A G Condor : другие произведения.

Тупо Продолжение "Неточки Незвановой"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Повесть публиковалась (под другим названием)в книжном формате в издательстве "Ладомир". Новое название, под которым размещаю здесь, дает более ясный сигнал.


AG Condor

  
   ТУПО ПРОДОЛЖЕНИЕ "НЕТОЧКИ НЕЗВАНОВОЙ"
  
  
   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  
  
   - Совесть, совесть... - тонким голосом передразнил профессора Милонова профессор Сапогов и уже грубо продолжил: - Разбойник ваш Федька, вот и все.
   Профессор Милонов онемел. Давно пора было бы привыкнуть к профессору Сапогову, но для порядочного человека нельзя, невозможно было привыкнуть к профессору Сапогову, и профессор Милонов онемел. Сапогов, отнесшийся к этому как к должному, самодовольно подлил себе в чай любимейшего своего "Тульского сувенира", настоянного на четырнадцати видах плодовых и ароматных растений.
   Так не годилось. Кто-то из принимавших участие в чаепитии талантливых студентов звонко воскликнул:
   - Это странно... Тема преступления волновала Достоевского...
   - Всех их волнует, - заметил Сапогов непонятно к чему.
   - Но он как никто в мировой литературе внутренне осудил преступление...
   - Это где же? - полюбопытствовал Сапогов.
   Талантливый студент, конечно, не мог отвечать на такое, и Сапогов сделал вид, что великодушно приходит ему на помощь.
   - Это когда Раскольников покаялся? Ну так это он с единственной целью, чтобы роман спасти, а то ведь неладно выходило. Сами посудите: молодой человек интересной наружности, благородных порывов убил топором коллежскую секретаршу, потом и ее младшую сестру за компанию (а это надо еще суметь - топором убить человека, - это совсем не то, что застрелить там или отравить), прихватил кое-какие золотые вещички (немного, но все же), до крайности удачно замел следы, и что же - перестал от этого быть молодым человеком интересной наружности и благородных порывов? Ничуть, даже напротив. Какая же из всего этого назидательность получалась? Кто бы стал такое печатать - без покаяния?
   Кое-кто из студентов задумался. Действительно, получалось (как всегда, к сожалению, у Сапогова) убедительно. Как хотите, а отвращения у автора Родион Романович Раскольников решительно не вызывал - нигде, ни в единой сцене. И даже, пожалуй...
   - Обличение наполеонизма? - нерешительно сказал кто-то.
   - Ну к чему тут Наполеон? - досадливо поморщился Сапогов. - Наполеон и топора-то небось отроду в руки не брал, и старушек убивать ему в голову не приходило. А вот вы правильно подумали, что Федька Родион Романычем только и делает, что любуется (ну и мы, конечно, любуемся вслед за ним - талантлив, собака), и ведь с топором-то в руках Раскольников ярче, художественнее всего получается. Убери покаяние - есть Раскольников, ничегошеньки с ним не сделается, убери топор - и где он, Раскольников? А Парфен Рогожин с его "ножиком довольно простой формы, с оленьим черенком, с лезвием вершка в три с половиной"? А Митя Карамазов с его "небольшим медным пестиком в четверть аршина всего длиною"? Чувствуете, какая любовь к детали? Выбрать жертву (особо хорошо что-нибудь невинное, блеющее вроде князя Мышкина), выбрать оружие, ходить вокруг да около, приглядываться, потом - бросок... вот тема! А нравственность, Соня Мармеладова... э-э... - Сапогов снова подлил себе "Тульского сувенира", как бы стараясь запить неприятное ощущение во рту.
   Все молчали. Все (и смутно даже профессор Милонов) понимали, что Соня Мармеладова действительно - э-э... Ну разве что в качестве жертвы... к топору-то привычка уже есть...
   Черт знает что получается с этим Сапоговым!
   - Ну а вот "Неточка Незванова", - сказал кто-то. - Очень милая, по-моему, лирическая вещь. Вы вот все изображаете Достоевского каким-то маньяком...
   - "Неточка Незванова"? - переспросил Сапогов. - Это где муж пытался уморить жену, чтобы потом воспитанницу совратить?
   Сапогов, Сапогов... Его послушать... Анна вот, например, читала "Неточку Незванову", но ничего там такого не помнила. Она даже проверила, когда вернулась домой. Ничего подобного. То есть все сходилось, конечно, но было что-то еще, что Анна не могла определить, но что как-то не сочеталось с дьявольскими теориями Сапогова. Что же это? Анна очень внимательно перечитала последнюю сцену. Александра Михайловна падала в обморок... Петр Александрович все носился с каким-то письмом... Неточка с увлечением говорила ему дерзости... Как всегда у Достоевского, было очень шумно. Анна хотела было уже захлопнуть книгу, так ничего и не добившись, как вдруг ее внимание привлекло одно слово. Завтра. "Завтра", повторила она, сама не понимая, почему это слово так ее взволновало, и взяла книгу с собой в постель. Вот эти несколько последних фраз... очень странных... Анна читала медленно: "Я вошла в свою комнату, едва помня, что со мной сделалось. У дверей меня остановил Овров, помощник в делах Петра Александровича.
   - Мне бы хотелось поговорить с вами, - сказал он с учтивым поклоном.
   Я смотрела на него, едва понимая то, что он мне сказал.
   - После, извините меня, я нездорова, - отвечала я наконец, проходя мимо него.
   - Итак, завтра, - сказал он, откланиваясь, с какою-то двусмысленною улыбкой.
   Но, может быть, это мне так показалось. Все это как будто мелькнуло у меня перед глазами".
   - И все? - подумала Анна. Непохоже на Достоевского. Тут что-то должно быть еще... надо вспомнить... - Она отложила книгу в сторону и закрыла глаза. - "В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер..." - Вздор, вздор, не сюда... - "Он помнил только, что, кажется, крикнул..." - Не то... Вот! -
  
   Засыпая, я все видела перед собой лицо Петра Александровича. Я вспоминала о том, как он покраснел, и мне становилось непонятно, как я могла прожить под одной кровлей с этим человеком бесконечно долгие - так мне казалось - годы. И еще непонятней было, как я проживу завтрашний день, - но в одном я была убеждена твердо: что бы ни случилось, какие бы слова мне ни пришлось услышать - я не покину Александру Михайловну. С этой мыслью - вернее, с этим чувством - я уснула.
  
   Испытания начались уже за завтраком. Александра Михайловна (я могла бы предвидеть это!) осталась в постели, и мне пришлось столкнуться с этим человеком лицом к лицу. Войдя в столовую и увидев его пьющим кофе в полнейшем и невозмутимом одиночестве, я остановилась на пороге - может быть, чересчур резко. Впрочем, мое замешательство как будто бы даже понравилось ему, - он взглянул на меня с чуть насмешливою улыбкой и благодушно кивнул, приглашая садиться. Сердце мое забилось: он более не считал нужным притворяться передо мною!
   - Что же, мы как будто робеем? Вчера я был впечатлен вашей решительностью и красноречием. Кажется, и Александра Михайловна тоже... сегодня ей нездоровится... Да садитесь же, наконец, к столу и... я надеюсь, вы не будете возражать, если я допью кофе?
   Я молча уселась и налила себе кофе. От смущения моего (я даже не знаю, почему) не осталось и следа. Петр Александрович пристально наблюдал за моими действиями.
   - Знаете, Аннета, - совершенно неожиданно вдруг проговорил он, - мне ужасно нравится, что вы такая высокая девушка.
   Я чуть не поперхнулась, однако усилием воли сохранила спокойствие и, взяв булку, с нарочитой неспешностью принялась намазывать ее медом. Каково же будет продолжение при таком начале? К слову сказать, я не так уж и высока ростом.
   - Вы молчите? Это даже и хорошо. Так мне будет удобнее говорить. И более того: вы мне сделаете одолжение, если вообще не будете обращать на меня ни малейшего внимания. Это позволит мне быть особенно точным в подборе выражений. Я буду как бы размышлять вслух, однако в непосредственной близости от предмета моих размышлений.
   Это предложение мне понравилось, поскольку удивительным образом избавляло от неловкости. Мне хотелось есть, и теперь я действительно спокойно принялась за завтрак - может быть, даже немного более спокойно, чем того хотелось Петру Александровичу.
   - Вчера, когда Александра Михайловна высказала свое фантастическое предположение, я его высмеял и был искренен. Я действительно был раздражен, застав вас с этим письмом, - раздражен ужасно и даже до какого-то брезгливого ощущения. Однако я вовсе не моралист, как вы ошибочно обо мне подумали, вовсе не моралист! Я только решительно не переношу дурного тона, - а все эти романтические переписки с непременно бедными и непременно честными молодыми людьми - дурной тон в высшей, в невозможнейшей степени! И представьте, что-то похожее и померещилось мне, когда я увидел у вас это письмо, - вы не из тех барышень, которых властно и сразу покоряет армейская выправка и прочие очевидные достоинства; вы конечно же станете искать достоинств неочевидных и - на этом пути непременно коснетесь самых глубин пошлости, самых скверных и грязных ее закоулков. Вот что оскорбило меня в Александре Михайловне, а вовсе не ревность, как вы ошибочно изволили подумать! Разве можно ревновать к насекомому? Но разве не отравит это насекомое, прокравшись в ваш дом, решительно все своими сентиментальными, удушливыми испарениями? И как у них получается навязывать другим самые пошлейшие и пустейшие роли! Муж, на стороне которого закон, нудная аллегория долга - вот-с, извольте ни за что ни про что надевать эту маску! И ведь никуда не денешься: дашь поблажку - так тут же пойдут благодарные взгляды, в которых ясно будет читаться одно: "Убирайся к черту!"; заявишь права - так им только того и надо, здесь они такую высоту почувствуют, что и "вечная разлука" нипочем! Главное, чтоб последнее слово за ними осталось! Я определенно знаю, что Александра Михайловна не питает ко мне никаких чувств. Что же? Я не менее определенно знаю, что и к тому господину она не питала никаких чувств. Вся моя вина в том, что у меня были права, и я не имел возможности пылить ей в глаза своим бесправием! -
   Петр Александрович прервался и посмотрел куда-то мне за спину. - Благодарю вас! - нетерпеливо прокричал он. - Более ничего не нужно! (Я поняла, что это относилось к служанке, заглянувшей в двери.) - Взгляд его снова обратился ко мне. - Быть может, вам подлить еще молока? - спросил он каким-то неожиданно задумчивым и заботливым голосом. Я молча кивнула головой - его наблюдательность меня поразила и немного даже позабавила: я действительно не люблю крепкого кофе, и он запомнил мою привычку безбожно разбавлять его молоком. Руки его слегка дрожали, но он прекрасно справился со своей новой, учтивой ролью.
   - Вы очень умны, Аннета. Я очень рад, что мне не пришлось в вас разочароваться. И мне очень нравится то, что вы такая высокая, стройная и в то же время такая скрытная, даже немного вкрадчивая девушка. Я ведь давно уже все знал про библиотеку (как вы, верно, уже заметили, я наблюдателен) - и мне почему-то нравилось заходить в нее иногда и погружаться в целый мир упоительных и, возможно, предосудительных представлений... Каких? (Он поймал мой вопрошающий и, как мне хотелось надеяться, строгий взгляд.) Успокойтесь, самых невинных... Что-то вроде того, что вот я как будто заперся изнутри, жду, и вот кто-то осторожно вставляет ключ в замочную скважину... я знаю, что это вы, я чувствую вашу руку... дверь отворяется, и тихо, стараясь не шуметь, вы входите... я, как полагается представляющей персоне, разумеется, невидим. Вы подходите к шкафу, и снова щелкает ключ - я никогда не сумею воспроизвести этого звука. Он такой, как будто кто-то очень, очень рассудительный неслышно подходит сзади и осторожно трогает вас за плечо - видимо, желая сообщить что-то... Что вы желали мне сообщить, Аннета? Впрочем, не отвечайте, я не хочу, чтобы вы мне ответили слишком рано... (Эти слова мне не слишком понравились.) Так вот, шкаф открыт, вы проводите рукой по переплетам - это ваша характерная привычка, вы никогда не читаете названий просто, как это делают все люди, вам непременно надо проводить по ним рукою, как будто вас зачаровывает их золотой отблеск, - вы выбираете книгу и берете ее таким движением, которое невозможно услышать самому тончайшему слуху, - это самое неслышное из всех движений, что есть на земле... И вот вы открыли книгу и начинаете ее перелистывать - и шуршание страниц под вашими пальцами невыразимо и неприлично приятно - это слишком, слишком похоже на ласку...
   Здесь я с громким стуком поставила на стол чашку.
   - Петр Александрович, - прервала я условленное молчание (он вздрогнул), - я очень ценю вашу откровенность, но заслуживаю ли я ее в такой степени? И, кроме того, мой завтрак окончен, и у меня нет законного повода долее наслаждаться вашим описанием (эту фразу я добавила нарочно - мне не хотелось раздражать его раньше времени, и все же мне самой стало неловко; ему, впрочем, кажется, понравилось). Мне нужно идти. -
   И, торопливо встав, чувствуя на себе его взгляд, я поспешила выйти из столовой.
  
  
   Я чувствовала, что долее не могу оставаться в доме - мне нужен был свежий воздух. Наталья по обыкновению дремала за вязаньем, и мне удалось одеться и выскользнуть из дому, не привлекая ничьего внимания. Шел дождь, и я раскрыла зонтик.
   Куда идти, мне было решительно все равно - и в ту и в другую сторону тянулась одинаковая, влажно-серая перспектива зданий. Я повернула налево и быстро пошла, стараясь обходить лужи и потоки воды - мне надо было подумать.
   О чем же, однако, думать? Прохожих было мало, и уж конечно, среди них не попадалось барышень, подобных мне; немногие встречные принадлежали к той особой породе людей, бесконечная хлопотливость которых не умеряется никакой погодой. Глядя на их озабоченные лица и спины, я чувствовала себя одинокой и как-то странно свободной - к тому же и зонтик не вовсе избавлял от дождя. Я вспомнила, как в детстве меня называли "сиротка", и это воспоминание показалось мне очень созвучным всему окружающему и в то же время ужасно забавным. Я засмеялась и чуть было не закрыла зонтик, - мной владело какое-то веселое, лихорадочное возбуждение.
   "Надо думать. Вот, вот эта основная мысль, от которой выстроится все остальное: он подглядывал за мной, это ясно! Но прежде всего - как?" Мне вспомнилась в промежутке между шкафами ниша, укрытая темно-красным занавесом, - при желании там очень даже мог спрятаться человек. И очень понятно, почему я его не заметила: ведь я сама таилась, и все мысли мои были только о явной опасности - о звуке приближающихся шагов и прочем в таком роде. Между тем, Петр Александрович был рядом - и так, как я совсем не ожидала. И вот в этом главное, совершенно ясное и совершенно бесспорное - он маньяк! Это слово, довольно неопределенное по значению, казалось мне для данного случая чем-то вроде разгадки, чем-то очень точно определяющим суть этого человека. Дом его был не простым домом - в нем была атмосфера, которую я всегда чувствовала, но только сейчас поняла, что она возникла не сама по себе: здесь был умысел! Воздух дома пронизывали тысячи незримых нитей, и концы их всех были в руке Петра Александровича! Почему изящные, дорогие вещи (а их было немало) вызывали всегда такое странное, меланхолическое ощущение? Зеркала - понятно, они всегда наводят тоску, особенно если в рамах из темного дерева, - но столы, стулья, диваны? Стоило дотронуться, усесться - и немедленно устанавливалась какая-то сумрачная связь с какой-то строгой, чопорной и не то чтобы судящей, а оценивающей волей! Особенно поражала меня большая картина в гостиной - на ней был изображен человек, борющийся со львом, то ли Геркулес, то ли Самсон. По лицу его катился пот, мышцы вздувались от страшного напряжения, - все, как и полагается на подобных картинах, однако странность заключалась в том, что схватка происходила в глухой и темной пещере, в которой не было никакого источника света. Борющиеся были видны, но это представляло собой чистую условность, и становилось особенно жутко - мы как будто видели то, чего не должны были видеть, что происходило в не предназначенном для нас мраке! Зачем же понадобилось вешать подобную картину в гостиной? - часто задавалась я вопросом. Вот зачем - это был знак власти Петра Александровича; он хотел влиять на нас, и он влиял, и хоть мы не понимали природы этого влияния, но влияние было!
   Но... что же тогда Александра Михайловна? За завтраком он почти не говорил о ней и вел себя так, как будто только он и я имеем значение. Не слишком ли рано? Он внутренне отказался от Александры Михайловны, ему нужна менее податливая жертва - и для него все уже давно решено. Он приказал Александре Михайловне быть больной - приказал молча, но она давно уж приучена исполнять его молчаливые приказания. И вот что мне вдруг неожиданно стало ясно: никакой болезни нет, как не было никогда никакой вины, - просто сильная воля подчиняет себе слабую, но... я не согласна, чтобы это было так! Я не согласна! Я не хочу, чтобы он ставил свое ничто законом для нас обеих! - И с этой мыслью, задыхаясь от злости, я резко поворотила назад, домой.
  
  
   На прислугу то, как я вошла, произвело впечатление, но было не до них. Торопливо сбросив капор и плащ и не обращая внимания на оставляемые мной следы (я довольно сильно промокла), я почти добежала до комнаты Александры Михайловны и резко распахнула дверь. В комнате царил полусумрак; больная полулежала в постели, опершись на высоко взбитую подушку; выражение лица ее было не то чтобы печальным или задумчивым, а скорее каким-то неопределенным. Она в удивлении повернулась в мою сторону:
   - Неточка? Какая ты мокрая!
   Сама не знаю, что со мной сделалось при этих словах:
   - Я сейчас ходила по улице, под дождем и совершенно одна... Совершенно одна! Видите, какой без вас пошел ужасный беспорядок - вам нельзя болеть, Александра Михайловна!
   - Неточка, что же ты говоришь такое?
   - Только правду, Александра Михайловна! Вчера я играла в благородство и ужасно много налгала на себя, а оказалось, что никакого благородства и не было - одно только подлое послушание! Очень много у нас с вами этого подлого послушания - то, что захочет Петр Александрович, то и делаем и все что угодно о себе для его развлечения скажем! Письмо, которое он у меня нашел, было не мне адресовано!
   Александра Михайловна побледнела, и губы ее задрожали - она догадалась.
   - Но... ты ведь не осудишь меня, Неточка? - проговорила она как-то нерешительно и некстати. Казалось, она всегда готова была произнести эту фразу и теперь она сорвалась у нее непроизвольно и в самый неподходящий момент. Я забыла о последних приличиях:
   - Камнями я в вас кидаться не буду, но стукнуть вас чем-нибудь мне ужасно хочется! Я хочу, чтоб вы знали это и знали определенно: я без вас не буду жить ни секунды! И не потому, что я вас люблю - я вас терпеть не могу, и вы меня замучили, - а просто не буду, и все! Из чистого упрямства не буду! Вы тешите себя, что пострадаете, а я зато счастлива буду - а я не хочу быть одна счастлива! Меня тошнить будет от такого счастья! И в покое я вас не оставлю, что бы вы там над собой ни сделали! Слышите? Я вас не оставлю в покое!
   Александра Михайловна была страшно взволнована. - Ты так молода, Неточка... - пролепетала она, и в тоне ее мне послышалось что-то, немного - самую малость - напоминающее зависть, - такие мысли не должны, не могут приходить тебе в голову...
   - Не могут? - исступление мое достигло, наконец, какой-то последней грани. - Сегодня за завтраком Петр Александрович тоже говорил мне, что я молода и свежа (этих слов не было, но мне хотелось поразить ее как можно сильнее). Так вот вам моя молодость! Вот вам моя свежесть! - и, схватив со столика ножик для фруктов, серебряный и довольно острый (такова была странная прихоть Александры Михайловны), я что было силы ударила себя им в запястье - и ударила довольно удачно, потому что кровь хлынула густой струею.
   - Вот, - поднесла я руку к ее губам, - ты мне мать, сестра, ну так пей же! И не смей отказываться, не смей великодушничать, слышишь!
   В глазах у меня потемнело, и голова стала сильно кружиться, и я не могу поручиться, что точно помню дальнейшее. Действительно ли Александра Михайловна жадно и торопливо приникла губами к моему запястью или мне померещилось это - сказать сейчас не могу. Я потеряла сознание.
  
  
   Когда я очнулась, я увидела над собой встревоженное лицо Александры Михайловны. Впрочем, встревоженное - это совсем не то слово - оно было безумно встревоженным, таким, как будто все в этот миг было поставлено для нее на карту.
   - Ты очнулась, Неточка, - прошептала она, - а я ведь считала про себя каждое мгновенье, пока ты была в обмороке. И все думала: вот, если она сейчас же не очнется, я непременно сойду с ума...
   Она как-то по-детски всхлипнула и рассмеялась.
   - Ты ужасный деспот и ужасная эгоистка! Что я теперь с простыней делать буду? Сумасшедшая! - И придвинувшись ко мне, она погладила меня по волосам. - Ты вот все смотришь и смотришь на меня, и так все как-то безучастно...
   - Я не безучастно на вас смотрю... мне просто хорошо сейчас с вами... когда снег за окном падает, такое же чувство бывает...
   -- Какая ты у меня жестокая, Неточка! Ты вроде бы простые слова говоришь, а они как иголки впиваются... мне ужасно перед тобой совестно!
   Я взяла ее руку, притянула к себе и, закрыв глаза, поцеловала. Теплое прикосновение показалось мне невыразимо приятным. - Передо мной?
   - Да перед кем же еще?
   Я так и держала ее руку и так и не открывала глаз. - Так вот, Александра Михайловна, пусть вам будет только передо мною одной совестно. Вы такая невинная всегда были и все себя грешницей воображали, а теперь вы действительно немного грешницей стали, и мне это очень нравится. Вы передо мною грешны, а не перед ним, и я вас теперь буду мучить. Я буду ваши виноватые взгляды ловить и важничать и хмуриться со строгой печалью... А вы знаете, что он мне сегодня за завтраком признался, что давно за мною подглядывает?
   Александра Михайловна взглянула на меня с крайним изумлением.
   - Как подглядывает?
   - Очень просто: прячется за занавес, когда я по библиотеке хожу и книги выбираю, и подглядывает.
   - Петр Александрович?
   - Ну да, Петр Александрович, что вас так поражает? Мужчины всегда подглядывают, когда могут.
   - Петр Александрович!
   Александра Михайловна решительно поднялась с места, - я заметила, что самочувствие ее сделалось как будто лучше, и в движениях появилась какая-то уверенность, что-то здоровое, твердое, несмотря на всю остающуюся слабость.
   - Петр Александрович прятался за занавесом!
   - Да что ж тут такого? Там в библиотеке больше и негде спрятаться - что ж ему кроме занавеса оставалось?
   Александра Михайловна тряхнула головой, как будто отгоняя от себя наваждение, и озабоченно перевела взгляд в мою сторону: - Аннета, ты очень слаба, и тебе надо поесть. Я немедленно распоряжусь, чтобы чего-нибудь принесли.
   - Только не сюда, ради бога! Велите лучше в мою комнату (Александра Михайловна торопливо кивнула), и пойдемте туда сами - вам тоже надо поесть. И не надо поддерживать меня под локоть - я ведь прекрасно себя чувствую, - я невольно посмотрела на свою руку. - Вы очень хорошо меня перевязали, Александра Михайловна!
  
  
   Войдя, Александра Михайловна остановилась и обвела взглядом мою комнату:
   - Как я давно не была у тебя, Неточка! И как у тебя тут уютно, чисто и строго! Наталья, - обернулась она, - ступай на кухню и распорядись, чтоб принесли сюда куриного бульона - и чтоб мяса не жалели, слышишь? - и чаю. Ужасно есть хочется.
   Взгляд Натальи выразил нечто, смутно похожее на одобрение, и она - разумеется, вперевалку, но чуть-чуть поспешней, чем обычно - отправилась выполнять поручение.
   Александра Михайловна подошла к окну:
   - Какие веселые светло-зеленые шторы! Давай их задернем, чтобы никто не подсматривал... вот хотя бы из того угрюмого дома напротив (это был обычный петербургский дом, в котором не было ничего особо угрюмого). Вот так будет лучше. Садись.
   Она уселась на моей постели и похлопала рукой рядом с собою. Я села.
   - Так значит, ты нашла письмо? И читала, и ничего не сказала мне?
   - Если б тут дело было в одном любопытстве, я бы не стала читать, Александра Михайловна. Но тут было другое чувство, и я не могла оторваться.
   - Какое же другое?
   Однако я не успела ответить, потому что принесли бульон и чай. Александровна Михайловна отвлеклась немедленно и самозабвенно:
   - Ставьте сюда, на столик. Да, да... Неточка, сначала ужин, все остальное потом. Боже, как давно я не ела такого упоительного бульона!
   Я внимательно присмотрелась к ней: сомнений не было, это был самый настоящий, здоровый голод. Она поглощала один за другим куски куриного мяса с жадностью, от которой сердце мое радостно забилось. "Я победила! Она моя!" - пришла мне в голову странная, сумбурная мысль; я не стала останавливаться на ней, я сама слишком сильно проголодалась и - бульон был действительно хорош! Наслаждение, которое мы испытывали, невозможно было выразить иначе, кроме как болтая попутно самые невозможные и вздорные глупости, какие только могли прийти нам в голову, - и мы ели, болтали, смеялись, забыв обо всем, что нас окружало.
   О нас, однако, не забыли, - в самый разгар нашей трапезы в дверь неожиданно постучали, и она открылась, не дожидаясь ответа. Мы подняли головы - на пороге стоял Петр Александрович.
   Никогда не забуду того изумленного и оторопелого взгляда, с каким он уставился на нас - казалось, он увидел перед собой призраков.
   Александра Михайловна встретила его взгляд с самым неподдельным и дружелюбным простодушием:
   - Друг мой, мне ужасно стыдно, что мы тут роскошествуем, пока ты хлопочешь по своим важным и таинственным делам - ты ведь только что вернулся? дождь ужасный, мне Неточка рассказала, - но поверь, что в таких вот необъяснимых прихотях порой бывает своеобразная прелесть. И, конечно, я немедленно распоряжусь поставить третий прибор, если ты решишься немного посумасбродничать вместе с нами...
   - Но... - начал было Петр Александрович с таким видом, как будто хотел напомнить о некоем нарушенном договоре, однако вовремя спохватился, и голос его стал привычно грустен. - Друг мой, ты обижаешь меня, прося прощения за то, что в прощении, разумеется, не нуждается (строго говоря, Александра Михайловна вовсе и не просила о прощении, однако восприятие Петра Александровича было слишком подчинено устоявшимся привычкам). Ты знаешь, что видеть тебя веселой - это все, что мне нужно. А что до участия в веселье, то я слишком трезв и прозаичен и боюсь нарушить вашу фантастическую атмосферу...
   - Петр Александрович, - вмешалась я, - вы наговариваете на себя. Я, конечно, еще слишком неопытна, чтобы судить о людях, но что-то мне говорит, что в глубине души вы отнюдь не чуждаетесь поэзии.
   - О, Неточка, - подхватила Александра Михайловна, - в этом ты очень и очень права! Петр Александрович удивительно тонко разбирается в искусстве, и меня это всегда поражало. Как он способен с первых же тактов почувствовать самую душу музыки - непостижимо! Он грешит против вкуса только из великодушия, когда хвалит мою игру, но он не был снисходителен, когда оценил твой голос - поверь, это был подлинный, из глубин души идущий восторг! А попробуй как-нибудь при случае поговорить с ним о книгах, и ты убедишься...
   Но эти слова были сказаны уже в спину Петру Александровичу; бормоча что-то о бумагах, срочно подлежащих рассмотрению, он поспешно ретировался из комнаты и захлопнул за собою дверь.
   Мы молча переглянулись и, ни словом не прокомментировав его уход, принялись за чай. Минуту спустя мы уже не могли понять, почему никогда раньше мы не пили такого замечательного чая.
  
  
   - Итак, Неточка, какое же это было другое, помимо любопытства, чувство, заставившее тебя прочитать письмо? - повторила свой вопрос Александра Михайловна, когда мы завершили наш ужин. Меня поразило, насколько хорошо она запомнила прерванный разговор, - в ней появилось (или я раньше не замечала?) какое-то новое свойство, которое я определила бы как сосредоточенность. Новые впечатления не отвлекали ее от интересующего предмета, как отвлекают они людей легкомысленных, - новые впечатления только приостанавливали ее внимание; позднее я не раз замечала, как ее способность точно, уверенно, а главное, неожиданно возвращаться в разговоре к давно, казалось бы, ею забытой теме вызывала в иных собеседниках ощущение, близкое к робости.
   - Этим чувством, Александра Михайловна, заставившим меня выйти за пределы, предписанные скромностью и благодарностью, - отвечала я в тон ей, - было чувство сильного страха.
   - Сильного страха?
   - Я не могу отвечать за здравость и уместность своего впечатления. Я только утверждаю, что оно было именно таким - и буквально с первых же строк.
   - Но что же там такого страшного уже в первых строках?
   Я задумалась, пытаясь подобрать слова. Прежние, тяжелые впечатления снова завладели моим воображением.
   - Вот, Александра Михайловна, вы только представьте, вы только попробуйте себе это представить - письмо, которое начинается со слов Ты не забудешь меня. Это совсем не то, что "Прошу, не забывай меня!" - здесь с самого начала чувствуется уверенность, какая-то подпольная, ползучая уверенность в несмываемости оставленного следа. Простите, - торопливо добавила я, заметив, что она поморщилась, - это был всего лишь беспорядочный поток впечатлений. Мне тогда вдруг как-то сразу подумалось, что получи я такое письмо, я порвала бы его немедленно, не читая - ведь свойственно же людям мгновенно и не задумываясь отстраняться от того, что противно их природе. И вот, тем не менее, я вижу, что письмо это цело и бережно хранится - а значит, писавший добился своего, значит, у него есть власть над тем, к кому он пишет, и такая власть, которая заставляет забыть о самых естественных человеческих чувствах. Вот от чего возникло у меня ощущение страха, Александра Михайловна, и мне странно, что оно не возникло тогда у вас.
   - Не упрекай меня, Неточка, - ответила она тихо, уловив в моем голосе злую нотку, - если б ты знала, как мне невыразимо приятно видеть, что ты меня ревнуешь! И что твоя ревность по сравнению с моей, - она осторожно погладила меня по руке, - я даже дотрагиваться до тебя боюсь!
   В наступившей тишине стало внятно слышно, как потрескивают свечи. Что-то - я почувствовала это - очень близко подошло к нам обеим, и однако усилием воли я сдержала себя; надо было продолжать рассказ. Но я больше не называла ее "Александра Михайловна".
   - И еще мое внезапное ощущение страха усилено было одним случайным обстоятельством. Был вечер, и я читала это письмо в лучах заходящего солнца; их красный отсвет придал словам Ты не забудешь меня дополнительный и зловещий смысл. Я прочитала больше, чем было написано; я прочитала: "Ты не забудешь меня, а если забудешь, я найду какое-нибудь сильное и кровавое средство тебе о себе напомнить". И я уверена, что прочитала правильно, и дело не в игре воображения; бывают незримые чернила, проступающие, если поднести бумагу к огню, - мне кажется, этот случай был того же рода.
   - Пусть так! Но неужели у тебя не было других впечатлений? Возможно ли это? - взволнованно, но как-то неуверенно проговорила Александра Михайловна.
   - Других? Я помню, что дальше там пошла высокая поэзия. Наша любовь, наше время, ты любила меня, - какая трогательная уверенность в ваших чувствах! Впрочем, пишущему не было до них ни малейшего дела - тут было другое, что-то животное, какой-то особый расчет на незаметные для людей обстоятельства, - люди всегда отвлекаются на привычно звучащие слова, и вот тут-то можно подойти к ним очень близко! И еще, - вы скажете, что здесь уж точно одно воображение, и я не буду настаивать, - но мне показалось, что я увидела того, кто к вам подошел. Он проговорился, он не сообразил, что выдает себя, когда написал мы неровня; но эти слова картинны: я очень ясно представила себе, как все происходило. Вы стояли у окна, выпрямившись - у вас очень прямая, благородная осанка, от которой порой перехватывает дыхание и с которой даже годы приниженности не смогли ничего сделать, - и выслушивали признание так, как выслушивают признания люди; но вы смотрели в окно и не видели за вашей спиной того, кто вам неравен; а он был уж очень неравен - так, что даже и вовсе прямого положения удерживать не мог и, хотя передвигался часто, но делал это как-то вровень с полом, как-то боком и в то же время очень проворно...
   - Господи! Что ты говоришь такое! - Александра Михайловна порывисто обняла меня и прижалась теснее, стараясь унять охватившую ее дрожь. Руки ее сжимались все крепче и крепче. - Ты меня сводишь с ума, - прошептала она мне на ухо, - ты нарочно говоришь ужасные вещи, чтобы я не могла отойти от тебя ни на шаг! Как же я теперь пойду к себе, как буду спать - ты можешь себе представить? Ты знаешь, какая угрюмая в этом доме по ночам мебель - если долго не спишь и лежишь с открытыми глазами? И все вещи холодные, все о чем-то напоминают - о чем-то скверном, чего никогда не было, но как будто было! И я мерзну в постели и никак не могу согреть ее. Как хорошо с тобой, Неточка! - ладонь ее скользнула за воротник моего платья и медленно, как будто убеждаясь в чем-то приятном, прошла по спине между лопатками. - Видишь - я так и знала, что ты теплая, я всегда смотрела, и мне хотелось проверить. И я должна проверять дальше, я должна убедиться, что здесь нет обмана. Разве не затем носят платья, чтобы обманывать?
   Ее шепот проходил по мне какой-то жаркой волною, но я все-таки нашла в себе силы, чтобы отстраниться и встать с места.
   - Какие вы невозможные вещи говорите, - смерила я ее холодным взглядом, - невозможные, неприемлемые и неприличные! Я не должна и не желаю все это слушать... по крайней мере, при этом бесстыдном свете! - И я торопливо задула свечи и в полном мраке бросилась к ней на постель. - Теперь говори что хочешь!
  
  
   Я проснулась от неяркого солнечного света. Шторы на окне были раздвинуты; утро было свежее и для поздней осени достаточно светлое - казалось, если выйти на улицу и подставить лицо солнцу, можно еще будет уловить какой-то последний, едва ощутимый остаток тепла.
   В комнате я была одна, что мне показалось совершенно естественным, - не то чтобы я почитала вчерашние события за сон, но все же они представлялись мне какими-то слишком невероятными, слишком неутренними. Между мной и ними было какое-то тонкое, прозрачное стекло, позволявшее вспоминать и обдумывать их совершенно безучастно. Опершись на локоть, я рассеянно блуждала взглядом по комнате - все то же, все знакомое, встречающее по пробуждении изо дня в день... Лишь одно было непривычным - на столике лежала записка; быстро схватив ее и развернув, я прочитала: "Ты ужасная соня. Я у себя", - и сердце мое забилось, и тонкое стекло разбилось вдребезги.
  
  
  
   Я откинулась на подушку, натянула на себя одеяло и принялась вспоминать разные ощущения, - за этим занятием меня и застала Наталья, вошедшая со своим обычным невозмутимым видом, ясно дававшим понять, что, валяйся я в постели хоть до вечера, ее, Натальи, это решительно не касается. "Вам передать велено", - безразлично произнесла она, протягивая записку. Еще одна? Мне вполне хватало той первой, и эту, новую, я развернула с каким-то смутным чувством неудовольствия и тревоги. Нельзя сказать, чтобы это чувство полностью улетучилось по прочтении - записка была от Оврова.
   За вчерашний день я, разумеется, не вспомнила о нем ни разу; между тем, он с твердой и настойчивой деликатностью напоминал о себе и выражал надежду, что сегодня я "все же смогу найти для него время".
   - Это ты его вчера не пустила? - спросила я у Натальи. - И что же ты ему сказала?
   - Что было, то и сказала. Барыня, говорю, лучше себя почувствовали и с барышней по этому случаю развлекаются.
   Восхищенная этим мудрым ответом, я немедленно вскочила с постели и, нисколько не смущаясь присутствием Натальи, - прежде всегда вызывавшим у меня смущение, - принялась одеваться. Та наблюдала за моими действиями со своей всегдашней безличной внимательностью и, когда я дошла до первого трудного места, равнодушно произнесла: "Помочь, что ли?" На некоторое время в воздухе повисла пауза...
   - Что ж, помоги, - ответила я, наконец, так же равнодушно и, кажется, впервые в жизни сумела вызвать в ней что-то похожее на удивление.
  
  
   Как и вчера, Петр Александрович был в столовой один; он уже успел где-то побывать сегодня утром, и теперь пил кофе и хмуро просматривал газету, всем своим видом выказывая готовность к самому безотлагательному выяснению отношений.
   - Доброе утро, Петр Александрович, - проговорила я, стараясь придать своему голосу как можно больше беззаботности. Он строго поднял голову, однако не сумел выдержать мину и пришел в легкое замешательство. Это придало мне смелости.
   - Вы, конечно, будете смеяться, однако я всегда испытывала к вам суеверное почтение, видя вас с газетой в руках. Так трудно, казалось бы, вывести цельную картину из всех этих разрозненных и лаконичных сообщений о каких-то производствах, повышениях, ценах на что-то... кажется, на овес (он снисходительно улыбнулся), и вот, тем не менее, вы читаете, понимаете, иногда озабоченно хмурите брови, иногда одобрительно киваете головой, - за всем этим чувствуется большое знание жизни, серьезный опыт, уверенное проникновение в мир важных и многозначительных взаимосвязей...
   Я нисколько не думала скрывать, что плету первый приходящий мне в голову вздор, однако я видела, что он имеет несомненный успех. Более всего, казалось, Петр Александрович опасался, что после вчерашнего я вообще не пожелаю с ним разговаривать наедине, и теперь он испытывал явное облегчение.
   - Вы поразительно умеете льстить, Аннета. Если б вы знали, как бывает утешено наше мужское самолюбие, когда ваш пол заранее, не присматриваясь, соглашается выказывать почтение к нашим занятиям, в конечном счете, быть может, и не столь уж почтенным... И что с того, что я вижу, что вы потешаетесь надо мной? Мне все равно приятно и даже тем более приятно. Мне нравится, что вы адресуетесь именно ко мне, а не к какому-то аллегорическому персонажу... - Он произнес эти последние слова с известным раздражением и вдруг... замер, как будто пораженный каким-то видением, мгновенно забыв обо всем на свете, включая мое присутствие. Я посмотрела в направлении его взгляда и... тоже замерла в изумлении; если когда-нибудь нас объединяло с Петром Александровичем одно глубокое и серьезное чувство, то это была та самая минута. В дверях столовой мы увидели Александру Михайловну.
   Если я скажу, что не узнала ее, как пишут обыкновенно в романах, я сильно преувеличу. Я, разумеется, не могла не понимать, что передо мной именно Александра Михайловна, - но я отказывалась в это верить. Если бы она ворвалась в столовую на манер оссиановской героини, с факелом в руке и в сопровождении стаи голодных волков, я бы несомненно удивилась, но в конце концов как-то примирилась бы с этим; но видеть ее с завитыми локонами и в голубом утреннем платье с оборками, о существовании которого я до сих пор даже и не подозревала - было нелепо, невозможно, в высшей степени моветонно и восхитительно! После долгих лет гладко и строго зачесанных волос, отрешенной белизны, возвышенной прямоты линий Александра Михайловна застала нас врасплох, покончив со всем своим немного болезненным идеализмом разом и навсегда, - одного легкомысленного поступка в таких случаях всегда бывает достаточно, чтобы пустить годы усилий прахом. Весь вид ее, ее манера ясно говорили только одно: "Я знаю, что ты удивишься, друг мой, да мне ведь и дела нет"; пройдя к столу и усевшись за завтрак с грациозной и чуть виноватой торопливостью, Александра Михайловна немедленно принялась развивать, конечно же, замеченный ею успех.
   - Уже с утра умные разговоры! Петр Александрович (Петр Александрович оторопел окончательно - отродясь она не обращалась к нему подобным образом), ты мне испортишь Аннету. Девушки в этом возрасте впечатлительны, а от философии да от цен на овес - не удивляйся, я слышала и даже немного подслушивала - у них и вовсе может заболеть голова. Поэтому я как приемная мать (я с трудом удержалась от смеха при этих словах) решительно запрещаю на сегодня высокие материи. Друг мой, ты куда?
   Петр Александрович уже порывался выскочить из-за стола - в этой новой манере Александры Михайловны было что-то такое, что побуждало его к немедленному и паническому бегству, даже без попытки к сопротивлению. Менее всего на свете он был готов к роли подозреваемого мужа.
   - Ты же знаешь мои дела... - пробормотал он, - обязанности, наконец...
   Это вышло как-то уж совсем неловко. Куда девался недавно столь красноречивый Петр Александрович? Александра Михайловна возвысила голос:
   - Друг мой, первые твои обязанности - это мы, не забывай об этом. И в такой день, как этот, мы не имеем решительно никаких оснований оставаться дома. Как скоро может быть готова коляска?
   - Коляска? - Петр Александрович смотрел с крайним недоумением. - Но, друг мой, мы давно не выезжали...
   - Вот потому-то я и спрашиваю, как скоро она может быть готова. Видишь, я очень согласна вникать во все детали. Впрочем, все необходимые распоряжения Семену ты, конечно, сделаешь лучше меня, а мы с Неточкой закончим завтрак и пойдем одеваться. И не вздумай улизнуть к этим твоим делам и обязанностям - сегодня имеют значение не они, а наше, да и твое здоровье; я стала замечать последнее время, что ты слишком много работаешь, прогулка пойдет тебе на пользу. Кроме того, вообрази, какое это будет внушительное зрелище: мы едем, нами, естественно, интересуются, о нас спрашивают, в воздухе витают вопросы: "Кто это?", и какой-нибудь осведомленный господин, из тех, что в нужную минуту всегда находятся рядом, присмотревшись, веско и неторопливо отвечает: "Кто это? Очень даже могу вас уведомить, хоть они давно и не выезжали: Петр Александрович Н-ский с супругой и воспитанницей". И от этого ответа настроение у всех становится легким и немного даже игривым - впрочем, тут, конечно, имеет влияние и погода...
   Но Петр Александрович уже спасался из столовой бегством - он напрочь забыл о своей привычке оставлять за собой последнее слово.
  
  
   Невероятно, но желание Александры Михайловны было выполнено, и даже с некоторой услужливой поспешностью. Казалось, Петру Александровичу немного приелась его роль главы семейства, на котором покоится вся тяжесть принимаемых решений: он был очень даже не прочь поплыть по течению, коль скоро такая возможность предоставлялась. Кроме того - я это чувствовала - ему хотелось быть в моем присутствии и даже на любых условиях: я начинала его интересовать все больше. Оставалось только придумать, что делать с этим его интересом: я очень хорошо понимала, что развитие событий в любом направлении будет опасно; лучше было не допускать, по возможности, никакого развития.
   Мы выехали; разумеется, мы были одеты очень тепло, потому что поздней осенью в ясную погоду особенно чувствуется холод. Но мягкое шотландское сукно, подбитое мехом, защищало нас не только от холода; я по себе ощущала все, что могла сейчас испытывать Александра Михайловна теплого и приятного, и это чувство незримой стеной отгораживало нас от Петра Александровича. Он не мог разделить его; он никогда не обнимал свою жену для того, чтоб согреться.
  
  
   Александра Михайловна, весьма определенно понимавшая, что надо ехать, тем не менее не совсем ясно представляла куда именно, и это ответственное решение было возложено на меня.
   - Неточка, - сказала она, - дитя мое, я так порой раскаиваюсь, что недостаточно тебя баловала, и по крайней мере сегодня намерена исполнять любую твою прихоть. Мы поедем туда, куда ты скажешь.
   Я начинала привыкать быть в определенных отношениях ведущей и отвечала, не задумываясь:
   - Мы поедем к Адмиралтейству.
   - Очень хорошо. Семен, к Адмиралтейству, - распорядилась Александра Михайловна; однако супруг ее отнесся к этому предложению с меньшей легкостью. По правде сказать, он остолбенел от изумления.
   - Если вы просто желаете быть эксцентричной, Аннета, - обрел он, наконец, язык, - у вас это безусловно получается. Мне приходилось бывать по делам в указанном вами учреждении, но чтобы туда заезжали барышни, я до сих пор не слышал.
   - Да я ведь и не собираюсь туда заезжать. Мы просто проедем мимо и посмотрим. И в моем интересе нет ничего эксцентричного - я вспомнила одну свою детскую фантазию, только и всего.
   - Ты расскажешь, Неточка? - спросила Александра Михайловна каким-то очень серьезным и даже почтительным тоном; было видно, что присутствие супруга смущает ее крайне мало.
   - Да собственно рассказывать почти нечего. Я всегда ловила себя на одном странном убеждении: хоть я и родилась в Петербурге, я почему-то никогда не считала его своим городом; мне все казалось, что я появилась здесь из какого-то другого места - я никак себе его не представляла, только так и называла просто "другое место". И вроде бы в раннем детстве я видела сон - или мне только кажется, что я видела сон - о том, как я приплываю в Петербург на корабле откуда-то оттуда; глубокая ночь, меня везут в шлюпке на берег, и я все оглядываюсь на корабль и вижу, как горят на его мачтах фонари, отражаясь в темной невской воде. В их свете мне мерещится что-то очень знакомое и кажется, что, если долго смотреть, можно все про него вспомнить; но корабль удаляется, и знакомого в этом мире остается все меньше и меньше, и вот уже меня окружает чужое, я - в Петербурге. И мне всегда очень хотелось туда, назад; когда я впервые услышала про Адмиралтейство, мне сразу подумалось, что вот место, где знают про все корабли на свете и, наверное, знают что-то и про мой корабль; я выросла, но мне до сих пор приятно так думать. И, наверно, приятно будет проехать рядом - я давно искала предлога.
   Александра Михайловна слушала меня с жадным вниманием; в этой жадности было что-то знакомое, от чего у меня немного кружилась голова. Я видела также, что определенный интерес выказывает и Петр Александрович - взгляд его был хмур и сосредоточен.
   - Я вижу, что у вас есть кое-что за душой, Аннета, - заметил он, дослушав, - и это, в некотором роде, капитал. Ты зря на меня так смотришь, мой друг, - обратился он к супруге, - я вовсе не намерен щеголять прозаизмами; впрочем, и на мистические глубины не претендую - я вижу только то, что вижу: рассказ Аннеты как-то связан с тем ощущением чего-то независимого и непонятного, которое она неизменно у меня вызывает. Между тем мы, мужчины, ничего другого и не ценим в женщинах, кроме как независимость и непонятность - тут есть перспективы, и, может быть, даже довольно значительные перспективы...
   Александра Михайловна пристально вгляделась в своего супруга:
   - А я-то с утра сегодня все думала - тот, да не тот, все вроде бы как прежде, а чего-то как будто недостает... Петр Александрович! Куда делась твоя высокая нравственность?
   Петр Александрович выдержал ее взгляд спокойно и только шутливо развел руками в ответ. Решительно этот человек был несносен - и в своем притворстве, и в своей откровенности! Я поспешила переменить тему:
   - Вот странно - мы проезжаем мимо Исакия и не знаем, где искать высокую нравственность! Вот же она - высокая, величественная, внушительная и в то же время цивилизованная в высшей степени, чуждая фанатизма! Взгляните на эти тонкие, умные колонны, на этот пристойный, бледно золотящийся купол! Чиновник, деловой человек зайдут сюда без смущения - им не надо будет насильно вырывать себя из круга привычных мыслей, принижать свой род занятий пред ветхими, но требующими беспредельного смирения идеалами. Чиновник зайдет сюда с высоко поднятой головой; "Служи честно! - вот что незримо написано над входом в собор. - И помни, что нет выше подвига, чем честная служба! Уважай священника, но без суеверия - помни, что он такой же чиновник, как ты; стремись к добру, но без фанатизма - помни, что чем выше чин, тем больше он позволяет творить добра твоим ближним..."
   - Господи, что ты такое несешь, Неточка, - не выдержала наконец Александра Михайловна, - и где ты всего этого набралась?
   - Но я же читаю ноты, а архитектура, как сказал кто-то, - застывшая музыка. В такой ясный день каждая линия становится красноречивой, и можно как по книге прочитать все, что хотел сказать архитектор. Вот я и читаю... и еще, признаюсь, собор напоминает мне немного Петра Александровича - здесь то же сочетание твердых принципов и трезвого отношения к жизни, которое иные, пожалуй, примут и за цинизм... но будут чересчур поспешны в этой оценке, Александра Михайловна!
   Мы, между тем, уже подъезжали к Адмиралтейству.
  
  
   Адмиралтейство! Слово "учреждение" нелюбимо поэтами, но если учреждение это связано с морем, то и сухие слова начинают звучать как музыка. Я увидела его в ясном, холодном свете, за сетью черных и тонких ветвей, и вид его показался мне одновременно и фантастическим, и само собой разумеющимся, - такое чувство бывает, когда вспоминаешь сны. Я понимала назначение здания, и все же мне казалось, что оно построено зачем-то еще, для какой-то цели, которую я не умела выразить словами; граненый шпиль его, сверкавший на солнце, говорил о безмерном пространстве и безмерном величии; я видела впоследствии величественные соборы Европы, но ни один из них не имел ничего общего с этим ощущением безмерности - всегда речь шла только о непомерном преувеличении очень конечной и очень ограниченной догмы. Здесь было другое, совсем другое, и душу поражали странные, ни на что не похожие, какие-то океанические ощущения; чугунная мортира, праздно цепеневшая перед боковым портиком, казалась мне символом мощи какого-то невообразимо древнего флота, каких-то кораблей, похожих на современные, но чем-то странно и неуловимо от них отличавшихся; я вспомнила, как мы читали с Александрой Михайловной о русской экспедиции в южные моря: тогда у меня было то же смутное ощущение какого-то повторения - но что именно повторялось, я бы ни за что не сумела ответить.
   Между тем мы подъезжали уже к главной арке; я сжала руку Александры Михайловны:
   - Видите этих девушек? Смотрите внимательнее. Я хочу, чтобы вы никогда их не забывали.
   - Семен, останови, пожалуйста. - Коляска остановилась, и Александра Михайловна, привстав и опершись о ее край, послушно устремила взор в направлении каменных нимф, держащих земную сферу; было видно, что она старается запомнить малейшую подробность. В этом углубленном созерцании протекло минуты две; я не буду описывать чувства, которые выражались на лице Петра Александровича. Наконец Александра Михайловна со спокойным и удовлетворенным видом уселась на место и велела Семену трогать. Некоторое время мы ехали в молчании, но это молчание было живым: Александра Михайловна знала, что доставила мне удовольствие своим послушанием, и ждала новых распоряжений; ее крайне занимала эта игра, и я почти осязательно ощущала ее готовность. Но я не хотела спешить (и кто бы захотел спешить на моем месте?); я выдерживала паузу - как можно более длинную и деспотическую. Напряжение росло, и только, когда оно стало наконец невыносимым, я спросила, постаравшись придать своему голосу как можно более капризный оттенок:
   - Так что же вы не описываете ваше впечатление?
   Александра Михайловна вздрогнула и робко, испуганно заторопилась с ответом:
   - Прости, Неточка, я немного задумалась... Сейчас, дай найти слова... так вот... - голос ее стал увереннее. - Прежде всего, позволь поблагодарить тебя за урок. Раньше я пыталась преподавать тебе географию и - мне стыдно признаться в этом - тщеславно полагала, что тебя таким образом развиваю. Увы, я не знала самого главного: я знала, какие есть на земле моря и горы, какие народы ее населяют, но я понятия не имела о том, без чего все эти сведения, наверно, не так уж много и значат, - я не знала, кто держит землю. А ведь какая же география без этого самого главного знания? Но ты преподала мне урок, и я увидела этих девушек и запомню - я буду осторожно и с благоговением ступать по земле, которую держат их руки.
   Петр Александрович слушал напряженно и явно усиливался понять.
   - Это что же, какой-то заговор? - проговорил он наконец. - Вы как будто хотите сказать, что землю несут на руках нимфы или вроде того? По-моему, в этой идее есть что-то языческое.
   - Языческое? - возмутилась Александра Михайловна. - С каких это пор государственные учреждения стали у нас проводниками язычества? Петр Александрович! От кого, от кого, а от тебя вольнодумства не ожидала! Чувства, выраженные мной, суть самые благонадежные и ни в малейшей степени не выходят за пределы, ясно одобренные на высочайшем уровне!
   - Однако у этих твоих благонадежных нимф довольно смелые платья, - промолвил Петр Александрович с каким-то ущемленным чувством, - что-то я не видел таких на женах наших чиновников.
   - Что ж, если ты не возражаешь, я подам им пример, и, может быть, мне удастся ввести моду, - ответила Александра Михайловна, и голос ее был совершенно серьезен; однако на лице Петра Александровича при этих словах отобразился такой ужас, что мы обе не выдержали и рассмеялись.
  
   По возвращении нашем с прогулки жизнь в доме потекла обычным чередом, - можно было сказать, что равновесие восстановилось. Внешние наши отношения с Александрой Михайловной приняли привычную форму: мы взяли свой прежний, будничный тон, не сговариваясь, и только очень проницательный наблюдатель смог бы различить в этом будничном тоне одну не совсем обычную черту - преувеличенность. "Им есть что скрывать и есть что терять", - решил бы такой наблюдатель и выразил бы самую суть нашей тактики; но, по счастью для нас, такого проницательного наблюдателя рядом с нами не было.
   Я сообщила Александре Михайловне о записке Оврова.
   - Вот как? - удивилась она. - Переговоры, и без моего ведома? Я, разумеется, буду присутствовать, - впрочем, иначе было бы и неприлично.
   И вот, когда вечером Овров постучался ко мне и был проведен Натальей, он застал нас обеих сидящими за столом, в строгом и немного чопорном ожидании. Зрелище это смутило и немного, кажется, даже раздосадовало его.
   В выражении лица Оврова была одна примечательная и, кажется, никогда не покидавшая его черта, которую я бы выразила так: стремление к конфиденциальности. Он как будто всегда старался улучить минутку - и прошептать собеседнику нечто таинственное, важное и глубокомысленное, но такое, что непременно обернулось бы пустейшим вздором, коснись оно чужих ушей. Между тем Овров был видимо самолюбив и ни в каком случае не желал легкого к себе отношения - вот почему в присутствии лишних он бывал скрытен и каждому своему слову придавал нарочито условный, временный характер: мол, "это все так, это я не говорю, а только общему тону соответствую; а вот настанет минута, тогда уж я буду говорить". Александру Михайловну он явно посчитал лишней.
   - Увы! в который раз вижу, что принадлежу к людям, судьба которых докучать и попадать не вовремя, - заговорил он тоном, в котором как-то уж слишком ясно читалось, что настоящее его мнение о себе совсем, совсем иного характера, - и хоть у меня есть до Анны Леонидовны дело, хочу сразу объявить, что оно в высшей степени терпит и не может быть поводом...
   - Иван Петрович, - перебила его Александра Михайловна, - я знаю, что у вас поручение от Льва Львовича, значит, что-то важное; пока вам удастся застать Неточку одну, может пройти очень много времени, предупреждаю вас прямо - слишком много даже и для терпящего дела. Так что говорите все, что вы имеете сказать, и не стесняйтесь моего присутствия: моя воспитанница предана мне всей душой и в любом случае все в точности мне перескажет. Правда, Аннета?
   - Правда, Александра Михайловна. Я действительно предана вам всей душой, - тут я поймала себя на том, что, следуя за вопросом, отвечаю не совсем так, как полагается благодарной воспитаннице, и быстро поглядела на Оврова. Но с Овровым все было в порядке: он смотрел серьезно, наблюдательно, схватывающе и, разумеется, ничего не заметил.
  
  
   Наконец, Овров решился. Во взгляде его ясно прочиталось: "Две так две", - и, присев на предложенный ему стул, он тотчас придвинулся к нам поближе. В воздухе запахло таинственностью.
   - Ну-с, так вот, Анна Леонидовна, какое у меня к вам дело. Вы не можете помнить вашего батюшку, Леонида Евграфовича Незванова, который умер, когда вам было около года. Матушка ваша сразу после его смерти очень быстро отдалилась от всех его родственников, и они также потеряли ее из вида, - соответственно, вы и не могли подозревать об их существовании. Однако это вовсе не значит, что их нет (эту фразу Овров произнес как-то особенно веско, как будто вкладывал в нее бог весть какой глубокий смысл). Дядюшка ваш, младший брат Леонида Евграфовича, не захотевший связывать свою судьбу с Петербургом, женился на дочери купца Затресова, имевшего в Туле небольшое, но твердо поставленное дело и, не в пример многим нашим дворянам, заключающим подобные браки единственно для покрытия старых долгов и делания новых, проявил интерес к делу тестя, освоил его и, унаследовав, сумел даже некоторым образом расширить. О ваших обстоятельствах, Анна Леонидовна, он извещен был князем, списавшимся с ним, достаточно давно, но, признаться, особого желания видеть вас, как человек занятой, не проявлял. Впрочем, вы едва ли его осудите, - он с самого начала объявил князю, что упомянет вас в завещании и... и я имею сообщить вам печальную новость о том, что ныне вы можете с полным правом вступить в обладание причитающейся вам долей - порядка пятнадцати тысяч рублей.
   Проговорив это, Овров сделал паузу и устремил на меня добродушно-снисходительный взгляд, очевидно, заранее предвкушая с моей стороны наивное удивление и невинные восторги. Однако ему не доставили этого удовольствия.
   - Пятнадцать тысяч? - переспросила Александра Михайловна. - Не бог весть какие деньги. Ваша эффектная таинственность, Иван Петрович, была бы к месту где-то начиная с пятидесяти, а так получилось немного в романтическом вкусе. Впрочем, внимание, конечно, дорого. Ты рада, Аннета?
   - Разумеется, рада. Вернее, буду рада, когда получу деньги. Но ведь это, надо полагать, совсем не так просто, Иван Петрович?
   - Без формальностей не обойдется, - ответил Овров, несколько озадаченный нашим тоном. - И в Тулу придется ехать в любом случае, - но князь попросил меня помочь в этом деле, и сопровождать, и...
   - Ехать в Тулу? - воскликнула Александра Михайловна. - Но ведь это, кажется, где-то в Сибири? Неужели вы заставите мою Аннету ехать, на зиму глядя, в Сибирь? Ужасно! Это темное небо, и эти бесконечные ледяные равнины, и... - она расширила глаза и боязливо прислушалась к чему-то далекому, - мне кажется, я даже отсюда слышу, как там воют волки!
   Овров приметно содрогнулся, но тотчас же овладел собой и поспешил возобновить свой тон.
   - Как мало мы все-таки знаем Россию! - воскликнул он не без пафоса, но в то же время просто и доверительно. - И особенно как мало ее знают самые образованные среди нас! Ведь я совершенно уверен, что, спроси я вас... ну хоть, к примеру, про Канарские острова, вы покажете мне их на карте, не задумываясь (Александра Михайловна наклонила голову в знак согласия), да еще и расскажете про них так, как будто всю жизнь на них прожили. А вот наша честная, скромная умница Тула представляется вам бог весть в каком фантастическом отдалении... между тем как находится она в каких-нибудь ста верстах от Москвы.
   - В ста верстах от Москвы! - ужаснулась Александра Михайловна. - Но это же невозможнейшая глушь! Может быть, я опять ошибаюсь, но мне почему-то представляется, что как раз по достижении сотой версты от Москвы все расстояния у нас теряют смысл: потом можно хоть тысячу верст проехать, а все дальше не будешь. Нет, как хотите, а я не могу отпустить Неточку одну, я должна ехать с нею.
   - Но это же невозможно, - воскликнул озадаченный Овров, - состояние вашего здоровья...
   - Состояние моего здоровья таково, - перебила Александра Михайловна, - что петербургская зима для меня опасна. Врач говорит, что мне будут чрезвычайно полезны две вещи: сухой, морозный воздух и преимущественно мясная диета. Думаю, что и в том и в другом отношении на Тулу можно положиться. Ну а если я уж очень замерзну, я всегда смогу залезть под перину. В Туле можно раздобыть приличную перину?
   - Сколько угодно. Но... - Овров запнулся и покачал головой. Было видно, что слова Александры Михайловны вызывают у него крайнее недоверие и что он явно наклонен трактовать ее желание как мимолетную прихоть. Он еще не знал, до какой степени эта петербургская дама может быть верна своим прихотям.
  
  
   Таким образом, мое ближайшее будущее как-то определилось; по крайней мере, ему было дано направление, хотя в целом намеченное путешествие представлялось весьма туманно. Но Александре Михайловне необходимо было покинуть этот дом - в этом-то уж определенно не было никаких сомнений.
   Кстати, в ту ночь мне приснился сон - утром я его записала; у меня есть привычка записывать сны, и заведена на этот случай тетрадь в красивом темно-красном переплете. Она и сейчас со мною, и я прямо из нее и переписываю - вот этот сон.
  
  
   Мы с Александрой Михайловной живем где-то на юге, на морском берегу. У нас дом, который, может быть, правильнее было бы назвать дворцом - он из белого резного камня и очень замысловато построен - я помню постоянные переходы, галереи и открытые дворы; отовсюду падает свет, и вообще, от дома ощущение чего-то ажурного, обдуманного и легкого. Но не беспечного - слишком на возвышенном месте он находится и слишком с большого расстояния должен быть виден. Эта мысль постоянно тревожит и смущает меня во сне - в ажурности и нарядности дома как будто бы есть вызов.
   Кому? Этого я не могу точно сказать. Морской горизонт теряется в светло-синей дымке, и море как будто спокойно. Наш дом не защищает ничего, кроме кустов роз, - они рассажены вокруг в прихотливом и, кажется, нарочито запутанном - на манер лабиринта -- порядке. Прямого подхода к нам, таким образом, нет; мы с Александрой Михайловной любим бродить среди кустов и забавляемся, подзывая друг друга именно там, где зеленые препятствия между нами кажутся неодолимыми; это всегда только видимость, не больше, и мы всегда находим друг к другу путь. И каких только сортов роз не растет в нашем саду! Александра Михайловна мне объясняет: "Вот эта желтая называется "Китайская принцесса", вот эта розовая - "Сердце маркизы", вот эта, темно-пурпурная с золотом, - "Триумфальная колесница". Она вычитывает эти названия из какого-то старинного каталога, разукрашенного с тяжеловесным изяществом; когда названия становятся уже невозможно вычурными, я с сомнением заглядываю в него и успеваю заметить, что это вовсе никакой не каталог, а что-то вроде трактата по математике. Александра Михайловна быстро захлопывает его и смеется как сумасшедшая; мне тоже все это представляется невыразимо смешным. Однако мы вовсе не беспечны.
   Смеркается, и начинают ходить слухи. Прислуга перешептывается, что его опять видели. Кого - мы не спрашиваем, потому что, в общем, это как-то понятно. Говорят, что он сбежал из сумасшедшего дома, хотя, строго говоря, никто там его особенно и не стерег. И вообще, "сумасшедший дом" - это только условное обозначение того места, откуда он прибыл. Чего ему надо? Ничего, только "немного жалости". В сумерках он подбирается совсем близко к дому, прячется в кустах, - его не видно, но его присутствие ощущается - ветка шевельнется как-то не так или тень упадет там, где не должно быть тени. Немного жалости? Но у нас с Александрой Михайловной совсем, совсем нет жалости - вот в чем беда. Нам нечего ему предложить - разве вот только двери запереть от него получше.
   Ночь, и прислуга куда-то подевалась. Дом пуст, но озарен светом - мы зажгли свечи повсюду, где только можно. В гостиной находиться опасно, поскольку вход в нее открыт с трех сторон сразу, но мы именно в гостиной - здесь фортепьяно, и Александра Михайловна увлеченно импровизирует. Что за странная беспечность! - но я тотчас же все понимаю: преувеличенная любовь к музыке здесь ни при чем, она просто пытается поднять как можно больше шума. Шум будет держать его на расстоянии - это хорошо придумано, и я немедленно присоединяюсь. Александра Михайловна играет жестоко и с умыслом - два-три красивых, благозвучных аккорда, и потом неожиданный, быстрый, жуткий диссонанс, от которого скрежещет по сердцу, - это должно бить по нему, где бы он ни прятался, я это чувствую. И я пою совершенно в том же духе - мой голос заманчив, нежен, как... пастила (не могу придумать сравнения лучше), но я точно угадываю, когда Александра Михайловна пустит очередную зазубренную стрелу, и пускаю ей вслед что-то дикое, пронзительное и ядовитое. Ага! Вот и он - какой-то мелкой, незначительной тенью, вжав голову в плечи, перебежал по освещенному коридору. Оставь нас в покое, ищи жалости где-нибудь в другом месте!...
   Я проснулась от сильного сердцебиения и быстро приподнялась на локте - но все было темно, тихо и спокойно. Александра Михайловна спала, отвернувшись к стене; я прижалась к ней потеснее и немедленно заснула снова.
  
  
   Как можно было ожидать, наша предполагаемая поездка в Тулу отнюдь не вызвала восторга у Петра Александровича; но вот что было странно: обращенных к Александре Михайловне речей о супружеских обязанностях, о том, что "недопустимо приносить семейные ценности в жертву мимолетной прихоти", о "твоем здоровье, наконец", которые отчетливо рисовались в моем воображении, не было вовсе. Разлука с супругой, казалось, чрезвычайно мало волновала его; недовольство его как будто бы имело другую природу. Но здесь-то уж, конечно, он ничего не мог поделать - с этой стороны все было и законно, и естественно.
   Оставалось решить еще, что делать с Танюшей и Андрюшей, но здесь все сходилось довольно удачно. Князь давно желал их видеть, и летом Александра Михайловна как раз собиралась удовлетворить его желание. Правда, до лета было еще далеко - но, с другой стороны, Александрой Михайловной было высказано вполне определенное суждение о том, что "летом Москва невыносима": это была истина, спорить с которой было решительно невозможно. Что же касается самих Танюши и Андрюши, то такие тонкости, как время года и перемена места, волновали их мало: Танюша как старшая пребывала в вечном, горестном изумлении по поводу того, какой Андрюша "бестолковый и ну совсем, совсем дурной", а основным занятием Андрюши было страшно фырчать и попадать в разные передряги, из которых Танюша, охая и негодуя, его выручала.
   Овров, постепенно свыкшийся с мыслью о том, что Александра Михайловна примет участие в поездке, очень вникал во все подробности приготовлений и стал в некотором роде незаменимым человеком, - теперь он иногда даже ужинал у нас и оставался на ночь. Мне это казалось очень уютным - в доме у нас как будто поселилась тайна; как-то раз за ужином, когда подали суп из шампиньонов, таинственно поблескивавший в мерцаньи свечей, и я медленно наслаждалась им, зачарованно созерцая белую и непостижимую для меня скатерть, Овров показался мне особенно занятным. Снежно-белая, с каким-то особым изяществом подвязанная салфетка придавала ему торжественный, чуть ли не жреческий вид; меня поразило, каким жестом он взял белую булку - деликатным и почти благоговейным, как будто хлеб был наделен для него таинственным, особым значением. "А ведь он не православный человек", -- почему-то вдруг подумалось мне - и тут Овров неожиданно заговорил о добродетели.
   - Я нередко замечал, что девушки и молодые женщины избегают употреблять в разговоре слово "добродетель", а когда употребляют, придают своему голосу какую-то нарочито отстраненную интонацию, как будто волею обстоятельств вынуждены произносить нечто не совсем даже приличное. Позволю себе заметить, что я очень их понимаю (мы с Александрой Михайловной взглянули на него с удивлением): то, как у нас преподносят это понятие - бездумно, бездушно, из-под палки, - и не может вызвать к себе другого отношения. Но если бы (голос Оврова таинственно и взволнованно прервался) эти девушки и молодые женщины знали, слышали, как глухо, строго и сдержанно звучит это слово в тюремном застенке, в устах узника, заплатившего двадцатью семью годами своей жизни за право повиноваться единственно только голосу собственной совести! Мы говорим: "добродетельный чиновник", "добродетельный купец", и не понимаем, что здесь противоречие в терминах: добродетельным может быть только человек (Овров спокойным и уверенным жестом подлил себе супа), единственное существо во вселенной, способное к свободному служению добру.
   - А что же, чиновники и купцы, по-вашему, не люди? - с некоторым беспокойством спросил- Петр Александрович.
   - О, как мы порой упрощаем сложные вопросы! Человек - это таинственный незнакомец, которого можно встретить где угодно, даже в глухом сибирском лесу, даже на бесплодном скалистом острове, затерянном в океане, а не то что у нас в Петербурге, в присутственном месте! Кто знает, - добавил Овров, понизив голос, - может, он и здесь, сейчас сидит за нашим столом.
   Воцарилась мгновенная тишина, и все невольно покосились на пустые стулья.
   - Как страшно! - взволнованно проговорила наконец Александра Михайловна.
   - Что же тут страшного? - удивился Овров.
   - Да ведь дело к ночи, Иван Петрович, а вы про гостей невидимых. Как-то не по себе становится.
   Овров снисходительно улыбнулся.
   - Невидимое вовсе не значит враждебное. Невидимыми могут быть и друзья, и даже как правило они невидимы - ведь большинство людей не понимают, что нуждаются в помощи, не понимают, в чем заключается подлинная помощь, и поэтому им приходится помогать тайно.
   - То есть без их ведома? - уточнила Александра Михайловна.
   Овров сокрушенно всплеснул руками.
   - Как много все-таки внимания мы уделяем второстепенному, несущественному, уводящему в сторону! Во мраке нам протягивают руку, и сердце нам подсказывает, что это рука друга, но нам непременно надо видеть лицо, как будто от формы носа или ушей так уж настоятельно зависит, принимать нам помощь или нет! Я не говорю уже о том, что мы все равно ничего не сможем рассмотреть, пока пребываем во мраке, - надо выйти сначала на свет, а там-то уж мы наглядимся на наших друзей вволю!
   - А если они нам не понравятся? - осторожно спросила Александра Михайловна.
   Овров, лукаво улыбнувшись, отодвинул успевшую опустеть тарелку и как-то весело, открыто и молодцевато утерся салфеткой. - Эх, хорош суп! Если б не было совестно, непременно потребовал бы добавки!
   Этот неловкий уход от ответа, конечно, нисколько не развеял той интригующей атмосферы таинственности, которая с каждым вечером все более и более сгущалась вокруг Оврова.
  
  
   Итак, нам предстояло ехать в Тулу. Но что, собственно, такое Тула? Видя, что Александра Михайловна относится к этому вопросу с полнейшей беспечностью, я решила взять на себя предварительное ознакомление с предметом. Однако... библиотека? Это место с известных пор стало вызывать у меня беспокойное ощущение. Впрочем, ушел Петр Александрович по делам или нет, всегда можно было проверить, - беспокойство не исчезало, но в какой-то степени умерялось здравым смыслом. И вот, как-то утром, вскоре после завтрака я собралась с духом и отправилась наводить справки.
   То, что в нашей библиотеке было не слишком много книг на русском языке, я знала и раньше. Но все же я была удивлена, когда, просмотрев те из них, которые могли хоть как-то соотноситься с предметом, не обнаружила ни малейших упоминаний о Туле. Впрочем, там и о России вообще речь заходила редко, - отечественных литераторов как-то больше интересовала Германия пятнадцатого века, или Испания шестнадцатого, или такие, пусть и входящие в состав Российской империи, но не являющиеся в строгом смысле Россией области, как Грузия или Бессарабия. Отчаявшись, я перешла к сочинениям на французском, и тут мне повезло тотчас же. Схватив с полки книгу какого-то заезжего француза с эффектным названием "Русские впечатления. Дневник иноземца" (Les impressions russes. Le journal d'inozemets), я нашла в ней главу о Туле, и глава эта немедленно повергла меня в ужас. Несчастный француз был просто подавлен духом "холодного деспотизма и унылого, казенного однообразия", царившим в Туле; население этого города, по словам его, "выглядело забитым и взирало на любых даже самых мелких начальников со страхом и подобострастием, а к иностранцам относилось с боязливым подозрением, одновременно безбожно их надувая; мошенничеством пробавлялись все, кому чин не позволял заниматься вымогательством; процветали доносы, пьянство, суеверия и азартные игры". Я читала и замирала от тяжелых предчувствий (боже, куда мы собираемся ехать?), а француз расходился все больше и больше: дома в Туле были серые, безликие и как будто пригибались к земле под пятой гнетущего их самодержавия, погода неизменно стояла угрюмая, сырая, ненастная и тоже отдавала чем-то самодержавным, извозчики были грубы, спесивы и обладали "тираническими наклонностями", - наконец, после двух или трех страниц подобных впечатлений я начала что-то подозревать. А бывают ли вообще такие города на свете? Я стала перелистывать дальше: вот глава про Нижний Новгород - странно, он как будто ничем не отличается от Тулы... и Тверь ничем не отличается от Тулы... и Рязань ничем не отличается от Тулы... Я вернулась к началу книги... вот как? и Москва ничем не отличается от Тулы? И... и Петербург ничем не отличается от Тулы? Что бы ни посещал в России впечатлительный француз, все подавляло его, сокрушало, угнетало и приводило в глубокое моральное негодование. Постепенно это глубокое негодование стало казаться мне немного поверхностным, - за окнами библиотеки стоял серый петербургский день, и ничто не напоминало ни о какой "пяте"; право, французы чересчур увлекаются декламацией и в этом отношении (неожиданно пришло мне в голову) чем-то напоминают пушечные ядра, которые летают шумно и со свистом всегда - даже тогда, когда орудие наведено неправильно.
   Однако что же Тула? Молчание отечественных авторов и трескучий вздор заезжего галла представали пред моим воображением как две равно непроницаемые завесы. Может быть, поискать что-нибудь на немецком? В раздумье я стояла перед книжным шкафом - и тут за спиной у меня послышались негромкие шаги. Я похолодела. Рука моя, поднесенная к полке, застыла в воздухе - и совсем неожиданно для самой себя я очень внятно прошептала ругательство, вычитанное мною в каком-то романе: "О, дьявол!"
   Вошедший остановился. Я понимала, что мне следует повернуться к нему лицом, и... не могла этого сделать. Это было невероятно глупо, но кого-кого, а Петра Александровича это могло смутить в последнюю очередь.
   - Я вижу, вы даже не хотите ко мне обернуться, Аннета, - тихо и грустно заговорил он. - Что ж, я не сомневаюсь в том, что не заслуживаю ничего другого, и мне почему-то кажется, что я больше никогда не увижу вашего лица.
   Это было сказано сильно и увлекательно. Очень сильно и увлекательно. Я стояла на берегу моря и смотрела на волны, которые шли чередой от туманного горизонта и с незабываемым, вечно отдающимся в сердце шумом ложились у ног. Кто-то, к кому я не оборачивалась, уже говорил тогда мне эти слова. Я вспомнила... и мне уже не было неловко стоять здесь, у книжного шкафа, бесцельно сжимая пальцами темную дубовую полку. Воспоминание с сумасшедшей скоростью расширяло вокруг меня мир.
   Слова Петра Александровича - он говорил что-то жалобное, страстное, монотонное - не очень отчетливо воспринимались мною. Снисходительность не имела никакого отношения к тому, что заставляло меня казаться снисходительной, - но именно этого-то и не понял Петр Александрович. Впрочем, недоразумение это было вполне предсказуемо, - страстные признания нужно или пресекать в самом начале, или уже смиренно принимать со всеми последствиями, - руки Петра Александровича легли мне на плечи, и он с силой повернул меня лицом к себе. "Это интересный способ обращения со мною", - мелькнула у меня мгновенная и какая-то отстраненная, лишенная и тени возмущения или протеста мысль. Все происходило как-то слишком быстро - вот уже Петр Александрович прижимал меня к шкафу и торопливо, задыхаясь, целовал куда придется - я пыталась уворачиваться, но, разумеется, это не могло продолжаться долго, и он, прижав еще теснее, сумел наконец поцеловать меня в губы.
   Это было совсем не то, о чем я читала в романах. Никаких сладостных головокружений, таяний, трепетов, которые полагалось испытывать героиням в объятиях героев, - то, что ощутила я, было очень ясным, сухим и прозаичным. "Этот господин добивается определенности... он очень определенно добивается определенности... какие жесткие губы... и вообще все чересчур твердо... этот шкаф за спиной... нельзя ли как-нибудь от всего этого отделаться?" Но это напоминало шахматную партию, в которой тебя принуждают делать ходы, и ты не можешь ничего поделать с очевидной и немного обидной в своей очевидности логикой. Отличие было только в том, что здесь невозможно было сдаться - волей-неволей приходилось доигрывать до получения мата.
   Впрочем, разумеется, я сопротивлялась. В действиях Петра Александровича обнаружилось ясно выраженное намерение, которое отразилось в моем сознании вихрем быстро сменяющихся соображений: "На пол? Впрочем, куда же еще... и где еще можно с этим человеком - не в постели же... да что можно?" Я резко рванулась, и меня дико поразил треск рвущейся ткани - моего платья! "Вот как? Вот уже так? Да каких же еще надо предупреждений? Дальше нельзя, разве не ясно?" И я усилием воли попыталась вернуть утраченный с недавних пор дар речи - его хватило только на одно, но зато вполне определенное и осмысленное слово - "Пустите!", которое Петр Александрович, однако, понял совершенно по-своему и даже, надо признаться, в совершенно обратном смысле. Он бросился на меня уже по-настоящему.
   У военных, насколько мне известно, бытует выражение "И тут завязалось дело". Я не помню в точности, как я оборонялась, но можно не сомневаться в том, что я била Петра Александровича чем попало и как попало, также, помимо прочего (как мне пришлось убедиться на следующее утро), пуская в ход и ногти. Петр Александрович не обращал на все это ни малейшего внимания и уверенно продвигался к своей цели, постепенно лишая меня возможности маневра. Руки его сжимались все крепче и крепче... как вдруг неожиданно они ослабли и отпустили меня.
   Наступила странная тишина. Я открыла глаза... и вскрикнула от изумления. Петр Александрович сидел на полу напротив меня и закрывал лицо ладонями. Он глухо бормотал что-то невнятное. Между пальцев у него текла кровь.
   Над ним с подсвечником в руках стояла его супруга, Александра Михайловна. Она дышала часто и тяжело, но голос ее (по крайней мере, в сравнении с моим состоянием) показался мне удивительно холодным и спокойным:
   - Если ты еще раз до нее дотронешься, друг мой, я тебя убью, можешь на это положиться. С моей стороны это будет так естественно, что, не сомневаюсь, там, где надо, ко мне проявят снисхождение.
   - Снисхождение... - машинально повторила я, не отводя счастливого взгляда от Александры Михайловны, и тут меня сотряс наконец припадок истерических рыданий. - Очень... очень м-м-может быть, что к нам п-п-п-проявят снисхождение, - бессвязно и задыхаясь, пыталась выговорить я сквозь слезы, - тут есть такие книги в библиотеке, где не-не-не-неуважительно говорится о го... государе императоре...
   Я справилась наконец с собой, вытерла слезы и рассмеялась - тоже, наверное, немного истерически.
   - И мы, Петр Александрович, скажем о вас... что вы не только пренебрегли своим супружеским долгом... не только покусились на честь вашей воспитанницы, почти дочери... но и были к тому же вольнодумцем и опасным заговорщиком... С этим не шутят... с этим не шутят, Петр Александрович, - смеялась я, не в силах остановиться, а Петр Александрович, отведя руки от лица, смотрел на меня в полнейшем изумлении. Александра Михайловна наблюдала за ним с пристальным интересом, слегка покачивая подсвечником. Он перевел взгляд на нее, затем посмотрел на свои руки, неуверенно, как только что проснувшийся человек, поднялся с пола и, пробормотав что-то вроде "Да ну вас!", покинул поле боя.
  
  
   В тот вечер мы долго не ложились спать и долго сидели за столом, при свечах - я гадала Александре Михайловне по руке. В этом магическом искусстве я не понимала ровным счетом ничего, но оно успокаивало. Наговорив кучу глупостей о Хвосте Дракона, Египетском Жезле, Шлеме Меркурия и прочем, я замолчала. Мы замолчали обе. Я взяла ее правую руку, пристально смотрела на нее, гладила и молчала.
   - Что ты ее все разглядываешь? - спросила она наконец голосом, полным осторожного удовольствия. - Мне даже щекотно от твоей внимательности.
   - Я думаю о том, как точно ты ударила. Не слишком сильно и не слишком слабо - как раз для того чтобы остановить. Где ты этому научилась?
   Александра Михайловна слегка рассмеялась:
   - Разумеется, в пансионе, где же еще. И смотри, если будете продолжать свои шашни, тебе тоже достанется.
   - Теперь понятно, почему я не хотела - я просто тебя боялась.
   - Не хотела? А чего ты, собственно, могла хотеть?
   - Ну как чего... романтическая обстановка и все такое...
   - Ах ты дрянь, - сказала Александра Михайловна и задула свечи.
  
  
   Наконец мы выехали из Петербурга. О самом отъезде долго распространяться не буду, скажу только, что с Петром Александровичем мы простились по-родственному. Напряженность в наших отношениях к тому времени исчезла полностью, и установился новый тон, простой и естественный: провожая нас, он дружелюбно пожал руку Оврову ("Вверяю вам моих ветрениц - берегите!"), нежно приобняв на прощанье, усадил Александру Михайловну в сани и сделал было движение, чтобы помочь и мне...
   но остановился, как будто пораженный каким-то внезапным воспоминанием. Это было странное мгновение: я стояла перед ним, но он не трогался с места; я смотрела на него с удивлением - он нахмурился, неопределенно взмахнул руками, пробормотал "Мда-с", - и не тронулся с места, -
   но, если это и было слегка неучтиво, то положение тотчас же поправил помогший мне усесться в сани Овров, и Петр Александрович снова стал любезен и весел и, когда сани тронулись с места, бодро прокричал нам вслед: "Тысяча приветов! Всем в Москве тысяча приветов!" Но мы были уже в другом - безопасном - пространстве, созданном быстрым, удаляющимся движением. Здесь, на досуге, можно было предаваться жалости (я осознала это чувство с неожиданной яркостью) сколько угодно.
  
  
   О пребывании в Москве долго говорить также, пожалуй, не буду. Князь очень обрадовался Танюше и Андрюше - он немного скучал, когда некого было воспитывать. Катя... но о Кате я буду писать особо, совсем особо. В середине декабря мы с Александрой Михайловной, Овровым и нашими девушками и людьми выехали в Тулу. В повести моей теперь начинается новая глава.
  
  
   Казалось бы, ездить зимой по России скучно, потому что однообразная и гладкая белизна должна утомлять. На самом же деле - ездить зимой по России весело, потому что однообразная и гладкая белизна увлекает. Ее так много, что с каждым часом становится все интереснее - а кончится ли она вообще? И если да, то что ждет в конце пути? Неужели там можно будет избавиться от всего этого огромного, непомерного, шерстяного и мехового, накрученного и наверченного на нас? И ходить ногами по обычному деревянному полу? Кстати, а как там ходят по полу? И какой там пол? Зима в России - пора гаданий, я поняла то, чего никак не могла понять, живя в Петербурге. А гадания, - по крайней мере, если гадаешь не в одиночестве, - затягивают.
   И, разумеется, мы говорили о верстовых столбах. По дороге в Тулу - далекую, непонятную, непредставимую - мы впервые отметили в них то, чего не замечали раньше - их фантастичность. Декабрьский день, как ему и полагается, был сонным, и бледные снега простирали свою дрему за горизонты, и темные пятна далеких лесов проходили как смутные сонные видения - все спало, и это было совершенно естественно, все покорялось необъятно-ленивой грезе, и только четко-полосатые верстовые столбы бодрствовали. Выправка их была безупречна, ум ясен и свеж. И они никогда не сбивались со счета.
   И нам представлялась наша огромная, сонная Россия, в которой бодрствует, по сути, только один человек, - но бодрствует не вообще, не беспредметно, а с силой, твердостью и проницательностью, бодрствует, не сгибаясь пред соблазнами славянской лени, и воля его, воплотившись в верстовых столбах, мчится по неизмеримым пространствам для того, чтобы измерять их; и она все измеряет их, измеряет и измеряет... Тут я, кажется, задремала сама и проснулась, когда уже совсем стемнело. Впереди мерцали огни, не слишком многочисленные.
   - Что это, Тула? - спросила я Александру Михайловну.
   - Кажется, нет. Надо спросить у Оврова.
  
  
   - Тула? - изумился Овров, подбежавший к нашим саням, когда они остановились. - Не так быстро, не так скоро. Пока это только Лопасня.
   - Лопасня?
   - Лопасня.
   - Ну что ж, - сказала Александра Михайловна, ухватившись за руку Оврова и недоверчиво пробуя ногой твердую землю, - nous allons voir qu'est-ce que c'est - Lopasnya!
  
  
   На постоялом дворе в Лопасне царил дух просвещения, отмеченный нами вскоре после того, как мы напились горячего чая. На стене вместо привычных лубочных изображений назидательного или увеселяющего характера висели довольно приличные гравюры с видами какого-то европейского города (кажется, Кракова); в углу, ранее нами не замеченные, два невысоких, округлых и опрятных помещика средней руки тихо и смирно играли в шахматы, время от времени с осторожным любопытством посматривая на нас. На диване лежала книга, видимо, забытая кем-то из проезжавших; я по своей привычке сразу же ухватилась за нее и к своему удивлению обнаружила, что она довольно нова и не далее как два года тому назад покинула типографию.
   - Vois-tu, ma chère, - обратилась я к Александре Михайловне (игравшие в шахматы помещики взглянули на меня с некоторым изумлением), - il y a une nouveauté ici sur ce sofa et nous l'ignorons... est-ce pardonnable?
   - Mais non, p'tite, - небрежно (сказывалось действие горячего чая) ответила Александра Михайловна. - Et en tout cas un peu de lecture après le thé sera salutaire pour nos âmes... Vas-tu donc commencer?
   - Oui, certes, - ответила я и, раскрыв книгу, начала читать с первого попавшегося места. Это было, как я поняла, нечто то ли в шутливом, то ли в сатирическом роде, - описывалась, между прочим, какая-то гостиница во Владимире, где нельзя было прилично поесть и не было постелей. Два путешественника, одного из которых звали Иван Васильевич, а другого - Василий Иванович (вместе получалось забавно), укладывались спать, причем Иван Васильевич улегся на кошку и был поцарапан. В этом месте помещики, которые давно уже с удовольствием слушали мое чтение, время от времени вполголоса приговаривая: "Это так-с... это точно так-с... это у нас везде так... не в одном Владимире..." - не выдержали и рассмеялись - однако тотчас же боязливо примолкли, увидев, что Александра Михайловна настроена скорее серьезно.
   - Аннета, ты не могла бы чуть-чуть вернуться назад? Я не совсем понимаю, каким образом этот Василий Иванович мог оказаться на кошке.
   - На кошку улегся Иван Васильевич, - поправила я.
   - Аннета, это решительно ничего не меняет. В данном случае важны не эти люди, а кошка - как она могла допустить подобное с собой обращение?
   - Тут написано, что она крепко спала и ничего не заметила.
   - Это не весьма вероятно-с, - осмелел вдруг один из помещиков и, поспешно привстав, поклонился, - Андрей Никанорович Жеребцов, помещик сего уезда. Обитаю не далее как в двадцати верстах отсюда, гостям всегда рад. Я только хотел сказать, что кошки, по собственному моему наблюдению, спят чутко, и если тормошить хоть какую из них в течение пяти минут, как здесь по описанию выходит, то улечься на нее потом уж никак не удастся, поскольку она проснется и убежит гораздо ранее-с.
   - Кошка не медведь-с, - любезно вмешался второй помещик, привстав в свою очередь, - Николай Петрович Собакин. Имею честь быть соседом (он мягко указал ладонью в сторону первого помещика)... после них сразу к нам... Я собственно имел в виду, что медведи - вот те спят крепко... и если бы сочинитель пожелал сделать повесть свою еще более забавной...
   Однако мы не успели узнать, что произошло бы в этом случае, потому что сверху в сопровождении хозяина спустился Овров.
   - Комната готова, - объявил он, - и вполне прилична. Кое-чего недоставало, но мы с Трофимом Макаровичем (он кивнул в сторону хозяина) подумали и нашли выход (действительно, некоторое время назад сверху был слышен шум, - как позднее стало известным, это Овров с хозяином волокли откуда-то в нашу комнату старомодный и грубовато-вычурный, неведомыми судьбами очутившийся на постоялом дворе туалетный столик). Так что одну ночь уж во всяком случае... - Овров сделал паузу, которой Александра Михайловна поспешила воспользоваться.
   - Иван Петрович, рекомендую вам наших новых знакомых - Андрея Никаноровича Жеребцова и Николая Петровича Собакина.
   Оба помещика, приятно удивленные тем, что Александра Михайловна в точности запомнила их имена, поклонились. Овров, пытливо взглянув на них, подошел и крепко пожал им руки.
   - Овров, будем знакомы. По делам в Лопасню?
   Помещики слегка смутились.
   - Да мы, собственно, так-с... - проговорил Андрей Никанорович, - больше размяться...
   - Ну, расскажете... я вот только еще с Трофимом Макаровичем загляну на конюшню (замечу, что Овров сразу же по нашем прибытии сумел установить с хозяином ровный, дружеский и при этом начисто лишенный фамильярности тон отношений). - Семен мне жаловался на вашу гнедую, - обратился Овров к Александре Михайловне, давая понять взглядом, что не придает делу большого значения, однако не считает осторожность излишней, и, кивнув головой хозяину, дожидавшемуся у двери, вышел вместе с ним.
   На мгновение воцарилась тишина, нарушаемая только внятным тиканьем стенных часов. Наконец Андрей Никанорович нерешительно произнес:
   - Вот-с... - и, увидев, что Александра Михайловна предупредительно обернулась в его сторону, в судорожном усилии отыскать тему для разговора неожиданно выпалил: - Зимой ловить рыбу также можно-с!
   - Вот как? - несколько преувеличенно удивилась Александра Михайловна; было заметно, что, несмотря на заинтригованность, ей сильно хочется спать.
   - Вполне можно, - торопливо поддержал разговор Николай Петрович, - у нас и мужики этим занимаются, и сами мы приохотились.
   - Но ведь лед?
   - Что ж, что лед... его ведь пешней продолбить можно. А там уж по-всякому - и обычной снастью вроде жерлицы, и сетями, и еще углубление такое во льду вырубают наподобие чаши...
   Голос Николая Петровича, с нараставшим воодушевлением посвящавшего Александру Михайловну в тонкости подледного лова, стал уходить куда-то в сторону и постепенно пропадать в отдалении... я сделала усилие, чтобы вслушаться, - но бесполезно... Да и к чему? Высоко в небе стоит полная луна, и льды озера далеко озаряются ею, и особенно ярко блестит большая полынья, над которой я склонилась, опираясь руками о край и внимательно всматриваясь в воду. От воды идет холодная свежесть - и вот она, я ее вижу! - шевельнув плавниками, к поверхности поднимается большая серебристая рыба. "Смотри, - раздается над ухом знакомый голос, и тонкая, властная женская рука указывает мне на нее, - это счастье!"
   Я проснулась от резкого движения - Александра Михайловна поднялась с дивана и склонилась надо мной: - "Неточка, я понимаю, как это трудно, но нам непременно надо подняться вот по этой лестнице и дойти до нашей комнаты. Будет совсем неучтиво с нашей стороны, если мы заснем прямо здесь. Вот кстати и Иван Петрович возвращается. Андрей Никанорович, Николай Петрович, нам волей-неволей придется вас покинуть..." -
   Спать, спать и спать! - подробности путешествия к постели прошли немного в тумане. Среди ночи я проснулась - снизу доносился громкий и убежденный голос Оврова: "То, как поставлено дело на этом конном заводе, является превосходным примером непонимания самой сути вопроса", - и - чуть потише - умеренно-разгоряченные голоса Андрея Никаноровича и Николая Петровича: "Но ведь бегают-с... наблюдал самолично... бегают-с!", "Сено посредственное, а призы берут!"
   "Счастье!" - вспомнила я с мгновенной силой и яркостью, и меня вновь охватила невыразимо приятная глубина.
  
   --------
   Мы поднялись рано, но выспались хорошо. Завтрак проходил при свете зари - Овров с аппетитом поглощал яичницу, еще шипевшую со сковороды, и розовая заря, и оранжево-белая яичница, и аппетит Оврова, сливаясь, создавали особое настроение молодой свежести и какого-то бодрого ожидания. Чего? - было не совсем понятно, но смутно казалось, что ожидаемое не слишком хорошо согласуется с нашим вчерашним величавым впечатлением от верстовых столбов. Андрей Никанорович и Николай Петрович, присутствовавшие за завтраком, внимали утренним рассуждениям Оврова почтительно, но с некоторым недоверием.
   Наше появление привело их в совершенно неожиданный восторг, - казалось, они встретили бог весть каких старинных знакомых после бог весть какой долгой разлуки. Андрей Никанорович, стараясь быть церемонным, проговорил что-то о коварном Морфее, лишившем их вчера возможности наслаждаться нашим обществом (потом в дороге нас долго забавлял этот коварный Морфей, навязчиво представлявшийся в образе романического злодея, похищающего бестолковых положительных героинь). Николай Петрович, взглянув на своего приятеля с некоторой укоризной, заметил, что "мадригалы говорить не наше деревенское дело, а вот встретить хлебом-солью почтем своей святой и приятнейшей обязанностью". Андрей Никанорович, облегченно вздохнув, немедленно присоединился к этим словам, и приглашение было возобновлено с новой силой, причем отмечалось, что "Марфа Дмитриевна и Евпраксия Ивановна можно считать, что уже знакомы, и можно считать, что уже ждут". Этот аргумент произвел заметное впечатление на Александру Михайловну, и предложение (при моем молчаливом, но безусловном согласии) было принято, - хотя воспользоваться им мы обещали не раньше, чем на возвратном пути из Тулы.
   После завтрака наши сани, разумеется, не были еще готовы, - было бы даже странно ожидать чего-то иного ввиду тех многообразных сложностей, которые в самый последний момент были обнаружены Семеном, и мы решили немного пройтись. Прогулка, впрочем, оказалась недолгой, поскольку Овров почти сразу же разговорился с ямщиками, перетаптывавшимися и похлопывавшими себя рукавицами в незначительном отдалении от постоялого двора. Он подошел к ним неторопливо, с деловитым и слегка озабоченным видом и негромко приветствовал их:
   - День добрый!
   - День добрый! - отозвалось несколько голосов. - Доставить вас не надо ли куда?
   - Не надо, мы на своих едем. (Я отметила про себя это любопытное мы - впрочем, не посвящать же ямщиков во все наши отношения.) Как дорога до Лаптева, ребята?
   Ямщики, казалось, пришли в некоторое замешательство.
   - Да что ей сделается, дорога как дорога, - проговорил наконец один из них, с виду посолиднее и постарше; видно было, что к его мнению прислушиваются, и в трудных вопросах оно оказывается, как правило, решающим. - Дело известное.
   Овров кивнул так, как будто услышал именно то, что ему было надо.
   - Ну и прекрасно. - Он посмотрел на небо. - И день вроде собирается ясным быть.
   - Ну, это еще как повезет, - заметил степенный ямщик. - У нас в Лопасне погоду не загадывают.
   - Как так?
   - А так, что сколько раз бывало: отсюда выедешь - ни тучки и гладь такая, что хошь на снегу валяйся, а только Оку переедешь - откуда что берется! Враз те и небо затянет, и метель подымется как по наговору... Дикие места, сударь, за Окою.
   - Метель еще не признак дикости, - серьезно заметил Овров.
   - Так это какая метель! Нешто зимой без метели можно... мы понимаем! Только тут не в метели дело.
   - В чем же?
   - Потаенные места по правому берегу начинаются. Что зимой, что летом - пути туда нету.
   - А летом-то почему?
   - А через мост не проехать.
   - Ну, это уж у тебя чертовщина какая-то выходит. С чего бы это через мост да не проехать?
   - Чинят.
   - Как так, все время чинят?
   - Да можно сказать, сударь, что и все время. Как едешь, так все и чинят. А в иное время - кто их знает!
   - Да ты, брат, шутишь со мною!
   - Какое шутишь! Сколько раз было - вон Митрий (ямщик слегка толкнул в бок своего товарища, молодого парня с простоватым лицом) едет из-за Оки, я и спрашиваю: "Как там, Митрий, мост починили-то?" - "Починили, Михал Семеныч, давно уже". - "Ну и ладно, думаю, хорошо". Дня не пройдет, сам повезу кого-нибудь за Оку - вот-те на! Чинят! И народ-то все какой-то незнакомый, неместный - что чинят, не разберешь. Я им: "Люди добрые, мост-то крепок, я смотрю, с виду-то. Может, проскочим как-нибудь?" А они скалятся только да табачищем тебе в нос пускают (вся их работа, видать): "Заворачивай назад, дядя, - неровен час, сверзишься!" Посмотришь на их хари да и повернешь в объезд - уж такие там места, сударь!
   Овров только досадливо махнул рукою:
   - Это не места такие, это в головах у вас дичь несусветная!
   Он решительно развернулся и воротился к нам. Ямщики посмеивались.
   - Всякий раз диву даешься, до чего люди у нас суеверны! И в высших-то классах почти сплошь одни предрассудки, а уж в народе... И ладно б еще не знал человек, о чем говорит, судил бы там как-нибудь по слухам - так нет же! Сотни раз преспокойно проезжал через эту самую Оку, не моргнув и глазом, и все эти сотни раз не в счет, потому как дело привычное, не запоминается, ну, стало быть, и не важно. А вот то, что один-единственный раз нашему Михал Семенычу с похмелья бог знает что померещилось - вот то уже важно, тут мы уже целую мифологию разовьем и так себя в ней уверим, что любые резоны и любая очевидность нам уже нипочем будут. Нет у нас интереса к неброскому, повседневному, насущному, нет привычки к медленному, кропотливому труду - нам подавай только все яркое да необычное, и если правда лишена картинных эффектов, то и долой эту правду! - Овров говорил еще долго и взволнованно, и мы, конечно, не могли не видеть справедливости его слов и взглядами и вздохами выражали посильное сочувствие; однако же метель, как только мы переехали через Оку, действительно поднялась, и тучи действительно набежали, и произошло все это вполне неожиданно, поскольку всю дорогу до Оки на небе не было ни единого облачка.
  
  
   То, что дорога шла лесом, мы знали, поскольку смутные очертания высоких деревьев как-то еще угадывались по ее краям. В остальном был только снег - даже не снежные вихри, а сплошная, висящая в воздухе, дрожащая пелена снега. Казалось, мы погружаемся в какой-то сумрачно-бледный океан, по ту сторону которого может ожидать все что угодно - совершенно другая страна и совершенно другая эпоха. Конечно, это ощущение - очень ясное и определенное - не могло не волновать... но спокойствие Марфуши нас ободряло.
   Марфушу нам горячо порекомендовал взять с собой князь - это была одна из его знаменитых горничных, которых он брал из деревни якобы в услужение (княгиня нередко шутливо замечала, что горничных у нее столько, что она даже не помнит, как иные из них выглядят), но на самом деле для того, чтобы всячески "развивать их и образовывать". Марфуша, взятая из деревни совсем недавно, особого развития еще получить не успела, но князь, весьма восхищавшийся тем, что он называл ее bon sens, très naïf et très profond, решил, что "как хотите, но там, куда вы едете, в первую очередь нужно будет именно это".
   Марфуша никогда ничего не боялась и никогда ничему не удивлялась; все величественное, грозное, необычное производило на нее примерно столько же впечатления, сколько шумные заявления одной моей знакомой шалуньи производят на ее старую няню ("Няня, няня, теперь я буду принцесса!" - "Ладно, принцесса, пойдем каши с тобой поедим".); Марфуша не тратила времени на удивление, будь оно растерянным или восхищенным; она принимала происходящее к сведению и тотчас же приступала к делу; и даже когда она очевидно не могла ничего сделать, все равно, казалось, она сохраняет на происходящее какое-то тайное влияние.
   Так было и теперь; разбуженная от дремы нашими малодушными восклицаниями по поводу внезапно налетевшей метели, она неторопливо наклонилась к окошку и, флегматично проговорив: "Вишь, и впрямь поднялась", - снова откинулась в глубь возка.
   - Марфуша, - изумилась Александра Михайловна, - ты и в самом деле собираешься спать дальше? Ты сможешь?
   - А чего еще делать, барыня? Чай, не приехали еще, - спокойно и уже снова сонно отвечала Марфуша.
   - А если мы собьемся с дороги?
   - Со столбовой-то? Да куда с нее сбиваться-то? Как ехали, так и доедем.
   - Просто и ясно, - Александра Михайловна поглядела на густую сеть мелькающих за стеклом белых хлопьев. - Скажи, Марфуша, ты хоть раз в жизни чего-нибудь боялась?
   Марфуша искренне удивилась.
   - Как же не бояться-то? Боялась. Бывало такое со мной.
   - Как интересно. И что же это такое было, что могло тебя напугать?
   - Да всякое было.
   - Но вот все же что именно? Расскажи, Марфуша, - из всех страшных историй, что я слышала, эта, надо полагать, окажется самой страшной.
   Марфуша не на шутку задумалась.
   - Нет, ну как же, бывало, - повторила она не слишком уверенно. - Не могло не быть.
   - Но как же ты могла забыть, если было страшно?
   - Страшно-то страшно... А вот, вспомнила, - проговорила Марфуша тоном, решительно ничем не напоминавшим знаменитого восклицания Архимеда. - Два года назад дело было. Тоже зимой вот из Елгозина возвращалась - это деревня у нас соседняя, тетка у меня там, - и так засиделась с нею, поздно уже, иду лесом, смотрю, куст при дороге темнеется. Я и подумала как-то вдруг ни с того и ни с сего: "Волки!" Подумала и сама на себя подивилась. И как будто бы и страшно немного стало. Ну ничего, куст обошла, иду дальше, дорога там в овраг спускается, я к краю подошла, на ту сторону глянула, да и остановилась. На той стороне тихо так, сумерки, ели в снегу все, и тропинка между ними теряется - а я стою и думаю опять же вот ни с того и ни с сего: "Волки!" И опять на себя подивилась. Ну ничего, шагу прибавила, овраг прошла и через ельник так скоренько, скоренько, не оглядываясь, - а там за ним уж и деревня наша. Я по полю к ней иду, а уж совсем смеркается, и тут я возьми да и оглянись назад; лес за спиной густой такой, темный, и мысль все та же - как будто кто на ухо шепчет: "Волки!" И уж только как в избу вошла, полушубок скинула, стала у печки, тут только и одумалась: "И чего волки? Какие волки?"
   - Как, - спросила после некоторой паузы Александра Михайловна, - это и есть страшная история?
   Марфуша посмотрела на нее с добродушной усмешкой.
   - Что ж, нешто не страшно?
   Но вопрос был излишним, нам не было страшно, мы смеялись; Александра Михайловна сообщила Марфуше, что "она прелесть, но второй госпожи Радклифф из нее не выйдет"; Марфуша отнеслась к этому приговору спокойно, но было видно, что она довольна, видя, что мы не собираемся учинять никаких особо больших глупостей.
  
  
   Метель между тем не унималась, и, когда уже стало совсем смеркаться, сани наши неожиданно остановились; даже сквозь шум ветра до нас донеслись звучные окрики Семена: "Стой, ну куда тебя, стой!"
   - Что это может быть? - удивилась Александра Михайловна и, выглянув наружу, закрываясь рукой от снега, попыталась разглядеть что-нибудь впереди.
   - Семен, что случилось?
   - А кто его знает? Вон передние стали, а чего стали, не видно.
   Действительно, ехавшие впереди сани остановились, и от них в нашу сторону уже бежал кто-то, смутно различимый сквозь снежные сумерки, но легко узнаваемый по характерным энергичным движениям.
   - Иван Петрович, - начала было Александра Михайловна, но Овров, подбежавший к нашим саням, тотчас же прервал ее:
   - Ничего страшного, решительно ничего. Просто впереди на дороге завал, и надо теперь будет подумать, как его объехать, - в такую метель это займет время.
   - Завал?
   - Ну да, и совсем свежий. Матвей говорит, что видел, как одна из сосен вдруг накренилась и обрушилась на дорогу - может, в ста шагах впереди, может, ближе.
   - Какой ужас!
   - Да ничего страшного, все обошлось же, - было видно, впрочем, что Овров взволнован, - сейчас Матвей с Гаврилою посмотрят, что там, и будем решать, что делать.
   - А вы сами-то, барин, завал видели? - неожиданно вступила в разговор Марфуша.
   - Как будто бы, - отвечал несколько удивленный Овров, - особо не разглядишь, так, что-то темное на дороге.
   - Пойти посмотреть, что ли, - Марфуша привстала, поплотнее закуталась в шаль и шагнула из возка прямо в снег, который порядком уже успело намести вокруг саней.
   - Марфуша, ты куда? - ахнула Александра Михайловна.
   Марфуша только оглянулась, не замедляя шага:
   - Да вы не бойтесь, барыня, я привычная.
  
  
   Вернувшись через полчаса и переговорив о чем-то с Семеном, Марфуша спокойно уселась на свое место, и сани тронулись. Мы ждали, что она заговорит, но ей, судя по всему, это не приходило в голову.
   - И что? - не выдержала наконец Александра Михайловна.
   - Едем, - кратко ответила Марфуша и замолчала, очевидно, считая этот ответ исчерпывающим.
   - Боже мой, Марфуша, я и сама вижу, что мы едем. Я только не понимаю, как мы это делаем. Куда делись все эти завалы и прочее?
   Марфуша спокойно пожала плечами:
   - Да не было там ничего.
   - Что же, Матвею померещилось?
   - Да не то чтобы померещилось. С толку сбило.
   - Ты говоришь загадками... что это значит?
   - Да какие тут загадки... али сами не знаете, как бывает? Вроде все толково, все к месту, люди по дороге едут, знают, откуда выехали, знают, куда им приехать надо. Вдруг - не к месту что-нибудь, вот как сейчас, к примеру, дерево упадет. И ладно, кабы действительно упало, а то ведь на дороге как не было ничего, так и нету. Только людям-то этого не объяснишь уже. "Как так нету? Сами видели - падало, перед носом лежит, руками пощупать можно. Да и щупать нечего - сворачивай, ребята!" А это самое последнее дело на свете - на пустом месте сворачивать. Кто на пустом месте свернет, того долго потом впустую мотать станет - дело известное.
   - Но что же сейчас-то было?
   - Да ничего не было. Голос мне у барина, Ивана Петровича, не понравился - говорил по-дурному, сам-то еще не видал ничего, а уже и "надо подумать" ему, и что-то там решать он будет! Заторопился уж как-то очень не к месту, ровно медом ему все эти решения намазаны. Я и подумала: "Пойду взгляну - хуже не будет". К саням подошла - так и есть. Стоят наши как пьяные, только что не покачиваются, на ровное место перед собой смотрят и невесть что про него выдумывают. Матвей говорит: "Вишь, сосна какая агромадная! Ведь чуть-чуть, и прибило бы". А Семен ему - не наш, а другой который: "Господь спас. Чуть-чуть бы только быстрей ехали, так и накрыло б". - И задумчиво так, важно, как будто и впрямь не околесицу сказал. Федька их слушает и глазами хлопает: "Ребята, говорит, вот чудно-то! И с чего ее завалило?" Семен на небо смотрит, ровно метель впервые заметил, потом опять на пустое место таращится: "Снегу, видать, не выдержала. - И потом, подумавши так немного: - Что ж, объезжаем?" Эти только того и ждали, враз загалдели: "Объезжаем, чего тут думать!" - "Ну, - говорю им, - заедем мы с вами", - и одному за другим что было сил-то по харе - всю руку отбила! Они на меня смотрят, гыкают, глаза протирают. "Во, девка, - говорят, - дерется!" А я им: "Чего встали дуром, поехали!" Они озираются. "И впрямь, - говорят, - чего стоим! Ехать надо". И еще так Иван Петровичу, который как раз подошел, объясняют: "Ехать надо, Иван Петрович! Что ж так стоять, ехать надо!" Вот и поехали.
   - Но что же это было все-таки?
   - Не знаю, барыня. Люди говорят: дикий так шутит.
   - А кто это... вот, что ты назвала?
   - Дикий? Да у нас не спрашивают - дикий, да и все, как будто и добавлять тут нечего. По лесам бродит. Сосед наш Афанасий Егорыч сказывал, приметы есть, по которым его распознать можно, да только они летние. С ним-то самим ведь тоже дело было - как-то раз в город на ярмарку ехал. Ну что ж, едет, говорит, утро погожее, солнечное, кругом зеленеет все и пенье отовсюду - птицы! Ну, дело известное. Только Афанасий Егорыч-то призадумался о чем-то крепко, а как очнулся, голову поднял, смотрит - как будто все то же, да не то же. Не сразу сообразил - тишина! Свет ясный такой, четкий, а птиц ни одной не слышно. И думает Афанасий Егорыч: вот сейчас как дорога повернет, непременно знакомого встречу. И точно - завернул, а он уж там на краю-то дороги и стоит. Тятя мой тогда еще рассказ его слушал, спросил: "Афанасий, а какой знакомый-то?" Тот только рукой махнул: "Да кто его знает? Смотрю и думаю, спокойно так: вот знакомый, а где мы с ним встречались да звать его как - нипочем не скажу! Стоит, смеется, лицо светлое, приветливое такое. "Что же, говорит, мой милый, золотой мой, бесценный мой друг не обнимет своего старинного, давнего - даже и подумать-то смешно, какого давнего друга? Что же ты, чудак-человек, смотришь? Я это, я, и рогов у меня со времен дорогой нашей дружбы не выросло!" - И шутливо так пальцы к голове приставляет - что ж ты, мол, не веришь? Тут мне как будто стыдно стало. И в самом деле, думаю, что ж не обнять, коли такая дружба выходит? И за вожжи потянул уже было, да спасибо кобыла у меня злая, с норовом, премудрости ей все эти непонятны. Покосилась на друга моего глазом да как рванет вскачь - чуть я из телеги не вывалился, держусь изо всех сил, трясусь, соображать ничего не соображаю, и только как на поляну выкатили да остановились, тут только дух перевел и птичье пенье снова услышал". Так-то Афанасий Егорыч сказывал, а бабка моя с печки слушала-слушала, мы уж думали, задремала, а она возьми да и скажи вдруг: "Простой ты человек, Афанасий, проще кобылы твоей. Кто ж с диким на короткую ногу сходится? Не отстанешь потом от такой дружбы. В старину люди поосторожнее были: смотрят на рощу, видят, одно дерево как будто лишнее - стороной обходят, смотрят на луг, видят, одной травинкой только, а все будто больше, чем надо, - стороной обходят. Спокойнее жили". Афанасий Егорыч подивился на нее: "Это ж когда, Прасковья, такая старина была?" А от бабки моей слова лишнего никогда не добьешься - сказала только: "Было дело", - да и все тут.
   Марфуша замолчала, молчали и мы. Было еще и другое молчание, которое мы осознали не сразу, и был звук, от которого мы, казалось, давно отвыкли - скрип полозьев по снегу. Я посмотрела в окошко - метель кончилась.
  
  
   О Лаптеве я помню только то, что мы из него выехали; когда мы подъезжали, я уже спала и, кажется, до утра так и не просыпалась. Я говорю "кажется", потому что я несомненно должна была проснуться - хотя бы для того, чтобы дойти до постели. Это несомненно; и все же надо признаться прямо, что я этого не помню. Впрочем, Лаптево, как нам позднее рассказала Марфуша, вообще мало кто помнит: "Которые из Тулы едут, те мимо проезжают и не посмотрят, а которые в Тулу, так те с ног валятся. Да и по утрам особо не оглядываются - до Тулы-то уж рукой подать, о ней все мысли". И это была правда - когда мы выехали из Лаптева, все наши мысли были о Туле.
  
  
   Было еще светло, когда мы подъезжали к заставе, в которой на первый взгляд не было (как, впрочем, в соответствии с надлежащим уложением, и не должно было быть) ничего особенного. Все та же бело-черная будка, все тот же бело-черный шлагбаум. Все то же, привычное. Новым было ощущение, что в будке никого нет и что шлагбаум никто поднимать не собирается.
   Сани наши остановились, Овров, выскочивший наружу, в недоумении огляделся вокруг (вокруг не было ни души) и развел руками.
   - Я не большой охотник до столичной суеты, но здесь все, кажется, уж слишком несуетливо! - воскликнул он веско, внушительно, но отчасти и растерянно; сидевшая на снегу ворона хрипло выразила свое сочувствие и, лениво захлопав крыльями, поднялась в воздух. Овров проследил взглядом за ее удаляющимся полетом; было, впрочем, понятно, что помощи от нее ждать не приходится.
   Стояла непонятная тишина. Сразу за заставой начиналось предместье, которое было несомненно населено - из труб поднимались в небо неторопливые столбы дыма, где-то скрипнула калитка, где-то вдалеке осторожно тявкнула и, очевидно решив, что дело стоит того, залилась долгим, проникновенным лаем собака. По снегу заскрипели шаги, и около будки внезапно появилась молодая женщина; на ее румяном от мороза лице играла веселая и чуть-чуть обескураженная усмешка. "Ох, извините, люди добрые", - как будто бы читалось в ней. Обутая в валенки, незнакомка ступала быстро и мягко; крепко подпоясанный и с виду весьма теплый полушубок придавал ей забавно воинственный вид; но более всего меня поразила ее черная шаль - алые розы на ней пылали странным, завораживающим блеском остывающего раскаленного металла. Я вспомнила восточную сказку про повелительницу огня, у которой был сад в темной пещере, - цветы в нем, наверно, точно так же дышали жаром.
   Незнакомка громко постучала в стенку будки:
   - Пафнутьич, спишь что ли? Вставай, до тебя тут приехали!
   Из будки, протирая глаза, показался солдат с пышными седыми усами; вид его был заспанный и оттого особо торжественный.
   - Здравия желаю! - рявкнул он, даже не поглядев в нашу сторону, и бросился поднимать шлагбаум.
   - Милейший... - начал было Овров, протягивая в его сторону заранее приготовленные бумаги.
   - Эт правильно, - одобрительно заметил солдат, не проявляя, впрочем, к ним ни малейшего интереса. - Документ, он свет любит. Милости про-о-о-о... о-хо-хо-хо! - Солдат передернул плечами и заскрипел шлагбаумом. - День какой-то нонича... что за день...
   Однако мы так и не узнали, что такого особенного в сегодняшнем дне, потому что вниманием нашим снова полностью завладела незнакомка, опять появившаяся около будки и на сей раз уже с лотком на перевязи, полным пряников.
   - Пряничков наших... не желаете ли? - очень мелодично произнесла она. - Чай с дороги будете пить, вот и пригодятся.
   - Иван Петрович! Повремените! - молящим голосом крикнула Александра Михайловна и мгновенье спустя уже стояла на снегу рядом с незнакомкой. Еще мгновенье спустя рядом с ними оказалась стоящей и я.
   - Смотри, Неточка, какие внушительные пряники! Как ты думаешь, ты съешь такой?
   Я задумчиво смотрела на лоток. Это были не петушки и лошадки - это были печатные пряники, увесистые, прямоугольные, глубокомысленные, как старинные книги. На солидном и осязаемо сладком светло-коричневом фоне, переходившем по краям в благородную и столь же сладкую песочную желтизну, твердо проступали съедобные слова: "Пряник кушать добрым людям во здравие и честь", "Милости просим нашей хлеба-соли", "Хорош чай, а с пряником - рай", "Душе услаждение, гостям уважение" - и многие, многие другие (все невозможно было запомнить), окруженные затейливой вязью и неизменно приветливые; только на одном из пряников грозно перекрещивались два солдатских ружья со штыками, и надпись сурово сообщала: "Шел француз пряничка отведать, да в пути передумал".
   - Нет, - сказала я с некоторой робостью, оторвавшись от созерцания, - одна я, наверное, не справлюсь. Это... это слишком ответственно.
   - Хорошо, я тебе помогу, -- Александра Михайловна выбрала пряник из тех, что поменьше, украшенный изящной, волнистой и чуть-чуть склоненной вправо надписью "Моей милой" и протянула мне. - Держи. А вот эти, роскошные, давай купим для Марфуши и Устиньки.
  
  
   В первую очередь Овров подбежал к нашим саням для того, чтобы излить негодование, - мы понимали это и не роптали, тем более что в конце концов он все-таки вспомнил, что Александре Михайловне полагается подать руку; это было сделано с рассеянным видом философа, который, стремясь угнаться за парящей мыслью, торопливо обмакивает перо в чернильницу, но это было сделано, и я вздохнула с облегчением. О моей скромной особе Овров забыл вовсе, но, разумеется, это свидетельствовало только о степени его увлеченности темой.
   Тему эту я не могу определить точно - что-то о дураках и дорогах, хотя каламбур этот я, кажется, услышала позднее... впрочем, не важно, потому что Овров говорил как-то очень похоже. Особое возмущение вызывало у него то, что солдат так и не проверил толком наши бумаги; для меня это было несколько неожиданно, поскольку до сих пор Овров выказывал самое стойкое отвращение ко всему, что хоть сколько-нибудь отдавало "казенщиной".
   - Вот суть нашей административной системы - власть, напускающая на себя хмуро-озабоченный вид и подменяющая настоящее дело изобретением всевозможных, якобы "спасительных" строгостей, и беспечное, ленивое равнодушие исполнителей на местах. И любое здоровое начинание неизбежно оказывается как бы между молотом и наковальней...
   - Иван Петрович, - осторожно перебила его Александра Михайловна, - мы ведь, судя по всему, приехали? Вот и гостиница...
   - Да, мне сказали, что это лучшая в городе, потому что видите - оба этажа каменные... главное только, чтоб это не оказалось ее единственным достоинством, а то нередко у нас "лучшее" начинается и заканчивается фасадом... Семен! Давай выгружать вещи.
  
  
   Хозяин гостиницы был сух, чрезвычайно вежлив и проницателен, баловства, судя по всему, не любил и носил очки в тонкой железной оправе. Здороваясь, он внимательно посмотрел на Оврова, еще более внимательно - на Александру Михайловну, меня же удостоил только беглого взгляда. Зато именно ко мне были обращены первые произнесенные им после приветствия слова: "Стало быть, наследство получать приехали?" В тоне вопроса ясно слышался упрек - хозяин как будто спрашивал: "А если б не наследство? Что ж, так бы и не вспомнили про нас?" Но это наблюдение пришло мне в голову позднее, теперь же мы с Александрой Михайловной были только поражены и ничего более.
   - Скажите, - проговорила наконец Александра Михайловна, - откуда... как вас зовут?
   - Савостьянов, Кузьма Лукич, - твердо отчеканил хозяин, ясно показывая, что ни в этом вопросе, ни в каком-либо ином отнюдь не намерен запираться и лукавить.
   - Скажите, Кузьма Лукич, откуда вы знаете о нас такие любопытные подробности?
   - Подробностей не знаю, и не мое дело их знать, а про завещание Незванова весь город толкует, и не хочешь - услышишь. Говорят и про сироту, что в завещании упомянута. Барышня эта в дочери вам не подходит, вот я и подумал - не иначе как воспитанница. Простейшая логика-с.
   Последнее слово, которое не часто можно услышать от хозяина гостиницы, Кузьма Лукич произнес без излишнего щегольства - было видно, что на досуге он читает серьезные книги. Овров прислушивался к нему с интересом.
   - А почему не сестра? - быстро спросил он с видом шахматиста, оценившего неглупый ход противника и немедленно предложившего свой, ответный.
   Кузьма Лукич неторопливо перевел взгляд в его сторону.
   - На сестру не похоже выходит - уж слишком вид у барышни почтительный.
   Овров только развел руками, обозначив этим жестом довольно сложную фразу - что-то вроде "Вот он, настоящий природный русский ум, который частенько прозябает у нас в провинции без должного применения", а Александру Михайловну ответ Кузьмы Лукича привел в самое веселое расположение духа.
   - Вот как? - сказала она, обворожительно ему улыбнувшись. - Ваше бесстрастное наблюдение очень приятно. И знаете что, Кузьма Лукич? Коль вы так проницательны, я вас, пожалуй, не отпущу. Вы ведь не будете против того, чтобы составить нам компанию? Вы выпьете с нами чаю? У нас с собой пряники.
   - Небось взяли с вас втридорога, - немедленно взволновался Кузьма Лукич, но, узнав от Александры Михайловны цену, с видимой неохотой произнес: - Ну, так еще по совести. Ладно, что ж делать, пойдемте комнаты посмотрим, а там уж и к столу. А посидеть с вами - отчего ж не посидеть? Посидеть можно.
  
  
   Когда закипел классически прекрасный, кротко великодушный к побежденным, лучезарно сияющий медью самовар времен прошедшего царствования и разлили чай, Александра Михайловна взяла в руки пряник. Я наблюдала за ней с жадным любопытством. Александра Михайловна откусила кусок. Я слегка наклонилась вперед. Александра Михайловна закрыла глаза.
   - Ну... и как же? - спросила я, не в силах долее ждать.
   - Ничего особенного, - ответила Александра Михайловна, не открывая глаз. - Просто представляется лето, и как будто я стою под яблоней и смотрю сквозь листья на солнце. Вот я сейчас сорву это яблоко, которое ближе...
   Александра Михайловна, по-прежнему не открывая глаз, откусила еще кусок. Лицо ее приобрело тонкое, мечтательное выражение.
   - Странно, таких яблок я давно не пробовала, но вкус как будто знакомый...
   - Богучаровские, - заметил Кузьма Лукич.
   - И мед какой-то особый... наводит на самые приятные размышления...
   - Таратухинский, - продолжил Кузьма Лукич. - Еще из Соломасова завозят. Какой лучше, вот уж лет пятнадцать как спорят.
   - А тесто... нет, это положительно что-то опрокидывающее все мои представления о кулинарии... почему торты из такого не делают?
   - Из присадовской пшеницы. Впрочем, пшеница у нас под Тулой везде особая, немцы из Петербурга приезжали, изучали, под стеклом рассматривали, так ни до чего и не додумались: отдельно, мол, сказать нечего, тут вся земля такая.
   - Да-а-а-а-а... - слова Александры Михайловны постепенно становились неразборчивыми, и наконец терпение мое истощилось.
   - Александра Михайловна, - твердо сказала я, - дайте мне попробовать пряника.
   - А вот не дам, - промурлыкала Александра Михайловна, но рука ее немедленно опровергла ее слова, и пряник был преподнесен мне жестом, полным вкрадчивого соблазна. Я попробовала... отныне читатель вправе не верить моему описанию Тулы - оно будет пристрастно.
  
  
   На морозе русский человек если и произносит речи, то как правило на современные темы и как правило критические; но за чаем русский человек становится снисходителен и начинает рассуждать о старине. Овров не составлял исключения. После третьей чашки его неудержимо повлекло к личности Михаила Федоровича Романова. Выяснялось, что это был самый светлый, самый передовой государь в российской истории.
   - Тут есть тонкость, - Овров поднял ладонь жестом, означающим, что продолжение вот-вот последует, и поднес чашку к губам. Некоторое время до нас доносились только неопределенные звуки - что-то вроде "Мммдааа..." или даже скорее "Ммммммм...". Наконец он оторвался от чашки и рассеянно посмотрел на Кузьму Лукича. - Да. Ну так вот, я хочу сказать, что к оценке правления Михаила Федоровича постоянно подходят с точки зрения громких дел, пушечной пальбы, барабанного боя, горделивых изречений и игривых анекдотов. И, разумеется, глядя под таким углом, ничего не замечают, бросают пару казенных фраз об "основателе династии" и переходят к "ярким личностям", которыми, к несчастью, так богата наша история. И не понимают того, - Овров твердо поставил чашку на стол, - что стране нашей нужны не яркие личности, которые за своей яркостью как-то не находят времени поинтересоваться делом, а скромные работники. Можно ли управлять такой огромной страной, как Россия, руководствуясь порывом или, еще того хуже, капризом? Не учитывая местных особенностей, не внимая предостерегающим голосам из провинции? Прописывая припарки там, где требуется вправить вывих, и постельный режим - там, где нужен продолжительный каждодневный моцион? Можно ли? Так вот, Михаил Федорович... м-м-м-да... - Овров отпил чаю, - ну так вот, Михаил Федорович с самого начала совершенно определенно сказал себе: "нет".
   - Это записано? - деловито уточнил Кузьма Лукич.
   - Это следует. Так вот, что же мы видим? Михаила Федоровича выбирает вся Россия - может быть, единственный раз за всю историю мы слышим ее голос. И вот что говорит этот голос: "Мне не нужны яркие личности. Мне сейчас не до них, пусть придут в благополучное время, когда мне будет чем оплачивать их блеск. Мне сейчас нужен человек, который умеет слушать. Пусть он будет негероического вида, смирен, одутловат, немного даже сонлив - пусть! Это молодость, это сгладится с возрастом, с опытом, власть любые черты делает тверже, представительней, да и не в представительности дело!" Находились, конечно, ревнители осанистости, внушавшие государю, что, мол, пора и распустить Земский собор. Избрали государя, и будет с них. А то ведь сколько лет прошло, а государь даже и не посмотрит со строгостию, голоса по-монаршему не возвысит. Только хмурится озабоченно: "А что там рязанские думают?" Или: "А вот сами-то костромские как же? Будут ли довольны?" А рязанские да костромские и рады. То у них град, то снег, то паводок, так что "не серчай, Михаил Федорович, никак не можем". А Михаилу Федоровичу какое там серчать - только кивнет понимающе и боярам своим негромко так: "Видите, - скажет, - никак не могут". Те за свое: "По-царски ли, мол, так?" - а Русь потихоньку, сама собою, без окрика, где надо деревню отстроить - строит, где надо мост починить - чинит, где надо земли пустующие распахать - пашет, и так вот нешумно да ладно и подымается на ноги всем нашим доктринерам и формалистам на удивление...
   - Да, - вздохнул Кузьма Лукич и умиленно потянул чай с блюдца, - уважительный был государь. И Тулу-то нашу примечал, не в пример многим. У нас у Казанской Божией Матери дар его хранится.
   - Вот как? - радостно удивился Овров.
   - Да-с, имеется. Ендова серебряная, позолоченная, на ней же надпись: "Граду любезнейшему, смиренному и попечительному".
   - Необычная надпись! - заинтересовался Овров. - Верно, был и повод особый?
   - А как же-с. Как Михаила Федоровича государем избрали, тут его разом от всех городов и обступили. У Рязани, у Калуги, у Вологды - у всех заслуги перед престолом отыскались, опять же и пострадали за верность, в разорение пришли, опять же и подати самую малость, а тяжеловаты, чуть-чуть бы только убавить, так веселее платить будет. Словом, пошла у Михаила Федоровича голова кругом - всем обещает, кивает, а сам уж и не знает, как вырваться. Вдруг видит: похаживают люди в сторонке, к нему не подходят, на стены посматривают, на крышу поглядывают, по печкам постукивают. Он к ним: "Вы кто ж такие будете, люди добрые, что ничего у меня не просите и заслуг своих не поминаете?" Те поклонились ему неспешно, бороды огладили: "Заслуг у нас никаких таких особых нету, а если и есть, так не нам о них судить, а тебе, Михаил Федорович. А просить... эх, государь ты наш батюшка, крыша-то вон прохудилась вся, и печи чадят, а к стенам хоть свечку не подноси - задует. Скажи, пришлем людей, построят тебе дворец золотой, вот тогда и просить у тебя будет не совестно". "Да откуда ж вы такие прибыли?" - Михаил Федорович их спрашивает, ушам своим не верит. "Да есть тут неподалеку город, - отвечают, - Тулой называется". "Ах, вот вы какие тульские, значит! - схватил Михаил Федорович со стола ендову эту вот самую и им протягивает. - Вот, говорит, дар вам от меня, берите, помните. И не серчайте, что не золотая и каменьями не изукрашена - сами видите, какое у нас тут хозяйство. Вот только надпись вычеканить надо - нельзя без надписи". Повернулся к боярам и велел чеканщика кликнуть. Те усмехаются только: "Пойди сейчас, сыщи по Москве чеканщика - мастера-то хорошие поразбежались все". Михаил Федорович уж на что голоса никогда не возвышал, а тут даже вскричал от досады. А наши-то тульские опять ему кланяются: "Беды-то, государь, нету, с нами как раз человек приехал. Скажи, чего хочешь - вычеканит".
   Кузьма Лукич примолк и неторопливо налил себе новую чашку.
   - Что ж, как государь во вдохновении изрек, так все в самой точности и отчеканили. Не пустые ведь эти слова, правильные: Михаил Федорович, батюшка, хоть и никого не обижал, а с нашими потом самую-самую малость, а все больше, чем с другими, советовался.
  
  
   Итак, вот наш новый адрес - Тула, улица Посольская, гостиница Кузьмы Лукича. Что это за далекие и фантастические страны, что шлют свои посольства в Тулу, Кузьма Лукич, верно, знает - но мы пока не стали спрашивать. О таких вещах лучше всего думать на досуге, а сегодня у нас трудный день - день знакомства с моими родственниками. С самого утра надо мной витает что-то неуловимое, ответственное, серьезное, да и само утро подходящее - светло-серое, неяркое. После завтрака мы пошли смотреть кремль - да, в Туле, как и в Москве, тоже есть кремль; тульский мне понравился больше. В московском кремле есть что-то немного прихотливое, капризное; тульский же, как заметил Овров, похож на мастера, спокойно вытирающего руки после работы. Я не совсем поняла это сравнение, но что-то в нем, кажется, есть. Тульский кремль действительно совсем не выглядит воинственным, однако чувствуется, что люди, построившие его, умеют обращаться с оружием - может быть, потому что сами его и делают.
   О родственниках моих Кузьма Лукич (мы, разумеется, его расспрашивали) говорил скупо. Покойный дядюшка, по его словам, "дело знал, но и чудил немало".
   - Впрочем, - добавил он, - оно и понятно. Хоть и женился на купчихе, и бороду отпустил лопатой, и говорил так мудрено, что и слова от него барского не услыхать было, а все не купецкого звания человек. Иной раз такое выкинет, что настоящему-то, природному-то купцу и в сто лет на ум не взбредет. Вот хоть бы и... - но тут Кузьма Лукич неожиданно умолк, и все наши дальнейшие расспросы оказались напрасны. О Елпидии Феоктистовне, впрочем, он отозвался с большим уважением.
  
  
   Когда мы подъехали к большому серому, своей чрезмерной добротностью напоминающему амбар дому, поднялась суматоха. Дверь отворилась, и из нее выбежал рослый малый в русском платье; резко остановившись, он несколько мгновений пристально разглядывал наш возок, а затем, обернувшись назад, исступленно замахал руками:
   - Они это, они!
   На крик из двери дома выбежала целая толпа - впереди всех мчался невысокий гладко выбритый мещанин в ладно сшитом сюртуке и чрезмерно большом картузе, придававшем ему какой-то особый, задиристый вид.
   - Ну ты давай-давай-давай, встречай, - тонкой, петушиной скороговоркой прокричал он рослому малому, даже и не посмотрев в нашу сторону, - а я сейчас пока за Онуфрием сбегаю.
   И, быстро развернувшись, он так бойко засеменил куда-то вверх по улице, что уже мгновенье спустя скрылся из виду.
   Выбежавшая следом за ним чрезвычайно полная девушка с огромной кружевной подушкой в руках остановилась перевести дыхание; но едва успела она шумно произнести "Уф", взволнованная и разгоряченная не совсем понятным ей самой бегом, как к ней уже подлетел рослый малый.
   - Анфис, ну ты чо с подушкой-то, чо? - закричал он, волнуясь. - Ну куда ее сейчас? Ну чего с ней? Ну давай, слышь, Анфис, неси назад, а то что же?
   Анфиса с изумлением посмотрела на подушку, которую держала в руках.
   - Вишь ты! - покачала она головой. - Я-то как раз в спальне прибиралась, а тут шум, гам, все побежали разом, ну и я за ними, не надумавшись. Вишь ты!
   - Ну все, ну надумалась уже, - суетился вокруг нее рослый малый, пытаясь развернуть ее в сторону дома, - неси назад, ну чо ты в самом деле-то?
   Но тут его хлопоты были прерваны востренькой и чрезвычайно энергичной старушкой в серенькой, меховой душегрейке, также выбежавшей из дома в числе прочих.
   - Что ты, Панкрат Андреич, ее тут вертишь, вот нашел время, - прикрикнула она на рослого малого, - гости-то уж вон из саней вышли, на тебя, дурака, смотрят.
   Она обратилась к нам с Александрой Михайловной, все это время не без интереса наблюдавшим за происходящим.
   - Уж вы нас извините, непривычные мы гостей-то толком встречать. При покойном-то Андрее Евграфовиче жили от блажи к блажи - он заблажит, а все бегают. Так вот и продолжаем. Ну беды нет, они у нас быстро утихомирятся, а мы покамест в дом пройдем, что ж во дворе-то стоять. Вон и Елпидия наша Феоктистовна из окна выглядывает, беспокоится. Милости просим.
  
  
   Что-то показалось мне странным в Елпидии Феоктистовне, хотя ничего странного ни в ней, ни в окружающей ее обстановке не было. Гостиная как гостиная: кружевные салфетки на комоде, столь невозможно ажурные, что казалось, вот-вот томными вздохами растают в воздухе; фарфоровый сервиз с летними видами Троице-Сергиевой лавры, нарядной, зеленой и белой, как застывший в камне Троицын день; на окнах кисейные занавески с большими сиреневыми бантами; за окнами - зима, и где-то под стулом или за диваном кот, пока невидимый, но несомненный и ожидаемый.
   Сама Елпидия Феоктистовна, женщина мягкая, округлая и приветливая (я поймала себя на странном желании ее ущипнуть), была одета по хорошей купеческой моде в добротное и не чрезмерно пышное платье из бронзово-золотистой тафты, переливавшейся при каждом неспешном движении неспешными бликами. Чуть-чуть необычными казались ее гранатовые серьги на двухъярусной золотой цепочке - верхний камень ромбом, нижний сердечком - но я знала, что наши купчихи могут позволить себе и куда большую bizarrerie. В чем же тогда странность?
   Но все эти соображения занимали меня не долее мгновенья, потому что как раз мгновенье спустя после нашего появления в гостиной Елпидия Феоктистовна сказала "Ох!" и прижала ладони к груди. Казалось, она с трудом сдерживает трепетный порыв броситься мне навстречу.
   - Аннушка моя сладкая! Все-то нам самодур-то мой свидеться не давал да и помер как на грех, на зиму глядя - а дорога-то ведь дальняя от тебя до нас да по такому-то времени - чай, замерзла?
   Разумеется, к подобному началу я была не готова. Разумеется, я не нашлась, что ответить, - впрочем, мысль об ответе мне даже и не приходила в голову - я была слишком изумлена для мыслей. Александра Михайловна попыталась было прийти мне на помощь и заметить что-то о не чрезмерной обременительности нашей поездки до Тулы, но Елпидия Феоктистовна уже стояла перед ней и держала ее за руки.
   - Дай на тебя теперь посмотрю. Худая какая, видать, болела недавно. Ничего, у меня поправишься. Анфиса! Подавай на стол! Суп есть будем, пироги, утку с яблоками. Перекусим пока, а уж вечером угощу вас по-настоящему. А то куда ж это - ветром шатает что одну, что другую. (Последнее замечание, должна сказать, ни в малейшей степени не соответствовало действительности, - но тогда мы впервые столкнулись с обязательной чертой тульского гостеприимства: тульская хозяйка, чтобы накормить гостей так, как по ее мнению следует, сначала непременно постарается убедить их в том, что они падают с ног от голода.)
   За стол мы, разумеется, сели да и вообще в тот визит вели себя смирно, - Елпидия Феоктистовна возражений не то что не любила, а как-то не понимала их и не предусматривала. Говорить много нам также не приходилось - все необходимое Елпидия Феоктистовна нам сообщала сама.
   - Вот вы удивляетесь, небось, - продолжила она после благополучного и удовлетворившего ее начала трапезы, - что ж она, такая-сякая, траура по покойном не носит?
   ("А, вот оно что", - как-то спокойно отметила я про себя - от ощущения странности первой минуты не осталось и следа.)
   - А что ж мне его носить, коли он сам, самодур, мне его носить не велел и так в завещании и написал: "воли-де моей на то нету, а кто волю мою преступит, так тот и наследства не трожь". Чудно вам? Ну, кабы знали Андрея-то Евграфовича нашего, так бы уж не дивились, привыкли. Он-то, когда еще только ухаживал за мною, все о русском народном начале говорил и что, мол, дворяне от него отстали давно, а он-де вернуться хочет. Занятно говорил, да только главного-то слова и не сказал до свадьбы. А главное в том, что русское народное начало есть самодурство, и ничего более. Вы пироги смотрите не перепутайте: эти вот с мясом - сейчас, а эти вот с вареньем смородиновым - к чаю.
   Так вот, Андрей-то мой Евграфович смолоду учен был, французов читал - про l'homme naturel и про всякое такое прочее. Да вы не удивляйтесь, мне ведь батюшка образование дал какое-никакое, все мечтал за дворянина выдать. Вот и выдал за дворянина - думал Андрей Евграфович над французской премудростью, думал да и додумался наконец, что если есть на земле тот самый l'homme naturel, то это никто другой, как русский купец первой гильдии, потому как естества своего не стесняется, голосу природы противоречить даже и в помыслах не имеет, а что до общественных условностей, то уж какие ему там условности, когда он тысячные на свечке жжет. И как посетило Андрея Евграфовича озарение это, так и решил он на мне, как на дочери купца первой гильдии, жениться; а как женился, так и пошла у нас с ним развеселая жизнь.
   Сыновей назвал - одного Панкратом, другого - Онуфрием и - н-н-никакого образования. Я ему: "Что ж это, с такими именами да еще и не учить ничему - первейшими дураками вырастут". Он: "В том не сомневаюсь, но то и хорошо, поскольку естество, стало быть, такое". Пелагея Терентьевна говаривала: "Твой хоть и дворянского звания, а всех купцов перешибает: купец, он подурит неделю-другую, потом отходит, смирный делается, задумчивый. А твой дурит по методе, изо дня в день - дотошный человек!" И верно: с утра, бывало, проснется, сидит на постели, покачивается, в бороду ухмыляется. Панкрат аль Онуфрий заглянет: "Как почивали, батюшка?" - а он прищурится да как огорошит с ходу: "Не бреши!" Панкрат аль Онуфрий так рот и разинет: "Где же я брешу, батюшка?" А тот еще хитрей усмехается: "А ты подумай!" Так весь день и ходят, думают и чем больше думают, тем меньше толку выходит. А Андрей Евграфович наш из постели вылезет, приоденется по-чудному - охабень это у него называлось - и по дому похаживает. Зимой непременно к печке подойдет, напружится и руки к самому-самому огню вытягивает. "Ух, - говорит, - силища какая идет. С такой силой мне теперь равных нету". Скажет такое ни к селу ни к городу - и в контору, ну а там, в конторе, конечно, уж не до чудачеств - приказчикам загадки лучше не загадывать, они сами те какие хошь загадки загадают. Дело, сразу скажу, вел крепко, иначе б не привелось нам с вами свидеться. Но все равно: как бы там складно у него ни вышло, по торговой ли части или по фабричной - фабрика у нас самоварная, на Грязевской улице, может, проезжать мимо будете, - домой к обеду приедет, все одно пустое болтает. "Хотел Авдей Парамонович меня объегорить, да я против него силу огня пустил - отступился". Авдей Парамоныч - человек тишайший, смирнейший, боязливый до неразумия - ну где такому объегоривать? Или вот еще как-то раз огорошил: "Мы теперь с Михал Емельянычем состязаться будем - кто лук лучше сделает". Я-то обычно молчала а тут не выдержала: "Да лук-то вам, спрашиваю, зачем? В Туле-то уж, я чай, и ружье раздобыть можно". А он: "Что ружье - шум один! Себя оглушишь только, а думать не научишься. А стрелу мысль к цели ведет, и коли помыслы у тебя праведные, то и стрела летит прямо - всегда себя проверить можно". Ну, допроверялись-то они с Михал Емельянычем быстро - неделю потом рассолом огуречным отхаживала.
   Так вот и чудил, так вот и с трауром этим самым получилось. Тоже как-то за обедом высказал: "Предки наши, славяне древние, если кто прожил свою жизнь добродетельно, смеялись на его похоронах и песни пели веселые, а когда их спрашивали: "Чему, мол, радуетесь?" - отвечали: "Тому, что имени своего не опозорил". Вот так и я желаю: чтобы никаких по мне трауров и никаких причитаний, потому как терпеть всего этого не могу. Да и помнить так обо мне будут крепче, - не у всякого, чай, вдова без траура ходит; а тут и надпись еще на камне надгробном велю выбить: "Друг старины" - знай наших!" И что ж: думала, так болтает, ан нет - понравилась ему эта мысль до крайности, и в завещании так все и прописал в подробности и с соблюдением полного законного вида. Я тогда ничего, а вот как преставился-то он, свет наш Андрей Евграфович - Михал Емельяныч его угробил - по коньяку у них состязание шло, - не столько скорбела, сколько не в себе была: как же волю-то покойного выполнять буду? Ведь скандал! Спасибо батюшке нашему, отцу Агафонию - святая душа! Как узрел меня поначалу, так даже руками всплеснул, взял под локоток осторожненько и в сторонку отвел. "Восскорбела, - говорит, - матушка, видать, сильно - с горя-то и забыла в подобающие ризы облечься". "Ничего, - говорю, - не забыла, а такова законная воля усопшего", - и про древних славян ему рассказываю. Задумался отец Агафоний, задумался... и вдруг главу поднял и так весь и просиял ликом. "А ведь это, - говорит, - и по-христиански правильней будет! Ведь и святой старец Пафнутий как отвечал царю агарянскому, когда тот вопросил его: "Что, мол, христианство такое?" - "Ничто, как веселие великое - так о нем полагай ежечасно и уверуешь". Вот и я думаю: праведный человек непременно весел должен быть, и чем праведнее, тем веселее. А по веселому человеку - к чему скорбение? Или не ведаем, что сказано: "Се муж светел, и в роды и роды не убавлю благомыслия духа его?" - И тут уж отец Агафоний и сам так возвеселился, что и к рюмочке приложиться изволил, и закуски отведал маленько да и разохотился, а потом и еще рюмочку, и еще... и стал с тех пор отец Агафоний всем про меня изъяснять, отчего я не в трауре, и так преуспел, что не только скандала никакого не вышло, но напротив, стали во мне чуть ли не подвижницу видеть и даже другим в пример ставить: "Наша-то Елпидия Феоктистовна не то, что Федуркина-кирпичника вдова - траура на себя в тыщу рублев не навертела, не возгордилася".
   Но тут плавное течение увлекшего нас рассказа было прервано, поскольку в гостиную бойко вбежал уже знакомый нам невысокий мещанин и, успокаивающе махнув рукою, в знак того, что наши столь понятные и естественные волнения, вызванные его долгой отлучкой, имеют наконец все основания прекратиться, не стал томить нас слишком долгим ожиданием вестей:
   - Ну, нашел-те наконец Онуфрия-то, нашел, да ведь пока приведешь его, заразу... - Невысокий мещанин повернулся к двери и махнул кому-то невидимому рукою. - Онуфрий! Заходь, давай! Давай, давай, давай, не съедят! Да ты за Панкрата-то не прячься, не прячься! Ну куда ты, черт!
   Невысокий мещанин опрометью бросился в коридор, и там, судя по всему, завязалась борьба - кто-то кого-то тащил, а кто-то не желал, чтобы его тащили. "Дядь Харлампий, отстань, ну чо ты?" - послышался сдавленный голос; второй голос быстро отвечал ему: "Я-те отстану, я-те отстану! Давай-ка, давай-ка, давай-ка... - голос забирал все выше, выше, выше и наконец взлетел на самые верхние ноты. - И-и-эх!"
   И, как будто подхваченный волной этого звонкого и напористого возгласа, кто-то стремглав перелетел через порог гостиной.
   И, перелетев через порог, кто-то взмахнул руками, пытаясь сохранить равновесие.
   И, сохранив равновесие, кто-то немедленно принялся рассматривать свои сапоги.
   И этот кто-то был Онуфрий.
  
  
   Раздался всеобщий вздох восхищения - вернее, должен был раздаться, поскольку вид у невысокого мещанина, вступившего в гостиную вслед за Онуфрием, был торжественный - как у скульптора, сорвавшего покрывало со своей статуи. Однако ни я, ни Александра Михайловна еще не знали, чем собственно мы должны восхищаться, а Елпидия Феоктистовна, кажется, и вовсе была настроена испытывать противоположные восхищению чувства.
   - Ну и чего ты его сюда привел? - обратилась она к невысокому мещанину, указав на Онуфрия.
   Невысокий мещанин пожал плечами, давая понять неуместность подобного вопроса.
   - Известно чего. Родным людям как не свидеться? Панкрат! - крикнул он, обернувшись. - Да заходи и ты, что ли! Что мне за всеми за вами бегать!
   - Родным людям? - изумилась Елпидия Феоктистовна. - Да где ты здесь родных людей увидал?
   - Как это где? - изумился в свою очередь невысокий мещанин. - Да ведь Онуфрий-то с Панкратом вот им, - кивнул он головой неопределенно в нашу с Александрой Михайловной сторону, - не иначе как братьями двоюродными приходятся!
   И невысокий мещанин покачал головою, как бы удивляясь, что ему приходится объяснять столь очевидные вещи.
   Однако на Елпидию Феоктистовну покачивание головою не произвело особого впечатления.
   - Велика важность! Братья двоюродные! - воскликнула она. - Барышня из Петербурга приехала, ест и пьет как королева заморская - ничего на столе не убавляется, а ты ей медведей каких-то приводишь! Гони их в шею!
   - Ну зачем же в шею? - поспешила вмешаться я, испугавшись, что долгие и кропотливые усилия, потраченные на то, чтобы предъявить нам Онуфрия, пропадут даром. - Напротив, мне очень приятно было бы познакомиться... Здравствуйте, Онуфрий! - я встала из-за стола и сделала шаг ему навстречу.
   Онуфрий проявил еще больший интерес к своим сапогам - они действительно были хороши сейчас, когда холодное, зимнее солнце, выглянув из-за облака, заставило их заблистать щеголеватым, чуть-чуть преувеличенным блеском... впрочем, я, кажется, начинаю писать о частностях, не сообщив главного. Вот оно: ростом Онуфрий был немного выше Панкрата - и в этом я почти уверена, хотя определенно утверждать, пожалуй, не стану. На вид он казался слегка задумчивее, хотя оговорюсь, что это впечатление вполне могло быть вызвано стечением обстоятельств. В целом же братья отличались друг от друга довольно мало.
   - Ну поздоровайся же с сестрицей, что ты сапоги-то разглядываешь, - обратилась к Онуфрию Елпидия Феоктистовна.
   Тот не без некоторого усилия поднял голову, покосился в мою сторону, поспешно перевел взгляд в угол и прокашлялся.
   - Как доехали? - пробормотал он почти без вопросительной интонации в голосе.
   - Хорошо, - ответила я с готовностью и замолчала, неожиданно сообразив, что не знаю, о чем говорить дальше.
   - Дело, - заметил Онуфрий после некоторой паузы, - оно так вернее будет. А то зимою ехать... тут всякое... - он снова прокашлялся и, решительно вскинув голову, хотел было что-то добавить, но тут его внимание отвлек стоявший у стены стул, и он... ничего не добавил.
   - В самом деле? - поспешила я ему на выручку.
   Онуфрий неожиданно разгорячился.
   - А что ж? Вон, Сенька Полосатов тож намедни ехал... - но тут он запнулся, вероятно, догадавшись, что Сенька Полосатов тут совершенно ни к чему.
   Однако я была согласна на любую тему.
   - Видите, Александра Михайловна, - сказала я, обернувшись к столу, - Сенька Полосатов, оказывается, тоже зимою ездит.
   Александра Михайловна была поражена этим известием до чрезвычайности, но старалась не выказывать удивления.
   - Это... очень... очень... любопытно... - проговорила она сдержанным и слегка как будто даже строгим голосом. - И куда же он ездит?
   - А в Непрытково-деревню ехал, веники забрать, - приободрился Онуфрий, явно польщенный проявленным к его словам интересом. - Вы же не знаете, что он по банному делу у нас, Сенька-то... отец у него баню держит... а в Непрыткове ему, стало быть, веники вяжут... вот Сенька за ними и ездит. Да только что я вам про Сеньку-то? - спохватился Онуфрий. - Разве ж это родственный разговор у нас получается?
   Елпидия Феоктистовна только нетерпеливо махнула рукою:
   - С Панкратом будешь родственные разговоры разговаривать! Коль спрашивают про Сеньку, так и отвечай про него - хоть не над тобой, дураком, смеяться будут!
   Успокоенный Онуфрий с видимым удовольствием вернулся к своему рассказу.
   - Ну так вот, значит, - поехал, стало быть Сенька в Непрытково и Мишку Остроухова с собой прихватил. А Мишка этот озорной, с ним в дороге не соскучишься. Вот, стало быть, едут, гогочут, а дело уже к вечеру - Сенька, вишь, в Непрытково с ночевкой ездит, дела у него там - дело к вечеру, а дорога такая, что почитай и нет никакой дороги. Да тут еще снегу как раз намело - не столько ехать саням, сколько нырять впору. Ну и донырялись наконец - заехали в такой сугроб, что саней и не видать почти, а кобыла как встала, так и задремала как будто, в снегу по самые уши. А кобыла эта у Сеньки - ленивая, страсть! Там, где другая лошадь хотя б для виду поднатужится, эта уж ни за что: "Не знаю куда, не знаю зачем, а приехала - слезайте, добрые люди!" А куда тут слезешь - кругом кусты да сугробы да черт знает что еще, что по вечерам мерещится. Сенька кобыле: "Трогай, пошла, пошла!" Та и ухом не ведет. Сенька кнутом ее огрел - ухом повела; но и только. Ну, Сенька из саней вылез и за уздцы было тащить собрался - но куда там потащишь, коли сам в снегу по шею! Вот так час целый с Мишкой бились - и толкали кобылу, и пихали, и крыли ее по-черному, и ласковым словом улещивали - ни в какую. Стоит себе, подремывает да еще губами пожевывает, как будто сено у ней перед носом. Ну, тут вот Мишка наконец и додумался. "Слушай, Сень, - говорит, - а давай ее шуганем!" Сенька на него посмотрел, серьезно так: "Думаешь?" Мишка: "А чего не попробовать? Что нам тут, ночевать, что ли?" Сенька спрашивает: "А как мы ее шуганем-то?" А Мишка отвечает: "А так - шуганем, так уж шуганем". Ну и шуганули... ни лошади, ни саней - как ветром сдуло; стоят только Сенька с Мишкой посередь поля да друг на друга смотрят. Сенька шепчет: "Миш, а где кобыла-то?" А Мишка в ответ: "А кто ее знает? Пугливая она у тебя больно". А Сенька: "Да не примечал я раньше". Ну ничего, теперь приметит. Поймали ее утром у Дульмашек - это в пяти верстах от Непрыткова; мужик-то пьяный (там в Дульмашках народ с утра пьет) из кабака вышел, вернулся и говорит: "Проверьте, братцы, али перебрал я лишнего - едут сани, а ездоков не видать, и лошадь как пьяная по полю мечется". Мужики толпой из кабака вывалили, смотрят, глаза протирают и все никак сойтись между собой не могут: одни говорят - "Пустые сани", другие - "Да нет, есть там кто-то. Это только снег на солнце отсвечивает, вот мы и не видим отсюда. А вот ежели прищуриться да ладонью прикрыться, то как будто рукой кто из саней нам машет - нет разве?" А один так просто орет во всю глотку: "Ты мне не бреши, каки-таки сани едут, ты мне их вынь да положь, вынь да положь!" Ему говорят: "Да ты в другую сторону смотришь", а он не слышит, только пуще расходится: "Вынь да положь, вынь да положь", - пока сам не полег, аккурат под самым крылечком. Долго так мужики дивились, ну потом уж наконец и ловить кинулись - да дружно так, слаженно - разом все в одно место бросаются, а кобыла - в другое; они сообразятся - да туда, а кобылы уж там и нету - известное дело, с чего ей их ждать-то? Долго так гонялись - хорошо, кобыла была очумелая, все кругами заворачивала, - рано ли, поздно ли, а привелось встретиться. Ну, поймали ее, а там как раз парень был с ними из Непрыткова, Федька, у которого Сенька ночует, вот он сани и признал. "А ведь это Сеньки Полосатова, - говорит, - сани". Мужики так и протрезвели разом. "Что же это будет теперь? - спрашивают. - Ведь Сеньки в санях - нет?" - "Верно, - отвечает Федька, - нету. - А сам ни жив ни мертв стоит. - Что же это будет теперь, братцы? Ведь розыск начнут!" Мужики даже и не отвечают - назад в кабак, да за шапку, да по домам тихохонько - мол, нас тут и не бывало вроде. Федька постоял, постоял, махнул рукою, сел в сани да и поехал к себе домой - мол, объявлю начальству все по правде: вот кобыла, вот сани, больше знать ничего не знаю, а вы там делайте что хотите. Подъезжает к дому, смотрит - а Сенька с Мишкой как раз на крыльцо ему навстречу и выходят - мужики с обозом проезжали да и подобрали их утром. Стоят теперь на крыльце и понять ничего не могут. "Вот-те раз, - говорят, - виданное ли дело - вперед кобылы своей приехали".
   В этом месте рассказа Панкрат, протиснувшийся вслед за братом в гостиную и до сих пор старавшийся привлекать к себе как можно меньше внимания, пришел в неожиданное возбуждение, хлопнул себя ладонями по коленям, залился смехом и прокричал, мотая от удовольствия головой:
   - Ох, складно! Ты еще, как они потом в бане с девками парились, расскажи!
   Елпидия Феоктистовна привстала из-за стола.
   Панкрат осекся.
   - Хорош, - сказала Елпидия Феоктистовна и, внимательно оглядев Панкрата, добавила, как бы подтверждая прежний вывод. - Хорош.
   Панкрат, несмотря на данную ему одобрительную оценку, начал пятиться к двери. Онуфрий, тоже как будто заробев, начал пятиться вместе с ним. Взгляд Елпидии Феоктистовны обратился к нему.
   - Хорош у тебя братец, - сказала она.
   Онуфрий кивнул в знак согласия и толкнул брата локтем; тот стрелой вылетел из гостиной, но сам Онуфрий продолжал пятиться - под взглядом Елпидии Феоктистовны это получалось у него как-то само собою, невольно; та некоторое время наблюдала за ним, и во взгляде ее читалось одновременно и сострадание, и любопытство.
   - Ладно, иди уж, - махнула она наконец рукою, и Онуфрий, облегченно вздохнув, устремился вслед за Панкратом в какие-то невообразимо далекие от нашей гостиной дали.
  
  
   Я не буду описывать дальнейших событий дня моей первой встречи с родственниками, поскольку гостеприимство Елпидии Феоктистовны приняло ближе к вечеру столь фантастический характер, что рассказ о нем покажется невероятным читателю, никогда не бывавшему в Туле. Ограничусь тем, что упомяну о состоявшемся должным порядком и в должной очередности знакомстве с Харлампием Спиридоновичем Бутылкиным, - именно так, с некоторой сухостью и не делая каких-либо дополнений, представился нам невысокий мещанин. Характер этого нового знакомства оказался таков, что не далее как на следующий день и я, и Александра Михайловна вступили с Харлампием Спиридоновичем в самые тесные отношения.
  
  
   - Марфуша, - спросила Александра Михайловна, - который час?
   Голос Марфуши был невозмутим и ровен:
   - Десять скоро.
   - Какой ужас!
   - Тут вас господин Бутылкин дожидаются. Говорят, что им в девять было назначено.
   - Аннета, ты помнишь?
   - Что-то помню.
   - Что же, это значит, надо вылезать из-под одеяла?
   - Не знаю, - честно ответила я.
   - И я не знаю, - сокрушенно вздохнула Александра Михайловна. - Что же делать?
   - Наверное, вставать?
   Александра Михайловна осторожно высунула из-под одеяла ногу и тотчас же спрятала ее назад.
   - Знаешь, Аннета, там - холодно. Смотри, какие узоры на стекле. С другой стороны, и господина Бутылкина жалко. Знаешь... почему бы ему не войти просто так? Он ведь и так может сказать все что надо.
   Я была поражена этой идеей.
   - Но ведь это же... неприлично?
   - Разумеется. А что делать? Не вставать же в самом деле! И кроме того, мне кажется, мы не причиним особого неудобства господину Бутылкину... я заметила, он быстро осваивается.
   Харлампий Спиридонович освоился действительно быстро и даже, кажется, еще за дверью. Во всяком случае, будучи впущен, он приступил к делу незамедлительно, понимающе и расторопно.
   - Не встали еще? Ну лежите, лежите, дело молодое, известно. Да и тут что-то холодновато у вас, я смотрю (он поежился, и мне пришло в голову некое опасение, нелепости которого я тотчас же устыдилась). Я вот сейчас стул-то этот ухвачу, да к вам и подсяду. Во как, во как... (он ловко подбросил под себя стул)... и не обеспокою никого...
   Александра Михайловна зябко высунула из-под одеяла руку, и Харлампий Спиридонович припал к ней с галантностью, совершенно неожиданной при его мещанском облике (впрочем, и на китайца он похож также не был, хотя теперь, узнав его лучше, я не сомневаюсь, что заговори Александра Михайловна по-китайски, он немедленно и не задумываясь ответил бы ей на том же наречии).
   - Вишь, одеяло какое важное, - проговорил он, бегло окинув взглядом голые плечи Александры Михайловны, - тут-те и лебедь по краю плавает, шею выгнула, крылья раскинула... бедо-о-овая! Уважил Лукич, домой за ним посылал, не иначе - тут в гостинице-то у него и в заводе нету таких.
   - Как это мило с его стороны! - любезно ответила Александра Михайловна. - И вы, Харлампий Спиридонович, такой ценитель кружев - смотрите, не потеряйте равновесия, а то вот как увлеченно рассматриваете...
   Харлампий Спиридонович мгновенно откинулся назад на стул.
   - Ничего, ничего, мы с пониманием. - Он прокашлялся, придал своему взгляду некоторую значительность и заговорил не без торжественности. - Стало быть, дело у нас такое - завещательное, тут большая любовь родственная и большое уважение промеж себя должны быть...
   - Скажите, Харлампий Спиридонович, - перебила его Александра Михайловна, - а кто еще, помимо Елпидии Феоктистовны, Аннеты и ее кузенов, упоминается в завещании?
   - Во! - изумился Харлампий Спиридонович, - а вы разве уже и забыть успели? Чай, завещание-то не по разу прочитали... дело известное... иные, бывает, и наизусть учат...
   - Да мы его и в глаза не видали, - сказала Александра Михайловна. - Нас известили, мы приехали, вот и все.
   Харлампий Спиридонович всплеснул руками - точь-в-точь как немец, услышавший от собеседника, что тот не читал ни строчки Клопштока.
   - Вот ведь оно что получается! Как же с вами быть-то?
   - Да никак, - с удивлением ответила Александра Михайловна, - скажите, если знаете, про других наследников, да и довольно на первый раз.
   Харлампий Спиридонович снова всплеснул руками и на сей раз уже с некоторым негодованием.
   - Вот так-таки взять и сказать - без толку, без красоты, без порядку! Как же это можно? С пятого на десятое? Это только зайцы через пни перескакивают, а мы к документу уважение имеем... нет, я уж вам донесу, как полагается... ни черты не прейдет...
   Александра Михайловна попыталась было протестовать, но Харлампий Спиридонович властным и строгим жестом призвал ее к молчанию. Во взгляде его появилась какая-то торжественная неподкупность, и, твердо, внятно выговаривая слова, он произнес:
   - Его превосходительству господину председателю Казенной палаты. -
   Произнеся это, Харлампий Спиридонович сделал паузу; эта пауза была необходима, чтобы дать нам проникнуться впечатлением; впечатление это было внушительным. Мне вдруг стало неловко от того, что мы с Александрой Михайловной вот так просто валяемся в постели и не только не облачены ни в какие подобающие моменту одеяния, но, говоря по совести, и вовсе ни во что не облачены.
   Между тем Харлампий Спиридонович продолжил. Голос его стал чуть мягче, и в нем появилась благородная задумчивость.
   - По случаю предстоящей кончины моей и во благо детей моих, а также благоверной жены моей ощутил я желание оставить, - в голосе Харлампия Спиридоновича появилась умиленная дрожь, - состояние мое, накопленное за долгие дни трудов моих, а именно, - голос Харлампия Спиридоновича упал до шепота, так что я даже не смогла разобрать, о какой именно сумме шла речь, - жене и детям моим, и купно с ними иным родственникам моим... - но дальнейшего я уже не могу воспроизвести, потому что Харлампий Спиридонович заговорил очень быстро, очень уверенно и очень неразборчиво, пролетая по причитающимся каждому долям с беглой ловкостью виртуозного, но равнодушного пианиста.
   Однако, когда дело дошло до слов "А дальнему родственнику моему Бутылкину Харлампию тысячу двести рублей и из канареек какую выберет", голос его снова замедлился и стал тягучим, вязким и сладким. Чувствовалось, что это его любимое место, тем более что канарейки - как он тут же сообщил нам - "против соловьев поют чище".
   Этот важный для Харлампия Спиридоновича тезис даже заставил его на время забыть о документе.
   - Соловей - птица грубая, дикая, свищет, как ямщик на перегоне, пробирать - пробирает, а настоящей манерности нету. Иное дело - канарейка, не собьется нигде, не зачастит без толку, а ровно так кладет - цыть-цыть-цыть... С понятием птица.
   - Странно, однако, - заметила Александра Михайловна, - что вы названы в завещании дальним родственником, а не как-нибудь более определенно. Ведь это, кажется, некоторая вольность?
   Харлампий Спиридонович протестующе замахал руками:
   - Допустимая и позволительная! Я ведь собственно Андрею Евграфовичу и не родственник вовсе, да и Елпидии Феоктистовне, может быть, также, а только свойство такое имею особое, что только сойдусь с человеком, как он через неделю-другую непременно задумываться начинает. "Слушай, - говорит, - Спиридоныч, а ведь ты со мной в родстве не состоишь?" - "Как будто бы нет", - отвечаю. "Странно, отчего ж мне все кажется, что ты мне кем-то приходишься? Вот у тетки моей деверя брат двоюродный... или троюродный, я его не видал ни разу, знаю только, что Харлампием кличут - не ты часом?" - "А кто его знает? Может, и я", - отвечаю. А человек только головой покачает, а еще через неделю уж и сомневаться перестанет - все ему кажется, что я тот самый Харлампий и есть.
   - Любопытно, - заметила Александра Михайловна, - однако скажите все-таки - ведь завтра, даже если все окажется в полном порядке, Неточка денег не получит?
   Харлампий Спиридонович даже подскочил на стуле.
   - Как же можно-с! Этакие деньги, да вот так разом - тут обстоятельность требуется. Нет-с, если завтра все будет в порядке, - что почту чудом, поскольку в первый раз в порядке все быть никак не может, вот разве только во второй или в третий, - то пойдет в канцелярию бумага "Назначено к выдаче", а сколько она по канцелярии ходить будет, о том знать не может никто. Тут обстоятельства такие, что легче пуха - от тончайших-тончайших вещей зависят.
   - Вы имеете в виду взятки? - осведомилась Александра Михайловна.
   Харлампий Спиридонович сразу же посуровел.
   - Такого у нас и слова не знают.
   - А дела?
   - А что дело? Уважение проявить - дело это али как?
   - Ну хорошо, границы этого уважения вы, я думаю, определите сами. Но я не слишком хорошо понимаю, в чем смысл завтрашнего предприятия, если оно ничего собственно не решает?
   - А смысл в том, - веско и может быть уже как-то чрезмерно обстоятельно ответил Харлампий Спиридонович, - чтобы все лица, в завещании упомянутые, оказались бы в едином месте и в единое время, дабы ответственной особе, охвативши их единым взором и в существовании их несомненно убедившись, определить степень соответствия каждого относящимся до него документам и на основании сего сделать сообразные обстоятельствам заключения.
   В дверь неожиданно заглянула Марфуша.
   - Иван-то Петрович, из окна сейчас видела, назад возвращается. С утра-то по делам побежал куда-то, не иначе как успел уж все.
   Было не совсем понятно, почему Марфуша сочла нужным сообщать нам обо всем этом, однако действие ее слов на Харлампия Спиридоновича было довольно заметным.
   - Супруг ваш? - быстро спросил он у Александры Михайловны с видом полководца, узнавшего о пришедшем на помощь к неприятелю совершенно неожиданном подкреплении.
   - Вроде того, - ответила она, слегка застигнутая врасплох вопросом, и хотела было уточнить, что имеет в виду исключительно покровительственную и охранительную стороны супружеских обязанностей, но было уже поздно - Харлампий Спиридонович уже подлетал к двери, бормоча, что ему пора и что он "по удовольствию засиделся маленько".
   - Харлампий Спиридонович, - крикнула ему вслед Александра Михайловна, - как же ваша важная бумага?
   - Марфуш, на-ка вот, передай, - донесся из коридора голос господина Бутылкина, и вслед за тем кто-то быстро и дробно затопотал ногами, сбегая по лестнице.
  
  
   Встретившись с нами за чаем, Овров присвоил себе еще одну супружескую привилегию - быть недовольным. Он заметил выбегавшего от нас господина Бутылкина, и наблюдение это, судя по всему, настроило его на достаточно фантастический лад, поскольку первая же фраза, с которой он обратился к Александре Михайловне, прозвучала необычно: "Кто это у вас тут бегает?"
   Мы с Александрой Михайловной переглянулись - было непонятно, как отвечать на подобный вопрос, и непонятно, как к нему относиться. Наконец, я осторожно ответила:
   - Вы, верно, имеете в виду господина Бутылкина, приходившего к нам по делу. Он действительно хлопотлив, но все же "бегает" - наверно, чересчур сильное слово.
   Овров саркастически усмехнулся:
   - В том, что по делу, я не сомневаюсь, однако быстро же он обделывает свои дела!
   - У нас не возникло такого ощущения, - ответила я, - господин Бутылкин просидел у нас более часа и заторопился уходить только по случайному поводу.
   - Более часа? - с изумлением переспросил Овров. - Когда я подходил к гостинице, он с чрезвычайным проворством вбегал в дверь, а когда я вошел в гостиницу, с не меньшим проворством сбегал по лестнице. И все это проделывалось с таким видом, что у меня возникло ощущение некоторой периодичности.
   - Уверяю вас, - вмешалась Александра Михайловна - что за все время пребывания у нас - довольно значительное - господин Бутылкин не отлучался ни на мгновенье.
   Овров взглянул на нее недоверчиво и пытливо, задумался и, как будто вдруг сообразив что-то, махнул рукою.
   - Ну разумеется, вы не можете знать их приемов, - заметил он как бы про себя и продолжил громче: - Но как бы там ни было, этот господин не вызывает доверия. У меня есть некоторый опыт в отношении подобных особ... - Овров сделал выразительную паузу и вдруг прямо перешел к делу. - Скажите, он вас расспрашивал обо мне - кто я, чем занимаюсь, хожу ли в церковь?
   Мы даже рассмеялись от удивления.
   - Совсем не расспрашивал, - ответила я. - Он, кажется, даже и вовсе не подозревал о вашем существовании.
   Овров, усмехнувшись, кивнул головою.
   - Ну разумеется. Но, однако, если сей господин пребывал в столь трогательном неведении относительно моего существования, на какие же отвлеченные темы ему было благоугодно с вами беседовать?
   - Да вовсе и не на отвлеченные, - ответила я. - Он просто принес бумагу, которая завтра скорее всего понадобится.
   - Бумагу? Принес? Вам? Обычно эти господа носят бумаги в иное место...
   - Иван Петрович, да полноте вам, - вмешалась Александра Михайловна, - вот эта бумага, я ее как раз взяла, чтобы просмотреть за чаем. Взгляните сами и убедитесь, что все это вполне обыденно и здесь нет никакого заговора.
   Овров схватил протянутый ему внушительных размеров лист чрезвычайно плотной бумаги и, пробежав его взглядом, немедленно и с торжествующим видом зачитал вслух:
   - "Означенный мещанин господин Бутылкин получил доверенность от девицы Анны Незвановой, что он, Бутылкин, ручается за ее честность и что она действительно принадлежит к родственникам купца дворянского звания Незванова, какового купца дворянского звания имеется завещание, а по оному завещанию и сказанная госпожа Незванова свою долю имеет".
   Овров в сердцах положил бумагу на стол.
   - Что за страна у нас, где даже подобного рода поручения выполняются топорно! Австрийская полиция не лишена известного шика, а здесь... Ну, что это в самом деле - "купец дворянского звания Незванов"! О чем мы думаем, вот что я хотел бы знать, о чем мы думаем! Я понимаю логику консерватизма, но я понимаю логику, а не вот это - "получил доверенность, что ручается за ее честность"!
   - Иван Петрович, - обрела наконец дар речи ошеломленная этой тирадой Александра Михайловна, - ну при чем здесь австрийская полиция?
   Овров как будто спохватился, и тон его немедленно стал вежливым и уклончивым:
   - Разумеется, ни при чем, решительно ни при чем. И все же я хочу предостеречь вас от этого господина: вы с ним вчера только познакомились, а у него к утру уже и документ нужный готов - подобную расторопность редко встретишь в порядочном человеке. И потом... мне все кажется, что где-то я уже его видел...
   Александра Михайловна бросила на меня предостерегающий взгляд, но конечно же я не смогла удержаться:
   - Вспомните хорошенько, Иван Петрович, не торопитесь - нет ли у вас отдаленного родственника, которого зовут Харлампий?
  
  
   Впрочем, в тот день нас беспокоило не столько недовольство Оврова (тем более что к обеду его настроение улучшилось), сколько завтрашний поход: быть на месте, как объяснил нам Харлампий Спиридонович, надлежало ровно в десять часов - не в виде соответствия имеющимся предписаниям, которых на данный случай как раз не имелось, а для того, чтобы к нам всем, по выражению того же Харлампия Спиридоновича, приобыкли: "на все привычка нужна. Так-то ввалиться всем разом да скопом - никто и не заметит по непривычке; а вот ежели, к примеру, идет человек на службу, а мы уж и там, и ждем у подъезда, то виду он, конечно, не подаст, а все где-то у него мы уже будем - глядишь, двух-трех часов не пройдет, как мы и полностью перед ним обнаружимся".
   От всех этих рассуждений бросало в дрожь и, разумеется, ужасно не хотелось вставать так рано... но пришлось. Разбудившая меня Александра Михайловна была уже одета и казалась воплощением совести - мне пришлось последовать ее примеру, и я откинула одеяло и разом окунулась в холодное, чрезвычайно пасмурное и чрезвычайно неуютное утро.
   Мы пили кофе молча, время от времени сокрушенно вздыхая - хотелось спать, а не решать титанические задачи, смутно маячившие в административном тумане; но делать было нечего, и, допив кофе, Александра Михайловна решительно поднялась с места.
   - Какой ветер на улице, - сказала она, подойдя к окну, - сухой и, наверное, пробирает насквозь. Как раз то, что нужно для бодрого и деловитого настроения... не будем тревожить Семена, тем более что тут совсем рядом.
  
  
   Но ветер был из тех, что увеличивают расстояния. Особенно увеличились они, когда мы завернули за угол: руки заледенели мгновенно, так, как будто перчаток не было вовсе, и этот первоначальный успех с каждым новым порывом ветра только закреплялся и расширялся. Казалось просто бестактным продвигаться вперед, пренебрегая столь явно выраженным неудовольствием стихии, - и когда мы, преисполненные угрюмой решительности, добрались наконец до цели, душа моя оцепенела и мало была способна наслаждаться прекрасным; и плавный изгиб бледно-песочной стены, и лаконичные, в меру шутливые миниатюрные подобия фронтонов над окнами второго этажа, и весь подтянутый, как бы готовый к немедленному отчету облик здания вызвали у нее только бледную тень восторга - да простит мне Тульская казенная палата!
  
  
   Нас ждали. Помимо Елпидии Феоктистовны, обоих моих кузенов и, само собой разумеется, Харлампия Спиридоновича, у подъезда пыталось согреться теми или иными способами еще до пятнадцати человек - один, вероятно, отставной военный, даже выделывал руками что-то похожее на ружейные приемы.
   Елпидия Феоктистовна встретила нас горькими упреками:
   - Вот что с вами делать теперь? Куда вас девать? По такому ветру прогуливаться вздумали! Хороши, что одна, что другая! В баню вас надо немедленно, сию же секунду - отпаривать!
   - Ничего, ничего, войдем, отогреются, - вмешался Харлампий Спиридонович, - тут и волнения всякие пойдут - еще в жар кинет! Бумагу-то прихватили? - обратился он к нам, слегка понизив голос, и, получив от меня утвердительный ответ, заторопился и засуетился, обращаясь уже ко всем: - Ну давайте, давайте, давайте, все заходим, все, пересчитываться-то уж по новой не будем. Авдей Силантьич! Бросай свои фортеля выкидывать, заходи, не отставай, с боем брать будем!
   Мы все неловкой толпою протиснулись в двери и остановились, не слишком хорошо представляя, что делать дальше. Впрочем, наше появление не осталось незамеченным - проходивший мимо чиновник остановился и разглядывал нас с недоумением, видимо, решая про себя, не призвать ли ему на помощь служителя.
   - Вы по делу? - спросил он наконец.
   Харлампий Спиридонович откликнулся немедленно:
   - По завещанию, незвановскому!
   - Разве вам назначено? - удивился чиновник; однако Харлампий Спиридонович не был смущен нисколько:
   - Да мы так пока, отметиться - вот, мол, мы, все тут - может, и так примут.
   Упоминание Незванова отчасти смягчило чиновника:
   - Дело ваше известное, однако надо все же предупреждать. Глеба Фомича-то вот сегодня как раз и не будет, а Михаил Евграфович еще не объявлялся; да, впрочем, и не возьмет он на себя ответственность - тут дело такое, солидное, чуть что - потом хлопот не оберешься.
   Эти слова, вопреки всякому ожиданию, скорее даже обрадовали Харлампия Спиридоновича, и он удовлетворенно закивал головою:
   - Понимаем-с, понимаем-с и очень даже понимаем-с. Так вот сразу никакое дело не делается, тут и свой черед быть должен и вот солидность опять же... Однако мы и ничего, мы и не обеспокоим нисколько - вот только нельзя ли бумагу на первый раз получить?
   - Какую бумагу? - изумился чиновник.
   - Ну такую - что вот, мол, все были, все уважение оказали и явились, так сказать, не как-нибудь, а в полном наличии... чтобы на будущее-то вот и у нас и у вас было...
   Чиновник слушал Харлампия Спиридоновича со все возраставшим изумлением:
   - Право, не знаю, что вы имеете в виду - никакая такая бумага не предусмотрена, да она и не нужна вовсе. Вы приходите завтра - Глеб Фомич будет, а я предупрежу...
   Но Харлампий Спиридонович даже замотал головою:
   - Не предусмотрена, но и не воспрещена, это я весьма даже хорошо знаю. Расписку, я чай, вы любую выдать можете - да вот хотя бы и частным порядком, так только за подписью: я, мол, такой-то, присутствовал, а такие-то и такие-то приходили, что и удостоверяю.
   Чиновник хотел было возражать, но наступление Харлампия Спиридоновича было уже неостановимо:
   - Вам-то ведь оно ничего не стоит, а сколько народу пришло - что ж им так-то уходить, попусту. Дамы вот тоже беспокоились - дело тонкое, чувствительное... Нет, вы уж нам дайте расписочку, а мы и пойдем себе потихоньку.
   Чиновник задумался на мгновенье, чему-то про себя улыбнулся и развел руками:
   - Ну что ж, если вы так настаиваете, отчего же не дать вам такую расписку? Частным порядком это, разумеется, не возбраняется. Только лично я такими делами не занимаюсь... а вот если вас не затруднит пожаловать к помощнику делопроизводителя, то он, возможно, и удовлетворит вашу просьбу - подобные случаи больше по его части. Проводить вас?
   - Не оставьте милостью! - выкрикнул Харлампий Спиридонович и ринулся вверх по лестнице. Все - и мы с Александрой Михайловной в том числе, не желавшие нарушать общей гармонии - последовали за ним.
   Пройдя по коридору почти все здание, чиновник остановился перед открытой дверью одного из отделений.
   - Савелий Аркадьевич, - сказал он, заглянув внутрь, - тут вот дело такое образовалось - скорее по вашей части. Не придете ли на помощь?
   Ответа мы не расслышали, но, видимо, он был утвердительным, поскольку чиновник, обернувшись к нам, сделал приглашающий жест:
   - Прошу.
   Мы вошли и, чувствуя некоторую нелепость происходящего, стеснились у входа. В отделении не было ни души - только за столом в дальнем углу, весьма неряшливо заваленном бумагами, сидел человек и что-то писал. Вид его не выражал того нарочитого усердия, каким любят щеголять пишущие чиновники - скорее в нем было что-то безразличное, как будто человек заведомо не придавал тому, что пишет, никакого смысла. Одет он был строго - и даже подчеркнуто строго - по форме и в то же время с какой-то небрежностью; волосы его были гладко и тускло зачесаны на висках.
   Сидевший за столом человек поднял голову и окинул нас взглядом. Взгляд его остановился на Александре Михайловне. Выражение лица его мгновенно изменилось...
  
  
   ...и так же мгновенно изменилось выражение лица Александры Михайловны. Лицо ее стало бледным - сильно, до чрезвычайности бледным - и - что мне не понравилось более всего - виноватым. Александра Михайловна протянула перед собой руку - слабым, оправдывающимся жестом; сидевший за столом человек усмехнулся с какой-то невыразимо мучительной горечью, и эта горечь настолько была неожиданна в его вполне заурядном, вполне казенном лице, что мне как-то беспричинно и безотносительно к моему настроению захотелось плакать.
   Сидевший за столом справился с собою мгновенно; он уже смотрел только на вошедшего чиновника, и взгляд его уже не выражал ничего, кроме равнодушной учтивости.
   - Вот, Савелий Аркадьевич, какое дело, - начал объяснять чиновник, - всем, кого вы здесь видите, до зарезу оказалась нужна одна чрезвычайно хитрая бумага...
   Но Елпидия Феоктистовна не дала ему договорить:
   - Да пропади она пропадом, эта бумага! Воды! Воды скорей несите! Совсем бедняжку заморозили, подлецы! Да несите же воды, нашатырю, чего-нибудь!
   Я слышала ее голос - и другие голоса, разом заговорившие, - как в тумане; я сидела на полу Тульской казенной палаты, судорожно обнимая Александру Михайловну и не отводя взгляда от ее опрокинутого в глубокий обморок лица.
  
  
   - Вместо матери она ей - вишь, переживает, - объясняла кому-то Елпидия Феоктистовна; действия ее были быстрыми и решительными и даже, помню, как-то смутили меня своей решительностью. Но благодаря им Александра Михайловна пришла в чувство довольно быстро; взгляд, которым она обвела столпившихся вокруг людей, выразил недоумение; спустя полчаса мы были уже перевезены в дом к Елпидии Феоктистовне; туда же она немедленно распорядилась перевезти наших спутников и нашу поклажу; я упомянула об Оврове - Елпидия Феоктистовна распорядилась перевезти и Оврова. Я хотела было предупредить, что он человек довольно независимого характера, но не стала - было не до того.
   Самочувствие Александры Михайловны было удовлетворительным, и Елпидия Феоктистовна решила, что довольно будет "и одной бани, без Людвига Иваныча - а то он человек понятий хотя и возвышенных, но без царя в голове да еще и к остроумию склонность питает: к кому бы ни пришел с визитом, первым делом с порога спрашивает: "Как фаши тела? Ви меня слышит?" - и как ответит ему больной, что да, мол, слышу, тут же руки от удовольствия потирает: "Што ше! Ви не ест клюконемой, это я фам как фрач кофорю!"
   Решение же касательно бани было исполнено неукоснительно - при полном, впрочем, отсутствии сопротивления как с моей стороны, так и со стороны Александры Михайловны; Елпидия Феоктистовна хлестала нас веником самолично - это было дико, но чрезвычайно интересно, и если бы не утреннее нечто, я была бы в самом прекрасном расположении духа; Александра Михайловна смеялась, но я чувствовала, что недоумение в душе ее остается. И когда мы остались одни в отведенной нам Елпидией Феоктистовной пышно убранной и жарко натопленной комнате, я не стала ни о чем спрашивать - я только посмотрела на Александру Михайловну.
   - Я не знаю, что это было, Неточка, - сказала она, не затруднившись в понимании моего взгляда, - в самом деле, не знаю.
   - Но, по крайней мере, кто это был, ты знаешь, - голос мой мне самой показался неожиданно злым, - Савелий Аркадьевич! А фамилия на о? Должно быть...
   - Обухов, - сказала Александра Михайловна, - Савелий Аркадьевич Обухов. Он всегда очень страдал от этой своей фамилии.
   - И ты не могла его утешить?
   - Как можно в этом утешить? Однажды вечером он долго рассказывал мне о своей жизни, и, наконец, я не смогла удержать слез, и у меня вырвалось: "Как вы несчастны!" Он был тронут... и посмотрел на меня светлым, умиленным взором... таким невозможным у него и таким поражающим... и вдруг вскочил с колен (он стоял передо мной на коленях) и мучительно, с надрывом рассмеялся: "Вы не захотели продолжить! Браво! Сколько вкуса в этом! Если бы вы сказали: "Как вы несчастны, господин Обухов!" - куда бы делось все очарование минуты! Савелий Обухов не может быть несчастен - Савелий Обухов может быть только подл и неприличен! Вы пожалели меня, но про себя вы благодарите судьбу за то, что ваша фамилия не Обухова и вас не зовут Лукерья или Аксинья! Ну что ж, мне приятно доставить вам хоть это удовольствие - в конце концов, оно, может быть, не столь уж и незначительно - может быть, оно даже и посильнее будет брезгливости, которую вы скрываете так старательно и так безуспешно!"
   - Господи, ну и вздор! - сказала я значительно более мягким тоном. - Как же тебе, наверно, скучно было с Петром Александровичем!
   - Неточка, ты недооцениваешь этого человека. Слова его в чужой передаче могут показаться незначительными и даже пошлыми, но, когда слышишь его самого, кажется, что он вкладывает в них какой-то совсем иной смысл... вот этот смысл и потрясает душу... А так, когда я этого человека не вижу, я не то что равнодушна к нему - я вовсе о нем не думаю.
   - Это странно. И еще страннее то, что он оказался именно в Туле и именно в казенной палате - как будто мало других городов и учреждений.
   - Что же тут странного? Когда Петр Александрович его выставил, - тон, каким были произнесены эти слова, позволял надеяться, что Александра Михайловна не слишком преувеличивает, говоря о своем равнодушии, - он не мог оставаться в Петербурге, не мог получить места и в Москве, на которую распространяются деловые связи Петра Александровича. Петр Александрович - человек великодушный, однако позволил себе сделать вскользь и в разных местах несколько замечаний о том, что "был обманут"; как именно обманут, он уточнять, естественно, не стал. И, следовательно, тому пришлось искать себе новое место - такое, которое было бы не слишком далеко и не слишком близко; не слишком далеко, потому что он честолюбив и до сладострастия любит столичную жизнь; не слишком близко, потому что он не желал оказаться в пределах досягаемости определенного рода слухов. Но какой же город находится у нас не слишком близко и все же - как мы убедились - не слишком далеко от Москвы? А что до Казенной палаты, то этот выбор естественен и определен если не склонностями, то, по крайней мере, навыками...
   - Но по твоим словам выходит, что никто и понятия не имел о ваших... отношениях? Как же он расписывал, что все будут кидаться в тебя камнями?
   Александра Михайловна негромко рассмеялась.
   - Он часто мешает мечты с действительностью. Ему ужасно нравилось представлять, как все будут кидать в меня камни... из-за него. Однажды он рассказывал мне свой сон: мы идем с ним под венец, на мне белое платье, и все швыряют в меня грязью... и чем больше швыряют, тем все более и более страстно он меня любит... и он чрезвычайно изобретательно описывал эту грязь... разные, так сказать, ее виды... Боюсь, что у меня не получится повторить.
   - Знаешь... не бойся. Елпидия Феоктистовна, может, и не угадала недуга, но способ лечения выбрала совершенно правильный - после встреч с этим господином нужно долго париться в бане. Но скажи мне... я помню, что в письме шла речь о каком-то поцелуе... которого он никогда не забудет... это... действительно было? - Я задала этот вопрос с сильно забившимся сердцем - мне очень хотелось услышать отрицательный ответ.
   Но Александра Михайловна не доставила мне этого удовольствия.
   - Было. Я как-то вошла к нему в полдень, - он как всегда что-то писал или переписывал, уныло склонившись над бумагами. Я позвала: "Савелий Аркадьевич!" Он не обернулся - только как-то судорожно вжал голову в плечи и записал быстрее. Я была под впечатлением разговора предыдущего дня, когда он раскрыл предо мной душу и обнял чувством и разумом мироздание; впечатление было сильнейшее, и мне, признаюсь, хотелось повторения - поэтому я позвала еще раз: "Савелий Аркадьевич!" Он, продолжая писать, досадливо дернул головою: "Неужели вы не видите, что я занят! Петр Александрович просил к четвергу закончить... Петр Александрович, ваш муж". - "Я помню, кто мой муж, - ответила я, - если вы так сильно заняты, я уйду". И тут он мгновенно, со страшной быстротой обернулся в мою сторону и впился в меня взглядом, полным мучительного укора. Он умеет делать неожиданные вещи, Неточка, - в ушах у меня зашумело, и я чуть не упала в обморок, как сегодня утром. "Как легко вы говорите эти слова - я уйду. Капитан корабля, завидев другой корабль, тонущий, равнодушно говорит: "Я проплыву мимо", - в самом деле - почему нет? Ведь тонущие мечутся по палубе, хватаются за что придется, кричат от ужаса - они заняты, не правда ли? Они так сильно заняты, что у них нет времени позвать на помощь, они, может быть, и не видят, что спасение близко, - ну так стоит ли их спасать? Не так ли?" - Он встал из-за стола, дрожа и спотыкаясь, добрел до дивана и рухнул на него как бы в сильнейшем изнеможении. "Я очень устал, моя милая Александра Михайловна, - заговорил он монотонным голосом, растянувшись на диване и глядя в потолок, - я устал от бессмысленной, безотрадной работы, от насмешливой вежливости вашего супруга, от вашего бескрылого, жидкого, как больничный суп, сострадания - я так устал, что мне кажется, что я умираю. Как это неприлично - умереть у вас дома, куда меня пригласили совсем не за этим, где мне было поручено дело... Как будет недоволен Петр Александрович! Но что ж я могу поделать - у меня холодеют руки... холод поднимается все выше, выше... какое забавное ощущение! Впрочем, вам все это, конечно, скучно..." - "Прекратите это подлое кривляние, - вскричала я, не выдержав, - оно вас недостойно!" Он приподнял голову, и я увидела его взгляд - глубокий, невероятно глубокий взгляд, говоривший: "О да, недостойно - еще как недостойно! О, как ты глубоко поняла меня!" - И тихим, робким, смиренным голосом он попросил: "Поцелуйте меня, Александра Михайловна". Это было так неожиданно и так хорошо, что я почти подбежала к дивану, на котором он лежал. Подбежала... и остановилась: мне вдруг пришла в голову одна чрезвычайно глупая, до неуместности прозаическая мысль, - а как собственно выполнить его просьбу? Он занял собой почти весь диван, и если я попытаюсь присесть на краешке, мне может не хватить места... с другой стороны, я уже обнаружила свой порыв, он был, и, если я теперь его не поцелую, это будет как-то... непоследовательно. Я ухватилась рукой за спинку дивана, торопливо нагнулась и прикоснулась губами к его губам. Он откинул голову и закрыл глаза, изображая неземное блаженство; мне стало как-то неловко; я поспешно повернулась и вышла. Вот, собственно, и все.
   Александра Михайловна замолчала, и я некоторое время молчала тоже.
   - Ты знаешь, о чем я думаю, - сказала я наконец.
   - Знаю. Но от этого человека не так просто избавиться. Неужели ты сама ничего не почувствовала?
   - Почувствовала.
   - И он это знает. Он очень внимателен к впечатлению, которое производит, а тут разом такой успех! Я почти не сомневаюсь, что он захочет продолжения.
  
  
   Ничего удивительного в том, что на следующий день после описанных событий к Елпидии Феоктистовне не явился с визитом председатель казенной палаты, разумеется, не было; ни характер занимаемой им должности, ни характер его отношений с Елпидией Феоктистовной, всецело этой должностью определявшийся, не давали для подобного визита ни малейших оснований, - и, следовательно, какие бы то ни было извинения в данном случае были бы не только странными, но даже и в некотором роде фантастическими. И тем не менее извинения были принесены и переданы - и передал их не кто иной, как вчерашний добросердечный чиновник, появление которого в гостиной Елпидии Феоктистовны было также неожиданным до фантастичности.
   Когда Анфиса, встав на пороге гостиной, задумчиво сообщила, что "там из казенной палаты, говорят, пришли", Елпидия Феоктистовна удивилась и даже встревожилась:
   - Это еще к чему? Сроду такого не было! Ты не перепутала ли чего? - и, услышав от Анфисы повторение вышесказанного, с явным сомнением в голосе распорядилась. - Ну что ж, проси.
   Приведенный Анфисой чиновник, спокойно поклонившись Елпидии Феоктистовне, а затем и нам, сообщил, что "Глеб Фомич по чрезвычайной занятости наведаться сегодня не может, в чем и просит извинить". Сообщение это было встречено молчанием, куда более красноречивым, чем любые восклицания и вопросы; не дождавшись каких-либо более определенных выражений недоумения, чиновник продолжил и поведал следующее.
   Вчерашнее происшествие, будучи доведено до сведения Глеба Фомича, вызвало у него чрезвычайное негодование, немедленно принявшее форму разноса. Глеб Фомич, как отметил чиновник, и вообще болезненно относится ко всем "проявлениям средневековья", но особенно не любит их у себя в учреждении и еще более особенно - в свое отсутствие. Но он... - здесь чиновник перешел на прямую речь и передал слова Глеба Фомича в чрезвычайной подробности, точности и даже с некоторым увлечением:
   - "...даже и предполагать не мог, что на сей раз его подчиненные дойдут в его отсутствие до такого варварства, разведут такую изуверскую, азиатскую волокиту, от которой приехавшие из Петербурга дамы будут падать в обморок. И это после стольких усилий навести хоть что-нибудь похожее на порядок! С кем нас будут сравнивать! Нет, с кем нас не будут сравнивать! Назовите мне такой медвежий угол, где дамы, и пяти минут не пробыв в казенном учреждении, падают в обморок! Ну ладно бы через четыре, через пять часов тупого, бессмысленного ожидания - это было бы понятно; но застращать до беспамятства за пять минут! Конечно же, мне теперь по вашей милости придется ехать с извинениями... но как же я могу теперь ехать с извинениями, когда вы тут нагородили плутней! Я же запретил строжайшим образом пускать на порог в мое отсутствие эту шельму Беломытова, и вот, пожалуйста! Недоимка - ровно три тысячи рублей, ни больше, ни меньше - покрыта! Подпись... что-то даже не разберу чья, у нас, кажется, и нет таких... ну ничего, главное, печать наша! Все покроет! А между тем я превосходнейшим образом помню, что недоимка у господина Беломытова составляет две тысячи пятьсот двадцать четыре рубля... и к чему вдруг этому мошеннику, вместо того чтобы тихо и мирно спаивать народ, не платя в казну ни полушки, понадобилось ломать Шиллера, совершенно неясно... но я выясню. А это что? Прошение? От братьев Закодлуевых? Господи, что это еще за братья такие? Просят разрешение на постройку колокололитейного завода? Написали-то как - поди еще догадайся, что им надо! Алексей Тимофеич, голубчик, езжайте-ка вы к госпоже Незвановой и передайте всем мои извинения - да заодно и сами извинитесь, вы ведь, в конце концов, все это вчерашнее безобразие устроили. Да передайте, пусть сами назначат день, в который им угодно прийти и получить все, что полагается - что тут растягивать, завещание есть, наследники есть... Алексей Тимофеич, езжайте, езжайте, и без вас голова кругом".
   В этом месте рассказа чиновника Елпидия Феоктистовна в радостном недоверии всплеснула руками:
   - Да неужто так вот все просто можно?
   - Ну, коли сам Глеб Фомич так говорит, то, конечно, можно, - улыбнулся чиновник. - Однако принимаете ли вы мои извинения?
   Александра Михайловна хотела было что-то сказать, но Елпидия Феоктистовна поспешно ее перебила:
   - Принимаем, батюшка, принимаем. Мы вот как раз обедать собираемся, так ты уж не обессудь, садись с нами, а служба твоя и подождать может.
   Чиновник начал было уверять в обратном, но Елпидия Феоктистовна не желала ничего слышать; возник жаркий спор, увлекший всех, кто находился в гостиной, - вот почему никто, кроме меня (я не знаю, что заставило меня оглянуться) не заметил украдкой проскользнувшего в дверь Харлампия Спиридоновича; миг - и он уже стоял передо мною, и я услышала его до чрезвычайности отчетливый шепот: "Передать велено-с". "Кем велено?" - хотела было спросить я, уже догадываясь, впрочем, об ответе; но спрашивать было не у кого - Харлампий Спиридонович исчез так быстро, как будто растворился в воздухе - как будто он всего лишь только померещился мне; и только клочок бумаги, зажатый в моей руке, помешал мне успокоиться на этой мысли.
  
  
   Не знаю, ошибся ли Харлампий Спиридонович, передав записку именно мне, или пославший ее каким-то образом догадывался, что я все равно ее прочитаю, но только записка эта более была похожа на вырванный из дневника листок, ни к кому не обращалась и никак не была подписана. Но почерк и я, и Александра Михайловна узнали мгновенно. Что касается содержания, то вот оно, дословно:
   "Часы идут, часы постукивают - и так весело, бойко, ровно, что необычайно приятно становится на душе. Я люблю эти старенькие часы - их наивное добродушие напоминает мне детство, мое доверчивое, глупое, драгоценное детство; вот почему я никогда не забываю их заводить, и они ни разу не останавливались с тех пор, как меня вышвырнули как собаку из одного славного и уютного дома, и я волею судеб оказался в этом городе. Впрочем, к чему здесь говорить о воле судеб - ведь меня не только вышвырнули, но еще и оклеветали... но не надо, не надо, не надо... Лучше послушаю, как постукивают часы... Я уже сказал, что никогда не забываю заводить их; но завтра, ровно в десять часов вечера, они остановятся. Остановятся навсегда. Так будет проще.
   .... и все-таки я не верю тому, что написал. Я знаю, старый друг не захочет, чтобы в моей лачуге поселилась тяжелая, каменная тишина. Я знаю, старый друг успеет прийти раньше, чем...
   ... мое сердце замерло от безумной надежды. Приди, приди, приди! Я знаю, ты сумеешь найти дорогу! И этот нелепый адрес - Непролазная улица, дом мещанина Подтыкина - я пишу не для тебя, о нет! - только для себя. Так мне будет спокойнее".
  
  
   Закончив чтение, я долго не могла найти нужного слова, чтобы выразить свои впечатления. Наконец, я нашла это слово:
   - Бесподобно!
   - Пожалуй, - согласилась Александра Михайловна. - Однако что же нам делать? Ведь тут речь идет, как нетрудно догадаться, о свидании, и не без ловкости указаны время и место...
   - Вот, стало быть, и пойдем.
   Александра Михайловна взглянула на меня с удивлением, и я поспешила объяснить свою мысль.
   - Я вовсе не так уж беспечна, - перечитай записку: ему не нужно, чтобы ты прибегала по первому зову, и он не слишком и рассчитывает на это. Ему нужно другое - чтобы ты не пришла (по малодушию, разумеется, другой причины он себе не представляет) и пропустила срок. Он прекрасно знает твою страсть к самообвинениям: ему нужно только дать для нее повод, а там уж дорога наезженная... вот и не будем на нее сворачивать.
  
  
   Мне никто никогда не назначал свиданий, и - хотя и на сей раз никто мне свидания не назначил - я испытывала некоторое волнение. Александра Михайловна не столько волновалась, сколько пребывала в сомнении, но противопоставить моим доводам что-либо определенное не могла. Возник, правда, вопрос: что сказать Елпидии Феоктистовне? Александра Михайловна решительно заявила, что обманывать ее не собирается, - но я заметила на это, что обманывать никто никого и не будет: что необычного в том, что мы собираемся навестить бывшего помощника Петра Александровича, человека глубоко несчастного, болезненного и очевиднейшим образом нуждающегося в сострадании? Хотя слова эти и являлись чистейшей правдой, Елпидия Феоктистовна выслушала их с недоверием и отпустила нас с крайней неохотой: было видно, что только отсутствие ясного представления о том, что принято и что не принято у петербургских дам, заставило ее воздержаться от окончательного суждения и от мер прямо запретительного характера.
   И вот - где-то около шести часов вечера, воспользовавшись сравнительно бодрым состоянием духа Семена и отсутствием Оврова - которого заставило задержаться в каком-то несомненно важном месте что-то несомненно насущное - мы отправились в путь. О том, где находится Непролазная улица, Семен не имел, разумеется, никакого понятия - но мы очень рассчитывали на то, что ему удастся определить верное направление посредством расспросов.
   Было уже темно, и расспрашивать приходилось, не выбирая, большей частью у людей откровенно пьяных - зимними вечерами улицы Тулы пустеют. Но и пьяные, когда до них доходил вопрос Семена, приходили как будто в некоторое замешательство: им, видимо, непросто было понять, зачем кому бы то ни было могла понадобиться Непролазная улица; и безлюдные улицы по мере приближения к ней становились безлюднее.
   И света в окнах становилось меньше. Может быть, обитатели предместий раньше ложатся спать? Но как-то уж неправдоподобно рано... возникала другая, неуютная мысль - что многие дома просто пустуют; эта мысль была неразумна и разумом изгонялась - но, изгнанная разумом, она оставалась в ощущении.
  
  
   Вот, наконец, как будто бы и Непролазная улица. Спрашивать про дом мещанина Подтыкина не у кого - но в этом, кажется, и нет необходимости: свет горит только в одном окне, сумрачно отражаясь в темных окнах дома напротив.
   - Наверное, здесь, Семен, - неуверенно говорит Александра Михайловна. Семен останавливает лошадей; мы выбираемся из возка и - не стоять же на месте - направляемся к дому.
   - Слышь, барыня, - говорит Семен. Мы оборачиваемся. - Ты подумай, туда ли приехали-то?
   - Вот и посмотрим, - тихий голос Александры Михайловны неожиданно подчеркивает полнейшую тишину вокруг. - Ты подожди нас, Семен.
   - Да уж, чай, без вас не уеду.
   Мы подходим к калитке - она не заперта и безразлично скрипит, пропуская нас, - по обледенелым, покоробившимся ступеням поднимаемся на крыльцо и останавливаемся перед дверью. "Это не дверь жилого дома - она ничего не закрывает, она только так для видимости, проход открыт", - мелькает у меня странная мысль, и я не могу ее не проверить. Дверь открывается с легкостью - с какой-то неприятной легкостью; за нею темнота, и мы останавливаемся в нерешительности... но останавливаться причины нет - ведь это просто темные сени. И все-таки мы не переходим порога - мы прислушиваемся; какой-то звук, повторяющийся с монотонной правильностью... это капает вода с потолка в подставленную лохань. "Крыша протекает... странно... - думаю я. - Но с другой стороны, раз подставили эту лохань, значит, кто-то живет в доме. Впрочем, разве это и так не ясно? Ведь мы видели свет в окне", - да, вот этот самый, пробивающийся в щель из-за двери. Надо бы постучаться - но тогда ведь он успеет спрятаться? От этой мысли становится жутко, и я изо всех сил тяну на себя ручку двери - и дверь поддается с такой легкостью, как будто хочет соскочить с петель... я вскрикиваю и застываю на пороге.
   В комнате, однако, ничего особо страшного нет. Непомерно громоздкий диван, обшарпанные обои, стул, непонятно зачем отставленный на середину комнаты и заваленный какой-то ветошью, - я перевожу взгляд. За столом, на котором горит свеча, тяжело уронив голову на руки, спит человек. На нем все тот же вицмундир, в котором мы видели его третьего дня; дыхания его не слышно, и я, повернувшись к Александре Михайловне, делаю ей знак, что лучше нам будет уйти. Она смотрит мимо меня, и глаза ее в ужасе расширяются; я быстро оборачиваюсь. Человек поднял голову и смотрит на нас.
  
  
   И неожиданно мы услышали язвительный смех. Он смеялся, глядя на нас, наклонив голову, и первые мгновенья казалось, что он видит не нас, а свой бред. Но слова его опровергли это впечатление - в них была вполне трезвая желчь:
   - Милосердие, сострадание и прочее, и прочее, и прочее! Мы подчинились порыву - узнаю и приветствую; но мы не забыли прихватить с собой служанку? Это ново. Мы, кажется, уже не так презираем предрассудки, как раньше... но, впрочем, почему бы и нет? Барыня собралась навестить бывшего лакея - конечно, надо взять с собой служанку. Это, в общем-то, хороший тон, о котором, может быть, и раньше забывать не следовало...
   - Савелий Аркадьевич, - тихо сказала Александра Михайловна, - мне не надо разъяснять вам, что в этой комнате нет никаких служанок. Вы это прекрасно видите и сами. И вы напрасно упомянули о сострадании - вы можете сильно ошибиться в своих расчетах.
   Савелий Аркадьевич немедленно вскочил со стула, быстро стряхнул что-то со стола и оправил свой изрядно помятый от долгого сидения - и, кажется, лежания - вицмундир.
   - Вот, она проклятая моя поспешность в суждениях! Как сильно барышня побледнела... и губы немного дрожат... привычки-то к оскорблениям нету. Ну, так и я ведь с такой привычкой не родился на свет - а вот ведь как-то так получилось, что никто и не спрашивал... Однако что же вы стоите? Садитесь, а я сейчас мигом к хозяину сбегаю, велю самовар поставить.
   - Савелий Аркадьевич, - сказала я, слегка осмелев (меня позабавило описание моего оскорбленного вида), - а ведь ни к какому хозяину вы не сбегаете. В этом доме никого, кроме нас, нет - так зачем же устраивать представление? Как, вы думаете, мы нашли вас?
   Он взглянул на меня с интересом.
   - И вы тоже заметили? - Голос его стал неожиданно мягким и задушевным. - Значит, я все-таки не схожу с ума... или мы сходим с ума вместе, что в своем роде даже занимательно. Нет, подождите... да вы садитесь, садитесь, тут действительно есть над чем подумать.
   Мы с Александрой Михайловной, невольно подчинившись его новому, доверительному тону, уселись на диван, и ощущения наши неожиданно изменились - я говорю уверенно наши, поскольку позднее, когда я расспросила Александру Михайловну, она описала это изменение ровно теми же самыми словами, что пришли в голову и мне самой: исчезла настороженность. Диван был чрезвычайно большой, поместительный и создавал какое-то основательное впечатление - на такие диваны не присаживаются на минутку, на таких диванах сидят часами и слушают размеренные, неторопливые истории. И комната с этого дивана выглядела иначе: в ней не было ничего странного, это была просто довольно грязная и запущенная, но в целом вполне терпимая комната.
   Савелий Аркадьевич взволнованно заходил перед нами, и по стенам замелькали тени.
   - Значит, вы заметили, вы заметили, - заговорил он, слегка запинаясь и подбирая слова, - но как это объяснить? Я думал, все дело только во мне... в моей боли... в моей боли, которая меня убила. Да, Александра, я не хочу, чтобы ты обманывала себя, воображая, что моя жизнь могла продолжиться после нашей разлуки, - я и сам хотел себя обмануть, я хотел жить, но у меня не получилось. Я уехал в Тулу для того, чтобы трудиться: счастье для меня невозможно, говорил я себе, но возможен труд; быть полезным другим - разве это не спасение для того, кто не может быть полезен сам себе? Честный, ответственный человек пусть даже и на скромной должности в казенной палате может принести немало добра - так говорил я себе. Но моя боль говорила другое.
   Я поступил на службу и снял комнату на одной из самых бедных и малозначительных улиц. В этом не было позы - мне, человеку, придавленному судьбою, хотелось быть среди таких же, как я; представьте себе, как только я увидел этого самого мещанина Подтыкина - смирного, тщедушного пьяницу, я так и вообразил, как мы будем вечерком посиживать с ним за самоваром и как он будет то и дело вздыхать, покачивать головою и повторять чуть ли не на каждое мое слово: "Ох, видать, и тебе, Аркадьич, довелось хлебнуть горя", - и я буду смотреть на него со слезами благодарности и... любви - ибо я открыл в себе великий источник любви, и я не боялся быть расточительным. Так я мечтал - но моя боль рассудила иначе.
   Я никогда не забуду тот страшный вечер, когда я впервые вернулся со службы. Я шел по улице, погруженный в думы, и ничего не замечал - но когда я поднялся на крыльцо, меня поразила странная тишина. Я оглянулся - соседний дом не казался пустым; я был уверен в том, что он пуст; я ощутил это так же ясно и непосредственно, как ощутил пустоту после разлуки с тобою. Я бросил взгляд через улицу - первый дом... второй... третий... дальше... дальше... в ощущении пустоты ничего не менялось, оно только повторялось снова и снова. Ветер взметнул клубы пыли и погнал их по улице, и я вдруг увидел, что прохожих нет, и понял - вне всяких сомнений, с полнейшей, безнадежной ясностью, что их никогда и не было. Но я не хотел верить. Я бросился в дом с громким, отчаянным воплем - я звал хозяина. "Какого хозяина? - ответила пустота в доме. - Ты и только ты здесь хозяин". И это была правда - в комнате, которую я считал хозяйской, не было ничего, кроме тишины, пыли и пустого холщового мешка в углу. Я остановился на пороге как вкопанный - я начал понимать.
   Мысли мои могут показаться безумными, но никогда и ни в чем я не испытывал большей уверенности. "Это боль моя сделала это. Я все-таки хотел жить - пусть тихо, скромно, но жить - но боль не обманешь. Разве не сказал я тогда, при расставанье, что отныне одиночество мое будет совершенным, таким, какого никто никогда не испытывал. И вот она, правда моих слов - сжимай зубы или кричи, это не важно, но привыкай, привыкай, привыкай!
   И я привык. Самое смешное, что я продолжал ходить на службу, и там все было совершенно как полагается, в самом пошлейшем и обыденном виде. И в этом не было ничего удивительного - ведь служба нисколько не мешала моему одиночеству, напротив! Брат - этим священным словом я мог бы назвать кого угодно, последнего каторжника, но только не сослуживца! Подойти с искренним порывом, с глубоким чувством - и натолкнуться на холодный, недоумевающий взгляд или на равнодушно-покровительственную фамильярность! Днем - ничтожные разговоры и скрип перьев, вечером - ничтожные разговоры и стук бильярдных шаров; нет, уж лучше моя пыльная улица!
   Тем более, что я понял важное: одиночество это не только мука, это еще и дар, который посылается избранным. Однажды, зимним вечером, когда я привычно цепенел у окна и взором измерял безнадежность, я услышал за дверью шаги. Это не были шаги человека; это были тихие шаги, легкие - как будто кто-то заботливый и чуткий просто не хотел меня испугать. Я обернулся - на пороге комнаты стоял серебряный ангел.
   Я, конечно, понимаю, что это звучит не слишком оригинально, - и еще лучше понимал тогда, что сам же этого ангела и выдумал. Но какое это имело значение? Он стоял и смотрел на меня с радостью и... с гордостью; кончики крыльев его слабо трепетали от струящегося по полу сквозняка; он молчал.
   Молчание длилось с минуту или более, и у меня даже мелькнула нетерпеливая мысль: "Что ж так-то молчать?" - и, будто угадав ее, ангел заговорил. Речь его звучала немного странно - начало каждой фразы слышалось вполне отчетливо, но конец как будто расплывался в тумане:
   - Вот ты и дождался меня... Столько страданий... столько высоких порывов... Твоя пустота горделива... Здравствуй... А мы ведь смотрели на тебя... Ты не думал? Ты спал, а мы подходили... и слушали, что ты говоришь во сне... Об этом не узнает никто из людей... но узнает Любовь!
   Ангел простер ко мне руки.
   - Посмотри в окно! Видишь... это ночной город... как он печален... как мало огней... мы поднимемся выше...
   (и тут я с изумлением обнаружил, что мы, собственно, уже летим над городом)
   ...ты удивлен? Это подарок... ты рад подарку? Мы рады дарить... посмотри с высоты на дома, занесенные снегом... те, кому предначертано спать - спят... а мы за чертою... мы чертим круги в небесах...
   Постепенно слова ангела становились все менее и менее разборчивыми, и мною стало овладевать какое-то странное чувство досады. "А что это, собственно, доказывает - что мы вот так тут летаем? - подумалось мне. - И к чему это он про подарок заговорил? Я, может быть, ни в чьих подарках и не нуждаюсь вовсе. Я, может быть, не особо-то и хотел, чтобы меня, моего мнения не спросивши, вот так хватали и таскали над городом. И этот покровительственный тон... почему это у них наверху всегда принято говорить покровительственным тоном - даже по самому, казалось бы, не идущему к делу поводу? Вот помнится, губернатор наш, как только назначили его и начал он свои ознакомительные разъезды, так занесла его нелегкая и в наш уголок Европы. Ну, все, разумеется, выстроились - Европа Европой, а без этого как же можно-с? - а новоиспеченный отец губернии оглядел все эти потные от благоговейной почтительности рожи, улыбнулся чуть-чуть, самую малость, еле заметно и в сторону окна кивнул легонько: "Утро какое славное, не правда ли?" - Ну ведь самое же что ни на есть невинное замечание, а меня так и передернуло всего: подумать только, какое великодушие, какая снисходительность! Высокое, олимпийское, можно сказать, лицо нам, мелкой чиновной шушере изволило о погоде замечание сделать! И улыбнулся-то как - как младенцу улыбаются перед тем как петушка из кармана достать, в полной уверенности, что вот он сейчас завизжит от восторга! Вот так и этот ангел: ну сказал, что ночной город печален, ну сделал великое открытие - но к чему тут вся эта многозначительность, этот тон невесть какого благодетеля, который уж такие важные, такие сверхъестественные тайны сообщает!"
   Вот так я думал, все больше и больше распаляясь, и не замечал, как объятия ангела постепенно слабели, и я все ниже и ниже опускался к земле. И опомнился я только тогда, когда руки ангела разжались окончательно и я, нелепо закричав, свалился в сугроб. Бог мой, что тут со мной сделалось! Каким нестерпимо холодным показался мне снег, и каким беспощадно жгучим раскаянье! Я простирал руки вослед ангелу, я исступленно молил о прощении, но он - потускневший, поникший - медленно взмахивая крыльями, таял в ночном небе.
   Наконец, мне пришло в голову, что я занимаюсь вздором - в одном сюртуке, на морозе, пытаюсь вернуть ангела, который, даже если и вздумает проявить великодушие, едва ли принесет мне шубу. Ну так и черта ли мне в его великодушии! Бежать надо, бежать, двигаться и как можно энергичнее! Я помчался вперед, не разбирая дороги, и, завернув за угол, увидел довольно ярко освещенное двухэтажное деревянное строение. "Вот и правильно, - подумал я не без иронии, устремляясь к нему, - все эти полеты с ангелами так и должны заканчиваться"; на крыльцо я взлетел, уже не помня себя от холода, дверь распахнул судорожным рывком и, ворвавшись в спасительную, благодатную теплоту трактира, невольно пустился приплясывать, торопясь согреться.
   Появление мое не произвело особого впечатления. Извозчики, пившие в углу чай, оглянулись в мою сторону и, неодобрительно покачав головами, отвернулись снова. "Чайку бы сейчас, - завистливо подумал я, - так ведь и денег же с собой нету! О, чтобы дьяволы побрали всех этих ангелов! Впрочем, я кажется, что-то не то говорю..." Взгляд мой остановился на красивом, важном мужике с густою, русою бородою, пившем чай отдельно; он посматривал на меня с легкой усмешкой, но без осуждения, а, поймав мой взгляд, кивком указал на место рядом с собою.
   - Садись, приказная строка, - неспешно проговорил он каким-то совсем не обидным и совсем не снисходительным тоном, - шубу-то с шапкой пропил, что теперь пропивать будешь?
   Я хотел было ответить ему с достоинством - и даже не то чтобы ответить, а так, не вдаваясь в ненужные подробности, самой манерой, осанкой показать, что человек я как раз порядочный, что если вид мой (положим) не совсем приличен, то дело тут в некоторых особых, таинственных обстоятельствах, которые, если на то пошло, скорее могут вызвать ко мне уважение как ко в некотором роде избраннику и что... - но тут я почувствовал, как ноги у меня подгибаются, и рухнул на лавку.
   Мужик кликнул полового:
   - Неси-ка, братец, еще чайник... вишь, - кивнул он на меня, - живая душа приблудилась, отпаивать надо.
   Половой, мельком взглянув на меня, бесстрастно удалился выполнять приказание; мне стало чрезвычайно неловко, и я поспешно (и, кажется, покраснев) пробормотал:
   - Видите ли... я не могу сейчас всего объяснить...
   (и к чему я сказал сейчас? - немедленно подумал я с крайней досадой. - Как будто я что-то собираюсь объяснять потом!)
   ... я, собственно, и не должен ничего объяснять... но стечение обстоятельств таково, что объяснения как будто бы все же нужны...
   Мужик посмотрел на меня с веселым изумлением:
   - Да ты о чем говоришь-то, мил человек?
   - Я имею в виду... что мне пришлось... одним словом, выходя из дома, я оставил бумажник... то есть даже собственно не выходя...
   Но мужик, беззлобно рассмеявшись, не дал мне договорить:
   - Ох, сердешный! Да что ж ты мне растолковываешь, что у тебя денег нету? Аль по тебе этого за версту не видно? Пей-ка чай вот лучше (половой как раз принес чайник) да отогревайся!
   Я с жадностью пил горячий чай, и вместе с теплом по жилам у меня разливалась какая-то невольная, почти животная благодарность. "Ведь это унизительно, - думал я, - вот так, в трактире на виду у всех позволять, чтобы за тебя платил простой мужик. Почему же я совсем не чувствую себя униженным? Почему я чувствую себя так странно хорошо? И мне даже нравится, что он за меня платит... нет, даже развязность какая-то появляется, даже и пофорсить хочется малость..."
   Я оторвался от чашки и нерешительно посмотрел на мужика. Он ободряюще кивнул мне.
   - Простите, - начал я голосом, в котором появились совершенно новые и неожиданные для меня самого заискивающие и немного даже плаксивые нотки, - мне неловко... но вот бараночки бы еще...
   Мужик от удовольствия даже прихлопнул себя по колену.
   - Ах ты, душа-человек! Ну куда ж без бараночки-то, что ж это я в самом деле! Эй, братец, - крикнул он половому, - неси нам баранок! Человек-то, вишь, какой мне тут попался... уважительный!
   Мне стало ужасно приятно, что он похвалил меня половому и, набросившись на баранки, я стал поедать их уже с нарочитой торопливостью, всячески показывая свое удовольствие. Мужик только оглядывался по сторонам, приглашая присутствующих разделить его восторг, и приговаривал: "Ишь, уписывает-то, а? Не-е, вот это по- нашему! Вот это мы понимать можем!" На меня стали с любопытством посматривать с соседних столов; кое-кто уже начинал и посмеиваться.
   Наконец, я насытился; мужик, ощутив ко мне необычайное расположение, приступил к расспросам: что я за человек да сколько дней уже гуляю и прочее в том же роде. Я отвечал охотно, и постепенно желание быть откровенным стало превращаться в какую-то неудержимую потребность; любопытство мужика казалось мне уже недостаточным, неповоротливым, мне хотелось опережать и намного опережать его, и хотя откровенность моя очень быстро стала чрезмерной, в чрезмерности этой я обнаружил упоение, подобное упоению полета.
   Я сообщил, что служу в казенной палате, что должность у меня незначительная, что заслуживаю я большего (эти слова вызвали у некоторых слушателей - меня уже слушало пол-трактира - недоверчивый и даже пренебрежительный смех), что меня оклеветали, что сослуживцы завидуют мне (я, правда, не смог объяснить, в чем именно) и делают мне по этой причине всевозможные гадости. Успех превзошел все мои ожидания - хотя я пока не вышел за пределы хорошего тона, принятого в среде отдыхающих от тягот службы чиновников, здесь, в этом трактире все это явно было в новинку. Послышались голоса, что неплохо было бы заказать для меня водки; я решительно отверг эту идею, объявив, что пить отныне зарекаюсь, поскольку и так уж допился "сами видите до чего". Слова эти не были полной неправдой, поскольку незадолго до описываемых событий я действительно пребывал в изрядном запое, - о происшествии же с ангелом я решил умолчать не потому, что опасался вызвать у слушателей недоверие (вот уж что беспокоило меня меньше всего!), а единственно потому, что история эта не показалась мне достаточно эффектной. Эффектной мне показалась другая история.
   - Вы думаете, что я пьяница? - начал я с пафосом, оглядев всю честную компанию. - Вы думаете, мне нравится пить водку?
   Это было, пожалуй, уже и чересчур банально, но трактир - не то место, где непременно требуют оригинальности; все с веселым, а некоторые и с нагловатым любопытством ждали продолжения.
   Оно последовало - я не стал слишком долго останавливаться на том, что "ищу забвения" и на том, что "всего не расскажешь", и быстро перешел к сути. Как только я произнес заветные слова о том, что жил в Петербурге и что там меня взяли служить в "один богатый дом", всеобщее внимание стало жадным. Я подробно описал обстановку "богатого дома", особо останавливаясь на том, сколько что стоило: "одно зеркало в спальне у барыни в восемьсот рублей влетело", - заметил я не без умысла, заранее давая понять, что в спальне у барыни бывал. Это была единственная прямая ложь, сказанная мной в тот вечер - но, если б вы видели, какой живой интерес вызвала у моих слушателей именно эта подробность, вы бы, конечно, не стали меня осуждать.
   О Петре Александровиче я упомянул кратко, сообщив, что "барин был злой, спесивый" и что "барыня его не любила и скучала"; естественно, только увидев меня, она сразу же "влюбилась безумно".
   - И вот вы не поверите, братцы, - сказал я, тщательно стараясь нащупать как можно более верный тон, - чего она только от любви не вытворяла! Сам, бывало, диву давался. Как-то раз прибежала ко мне, когда я бумагу одну важную для ее мужа сочинял; ну, вертится вокруг, с ласками там пристает всякими, а мне обидно: ей что - повертелась и пошла себе кофеи распивать, а я тут, значит, сиди да спину гни за тридцать пять рублей в месяц! Очень мне стало обидно - ну да только на мне не поездишь, не такой у меня характер! Встаю я, значит, из-за стола и говорю ей - спокойно так: "Не хочу я на твоего мужа работать. Ничем я его не хуже, а подумать, так еще и получше выйду. Любовь твоя - сокровище величайшее. Я с таким сокровищем - чем не барин? Еще какой барин! Ну так вот я и буду на диване валяться, а бумаги свои пусть сам пишет!" И, сказавши, так прямо на диван и завалился - он аж заскрипел весь.
   Это место рассказа вызвало целую бурю звонкого, заливистого смеха; многие - в том числе и мой мужик - вытирали слезы удовольствия. Я очень верно угодил вкусу своих слушателей: в представлении нашего простонародья баре, особенно петербуржские, только и делают, что валяются на диване, и я не смог бы найти более наглядного способа показать, как высоко я взлетел и как при этом не растерялся и не заробел, а очень даже сумел сохранить свое природное достоинство.
   Но этот смех был только предвкушением настоящего триумфа; я уже видел его впереди, и я был полон блаженной уверенности в своих силах.
   - И вот, стало быть, лежу я на диване, а барыня стоит и на меня смотрит. Ничего себе барыня - стройная... мне стройные больше нравятся - добавил я, сообразив, что не все мои слушатели смогут увидеть в указанной черте безусловное достоинство, - и одета хоть и по-домашнему, а не на всякой Маланье такое платье увидишь.
   Новый взрыв смеха; один из извозчиков, сполна оценив тонкость моей шутки, с понимающим видом пригладил бороду:
   - Это уж надо думать!
   - Ну вот, - продолжал я, - смотрит на меня барыня и глаз отвести не может. Мне что - пусть себе смотрит; лежу и о своем думаю. Только видно, что не привыкла она, чтобы внимания на нее не обращали - любить-то любит, а и злится тоже. Вот уж и упреки пошли: мол, так у них в высшем обществе не принято, чтобы перед дамой лежать и все такое. "Вот как, - думаю, - в высшем обществе! Ну хорошо, посмотрим сейчас, где твое высшее общество будет!" И так, головы не повернувши, коротко так ей бросаю: "Иди лучше, поцелуй меня!"
   Ну, братцы мои... что тут с ней сразу сделалось! Куда разом все эти строгости да приличия подевались! Опрометью к дивану бросилась, взгляда моего ищет, так рада, что слово от меня ласковое услышала, что, не поверите, даже как-то неловко стало. Я уж хотел было сказать, что мол, чего уж так-то - так не дает говорить! К губам припала, целует сладко-сладко, трепещет вся...
   - Савелий Аркадьевич, - неожиданно и как-то очень тихо и мягко перебила его Александра Михайловна - зачем вы нам все это рассказываете?
   Он вздрогнул, отшатнулся... и как-то мгновенно преобразился. Вместо мечтательного лакея перед нами снова стоял глубоко страдающий и глубоко чувствующий, весьма непростой человек.
   - Зачем я вам все это рассказываю? - с глухой, тяжелой горечью в голосе переспросил он. - Не беспокойтесь, у меня нет никаких тайных целей. Просто мне хотелось немного поговорить о любви. Вы знаете, что это такое? Да, впрочем, что я? - вы не имеете права даже произносить это слово - потому что голос ваш не дрожит при этом так, как он дрожит у меня!
   И действительно, у него дрожал голос - и сам он весь дрожал, как глубоко оскорбленный человек.
   - Я вызываю тебя на суд, Александра, - с трудом, задыхаясь, проговорил он, - на суд самой любви. Сейчас, здесь ты должна будешь держать ответ перед нею - что ты сделала ради нее? Сменила модистку? Завела воспитанницу? Похвально, конечно... но этого недостаточно, Александра! Смогла ли ты - сможешь ли - сделать то, что сделал я - швырнуть себя в грязь во имя любви? Позволить себя растоптать во имя любви?
   - Боюсь, что моя любовь к вам, Савелий Аркадьевич, - спокойно ответила Александра Михайловна - недостаточно сильна, чтобы проявляться именно таким образом. Может быть, вы согласитесь ограничиться чем-нибудь более скромным? К примеру, по вашему рассказу можно заключить, что вы ведете довольно рассеянный образ жизни...
   - Что-о-о? - вскричал он, пораженный ужасом, - Что ты сказала? Ты... эти слова... как низко... рассеянный образ жизни...
   Он изо всех сил сжал голову руками и громко застонал...
   ... но Александра Михайловна, как бы не заметив этого, продолжила:
   - Вас могут тяготить какие-нибудь необдуманные долги... и если они не слишком велики - а, судя по вашему кругу общения, они не слишком велики, - то...
   Он медленно поднял голову, как бы не веря тому, что слышит, и вдруг лицо его озарилось безумной радостью.
   - Это правда? - спросил с каким-то детски наивным, счастливым удивлением в голосе. - Ты хочешь меня оскорбить? Значит, любишь? Значит, любишь?
   Он блаженно прикрыл глаза и протянул к Александре Михайловне руки и как подкошенный рухнул перед ней на колени.
   Александра Михайловна поспешно вскочила с дивана, и я последовала ее примеру, пытаясь как можно быстрее определить соотношение между господином Обуховым и дверью комнаты. Оно было неблагоприятным для нас - он рухнул на колени как раз на пути нашего возможного отступления. Да он уже и не стоял на коленях - он полз по полу по направлению к Александре Михайловне, как-то странно, слегка преувеличенно изгибаясь.
   - Я хочу целовать твои ноги, - бормотал он, - я непременно хочу целовать твои ноги. Ты предлагала мне деньги... Смешная! Я буду иначе богат. Целовать твои ноги... часами целовать твои ноги...
   - Господин Обухов, - воскликнула я, потеряв терпение, - мы не располагаем свободным временем в таком количестве. Нам давно пора идти. И, пожалуйста, не вынуждайте нас идти по вам!
   - Почему нет? - засмеялся он, игриво перекатившись на спину. - Идите! Если пора, то идите! Но я умоляю тебя, заклинаю тебя, - обратил он к Александре Михайловне взгляд, полный горячей решимости, - оставь мне залог нашего будущего свидания! Ты уйдешь, но ты будешь знать, что я останусь лежать на полу, покрывая бессчетными поцелуями твою ботинку! Какое немыслимое счастье - лежать на полу рядом с твоей ботинкой! Подари мне ее, умоляю, подари мне ее!
   И он, как-то чрезвычайно ловко изогнувшись и перевернувшись, проскользнул по полу вперед и мгновенье спустя, уже лежал перед Александрой Михайловной и, приподняв край ее платья, покрывал поцелуями ее хорошенькую, подбитую мехом ботинку из темно-зеленого, мерцающего атласа.
   Положение становилось щекотливым. Александра Михайловна пнула его изо всей силы ногой, но это не оказало на него ни малейшего действия - он только сладострастно застонал и участил свои поцелуи. Я стояла в растерянности, понимая, что самое время вмешаться, но даже отдаленно не представляя как именно... и в это время на крыльце громко заскрипели шаги.
  
  
   Господин Обухов замер. Александра Михайловна побледнела. Я, несомненно, побледнела тоже. Было очень жутко слышать шаги здесь, и становилось весьма не по себе при мысли о несуществующем мещанине Подтыкине, который, не существуя, тем не менее, очень даже преспокойно открывает дверь, топает в сенях и...
   ... появившись на пороге, громко говорит басом:
   - Чтой-то, заждался я вас, барыня - не подсобить ли чем?
   - Семен! - обрадовано воскликнула Александра Михайловна. - Ты очень и очень кстати! Савелий Аркадьевич, - перевела она взгляд вниз, - познакомьтесь, это Семен, и у него сапоги!
   Савелий Аркадьевич быстро и понимающе отполз в сторону, и на этом наше свидание с ним закончилось.
  
  
   Следующий день мы провели дома: было воскресенье, и был довольно сильный мороз. Елпидия Феоктистовна, постояв у окна, задумчиво проговорила: "Вроде и в церковь надо сходить... да холодновато как будто", - и уселась вязать. Мы с Александрой Михайловной изучали карту Тульской губернии, обнаруженную нами в библиотеке моего дядюшки. Между прочим, в гостиной находился и Овров. Он со значительным видом похаживал из угла в угол, явно собираясь нас развлекать и просвещать, и только дожидался повода, чтобы начать. Внезапно откуда-то издалека до нас донеслись звуки, чрезвычайно похожие на глухие раскаты грома. Овров с любопытством прислушался:
   - Небывалое дело! Неужели гром? В это время года...
   - Да нет, - перебила его Елпидия Феоктистовна, - это отец Димитрий во Всехсвятской - как раз, видать, до чревоугодия дошел.
   Овров взглянул на нее с недоумением. Елпидия Феоктистовна, и сама поняв, что выразилась несколько двусмысленно, поторопилась разъяснить:
   - Это у него уж обыкновение такое: о чем бы проповедь ни читал, всегда на чревоугодие сворачивает. "Вы, туляки, - начнет, - народ, на первый погляд, малогреховный, так что иной раз и в изумление впадаю немалое: чего ради звания ангельского доселе не удостоены? А того ради вы звания сего не удостоены, и не токмо так, но и врата адовы ежемгновенно у себя под стопами разверстыми обретаете, что грех ваш един да велик есть, и имя греху сему - чревоугодие!" - И уж тут как вострубит гласом велиим: "Человече суетный! Или мыслишь, что, как ты, утробу свою пресытив, от трапезы восстаешь сонно и тупо, и, на блин в сметане последний взираючи, речешь в душе своей: "Сего уж не могу поглотити", - так и ад, утробу свою пресытив, на тебя воззрит без рвения и примолвит: "Сего уж не могу поглотити"? - На то ли уповаешь? На то ли? О тщетнейшее всех упований!" А голос у преподобного зычный на диво - в тихую погоду не только у нас, а и за Упой слышно бывает!
   Овров поморщился:
   - Наше духовенство уделяет не столько внимания осмысленности, сколько громкости звука: в его представлении гулкость является наивернейшим доказательством наличия глубины. Но, впрочем, и у католиков со всем их несравненно большим вкусом и тактом, воскресенье все равно остается воскресеньем.
   Эта загадочная фраза вырвалась у Оврова несомненно случайно, и, разумеется, он вовсе не желал никого заинтриговывать - но тем не менее все были заинтригованы, и Елпидия Феоктистовна, потребовавшая разъяснения, была горячо поддержана и мной, и Александрой Михайловной.
   Овров прошелся по гостиной.
   - Видите ли, - начал он, - то, что с воскресеньями дело обстоит не совсем должным образом, бессознательно чувствуют все. Вот вы, например, Елпидия Феоктистовна, что чувствуете по воскресеньям?
   Елпидия Феоктистовна затруднилась с ответом, и Овров подсказал ей:
   - Скуку?
   Елпидия Феоктистовна посмотрела на него с удивлением:
   - Надо же! И как мне самой раньше это в голову не приходило? Ведь действительно: вся неделя как неделя, а как воскресенье наступит, так что-то и томно становится, и зевота ни с того ни с сего разбирает, и настроение такое какое-то... не то чтобы грустно, а вот, верное слово, скучно.
   - И, конечно же, у ваших близких, знакомых вы отмечали сходные ощущения?
   - Да уж конечно же! Еще бы! Все маются!
   - Вот-вот, именно это я и имел в виду. Но разве не странно, что такой день, праздничный, можно сказать, священный, не вызывает ничего, кроме зевоты?
   - Действительно, - задумчиво проговорила Елпидия Феоктистовна, - как будто странно выходит...
   - Но на самом деле здесь нет ничего странного.
   Проговорив это, Овров замолчал, как будто сказал все, что хотел, и больше ему нечего добавить. Но мы, конечно же, не могли этим удовлетвориться, и, подчинившись нашим настойчивым просьбам, убедившись в серьезности нашего интереса, Овров, наконец, продолжил:
   - Я, собственно, могу сказать по этому поводу только то, что прочитал в одной книге... там были довольно любопытные вещи... автор ее уверяет, что воскресенье именно потому вызывает у всех почтительное безразличие, что в этот день ничего, собственно говоря, не произошло, и настоящее назначение его только в том, чтобы занимать и отвлекать толпу. Ей читают нравоучения, кое-что показывают, но все это не обладает действием, потому что день - не тот, а действенно только то, что совершается в тот день. Вот откуда берется ощущение скуки: все смутно догадываются, что перед ними только декорация, прикрывающая пустоту, - не на этом дне почиет дыхание тайны!
   - Что же, по вашей книге получается, что Христос не воскресал? - спросила Елпидия Феоктистовна.
   Овров усмехнулся.
   - Вся беда людей, называющих себя христианами, в том, что они никогда не открывали Евангелия. Разве не сказал Христос благоразумному разбойнику: "Сегодня же будешь со мной в раю"? Значит, разбойник тоже воскрес? Или, может быть, не воскресал никто?
   Елпидия Феоктистовна задумалась и думала долго. Наконец она нерешительно проговорила:
   - Да зачем разбойнику-то было воскресать? Душа его в рай полетела, и все тут.
   - Вместе с душой Христа? - насмешливо ответил Овров. - А потом душа Христа вернулась на землю, оживила тело и вместе с телом снова улетела на небо? И теперь Христос, который уже в теле, восседает в небесах вместе с душой разбойника, которой еще только предстоит получить тело? Нет ли в этом некоторой чрезмерной сложности?
   - Но ведь принято считать, что Евангелие следует понимать сердцем, а не умом, - заметила Александра Михайловна.
   - И многое ли это говорит вашему сердцу? Или вашему? Вашему? - Овров обвел нас взглядом.
   Ответ на этот вопрос был слишком очевиден, и мы промолчали. Овров продолжил:
   - Но я хочу предостеречь вас от ложного представления о Евангелии. Непосвященным и алхимические трактаты кажутся набором несуразностей, однако им и в голову не приходит, что эти несуразности могут быть знаками, указывающими, куда не надо идти. Раз за разом сворачивая с ложного пути, мы в конце концов обретаем истинный.
   - Главное только на болото не заехать, - заметила Елпидия Феоктистовна. - А то ведь всяк писание по-своему толкует.
   - Не надо толковать, надо знать. Как учит посвященный высокой степени, посланник Павел: к чему должны стремиться те, кто принял Благую Весть?
   - К добру? - предположила Елпидия Феоктистовна.
   - К добру стремятся и готтентоты, - строго ответил Овров. - Принявшие Благую Весть, по ясному указанию посланника Павла, имеют цель весьма определенную - и эта цель есть суббота.
   - Суббота? - удивились мы.
   Овров усмехнулся.
   - Мне, кажется, приходится открывать для вас Америку. Да, именно так, - он возвысил голос, - суббота! В субботу Великий Зодчий отдохнул от своих трудов - и если б вы знали, какого сдержанного и благородного достоинства был полон этот отдых! "Славно потрудился, - подумал Великий Зодчий, подводя Великий Итог, - разумно все устроено, тщательно. Не забыл ли того-то? Нет, не забыл. А вот то-то наилучшим ли образом сделал? Наилучшим. А возможно ли сделать что-то лучше, чем наилучшим образом? Невозможно", - и поток чистой совести плавно катил свои неторопливые волны, и совершенство созерцало само себя. И всякий честно потрудившийся христианин мечтает о приобщении к этой Великой Субботе, чтобы разом окинуть взором весь труд своей жизни и увидеть, что был он честен, а потому совершенен, и впериться взором в это совершенство и без конца сознавать, сознавать и сознавать одно, главное: "долг выполнен". О чем, вы думаете, поют в небесах ангелы? О сладости исполненного долга!
   И вот сладость эта была недоступна людям, потому что не думали они о долге, и Великий Зодчий пребывал в одиночестве. А одиночество тяжело даже Великому Зодчему, потому что в одиночестве приходят мысли. "Да, я создал мир, - думал он, - мир создал я. Я создал мир, и он теперь существует. И существует так, как будто существовал всегда. Как будто... существовал всегда. Или даже без "как будто" - существовал всегда. Но если так... какой же я тогда Великий Зодчий?" - И мысль эта причиняла беспокойство - а когда беспокойство, то о каком покое, о какой субботе можно говорить? А тут еще и одиночество, когда не от кого услышать слова благодарности... так было до прихода в мир Помазанника.
   Овров сделал паузу.
   - Вот эта тема... ну, я имею в виду Помазанника.... требует осторожности... Духовенство немало приложило усилий к тому, чтобы она стала предметом насмешек... увы, слишком часто обоснованных! Ведь, действительно, Помазанник, строго говоря, таковым не был, ибо вопрос о помазанничестве не может быть решен односторонне. Ведь вот, к примеру, я не могу объявить себя вашим мужем, - неожиданно обратился Овров ко мне, - не имея на то вашего согласия и не исполнив надлежащих обрядов. Даже если я буду ссылаться при этом на высшую волю, я все равно поставлю себя подобного рода притязанием в весьма неловкое положение. Вот почему многие неглупые - и даже весьма неглупые - люди не хотят видеть в Евангелии ничего, кроме одной сплошной неловкости. Но взглянем на дело под другим углом... вы позволите мне продолжить мою аналогию? - снова обратился Овров ко мне.
   Я учтиво наклонила голову в знак согласия, и Овров продолжил:
   - Так вот, положим, я объявляю себя вашим мужем, не имея на то никаких полномочий ни с вашей, ни с какой-либо иной стороны, подвергаюсь насмешкам, может быть, даже изгоняюсь из гостиной - но положим, что я иду на все это не из нелепой прихоти, а из твердого убеждения в том, что мой священный и непременный долг - быть вашим супругом. Обстоятельства делают невозможным исполнение этого долга, я знаю это заранее, и все же долг для меня превыше любых обстоятельств - я объявляю себя вашим мужем и с гордым смирением принимаю неизбежное.
   Вот собственно в чем и заключался великий подвиг Помазанника: он заранее знал, что его отвергнут, он знал, что вопрос о его восхождении на престол Давида и рассматриваться даже не будет, - и все же он исполнил свой долг до конца, доказывал, спорил и не отступал до тех пор, пока не вынудил себя распять.
   И вот, казнь состоялась в пятницу, а в субботу к Помазаннику пришел покой - великий покой, недоступный пониманию человека, могучий покой, тяжелый и плотный, как свинец (ибо именно этот металл соответствует субботе в Тайном Учении!). В этом великом покое, озаренном тусклым и неподвижным блеском Сатурна, только слабым эхом дошло до Помазанника последнее сомнение: "Какой же я Помазанник? Ведь...", - и глухой, вязкий, тягучий голос тотчас же заглушил его: "Сын мой! Ты такой же Помазанник, какой я - Создатель! Ты должен был править миром, и я должен был его создать, и если нам не дали осуществить то, к чему мы так страстно стремились, в том нет нашей вины. Мы были готовы, помни это, и наша готовность остается с нами. Здесь, в этом глубоком покое мы можем упиваться ею, не отвлекаясь на горькие мысли... Какой потрясающий мир я мог бы создать! Каким потрясающим миром ты мог бы править!"
   Вот что произошло в субботу. Только немногие, только избранные способны были это понять, и они поняли это молча, и молча разошлись, унося каждый с собой Великую Тайну. А в воскресенье не замедлили появиться господа совсем иного разбора - бойкие, громогласные и с чрезвычайной находчивостью умеющие отвечать на любые вопросы. "Вы воскресшего Помазанника видели?" -"Видели!" - "Что ж он вам сказал?" - "Что мы вам теперь грехи отпускать можем!" Что ж, надо же и толпу как-то подтягивать к идеалу, - если расторопные люди получают при этом кое-какой доход, я менее всего наклонен осуждать их за это. Но и меня прошу простить покорно, если я зеваю на этом спектакле - плохим актерам я готов бросить грош, но аплодировать им - увольте!
   И резко, сухо, отчетливо проговорив эту последнюю фразу, Овров неожиданно вспомнил об ожидающем его срочном деле, сдержанно извинился перед нами, сдержанно поклонился нам и, шагая сдержанно-энергичным шагом, покинул гостиную.
  
  
   Некоторое время мы сидели молча; первой молчание прервала Елпидия Феоктистовна:
   - Вишь, как славно все растолковал - хоть в церковь не ходи! Вот только осанистости маловато - тут уж с нашим отцом Димитрием не равняйся! Вот бы ему всю эту премудрость возгласить - так, чтобы стекла звенели! А то что ж он, все чревоугодие да чревоугодие!
   - Наверно, эта тема лучше подходит к его вокальным способностям, - заметила Александра Михайловна.
   - Верно, только иной раз и жалостливого чего-нибудь хочется, философии какой-нибудь... Однако Аннушка-то наша, - переменила Елпидия Феоктистовна тему, - хороша! Сразу видать, что наследство получает! Как Иван Петрович-то ближе к делу заволновался: "Представьте, мол, что я ваш муж!" В самом деле, отчего не представить? Начнешь представлять, а там, глядишь, и в самом деле подумаешь: "А почему бы и нет?" Ох, Хитрован Хитрованыч!
   - Ну что вы, Елпидия Феоктистовна, - возразила я, - Иван Петрович - человек серьезный и упомянул эту тему исключительно ради того, чтобы сделать свою мысль нагляднее.
   - Куда уж нагляднее! - усмехнулась Елпидия Феоктистовна, и я не стала с ней спорить дальше, не будучи так уж твердо уверена в том, что она не права.
  
  
   И в любом случае Овров стал уделять нам больше внимания: без него уже не обходилась ни одна из наших прогулок по Туле, и спать он стал ложиться позднее, чем обычно, - каждый вечер теперь Елпидия Феоктистовна плотнее закутывалась в шаль, поеживаясь, подымалась с кресла и с чуть-чуть заметной усмешкой говорила, обращаясь к нему: "Ну пойдем, что ли, спать, Иван Петрович - ты встаешь рано, чего тебе с этими полуночницами-то сидеть?" - а Овров, хоть и смущался приметно, но, как выражаются англичане, stood his ground, уверяя, что не имеет привычки спать много. И, рассеянно пожелав Елпидии Феоктистовне спокойной ночи, он поспешно возвращался к прерванному разговору.
   Следует заметить, однако, что наш с Александрой Михайловной вклад в этот разговор был довольно скромен и почти исключительно сводился к вопросам, уточнениям, восклицаниям и прочим выражениям внимания, ожидаемым со стороны добросовестных учениц; не ощущать же себя ученицами мы не могли, ибо понимали прекрасно: перед нами не просто занимательный рассказчик.
   Впрочем, я не могу сказать, что рассказы Оврова были занимательны, - Овров несомненно старался сделать их таковыми, и мы были признательны ему за эти усилия, но признательность нередко так и оставалась самым ярким из наших ощущений. Многое было слишком далеким от нас. Мы не могли, например, разделить того жара, с которым Овров говорил о храме Соломона: по его словам выходило, что этот храм как-то чрезвычайно важен для всего человечества - но мы никак не могли понять, чем именно. "Ну представьте только, - горячился Овров, - этот храм имел кубическую форму - не строго кубическую, но в любом случае основанную на идее куба". "И что же с того?" - спрашивала Александра Михайловна. "Как что? Куб знаменует собой великую идею - идею равенства! И какая смелость, можно даже сказать, дерзость понадобилась для того, чтобы прямо и открыто заявить об этой идее в те суровые времена, под самым носом у грозного Египта с его державными пирамидами, надменно, самоуверенно утверждающими совсем иной принцип - принцип неравенства, угнетения человека человеком!" - "Любопытно, однако, что храм Соломона разрушен, а пирамиды стоят", - замечала Александра Михайловна, как будто бы даже слегка поддразнивая Оврова. "О да, стоят! - восклицал Овров. - И пусть они упиваются своим бездушным стоянием! У храма Соломона более славная судьба - он нерушимым сохраняется в душах! Он заново воздвигается теми, кто стремится к истине, добру и справедливости!" - "Все же для меня немного странно, - отвечала на это Александра Михайловна, - что вы именно кубу приписываете какую-то особую душевность. У меня эта фигура скорее связывается с представлением о чем-то косном, тупом, угрюмом - в пирамидах есть, по крайней мере, какой-то порыв, хотя, конечно, не совсем понятно, куда он направлен". - "Вот именно, - подчеркивал Овров, - не совсем понятно. Нас не соблаговолили поставить в известность! Наше единственное право - отдавать наш труд и наши знания; понимать, во имя чего мы их отдаем - не нашего ума дело. Колоссальные средства тратятся на колоссальные проекты, которые на поверку оказываются колоссальными химерами!"
   Здесь, по крайней мере, не было места спору, - мы охотно соглашались с тем, что к химерам куб никак не может быть причислен; напротив, Александра Михайловна находила в этой фигуре нечто безусловно отрезвляющее.
   - Именно! - радовался ее понятливости Овров. - Ведь недаром мусульмане, для которых трезвость - священный долг, поклоняются кубу! Вот и рыцари Храма... - проговорив это, он неизменно спохватывался, как будто сказал что-то такое, что не предназначено для непосвященного слуха; но нас, которых эта таинственность чрезвычайно забавляла, было уже невозможно сбить со следа.
   - Иван Петрович, - говорила я вкрадчиво и просительно, - что это вы все время упоминаете про каких-то рыцарей Храма? Какой это храм? Неужели храм Соломона?
   Овров приходил в замешательство от моей поспешности и в то же время как-то неожиданно удивлялся моей догадливости - как будто предшествовавшие два или три часа он рассуждал о каком-то другом храме.
   - Вы задаете вопрос не с той стороны, - отвечал он, наконец, осторожным и как бы предостерегающим тоном. - Знание фактов само по себе не только бесполезно, но нередко бывает и вредным.
   - С какой же стороны следует задавать вопрос?
   Овров устремлял на меня пытливый и внимательный взгляд и, как бы взвесив все возможные последствия, говорил тихо, просто и без всякой торжественности:
   - А вот с какой: существуют ли рыцари Храма теперь, в наше время, и если да, то чем я могу помочь их делу? Вот с чего следует начинать спрашивать - и ответы на многие, очень многие вопросы придут потом сами собой.
   Я разочарованно вздыхала (разумеется, притворно):
   - Ну что вы, Иван Петрович, какие же могут быть рыцари в наше время? А если б даже и были - я бы уж точно не смогла им помочь!
   Овров кивал головою, как бы допуская, что я пока не могу рассуждать иначе, и давал мне один совет, - так, между прочим, не особо на нем настаивая, - не торопиться с выводами.
  
  
   Орден рыцарей Храма ("для простоты нас... то есть, я хотел сказать, их можно называть тамплиерами", - как-то странно оговорился Овров; мы с Александрой Михайловной переглянулись, но сделали вид, что ничего не заметили) был основан когда-то очень давно, кажется, еще в эпоху крестовых походов. Задачей ордена было восстановление храма Соломона (это само собой) и охрана путей к нему после того, как он будет восстановлен; охране путей уделялось и уделяется (еще одна оговорка Оврова?) чрезвычайно большое внимание. Однако из этого отнюдь не следует выводить, что рыцари Храма - какие-то мнительные и подозрительные люди; напротив, отметил Овров, с теми, кто заслуживал доверия (имелись надежные способы проверки), они могли быть достаточно откровенны.
   В ордене Рыцарей Храма были следующие звания: Великий Магистр... потом еще кто-то, я забыла кто; потом... Овров перечислял долго, но все звания были сложные, вычурные и запоминались с трудом.
   И было у них еще одно свойство - поначалу я затруднялась его определить, но что-то было в этих званиях такое... впрочем, нам с нашими представлениями совсем не просто понять людей средневековья, и я смирилась и с Весьма Достойным Геометром, и с Милосердным Навигатором, и с Непорочным Плащеносцем... но когда Овров дошел до Коннетабля Коня, у меня возникли сомнения.
   - Вот это вот звание... - осторожно перебила я Оврова, - Коннетабль Коня? Какое-то оно странное. Звучит как-то так...
   - Глупо, вы хотите сказать? - нисколько не смутившись, продолжил Овров. - А как вы еще прикажете перевести le Connétable du Cheval, как обозначался, собственно, главный конюх ордена, которому доверена была забота о главном коне ордена - том, на котором мчался в бой знаменосец? Причем, заметьте, в отличие от прочих коней, имевших, как полагается, свои клички, этот конь всегда должен был оставаться безымянным и назывался просто - le Cheval, - таким образом хотели подчеркнуть, что он принадлежит не кому-то в отдельности, а всему ордену сразу. Но самое любопытное заключается в том, что знамя ордена почиталось настолько священным, что упоминать о нем не позволялось никому, ни в каком случае и нигде, даже в уставе ордена; вот почему знаменосца всегда обозначали не иначе как le Chevalier du Cheval!
   - Le Chevalier du Cheval, - проговорила я задумчиво. - Действительно, нам с нашими представлениями... понять людей средневековья непросто... Но все же...
   Но Овров не дал мне договорить, заметив, что мы слишком много внимания уделяем формальной стороне вопроса, упуская из виду главное - высокие нравственные принципы, на которых основывался орден. И главным из этих принципов была...
   - Трезвость? - предположила Александра Михайловна, явно рассчитывая еще раз заслужить одобрение Оврова.
   Но он на сей раз только коротко кивнул.
   - Да, безусловно и трезвость тоже. Рыцари Храма не имели привычки безобразно напиваться, к сожалению, весьма типичной для всех прочих рыцарей. Но все же самая заветная их ценность...
  
  
   Но о самой заветной ценности тамплиеров можно было говорить только так же, как и об их знамени - осторожными и лишь чуть-чуть колеблющими завесу тайны намеками.
   - Мы вот думаем, - как бы вообще и как бы сам с собою, глядя куда-то вдаль или куда-то в сторону, рассуждал Овров, - что равенство - это сухое и скучное, прозаическое понятие. Мы ничего не знаем о тайнах равенства - о совместных трапезах, которые нередко затягивались из-за того, что рыцари наперебой старались уступить друг другу лучший кусок, о совместных утренних омовениях, о совместном пении гимнов... Мы говорим "свобода, равенство, братство", но что мы знаем о таинственных узах братства, о высоком служении братству? Забавно, - Овров усмехнулся и покачал головою, весело удивляясь неожиданно пришедшей ему в голову мысли, - какой след оставили рыцари Храма в народной памяти, верной, никогда не ошибающейся, всегда схватывающей главную черту! Пикардье в пятом томе "Истории Франции" упоминает об одной любопытной поговорке, бытовавшей в то время: если хозяин переполненной гостиницы предлагал двум каким-нибудь путникам улечься, так сказать, вместе, на одной кровати, в ответ нередко можно было услышать: "Это будет слишком по-тамплиерски!" Не правда ли, трудно тоньше, тактичнее выразить и уважение к идеалу, и понимание собственного несовершенства! "Примечательно, - продолжает Пикардье, - что эта поговорка в ходу была преимущественно среди торгового, ремесленного, крестьянского сословия - ни духовные лица, ни паломники, на время как бы выходившие за пределы общественной иерархии, никогда ее не употребляли".
   - Все эти тонкости чрезвычайно интересны, - заметила Александра Михайловна, - однако для того, чтобы в них разбираться, требуется довольно серьезная подготовка, без которой едва ли будет возможно оказать ту помощь, о которой вы упоминали. Насколько я могу судить, Неточка такой подготовкой не обладает...
   Овров успокаивающе поднял ладонь.
   - Никакой беды в этом нету. Шестой магистр ордена Бертран де Бланшфор любил повторять, что настоящей подготовкой не обладал даже сам Соломон. Настоящая подготовка - дело будущего, а пока довольно бывает подчас и горячего желания. Эрменгарду, герцогиню д'Арбиньи-су-Варен, подарившую ордену половину своих поместий, тамплиеры настолько уважали, что считали все равно что своею!
   - Как это трогательно! - воскликнула Александра Михайловна. - Только что же они прямо не сделали ее своею? Ах, да...
   Она неожиданно замолчала, и во взгляде ее появилось какое-то особое, тактичное выражение - как будто она ступала по чрезвычайно тонкому льду; да, кстати говоря, и вставать нам завтра нужно было довольно рано.
  
  
   - Не правда ли, Неточка, - спросила меня Александра Михайловна на следующее утро, - Иван Петрович - очень умный и очень интересный человек?
   - Правда, - отвечала я не задумываясь.
   - Хорошо. А теперь признайся... вот по поводу господина Обухова... ведь ты немножко влюблена в него?
   - Немножко, пожалуй, влюблена.
   - И что же нам в таком случае с ними обоими делать?
   - Как что? Разумеется, познакомить их друг с другом!
   - Совершенно с тобою согласна.
   И, не тратя больше времени на совещания, мы отправили краткий, но любезный ответ на очередное (кажется, семнадцатое или восемнадцатое по счету) послание, подписанное С. О.
  
  
   Елпидию Феоктистовну чрезвычайно интересовало впечатление, которое произведет на нас ижорская форель, запеченная в картофеле со сметаной и политая лимонным соком; поэтому она была слегка раздосадована неожиданным вторжением Харлампия Спиридоновича, который с необычайностью торжественностью и отчасти даже помпой объявил нам о прибытии лакея от господина Обухова.
   - Что это ты, Харлампий Спиридоныч, докладывать вздумал? - оборвала его Елпидия Феоктистовна. - Я тебя вроде в докладчики не определяла.
   - Да вот в дверях с ним столкнулись, - поспешил с ответом Харлампий Спиридонович, - я и подумал - я-то так пройду, вот и доложу заодно.
   - Право, как некстати! Почему все эти доклады должны делаться именно сейчас! - воскликнула Александра Михайловна недовольным и капризным тоном; Елпидия Феоктистовна, сразу же придя в превосходное расположение духа, понизив голос, стала выспрашивать у Харлампия Спиридоновича, что это за господин Обухов и зачем он прислал лакея.
   Харлампий Спиридонович успевший, видимо, довольно основательно с лакеем побеседовать, сообщил, что господин Обухов служит в Казенной Палате и просит позволения явиться сегодня вечером засвидетельствовать свое почтение. Было видно, что для Елпидии Феоктистовны эти слова не вступают ни в какое осмысленное сочетание друг с другом, - но, торопясь избавиться от Харлампия Спиридоновича, она попросила его, "коли уж он взялся услуги оказывать, вернуться к лакею и передать, что коли господину Обухову угодно, то пусть является куда хочет, а только чтоб сейчас о нем больше ничего не слышать".
   Харлампий Спиридонович, кивнув с величайшей готовностью и пониманием, исчез и более не появлялся. Некоторое время тишины не нарушало ничего, кроме негромкого, подчеркнуто-сдержанного постукиванья вилок.
  
  
   За кофе состоялся обмен мнениями: обдуманно, всесторонне, неторопливо, без преувеличенных восторгов и пошлостей вроде "бесподобно" или "великолепно", форели была дана высочайшая оценка; можно было с чистой совестью переходить к менее важным предметам.
   - Странно, - начала я, помешивая сахар серебряной ложечкой, которую украшал мечтательно-свирепый лев, стоящий на задних лапах и с причудливо завивающимся хвостом, - что у господина Обухова вдруг оказался лакей.
   Елпидия Феоктистовна посмотрела на меня с сочувствием.
   - Видать, разобрало человека. То и слыхом о таком не слыхивали, а тут сразу - почтение засвидетельствовать! Тоже, небось, тень на плетень наводить мастер!
   - Я не знаю, Елпидия Феоктистовна, к кому относится это ваше "тоже", - заметила Александра Михайловна, - но хочу сказать, что к господину Обухову вы несправедливы: он совершенно искренен в своем почтении к вам, и чары моей воспитанницы, сколь бы велики они ни были, ни в коем случае не сделают его пристрастным.
   - Ну я рада, рада, - промолвила Елпидия Феоктистовна без особого, впрочем, воодушевления, - только бы не донимал слишком. Из себя-то он каков? Представительный?
   - На первый взгляд, не очень, - ответила Александра Михайловна, - но зато возвышенного образа мыслей и обладает незаурядными актерскими способностями. Я не удивлюсь, к примеру, если этот загадочный лакей, возникший столь необъяснимо, как будто из воздуха...
   - Нет, тут другое, - перебила ее Елпидия Феоктистовна, - тут только воздух один и есть, больше ничего. Взгляд такой у Спиридоныча бывает особый: смотрит востро и как будто секрет тебе хочет доверить да проверяет - годишься ли? Я этот взгляд давно знаю - верный признак: врет. И ведь что странно: понимаешь, что врет, а возразить не можешь; дар, что ли, такой у него? Прошлой зимою вот, племянницы моей дочке на именины дом приволок игрушечный - вот что немцы на Рождество делают - аккуратный такой, из голубого картона, а крыша белая, как будто снегом засыпана. А дело было уже к вечеру. Так вот - принес он этот дом и в самый-самый темный уголок его и поставил - с умыслом вроде как, - а потом отошел в сторонку и как будто приглядываться к нему начал. Взгляд вострый. Я уже думаю: сейчас начнется чепуха, и точно - подзывает он к себе Машутку: "Машутк, подь-ка сюды". Та подходит: "Чиво, дядя Харлампий?" Он ей: "Погляди-ка ты, я чтой-то себе не верю - никак свет в окошке зажегся?" Та смотрит, долго смотрит, ближе не подходит и нет бы сказать, что, мол, да нет, ничего подобного, так нет же: "Дядя Харлампий, - шепотом спрашивает, - а кому же там свет зажигать?" А он в ответ как бы с шуткою: "Невелик дом, да добры люди в нем". Тут уж я подошла, не выдержала: "Спиридоныч, ты чего тут мудришь?" А он мне: "Чего ж тут мудреного, я и сам дивлюся. Взгляни, княгинюшка Елпидия Феоктистовна, и вынеси решенье". Я грешным делом посмотрела и сама на себя рассердилась: "Ну что за вздор, - говорю, - Ну с какой же это стати там в окошке свет будет?" А Спиридоныч не унимается: "Ты левей, левей возьми да прищурься". Я уж к нему повернулась да хотела сказать: "Дурак ты, Харлампий Спиридоныч", - да только, как поворачивалась, в самое то мгновенье действительно - как будто свет мелькнул. Я назад обернулась, вглядываюсь - как будто ничего, а чувство при этом странное: "Ничего, ничего, а... кто его знает?" А Спиридоныч посмеивается: "Что, Елпидия Феоктистовна, и на тебя сомнение напало? Немцы-то мастера известные - от них всякой затеи ожидать можно. Я вот думаю, что свет - это еще только полдела; тут, если по-серьезному подойти, еще и рюмочки прозвенеть должны". Я ему: "Совсем рехнулся, Спиридоныч? Какие еще, к лешему, рюмочки?" А он в ответ: "Тише, ну тише, коли шуметь, так уж точно ничего не услышишь. Рюмочки известно какие: немцы народ деликатный, небуйственный, как соберутся на праздник, каждый гость по одной-единственной только рюмочке мозельвейну выпьет да в сторонку ее и отставит, - а рюмочки все разные, по уважению - у цехового старосты поболе, чем у всех, рюмочка, у мастеров - смотря кто как ремесло знает, у подмастерьев - смотря кто при каком мастере состоит. Вот составят все рюмочки в ряд и получится как будто гармоника, - тогда уж такой человек особый - он у них Glasmann, "стеклянный человек" по-нашему, называется - возьмет хрустальную палочку да и начнет по рюмочкам постукивать, песенку рождественскую наигрывать. Во! Слышь-ка! Как будто начинает... тихонечко-тихонечко... да тише вы, егозливые!" Это он на детей прикрикнул - вполголоса, а сердито! - дети-то, какие на именинах были, давно уж все к нам сбежались. Да и не только дети - и племянница моя подошла, и Рябинина купца супруга тоже, и Дубосвятова, и еще какого-то... позабыла фамилию... Кутепова, кажется. Стали мы все, дыхание затаили и прислушиваемся. Ничего не слышно, а как будто оцепенение какое напало - не можем пошевелиться да и все тут. Спиридоныч голову набок склонил, глаза прикрыл и губами причмокивает - сладко так. "Гармония сфер, - бормочет и головой покачивает. - Гармония сфер - в чистом виде!" Тут мне, наконец, нехорошо стало - повела я плечами, как от озноба, и язык у меня развязался. "Не знаю, - говорю, - где ты, Харлампий Спиридоныч, таких слов набрался ученых, а только думаю, что не в гармонии сфер тут дело, а в том, что закупил ты этих домов немецких целую партию да и ломаешь тут комедию, чтобы слух по городу пошел и чтобы продать тебе их подороже". Спиридоныч тут так и взвился на меня - даже зафыркал от возмущения: "Вот именно те люди, которые искусства настоящего не понимают, так всегда и говорят!" Долго так бранился - а все ж догадка моя верна оказалась: домов себе он этих накупил штук триста, и что самое интересное - сбыл все и хоть не в двадцать раз против цены настоящей, как собирался, а все одно втридорога - уж не знаю, что он там еще придумал. Вот и с Обуховым вашим, я смотрю, та же история повторяется: цену ему Спиридоныч набивает - сговор у них, по всему видно! Не иначе как рыбку золотую выудить собрались - не ту, так эту...
   Александра Михайловна вздохнула.
   - Как не идут эти меркантильные соображение художественным - равно как и философическим - натурам! Но... где-то я читала, что есть прекрасное средство укрепить пошатнувшуюся добродетель - дух соревнования.
  
  
   Савелий Обухов вступил в гостиную для того, чтобы побеждать -
   (светло-серая, удобная и почти новая куртка Ю la polonaise - для не слишком шумных развлечений на свежем воздухе; строгий стальной хронометр, на ходу, небрежным жестом опущенный в карман; легчайший, но вполне узнаваемый аромат одеколона "Fair Play" - и ни тени во всем облике прежней казенной затрапезности), -
   и не был настроен на затяжные боевые действия. Елпидии Феоктистовне он поцеловал руку с вкрадчивой и чуть-чуть фамильярной почтительностью; Александре Михайловне - с тайным упреком и нарочито холодной вежливостью; мне - быстро, горячо и как бы моля о спасении. После всего этого из слабо освещенного угла гостиной выдвинулся доселе не замеченный Савелием Обуховым Иван Петрович Овров.
   Увидев его, Савелий Обухов застыл на месте. В лице его выразилось недоумение - такое, как будто Иван Петрович выдвинулся совсем не за тем, за чем ему полагалось выдвинуться, - не для того, например, чтобы раскланяться, представиться, перекинуться парой слов о погоде... нет, намерение Ивана Петровича в отношении господина Обухова, как мне и самой показалось в то мгновенье, заключалось в чем-то другом, трудно определимом, но как-то связанном с дверью. Я попыталась понять, при чем тут дверь - и мне стало не по себе; и особенно жутким показалось мне это столь неожиданное на лице Обухова выражение недоумения, даже растерянности...
   Но мой герой не мог меня разочаровать. С гордостью уведомляю читателя, что растерянность его длилась чрезвычайно недолго, и миг спустя настал уже черед Ивану Петровичу впасть в растерянность: подойдя вплотную к Савелию Обухову и подняв глаза (до этого он с какой-то хмурой решительностью глядел себе под ноги), он увидел устремленный на него ясный, открытый и честный взгляд и протянутую к нему для твердого и задушевного рукопожатия руку.
   Это было великолепно. Я чуть было не зааплодировала и, сдержав себя, почувствовала некоторую неловкость - как будто я лишаю художника причитающегося ему по праву. Овров, со своей стороны, выглядел скорее озадаченным, чем восхищенным, однако каких-либо серьезных оснований не пожимать протянутой ему руки он не имел, и он пожал ее - без излишней восторженности, но и без излишней холодности, как бы говоря: "Посмотрим, посмотрим, что за человек ты на самом деле. Взгляд-то открытый сам по себе еще ничего не значит".
   И странно - Обухов как будто прочитал его мысли: он пожал руку Оврову спокойно и с достоинством - как будто говоря: "А я и не спешу располагать к себе. Сам-то я себе цену знаю, да и довольно".
   - Овров, Иван Петрович, - отрекомендовался Овров.
   - Обухов, Савелий Аркадьевич, - отрекомендовался Обухов.
   Этого было достаточно для соблюдения приличий. Большего не требовалось, и большее, возможно, даже вступило бы в противоречие с соблюдением приличий, - но Овров как-то вдруг и, видимо, совершенно неожиданно для самого себя спросил:
   - Вы в Казенной служите?
   - Приходится, - со вздохом ответил Обухов.
   Овров взглянул на него с удивлением:
   - Почему же "приходится"? Другие на вашем месте обычно не жалуются.
   - Другим на моем месте их задача понятна: дожидайся повышения да начальство старайся как можно меньше беспокоить. А я черт его знает как устроен, - Обухов с какой-то обаятельной беспечностью махнул рукой и весело, простодушно рассмеялся, - скучно мне на одном месте сидеть да бумаги перекладывать. Сидишь, сидишь, да и придет вдруг в голову дичь несусветная: что если вместо двадцати совершенно ненужных, лишних бумаг сделать десять - там, где по форме полагается только пять, а по существу вопроса и одной-то многовато будет? Но существо вопроса мы как люди благовоспитанные затрагивать не будем, формальную сторону тоже, благо не в Петербурге обретаемся, - но хотя бы вот на столечко - Обухов приподнял мизинец - бессмыслицы поубавить можно было бы? Ведь тяжело должно быть живым людям в бессмыслице себя с головой топить? И что же - придешь, бывало, к делопроизводителю с отчаянно смелым предложением - запятую какую-нибудь пропускать там, где она правилами грамматики не требуется, - и увидишь даже не строгость во взгляде, а мягкую такую укоризну: "Что вы это, Савелий Аркадьевич? Не мы с вами эту запятую придумали, не нам с вами и посягать на нее. Сегодня запятую, завтра запятую - так и ведь и порядка никакого не будет". "Так ведь его и так нет", - отвечаю. Но тут уже во взгляде строгость появляется: "А об этом уж, извините, не вам судить-с", - и заметьте, уже вот так, просто "не вам", без благодушия, без "не нам с вами". - "Для того, чтобы судить, начальство имеется".
   Эти высказывания письмоводителя показались мне неожиданно знакомыми, и я даже попыталась вспомнить название комедии, в которой их слышала; но Овров, судя по всему, в театре бывал не часто - весь вид его выражал самую глубокую и серьезную заинтересованность.
   - Да вы пропадете на этой службе! - воскликнул он наконец с сочувствием в голосе. - Так ведь легко себя на пустяки растратить - а дело кому прикажете делать? Сколько хороших, полезных, но туго идущих начинаний как в воздухе нуждаются в таких вот, как вы, непоседах!
   - Полезных начинаний? - недоверчиво, как бы боясь обмануться в своих ожиданиях, переспросил Обухов.
   Овров оглянулся на нас с Елпидией Феоктистовной, которые были самым постыдным и возмутительным образом заброшены и забыты. Впрочем, как нетрудно догадаться, ни я, ни Александра Михайловна не испытывали по поводу этого обстоятельства ничего, кроме самого живейшего удовольствия; мы только беспокоились немного за Елпидию Феоктистовну, но беспокойство оказалось совершенно напрасным. Умные разговоры, в которых не требуется принимать участия, приятно развлекают внимание и при этом нисколько не мешают считать петли.
   Одним словом, бросив на нас взгляд, Овров не обнаружил никаких оснований не перевести его тотчас же назад к своему новому знакомому.
   - Вы удивлены, что в России в наше время могут быть полезные начинания? Как это характерно! Дело возможно только по официальной линии, а поскольку по официальной линии никакое дело невозможно, то, стало быть, дело никакое и невозможно. Но обернитесь, сделайте шаг в сторону... вы не ожидали такого простора, такого приволья, таких могучих, зовущих к подвигам далей? У вас даже голова кружится от свежего воздуха - вы отвыкли от него в вашем казенном удушье!
   - Отвык, ох отвык! - весело воскликнул Обухов. Глаза его сверкали, и весь облик дышал какой-то молодой, свежей и простодушной силой, неожиданное пробуждение которой немного удивило даже меня, ожидавшую многого.
   - Нравятся мне ваши слова! Еще не понимаю толком, о чем они, а уже нравятся!
   Овров изо всех сил пытался сдержать улыбку, но усилие оказалось напрасным и только сделало ее слегка плутоватой. Он покачал головой:
   - Удивительный вы, однако, собеседник! Уже нравятся! И самое странное, что и мне, хоть я и не сказал еще ничего по сути, уже кажется почему-то, что вы мысль мою угадываете! Ну так все-таки позвольте, я ее разъясню. Вместо той поэмы, которую я только что перед вами сочинять пытался, можно сказать два слова - общественная инициатива. Только не торопитесь разочарованно вздыхать...
   - Вздыхать? - рассмеялся Обухов. - Да я не ждал, что вы мне в индейцев играть предложите! Недоверчивый вы человек, и сразу видно - идеей своей дорожите! Да только я такие вещи понимать умею - самому сколько раз глухим, равнодушным и недалеким доказывать приходилось! Общественная инициатива, значит, - он повторил эти слова, как будто прицениваясь к ним. - Неплохо звучит. Увесисто. Я, знаете, все новые слова на вес проверяю: иной раз звучит пышно, величаво, торжественно, а взвесишь - один воздух останется. Нет, эти слова не такие. Я теперь от вас не отстану - очень мне знать хочется, что же они такое значат!
   - Ну что же, - с удовольствием принялся объяснять Овров, - начнем с определения. Общественная инициатива есть прежде всего совокупность гражданских позиций, и от этого мы никуда не уйдем.
   Он пытливо посмотрел на Обухова, но тот дал понять ответным взглядом, что лично он никуда уходить не собирается.
   - Нравится кому-то видеть общественную инициативу в любом случайном всплеске критических настроений, вызванных, быть может, простой переменой погоды, - пожалуйста. Я отвечаю на это только одно: широкое определение еще не значит хорошее определение.
   Сразив этим быстрым, отточенным выпадом воображаемого противника, Овров прошелся по гостиной, удовлетворенно потирая руки.
   - Совокупность гражданских позиций - это суховато, быть может, даже педантично... не спорю, но это ставит нас на твердую почву и позволяет приступить, наконец, к делу - а там уж будущее покажет, чего в моем определении не хватает и как именно следует его дополнить.
   Обухов, слушавший всю эту малопонятную для меня тираду с живейшим интересом, спросил, по всей видимости, пораженный внезапным сомнением:
   - Но не кажется ли вам, что совокупность гражданских позиций - это немного статично, и определению не хватает динамического начала, подразумеваемого инициативой?
   Овров задумался, явно оценив серьезность возражения, и в ответе его не было ни поспешности, ни желания переубедить:
   - Нет, не кажется. Гражданская позиция, будучи заявлена совокупно, неизбежно приобретает и динамическую составляющую. Недавно во Франции семь депутатов, известных своей непоколебимой честностью, в знак протеста против злоупотреблений в министерстве финансов взялись за руки и прошлись по улице - немного, шагов двести или триста, причем, заметьте, не произнесли при этом ни единого звука. И что же? На другой день министр финансов, также ни слова не говоря, подал в отставку. Вот прекрасный пример того, как гражданские позиции, объединившись, движутся и порождают движение!
   - Ай да французы! - восхитился Обухов. - Сколько достоинства и в то же время какое чувство меры! У нас, однако, такое трудно себе представить.
   - Рыцарский дух, - внушительно ответил Овров, - неизменным сохранившийся во Франции и порождающий подобные примеры гражданского мужества, овеивал некогда и русскую историю.
   При упоминании о рыцарском духе мы с Александрой Михайловной, как отчасти посвященные, понимающе переглянулись. Обухов, со своей стороны, был сильно взволнован:
   - Нашу историю? Чрезвычайно... чрезвычайно любопытно! Знаете... я и сам иногда думал... нет, но что же вы, однако, имеете в виду... чрезвычайно любопытно!
   - Ну, ничего особенного, помимо того, о чем говорят вслух уже многие сознательные люди, в виду я не имею. История наша отчетливо делится на три периода, и если третий из них есть период чисто внешнего подражания Европе, а второй - полнейшего к ней пренебрежения, то не надо все же забывать и о тех временах, когда мы не подражали европейцам, а были европейцами и, следовательно, не могли не обладать всеми теми качествами и понятиями, которые в совокупности принято называть рыцарским духом.
   - Ах ты, свет ты наш да Владимир-князь, - рассмеявшись, неожиданно продекламировал Обухов,
   - не в обиду те будь то сказано:
   не подай ты нам злата-серебра,
   а подай ты нам уважения!
   Не годимся мы низко кланяться,
   низко кланяться, пресмыкатися...
   - А сгодимся мы, -
   громко и с воодушевлением продолжил Овров, -
   поутру в степи
   чести княжеской обороной встать! -
   И, сжав кулак, он резко и выразительно тряхнул им.
   Это было уже даже не великолепно. Это было... но слова бессильны передать мои ощущения, и мне волей-неволей придется прибегнуть к приему, которым нередко злоупотребляют наши романтические писатели - поставить долгое-долгое многоточие - ............................................................................................................................................................................................................................................................................................................
  
  
   Овров, шагнув навстречу Обухову, дружески положил руку ему на плечо.
   - Славно, славно, что вы тоже любите эту былину! Долго собирался вам объяснять, а объяснять-то, кажется, ничего и не надо?
   - Пожалуй, что и не надо, - рассмеялся Обухов. - Я ведь всегда чувствовал, чего нам не хватает. "Общественная инициатива" звучит, наверное, суховато, но мы так только говорить будем, а про себя будем думать "дружина вольных". И с такими-то словами хорошими еще бы дело не заладилось! Вот только с чего же нам начать?
   "Как! - подумала я с некоторым беспокойством, - он уже собирается начинать? Все-таки это, наверно, слишком быстро - Иван Петрович как человек осторожный и опытный может счесть эту ноту неверной". Но Иван Петрович не счел эту ноту неверной.
   - С чего начать? - быстро повторил он вопрос Обухова. - Помилуйте, да с начала, с самого начала - то есть именно с того, с чего у нас, к сожалению, начинать не принято. (Обухов понимающе усмехнулся.) Коль скоро мы определили в отечественной истории период, наиболее соответствующий нашему представлению об идеале, мы должны прежде, чем начать действовать в соответствующем духе, заявить о своем выборе в ясной и понятной для всех окружающих форме. И после такого заявления уже любое наше действие - равно как и любое воздержание от действия - будет рассматриваться под определенным углом и являться примером для подражания. Мы можем даже положить начало своеобразной моде, в чем лично я не вижу ничего плохого - многие серьезные вещи в истории начинались именно с моды.
   Обухов удовлетворенно кивнул головой:
   - Это именно то, что надо. Но ведь заявить о нашем выборе не так-то просто... тут ведь надо как-то выразить дух эпохи, нужно что-то наглядное... шлемы, например, кольчуги, мечи... но где мы все это возьмем? А потом, взгляните на себя, на меня. С такими ли казенными, выскобленными физиономиями рассуждать о нашей вольной, славной, бородатой старине? Неубедительно выйдет, ох, неубедительно! - а неубедительности нам никто не простит. Но при всем при этом (Обухов понизил голос) нам сейчас совершенно не нужен скандал... а вы сами понимаете, что будет, вздумай я появиться в моем благословенном учреждении небритым!
   Овров озабоченно нахмурился:
   - Да, вы правы... скандал даже во имя высокой идеи все равно остается скандалом. Заявлять о своей позиции надо тактично... но как же, однако, это в нашем случае сделать?
   - Очень просто, - неожиданно вступила в разговор Александра Михайловна. Оба друга с изумлением посмотрели на нее - они, кажется, успели уже позабыть, что мы вообще наделены даром речи.
   - Очень просто, - повторила Александра Михайловна тоном, в котором непринужденность в должной мере сочеталась с почтительностью, - Федор Терентьевич Кибиткин, здешний помещик и близкий друг покойного Андрея Евграфовича, как раз устраивает у себя бал-маскарад и, как он сам признает, находится в немалом затруднении по причине отсутствия надлежащего опыта. Вот бы вам и прийти к нему на помощь, - Федору Терентьевичу чрезвычайно хочется, чтобы все было, как он выражается, "серьезно, а не так, чтобы, знаете ли, пришли, повертелись и ушли". Что значит "пришли, повертелись и ушли", я не совсем понимаю, но, судя по всему, Федор Терентьевич видит в серьезности едва ли не главное достоинство балов-маскарадов. Мы с Неточкой входим в число приглашенных, но, разумеется, едва ли мы сможем придать предстоящей затее ожидаемое серьезное направление. А вот вы с вашей гражданской позицией... и потом, все эти ваши трудности... ну вот в том, что касается бород, мечей... согласитесь, что бал-маскарад в этом отношении...
   Александра Михайловна, может быть, немного затруднялась в выборе выражений, но была понята мгновенно. Обухов весело посмотрел на Оврова, как бы спрашивая взглядом: "А ведь это идея?" - Овров в ответ только пожал плечами, давая понять, что любое начало предпочтительнее бездействия.
  
  
   Решение Федора Терентьевича Кибиткина устроить бал-маскарад было решением несомненно разумным и похвальным, но для знакомых Федора Терентьевича несколько неожиданным. Было ли оно отчасти неожиданным и для самого Федора Терентьевича, утверждать трудно, однако на прямой вопрос Елпидии Феоктистовны, "Что это ему такое взбрело в голову?", он отвечал в довольно сбивчивых выражениях, особо упирая на то, что бал-маскарад - это "дело как дело", которое "если уж устраивать, так устраивать". Поскольку до сих пор Федор Терентьевич не проявлял сколько-нибудь заметного интереса к изящным развлечениям, было не совсем понятно, как именно эти его слова могут обосновывать принятое им решение, - однако необходимости в каких-либо других обоснованиях Федор Терентьевич, судя по всему, не испытывал, и в конце концов общественному мнению пришлось примириться с некоторой неопределенностью его мотивов - тем более что бал-маскарад относится к числу тех общественных мероприятий, непосредственный повод к которым очень быстро перестает кого бы то ни было интересовать.
   Впрочем, у нас с Александрой Михайловной в любом случае не было времени предаваться праздному любопытству - нами владел административный азарт, и мы были погружены в карьерные соображения. Федор Терентьевич, едва только Елпидия Феоктистовна ему нас представила и рекомендовала, со свойственной ему расторопностью и умением подбирать людей, немедленно предложил нам возглавить комиссию с чрезвычайными полномочиями, ответственную за привнесение в предстоящее мероприятие пристойного вкуса и столичного тона. И хотя в возглавляемую нами комиссию никто, кроме нас, так и не вошел, мы широко пользовались своими чрезвычайными полномочиями, самоуправствуя во вверенной нашему попечению парадной зале
   (в частности, мы потребовали снять со стен все, что их украшало, не сделав исключения ни для тщательно выполненного от руки и чрезвычайно подробного плана города Белева в ореховой рамке, ни для настоящей (бывают, как мы узнали, и ненастоящие) персидской шашки, ни для пары отличных турецких пистолетов, ни даже для картины знаменитого голландского мастера, изображавшей блудного сына, с суровым и торжественно-покаянным видом валявшегося в грязи вместе со свиньями)
   подвергая поборам (цветами, лентами и вышитыми подушками) тульских барышень и потихоньку вводя в число приглашенных кое-каких своих знакомых.
   Замечу, кстати, что как записки Обухова, так и вечерние беседы с нами Оврова резко и внезапно прекратились, - Ивана Петровича мы еще иногда встречали за обедом, но он был до чрезвычайности немногословен, сдержан и всем своим видом ясно давал понять, что не намерен отвечать ни на какие наши расспросы. Мы со своей стороны старались не только не проявлять, но даже и не испытывать никакого нескромного любопытства - что, благодаря обширному и требующему внимания кругу наших новых обязанностей, нам более или менее удавалось.
  
  
   Наконец назначенный Федором Терентьевичем день наступил. После завтрака Елпидия Феоктистовна, выглянув в окно, вздохнула:
   - Тишина-то какая! Как мы добираться будем? Поленницу-то еще видно, а вот бочку, что рядом стояла, так и совсем замело. Этак мы к Федор Терентьичу-то и не проедем еще, чего доброго!
   - Да какое замело! - отозвалась на эти слова Анфиса, остановившаяся у входа в гостиную с чрезвычайно большой банкой смородинового варенья в руках.
   Елпидия Феоктистовна посмотрела на нее с беспокойством:
   - Ты в дверях-то не стой с банкой, а пройди-ка сюда лучше... вот так, тише-тише-тише... да поставь ее вот сюда. Ну, что ты сказать хотела?
   - Я говорю - какое бочку замело! - невозмутимо и не переводя духа продолжила свою мысль Анфиса. - Ничего ее не замело, а это кучер ее третьего дня в сарай поволок для надобности своей для какой-то. Кто ее знает, мало ли в ней какая человеку может быть надобность. Вот он ее в сарай и поволок, а там-то уж в сарае ее не заметет, какое там!
   - В сарае не заметет, - согласилась Елпидия Феоктистовна и, обернувшись к нам, добавила: - А вам бы пора уж и готовиться начинать - кто его знает, может, и проедем еще к Федор Терентьичу.
  
  
   "Что может быть бесцветнее, зауряднее, прозаичнее, чем городской дом русского помещика средней руки!" - восклицает блистательный И. Т., - так и не пожелавший раскрыть своих инициалов автор "Путешествий по ближайшим губерниям"; и я была бы готова с ним согласиться, но...
   но когда снега вокруг начинают синеть, даже городской дом русского помещика средней руки не кажется бесцветным, заурядным и прозаичным. И затея с балом-маскарадом перестала казаться мне (как казалась все утро) легкомысленной и не совсем уместной.
   Тем более, что она явно имела успех. Федор Терентьевич, встретивший нас на крыльце в черной полумаске (которая, впрочем, нисколько не прибавляла ему таинственности), сообщил, что в последний момент ему намекнули, что празднество намерена посетить некая особа, любой ценой желающая сохранить инкогнито, и что, по ряду надежных признаков, она уже находится в числе прибывших, что облачена она в парчовый сарафан, на голове у нее преогромнейший кокошник, лицо она скрывает кисейной фатою, но, конечно же, супругу губернатора всякий узнает... здесь Федор Терентьевич запнулся, видимо вспомнив про инкогнито любой ценой, но тотчас же добавил, что нам ввиду наших обязанностей совершенно необходимо иметь ясное представление о всех присутствующих и что "если они скрываются, то это так ведь только, забавы ради, а не с каким-нибудь там особым умыслом или вот в видах инспекции, например..."
   - Послушай-ка, Федор Терентьич, - перебила его Елпидия Феоктистовна, скинув шубу на руки лакею и разглядывая себя в зеркало, - я что-то как-то и не подумала даже - ведь на бал-маскарад приехала, надо бы нацепить на себя что-нибудь этакое, а то неловко. Вот полумаска у тебя хороша... другой, часом, такой нету?
   - Найдется, пожалуй, - Федор Терентьевич запустил руку в карман и, достав оттуда точно такую же, как на нем самом, черную полумаску, протянул ее Елпидии Феоктистовне.
   Елпидия Феоктистовна повертела ее в руках, поднесла к лицу, опустила, снова поднесла к лицу, снова опустила, вздохнула, и со словами: "Нет, цвет все-таки темноват" -- вернула полумаску Федору Терентьевичу.
   Федор Терентьевич хотел было что-то возразить, но Елпидия Феоктистовна уже взяла его под руку:
   - Я вот лучше к тебе пристроюсь, ты вон сколько тайны на себя напустил - на двоих хватит.
   И, увлекая его с собой, она проскользнула в зал, и мы с Александрой Михайловной последовали за ними.
  
  
   "У иноземной спеси наряды пышные, а взгляд завистливый, - не дают ей втайне покою дела наши богатырские!" - восклицает глубоко почитаемый мной господин Булгарин, и, когда мы вошли в зал, я убедилась, что это святая правда. Турецкие паши, венецианские купцы, тирольские охотники, халдейские звездочеты и прочие пышно разодетые иноплеменники прямо-таки изнывали от зависти - и повод к ней ежеминутно подавали дела, в самом прямом смысле слова являвшиеся богатырскими.
   Впрочем, справедливости ради следует отметить, что ничего сверхъестественного в делах этих не было. Что, например, сверхъестественного и даже особенного, в том, чтобы вежливо подозвать капельмейстера и прошептать ему на ухо что-то такое, от чего лицо капельмейстера озарится улыбкой понимания? И что сверхъестественного или хотя бы просто необычного в том, чтобы не без некоторой ловкости пойти вприсядку под бойкие звуки русской плясовой, которую музыканты грянули сразу же после упомянутых кратких переговоров? И тем не менее именно эти, в конечном счете, вполне заурядные действия приковывали к себе жадное, ревнивое и завистливое внимание важных иноземных особ...
   ...в полной мере осознавших ту простую истину, что сарафан и кокошник в силу исторических и некоторых иных соображений гораздо лучше смотрятся рядом со шлемами и червлеными щитами, чем с тюрбанами, бархатными камзолами, малиново-зелеными шейными платками и остроконечными колпаками, усеянными звездами.
   Впрочем, иноземных особ нельзя было упрекнуть в непредусмотрительности: о том, что бал-маскарад, возможно, посетит некая не последняя по значению в губернии дама, смутные слухи ходили, и к посещению этому были готовы и даже весьма готовы; и хотя бал-маскарад по идее не имеет и не должен иметь ничего общего с губернаторской приемной, с ним связывались надежды на решение вопросов, которые не удавалось решить в означенном месте. "Нам бы вот этак как-нибудь к Юлии Константиновне приблизиться... в игривом, так сказать, смысле... ну и, так сказать, шепнуть... ну, а коли шепнуть неудобно... то как-нибудь вот этак дать понять..." - и хотя никто не в состоянии был внятно объяснить, как можно дать понять, не прибегая даже к шепоту, это казалось несущественным: - "да к чему вперед забегать? Там уж на месте и сообразимся".
   И, конечно, если бы только одно-единственное словечко утекло про сарафан и кокошник, в зале Федора Терентьевича даже самое бдительное чутье не различило бы чужеземного духа, а русских богатырей хватило бы на целую дружину... но словечка не утекло, и русских богатырей явилось всего-навсего двое.
  
  
   Как мы узнали впоследствии, этим двоим Юлия Константиновна уделила не просто значительное, а исключительное внимание не только потому, что была покорена их богатырскими достоинствами, но также и по той причине, что была в некотором роде раздосадована. Хотя она не раз уже в самых различных кругах заявляла, что как супруга русского губернатора (на слове "русского" делалось ударение) считает нужным придерживаться русских народных начал и, соответственно, могла рассчитывать, что эти ее слова получат достаточно широкую известность, что им будет придано значение, - ничего подобного, как она убедилась, едва вошла в зал, не произошло, и собравшиеся в нем важные иноземные особы если и проявили к ней внимание (пусть даже немедленное и чрезвычайное), то исключительно как к супруге губернатора вообще, а не как к совершено определенной Юлии Константиновне, считающей нужным придерживаться русских народных начал.
   И нет ничего удивительно в том, что все это немедленное и чрезвычайное внимание показалось Юлии Константиновне до крайности досадным, тем более что наряд ее в окружении пестрой иноземной роскоши мог показаться всего лишь прихотью в числе прочих и, может быть, даже... Юлия Константиновна чуть было не произнесла про себя невыносимых даже для самого умеренного самолюбия слов "смешной прихотью", как вдруг в зал вступили -
   Как нежданные спасители, в блеске доспехов и чуть ли даже не с обнаженными мечами -
   Два былинных чудо-богатыря.
   И Юлия Константиновна с радостью... нет, с восторгом и может быть даже чуть-чуть быстрее, чем подобало бы супруге губернатора, поспешила им навстречу.
  
  
   Былинные чудо-богатыри сразу же очаровали Юлию Константиновну серьезностью своего отношения к происходящему - они нисколько не походили на людей, торопливо навертевших на себя "что-нибудь этакое, маскарадное... ну, что там обычно носят" -
   (и, разумеется, не обошлось без неизменного сведущего приятеля: "турецким пашой нарядись - самое верное. А коли, брат, соригинальничать хочешь - то вот еще венецианским купцом можно или тирольским охотником. Или, наоборот, халдейским звездочетом - не слишком оригинально, зато почтенно") -
   и сбежавшихся на бал-маскарад исключительно для того, чтобы, воспользовавшись игривым предлогом, привлекать внимание к вопросам, не представляющим для Юлии Константиновны ни малейшего интереса. Былинные чудо-богатыри ни словом, ни жестом не обнаружили своего знания о должности ее супруга, - перед ними была красна девица, и так они к ней по-простому, по-старинному, по-русски сразу же и обратились:
   - Здравствуй, красна девица! -
   и поклонились в пояс.
   Юлия Константиновна не задумываясь ответила тем же. По залу пронесся ропот, которого не смогла заглушить даже музыка - это разом выразили свое недоумение и отчасти даже негодование иноземные особы. Один из чудо-богатырей оглянулся:
   - А что, не обижает ли тебя тут кто? Нам было померещилось... - он крепко сжал рукоять меча и сурово нахмурился. - Вишь, басурман-то кругом сколько, а ты одна... как тебя и занесло-то сюда?
   Подобные вопросы Юлия Константиновна и сама не раз задавала себе с тех пор, как супруг ее получил назначение в Тульскую губернию, поэтому недоумение богатыря показалось ей вполне естественным... и все-таки немного лестным. Она слегка смутилась и, не найдя, что ответить так, чтобы верно попасть в тон, неопределенно махнула платочком, как бы показывая, что хочет плясать. Чудо-богатырь на мгновенье задумался, видимо, озадаченный не то чтобы резким, но (Юлия Константиновна и сама это чувствовала) резковатым переходом, но тотчас же понимающе усмехнулся, кивнул головой и, повернувшись в направлении музыкантов, остановил немного чересчур задумчивое, но в целом довольно ровное течение кадрили, уверенным и властным жестом вскинув вверх руку в тяжелой стальной перчатке.
  
  
   Таковы были события, предшествовавшие уже упоминавшейся русской плясовой и всему последовавшему за ней безобразию. Права ли я, употребляя это слово? Пусть судит читатель. Чудо-богатырь пошел вприсядку, и это было более или менее терпимо, во всяком случае - ожидаемо. Товарищ его, далеко не столь искусный плясун, тем не менее ни в коем случае не желал отставать и принялся медленно и не в такт вертеться на месте, старательно закидывая вверх то одну, то другую ногу, - непонятно было, что он изображал, но, по крайней мере, можно было допустить, что он пытается что-то изобразить, и на этом основании посчитать его поведение сносным. Но Юлия Константиновна... понимая, что применительно к особам такого уровня поспешность в оценках была бы особенно неуместна, я все-таки не могу не назвать действия Юлии Константиновны безусловно ошибочными.
   Собственно говоря, у нее не было представления о том, что следует делать - было только понимание, что не делать ничего невозможно, и Юлия Константиновна чисто машинально и просто потому, что один раз она уже взмахнула платочком, взмахнула платочком еще раз, а потом еще раз, и еще раз... и уже не могла остановиться, ибо ничего лучшего ей в голову не приходило, а делать что-то было нужно, и она взмахивала платочком как заведенная и не могла сдвинуться с места, потому что ею овладело какое-то странное чувство неловкости, и ей подумалось, что чувство неловкости она испытывает единственно потому, что машет платочком молча, что махать платочком молча в народе не принято, а принято как-то особо, по-народному при этом взвизгивать. И Юлия Константиновна принялась взвизгивать по-народному - и это было уже самое настоящее безобразие, из тех, что нужно останавливать немедленно.
   Но останавливать его никто не собирался. Иноземные особы, убедившись в силе новых веяний, наперебой бросились им следовать и, прекрасно понимая, в чем чудо-богатыри их превосходят, пытались уравнять шансы с помощью дерзких и оригинальных решений. Одному из халдейских звездочетов пришла в голову блестящая мысль, что, изображая пьяного мужика, он, несмотря даже на свой наряд, выразит народное начало с большей убедительностью, чем кто бы то ни было в зале, и ему удалось поначалу заметно вырваться вперед по части безобразия; но блестящая мысль не может быть собственностью одного, и вскоре у халдейского звездочета появились соперники, и дух соревнования одерживал все более и более впечатляющие победы над чувством приличия.
   А между тем музыканты начали потихоньку сбиваться с такта; бойкие звуки русской плясовой постепенно стали превращаться в жалобные, потом в них появилось что-то грозное, потом они перестали иметь к русской плясовой какое бы то ни было отношение. Однако эти не имеющие никакого отношения к русской плясовой звуки отнюдь не собирались умолкать, - наоборот, они делались все громче и громче - и мне казалось, что, хотя сами музыканты и не слишком рады последнему обстоятельству, они как-то не в силах остановиться.
   Вообще, веселье начинало принимать какой-то вынужденный характер: в лицах пляшущих уже не было первоначального задора, кое-кто смотрел даже и с прямым беспокойством, однако пляски не прекращал никто - или вернее будет сказать, ничьи ноги не прекращали пляски. Юлия Константиновна махала платочком и взвизгивала все более и более дурным голосом; но чудо-богатыря, первым пустившегося в пляс, это не смущало нисколько - напротив, он следил за ней взором, полным обожания и восторга и, наконец, не в силах сдерживать себя, остановился перед нею, склонил голову к плечу, как бы самозабвенно любуясь... и вдруг крепко зажмурил глаза, раскрыл объятия, как бы изнемогая от желания расцеловать ее за доставленное художественное наслаждение, и сделал шаг ей навстречу. Это был в высшей степени патетический момент...
   но ничто так не вредит патетическим моментам, как внезапное появление пуделей.
   Откуда они вылетели, я не успела заметить, но было их много (один серый, другой абрикосовый), кусать пляшущих за ноги было, несомненно, любимейшей их забавой, а когда они дружно, как будто сговорившись, залились ужасно звонким, ужасно пронзительным и до невозможности вздорным и глупым лаем, Юлия Константиновна настолько перепугалась, что сделала быстрый шаг в сторону, как будто собираясь бежать, а второй из чудо-богатырей, который настолько увлекся своим плавным кружением и равномерно-поочередными вскидываниями ног, что едва не налетел на Юлию Константиновну, вздрогнул от неожиданности, потерял равновесие и только по счастливой случайности не растянулся на полу со всего размаха. Была ли эта же самая случайность счастливой также и для первого из чудо-богатырей, я утверждать не берусь, ибо объятия свои он раскрыл все же именно для Юлии Константиновны и явным образом не рассчитывал обрести в них некую иную персону; но мысль о том, что этой иной персоной оказался испытанный боевой товарищ, несомненно должна со временем принести ему некоторое утешение.
  
  
   Но первыми его словами были все же слова досады; и хотя в словах этих не было ровным счетом ничего противоречащего русским народным началам, услышав их, Юлия Константиновна немедленно и с чрезвычайной решительностью направилась к выходу из зала. Во внезапно наступившей тишине шаги ее звучали отчетливо и как-то отрезвляюще; танцоры, застыв на месте, и музыканты, опустив инструменты, молча переглядывались, и во всех взглядах светилась одна и та же мысль: "Пропали!" (конечно же, как должен понимать читатель, сильно преувеличенная). Чудо-богатыри, не без труда поднявшись на ноги и негромко обвиняя друг друга один в неловкости, а другой в несдержанности, тоже потихоньку продвигались к выходу. Нелли, младшая из сестер Кибиткиных, бегала по залу, пытаясь поймать увлеченно носившихся взад и вперед пуделей и сурово упрекая их за легкомысленное и недостойное поведение. Впрочем, поскольку (как мы очень скоро узнали) сама же Нелли и выпустила их из комнаты, в которой они были заперты на время торжественного мероприятия, эти упреки нельзя было назвать в полной мере искренними. Да и пуделя, несмотря на все шумные хлопоты и старания, приложенные к их поимке, так и не были пойманы.
  
  
   Впрочем, в этом уже не было необходимости: солидная, представительная, значимая, если угодно официальная часть празднества закончилась и закончилась (надо признать это) скандалом. Были допущены такие вольности, в сравнении с которыми самые смелые прыжки пуделей по диванам и стульям могли показаться верхом благовоспитанности; да и не до строгости форм теперь было. Бал-маскарад с пуделями - это все-таки еще бал-маскарад, пусть даже и несколько легковесный, - но что такое бал-маскарад без музыки? А между тем музыкантов у нас не было, ибо те, что были, во-первых, не заслуживали этого названия, а во-вторых, все равно уже успели бесследно исчезнуть вместе со всеми прочими замешанными в скандале господами.
   Но мы с Александрой Михайловной не для того посвятили два долгих зимних вечера обдумыванию платьев, чтобы тихонько постоять в них у входа в зал и, испытав всю гамму ощущений стыда - от мучительного до невыносимого - тихонько отправиться восвояси.
  
  
   Платье Александры Михайловны было зеленым, мое - белым. Ничего роскошного, как любят писать в "Les Modes Parisiennes", в их отделке не было вовсе, а неожиданным - только одно: там, где полагалось находиться воланам, были вытканы цветочные гирлянды - одна на уровне колен, а другая чуть ниже; и двойной круг кустов шиповника с темно-зелеными листьями шумел на подоле у Александры Михайловны, стоило ей сделать шаг; и волна проходила по двойному лугу нарциссов со светло-зелеными листьями, стоило сделать шаг мне. И еще у нас были накидки из легчайшего газа, при малейшем дуновении порывисто взвивавшиеся вверх... ведь, кажется, всего этого достаточно, чтобы понять, кого мы изображали?
  
  
   - Мы изображаем эльфов, Федор Терентьевич, - ответила я на весьма осторожно, тактично и далеко не сразу заданный вопрос, и Федор Терентьевич удовлетворенно покивал головою:
   - Гм... эльфов... да, как же это я сразу не сообразил... очень похоже, очень... ведь эльфы это такие... ну да помню, помню... очень, очень похоже...
   Но прежде, чем Федор Терентьевич отошел от нас удовлетворенный и с ясным пониманием того, что следует делать дальше, мы не менее пятнадцати минут доказывали ему, что никакого скандала не было, и, следовательно, никаких последствий не будет, а то, что было - не более чем легкое, изящное и вполне оставшееся в надлежащих рамках бесчинство, без которого ни один уважающий себя бал-маскарад не обходится и которое только подчеркнет строгую и даже немного чопорную изысканность всего, что последует. При упоминании "строгой и даже немного чопорной изысканности" опасения Федора Терентьевича развеялись с несколько даже удивившей нас быстротою, - казалось, в этих словах звучала для него некая волшебная и успокоительная музыка - и он, снова почувствовав вкус к делу, перешел к обсуждению очередных, стоящих перед ним как распорядителем празднества задач.
   Первой из этих задач было, разумеется, изменение освещения.
   - Эти люстры несомненно эффектны, - с небрежным апломбом заговорила Александра Михайловна, - однако они уже сыграли свою роль. Теперь все будет решаться умеренным освещением - трех свечей для этого зала будет, пожалуй, достаточно, а в прилегающих комнатах можно будет оставить и по одной свече - так, чтобы таинственное не превращалось в энигматичное.
   Эти последние слова вызвали у Федора Терентьевича чувство, близкое к благоговению, а я, выслушав их, наклонила голову с важным, понимающим и серьезным видом - хотя серьезный вид было сохранить не так просто, поскольку статья в "Les Modes Parisiennes", где утверждалось, что хорошее маскарадное платье должно быть "mystérieux, mais pas trop énigmatique' доставила нам в свое время немало веселья.
   Но так или иначе, вопрос с освещением был решен, и можно было подумать о выполнении второй из стоявшей перед нами задач.
  
  
   - Елпидия Феоктистовна, - сказала я жалобным тоном, - вы видите, что у нас нет музыки.
   -Да уж, разбежались, безобразники, - вздохнула Елпидия Феоктистовна.
   - Да это не имеет значения, что они разбежались, Елпидия Феоктистовна. Нам нет до них ни малейшего дела. Нам нужна музыка.
   Елпидия Феоктистовна снова вздохнула:
   - Известное дело...
   - Одним словом, вы согласны нас выручить?
   - Да как же это?
   - Да как выручают в подобных случаях - садятся за фортепьяно да и играют.
   Во взгляде Елпидии Феоктистовны выразилась высшая степень изумления:
   - Да что ты это придумала такое, Аннушка? Я и подходить-то с какой стороны к этим фортепьянам надо, не знаю.
   - Очень даже знаете, Елпидия Феоктистовна. Не сомневаюсь, что ваш батюшка об этом позаботился. Но смотрите: все томятся, и никто не знает, что делать, даже цыганки и испанки, несмотря на свою природную живость, приуныли - и если мы с Александрой Михайловной не подбавим празднеству немного целительной жути...
   - Это что еще за целительная жуть такая?
   - Ну, знаете, как в сказках: чтобы они не были скучными, всегда нужно добавить немного жути... Но нам нужна музыка, чтобы получилось убедительно.
   - Да я уж давно забыла, чему училась!
   - Да нам и не нужно никаких определенно выраженных мелодий - нам нужно, чтобы просто чередовались четыре аккорда - C, Am, F и G, постоянно чередовались четыре этих аккорда - а как именно вы будете их играть, значения не имеет.
   - C, Am, F и G... - задумчиво повторила Елпидия Феоктистовна. - И к чему только вы это клоните... Ладно, сыграю.
  
  
   На следующий день после описываемых событий мне было передано пространное послание поручика девятого артиллерийского полка Лепесткова, содержащее целый ряд наблюдений и оценок и в том числе оценку игры Елпидии Феоктистовны. Поскольку в полной степени эта оценка может быть осмыслена только при частичном знакомстве с посланием в целом (кажется, я начинаю выражаться немного вычурно), приведу довольно обширные из него выдержки.
   "Волшебница! Я очень хорошо понимаю, что не имею ни малейшего права, ни малейшего основания писать к Вам, но те дивные, несравненные ощущения, что я испытал, в моих глазах полностью оправдывают мою дерзость..."
   "Я не был готов! Я был опрокинут! Я глубоко презираю все эти наши так называемые развлечения и если и уступил вчера уговорам товарищей, то единственно для того, чтобы потешить демона холодного наблюдения, последнего, что имел еще какую-то власть над моею душой. Но мог ли я ожидать, что, переступив порог зала, я вдруг окажусь в таинственном, зачарованном лесу, озаряемом - нет, не тремя свечами, а каким-то странным, магическим светом. И музыка, которая звучала, тоже была странной - я никогда не слышал ничего подобного, - она напоминала вкрадчивый и задушевный призыв, как будто кто-то раз за разом повторяет шепотом твое собственное имя. И там, в глубине зала, я увидел Вас и Вашу Подругу. Вы были одеты во что-то легкое, невесомое, воздушное..."
   (следует довольно неточное описание наших с Александрой Михайловной платьев)
   "...и в позах ваших была какая-то обаятельная нерешительность, и вы не обратили на наш приход ни малейшего внимания - он значил для вас не больше, чем значил бы ветер, зашумевший листвой, для лесных фей, пытающихся различить вдали пенье рогов королевской охоты. И неожиданно Ваша Подруга подняла взгляд, и во взгляде этом выразилось удивление. "Смотрите! - воскликнула она, указывая рукою куда-то вверх. - Какое ясное звездное небо!" И я, и все, кто был в зале, послушно посмотрели вверх, и я действительно увидел звездное небо и очень удивился этому - и еще тому, что это было летнее звездное небо. От далеких болот веяло свежестью... я почувствовал это еще до того, как Вы произнесли: "От далеких болот веет свежестью... наступает час веселья", -- и когда Вы произнесли это, мне стало немного жутко. А когда Ваша Подруга усмехнулась в ответ на Ваши слова, сердце у меня сжалось тоскою. "Разве же у нас тут веселье? Вот на самом далеком болоте, у серого камня - вот там веселье!" И Вы отвечали ей: "Это для кого как. Вчера ночью, в час глубокого молчанья я была там и видела - у серого камня стоял олень и, прижав к спине ветвистые рога, не отрываясь смотрел в небо - туда, где мерцало самое красивое из созвездий, которое мы любим называть его старинным именем - Пояс Девушки. Клянусь, этому оленю было не слишком весело!" Ваша Подруга звонко рассмеялась: "Не слишком весело? Ах, бедняжка! Ну, пусть еще посмотрит. Однако я хотела бы знать, - в голосе ее появилось вкрадчивое любопытство, и она искоса взглянула в нашу сторону, - что это за отчаянные смельчаки объявились в наших краях? Что им здесь нужно?" - "Не знаю, - ответили Вы без особого интереса. - Судя по всему, это какие-то военные люди". "Военные люди? - Ваша Подруга всмотрелась в нас пристальней - холод пробежал у меня по спине. - Я люблю военных людей - ведь это, по сути, почти то же самое, что охотники. Не пригласить ли их повеселиться вместе со мной - на самом дальнем болоте?" И она шагнула вперед - и мы все, и даже наш полковник, невольно попятились..."
   "Вы спросите - почему я пересказываю все это Вам? Потому что я не уверен, что все это происходило на самом деле. Может быть, я просто грезил? Ответьте мне, волшебница, что это было?"
  
  
   - Браво! - воскликнул Федор Терентьевич, с удовольствием зааплодировав. - Браво!
   В лице его не было и тени сомнения в том, что наша импровизация являет собой безупречный образец новейшего и тончайшего столичного вкуса. Кроме того, он совершенно по-новому взглянул на свою старинную приятельницу Елпидию Феоктистовну.
   - Браво! Разве не замечательно, господа? - эта реплика была обращена к офицерам девятого артиллерийского полка (явившимся на бал-маскарад с заметным опозданием и не пожелавшим скрыть свою полковую принадлежность никакими посторонними облачениями), которые теснились теперь у входа в зал с напряженно-угрюмым видом пусть и в боевом порядке, но все же отступающих воинов. Полковник - высокий, седой, представительный и, разумеется, отступавший последним, - остановился и внимательно поглядел на Федора Терентьевича; но вид Федора Терентьевича выражал незыблемую уверенность в том, что все не только в порядке, но в полнейшем порядке, и эта незыблемая уверенность не могла хотя бы отчасти не передаться полковнику. Слегка кивнув своим офицерам, он повернулся в нашу сторону и негромко, но внушительно и благожелательно зааплодировал, - и вслед за ним дружно и даже не без горячности разразились аплодисментами и младшие офицеры.
  
  
   Это был успех, и, как всякий успех, он подал пример и пробудил честолюбивые надежды: едва Елпидия Феоктистовна, хладнокровно отмахиваясь от восторженных поздравлений Федора Терентьевича, поднялась из-за фортепьяно, как на ее месте оказалась Нелли Кибиткина, непременно желавшая исполнить романс (собственного сочинения), посвященный достоинствам уже известных читателю пуделей. Романс был принят с живейшим сочувствием, после чего Нелли, раскрасневшаяся и чрезвычайно довольная, забарабанила какую-то дикую вариацию на тему мазурки Огневецкого, офицеры с отточенно-щеголеватой учтивостью подступили к дамам - и началось веселье, начались танцы!
   Между прочим, приглашали и нас с Александрой Михайловной, хотя перед нами старались выказывать не столько блеск, сколько полную достоинства предупредительность; впрочем, к концу вечера один исполинского роста штабс-капитан с великолепными усами и напряженно-бравым видом взялся довольно основательно ухаживать за Александрой Михайловной, пылал, горячился и наконец раскипятил себя настолько, что вызвался исполнить любое ее желание. Александра Михайловна как будто только этого и ждала: "Скажите мяу", - немедленно попросила она; штабс-капитан опешил, однако на карту была поставлена его честь (а если подумать - то и честь всего полка) - и, подумав, он решительно и твердо отчеканил: "Мяу!"
   Александру Михайловну это, конечно же, не удовлетворило.
   - Ну что это за мяу? Неужели вы никогда не слышали, как мяукают коты? Они мяукают осторожно, вдумчиво, иногда требовательно, но в любом случае - не так, как будто выполняют приказ!
   Штабс-капитан подумал еще и, видимо, осознав правоту Александры Михайловны, уже не торопясь и как бы осваиваясь с задачей, протянул:
   - Мя-я-я-я-у!
   Александра Михайловна была удивлена и обрадована:
   - Как хорошо у вас получилось! Прелестно!
   - Мя-я-я-я-я-я-я-я-я-у!
   - Восхитительно! Вы просто настоящий кот!
   - Мря-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-я-у! -
   ...но тут слегка обеспокоенный происходящим полковой командир поспешил вмешаться и с галантной наставительностью преподал Александре Михайловне некоторые элементарные положения военной науки, в частности то, что от котов в артиллерийском деле толку мало, а от штабс-капитанов какой-никакой все-таки есть; Александра Михайловна выслушала все это с чрезвычайным интересом и потребовала шампанского.
   ...А в шампанском, надо заметить, в тот вечер не было ни малейшего недостатка, ибо "огневые припасы для артиллеристов самая первая и насущная вещь"; и, ознакомившись с этим положением военной науки, и я, и Александра Михайловна, и Елпидия Феоктистовна вернулись домой в самом веселом и безоблачном расположении духа.
   Таким образом, можно, пожалуй, утверждать, что в целом вечер прошел сносно и что нашу вину перед Федором Терентьевичем за необдуманное введение в число приглашенных господ Обухова и Оврова нам удалось до некоторой степени загладить.
  
  
   Но что же сталось после этого вечера с самими господами Обуховым и Овровым? На этот вопрос я отвечу просто: не знаю. Определенно я знаю только одно: что на следующее утро Федора Терентьевича лично посетила Юлия Константиновна, которая была одета изящно и со вкусом, держалась просто и приветливо и лично принесла свои извинения за то, что по причине недомогания (впрочем, незначительного и быстро прошедшего) была вынуждена рано покинуть праздник. Ни о каких чудо-богатырях при этом, разумеется, не упоминалось, и это неупоминание как-то само собой стало неписаным правилом и для всего тульского общества; за пределами Тулы одно время ходили смутные слухи, будто Обухова и Оврова видели где-то за границей, то ли в Женеве, то ли в Гомбурге, и что будто в Женеве они основали тайное общество, а в Гомбурге попались на подделке ценных бумаг, но слухи эти, ввиду их несомненной и очевидной противоречивости, едва ли заслуживают серьезного внимания.
  
  
   Писать эпилоги к романам так же утомительно, как читать. Поэтому я постараюсь быть краткой.
   Все хлопоты, связанные с получением наследства, завершились благополучно, чрезвычайно быстро и даже, собственно, еще до бала-маскарада - о чем я, признаюсь, совершенно забыла упомянуть. А ведь если бы не Глеб Фомич, мне едва ли бы удалось оказаться столь легкомысленной.
   Расставаться с Тулой нам, как может догадаться читатель, было непросто, - но мы связали Елпидию Феоктистовну торжественным обещанием летом непременно (и вместе с Анфисой, которую Марфуша совершенно заворожила рассказами о Царь-колоколе и Царь-пушке) навестить нас в Москве.
   На обратном пути мы, как и обещали, заехали в гости - сначала к Андрею Никаноровичу Жеребцову, а потом и к Николаю Петровичу Собакину. Впрочем, последовательность посещений в данном случае большого значения не имеет, поскольку, услышав о нашем приезде, Николай Петрович немедленно примчался к Андрею Никаноровичу, а Андрей Никанорович, когда мы погостили у него, отправился вместе с нами к Николаю Петровичу. Слухи о бале-маскараде распространились с фантастической быстротой, поэтому и у Андрея Никаноровича, и у Николая Петровича - по требованию сначала Марфы Дмитриевны, а потом и Евпраксии Ивановны - мы вынуждены были выходить к ужину в наших эльфических (как назвала их Марфа Дмитриевна) и феерических (как назвала их Евпраксия Ивановна) платьях. Выполнять требования иногда бывает приятно.
   В Москве, едва мы вступили в дом князя, нас ожидала новость: с разбегу обхватившая руками Александру Михайловну Танюша первым же делом сообщила о том, что "Андрюша раньше был только дурной, а теперь еще и противный". "Это правда, Андрюша?" - спросила Александра Михайловна у появившегося вслед за Танюшей и сосредоточенно гудевшего что-то монотонное, но довольно мелодичное Андрюши. "Это правда, - ответила за него Танюша, - потому что, когда я читаю ему басни Крылова, он не слушает, а только бабахает дверью". "Это ужасно! - вздохнула Александра Михайловна. - Надо немедленно заняться его воспитанием". И мы, объединив усилия, занялись воспитанием Андрюши.
  
   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  
  
   Даже для своих двадцати пяти Петр все равно выглядел моложаво. И не только потому, что светлая борода его была пушистой, а светлые волосы - вихрастыми. Была в Петре какая-то непоседливая непосредственность - вечно он что-то затевал, с чем-то возился и, затевая и возясь, напевал. Иногда просто "ла-ла-ла" - светло и совершенно без задней мысли; иногда воспроизводил песню, только что прозвучавшую по радио. Какую - значения не имело. Все - даже чадные, декадентские изломы "Агаты Кристи" - переосмыслялось Петром в стилистике маршевой туристической песни. Одним словом, знакомые не понимали Анну.
   Владимир даже прямо спросил ее (не сразу, а сначала долго смотрел в темное окно): "Ну что, это вызов такой, что ли?" Анна удивилась - Владимир все время говорил неожиданные для нее вещи. Потом Владимир начал язвить по поводу Петра. Анна слушала с интересом: ей нравилось, когда Владимир язвил. Однако Петр ей тоже нравился.
   Был ли он предсказуем, как ядовито уверял Владимир? В некоторых отношениях, пожалуй, да, - во всяком случае, когда Анна пришла с Петром на пляж и увидела группу из пяти-шести человек, стоявших кругом и поочередно бивших, сцепив руки замком, по упругому мячу, она уже знала, что последует. Душа Петра была уже там, - и пока Анна еще только стелила на песок покрывало, Петр уже загорело мелькал среди отдыхающих, несясь в круг. "Опа!" - деликатно воскликнул он, на ходу пригнувшись и отбив мяч, и круг играющих молча расступился, дав место новому товарищу. Анна стала наблюдать за игрой. Сама по себе она не особо ее интересовала, но взволнованное участие Петра придавало ей остроту. Петру очень важно было, чтобы мяч оставался в воздухе; если он все-таки падал у кого-нибудь на песок, Петр сокрушенно всплескивал руками и, отвернувшись, отходил шага на два - на три в сторону, потирая, как после ушиба, правой рукой тыльную сторону запястья левой, качая головой, и с видом человека, съевшего лимон без сахара, тягуче произнося: "Ну что-о же..." Зато, если мяч какое-то время не падал, Петр становился сжатым, пружинистым, отбивал с каждым разом все четче и в особо острые моменты коротко, предостерегающе вскрикивал: "Держим, мужчины, держим!" Участвовавшие в игре две девушки держать, по мнению Петра, видимо, не могли; впрочем, он был галантен, и, когда девушки теряли мяч, не выказывал огорчения, а только с непринужденным видом легко подпрыгивал на месте, дожидаясь продолжения игры.
   Наконец, когда игра достигла высшего драматизма, и мяч полетел совсем уже непонятно куда и все же ценой напряженных усилий и некоторой возни был отбит, и Петр, скандируя, прокричал "от-лич-но!", Анне надоело наблюдать, она отвернулась и достала тетрадку. Лениво поглядывая на волны, она стала что-то писать в ней. Когда подошел Петр, она не повернула головы. Петр уселся на покрывало, сказал "Ух!", осмотрелся по сторонам, как бы что-то прикидывая, почесал за ухом (Анна продолжала писать, не обращая на него внимания), поглядел на Анну, деловито спросил: "Что пишем?" - услышав краткий ответ: "Роман", - с уважением заметил: "Здорово", - и, деликатно растянувшись на своем краю покрывала, стал греться на солнце. Где-то через полчаса Анна захлопнула тетрадку и сказала: "Пойдем плавать". Петр бурно вскочил...
   На волноломе компания молодых людей занималась тем, что спихивала своих подруг в воду. Подруги, не зная точно, как надо к этому относиться, на всякий случай истошно визжали. Петр, с веселым одобрением проследив за полетом очередной девицы, воскликнул, азартно рубанув воздух рукой: "Полным ходом!" - однако желания проделать что-либо подобное с Анной у него не возникло. И не то, чтобы он боялся Анну, а просто не время было заниматься самоанализом - нужно было разбегаться и ухать как можно дальше... а когда Петр вынырнул, Анна уже плыла неподалеку. "Куда плывем?" - спросил Петр. "Куда-нибудь подальше", - ответила Анна. Петр бросился вперед, в игру влажного золотого блеска, не забывая примерно рассчитывать глубину под собой: три метра, четыре, пять... Пяти метров было, пожалуй, достаточно - он нырнул и сразу же очутился в мире парящей тишины. Песчаное дно легко уклонялось вниз, и этот легкий уклон внушал робость, - Петр коснулся песка рукою и стал всплывать и, успев по пути пощекотать Анну за пятку, с шумом появился над поверхностью.
   - Ну что, нашел подводные сады? - спросила Анна. Она подплыла совсем близко, и этот ее вопрос, и то, как красиво двигались в воде ее руки, что-то такое напомнило Петру...
   - Поиски в начальной стадии - сказал он. - Слушай, а про что этот твой роман?
   - Так, продолжение Достоевского, - ответила Анна.
   - А что, разве он чего-то не дописал? - наивно спросил Петр.
   - Много чего не дописал, - ответила Анна.
   Вечером, за бутылкой "Изабеллы", купленной по настоянию Анны (ей до крайности понравилась старомодная, в стиле пятидесятых годов, этикетка с многозначительной, чуть склонившей голову к плечу красавицей), Петр продолжил расспросы.
   - Ну есть у Достоевского одна повесть, - лениво сказала Анна, отпивая из бокала.
   - Божественно. Я читала в какой-то книге - кажется, о вкусной и здоровой пище или что-то в этом духе - о том, что есть мистическая связь между оформлением бутылки и качеством вина.
   Петр, не до конца согласный с этим утверждением и не вполне уверенный в существовании такой книги, позволил себе вернуться к Достоевскому.
   - Ну да, так вот есть одна повесть, - сказала Анна, - в ней речь идет о двух девочках, которые очень сильно подружились.
   - Очень сильно подружились? - переспросил Петр.
   - Очень.
   Петр почувствовал, что ему начинает нравиться "Изабелла".
   - Ну и что же? - сказал он.
   - Ничего, - сказала Анна. - У Достоевского - ничего. Почему-то они там расстались... думали, что ненадолго. Потом выросли. Все.
   - Эх! - с огорчением сказал Петр.
   - Никаких эх, - сказала Анна. - Неизвестно, как бы он там еще продолжил.
   - Правда, - согласился Петр, пораженный этой совершенно очевидной мыслью, и бдительно добавил. - Совсем даже не известно.
   Потом он посмотрел на Анну.
   - Ну а ты? - спросил он. - Что же ты пишешь?
   - Послушай, - сказала Анна. - Зачем же я буду рассказывать, что я пишу?
   - Хорошо, - уловил ее мысль Петр, - дай почитать.
   - Хорошо, дам, - сказала Анна. - Но сначала выпью для храбрости.
   - Намек понял, - сказал Петр и отправился за второй "Изабеллой".
  
  
  
  
   Разговоры, представлявшиеся ему особо деликатными, князь всегда старался начинать с шутки.
   - Вот, Аннета... ты, помнится, жаловалась, что в нашей библиотеке недостаточно представлены сочинения барона фон Гумбольдта... и в частности, отсутствуют "Минералогические наблюдения над рейнскими базальтами".
   (Название это, безусловно, вызвало у меня чувство почтения, но я не могла вспомнить, чтобы меня как-то особо беспокоило отсутствие этой книги в нашей библиотеке. Но это, конечно, была шутка - князь намекал на мое пристрастие ко всевозможным путевым отчетам, которые я читала со странной, для меня самой не совсем понятной внимательностью).
   - И вот я кстати вспомнил, что в Трехсвятском была эта книга... я ведь как раз собирался побывать в Трехсвятском... вот и подумал, что тебе было бы любопытно...
   Я вопросительно посмотрела на князя. Трехсвятское было удаленное имение, в котором и сам князь бывал крайне редко, находя его un peu trop poИtique dans son genre - и август подходил к концу. Я ничего не понимала - и принужденно-лукавое выражение на лице князя неожиданно сменилось серьезным и сочувствующим.
   - Вот, Аннета, я должен тебе сказать прямо, что мне не понравилось и неприятно было поведение Кати этой зимою... именно то, что она так и не нашла времени встретиться с тобой. Я понимаю, что в ее жизни сейчас много впечатлений, ожиданий и что детские привязанности неизбежно должны бледнеть в сравнении со всем этим новым открывающимся перед ней миром... но чтобы вовсе пренебречь ими... В этом есть что-то похожее на черствость, и мне неприятно видеть эту новую и неожиданную черту в Кате и очень хотелось бы ошибиться в своих опасениях... Одним словом, - лицо князя приобрело твердое и отстраненное выражение, - я непременно желаю, чтобы вы встретились.
   Князь никогда не спорил - он или уступал во всем, или (когда у него в лице появлялось такое выражение) не был доступен ни для каких аргументов. Я знала это и все же хотела возразить, но князь опередил мое возражение.
   - Я знаю тебя, Аннета, и знаю, что ты была уязвлена... не могла не быть уязвлена невнимательностью к тебе Кати. Я понимаю, что ты, может быть, даже хотела бы избежать встречи с нею. И все же я просил бы тебя сопроводить меня в этой поездке... управляющий давно кажется мне чрезмерно прямолинейным в своих отношениях с крестьянами, и твоя наблюдательность при выяснении этого вопроса вовсе не помешала бы...
   "Но только при чем тут Катя?" - спросила я взглядом, и князь, спохватившись, сообщил мне о только что полученном письме: Катя писала, что в Москву этой зимой не приедет, но непременно хочет побывать в Трехсвятском. "Quant Ю mes motifs j'avoue de n'avoir aucuns. C'est un caprice tout pur et comme tel absolument irresistible pour moi", - с озабоченным видом зачитал князь строки из ее письма и посмотрел на меня.
   - Мне не слишком нравится этот тон, Аннета. И, хотя Катя пишет невозможное - чтобы мы не беспокоились и только письменно известили управляющего о ее приезде, - я, разумеется, поеду сам... я хочу выяснить... мне многое здесь не нравится... Но... - взгляд князя стал пристальным и испытующим, - я полагаюсь на твое сердце, Аннета, которое, может быть, уже сказало тебе больше, чем скажут мои слова. Ты поедешь со мною?
   - Я поеду с вами, - ответила я спокойно и сухо. - Но только ради этой книги... как, вы сказали, она называется?
  
   Как всегда, приняв нравственное решение, князь не беспокоился уже более ни о чем и большую часть дороги дремал. Я смотрела на безразлично сменявшие друг друга поля и леса и не находила в своей душе никаких чувств относительно предстоявшей встречи. Даже самое слово "встреча" казалось неподходящим, слишком полным ожиданий или опасений: когда я соглашалась на просьбу князя, я действительно показалась себе как будто бы уязвленной, но эта уязвленность быстро прошла, сменившись простым и безразличным ощущением выполняемой просьбы.
   День был нежаркий, но сухой и пыльный. Может быть, поэтому в голосе князя не было особой торжественности, когда он, стряхнув дремоту и оглядевшись, проговорил: "Вот собственно и подъезжаем". Дорога поднялась на холм, и показалось Трехсвятское.
  
   Усадьбы, в которые редко наведываются хозяева, приобретают некое неуловимое сходство с постоялыми дворами, - на завалинке у ворот или на завалинке у конюшни непременно будет сидеть кто-нибудь сонный, позевывающий и не имеющий ни о чем ни малейшего представления. В нашем случае это был чернявый, лохматый дворовый мужик, больше похожий на разбойника, чем на дворового мужика. Он восседал на бревне, закатившемся в лопухи у сарая, и время от времени окидывал двор мутным, непонимающим и незаинтересованным взглядом. Наш приезд не произвел на него ни малейшего впечатления - коляска наша с шумом въехала в беспечно распахнутые ворота, кучер громко и внятно сказал "Тпру-у!", лошади с фырканьем остановились, дворовый пес, увлеченно чесавшийся в тени у крыльца, перестал чесаться, внимательно посмотрел на нас и тоже фыркнул, куры, лениво бродившие по двору, почувствовали неопределенное волнение и слегка убыстрили шаг, но в поведении лохматого мужика ничего не изменилось. Матвей (слуга князя), покачав головой, спрыгнул с козел и, подойдя к мужику, хлопнул его по плечу:
   - Что ж ты, брат, сидишь эдак? Ведь вот барин приехал! Где ваш управляющий, скажи!
   Мужик как будто бы задумался над этим вопросом... но в конце концов только сокрушенно вздохнул:
   - Да кто ж его знает!
   И хотя больше ничего сказано не было, вопрос Матвея почему-то вдруг стал казаться нелепым, наивным и чрезвычайно далеким от жизни. Лохматый мужик меж тем перевел взгляд на нашу коляску и, как будто только сейчас ее заметив, слегка качнул головой:
   - Добрые у вас кони, однако.
   Матвей даже руками всплеснул:
   - Вот те раз! Да ты пойми - ба-арин приехал! Твой барин! Ты пойди, доложи что ль кому... что нам так-то на дворе стоять?
   Лохматый мужик слушал Матвея внимательно, но слегка отстраненно, как слушают занимательные сообщения о вполне посторонних вещах, и во всем происходящем стал появляться какой-то странный, вневременной оттенок - но тут послышались и зашумели, приближаясь, голоса, раздался топот, и на крыльцо взволнованно выбежал невысокий и не то чтобы тучный, но как-то приятно мягкий и жирный господин в щегольской венгерке и какого-то довольно близкого к гусарскому фасона сапожках. Русые кудрявые волосы пышно и вольно вздымались над его головой, что до известной степени контрастировало с не совсем русским типом его лица и как-то по-южному маслянисто блестевшими глазами. Завидев князя, который к тому времени успел покинуть коляску и стать рядом с Матвеем, в недоумении рассматривая лохматого мужика, господин в венгерке игриво склонил голову набок и томным, тонким голосом с оттенком капризного и в то же время дружеского упрека прокричал:
   - Ну что же вы от него хотите, князь? Это же лгун, притворщик, хотя спору нет, спору нет, уди-и-ивительно способный! Сколь бы ни был пьян - а это всегда крайняя степень - превосходно умеет соблюсти внешнее достоинство, поддержать любую беседу, на вопросы отвечает толково и обстоятельно, так, словно бы и в самом деле понимал, о чем его спрашивают.
   - Признаться, - заметил князь холодно, - мы не услышали от него до сих пор ничего толкового и обстоятельного.
   - Ну так и бросьте его, - мягко понизив голос, посоветовал господин в венгерке и плавно повел рукою перед собой. - Давайте-ка лучше в дом и перекусим первым делом, а то давно уж вас все дожидается.
   - Странно, а мне показалось, что нас никто и не ждал особо, - сухо сказал князь.
   - Правильное слово - показалось, - весело возразил господин в венгерке. - Ждали, разумеется, ждали, но сами понимаете, как у нас бывает летом - ждешь, ждешь кого-нибудь, и вдруг так разморит, так разморит! Я говорю Ване, - господин в венгерке шутливо толкнул в бок красивого, льнянокудрого парня, в числе прочих дворовых выглядывавшего из-за порога, - пойди ты покарауль, а я прилягу на минутку. Ну да только от Вани у нас не отвяжешься - всем интересуется и все подхватывает. Как-то раз французский роман у меня увидел и тут же - "дайте почитать". Я ему резонный довод: "Что ж ты там поймешь, если и русской грамоты толком не знаешь?" Это я его дразню так, - господин в венгерке с гордостью приобнял Ваню за плечи, - на самом деле он у нас великий ученый. Так вот я и говорю ученому-то этому : "Ты покарауль, Ваня, а я прилягу", - а он мне: "Вы, Елисей Генрихович, приляжете, и я прилягу". Я было спорить кинулся, да так разморило, что никакой возможности - "Ну его", думаю. А уж как мы с Ваней, так и остальной народ кто куда - но у нас все готово, все готово..."
  
   И до некоторой степени это была правда: вступив в дом и проследовав за Елисеем Генриховичем в столовую, князь и я увидели, что стол накрыт и накрыт со вкусом - середину его занимали две тяжелых дубовых бадьи, одна была отведена под окрошку, в другой плавали малосольные огурцы с укропом, чуть сбоку размещалась огромная сковорода с огромным жареным карпом и три графина с лимонной водкой.
   - Все точь-в-точь как при вашем батюшке, - приятно обвел рукой стол Елисей Генрихович, - по летнему охотничьему чину.
   Я подумала, что князь непременно сейчас спросит, откуда Елисею Генриховичу известно, как было заведено "при батюшке", однако князь только беспокойно оглянулся на меня:
   - Вот, Аннета, тебе ведь надо...
   - Ничего не надо, - поспешно сказала я. - Умыться и скорее за стол - очень есть хочется.
   - Но ведь тут как-то все не так, - оглядев стол, замялся князь. - Ты же вот, например, не будешь пить водку!
   - Отчего же, с дороги самое милое дело, - начала было я, но тут, увидев ужас на лице князя, Елисей Генрихович стрелой метнулся в соседнюю комнату и тотчас же вернулся с тяжелой бутылью густой вишневой наливки в руках.
   - Исправляем, исправляем! - мелодично пропел он. - Не были предупреждены, но исправляем! Исключительно для дам и, кроме легкого румянца, никакого эффекта!
   Боуммм! - тяжело и как бы противореча заявлению об отсутствии эффекта, содрогнулся под весом бутыли стол, и князь с сомнением посмотрел на нее.
   - Вот, Аннета, - сказал он, как будто припоминая не слишком существенную подробность, - я забыл тебе представить - Елисей Генрихович Амалатбеков, любезно взявший на себя заботу о нашем имении.
   Елисей Генрихович, не теряя времени, подскочил ко мне и, схватив мою руку, сладко, с каким-то невыразимо приятным причмокиванием, поцеловал ее. Я вздрогнула и сказала:
   - Очень приятно.
  
   Ничего не могу сказать о своем румянце, но комната довольно быстро поплыла у меня в глазах - поэтому читатель вправе не доверять полностью моим дальнейшим наблюдениям. В начале обеда князь еще помнил о серьезных вопросах к управляющему и завел было разговор о том, что забота о хозяйстве отнюдь не должна подменяться простым выколачиванием оброка, однако Елисей Генрихович так горячо поддержал эту мысль и привел столько разнообразнейших аргументов в ее пользу, что князю как человеку, все же менее знакомому с практической стороной вопроса, ничего не оставалось, как уступить, наконец, уговорам и попробовать водки.
   После первой стопки лицо князя приняло задумчивое выражение.
   - Вот так-с. И огурчиком-с, - тотчас же подсказал Елисей Генрихович, и это окончательно разбило лед. Князя, как человека, неожиданно научившегося плавать, уже не так-то легко было заставить вылезти из воды.
   - Я вам скажу откровенно, Елисей Генрихович, - сказал князь, осушив третью стопку, - на меня... да, действительно, чудесно получились эти огурцы... произвела благоприятное впечатление ваша манера обращения с крестьянами. Ни ложной спеси, ни показной фамильярности - простые, естественные, дружеские отношения.
   - Ну вы слишком, слишком великодушны, - загорячился и запротестовал Елисей Генрихович, но князь прервал его, довольно твердо стукнув ладонью по столу:
   - Я наблюдал все это время. Я во многом могу ошибаться, но искреннее чувство я распознаю всегда. И это важно, поскольку... - князь замялся.
   - Что же-с? - осторожно полюбопытствовал Елисей Генрихович, и взглянув на него, я подумала о том, как все-таки далеко мне до князя в умении распознавать искренних людей.
   - Поскольку у меня были опасения, - прямо ответил князь и поблагодарил Елисея Генриховича, рука с графином которого застыла на возвратном пути после нового наполнения стопки князя.
   - Опасения... - повторил Елисей Генрихович и тяжко вздохнул. - А ведь прекрасный человек отец Василий (во взгляде князя при упоминании отца Василия выразилось почему-то удивление и даже некоторое смущение) и рыбак чудесный. Встретимся, бывало, на пруду - он с удочкой, я с удочкой, солнце на воде играет, камыши тихонечко так перешептываются - благодать! Так и говорю: "Благодать, отец Василий!" - а он карасика из воды подхватит и в ответ с умилением - искренним, заметьте, умилением: "Воистину благодать, Елисей Генрихович!"... а как домой вернется, так сразу и давай письма про меня писать. И не только вам, князь, но и становому, и исправнику, и предводителю уездному (а ему-то, казалось бы, что?), и даже своим что-то там про меня отписывает. И давно уж все к этому привыкли, и ни малейшего внимания не обращают, потому что человек-то чудеснейший... а то, что писать любит - так зато не пьет, как иные у нас батюшки, и опять же видно, что грамоте не разучился, как частенько с представителями нашего духовенства случается. Не угодно ли еще стопочку, князь?
   Князь, которому поэтичный рассказ этот доставлял видимое и чрезвычайное неудобство, поспешно кивнул головой в знак согласия, и я поняла, что настало время вмешаться.
   - Налейте-ка и мне, Елисей Генрихович, - сказала я, протягивая свой бокал, на котором серебром был выгравирован летящий в прыжке олень и монограмма "H" в венке из дубовых листьев (несомненное наследство какого-нибудь нашедшего в Трехсвятском приют эмигранта). - Хочу узнать, что вы там такое пьете.
   От смущенной уступчивости князя не осталось и следа.
   - Тебе нельзя, Аннета... нет, нет, ни в коем случае, - поспешно проговорил он.
   - Отчего же нельзя? Вы же пьете, а я всегда полагала...
   - Уже не пью. - Князь твердо поставил стопку на стол, твердо поблагодарил Елисея Генриховича и решительно поднялся с места. - Надо пройтись... надо... - Князь слегка оперся руками о край стола и собрался с мыслями.
   - Да. Надо пройтись. Как ты думаешь, Аннета? Елисей Генрихович, давайте посмотрим, что у нас тут, как... давно я здесь не был...
   Елисей Генрихович немедленно вскочил с ясно выраженной во взгляде готовностью объяснять, показывать, рассказывать, а если понадобится, то даже и приводить цифры. "Впрочем, цифры, -подумала я, встав из-за стола и испытывая некое неопределенно-приятное головокружение, - мы все равно забудем. Что бы такое сказать Елисею Генриховичу, чтобы он смутился?"
   Но я не успевала ничего придумать. Мы переходили из комнаты в комнату, и Елисей Генрихович разъяснял нам значение почти каждого попадавшегося нам на глаза предмета, из которых одни в таком разъяснении вовсе не нуждались -
   (например, "к чему, - смутно подумала я, - было добавлять: "Вот-с, ваш батюшка!" - указывая на потемневший портрет то ли угрюмого, то ли беззаботно-веселого барина в подчеркнуто-простом и подчеркнуто-потертом охотничьем кафтане. - Ведь князь это, надо полагать, и так знает?") -
   назначение же других оставалось непонятным, несмотря ни на какие разъяснения: помимо охоты старый князь увлекался какой-то загадочной "истинной химией" и еще более загадочной "истинной физикой".
   Наконец, после того как Елисей Генрихович подробно объяснил мне и князю принципы устройства прибора для "измерения сидерических влияний" ("и ныне действующего, - подчеркнул он, - хотя действие сие ввиду тончайшей природы влияний в ясную и в ветреную погоду почти не бывает приметно"), я вспомнила, что у меня есть для всеведущего управляющего, по крайней мере, один хороший вопрос.
   - Елисей Генрихович, - торопливо выпалила я, воспользовавшись паузой, - а правда, что в вашей библиотеке есть моя любимая книга "Минералогические наблюдения над рейнскими базальтами" барона фон Гумбольдта?
  
   ...Вечереющее солнце мягко озаряло угол стола, большую часть дивана, пышный ковер на стене и не знавшего что ответить Елисея Генриховича. Некоторое время он смотрел на меня молча и совершенно бессмысленно, что, надо заметить, ему нисколько не шло, потом... начал отступать назад, в тень, как будто самое солнце смотрело на него вопросительным взглядом.
   - Вот, Елисей Генрихович, - с веселым оживлением воскликнул князь, очевидно порядком уставший от его болтовни, - есть вещи на свете, которых даже вы не знаете. Видите, какая Аннета у нас умная!
   Проговорив это, князь очень неожиданно прикоснулся к моей руке и как будто бы даже слегка погладил - это теплое прикосновение и эта высокая оценка показались мне весьма интересными - в лимонной водке были свои положительные стороны.
   - Да-с... Ну так что же, надо посмотреть, в нашей библиотеке сотни и сотни книг на подобные темы, - нашелся, наконец, Елисей Генрихович, однако на князя уже не так-то просто было произвести впечатление.
   - Ну, прямо так уж сотни и сотни! Пойдемте-ка, Елисей Генрихович, поищем то, что Аннете нужно - и скажите вашему Ваньке, пусть принесет в библиотеку вишневой наливки - я еще не пробовал, да заодно и искать веселее будет.
  
   Очень хорошо, что в библиотеке было большое удобное кресло - я первым же делом упала в него и с каждым новым глотком расторопно принесенной Ванькой наливки испытывала все меньше и меньше желания подниматься.
   Князя, напротив, переполняла жажда деятельности.
   - Главное, Елисей Генрихович, система, - провозгласил он, подкатывая лесенку к книжному шкафу. - Я начну сверху, а вы пока пройдитесь по нижним полкам. Ванюша, дружок, дай-ка рюмочку... Дивно, дивно... Итак, - князь смерил взглядом высоту лесенки, - вперед!
   - Ради бога, князь, не упадите, - томно проговорила я.
   - Ни-ко-гда! - смело откликнулся князь и во мгновение ока очутился вверху. - Ну вот, пожалуйста, на ловца и зверь бежит. Вот она, голубушка! - В руках у князя появилась не слишком внушительного объема книга, и, бережно сдунув с нее пыль, он стал спускаться.
   - Помню я эту книгу, помню, - пожал плечами с видом слегка оскорбленного достоинства Елисей Генрихович. - Для барышень, по-моему, ничего интересного.
   - Ах, Елисей Генрихович, - вздохнул князь, останавливаясь передо мною и протягивая книгу, - никогда нельзя угадать, что может оказаться интересным для барышень. Вот, Аннета, эта изумительная книга.
   Елисей Генрихович пригляделся к нам с любопытством, явно пытаясь понять, к кому собственно на самом деле относится это "изумительная" и не придется ли ему в перспективе отчитываться не перед одним только князем. "Ну и прекрасно", - подумала я, подчиняясь предательским внушениям вишневой наливки и, взяв книгу, открыла ее на первом попавшемся месте.
   Строки несколько плавали у меня перед глазами, но общий их смысл показался мне вполне понятным.
   - Рейнские базальты во многих отношениях интересны, - сообщила я князю, который облокотившись о ручку кресла, заглядывал мне через плечо.
   - И еще рейнские закаты, Аннета ... - задумчиво повторил (или мне показалось, что повторил?) мои слова князь. - Они прекрасны и трогательны... Как бы мне хотелось, чтобы ты их увидела...
   - Ванюша, - сказала я, взволнованная пожеланием князя, и Ванюша, все время вертевшийся где-то поблизости и проявлявший отменную сообразительность, немедленно предложил нам отведать грушевой.
   - Грушевой? - удивилась я. - А что же вишневая?
   - А вишневую допили-с, - восторженно рассмеялся Ванюша. - Вот грушевую попробуйте, тоже хорошая.
   - Допили? - ужаснулась я. - Это невозможно. Ну да, впрочем, что же теперь делать? Князь, вы будете пробовать грушевую?
   - Да, да, конечно, - рассеянно отозвался князь и заговорил о гостиницах, увитых плющом, и каких-то мраморных ангелах, от которых "щемит сердце". Мы попробовали грушевую, после чего наблюдения барона фон Гумбольдта начали становиться какими-то сложными, запутанными, следовать за ними было все труднее и труднее, мы напряженно вглядывались в книгу, князь сидел в кресле, потому что так ему было удобнее, я сидела у него на коленях, потому что так мне было удобнее, а чтобы я не упала, князь деликатно меня обнимал...
  
   ...так что утром, хотя я довольно долго глядела в незнакомое мне окно, выходившее в незнакомый мне очаровательный сад, я так и не смогла вспомнить, как добралась до постели, как разделась и как легла, хотя все эти действия, судя по всему, имели место. Возникал и другой неясный и сложный вопрос... но удовлетворительный ответ на него был получен довольно быстро, когда я обернулась на звук приоткрываемой двери и встретилась взглядом с некой девушкой в чересчур обширном для ее сложения сарафане, довольно растрепанной и по этой видимо причине чрезвычайно веселой.
   - Проснулись? - спросила она тоном, ясно показывавшим, что ни малейших преград для самого доверительного общения между нами она не видит. - А князь-то вот спрашивают, пойдете ли завтракать?
   - Завтракать? - задумалась я. - Пойду, наверно.
   Я сделала движение, чтобы встать, и девушка тотчас же бросилась оказывать мне всевозможную и по большей части совершенно излишнюю помощь.
   - Послушай, - сказала я наконец сдержанно, - вот это уже совершенно ненужно.
   - Как скажете, - радостно согласилась девушка. - А вы меня правда в Петербург возьмете?
   - Пока не знаю, - ответила я искренне. - А почему ты спрашиваешь?
   - Вы вчера меня хвалили сильно, говорили, что мне надо армией командовать и хотели в Петербург с собой взять.
   - Понимаю, - сказала я. - Я должна признаться тебе, что ничего этого не помню.
   - Не помните? - не особо удивилась девушка. - Ну и то сказать - Ванька все утро вас хвалит - вот это, говорит, барышня так барышня - в старину такие бывали.
   - Глупости. А что князь? Поздно вчера лег?
   - Да нет, не поздно. Строг только был - о-ой!
   - Князь? Строг?
   - Да. Вызвал меня и строго так: "Ты Маша?" - "Маша". - "Вот смотри, Маша, уложи барышню спать и чтобы все такое... а не то - выдеру!"
   - Так и сказал - "выдеру"?
   - Так и сказал.
   - Ох, и выдумщица ты, Маша! Пойди, скажи князю, что я иду... или нет, пойдем вместе.
  
   Князь пил кофе и спокойно разговаривал с Елисеем Генриховичем о делах. Увидев меня, он спокойно и приветливо пожелал мне доброго утра и уже совсем спокойно, как-то даже до чрезвычайности спокойно спросил, хорошо ли я спала.
   - Превосходно, - ответила я.
   - Ну да... - Князь постучал пальцами по столу. - А мы сегодня с Елисеем Генриховичем... Нам тут пришли в голову разные соображения... впрочем, все это пока так, предварительно... А ты уже придумала себе занятия на сегодня? - прервал он себя как будто бы неожиданно... и я, опустив голову и крепко закусив губу, не без труда нашла в себе силы, чтобы ответить:
   - Да... конечно... мы с Машей в лес сходим.
  
   Лес я увидела вчера, когда мы подъезжали. Собственно, это была роща, как-то таинственно - "словно кит в зеленом море" - вспомнила (или придумала сама) я строчку из какого-то стихотворения - всплывавшая вдалеке, из-за лугов, шедших по правую сторону дороги. "Вот уж где я непременно побываю", - подумала я тогда и теперь, получив в свое распоряжение до головокружения свободный день, вернулась к этой мысли и сразу же после завтрака посвятила в нее Машу.
   - Знаю, барышня, где это, - сказала Маша, внимательно выслушав мое описание, - надо, так и пойдем.
   - Ну что это такое: "надо, так и пойдем"? Запомни, Маша: ни в каком случае я не позволю князю тебя выдрать - это противоречит моим убеждениям.
   Маша посмотрела на меня искоса и засмеялась:
   - Пойдемте, барышня.
  
   - Как ты думаешь, Маша, мы дойдем сегодня до конца этой тропы?
   - Дойти дойдем, да к вечеру. Не, барышня, уж скоро возвращаться надо.
   - Какой большой этот лес! Я и представить не могла, когда с дороги смотрела.
   - Лес как лес.
   Но тут я схватила Машу за руку:
   - Смотри!
   Мы все время шли против солнца, и оно заманчиво играло в зеленых кронах и расстилало на тропе перед нами светлые сети, в которые мы с Машей ступали не задумываясь, - но эти сети трепетали от проходивших по вершинам воздушных потоков, и тут еще, пусть и не нужны, но возможны были обычные объяснения. Но этот блик, упавший на тропу чуть поодаль, там где она начинала слегка подниматься, быстро сдвинулся с места и снова замер, совсем не так, как перемещаются блики от ветра - совсем другое возникло у меня впечатление: как будто кто-то играл зеркалом.
   - Ты видишь, Маша?
   - Ага... ой, смотрите, опять!
   Я услышала шаловливый смех... этот быстро перелетевший еще на два шага дальше от нас блик и был смехом.
   - Что это, Маша?
   - Русалки играют... - восхищенно прошептала Маша. - Это как год на осень поворачивает, у них игры бывают - не такие, как летом - тише...
  
  
   - Ах, Аннета, - воскликнул князь, когда мы с Машей возвратились домой (в общем-то, не так уж и поздно, что бы там ни показывали ампирные часы в столовой с бледными, чопорными розами на циферблате) - где вы были? Нет, право, - лицо князя как-то изменилось и дрогнуло, - я... не знал, что и думать! Ты ведь уже взрослая девушка!
   Выпалив это - очевидно, вполне неожиданно для самого себя - князь тут же смутился и с досадой (да, именно, с досадой) отвел взгляд в сторону.
   - Конечно, - тихо сказала я, подойдя к нему и дотронувшись до его плеча. - Конечно, взрослая. Ну не сердитесь, князь, ну что вы в самом деле...
   Князь посмотрел на меня - взглядом, ясно говорившим, что терпение его на исходе.
   - С ума сойдешь с вами... А эту Машу твою... Идите, идите ужинать - ведь с утра ничего не ели... где вас там носило!
  
   - Ну вот, князь, плакали все наши великие планы, - весело сказал Елисей Генрихович на следующее утро, со вкусом отправляя в рот тщательно вымоченную в ароматном говяжьем бульоне гренку. - Человек предполагает, а погода располагает.
   Действительно, вид за окнами был беспросветный и уже как-то привычно беспросветный - как будто осень началась когда угодно, но только не этой ночью.
   - Мммм... не сменили еще гнев на милость? (Это относилось к бульону).
   Мы с князем еще раз, почти в унисон, отговорились полным отсутствием аппетита по утрам.
   - Жаль, жаль... да, конечно, мысли были толковые... я и сам уж давно собирался и туда и сюда съездить, посмотреть... Но - не подгадали. У нас так: если уж зарядит, так на месяцы... грязь непролазная, это уж поверьте... со двора выедем, так сразу и утонем...
   Князь с чашкой кофе в руке меланхолично кивал на эти слова... возможно, Елисей Генрихович в чем-то и преувеличивал, но как-то не тянуло заниматься хозяйством. После завтрака я прошла в библиотеку и отыскала для себя пару немецких романов, где не было даже намека на интригу, поскольку все герои были одинаково добродетельны, потом мы с Машей играли в карты...
  
   ...и в подобных занятиях прошло несколько дней. Никаких вопросов себе я не задавала и даже удивилась, когда как-то после обеда Маша подняла голову от вязания и, бросив взгляд в окно, воскликнула: "Ой, кто это к нам приехал?"
   - Я подошла к окну. "Действительно, кто это?" подумала я.
   Дождь перестал, и небо сделалось немного бледней, чем было все утро. Лужи во дворе тускло сверкали. Новенькая и несомненно модная коляска стояла неподалеку от крыльца; хорошо и не погоде одетый офицер помогал сойти стройной, с уверенным изяществом одетой даме, - такой темно-каштановый плащ и такое темно-каштановое (но чуть более светлого оттенка) дорожное платье я видела недавно в журнале и знала, что это хороший вкус - может быть, даже слишком хороший для нашей осени и нашей деревни. Дама обернулась, и я увидела ее лицо - красивое, как и следовало ожидать: тонко и высокомерно очерченный нос, бледные, сжатые губы, темные, преувеличенно выразительные глаза. Вообще говоря, лицо это было мне знакомо.
   Я вышла на крыльцо, где уже стоял князь, с изумлением разглядывавший офицера. Офицер, увидев князя, нахмурился (что, видимо, выражало у него смущение) и застыл на месте, но Катя (ведь это была Катя?) подошла к отцу быстро, легко и непринужденно.
   - Ах, ты оказывается здесь, папа? - Голос ее был звонок и ясен. - Совершенно не ожидала... И очень рада... Вот, познакомься, - она обернулась в сторону офицера, - это князь Подчацкий. Я встретилась с ним по дороге и пригласила к нам.
   - Вот как, значит, - сказал князь не особо радушным тоном. - Что же, милости просим в дом, князь. - Он сделал рукой неопределенно приглашающий жест и отступил в сторону. Офицер нашелся - он, видимо, высоко ценил в себе умение находиться вовремя.
   - Страшно рад познакомиться с вами, князь, - он в несколько шагов преодолел расстояние до крыльца и, упруго поднявшись по ступенькам, протянул князю руку. Князь пожал ее и снова без всякого выражения повторил:
   - Милости просим.
   Офицер с улыбкой обернулся к Кате, как бы спрашивая ее взглядом: "Ну? Что же?". Катя утвердительно и успокаивающе наклонила в ответ голову и вошла в дом. Запах ее духов - каких-то совершенно неслыханных - обдал меня беглой волною.
   - Мда, - сказала я, переведя дыхание, когда князь с офицером последовали за Катей. Влажный воздух был необыкновенно приятен после комнаты. Как бы ни представляла я себе заранее нашу встречу, ожидать, что Катя совсем не обратит на меня внимания, все же не было оснований. С другой стороны, сцена на крыльце была весьма щекотливой, и Катя была всецело озабочена новыми возникшими перед ней обстоятельствами... Ну да, впрочем, что мне за дело?
  
   Вернувшись в гостиную, я увидала картину всеобщего оживления и любезности - неловкость, естественно, никуда не делась, но ей, по крайней мере, постарались придать определенное русло. Катя расспрашивала отца о том, "как он тут", повторяя эту формулу с веселой настойчивостью, князь со сдержанным недовольством отвечал, что "превосходно, превосходно", офицер, тактично не вмешиваясь в родственную беседу, пытался выяснить у Елисея Генриховича, далеко ли отсюда до имения какого-то Темирецкого, с которым он познакомился на маневрах. До Темирецкого было, впрочем, весьма далеко.
   Мое появление не внесло никаких существенных изменений в эту идиллию. Князь, заметив меня, негромко и сухо сказал:
   - Я здесь с Аннетой, Катя.
   - С Аннетой?
   Катя рассеянно повернулась в мою сторону и несколько мгновений смотрела на меня молча, потом улыбнулась сдержанно-приветливой улыбкой:
   - Здравствуйте. Я очень вас помню.
   И снова повернулась к отцу - обязанности по отношению ко мне, очевидно, надлежало считать исполненными.
   А там подошло и время ужинать, - причем как-то само собой, невзирая на недовольный и даже брезгливо недовольный вид князя, ужин принял семейный характер. Да и почему должно было быть иначе? Несмотря на эксцентричность своего появления у нас (несомненно, представлявшую собой уступку капризу Кати), князь Подчацкий явно имел серьезные намерения - и его манера держаться, и то, что он отнюдь не подумал спасаться бегством при виде отца, доказывали это. Так или иначе, с вольностями или без, перед нами был жених, и такой жених, против которого нельзя было выдвинуть сколько-нибудь существенных возражений. С князем он разговаривал учтиво, и лаконичные ответы его выслушивал подчеркнуто внимательно, - чувствовалось, что для него как для человека хорошего общества родственники (пусть даже и только предполагаемые) - особая порода людей. Ну не гнать же было его в самом деле?
   К ужину Катя переоделась в скромное жемчужно-серое платье "для узкого круга" ("скромным" оно было названо в модном журнале, сама я не уверена в том, что великолепие может быть скромным), и князь Подчацкий посмотрел на нее взглядом, показывающим, что он восхищен, понимает и благодарен. "Всего-то? - подумала я. - Я бы не стала надевать платья для такого бесчувственного человека".
   Ужин шел.
   - Уж не обессудьте! - в очередной раз заскромничал Елисей Генрихович. - Чем богаты!
   - А я люблю деревенскую пищу, - сказал князь Подчацкий.
   - Вот как? - удивилась Катя. - Неожиданно, князь. До сих пор до меня доходили слухи только о вашем особом пристрастии к клубничному мороженому.
   Князь улыбнулся и покачал головой.
   - Это все в прошлом, - сказал он, ясно и твердо поглядев на Катю.
   - Не может быть. Ни за что не поверю, - возразила Катя, и глаза ее сияли от удовольствия - как будто неверие в слова князя Подчацкого составляло высочайшую радость ее жизни. "Ах, ах, какие нежности!" - подумала я и неожиданно живо представила себе мадам Леотар, укоризненно качающую головой и говорящую: "Как не стыдно! Какие недостойные мысли! Какие недостойные чувства!" Это было, конечно, выше моих сил. Я фыркнула и поспешно зажала рот рукою.
   Катя посмотрела на меня со строгим недоумением. Князь Подчацкий тоже посмотрел на меня и пожал плечами. Наш князь хмуро поинтересовался причиной моего веселья: не сказал ли кто-нибудь какую-нибудь глупость?
   - О нет... - ответила я с трудом, и князь, выразительно взглянув на меня, велел мне "немедленно успокоиться и дать всем спокойно поужинать", после чего рассмеялся и сам. Он - и может быть, уже давно - понимал меня без слов.
   Князь Подчацкий, слегка пикированный отсутствием твердо очерченных причин для нашего веселья, решил придать беседе направление.
   - Как приятно, что у вас тут весело, - сказал он тоном добродушным, но и как бы подводящим некоторый итог. - Я, признаться, очень люблю эту черту в нашей деревне - что-то есть такое в самом воздухе, перед чем решительно никто устоять не может. Представьте, наш командир, барон Зигель, страшнейший немец, у которого любимая фраза: "Я понимаю лишь то, что обязан понимать", - и тот растаял. Знаете, когда вся эта нелепая история с левым сапогом великого князя наконец разрешилась и мы с бароном, выжатые как губки, но победителями возвращались в полк, - а история эта, замечу, как раз из тех, что барон понимать не обязан, почему и привлек меня в качестве дипломата -
   ("Знать бы еще, что это за история, - подумала я, - а то ведь сижу как дура") -
   в сравнении с нашим уважаемым бароном кто только не покажется дипломатом, - так вот, на обратном пути проезжали мы как раз неподалеку от моих пенатов, и я говорю барону: "Барон, как хотите, а надо завернуть". Он поначалу, разумеется, заупрямился, как все немцы, когда им предлагают что-нибудь самое простое и естественное, тогда я говорю: "Барон, вы сказали, что считаете себя мне обязанным". - "Сказал". - "Ну так вот, прошу: заедемте ко мне". "Ах это! Ну тут, разумеется... само собою", - и серьезным таким стал сразу же, строгим - мол, с этого и надо было начинать.
   - И вот такой человек уже на другой день нашей деревенской жизни начал смеяться! Начал шутить! Причем смеяться всему и шутить по всякому поводу. У нас там горничная есть одна, смешливая очень,
   ("К чему это?" - подумала я)
   так он ее в саду за чаем развлекать вздумал, истории ей про лейтенанта Кеппке рассказывать. Мне даже жаль стало наших бонмотистов: столько усилий, образованности, вкуса ради одной какой-нибудь небрежной полуулыбки - а тут целая буря веселья из-за того, что лейтенант Кеппке, большой забавник, пытаясь надеть приятелю на голову пивную кружку, говорил что-нибудь вроде "Der Tschako scheint etwas knapp geworden zu sein, Kamerad!" или "Du siehst ganz brav aus, Willi, mit diesem Ding auf dem Kopfe". Словом, и горничная, и мой барон веселились как дети и весьма шумно - что со стороны горничной было естественно, но своего полкового командира я в таком прекрасном расположении духа еще не видал - вот что делают деревенский воздух и простая, здоровая пища!
   "Да, это светский человек, - подумала я. - Столько гадостей сразу и с таким мило-благодушным видом". Мне стало скучно. Я посмотрела на Катю - в ее глазах была... гордость. Это убийственно не сочеталось с тем, что испытывала я. Дождавшись окончания ужина, я сказала князю, что у меня болит голова, и покорнейше попросила позволения покинуть общество.
   Я легла в постель, но свечу не гасила. Дождь в моей комнате был слышнее, и это было приятно. Я взяла книгу, которую недавно отыскала в библиотеке - "Les antiquitИs Иgyptiennes" аббата Вернье - и попыталась читать внимательно. Скоро это стало получаться у меня без всяких усилий - в смене фараонов, неизменно оставлявших после себя в самых пустынных и безлюдных местах гранитные обелиски, было что-то завораживающее. Не помню, на каком из царствований я заснула.
  
   Поначалу все было как обычно: я ехала к матушке в далекий город и знала, что не успею. По пути до меня доходили туманные слухи, превращавшиеся в туман, стоило мне прислушаться. "Под вечер... под вечер..." - шептали блеклые голоса. "Что под вечер? - спрашивала я у них. - Стало хуже? Лучше?" Голоса сливались с туманом, и ничего невозможно было разобрать. "Что с ней?" - спрашивала я, и блеклые голоса шелестели: "Она..." Я ждала продолжения, и тоскливые призраки слов обступали меня, но слов не было, призраки таяли - я не знала, что делать.
  
   Но на этот раз мне удалось добраться до города.
   В городе меня ждали родственники, сразу представшие как некое единое, тихое и хлопотливое целое. Никого из них я раньше не знала, но это не имело значения. Кто-то обнял меня за плечи, кто-то торопливо прошептал на ухо, что "все как полагается и волноваться не надо". А как полагается, я узнала, когда переступила порог: прямой и сумрачный коридор, вырубленный в толще скалы, вел в дальнюю комнату, где помпезно отражался от золотых поверхностей свет факелов. Я шла к свету, шаги мои звучали гулко и ровно, сердце билось бесстрастно, им в такт, я подходила к комнате и уже издалека видела, как тело матушки, обвитое строго и непререкаемо белыми льняными пеленами, безукоризненно прямо и безукоризненно жестко покоится на просторном золотом ложе. И от этой прямоты и жесткости я испытывала странное, не слишком понятное мне наяву чувство удовлетворения - чин был соблюден, родственники не обманули меня.
   И потом мы плыли в барке по большой реке. Небо было высоким и безоблачным, родственники чинно восседали на палубе вокруг открытого саркофага (обряды еще далеко, далеко не были закончены), я сидела немного в стороне от всех и смотрела на медленно проплывающие берега - на коричневые скалы и рыжеватые пески в отдалении, на светлую полосу зелени у кромки воды - и мне нравилось то, что я видела. Плывшая с нами девушка (ее пригласили помогать и относились к ней с уважением - никто из тех, кто жил по соседству, лучше нее не разбирался в обрядах) затянула песню; голос ее был пронзителен и нежен, а когда в руках у двух ее подруг появились изящные, узкие, позолоченные погремушки и с безупречной точностью задали такт, я подумала, что все вместе получается весьма неплохо... но тут же мне стало неловко. "Вот, нашла время для удовольствий", - укорила я себя и поспешно отвела взгляд от празднично преображенного парящей мелодией, манящего берега...
   Прямо напротив меня сидела матушка.
   Она смотрела на меня с улыбкой - кого-кого, а ее мои удовольствия не смущали. Она поманила меня рукой, и мы обнялись - обыденно и без всякого пафоса. "Не страшно?" - спросила матушка. "Немного, - ответила я. - Но раскаянья - больше". В чем я раскаивалась, я знала... у меня было достаточно ночей, чтобы обдумать... а страх? Что страх? Я бросила взгляд на саркофаг, где покоилось тело матушки, и матушка, поймав мой взгляд, усмехнулась. "Сидят", - сказала она, имея в виду чинно восседавших вокруг саркофага родственников. Я засмеялась. Мне представилось, что будет, если мы с матушкой подойдем к ним, просто подойдем, совсем даже и не думая мешать важным, с благоговейной тщательностью исполняемым обрядам... но тут на барку нашу внезапно упала тень. Я подняла голову - мы проплывали под мостом.
   Все изменилось - над рекою стоял туман, от воды подымалась сырая, веселая свежесть. Низкие, длинные, со стенами, потемневшими от дождей и угольной пыли, строения на берегах виделись смутно, но я знала, что это склады - бесконечные вереницы складов, уходящие за горизонт, целый город, посвященный грандиозной задаче хранения товаров нашего мира (а если походить, посмотреть, то, может быть, и не только нашего). "Какая выжидающая тишина", - сказала я и обернулась к матушке. Она тоже ждала чего-то, застыв на месте колонной клубящегося тумана - меня не смущал этот новый ее облик, "за мостом как за мостом, - думала я, - здесь все по-своему". Взгляд мой упал на девушку, которую я раньше не замечала, и я поразилась ее красоте. Прямо, как на троне, она сидела на скамье у левого борта, и серебряный обруч, охватывавший ее пышные, льняные, ласковой волною ниспадавшие к поясу волосы, был украшен простым, строгим, сдержанно намекающим на царственность узором: "Северная принцесса", - подумала я. Глаза принцессы были закрыты, и это придавало ее лицу выражение, которое мне придется назвать вдохновенным за неимением менее тусклых определений. Медленно принцесса повернула голову...
   ...и матушка туманной волною устремилась к ней, и гребень волны, взметнувшись, расцвел призрачным подобием руки - руки трехлетней девочки. Рука эта, мгновенно ставшая живой, теплой и дышащей, протянулась к принцессе, и проступившее из тумана лицо девочки вперилось в принцессу с настойчивостью, от которой растаяли бы любые льды. Принцесса открыла глаза...
  
   ...я проснулась. Светало. Серело. Дождь перестал. Что еще? Я была в Трехсвятском вместе с князем. И не только.
   Вставать решительно не хотелось. Я отвернулась к стене и некоторое время рассматривала уютный узор ковра, висевшего над кроватью, потом погладила его рукой. "Как бы мне обойтись сегодня без светского общества? - подумала я. - Подождать - может, поедут куда-нибудь?"
   Но дверь в спальню тихонько, но неумолимо приотворилась, и таинственный голос Маши произнес:
   - Барышня... барышня... как вы себя чувствуете?
   - Хорошо, - ответила я, не оборачиваясь.
   Ободренная этим откровенным признанием, Маша продолжила наступление:
   - Барышня, тогда вставайте. Князь просит. "Один, - говорит, - в поле не воин".
   - Так и говорит?
   - Так и говорит. Сердится он на этих-то.
   Должна заметить, что Маша сразу же и решительно отнеслась к Кате как к самозванке, явившейся ущемлять мои права. То, что мои права были категорией чисто мистической, не смущало Машу нисколько, и даже напротив: "Барышню-то кто привез? - услышала я как-то ее наставительные разъяснения Ванюше, - Барин. Только на нее и смотрит. А эта..." И больше не было произнесено ни слова - но чувствовалось, сколь важную роль в становлении идеи о самозванстве Кати сыграл эксцентричный (и совсем не той эксцентричностью, которая может вызвать сочувствие в народе) характер ее появления у нас.
  
  
   Еще только подходя к столовой, я услышала немало дельных замечаний о нашумевшей новой опере Фанфарелли - немного растянутой, но местами и особенно в сцене, где граф Риспоста, спасаясь от погони, меняется одеждой с великодушно простившим ему поруганную честь невесты булочником, весьма патетичной. Порядком раздражает, конечно, когда баритона впопыхах заменяют тенором, к тому же известным горьким пьяницей, но внушительность замысла в любом случае искупает многое...
   "но только не мое появление", подумала я, поскольку, завидев меня на пороге столовой, князь Подчацкий резко замолчал и нахмурился. Он ничего против меня не имел, но просто, непринужденно болтать предпочитал бы в пределах своего круга. Наш князь, впрочем, тоже ничего против меня не имел.
   - Доброе утро, Аннета! - воскликнул он. - Как ты себя чувствуешь? Хорошо? Прекрасно! Князь тут очень интересно рассказывает нам о новой - тридцатой, кажется, или тридцать первой? - опере Фанфарелли. Ты ее слышала?
   - Имела несчастье, - ответила я, подходя к столу, и, усевшись, принялась обдумывать, что я желаю съесть.
   - Вот, оладий попробуй, отличные, - сказал наш князь, пододвигая ко мне блюдо с горячими, заманчиво лоснящимися оладьями. - Что же, плох Фанфарелли?
   - Странно, что он написал только тридцать опер, а не сто, - ответила я, принимаясь за оладьи. - Подражать Россини, конечно, невозможно, но нельзя же совсем не подражать - ну хоть в чем-нибудь... правда, так, конечно, легче, и если бы главным достоинством опер являлось удобство их сочинения для композиторов, Фанфарелли не знал бы равных.
   - Вот как! - воскликнул наш князь и весело посмотрел на князя Подчацкого. - Суровая оценка, не правда ли?
   Князь Подчацкий, как все светские люди, был в одном отношении чрезвычайно упрям: никакая посторонняя сила, никакая выгода не могли заставить его относиться как к своим к тем, кого он сам, для себя не признавал таковыми. Соображения учтивости здесь также не играли большой роли.
   - Возможно, - сухо ответил он. - Я не силен в теории музыки, и мне нравится почти все - если угодно, преимущество невежества.
   Было понятно, конечно, что дело совсем не в невежестве - князь царственно уходил от спора с теми, с кем не считал для себя уместным спорить. "Надо же, какой дурак", - подумала я, намазывая оладью яблочным вареньем; я подняла глаза, и взгляд мой случайно встретился со взглядом Кати - да, разумеется, она тоже была в столовой, где ж ей еще было быть, и, видимо, она не до конца еще утратила способность понимать мои взгляды, потому что она досадливо вскинула голову и деланно капризным тоном сказала:
   - Неужели никуда нельзя поехать? Весь день просидеть дома - ужасно.
   Елисей Генрихович начал было о непролазных дорогах, но быстро понял, что этим Катю не остановишь. Тогда выяснилось, что можно поехать к Арсеньеву.
   - Арсеньев, - озабоченно нахмурившись, повторила Катя и посмотрела на князя Подчацкого. - Это не из ваших?
   - Определенно нет, - ответил князь Подчацкий, - но был еще другой Арсеньев, давно, года четыре назад в отставку вышел - ну, тут чем черт не шутит?
   - Непременно надо проверить, - сказала Катя и повернулась к Елисею Генриховичу. - Как далеко это отсюда?
   Выяснилось, что не особенно далеко, что Арсеньев гостям всегда бывает рад и принимает всех запросто, что он страстный охотник ("Так, так", - шутливо потирая руки, заметил на это князь Подчацкий), великолепно играет на гитаре, интереснейший собеседник...
   - Папа, - сказала Катя, просительно поглядев на нашего князя. - Ты, конечно же, едешь с нами?
   - Конечно же, нет, - ответил наш князь и, не дав Кате облегченно перевести дух, неожиданно добавил: - Вот разве что Аннета захочет ехать.
   Этого еще не хватало! Катя с беспокойством посмотрела на меня - на папа нашла причуда, это понятно, но у меня-то должно хватить такта...
   - Почему же не поехать, - произнесла я неторопливо и отчетливо, сама себе удивляясь. - Этот Арсеньев, кажется, интересный человек.
   - Возможно, - сухо сказал наш князь. - Так или иначе, я всецело положусь на твое мнение.
   Катя побледнела...
  
   ...упрекать мне, кроме самой себя, было некого. Я хотела неловкости, и я ее получила. Поездка к Арсеньеву началась в молчании. Князь Подчацкий и Катя сидели с одной стороны, я сидела напротив, и поэтому попытки не замечать меня создавали для них определенное неудобство. Много внимания пришлось уделить окрестным видам, а они по причине моросящего дождя не поражали разнообразием. Князь Подчацкий хмурился. По лицу Кати было видно, что желание узнать, тот ли это Арсеньев, что четыре года назад вышел в отставку, ее покинуло. Затея теперь представлялась глупой и даже до чрезвычайности глупой, а виновата в этом была я, только я и больше никто. Надо было как-то прервать тягостное молчание, и я не нашла лучшего способа, чем заметить:
   - Для господина Арсеньева наш визит, верно, будет достаточно неожиданным.
   Князь Подчацкий даже слегка подскочил от негодования.
   - Ну вас-то никто не принуждал ехать, - уже вовсе без всякой светскости почти прошипел он.
   - Безусловно, - ответила я. - Но желание, чтобы я поехала, было выражено достаточно ясно, и для меня это желание имело несравненно больший вес, чем все прочие соображения.
   Лицо князя Подчацкого приобрело такое холодное и отстраненное выражение, как будто я призналась, что работаю на турецкую разведку.
   - Вот оно как, - проговорил он. - Но вам-то самой что за охота?
   - Что за охота - что?
   - Ну, как бы это сказать... наблюдать за нами.
   - Почему бы и нет? - ответила я. - Это довольно занятно.
   Если я хотела сказать князю Подчацкому приятное, у меня это получилось весьма неловко. Лицо князя побелело, и Катя даже предостерегающе положила руку ему на рукав. Лучше бы она этого не делала, потому что мне снова стало невыносимо смешно. Это было ужасно глупо - настолько, что гнев князя сменился растерянностью.
   - Да что же это такое? - воскликнул он, обращаясь почему-то к Кате. - Что она все время смеется?
   Катя безмолвствовала, и за разъяснение пришлось взяться мне. Я чувствовала себя quite ready for the task, как говорят англичане.
   - Видите ли, князь, - сказала я, - если бы мы здесь, в Трехсвятском, заранее знали о вашем приезде, мы имели бы время подумать о том, что может или не может вам понравиться. Но поскольку...
   Случилось то, чего я не ожидала - в глазах князя появился свет понимания.
   - Черт подери! - пробормотал он, тут же оглянулся на Катю, прикусил губу, пробормотал "Pardonnez-moi", еще сильнее прикусил губу и посмотрел на Катю уже с упреком. Это был конец романтической авантюры. Все с самого начала было глупо, неловко и, если уж честно, совсем не так, как принято в порядочном обществе. И эта мерзавка (полагаю, именно так обозначал меня князь в своих мыслях) имеет полнейшее право потешаться - отчего же не потешаться над глупостью, над нелепостью! И судя по ее явному влиянию на князя... О черт, как можно было сразу этого не заметить!
   И еще этот нелепый визит! Надо было немедленно поворачивать и возвращаться - но экипаж наш уже останавливался, и кто-то кричал кучеру: "Давай сюда! Сюда!" - и распахивал дверцы и со словами: "Ну, вас пока дождешься", - подавал мне руку.
   - Я не княжна, а просто сидела ближе, - пыталась я объяснить человеку с пышными усами и молодцевато зачесанными назад волосами, с крутым высоким лбом и смеющимися глазами, но он меня не слушал. Он порывисто подступил к князю Подчацкому, который как раз высадил Катю, и обнял его за плечи.
   - Ну наконец-то, князь!
   - Да я, собственно... - промямлил князь Подчацкий, и человек с пышными усами тут же пристально вгляделся ему в лицо.
   - Что, не угадал? Не из Трехсвятского? - понизив голосом и каким-то заговорщическим тоном спросил он.
   - Да нет, отчего ж, из Трехсвятского... - ответил князь Подчацкий, и человек с пышными усами воскликнул:
   - Ну вот и славно! Да и все равно, собственно. Кто ко мне в гости, тот уж ко мне в гости. Митька, распрягай лошадей да овса им побольше, чтоб не скучали, да ночью вставай, на них поглядывай, место для них новое все-таки.
   - Но, - хотел было возразить князь Подчацкий, но человек с пышными усами (это, вне всяких сомнений, и был Арсеньев) уже брал его под локоть:
   - В дом, в дом, князь. Берите ваших женщин и в дом. Мне уж разведка моя донесла, что вы едете, так что чем перекусить найдется.
   И князь Подчацкий прекратил сопротивление. В самом деле, куда было спешить?
  
   Deus ex machina, как известно - самый добрый из всех богов. Но есть у него недостаток - он не существует. А вот Арсеньев существовал. Только что все было сложно, запутано, щекотливо, и вдруг все это сложное разом перестало иметь значение - на время, конечно, но и это было неважно: уж такой был Арсеньев человек. "Люди больше о себе расскажут, если их не расспрашивать", - заметил он чуть позже, во время застольной беседы, очень быстро ставшей оживленной и шумной.
  
   Говорят, что гвардейские офицеры не пьянеют - но тут был, видимо, особый случай. Уже к двенадцати часам князь Подчацкий превратился в милейшего человека.
   - Представьте, - восклицал он, с жаром хватая Арсеньева за руку, - меня сразу же поразила эта мысль - тот или не тот Арсеньев? Нет, сказал я себе, я должен проверить. Один шанс из ста, конечно - но даже один шанс... нет, сказал я себе, я должен. И мы мгновенно собираемся и едем. Мгновенно, - подчеркивал князь Подчацкий и дружески смотрел на Арсеньева. Здесь, конечно, могли возникнуть вопросы - ну вот, например, такой: если князь Подчацкий так непременно хотел проверить, тот это Арсеньев или нет, то отчего ж он не проверяет? Вот, казалось бы, Арсеньев перед ним, и ничто не мешает прямо спросить - выходил ли он четыре года назад из такого-то полка в отставку? Но князь Подчацкий не спрашивал прямо, а сам Арсеньев - уж такой он был человек - ничего не подтверждал и ничего не опровергал, а только добродушно смеялся на слова князя. Так что уже неважно было, какой это Арсеньев.
   Мог, конечно, возникнуть и другой вопрос: князь Подчацкий "непременно должен был проверить", и с ним все было ясно - а что должны были проверить мы с Катей? Но у меня Арсеньев спросил только об одном: что я предпочитаю (батарея бутылок на столе была внушительна), - и, выслушав ответ, повернулся к Кате: "А вы?" Катя, пребывавшая в каком-то странном оцепенении, вздрогнула и произнесла что-то неразборчивое, что при некотором участии воображения можно было понять как "Мне тоже". Арсеньев, видимо, так ее и поняв, налил нам из одной бутылки и больше ни о чем Катю не спрашивал. Уж такой он был человек.
  
   Настроение князя Подчацкого улучшалось быстрыми скачками - уже где-то около половины второго он засобирался на охоту.
   - Все, - сказал он и плашмя ударил ладонью по столу. - Все. Едем.
   - Ну куда ты сейчас поедешь? - дружески урезонил его Арсеньев (они уже перешли на "ты"). - Смотри вон, дождь опять.
   Князь Подчацкий быстро повернулся к окну и яростно воскликнул: "Ч-черт!"
   - Ну-ну, не ругайся, - сказал Арсеньев. - Женщины тут.
   Я посмотрела на Катю, но ее лицо оставалось безучастным - можно было подумать, что князь Подчацкий совершенно незнакомый ей человек и вообще находится в другой комнате. Сам он, кажется, так и думал.
   - Да нет, знаешь, - сказал он, пропустив замечание Арсеньева мимо ушей, - я так не люблю. Я думал, приеду, сразу пойдем... а тут этот дождь... нет, ну черт знает что такое!
   - Ну перестань, перестань браниться, - уже строго сказал Арсеньев. - Завтра обещаю тебе ясный день, и поедем. А сегодня чтобы уж никаких жалоб. Вот смотри, что я тебе покажу.
   Он повернулся к двери и крикнул куда-то вглубь коридора:
   - Степан! Принеси номер третий!
   - Вот смотри, - сказал он полминуты спустя, приняв из рук Степана двуствольное охотничье ружье, - как тебе? Тульская работа.
   Князь Подчацкий взял ружье и озабоченно пробормотал:
   - Тульская... Вообще я немецкие предпочитаю... ну тут такая чепуха вышла, что с собой захватить не получилось... да, очень, очень недурно...
   Он переломил ружье пополам и поочередно стал заглядывать то в один, то в другой ствол.
   - Хм... Ну что сказать... конечно, впечатляет...
   Я снова посмотрела на Катю, но лицо ее оставалось безучастным. "А если они в столовую пушку вкатят, - подумала я, - ее это тоже ни-и-сколечки не будет касаться?"
   Резким, отточенным движением князь Подчацкий закрыл двустволку и вернул ее Арсеньеву. Арсеньев любезно протянул ее мне:
   - А вы не хотите взглянуть? Смотрите, какие чудные собаки.
   Действительно, азартно несущиеся за каким-то зверем собаки были очень точно и живо выведены серебром по гладкому темно-красному дереву приклада.
   - Смотрите, какие чудные собаки! - сказала я, передавая ружье Кате. Катя машинально взяла ружье и устремила на него безучастный взгляд.
   - Нравится? - спросила я.
   Катя закусила губу - казалось, она вот-вот разрыдается. Я поспешно забрала у нее ружье и вернула Арсеньеву.
   - Что же, на охоту поедем? - спросила я у него.
   Арсеньев спокойно посмотрел на меня - в его взгляде было понимание, хотя я совершенно не понимаю, что он мог понимать.
   - Поедем, - ответил он.
  
   К четырем часам князь Подчацкий прилег отдохнуть. Это было довольно кстати, поскольку он начинал становиться немного шумным. Арсеньев, уложив друга, вернулся к столу, и возникла некоторая пауза. Арсеньев смотрел на нас, я смотрела на него, Катя сидела безучастно.
   - А он, собственно, кто? - спросил Арсеньев внезапно.
   Не знаю, почему это прозвучало как гром среди ясного неба - никакого ясного неба ведь не было. Но я как-то уже привыкла к мысли, что Арсеньев - это такой человек (очень удобный человек), который не задает вопросов. Но людей, которые не задают вопросов, на свете не бывает.
   Я посмотрела на Катю - было ясно, что к ней этот вопрос не относится и что вообще, как выражаются инородцы у нас в Сибири, "ее понимай нету". "Очень мило, - подумала я. - Кажется, честь объяснять, кто такой господин Подчацкий, предоставлена мне".
   - Это князь Подчацкий, - ответила я. - Он очень любит бывать в гостях - сначала к нам заехал, теперь вот и к вам.
   - Дело хорошее, - со сдержанным одобрением сказал Арсеньев и с интересом посмотрел на меня. - А вы? Не торопитесь?
   - Нет, - ответила я. - Но если мы задержимся, нужно предупредить князя.
   Арсеньев повернулся к двери и негромко произнес:
   - Степан.
   - Здесь, - так же негромко ответил Степан, появившись на пороге.
   - Пошли кого-нибудь в Трехсвятское, пусть передаст что денька на два задержатся. И еще поклон от меня.
   - Слушаюсь, - ответил Степан и тут же исчез.
   "Срочная депеша", - подумала я; было во всем этом что-то военное.
   Арсеньев снова повернулся к нам, не глядя выбрал бутылку и, разливая по бокалам, сказал:
   - Это легкое вино. Что-то подруга ваша молчалива.
   - Да, как приехали к вам, все молчит. А ведь это ее была идея, - с наслаждением вонзила я шпильку и тут же строго осудила себя за столь низменные наслаждения.
   Взор Кати, стремительно повернувшейся ко мне, тоже был полон укора. Лицо ее побелело, губы дрожали.
   - Что я вам сделала? - очень, очень тихо проговорила она.
   Это было как небесная музыка. Вообще, она была хороша в это мгновенье. "И вспыхнул огонь красоты... - подумала я, - ...из-за простой шпильки. Интересно, это всегда так действует? Обязательно проверю".
   - Я не понимаю вашего вопроса, - холодно сказала я и, отпив из бокала, светски улыбнулась Арсеньеву. - Действительно, очень легкое вино.
   Но больше, конечно, светская улыбка предназначалась для Кати: я давала ей понять, что вот, мне приходится заглаживать ее бестактность (такую прекрасную бестактность!), что только я одна забочусь о соблюдении приличий, что я отвечаю за нее перед князем, но делаю это только - и исключительно! - потому, что сам князь попросил меня об этом.
   Арсеньев смотрел на меня смеющимися глазами.
   - Мир желаний, - сказал он вдруг.
   Я не поняла.
   - Так, вспомнилось, - сказал он. - Каспийская экспедиция полковника Горностаева. Промер дна, проверка слухов и попутно постижение основ ламаизма. Там-то мне и объяснили про мир желаний. Пили мы с одним ламой чай - местный чай, пьется со всем, чем угодно, кроме сахара - изумительная вещь, - и заводили разговор на некоторые интересные для нашего правительства темы, торговлю лошадьми преимущественно - и как-то все не выходил разговор. И это при том, что знание русского языка у ламы было отличное: я еще только-только начну выражать мысль, а он ее уже всю до конца не понимает. И висел у него в юрте красивый разноцветный свиток - узоры, узоры - даже невозможно было уследить, как они образуют круг - и надписи. Вот я, когда понял, что разговор у нас не получится, и спрашиваю из чистого озорства уже: а вот любопытно, кстати, что на этом свитке написано? Неужели и этого мудрейший (а я доподлинно знал, что он мудрейший) лама не знает? И он тогда улыбнулся и стал мне переводить - на хороший русский язык, разумеется. Как сейчас помню: "Желание есть единственная причина рождения в этом мире, вот почему этот мир называется миром желаний. Желания возникают в уме, вот почему этот мир называется миром ума. И так как этот мир есть мир ума, то любая мысль приводит к рождению в этом мире". Перевел мне все это лама и смотрит на меня - ждет, так сказать, чего я еще пожелаю. А я молчу. Не знаю, что сказать. Вроде бы надо опять про этих лошадей заговорить, а как-то вот... не хочется. А хочется вспоминать, и я вспомнил вдруг... алые мальвы в саду у одной моей хорошей знакомой, и как они становятся хороши, когда смотришь на них против солнца - словно кровь начинает играть, и как у одной забавной хохлушки росли на хуторе такие же мальвы, и какую эта хохлушка делала замечательную колбасу с какими-то непостижимыми специями, которые она мне каждый раз называла, но добавляла, что это ее секрет, и я тут же забывал название... - и мне захотелось увидеть знакомую, и увидеть мальвы, и попробовать колбасу, и увидеть хохлушку... и я понял. Любая мысль приводит к рождению в этом мире. Я мог бы вспомнить все что угодно, подумать о чем угодно... Любая мысль. - Арсеньев посмотрел на нас с Катей. Это был взгляд как взгляд... опасный взгляд... но тут за стеной заворочался и замычал что-то князь Подчацкий, и лицо Арсеньева изменилось. Он не поморщился, нет... "каспийская экспедиция полковника Горностаева" - пронеслось у меня в голове - таких людей нелегко заставить поморщиться... но лицо его изменилось. Он встал и какой-то привычно-решительной походкой ("Ваше благородие, ногайцы опять бунтуются", - вспомнилась мне фраза из чьих-то мемуаров) вышел в соседнюю комнату.
  
   Отдых не подействовал на князя Подчацкого благотворно. Он стал как-то скучен, на Катю смотреть избегал, на предложение Арсеньева выпить огуречного рассола сухо ответил: "Иди к черту". И все же этот ответ был ответом приятельским, все же завтрашнюю охоту никто не отменял... а вот что было делать с Катей? Охота ее не интересовала. Ее интересовала только скатерть... угол скатерти или угол стола, покрытого скатертью - трудно было сказать точно. И непонятно было, что делать с этим ее интересом, - не будет же она сидеть всю ночь, уставившись на угол стола, покрытого скатертью? Всем становилось скучновато. Охота... поговорили про охоту вообще... князь Подчацкий рассказал несколько историй из своего опыта. Арсеньев добродушно смеялся, то и дело повторял: "Ну ты молодец", - и посматривал на часы. Охота - дело раннее...
  
   ...так что можно было, пожалуй, лечь и в девять. Никто не возражал. Все вообще уже довольно долгое время - может, минуту, может, две - сидели молча. Запас охотничьих историй иссяк. Можно было бы, конечно, еще поговорить о... да нет, спать так спать. Князь Подчацкий решительно поднялся и, спросив у Арсеньева: "Ну, ты мне где постелешь?" - "Да постелили уже. Пойдем, все тебе покажу", - ответил Арсеньев, - неопределенно поклонился в нашу с Катей сторону, развернулся (Арсеньев легонько приобнял его, задавая направление) и убрался, наконец, ко всем чертям. Катя не пошевелилась. Только рука ее, лежавшая на столе, чуть дрогнула, плотнее вжавшись в его поверхность. И в то же мгновение на эту руку легла другая рука. Моя. В ушах звенело. Я ничего такого не собиралась делать. Рука проявила своеволие. И рука Кати тоже проявила своеволие. Не отдернулась. Перевернулась ладонью кверху. Прижалась к моей ладони.
   Это было как тайные переговоры вассалов, которым надоело воевать за своих королей. Чувства Кати ко мне не изменились нисколько - я видела это по ее лицу. И у меня она вызывала только раздражение и ничего больше - сидит как дура и пялится на этот мелодраматический угол стола. И из-за кого? Ладно бы еще, если б из-за Арсеньева... ладонь у нее, конечно, мягкая... Чертова дура!
  
   - Ну вот, с князем разобрались, - не смущенно, нет, такие люди не выказывают смущения, а как-то так сказал вернувшийся Арсеньев и не успел продолжить - резко отдернув руку, Катя вскочила.
   - Я поеду домой, - произнесла она каким-то странным, почти вопросительным тоном. Это было смешно. Нет, это не было смешно. Ничего не было смешного в этих беспомощно опущенных руках, совсем не готовых решительно схватить плащ и набросить его на плечи. Все перевернулось у меня в душе... и я сказала: "Не говорите глупостей".
   Потом я повернулась к Арсеньеву, и он все понял - то же, что отчетливо поняла в тот момент и я: нас с Катей связывают (и всегда связывали) отношения, к которым ни князь Подчацкий, ни он сам, Арсеньев не имеют никакого отношения. Эта фраза словно прозвучала в воздухе и прозвучала именно в таком виде - я хорошо помню, как непохожи были по ощущению два совершенно тождественных по форме слова. Арсеньев стоял в замешательстве, и я как последняя истеричка набросилась именно на того, кто уж меньше всего был виноват во всем этом:
   - Если мы собираемся завтра на охоту, вряд ли стоит всю ночь держать нас на ногах, и если есть хоть малейшая возможность умыться и где-нибудь устроиться...
   Арсеньев даже отступил на шаг от этого совершенно непонятно откуда взявшегося подозрения в том, что он собирается "всю ночь держать нас на ногах".
   - Анфиса, - сказал он с изумлением. Я не успела еще понять, о какой Анфисе идет речь, как она уже была тут как тут - людей в этом доме долго звать не приходилось.
   - Анфиса, - спросил Арсеньев, - ты постелила барышням?
   - Да, - просто ответила Анфиса. Это была рослая, красивая и точная в ответах девушка.
   - Ты им покажешь все что надо?
   - Покажу, - ответила Анфиса.
   - Вот, - сказал Арсеньев, обращаясь ко мне. Он уже улыбался. - Она все покажет. И умываться, и все.
   - Хорошо. Спокойной ночи, - сказала я и схватила Катю за руку. - Пойдемте. - Катя не сопротивлялась. На пороге комнаты я остановила ее. - И скажите "спокойной ночи" господину Арсеньеву.
   - Спокойной ночи, - безропотно повторила вслед за мною моя несчастная, жалкая Катя.
  
   Кровать, на которой нам постелили, была новая, большая и удобная. Анфиса чуть улыбнулась, показывая нам ее - уж не знаю, для какой цели купил эту кровать Арсеньев?
   - Вдвоем-то ничего вам будет? - спросила Анфиса. - Чтоб никому не обидно? Кровать-то у нас лучшая в доме, - добавила она почему-то с гордостью.
   - Ну и прекрасно. Большое спасибо, Анфиса, - сказала я, и когда Анфиса ушла, разделась, залезла под легкое, теплое, но нежаркое одеяло и стала смотреть на Катю, которая, не раздеваясь, стояла посреди комнаты и с ненавистью смотрела на меня. Я поежилась.
   - Тепло, - сказала я. - А вы так и будете стоять?
   - Почему я должна ложиться с вами? - со злобой проговорила Катя.
   - Да вы же сами слышали - кровать лучшая в доме. Вы же не ляжете на худшей - и я не лягу. Идите сюда, здесь хорошо.
   - Вам хорошо! - с горечью произнесла Катя. - Вам хорошо!
   И она зарыдала.
   - Ну вот, - сказала я и, откинув одеяло, встала и подошла к ней.
   - Ну что вы, перестаньте, ну... Вам надо лечь и спать... А это все так... Ну давайте, ложитесь...
   На мне ничего не было, - никто ведь не собирался тут ночевать, и со стороны это выглядело, наверно, странно: две девицы, голая и одетая, одетая рыдает, а голая пытается ее утешить. Очень похоже на какое-нибудь аллегорическое изображение - "Истина утешает Невинность" или что-нибудь в этом роде. Хотя почему Истина должна утешать Невинность? Да, в самом деле, почему? И когда я поймала себя на этой мысли, совершенно не относящейся к тому, что я делала - обнимала Катю за плечи, уговаривала лечь, даже упрашивала не расстраиваться - мне стало вдруг невыносимо смешно. И одновременно холодно. Холодно и смешно. И я прижалась к Кате и засмеялась.
   Катя оторопела. Рыдания прекратились. Она стояла теперь как аллегория совсем уже непонятно чего, а я смеялась и тормошила ее:
   - Ну что вы стоите? Ну идите же, наконец, в постель. Ну разденьтесь вы, наконец, а то мне холодно.
   - Ну да, - оторопело сказала Катя и машинально провела рукой у меня чуть ниже подмышки. - У вас мурашки на коже.
   Она стала раздеваться.
  
   ...поспешно и бестолково. Я помогала ей - тоже бестолково. И, когда после долгой борьбы с какими-то совершенно дурацкими веяниями столичной моды, наконец удалось уложить ее в постель, она снова начала рыдать.
   - О господи, - сказала я, укладываясь рядом.
   - Вы не понимаете, - захлебываясь от рыданий, бормотала Катя, - папа... он будет презирать меня... презирать...
   - Ну будет презирать... ну и что такого? - сказала я с раздражением и тут же пожалела об этих словах. Катя вскрикнула, и бурные рыдания превратились уже в ураганные.
   - Презирать... презирать... - только и повторяла она.
   Надо было срочно что-то делать.
   - Ну не будет он вас презирать, - сказала я и для убедительности погладила ее по животу. Ее живот вздрогнул в ответ на мое прикосновение и - может, мне показалось - рыдания стали чуть тише. И они определенно стали тише, когда рука моя двинулась дальше.
   - Ну с чего он будет вас презирать? Он же добрый... мохнатый... - рука моя сжалась. Собственно, мохнатым был не князь, но сейчас это не имело значения - имело значение то, что Катя удивилась. Катя замолчала. Я сжала руку сильнее и прошептала ей на ухо:
   - Бывают люди черствые, бездушные... сухие... но ведь князь не такой... - я медленно провела вверх указательным пальцем. - Не сухой... совсем не сухой, а наоборот, очень чувствительный...
   Я поцеловала ее в ухо - это была небольшая вольность, но, конечно, вполне простительная по отношению к подруге детства. Катя всхлипнула и сделала одно очень милое и полное внезапного доверия движение - потерлась о мою руку.
   - Что вы делаете? - тихо спросила она.
   - Удивляюсь, - нежно ответила я, - какой умный у нас народ.
   - Почему он умный? - чуть слышно спросила Катя.
   - Потому что придумал это прекрасное выражение - "все идет как по маслу". Как это хорошо, когда все идет как по маслу... вот уже никто не плачет... вот уже и сердце ничье не разбито...
   Рука Кати вдруг обхватила и с неожиданной силой вжала мою руку туда, где все шло как по маслу.
  

215

  
  
  

Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"