красоте зрелище, когда белые, розовые, красноватые тона, причудливо переплетаясь, создавали ну совершенно импрессионистскую картину!
   Впрочем, это неописуемое богатство пастельных оттенков и кричащее торжество земной красоты по силе своего эмоционального воздействия было куда сильнее любой написанной картины! А какие потрясающие ароматы плыли из этого сада, когда приходилось проходить мимо него!
   В летнее время этот сад был настоящим оазисом среди выжженных горячим южным солнцем окрестностей, откуда всегда несло прохладой и запахом свежеполитой земли, а взгляд притягивали уютные тенистые уголки и тропки. Как удавалось Хорену поддерживать свой сад в таком состоянии, просто ума не приложу!
   Правда, работал он исступленно, а все летние вечера посвящал поливу сада из шланга, тянувшегося черной змеей из открытого окна (видимо, подсоединял его там к водопроводному крану).
   Как сейчас вижу перед глазами эту картину - лысоватый, пожилой, но поджарый и подвижный дядька в одной майке, с большим "армянским" носом, в очках на подслеповатых глазах, сосредоточенно-планомерно поливает из шланга кроны вишневых деревьев, усыпанные красной россыпью поспевших ягод, с которых стекает вода и часто капает на раскаленную за день землю. При этом он умудряется громко и оживленно, на южный манер, с кем-то переговариваться.
   Так что остался в моей памяти этот шумливый и чудаковатый Хорен как пример того, какие чудеса может сотворить при желании всего одна пара человеческих рук, вооруженная только увлеченностью своим делом!
   Но в жизни все бывает непросто, и всегда к хорошему в ней добавляется ложка дегтя. Оказалось, что вся описанная мной красота совершенно не трогала некоторых мальчишек с окрестных домов и улиц, которые для забавы планомерно и непрерывно пакостили и досаждали Хорену, залезая к нему в сад, ломая при этом ветви деревьев и вытаптывая посадки.
   Хорен реагировал на эти вторжения очень эмоционально: гонялся за ними с громкими, пронзительными криками, кидал в них камни, обливал из шланга, лупцевал, если в редких случаях ловил кого-нибудь из них. Но ничего не помогало, и нешуточная война между Хореном и окрестными мальчишками продолжалась (может как раз из-за слишком бурной реакции Хорена). Тут еще начали вмешиваться матери "обиженных" мальчишек, и на некоторое время, кажется, Хорен оказался в конфронтационных отношениях с соседями.
   Я же внутренне был на стороне Хорена, так как по-детски мне было его жалко, и особенно жалко было этот сад, выросший на моих глазах. Я никак не мог понять, зачем надо было ломать и портить такую красоту и для собственного развлечения доводить этого трудягу! Да и сейчас до меня не доходит смысл этих "развлечений" по разрушению и обгаживанию окружающей среды обитания, которые часто приходилось наблюдать мне потом и в дальнейшей жизни!
   Но дело тут было не в отдельных "зловредных" мальчишках, которые возможно и не понимали, что делали. Ведь проблема эта, конечно, не нова и связана она с противоречивостью человеческой природы. И вообще это самостоятельная тема, которой я сейчас касаться не буду.
   Тут еще надо сказать, что мое сочувствие к Хорену, как я понял потом, возникло, возможно, не совсем само по себе, а под влиянием мамы, которая умела как бы между прочим, несколькими спокойными словами очень точно выразить свое отношение к различным жизненным ситуациям и таким образом ненавязчиво направить наши детские мысли в нужное направление.
   А сад Хорена выстоял, выдержав все испытания, разросся неимоверно и в течение многих лет, даже когда не стало его хозяина, встречал меня как старого знакомого неизменно на том же месте, слева от дороги, перед мостиком, сразу же после выхода с нашей улицы на Горку, вызывая у меня чувство радостного узнавания, как при встрече с близким человеком.
   Но все течет и изменяется, и в мой последний приезд в Тбилиси (совсем недавно, осенью прошлого года), на месте этого старого тенистого сада я, к своему величайшему разочарованию, застал новый двухэтажный дом. В какой-то мере это закономерно (жизнь-то движется), но все равно стало грустно.
   Следует вообще сказать, что все описанное выше, относилось к Горке, какой она была до середины пятидесятых годов, когда сюда пришли строители пробивать дорогу дальше, к нижней станции фуникулера.
   Мостик, конечно, снесли, ручей убрали в трубу, дорогу расширили и заасфальтировали. А домик на хребте за церковью тоже сломали и на этом месте прорубили через гору проезд до улицы Бесики, поднимающейся очень круто от проспекта Руставели.
   В общем-то, дорога получилась красивая и оригинальная, она как бы парила над Тбилиси, (я уже писал о ней). И дополнительные удобства она принесла: стал ходить к нам на гору автобус из центра Тбилиси, на котором можно было доехать с тяжелыми сумками от Солдатского базара почти до нашего дома, а не тащиться пешком по жаре от Земмеля. Но все это было качественно другое, так как общий фон и, самое главное, дух этого уголка под напором подступающей урбанизации почти полностью изменился.
   Зато в это же время сняли "колючку", препятствующую свободному проходу на склоны горы, и тут нам открылся совершенно новый и огромный "затерянный мир", более привлекательный и даже более романтичный, чем старая добрая Горка времен нашего детства.
   Получилось, как и все в этой жизни-обманщице: выигрыши часто оборачиваются потерей чего-то, а неудачи и неприятности по своим последствиям иногда с течением времени превращаются в положительные явления.
   Диалектика, однако, как говорили в таких случаях классики марксизма!
   А на склонах гор, которые являлись отрогами Триалетского хребта, подступающего к Тбилиси с юга, было действительно очень здорово и привольно. Ведь весь склон горы, обращенный в сторону наших Верхних улиц, был покрыт сетью каменистых тропинок, живописным серпантином поднимающихся вверх, к фуникулерному парку, расположенному на самой вершине горы.
   При этом каждая тропинка, вьющаяся по хребту отдельного склона, соединялась с соседними с помощью поперечных дорожек, проложенных через небольшие ущелья, разделявшие эти склоны. Поэтому можно было бродить как вдоль всего склона над раскинувшимся под тобой Тбилиси, так и идти вверх виражами, постепенно поднимаясь над городом, который с каждым поворотом открывался все больше и больше, пока не оказывался виден в легкой, голубоватой дымке весь как на ладони - от Ваке и Дидубе до Навтлуга и Ортачала, от Нахаловки до Грма-Геле, от проспекта Руставели до Авлабара и Махатовской горы. Потрясающая и изумительная картина, которая никогда не приедалась и которую я никогда не забуду!
   Дорожки, откосы которых бывали в некоторых местах укреплены живописной стенкой из "дикого камня" время от времени ныряли в небольшие посадки молодых елок, где пахло хвоей и нагретой каменистой почвой, а под ногами шуршал толстый слой рыжих иголок.
   А на выходе из леска опять оказывался на очередном, но совсем непохожем на предыдущие, каменистом склоне, обращенном к шумящему внизу городу и обдуваемым со всех сторон нездешним ветром, прилетающим откуда-то издалека, с далеких вершин Триалетского хребта.
   Вообще ветер здесь гулял беспрепятственно по всем направлениям во все времена года (кроме, пожалуй, середины лета) и вкупе с лежащим внизу, под ногами городом и широко раскинутым над головой небом, создавал иногда ну просто иллюзию полета! Очень хорошо запомнилось до сих пор это ощущение как бы парения в воздухе!
   Зато в ущельях-распадках, лежащих между склонами, куда можно было попасть по сбегающим туда крутым тропинкам, бывало всегда тихо и немного таинственно. Сюда выходили осыпающиеся скалистые стенки из песчаника, на которых я пытался одно время осваивать технику скалолазания (увы! довольно безуспешно) и которые придавали этим местам своеобразную и неповторимую атмосферу отрешенности и чего-то необычного.
   Было на Горке еще одно интересное место, расположенное совсем уж наверху, почти у самого подножия телевизионной башни, стоящей на краю фуникулерного парка. Здесь тропинка после выхода из очередного небольшого ельника выпрямлялась и шла верх по самому краю огромного обрыва, глубиной не меньше 300 метров, почти отвесный склон которого уходил далеко вниз, почти к самой нижней станции фуникулера.
   Видимо, когда-то здесь прошли многочисленные оползни, в результате чего плодородной почвы на этом обрыве не осталось, и в связи с этим на его склонах ничего не росло! Поэтому преобладал там (если заглянуть осторожно за кромку обрыва), серый цвет каменных осыпей. Картина здесь открывалась мрачная и зловещая, но одновременно и величественная. И только белое пятно церкви Святого Давида, расположенной на противоположной стороне этого титанического провала, несколько оживляла этот открывавшийся вид первозданного хаоса.
   А вообще интересных мест там, на этих склонах, было немало, все не опишешь.
   Лазали мы по этим склонам в старшем возрасте много, в самом разном составе - и вдвоем с братом Димой, и с разными школьными компаниями.
   Но я любил подниматься туда и в одиночестве, особенно после сдачи очередного экзамена, чтобы снять внутреннее напряжение и развеяться. Было очень здорово, сидя на камнях у края тропинки, рассматривать неторопливо и отрешенно лежащий внизу город. Было в этом занятии что-то затягивающее и умиротворяющее, приносящее покой и ясность мысли. Смывался я туда из дома и в случае плохого настроения или каких-либо личных переживаний или проблем, которые по молодости лет тогда казались значительными и трудноразрешимыми (на самом деле, понимаешь сейчас, что были это обычные мелкие, жизненные затруднения, которые могут возникнуть у каждого, но в молодости все воспринимаешь обостренно!).
   В такие моменты Горка всей своей окружающей обстановкой отвлекала от тоскливых мыслей, в результате чего появлялась в душе слабая надежда, что, может быть, не так все плохо. Казалось, что какой-то невидимый голос говорит тебе: "Смотри, как хорошо и здорово вокруг, в жизни ведь столько интересного и разнообразного, она так огромна и просторна, радуйся простым вещам, и все утрясется, все еще впереди!"
   Свист ветра, обжигающее горное солнце, извилистая по-особому тропинка, укромный уголок, который раньше не видел, вид на город под новым ракурсом, кричащие в высоте птицы, простор над головой и под ногами - вот некоторые составляющие того необычного языка, на котором шло наше с Горкой общение!
   Да, особое и неповторимое настроение возникало там, наверху, на узких каменистых дорожках, петляющих по поросшим редкой травой склонам нашей Горки!
   И вот еще один очень яркий и незабываемый эпизод, связанный с этими местами, который засел очень крепко у меня в памяти и о котором не могу не написать, прежде чем закончу этот рассказ о нашей Горке (писать-то можно еще много, но боюсь начать повторяться и показаться скучным). Так вот, уже в одиннадцатом классе, на весенних мартовских каникулах, когда до окончания школы оставалось совсем немного, и впереди брезжила новая жизнь, мы смешанной компанией ребят отправились побродить по склонам Горки.
   В конце концов, добрались до верха, но в парк заходить не стали, так как не тянуло в "цивилизацию". Пора было идти домой, а нерастраченной молодой энергии оставалось еще много, и кому-то пришла в голову идея устроить бег наперегонки вниз, к Церкви - кто первый сбежит туда.
   И вот рванули мы вниз по склону, не разбирая дороги, перепрыгивая с камня на камень, скользя по осыпям, прорываясь сквозь кусты. А в тот год очень рано пришла настоящая тбилисская весна, когда бело-розовыми сочными красками на фоне голубовато-прозрачного воздуха цветут дикий миндаль, вишня, персики, а сам воздух наполнен хмельным и будоражащим душу нежным ароматом этого буйства природы.
   И вот мы мчались сквозь эти запахи, наплывающие на нас волнами со всех сторон, мимо остающейся слева и справа розовато-белой праздничной кипени цветущих деревьев. И от всего этого постепенно, в процессе этой дурашливо-детской гонки стало расти и укрепляться ощущение стремительного полета и бьющее через край чувство пьянящего восторга и небывалой полноты жизни, которое трудно передать и которое бывает, наверно, только в молодости.
   Почти полвека прошло с тех пор, все мы, кто тогда участвовал в этом беге с препятствиями по цветущим склонам Мтацминды уже поседели и облысели (а некоторых уже нет и в живых), но до сих пор живут во мне воспоминания о том неповторимо-праздничном состоянии души и том ощущении тихой и радостной умиротворенности, которые испытал, возвращаясь тогда домой и которые нечасто приходилось испытывать потом в дальнейшей жизни.
   Вот на этом я и хочу завершить свой рассказ об этом удивительном уголке старого Тбилиси, именуемым "Горкой", которому я благодарен за самые волнующие воспоминания детства, связанные с ней и описанные выше, и еще больше за то, что не выразить словами и что живет до сих пор внутри меня.
  
  

Глава 7

БОТАНИЧЕСКИЙ САД

  
   Совершенно не похожий ни на что вид на ущелье речушки Дабаханка открывался всегда каждый раз неожиданно с первой же смотровой площадки, уютно притулившейся к невысокой скале на Комсомольской аллеи.
   Довольно хилое железное ограждение отделяло посетителей от крутого обрыва, у подножия которого и располагается по обеим сторонам ущелья Ботанический Сад, этот необычный уголок, так хорошо знакомый с самого детства каждому тбилисцу и называемый в обиходе просто Ботаническим.
   Зеленый массив Сада, карабкаясь по противоположному берегу Дабаханки кверху, кончается почти у самых скал небольшого хребта, подходившего с юга к Тбилиси. Эта скалистая стена, на которой, кстати, проводились официальные соревнования по скалолазанию, располагается уже выше уровня Комсомольской аллеи, отчего смотрится с нее очень величественно и впечатляюще.
   А внизу, прямо под ногами, тянется каменистое русло Дабаханки, и хорошо виден небольшой, но очень живописный водопад, над которым перекинут легкий пешеходный мостик. А рядом на скале, над водопадом нависает небольшая беседка, в которую можно попасть только с одной стороны. Отсюда, с высоты, хорошо видна и пара мостиков, перекинутых через Дабаханку, на которых иногда мельтешат фигурки людей.
   Но, в общем-то, посетителей сада не видно из-за густой кроны деревьев, хотя и доносятся иногда сюда, на Комсомольскую аллею, обрывки людской речи и детские голоса, что придает некоторую таинственность открывающейся перед глазами картине. Кажется, что какая-то тайная жизнь прячется там внизу под густым сводом зелени. Это впечатление усиливает и разноголосый птичий гомон, доносящийся сюда снизу и кажущееся отсутствие дорожек и аллей. Недаром каждый раз (хотя этих разов было несчетное количество), когда перед глазами открывался этот вид на зеленый массив Ботанического, раскинувшийся у подножия скалистых гор, мне казалось, что передо мной лежит таинственная страна Мепл-Уайта из романа Конан-Дойла "Затерянный мир". И чем больше я вглядывался в эту огромную прозрачно-объемную зеленую картину, то эта ассоциация еще больше усиливалась.
   И всегда при этом я начинал явственно ощущать магнетическое воздействие и затягивающее влияние этого необычайного и, я бы даже сказал, хоть и звучит это несколько напыщенно, зачарованного места, лежащего прямо передо мной под ногами.
   С этой смотровой площадки хорошо видно, как слева Ботанический сад, изгибаясь и сужаясь, вливается в Майдан и в район серных бань, расположенных у подножия полуразрушенной старой крепости Нарикала, то есть в самое сердце старого, азиатского Тифлиса. И где до сих пор витает едва уловимый и чудом сохранившийся аромат былых столетий, промелькнувших над этими местами. Это очень неосязаемо и непередаваемо, но я всегда этот дух старого Тифлиса чувствовал, когда уходил из Сада этим выходом, спускавшимся вниз к бывшему Майдану мимо настоящей мусульманской мечети.
   Еще больше эти неясные ощущения усиливал вид старого мусульманского кладбища, расположенного на совершенно пустынном противоположном склоне, чуть повыше и левее Ботанического и хорошо видного с Комсомольской аллеи. В центре этого кладбища возвышалось полуразрушенное небольшое сооружение в восточном стиле, видимо, что-то вроде мавзолея, а вокруг были разбросаны в беспорядке надгробия старых могил. При этом людей там я никогда не видел, поэтому казалось мне это заброшенное пустынное место чуждым осколком совсем иной, чужеродной жизни, таящей в себе что-то зловещее. Выдержанное в серых и тусклых тонах, оно контрастировало очень резко с общим духом открывавшейся с Комсомольской аллеи яркой и разноцветной панорамой Ботанического.
   А ведь сам Ботанический Сад в теперешнем виде существует не так уж давно - всего около 150 лет, на месте бывших садов грузинских царей.
   Ну, а ещё раньше были эти окрестности предпольем перед еще не разрушенной тифлисской крепостью Нарикалой, защищавшей город от набегов. Наверное, по этому ущелью и просачивались сюда отряды вооруженных всадников в одеждах, которые встретишь теперь только в музеях.
   И кого только здесь не было - и монголы, и персы, и турки, и арабы, и даже свои братья-грузины из отколовшегося соседнего феодального княжества (сепаратисты!). Соответственно звучала в этих местах и самая разнообразная речь; в общем, бывал здесь временами, наверное, настоящий Вавилон.
   Да, чего только не наслышались эти скалы в окрестностях Нарикалы: и гортанные выкрики командиров, и распевные мусульманские мотивы, и христианские молебны во спасение, и звериный вой кочевников, идущих на штурм крепости, и стоны раненых, и предсмертные хрипы умирающих воинов, одинаковые у всех, независимо от национальной принадлежности.
   Звучали здесь и сочные, в восточном стиле, грубые перебранки между защитниками крепости и нападавшими. И наполняли воздух крики беспредельного ужаса и отчаяния, когда прорывалась оборона и отряды головорезов, не щадящих никого и ничего, врывались в город, чтобы в очередной раз грабить и жечь все подряд.
   Наслышались, наверное, эти места и многочисленных, велеречиво-вкрадчивых переговоров с восточными недомолвками и намеками между представителями грузинских царей и всяких там ханов, визирей, князей и просто бандитов, подходивших с разными целями к стенам Нарикалы во главе вооруженных людей. И немало всякого рода предательств и коварных обманов скрывалось за этими цветистыми речами и договоренностями.
   Да и много просто обычных житейских разговоров тех, кто приходил сюда, наслышались скалы Дабаханки: об обидах на своих командиров, о тоске по дому, о ранах и стертых ногах, о ссорах между собой, да и о предстоящих грабежах тоже. Да, интересно было бы послушать, если бы эти камни заговорили вслух!
   Но уже давно тишина стоит на месте теперешнего Ботанического, так как, видимо, слишком много здесь было проговорено и выкрикнуто за прошедшие столетия.
   Теперь это зеленый и тенистый уголок Тбилиси типа нерегулярного парка, очень поэтичный и в высшей степени своеобразный, ни на что в мире не похожий. Этот уголок, спрятавшись от шумного южного города за Сололакским хребтом, всегда жил и продолжает жить своей особенной жизнью.
   Эту особенность и очарование Ботанического начинаешь шестым чувством ощущать сразу же, как только попадаешь на его тенистые дорожки и начинаешь дышать его воздухом, настоянном на запахах цветов, зелени, хвои и еще много такого, что и не определишь вообще, и что свойственно только этому месту.
   И сразу возникает какое-то особое настроение приподнятости и негромкой праздничности, и на душе становится легко и просто. Что-то необычное и мистическое, непередаваемое словами, таится в его петляющих по склонам аллеях, в живописных скалах, вид на которые открывается иногда неожиданно за поворотом узкой тропинки, в зарослях буйно цветущих кустов, от которых пахнет так одуряющее. И на зеленых уютных полянках, окруженных соснами и елями, с запахом нагретой смолы и хвои, и около запущенного маленького бассейна в центре сада, заросшего розовато-мраморными водяными лилиями.
   Но наибольшая притягательность заключена в непостижимой атмосфере Ботанического, в которой разлита необычайно звонкая тишина, нарушаемая только равномерно-приглушенным шумом водопада на Дабаханке да успокаивающим стрекотом вездесущих цикад. Это умиротворение и душевное спокойствие, которые царят всегда на аллеях Ботанического, и затягивают, как в омут, больше всего! Самое интересное, что большинство из тех, кто приходил сюда, тоже вели себя тихо, не нарушая здешнюю заповедную тишину и общий дух Ботанического, как бы интуитивно проникаясь его необычной атмосферой.
   Очень редко можно было тут услышать громкие голоса, выкрики, гам и прочий шум, характерный для присутствия большого количества людей. И, конечно, нельзя было себе представить даже в мыслях наличие на аллеях Ботанического пьяной разудалой компании. Я, во всяком случае, никогда ничего подобного там не встречал, да и шумных пикников что-то не помню (даже на окраинах сада).
   Ведь ходила в Ботанический в основном интеллигентная публика, в частности, жители близлежащего "буржуазного" Сололаки. Гуляли здесь и бабушки, и молодые мамы с маленькими детьми, а также тихие, занятые друг другом парочки, жаждущие уединения. И очень часто можно было встретить здесь молодежные компании, состоящие из старшеклассников окрестных школ или студентов, смывшихся с занятий, чтобы погулять по Ботаническому в полное свое удовольствие. Было это в определенном возрасте чуть ли не обязательным ритуалом: пойти в Ботанический! Ведь каждый из нас еще с детства попадал под воздействие чар Ботанического и неосознанно ощущал в душе его необъяснимую притягательную силу. И раз, почувствовав это, стремился вновь и вновь прийти сюда, чтобы опять испытать этот кайф от соприкосновения с необыкновенной природной красотой Ботанического и от ощущения тихой торжествующей праздничности, разлитой по его каменным склонам и тенистым дорожкам. И уйти в конце концов отсюда в особом, непередаваемом словами, приподнятом настроении, освободившись от всего житейско-суетного в душе, но так и поняв в очередной раз, почему это так получается.
   Нет, все-таки, на мой взгляд, Ботанический сад - это место не совсем обычное, я бы даже сказал, мистическое и заколдованное, с неповторимой атмосферой-аурой, притягивающей как магнит.
   Что его делает таким? Не знаю, не могу ничего точно сказать. Можно только предположить, что, например, обитают там мудрые от прожитых столетий и поэтому снисходительные к людям древние боги старого Тифлиса. Или же прячется там таинственная душа нашего города, впитывавшая в себя жизнь сотен тысяч людей, проживших свою жизнь на этой земле за стенами Нарикалы.
   А может быть когда-то, очень, очень давно, побывали здесь те самые пришельцы и оставили случайно или по недосмотру генератор каких-то неизвестных нам эманаций или излучений, воздействующих на наше биополе или психику, вызывая при этом ощущения тихой радости. Совсем как в "Пикнике на обочине" братьев Стругацких!
   Впрочем, фантазировать в таком ключе можно сколько угодно долго и с одинаковым результатом. Но что это совершенно необыкновенное место - это абсолютнейший факт, проверенный на практике множество раз, что я и пытаюсь довольно безрезультатно передать этими записками.
   А особенно здорово в Ботаническом бывало ранней весной. Она здесь наступала тогда, когда тбилисские улицы еще продувало холодными мартовскими ветрами, отчего становилось на них неуютно и довольно тоскливо. Но до Ботнического, расположенного в котловине, окруженной почти со всех сторон горами, эти ветры не доходили, поэтому воздух там под воздействием набиравшего силу солнышка быстро прогревался, и южное весеннее цветение в Ботаническом начинало бушевать еще до того, как в городе появлялась первая листва.
   Эта обволакивающая со всех сторон ласковая весенняя теплынь под бездонным голубым небом вкупе с запахами молодой зелени и цветущих фруктовых деревьев буквально пьянила и будоражила душу какими-то смутными, но прекрасными обещаниями. Поэтому весной мы всегда старались хоть раз сходить в Ботанический. И до сих пор у меня остались от тех вылазок в школьные и студенческие годы любительские фотографии, залитые ослепительным весенним солнцем, видным даже на черно-белых карточках, на фоне цветущего миндаля и вишни с нашими беззаботно-смеющимися физиономиями еще без лысин и седин.
   Ну, а попасть в Ботанический можно было несколькими самыми разными путями. Конечно, лучше всего и, главное, быстрее всего было пройти в Ботанический через туннель, пробитый через Сололакскую гору, вход в который находился всего в десяти минутах ходьбы от центральной площади Тбилиси. В этом случае ты, как по волшебству, переносился из городской тесноты в совсем другой мир (я уже писал об этом).
   Правда, этот проход существовал не всегда. Вернее, был там до войны узкий, плохо освещенный небольшой тоннельчик. Смутно помню, как мы с братом Димкой устроили в нем дикий рев, испугавшись темноты и нависающих скал, с которых сочилась вода, в результате чего дедушке, который повел нас погулять в Ботанический, пришлось повернуть обратно.
   Во время же войны на этом месте было построено огромное бомбоубежище, которое все послевоенные годы было, естественно, закрыто для прохода и открылось только где-то после середины 50-х годов.
   Теперь это - два огромных, куполообразных, хорошо освещенных зала, разделяемые толстенной железной дверью и имеющие выходы в обе стороны: в город и к мостику через Дабаханку в самом центре Ботанического. А в боковых комнатках-бункерах располагалась аппаратура по изучению космических лучей Института физики, которой командовал наш школьный товарищ Тенгиз Барнавели.
   В течение многих лет мы пользовались этим тоннелем для посещения Ботанического - и быстро, и здорово. Но сейчас этот вход, к великому сожалению, опять закрыт: теперь тоннель является частной собственностью, и в его подземных залах открыта дискотека, или что-то вроде этого.
   Что же касается дороги через Майдан, то мы ею очень редко ходили, только изредка в качестве исключения и только для выхода, так как считалось, что это очень далеко от нашего "убана" (а вообще по сравнению с московскими расстояниями это звучит просто смешно- подумаешь, три остановки от Эриванской площади, она же имени Ленина, а ныне площадь Свободы!)
   Кроме того, этот вход был, на мой взгляд, менее интересным и лишенным романтики - отсюда Ботанический как-то не сразу открывался, слишком постепенно и тускловато. Не то, что с Комсомольской аллеи, когда он представал перед глазами сразу и целиком, беря тебя немедленно в свой плен.
   Надо сказать, что и сама Комсомольская аллея являлась весьма примечательным и знаковым для каждого тбилисца местом, несмотря на ее ярко выраженное идеологическое название. Впрочем, для абсолютного большинства тбилисцев оно (это название) уже давно утратило свой первоначальный смысл и воспринималось просто как обозначение определенного места, весьма приятного и симпатичного.
   Расположенная на самом гребне Сололакской горы и обсаженная кипарисами и средиземноморскими соснами, Комсомольская начиналась от крутого поворота Коджорского шоссе и уже через какие-то 800-1200 м упиралась в одноэтажное здание музея Тбилиси, примыкавшего к полуразрушенным башням крепости Нарикалы. И дальше хода уже не было, если только не появлялось желание полазить по крепостным развалинам и осыпающимся склонам горы.
   Если о панораме Ботанического, открывавшейся справа, (если двигаться с Коджорского шоссе), я уже многократно и подробно писал, то с другой стороны Комсомольской разворачивалась в голубоватой дымке совсем другая картина - вид лежащего вдоль долины Куры самого Тбилиси и особенно его старой части, примыкающей к подножию Комсомольской.
   Отсюда сверху, как на ладони, хорошо были видны извилистые узкие улочки с булыжными мостовыми, двухэтажные дома с облупленными фасадами, широкими открытыми балконами и разнокалиберными стеклянными галереями. А беспорядочное скопление множества железных крыш, видневшихся там внизу, составляло в совокупности гигантский абстрактный узор, так и притягивающий надолго взгляд своей необычностью.
   Придавали свой неповторимый облик этой картине и возвышающиеся в старом городе в большом количестве купола православных церквей, сооруженных в характерном для Грузии и Армении стиле. (Эти каменные церкви, в отличие от русских, имеют только одну главу и более аскетический внешний вид).
   Из старой части Тбилиси прямо на Комсомольскую вел крутой подъем, переходивший потом в лестницу с истертыми от времени каменными ступеньками, именовавшейся Петхаинской. Называлась она так по той причине, что начиналась от одноименной армянской церкви, рядом с которой когда-то также располагался женский монастырь Бетлеми.
   Это название запало мне в память из совсем уже далекого детства и поэтому до сих пор вызывает у меня какие-то неясные и волнующие ассоциации. Даже не совсем понимаю почему, но это словосочетание "Петхаинская лестница" будит у меня в душе какое-то особое мистическое чувство, напоминая о чем-то близком и хорошо узнаваемом, хоть и далеком во времени. По всей вероятности, это говорят детские воспоминания, связанные с первыми впечатлениями об этом месте.
   Ведь иногда что-то смутное и расплывчатое выплывает из моей памяти: то, как мы с мамой и дедушкой поднимаемся по какому-то подъему с лестницей, а за нами постепенно открывается совершенно необычный вид на старый, полуазиатский город, которого я уже больше никогда не видел.
   Но чаще всего до Комсомольской аллеи, чтобы потом с нее уже попасть в Ботанический, мы добирались в маленьком "ПАЗ"-ике маршрута N5, набитом до отказа колоритными, громко галдящими тетками из окрестных сел Окроханы и Коджори.
   Автобусик ходил довольно нерегулярно от Пушкинского сквера на площади Ленина (Эриванской) и делал остановку как раз у начала Аллеи. Вывалившись с трудом из него, мы всегда, в каком бы не были составе, первым делом направлялись к перилам смотровой площадки. Это был обязательный ритуал, да и пройти мимо такого неординарного места просто было нельзя, а почему, смотри выше.
   Но тут я должен сделать одно грустное отступление: нет уже больше этой площадки под скалой с небольшой кафешкой и с грациозной скульптурой, изображающей нескольких оленей. (Подарок известного дореволюционного нефтепромышленника Манташева из Парижа своей жене.) И нет больше этого захватывающе-потрясающего вида на Ботанический.
   В последний приезд я обнаружил на этом месте строительство на деньги местного олигарха супер-гостиницы, которую теперь надо обходить слева со стороны города по вновь проложенной эстакаде. Не понимаю, как можно было замахнуться на такое уникальное по своей красоте место? Просто варварство какое-то!
   Но в наши годы все это было еще без изменений, и являлось это уникальное по своей привлекательности место как бы преддверием Ботанического, его визитной карточкой (вот я какой!), вызывавшим чувство сладостного предвкушения от уже близкой встречи с ним.
   Действительно, попасть отсюда в Ботанический было делом совсем несложным и быстрым. Для этого надо было пройти вперед мимо еще одной смотровой площадки до громадной, обшитой фанерными листами статуи Матери-Грузии, смотрящей в сторону города. Отсюда по крутому склону петляла вниз неширокая каменистая дорожка, по которой буквально за несколько минут можно было "спикировать" в самую гущу Ботанического, совсем недалеко от мостика над водопадом. И таким образом сразу же окунуться в атмосферу-ауру этой таинственной "страны Мепл-Уайта", которой только что любовался с высоты птичьего полета.
   Но есть в Ботаническом совсем уж необычное и потрясающее место, которое вызывает еще более сильные эмоции по сравнению с вышеописанными. Называется оно Китайским уголком и прячется на самом краю Ботанического у подножия скалистого хребта, видимого, как я уже говорил, с Комсомольской аллеи. Чтобы попасть туда, надо подняться из центра Ботанического по тянущейся среди сосен серпантином неширокой дороге, а затем на одном из ее поворотов, который надо было знать, свернуть на узкую тропинку, ведущую напрямик вверх по склону в этот самый Китайский уголок.
   Он появлялся неожиданно, как сказочный мир, затерянный в глубине глухого заколдованного леса. Ведь здесь, на окраине Ботанического, окружающая природа уже была обычной для тбилисских окрестностей: небольшие елки, разросшийся орешник, какие-то кусты в окружении пожухлой от жары травы. А под ногами валялись кругом шишки и опавшие, опять же от жары, желтые, сухие листья. В общем, сразу видно, что наведением порядка никто здесь не занимается.
   И вот вдруг перед глазами открывается вид на совершенно ровную площадку, идеально ухоженную и спланированную очень оригинально: дорожки, посыпанные белой галькой, фигурно подстриженные можжевельник и кипарисы, совершенно изумительные клумбы с незнакомыми цветами, деревянные арки и стенки, увитые лианами. А в центре небольшой бассейн с тихо журчащим фонтанчиком, на поверхности которого плавают листья каких-то водяных растений. И все это на фоне подступающих вплотную диких скал и огромных, в рост человека, валунов, почти вклинивающихся в этот уголок. В общем, здесь действительно выдерживался именно китайский стиль паркового оформления! При этом полное отсутствие людей и первозданная тишина.
   Так как кругом царит идеальный порядок и все тщательно ухожено, но никого не видно, то создается впечатление, что тот, кто это все сделал, прячется где-то поблизости или же куда-то отошел ненадолго и скоро появится. И вообще кажется, что "оно" очень большое и непонятное.
   А еще с этого места хорошо видны приземистые купола знаменитых серных бань и карабкающиеся вверх по крутым улочкам старые дома Майдана, этого последнего форпоста практически исчезающего дореволюционного азиатского Тифлиса. И эта панорама придает еще большую неповторимость и экзотичность данному уголку Ботанического сада.
   И сколько ни бывал я в Ботаническом, я каждый раз приходил сюда, чтобы снова прочувствовать необъяснимую до конца прелесть и утонченную красоту этого места. И заодно прикоснуться душой на подсознательном уровне к какой-то волнующей и поразительной тайне, определенно обитающей здесь. И даже в свой последний приезд в 2004г., когда впервые не зашел в наш дом на Макашвили, и когда, тоже впервые, ощутил, что такой родной и близкий Тбилиси начинает "уходить" от меня, то ни Ботанический, ни тем более Китайский уголок меня не обманули и встретили по-прежнему, вызвав ту же гамму эмоций, что и много лет назад, ради которых я всегда приходил сюда.
   Нет, поистине волшебное это место! А может именно тут, в Китайском уголке, и закопан тот самый генератор, забытый Пришельцами?
   Кстати, это самое таинственное "оно", хозяйничающее в этом месте, один раз все-таки появилось перед нами, причем в совершенно неожиданном облике, как это часто бывает в нашей жизни, так умеющей поиздеваться над нами.
   Дело было, кажется, на втором курсе, перед самыми майскими праздниками. То ли отменили у нас лекции, то ли мы попросту смылись с последних часов, я уже точно теперь не помню, но я с двумя девушками из нашей группы, Идой Т. и Дагмарой М., оказались в тот день в Ботаническом. Хоть небо и было в облаках, но весна наваливалась со всех сторон, будоража душу. Ночью прошел сильный дождь, поэтому вся зелень кругом стремительно распускалась, наполняя прозрачно чистый воздух бесподобными и волнующими запахами самых различных оттенков.
   В общем, от всего этого настроение у нас было особенно приподнятое, я бы даже сказал, праздничное. Тут у меня примешивались и личные мотивы: по отношению к Дагмаре я, как говорится, "неровно" дышал, что, безусловно, тоже накладывало свой отпечаток.
   Так как Дагмара выросла в районе, расположенном у самого подножия Комсомольской аллеи, то она очень хорошо знала все уголки Ботанического, куда она нас и потащила нарвать цветы. Конечно, это было чистое хулиганство и форменное безобразие, но нами тогда владело этакое бесшабашно-хмельное настроение, которое накатывает только в молодости весенними днями. Ну, а я, конечно, отказаться тем более не мог, чтобы, не дай Бог, не упасть в глазах Дагмары.
   Набрали мы охапки сирени разных цветов, ярко красных тюльпанов и даже роз, которые спрятали в небольшой спортивный чемоданчик.
   Конечно, после этого набега нам следовало бы поскорее смыться из Ботанического через боковой выход на Коджорское шоссе, но в этот момент нам было море по колено. Да и просто не хотелось так быстро возвращаться в городскую прозу жизни, расплескав тем самым это беззаботно праздничное состояние, в котором мы тогда пребывали. Вот мы и отправились через совершенно безлюдный и поэтому еще более притягательный Ботанический в Китайский уголок.
   Там было как всегда пустынно и как всегда здорово. Но когда Дагмара наклонилась над бассейнчиком, чтобы сорвать цветок водяной лилии (была она девушкой решительной), то тут-то внезапно и появилось пресловутое "оно" в облике милиционера весьма корявого вида. Откуда он взялся и где он прятался, было совершенно непонятно, ведь мы только что обошли весь этот уголок и никого не заметили.
   В общем, застукали нас на месте преступления, да еще с огромным букетом сирени в руках! Что же касается чемоданчика с тюльпанами и розами, то тут мы с Идой расходимся в деталях: я помню, что милиционер не стал им интересоваться. Ида же говорит, что мы этот чемоданчик, по его требованию, отдали ему в руки, говоря, что ключ от него мы потеряли. А он возьми да откройся сам собой, предъявив милиционеру дополнительные вещественные доказательства нашей преступной деятельности.
   Так или иначе, но милиционер на ломанном русском языке очень сурово потребовал пройти с ним в отделение милиции, чтобы составить протокол и заплатить немалый штраф. А откуда у тогдашних студентов могли быть большие деньги? Так что замаячили перед нами крупные неприятности. Хотя я только потом сообразил, что какое там может быть отделение милиции в пустынном саду, вдалеке от города.
   Первой опомнилась Дагмара и непринужденно, даже весело, предложила этому неподкупному на вид стражу порядка: "А давайте мы вам прямо здесь штраф заплатим!" Лицо у него сразу стало задумчивым, взгляд затуманился и был отведен в сторону.
   Тут и я все сообразил и полез в карман за последней пятеркой, которая затем и была вручена ему немедленно. После чего поведение этого милиционера кардинально изменилось, суровость как рукой сняло, и стал он теперь подробно объяснять, как нам выйти из Ботанического, не наткнувшись на других дежуривших там милиционеров. В общем, за пятерку выдал расположение всех постов. Вот по дешевке и продают Родину! Даже в те далекие и героические, как теперь принято считать, советские годы.
   Ну, а мы благополучно выбрались в город в отличнейшем расположении духа и довольные собой и вообще жизнью. И до сих пор, встречаясь с Идой, часто вспоминаем этот особенный майский день, проведенный в Ботаническом, и тот смешной эпизод с вымогателем-милиционером, появившемся перед нами словно из-под земли.
   Самое интересное, что никогда больше после этого случая не встречал там не то, что какого-нибудь стража порядка, а и вообще никого из обслуживающего персонала! Я же говорю, что это заколдованное место!
   И еще, бывая на этом месте, всегда вспоминаю Дагмару: ведь через год после окончания института, когда мы уже уехали из Тбилиси, ее не стало - сгорела в свои 25 лет очень быстро от заболевания почек, хотя и была до этого спортсменкой, туристкой и вообще здоровым человеком без всякого намека на болезни.
   Вспоминается мне еще одна (из многих!) вылазка в Ботанический, оставившая тоже очень симпатичные и яркие впечатления. На этот раз мы отправились туда после окончания то ли девятого, то ли десятого классов сугубо мужской компанией: я, Тенгиз Барнавели и Олег Сокол .
   С самого же начала нашей целью было подняться из Ботанического вверх по ущелью Дабаханки как можно дальше в горы.
   Движение мы начали от "большого" водопада. Постепенно ущелье начало сужаться, идти по берегу вдоль речки, вернее ручья, становилось все труднее, и мы, разувшись, пошлепали прямо по воде и мокрым камням. Нужно сказать, что русло Дабаханки представляло собой каскад небольших водопадов высотой не более 1-1,5 м, зажатых между крутыми каменистыми склонами, покрытых пожелтевшей от жары травой. Поэтому нам приходилось непрерывно карабкаться по мокрым скальным стенкам, постепенно поднимаясь все выше и выше в горы. А места становились все более дикими, уже без всяких признаков присутствия человека.
   Это царящее вокруг безлюдье, постоянное негромкое журчанье воды среди камней и окружающие со всех сторон скалы делали окружающую обстановку весьма необычной и полной романтики.
   К тому же мы, чтобы легче было карабкаться по этим каменистым порогам, разделись до плавок и поэтому время от времени попадали под падающую воду водопадов. А вылезая затем под горячее июньское солнце, мгновенно высыхали, не успев при этом как следует согреться.
   То ли это чередование прохлады с обжигающими не до конца солнечными лучами, то ли своеобразная окружающая обстановка (узкий каньон с водопадами среди скал), то ли все это вместе создало у нас, во всяком случае, у меня точно, просто эйфорическое настроение, когда хочется дурачиться и выкинуть что-нибудь этакое неординарное. Ну, я и выкинул: совсем нагишом на фоне скальных глыб стал изображать первобытного человека с огромным камнем над головой, идущего на пещерного медведя (где-то видел такую картинку в какой-то книжке). А Тенгиз взял да щелкнул меня в этот момент фотоаппаратом, как говорится на память.
   Впрочем, он и так запомнился на всю жизнь в деталях этот летний день, проведенный в скалистом ущелье речки Дабаханки и то совершенно беззаботное и полностью раскрепощенное внутреннее состояние, которое было тогда у меня в этот день. Пожалуй, нечасто потом у меня бывали вот такие дни, когда так сильно было ощущение полноты и радости жизни и которые поэтому глубоко оседают в памяти!
   Ведь вся наша жизнь вообще-то и состоит из ряда вот таких "реперных" точек, между которыми тянется мало запоминающаяся повседневность и обыденность. Вопрос только в том, как часто они расставлены по жизни. У каждого, конечно, это по-разному, но одно я знаю точно - даже у самых удачливых они не сливаются в одну сплошную линию.
   Ну а через много лет я где-то прочел, что как будто в водопадах из воды, за счет механического воздействия на нее из-за падения с высоты на камни, выделяется газ радон, вызывающий у человека чувство эйфории. Этакий "веселящий" газ без синдрома похмелья! Может, в этом и была причина тогдашнего нашего настроения?
   А эту "неприличную" фотокарточку Тенгиз мне потом отдал, я ее засунул подальше в какой-то альбом и благополучно забыл о ней.
   И вот, когда мой старший брат Валя привел к нам знакомиться свою будущую жену Галю, этот альбом появился на свет для ознакомления с семейным фотоархивом. И я с ужасом вижу, как Галя, дойдя до этой фотки, начинает ее переворачивать, чтобы внимательнее рассмотреть. Тогда я в смятении, чтобы не опозориться, выхватываю из ее рук эту карточку и сейчас же рву ее на мелкие кусочки! А, в общем-то, зря - можно было бы ее просто спрятать. Колоритная ведь была картинка! К тому же тоже связанная с Ботаническим!
   А из растревоженной памяти продолжают всплывать все новые и новые картинки-воспоминания об этой удивительной, затерянной во времени стране Мепл-Уайта, именуемой Ботанический Сад! Вернее сказать, не картинки, а коктейль из ярких эмоций, которые испытывал всегда при каждом его посещении - с детских времен до 90-х годов, и о которых можно долго писать, но боюсь повторов и применения расхожих штампов (как заметил, стали они у меня непроизвольно уже появляться). Поэтому остановлюсь в описании красот Ботанического в надежде на то, что на основании того, что уже написал, тот, кто прочтет эти записки, поверит мне, что тбилисский Ботанический сад - это действительно интереснейшее и неповторимое место не менее неповторимого города Тбилиси.
   Ну, а тот, кто вырос в этом городе, поймет меня сразу без лишних слов и пространных описаний, ибо в душе каждого из нас тихо дремлет Ботанический, напоминая о лучших годах нашей жизни, и всегда согревают сердце грустной теплотой воспоминаний о нем.
   Поэтому тихонечко, чтобы не потревожить его заповедную и неподвластную времени тишину, в которой прячется часть нашего ушедшего детства и юности, выскользнем из Ботанического обратно в нашу быстротекущую повседневность с твердой уверенностью, что, несмотря на весь рационализм теперешней жизни, необъяснимая сказка, полная тайн, все-таки на свете существует.
   И с надеждой, что в следующий раз она опять встретит нас на старом месте со своей обычной отстраненно-загадочной и в то же время доброжелательной улыбкой. И очень хочется думать, что никакие революции, политические бури, "незалежности" и прочие пертурбации такого рода не затронут это чудо - Ботанический Сад, место, где все еще обитает душа Старого Тифлиса!
  
   2000 - 2006г.г. г. Москва.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   - 134-
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

Оценка: 8.20*7  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"