Алексеева Татьяна Анатольевна : другие произведения.

Вышивание Крестиком

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


  • Аннотация:
    Цикл рассказов, объединенных сквозным сюжетом взросления и развития. О поиске внутренних "корней".


ВЫШИВАНИЕ КРЕСТИКОМ

  
  
  

1. Возвращение

  
   Трамвай звякнул, открыл-закрыл двери и отъехал от остановки, величаво покачивая боками. А я осталась стоять, озираясь по сторонам и осваиваясь в незнакомом месте. Впереди, насколько хватало зрения, тянулась глухая темно-серая стена. Далеко влево и далеко вправо стена загибалась куда-то вглубь, очерчивая снаружи обширный, но обозримый квадрат. Напротив остановки виднелся проход внутрь квадрата - чугунные ворота на новое, еще неизвестное мне кладбище. В моей жизни продолжалась пора частых и самозабвенных прогулок по кладбищам, бывших в ту пору моим любимым занятием. Мне было лет двенадцать...
   На первое кладбище я забрела случайно и оказалась вовлечена и захвачена, ошеломлена и уловлена как рыба в сети. Я взглянула на него совершенно особыми глазами, потому что мой приход на кладбище не был путем к кому-то, кто здесь лежал, не был затуманен погруженностью в свою потерю или разлуку. Я увидела перед собой кладбище как таковое - удивительное, таинственное место, неповторимое по своей атмосфере.
   Было лето. Оно густо зеленело и пахло травой. Птицы перепрыгивали с раскачивающихся веток на верхушки оград и обратно или безмятежно вышагивали по дорожкам. Серые камни разукрашивали солнечные блики ... Бесформенные тени трепетали на ветру, непрерывно меняя свой рисунок. Все шелестело, шуршало и чирикало как в любом другом месте на земле. Но эти звуки каким-то непостижимым образом сочетались с тишиной, с невероятным, невозможным безмолвием, рождавшимся из глубины человеческого молчания. Редкие люди, встречавшиеся мне среди могил, вели себя сдержанно и тихо. С каждым шагом к знакомой могиле они словно разворачивались внутрь самих себя. Их обращенность, прикованность к некоему образу в глубине души, который видели в ту минуту только они одни, создавала особое впечатление. Они казались переполненными чем-то невидимым, но незаместимым в своей значимости. В сочетании с густотой и буйством зелени это и определило мое тогдашнее пристрастие к кладбищам...
   По ощущению внутренней полноты и серьезности, которое оно рождало, кладбище сразу же воспринялось как спасение от поверхностности остального мира. То, что ждало меня в большом мире за кладбищенской оградой, состояло из быстро растворявшихся во времени и никуда не ведущих действий - бесконечных и однообразных походов в школу, уроков, гулянья, обедов, ужинов и укладывания спать. Взрослые уходили на работу, а потом возвращались. Ели, ссорились или смотрели телевизор... У этого потока без конца повторяющихся и наперед известных событий не было, на мой тогдашний взгляд, ни причины, ни цели. Внешний мир поражал своей бессвязностью и неукорененностью в чем-то более важном, чем он сам (интуитивно я чувствовала, что это - неправильно). И вдруг тут, на кладбище, все эти разрозненные кусочки собрались в одну емкую, концентрированную строку - черточку между годами жизни.
   Как интересно было, прогуливаясь по дорожкам, скользить глазами по могильным плитам, выхватывать фотографию и годы жизни и пытаться представить: что это за судьба? Что за человек? Чем он занимался и о чем думал? И что чувствовали те, кто ставил ему этот памятник? Только у детских фотографий шаг сбивался, будто обо что-то спотыкаясь... А потом, наоборот, хотелось поскорее пройти мимо. Наверное, боль оставшихся все еще окутывала могилу, оберегая образ ребенка от излишнего любопытства.
   При входе на мое первое кладбище стояла небольшая старинная церковь. Время от времени в нее заходили или, наоборот, выходили оттуда люди. Но в большом мире за оградой никто и никогда не объяснял, что такое "церковь", откуда она взялась, и почему туда ходят. Она долго отпугивала меня своей непонятностью и терпким, густым, сладковатым запахом, идущим из дверей. Однажды я все-таки решилась проникнуть внутрь, протиснуться между людьми, пробраться вперед, вытянуть шею, чтобы получше все разглядеть, и ... о, нет! Это белое, странно во что-то закутанное, с бумагой на голове и неподвижное, - это же настоящий покойник! И бегом из церкви - скорее опять под деревья, где одни только ограды и камни с черточкой посередине.
   Ну, а затем, постепенно я уже стала выбираться и на незнакомые кладбища. Разыскивая их по карте, я находила к ним дорогу, заранее выяснив, какие из них "поинтереснее". Ощутив, благодаря прогулкам по кладбищам, что у жизни есть глубина, а не просто плоская поверхность, я пыталась посредством кладбищ потихоньку приобщаться и к "культуре". Отыскивала среди них те, где похоронены исторические личности или хоть сколько-нибудь известные люди.
   Но мои странствия по ним продолжались очень недолго. Ни прошло и года, как жизнь изменилась необратимо и никогда уже не вернулась в прежнее состояние. И произошло это не снаружи, а изнутри. Собственно, во внешних обстоятельствах вообще ничего не изменилось. Никто не умер, не случилось никаких трагедий и непоправимых несчастий. По крайней мере, именно тогда, в то самое время, я никого не потеряла и ничего не утратила. Просто в один прекрасный день, в строго определенную минуту меня вдруг накрыло мощное чувство безнадежности и нелепости жизненных усилий - перед лицом смерти. Жалкого и неодолимого человеческого одиночества в пустом, холодном мире...
   Все то время, что я гуляла по кладбищам, смерть хотя и присутствовала в воздухе, но всегда была во множественном числе. Поколения, роды, семьи и целые династии - изобилие посвященных им кладбищенских камней умиротворяло и смягчало душу, поддерживало впечатление всеобщности происходящего. Кладбище воспринималось как "место сбора", куда все, в конце концов, стекалось, вливалось и впадало, как в единое море. Я все глубже проникалась видением кладбищенской земли как вселенской перевернутой чаши, куда бережно собиралось по капельке все, что когда-то в разные стороны из нее же и вытекло... Оно поразительно контрастировало с обыденной жизнью, слепленной, как мне казалось, из отдельных, бессмысленных кусков. К тому же, в ней каждый греб на свой лад, все тянули в разные стороны, без конца сварливились и спорили по малейшему поводу... И оттого впечатление всеобщности и единства, которое, казалось, вдыхала и выдыхала из себя кладбищенская земля, особенно поглощало.
   Но все совсем, совсем по-другому выглядело с обратной стороны могильного камня, по другую сторону коротенькой черточки... Стоило однажды связать в своем воображении эту соединявшую годы черточку с живым, полнокровным и единственным "я", как все тут же непоправимо изменилось. Любимые кладбищенские камни превратились в обломки глухой и неприступной стены, о которую можно было биться лбом, плакать и умолять, но она не поддавалась... Прежнее ощущение живого присутствия вечности под шелестящим и конкретным зеленым деревом полностью исчезло. В кладбищенских камнях и оградах, в скачущих по ним неугомонных щебечущих птицах больше не было ничего утешительного...
   Никакие усилия, никакие жизненные успехи, таланты или социальные достижения не могли преодолеть того простого факта, что мы "все равно умрем". Эта коротенькая мысль не сравнилась бы ни с одной занозой или иглой, утерянной среди одноцветности пола, а затем внезапно впившейся в ступню. Заворожившая меня черточка на камне преобразилась в терзающий шип, при малейшем движении вонзающийся голову: "Что бы мы ни делали и чего бы не добивались, - все лишено значения! Мы все равно умрем". Для меня это значило: не смотря ни на что, ни на какие порывы и достижения, у всего, во что ты вкладываешь смысл, этот смысл будет отобран, - совершенно независимо от тебя. И именно тогда, когда ты меньше всего этого ждешь и хочешь...
   Теперь-то, спустя много лет и поднаторев в чтении психологических книжек, я бы могла прочесть себе той, тогдашней целую лекцию. Я бы сказала себе, то есть ей, что все эти переживания по поводу смерти - типичный переход возрастной границы. Крушение детского мировоззрения, развал прежней, эгоцентрической картины мира... "Маленькому ребенку - доходчиво объяснила бы себе я, - тяжело смириться с тем, что все его бесценные, такие яркие и сильные чувства могут быть кому-то совершенно безразличны и не важны! Увлеченное и азартное проживание каждого дня - его главное, ни с чем не сравнимое сокровище. Само понятие "я" означает для него именно способность чувствовать, ощущать, воспринимать, остро впитывать впечатления каждой клеточкой! И вдруг он неожиданно обнаруживает, что все его разнообразные и волнующие переживания ничего не стоят... Их можно оборвать в любой момент". В том раннем, детском образе смерти самым непереносимым было ощущение ее безжалостности, безразличия к нашим желаниям и чувствам.
   Ужас, настигший меня "при переходе возрастной границы", длился почти так же долго, как и предшествующая ему романтическая любовь к кладбищам. И теперь уже не нужно было куда-то далеко ходить или ездить на трамвае, с картой в руках. Часами я лежала на диване, уставившись в стенку, или бесцельно кружила по одним и тем же улицам. Жилка в виске ритмично пульсировала: "Мы умрем, мы умрем, мы умрем...". Люди вокруг выглядели инопланетянами, живущими по неведомым законам и говорящими на непостижимом языке. Главное, чего мне совершенно не удавалось понять - как они, обреченные на погибель, могут всерьез действовать, чем-то воодушевляться или жить в свое удовольствие. А уж тем более что-то планировать... Любой порыв, любое намерение теперь было отравлено гадостным: "а зачем?".
   Вот если бы все это произошло уже потом, когда за плечами была солидная часть жизни, освоенная профессия, устоявшийся круг общения, - в ходе неизбежного в зрелом возрасте кризиса, все было бы проще... Поддержала инерция уже сделанного, созданного прежде! А тут, в самом начале жизни, когда не успел еще сформироваться хоть какой-то фундамент или костяк, на всю жизненную перспективу заранее легла огромная тень. Разрослось и укрепилось глубокое, до мозга костей проникшее убеждение, что все, что ни делай, - бесполезно, не имеет никакой силы и заведомо обречено.
   Окружающие люди хотя и ходили рядом, но жили как будто совсем в другом измерении. Их, казалось, и вовсе не волновало то обстоятельство, что они ходят в такой непосредственной близости от смерти, постоянно ее задевая и все время до нее невольно дотрагиваясь. Она едва успевала шарахнуться в сторону и вжаться в стенку, чтобы не захватить кого-нибудь раньше времени, когда кто-то очередной безрассудно толкал ее или самоуверенно наступал на ногу. Ее близость, ее постоянное присутствие временами принимало совершенно непредсказуемые и фантастические формы. И каждый раз оставляло за собой годами тянущийся и незаживающий след...
   То товарищ моих родителей, счищая снег с балкона, облокотился на перила, и рухнул вниз вместе с балконом, разбившись на смерть (этим навсегда закрыв для меня возможность сколько-нибудь близко подойти к краю балкона). То соседский мальчик, играючи, катался на крыше лифта. И его дружок не успел вовремя заблокировать кнопку, когда лифт вызвали на последний этаж (раньше-то они всегда успевали)... Нет, не поеду я больше на лифте. А однажды на новенькой, только недавно открывшейся, станции метро оборвался эскалатор. И вращающиеся внизу механизмы пережевали и перетерли не меньше сотни людей. Потом то, что от них осталось, долго отскребали, поднимали наверх и складывали вдоль трамвайных путей (нужно было много свободного места, чтобы все разложить)... - и теперь я вспоминаю об этом каждый раз, наступая на ленту эскалатора и мысленно объявляя в честь тех людей минуту молчания. Примеры множились до бесконечности...
   Однако время все шло и шло. В школе близились экзамены. Родители были в ужасе от зрелища непонятно чем занимающегося ребенка... Даже мне уже стало ясно, что нельзя столько жизненных сил, реальной и ощутимой энергии отдавать переживанию "безнадежности". Давно пора было встряхнуться, начать действовать, шевелиться, что-то предпринимать. Привести себя в чувство! Оглянуться по сторонам! Необходимо было выбраться из ямы, затянувшего меня провала, по стенкам которого все осыпалась и осыпалась земля - при каждой попытке ухватиться за его края и выкарабкаться. Получалось, что, безраздельно заполучив себе все мое внимание, смерть затягивала меня еще при жизни, не дожидаясь намеченного часа. К тому же с окружающими - особенно со сверстниками - мы все время находились в не сочетаемых душевных состояниях: пока я переживала по поводу конечности и уязвимости жизни, они просто ее жили... И как-то ухитрялись верить в значимость и перспективу того, что делали. Значит, это было возможно!
   Выход подсказал пережитый когда-то опыт обморока. Однажды в больнице из-за закрытых дверей операционной я вдруг услышала дикий, звериный вопль человека, на которого не успел подействовать наркоз, а ему уже что-то там надрезали. Ставшие ватными ноги тут же подкосились. Голова закружилась, а глаза заволокло туманом. Я едва успела подумать: "Только не это... Сейчас лишусь сознания и еще неизвестно, что тут со мной сделают. Двигаться! Немедленно начать двигаться! Встать и хоть несколько шагов пройти на шатающихся, не держащих ногах...".
   Это сразу же помогло - обморок отступил. И теперь я попробовала заново применить найденное тогда решение - раскачать себя, вовлечь в дела и общение, поставить четкие цели и какие-нибудь из них осуществить... Вперед, двигаться! Главное - начать и не переставать двигаться! И что-то вдруг стало понемногу получаться... Одно достижение, другое достижение... Вот и еще практический результат... И жизнь так резво покатилась, как будто никакой смерти и не бывало.
   Вот только с годами, посреди жизненной суеты и наступившей деловитости, мне стало не доставать прежнего ощущения, испытанного на кладбищах. За время моих упоенных кружений по кладбищенским дорожкам мрачная и завораживающая сила катакомб, подземелий, пещер и земляных недр нерасторжимо объединилась для меня с безмятежностью птичьего щебета, глубиной неба и трепетом кружевной тени. Темная энергия земли не только не выглядела угрожающей, но воспринималась как опора, основа, на которую можно было твердо рассчитывать. Казалось, что вся радость и легкость, танцующая по земной поверхности, все это чириканье и трепыханье могло оставаться таким играющим и беззаботным лишь благодаря самоотверженности невзрачного земляного комочка. Подошвы перетирали невыразительную, бесформенную и неприглядную земную поверхность. А их обладатели не удостаивали ее и взглядом... Я ж, петляя по кладбищам, с каждым днем все острее ощущала противоестественность такого отношения. Кладбище слишком откровенно, наглядно, осязаемо раскрывало все особые качества земли, из которых главным для меня была самоотверженность.
   Способность земли принимать в себя все без различия, для всего находить внутри себя место, впитывать и сохранять все это до бесконечности, выглядела уникальной, присущей только ей. В тот ранний период неизбежного детского "язычества" мне казалось естественным, что "преисподняя" должна находится где-то в глубине земных недр. Именно там было место, где все смешивалось, перепутывалось, объединялось, чтобы потом, перетопившись и переплавившись, снова пробиваться наружу. Пережитое тогда впечатление, что земля нами дышит, непрерывно пропуская сквозь себя все новые жизни, потом уже никогда не давало о себе забыть. А вместе с ним помнилось и удивительное содружество земной глубины с небесной легкостью.
   Я вдруг порадовалась, что, случайно забредя в детстве на кладбище, успела увидеть его со стороны, общим взглядом! Действие законов, поражавших своей всеобщностью, становилось там особенно осязаемым и наглядным. В обыденной жизни оно было зашумлено и затоптано, затерто и, казалось, всеми забыто... Но там, в том особенном месте, ощущение силы и простоты жизненных устоев будто собиралось в густые облака и парило в воздухе - так, что нельзя было не почувствовать. И встречаемые мной на кладбищах люди как-то внутренне с этим сталкивались. Оно невольно до них дотрагивалось своим крылом...
   Та давняя детская тоска по поводу хрупкости жизни завершилась и отпустила меня на юге - у моря, под шум и плеск волн. Поздним вечером, перед сном, мы с мамой пошли на прогулку по городку, в котором жили. И как-то незаметно добрались до набережной. Сгустившаяся темнота выглядела, как это бывает на юге, особенно яркой, глубокой и торжествующей. Парапет набережной едва освещали фонари, а дальше - все полностью обрывалось и заканчивалось... Впереди тьма сгущалась и не разрушалась уже ничем: ни единого проблеска света, ни малейшего фонарика на корабле или лодочке, ни одного, хоть самого слабого маяка... Но, подойдя чуть ближе, я застыла от внезапности откровения.
   Из глубины мрака, в котором невозможно было разглядеть ни одного пятна, существа или отблеска, изнутри победительной, не подвластной ничему тьмы, отчетливо доносился шепот волн, - тишайший, едва различимый ритм... Темнота дышала и жила вопреки всякой очевидности! Поразившее меня сочетание непроницаемой тьмы с идущей из неведомых глубин энергией окончательно соединило распавшиеся части опыта. Ночное море как бы невзначай напомнило о том особом времени, когда земля была "безвидна и пуста", великодушно позволило расслышать творящееся в тишине движение.
  
  

2. Червоточина

  
   Мне кажется, я никогда ее не забуду - выученный наизусть изгиб, направление и поворот, тоскливый тускло синий цвет стены, которую она пересекала. Я смотрела на нее много часов подряд, неотступно, то пробегая по ней глазами снизу вверх и обратно, то медленно проводя пальцем - одним, а потом и другим. И каждый раз она оставалась неизменной - такой же, как и вчера. С ней ничего не происходило, но я могла бы всматриваться в нее целую вечность. Долгими часами изогнувшаяся трещина на стене была единственным, с чем я в ту пору могла общаться.
   По странному стечению обстоятельств пребывание под южным солнцем почти всегда связано для меня со смертельным ужасом и тоской, с дрожанием от страха. Вот и сейчас - все ушли на пляж, солнце жарит, проникая сквозь стены. Воздух накален и расплавлен, на улице - тишина и неподвижность. Солнце изгнало, выпекло, истребило всех, почему-либо оставшихся в городе. И каждый уполз от него, куда смог, - в какую-то свою щель, подобие мрака, в иллюзию прохлады. Прочие ушли к морю и там спасаются. Но мне не суждено к ним присоединиться. Как только я приехала на море, выяснилось, что вместо пляжа мне придется отправиться в больницу, а оставаться на открытом солнце нельзя ни минуты. И теперь в застывшем, никуда не движущемся ожидании, я могу только изучать эту длинную, ломкую трещину на стене, представляя, как мои спутники отчаянно радуются жизни там, на пляже.
   Снова и снова проводя по ней пальцем - то быстрее, то медленнее, короткими штрихами или зигзагами, я лежу и удивляюсь не отпускающему меня сочетанию безудержного солнца и тоскливого ужаса. Казалось бы, чего еще желать, как не растекшегося в воздухе тепла, - после сырости и промозглости северных краев, многомесячья облачности, ветров и дождей. Но едва солнце - с каждой сотней километров, приближающих к югу, - накаляется, делается ярче, все настойчивее заполоняет собой встречные закутки и щелочки, оно сразу становится непереносимым. И даже не жжение или резь в глазах, не повисшая в воздухе жара и обездвиженность, а именно его упорство и наступательность, притязание на господство угнетает и давит с первых минут. Скорей бы уж пробраться к спасительному морю, чтобы стихия воды растворила и уравновесила собой стихию огня! Там и глаза бы, наконец-то, отдохнули на синеве, голубизне и зеленоватости... И хоть на миг удалось бы уйти под воду, отвернуться от хищного ока, заставляющего на себя смотреть, швыряющего в лицо свои золотые пригоршни.
   А дальше, выгорая и прожариваясь на пляже, я каждый раз вспоминаю об оставшемся за множество километров увлекательном танце света и тени. Мысленно переместившись в глубину леса, пробую припомнить и вообразить изменчивую игру дрожащих теней и солнечных пятен, которая всегда творится между деревьями. И представляю, как там, в лесу - в безбрежном и беспокойном море зеленого - свет и тень, в отличие от юга, соединяются и сталкиваются ежесекундно, на каждом клочке пространства.
   Пляжные радости, праздность, яркие наряды отдыхающих, звучащая со всех сторон веселая музыка, прогулки и танцы по вечерам не могли уравновесить тягостность и постылость непривычного климата. Сухость камня, царапающая ноги почва, раскроившие землю трещины, скудная растительность соединились во мне с образом юга так же твердо, как и солнце, неподвижно зависшее посередине неба. Солнце в зените - и все остановилось, застыло... Наверное, именно этот миг полной, всеобщей остановки и составляет самую сердцевину моего "солнечного" кошмара. Что еще так напомнит о смерти, как не остановившееся время, застывший и никуда не движущийся воздух? Немудрено, что самые беспомощные, жалкие, не знающие за что уцепиться страхи переживались мной именно на юге. Остановка, пауза, обездвиженность... Всеобщее оцепенение.
   Вырвавшись из-под родительского надзора на юг с компанией одноклассников, я и не подозревала, что так больна. На поверхности, вовне царило время долгожданных каникул, текущего по подбородку мороженого и ласкающих всплесков воды. Солнце, как водится, проникало во все щели и ни на миг не позволяло от себя отдохнуть. Редкие пальмы лениво полоскали пожухлые листья в воздухе... Все казалось расслабленным и мирным. А через несколько дней я оказалась в обшарпанной местной больнице.
   После первых южных дней, попривыкнув к душно-золотому облаку, висящему в дверном проеме, я даже радовалась мрачноватым и блеклым тонам больничных стен, их сизоватому оттенку, напоминающему выцветший халат почтового служащего в отделе заказных писем и бандеролей. Изломанная трещина будто очерчивала угол нераспечатанного конверта, намекая на пересылку новостей и непрочитанное сообщение. Только что за сообщение могло скрываться за увлекшим меня изгибом?
   Друзья мои отдыхали, плескались в море. Мне же не оставалось ничего другого, как часами изучать облупившиеся стены и потолок. Трещина, обозначившаяся в стене рядом с моей кроватью, приставуче тянула за край одежды и требовала особенного к себе внимания, в себя - углубления. На вид трещина, как ей и положено, была сплошная, слитная. Но стоило лишь начать в нее пристально и подолгу всматриваться, как она прямо на глазах расширялась, - словно в ней открывалась расщелина, пропускающая куда-то глубже, в тревожащую темноту и прохладность.
   Жалость к себе и обида на приятелей, слишком легко переключившихся на отдых и, казалось, совсем обо мне позабывших, накатывала с периодичностью морского прибоя. Но когда они заскакивали навестить меня, я делала милое лицо и не решалась пожаловаться на боль и одиночество. В нашей компании уже давно завершилось положенное распределение ролей. Каждый в своей роли ощущал себя уютно, и дело было только за тем, чтобы с удовольствием поддерживать понравившуюся игру. Увидеть человека в не устраивающем его самого образе было неоправданно резким экспериментом, угрожающим игру испортить. Мы любили веселиться, подшучивать друг над другом, устраивать розыгрыши... О том, чтобы посетовать на тоску не могло быть и речи. Кто бы захотел показаться другим скучным и назойливым! Но слишком быстро невысказанность переродилась в тихо тлеющую ярость.
   По прогнозам врачей получалось, что выходить на прогулку я смогу как раз к концу нашего отдыха, когда нам пора будет возвращаться. Приятели забегали все реже и явно норовили ускользнуть поскорее на улицу - к солнцу, волейболу, морю... Раньше у нас все текло само собой. Поводов для разногласий не возникало. Мне нравился стиль нашей компании, нравилась беззаботность и веселые шуточки. Ничто не злило, не раздражало... А теперь вдруг приступ необъяснимой ненависти, желания обвинить друзей в равнодушии и тупости, случался по несколько раз на дню. Трудно сказать, что сердило больше - когда их часами не было или когда они все-таки приходили, пахнущие песком и водорослями, с порога рвущиеся обратно на пляж.
   С такой силой чувство неприязни к близким проявилось тогда в первый раз. И ужаснуло не безнравственностью, а парализующей силой страха. Что же будет, если я все это из себя выплесну? А вдруг они сами догадаются? И перестанут из-за этого со мной общаться. Возненавидят в ответ. Нет, уж... Лучше молчать и мило улыбаться. В 15 лет одобрение друзей значит много больше искренности.
   Чем дальше, тем больше ужас перед казавшимся неминуемым осуждением со стороны друзей застилал глаза, определял течение мыслей. Воображение заполонила бесформенно чернеющая туча, угрожающая взорваться и все разнести, едва кто-нибудь догадается о том, что я чувствую на самом деле. Враждебные эмоции настойчиво напирали изнутри, где и так уже скопилось слишком много протестов и противоречий. А говорить о них напрямую было нельзя, не выломив себя из дружеского круга. Я ужасно боялась оттолкнуть друзей и быть изгнанной за пределы привычной компании.
   Уже долгие месяцы спустя я поняла, что все, что тогда меня пугало, происходило не в реальности, а в моем воображении, подпитываясь одиночеством и неподвижностью. Именно в фантазиях по-настоящему сшибались грозовые тучи и сверкали молнии... Вздымающаяся выше облаков фигура Зевса потрясала отторгающей десницей. А беззащитный, испепеляемый огненными стрелами смертный, низвергался под землю, и над ним смыкалась расщелина... К концу нашего южного отдыха все эти воображаемые ужасы стояли у меня в глазах и сбивали с толку друзей, не понимавших причин неистребимого испуга. Пытаясь замаскировать свой страх, я была подчеркнуто весела, каждую минуту демонстрируя удовольствие от общения, тяготившего все сильнее. Внутри поселилось ноющее и никуда не отлучающееся чувство вины...
   В то время я полагала, что чувство вины всегда указывает на реально существующую вину, и усиленно ее в себе разыскивала. Но как-то заметила, что внутри человека словно существует некий изгиб, изворотливость. Он помогает оборачивать с пользой для себя даже то, что считается возвышенным и неприкосновенным - творческие возможности, глубокие переживания. В чувстве вины я тоже углядела извив, помогающий этому трогательному и беззащитному чувству утолять самые, что ни на есть "шкурные" и практические потребности. Пребывая в нем, можно, например, помочь преследователям скорее найти того, кого они ищут - "виновного", и тем успокоить их. Или очиститься в собственных глазах, возвратить себе чувство собственной "хорошести". А еще - повинившись, согласившись почувствовать себя "плохим", опередить своих обвинителей и наказать себя прежде, чем они придумают что-нибудь худшее. Жертвуя малой частью, спасти большее. Соглашаясь на роль "плохого", защитить шкуру целиком, жизнь.
   Возможно, в глубине человеческой души, как в запущенном саду, так и осталось лежать зарытым, глубоко запрятанным, древнее воспоминание о возможности быть разодранным на части своими же сородичами, побитым камнями или съеденным заживо. Многое в душе под влиянием цивилизации постепенно утончалось, выпалывалось. Где-то разбивались клумбы, расчищались и выкладывались узором дорожки... В результате для "окультуренной" части психики значимым и болезненным стало именно моральное наказание. Публичный позор, чье-то авторитетное осуждение, эмоциональное изгнание за пределы общего круга - вот от чего дрожат руки и ужас застывает в груди... И все-таки глубоко внутри прячется подальше от глаз первобытная, никуда не ушедшая память о реальной и вполне ощутимой вероятности быть просто разорванным на части, сброшенным в пропасть или в чью-то ненасытимую пасть под требовательный вой соплеменников. И если в какой-нибудь ситуации эта память хоть чуточку, хоть одним своим краешком оживает...
   Наверное, весь пережитой и накопленный предками опыт катастроф и нашествий, развалины разгромленных городов, внезапные вторжения бесчисленных вражеских полчищ, зрелище горящих храмов и дымящегося поля битвы, - все это так никуда не уходит из человека, живущего после, а гуляет и бродит по телу в капельке крови. Будто тело само, по своей собственной воле продолжает помнить, что жизнь отнимается за секунду, всесильные империи распадаются, а великие города горят как спички! И когда обстоятельства чем-нибудь, хоть отдаленно, вдруг напоминают по внешнему рисунку чудовищное пережитое, "живая картинка" так и вспыхивает внутри, - как первообраз, предсказание, маяк, озаряя все происходящее. Оставшись далеко за спиной, в прошлом, встает перед глазами как пророчество - из будущего... Как будто они движутся друг другу навстречу.
   Я и потом продолжала думать, что во время катастрофы или стихийного бедствия человек бежит, пытаясь спастись не только от всего, что прямо сейчас на него валится, - падающих обломков зданий, едкого дыма, потоков воды, затаптывающей все вокруг толпы. Он бежит и от того, что внутри него, - от страшного мысленного образа, исторического опыта распада и разрушения, который он разделяет со всем человеческим родом. Иногда ему действительно удается убежать с места трагедии, но никогда - от образа и от памяти, ему не принадлежащей.
   В то кризисное время на юге как раз и случилось нечто похожее: пугающая близость огня, властно преследующего и выжигающего землю с неба, почти осязаемая перспектива быть заживо испепеленной ежедневно питала мой страх. Я тогда впервые различила внутри это полузабытое зрелище: торжествующие крики, мрачнеющие изо рва колья и ожесточенные в свете костра лица соплеменников. И оно совсем не вдохновляло сколько-нибудь открыто прояснять отяжелевшие отношения. В ту пору я еще совсем не умела отличать происходящие события от их внутреннего образа... Страх гнал избегать искренности и изобретательно огибать препятствия, существующие лишь в моем воображении.
   Но в последний день перед отъездом море научило меня, что всякая одномерная картинка неизменно рассыпается... Не успела я слепить в одно целое испепеляющий золотой, неотступно таращившийся с неба, и ужас смертного, лишенного укрытия, как море тут же все это смыло волной и вылепило нечто свое. Забредя тем закатным вечером на пляж, я наткнулась на неожиданное зрелище: редкую минуту единения, любовной встречи разных стихий. Раньше-то, в прежние свои приезды на юг, вечера я проводила с приятелями, танцуя и веселясь. Нам как-то в голову не приходило бродить по пустынному засыпающему пляжу. И вдруг...
   Солнце, опускаясь в середину моря, затопило его своим золотым светом. Но это золото не стояло в воздухе тяжко и неподвижно, а растворилось в море, растеклось по нему и обрело его текучесть и изменчивость. Свет струился и вибрировал внутри воды, непрерывно двигаясь и перемещаясь. Волнение и дрожание золотого свечения выглядело необычно. А еще бСльшую неожиданность всей картине придавали тоненькие черные лодочки, в разных местах покачивающиеся на поверхности моря. В закатном освещении они потеряли весь свой объем и превратились в двухмерный изысканный рисунок. Тонкость графики, испещрявшей колышущееся золотое полотно, чрезвычайно напоминала черточки букв, хрупкость и отчетливость китайских иероглифов.
   Во всем увиденном вдруг проступило внезапное родство с близким и привычным для севера одновременным сочетанием света и тени - с одной лишь разницей масштаба. Сходство подтвердилось и на следующий день - при дневном свете... Только если в лесу рисунок из пятнистых теней менялся ежесекундно, все время складываясь в новую и неожиданную комбинацию, то на юге то же самое явление обрело фундаментальность и внушительность. Все было укрупнено и растянуто до предела: движение солнца к тени, тени - к воде, воды - к долгожданной тени. И оттого казалось замедлено, почти полностью обездвижено и заторможено само движение времени. Миг повис в воздухе, медлительностью напоминая отсутствие. Казалось, что времени просто нет, а это пугало и обескураживало. Зато на севере непрерывно шелестящий и треплющий листву ветер приносил изменчивость в каждую минуту.
   Впрочем, я наперед знала, что через какой-нибудь год, не позднее следующего лета, нарастет и накопится усталость от дробности и мельтешения, от мелкости северного масштаба. И так опять захочется всех этих укрупненных, замедленных, дышащих тысячелетней неизменностью и потому успокаивающих южных форм! Потянет туда же - к морю. А возле него, под плеск и размеренность волн, снова буду вспоминать изменчивость и тенистость леса, его ободряющий шелест. И так из года в год - по кругу, бесконечному повторяющемуся кругу. Привычный круг - неподвижная плоскость циферблата, укутывающий кокон, яблоко... Но внутри яблока уже обозначилась червоточина, извилистая трещина, - желание вырваться за его пределы.
   Когда мы с друзьями вернулись обратно в свой город, прежнего веселья между нами уже не было. Томительное ощущение чуждости, желание расстаться с разочаровавшим кругом вышло на поверхность. Но, увязнув в своих страхах и инерции, я слишком долго тянула с его осуществлением. Придумывала причины и все чаще отказывалась от совместных походов и посиделок, но продолжала прикидываться "своей". Пока не поняла, что страх - оборотная сторона желания. Стремление разбить, расколоть надоевший дружеский круг, уже невозможно было сдерживать внутри. Вот только каким образом такое бьется - как чашка, которую потом уже не собрать, или как орех, скрывающий ценную сердцевинку?
   В одно прекрасное утро пришло решение, оказавшееся простым и ясным. Оно совсем было лишено извилистости лабиринтов и переходов, - прямое как копье, как те таращившиеся из пропасти колья. Решение состояло в том, чтобы перестать сбивчиво и путано обсуждать с друзьями свои пропадания и паузы, недомолвки и недоговоренности. Нужно просто войти в середину круга и произнести нечто ясное и определенное: "это - я". Это я все устроила - всю нашу недосказанность и неискренность. Это я не ценю больше приятное и успокоительное ощущение единства, под которым нет основы. Это я не хочу больше возвращаться в один и тот же круг с неизменностью маятника. И это мне не терпится поскорее собраться и выйти за ворота, чтобы двинуться, куда глаза глядят, - точнейшее указание направления...
   Но прежде мне все еще предстояло понять, без чего не начинается жизненное путешествие. Под напором нахлынувшей к школьным друзьям неприязни я почти поверила, что главное - вырваться куда-то вовне, за сковывающие и ограничивающие пределы. Мне даже стало казаться, что всякий устойчивый и неизменный круг людей, занятий - страшная тюрьма, тесная и наглухо закрытая комната, из которой нет выхода. И нужно биться, ломиться, рваться из нее наружу! Прошло еще много времени прежде, чем понялось: двигаться нужно не из круга, а в круг, в невидимую сердцевину. Не наружу, а внутрь...
   Постепенно открылось, что путешествие никогда не создается дорогой, а всегда - только путником. И для того, чтобы начался путь, совсем не нужна определенная, видимая траектория. Но зато путешествию жизненно необходим тот, кто соединил бы в своем восприятии непрерывность пути с неизбежностью разрывов и изменений. Тот, кто удержал бы в себе связь между разными моментами времени и пестротой возникающих впечатлений, - сам путешественник.
   Только годы спустя я смогла прочитать письмо в сизом конверте, очерченном изогнутой трещиной. Когда-то она подолгу разговаривала со мной именно о дороге... Да и сама была на нее похожа, радостно подтверждая своей излучиной скрытые возможности поворота! Оказалось, что искомый путь в новизну начинается вовсе не в тот момент, когда кто-то вырывается из тесноты наружу, оставляя позади дверь и порог. Все завязывается и приходит в движение совсем в другое время: когда, смирившись с тем, что ты - один, сам из себя начинаешь творить дорогу, не предложенную заранее. И обычно проход открывается именно там, где его сразу и не заметишь: внутри камня, внутри бумажного листа, внутри плоскости циферблата...
  
  

3. Учитель

  
   Едва поезд, наконец, вздрогнул, качнулся и, тяжко поскрипывая, пополз вдоль перрона, я облегченно выдохнула и почувствовала себя необыкновенно счастливой. Все! Теперь уже ничто не может измениться... Я и раньше-то всегда любила дорогу и готова была мириться почти с любой теснотой и тряской - лишь бы очутиться в эпицентре перемен, ощутить напряжение и азарт пути, увидеть, как пункт А и пункт В устремились навстречу друг другу. Меня так это захватывало, когда местности, пейзажи, города, а порой и часовые пояса, вдруг начинали двигаться и соединяться, - во мне и через меня! И я каждый раз чувствовала, что это именно я несу в себе их образ - от одного места к другому. Это я - вижу, сознаю и присутствую при том, как целые пласты жизни, нагромоздившееся вокруг определенного города или края, сдвигаются и перемещаются словно горы, сходящие с насиженного места! И волокут за собой целый ворох традиций и установлений, еще невиданных пейзажей и непривычных уху названий. Бессмертный образ лягушки-путешественницы не покидал меня ни на секунду, пока я тряслась в пережившем свой век автобусе или годами немытом плацкартном вагоне. А уж в этой-то поездке я тем более раздувалась всю дорогу, как лягушка: студенткой я впервые ехала в научную экспедицию, за темные леса и синие реки, в далекую и неведомую местность!
   С другими участниками экспедиции я была едва знакома. Все они тоже учились в университете, но были на курс или два постарше. Все отличались знаниями и опытностью - ехали уже не в первый раз. И я нетерпеливо предвкушала, как за предстоящий в экспедиции месяц вдоволь их всех наслушаюсь, напитаюсь их глубокими идеями и значительными мыслями. Однако главным, что затмевало удовольствие от путешествия и перспективу причастности к "избранному кругу", было присутствие учителя. Я до последней секунды не знала, удастся ли мне попасть с ним в одну группу! Напряжение отпустило лишь на вокзале... И вот теперь мы ехали вместе, в одном вагоне. А каждый день грядущего месяца сулил приближение разгадки: что же такое учитель? - не преподаватель, каким считали его некоторые, не знаток определенной узкой темы или дисциплины, а именно Учитель.
   Прятаться где-то неподалеку, пытаясь уловить обрывки его разговоров, я начала задолго до экспедиции. В холодноватых и безличных университетских стенах, закрашенных однообразными блеклыми тонами, он смотрелся удивительным диссонансом, разрушая общепринятую стерильность. В нем и близко не ощущалось забившегося внутрь испуга и скованности "большого ученого", с тревогой ждущего, как бы что-то непредвиденное не развалило его стройную концепцию. Не чувствовалось и скуки, застывшей в глазах маститого преподавателя, давно обкатавшего доступные ему способы преподнесения своего материала.
   Учителя интересовало буквально все. Он с легкостью ориентировался во многих областях своей науки, воспринимая их не только "по горизонтали", но и "по вертикали", - видя как идеи и открытия, словно змеи, переползают из одного времени в другое, шурша в траве и ощериваясь друг на друга. Из-за этого он почти всегда оказывался "против течений". Свободно путешествуя сразу по множеству научных тем, он слишком отличался от других преподавателей, избравших определенную и легко обозримую "делянку" для своих исследований. Но он ни капельки не гордился своими обширными познаниями... Наоборот, споря с кем-нибудь, так боялся обидеть собеседника точностью и неожиданностью своего взгляда, что всегда имел польщенный вид. Выходило, что собеседник оказывал ему честь, великодушно его выслушивая. Это зрелище меня настолько завораживало, что я все время старалась выследить учителя и издалека посмотреть, как он с кем-нибудь беседует. И как с извиняющимся видом, потряхивая вечно тлеющей "беломориной", в пяти словах набрасывает "краткий очерк истории" чего-нибудь, что требует нескольких монографий.
   Он улавливал связи и переклички между самыми отдаленными фактами, традиционно относимыми к разным сферам науки. Ему, похоже, было доступно знание некоего универсального закона, скрывающегося за видимым разнообразием. И, множа вопросы или на них отвечая, он словно черпал из невидимого другим источника... На лекциях казалось, что учитель обращается поверх голов к незримому собеседнику, с которым можно было бы разделить это знание. Такое же ощущение возникало и от его обыденных разговоров с окружающими - в курилке, в университетских коридорах. Оставалось лишь гадать - с кем же он все-таки беседует на самом деле?
   Вот только одна была незадача: меня совершенно не интересовал предмет, который преподавал учитель. Я не собиралась даже вникать в тонкости и переплетения его замечательных идей. Но поражало непонятно откуда берущееся ощущение, что все его научные изыскания - чудо и откровение. Нечто таинственное вело и подпитывало его странный "всеобъемлющий" взгляд - слишком всеобъемлющий, чтобы безболезненно втиснуться в требования и каноны приютившего его учреждения. И теперь я надеялась, что оказавшись на какое-то время с ним рядом, смогу к этой тайне приобщиться... Это был уникальный шанс! Тем более что в университете, во все время учебного года, учитель постоянно был окружен толпой учеников. К нему невозможно было приблизиться. Особенно мне, которая специализировалась совсем по другой теме. Меня и в эту-то экспедицию взяли случайно - на место заболевшего...
   Однако как только мы добрались до места, учитель почти совершенно растворился в толпе вырвавшихся на волю студентов, стараясь никак не выделяться среди них и быть настолько незаметным, чтобы в нем невозможно было заподозрить и простого преподавателя. Он, правда, часто и подолгу сидел под деревом над загадочным переводом толстенного манускрипта с какого-то очень редкого и древнего языка... А еще вокруг него все время танцевал и кружился, и будто льнул к нему невидимый свет. Но Учитель делал вид, что не замечает этого. И почти всегда держался просто и непритязательно, исключая вечер, когда, напоенный самогоном гостеприимными местными жителями, он с громкими песнями лез на все фонарные столбы, встречавшиеся по дороге, неловко обрушивался с них и, в конце концов, был искусан собакой.
   Каждый день, во время безмятежного вечернего чаепития на заросшей поляне перед нашим домиком, между нами завязывались споры и обсуждения - то философские, то просто жизненные... Острили, сплетничали, вспоминали или что-то рассказывали. Обсуждали собранный в экспедиции материал. И вот однажды, когда день уже грозил закончиться, а деревья выгибались от ветра и шелестели особенно тревожно, почему-то заспорили о христианстве и о разных путях обращения.
   Очкастый, костлявого вида молодой человек стал всем доказывать, что религиозность не может быть простым следованием традиции - без напряженных исканий и личного выбора. Запальчиво и взволнованно он пытался убедить нас, что человеку необходимо найти для себя какие-то глубоко личные, субъективные причины для обращения. Позволить себе пройти через споры и несогласия с традицией, чтобы потом уже твердо знать, что выбор сделан искренно, а не под влиянием... В ответ одна всерьез увлекавшаяся йогой девушка заубеждала, многословно кого-то цитируя, что именно "восточное" - особенно, буддистское - восприятие мира кажется ей самым всеобъемлющим. И при этом - не агрессивным, приводящим человека к самоуглублению. А христианство, мол, слишком настаивает на своем собственном превосходстве...
   Тут на нее почти сразу же все набросились, но так и не успели ни обвинить, ни опровергнуть, потому что учитель, довольно часто в таких спорах молчавший, вдруг на нее посмотрел. Все знали, что он - большой знаток восточных текстов и восточной философии, как и вообще всякой философии, и с интересом ждали, что он вот-вот ее "припечатает" ответным цитированием. Но он только очень просто, негромко и как бы невзначай сказал ей, что вот лично ему, например, не кажется такой уж универсальной "восточная" религиозность. "В восточной традиции Божественное не воспринимается как Личность..." - произнес он задумчиво. И, помолчав, добавил: "... как Личность, с которой возможны отношения - противоборства, дружбы, разномыслия".
   Новые аргументы и экскурсы в историю буддизма уже не достигали моего слуха. Я осталась стоять, прикованная к поляне, даже тогда, когда разговор, поначалу так бурно разгоревшийся, потихоньку затух, а учитель скрылся в темном проеме двери. Мое изумление было настолько глубоким, что и на следующий день я обнаружила себя все еще в удивленном состоянии. Я была погружена в воспоминания об услышанном... Снова и снова перебирала в уме подробности того, как над поляной, едва только учитель закончил говорить, вдруг взвилась и завибрировала, задрожала в воздухе тончайшая ниточка - серебрящаяся, с трудом различимая. Она взметнулась как пойманная ветром паутинка и застыла у меня перед глазами. Эта хрупкая ниточка воплощала какую-то связь, соединение. Слова учителя обретали в ней невидимую опору.
   Всю юность мир казался мне глухой и пустынной коробкой, по которой ползет и тычется во все стороны слепой котенок. Его отняли от матери, а он тоненько пищит и беспомощно ползет, перебирая лапами, даже не понимая, что источник его тепла и уюта просто отсутствует. Так и я, даже когда чувствовала, что зря перебираю лапами, все равно пыталась хоть куда-то доползти и во что-нибудь теплое уткнуться. Ну, а потом, когда желанная точка притяжения все-таки снова оказывалась лишь краем коробки, то само возникавшее при этом болезненное чувство некуда было и обратить. Ему и имя-то найти не удавалось... Уже давно сообразив, что ползти больше некуда, и лишь изредка рефлекторно вздрагивая лапками, я все еще не понимала, куда обратить, куда можно направить то состояние или чувство, которое не может быть разделено никем из окружающих. И вот теперь, посреди этой памятной поляны, окруженной волнующимися деревьями, я вдруг слышу, что "отношения", оказывается, возможны не только с тем, кто перед глазами и до кого можно дотронуться рукой!
   Слово "личность" указывало на нечто таинственное, что жило в самом центре человеческого существа. Каким-то образом эта сердцевина оказывалась у человека общей с Божественным... Учитель не объяснил, как это возможно. Но простой житейский опыт подтверждал, что даже на невысказанные просьбы почему-то всегда приходит ответ. "Представляешь, - увлеченно описывала подруга, - я только поняла, что мне необходимо поменять работу, как мне тут же позвонили и предложили... И оказалось, что раньше - еще неделю назад это было бы совершенно невозможно, потому что у них только вчера...". Приятель, возлагавший много надежд на беседу со старшим коллегой, живущим совсем в другом городе, вдруг встречал этого коллегу посреди улицы тогда, когда без его помощи уже не мог сдвинуться с места. И выяснял, что обстоятельства вынудили коллегу приехать именно этим утром... А случайное знакомство двух людей, не подозревавших о существовании друг друга, становилось началом больших перемен, вовлекавших в свою орбиту все новых и новых участников.
   После всех этих историй потертый журнал, случайно зацепленный на библиотечной полке в поисках нужного справочника, упавший и раскрывшийся на той самой странице, где находилась неведомая, но, как оказалось, жизненно важная статья, даже не вызывал удивления. Это просто было в порядке вещей... Гора и Магомет устремлялись навстречу друг к другу с той непреложностью, с какой поезд в школьном учебнике направлялся из пункта А в пункт В. И когда на поляне учитель сказал про "личность", привычное зрелище жизненных совпадений обрело неведомое прежде измерение... Получалось, что из тьмы непроявленного с особой готовностью возникало именно то, в чем нуждалась ищущая воплощения сердцевина, именуемая "личностью". То, что помогало ей расти и становится.
   Но одно важное обстоятельство не сразу получило объяснения. Еще больше, чем открывающиеся двери, меня поражали двери закрытые. Слишком часто бывало, что человек и бился, и звал, и просил у судьбы, и очень настаивал... Но все было безрезультатно и ничего у него не выходило. Его окружало молчание, и никто не спешил ему на помощь. И я никак не могла понять, почему на одних все сверху сыплется, как из рога изобилия, а другие вынуждены биться как мотыльки о яркий абажур... Но, блуждая вокруг поляны и обдумывая слова учителя, решила, что дело, видимо, в заманчивости мерцающей в темноте лампочки. Что-то светится такое перед глазами и человек изо всех сил туда рвется, отмахиваясь от пустоты и мрака.
   Но раз во мраке и пустоте неизвестности все зарождается, то получается, что, устремляясь к лампочке, он отвращается от самого источника событий? Не желает молчащую темноту ни признавать, ни всматриваться в нее, ни замирать в ожидании, ни прислушиваться. Тогда то, что из этой пустоты и безвидности к нам обращается, никак ему себя и не открывает... Пусть, если хочет, машет крыльями и бьется о светящийся абажур!
   Знаемая наизусть как любимое стихотворение история призвания Авраама вспоминалась теперь "в обратную сторону". В книге в ответ на призыв "Авраам", отвечалось: "Я, Господи...". А в будничном и осязаемом опыте все выходило наоборот: звалось "Господи!", а в ответ слышалось - "Я". Именно это и составляло загадку тех самых отношений, которые - у личности с личностью: кто же кого звал, а кто - отзывался? И к кому больше применимо слово "обращение": человек ли так настойчиво обращается к Богу или все-таки - Бог к человеку? Но паутинка, подхваченная ветром и сверкнувшая в лучах закатного солнца, не давала ответа... Она лишь подтверждала тонкость натяжения, неуловимость и хрупкость связи.
   После поразившего меня вечера я отчаянно надеялась, что, здесь, в экспедиции, так решительно приблизившись к ближайшему окружению учителя, общаясь с его учениками, наконец-то, до конца все пойму! Я все ждала продолжения разговора, новых споров, обсуждений и откровений... Но дальнейшее течение жизни в экспедиции все дальше и дальше уходило от того, что меня интересовало. Темы обсуждались все больше научные, да и в отношениях начались осложнения - кто-то с кем-то соперничал, кто-то завидовал, раздражался или доказывал свое превосходство. Учитель все так же стремился слиться и смешаться с другими, - наверно, чтобы спрятаться от тревожащего его света, который неотступно за ним следовал. И все споры, которые в той поездке потом случались, разгоравшиеся по временам оживленные беседы или чьи-то разногласия никогда уже не взмывали так высоко вверх, не притягивали и не создавали того незабываемого напряжения.
   Уже и после экспедиции я еще довольно долго надеялась, что вот-вот... чуть-чуть... одно только слово - и опять налетит ветер, и паутинка на солнце снова задрожит. Все никак не могла смириться с тем, что так и не получу отгадку. Учитель и впрямь что-то совсем особенное знал про личность и натяжение невидимой нити! Но он то ли слов не находил, то ли не считал нужным об этом рассказывать... Какое-то время я еще покружила неподалеку - все пыталась его исподволь расспросить, что-то разузнать, вытянуть на разговор. Но своими бесплодными попытками услышать от учителя нечто важное я уже и самой себе напоминала бедного заблудшего мотылька, вьющегося вокруг светящегося абажура.
   Меньше, чем через год, учителя под благовидным административным предлогом выжили из университета. Преподавательский состав больше не мог мириться с его астрономически растущей популярностью. Переполненные на его лекциях аудитории обидно контрастировали с полупустыми, достающимися остальным преподавателям. Количество записавшихся на его спецсеминар выглядело просто неприлично... А горстка наиболее приближенных учеников, поджидавших его у входа в университет и провожавших от метро до дома, раздражала даже уличных прохожих.
   С исчезновением учителя все исчезло как сон, грубо и безжалостно разрушенный звонком будильника. Рассеялся круг людей, когда-то вокруг него объединившихся, умолкли шумные споры в коридорах и курилке, поскучнели лица. Все растаяло. Лишь пустынный берег реки, бесконечно текущая вода глубокого серого цвета и медленно парящий, кружащий в воздухе, а затем тихо опускающийся на воду пожухлый осенний листок... И только ветер, гуляющий над волнами... Пустота и безличность. Развоплощение.
   Я никогда больше не слышала об учителе. Он преподавал уже в других городах и других университетах. Вопрос о том, случилось ли ему средствами науки выразить свою неповторимость - основать новое течение или школу, создать новый жанр научного текста, в конце концов, перестал меня занимать. Память удерживала только свет, когда-то вокруг него витавший и так упорно пытавшийся привлечь его внимание, и дерево, под которым он сидел со своими манускриптами.
   В последующей жизни завязывались и возникали уже другие нити, другие встречи, другие учителя. Но первый шепот в тишине катакомб все так же длился, раздавался под низкими сводами, отзываясь гулким эхом и ударяясь о шероховатые стены: "Бога можно увидеть как Личность... Личность... с которой возможны отношения...".
   И если вдруг мне почему-либо вспоминаются те мои юные кружения мотылька вокруг таинственного источника света, я иногда пытаюсь перебрать и оценить, много ли от того времени осталось... Так никуда и не исчез трепет, охватывавший меня при появлении учителя и попытках с ним заговорить. Паутинка, сверкнувшая в закатных лучах на поляне. Тревога и таинственность шумящих деревьев, окружавших тогда наш домик. И мое разбившееся о стекло лампы недоумение - остолбенение и безъязыкость ученика, озадаченного коаном.

4. Око

  
   С такой высоты я уже больше никогда не увижу наш город. Я и тогда-то еле решилась туда взобраться. От одной мысли подгибались ноги, а голова кружилась заранее... Но меня уговорил приятель, в ту пору усиленно трудившийся над тем, чтобы превратиться из приятеля в близкого мужчину.
   Крыша, на которой мы очутились, принадлежала высокому многоквартирному дому. Выбравшись сквозь оконце чердака, мы поначалу долго осматривались, - так непривычно было низкое небо и угрожающее гудение ветра. Необъятная плоскость не имела ограждения или защитного барьера... Вряд ли строителям могло прийти в голову, что кто-то решиться по ней разгуливать. К ее краю я отважилась лишь осторожно подползти. Внизу расплывались кругами дома и дворы, двигались по дорожкам фигурки, а мостовые прочерчивали цветные штрихи и полосы.
   Вокруг все было темным, подернутым сгустившимся вечерним воздухом. Огоньки мелькали только в окнах домов и еще кое-где внизу - в ставшей вдруг далекой, стремительно отодвинувшейся жизни. Как будто мы смотрели на происходящее с дальних рядов театрального балкона. И перед нами сначала простиралось сумрачное и подвижное море человеческих голов, неразличимых в полумраке. А после подсвеченного изнутри провала огромной оркестровой ямы, совсем в глубине - съежившаяся театральная сцена. По ней, казалось, перемещались крохотные фигурки актеров. Можно было лишь с трудом разобрать детали обстановки и подробности костюмов. Голоса доносятся тускло, еле-еле... Осторожно рассмотрев открывающиеся с крыши виды и глотнув напоследок изобильного воздуха, я запросилась обратно - поближе к людям.
   Но молодой человек не хотел расставаться. И, несмотря на поздний вечер, был одержим все новыми идеями по поводу мест, куда мы могли бы отправиться... Он знал наш город с необычной стороны: какие-то неведомые тупички и переулочки, закуточки, неожиданно размыкавшиеся переходы и промежутки. Он все это умел отыскивать, обживать и затем приводил туда друзей. Кто-то ежился и уходил, а кто-то полюблял и привязывался. А потом уже и сам начинал блуждать по городу в поисках непривычных ракурсов и разворотов пространства. Увлеченный такими необычными перемещениями, большую часть времени мой приятель бродяжил.
   Вот и теперь, когда мы шли в сторону набережной, оказалось, что он нашел внутри города еще одну, почти никому неизвестную речушку с перекинутым через нее крутым и горбатым мостиком. Речушка ухитрялась протекать где-то внутри вдоль и поперек исхоженного города, оставаясь незамеченной. Обещанный приятелем изогнутый мостик, казалось, сошел с театральных подмостков. Ему стоило украшать собой пьесу из испанской жизни, скрывая под своими пролетами таинственного идальго с гитарой и шпагой, в плаще и полумаске. Я тихо ахнула, увидев этот мостик в лунном освещении. Молодой человек, довольный произведенным эффектом, внимательно следил, как я впитываю ночной воздух, скользящие по водной глади отблески фонарей, безупречную округлость моста, атмосферу сцены и театральности. И именно там, на реке, пока мы целовались на мостике, в ответ на настойчивый и одновременно просительный взгляд было сказано: "Ну, хорошо... Только ты сам что-нибудь придумай с квартирой, а то у меня это невозможно".
   Лестница, по которой потом пришлось взбираться в эту самую квартиру, запомнилась крутизной и захламленностью. Не выметаемая годами, она была забита какими-то окурками, ошметками газет, угнетала запахом тухлой рыбы. Столбом стоящая пыль никак не сочеталась с волнением и значимостью надвигающегося момента. Но, зажмурившись, я все-таки решила перетерпеть. Квартира, принадлежавшая семье знакомых моего приятеля, отпугнула с самого порога. Все в ней было чужим, диким и изгоняющим. Непонятные, ободранные вещи несовместимых цветов изо всех углов на меня таращились. Скомканные и вывернутые наизнанку части одежды были разбросаны повсюду, затмевая диваны и стулья. Невымытая посуда громоздилась в раковине, а еще из нескольких тарелок, брошенных посредине стола, выглядывали не дожеванные или сплюнутые остатки пищи. Видно, торопящиеся хозяева не рассчитывали, что их логовом кто-то воспользуется. Тем более для романтического свидания! В ужасе я метнулась было назад, но пути уже не было...
   Осталось лишь с остановившимся сердцем присесть на краешек кровати и судорожно в него вцепиться, повторяя про себя как заклинание: "Ничего, надо потерпеть... Всего лишь немного потерпеть. Главное, постараться ничего вокруг не видеть, не слышать и не чувствовать". Молодой человек почему-то думал точно так же. Оказалось, что и, по его мнению, самое лучшее для нас было перестать что-нибудь чувствовать, ослепнуть и оглохнуть. Ему так было проще... И с этой целью им была припасена толстенная, прямоугольная, пугавшая своими масштабами бутылка джина. Считалось, что чем больше я из нее выпью, тем и мне тоже будет проще. Послушно отхлебывая, стараясь не прислушиваться к своим ощущениям и делать, что говорят, я с тоской дожидалась момента, когда я совсем перестану хоть что-то воспринимать. Но расплывающиеся в глазах предметы и мечущиеся тени все никак не исчезали до конца... Вот, думалось, еще чуть-чуть, еще минута - и я смогу совсем потерять сознание и все это, наконец, забыть. И вдруг... вдруг случилось то, чего я уже никогда не забуду!
   В самый разгар общения с молодым человеком я совершенно внезапно, четко и несомненно почувствовала, что нас с ним - видят. Ощущение пронизало до костей своей реальностью. Но само то, что нас видело, не вписывалось ни в какую реальность. Это был никому не принадлежащий взгляд, неотступно смотрящий на нас откуда-то сверху. Он вторгся в происходящее на несколько мгновений - перед тем, как исчезнуть. Взрезал пространство, как бумагу, и резко пропал. Однако этого оказалось достаточно, чтобы я в панике забилась и зарыдала, ринулась куда-то бежать из постели, путаясь в одеяле.
   Ошалевший и перепуганный молодой человек долго не мог понять, о чем идет речь, потому что в его собственном мире ничего не изменилось. Все осталось прежним... Но не для меня. Меня это проглянувшее из ниоткуда око разодрало на несколько частей. И ни в том было дело, что в этом взгляде присутствовал какой-то гнев или осуждение. Дело было как раз в том, что в нем отсутствовало... Потому что отсутствовало в нем все. Ни любви, ни сострадания, ни упрека, ни негодования - ничего, что говорило бы о живом отношении или чувстве. Он был пуст. Между нами была бесконечность, которую ничто не смогло бы заполнить. Это рождало убийственное ощущение, что взгляд, который я приняла за Божественный, меня судит и никогда не простит.
   Извлечь меня из рыданий и судорог так и не удалось. Молодой человек, у которого был безнадежно испорчен вечер, расстался со мной подчеркнуто сухо. Но меня уже не интересовала перспектива наметившихся отношений. Своей твердостью взгляд словно рассек надвое мой опыт, оставив все, что было до него - за порогом. И теперь мне хотелось лишь одного - поскорее сбежать из захламленной и грязной квартиры, так не похожей на театральные красоты лунной реки.
   Ощущение от взгляда я запомнила и еще долгое время пыталась разгадать. Главное, что угнетало и обескураживало, - это отсутствие в загадочном взгляде хоть каких-то эмоций или участия. Человеческий мир не представим без эмоций... К тому же я почти всю жизнь прожила в городе, переполненном всевозможными чувствами. Граждане откровенно расплескивали их повсюду, где собиралось больше одного человека. Общественный транспорт распирало от переизбытка эмоций, в нем каждому было до всего дело. Почти в любой очереди завязывались отношения и с чувством обсуждались объединявшие всех проблемы - "надолго ли ушла кассирша" и "как же можно так медленно работать". Любой покупатель в магазине, приблизившись к прилавку, смотрел на обрисовавшегося перед ним продавца с определенным чувством и отношением. А продавец, едва взглянув на покупателя, немедленно и ярко чувствовал, нравится он ему или же раздражает и чем-то нервирует. Привычка не церемониться в выражении эмоций была чем-то вроде национальной традиции.
   Повсеместно сшибающиеся в воздухе обнаженные эмоции были до такой степени привычными, что их отсутствие сразу заставляло ежиться и чувствовать себя не в своей тарелке. Пугающая отстраненность взгляда напоминала о прицельном и избирательном восприятии ученого, об исследовательском интересе вместо живого отношения. Жутко было чувствовать себя чем-то вроде насекомого - бабочки или жука, пригвожденного безжалостной иглой, оглядываемого цепким взглядом натуралиста, мысленно и бегло сверяющегося с известной классификацией.
   Странный опыт не отпускал. И не то чтобы неумолимый взгляд еще когда-нибудь прорезался... А просто в любых отношениях стало возникать ощущение неотступного присутствия "третьего". И еще долго потом виделись сны, в которых тревожащая невозможность уединиться проявлялась совсем уж откровенно. В одном сне, например, пару любовников, сомкнувшихся в полумраке машины, неожиданно озарял сноп света - как бывает, когда включается театральный софит. Граница между падающим светом и окружающим мраком была четкой, оформленной, округлой... Все выглядело так, будто свет резко выхватил из темноты фигуры актеров, приготовившихся играть свою сцену. А откуда-то со стороны раздался голос, сокрушенно вздыхающий: "Бедные люди... Они-то думают, что их никто не видит!".
   Настойчивое ощущение, что мы живем под невидимым прицелом чьего-то взгляда, цепляло за ноги как древесные корни. Как-то довелось отдыхать в пахучем бору, среди множества старых сосен. Их перекрученные корни, горбатились над поверхностью земли. Проведя несколько недель между этими корнями, мы стали походить на торжественных цапель, церемонно поднимающих лапы в момент своего шествия, - так привыкли через них перешагивать. Но жить, постоянно переступая через какие-то внутренние, невидимые корни, было невыносимо. И тогда я отправилась за советом к психологу - специалисту по снам и корням.
   Психолог, потирая лысину и посверкивая прозрачными, слегка вытянутыми стеклами очков, придающими ему сходство с задумчивой стрекозой, рассказал мне о сложном душевном явлении. Человек, попавший в непереносимую ситуацию, которую он не в силах изменить, способен отделиться от самого себя, "воспарить" и смотреть на происходящее со стороны. Нечто подобное, объяснил он, и случилось со мной в тот травмирующий момент, в чужой квартире. И теперь я только зря переживаю, что испытала сама от себя такое отчуждение. Ящерица теряет хвост, а человек в нужную минуту всегда сумеет расслоится на несколько кусочков, расколоться на части как зеркало. И в одном кусочке соберется вся его боль, а в другом - холодность и отстраненность.
   Ну вот, собственно, и все... "Инцидент исперчен". Одно смущало меня в комментариях психолога: получалось, что идти дальше некуда. Только снова и снова смотреть на себя в зеркало. Подойти и стукнуться носом о собственное отражение. Нет уж... Там и тогда - это точно была не я! Тот взгляд был не просто далеким. Он был иным, особенным и ни на что здешнее не похожим. Он потрясал и разворачивал глубоко внутрь. Настаивал на своем присутствии. Хотел мне что-то сказать...
   Мне и потом казалось, будто то иное, что проявилось во взгляде, рядом с нами незримо присутствует. Отличить его можно было потому, что оно ни с чем не соединялось в пару. Все вокруг, так или иначе, распределялись попарно. Разделялось на "плохое - хорошее", "приятное - неприятное", "мужское - женское", "темное - светлое", "горячее - холодное" и еще многое подобное. Выбор тоже обычно делался между какими-то противоположностями. Что-то определенное выглядело "злом", а что-то другое, но тоже вполне определенное - "добром". Окружающие словно растаскивали образ мира на кусочки, раскладывая их по каким-то своим коробочкам, разрисовывая собственными надписями. На каждой из коробочек было выведено яркими буквами: "добро", "долг", "необходимость", "зло", "несправедливость", "порядок" и еще множество разных вещей. Но сколько обо всем этом не спорилось и не скрещивалось копий, все равно выходило, что коробочки с надписями, в конечном счете, у всех - одни и те же. А вот взгляд, который все это видел, ни в одну коробочку помещаться не желал. Он взрезал реальность словно нож, потрошащий жертву... Соскабливал любую нарисованную людьми картинку, возвращая белому листу изначальную чистоту.
   Спустя годы, я поняла, что вторжение взгляда и не могло быть иным - менее резким и болезненным. В тот момент я проваливалась в мешанину и водоворот событий с единственной целью - ничего не ощущать. Чувства больше не могли служить маяком, сколько-нибудь пригодным ориентиром... Эмоциональное отупение было единственной защитой, помогавшей выдержать происходящее. Тогда нечто неведомое, что почему-то захотело меня из той ситуации выдернуть, резко и внезапно заявило о себе. Окно - око - открылось на долю секунды, но этой секунды оказалось достаточно.
   Может, таким образом оно хотело мне напомнить об иерархии? Показать, что ни в каких обстоятельствах нельзя пренебрегать внутренним зрением? Или подсказывало, что наши корни - наверху, а не внизу?! В конце концов, при воспоминании о взгляде, однажды прорезавшемся из ниоткуда, мне стало казаться, что в тот вечер все дело было исключительно в иерархии. В том торопливом и кромешном проваливании в путаницу и бессознательность, мои чувства, мое отношение к происходящему совсем потеряло цену. Все смешалось в вяжущее месиво - сплошное и беспросветное. А спасительный взгляд, разорвав темноту, своим вторжением восстановил иерархию - "право первой ночи".
   Со временем оказалось, что взгляд не только может вторгнуться в любые отношения и встать между двумя, настаивая на своем приоритете. Самой болезненной была склонность вездесущего взгляда бесцеремонно вторгаться в жизненные планы. Внезапно заявлять о своем присутствии, оценивать происходящее на свой лад и все переворачивать. Полностью перекраивать нашу жизнь, не спрашивая о возникающих чувствах... Обстоятельства словно были игрушечными кубиками в чьих-то руках. А ощущение жизни как театральных подмостков, по которым люди снуют лишь до первого крика режиссера, порой обижало и обескураживало. Но кто бы ни был сей Наблюдатель, перетасовывающий и крушащий чужие планы, свою пьесу он ставил с таким азартом, что больше не пугал отстраненностью.
   В воображении возник лысеющий, седоватый сказочник, мастерящий свой маленький театр, - с живым открытым лицом, в круглых очках, с веселым и цепким взглядом. Рассматривает, крутя в руках, какую-то недоделанную до конца фигурку из куска картона... А в его энергичном, схваченном очками взгляде вольно бродят, шумят и волнами прокатываются гудящие внутри него мысли, идеи и образы. Вот прямо так и тяпнет сейчас ножницами по листу бумаги, а потом начнет сосредоточенно и быстро выкраивать из него привидевшегося ему ангела с трубой, звезду или ягненочка. Так вот сейчас и отрежет, а ненужный кусок сбросит прямо на пол, не глядя... В его цепком взгляде мне уже не виделось ни равнодушия, ни бесчувственности. Сказочник прямо-таки горел идеями, торопящимися о себе заявить, и блеск его глаз свидетельствовал о переизбытке планов. В углу комнаты валялись уже использованные коробки с красками. На столе - груды картона, цветной и блестящей бумаги, свежие краски, пестрые нитки, переливчатые или, наоборот, мрачноватые и тусклые отрезы тканей. Он фантазировал и сочинял свою пьесу, вдохновенно насвистывая и радуясь удачному замыслу. Не глядя, он что-то вытягивал из груды материала, хорошо знакомого на ощупь. Он, казалось, и с закрытыми глазами мог отыскать в своих завалах самую неожиданную вещь, какой угодно необходимый материал. Бумажная фигурка ангела уже обретала под его ножницами свои забавные очертания.
   "Любопытный, конечно, образ... - призадумалась я, - но стоит лишь на минуту приложить его к действительности, вспомнить о вечно идущих наперекосяк жизненных планах и разваливающихся на глазах обстоятельствах, как все веселье-то сразу как рукой снимет...". Похоже, чудесное око всегда все перекраивает на свой непонятный лад, не боясь разочаровывать и удивлять, не беспокоясь о взбудораженных чувствах. И смотря на них именно так, как оно тогда на меня посмотрело... Может наши непослушные чувства его и тревожат, но не настолько, чтобы ножницы перестали мелькать в воздухе. А вот каково под ними жить - этими сверкающими в воздухе ножницами, непрерывно правящими чей-то контур или вырезающими очередные глазки у фигурки?! Вряд ли тут есть, у кого спросить совета...
   Впрочем, дружеский совет, спустя годы, до меня все-таки донесся. Однажды, в праздник Троицы, я опоздала на службу и влетела в церковь на середине фразы - на переходе от одного песнопения к другому. Задохнувшись от красоты зеленеющих деревьев, заполнявших церковь и превращающих ее в лесную поляну, от празднующих глаз и от зелени священнических одеяний, я едва успела поймать окончание уже стихающего песнопения. Церковный хор красиво и звучно, на разные голоса, пропел: "... потерпи Господа".
  
  

5. Дерево

  
   Как путешественник, побывавший в незнакомой стране и восхищенный увиденным, в своих рассказах или в памяти вновь и вновь перебирает подробности, то укрупняя какие-то из них, то размывая детали и наслаждаясь картинкой в целом, так и я возвращаюсь к этому сну снова и снова.
   Во сне я оказалась высоко в горах, где на краю неведомого ущелья росло огромное дерево. Ни одно место на свете, ни один захвативший красотой вид не рождали во мне такого ощущения незыблемости и укорененности, какое исходило от этого дерева. Возвышаясь на круче, корнями оно прорастало так глубоко, что, казалось, достигало земного ядра. В ширину дерево выглядело неохватным, а в высоту тянулось до самых небес, клубясь и зеленея. Кора, бережно укутывавшая его ствол, многослойная, бугристая, шероховатая, хотя и неожиданно нежная на ощупь, вся была иссечена глубокими складками и бороздами. Ее коричневые, бежеватые, желто-серые и темно-зеленые оттенки заметно выделялись на фоне красноватых гор, хотя порой и перекликались с их подвижной - из-за солнечных бликов - окраской. Никаких следов человеческого присутствия, остатков дорог или хоть чего-то, похожего на человеческое жилище, не было и в помине. Видно, в этих горах еще не ступала ничья нога...
   Затаив дыхание и неуверенно вытянув вперед руку, как слепец в поисках ориентиров, я приблизилась к дереву и обнаружила нечто удивительное. Уцепившись за его кору, от него ответвлялось несколько крохотных новорожденных листочков. Едва вылупившиеся на свет, своим трепетом и светло-зеленым оттенком они сильно отличались от всей остальной массы зелени - такой широкой, зрелой, насыщенной жизненными соками. Но изумление и радость от неожиданно проступившей уязвимости великого дерева мгновенно исчезли. Весь его ствол покрыт тончайшим, но очень крепким слоем льда. Лед был прозрачным и чистым. Сквозь него отчетливо были видны нежные листочки, заточенные под ним, как в тюрьме и, похоже, обреченные никогда из-под него не выбраться. Мои пальцы беспомощно скользили по обледеневшей коре... Что же делать? Как высвободить эту зелень? Что за сила +могла сковать и хоть как-то сдержать в росте такое могучее и всесильное дерево? Недоумение и растерянность все нарастали...
   Много было разных событий, которые после этого сна воспринялись мной по-новому или просто увиделись глубже. И во многих историях и впечатлениях во время вспыхнувшее воспоминание о дереве становилось ключом, отпиравшим заветную калитку... Но одно приключение привязало и приковало меня к этому обледеневшему дереву так, как ничто другое.
   Однажды, в весьма еще юном возрасте, я отправилась навестить приятеля, служившего в армии, в одной из частей, расположенных не так уж и далеко от нашего города. По крайней мере, не настолько далеко, чтобы не попытаться поддержать павшего духом товарища. Название этой местности я не могу вспомнить, но муторный и однообразный путь - сначала на электричке, а потом в холодном и тряском автобусе - в памяти остался. Поговорив с ним о том, о сем, передав от общих знакомых приветы и выслушав порцию армейских баек, я засобиралась обратно. В записной книжечке было аккуратно выведено расписание тряского автобуса: без него ни за что не выбраться из лесной глуши, в которой затерялась означенная военная часть. Я радовалась, что не только в нужное время, а даже заранее успела на остановку... Но минуты шли, шли, перевалили за полчаса ... Еще немного - и стало ясно, что автобус не приедет. Впереди простиралось узкое бесконечное шоссе, по обе стороны прихваченное невысоким лесом. Добираться до электрички пешком - было единственным выходом... Но сколько часов мне придется идти, да еще по морозу?
   Я уныло поплелась к станции, время от времени уступая дорогу редким автомобилям. Зима стояла довольно холодная, перспектива многочасовой пешей прогулки по темнеющему лесу удручала все больше... Но не прошло и получаса, как рядом притормозила ярко-красная машина. Нечаянная радость, явившаяся посреди дороги в образе плохо выбритого водителя, который великодушно предложил подвезти, потрясла меня до глубины души. Я увидела особую милость судьбы в том, что здесь, в глуши, встретила чуть ли не ангела, который выведет меня отсюда и охранит мою дорогу домой. Сев в машину, я расплылась в блаженной улыбке: покачиваться на мягком сиденье, поглядывая по сторонам, было несравнимо комфортнее, чем брести по бесконечному шоссе. Мужик ненавязчиво задавал вопросы: кто я, что я, где учусь и как оказалась посреди леса... "Какой внимательный, - с нежностью подумала я. - И как же мне повезло!".
   Темнота сгущалась. На дороге замаячили молодой, деревенского вида парень и старик, махавшие руками изо всех сил: видно, им очень нужно было куда-то добраться. Водитель, к моему удивлению, прибавил газу. В машине было много места, и ничто не мешало ему подвезти нуждающихся граждан, но он почему-то не захотел. Умилявший меня образ дал первую трещину, и она потекла прямо по светлому лику - на нем проявилось вдруг что-то несовместимое с ангельской добротой. Через некоторое время мужик резко свернул с шоссе на узкую дорогу, ведущую почему-то в лес. "Там, впереди, ремонт, - не совсем уверенно объяснил он, - а здесь объезд...". Но ни одна машина, кроме нашей, не устремилась в сторону предполагаемого объезда - все продолжали ехать прямо. Умиленная улыбка начала сползать с моего лица: внутри забрезжило какое-то недоброе предчувствие.
   Еще несколько минут - и по стеклу уже хлестали ветки. Дорога сузилась в маленькую тропинку, а через мгновение не было уже и тропинки: мы въехали в самую глубину леса. И только тогда наконец-то - обухом по голове - прорвалось понимание того, что происходит! Уже и следа не осталось от светлого ангела, пожалевшего меня на безлюдной дороге. Уже все то время, пока над машиной сходились и расходились ветки, невозможно было верить в его небесную доброту и заботливость. Но я все-таки верила - на последнем дыхании - и продолжала верить, пока мы не въехали в лес. Тьма сгустилась до такой степени, что и в полуметре ничего нельзя было разглядеть, лишь мутные клубы кустов и тени стволов. Очевидно, что на много километров вокруг не было человеческого жилья. Кричать было некуда и не к кому...
   "Господи, спаси и сохрани!". Это было глубже любого рефлекса. На любом краю и под любым наркозом, перед операцией, при падении в обморок или тяжком, обезноживающем вползании посреди ночи в темный, безлюдный переулок последнее, что я всегда успевала сделать перед провалом в неизвестность, - это мысленно или въяве перекреститься и позвать: "Господи!...". Это и сейчас было единственным, что я все-таки успела.
   И дальше они начали действовать навстречу друг другу и одновременно: спереди на меня ринулся мужик, резко, с недюжинной силой, вывернувший мне руки, а изнутри - вспыхнул свет. Хотя трудно было определить, правда ли, что свет вспыхнул именно изнутри... Мне показалось, что воздух вокруг вдруг уплотнился и как будто зажегся множеством мельчайших огоньков. Они парили в окружающей невесомости и озаряли ее каким-то красноватым отблеском. И от присутствия этих невидимых огоньков даже ощущался жар, хотя было страшно холодно и неоткуда было взяться теплу и свету. Правда, я успела заметить этот светящийся воздух лишь самым краешком чувств. Главным же ощущением, пересилившим все остальные, было резкое и ясное, рывком посетившее знание: "Ну, все. Это - конец!".
   Добрый мужик чудовищно преобразился. Пока мы ехали, он выглядел вполне потертым и каким-то бесформенным, с оплывшим животом. Если бы не трогательная заботливость и сочувствие, которые он проявил, подсадив меня в машину, ничто не придало бы его облику ни искры обаяния. Мужик как мужик, каких много... Но тут вдруг в нем прорезалось что-то жесткое и победоносное, совершенно не вяжущееся с развесистым пузом. Глаза мгновенно стали мертвыми, пустыми, как будто их просто вынули и оставили одни дыры. Это, наверное, требует от человека немалых усилий: не видеть, не ощущать, что перед тобой - нечто живое. Но мужик уже вошел в то состояние, когда глаза перестали видеть, а руки, цепкие и жесткие, как железные крюки, скрутили меня и лишили всякой возможности пошевелиться. Необъятное брюхо заполоняло и лезло в нос, в глаза, наваливалось как гигантская подушка, отнимающая последние остатки воздуха. Сквозь удушье и отвращение я визжала и плакала, отчаянно умоляя его каким-то тоненьким, детским голоском: "Давайте я заплачу вам! Пожалуйста, давайте я вам заплачу... Возьмите деньги!". Денег у меня было два или три рубля. Но я не успела подумать, что будет, если он согласится. Мужик едко усмехнулся. Ведь мы были не в подворотне, не в лифте и не в подъезде дома, где что-то непредвиденное все-таки могло ему помешать, спугнуть его и скомкать ситуацию. "Мне не нужны деньги, - снисходительно пояснил мужик. - Я хочу получить удовольствие...". Вокруг была только тьма и неразличимые в этой тьме деревья. И больше никого и ничего. Ему некого было бояться. Еще секунда, одна только секунда - и...
   Прямо над головой раздался немыслимый треск. Что-то тяжеленное ударило по крыше. Машина задрожала и просела, мужик в ужасе подпрыгнул, шарахнулся от меня и, открыв дверцу, вывалился наружу: "Что... что... что это?!...Что такое?!". Этих нескольких минут мне хватило.
   Их хватило, чтобы быстро распахнуть дверцу с моей стороны. Выпрыгнуть, ощутить под собой ноги и побежать, спотыкаясь и увязая в сугробах, задыхаясь и падая. И уже на бегу увидеть всю картину. Дерево! Старое, ослабевшее, высохшее дерево, довольно высокое, хотя и тонкое, а в прошлом, наверное, стройное и гибкое, не могло больше держаться за землю и верхушкой рухнуло на крышу машины. Мужик отчаянно пытался приподнять и сбросить его, пыхтел и тужился... Из остатков сил устремляясь прочь, в неведомую глубину и непроходимость леса, я тогда и не подозревала, что парализующий страх за сохранность личного автотранспортного средства - "ахиллесова пята" его владельца. Только потом довелось наблюдать, как легкие царапины на поверхности, едва заметные следы от крупных градин или кем-то ненароком свернутое зеркало способны совершенно вывести из равновесия собственника автомобиля, намекнув ему на хрупкость его сокровища. А что уж говорить о дереве, пригвоздившем машину посреди темного леса, вдалеке от людей и возможной помощи... Еще немного - и я могла бы уже не так торопиться, отрываясь от этого автолюбителя все дальше и дальше, оставляя его за спиной - припаянного, как каторжник к галерам, к своей собственности.
   Но впереди ждали новые страхи. Как далеко он завез меня, сколько времени и с какими опасностями мне придется выбираться из заснеженного леса, смогу ли я вообще из него выбраться - все было неизвестно! И тут я впервые за все это время подумала о маме... Она не знала, куда и к кому я поехала, когда вернусь домой. Стараясь избежать нудных нравоучений и упреков, я не посвящала ее в свои дела, а при необходимости объясниться - врала уверенно и довольно беззастенчиво. Обычно она почти всегда безропотно проглатывала ложь и несоответствия, довольствуясь предложенной версией... И я думала, что это - от безразличия. Потом, правда, поняла, что за жизнь она слишком привыкла к чувству беспомощности, смирилась с тем, что ее слова или желания все равно не имеют никакого значения и ничего не могут изменить. И вот теперь я вдруг подумала, что она может вообще никогда не узнать, что же со мною сталось, почему я пропала и где меня искать! Ведь в этом лесу можно остаться навсегда и живой из него не выбраться... Разозленный мужик мог догнать меня и как-нибудь мстительно отыграться. Мог встретиться кто-нибудь другой, еще неизвестно на что готовый... Даже если бы я все-таки добралась до дороги или жилища, кто знает, что и кто поджидало бы меня там. Тем более что один только вид загнанной жертвы пробуждает инстинкт охотника. А вокруг уже ночь...
   Прислушиваться к тишине было страшно, потому что она могла известить о приближении опасности. Но только так - прислушиваясь - можно было различить и какие-нибудь важные звуки, подсказывающие в какую сторону двигаться. Вглядываться в темноту сквозь тесные стволы деревьев тоже было необходимо - иначе, как различишь тропу или дорогу?..
   "Забудет ли мать дитя свое..." - библейский текст выплыл откуда-то из более глубокой темноты, чем та, что меня окружала. "Забудет ли мать дитя свое, чтобы не пожалеть плод чрева своего?". Слова возникали сами собой, будто медленно всплывали из глубины реки, с усилием поднимаясь со дна и так возрождаясь в памяти. Они тащили с собой на поверхность воспоминание о женщине, в бесконечном ожидании застывшей на берегу. А я все бродила и бродила тогда в отдалении, не в силах оторвать от нее взгляда...
   Это было солнечным, сухим и пахучим летом, богатым земляникой и ежиками - они часто попадались среди розоватых сосен. Мы отдыхали в пансионате, на крутом берегу реки. Река была одним из главных развлечений, магнитом, притягивающим не только жарким днем, но и ночью... Именно ночью рядом с ней особенно хорошо: в тишине и полумраке, когда не слышно ни магнитофонной музыки, ни криков, ни плеска и смеха купальщиков, зато отчетливо виден каждый огонек или отблеск, раскачивающиеся на поверхности воды. С утра же на реке всегда было множество людей - загоравших, играющих, купающихся. И поэтому страшная новость разнеслась с огромной скоростью. А через некоторое время вдруг все одновременно затихли и залепетали друг другу одними губами: "Смотрите - мать...Вон, вон - мать идет!".
   Она шла очень медленно, поддерживаемая под руки мужем и старшей дочерью. Единственное, к чему она могла прийти, - это пустая, неподвижная гладь реки, в которой к тому времени не осталось уже ни одного купальщика. Она застыла на берегу и неотрывно на эту немигающую гладь смотрела - все время в одну и ту же точку. Тело ее мальчика искали бесконечно долго. Несколько раз принимались шарить по одним и тем же местам, отплывали то влево, то вправо. Потом снова возвращались, и снова отплывали... А бледно-зеленая, заплаканная и дрожащая девочка в сотый раз сбивчиво объясняла взрослым, где именно она видела его в последний раз. Мать все стояла, стояла... Мы все уже успели и пообедать, и поужинать. Время от времени кто-нибудь из отдыхающих спускался к реке - посмотреть, не изменилась ли картина. А она все стояла и смотрела на воду. Муж и дочь сидели рядом на траве и тоже смотрели на воду. Пораженная, я все кружила и кружила невдалеке, надеясь, что вот сейчас все изменится. Но женщина окаменела и ничего не происходило целую вечность ... Его так и не нашли в тот день.
   И вдруг страшной рифмой к этому воспоминанию из совершенно другого времени донеслись слова, будто принадлежавшие именно той летней истории. "Я не смогла, - всхлипывала женщина, отбрасывая с глаз седеющие прядки и с трудом пробиваясь сквозь собственные слезы, - понимаешь, я не смогла его вытащить...". Впервые отпустив в лагерь своего ребенка, она боялась за него, мучилась неизвестностью и опасениями. И при одном упоминании слова "лагерь" из нее вдруг хлынула давняя, за много лет так никуда и не ушедшая боль... "Мне тогда было четырнадцать... - глотала слезы она. - Такое жаркое лето было... Мы в лагере любили подолгу купаться, все не хотели вылезать из воды. И я не смогла его спасти! Не доплыла... Я видела, видела, что он тонет... Но я не доплыла, не успела. Просто сил не хватило", - и новый взрыв слез, неостановимый поток. Слезы затягивали ее как река, оплетая водорослями, погружая на дно. Но она чувствовала, что ей нельзя туда опускаться... Что-то заставило ее рвануться и каким-то чудом, какой-то неведомой силой вытолкнуть себя на поверхность из-под грузного, давящего слоя воды. "Знаешь, я все-таки его вытащила, - голос вдруг зазвучал убежденно. - Подплыл один парень, и мы с ним вместе его вытащили... Правда, мы,... - опять слезы, - мы так и не смогли привести его в жизнь ни искусственным дыханием, ничем. Так и не смогли...". И - последнее усилие, решающий рывок, чтобы выплыть, не захлебнуться, не дать реке затащить в глубину и себя: "Но мы вернули тело... Понимаешь, мы хотя бы вернули тело! А большего я все равно не смогла бы...".
   Ледяная кора на обмороженном дереве стаивала пока еще тоненьким ручейком, мелкими капельками, но становилась все тоньше и податливее... Та женщина среди сосен на берегу все время, пока искали тело, не могла ни выдохнуть, ни заплакать, ни пошевелиться. Но в другом месте и в другом времени эта - все еще билась, чтобы ей это тело вернуть. И все еще себя не простила.
   Вот и я, оказавшись вдалеке от людей, в непролазном лесу и чуть ли не впервые попытавшись представить, что же чувствует мама, задумалась именно об этом: случись непоправимое, удастся ли ей вернуть тело?.. Той зимней ночью, в темноте и полной неизвестности, все образы, когда-либо осевшие в сознании, вдруг ожили. О милицейских сводках и расчлененных трупах, отрезанных головах и оторванных ногах, без вести пропавших мужчинах и женщинах, которых так никто никогда и не нашел. Мысль о том, что моя мама так никогда и не узнает, где именно осталось лежать мое тело и во что оно превратилось, придала мне неожиданной силы! С отчаянной решимостью рванув через всклокоченные кусты, я вдруг почувствовала смутное дрожание воздуха и далекий равномерный гул. Я бросилась туда, ломая кусты и глотая обжигающий воздух. Колючие ветки хлестали по лицу, царапались и цеплялись за одежду. Но они уже не могли меня удержать. Мне было ради чего рваться вперед через темноту и сугробы!
   "Забудет ли мать дитя свое, чтобы не пожалеть плод чрева своего..." - звучало в памяти и вело во мраке. Но и я не забуду! Ей не придется искать мое тело. Смутные блики, похожие на огоньки, забрезжили в морозном воздухе. Гул приближался, становился все отчетливее. Неужели машины? И где-то неподалеку - шоссе?! Деревья потихоньку расступались, и лес казался уже не таким темным. Пока ни людоед, ни страшный маньяк, ни разбойник мне не встретились. Жуткий мужик, похоже, так и остался при своем автомобиле. Я все яснее сознавала, что у моей истории, скорее всего, будет хороший конец.
   Переползя через неглубокий овражек, промокнув до нитки и дрожа уже больше от холода, чем от страха, я увидела свет. Он мерцал неестественными желтыми пятнами, но это был именно он - привычный, режущий глаза электрический свет, сигналящий о присутствии людей. Машины шмыгали по шоссе довольно бойко, и это означало, что до города не так далеко. Но главное - дорога была людной, обжитой, машин по ней ехало много, и мне уже не грозило остаться с глазу на глаз с кем-то, загнанной в угол, безо всякой надежды и защиты.
   Да что это я?.. Как могла я подумать, как могла хотя бы мысленно произнести эти слова - "без защиты"?! Плывущие по воздуху слова не зря пробивались ко мне через темноту и ужас: "Забудет ли мать дитя свое... Забудет ли мать дитя свое, чтобы не пожалеть плод чрева своего... Но если бы и она забыла, то Я - не забуду тебя!".
   Впереди, на обочине шоссе замаячило невозможное - автобусная остановка с отчетливо видимым расписанием и стайкой ожидающих граждан, а невдалеке - милицейский пост и солидные, внушительные фигуры в форме. Но все эти видимые приметы благополучия и защищенности уже не казались мне устойчивыми и надежными. Они так же могли подвести, как не приехавший во время тряский автобус или добрый дяденька, подобравший девочку на дороге. Отныне единственно важным для меня было то, что над всей этой мешаниной, над всем сумбуром и путаницей постоянных превращений, над всем недоумением сна о горном ущелье царило и соединяло землю с небом оно - древо жизни и древо спасения, только что рухнувшее на крышу автомобиля.
  

6. Кресты

  
   Поначалу это не воспринималось как закономерность. Просто в один прекрасный день, беспокойно переминаясь с ноги на ногу, я тоскливо вглядывалась в пустоту, поджидая троллейбуса. Все прочие тоже не знали, куда себя деть и бесцельно прохаживались вокруг остановки. Некоторые выбегали чуть не на середину дороги, навстречу проезжающим автомобилям, пытаясь разглядеть во мгле и сырости очертания долгожданного троллейбуса. В воздухе висела смесь снега, моросящего дождя и неотделимой от них городской грязи. Под ногами чавкало и хлюпало влажное месиво. Вдоль дороги чернели просевшие сугробы. Налетающий по временам ветер делал совсем уж неуютным наше пребывание на остановке. Тоска наваливалась с каждой минутой все сильнее... Казалось, я уже никогда не сдвинусь с места, так и останусь здесь стоять навеки вечные.
   Но вдруг с краю истомившейся толпы что-то вспенилось как волна и покатило через головы бурливым потоком: "Едет!". Все одновременно ринулись к тому месту, куда должен был подъехать троллейбус. Я оказалась в самом хвосте очереди. Со всех сторон наседали, давили, толкались, и приходилось отчаянно обороняться, чтобы не слишком сплющили. Уворачиваясь от чужих локтей и каблуков, я случайно глянула под ноги.
   В промежутке между энергично месящими снег сапогами и ботинками, на чернеющем асфальте лежал крест, неизвестно кем оброненный. Он был значительно крупнее обычного нательного креста и выглядел простым до примитивности: прямой, без привычных овалов и закруглений, безо всякого орнамента и украшений. И, похоже, не один день провалялся на дороге, потому что его уже порядком истоптали. Черная краска, покрывавшая крест, во многих местах слезла, отступила к самым краям перекладин. Серединка вокруг Христа стала пасмурно-сероватого оттенка. Бесчисленные царапины придавали покореженному кресту сходство с дверным замком, в который долго пытались попасть ключом, но так и не открыли. Опорная перекладина совсем искривилась в нижней своей части. Из-за этого ступни Христа заметно выдавались вперед, будто Он собирался отправиться в путь.
   Все эти подробности удалось разглядеть и осмыслить уже потом... А в первый момент взгляд упал на землю и увидел крест в лужице грязи. Среди слякоти и остатков снежного месива он был едва различим. Его легко можно было принять за что-то выброшенное и уже не требующее внимания. К тому же со всех сторон наседали, толкались, втискивали вместе с толпой в распахнутые двери... Но, увидев крест под каблуками, я застыла на месте. Какие-то смутные, но влиятельные воспоминания приковали мой взгляд к этому зрелищу - кресту, упавшему посреди дороги.
   В детстве я очень любила блуждать по кладбищам, где встречала кресты почти на каждой могиле. Они возвышались над могильными холмиками как знак общего пути, общей судьбы, выявляя в каждом холмике родство с той единственной горой. После этого я видела множество изображений крестов и распятий - на церквах, на картинах и в книгах. И понимала, что по своему значению, крест, несомненно, мог освящать переплет великой книги, вход в храм или в загробный мир, вход в человеческое сердце... Но сейчас он валялся на городском асфальте и перетирался каблуками заодно с тающим снегом.
   Сантиметры, оставшиеся до дверей троллейбуса, заканчивались - вместе со стремительно сокращавшимися секундами. Крест уплывал из виду. Времени больше не было - ни на то, чтобы увидеть в этом выбор, ни на то, чтобы этот выбор сделать... Быстрее схватить, поднять, удержаться на ногах после минутной потери равновесия. И скорее - вперед, в едва не закрывшиеся двери! Только там, втиснувшись в промежуток между боками и спинами - много ?же, чем игольное ушко, можно было отдышаться и осмыслить впечатление.
   Я все еще сжимала крест в кулаке. Раскрыв ладонь, я попыталась его разглядеть. И вдруг заметила у найденного креста одну особенность, отличавшую его от других, виденных мной прежде. На небольших нательных крестиках лицо Христа чаще всего получалось совсем маленьким, сливаясь в сплошное неразличимое пятнышко. На этом же кресте оно было вылеплено подчеркнуто крупно. Черты лица воссоздавались самые общие - те же прикрытые веками глаза, нос, лоб и скулы, что и на любом другом человеческом лице. Виднелись падающие на плечи, свившиеся в пряди волосы, окружавшее их сияние и ободок венца... Однако из-за того, что голова и лицо были весьма крупными, а тело, наоборот, выглядело хрупким и истонченным, во всем облике Христа было что-то детское.
   На самом-то деле я не очень хотела этот крест находить и не слишком ему обрадовалась. В первый момент мне даже показалось, что это чересчур мрачное предзнаменование. В ту пору крест для меня ассоциировался только с муками и непереносимыми страданиями. Уж не знак ли? Но ощущение, что его нельзя было там оставить, оказалось сильнее страхов и предубеждения. Этому не было никаких разумных объяснений, но я откуда-то это знала. Поджидая запаздывающий троллейбус, я, конечно, не предполагала, что застыть на той памятной остановке, благодаря кресту, мне придется надолго... Что та остановка так со мной и останется, и я простою на ней много лет.
   Весной, когда снег уже стаял и повсюду зазеленела трава, я неожиданно наткнулась на небольшой асфальтовой дорожке, петляющей между домами, еще на один крест, теперь уже ярко зеленый. Его буйный цвет словно ударил в глаза, затмив пробивающуюся листву... Темный фон дорожки выбросил на глаза зеленый, как морская волна выносит обрывок водорослей. По размеру это был обыкновенный нательный крестик, новый, нисколечко не поблекший. Я тут же наклонилась за крестом, почувствовав, что это - продолжение... А еще через полгода глаз неожиданно выхватил на обочине тротуара другой крест - празднично-розовый. И, хотя краска на нем местами начала сходить, его сияющий розовый оттенок вдохновлял и выдергивал из повседневности. Настроение с ним вместе взмывало куда-то вверх... При встрече с таким веселым розовым крестом я вдруг почувствовала, что это - не спроста. Что больше двух - это уже закономерность.
   Еще через пару месяцев я увидела на мраморном полу метро оброненный кем-то сиреневый крестик. Он был сильно изуродован и искорежен, как будто по нему без конца ходили и ездили. Он, видно, долго пролежал без внимания, хоть и на самом ходу. Я немедленно приняла его в свою коллекцию, потому что у меня уже была коробочка для того, чтобы складывать в нее найденные кресты. Зрелище лежащего в пыли креста уже не вызывало во мне трагического ощущения... Наоборот, мне стало казаться что это - вроде улыбки, приветствия, знака поддержки... Мне как будто протягивали руку, ободряли. Каждый новый увиденный на земле крестик подтверждал надежность и устойчивость найденного пути!
   Через некоторое время крестов в коробочке было уже семь: к прежнему светло-зеленому крестику прибавился еще и темно-зеленый, глубокого травяного оттенка. Потом нашелся небесно-голубой, поразивший меня своим благородным отливом. Примерно через год я заметила на полу магазина бесцветный. Его крылья - половинки горизонтальной перекладинки, совсем погнулись. Это придавало кресту сходство с подбитой птицей. Зато на этом стертом, утратившем всякий цвет фоне отчетливо проступало каждое слово. Из-за четкости выведенных букв крест можно было принять за письмо, оброненное почтовым голубем. Но и на саму выбившуюся из сил птицу он тоже был очень похож.
   В последующие годы к найденным крестам стали добавляться кресты подаренные. Один из них -выточенный из кипарисового дерева, розовато-бежевый, был привезен подругой из Иерусалима. Объемный янтарный крест, украшавший полупрозрачные янтарные четки, был подарен патером во время давней поездки по Литве. Четки с белыми камушками в виде жемчужин с серебряной фигуркой Христа добрая знакомая привезла из Италии... Маленькое деревянное распятие попало в дом после похорон одной замечательной женщины, которой оно раньше принадлежало. Все эти сокровища время от времени доставались из коробочки, раскладывались, без конца перебирались и пересчитывались. Значимыми казались даже цифры, количество собранных крестов. Каждый раз я выискивала соответствия между цветом, видом найденного или подаренного креста и теми событиями, которые в данный момент происходили. И чувствовала себя человеком, которого крепко держат за руку.
   Но вдруг кресты исчезли... Сначала без них прошел год, потом - еще год. Это было похоже на паузу, выглядевшую вполне естественно. "Во всем - утешала себя я, - случаются перерывы, паузы, промежутки". Однако прошел следующий год - и нигде, ни на единой дороге не нашлось ни одного нового креста. Происходило все, что угодно, - встречи, знакомства, размолвки и важные разговоры. Замужество и рождение ребенка. Обустройство дома. Смена работы, интересов, прежних представлений... Все, что угодно, - и ни одного креста под ногами! Лишь иногда попадались мелкие монетки.
   Еще через несколько лет стало понятно, что я совсем перестала их встречать. Чудо закончилось! Чувство собственной важности и уверенности в "особом", тайном пути, по которому может идти только тот, кто видит скрытые от прочих глаз метки, пузырясь, всплыло на поверхность. Оно, видно, всегда сидело внутри и по временам надувало щеки, удовлетворенно кивая при появлении каждого подтверждающего "знака". А как только верстовые столбы исчезли, весь воздух из этого затаенного самодовольства вытек как из воздушного шарика. Ничто больше не подтверждало "особого" пути, ничто его не отмечало... В такие моменты кажется, что это я, наверное, прогневил судьбу и что-то нарушил. Или оказался не достоин. И потому тайные знаки "избранности" немедленно куда-то исчезли... Возникшее в ответ ощущение одиночества было особенно непроглядным. Жизнь зависла, застыла, превратившись в ту самую остановку, на которой можно мерзнуть часами в ожидании не приезжающего транспорта.
   Воспоминание о зимнем безнадежном стоянии под мокрым снегом вернуло меня к одному трудному опыту, пережитому в детстве, примерно лет в пять. Точнее, так и не пережитому... Веселящиеся дети втолкнули меня в узкую темную комнату, - тесную кладовочку, где уборщица хранила швабры, ведра и веники. Втолкнули и заперли снаружи дверь, оставив в полной неизвестности и темноте. Слишком резкое погружение во тьму стало для ума чем-то вроде безжалостного отсечения пуповины. В кромешном мраке восприятие оказалось отрезано ото всех источников питания. Внезапное отторжение от света, меняющихся теней и цветовых пятен, зрительных образов, ощущений и звуков, совпало с полной неподвижностью. Темнота уничтожила пространство. Казалось, меня сплющило в чьем-то огромном кулаке, сжимающемся все теснее... Страх вцепился в меня с такой силой, что несколько минут я не слышала ничего, кроме собственного истошного крика.
   Постепенно я вдруг заметила едва различимую светлую линию в проеме двери. Тоненький светящийся штрих рассек густоту мрака. Весть, которую нес этот лучик моему ошалевшему пятилетнему разуму, была проста: "дверь". Черный квадрат - не сплошной, там есть дверь. И она могла быть открыта. В нее можно было долбить кулаками, ногами... Можно было орать и звать на помощь воспитательницу, поскольку дело происходило в детском саду. Можно было, затаив дыхание, прислушиваться из-за спасительной двери, как она грозным голосом всех разгоняет, призывает к порядку и твердыми шагами движется в сторону кладовочки, чтобы меня выпустить... Жизнь продолжалась! Страх утратил прежнюю силу.
   Вырвавшись за пределы кладовочки, я потом все никак не могла надышаться, насмотреться на свет, насытиться звуками и впечатлениями, шелестом травы и листьев! Все наладилось и вернулось в прежнюю колею. Обижавших меня детей приструнили. Детсадовская жизнь пошла своим чередом, потихоньку перетекая в школьную... Однако пережитый в темноте ужас не забылся. Сознательно я, конечно, никогда о нем не думала. Но ощущение огромной руки, сжимающей горло, вот-вот готовое хрустнуть, жило внутри тела.
   И вдруг - кресты... Пока они встречались повсюду, они словно защищали меня от любой опасности. Чье-то невидимое внимание неотступно следовало по пятам, предугадывая траекторию движения - шагов и мыслей... Того страшного и жалкого, заходящегося криком одиночества больше не существовало. Неведомое обернулось своей светлой стороной. А паузы между находками погружали в состояние человека, ожидающего письма. Да, бывает, что его подолгу нет, но оно обязательно будет... Зато каждый новый, увиденный на полу или земле крест подтверждал - обо мне помнят, мне что-то этим показывают.
   А еще у меня была своя тайна в маленькой, плоской коробочке! То, что оставляло кусочек жизни недосягаемым для враждебных сил. Мне казалось, у меня есть что-то, чего никто не сможет отнять. Потому что он об этом просто не знает... Но когда кресты исчезли, они забрали с собой сразу все - и чувство важности, и радость от сокрытия секрета, и надежду на невидимое присутствие. И я снова оказалась маленьким визжащим ребенком, который так сильно напуган, что не слышит никого, кроме себя.
   А все же в детстве, когда я оказалась заточенной в тесной кладовке и еще не находила кресты, был ли там со мной кто-то? Откуда у крохотного ребенка взялись силы успокоиться, задышать, затихнуть, чтобы различить в темноте полоску света, услышать спасительные шаги? Промежуток между животным страхом и человеческой осознанностью выглядел необъяснимо. Вот я ору так, что закладывает уши. А вот стою, прижавшись к двери и вслушиваюсь, в качестве вполне разумного созданья, уже понявшего, что произошло. Что же случилось посередине? Что подсказало увидеть во мраке почти неразличимый лучик?
   Будто чье-то слово или незримое прикосновение осветило тьму и открыло внутреннее зрение. И, похоже, в душе я приняла это именно как слово... Потому что позднее, научившись читать, стала вполне осознанно лечить страхи и неуверенность словами. Внутри обозначилось даже что-то вроде личной веры: ничто не собирает растерянное, расфокусированное сознание лучше, чем слово - пусть даже сказанное самому себе. Только оно может быть опорой.
   Завораживающая с ранних лет музыка окутывала и создавала вокруг целый мир, но не помогала принимать решения. Ее многомерность, объем, пластичность, красота и эмоциональность, - все это великолепие было лишено одного: простой и самоубийственной определенности точки, поставленной в конце фразы. Сплошной белый лист бумаги, похожий на детскую уязвимость, и ранящая его поверхность чернота, казались мне самым точным воплощением проблемы выбора. И подтверждением закономерности: то, что зароилось внутри, обязательно выйдет наружу - на бумагу. Запертое внутри, в темной душевной каморочке - все равно проявится...
   Усеявшие землю кресты были для меня словами, напоминающими об изначальном выборе. А самым первым запомнившимся опытом слСва, настигшего посреди дороги, - тот крест, увиденный в грязи на остановке, за секунду перед захлопнувшимися дверцами. Может, так небеса и разговаривают - через видимые знаки и события? Особенно меня удивляло и все время возвращалось воспоминание о последней секунде, будто специально отведенной для того, чтобы успеть прочитать, расслышать, понять в последний миг, что случившееся - не стечение обстоятельств, а именно СЛОВО.
   Вслушиваясь в описания катастроф, я поймала себя на особом внимании к сообщениям о рушащихся самолетах. Вот где все решали секунды! Когда однажды, глубокой августовской ночью столкнулись в небе и обрушились два самолета, самым судьбоносным, определяющим течение сотен жизней оказался ритм "последних секунд". Вычислялось, за сколько секунд до крушения летчик получил тревожное сообщение о возможном столкновении с другим самолетом, через сколько секунд он на него ответил и сколько секунд у него еще было на принятие решения... Минута, остававшаяся до катастрофы и взрыва, была детально разложена на составные кусочки. В сводках всех информационных агентств мира присутствовал тщательный хронометраж роковых секунд. И, глядя на дымящиеся обломки, на пламя, полыхнувшее в сердцевине ночного неба, и показанные крупно по телевизору "фрагменты человеческого тела", можно было получить исчерпывающее представление о том, чего стоили эти секунды. Впившись глазами в шокирующее изображение, я чувствовала, что присутствую при важном историческом событии: человечество, оставившее за плечами тысячелетия, на четвертом миллионе лет своего существования, стремительно осознавало вес одной-единственной минуты и тех ужасных секунд, из которых она складывалась! Секунда тут же проассоциировалась с чем-то секущим, отсекающим... В темноте щелкнули ножницы. Время сжалось до минуты, до точки, и почти каждый глядящий в те дни телевизор имел повод поразмыслить на досуге о времени, когда "времени больше не будет".
   Страшное, крестообразное пересечение в воздухе двух железных махин, воплощавших высочайшее достижение цивилизации, выглядело слишком знаковым, чтобы затеряться среди других катастроф. Правда, чем дальше, тем очевиднее почти все они выглядели вопиюще знаковыми... Будто автор текста, сомневаясь в нашей понятливости, вывел каждую строчку слишком крупными буквами. Каждый раз видя на экране телевизора изображение горящего самолета, я твердила себе, что высшие силы тут не причем - люди сами создали все эти машины и сами доверили им свою жизнь... Но та среда, в которой все происходило, - глубина ночи или яркость дня, - все это явно принадлежало не людям. Они будто старательно писали на огромном листе бумаги то, что хотели бы написать... И неожиданно обнаруживали, что там, оказывается, уже до них было что-то написано. А потом это проступало через события...
   Происшествия, как обычно бывает, прокатились одним обобщающим кругом. Часовая стрелка отмахнула положенный оборот, - и 12 месяцев, как и 12 часов, составили единый поток, выносящий на поверхность частички общего смысла. Почти через год две разрозненных вертикали, две башни, десятилетиями уверенно бороздившие небо, встретились в воздухе - объединились в общей участи, оставив по себе дым и пепел. Очевидно, с самого начала несущие в себе черты знаковости, задуманные своими создателями как торжествующий символ, они и кому-то другому показались подходящим орудием - инструментом для выражения символического смысла. Две черточки, пересекавшие небосвод, выглядели, словно палочки букв, которыми можно писать прямо на небесах. Так и случилось... Тут своя "техника безопасности" поневоле вступает в силу: не ходите под символами и не стойте под стрелой, направленной в центр циферблата!
   Уже ближе к концу того рокового года разразился потоп как в библейские времена... Хотя вместе с пугающими потоками воды на поверхность сознания всплыло и смутно припоминаемое обещание "не погубить потопом". Да и все, что в том необычном году случалось, казалось похожим на что-то другое, что давно уже было. У этого потока событий было, правда, одно успокаивающее свойство: с ним легко можно было справиться, просто выключив телевизор. Остаться в тишине, в укутывающей, умиротворяющей пустоте собственной комнаты... Но это никак не позволяло сделать чувство родства, подобия - человеческого сознания с пламенеющим небом. Перекрестье самолетов полыхало внутри - в самой сердцевине памяти. А озарившееся огнем ночное небо казалось зеркалом, отражавшим в своей потемневшей глубине ту, другую глубину, поселившуюся внутри человека.
   Сталкивающиеся в воздухе самолеты или падающие башни, хлынувший на Европу потоп и разливы рек - все это прокатилось немножко меньше, чем за год. Вписалось как бы в 11 месяцев, а не в 12. Осталась еще чуточка времени, свободного ото всех происшествий. Странно... Для чего? Все шло с таким напряжением, секунд не хватало, все висело на волоске... И вдруг - снова пауза. Тишина. Вечность... Последняя секунда, когда все решается, такая короткая. Почему же ей предшествует нечто безразмерное, тянущееся бесконечно? Похоже, что оно всегда возникает перед концом... И когда падали самолеты это тоже почему-то было слышно - всеобщая тишина. Минута молчания - ДО, а не после.
   Вечность царит только в пустыне, в которой нет и никогда не было времени... Крест как первообраз показал исходную ситуацию, исток зарождающейся веры: Бог, оказавшийся в пути человек - и их безмолвная встреча внутри пустыни. Ну, а погрузиться в ощущение пустыни можно в любой момент и самыми разными путями. Всегда что-нибудь да поможет, - будь то чье-то ударившее в сердце непонимание, невысказанность самого дорогого или внезапная утрата того, на чем держалась вся предшествующая жизнь. Чтобы попасть в ту заветную пустыню, совсем не нужно далеко ходить или ездить... "Авраам!" - "Это я, Господи!" - не могло быть привязано ни к какой географически определенной пустыне и ни к каким внешним обстоятельствам.
   За то время, пока кресты встречались мне на дороге, как-то незаметно это событие стало частью обыденной жизни. Граница между чудом и видимой реальностью все больше стиралась. Глаза смотрели на крест и, казалось, узнавали его и радовались ему... Но этой встречи уже не было внутри как переживания. Оно ожило, вернулось только благодаря их исчезновению. Вынужденному возвращению в невидимую пустыню. В уединение, в растерянность, в одиночество... И когда это случилось, кресты стали заметны повсюду.
   Подъезжая как-то к дому на троллейбусе, я впервые заметила, что наша церковь на краю заросшего пруда так плотно окружена старыми, высокими деревьями, что из-за их крон видна лишь колокольня. Крест рассекал небо, парил в нем, как птица... И оставалось только удивляться, что, столько лет высматривая его под ногами, я не догадывалась поднять голову. В обыденной жизни тоже сплошь и рядом стали обнаруживаться пересечения "горизонтали" событий с "вертикалью" смысла. Постепенно все найденные когда-то маленькие кресты слились в моем воображении в один большой. Крест словно нашелся заново - теперь уже как образ совместности, объединенных усилий, помогавших Божественному удерживать "вертикаль", соединявшую миры, пока человек тянет свою "горизонталь", осваивая внешнее пространство.
   Мне стало казаться, что кресты не только никуда не пропали, но усыпают землю как бесчисленные снежинки. И словно в подтверждение этого, выйдя осенним утром из дома, я вдруг обнаружила прямо у порога крохотный крест. Он оказался самым маленьким в моей коробочке, - игольчатым, серебристо-узорчатым, из-за этого и впрямь напоминающим снежинку. Первый снег, упавший на землю, расползшуюся в бесформенную грязь, выглядел таким уязвимым! Но я не могла не радоваться: после того как кресты исчезли, такое случилось впервые - через всю эту бездну лет...
   Неожиданная находка заново напомнила, каково это было - встречать кресты. Каждая такая встреча воспринималась как сообщение, пробившееся сквозь время, пришедшее издалека. Может, это и была всего лишь одна буква, маленький кусочек, обрывочек бумажного листа... Но только прямое обращение и создавало персональность, личность! Указующий перст мгновенно превращал "ты" в "я", познавшее свою единственность.
   Главное - дождаться письма, адресованного "лично в руки"...
  
  

7. Паутинка

  
   Сколько я помню бабушку, она всегда жила в окружении бесчисленных ниток. Широкое окно в несколько створок, с ярко белеющим, заставленным цветами подоконником, - и сейчас главное, связанное с ней воспоминание. Со своим вязаньем она старалась устраиваться к нему поближе. Солнечные пятна, перемешиваясь с шелестящими тенями, сначала долго дрожали на стекле, потом осторожно ступали на подоконник, а чуть позже спускались на пол. Через какой-нибудь час они доберутся до ближайшей стены и запляшут уже по ней... Бабушка наклонилась за укатившимся клубком. Ей тяжело вставать на колени, тянуться... Но, даже хватаясь за сердце, она не позволяет себя опередить: нитки - её стихия. С ног до головы окутанная ими, она теперь уже вечно сидит у окна.
   Бабушка с клубком - сказочный образ, но для меня в детстве - самый будничный. Вот-вот протянет клубок и скажет: "Куда он покатится, туда и ты за ним... Нитка всегда путь укажет". Вот она что-то шьёт, штопает, вышивает гладью и крестиком, вяжет разными спицами - то толстыми и короткими, соединёнными леской, то длинными и тонкими, как соломинки. Вяжет крючком кружева и ажурные воротники, скатерти и салфетки, похожие на паутину прозрачные шали. Выплетает полотнища платьев, платков и юбок. Шарфы и носки грудой свалены на краю стола - это совсем простая работа. Не то что узорная и всегда отличающаяся по рисунку кружевная каёмочка вокруг носовых платков, которые становились слишком праздничными и их уже нельзя было использовать по назначению - только складывать стопочкой в шкаф и любоваться, когда случайно попадутся под руку.
   Окутанная нитями, бабушка казалась заключённой в непроницаемый кокон. Из него по всем природным и сказочным законам должны были когда-нибудь вымахнуть два тончайших пестреющих крыла - неожиданно раскрыться, развернуться во всю ширину, захватить тонкостью узора, непредсказуемостью красок, лёгкостью и трепетом. Но мне её нити виделись хищными лианами, оплетающими по рукам и ногам, змеиным удушающим изгибом, из которого ей, казалось, уже не вырваться. "Она ничего больше в жизни не увидит из-за этих своих клубков, - возмущалась я. - Даже не поймёт, что попала в ловушку, как бабочка, пригвождённая иглой! Пыльца-то с крылышек давно осыпалась, уже и узора не разберёшь... Так и увянет среди своих мелких женских обязанностей, простых и бесцветных".
   Она и впрямь выглядела почти полностью задавленной внешними обстоятельствами. Неостановимое, круговое пьянство деда и тяжесть его округлых кулаков, завернувшаяся бубликом очередь в магазине, огромные, нетерпеливо поджидающие круги тазов с мокнущим бельём... Круги грязных тарелок и чашек, круг чернеющей на плите сковородки, ежедневный круг с переполненным ведром до помойки и обратно - всё это составляло одно большое, непрерывно вращающееся жизненное колесо. Окружавшие её нити переплетались и стягивались в шероховатую верёвку, готовую вот-вот захлестнуться вокруг шеи и больше не выпустить. Она казалась угодившей в паутину, все сильнее липнущую к рукам...
   Но время от времени, мельтеша по коридору между кухней и комнатами, бабушка внезапно останавливалась, и из неё вырывался огромный, тяжкий, застоявшийся в груди вздох: "Господи! Когда же всё это кончится?" И в этот миг расправлялись невидимые крылья и даже слышалось лёгкое дуновение... В прочие минуты жизни её слова были связаны с чем-то конкретным, бытовым, что она встречала, двигаясь по привычному, раз и навсегда очерченному кругу. Все ее хлопоты и заботы были заключены в клетку маленькой квартирки, в крохотные четыре стены. О них она обычно и говорила. Или обсуждала с соседками случившееся в их коробочках, - что-нибудь, что как-то нарушало их общий привычный ритм стирок, готовок и уборок, покупок и очередей. А тут вдруг, как только она на миг останавливалась, она разом вырывалась за пределы всех этих ограничений, из поминутной расписанности дня на последовательность дел и забот... И обнимала жизнь всю сразу, целиком - одним ощущением. Наружу стремительно вырывался вздох: "Господи! Когда же все это кончится?". И казалось, что со всех сторон сковавшая ее цепь - цепляющиеся друг за друга колечки не умирающих обязанностей, на это краткое мгновение размыкалась...
   Бабушка была дочерью священника, и когда-то её окружали иконы, раздумчивые разговоры, размеренные чтения, сияющая чистота и торжественные сборы в храм. Ей было три года, когда случилась революция. Батюшка, её отец, почти сразу "пропал без вести", а остаткам семьи, лишившейся дома, пришлось перебираться на новое место и лихорадочно вылепливать подобие быта, в спешке и страхе. Вместо образов теперь бабушку окружали густо вымазанные тёмной масляной краской, облупившиеся и потрескавшиеся стены коммунальной кухни, на которых уверенно, по-хозяйски шевелили усами тараканы. Крохотная комнатушка, скрипя от натуги, едва вмещала родственников, вынужденных покинуть прежнее пепелище. Исчезли книги, когда-то заполнявшие отцовские полки и стопами высившиеся на его столе, никто теперь не вёл задумчивых разговоров, не слышно было общего пения. Все казались резко и внезапно вырванными из прошлого, потерявшими связь с опытом поколений... Все силы и мысли были подчинены одной бытовой необходимости.
   Остатки семьи оказались безнадёжно и непоправимо напуганы, когда пропал батюшка, и так сами боялись куда-нибудь пропасть, что ни о нём, ни о храме, ни о вере никогда не упоминалось. Нужно было суметь выжить, и если для этого требовалось оборвать нить памяти и принять за единственную реальность загаженные тараканами стены, то так и происходило. А юной бабушке оказалось не на чем строить жизнь - в смысловом, духовном отношении. В ее окружении не было ни книг, ни музыки, ни картин, ни чьих-то раздумий... Не было ни икон, ни обрядов, - ничего, что могло бы вывести её за порог давящей со всех сторон комнатушки. Душа очутилась в полной, всеобъемлющей, ничем не нарушаемой пустоте.
   Вот тут-то бабушка и ухватилась за нить. Едва начав подрастать, она принялась безостановочно вязать, шить, вышивать. Это оказалось в ее семье единственной не прерванной традицией. Лишённая всяких ориентиров и помощи, бабушка ухватилась за тот единственный образ вечности, который нашла под рукой, - бесконечную протяжённость нити. Нить стала её дорогой, помогающей оставаться в движении. Она всегда торопилась к клубкам и шитью как к самому захватывающему приключению. Я же всё никак не могла догадаться, почему она так увлечена своими вечно перепутывающимися нитками. Не могла понять, насколько остро бабушка чувствовала непреложность и силу тяготеющего именно над женщиной обязательства - продолжить, не дать прерваться! Из последних сил и любой ценой - продолжать, продлевать и вытягивать... Тянуть и тянуть изнутри себя невидимую паутинку! Помогать протягиваться в будущее поминутно ослабевающей ниточке жизни...
   Меня долго сердила и удручала наша непреодолимая разность. Моих бесчисленных книг и конспектов не понимала она, её пристрастия к клубкам и катушкам - не понимала я... Из-за этого никак не могла сплестись и завязаться между нами ниточка разговора. Но спустя годы внешнее различие перестало затмевать для меня внутреннее подобие. Вдруг открылось удивительное сходство между пляшущей в кружевном узоре ниткой, умело направляемой спицами, и скользящими друг за другом словами, свивающимися в строчки. Перо в руке кружило почти с той же ловкостью, с какой в ее пальцах - вязальные спицы, а слова спрядались в ниточку с готовностью шерсти. И оказалось, что всё вокруг пронизано невидимыми нитями, что они повсюду вьются и пересекаются, сплетаясь из теплоты отношений, общей памяти, объединяющих впечатлений. Способность души, вплетая в свой узор всё новых и новых людей, сберегать и продолжаться, так поражала, что одно это примиряло различия.
   Однако возникшее в семье ощущение благоустроенности разрушалось самой же бабушкой. Когда все, наконец, выглядело таким уже друг к другу прилаженным, домашние хлопоты мирно катились друг за другом, а вся последовательность жизненных событий была четко расписана, бабушка вдруг останавливалась посреди коридора и все это с себя стряхивала. Квартирка оглашалась глубоким, мучительным, из самой сердцевины вырывающимся: "Господи! Когда же всё это кончится?"
   Я каждый раз заново пугалась, слыша это. Но все же со временем поняла, что напряжённость бабушкиной муки связана с зыбкостью ее опоры. Она чуяла, что в жизненной нити не может нащупать ни конца, ни начала. Паутинка висит в воздухе... Та самая, однажды сверкнувшая в лучах закатного солнца, задрожавшая и подхваченная вечерним легчайшим ветром. Откуда она потянулась и когда оборвётся?! Это её свободное парение, удержанность на весу одним лишь своенравным порывом ветра рождали чувство совершенной беззащитности бабушкиной веры. И не было у бабушки никаких ориентиров снаружи, кроме мельтешащего быта и прыгающего изображения на экране телевизора.
   Когда дед совсем спился и морозной безлунной ночью окоченел под забором, бабушка после похорон села вязать "слёзное платье". Она назвала его так, потому что бегущие по складчатым мягким щекам слёзы утекали по рукам в нити и вплетались в него. Платье получалось редкостно сложным по расцветке и узору, широким и длинным - почти до пят. Но если где-то вдруг терялась петля, бабушка немедленно распускала всё, что уже было связано, и принималась вязать заново, тщательно повторяя всю работу. Как мы ни уговаривали её закрепить петлю другой ниточкой, так что будет никому не заметно, она даже не трудилась нам отвечать - начинала сызнова. Из-за этого платье вязалось бесконечно долго, месяцами. Весна сменилась осенью, а сплошная чёрная мокрядь за окном опять успела превратиться в сияющую белизну... При всей узорчатости и красоте нам с мамой совсем не нравилось ее "слёзное платье". Оно пугало и тревожило нас не на шутку. Бабушкины действия слишком уж напоминали педантизм человека, самочинно готовящего себя к погребению.
   Однако, вглядываясь в сгорбившуюся фигурку, примостившуюся у окна, я чувствовала, что горе постепенно ее отпускает. И за месяцы настороженного приглядывания различила в ней то, что поначалу было глубоко скрытым. Главным в бабушкиной судьбе мне стала казаться вовсе не выводящая из лабиринта нить... Её подлинной опорой был вздох - неудержимо разрывающий все путы вздох, возносящий её над жизненным круговоротом: "Господи! Когда же всё это кончится?!". Как ни поглощали её обязанности, страхи за близких и бесконечное нервное трепыхание, все равно наступал момент, когда бабушка вдруг вся собиралась, как-то внутренне взмывала и оказывалась за пределами этого, оставляя бессильными стянувшие ее путы. Освобождающие вздохи выпархивали из нее как голуби, внезапно увидевшие приоткрытую дверцу... Стены тесной квартирки ошалевали от сотрясавших их вздохов, пораженные мощью, казалось бы, невзрачной грудной клетки. Но то, что было сильнее их, вмещала в себя именно она - грудная клетка, прибежище голубя, продолжавшая хранить и удерживать едва уловимый ритм, создающий жизнь.
   Для меня так и осталось загадкой, как бабушка из своих пут выпуталась. Как смогла, не получив серьёзного образования, всю свою жизнь прообщавшаяся только с соседками и простоявшая в очередях по магазинам, нащупать где-то внутри себя источник веры... Образ тоненькой нити, вибрирующей паутинки воплощал её связь с тем единственным, что пронизывало собой всё, но нигде не задерживалось. Ей так и не смогли помешать безрадостные и пустые стены. Иконы с них ещё можно было сдёрнуть, но прервать ниточку чувств и размышлений можно было только вместе с жизнью.
   Её последние десять лет, уже после того, как она связала платье, всё выглядело как обычно: та же бесконечная стряпня, подпрыгивающие на кастрюлях крышки и раскалённые сковородки, руки по локоть в тесте, утробно булькающее на плите варенье... Тазы с мутной от замоченного белья водой по-прежнему поджидали её, и до последних своих недель она ползала по полу с тряпкой, пытаясь подобраться к каждому отдалённому уголку, где могла бы скрываться пыль. Бабушка всё так же проводила вечера перед мерцающим экраном телевизора и сочувственно ахала, выслушивая соседок. Но появилось в ней нечто, чего раньше никогда не было: из уголков глаз и губ ни на минуту не уходила улыбка. Улыбку теперь излучали её спина и руки, наклон и поворот головы. Даже не видя лица, можно было почувствовать, что улыбка никогда не оставляет бабушку и укрывается в ней, словно в надёжном коконе.
   Она изо всех сил старалась спрятать её как можно глубже, боясь кого-нибудь обидеть. Все-таки все вокруг одинаково мыкались, претерпевали одни и те же жизненные трудности. У многих были непутёвые дети, беспомощные или неотёсанные мужья, а по телевизору без конца показывали ужасы и гибель множества людей. И бабушка стеснялась признаться в неудержимой радости, поселившейся у неё внутри. Она теперь часами о ней думала, засиживаясь у окна. Так странно было обнаружить её с опущенными руками, едва придерживающей спицы... Заветная нить то и дело выскальзывала из расслабленных пальцев, безжизненно повисая. Но она упускала её не по невнимательности, а потому, что нащупала что-то другое, новое.
   Оказалось, она вся обратилась в слух. Денно и нощно бабушка вслушивалась в окружающий её воздух, в ветер, то и дело поднимающийся за окном, словно пыталась уловить: не донесётся ли до неё долгожданный легчайший шорох, бесконечно ожидаемый трепет никому больше не видимых крыльев. К концу дней она совсем не чувствовала никакой стеснённости или напряжения. Наверное, открыла для себя то, ради чего всю жизнь просидела возле окна: тайну крыльев, вымахивающих из кокона, выпархивающих в приоткрытую дверцу.
   Я-то не могла даже подступиться к поселившейся внутри неё улыбке и расспросить: что с ней всё-таки случилось? Что она такого поняла? Почему перестала спрашивать, "когда же всё это кончится"? Я знала, что всё равно от неё ничего не услышу... И что она оставит меня выпутываться одну, по каким-то её прежним намекам выискивая дорогу. Умирая, она так и не передала мне нить - из рук в руки... Но я и не смогла бы её взять: ведь мы живем в разных временах! Бабушка со своей загадочной улыбкой жила тогда, когда я могла лишь наблюдать за ней. А я, только с годами начавшая понимать и принимать бабушкин путь, думаю обо всём этом теперь, когда её уже нет. Физически мы довольно долго были рядом, но по-настоящему так и не встретились... Нить зависла в воздухе. Она пропала, исчезла, унесена ветром? Или только теперь и соединила нас?..
   Даже сейчас, когда бабушка давно лежит под кленами, а бузина краснеет за оградой, меня дразнит недоступность ее наследства. Вот оно все перед глазами - только руку протяни Но как-то ничего к жизни не приспособишь, не ухватишь - все ускользает. Даже путеводная нить из заветного клубка не дается в руки... Когда после бабушки извлекались из всех шкафов ее вещи и изделия - шитье и вязанье, доставались отовсюду бесчисленные коробочки и шкатулки, все это необходимо было перебрать и всему найти место - каждую вещь пристроить к какой-нибудь из женщин, оставшихся после нее в семье. Что-то нужно и мне было выбрать.
   И как ни разбегались глаза по бабушкиным сережкам, ожерельям и браслетам, многие из которых она так ни разу и не надела, как ни завораживали цветные платки с шелковой витой бахромой или круглые, пушистые как цыплята, мотки шерсти, надо было выбрать что-то одно, на чем-то одном остановиться... И не просто "одно", а то единственное - главное в ее наследстве. Угадать, найти, почувствовать: куда она это запрятала?! Потому что только тогда неуловимый кончик ниточки вдруг снова скользнет между чьими-то пальцами. А бабушка там, вдали, улыбнется: "наконец, догадались!".
   Меня-то больше всего привлекало и подманивало ее зеркало с тончайшими переливами, в фигурной, потемневшей от времени раме. Но сама она не любила смотреть на себя и почти никогда им не пользовалась. Или вот - жемчужное ожерелье, когда-то переданное ей прабабушкой вместе с тонкими, почерневшими браслетами и колечками. И тут же рядом с ними в шкатулке - объемистые серебряные украшения и играющие цветными гранями камни, соединившие в себе яркость света и глубину тени. Красиво, но все застывшее, как недвижимая гладь, заледеневшая вода... Все это собрано в тесную резную коробочку, порой извлекается из нее, отдает частичку своего сияния, торжественной и мрачной красоты - и снова во тьму, в недра, до следующего переглядывания.
   А вот и катушечка с тоненькой, как паутинка, нитью... Полупрозрачная шелковая ниточка, которой бабушка так любила вышивать. Та самая все связующая нить, привыкшая штопать раны с той же готовностью, с какой и расписывать шелком плащаницы. Коробочки, заполненные спицами, иглами и крючками, безразмерное "слезное" платье... Его так потом никто и не смог носить - ни мама, ни я. Слишком уж большая тяжесть - как рыцарские латы. Но самое главное не сохранилось ни в чем - даже в воспоминаниях, потому что все время проскакивало где-то "между" - между слов, между взглядов, между ее ответов и движений: неуловимая внутренняя улыбка.
   Я почти совсем потеряла надежду. Изучение и рассматривание доставшегося наследства уже смахивало на дурную бесконечность. Этак годами можно все перебирать, разглядывать и восхищаться... Вспоминать бабушку и думать о том, какая она была замечательная. Но при этом так ничем и не воспользоваться, зарыть все в землю, не продолжить и не "пустить в рост"!
   И вдруг при очередной разборке коробочек, вывалившись откуда-то из неведомого промежутка между шалями и клубками, мне прямо в руки скользнул яркий белый квадрат, светящийся как снег или лист бумаги. Он выглядел по-прежнему новеньким и чистым, ни разу никем не тронутым. Вероятно, он был для чего-то ею приготовлен... Но сама она так и не успела им воспользоваться - не вышить, не обвязать ажурной каемочкой.
   Жизнь предлагала разные возможности. Шелест пожелтевших и истончившихся страниц, взметавших легкое облачко пыли, поражал изобилием спрятанных за книжными переплетами сокровищ. Их можно было штурмовать тысячелетиями. И только верный рыцарь, годами странствовавший по непроходимым лесам, мог сподобиться и увидеть вдалеке между деревьями узкие башни замка. Университетские стены и окутанные полумраком аудитории с возвышающейся кафедрой напоминали об избранности магистерских орденов, плащах с капюшонами, тайных советах и строгости иерархии. Безликие, сверкавшие чистотой и зеркальными отражениями квадратики офисов с застывшим в воздухе, неистребимым кофейным запахом, будоражили мечтами об открытии Америки, раз уж не довелось доплыть до Индии.... Почти каждый поворот дороги манил приобщенностью к какому-то великому и достославному пути.
   Но мне больше подошло вышивание крестиком - самое женское занятие.
  
  
  
  
  
   1
  
  
   1
  
  
  
  


Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"