Бэккер Ричард Скотт : другие произведения.

Око Судии

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  
  Око Судии
  
  Р. Скотт Бэккер
  Аспект-Император
  Книга первая
  Око Судии
  
   Рику — другу и брату
  
   А ты кто, человек, что споришь с Богом? Изделие скажет ли сделавшему его: «Зачем ты так сделал?» Не властен ли горшечник над глиною, чтобы из той же смеси сделать один сосуд для почетного употребления, а другой для низкого?
  
   Послание к римлянам, 9:20–21
  
  «Наиславнейший экзальт-министр, да преумножатся дни твои.
  
  За грех вероотступничества закопаны они были по шею, как в прежние дни, и камни швыряли в лица им, пока не прекратилось дыхание. Трое мужчин и две женщины. Ребенок отрекся от родителей и даже проклял их во имя наиславнейшего нашего аспект-императора. Этот мир лишился пяти душ, но небеса приобрели одну, хвала Богу Богов.
  
  Что до текста, боюсь, твой запрет пришел слишком поздно. Как ты и подозревал, это было повествование о Первой Священной войне, увиденной глазами изгнанного колдуна Друза Ахкеймиона. Воистину, дрожит рука моя при мысли, что придется излагать порочные и мерзостные измышления его, но поскольку оригинал уже предан огню, я не вижу иного пути удовлетворить твое повеление. Справедливо говоришь ты: ересь редко бывает обособленной, и по своей сути, и по своим плодам. Так же как имея дело с болезнями, надо изучать отклонения, готовить целительные снадобья, пока хворь не развилась в более злокачественную форму.
  
  Для краткости, ограничу свое изложение теми частными утверждениями, что прямо либо косвенно противоречат Доктрине и Писанию. В этом тексте Друз Ахкеймион заявляет, что:
  
  1) вступал в сексуальную связь с нашей святой императрицей накануне триумфальной победы над язычниками — фаним при Шайме в ходе Первой Священной войны;
  
  2) вызнал некие секреты, касающиеся нашего священного аспект-императора, как то: что Он не является живым воплощением Бога Богов, но принадлежит к дунианам, тайной секте, посвятившей себя овладению всеми сторонами жизни, как телесными, так и духовными. Что Он превосходит нас не так, как превосходят людей боги, но так, как превосходят детей взрослые. Что Его заудуньянское истолкование айнритизма — не более чем инструмент, средство манипулирования народами. Что невежество превратило нас в Его рабов.
  
  (Признаюсь, это тревожит меня больше всего, ибо хоть и знаю я, что слова и дела, сколь возвышенны бы ни были, всегда допускают неправедное толкование, я никогда ранее не отдавал себе отчет, насколько наши убеждения управляют нашими поступками. И, как вопрошает оный Ахкеймион, если все люди заявляют о своей правоте, как это всегда происходит, кто отличит, который из них провозглашает истину? Убежденность тех, кого отправил я прочь из этого мира, вера, живущая вплоть до самой смерти, теперь тревожит меня — таков предательский праздный ум.);
  
  3) Священная война аспект-императора нашего, затеянная с целью не допустить воскрешения Не-Бога, — выдумка. Допустим, это лишь подразумевается, поскольку текст явно был написан прежде, чем созвана Великая Ордалия. Но при том, что Друз Ахкеймион был некогда колдуном школы Завета и, следовательно, подвержен проклятию видеть Сны о Первом Апокалипсисе, его сомнения выглядят странно. Разве не должен такой человек приветствовать приход Анасуримбора Келлхуса и его войну, призванную предотвратить Второй Апокалипсис?
  
  Такова общая суть того, что я помню.
  
  Вытерпев все это богохульство, я понимаю всю глубину твоей обеспокоенности. Услышать, что все пережитое и выстраданное нами за последние двадцать лет войны и откровений есть ложь, — уже неслыханное оскорбление. Но услышать подобное от человека, который не только сопровождал Мастера в начале пути, но и учил его? Преисполняясь скорби, я уже приказал казнить моего личного раба, который только лишь прочел этот текст по моему повелению. Что до меня, ожидаю твоего скорейшего решения. Не молю о твоей пощаде и не жду ее: нам предписано судьбой расплачиваться за свои поступки, сколь благочестивыми намерениями ни были они продиктованы.
  
  Есть нечистота, устранить которую не может ветошь, а может только нож. Это я понимаю и принимаю.
  
  Грех есть грех».
  Пролог
  
   Когда взрослому мужу свойственна невинность ребенка, мы зовем его глупцом.
  
   Когда ребенку свойственно хитроумие взрослого мужа, мы зовем его исчадьем ада. Как и у любви, у мудрости тоже своя пора.
  
   Айенсис.
  
   Третья аналитика рода человеческого
  
  Осень, 19-й год Новой Империи (4131 год Бивня), «Долгая сторона»
  
  Под пологом леса длинно и уныло прозвучал рог. Рог, в который дул человек.
  
  Несколько секунд все было тихо. В гордой вышине арками изогнулись ветки, могучие стволы грозно возвышались над ложбинами, заполненными куцыми молодыми деревцами. Из мрака переплетенных ветвей предостерегающе вскрикнула белка. Ринулись в насторожившееся небо скворцы.
  
  Они приближались, мелькая в полосах солнечного света и теней.
  
  Они бежали через хлещущие ветки подлеска в ярости и возбуждении, завывали от вожделения, углубляясь в шатер чащи. Они заполонили крутые склоны, взбивая ногами листья и перегной. Около деревьев они останавливались, рубя кору ржавыми выщербленными клинками. Тонкими носами принюхивались к небу. Когда они корчили гримасу, их пустые и красивые лица сминались, как шелк, придавая им вид древней вырождающейся расы.
  
  Шранки. Со щитами из лакированной человеческой кожи. В нагрудниках, отделанных человеческими ногтями, и ожерельях из человеческих зубов.
  
  Снова прозвучал далекий рог, и они остановились озлобленной толпой, потоптались на месте, коротко перебросились лающими словами. Часть пришедших исчезла в подлеске, размашистым и стремительным волчьим шагом. Прочие остались стоять, тряся чреслами от предвкушения. Кровь. Они чуяли кровь человеков.
  
  Семя брызнуло на лесную почву. Они втоптали его в грязь. Смрад привел их в неистовое ликование.
  
  Разведчики вернулись, и, слушая их разноголосое бормотание, остальные тряслись и вздрагивали. Как давно не доводилось им утолить свой ненасытный голод. Как давно не преклоняли они колена пред алтарем вздрагивающих конечностей и стонущей плоти. Они уже мысленно видели искаженные паникой лица. Видели оставленные ножами дыры и льющуюся потоком кровь.
  
  Они побежали, вопя от радости.
  
  Преодолев невысокий холм, они обнаружили свою добычу, которая изо всех сил бежала вдоль подножия изломанной скалы, пытаясь уйти в дальний конец ущелья, которое, по чудесному совпадению, начиналось через несколько сотен шагов. Шранки завыли и заклацали зубами и беснующимися вереницами понеслись вниз по склону. Они двигались широкими прыжками, поскальзываясь на листьях, выбирали участки земли поровнее, карабкались, бежали, горя жаром в полусгнивших штанах, и радовались, видя, как до сладких человеков, с их соблазнительными мордами и не менее соблазнительными ляжками, остается всего несколько шагов, все ближе и ближе, вот уже почти в пределах досягаемости бешено машущих мечей…
  
  Но вдруг земля — земля! — обвалилась под ними, как листья, подброшенные в воздух!
  
  Десятки шранков, пронзительно крича, ухнули в черноту. Остальные толкались и теснились, пытались остановиться, но были сбиты с ног своими ополоумевшими собратьями. Они улетали вниз, во внезапно разверзшуюся пропасть, и их крики постепенно затихали, один за одним удаляясь и сменяясь тишиной. Все вдруг стало непонятным, повсюду затаилась опасность. Боевой отряд гомонил от испуга и досады. Никто не смел пошевелиться. Вращая глазами, они с вожделением и предвкушением вглядывались в пространство…
  
  Люди.
  
  Горстка упрямцев бежала по коварной земле словно бы по волшебству. Они ворвались в ряды шранков, высоко вздымая и опуская мечи. Щиты трещали. Литое железо гнулось и ломалось. Руки, ноги, головы летали по воздуху, оставляя за собой кровавый след.
  
  С ревом и криками люди повергли шранков наземь, изрубив до подергивающихся останков.
  
  — Скальпер! — выкрикнул одинокий путник. Голос у него был хриплый и сорванный, как у старого вояки. Он прогремел на все ущелье, перекрывая однообразный шум воды. Люди выше по реке все как один выпрямились и посмотрели в его сторону.
  
  «Как животные», — подумал он.
  
  Безразличный к их взглядам, он пошел дальше, осторожно выбирая путь по предательским камням и через каждые несколько шагов оступаясь в воду. Он миновал шранка, белого, как дохлая рыба, который плавал вниз лицом в полупрозрачной красной луже.
  
  Путник поднял взгляд вверх, туда, где стены ущелья сжимали небо в извилистую щель. Через просвет были повалены деревья, образуя стропила для импровизированного потолка из ветвей и палок, сверху закиданных листьями. Сквозь многочисленные дыры ярко просвечивало небо. Листья все еще падали вниз нескончаемым водопадом. Если считать по количеству неподвижных фигур, беспорядочно валяющихся на камнях по одному и кучами, ловушка оказалась очень удачной. Речная пена кое-где стала розовой и пурпурной.
  
  Люди вернулись к работе, но трое из них продолжали настороженно за ним следить. Он не сомневался, что тот, которого он разыскивает, здесь.
  
  Путешественник неспешно подошел к ним. Запах разорванных внутренностей перебивал запах воды и камня. Большинство артельщиков перебирали мертвых шранков. Растаскивали наваленные друг на друга трупы. Вылавливали из воды проломленные головы. Сверкали ножи. Монотонные действия: защепить кожу, отрезать, сдернуть, перейти к следующему. Защепить кожу, отрезать, сдернуть — и опять, и опять. У каждого шранка с макушки надо было срезать кусок кожи.
  
  Рядом мыл кучу скальпов юный галеотский воин. Он полоскал их в воде и раскладывал, блестящие и лоснящиеся, на сухом камне. Каждый экземпляр он брал с комичной бережностью, как безумец кусок золота — с каковым, в общем, сравнялись скальпы на Среднем Севере. Хотя аспект-император снизил вознаграждение, от честных скупщиков за один скальп еще можно было получить целый серебряный келлик.
  
  Появление путника не осталось незамеченным, и он это понимал. Они лишь притворялись безразличными. Обычно чужаков они встречали только по пути на юг, к перекупщикам, нагруженные сотнями выдубленных скальпов, перевязанных кожаными веревками. Эта работа — сбор и подсчет — была самой негероической частью их ремесла. Это был их цеховой секрет.
  
  И самый важный.
  
  Почти одиннадцать лет прошло с тех пор, как аспект-император назначил вознаграждение за скальпы шранков, еще не закончилась последняя из войн за Объединение. За шранков — поскольку они расплодились в огромных количествах. За скальпы — потому что они были лишены волос и легко было удостовериться, что они принадлежат шранкам. Такие люди, как эти охотники, полагал путник, с гораздо большим удовольствием принялись бы добывать тех, кто менее склонен в ответ убивать их самих — например, женщин и детей.
  
  Так началась эпоха охоты за скальпами. За это время несметные тысячи желающих подались в северные безлюдные края, экспедиция за экспедицией, сколачивать себе богатство, став охотниками за скальпами. Большинство из них погибали в течение нескольких недель. Но те, кто усвоил урок, кто был хитер и безжалостен не меньше своих врагов, преуспевали.
  
  А некоторые из них — совсем немногие — стали легендами.
  
  Человек, которого разыскивал путник, стоял на круглом камне, наблюдая за работой. Путник отличил его по упрямой приверженности традиционному одеянию его касты и его народа: складчатая боевая юбка, вся в серых и черных пятнах и везде продырявленная; панцирь из полусгнившей кожи с нашитыми ржавыми пластинами; конусообразный шлем, отогнутый назад, как бараний рог. Человек казался пришельцем из другой эпохи. Еще один, скрывавший лицо под черным капюшоном, сидел в трех шагах позади первого, подавшись всем телом вперед, словно силился что-то расслышать в несмолкаемом беге воды. Странник поглядел на него, будто оценивая, затем вновь перевел взгляд на первого.
  
  — Я ищу одного айнонца, — сказал он. — Человека, которого называют Железная Душа.
  
  — Это я буду, — ответил стоящий. Лицо его украшали татуировки в стиле, любимом его соплеменниками. Черные линии вокруг глаз. Пурпурные губы. Взгляд его не порицал и не допытывался, оставаясь спокойным, как у скучающего наемного убийцы. Безразличным.
  
  — Ветеран, — сказал путешественник, почтительно, как подобало, склонив голову. Не поприветствовать должным образом и не воздать почести тому, кто пережил Первую Священную войну, считалось немалым оскорблением.
  
  — Как ты нас нашел? — спросил человек на своем родном языке. По тону чувствовалось, что он презирает разговоры, что он так же ревниво бережет свой голос, как и своих женщин и свою кровь.
  
  Путник не стал обращать внимания. Люди вольны ценить все, что им заблагорассудится.
  
  — Мы всех находим.
  
  Едва различимый кивок.
  
  — Что вам нужно?
  
  — Ты, охотник. Нам нужен ты.
  
  Айнонец обернулся на своего товарища, укрытого капюшоном. Никаких слов, лишь непроницаемый взгляд.
  
  Поздняя осень, 19-й год Новой Империи (4131 год Бивня), Момемн
  
  Человек вечно стремится скрыть подлое и низкое в своей натуре. Вот почему, уподобляя себя животным, он называет волков, львов или даже драконов. Но больше всего, подумал мальчик, человек напоминает презренного жука. Брюхо прижато к земле. Сгорбленная спина отгораживает от мира. Глаза слепы ко всему, за исключением того немногого, что могут увидеть.
  
  Закончив Погружение, Анасуримбор Кельмомас сидел на корточках в тени гранита и, разведя колени и наклонившись к земле, чтобы лучше было видно, наблюдал за насекомым, которое убегало прочь по древним плитам пола. Сверху беззвучно покачивался между колоннами большой железный светильник в виде колеса со свечами, но его свет был лишь чуть ярче отблеска на спинке жука. Обхватив руками колени, Кельмомас переполз вперед, поглощенный мелкой суетой насекомого. Хотя позади вздымалась мрачная чаща колонн, голоса хора звучали где-то совсем близко, из множащихся теней мальчика, вознося гимны, в которых звучали самые льстивые славословия Храмовой молитвы.
  О милосердный Бог Богов,
  Ты, что пребываешь средь нас,
  Несть числа священным именам твоим…
  
  — Покажи, — прошептал жуку Кельмомас. — Проведи меня…
  
  Вместе они двинулись в дальние уголки Аллозиума, туда, где темноту освещали только парящие в воздухе булавочные уколы молитвенных свечек. Жук обогнул резное основание колонны, оставляя следы в пыли, как будто стежки на ткани, — Кельмомас уничтожал эти следы своей маленькой ножкой, обутой в сандалию. Скоро они добрались до самого дальнего коридора Форума, где восседали в своих роскошно украшенных нишах статуи Ста Богов.
  
  — Ну куда же ты? — пробормотал мальчик, усмехаясь. Он заметил в холодном воздухе парок, оставшийся после слов, дохнул пару раз, просто чтобы полюбоваться на свое дыхание — живое доказательство материальной жизни. Потом он лег щекой на холодную плитку, глядя в бесконечное пространство коридора. Глазурь ласкала кожу. Не подозревая о пристальном внимании к себе, жук продолжал путь, то спускаясь в просветы между небесно-голубыми плитками, то снова выползая из них. Он направлялся к зловещей горе — статуе Айокли, Четырехрогого Брата.
  
  — Вор?!
  
  По сравнению со святилищами братьев и сестер Айокли его собственное святилище было дешевым, как ломаный грош. Напольные плиты заканчивались на пороге. Камень, обрамлявший нишу, был гол, за исключением нескольких насечек, нанесенных на правой колонне. Идол, низенький рогатый толстяк, присевший, словно над ночным горшком, казался лишь игрой теней и тусклого света, вырисовывавшейся из бархатной темноты. Он был вырезан из черного диорита, но не имел ни драгоценных камней вместо глаз, ни серебряных ногтей, которыми могла похвастаться даже Ятвер. Суровое, по прихоти какого-то давно покойного мастера, его выражение лица показалось Кельмомасу неестественным, если не сказать откровенно нечеловеческим. Он ухмылялся, как обезьяна. Скалился, как собака. Глядел в пространство влажным девичьим взглядом.
  
  Идол тоже наблюдал за жуком, который торопливо скрылся в его мрачном жилище.
  
  Юный принц империи шмыгнул в тесную нишу, пригнувшись, хотя до резных сводов над головой оставалось еще далеко. Воздух пах жиром свечей, пыльным камнем и чем-то металлическим. Мальчик улыбнулся каменному божеству, скорее кивнул, чем поклонился, и принял похожую позу, склонившись над своим неразумным объектом наблюдения. Повинуясь безотчетному капризу, принц одним пальцем прижал жука к каменному полу. Жук задергался под кончиком пальца, как механическая игрушка. Кельмомас придержал насекомое, наслаждаясь его беспомощностью и сознанием того, что может в любой момент раздавить его, как гнилое зернышко. Потом второй рукой оторвал жуку две ноги.
  
  — Смотри, — прошептал он смеющемуся истукану. Пустые вытаращенные глаза статуи равнодушно смотрели вниз.
  
  Кельмомас поднял руку, театрально расправив пальцы. Жук метался в откровенной панике, но потерял направление, и теперь он возвращался в одно и то же место, вычерчивая у коротких ног идола маленькие круги. Один за другим, один за другим.
  
  — Видишь? — воскликнул Кельмомас, обращаясь к Айокли. Они смеялись вместе, ребенок и истукан, так громко, что заглушали песнопения.
  
  — Они все такие, — пояснил мальчик. — Надо только покрепче прижать.
  
  — Что прижать, Кельмомас? — спросил у него за спиной глубокий женский голос.
  
  Мама.
  
  Другой мальчик мог бы испугаться, даже устыдиться, если бы мать застала его за таким занятием — кто угодно, но только не Кельмомас. Хотя ее загораживали тени колонн и голоса, он все время знал, где она, краешком сознания следил за ее аккуратными шагами (хотя он не знал, как это получается).
  
  — Ты уже все закончила? — воскликнул он, стремительно поворачиваясь. Личные рабы раскрасили ее тело белым, так что под складками малинового платья она казалась статуей. Талию стягивал пояс, украшенный киранейскими узорами. Головное украшение с нефритовыми змеями оттеняло ее щеки и не давало разметаться роскошным черным волосам. Но даже в этом облике она была самой красивой на свете.
  
  — Вполне, — ответила императрица, улыбнувшись, и украдкой закатила глаза, словно говоря, что с гораздо большей охотой приласкала бы любимого сынишку, чем изнывать от скуки в обществе священников и министров. Очень многое ей приходилось делать лишь ради соблюдения внешних приличий, и Кельмомас это знал.
  
  Как и он сам — только он делал это не так хорошо.
  
  — Тебе ведь моя компания больше нравится, правда, мамочка?
  
  Он произнес это как вопрос, хотя ответ уже знал; ей становилось неспокойно, когда он читал вслух движения ее души.
  
  Улыбнувшись, она наклонилась и протянула к нему руки. Он бросился в объятия этих пахнущих миррой рук, глубоко вдыхая в себя ее обволакивающее тепло. Она провела пальцами, словно гребнем, по его нечесаным волосам, и он поднял глаза, поймав ее ласковый взгляд. Хотя свет от свечей едва доставал сюда, она словно вся сияла. Кельмомас прижался щекой к золотым пластинам ее пояса и обнял ее так крепко, что на глазах у него выступили слезы. Не было другого такого надежного маяка. Другого такого убежища.
  
  «Мамочка…»
  
  — Пойдем, — сказала она и за руку повела его обратно по галерее с колоннами. Он пошел за ней, движимый скорее любовью, чем послушанием. Бросив прощальный взгляд на Айокли, Кельмомас с удовлетворением увидел, что тот продолжает смеяться над жучком, суетливо кружащим у его ног.
  
  Рука об руку они двинулись к белому свету. Пение слилось в неразличимый гул приглушенных голосов, и на их месте возник более глубокий и более властный звук — от него задрожал даже пол. Кельмомас остановился: ему вдруг изо всех сил захотелось не покидать тихие камни и пыль Аллозиума. Рука матери вытянулась, как веревка, и их переплетенные пальцы разомкнулись.
  
  — Что случилось, Кел? — обернулась она. — Что с тобой, малыш?
  
  Она стояла в обрамлении белого неба, высокая, как деревья, и казалась легкой дымкой, которую вот-вот развеет и унесет случайный порыв ветра.
  
  — Ничего, — соврал он.
  
  «Мамочка! Мамочка!»
  
  Присев рядом с ним на корточки, она лизнула подушечки пальцев, розовые, на фоне белой краски, покрывавшей тыльную сторону ее ладоней, и начала приглаживать его волосы. Сквозь ее ажурные кольца мелькал свет, вспыхивая неизвестными сигналами. «Что за беспорядок!» — было написано на ее нахмурившемся лице.
  
  — Это правильно, что ты волнуешься, — сказала она, вспомнив о церемонии. Она смотрела ему в глаза, а он проникал взглядом в самую ее суть, сквозь всю краску, сквозь кожу и мышцы — вглубь, туда, где сияла светом истины ее любовь.
  
  «Она готова умереть за тебя», — прошептал ему потаенный голос — тот, что жил у него внутри всегда.
  
  — Твой отец, — продолжила она, — говорит, что страшиться нужно только тогда, когда мы теряем страх. — Она провела ему рукой по щеке. — Когда мы слишком привыкаем к власти и роскоши.
  
  Отец вечно говорил разные разности.
  
  Кельмомас улыбнулся и смущенно опустил глаза — когда она его таким видела, у нее всегда замирало сердце и загорались глаза. На вид прелестный ребенок, даже когда исподтишка насмехается.
  
  Отец…
  
  «Ненавидь его, — сказал тайный голос, — но еще больше — бойся».
  
  И Сила. Нельзя забывать, что в отце Сила горит ярче всех.
  
  — Какой матери выпадало такое благословение? — просияла императрица, обхватив его за плечи. Обняв его еще разок, она встала, не выпуская из ладоней его руки. Он позволил ей, хотя и с неохотой, увести себя мимо высоких парапетов Аллозиума к сиянию без солнца.
  
  Моргая от яркого света, они стояли в обрамлении ярко-красных шеренг эотийских гвардейцев на вершине величественной лестницы, которая дугой нисходила к просторному плацу Скуяри. Истертые временем храмы и жилые дома Момемна сгрудились на горизонте и становились неразличимы, по мере того как погружались все глубже во влажную даль. Холодные и темные, возвышались огромные купола храма Ксотеи — подернутые дымкой массивные включения посреди глинобитных лачуг. Как дырка в ряду гнилых зубов, смотрелась на фоне городских кварталов расположенная неподалеку Кампозейская Агора.
  
  Бесконечная и пестрая, разворачивалась перед ним панорама главного города, великой столицы Трех Морей. С рождения этот город окружал Кельмомаса, обступал многолюдием своих запутанных лабиринтов. И всю жизнь этот город пугал его так безудержно, что Кельмомас нередко отказывался смотреть, когда Самармас, его слабоумный брат-близнец, показывал пальцем на что-то неразличимое в размытом переплетении улиц.
  
  Но сегодня город казался единственным безопасным местом.
  
  — Смотри! — кричала мать, стараясь перекрыть рев. — Смотри, Кел!
  
  Их были тысячи, они забили всю площадь перед императорским дворцом. Женщины, дети, рабы, здоровые и увечные, жители Момемна и пилигримы из дальних мест — бессчетные тысячи людей. Толпа, как вода во время потопа, водоворотами завивалась вокруг Ксатантианской арки. Билась в нижние территории Андиаминских Высот. Как вороны, люди расселись на невысоких стенах гарнизона. Все что-то выкрикивали, воздев два пальца, чтобы прикоснуться к нему на расстоянии.
  
  — Подумай, какой путь они проделали! — прокричала мать сквозь гомон голосов. — Кельмомас, они добирались со всей Новой Империи! Они пришли узреть твою божественную сущность!
  
  Принц Империи кивнул со смущенной признательностью, которой мать от него ждала, но в душе он чувствовал лишь откровенное отвращение. «Только глупцы ходят кругами», — подумал он. Он даже пожалел, что нельзя вытащить из святилища Усмехающегося Бога, чтобы показать ему…
  
  Люди — жуки.
  
  Терпеть славословия пришлось целую вечность, бок о бок стоя на предписанных церемониалом местах: Эсменет, императрица Трех Морей, и младший из ее высокородных сыновей. Кельмомас поднял взгляд, как учили, от нечего делать поймал глазами пролетавших в небе голубей, превратившихся в едва различимые в вышине точки на фоне поднимающегося над городом дыма. Солнечный свет, следуя за отступающим облаком, обозначил дальние крыши. Кельмомас решил, что улучит минуту, когда мать окажется слабой и будет готова сделать все, что он пожелает, и тогда попросит у нее макет города. Чтобы был из дерева.
  
  Такой, чтобы горел.
  
  Топсис, церемониймейстер из Шайгека, воздел массивные руки, руки евнуха, и императорские чиновники, выстроившиеся внизу на ступенях, как один человек повернулись к ним. Зазвучали позолоченные молитвенные рога, перекрывая громогласный хор. Эти рога, украшенные агатом и слоновой костью, были установлены через равные промежутки в тени фасада Аллозиума и длиной были почти до второй площадки лестницы.
  
  Кельмомас обвел взглядом экзальт-министров отца и увидел за их непроницаемыми лицами всё, от страсти и нежности до ненависти и жадности. Стоял там огромный Нгарау, главный сенешаль со времен Икуреев. И Финерса, Великий Мастер шпионов, человек простой, но преданный, кианец по происхождению. Имхайлас, покрытый синими татуировками, — статный экзальт-капитан эотийской гвардии, красота которого порой обращала на себя взгляд императрицы. Вечно неумолкающий Верджау, Первый Наскенти и глава могущественного Министрата, чьи вездесущие агенты следили, чтобы никто не сбился с пути истинного. Худой Вем-Митрити, великий магистр Имперского сайка и великий визирь — должности, благодаря которым он на сегодня являлся в Трех Морях мастером всех тайных дел…
  
  И так далее, и так далее — все шестьдесят семь выстроились по старшинству вдоль колоссальной лестницы. Они собрались сюда, чтобы видеть Погружение Анасуримбора Кельмомаса, младшего сына их святейшего аспект-императора. Только лицо дяди Майтанета, шрайи Тысячи Храмов, не поддалось его беглому пристальному взгляду. На мгновение сияющий взгляд его дяди встретился с его собственным, и хотя Кельмомас улыбнулся с наивным чистосердечием, приличествующим его возрасту, ровная уверенность взгляда шрайи ему совсем не понравилась.
  
  «Подозревает», — прошептал тайный голос.
  
  «Подозревает что?»
  
  «Что ты — притворщик».
  
  Последние звуки какофонии стихли, и остался лишь могучий призыв рогов, который прогудел так низко, что у Кельмомаса затрепетала туника. Затем угасли и эти звуки.
  
  Звенящая тишина. Повинуясь крику Топсиса, весь мир, включая экзальт-министров, преклонил колени. Народы Новой Империи пали ниц, вокруг простирались целые поля людей. Затем все медленно опустили лоб на горячий мрамор — все до единого из собравшихся на территории императорского дворца. Только шрайя, который ни перед кем не преклонял колен, кроме аспект-императора, остался стоять. Только дядя Майтанет. На ступени упал солнечный луч, и одежды шрайи озарились светом… Сотня крохотных Бивней заиграли, словно языки огня. Кельмомас прищурился от их сияния и отвел глаза.
  
  Мать вела его вниз по ступенькам, держа за руку. Он следовал за ней, топая сандалиями, и хихикал, глядя на ее суровое лицо. Они прошли по проходу, открывшемуся между расступившимися экзальт-министрами, и он опять засмеялся, от того, как нелепы все эти люди, всевозможных пропорций и возрастов, одетые как короли, но при этом подобострастно кланяющиеся.
  
  — Они пришли чествовать тебя, Кел, — сказала мать. — Зачем ты над ними смеешься?
  
  Разве он хотел над ними смеяться? Иногда трудно удержать себя.
  
  — Я больше не буду, — произнес он с унылым вздохом.
  
  «Я больше не буду». Одно из многих выражений, которые он не мог понять, но от них во взгляде матери всегда вспыхивала искорка сострадания.
  
  У подножия грандиозной лестницы их ждала рота солдат в зеленых с золотом мундирах — человек двадцать из числа прославленных телохранителей отца, Сотни Столпов. Они построились вокруг императрицы и ее ребенка и, сверкая щитами, с видом сосредоточенно-суровым, повели их через толпу, собравшуюся на площади Скуяри, к Андиаминским Высотам.
  
  Кельмомас, как принц Империи, нередко оказывался под защитой грозных вооруженных людей, но сейчас это шествие почему-то беспокоило его. Поначалу запах был уютным: ароматный муслин накидок, масла, которые использовались для клинков, чтобы те становились проворнее, и для кожаных ремней, чтобы сделать их мягче. Но с каждым шагом горьковато-сладкий смолистый запах немытых тел все сильнее и сильнее пробивался сквозь все остальные, и на его фоне выделялась вонь самых убогих нищих. Бормотание окутывало, словно дым. «Благослови, благослови», — неслось отовсюду, то ли как мольба к нему, то ли как мольба за него. Кельмомас пытался разглядеть за высокими телохранителями пейзаж из коленопреклоненных людей. Он видел старого нищего, не одетого, а лишь прикрытого какими-то лохмотьями, который рыдал и терся лицом о булыжную площадь, словно стараясь стереть себя без остатка. Какая-то девчушка, чуть помладше его самого, непочтительно подняла голову, чтобы видеть их грозную процессию. Распростертые тела не кончались, покрывая площадь до дальних построек.
  
  Кельмомас шел по ожившей земле.
  
  И он был среди них, в самой гуще, осторожно ступал вперед, не более чем разукрашенная драгоценными камнями тень за щитом из безжалостных людей в кольчугах. Имя. Молва и надежда. Божественный ребенок, вскормленный грудью Империи, помазанник Судьбы. Сын аспект-императора.
  
  Он понял, что они о нем ничего не знают. То, что они видели, чему молились и на что уповали, было выше их разумения.
  
  «Никто о тебе ничего не знает», — сказал тайный голос.
  
  «Ни о ком никто не знает».
  
  Кел глянул на мать и поймал пустой невидящий взгляд, который всегда сопровождал ее самые тягостные раздумья.
  
  — Мама, ты сейчас о ней думаешь? — спросил он.
  
  В их разговорах «она» всегда значило «Мимара», ее первая дочь, та, которую она любила отчаянно — и ненавидела.
  
  Та, которую тайный голос в свое время велел ему отослать.
  
  Императрица улыбнулась ему с каким-то печальным облегчением.
  
  — И еще беспокоюсь о твоем отце и братьях.
  
  То была ложь, и Кельмомас отчетливо это видел. Она волновалась из-за Мимары — до сих пор, после всего, что он сделал.
  
  «Надо было убить эту суку», — сказал голос.
  
  — Когда отец вернется?
  
  Ответ он знал не хуже ее, но где-то в глубине души понимал, что матери не только любят своих сыновей; не меньше этого им нравится выполнять роль матери — а выполнять роль матери означает отвечать на детские вопросы. Они прошли еще несколько ярдов, окруженные пеленой молитв и шепотов, прежде чем она ответила. Кельмомас вдруг понял, что сравнивает ее с бесконечным множеством камей, на которых она была изображена молодой — в дни Первой Священной войны. Пожалуй, она раздалась в бедрах и скрытая под слоем белой краски кожа была уже не такой гладкой, но о красоте Эсменет все еще слагали легенды. Семилетний мальчик не мог себе представить никого прекраснее.
  
  — Еще нет, Кел, — ответила она. — Пока не завершится Великая Ордалия.
  
  Он чуть не схватился за грудь — так сильны оказались и боль, и радость.
  
  «Если у него не получится, — сказал тайный голос, — он погибнет».
  
  Кажется, впервые за весь день Анасуримбор Кельмомас улыбнулся искренне.
  
  Везде вокруг были коленопреклоненные люди, чьи спины переломил почтительный страх. Целое поле ничтожного человеческого племени. «Благослови… благослови….» — неслось отовсюду бормотание, словно в лазарете. И вдруг — одинокий истошный выкрик:
  
  — Будь проклят! Будь ты проклят!
  
  Один сумасшедший сумел как-то пробиться сквозь щиты и клинки, рванулся к принцу и упал пронзенный, с ножом в руке, в котором отражалось ясное небо. Стражи-Столпы обменялись отрывистыми возгласами. Людские толпы отпрянули и вскрикнули. Мальчик успел заметить сражающиеся тени.
  
  Наемные убийцы.
  Глава 1
  Сакарп
  
   Под стеной, окружившей поверженный град,
   Жены плачут, мужья вечным сном тихо спят.
   Лишь бежавшие живы — немного их, тех,
   Кто знал град сей, что Мог-Фарау низверг[1].
  
   «Песнь скитальца». Саги
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), перевал Катхол
  
  Бессчетны и непостижимы в человеке пути от каприза к жестокости, и хотя зачастую кажется, будто эти пути ведут напролом через непроходимые пространства разума, на деле разумом они сплошь вымощены. Люди всегда выдают желаемое за необходимое, а необходимое — за неотъемлемую привилегию. И всегда считают свое дело правым делом. Словно котятам, гоняющимся за солнечным зайчиком из зеркала, им никогда не наскучит упорствовать в своих заблуждениях.
  
  Исполняя повеление святейшего аспект-императора, жрецы Тысячи Храмов выступили перед паствой, а судьи Министрата рыли землю, выискивая и уничтожая всех, кто оспаривал Истину или в угоду своекорыстию отвергал суровый долг в условиях войны с надвигающейся тьмой. Всякому, будь он из рабов или благородного рождения, рассказывали о Великой Цепи Предназначений, о том, как слова и дела каждого помогают словам и делам всех. Их наставляли, что люди, все до единого, ведут непрекращающуюся битву ежеминутно, и когда возделывают поля, и когда любят ближних. Все жизни, сколь угодно ничтожные, суть звенья, которые либо укрепляют Великую Цепь, либо ослабляют ее, а ведет она к Первому Кольцу, к тому самому звену, на котором крепится весь мир: к Священной войне против смертельно опасных замыслов Консульта…
  
  Или, как ее начали называть, Великой Ордалии.
  
  Даже в глубокой древности не видывал мир подобного войска. Целых десять лет шли приготовления. Дабы не допустить воскресения Не-Бога, нужно было уничтожить его подлых рабов, Консульт, а чтобы уничтожить их, надо было пройти насквозь всю Эарву, от северных пределов Новой Империи, через кишащие шранками пустоши Древнего Севера, до самой цитадели Консульта, Голготтерата, который в былые времена нелюди прозвали «Мин-Уройкас»: «Бездна мерзости».
  
  Это было безумное предприятие. Только дети да глупцы, что путают сказки о войне и саму войну, могли счесть эту задачу несложной. Для них война означала битву, и они всякий раз удивленно смотрели на ветеранов, когда те говорили об отхожих местах, каннибализме, гангренозных ногах и тому подобном. Даже самым доблестным рыцарям требовалась еда, а кроме них — и лошадям, на которых они скакали, и вьючным мулам, которые несли на себе эту еду, и рабам, которые эту еду подавали. Еда требовалась для того, чтобы перевозить еду — все просто. В отсутствие налаженной системы снабжения — с перевалочными пунктами, складами и прочим — количество потребляемого продовольствия быстро превысило бы количество перевозимого на себе. Потому самые жестокие битвы Священного Воинства велись бы не против легионов Консульта, но против диких земель в сердце самой Эарвы. Войску предстояло бы сразиться с расстоянием до Голготтерата, прежде чем выдержать испытание на поле битвы.
  
  Многие годы Новая Империя стенала от требований пророчества своего божественного повелителя. Со всех провинций взимался продовольственный налог. Над третьим порогом реки Виндауги были построены просторные зернохранилища. Стада овец и коров гнали к северу, прибрежными дорогами, которые скоро стали излюбленной темой у придворных менестрелей. В столице математики строчили описи, заявки, предписания, а короли и судьи захватывали недостающее в далеких землях. Записи складывали в больших глинобитных складах и хранили с дотошностью религиозного ритуала. Сосчитано было все.
  
  Призыв к оружию раздался лишь в самый последний момент.
  
  По всем Трем Морям заудуньяни вставали под Кругораспятие, священный символ своего аспект-императора: рыцари Конрии, в масках и длинных юбках; вышколенные ратники Нансура; туньеры с боевыми топорами, косматые и свирепые; не имеющие себе равных всадники из Киана и прочие, и прочие. Сыны дюжины народов сходились к Освенте, столице Галеота со времен седой древности, неся с собой кто грубо намалеванные, кто искусно выкованные изображения Бивня и Кругораспятия. Отрядили своих представителей и школы колдунов: прибывали надменные маги Багряных Шпилей в шелковых носилках, мрачные ведьмы Свайальского Договора, красочные процессии Имперского Сайка и, конечно, колдуны-гностики школы Завета, которые в свое время с пришествием Воина-Пророка возвысились от блаженных до жрецов.
  
  Дети Освенты восхищались. На улицах, задыхающихся от приезжих, можно было увидеть нильнамешских принцев в паланкинах, айнонских графов-палатинов в сопровождении свиты с выкрашенными в белый цвет лицами, религиозных безумцев всех мастей, а один раз даже высоченного мастодонта, которого лошади пугались, как собак. Всевозможные украшения, пышность и нарочитость древних и чуждых обычаев — все сливалось в единый карнавал. Здесь расплескались чаши всех культур, и теперь их непохожие и пьянящие ароматы перемешались, добавляя в палитру все новые и новые невиданные комбинации. Длиннобородые тидонцы перебрасывались в игральные палочки с долговязыми кхиргви. По плащам колдуний из Шайгека лазали обезьянки-кутнарми.
  
  Лето и осень прошли в военных сборах. Хотя выросло уже целое новое поколение, аспект-император и его советники хорошо помнили уроки Первой Священной войны. Войны за Объединение, с их отступлениями и победами, с вырезанными городами, породили целую плеяду хитроумных и беспощадных заудуньянских офицеров, которые все были назначены Судьями и наделены властью казнить и миловать правоверных. Проступки не прощались — слишком многое висело на волоске, чтобы позабыть о Кратчайшем Пути. Милосердие рассчитывает на некое будущее, а для людей будущего не было. Благодаря божественному озарению аспект-императора и его детей были обнаружены два шпиона-оборотня Консульта. С них содрали кожу перед гудящей и неистовствующей толпой.
  
  Зиму Священное Воинство провело у истока реки Виндауга, в городе Харваш, который служил перевалочным пунктом на Дороге Двенадцати Шкур, знаменитом караванном пути, соединявшем Галеот с древними обособленно стоящими городами Сакарп и Атритау, но сейчас представлял собой не более чем скопление казарм и складов. Зима оказалась тяжелой. Невзирая на все предосторожности, ужасный Аккеагни, бог болезней, обнял войско всеми своими многочисленными руками, и около двадцати тысяч душ полегло от разновидности пневмонии, типичной для влажных рисовых полей Нильнамеша.
  
  Это, как объяснил аспект-император, было первое из многочисленных испытаний.
  
  Днем уже начинало таять то, что пока еще намерзало за ночь. Приготовления ускорились. Приказ выступать стал грандиозным событием, вызвавшим слезы и крики радости. У подобных моментов есть свой привкус. Стремления многих людей сливаются, становятся единым целым, и уже сам воздух знает о происходящем. Бог сотворил не только тварный мир, Он сотворил и сам акт творения и души, что живут внутри людей. И нужно ли удивляться, что мир вещей откликается на движения мира мыслей? Священное Воинство выступило в поход, и сама земля, просыпаясь от унылого зимнего оцепенения, преклоняла колена и преисполнялась радости. Люди Воинства чувствовали, что все сущее взирает на них и шлет свое одобрение.
  
  Войско двигалось двумя эшелонами. Король Карасканда Саубон, один из двух экзальт-генералов Священной войны, выступил первым, ведя более быстрые части войска — кианенцев, гиргашцев, кхиргви и шрайских рыцарей — и никого из тех, кто двигался более медленно, в том числе посланцев колдовских школ. Вместе с ним находился второй сын аспект-императора, Анасуримбор Кайютас, который командовал прославленными кидрухилями, самой знаменитой когортой тяжелой кавалерии в Трех Морях. Войско Сакарпа ринулось вперед, и дальнейшему продвижению кидрухилей остались сопротивляться лишь несколько эскадронов всадников, быстрых и искусных стрелков. Решающего сражения, на которое надеялся экзальт-генерал, так и не состоялось.
  
  Король Конрии Пройас, второй экзальт-генерал Ордалии, шел следом с основной частью войска. Ликующие граждане Новой Империи вошли в перевал Катхол, который соединял две крупные горные цепи: с запада — Хетанты, а с востока — Оствай. Колонна была слишком длинной, и ее передовые и замыкающие части были лишены возможности осуществлять нормальную коммуникацию — ни один всадник не смог бы с нужной быстротой пробиться сквозь толпы. По бокам поднимались крутые уступы, громоздящиеся друг на друга до границы леса.
  
  Снег шел уже четвертую ночь, когда жрецы и судьи провели церемонии в память о Битве на Перевале, в которой древний союз людей-беглецов и нелюдей Кил-Ауджаса разгромил Не-Бога в Первом Апокалипсисе, приобретя для всего мира год драгоценной передышки. О последующем предательстве и истреблении нелюдей от рук тех, кого они спасли, не вспоминали.
  
  Люди Воинства пели о своей преданности заунывные гимны, сочиненные самим аспект-императором. Они пели о своей мощи, о погибели, которую они принесут к далеким вратам своих врагов. Они пели о женах, детях, о маленьких уголках большого мира, которые они шли спасать. По вечерам звонил большой колокол, который они назвали Интервал. Певцы выкрикивали призывы к молитве, их звонкие голоса поднимались над бескрайними полями палаток и шатров. Суровые воины бросали оружие и собирались под знаменами Кругораспятия. Благородные преклоняли колена вместе с рабами и слугами. Шрайские жрецы читали проповеди и раздавали благословения, а судьи наблюдали.
  
  Несколько дней они тянулись узкой цепочкой сквозь последнюю часть перевала, затем спустились к подножию гор и пересекли растаявшие поля Сагланда, где отступающие сакарпцы сожгли все, что могло бы пригодиться. Королю Сакарпа, которого они превосходили в силах, не оставалось ничего иного, кроме древнего проверенного оружия: голода.
  
  Мало кто из обитателей Трех Морей раньше видел луговые степи, не то что бескрайние просторы Истиульских равнин. Сейчас, когда над головой нависало серое небо, а дороги еще оставались покрыты коркой снега, это место казалось нехоженым и пустынным, предтечей Агонгореи, о которой они много слышали из бесконечно декламируемых повсюду отрывков «Саг». Тем, кто вырос на побережье, эти места напомнили море, где горизонт ровный, как линейка, и глазу не за что зацепиться, кроме собственных пределов зрения. Те, кто вырос на краю пустыни, вспомнили свой дом.
  
  Шел дождь, когда многочисленные армии взобрались на широкие земляные уступы, которые приподнимали Одинокий Город над равниной. Наконец-то два экзальт-генерала пожали друг другу руки и принялись планировать штурм. Они хмурились, шутили, обменивались воспоминаниями, начиная от легендарной Первой Священной войны и до последних дней Объединения. Немало было городов. Немало кампаний.
  
  Немало гордых людей было сломлено.
  
  Посланец прибыл по предрассветному холодку и потребовал встречи с Варальтом Харвилом II, королем Сакарпа.
  
  Боясь наступления следующего дня, Сорвил потерял сон, и когда слуга пришел разбудить его, уже не спал. Он регулярно посещал все важные аудиенции — отец настаивал, считая их частью подобающего принцу образования. Но до недавнего времени «важный» означало нечто совсем иное. Стычки со шранками. Оскорбления и извинения от Атритау. Угрозы раздраженных дворян. Сорвил потерял счет, сколько раз он сидел на каменной скамеечке в тени отцовского трона и болтал босыми ногами, изнывая от смертной скуки.
  
  Теперь, когда до его первой Большой Охоты оставался всего год, он уперся сапогами в пол и во все глаза глядел на человека, который был готов уничтожить их всех: на короля Конрии Нерсея Пройаса, экзальт-генерала Великой Ордалии. Не было вокруг ни придворных, ни чиновников, ни просителей с какими-то мелкими делами. В чертоге Вогга царили пустота и полумрак, но почему-то даже на фоне глубоких, как пещеры, проходов и галерей чужестранец не казался тщедушным. С терракотовых барельефов, покрывавших стены и колонны, с мрачным предчувствием взирали на происходящее предки Сорвила. В воздухе пахло холодным свечным жиром.
  
  — Трему дус капкурум, — начал чужеземец, — хеди мере’отас ча…
  
  Переводчик, судя по виду — какой-то убогий пастух из Сагланда, быстро переводил его слова на сакарпский.
  
  — Наши пленные сообщили нам, как вы отзываетесь о нем.
  
  О нем. Об аспект-императоре. Сорвил мысленно клял свои прыщи.
  
  — Ах да, — ответил король Харвил, — о нашем богохульстве…
  
  Хотя лицо отца было скрыто от Сорвила узорчатыми подлокотниками Трона из Рога и Янтаря, он прекрасно знал эту насмешливую мину, которая сопровождала подобный тон.
  
  — Богохульство… — проговорил экзальт-генерал. — Он не стал бы так выражаться.
  
  — А как бы выразился он?
  
  — Что вы, как и все люди, боитесь потерять власть и привилегии.
  
  Отец Сорвила непринужденно рассмеялся, и мальчик почувствовал гордость. Научиться бы когда-нибудь такой беззаботной храбрости.
  
  — Так значит, — весело сказал Харвил, — я поместил свой народ между вашим аспект-императором и своим троном, да? А не поставил свой трон между вашим аспект-императором и моим народом…
  
  Экзальт-генерал кивнул с тем же несуетным изяществом, что сопровождало его речь на родном языке, но выражал он согласие или подтверждал понимание сказанного, Сорвил понять не мог. Волосы у экзальт-генерала были серебряными, как и заплетенная косичками борода, а глаза темные и подвижные. На фоне его пышного наряда и регалий даже королевское одеяние отца Сорвила выглядело грубым и домотканым. Но внушительный вид ему придавали главным образом манера держаться и невозмутимый взгляд. Некая неуловимая меланхолия и грусть придавали ему пугающую серьезность.
  
  — Ни один человек, — сказал Пройас, — не может встать между богом и людьми.
  
  Сорвил с трудом не вздрогнул. Пугало, что абсолютно все они, люди Трех Морей, называли его так. И с одинаковой бездумной убежденностью.
  
  — Мои жрецы называют его демоном.
  
  — Хада мем порота…
  
  — Они говорят то, что необходимо им для сохранения власти, — с явной неловкостью сказал переводчик. — Ведь они — единственные, кому предстоит проиграть от ссоры между нами.
  
  Казалось, что всю жизнь, сколько Сорвил себя помнил, аспект-император был тревожным слухом с юга. Некоторые из самых ранних воспоминаний были об отце, который катает его на колене, расспрашивая попутно нансурских и галеотских торговцев из Мира-за-Равнинами. Те всегда с видом заискивающим и настороженным отвечали уклончиво, говоря, что уши у них слышат только торг, а глаза видят только прибыль, хотя на самом деле они имели в виду, что язык у них говорит только за золото. Во многом Сорвил был обязан своим пониманием мира караванщикам Двенадцати Шкур и их стараниям описать Юг на языке Сакарпа. Войны Объединения. Тысяча Храмов. Все бесчисленные народы Трех Морей. И приход Лжепророка, который проповедует о конце всего сущего.
  
  — Он придет за нами, — часто говаривал Сорвилу отец.
  
  — Папа, откуда ты знаешь?
  
  — Он сифранг, «голод извне», он приходит в этот мир в обличье человека.
  
  — Тогда как же мы сможем сопротивляться ему?
  
  — Мечами и щитами, — гордо отвечал отец таким голосом, которым всегда произносил страшные вещи, когда хотел превратить их в пустячные. — А когда подведут мечи и щиты, тогда — плевками и проклятиями.
  
  Но с плевков и ругани, как узнал впоследствии Сорвил, всегда начинали, добавляя откровенные жесты и напыщенные позы. Война — продолжение спора, а мечи — те же слова, наточенные так остро, что могут пускать кровь. Начинали с крови только шранки. Для людей она всегда была завершением.
  
  Возможно, этим и объяснялась печаль посланца и раздражение отца. Возможно, оба уже знали исход этой дипломатической миссии. Всякий приговор требует определенных церемоний, проговаривания положенных слов, — так учили жрецы.
  
  Сорвил схватился за край скамейки и постарался сидеть тихо, насколько позволяло перетрусившее тело. Аспект-император пришел наяву — и все равно, в это верилось с трудом. Неясная тревога, имя, идея, предчувствие, что-то далекое, за горизонтом, нечто зловещее, но понарошку, как чудища, которых поминала нянька Сорвила, когда он слишком досаждал ей. То, от чего можно отмахнуться, пока со всех сторон не обступили тени.
  
  Теперь, где-то в темноте, скопившейся вокруг сердца и вокруг городских стен, где-то там ждал он — Голод, рядящийся в благородные одежды человека и поддерживаемый оружием унизившихся пред ним народов. Демон, явившийся, чтобы перерезать им горло, надругаться над их женщинами, увести в рабство их детей. Сифранг, пришедший чинить разорение всему, что им дорого и любимо.
  
  — Разве вы не читали «Саги»? — недоуменно спрашивал тем временем отец у посланца. — Кости наших отцов пережили мощь Великого Разрушителя — Мог-Фарау! Уверяю вас, они не сделались настолько хрупкими, чтобы не пережить вас!
  
  Экзальт-генерал улыбнулся, по крайней мере попытался улыбнуться.
  
  — Ах, ну да. Доблесть не сгорает.
  
  — О чем вы?
  
  — Есть такая пословица в моей стране. Когда умирает человек, погребальный костер уносит все, кроме того, чем дети усопшего могут украсить свои родословные свитки. Все люди льстят себе через своих прародителей.
  
  Харвил хмыкнул, одобряя не столько глубину, сколько уместность сказанного.
  
  — Но при этом Север опустошен, а Сакарп по-прежнему стоит!
  
  Пройас вымучил из себя улыбку. Вид его выражал усталое сожаление.
  
  — Вы забываете, — сказал он тоном человека, оглашающего неприятную правду, — что мой повелитель бывал здесь и раньше. Ему случалось преломить хлеб с человеком, который возвел стены этого дворца, еще во времена, когда здесь была лишь провинция великой империи, глухая окраина. Удача оберегла эти стены, а не храбрость. А Удача, как вам хорошо известно, — шлюха.
  
  Хотя отец часто замолкал, приводя в порядок мысли, наступившая сейчас тишина пробрала Сорвила до самого нутра. Он знал своего отца и понимал, что последние недели не прошли для него даром. Ирония в словах была все та же, а раскатистый смех звучал чуть ли не чаще. И тем не менее, что-то изменилось. Опустились плечи. Появилась тень во взгляде.
  
  — У ваших ворот стоит Священное Воинство, — продолжал давить экзальт-генерал. — Школы собрались. Войско из сотни племен и народов бьет мечами о щиты. Судьба взяла тебя в кольцо, брат мой. И ты сам понимаешь, что победы тебе не достичь, даже владея Кладовой Хор. Понимаешь, потому что руки твои покрыты шрамами так же, как мои, потому что глаза твои так же истерзаны ужасами войны.
  
  Снова установилась мертвенная тишина. Сорвил подался вперед, пытаясь выглянуть из-за Трона Рога и Янтаря. Что там делает отец?
  
  — Ну же… — сказал экзальт-генерал, и в голосе его звучала неподдельная мольба. — Харвил, прошу тебя, не отталкивай мою руку. Нельзя больше допустить, чтобы люди проливали кровь людей.
  
  Сорвил стоял, испуганно вглядываясь в каменное лицо отца. Король Харвил не был стариком, но сейчас его лицо казалось дряхлым и изборожденным морщинами вокруг светлых вислых усов, а шея словно склонилась под тяжестью короны из железа и золота. У Сорвила возник порыв, ложный и непрошеный, необоримое стремление скрыть постыдную нерешительность отца, выскочить и… и…
  
  Но Харвил уже вновь обрел и разум, и голос.
  
  — Снимайтесь с лагеря, — мертвенным тоном произнес он. — Ищите свою смерть в Голготтерате или возвращайтесь к своим нежным женам. Сакарп не сдастся.
  
  Словно следуя какому-то неведомому правилу разговора, Пройас опустил голову. Он глянул на растерянного принца, после чего снова перевел взгляд на короля Сакарпа.
  
  — Бывает капитуляция, которая ведет к рабству, — сказал он. — А бывает капитуляция, которая делает свободным. Скоро, очень скоро ваш народ узнает разницу.
  
  — Это слова раба! — вскричал Харвил.
  
  Посланнику не потребовался лихорадочный перевод толмача — тон, которым это было произнесено, преодолевал все языковые границы. Взгляд гостя встревожил Сорвила больше, чем неестественная бравада, с которой ответил отец. «Я устал от крови, — говорили глаза посланника. — Я слишком много спорю с обреченными».
  
  Он встал и кивнул свите, давая понять, что нет больше смысла сотрясать воздух.
  
  Сорвил ждал, что после всего отец отведет его в сторону и разъяснит не только происходящее, но и странности своего поведения. Хотя принц и так прекрасно знал, что произошло — король и экзальт-генерал обменялись последними бесполезными словами, подводившими неизбежную черту под разговором, — но чувство стыда приводило его в некое замешательство. Его отец не просто испугался, он испугался еще и открыто — и перед лицом врага, коварнее которого его народ еще не знал. Должно быть какое-то объяснение. Харвил II был не просто королем, он еще был и его отцом, самым мудрым, самым храбрым человеком из всех, кого знал Сорвил. Его дружина не зря относилась к нему с почтением, не зря конные князья изо всех сил старались не навлечь на себя его неудовольствие. Такой человек, как Харвил, — разве он может бояться? Отец… Его отец! Может быть, он что-то недоговаривает?
  
  Но ответ не приходил. Вжавшись в скамью, Сорвил только и мог таращиться на него, с трудом скрывая недоумение, Харвил же тем временем отдавал отрывистые приказы, немедленно передававшиеся дальше — слова его звучали отрывисто, как бывает у людей, которые пытаются говорить сквозь слезы. Вскоре, как только рассвет пробился через непроницаемые суконные облака, Сорвил уже топал по грязи и булыжникам, подгоняемый суровыми соратниками отца — его Старшей дружиной. Узкие улочки закупорили собранные из округи припасы и беженцы из Нижних земель и прочих мест. Люди забивали скот, выскребали внутренности наточенными скребками. Растерянным матерям не хватало рук собрать в кучу одетых в лохмотья ребятишек. Чувствуя себя бесполезным и подавленным, Сорвил подумал о собственных дружинниках, хотя называть их так станут только на следующую весну, после его первой Большой Охоты. На прошлой неделе он умолял отца разрешить ему сражаться с ними вместе, но все впустую.
  
  Стражи сменяли одна другую. Дождь, падавший так легко и беспорядочно, что можно было подумать, будто это ветер сдувает с деревьев капли, припустил всерьез, неумолимо скрыв все пространство вокруг плотными серыми полотнами. Он просачивался через кольчугу, промочил сперва кожаную одежду, добрался до шерстяной. Сорвила начала бить неунимающаяся дрожь — до тех пор, пока его не задело, что другие увидят, как он трясется. Хотя железный шлем сохранял голову сухой, лицо немело все больше и больше. Пальцы болели и ныли. В тот момент, когда он уже почувствовал себя окончательно несчастным, отец пришел к нему и повел в пустую казарму, где можно было сесть бок о бок у очага и отогреть руки над угасающим огнем.
  
  Казарма была из старых, с тяжелыми проемами, низкими потрескавшимися потолками и со встроенными конюшнями, чтобы люди могли спать рядом со своими лошадьми — пережиток тех дней, когда сакарпские воины боготворили своих коней. Свечи оплыли, и только умирающий очаг освещал помещение особого рода оранжевым светом, который прихотливо выхватывал из темноты отдельные детали. Потертый бок железного котла. Рассохшуюся спинку стула. Встревоженное лицо короля. Сорвил не знал, что говорить, потому просто стоял и смотрел, как пылающие угли обращаются в пушистый пепел.
  
  — На всех людей находят моменты слабости, — сказал Харвил, не глядя на сына.
  
  Юный принц усердно разглядывал раскаленные трещины.
  
  — Ты должен это понимать, — продолжал отец, — чтобы, когда придет время, ты не впадал в отчаяние.
  
  Сорвил заговорил, не успев даже понять, что открыл рот.
  
  — Но я уже отчаялся, отец! Я уже отча…
  
  Нежность во взгляде отца оборвала Сорвила на полуслове. И заставила тотчас опустить глаза так же верно, как пощечина.
  
  — Есть немало глупцов, Сорва, тех, кто представляет себе смелость очень просто, очень обобщенно. Они не понимают, что внутри у них идет борьба, и смеются над ней, выпячивают грудь и притворяются. Когда страх и отчаяние берут над ними верх, как это неизбежно случается со всеми нами, им не хватает духу задуматься… и поэтому они ломаются.
  
  Молодого принца объяло тепло, высушивая воду с его кожи. Ладони и костяшки пальцев были уже сухими. Он осмелился поднять глаза на отца, чье мужество горело не как костер, но как очаг, согревая всех, кто соприкасался с его мудростью.
  
  — Ты тоже из таких глупцов, Сорва?
  
  То, что вопрос требовал ответа, был подлинным вопросом, а не упреком, глубоко поразило Сорвила.
  
  — Нет, отец.
  
  Ему очень многое хотелось добавить, во многом признаться. Много страха, сомнений, но больше всего — угрызений совести. Как он мог усомниться в своем отце? Вместо того чтобы подставить плечо, он превратился в лишнюю обузу — и это сегодня, в такой день! Он отступился, увлекшись жестокими обвинениями, тогда как ему следовало выйти навстречу — когда он должен был сказать: «Приближается аспект-император. Держись, отец, вот моя рука».
  
  — Отец… — начал Сорвил, не сводя глаз с любимого лица, но не успел он выговорить следующие слова, как дверь распахнулась настежь: за королем пришли трое влиятельных Конных Князей.
  
  «Прости меня…»
  
  Даже на крепостных стенах, на знаменитых и овеянных легендами стенах Сакарпа тепло казармы оставалось внутри его, словно бы он унес с собой в сердце уголек.
  
  Стоя со Старшей Дружиной отца на северной башне Пастушьих ворот, Сорвил всматривался в унылую даль. Дождь падал и падал с мутных небес. Хотя горизонт обступили равнины, плоские, как морские просторы, вокруг города земля была в неровностях и складках, словно плащ, брошенный на пол, и образовывала каменный постамент для Сакарпа и его извилистых стен. Несколько раз Сорвил выглядывал в амбразуры и тотчас же отшатывался, чувствуя головокружение от вида отвесной стены: ровной кирпичной поверхности, резко уходящей вниз к покатым фундаментам, которые нависали над скалами, задушенными травой и чертополохом. Не верилось, что кто-то может отважиться на штурм. Кому под силу одолеть такие башни? Такие стены?
  
  Когда он окидывал взглядом стены, железные рога зубцов и ряды бычьих черепов, укрепленных в каменной кладке, его обуревала гордость, смешанная с ужасом. Властелины равнин, закованные в древние доспехи своих отцов, собрались под щитами своих кланов. Отряды лучников сгорбились над луками, пытаясь сохранить тетиву сухой. Куда ни глянь, он видел подданных своего отца — своих подданных, — которые рассредоточились по стене с лицами, мрачными от решимости и нетерпеливого гнева.
  
  А там, за поросшими травой склонами, — ничего, кроме пустоты, серое пространство, невидимое за наслоившимися друг на друга полотнами прозрачного дождя. Там — аспект-император и его Священное Воинство.
  
  Сорвил твердил молитвы, которым научил его отец: Взывание, чтобы явить на свет меч благоволения Гильгаола; Моление Судьбы — чтобы смягчить суровость этой Блудницы. Ему казалось, что он слышит, как воины Старшей Дружины тоже шепчут молитвы, призывая милость богов, которая пригодится им, чтобы вырвать свою жизнь из цепкой руки аспект-императора.
  
  «Это демон», — думал Сорвил, черпая силы в отцовских словах. «Голод Извне. Ему не одолеть нас…»
  
  «Он не сможет».
  
  В этот момент из-за окутанного дождем горизонта раздался звук рога, протяжный и низкий, напоминающий зов мастодонта. На несколько ударов сердца он словно завис над городом, одинокий и зловещий. Он постепенно затихал — один удар сердца, другой, и наконец его значение иссякло. Тогда к нему присоединился хор других рогов, у одних — пронизительный и высокий, у других — низкий, как гром прошедшей ночи. Вдруг словно весь мир пробрала дрожь, самые глубины его пробудились от бездушной какофонии. Люди встревоженно переглянулись. Вполголоса произносимые проклятия и молитвы шли контрапунктом, как папоротники у подножия монумента. Рев и гул, звук, который резонировал в воздухе так, будто небо превратилось в плотный потолок, — звук, от которого стыла вода. Затем рога умолкли, и на стене остались слышны только хриплые крики вельмож и офицеров, подбадривавших своих людей.
  
  — Все будет хорошо, — вполголоса проговорил кому-то невидимому старческий голос.
  
  — Ты уверен? — прошептал в ответ испуганный голос ребенка. — Откуда ты знаешь?
  
  Смех был таким откровенно неестественным, что Сорвил только поморщился.
  
  — Две недели назад жрецы Охотника нашли под карнизом храма гнездо птички-камышовки. Малиновой камышовки — понимаешь? Боги с нами, сынок. Они оберегают нас!
  
  Вглядевшись туда, откуда звучали голоса, Сорвил узнал Остарутов, семью, которую всегда считал приживалами в королевской роте. Сына, Тасвира, Сорвил всегда сторонился, не из высокомерия или неприязни, но следуя общим придворным порядкам. Принц, в общем, никогда не задумывался о нем, разве что время от времени вместе с друзьями подтрунивал над мальчишкой. Почему-то Сорвилу стало стыдно, что он слушает, как мальчик признается отцу в своих страхах. Было нечто порочное в том, что он, принц, от рождения пользующийся всеми благами, бездумно оценивал семью Тасвира, что так же легко и естественно, как дышит, судил о жизни не менее насыщенной и сложной, чем его собственная. И находил этих людей ущербными.
  
  Но угрызения совести продлились недолго. Предостерегающие выкрики снова заставили его перевести взгляд в сторону проливного дождя, к первым признакам движения на равнине. Сперва появились осадные башни, расставленные так, чтобы каждая из них, падая, не задела остальные. Они выглядели как синие колонны где-то на размытых границах видимости, подобные призракам древних монолитов. Количество было уже известно: четырнадцать — все прошедшие дни Сорвил и многие другие наблюдали вдалеке их сборку. Но удивление вызывали размеры и то, что южане пронесли башни разобранными многие лиги бездорожья.
  
  Башни наступали уступами и ползли так медленно, слово были установлены на панцири черепах. Мало-помалу из тумана вырисовывались более подробные детали их внешнего вида и становились слышнее ритмичные выкрики тысяч людей, толкавших башни вперед. Защищены грозные конструкции были чем-то вроде жестяной чешуи. Высота их была необъяснимо велика, до нелепого — они даже шатались. Завершаясь тонким шпилем, в основании они доходили до ширины среднего сакарпского бастиона и были не похожи на машины, схематичные изображения которых Сорвил видел в «Трактатах о войне». На каждой башне красовалось Кругораспятие, знак аспект-императора и его мнимой божественности, намалеванный белым и красным прямо на грязной поверхности: круг с распятой внутри фигурой перевернутого вниз головой человека — как гласили слухи, самого Анасуримбора Келлхуса. Такой же знак был вытатуирован на телах миссионеров, которых отец Сорвила приказал сжечь.
  
  За их приближением следили, затаив дыхание. Сорвил приписал это тому, что все наконец-то начиналось, что все переживания и ссоры, приготовления и стычки предыдущих месяцев достигли решающего момента. Позади башен единой сверкающей массой, безупречным порядком, шеренга за шеренгой шло Священное Воинство. Оно растянулось через поля и пастбища, и фланги его терялись в дождливой дымке.
  
  Еще раз потревожил небо звук горнов.
  
  Сорвил стоял недвижим, одно из десяти тысяч сосредоточенных лиц, которые с затаенной злобой, со страхом, недоверием, а кто и с воодушевлением глядели, как вдесятеро — если не больше! — превосходящее войско движется сквозь унылые потоки дождя вслед за странными машинами множества разных стран, держа в руках экзотическое оружие далеких народов. Чужаки пришли с потных от зноя берегов, из неведомых дотоле земель, они не знали здешнего языка, не чтили здешних традиций и им не нужны были богатства…
  
  Короли Юга, явившиеся спасти мир.
  
  Сколько раз они снились Сорвилу? Сколько раз он представлял себе, как они возлежат полуодетыми на величественных мраморных балконах и со скучающим видом выслушивают разноязыких просителей? Или разъезжают в паланкинах по рассыпавшимся на мостовой специям, придирчивым взглядом из-под тяжелых век разглядывая суету базаров в поисках девушек для пополнения своих темнокожих гаремов? Сколько раз его сердце переполнялось ребяческим гневом и он твердил отцу, что убежит в Три Моря?
  
  В страну, где люди все еще воевали против людей.
  
  Правда, Сорвил быстро научился скрывать свое увлечение. Среди придворных отца Юг обычно выступал объектом презрения и насмешек. Он считался развращенным местом, где сила уступила изощренности, суете громоздящихся друг на друга тысяч интриг. Юг было местом, где утонченность стала болезненной, а роскошь смыла границы между женоподобием и мужественностью.
  
  Но они ошибались — ошибались трагически. Если поражения предыдущих недель их еще не научили, то сейчас, несомненно, им уже все было понятно.
  
  Юг пришел учить их.
  
  Сорвил огляделся, ища взглядом отца. Но словно по волшебству, король Харвил уже оказался рядом, высокий, в длинной кольчужной юбке. Он стиснул сына за плечо и ободряюще наклонился к нему. Когда Харвил усмехнулся, капельки воды драгоценными камнями полетели у него с усов.
  
  Однообразный стук дождевых капель. Рев чужеземных рогов.
  
  — Не пугайся, — сказал отец. — Ни он, ни его колдуны не осмелятся бросить вызов нашим Хорам. Мы будем сражаться так, как сражаются мужчины.
  
  Он глянул на своих старших дружинников — те, повернувшись, смотрели, как их король ободряет своего сына.
  
  — Вы меня слышите? — крикнул им король. — Две тысячи лет наши стены стояли непоколебимо. Две тысячи лет не пресекался род наших предков! Мы — его высшая точка. Мы — люди Сакарпа, Одинокого Города. Мы — те, кто выжил после Падения Мира, Хранители Кладовой Хор, единственный огонь в темных землях шранков и бесконеч….
  
  Свистящий звук крыльев прервал его. Все взгляды метнулись вверх. Кто-то вскрикнул. Сорвил инстинктивно поднял руку к прикрытому кольчугой животу и так крепко прижал к телу уничтожающую колдовство Хору, что она холодком впилась ему в пупок.
  
  Это был аист, белый и длинный, словно бивень, и он летел, хотя ему положено было прятаться от дождя. Натыкаясь друг на друга, люди в ужасе отшатнулись от парапета, на который опустилась птица. Аист повернул к ним узкую, как нож, голову и опустил клюв к шее.
  
  Рука короля соскользнула с плеча сына.
  
  Аист взирал на них с невозмутимостью фарфоровой статуэтки. Его черные глаза были умными и загадочными.
  
  Капли дождя со звоном отскакивали от железа и глухо стучали по кожаным деталям.
  
  — Что ему нужно? — крикнул какой-то голос.
  
  Король Харвил вышел вперед. Сорвил стоял как вкопанный, моргал от дождя, который летел ему в глаза, и чувствовал на губах холодные брызги. Отец стоял один, в промокшей шерстяной накидке, расслабленно опустив руки в блестящих очертаниях наручей. Аист на прямых, как жерди, ногах возвышался почти прямо над ним, сложив крылья, так что тело его напоминало отполированную вазу. Опустив голову, он мудрыми глазами разглядывал короля, стоявшего у его ног…
  
  Вдруг справа от птицы, в разбухшей от туч дали возникла звезда, мерцающая точка света. Сорвил, не удержавшись, посмотрел в ту сторону, как и все остальные, сгрудившиеся вокруг него. Когда он снова посмотрел на отца — аиста уже не было!
  
  Внезапно его начали теснить вперед воины Старшей дружины, и он оказался крепко прижатым к амбразурам. Все что-то кричали — его отцу, друг другу, небу, наполненному звуками рогов. Осадные башни продолжали неотвратимо приближаться, вместе с людьми Юга, ряды которых превратили окрестные равнины в смертоносное полотно. Точка света, светившая вдалеке, вдруг погасла…
  
  И вновь появилась, но уже над передовыми отрядами Воинства, зависнув над землей на расстоянии половины высоты массивных башен. Сорвил ахнул, попытался отступить назад. Страшно было поднимать глаза вверх, когда он уже стоял на такой высоте. Точка была больше не точкой, а фигурой в безупречно белых одеждах, ступавшей в ореоле голубого сияния. То ли человек, то ли бог.
  
  Сорвил крепко сжал шершавый камень парапета.
  
  Аспект-император.
  
  Слухи. Вечная жажда…
  
  — Отец! — закричал Сорвил.
  
  Из-за плеч и щитов ничего не было видно. Порывы ветра обрушились с запада, раздувая дождь туманными вуалями, которые плыли, словно огромное привидение, по стенам и их промокшим защитникам. Холод резал, как нож.
  
  — Отец!
  
  Он услышал треск выстрелившей баллисты, но в такой сырости стрелы с наконечниками-хорами немного не долетели до парящего в воздухе видения. По всей стене взорвались выкрики и проклятия. Потом он услышал слова, которые были знакомы, но непонятны, слова, от которых рябью подергивались лужи, покалывало кожу и стыли зубы.
  
  Колдовство.
  
  Над раскрытыми ладонями фигуры появились серебряные линии и полетели в пустоту…
  
  Пылающие геометрические очертания, яркие, как солнце, и ажурные, прибивали дождь к темному брюху туч. Раздалось необычное шипение, похожее на вековой шум прибоя, сгустившийся в ритм сердцебиения. Линии тянулись и тянулись, расцвечивая великолепием небо и превращая его в сверкающий балдахин, нависший над стенами и над всем городом. По мечам и щитам пробегали дьявольские мерцающие отблески.
  
  — Туман творит, — пробормотал Сорвил, ни к кому конкретно не обращаясь. — Хочет нас ослепить!
  
  Голоса южан, тысячи голосов, ревущих исступленно и единым порывом. Гимны — они пели гимны! Башни продолжали неумолимо приближаться, влекомые вереницами тысяч согнувшихся от натуги людей. Пора было что-то делать! Почему никто ничего не делает?
  
  Рядом возник отец и обнял его за плечи.
  
  — Иди в Цитадель, — сказал он со странным выражением на лице. Свет аспект-императора сверкал у него в глазах, очерчивал голубым цветом нос и щеку. — Не надо было приводить тебя на стены.
  
  — Как в Цитадель? Отец, как ты мо…
  
  — Иди!
  
  У Сорвила задрожало и сморщилось все лицо.
  
  — Отец… Отец! Моя кость — твоя кость!
  
  Харвил потрепал его по щеке.
  
  — Поэтому тебе и надо уходить. Сорва, я прошу тебя. Сакарп стоит на краю света. Мы — последний форпост людей! Ему нужен этот город! Ему нужен наш народ! Это значит, ему нужен ты, Сорва! Ты!
  
  Принц опустил глаза, оторопев от отцовского гнева и отчаяния.
  
  — Нет, отец, — пролепетал он, вдруг почувствовав себя беззащитным, как тонкое деревце, — намного младше своих шестнадцати лет. — Я тебя не оставлю… — Когда он поднял лицо, холодный дождь смыл жар его слез. — Я тебя не оставлю!
  
  Его голос повис в воздухе резко и пронзительно: неповиновение передалось телу. Песнь завоевателей окрепла, она вырывалась из глоток ликующих тысяч, которые пришли жечь и убивать.
  
  Удар отца пришелся в челюсть и отбросил Сорвила на стоявших позади людей, а потом заставил упасть на четвереньки на мокрый камень.
  
  — Не позорь меня своей дерзостью, мальчишка!
  
  Король повернулся к одному из своих старших дружинников.
  
  — Наршейдел! Отведи его в Цитадель! Проследи, чтобы с ним ничего не случилось! Он будет нашим последним ударом! Нашей местью!
  
  Не проронив ни слова, Наршейдел поднял Сорвила на ноги за шиворот кольчуги и потащил сквозь толпу воинов. Оттаскиваемый задом наперед Сорвил видел, как за ним смыкаются ряды, и читал сочувствие во взглядах.
  
  — Не-е-ет! — взвыл он, ощущая на языке вкус чистой холодной воды. Между намокшими плечами и блестящими краями щитов он то и дело видел отца, который пристально смотрел на него синими и пронзительными, как летнее небо, глазами. В какое-то неуловимое мгновение взгляд отца пронзил его насквозь. Сорвил увидел, как отец поворачивается, и в это время стена тумана поглотила бастион.
  
  — Не-е-е-е-е-е-ет!
  
  Мир наполнился лязгом оружия.
  
  Он пытался сопротивляться, но Наршейдел был неумолим — железная тень, которая даже не пошевелилась от его тумаков. Пока они спускались по темной винтовой лестнице башни, Сорвил видел только глаза отца, любящие глаза, справедливые глаза, сожалеющие, что приходится быть суровым, искрящиеся весельем и неизменно следящие, чтобы его второму сердцу было уютно и спокойно. А если бы Сорвил вгляделся внимательнее, если бы осмелился заглянуть в эти глаза, как в драгоценные камни, то увидел бы там себя, не таким, какой он есть, но отражением отцовской гордости и отцовской надежды снискать и преумножить благодати с помощью сына.
  
  Над головой у них задрожал гром, раскалывая трещинами старую штукатурку, и с низких сводчатых потолков ливнем посыпался песок. Наршейдел что-то кричал, что-то тревожное, пронизанное чем-то большим, чем страх. Как воин, уже скорбящий о павших.
  
  Они миновали железную дверь, чуть не поскользнувшись на камнях в тени огромных ворот. Вставали на дыбы лошади. Воины бежали сквозь туман, забросив за спину белые щиты. Стены домов исчезли в серой дымке, оставив только фундаменты. Между домами открывались пустые пространства старинных улочек.
  
  Посреди всей суматохи скорчилась, как просящий милостыню нищий, одинокая фигура, одетая в густую тень…
  
  И в глазах у него блеснул свет.
  
  Что-то крикнув, Наршейдел рванул Сорвила вниз, на жесткий мокрый камень.
  
  Горящие белые линии превращали дождь в дым. Массивные бронзовые пластины Пастушьих ворот сверкнули, словно на солнце, и отвалились, смятые, как щепки, закружились, как мусор в потоке воды.
  
  Продолжая что-то кричать, Наршейдел поднял Сорвила на ноги, рывком заставил бежать.
  
  Фигура нищего засветилась и стала похожей на жреца, затем, вспыхнув, исчезла. Соотечественники Сорвила готовились заделывать пролом. Рослый Дроэтталь и его гилгаллийские жрецы взревели, когда их захлестнула волна темнолицых чужаков. Сорвил увидел айтменов — нахлестывая нарядных лошадей, они прорывались сквозь улицы, которые запрудила охваченная паникой толпа. По сточным канавам неслись розовые и красные потоки воды. Одна из осадных башен накренилась над гребнем стены, и нечто, напоминающее головы дракона, понялось из складок металлической шкуры. Люди, как «длинные щиты», так и конные князья, вскрикивая, рядами исчезали во взмученном свете.
  
  Сорвил все набрасывался на могучего Наршейдела, всхлипывая и бормоча что-то бессвязное, но дружинник был несокрушим и упорно тащил его вперед, зычно приказывая обезумевшей толпе расступиться. И сквозь все это сумасшествие Сорвила неотступно преследовали умоляющие небесно-голубые глаза отца…
  
  «Сорва, я прошу тебя…»
  
  Они бежали по лабиринту узких улочек, сквозь бесконечную завесу дождя. Вопли и крики множились, сливаясь позади них в бессмысленный белый шум, перемежающийся только резкими звуками рогов и беспорядочным бормотанием заклинаний.
  
  Улочки извивались так причудливо, что черных стен Цитадели не видно было до тех пор, пока Сорвил и Наршейдел не подошли к ней почти вплотную, так что стены ее показались сплюснутыми на фоне неба. Скругленные башни казались одной высоты со взмывающими вверх стенами. По углам скошенного бороздчатого фундамента свисала трава. Северная часть крепости, некогда служившая местопребыванием сакарпских королей, лежала в руинах, и через оконные проемы, как через пустые глазницы, проглядывали разграбленные завалы. Сорвил и Наршейдел побрели туда. Крепостные бастионы заслонили полнеба. Сорвил заметил звезду, горящую высоко над черным краем стены, яркую, как Гвоздь Неба, но ниже облаков. Ее свет превращал падающие капли дождя в бриллианты.
  
  Даже Наршейдел, подняв голову, от ужаса оступился, подтолкнул Сорвила вперед.
  
  — Живее, приятель, живее!
  
  Они очутились по другую сторону массивных дверей, надежно укрытых глубокой нишей из черного камня. К ним сбегались мертвенно-бледные стражники и слуги. Сорвил топтался на одном месте, отталкивая суетливо хлопочущие руки.
  
  — А король? — вскрикнул старый слуга. — Что с королем?
  
  — …Должен быть проход! — орал Наршейдел на какого-то управляющего в кольчуге. — У этого места наверняка есть свои секреты! У всего старья они есть!
  
  Потом Сорвила пихали, подгоняя по узкой винтовой лестнице, вдоль душных коридоров, обитых деревянными панелями, через комнаты с низкими потолками — в одних горел яркий свет, в других стоял полумрак. Повороты, переходы, лестницы… Всё — гобелены, люстры со свечами, потрескавшиеся стены — всё слилось в один поток.
  
  Да что же такое делается?!
  
  — Нет! — закричал Сорвил, стряхивая с себя, как бешеный пес, подталкивающие его руки. — Хватит! Прекратите!
  
  Они стояли в какой-то передней, с полукруглой стеной, которая сходилась к заложенному кирпичом проходу. Наршейдел и еще двое — пожилой Щитоносец и барон Дентуэл, одноногий конный князь, поставленный командовать Цитаделью, — отступили назад, разведя руки. На лицах была у кого настороженность, у кого — увещевание, у кого — беспокойство, у кого — мольба…
  
  — Где мой отец? — выкрикнул Сорвил.
  
  Заговорить осмелился только Наршейдел. Его влажные доспехи в неверном свете отсвечивали серебром на черном фоне.
  
  — Король Харвил мертв, мой мальчик.
  
  От этих слов у него перехватило дыхание. И все же Сорвил услышал собственный голос:
  
  — Это значит, что король — я. Что я ваш господин!
  
  Дружинник опустил глаза к кистям рук, потом поднял взгляд куда-то вверх и в сторону, словно пытаясь угадать, откуда доносится шум — он по-прежнему не прекращался.
  
  — До тех пор, пока слова твоего отца звучат у меня в ушах, — нет.
  
  Сорвил глянул своему старшему спутнику в лицо — волевое, с мощным подбородком, обрамленное спутанной копной мокрых волос. Только в этот момент Сорвил понял, что и у Наршейдела были близкие, были жены и дети, которые сейчас не с ним, а где-то в городе. И что он — истинный дружинник, преданный до самой смерти.
  
  — Король Харвил…
  
  Взрыв. Лишь через некоторое время, отплевываясь и ползая по полу, юный принц осознал, что произошло. Кирпичи вылетели наружу, словно огромный, размером с дерево, молот ударил по дальней стороне скругленной стены, задели голову и шею лорда Дентуэла и швырнули его на пол.
  
  Пронизывающе холодный воздух приносил на себе пыль. Снаружи шел бледный свет. Сорвил, еще не избавившись от звона в ушах, повернулся к зияющему пролому…
  
  Наверное, он закричал, но он этого не помнил.
  
  Он заглянул через пролом и увидел разрушенные в мусор галереи Цитадели. В пустоте над разрушенным полом парило что-то золотое, горело небывалым светом. Среди пустых оконных проемов и развороченных стен оно шло по воздуху. Шло. Дождь отвесно падал вокруг него, словно в колодец.
  
  Но влага не касалась идущего.
  
  Аспект-император.
  
  В обрамлении мрака и потоков дождя сверкающий демон переступил порог.
  
  Безымянный Щитоносец попросту развернулся и убежал, затерявшись в залах. Высоко вскинув меч, Наршейдел что-то прокричал и бросился на светящегося призрака…
  
  Который лишь отступил в сторону, неуловимо, словно танцор, огибающий перебравшего гостя. Взмахнув руками, как хлыстом, призрак воздел изогнутый клинок над головой и резко вернул обратно, описав ровную дугу. Тело и голова Наршейдела продолжали нестись вперед, соединенные лишь тонкой ниточкой крови.
  
  Все это время демон не отводил глаз от Сорвила. Только… эти глаза не были похожи на глаза демона.
  
  Слишком человеческие.
  
  Стоящий на коленях Сорвил не мог вымолвить и слова.
  
  Казалось, что этот человек вырезан из другой реальности, той, где солнце ярче, он как будто стоял одновременно здесь, среди руин, некогда бывших Сакарпом, и на предрассветной горной вершине. Он был высок, на целую ладонь выше отца Сорвила, и облачен в расшитые золотом одеяния жреца, поверх которых была надета кольчуга, тончайшая, словно шелковая — нимил, машинально подумал Сорвил. Сталь нелюдей. Волосы его падали промокшими колечками на длинное лицо с полными губами. Льняного цвета борода была заплетена в косички и уложена, как у южных королей на самых древних барельефах Длинного Зала. С его пояса, прицепленные черными клыками, свисали отрубленные головы двух демонов с багровой шкурой в пятнах.
  
  Соль коркой покрывала рукоять его меча.
  
  — Я — Анасуримбор Келлхус, — произнес призрак.
  
  Сначала началась дрожь, горячо прилила моча. Потом кости как будто превратились в змей, и Сорвил рухнул на пол. На живот… Прямо на живот! Он рыдал, брызгая слюной на кровь, испачкавшую ему подбородок.
  
  «Отец, отец!»
  
  — Идем, — сказал человек и, склонившись, положил руку Сорвилу на плечо. — Идем. Вставай. Вспомни, кто ты…
  
  Вспомни?
  
  — Ты же король, разве не так?
  
  Сорвил таращил глаза в ужасе и изумлении.
  
  — Я н-н-не понимаю…
  
  Дружелюбную усмешку сменил добрый смех.
  
  — Да, я едва ли тот, за кого принимают меня мои враги.
  
  Он уже помогал Сорвилу подняться с пола.
  
  — Н-н-но…
  
  — Все это, Сорвил, — трагическая ошибка. Ты должен в это поверить.
  
  — Ошибка?
  
  — Я не завоеватель. — Он помолчал, нахмурился, словно отгоняя саму эту мысль. — Как бы безумно это ни звучало, я на самом деле пришел спасти человечество.
  
  — Ложь, — в растерянности пробормотал принц. — Лжец!
  
  Аспект-император кивнул и прикрыл глаза, как будто терпеливый родитель. Вздох был искренним и откровенным.
  
  — Тоскуй, — сказал он. — Скорби, как подобает всем людям. Но черпай силы в умении прощать.
  
  Сорвил заглянул в небесно-синие глаза. Да что ж это такое происходит?
  
  — Прощать? Кто ты такой, чтобы прощать?
  
  Суровый взгляд дважды несправедливо обиженного.
  
  — Ты неправильно понял.
  
  — Что я неправильно понял? — огрызнулся Сорвил. — Что ты о себе…
  
  — Твой отец любил тебя! — перебил его человек. В голосе у него глухо прозвучал настойчивый родительский упрек. — И эта любовь, Сорва, — готовность прощать… Его готовность прощать, не моя.
  
  Юный король Сакарпа стоял, словно пораженный молнией и лицо его дрожало, как дождевая вода. А потом душистые рукава сомкнулись вокруг него в объятия, и он разрыдался в сияющих руках своего врага. Он плакал о родном городе, о своем отце, о мире, который предательство может обратить в искупление.
  
  Годы. Месяцы. Дни. Долгое время аспект-император был на юге тревожным слухом, именем, связывавшимся со злодеяниями не в меньшей степени, чем с чудесами…
  
  Это время миновало.
  Глава 2
  Хунореаль
  
   Мы горим, как толстые свечи, сердцевина в нас пуста, края загибаются внутрь, фитиль вечно обгоняет воск. Мы выглядим такими, какие мы есть: люди, которые никогда не спят.
  
   Анонимный колдун школы Завета.
  
   «Начала иеромантии»
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), юго-западный Галеот
  
  Если бы Друз Ахкеймион видел во сне собственную жизнь, это был бы сон, полный кошмаров. Кошмаров о долгой тяжелой войне, катящейся через пустыни и дельты широких рек. Кошмары, в которых поровну было бы отмерено величия и низости, хотя вторая была бы столь неприглядна, что всему придавала бы видимость трагической безысходности. Кошмары, полные мертвецов, которые, словно каннибалы, поедают собственные сильные когда-то души, взращивающие невозможное на обратной стороне жестокости.
  
  Кошмары о городе столь праведном, что он стал злым.
  
  И о человеке, который умел заглядывать в души.
  
  Но всего этого видеть во сне он не мог. Хотя он отрекся от своей школы, проклял братьев, он все еще влачил ярмо, которое всем им сломало спины. Он продолжал носить в себе вторую, более древнюю душу, душу Сесватхи — героя, пережившего Первый Апокалипсис. Ему, так же, как и им, продолжал сниться трагический конец мира. И он по-прежнему просыпался, вздыхая как другой человек…
  
  Пир был разгульный и шумный — новое празднование Достославной Охоты. Верховный король Анасуримбор Кельмомас сидел, развалившись, как всегда, когда он перебирал лишнего: ноги широко расставлены, левое плечо привалилось к углу Ур-Трона, голову подпирал вяло сжатый кулак. Перед королем за столом на козлах ссорились и веселились его рыцари-военачальники, выбирали лоснящимися пальцами куски жареного мяса, большими глотками пили из золотых кубков с отчеканенными изображениями тотемов. Свет от расставленных вокруг бронзовых треножников плясал по ним, отчего вокруг стола двигались тени и силуэты, и подсвечивал позади пирующих полог с изображением заколотого оленя. А дальше поднимались высоко в неумолимую черноту мощные колонны Йодайна, королевского храма, воздвигнутого древними правителями Трайсе.
  
  Гремели здравицы. В честь клана Анасуримбор, в честь сыновей великих родов, представленных за этим столом, в честь жреца-барда и его смешного рассказа о сегодняшних деяниях. Но Ахкеймион, одиноко сидевший в самом конце гудящего стола, поднимал свой кубок лишь только когда мимо проходил водонос. Он кивал воинственным возгласам, смеялся скабрезным шуткам, усмехался лукавой усмешкой мудрого в компании глупцов, но участия в разговорах не принимал. Вместо этого он, скорее со скукой, чем коварством во взгляде, наблюдал, как верховный король, человек, которого он по-прежнему называл своим лучшим другом, напивается до беспамятства.
  
  Потом он потихоньку исчез, не таясь и не утруждая себя извинениями. Кто в силах постичь, что на уме у колдуна?
  
  Сесватха прошел сквозь сонм хлопотливых и незаметных слуг, трудами которых не затихало грубоватое веселье пира, и, покинув Королевский Храм, вступил в запретный лабиринт дворцовых покоев.
  
  Дверь была распахнута — как и было обещано.
  
  Вдоль всего коридора были расставлены приземистые свечки, отбрасывавшие на декоративную мозаику стен конусы света. Из темноты возникали и снова исчезали фигуры, тени людей, борющихся с дикими зверями. Глубоко дыша, Ахкеймион захлопнул дверь, лязгнуло железо. Тяжелый камень Пристроек поглотил все звуки, кроме шипения огоньков свечей, трепетавших от его движения. Воздух был пропитан смолистыми ароматами.
  
  Когда он нашел ее — Суриалу, блистательную и распутную Суриалу, — он преклонил колено в согласии с тем самым законом, который намеревался нарушить. Он склонился перед ее красотой, ее жаждой, ее страстью. Она подняла его с колен и заключила в объятия, и он увидел в декоративном щите отражения их сплетенных тел. Отражения были неверными и надломленными — «так оно и есть», — подумал он и увлек ее в постель…
  
  Занялся любовью с женой своего верховного короля…
  
  Судорожный вздох.
  
  Ахкеймион рывком сел на кровати. Темнота звенела от напряжения, стенала и задыхалась от женской страсти — но лишь один миг. Через несколько ударов сердца слух его наполнил зов утреннего птичьего хора. Отбросив одеяла, Ахкеймион согнулся к коленям, потер ноющую скулу и щеку. Он привык спать на досках — это стало частью его обета, который он начал исполнять с тех пор, как покинул школу Завета, а также облегчал переход от ночных кошмаров к яви. Тюфяки, как выяснилось, превращали пробуждение в удушье.
  
  Он посидел, стараясь усилием воли избавиться от возбуждения, изгнать воспоминание о наготе, льнущей к его обнаженному телу. Будь он по-прежнему колдуном Завета, он бы с криками побежал к братьям. Но он уже не принадлежал школе и среди откровений жил уже слишком давно. Озарения, которые прежде терзали бы его тело ликованием или ужасом, теперь просто пульсировали внутри. Это открытие стало еще одной его болью.
  
  Сопя и кашляя, он доковылял по дощатому полу до квадратной короны белого света, обрамлявшей ставни.
  
  — Солнца пролить на это все, — пробормотал он сам себе. — Да-да… Свет — он всегда полезен.
  
  Он зажмурился от яркости, глубоко вдохнул разнообразные запахи утра: горечь распускающихся листьев, влага лесной земли. Внизу звенели вверх детские крики, требовательные и задиристые — разноголосица беззаботных душ. «А я тебе не верю, я тебе не верю!» Родители — рабы Ахкеймиона — выгоняли их с нижних этажей, и по утрам ребятня вечно буянила в тени башни, носясь и щебеча, как затеявшие перепалку скворцы. Сегодня почему-то слышать их казалось высшим чудом — Ахкеймион так бы и простоял остаток жизни: здесь и сейчас, закрыв глаза и раскрыв все остальные чувства.
  
  «Это был бы хороший конец», — подумал он.
  
  Щурясь от яркого света, он повернулся и взглянул на комнату, на ее полки и грубо обтесанные столы, на бесконечные свитки записей, которые шаткими грудами завалили все возможные поверхности. Плавный изгиб каменных стен таил утренний полумрак, а пазы бревен придавали комнате вид галеотской мельницы. Широкий камин праздно простаивал напротив дощатой кровати. Над головой, почерневшие от копоти, шли могучие потолочные балки, промежутки между которыми были заделаны шкурами — волка, оленя, даже зайца и куницы.
  
  Ахкеймион улыбнулся грустной кривой улыбкой. Где-то в глубине его души полузабытое воспоминание морщилось от грубой безвкусицы этого жилища — как-никак, добрую часть своей жизни он провел по увеселительным заведениям Юга. Но здесь уже так давно был его дом, что никаких других чувств, кроме чувства безопасности, не возникало. Вот уже почти двадцать лет он спал, работал и трапезничал в этой комнате.
  
  Теперь его вели иные дороги. Уходящие неизмеримо дальше.
  
  Как же долго он странствовал?
  
  Кажется, всю жизнь, хотя магом он стал всего двадцать лет назад.
  
  Глубоко вздохнув, он провел рукой по лысеющей голове и косматой белой бороде и подошел к рабочему столу, настраиваясь на насыщенное повествование…
  
  На кропотливый труд переносить на бумагу запутанный жизненный лабиринт Сесватхи.
  
  Он надеялся написать подробный отчет обо всем, что помнит. За долгие годы у него развился дар вспоминать, что видел во сне. Скопились тысячи историй, каждая из которых становилась объектом бесконечного критического анализа и размышлений. Писать по памяти — занятие коварное: иногда казалось, что помнится лишь основной костяк событий, а плоть повествования приходилось с каждым воскрешением придумывать заново. Но в Снах все было устроено причудливо, даже когда его забрасывало в самую глубь жизни Сесватхи. Главное, понял Ахкеймион, было начинать писать немедленно, пока не погасла картинка под грубым напором мира бодрствования.
  
  Но вместо этого написал он только:
  
   НАУ-КАЙЮТИ?
  
  Он вдруг понял, что целое утро разглядывает эту чернильную надпись: имя прославленного сына Кельмомаса, который похитил Копье-Цаплю, что привело впоследствии к окончательному уничтожению Не-Бога. В библиотеках Завета его подвигам были посвящены десятки, если не сотни томов — как нетрудно было догадаться, главным образом описывавшие: убийство Танхафута Красного, череду побед после катастрофы при Шиарау, смерть от руки его жены Иэвы и, разумеется, бесконечные интерпретации темы Похищения. Но несколько адептов — Ахкеймион мог припомнить по крайней мере двух — обратили внимание на частоту Снов с участием Нау-Кайюти, что казалось несоизмеримым с его эпизодической ролью в Апокалипсисе.
  
  Но если Сесватха делил ложе с матерью Нау-Кайюти…
  
  Откровение об адюльтере было само по себе значимо — и оно терзало старого колдуна по причинам, о которых он не решался задумываться. Но возможно ли, чтобы Сесватха был отцом Нау-Кайюти? Не все факты равнозначны. Некоторые, подобно листве, висят на ветвях более важных истин. Другие стоят, как стволы, подпирая убеждения целых народов. А некоторые — удручающе малое их количество — это семена.
  
  Он перебирал все подробности, которые могли позволить ему датировать сон — кто из рыцарей-военачальников все еще был в фаворе за столом верховного короля, какие кольца носил Сесватха, какие татуировки, способствующие плодовитости, были наколоты на внутренней стороне бедер королевы, — когда один из детских голосов пробил пелену его слабеющего внимания. «А это далеко-о-о-о?» Щебечущий голосок девочки, который на расстоянии звучал тоненько, как тростинка. Он узнал малышку Сильханну.
  
  Какая-то женщина ответила ей, что-то ласковое и неразборчивое.
  
  Не столько голос, сколько акцент заставил его, спотыкаясь, понестись к открытому окну. Ахкеймион прикрыл глаза, ухватившись от внезапного головокружения за потрескавшийся и выщербленный подоконник. Это был шейский, язык общения Новой Империи, но играющий мелодичными южными интонациями. Нансурка? Айнонка?
  
  Он посмотрел вдаль, охватив взглядом земли, некогда считавшиеся галеотской провинцией Хунореаль. Небо было стального серого цвета, в еще весеннем холодке которого угадывалась будущая летняя синева. Вздымающийся и опадающий полог тревожился над землей — лоскутное одеяло нежной зелени, такой юной, что сквозь нее просматривались пятна земли. Утреннему солнцу еще не удавалось проникнуть в ложбины, и от этого весь пейзаж походил на морской: залитые солнцем вершины и линии хребтов напоминали желтые острова в море теней. Хотя отсюда неразличимы были белые спины притоков Рохили, он видел их извилистые оттиски на плане далеких холмов, словно на смятые после ночи любви простыни кинули канаты.
  
  Удивительно, как холодный воздух увеличивает расстояния.
  
  Земля прямо под ним спускалась мощными уступами, так что если он смотрел вертикально вниз, возникало ощущение, что его вытягивает из окна. Хозяйственные постройки, в сущности простые сараи, окаймляли границы их скромной территории обитания, а ближние деревья, вязы и дубы, выросли до такой высоты, что могли бы заканчиваться на уровне глаз, если бы земля была ровной. Имелись и ровные участки, голый камень которых навевал мысли о раскалывающихся дынях и треснувших черепах. Детей видно не было, но Ахкеймион заметил мула, с тупой сосредоточенностью таращившегося в никуда.
  
  Голоса продолжали щебетать и гомонить где-то слева, на ровной площадке земли, где обосновались несколько почтенных старых кленов.
  
  — Мама! Мама! — услышал он крик маленького Йорси. Потом увидел сквозь переплетение ветвей и самого мальчишку, несущегося вверх по склону. Его мать, Тистанна, шагнула ему навстречу, вытирая руки о передник и сохраняя (как с облегчением отметил Ахкеймион) спокойное выражение лица.
  
  — Смотри! — кричал Йорси, размахивая чем-то маленьким и золотистым.
  
  Потом он увидел, как вслед за Йорси на склон взбирается невысокая женщина, подсмеиваясь над четырьмя светловолосыми ребятишками, которые плясали вокруг нее и забрасывали вопросами, сливавшимися в звонкое многоголосие. «Как зовут твоего мула?», «Можно я твоим мечом махну?», «А я? А я? А я?» Волосы у нее были по-кетьяйски черные, средней длины, и надет на ней был кожаный плащ, выделка и украшения которого даже на таком расстоянии безошибочно выдавали благородное происхождение незнакомки. Но с высоты своего наблюдательного пункта и из-за того, что она глядела вниз на своих маленьких собеседников, Ахкеймион не мог разглядеть ее лица.
  
  В горле защекотало. Сколько времени прошло с тех пор, как последний раз к ним захаживал гость?
  
  Вначале, когда здесь были только они с Гераусом, приходили лишь шранки. Ахкеймион потерял счет, сколько раз ему пришлось освещать склон холма при помощи Гнозиса, отчего злобные твари с воем убирались обратно в лесные чащи. Каждое дерево на расстоянии полета стрелы несло на себе шрамы тех безумных битв: маг вставал на краю полуразрушенной башни и обрушивал сверкающую погибель на сплошное поле существ, похожих на беснующихся белокожих обезьян. Гераусу до сих пор снились кошмары. Потом, по окончании Войн за Объединение, пришли те, кого называли скальперами, бесчисленное их множество — галеотцы, конрийцы, тидонцы, айнонцы, даже кианенцы — добывать скальпы шранков за вознаграждение от аспект-императора. Несколько лет их воинственный лагерь лежал на расстоянии одного дня пути отсюда. И не раз Ахкеймиону приходилось прибегать ко Гнозису, чтобы пресечь их пьяные набеги. Но даже эти люди через некоторое время двинулись дальше, гоня свою злобную добычу в совершенно уже непроходимые дикие места. Случалось, что какой-нибудь отряд набредал на башню, и если они были голодны или страдали от прочих тягот своего ремесла, то история неизбежно заканчивалась трагически. Но потом перестали появляться и они.
  
  Так что получается? С тех пор, как последний гость взобрался к подножию их башни, прошло пять, а то и шесть лет.
  
  Должно быть, так. Не меньше. Появлялись два изголодавшихся скальпера, вскоре после того, как Гераус взял в жены Тистанну, а после? С того дня, как родились последние дети, — точно нет.
  
  Не важно. Многие годы правило оставалось неизменно: гости предвещали горе, проклятие богам с их законами гостеприимства.
  
  Держа за руку одну из девочек, неизвестная женщина с доброжелательным видом остановилась перед Тистанной и склонила голову в приветствии — насколько низко, Ахкеймиону было не видно из-за ветки дерева, но ему показалось, что так кланяется каста слуг. Сквозь переплетение начинающих покрываться листвой веток он разглядел ее ботинки. Носком левой ноги она рассеянно поддавала лежалые прошлогодние листья. Обувь была такой же изящной, как и подбитый горностаем плащ.
  
  Возможно, гостья была лишь одета как благородная.
  
  Вытягивая шею, он высунулся опасно далеко, так что чуть не выступил холодный пот, но все напрасно. Он услышал заливистый смех Тистанны, и это его успокоило — отчасти. Чутье у нее было отменным.
  
  Обе женщины бок о бок вышли на открытое место, которое кольцом охватывало основание башни; разговаривали они при этом достаточно громко, чтобы их можно было подслушать, но доверительным женским тоном, который сбивал с толку мужской слух. Тистанна кивала на что-то в ответ; ее светлые волосы падали на круглое, как яблоко, лицо. Она подняла глаза, увидела в окне Ахкеймиона, замахала ему. Ахкеймион, который перегнулся за окно, как лебедка, постарался придать своему телу более пристойную позу. Левая нога поскользнулась. Кусок подоконника у него под левой ладонью откололся от расшатавшейся штукатурки…
  
  Ахкеймион чуть не полетел вослед загрохотавшему вниз камню.
  
  Тистанна невольно ахнула, потом сдавленно хихикнула, глядя, как Ахкеймион, возя по камням длинной белой бородой, осторожно перебирает ладонями, возвращаясь в безопасное положение.
  
  — Мастер… Мастер Акка! — закричали дети нестройным хором.
  
  Незнакомка подняла голову. Тонкое лицо было открытым, озадаченным, полным любопытства…
  
  И что-то у Ахкеймиона внутри рухнуло с еще большей силой.
  
  У всего есть свое развитие. Безумие, чудеса, даже сновидения в самых беспокойных своих поворотах, следуют некой цепочке связей. Неожиданное, удивительное пусть и кажется существующим необусловлено, но на деле это всегда лишь результат незнания. В этом мире все имеет свои причины.
  
  — Итак, — сказала она, и тон ее колебался между несколькими оттенками сразу, среди которых звучали надежда и сарказм. — Великий маг.
  
  В ней была какая-то отчужденность, похожая на ту, что бывает у плохо воспитанных детей с их пристальными взглядами.
  
  — Что ты здесь делаешь? — резко спросил Ахкеймион.
  
  Он отослал Тистанну и детей, и теперь они с гостьей стояли на солнце с подветренной стороны башни, на широком белом камне, который дети называли «Черепаший панцирь». Много лет на нем рисовали обгорелыми концами палок: карикатурные лица, нелепые и трогательные изображения деревьев и животных, а позже — буквы, которым учил их Ахкеймион. В рисунках прослеживалась определенная система. Побледневшие остатки фантазий перечеркивались более ровными линиями символов и передающих сходство изображений: летопись долгого взросления сознания, уничтожающего свои старые следы на пути восхождения.
  
  Она подсознательно выбрала самую высокую точку — это необъяснимо его раздражало. Она была невысокого роста, и под всеми кожаными и шерстяными одеждами явно скрывалось стройное тело. Лицо у нее было смуглым, красивым, цветом и контуром напоминавшее желудь. За исключением зеленых радужек глаз и чуть удлиненного подбородка, она была именно такой, какой он ее помнил…
  
  Вот только раньше он ее никогда в жизни не видел.
  
  Так это из-за нее Эсменет предала его? Из-за нее ли его жена — его жена! — много лет назад предпочла Келлхуса колдуну, безумцу с разбитым сердцем?
  
  Не из-за ребенка, которого она носила, но из-за ребенка, которого она потеряла?
  
  Вопросы возникали с той же неизбежностью, что и боль, вопросы, которые преследовали его и за надушенными границами цивилизации. Он мог бы задавать и задавать их, он мог бы поддаться безумию, и они стали бы лейтмотивом его жизни. Вместо этого он сложил вокруг них новую жизнь, как обкладывают глиной восковую статуэтку, а потом выжег их и истерзался еще больше, стал еще более дряхл из-за того, что их нет — скорее форма для литья, чем человек. Он жил до этого, словно какой-нибудь сумасшедший зверолов, копил шкуры, вместо меха густо покрытые чернилами, нити всех его силков тянулись к безмолвной пустоте у него внутри, все к тем же вопросам, которые он не осмеливался задать.
  
  А теперь вот она, стоит перед ним… Мимара.
  
  Это ли ответ?
  
  — Я гадала, узнаешь ли ты меня, — сказала она. — На самом деле я молилась, чтобы ты меня узнал.
  
  Утренний ветерок взъерошил темные кончики ее волос. Даже проведя столько времени в обществе норсирайских женщин, Ахкеймион вдруг почувствовал сейчас, что на него лавиной нахлынули воспоминания о матери и сестрах: тепло их оливковых щек, копны их роскошных черных волос.
  
  Он потер глаза, провел пальцами по нечесаной бороде. Покачав головой, сказал:
  
  — Ты похожа на свою мать… Очень похожа.
  
  — Мне говорили, — холодно ответила она.
  
  Он поднял руку, словно собираясь перебить, но опустил так же быстро, внезапно засмущавшись, какими старыми выглядят раздувшиеся костяшки его пальцев.
  
  — Но ты мне так и не ответила. Что ты здесь делаешь?
  
  — Тебя ищу.
  
  — Это понятно. Вопрос — зачем?
  
  На этот раз гнев проступил наружу. Она даже сощурилась. Ахкеймион не переставал ожидать наемных убийц как от Консульта, так и от аспект-императора. Но тем не менее с годами мир за пределами горизонта становился все менее и менее значимым. Все более абстрактным. Попытаться забыть, попытаться не слышать, когда внутренний слух постоянно напряжен, было почти так же трудно, как попытаться ненавистью избавиться от любви. Сперва ничто, даже если схватиться за голову и кричать, — ничто не могло заглушить воспоминание о кровавой вакханалии. Но в конце концов, рев понемногу затих, остался гул, а гул превратился в глухой ропот, и Три Моря стали чем-то вроде легендарных подвигов отцов: достаточно недавние, чтобы в них верить, и достаточно далекие, чтобы о них не думать.
  
  Он обрел покой — истинный покой, — ведя свою причудливую ночную войну. Теперь же эта женщина грозила все уничтожить.
  
  Он почти прокричал, когда она не ответила:
  
  — Зачем?!
  
  Она отшатнулась, опустила взгляд на детские каракули у своих ног: раскрытый рот расползся чернотой, как трещина по мрамору, а глаза, нос и уши разместились вдоль краев безгубого лица.
  
  — П-потому что я хотела… — У нее перехватило горло. Глаза метнулись вверх — казалось, им требуется противник, чтобы сохранять сосредоточенность. — Потому что я хотела знать, правда ли… — Она нащупала языком раскрытую рану рта. — Правда ли, что ты мой отец.
  
  Его смех прозвучал жестоко, но если и так, она и виду не подала, что оскорблена — по крайней мере, ничем не выдала внешне.
  
  — Ты уверен? — спросила она, и голос ее, как и лицо, был бесцветным.
  
  — Я встретил твою мать уже после того…
  
  В одно мгновение Ахкеймион увидел все, написанное языком, который почти не отличался от угольных каракулей у них под ногами. Эсменет не могла этого не сделать, она должна была воспользоваться всей своей властью императрицы, чтобы вернуть себе ребенка, о котором она запрещала ему упоминать все эти годы… Найти девочку, чьего имени она никогда не произнесет.
  
  — Ты хочешь сказать, после того, как она меня продала, — подсказала девушка.
  
  — Был голод, — услышал он собственный голос. — Она поступила так, чтобы спасти твою жизнь, и потом вечно казнила себя.
  
  Он еще не договорил, но уже понял, что говорит не то. Ее глаза вдруг стали старыми от усталости, от бессилия, которое приходит, когда снова и снова слышишь одни и те же пустые оправдания.
  
  То, что она не стала на них отвечать, говорило о многом.
  
  Эсменет вновь обрела ее уже довольно давно — это было понятно. Ее манеры и интонации были столь отрепетированными, столь изящными, что могли быть отточены лишь годами жизни при дворе. Но столь же очевидно было, что Эсменет отыскала ее слишком поздно. Этот затравленный вид. На грани отчаяния.
  
  Надежда всегда была коварным врагом рабовладельцев. Они выбивают ее из уст, потом выгоняют из тела. Мимару, как понял Ахкеймион, загнали насмерть — и не раз.
  
  — Но почему я тебя помню?
  
  — Послушай…
  
  — Я помню, как ты покупал мне яблоки…
  
  — Девочка. Я не…
  
  — На улице было шумно и многолюдно. Ты смеялся, потому что я свое яблоко только нюхала, а не кусала. Ты сказал, маленькие девочки носом не едят, потому что это…
  
  — Это был не я! — воскликнул он. — Послушай. У дочерей блудниц…
  
  Она снова отшатнулась, как ребенок, который испугался огрызнувшейся собаки. Сколько же ей лет? Тридцать? Больше? Так или иначе, она выглядела как та маленькая девочка из ее рассказа, которая шутила про яблоки на оживленной улице.
  
  — У дочерей блудниц… — повторила она.
  
  Ахкеймион глянул на нее, весь, до кончиков пальцев, изнутри и снаружи охваченный тревожным покалыванием.
  
  — …не бывает отцов.
  
  Он постарался сказать это как можно деликатнее, но ему показалось, что с годами его голос стал слишком груб. Солнце убрало ее золотом, и на мгновение Мимара стала частью утра. Она опустила лицо, разглядывая намалеванные вокруг линии, нацарапанные черным углем.
  
  — Ты еще сказал, что я смышленая.
  
  Он медленно провел рукой по лицу, вздохнул, вдруг почувствовав себя очень старым от вины и досады. Почему вечно приходится бороться с непосильным, почему все так запутано, что не разберешь?
  
  — Мне жаль тебя, девочка — правда, жаль. Я понимаю, что тебе пришлось перенести. — Глубокий вздох, теплый на фоне яркой утренней прохлады. — Иди домой, Мимара. Возвращайся к матери. Нас с тобой ничто не связывает.
  
  Он развернулся обратно к башне. Плечи сразу же нагрело солнце.
  
  — Но ведь это неправда, — прозвенел у него за спиной ее голос — такой похожий на голос ее матери, что по коже побежали мурашки.
  
  Он остановился, опустил голову, мысленно попеняв себе за шлепанцы на ногах. Не оборачиваясь, произнес:
  
  — Ты помнишь не меня. Что тебе кажется — это твое дело.
  
  — Я не об этом.
  
  Что-то такое прозвучало в ее голосе, неуловимый намек на усмешку, заставивший его обернуться. Теперь солнце прочертило по ней вертикальную линию, нарушаемую лишь складками одежды, очертания которых тайком проносили через эту границу то свет, то тень. У нее за спиной вставала дикая чаща, намного бледнее, но тоже разделенная пополам.
  
  — Я могу отличить тварное от нетварного, — проговорила она со смесью гордости и смущения. — Я — одна из Немногих.
  
  Ахкеймион резко развернулся, нахмурившись и от ее слов, и от яркого солнца.
  
  — Что? Ты — ведьма?
  
  Уверенный кивок, смягченный улыбкой.
  
  — Я не отца пришла сюда искать, — сказала она, словно все происходившее до сих пор было не более чем жестоким театральным представлением. — Ну, скажем… я предполагала, что ты можешь оказаться моим отцом, но я, пожалуй… не так уж… придавала этому значение, как мне кажется.
  
  У нее расширились глаза, словно взгляд поворачивался от внутреннего к внешнему на невидимом шарнире.
  
  — Я пришла найти своего учителя. Я пришла изучать Гнозис.
  
  Вот оно. Вот для чего она здесь.
  
  У всего есть свое развитие. Жизни, встречи, истории, каждая тянет за собой свой отвратительный осадок, каждая углубляется в темное будущее, выискивая в нем факты, которые складывают в оформленную цель обычное жестокое совпадение.
  
  И Ахкеймион уже наелся этим досыта.
  
  Мимара видела, как вытянулось его лицо, хотя оно и скрыто было спутанной бородой, как оно побледнело, несмотря на сияние утреннего солнца. И она поняла, что мать в свое время сказала ей правду: Друз Ахкеймион обладает душой учителя.
  
  «Стало быть, не соврала старая шлюха».
  
  Почти три месяца прошло с тех пор, как она бежала с Андиаминских Высот. Три месяца поисков. Три месяца трудного зимнего путешествия. Три месяца, как она остерегалась людей. Она углубилась внутрь материка насколько было возможно, учитывая, что судьи будут следить за портами, что прибрежные дороги будут патрулировать их агенты, жаждущие сделать приятное ее матери, их святой императрице. Каждый раз, когда Мимара вспоминала об этом времени, все ей казалось невероятным. Дни в высоких горах Сепалор, когда волки мрачными привидениями на фоне беззвучного снегопада шли за ее ослабевшими шагами. Безумный паромщик на переправе через Вутмоут. И разбойники, которые преследовали ее, но тут же отступили, как только увидели благородный покрой ее одежды. В этих землях царил страх, везде, где бы она ни появлялась, и это было только на руку ей и в подспорье ее целям.
  
  Бессчетные часы провела она за это время в мечтах, когда перед ее мысленным взглядом возникали образы человека, которого она для себя называла отцом. Когда она приехала, ей показалось, что все именно так, как она себе представляла. В точности. Унылый склон холма, устремившийся к небу, деревья, все в ранах от смертоносного ропота заклинаний. Еще более унылая каменная башня, самодельная крыша над провалившимся полом. Между камнями, заделанными потрескавшимся раствором, проросла трава. Кирпичные хозяйственные постройки с дровами, вялящейся рыбой и растянутыми звериными шкурами. Рабы, которые улыбаются и разговаривают, как будто они не меньше чем из касты слуг. Даже дети, скачущие под огромными ветвями кленов.
  
  Удивил ее только сам колдун, возможно, потому, что она слишком многого ожидала. Друз Ахкеймион, вероотступник, человек, который пошел наперекор истории, который осмелился проклясть аспект-императора за любовь ее матери. Правда, в каждой из песен, которые о нем слагались, даже во всевозможных сказках, которые рассказывала его мать, он выглядел совершенно другим: то решительным, то полным сомнений, мудрым и незадачливым, необузданным и хладнокровным. Но именно от этой противоречивости его образ так мощно отпечатался в ее душе. Из всей череды исторических и мифических персонажей, населявших ее уроки, он единственный казался настоящим.
  
  Но это оказалось неправдой. Стоявший перед ней человек словно насмехался над ее наивными фантазиями: затворник с всклокоченной шевелюрой, чьи руки были похожи на ветки, с которых содрали кору, а в глазах постоянно сквозила обида. Горькая. Тяжкая. Он нес на себе Метку, не менее глубокую, чем у колдунов, которые бесшумно скользили по чертогам на Андиаминских Высотах, но те прикрывали изъяны шелками и благовониями, а он носил шерстяную одежду с заплатами из негодного меха.
  
  Как можно слагать песни о таком человеке?
  
  При упоминании Гнозиса его глаза потускнели — со скрытой жалостью, или по крайней мере, так показалось. Но заговорил он тоном, которым беседуют с собратьями по ремеслу, только слегка приглушенным.
  
  — Правду ли говорят, что ведьм уже не сжигают?
  
  — Да. Появилась даже новая школа.
  
  Ему не понравилось, как она произносит это слово: «школа». Это было видно по его глазам.
  
  — Школа? Школа ведьм?
  
  — Они называют себя Свайальский Договор.
  
  — Тогда зачем тебе понадобился я?
  
  — Мать не разрешит. А свайальцы не станут рисковать ее августейшим недовольством. Колдовство, как она говорит, лишь оставляет шрамы.
  
  — Она права.
  
  — А что делать, если шрамы — это все, что у тебя есть?
  
  Это, по крайней мере, заставляет его задуматься. Она ждала, что он задаст напрашивающийся вопрос, но его любопытство двигалось в ином направлении.
  
  — Власть, — проговорил он, буравя ее взглядом, таким пристальным, что ей становится не по себе. — Так? Ты хочешь чувствовать, как мир посыплется под тяжестью твоего голоса.
  
  Знакомая игра.
  
  — Когда ты начинал, ты считал именно так?
  
  Его острый взгляд словно спотыкается о какой-то внутренний довод. Но убедительные аргументы для него ровным счетом ничего не значат. Точно так же, как для матери.
  
  — Иди домой, — говорит он. — Я скорее окажусь твоим отцом, чем твоим учителем.
  
  В том, как он поворачивается спиной на этот раз, есть некая безапелляционность. Он дает ей понять, что никакие слова не вернут его назад. Солнце вытягивает его длинную и густую тень. Он идет, сутуля плечи, и видно, что он давно перешагнул тот возраст, когда торгуются. Но она все равно слышит ее — эту особую секунду тишины, когда легенда превращается в реальность, звук, с которым выравниваются края потрескавшихся и расшатавшихся швов мира.
  
  Он — великий учитель, тот, кто вознес аспект-императора до высот верховного божества. Несмотря на собственные заверения в обратном.
  
  Он — Друз Ахкеймион.
  
  В эту ночь она складывает костер, не потому, что ей так надо, но потому, что ее безудержно подмывает сжечь до основания башню колдуна. Поскольку это невозможно, Мимара начала — не задумываясь об этом — жечь ее образ. Вбросив в огонь очередную обрубленную ветку, она встает так, чтобы стены показались миниатюрными на фоне потрескивающего жара, приседает на корточки, чтобы языки пламени обрамляли маленькое окошко, за которым, по ее представлению, он спит.
  
  Закончив, она встала рядом с пылающим пламенем, с наслаждением вдыхая вонь, источающуюся от ее упражнений, и сказала себе, что огонь — это живой организм. Она часто так делала: представляла себе, что обычные предметы обладают магическими свойствами, хотя знала, что на самом деле это неправда. Эта игра напоминала ей, что она умеет видеть колдовство.
  
  И что она — ведьма.
  
  Она едва замечает первые капли дождя. Огонь сбивает их в пар, слизывает с одежды и кожи невидимыми языками. Сверкнула молния, такая яркая, что на мгновение огонь стал невидим. Черные небеса разверзлись. Лес вокруг издал могучий грохот.
  
  Поначалу она пригибалась к земле, закрываясь от дождя, набросила на голову кожаный капюшон. Костер перед ней плевался и дымил. Вода сбегала длинными струйками по складкам и швам ее плаща, холодными корнями постепенно прорастая сквозь ткань и кожу внутрь. Чем тусклее становился костер, чем сильнее угнетала ее злосчастность ее положения. Столько выстрадать, так далеко заехать…
  
  Она не помнила, как выпрямилась, и не заметила, когда откинула плащ. Словно бы она только что сидела перед костром, стиснув зубы, чтобы они не клацали, и в следующую секунду стояла в нескольких шагах от огня, промокшая до нитки, чуть не утонувшая в своих одеждах, и глядела вверх на уродливые очертания башни колдуна.
  
  — Учи меня! — выкрикнула она. — Учи меня-а-а!
  
  Как все невольные крики, этот крик подхватывает ее, сгребает, как охапку листьев, и бросает в мечущийся ветер.
  
  — Учи меня!
  
  Он же не может не услышать. Голос у нее срывается, как срываются голоса, когда не выдерживают бушующей в душе бури. Пусть он только посмотрит вниз, увидит ее, опирающуюся о склон, мокрую, жалкую и непокорную, копия женщины, которую он некогда любил. Она стояла в окружении пара и огня. Призывала. Молила.
  
  — У-чииии!
  
  — Ме-ня-а-а!
  
  Но лишь невидимые волки откликались откуда-то с вершин холмов, добавляя к шуму дождя и свои крики. Передразнивали. «Ууууууу! Несчастная шлюшка! Уууууу!» Их насмешка ранит, но она привыкла — видеть радость тех, кого веселит ее боль. Она давно уже научилась раскалывать это состояние на щепки и мысленно бросать их в костер.
  
  — Учи меня!
  
  Трещит гром — молот Бога ударяет по щиту мира. Удар эхом разносится сквозь шорох дождя о гранитные склоны. Ш-ш-ш — словно грозное предостережение тысячи змей. Мгла поднимается, как дым.
  
  — Да будь ты проклят! — пронзительно крикнула она. — Ты все равно будешь меня учить!
  
  Она умолкает, следуя коварной манере умелых провокаторов, и выжидает, не будет ли реакции. Сквозь пелену дождя она увидела, как открывается огромная дверь, очерченная по краю перевернутой буквой L из-за льющего из комнаты света. Тень на пороге несколько мгновений смотрела на Мимару, словно прикидывая, заслуживает ли ее помешательство выхода из тепла на холод, после чего скользнула в дождь.
  
  Мимара сразу поняла, что это он, — по этой прихрамывающей походке, по скрюченной фигуре, по жжению, которое началось у нее в ямочке на горле. По густому кровоподтеку от заклинания, похожему на тьму, не связанную ни с каким земным светом. Он опирался на посох, ставя его в трещины между булыжниками, чтобы не поскользнуться. Дождь расплетался над ним, как веревка, и Мимара почувствовала это ощущение будто отведенного в сторону взгляда, ощущение некой неполноты, которое вредит любому колдовству, от великого до малого.
  
  Он спускался по склону холма, как по лестнице, и остановился лишь когда оказался над тем местом, где стояла Мимара, прямо перед ней. Они некоторое время смотрели друг на друга — молодая женщина, словно восставшая из моря, и старый колдун, в ожидании стоящий между линий падающего дождя. Она судорожно сглотнула, глядя на невозможный облик старика, на косматую неровную бороду, на его плащ, сухой, как пыль, в свете ее костра. Лес вокруг них ревел, и мир состоял из нескончаемого дождя.
  
  У него жесткий и безразличный взгляд. Секунду она борется с непонятной неловкостью, словно кто-то подслушал, как она бранит животное словами, предназначенными для людей.
  
  — Учи меня, — сказала она, сплюнув воду с губ.
  
  Не произнеся ни слова, он воздел посох — теперь она разглядела, что посох этот не из дерева, а из кости. Замерев от неожиданности, она смотрела, как он замахивается посохом, словно булавой…
  
  Сначала взрыв сбоку. Потом скользящие по земле ладони, костяшки пальцев поцарапаны, ободраны в кровь, тело катится, переплетаются руки и ноги. Она врезается в большой камень, похожий на зуб, и хватает ртом воздух.
  
  Она потрясенно глядела ему вслед, на то, как он, выбирая дорогу, ступает вверх по блестящему мокрому склону. На языке кровь. Мимара запрокинула голову, чтобы нескончаемый дождь омыл ее дочиста. Капли падают из ниоткуда.
  
  Она захохотала.
  
  — Учи-и-и ме-ен-я-я-я!
  Глава 3
  Момемн
  
   Преклонив колени, преподношу тебе то, что трепещет внутри меня. Опустив лицо долу, выкликаю в небеса славу тебе. Так, покорившись, побеждаю. Так, уступая, обретаю.
  
   Нел-Сарипал, посвящение к «Мониусу»
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн
  
  Когда Нел-Сарипал, прославленный айнонский поэт, закончил переписывать последний вариант своей эпической поэмы «Мониус», повествующей о Войнах Объединения, он приказал своему личному рабу отнести рукопись на специально посланную галеру, ожидавшую в порту. Семьдесят три дня спустя книга была доставлена божественной покровительнице поэта Анасуримбор Эсменет, благословенной императрице Трех Морей, которая схватила ее так, как схватила бы брошенного ребенка бесплодная женщина.
  
  На следующее утро эпический цикл Нел-Сарипала должны были читать в присутствии всего императорского двора. «Момемн! — начал декламатор. — Ты — сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее».
  
  Эти слова потрясли Эсменет так же, как если бы супруг дал ей пощечину. Даже чтец, известный лицедей Сарпелла, запнулся, прочитав их, столь явная звучала в них крамола. Присутствующие обменивались перешептываниями и лукавыми взглядами, а благословенная императрица, внешне сохраняя приклеенную улыбку, внутри кипела от злости. Сказать, что Момемн сердце, — это все равно что назвать Момемн центром, столицей, чем-то реальным и достойным уважения. Но слово «кулак» — разве оно не означает насилие? А сказать вслед за этим, что Момемн — это «бьющее» сердце, разве это не опасная двусмысленность? Эсменет не была ученым, но после двадцати лет запойного чтения она полагала, что знает кое-что о словах и их сверхъестественной логике. Нел-Сарипал заявлял, что Момемн поддерживает свою власть жестокостью.
  
  Что это город-злодей.
  
  Поэт играл в некую игру — это было понятно. Тем не менее изящество и яркая образность последовавшей истории вскоре увлекли императрицу, и она решила закрыть глаза на то, что являлось не более чем попыткой проявить дерзость. Какой великий художник не укорял своего покровителя? Впоследствии она решит, что оскорбление было довольно неуклюжим и изящества в нем не более, чем в платьях с разрезами у жриц-проституток Гиерры. Был бы Нел-Сарипал более талантливым поэтом, скажем, равным Протатису, нападки оказались бы более завуалированными, более язвительными — и практически не поддающимися наказанию. «Мониус» мог бы стать одним из таких изысканно-колких произведений, царапающим тех, кто сумеет протянуть к нему палец, и остающимся недосягаемым для остальных ладоней.
  
  Но недобрые предчувствия продолжали ее преследовать. Снова и снова, каждый раз, как только в ее расписании выпадало время поразмышлять, она ловила себя на том, что твердит одну и ту же строку: «Момемн, сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее… Момемн… Момемн…» Поначалу она восприняла это упоминание Момемна буквально — возможно, потому, что город, его извилистые улицы окружали ее чертоги на Андиаминских Высотах. Она заключила, что Нел-Сарипал ограничил свою языковую проделку второй частью формулы: настоящий Момемн — это метафорическое сердце. Но сопоставление, как поняла она позже, шло глубже, как это всегда бывает у поэтов с их темными словесами. Момемн — это не сердце, это место, где расположено сердце. Здесь тоже был зашифрованный смысл…
  
  Момемн — это она сама, так она в конце концов решила. Теперь, когда ее божественный супруг выступил против Консульта, именно она — кулак в груди своего народа. Она — сердце, которое бьет их. Нел-Сарипал, бессовестный и неблагодарный, называл ее злодеем. Тираном.
  
  «Ты…» Вот как на самом деле начинался «Мониус».
  
  «Ты — кулак, который бьет нас».
  
  В ту ночь, когда она ворочалась в одиночку на муслиновых простынях, вдруг оказалось, что она бежит, как это бывает во сне, когда расстояние, сотрясающаяся земля и движение существуют порознь и не связаны друг с другом. Ветер донес до нее голос Мимары, которая звала ее. Все ближе и ближе, и вот уже крики словно падают со звезд над головой. Но вместо дочери она увидела яблоню, ветви которой склонялись до земли под тяжестью светящихся багровым плодов.
  
  Эсменет замерла неподвижно. Шепчущая тишина окружила ее. Едва уловимо покачивались ветви. Лениво колыхалась темно-зеленая листва. Солнечный свет потоками лился вниз, погружая сверкающие кончики пальцев в тень ветвей. Эсменет была не в состоянии пошевелиться. Опавшие яблоки, казалось, пристально смотрят на нее — они были как усохшие сморщенные головы. Вжавшись щеками в грязь, они наблюдали за ней из тени глазницами червоточин.
  
  Она вскрикнула, когда землю пробили первые пальцы и костяшки. Поначалу они двигались осторожно, как гусеницы, все в струпьях, подгнившие на кончиках, с их костей, будто рубище, клочьями свисала плоть. Потом почерневшие руки, будто держащие крабов с растопыренными клешнями, потянулись вверх. Мякоть плодов треснула. Ветви нырнули к земле, как удочки, и со свистом распрямились.
  
  Мертвые и их урожай.
  
  Она стояла, не в силах ни вздохнуть, ни пошевелиться. Руки и ноги застыли от ужаса. И в голове билась единственная мысль: «Мимара… Мимара…» Невнятная мысль, размытая той сумбурностью, что проходит сквозь все сновидения. «Мимара…»
  
  Эсменет заморгала, привыкая к сероватому свету медленно отступающей ночи. Дерева больше не было, пропали и руки, тянущиеся из земли. Но ужасная мысль осталась, и с пробуждением она не стала отчетливей.
  
  Мимара.
  
  Эсменет зарыдала, как будто Мимара была ее единственным ребенком. Обретенным и снова потерянным.
  
  Днем сквозь резные стены из-за спины у нее светило солнце, высекая на столе и листах пергамента яркие белые квадраты. Секретари, присланные от различных ведомств, одинаково щурились, подходя к ней с документами, которые требовали ее визы. На рукавах у них переливались вышитые бивни и Кругораспятия. Решетки света пробегали по спинам, когда подходившие склонялись и целовали отполированное дерево площадки для коленопреклонений.
  
  Как ни скучно было Эсменет, она внимательно выслушивала петиции, которые обычно содержали предложение мелких толкований к законам: пояснение к «Протоколам рабовладельца», поправки к порядку приоритетности для Налоговой Палаты и тому подобное. Новая Империя, как давно уже усвоила Эсменет, представляла собой громадный механизм, который вместо шестеренок использовал тысячи и тысячи людей, и действие их прописывалось языком закона. Отладка, без которой не обойтись любому механизму, требовала все больше слов, которые подкреплялись авторитетом ее голоса.
  
  Как всегда, оценивая значимость прошений, она главным образом полагалась на Нгарау, который занимал должность великого сенешаля со дней угасшей династии Икуреев. За долгие годы между императрицей и евнухом установилось доброе взаимопонимание. Она задавала короткие вопросы, он либо давал на них ответ, по мере своего разумения, либо, в свою очередь, расспрашивал прибывшего с прошением чиновника. Если даровалось разрешение — а процедура проверки, которую требовалось пройти, чтобы добраться к ней, на этот предпоследний рубеж, гарантировала, что большинство прошений оказывались удовлетворены, — он опускал ковш в чашу с расплавленным свинцом, которая грела Эсменет правый бок, и выливал поблескивающий металл, на котором она ставила свою печать. Если, как это иногда бывало, имелось подозрение на использование служебного положения в личных целях или на бюрократические интриги, просителей направляли в другой конец зала к судьям. Новая Империя не терпела никаких проявлений коррупции, хотя бы и мелких.
  
  Человечество находилось в состоянии войны.
  
  Несколько срочных просьб о денежном вспомоществовании из Шайгека, «как знак щедрости императрицы», оказалось рассудить нелегко. По непонятной причине слухи о том, что Фанайял аб Каскамандри и его изменники-койяури рыщут по пустыням вдоль реки Семпис, оказались живучи. За исключением этого никаких событий во время аудиенции, к счастью, не произошло. В бодрящем холодке весеннего воздуха витало предчувствие обновления, а из-за схожести сути прошений ее вердикты казались ничего не значащими. Хотя она прекрасно знала, что каждый ее вздох меняет чьи-то жизни, она радовалась любой возможности сделать вид, что это не так.
  
  Двадцать лет, как она стала императрицей. Почти столько же лет она умела читать.
  
  Иногда, пробивая однообразие и скуку, наваливалась беспредельная тяжесть. Раскалывался круговорот обыденных дел, развеивался заведенный порядок вещей, оставляя лишь зияющую бесконечность неумолимого долга в миллионах его проявлений. Женщины. Дети. Своенравные мужчины. Ее охватывала лихорадочная тревога. Если она шла, то пошатывалась, как пьяная, и разводила в стороны руки, чтобы не упасть от головокружения. Если в этот момент она говорила, то на время умолкала и отворачивалась, словно затронув опасную тему. «Я — императрица, — думала она. — Императрица!» — и этот титул означал не величие, а ужас, один только ужас.
  
  Но обычно сочетание заведенного распорядка и глубоких размышлений помогало ей сохранять присутствие духа. Все тонкости государственного управления адресовать в Министрат, все запутанные церковные дела в Тысячу Храмов — надежное и удобное решение. Она советовалась с нужными чиновниками, и все. «Я понимаю. Делайте все, что в ваших силах». Порой даже казалось, что все очень просто, словно в библиотеке, где все книги имеют заглавия и внесены в каталог — ей оставалось лишь вносить нужные записи. Правда, какое-нибудь чрезвычайное происшествие быстро напоминало ей, что все далеко не так, что она просто «видит ручку горшка, а думает, что весь горшок», как сказали бы ремесленники. Вечно давали о себе знать непредвиденные обстоятельства — во всем своем многообразии.
  
  Где-то в глубине души она даже посмеивалась, убежденная, что происходящее слишком абсурдно, чтобы быть реальностью. Она, Эсменет, помятый персик из трущоб Сумны, обладает такой властью, которая была ведома лишь Гриамису, величайшему из кенейских императоров. По рукам миллионов людей ходили монеты с ее профилем. «Как вы сказали? Тысячи голодающих в Эумарне. Да-да, но мне надо разбираться с мятежом. Понимаете ли, армии надо кормить. Люди? Что ж, они обычно страдают молча, продают своих детей, еще как-то устраиваются. Главное, правильно подавать им ложь».
  
  На таком отдалении, так далеко от сточных канав живой правды жизни, как не быть тираном? Какими бы взвешенными, разумными и честно выстраданными ни были ее решения, они обрушивались на головы, как булавы, и разили, словно копья, — да и как иначе?
  
  На что и намекал негодяй Нел-Сарипал.
  
  Внезапно монотонность официальных речей нарушил тоненький голосок.
  
  — Телли! Телли! Телиопа еще одного нашла!
  
  Эсменет увидела, как между секретарями несется ее младшенький, Кельмомас, огибает огромный стол. Он пробежал мимо своего отражения в полированном дереве и, подбежав к матери, обхватил ее руками за талию. Она обняла его, засмеявшись.
  
  — Солнышко… Что ты такое говоришь?
  
  Красота его нередко поражала Эсменет, его восторженное лицо, прячущееся под копной буйных светлых кудряшек. Но когда он появлялся неожиданно, как сейчас, его пышущее здоровьем совершенство отзывалось в ней музыкой, и горло сжималось от гордости. Глядя на Кельмомаса, она была готова поверить, что боги смилостивились.
  
  — Мама, шпион-оборотень! Среди новых рабов для конюшни — Телиопа еще одного нашла!
  
  Эсменет невольно сжалась. Вслед за этими словами появился капитан Имхайлас. Он буквально ворвался в двери и упал на колени.
  
  — Ваше великолепие!
  
  — Оставьте нас, — приказала Нгарау Эсменет. Старый императорский сенешаль хлопнул в ладоши, чтобы все удалились, и в зале возникло суетливое движение, все устремились к выходу.
  
  — Почему получилось так, что эту новость сообщает мне мой сын? — спросила она, делая экзальт-капитану знак подняться.
  
  — Молю вас о милосердии, ваше великолепие. — Имхайлас был исключительно красив, как бывают красивы только норсирайские мужчины. И от этого его замешательство выглядело еще более нелепо. — Я тотчас отправился вам доложить! Не могу себе представить, как…
  
  — Ма-ам, а можно мне посмотреть? Ну пожалуйста!
  
  — Нет, Кел. Ни в коем случае!
  
  — Мам, но мне надо все такое видеть. Я должен знать. Когда-нибудь мне надо будет знать!
  
  Она переводила озабоченный взгляд с мальчика на капитана, доспехи которого поблескивали в преломленном свете. Через распахнутые двери еще спешили последние чиновники, исчезая в роскошной глубине дворца. Кто-то из замешкавшихся споткнулся, наступив на подол своих одежд, и на секунду она увидела черные, как деготь, подошвы его шелковых шлепанцев.
  
  Она прищурилась, переведя взгляд на экзальт-капитана.
  
  — А вы что думаете?
  
  Имхайлас на мгновение заколебался, затем процитировал:
  
  — Мозолистым рукам не вредят нежные глаза, ваше великолепие.
  
  Эсменет нахмурилась от этой затасканной цитаты. «Глупец, кто просит совета у глупца», — подумалось ей. Она хотела отослать его, но слова застряли у нее в горле, когда она посмотрела на Кельмомаса. Квадраты света расчертили его одежду и кожу, яркие и вытянутые, а где-то полностью разбитые миниатюрными изгибами его тела. На мгновение он показался ей самым слабеньким, самым беззащитным существом на свете, и сердце екнуло в умильном волнении, которое матери называют любовью. Считаные месяцы прошли с его Погружения — с покушения на его убийство на площади Скуяри. Единственное, чего ей хотелось, — это защитить его. Если бы было можно, она охотно бы превратилась в кокон, вечный и непроницаемый щит…
  
  Но она понимала, что этого не будет. И ей доставало мудрости не смешивать желаемое и реальность.
  
  — Мама, ну пожалуйста, — просил Кельмомас, и от усердия в его синих глазах блестели слезы. Сквозь его льняные кудри просвечивало солнце. — Ну пожалуйста…
  
  Она сделала строгое лицо и еще раз посмотрела на Имхайласа.
  
  — Я думаю, что… — сказала она с тяжелым вздохом, — я думаю, что вы совершенно правы, капитан. Время пришло. Оба моих зайчика должны увидеть новую находку Телли.
  
  Еще один шпион-оборотень при дворе. Ну почему сейчас, когда прошло так много лет?
  
  — Оба мальчика, ваше великолепие?
  
  Она проигнорировала это замечание, как неизменно игнорировала особый тон, с которым упоминали близнеца Кельмомаса, Самармаса. В этом единственном случае она отказывала миру в праве посягать на нее.
  
  Ведя Кельмомаса за собой — при упоминании брата он сильно поумерил настойчивость, — Эсменет пустилась на поиски второго своего драгоценного сынишки, Самармаса. Галереи на вершине Андиаминских Высот были не слишком длинными, но они имели привычку превращаться в лабиринт каждый раз, когда ей надо было кого-то или что-то отыскать. На поиски можно было отправить рабов — даже сейчас целая вереница слуг следовала за ней на почтительном удалении, — но она старалась не перепоручать простые задания: то, что по утрам ее одевают чужие руки, уже казалось сущим безумием, не говоря о том, что ей никогда не приходилось отыскивать собственных детей. Власть, как со временем поняла Эсменет, обладает коварной привычкой подставлять между человеком и его обязанностями других людей, так что руки и ноги становятся не более чем декоративным напоминанием о более человеческом прошлом. Иногда ей казалось, что из всех частей тела у нее остались только те, которых требует искусство управления государством: язык и извращенный ум к нему в придачу.
  
  На каждом ответвлении коридора она останавливалась, как инстинктивно делают родители, которые не столько ищут своих детей, столько дают им себя увидеть. Каждый раз какие-то люди падали ниц по всей длине уходящих вбок мраморных колодцев. Лежащие рабы походили на собак, только без шерсти, чиновники падали кучами роскошной ткани. Сияли позолоченные кронштейны. Светились декоративные колонны, изогнутые под расположение светильников и потолочных окон.
  
  Мало что изменилось с тех времен, когда на Андиаминских Высотах правила династия Икуреев. Конечно, с тех пор дворец раздался вширь, как и вся империя, — как и ее бедра, иногда думалось ей. Момемн был одним из немногих городов Трех Морей, которому хватило мудрости вверить себя милосердию ее мужа. Когда она впервые вошла в эти залы, ветер больше не пах дымом, не было крови на каменных плитах. И каким это тогда казалось чудом, что люди могут окружать себя подобной роскошью. Мрамор, унесенный с руин Шайгека. Золото, истонченное в фольгу, отлитое в статуи, изображавшие людей и божества. Знаменитые фрески, такие, как «Гордыня в синем» самоубийцы Анхиласа или «Хор морей» работы неизвестного художника в Мирульской гостиной. Курильницы из белого нефрита. Зеумские гобелены. Ковры, такие длинные, столь роскошно украшенные орнаментами, что на каждый из них должна была уйти целая жизнь…
  
  Не хватало только силы.
  
  Какая-то незаметная рассеянность неотступно преследовала ее. Эсменет вдруг поняла, что повернула в тот самый зал, не заметив, хотя крики слышны были уже некоторое время. Его крики, Айнрилатаса. Одного из ее средних детей, младшего, не считая близнецов.
  
  Она задержалась перед огромной бронзовой дверью в его комнату, с отвращением глядя на панно с выбитыми на них киранейскими львами. Хотя Эсменет проходила мимо несколько раз на дню, в действительности дверь всегда казалась больше, чем у нее в памяти. Она провела пальцами вдоль позеленевших краев панно. В холодном металле не отложились его крики. Никакого тепла. Никакого звука. Исступленные крики долетали не из-за двери, а словно поднимались от холодного пола у нее под ногами.
  
  Кельмомас прижался к ее ноге, прося внимания.
  
  — Дядя Майтанет думает, что тебе надо было его услать, — сказал он.
  
  — Это дядя Майтанет так сказал?
  
  Упоминание о Майтанете всегда вызывало тревожность, предчувствие, слишком неопределенное, чтобы называть его беспокойством. Наверное, потому, что Майтанет был так похож на Келлхуса.
  
  — Мам, они нас боятся, да?
  
  — Они?
  
  — Все. Они все боятся нашей семьи…
  
  — А с чего им бояться?
  
  — Потому что они считают нас сумасшедшими. Они думают, что у отца слишком могучее семя.
  
  «Слишком сильное для этого сосуда. Для меня».
  
  — Ты… слышал… что они так говорят?
  
  — Так получилось с Айнрилатасом?
  
  — Кел, это Бог. Во всех вас горит божественный огонь. А в Айнрилатасе — сильнее всех.
  
  — Поэтому он и сошел с ума?
  
  — Да.
  
  — Поэтому ты его здесь держишь?
  
  — Он мой сын, Кел, так же, как и ты. Я никогда не брошу своих детей.
  
  — Как Мимару?
  
  Через полированный камень пробился жуткий звук, пронзительный крик, такой, словно кто-то испражнялся чем-то острым и режущим. Эсменет вздрогнула. Она знала, что он там, он, Айнрилатас, прямо за дверью, прижался губами к мраморному проему. Ей показалось, что она слышит, как он зубами гложет камень. Она оторвала взгляд от двери и посмотрела на тонкие ангельские черты другого своего сына, Кельмомаса. Богоподобного Кельмомаса. Здорового, нежного, до забавного преданного…
  
  Такого непохожего на других.
  
  «Молю, пусть так и будет».
  
  Ее улыбка перекликалась со слезами на ее глазах.
  
  — Как Мимару, — проговорила она.
  
  Она даже имени этого не могла вспомнить не сжавшись внутренне, словно то была тяжесть, которую можно убрать лишь непосильным напряжением мышц. И по сей день ее люди рыскали по Трем Морям, искали, искали — везде, кроме одного места, куда, она знала, придет Мимара.
  
  «Сбереги ее, Акка. Прошу тебя, сбереги ее».
  
  Пронзительный крик Айнрилатаса перешел в череду сладострастных кряхтений. Они не кончались и не кончались, каждое следующее вытягивалось из предыдущего и в них слышалось нечто настолько звериное, что Эсменет схватилась за плечо Кельмомаса и крепко его сжала. Она понимала, что ни один ребенок не должен этого слышать, особенно такой впечатлительный, как Кельмомас, но ужас парализовал ее. В этих дергающихся звуках было что-то… личное — по крайней мере, так ей казалось. Предназначенное для нее и только для нее.
  
  Крик «Мама!» мгновенно вывел ее из транса.
  
  Это был Самармас, который вырвался из рук няньки. Он был как две капли воды похож на Кельмомаса, за исключением вялого лица и выпученных глаз, так напоминающих глаза древних киранейских статуй.
  
  — Мальчик мой! — воскликнула Эсменет, заключая его в объятия. Охнув, она приподняла его на руки — каким он становится тяжелым! — и заглянула с нежной материнской улыбкой в его бессмысленные глаза.
  
  «Мой несчастный мальчик».
  
  Нянька, Порси, молодая нансурская рабыня, следовала за ним следом, не отставая от его топотка и опустив глаза к земле. Приблизившись, она встала на колени и опустила лицо в пол. Эсменет следовало бы поблагодарить девушку, но ей хотелось найти Самми самой — может быть, чтобы подглядеть, чем он занимается, как обычные родители подглядывают за детьми через обычные окна.
  
  Позабытый Айнрилатас продолжал кричать по ту сторону полированной каменной двери.
  
  Ступеньки. Бесконечные ступеньки и коридоры, от сдержанного блеска верхних этажей до монументального зрелища нижних, публичных помещений дворца и дальше, до грубого камня темниц, где в каменном полу протоптали колеи бесчисленные узники. В одном из двориков, через который они проходили, Самармас пошел обнимать спины всех, кто пал ниц. Он никогда не делал различий в проявлениях любви, особенно в отношении рабов. Он даже поцеловал одну старуху в коричневую, как орех, щеку — у Эсменет пошли мурашки по коже от звука ее радостных рыданий. Кельмомас всю дорогу болтал, напоминая Самармасу, как суровый старший брат, что они должны быть воинами, что они должны быть сильными, что только честь и храбрость помогут заслужить любовь и похвалу их отца. Слушая его, Эсменет задумалась, какими принцами империи они станут. Она поняла, что боится за них — как боялась каждый раз, когда ее мысли обращались в будущее.
  
  Когда они спускались по последней лестнице, Кельмомас принялся описывать шпионов-оборотней.
  
  — Кости у них мягкие, как у акулы, — рассказывал он звенящим от возбуждения голосом. — И еще у них вместо лица — клешни, они ими кого угодно могут за лицо схватить. Возьмут и тебя укусят. Или меня. Чуть что — раз, и с ног тебя свалят!
  
  — Мамочка — чудища? — спросил Самармас со сверкающими от слез глазами. — Акулы?
  
  Он, конечно, уже знал, что такое шпионы-оборотни: она сама же щедро потчевала его бесконечными историями об их зловещей роли в Первой Священной войне. Но в своем простодушии он реагировал на все так, словно сталкивался с этим впервые. Повторение, как неоднократно убеждалась она, глядя в его косящие глаза, было для Самармаса как наркотик.
  
  — Кел, ну хватит.
  
  — Но ему тоже надо знать!
  
  Ей пришлось напомнить себе, что ум у него как у нормального ребенка, а не как у его братьев. Айнрилатас больше всех унаследовал от отца его… таланты.
  
  Ей страшно хотелось избавиться от этих тревог. При всей своей любви у нее никак не получалось забыться, разговаривая с Кельмомасом, как получалось при разговорах с Самармасом, чье слабоумие превратилось для нее в своеобразную святыню. При всей своей любви она не могла заставить себя доверять ему, как подобает матери.
  
  Особенно после всех этих… случаев.
  
  Как она и боялась, коридоры, ведущие к Залу Истины, были забиты целым карнавалом всевозможных персонажей. Кажется, весь дворец нашел повод взглянуть на нового пленника. Она заметила даже своего повара, миниатюрного старого нильнамешца по имени Бомпотхур, который проталкивался к двери вместе с остальными. Через все каменное пространство под сводчатым потолком прогудел голос Биакси Санкаса, одного из самых влиятельных членов Конгрегации:
  
  — С дороги, тупой лакей!
  
  Происходящее тревожило ее больше, чем следовало. Одно дело, быть императрицей Трех Морей, и совсем другое — быть женой аспект-императора. В его отсутствие ответственность абсолютной власти падала на нее — но падала она с такой высоты, что не могла не ломать и не калечить. Даже там, где слово императрицы должно было быть непререкаемо — как, например, в пределах ее собственного дворца, — все обстояло далеко не так. В отсутствие Келлхуса Андиаминские Высоты превращались в какое-то вечно вздорящее скопище кланяющихся, расшаркивающихся, вкрадчивых воров. Экзальт-министры. Знать из Высокой Конгрегации. Имперские чиновники. Почетные гости. Даже рабы. Ее мутило от их вида, когда они все выстраивались со слезами обожания и преданности в глазах каждый раз, когда Келлхус шел по залам, и тотчас продолжали поедать друг друга, как только он удалялся — когда в золоченые залы входила она. «Ходят слухи, благословенная императрица, что такой-то усомнился в правильности реформ рабовладения, и его высказывания вызывают весьма серьезную тревогу…» И так далее, и тому подобное, нескончаемый танец острых, как ножи, языков. Она приучилась по большей части не обращать на все это внимания; хотя, если бы малая часть того, что говорилось, была правдой, дворец оказался бы на грани мятежа. Но это означало, что она не узнает, если дворец действительно окажется на грани мятежа, а она довольно много изучала историю, чтобы знать, что подобная ситуация должна быть наипервейшим основанием для беспокойства любого монарха.
  
  — Имхайлас! — выкрикнула она.
  
  То ли подвел голос, то ли это была какая-то причудливая проделка камня, но ее крик прозвучал визгливо. Толпа встревоженных лиц повернулась к ней и близнецам. Последовала комичная толкотня, когда все они попытались встать на колени, при том что места на полу было недостаточно. Интересно, что сказал бы Келлхус на такую недисциплинированность. Кто был бы наказан и как? Там, где появлялся аспект-император, всегда кого-то наказывали…
  
  Или, как он говорил на людях, «учили».
  
  — Имхайлас! — крикнула она еще раз, ободряюще сжав руку Самармасу и улыбнувшись ему. Он всегда начинал плакать, когда она повышала голос.
  
  — Да, ваша милость, — откликнулся экзальт-капитан, зажатый на пороге.
  
  — Что здесь делают все эти люди?
  
  — Они давно здесь, ваша милость. Уже почти два года прошло с последнего…
  
  — Глупости! Выгоните всех, за исключением ваших стражников и министров, которым надлежит здесь быть.
  
  — Сию минуту, ваше великолепие.
  
  Разумеется, Имхайласу не пришлось вымолвить и слова: все почуяли ее гнев и укор.
  
  — Папы они больше боятся, — прошептал сбоку маленький Кельмомас.
  
  — Да, — ответила Эсменет, растерявшись. Что еще можно было ответить? Догадки детей бывают слишком непосредственными, слишком незамутненными, чтобы их отметать. — Ты прав.
  
  «Даже ребенок видит».
  
  Она потянула мальчиков к стене, чтобы дать пройти веренице людей. Шествовали мимо крамольные умы, рядящиеся в льстивые личины. По крайней мере, делающие вид. Она отвечала на их торопливые формальные поклоны, дивясь, как ей удается править, если ей настолько претит пользоваться имеющимися в ее распоряжении инструментами власти. Но она слишком долго занималась политикой и поэтому не упускала никаких возможностей, когда они выпадали. Она остановила лорда Санкаса, когда тот проходил мимо нее, и спросила, не поможет ли он ей позаботиться о близнецах.
  
  — Они еще никогда не видели шпиона-оборотня, — пояснила она.
  
  К своему удивлению, она совсем забыла, как он высок — даже для касты благородных. Собственный рост всегда был для нее поводом устыдиться — так очевидно выдавал он ее низкое происхождение.
  
  — И то правда, — сказал он с ликующей улыбкой. Большинство мужчин с радостью воспримут свидетельства собственной важности, но, когда они в таком почтенном возрасте, как Санкас, подобная реакция кажется не вполне подобающей. Он посмотрел вниз на ее сыновей, подмигнул им:
  
  — Мужчинами нас делают ужасы этого мира.
  
  Эсменет подняла глаза на лорда и улыбнулась. Она знала, что после таких своих слов Санкас будет любить близнецов. Келлхус всегда напоминал ей, что надо просить совета у тех, чья дружба может оказаться полезной. Людям, как он всегда повторял, приятно видеть, что их слова оказываются верны.
  
  — Мама, теперь мы увидим чудище? — спросил Самармас. Голос его был еле слышен, а глаза расширились. Она посмотрела на ребенка, радуясь поводу не обращать внимания на толпу. В последние годы, с тех пор, как она решила, что близнецы — не такие, как другие ее дети, она вдруг начала отходить от окружающих ее безумных государственных дел и перемещаться в мир материнских забот. Там все было естественнее и уж точно доставляло больше радости.
  
  — Не нужно бояться, — сказала она, улыбаясь. — Идемте. Лорд Санкас защитит вас.
  
  Хотя название Зала Истины не изменилось, он был одним из тех дворцовых помещений как подземных, так и надземных, которые были существенно расширены с тех пор, как Келлхус без боя вошел в Момемн. Первоначальный Зал Истины был не более чем личной пыточной камерой прежних императоров Икуреев, и весь он был мрачный и закрытый, так же как и их вздорные души. Огромная палата, в которую вошла Эсменет с детьми сейчас, была помещением государственной важности, амфитеатром с галереями вдоль стен. На некоторых из них стояли клетки для преступников, другие увешаны были разнообразными инструментами для допросов, а одна, самая верхняя, украшенная колоннами и облицованная мрамором, — галерея для наблюдателей со всего света. Зал представлял собой, как сказал ей архитектор, перевернутую копию Великого зиккурата Ксийосера, высеченную так, что грандиозный монумент из дельты Семписа поместился бы здесь в опрокинутом виде. Пройас некогда изрек нечто вроде: в поисках Истины «порой приходится опускаться вниз».
  
  Эсменет привела детей на пышный балкон самого верхнего яруса, где ее уже ждали остальные. Глава шпионов Финерса и визирь Вем-Митрити опустились на колени лицом в пол, а Майтанет и Телиопа, приветствуя ее, встали и склонили головы. Имхайлас с усердием, но в то же время, с каким-то извиняющимся видом человека, вынужденного выполнять бессмысленные приказания, выпроваживал за дверь последних замешкавшихся.
  
  Телиопа, старшая дочь Эсменет от Келлхуса, присела в неловком реверансе. Она, пожалуй, была самой странной из всех детей, даже более странной, чем Айнрилатас, но, что любопытно, при этом за нее можно было не опасаться. У Телиопы в том месте, где полагается обитать человеческим чувствам, зияла огромная дыра. Даже в детстве она не плакала, не заливалась смехом, не показывала пальчиком на мамино лицо. Эсменет однажды подслушала, как няньки шепотом обсуждали, что Телиопа охотнее умрет с голоду, чем попросит еды, да и сейчас она была крайне худой, высокой и угловатой, как ее божественный отец, но истощенная до такой степени, что кожа у нее была словно натянута на каркас из костей. Одежда, которую она носила, была вычурной до несуразности (несмотря на унаследованный от божества интеллект, тонкости моды и стиля она была абсолютно не в состоянии постичь): платье из золотой парчи, щедро усыпанное черными жемчужинами.
  
  — Мама, — произнесла она. Сейчас Эсменет научилась слышать в этом тоне теплоту или хотя бы слабое ее подобие. Эта светловолосая девушка с нездоровым цветом лица, как всегда, вздрогнула от ее прикосновения, словно пугливая кошка или лошадь, но Эсменет, как всегда, не убирала руку и гладила Телиопу по щеке до тех пор, пока не почувствовала, что напряжение улеглось.
  
  — Ты молодец, — сказала Эсменет, глядя в ее белесые глаза. — Ты просто молодец.
  
  Непростое занятие — любить детей, которые читают движения твоей души по лицу. Это обязывало к предельной честности, заставляло покорно воспринимать, что она ничего не в состоянии утаить от тех, перед кем надо таиться прежде всего.
  
  — Я живу, чтобы радовать тебя, мама.
  
  Они такие, какие есть. Ее дети. Частички своего отца, унаследовавшие всего понемножку. Возможно, самую его сущность. Исключение составлял только Самармас. Это было видно в каждой черточке, в горячей привязанности, с которой он ухватился за руку лорда Санкаса, в том, как его глаза жадно обшаривали темноту под галереей, в том волнении, которое звенело во всем его теле. Одному Самармасу можно было…
  
  Доверять.
  
  Устрашившись этих мыслей, Эсменет повернулась к присутствующим и произнесла церемониальное приветствие:
  
  — Пожинайте будущее.
  
  Маленькие пальчики Кельмомаса сжали ее ладонь.
  
  — Пожинай будущее, — прозвучало ей в ответ.
  
  Кривоногий Финерса проворно вскочил. Человек он был умный, но нервный — произнося одну-единственную фразу, он успевал расцвести и увянуть. Такие люди не знают, куда девать взгляд. Они обычно мечутся глазами вокруг собеседника, но не хаотично, а следуя, скорее, некоему ритуалу, словно выполняют какое-то формальное правило уклонения, а не избегают столкновения взглядов из неприязни к нему. В тех редких случаях, когда ему удавалось глядеть прямо и уверенно, взгляд был пронизывающим и пристальным, но вся пристальность тотчас же испарялась, а собеседник оставался с ощущением превосходства и странной незащищенности одновременно.
  
  Эсменет помогла старому Вем-Митрити, Великому магистру Имперского Сайка, подняться на ноги. Он улыбнулся и стыдливо пробормотал слова благодарности, напомнив скорее юношу с ломающимся голосом, чем одного из самых могущественных экзальт-министров Новой Империи. Иногда Келлхус выбирал людей за ум и силу, как Финерсу, а иногда — за слабость. Порой Эсменет казалось, что старого Вема Келлхус преподнес в подарок ей, поскольку сам он управлялся со своевольными и честолюбивыми без особого труда.
  
  Рядом с двумя экзальт-министрами возвышался одетый в простой белый мундир Майтанет, брат ее мужа и шрайя Тысячи Храмов. Смазанная маслом и заплетенная в косички борода блестела в свете фонаря, как черный агат. Его рост и внутренняя сила всегда напоминали Эсменет мужа — тот же свет, только горящий сквозь оболочку, дарованную человеческой матерью.
  
  — Телли обнаружила его во время незапланированного осмотра новых рабов, — сказал он. Голос его был таким глубоким и звучным, что стер из памяти звук всех прочих голосов. Широким жестом он указал вниз за перила, туда, где находилась железная конструкция…
  
  Там он и висел, шпион оборотень, нагой, в позе, напоминающей кругораспятие.
  
  Его черные конечности, лоснящиеся от пота, выгибались под железными браслетами, обхватывающими все тело — запястья, локти, плечи, поясницу. Даже полностью обездвиженный, он словно кипел, словно непроизвольно пробовавший найти различные точки опоры рычага. По ржавому скрежету и скрипу металлической конструкции можно было оценить его зловещую силу. Мускулы сплетались, словно клубок змей.
  
  В голову ему воткнули золотую булавку, что, согласно таинственным закономерностям нейропунктуры, заставляло существо разжать лицо. На месте лица у него шевелились жующие пальцы. Они хватали воздух, как умирающий краб. Некоторые из них заканчивались одной губой, на других росло дряблое веко, отвисшая ноздря, кусок кустистой брови. Из мясистой плоти в тени пальцев горели вытаращенные глаза. На оголенных деснах блестели зубы.
  
  Эсменет стиснула челюсти, сдерживая поднимающуюся в горло желчь. Даже спустя столько лет что-то в этих тварях, какая-то несообразность основам пробирала ее до самых внутренностей. Она держала у себя в комнатах череп одного такого существа, как напоминание об опасности, которая угрожает ей и ее семье. Над переносицей, там, где у человека находились глаза, зияла большая дыра. По краю дыры находились углубления для каждого подобия пальца. А сами пальцы, которым один мастер придал подобие их естественного положения, складывались причудливой композицией: некоторые из них изгибались и переплетались на лбу, другие сложными фигурами нависали над глазами, ртом и носом. Каждое утро она бросала взгляд на этот череп — и чувствовала, что не столько боится, сколько убеждается все больше и больше.
  
  Он давно стал для нее одной из причин терпеть своего мужа.
  
  И вот теперь еще один, покрытый блестящей плотью. Одно из самых смертоносных орудий Консульта. Шпион-оборотень. Ее живое оправдание. Угроза, которая извиняла ее жестокость.
  
  — Чернокожий? — повернулась она к Майтанету. — Нам раньше доводилось ловить сатьоти?
  
  — Это первый, — ответил святейший шрайя и кивнул на Телиону. — Думаю, что это своего рода проверка.
  
  — Допустимое предположение, — сказала Телиопа резким и холодным голосом. — Если бы порог обнаружимости не был достигнут, проверка могла бы оказаться успешной. Консульту известно, что несущественные различия между внешними свойствами тканей лица и костной структурой могли бы сделать этого шпиона необнаружимым. Тем самым объяснялись бы те семьсот тридцать три дня, которые истекли с момента их последней попытки проникновения во дворец.
  
  Эсменет кивнула. Ее слишком обескураживали пустые и всезнающие глаза дочери, чтобы разбираться в этих выкладках.
  
  Она взглянула на мальчиков. Кельмомас, стоя на цыпочках, смотрел вниз со смесью восторга и сомнения, словно прикидывая, похоже ли это существо на плоды его дикой фантазии. Самармас отпустил руку лорда Санкаса и встал рядом с братом у перил. Он смотрел вниз, закрывшись пальцами и чуть отвернув голову. Казалось, что это две копии одного и того же ребенка, один мудрый, а другой обделенный разумом, один из нынешнего времени, а другой из древности, словно история повторила себя. Кельмомас вдруг обернулся и посмотрел ей в глаза: все-таки во многих мелких проявлениях он оставался сыном своего отца — и это ее беспокоило.
  
  — Как тебе? — спросила она, выжав из себя улыбку.
  
  — Страшный.
  
  — Да. Страшный.
  
  Словно восприняв эти слова как разрешение, Самармас обхватил ее руками за талию и заревел. Она прижала его щеку к своему животу и принялась вполголоса утешать его. Когда она подняла глаза, то увидела, что Финерса и Имхайлас пристально следят за ней. Когда Телиопа была рядом, ей не было нужды опасаться их намерений, но все равно, во взглядах у них всегда таился злой умысел.
  
  Или похоть, что то же самое.
  
  — Что прикажете, ваша милость? — спросил Финерса.
  
  Без Келлхуса они не смогут ничего выведать у этого существа. У шпионов-оборотней не было души, колдовским заклинаниям Вем-Митрити нечего было себе подчинять. А пытки только… возбуждали их.
  
  — Звоните в Гонг, — устало, но твердо сказала Эсменет. — Надо, чтобы люди не забыли.
  
  — Мудрое решение, — одобрительно кивнул Майтанет.
  
  Все в молчании посмотрели на чудовище, словно стараясь запечатлеть в памяти его вид. Скольких бы шпионов-оборотней она ни видела, они продолжали пугать ее своим извращенным, не поддающимся разумению обликом.
  
  Имхайлас откашлялся.
  
  — Прикажете, чтобы я приготовил все для вашего присутствия, ваше великолепие?
  
  — Да, — рассеянно ответила она. — Разумеется.
  
  Людям необходимо напоминать не только о том, что им угрожает, им надо напоминать и о порядке, который помогает им уцелеть. Они должны помнить, кто поддерживает порядок.
  
  Кто тут тиран.
  
  Она крепко прижала Самармаса, провела ему рукой по волосам, ощутив под пальцами его голову, мягкую и теплую, как у котенка. Маленькое существо. Такое беззащитное. Она кинула взгляд на Кельмомаса — он уже присел на корточки, прижавшись лицом к каменным балясинам, чтобы лучше рассмотреть судорожно хватающее воздух чудище.
  
  Хотя Эсменет было больно, она знала свой долг. Знала, что сказал бы Келлхус… От одного того лишь, что в них течет его кровь, им предстоит жизнь, полная смертельной опасности. Ради собственного спасения, им надо стать беспощадными… такими, какой не удалось стать ей.
  
  — Для моего присутствия и для моих детей.
  
  — Ты думаешь о вчерашнем чтении, — сказал святейший шрайя Тысячи Храмов.
  
  Вернув близнецов Порси, Эсменет отправилась с деверем в долгий путь к заднему входу дворца, где ожидали его телохранители и карета. С тех пор как Келлхус повел Священное воинство в поход против Сакарпа, это стало своего рода традицией. Должность Майтанета не только сделала его равным ей по политическому и общественному положению. Беседы с ним успокаивали Эсменет — и даже придавали ей сил. Он был мудр, и хотя и не столь проницателен, как Келлхус, но мудрость его всегда казалась более… человеческой.
  
  И, разумеется, благодаря родству, он был ее самым близким союзником.
  
  — О том, с чего Нел-Сарипал начал поэму, — ответила Эсменет, задумчиво скользя взглядом по фигурам, вырезанным на мраморе стен. — Те первые слова… «Момемн — сжатый кулак в нашей груди, сердце, яростно бьющее…» — Она подняла глаза и посмотрела на его суровый профиль. — Что ты о них думаешь?
  
  — Знаменательные слова, — согласился Майтанет, — но они — лишь знак, так птицы подсказывают морякам, что земля близко, хотя ее еще не видно на горизонте.
  
  — Хм… Еще один неприветливый берег.
  
  Эсменет внимательно следила за выражением его лица. Дымок от масляной лампы разбивался о его волосы. Свои слова она произнесла как шутку, но из-за этого пристального взгляда они прозвучали вопросительно.
  
  Майтанет улыбнулся и кивнул.
  
  — Сейчас, когда ушел мой брат и его рыцари, все угольки, которые мы не затоптали во время Объединения, снова разгорятся пламенем.
  
  — Осмелился Нел-Сарипал, осмелятся и другие?
  
  — Никаких сомнений.
  
  Эсменет нахмурилась.
  
  — Значит, наша главная забота — уже не Консульт? Ты это хочешь сказать?
  
  — Нет. Только то, что нам надо раскинуть сети шире. Подумай о войске, которое собрал мой брат. Лучшие сыны десятка народов. Величайшие волшебники всех школ. Голготтерат ничто не спасет, разве что воскреснет Не-Бог. Единственная надежда Консульта — раздуть угли, ввергнуть Новую Империю в беспорядки, а то и полностью свалить ее. У айнонцев есть пословица: «Коли руки у врага крепки, хватай за ноги».
  
  — Но кто, Майта? Было столько крови, столько огня — кому достанет глупости поднять оружие против Келлхуса?
  
  — Эсми, колодец, откуда берутся дураки, неисчерпаем. Ты прекрасно знаешь. Можно предположить, что на каждого Фанайяла, который выступает против нас открыто, есть десять, которые скрываются в тени.
  
  — Пока они весьма осторожны, — ответила она. — Я не уверена, что мы устоим против десятерых Фанайялов.
  
  Двадцать лет назад Фанайял входил в число самых хитрых и убежденных их врагов в Первой Священной войне. Хотя язычники Кианской империи первыми пали к ногам аспект-императора, Фанайял каким-то образом смог избежать судьбы своего народа. По сообщениям Финерсы, песни о подвигах Фанайяла добрались до самого Галеота. Судьи уже сожгли на костре добрый десяток странствующих менестрелей, но песни продолжали распространяться и сочиняться с упорностью эпидемии. «Разбойник-падираджа» — так его называли. Одним своим существованием этот человек безмерно замедлил обращение в новую веру старых фанимских провинций.
  
  Некоторое время шрайя и императрица шли молча. Они забрели в Аппараторий, где располагались жилые помещения старших чиновников дворца. Залы здесь были не такие просторные, зеркально отполированный мрамор сменился более дешевыми каменными плитами. Многие двери были приотворены, и из-за них доносились звуки безыскусной и спокойной жизни. Нянька пела колыбельную ребенку. Матери сплетничали. Те немногие люди, что встретились им в зале, буквально разинули рот, прежде чем броситься лицом на землю. Одна мамаша остервенело дернула за собой на пол рядом с собой сынишку, мальчика с оливковой кожей, года на два-три младше близнецов. Эсменет услышала его плач, скорее, утробой, нежели ушами, как ей показалось.
  
  Она остановила Майтанета, схватив его за руку.
  
  — Что, Эсми?
  
  — Скажи мне, Майта, — неуверенно проговорила она. — Когда… — она закусила губу, — когда ты… смотришь… мне в лицо, что ты видишь?
  
  Мягкая улыбка пошевелила косички его бороды.
  
  — Так далеко и глубоко, как мой брат, я не вижу.
  
  Дуниане. Все постоянно возвращалось к этому железному слитку смыслов. У Майтанета, у ее детей, у всех ее близких была часть дунианской крови. Все в большей или меньшей степени смотрели всевидящими глазами ее мужа. На секунду она мысленно увидела Ахкеймиона двадцать лет назад, когда он стоял, а позади него небо было исполосовано тысячами дымов. «Ты же ни о чем не думаешь! Ты видишь только свою любовь к нему. Ты не думаешь о том, что он видит, когда смотрит на тебя…»
  
  В следующую секунду Ахкеймион исчез вместе со своими еретическими речами.
  
  — Я не об этом спрашивала, — сказала она, очнувшись.
  
  — Тоску… — сказал Майтанет, ощупывая ее лицо теплым понимающим взглядом. Он заключил ее маленькие, слабые ладони в свои, как в прочную клетку. — Я вижу тоску и неведение. Беспокойство о твоей перворожденной, Мимаре. Стыд… стыд за то, что ты начала бояться своих детей больше, чем боишься за них. Так много всего происходит, Эсми, и здесь, и далеко отсюда… Ты боишься, что тебе не под силу задача, которую возложил на тебя мой брат.
  
  — А другие? — услышала она свой голос. — Другие тоже это видят?
  
  «Дуниане, — подумала она. — Дунианская кровь».
  
  Шрайя ободрительно сжал ей руку.
  
  — Некоторые, наверное, чувствуют, но смутно. У них, конечно, есть свои предубеждения, но их властелин и спаситель избрал дорогой к их спасению тебя. Мой брат выстроил крепкий дом и вручил его тебе. Я не знаю, стоит ли мне это говорить, но у тебя правда нет причины бояться, Эсми.
  
  — Почему?
  
  — Потому же, почему не боюсь и я. Тебя избрал аспект-император.
  
  Дунианин. Тебя избрал дунианин.
  
  — Я не о том. Почему не знаешь, стоит ли говорить?
  
  Взгляд у него затуманился в раздумье, затем снова обратился на нее.
  
  — Если я вижу твой страх, то и он его тоже видел. А если он его видел, он считает его силой.
  
  Она тщетно старалась прогнать слезы. Лицо Майтанета расплылось и искривилось, так что он стал казаться непонятным хищным существом. Чередованием текучих теней.
  
  — Ты хочешь сказать, он выбрал меня потому, что я слаба?
  
  Шрайя Тысячи Храмов невозмутимо покачал головой.
  
  — Разве человек, который спасается бегством, чтобы снова сражаться, — слаб? Страх — это не сила и не слабость, пока в силу или слабость его не превратили обстоятельства.
  
  — Тогда почему он сам мне этого не говорит?
  
  — Потому, Эсми, — сказал шрайя, возобновляя путь и увлекая ее за собой, — что порой незнание — это самая большая сила.
  
  Чтобы нечто казалось чудом, надо, чтобы в него не вполне верилось.
  
  На следующее утро Эсменет проснулась с мыслью о детях, не об орудиях власти в которые они превратились, но как об обычных малышах. Она избегала вспоминать о первых годах своего материнства, столь безжалостен был Келлхус в стремлении продолжить свой род. Семерых детей зачала она от своего мужа, и шесть из них выжили. Прибавить к этому Мимару, ее дочь из предыдущей жизни, и Моэнгхуса, сына, которого она унаследовала от первой жены Келлхуса, Серве, — и получается, что она мать восьмерых…
  
  Восьмерых!
  
  Эта мысль не прекращала удивлять и смущать ее — раньше она не сомневалась, что проживет и умрет бесплодной.
  
  Кайютас был первым и родился почти одновременно с Моэнгхусом, и они двое воспитывались как братья-близнецы. Она родила его в Шайме на Священном Ютеруме, откуда за две тысячи лет до этого вознесся на небеса Последний Пророк Айнри Сейен. Кайютас был настолько прекрасен, и телом, и нравом, что предводители Священной войны рыдали, видя его. Прекрасный, как жемчужина, так говорила себе она, вбирающий в себя мрачный хаос мира и отражающий лишь незамутненный ясный свет. Гладкая жемчужина, так что никакие пальцы не могут схватить ее.
  
  Именно Кайютас научил ее, что любовь — это несовершенство. Да и как могло быть иначе, когда он был столь совершенен и не чувствовал любви? У нее разрывалось сердце, даже когда она просто держала его на руках.
  
  Телиопа появилась второй, она родилась в Ненсифоне, пока Келлхус вел первую из многочисленных войн против одурманенных царей Нильнамеша. Как могла Эсменет после Кайютаса не надеяться вопреки самой надежде? Как могла она не сжимать в руках новорожденного младенца, моля богов: дайте мне хоть одного ребенка с человеческим сердцем? Но ручки и ножки ее дочери были еще влажными от околоплодных вод, а Эсменет уже знала, что родила еще одного… Еще одного ребенка, который не умеет любить. Келлхус был на войне, и она впала в какую-то бездонную меланхолию, от которой у нее стали появляться мысли о самоубийстве. Если бы не приемный сын, маленький Моэнгхус, все могло бы закончиться прямо тогда — этот причудливый горячечный бред, в который превратилась ее жизнь. Ему она, по крайней мере, была нужна, пусть даже это был не родной ее ребенок.
  
  Тогда-то она и начала привлекать все средства, все, что только можно, для поисков Мимары — которую она, под угрозой голодной смерти, много лет назад продала работорговцам. Она не забыла, как смотрела на Телиопу в кроватке, бледное и хилое подобие младенца, и думала, что если Келлхус не признает ее, не останется иного выбора, как…
  
  Судьба и впрямь шлюха — доводить ее до таких мыслей.
  
  Конечно, она почти сразу забеременела, словно ее чрево было негласной уступкой в сделке, которую она заключила со своим мужем. Серва, ее третий ребенок от Келлхуса, родилась в Каритусале, когда в воздухе еще веял запах заудуньянского завоевания — пахло копотью и смертью. Как и Кайютас, она казалась прекрасной, безупречной, и тем не менее, в отличие от него, способной любить. Какую радость она приносила! Но едва ей исполнилось три года, учителя поняли, что она обладает Даром Немногих. Невзирая на все угрозы Эсменет, несмотря на все ее мольбы, Келлхус отправил девочку — еще совсем малышку! — в Иотию, чтобы она воспитывалась среди ведьм Свайала.
  
  Это решение причиняло Эсменет боль и не раз приводило ее к еретическим и непокорным мыслям. Потеряв Серву, Эсменет узнала, что поклонение не только может пережить потерю любви, в нем есть место и ненависти.
  
  Затем появился безымянный, с восемью руками и лишенный глаз, первый из родившихся на Андиаминских Высотах. Роды были тяжелыми, даже с угрозой жизни. Впоследствии она узнала, что жрецы-врачи утопили его, по нансурскому обычаю, в неразбавленном вине.
  
  Затем появился еще один сын, Айнрилатас — и не было сомнений, что он умеет любить. Но у Эсменет развилось особое чутье, какое иногда появляется у матерей, которые рожают много детей. С самого начала она знала, что что-то не так, хотя суть своих недобрых предчувствий определить не могла. Но к концу второго года его жизни нянькам все стало понятно. Айнрилатасу было три года, когда он впервые начал произносить вслух мелкие предательские мысли, которые обитали в душе окружающих. Весь двор был в ужасе от него. К пяти годам он умел находить такие откровенные и ранящие слова, от которых, Эсменет видела, бледнели и хватались за меч закаленные воины. Она запомнила навсегда один случай, когда она спела ему колыбельную, а он с понимающим выражением лица поднял на нее взгляд и сказал: «Мамочка, не надо ненавидеть себя за то, что ты ненавидишь меня. Ненавидь себя за то, кто ты есть». «Ненавидь себя за то, кто ты есть» — и это произнесено восторженным и нежным детским голоском. Когда ему исполнилось шесть, только Келлхус понимал его, не говоря уже о том, чтобы справляться с ним, а у него хватало времени лишь для общения мимоходом. Эсменет до сих пор каждый раз вздрагивала, вспоминая нечастые разговоры отца и сына. Потом Айнрилатас, который всегда балансировал на грани безумия, словно споткнулся и упал не с той стороны грани. Завеса полного безумия опустилась.
  
  В это время она молилась о том, чтобы способность рожать у нее прошла, молила послать ей, как говорят нансурцы, «месеремта» — «сухой сезон». Но «вода Ятвер» продолжала течь, и Эсменет настолько боялась ложиться с Келлхусом, что вовсю искала ему замену себе, женщин природного ума, как и сама она. Но если его божественное семя для нее было ношей, которую она едва могла нести, то всех остальных эта ноша ломала. Из семнадцати наложниц, которых он оплодотворил, десять умерли родами, а остальные дали жизнь еще нескольким… безымянным. Всего тринадцать, всех утопили в вине.
  
  Эсменет порой гадала, сколько же несчастных было умерщвлено, дабы сохранить тайну. Сотня? Тысяча?
  
  Весть о нахождении Мимары пришла вскоре после окончательного срыва Айнрилатаса. Без малого десять лет люди императрицы, эотские гвардейцы, поклявшиеся умереть, но не вернуться к своей госпоже с пустыми руками, прочесывали Три Моря. В конце концов они наши Мимару в борделе, разодетую в фольгу и дешевые стекляшки, для пущего сходства с самой Эсменет, чтобы низкие людишки могли совокупляться со своей грозной императрицей. Все, что Эсменет помнила о том, как ей принесли эту весть, — это что пол оказался очень жестким.
  
  Они нашли ее дочь, ее единственного ребенка, зачатого от мужчины, а не от бога. И если обстоятельства этого не разбили Эсменет сердце, то это сделала ненависть, которую она увидела при встрече в глазах Мимары… Мимара, милая Мимара, у которой в ручонке помещался только мамин большой палец, когда они шли рука об руку; Мимара, которая почему-то начинала плакать при виде одиноких птичек и визжать, видя, как перебегают крысы из одной щели в другую. Она вернулась к матери надломленной, еще один помятый и побитый персик, и такая же безумная, как более божественные дочери и сыновья Эсменет.
  
  Как выяснилось, у Мимары тоже был Дар Немногих. Но если в случае с Сервой Келлхус оказался глух к мольбам Эсменет, на этот раз он оставил дело в ее эгоистичных руках. Эсменет была не намерена отдавать ведьмам еще одну свою дочь, даже если это уничтожит все возможности восстановить их разломанные отношения. Второй раз продавать Мимару она не станет — какой бы злобой ни дышали слова младшей женщины. Даже колдуны Завета, с которыми советовалась Эсменет, сказали ей, что Мимара слишком стара, чтобы кропотливо овладевать премудростями, требующимися для колдовства. Но как это часто случается в семейных ссорах, поводом для истинной размолвки послужила полная случайность. Мимаре просто надо было наказать ее, и ей самой, в свою очередь, тоже хотелось быть наказанной — по крайней мере, так предположила Эсменет.
  
  Тут на свет появились близнецы, и с ними — последний удар Судьбы.
  
  Поначалу было много причин для отчаяния. Телом они были столь же совершенны, как их старший брат Кайютас, но когда их пытались разлучить, дело заканчивалось безумными тревожными криками. А когда их оставляли вдвоем, они только и делали, что смотрели друг другу в глаза — одну стражу за другой, день за днем, месяц за месяцем. Жрецы-врачи предупреждали ее, с каким риском сопряжена беременность в ее возрасте, поэтому она приготовилась к определенным… странностям, необычным проявлениям, превосходящим все, которые она уже наблюдала. Но это было слишком странно и поэтично: два ребенка словно обладали одной душой.
  
  Раба, который должен был спасти их — и ее, — купил сам Келлхус. Раба звали Хаджитатас, и среди конрийской знати он прославился как целитель скорбных душ. Каким-то образом через нежность, мудрость и неизмеримое терпение он сумел разделить двух ее птенчиков, дать им время сделать самостоятельный вдох и тем самым заложить основу индивидуальности характера. Облегчение ее было таково, что даже обнаружившееся впоследствии слабоумие Самармаса показалось поводом для торжества.
  
  Эти ее сыновья были способны любить — в том не было никаких сомнений!
  
  Наконец шлюха-судьба, вероломная Ананке, которая вознесла Эсменет из невежества и грубости сумнийских трущоб к вершинам неизмеримо больших мучений, отступилась. Эсменет наконец обрела душевный покой. Теперь она была немолодой матерью, а немолодые матери сполна изведали прижимистость этого мира. Они умеют видеть щедрость в его скупых уступках.
  
  Они умеют жадно хвататься даже за крохи.
  
  Пока рабы одевали и раскрашивали Эсменет у нее в покоях, ее предчувствия наполняла надежда. Когда Порси ввела Кельмомаса и Самармаса, разодетых, как маленькие генералы, Эсменет радостно засмеялась. Таща непослушных малышей за собой, она спустилась по лестницам и переходам в нижнюю часть дворца, миновала подземный коридор, который проходил под площадью Скуяри. Время от времени она слышала глубокий звук Гонга, который разносился по городским кварталам, созывая всех, кто желает видеть эту новую непотребную мерзость. А иногда она улавливала отголоски более глубокого звука, человеческого, гудящего сонмом оттенков.
  
  Когда они вышли наверх и очутились в полумраке известняковых стен Аллозиума, рев перерос в оглушающий прибой, грохочущий между колонн и перекрытий. Императрица с детьми стояли неподвижно, пока вестиарии суетились вокруг них, расправляя складочки и прочие изъяны в одежде. Когда они закончили, Эсменет вывела сыновей по проходу между темными колоннами к свету и ярости.
  
  Верхняя площадка монументальной лестницы казалась вершиной горы, столь высокой, что мир внизу был подернут дымкой. Солнце светило сухим и холодным светом. Под ним бурлили широкие просторы площади Скуяри, темное море, вокруг которого поднимались размытые очертания города. Бессчетные тысячи, как один человек, закричали с ликованием и самозабвением, словно приветствовали удачный бросок игральных палочек, который всем им спас жизнь.
  
  В такие моменты Эсменет всегда ощущала себя ненастоящей. Все, даже косметика на коже, начинало угнетать своей поддельностью. Эсменет больше была не Эсменет, и ее дети, Кельмомас и Самармас, тоже не были сами собой. Они превращались в образы, видимости, предъявленные толпе в ответ на ее жадные фантазии. Она и ее дети были — Сила. Справедливость. Грозное волеизъявление Бога, облеченное в смертную плоть.
  
  Власть в мириадах всех ее проявлений.
  
  Эсменет, с двумя близнецами по бокам, стояла и делала вид, что купается в их громовом обожании. Повсюду были раскрытые рты, черные отверстия, шириной с женский кулачок, глубиной в руку ребенка. И хотя воздух трепетал от звука, каждый из этих людей в отдельности казался безмолвным, как задыхающаяся рыба, хватающая ртом разреженный воздух.
  
  Когда, наконец, установилась тишина, она наступила столь внезапно, что Эсменет стало забавно. Она помедлила, вслушиваясь в причудливый гул невысказанных ожиданий, почувствовала бессчетное количество следящих за нею глаз. Кто-то тихонько кашлянул, разбив зачарованную тишину, и императрица ступила на мощную лестницу, ведя за собой близнецов. Они прошли мимо зеркально отполированных щитов эотских гвардейцев, обогнули складки огромного малинового занавеса, которым укрыли эшафот.
  
  Шорох ее одежд заглушал все прочие шумы. Сейчас до Эсменет долетал запах ее людей, резкий и кислый. Неразличимые, одинаковые лица распадались на оскорбляющие глаз детали. Прямо под нею внизу собрались представители касты знати, надменные и пышно разодетые. За ними тяжелые взгляды касты работников, заполонивших собой необозримое пространство.
  
  Сколько же здесь людей, которые, не подавая виду, были бы рады увидеть ее и детей мертвыми?
  
  Она глянула на близнецов, пытаясь ради них улыбнуться. У Кельмомаса вид был… отрешенный. У Самармаса на щеках сверкали серебряные слезинки.
  
  «Их восемь», — думала она.
  
  Телиопа спряталась у себя в покоях, где не было ни одной живой души, — она была слишком хрупкой для подобных церемониальных празднеств. Моэнгхус, Кайютас и Серва шли с отцом в составе Великой Ордалии и были от него так же далеки, как дети чужаков. Айнрилатас кричал из своей комнаты-тюрьмы. А Мимара… странствовала.
  
  Восемь. И из них только эти двое мальчишек способны любить.
  
  Прошептав: «Идем», она подвела их к позолоченным креслам, выложенным подушками. Как только они уселись, раздался сигнал, и насколько хватал глаз, толпы пали ниц. Эсменет было не дотянуться до сыновей через подлокотники трона, и она выпустила их руки. Соединенные золотые лапы пары киранейских львов образовывали над ней арку, символизируя неразрывность империй от сегодняшнего дня вплоть до мрачной Далекой Древности. На левом плече у Эсменет красовалась роскошная рубиновая брошь, символизирующая божественную кровь ее мужа, которая через его семя проникла в нее, а затем в их детей. Через правое плечо она перекинула войлочную перевязь, синюю с золотой отделкой, — знак того, что она командует эотской гвардией, которая охраняла территорию императорского дворца и в отсутствие аспект-императора была ее личной армией, присягавшей ей жизнью и смертью.
  
  Эсменет не столько увидела, сколько услышала, как упал у нее за спиной занавес, под которым был скрыт эшафот. Крики, похожие на удары грома. Толпа всколыхнулась, подалась не столько вперед, сколько наружу. Вверх взлетали кулаки, возбужденно меся воздух. Кривились губы. Вспыхивали на солнце влажные от слюны зубы.
  
  Сквозь рев ей каким-то образом удалось расслышать, как справа от нее хнычет Самармас. Повернув голову, она увидела, что он съежился, опустил плечи и прижал к груди подбородок, словно пытаясь протиснуться сквозь какой-то узкий проход внутри себя самого. Она стиснула зубы в приступе материнской ярости, дикого желания послать гвардейцев в толпу, чтобы силой прогнали их всех с глаз долой. Как они посмели напугать ее ребенка!
  
  Но быть монархом — это значит постоянно и ежесекундно быть несколькими людьми сразу. Матерью семейства, прямой и бескомпромиссной. Шпионкой, все выслеживающей и таящейся в тени. И генералом, всегда прикидывающим сильные и слабые стороны противника.
  
  Эсменет подавила внутри возмущенный протест матери и заставила себя не думать о страдании сына. Даже Самармас — который наверняка останется не более чем милым дурачком, — даже ему надо научиться такому безумию, которое подобает его императорскому происхождению.
  
  «Это для него, — сказала она себе. — Я все это делаю ради его же пользы!»
  
  Толпа продолжала кричать, но не на нее и не на ее сыновей, а от вида консультского шпиона, которого, как свинью на вертеле, должны были привязать в центре эшафота, поднимавшегося у нее за спиной выше ее роста. По обычаю считалось, что ее глаза слишком благи для столь ужасного зрелища, поэтому среди благородного сословия проводилась лотерея, чтобы определить, кому выпадет честь поднести ей ручное зеркало, через которое императрица будет взирать на очистительные церемонии над чудовищем. С некоторым удивлением она увидела, что к ней приближается лорд Санкас. Он сжал локти перед собой, чтобы зеркало надежно лежало на внутренней стороне предплечий.
  
  Самармас сорвался с кресла и обхватил Санкаса за талию. Старый дворянин слегка покачнулся. По толпе пронеслись взрывы смеха. Эсменет поспешила отцепить сына, вытерла ему щеки, поцеловала в лоб и отвела обратно к его маленькому трону.
  
  Неловко улыбаясь, Биакси Санкас преклонил колено, чтобы преподнести ей зеркало. Кивнув в знак своего императорского благоволения, она взяла у него зеркало и подняла, мельком увидев отражающееся небо, а потом свое лицо. Ее удивило, какой красивой она выглядит: большие темные глаза на овальном лице. Она не могла вспомнить, когда это началось — что она стала чувствовать себя старше и уродливее, чем на самом деле. Блудницей она всегда пользовалась успехом, даже в городе, который больше ценил белую кожу. Эсменет всегда была красива — и красива какой-то глубинной красотой, которая некоторых женщин непостижимым образом сопровождает до самой дряхлой старости.
  
  Эсменет всегда была недостойна своего лица.
  
  Укол душевной боли заставил ее отвести зеркало в сторону, и в нем отразились верхние перекладины эшафота в пространстве пустого неба. Держа зеркало за ручку, она поворачивала его, следуя взглядом по перекладинам до того места, где были закреплены цепи, двинулась дальше вдоль цепей, пока наконец шпион-оборотень не оказался в центре зеркала. Затаив дыхание, она снова смотрела на только что виденное во множестве скопившихся вокруг лиц: монетка в счет дани, которую взимал с них аспект-император.
  
  Существо дергалось и билось, подскакивало, словно камень, привязанный на веревке. На двух отдельных платформах справа и слева от главной устроились двое помощников Финерсы и принялись за работу: один уже делал надрезы, чтобы сдирать кожу, второй взмахивал пунктурными иглами, которые управляли реакцией оборотня — иначе он бы только сладострастно кряхтел и испытывал оргазм. Существо ревело, как стадо горящих быков, спина его выгибалась дугой, расходящиеся в стороны конечности на лице опадали, как лепестки умирающего цветка.
  
  Близнецы забрались каждый на свое кресло с ногами и выглядывали из-за спинки. Лицо Кельмомаса было бледным и непроницаемым, Самармас вжался в подушку, и щеки у него пылали. Ей захотелось крикнуть им, чтоб отвернулись, чтобы смотрели на вопящую толпу, но голос не слушался. Зеркало должно было защищать ее, но в нем все виделось только еще более реальным, саднило на тонкой кожице ее страха.
  
  На эшафот подняли железную чашу с углями и извлекли из нее головню. Твари выжгли глаза.
  
  С каким-то озорным ужасом она задумалась о происходящем. Что за шлюха Судьба, забросила ее сюда, в это время и место, и превратила в сосуд для бессердечных божественных отпрысков и помеху событиям, которые переворачивают мир? Она верила в своего мужа. Верила в Великую Ордалию. Во Второй Апокалипсис. Верила во все.
  
  Ей только было не поверить, что все это происходит на самом деле.
  
  Она шептала себе тем голосом противоречия, который обитает внутри каждого из нас, который произносит самые скверные истины и самую коварную ложь, голосом, который заполоняет большую часть нас, и поэтому он не вполне то, что мы есть на самом деле. «Это сон», — шептала она.
  
  Самармас плакал, а Кельмомас, который для ребенка его лет держался весьма крепко, трепетал, как последние слова умирающего старца. Наконец Эсменет смилостивилась. Она опустила зеркало и, протянув руки через подлокотники трона, пожала ручонки близнецам. От ощущения маленьких пальчиков, крепко стиснувших ее ладони, на глаза у нее навернулись слезы. Ощущение было таким глубинным, таким настоящим, что смятение в душе каждый раз утихало.
  
  Но на сей раз она ощутила нечто вроде… примирения с действительностью.
  
  Толпы исступленно ревели, сами превращаясь в обжигающее железо и сдирающий кожу клинок. А Эсменет, расписанная краской и суровая, смотрела поверх этого беснующегося скопища.
  
  Палач. Тиран. Императрица Трех Морей.
  
  Чудо, в которое не верят до конца.
  Глава 4
  Хунореаль
  
   Ибо Он видит драгоценности в отверженных и нечистоты в благородных. О нет, не одинаков мир в очах Божиих.
  
   Книжники, 7:16. «Трактат»
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), юго-западный Галеот
  
  Нет другого такого места. Вот и все.
  
  Ей нельзя возвращаться, ни в бордель-дворец ее матери, ни в тот бордель, который бордель. Ее продали очень давно, и ничто — и никто — не выкупит ее обратно.
  
  Она таскает дрова из сарая (это не столько сарай, сколько стена, сложенная из обломков, свалившихся с верхней части башни), и наблюдает, как бранится раб и скребет курчавую голову, потом бросается пополнять запасы. Она разжигает костер, хотя ни готовить, ни сжигать ей нечего, и садится перед ним, тыкая в языки пламени палкой, как в муравейник, или неподвижно глядит на них, словно это младенец, который брыкается и пытается схватить ручонками недосягаемое небо. Своего мула, которого она назвала Сорвиголова, она отпустила, решив, что тот убежит, и даже втайне надеясь на это. Каждую ночь ее обуревало чувство вины и стыда, ей представлялось, что Сорвиголову непременно загрызли волки или по крайней мере, что их нескончаемый вой заставил его в ужасе спасаться бегством. Но каждое утро животное снова на месте. Он встает рядом, так что можно было бы попасть в него камнем, прядает ушами, отгоняя мух, и таращится неизвестно на что, но только не в ее сторону.
  
  Она плакала.
  
  Она все смотрела и смотрела в огонь, разглядывала его с изумлением, как мать — своего новорожденного ребенка, разглядывала, пока не начинало щипать глаза. В языках пламени было что-то настоящее. Они имели неповторимое предназначение, которое можно назвать божественным…
  
  Пылать. Крепнуть. Истреблять.
  
  Как человек. Только благороднее.
  
  Самая младшая из девочек потихоньку спустилась к ней, сказать, что им запретили с ней разговаривать и играть, потому что она ведьма. А она честное слово ведьма?
  
  Мимара корчит притворную гримасу и отвечает зловещим скрипучим голосом:
  
  — Чесссное-пречесссное!
  
  Девчушка убегает. Потом Мимара иногда видит их за стеной травы или за неровным краем огромного ствола. Они подкрадываются и подглядывают за ней, а потом с притворными криками убегают, как только поймут, что она их застукала.
  
  Над башней она видела охранные заклинания, хотя зачем они были нужны, можно было только гадать. То здесь то там попадались следы более жесткого, более недолговечного колдовства — рана на необъятных размеров стволе вяза, прожженные в каменных плитах пятна, спекшаяся в стекло земля — свидетельства того, что Колдуну доводилось применить свои могучие умения. Мимара повсюду умела видеть полноту бытия всех вещей — сущность деревьев, воды, камня и гор — по большей части, первозданную, но иногда разрушенную, стараниями колдунов и их неистовых инкантаций. Глаза Немногих всегда были при ней, подталкивали ее на путь, который она избрала, укрепляли ее решимость.
  
  Но все чаще и чаще открывался другой глаз, тот, что много лет приводил ее в замешательство — который пугал ее, как непрошеная тяга к извращениям. Веко его было вяло опущено, и дремал он так глубоко, что она нередко забывала о его присутствии. Но когда он пробуждался, переменялось само мироздание.
  
  В такие моменты она видела их… Добро и зло.
  
  Не закопанными где-то глубоко, не спрятанными, но словно начертанными другим цветом или материалом от края до края через изнанку всего сущего. Добродетельные мужчины сияют ярче добродетельных женщин. А змеи светятся богоподобием, тогда как свиньи барахтаются в сумрачной скверне. В глазах божиих мир не одинаков — она это понимает всем нутром. Хозяева — над рабами, мужчины — над женщинами, львы — над воронами: на каждом шагу писание расставляет всех по рангу. Но бывают пугающие времена, длящиеся какую-то долю мгновения, когда и ей самой мир тоже представляется неодинаковым.
  
  Она понимала, что это своего рода безумие. В борделях она перевидала слишком многих, кто не выдержал, и потому не могла считать, что ее это минует. Ее хозяевам не хотелось портить кожу своему товару, поэтому наказывали они душу. Для Мимары не делали исключения.
  
  Это точно безумие. И все равно она не прекращала думать о том, каким предстанет Ахкеймион перед этим ее всевидящим глазом.
  
  Утреннее солнце поднималось из-за громады холма и пронзало лучами деревья с неподвижными, как заледеневшие веревки, ветвями, проливало лужицы света на мрачные соломенные крыши. Мимара сидела и смотрела, смотрела, покуда краски не выцветали до вечерних коралловых оттенков.
  
  А башня, в сущности, не так уж высока. Она только кажется высокой, потому что стоит на возвышении.
  
  «Мир ненавидит тебя…»
  
  Эта мысль приходит к ней не украдкой и не громом, а с высокомерием рабовладельца, которого не сковывают никакие границы, кроме тех, что он сам себе установит.
  
  Страдание сопровождает ее бдение — последние припасы закончились еще на подходе к башне, — и Мимара почти ликует. Мир и вправду ненавидит ее — Мимаре не требуется признания ревущего младшего братишки, она и так все прекрасно знает. «Мамочке даже смотреть на тебя больно! Она жалеет, что не утопила тебя, а продала…» Теперь она сидит здесь, голодная и дрожащая, вздыхает и не спускает глаз с заветного окошка под разрушенным навершием башни. И хочет лишь одного: стать ведьмой, потребовать назад то, что заплатила…
  
  Понятно, что ей не могут не отказать.
  
  Больше идти некуда. Так почему бы не швырнуть свою жизнь Шлюхе через стол? Почему бы не загнать Судьбу в угол? По крайней мере, умрешь с сознанием исполненного.
  
  Она дважды плакала, не чувствуя тоски: один раз — когда заметила, как одна из девочек присела пописать у залитого солнцем сарая, а второй — когда увидела в открытом окне силуэт колдуна, который расхаживал взад-вперед по комнате. Мимара не могла вспомнить, когда в последний раз ей так светло плакалось. Наверное, в детстве. До работорговцев.
  
  Когда истощение души доходит до последнего предела, наступает особое смирение, момент, когда все становится едино, что выстоять, что уступить. Чтобы испытывать колебания, требуется иметь несколько возможностей, а у нее их нет. В мире хаос. Уйти означало бы пуститься в бегство, не имея пристанища, вести жизнь скитальца, не имея цели и основания предпочесть одну долгую дорогу другой, поскольку все направления — одно: отчаяние. У нее нет выбора, поскольку все возможности стали одним и тем же.
  
  Сломанное дерево, как сказал ей однажды хозяин борделя, не плодоносит.
  
  Два дня перетекли в три. Три — в четыре. От голода мутило, дождь превратил ее в ледышку. «Мир ненавидит тебя, — мысленно повторяла она, глядя на полуразрушенную башню. — Даже здесь».
  
  В последней точке пути.
  
  А потом однажды ночью он вышел. Он осунулся, не просто как старик, который никогда не спит, но как человек, который никак не может простить — может быть, себя, может быть, других, не важно. Он вынес дешевое вино и дымящуюся еду, на которую она набросилась, будто неблагодарное животное. А он сел у ее костра и заговорил.
  
  — Сны, — произнес он с выражением человека, ведущего против некоторых слов затяжную войну.
  
  Мимара смотрела на него и продолжала руками запихивать в рот еду, не в состоянии остановиться, и глотала, давясь рыданием в горле. Свет от костра вытянулся блестящими иглами, как у дикобраза. В какой-то момент ей показалось, что от облегчения она сейчас лишится чувств.
  
  Он говорит о Снах Первого Апокалипсиса, ночных кошмарах, которые видят все адепты школы Завета, благодаря неприкаянным воспоминаниям древнего основателя школы, Сесватхи, и о нескончаемом темном ужасе войны, которую он ведет против Консульта.
  
  — Они приходят снова и снова, — бормочет он, — словно жизнь можно записать, как поэму, облечь страдания в строки…
  
  — Они настолько тяжкие, эти сны? — спросила Мимара, нарушив неловкое молчание. Из-за собственных слез и света костра она едва различает колдуна: старое, изрытое морщинами лицо, многое, слишком многое повидавшее, но не забывшее, как быть заботливым и как быть честным.
  
  Он посмотрел сквозь нее и занялся кисетом и трубкой. С задумчивым и непроницаемым выражением лица он набил трубку табаком и вытащил из костра сучок, на конце которого горел, закручиваясь, маленький огонек.
  
  — Раньше — да, — сказал он, раскуривая трубку. Зрачки у него сошлись к переносице, пока он разглядывал, как соприкасаются огонь и чаша трубки.
  
  — Не понимаю.
  
  Колдун глубоко затянулся. Трубка светилась, как нагретая монетка.
  
  — Знаешь ли ты, — спросил он, выдыхая облако ароматного дыма, — почему Сесватха оставил нам Сны?
  
  Она знала ответ. Мать всегда принималась говорить об Ахкеймионе, когда ей нужно было смягчить разногласия со своей озлобленной дочерью. Наверное, потому что он был ее настоящим отцом — так раньше думала Мимара.
  
  — Чтобы школа Завета никогда не забывала о своей миссии, не выпускала ее из виду.
  
  — Так они говорят, — отозвался Ахкеймион, смакуя дым. — Что, мол, Сны побуждают к действию, призывают к оружию. Что, многократно выстрадав Первый Апокалипсис, мы непременно будем бороться за то, чтобы не допустить возможности Второго.
  
  — Ты считаешь иначе?
  
  На его лицо пала тень.
  
  — Я думаю, что твой приемный отец, наш славный победоносный аспект-император прав.
  
  В голосе колдуна звенела неприкрытая ненависть.
  
  — Келлхус? — переспросила она.
  
  Старик пожал плечами — привычное движение тяжело повисло на слабеющих костях.
  
  — Он сам говорит: «Каждая жизнь — это шифр…» — Еще одна глубокая затяжка. — Каждая жизнь — загадка.
  
  — И ты думаешь, что жизнь Сесватхи — такой шифр?
  
  — Я не думаю, я знаю.
  
  И тогда колдун заговорил. О Первой Священной войне. О своей запретной любви к ее матери. О том, что он был готов поставить на кон целый мир ради ее объятий. В его словах звучала искренность, незащищенность, от которой повествование становилось еще более захватывающим. Он говорил с грустью, время от времени сбиваясь на обиженный тон человека, вбившего себе в голову, что другие не верят, будто с ним обошлись несправедливо. А порой говорил многозначительно, как пьяный, которому кажется, будто он поверяет собеседникам страшные секреты…
  
  Хотя Мимара и слышала эту историю многократно, она слушала с ребячьей внимательностью, готовая переживать и терзаться о речах, которые слышит. Оказывается, он не подозревал, что эта история стала песней и преданием в мире за пределами его уединенной башни. Все до единого знают, что он любил ее мать. Все до единого знают, что она избрала аспект-императора и что Ахкеймион после этого удалился в глушь…
  
  Ново было только то, что Ахкеймион еще жив.
  
  От этих мыслей удивление у нее быстро улетучилось, сменившись неловкостью. Ей подумалось, что он ведет непосильную и трагическую борьбу, сражаясь со словами, которые намного сильнее его. Теперь уже стало жестоко слушать его так, как слушала она, притворяясь, что не знает того, что на самом деле знает очень хорошо.
  
  — Она была твоим утром, — решилась сказать Мимара.
  
  Он остановился. На мгновение глаза его чуть затуманились, но он тут же бросил на нее взгляд, полный сжатой ярости.
  
  — Чем?! — переспросил он и выбил трубку о каменную плиту, выпирающую из лежалой листвы.
  
  — Твоим утром, — неуверенно повторила Мимара. — Моя мать. Она часто говорила мне, что… что она была твоим утром.
  
  Он рассматривал трубку в свете костра.
  
  — Я больше не боюсь ночи, — напряженно говорит он, погрузившись в задумчивость. — Я больше не сплю так, как спят колдуны школы Завета.
  
  Когда он поднял глаза, во взгляде его сквозила опустошенность и решительность одновременно. Воспоминание о давнем твердо принятом решении.
  
  — Я больше не молюсь, чтобы скорее наступило утро.
  
  Она потянулась за новым поленом для костра. Оно упало в огонь с глухим ударом и выбило вереницу искорок, которые, кружась в дыме, устремились вверх. Следя глазами за восхождением мерцающих точек, чтобы не встречаться взглядом с колдуном, она обхватила себя руками за плечи, спасаясь от холода. Где-то там, ни далеко ни близко, выли волки, дули в раковину ночи. Словно чем-то встревоженный, он глянул в сторону леса, всматриваясь, как в колодец, в темноту между неверными тенями стволов и ветвей. Он смотрел так напряженно, что ей показалось, он не просто слышит, а слушает и волчий вой, и прочие звуки — что он знает все мириады языков глубокой ночи.
  
  И тогда он рассказал свою историю всерьез…
  
  Словно получил на это разрешение.
  
  Много лет назад точно так же ждала Ахкеймиона ее мать.
  
  За несколько дней и ночей с появления Мимары он многое сказал себе. Убеждал себя, что рассержен — да мыслимо ли потакать подобной дерзости? Говорил, что проявляет благоразумие — что может быть опаснее, чем приютить беглую принцессу? Что проявляет сострадание — слишком уж стара, чтобы освоить семантику колдовства, и чем скорее она это поймет, тем лучше. Он много чего себе сказал, признался себе во многих страстях, но не в смятении, которое владело его душой.
  
  Когда-то, двадцать лет назад, ее мать Эсменет ждала его на берегах реки Семпис. Даже известие о его гибели не способно было прервать ее бдения, столь же упрямого, какой была ее любовь. Даже здравый смысл не мог поколебать ее твердости.
  
  Это удалось только Келлхусу и мнимой искренности.
  
  Еще раньше, чем Мимара заступила на вахту — точнее сказать, начала осаду, так иногда казалось, — Ахкеймион знал, что она унаследовала от матери упрямство. Немалый подвиг — в одиночку добраться из Момемна, как это сделала она; по коже шли мурашки от одной мысли, что хрупкая девушка бросила вызов Диким Землям, чтобы найти его, что ночь за ночью она проводила одна в недоброй темноте. Поэтому раньше, чем он захлопнул дверь у нее перед носом и приказал своим рабам не общаться с ней, он знал, что прогнать ее будет нелегко. Понимал он это даже в ту ночь, когда вышел под дождь и ударил ее.
  
  Требовалось что-то другое. Нечто более глубокое, чем здравый смысл.
  
  Он говорил себе, что ей достанет безумия уморить себя, ожидая, пока он спустится со своей башни. Он говорил себе, что надо быть честным, признать истину во всем ее искаженном обличье, что Мимара увидит, поймет: ее бдение может привести лишь к погибели их обоих. Все это он говорил себе потому, что по-прежнему любил ее мать и потому, что знал: человек не бездействует, даже когда ждет. Что порой нож, не извлеченный из ножен, способен перерезать намного больше глоток.
  
  Поэтому он пришел из человеколюбия, с едой, которая ей была так необходима, и с открытостью, которая звучала неприятно, потому что была заранее продумана. Он никак не рассчитывал, что пустится в беседы и рассказы о своем прошлом. Последний раз он по-настоящему разговаривал уже очень давно. Добрых двадцать лет его слова улетали в никуда.
  
  — Я даже не помню, когда все началось, не говоря уже о том, почему, — сказал он, делая паузы, чтобы перевести неровное дыхание. — Сны начали меняться… сначала понемногу, причудливо. Колдуны Завета утверждают, что заново проживают жизнь Сесватхи, но это лишь отчасти так. На самом деле, мы видим во сне только отдельные фрагменты незаживающей раны Первого Апокалипсиса. То, что мы видим в снах, — не более чем театральное представление. Как говорится в старой шутке Завета, «Сесватха не срет». Простые вещи, составлявшие его жизнь, — всего этого нет… Мы не видим настоящей его жизни.
  
  Все то, что было забыто, подумал он.
  
  — Поначалу я заметил изменения в характере снов, но не более того. Легкое смещение акцентов. Когда преображается сновидец, разве не должны измениться и сновидения? Кроме того, страшное представление слишком поглощало внимание, чтобы задумываться. Когда кричат тысячи людей, кто станет останавливаться и считать темные пятнышки на яблоке?
  
  — Потом было так: мне приснилось, как он, Сесватха, ушиб палец на ноге… Я заснул, этот мир свернулся, как всегда, и на его месте возник его мир. Я был он, я шел по мрачной комнате, чем-то заваленной, кажется, там были тысячи свитков. Я что-то бормотал, погруженный в свои мысли, и ударился ногой о бронзовое подножие курильницы… Было похоже на сны в лихорадке, которые движутся, как тележка по кругу, повторяются снова и снова. Сесватха — ушиб палец!
  
  Он машинально схватился за подбитую войлоком туфлю. Кожа оказалось нагретой от костра. Ничего не говоря, Мимара смотрела на него со спокойным выражением на тонкоскулом лице, вся погруженная в прошлое, как будто это она вглядывалась в неведомое через дым иного, более жестокого костра. Еще один молчаливый слушатель. То ли она молчала недовольно — возможно, он говорил слишком долго или слишком мудрено, — то ли приберегала свое мнение под конец, понимая, что его рассказ — единое живое целое, и поэтому оценивать его надо целиком.
  
  — Когда наутро я проснулся, — продолжил он, — я не знал, что и думать. Мне не показалось, что это откровение, мне просто стало любопытно. Исключения возникают постоянно. Были бы мы сейчас в Атьерсе, я показал бы тебе целые тома, в которые занесены различные разновидности случаев, когда Сны дают осечку: изменение последовательности, подмены, исправления, искажения и прочее и прочее. Немало колдунов Завета потратили жизнь на то, чтобы истолковать их значение. Нумерологические шифры. Пророческие послания. Вмешательство свыше. Тут легко пасть жертвой навязчивых идей, при том, через какие страдания приходится проходить. Эти люди не могут убедить никого, кроме самих себя. Не лучше философов.
  
  Поэтому я решил, что Сон про ушибленный палец — это мой собственный сон. Сесватха не ушиб палец, сказал я себе. Это я ушиб палец, когда видел Сон, что я Сесватха. Ведь это не чей-нибудь, а мой палец болел целое утро! Такого никогда не было, сказал я себе. Пожалуй…
  
  И разумеется, на следующую ночь снова вернулись привычные мне Сновидения. Снова кровь, огонь и ужас. Прошел год, может, больше, прежде чем я увидел во сне еще одну житейскую мелочь: Сесватха бранил ученика на террасе, выходящей на Сауглишскую Библиотеку. Ею я пренебрег так же, как и первой.
  
  Потом, два месяца спустя я увидел во Сне еще одну простую подробность: Сесватха в скрипториуме, скрючившись, читает свиток при свете догорающих угольков…
  
  Он помедлил, то ли чтобы дать почувствовать важность сказанного, то ли чтобы еще раз пережить воспоминание, он и сам не знал. Иногда слова сами себя обрывали. Он теребил край плаща, перекатывая грубый шов между большим и указательным пальцами.
  
  Мимара провела краем ладони по внутренней стороне плошки, чтобы выгрести последние остатки каши — будто рабыня или служанка. Странно было, заметил Ахкеймион, как она то вспоминала, то вновь забывала свои джнанские привычки.
  
  — Что это был за свиток? — спросила она, проглотив.
  
  — Утерянная рукопись, — ответил он, погруженный в воспоминания. — «Параполис» Готагги, — добавил он, очнувшись. — Я понимаю, что это заглавие тебе ничего не говорит, но для ученого это… да пожалуй, чудо, не меньше. «Параполис» — утерянная книга, весьма известная, первый крупный трактат о политике, на который ссылаются чуть ли не все авторы древнего мира. Это было одно из величайших сокровищ, пропавших во время Первого Апокалипсиса, а я, я-Сесватха, — видел во Сне, как я читаю его, сидя в хранилищах библиотеки…
  
  Мимара последний раз провела языком по ободку плошки.
  
  — А ты точно уверен, что ты это все не придумал?
  
  От раздражения смех его был холодным, как мрамор.
  
  — У меня достаточно острый язык, чтобы меня считали умным, но уверяю тебя, я далеко не Готагга. Нет. Я не сомневаюсь, что все так и было. Я проснулся в состоянии лихорадочной спешки, бросился искать перо, пергамент и рог, чтобы набросать все, что пока еще помнил…
  
  Забыв о еде, Мимара наблюдала за ним с мудрым спокойствием, которое красоте ее матери придавало законченность и совершенство.
  
  — Значит, Сны были реальны…
  
  Он кивнул и прищурился, вспоминая о чуде, которое произошло тем утром. О дивный, захватывающий дух прорыв! Казалось, что ответ вот он, вполне оформился, прозрачный, как пар, поднимающийся над утренним чаем: он начал видеть Сны за пределами узкого круга сновидений, в котором пребывали его бывшие братья по Завету. Он начал видеть Сны о повседневной жизни Сесватхи.
  
  — И больше никто, никакой адепт Завета никогда не видел во Сне ничего подобного?
  
  — Может быть, куски, фрагменты, но не так.
  
  Как это было странно, получить главное откровение всей его жизни в примитивных мелочах — ему, которому довелось сражаться с умирающими мирами. Впрочем, великое всегда зиждется на малом. Он часто думал о людях, которых знал — воинственных и просто целеустремленных, — об их завидной способности ни на что не обращать внимания и ничему не придавать значения. Своего рода сознательная неграмотность, словно все проявления недостойных страстей и сомнений, все бренные подробности, которые составляли реальность их жизни, написаны на языке, которого они не в состоянии понять, и поэтому должны осуждаться и принижаться. Этим людям не приходило в голову, что презирать мелочи — это презирать самих себя, не только презирать истину.
  
  Но в том и состоит трагедия публичности.
  
  — Но почему такие перемены? — спросила Мимара. Изящный овал ее лица тепло и неподвижно светился на мрачном фоне черной лесной чащи. — Почему ты? Почему сейчас?
  
  Сколько раз он поверял все эти вопросы пергаменту и чернилам.
  
  — Не представляю. Может быть, это все Шлюха, гребаная Судьба. Может быть, это приятные последствия моего сумасшествия — поверь, никто не может вынести то, что денно и нощно выносил я, и немножко не сойти с ума. — Он закатил глаза и так карикатурно задергал головой, что Мимара засмеялась. — Может быть, прекратив жить собственной жизнью, я стал жить его жизнью. Может быть, какие-то смутные воспоминания, искорка души Сесватхи, долетают до меня… Может быть…
  
  Голос сорвался, и Ахкеймион, поморщившись, прочистил горло. Слова могли воспарять, падать, сверкать, иногда ярче солнца. Ослеплять и освещать. Другое дело голос. Он остается привязан к почве выражений. Как бы ни плясал голос, под ногами его всегда лежали могилы.
  
  Продолжая тяжелый вздох, Ахкеймион произнес:
  
  — Но есть намного более важный вопрос.
  
  Она обхватила колени, щурясь на всплески и спирали языков пламени, и лицо ее было, скорее, осторожным, чем безучастным. Ахкеймион догадывался, как он выглядит со стороны: в суровом взгляде — вызов, агрессивная самозащита, гроза своим подручным. Он казался желчным стариком, который сваливает свои доводы все в кучу, размахивая ослабевшими кулаками.
  
  Но если и было у нее в глазах осуждение, он его разглядеть не мог.
  
  — Мой отчим, — ответила она. — Этот более важный вопрос — Келлхус.
  
  Наверное, он смотрел на нее, открыв рот, таращил глаза, словно оглушенный ударом по голове.
  
  Он-то говорил с ней, как с посторонним человеком, пребывающим в блаженном неведении, а на самом деле, она была связана с ним с самого начала. Эсменет — ее мать, а значит, Келлхус приходится ей отчимом. Хотя Ахкеймион знал это и раньше, глубинный смысл этого факта полностью ускользнул от него. Еще бы она не знала о его ненависти. Еще бы она не знала в подробностях историю его бесславия!
  
  Как он мог оказаться таким слепым? Ее отцом был этот дунианин! Дунианин.
  
  Разве отсюда однозначно не следует, что она — орудие? Что она сознательно или неосознанно выполняет роль шпиона. Ахкеймиону довелось быть свидетелем того, как целая армия — целая священная война! — подчинилась его пугающему влиянию. Рабы, князья, колдуны, фанатики — все без разбора. Сам Ахкеймион отказался от своей любимой — от своей жены! Могла ли устоять простая девушка?
  
  В какой мере ее душа осталась ее душой, а в какой ее подменили?
  
  Он смотрел на Мимару, пытаясь за суровым выражением лица скрыть слабость.
  
  — Это он тебя прислал?
  
  — Что? Келлхус? — проговорила она с искренним недоумением и даже замешательством.
  
  Она смотрела на колдуна, открыв рот и не в силах произнести ни слова.
  
  — Если его люди найдут меня, они приволокут меня домой в цепях! Бросят к ногам моей распутной мамаши — можешь мне поверить!
  
  — Он прислал тебя.
  
  Что-то в его голосе прозвучало такое, что она отшатнулась. Какая-то нотка безумия.
  
  — Я не л-л-гу…
  
  Глаза ее заволокли слезы. Она как-то странно склонила голову набок, словно отворачивая лицо от невидимых ударов.
  
  — Я не лгу, — повторила она угрожающе. Ее лицо исказилось гримасой. — Нет. Послушай. Все же было так хорошо… так хорошо!
  
  — Так оно и бывает, — услышал Ахкеймион свой резкий беспощадный голос. — Так он и отправил тебя. Так он и правит — из темноты наших собственных душ! Если ты почувствовала, если ты знаешь, то это попросту означает, что здесь более глубокий обман.
  
  — Я не знаю, о чем ты говоришь! Он… он всегда был таким добрым…
  
  — Он когда-нибудь велел тебе простить свою мать?
  
  — Что? О чем ты?
  
  — Он когда-нибудь рассказывал тебе о твоей же душе? Говорил слова утешения, исцеляющие слова, слова, которые помогали тебе увидеть себя яснее, чем когда-либо?
  
  — Да, то есть нет! И да… Пожалей меня… Все это было так… так…
  
  Его облик был гневен, то была застарелая ненависть, с годами ставшая нечеловеческой.
  
  — Ты когда-нибудь обнаруживала в себе благоговение к нему? Как будто что-то нашептывает тебе в ухо: этот человек — больше, чем человек? Ты чувствовала себя вознагражденной, выше всякой меры, от одной только его ласковости, от самого факта его внимания?
  
  Он говорил и весь трясся, дрожал от воспоминаний, в наготе от безжалостно сорванных с него двадцати лет. Ложь, надежды и предательства, вереница шумных битв под палящим солнцем подступали к нему как наяву.
  
  — Акка… — проговорила она. Как похоже на ее беспутную мать. — Да что ты такое гово…
  
  — Когда ты стояла перед ним! — бушевал он. — Когда ты преклоняла колени в его присутствии, ты чувствовала? Ты чувствовала, что у тебя внутри пустота и что ты не можешь пошевелиться, как будто ты дым, но в то же время держишь в себе скелет мира? Ты чувствовала Истину?
  
  — Да! — закричала Мимара. — Все чувствуют! Все! Он — аспект-император! Он — спаситель. Он пришел спасти нас! Он пришел спасти человеческих сынов!
  
  Ахкеймион в ужасе смотрел на нее, и собственное недавнее неистовство еще звенело у него в ушах. Конечно же, она верует.
  
  — Он прислал тебя.
  
  Слишком поздно, понял он, вглядываясь в лицо Мимары, сидевшей по другую сторону костра. Все уже случилось. Несмотря на все прошедшие годы, несмотря на угасание силы Сновидений, она швырнула его во вчерашний день. Достаточно было просто смотреть на нее, и он ощущал пыль, кровь и дым Первой Священной войны.
  
  Он понял ее взгляд — как было не понять, когда он с готовностью узнал в нем свой собственный? Слишком много потерь. Слишком много отброшено маленьких надежд. Слишком много предательств самого себя. Это взгляд человека, который понимает, что мир — судья капризный, он прощает только лишь для того, чтобы наложить еще более суровое наказание. Она испытала момент слабости, когда увидела, как он карабкается вниз по склону и несет еду; теперь он это понимал. Она позволила себе надеяться. Ее душа позаимствовала благодарность у тела и восприняла как собственную.
  
  Он верил Мимаре. Она не по доброй воле была рабыней. Больше всего она напоминала ему скюльвендов, сильных духом, но измученных до неузнаваемости. И как она похожа на свою мать…
  
  Именно такую рабыню и должен был подослать к нему Келлхус. Отчасти загадку. Отчасти дурманящий наркотик.
  
  Такую, которую Друз Ахкеймион мог бы полюбить.
  
  — Ты знала, что я присутствовал при его первом явлении в Трех Морях? — сказал он, нарушая тишину темного леса и шуршания огня. — Он был всего-навсего какой-то нищий, который заявлял, что в нем течет королевская кровь — и в товарищах у него был скюльвенд, ни больше ни меньше! Я все видел с самого начала. Это мою спину он сломал, взбираясь к вершине абсолютной власти.
  
  Он потер нос, глубоко вздохнул, словно готовясь нырнуть в воду. Его всегда поражало, какими странными бывают причуды и страхи тела.
  
  — Келлхус, — сказал он, выговаривая имя как когда-то, по-дружески и с доверительной иронией. — Мой ученик… Мой друг… Мой пророк… Он украл у меня жену… Мое утро.
  
  Он бросил на нее взгляд, приглашая говорить, но она молчала и ерзала, словно никак не могла усесться. Она лишь сглотнула слюну, не разжимая губ.
  
  — Только одно, — продолжил он, и голос получался неровным от противоречивых страстей. — Только одно я унес с собой из прежней жизни, и это лишь простой вопрос: кто такой Анасуримбор Келлхус? Кто он?
  
  Ахкеймион смотрел на угли костра, пульсировавшие у подножия почерневшего леса, и молчал, честно предоставляя Мимаре возможность ответить — по крайней мере, так он себе сказал. На самом деле от одной мысли, что сейчас раздастся ее голос, ему хотелось поморщиться. Его рассказ, по сути, превратился в исповедь.
  
  — Ответ на этот вопрос всем известен, — отважилась сказать она, с деликатностью, которая подтвердила его опасения. — Он — аспект-император.
  
  Что еще она могла сказать. Даже если бы она не была приемной дочерью Келлхуса, она сказала бы в точности то же самое. Они, верующие, хотят, чтобы все было просто. «Существует то, что существует!» — кричат они, презрительно отрицая, что могут существовать другие глаза, другие истины, не замечая собственной вопиющей самонадеянности. «Сказано то, что сказано» — это говорится с убежденностью, в которой нет искренности. Они высмеивали вопросы, опасаясь выдать свое невежество. И после этого осмеливались называть себя «мыслящими свободно».
  
  Такова непоколебимая привычка человека. Она и приковывала их к аспект-императору.
  
  Он медленно и твердо покачал головой.
  
  — Самый важный вопрос, который можно задать любому человеку, любому ребенку, — это вопрос его происхождения. Только зная, чем человек был, можно попытаться сказать, чем он будет. — Ахкеймион помолчал, остановившись по старой привычке задумываться. Как легко было уйти в привычную колею, не разговаривать, а декламировать. Но какими бы расплывчатыми ни были его обобщения, они всегда норовили погрязнуть в раздражающих мелочах, которых он неосознанно старался избежать. Он вечно стремился уклоняться от удара и все время расшибал себе голову в кровь.
  
  — Но все знают ответ на этот вопрос, — сказала она все с той же осторожностью. — Келлхус — Сын Неба.
  
  «А кто же еще?» — вопрошали ее разгоревшиеся глаза.
  
  — И тем не менее он из плоти и крови, рожденный отцовским семенем и материнской утробой. Его воспитывали. Учили. Отправили в мир… — Он поднял брови, как будто произносил некие крайне важные истины, которыми постоянно пренебрегают. — Расскажи мне, где это все случилось? Где?
  
  Кажется, он впервые заметил в ее взгляде сомнение.
  
  — Говорят, что он был принцем, — начала она, — что он из Атрит….
  
  — Он не из Атритау, — резко перебил Ахкеймион. — Это я знаю доподлинно, от мертвого.
  
  Скюльвенд. Найюр урс Скиоата. Как всегда, Ахкеймиону на ум опять пришли слова этого человека: «Каждое мгновение они сражаются с обстоятельствами, каждым дыханием завоевывают мир! Они ходят между нами, как мы ходим в окружении собак. Мы воем, когда они бросают нам кости, скулим и тявкаем, когда они поднимают руку… Они заставляют нас любить себя! Заставляют любить себя!»
  
  Они. Дуниане. Племя аспект-императора.
  
  — А родословная? — спросила Мимара. — Ты хочешь сказать, что имя у него тоже фальшивое?
  
  — Нет… Он действительно Анасуримбор, тут ты права — слишком велико было бы совпадение. Здесь единственная наша зацепка.
  
  — Это почему?
  
  — Потому, что вопрос о месте его рождения превращается в вопрос о том, где мог уцелеть род Анасуримборов.
  
  Она задумалась.
  
  — Но если не из Атритау, то откуда? Север весь разрушен, там дикая пустыня — по крайней мере, так мне всегда говорили учителя. Можно ли уцелеть среди… них?
  
  «Среди них». Среди шранков. Ахкеймион представил себе сонмы тварей, которые раздосадованно скребут землю когтями, разбрызгивая капли грязи, пока некому оказать им сопротивление, топчут ногами бесконечные дороги и завывают, завывают.
  
  — Вот именно, — сказал он. — Если его род уцелел, то они должны сейчас скрываться в каком-то убежище. В каком-то потайном незаметном месте. Скажем, постройки времен куниюрских верховных королей, еще прежде Первого Апокалипсиса…
  
  «Так слушай! — вскричал скюльвенд. — Тысячи лет они прятались в горах, отрезанные от мира. Тысячи лет они выводили свою породу, оставляя в живых только самых крепких детей. Говорят, ты знаешь историю веков куда лучше всех прочих, чародей. Задумайся! Тысячи лет… Теперь мы, обычные сыновья своих отцов, стали для них слабее, чем маленькие дети».
  
  — В убежище.
  
  Ахкеймион понимал, что говорит излишне трагично, хотя слова он отмерял, как голодные матери масло. Такие слова не выговариваются спокойно. «Аспект-император — лжец?» Лицо у нее стало каменным, как у человека, которого жестоко обидели, но резкую отповедь он сдерживает внутри, опасаясь вместе с ней выпустить на волю целую бурю страстей. Он слышал ее мысленный крик: «Старый ревнивый дурак! Он украл ее — Эсменет! Вот суть всех твоих жалких обвинений против него. Он украл единственную женщину, которую ты любил! И теперь ты жаждешь его уничтожения, мечтаешь увидеть, как он сгорит, хотя от этого огня может заняться, как фитиль, весь остальной мир…»
  
  Он глубоко вздохнул, отодвинулся от костра, который вдруг неожиданно стал обжигать его своим жаром. Хотел по новой набить трубку, но дрожь в руках удалось унять только стиснув кулаки.
  
  «У меня руки трясутся».
  
  Его голос становится пронзительнее. Жесты — хаотичнее. Речь приобретает устойчивую жестокость, отчего на него тяжело смотреть и невозможно ему противоречить.
  
  Поначалу ее сердце радовалось, убежденное, что он смягчился. Но тон его голоса быстро убеждает ее в обратном. Взволнованность. Ироничные замечания, словно он говорит: «Сколько можно?» Манера речи — вещь связанная, настолько же несвободная, как раб или лошадь. Ее сковывает место. Сковывает ситуация. Но чаще всего ее направляют другие люди; в каждом произносимом слове таится тень множества имен. И чем дольше колдун говорит, тем больше понимает Мимара, что говорит он не с нею…
  
  А с Эсменет.
  
  Почему-то его ирония жалит. Мимара принимала его за отца, а теперь он принимает ее за мать. «Он безумен… Также, как и я».
  
  Колдун не столько ее отец, понимает она, сколько брат. Еще один ребенок Эсменет, такой же надломленный и познавший такое же точно предательство.
  
  Она ошиблась во всем, что касалось его, не только в манере поведения и внешности. Мать изображала его ученым и мистиком, который все годы своего изгнания посвятил тайным наукам. Мимара достаточно прочла о колдовстве и понимала важность смыслов и что достижение семантической чистоты — извечная одержимость всякого колдуна. И тем не менее, все было категорически не так. Как он объяснил ей, ему нет ни малейшего дела до Гнозиса, даже как инструмента. Он удалился из Трех Морей из-за разбитого сердца — и это правда. Но причина, закон, который придает осмысленность его жизни в его собственных глазах, — это обыкновенная месть.
  
  Правду об Анасуримборе Келлхусе, как утверждал Ахкеймион, следовало искать в тайне происхождения аспект-императора — в тайне тех, кого именуют дунианами. «Скюльвенд был его ошибкой! — с дикими глазами от безудержных страстей, кричал Ахкеймион. — Скюльвенд знал, что он такое: дунианин, вот кто!» А тайну дуниан, по утверждению колдуна, следовало искать в подробностях жизни Сесватхи, хотя Мимара сразу же поняла, что это лишь надежды.
  
  Его Сны… Его Сны превратились в орудие мести. Здесь, на краю диких пустошей, он потратил все силы на то, чтобы расшифровать туманные образы, остающиеся после Снов. Двадцать лет он трудился, составлял карты, дотошные реестры, просеивал древние обломки жизни покойного волшебника в поисках той серебряной иглы, которая отомстит за все несчастья.
  
  Это была больше чем ошибка глупца; это была одержимость безумца, сравнимого с аскетами, которые бьют себя розгами и камнями или едят только бычьи шкуры, покрытые религиозными письменами. Двадцать лет! Любая идея, которая способна поглотить такую необъятную часть жизни, просто должна свести с ума. Да одна лишь гордыня…
  
  Его ненависть к Келлхусу ей показалась понятной, хотя сама она зла на отчима не держала. Она едва знала аспект-императора, и в те немногие случаи, когда ей доводилось очутиться с ним наедине на Андиаминских Высотах (это было дважды), он показался ей лучезарным и трагичным. Пожалуй, из всех, с кем она когда-либо встречалась, у этого человека была самая непосредственная и открытая душа.
  
  «Тебе кажется, что ты ее ненавидишь», — сказал он однажды — это о ее матери, конечно.
  
  «Мне не кажется, я уверена».
  
  «Под покровом ненависти, — отвечал он, — ни в чем нельзя быть уверенным».
  
  Теперь, глядя на этого пожилого человека и слушая его речи, она поняла те слова. Запершись в своей заброшенной башне, зажатый в пределы собственной души, Ахкеймион слил воедино две главные движущие силы своей жизни. Свои Сновидения и свою Ненависть. Как было не переплестись им в единый бурный поток, так долго оставаясь заключенными в тесном пространстве? Таить обиду означает размышлять и бездействовать, идти по жизни, как те, кто ни на кого не держит зла. Но ненависть родом из более дикого, более жестокого племени. Даже когда нет возможности нанести удар, она все равно атакует. Если не вовне, то внутрь, ибо для нее нет направлений. Ненавидеть, особенно если не давать волю мести, — значит устроить самому себе осаду, довести себя до истощения, а потом возложить вину, словно венок, к ногам ненавидимых.
  
  Да, вновь подумала она. Друз Ахкеймион — брат ей.
  
  — Значит, все это время, — отважилась она вставить в одну из немногих пауз, — ты видел во сне его жизнь, составлял ее опись, искал свидетельства о происхождении моего отчима…
  
  — Да.
  
  — Что ты обнаружил?
  
  Вопрос потряс его, это было видно. Он провел пальцами с длинными ногтями сквозь густую всклокоченную бороду.
  
  — Название, — сказал он наконец с угрюмой неохотой человека, вынужденного признать несоответствие между своими похвальбами и своим кошельком.
  
  — Название? — чуть не рассмеялась она.
  
  Долгий угрюмый взгляд.
  
  Она напомнила себе, что надо быть осторожнее. После всего, что ей пришлось пережить, она подсознательно не выносила в людях самомнения. Но этот человек был ей нужен.
  
  Обращенный внутрь сосредоточенный взгляд. Затем Ахкеймион произнес:
  
  — Ишуаль.
  
  Он почти прошептал это имя, словно оно было сосудом с фуриями, который можно вскрыть небрежными речами.
  
  — Ишуаль, — повторила она, только потому, что этого требовал его тон.
  
  — Оно происходит из диалекта нелюдей, — продолжил он. — И означает «Благородная пещера» или «Высокое тайное место», в зависимости от того, насколько буквален перевод.
  
  — Ишуаль? Келлхус — из Ишуаля?
  
  Она видела, что ему неприятно слышать, как она говорит о своем отчиме — словно о близком друге.
  
  — Я в этом уверен.
  
  — Но если это потайное место…
  
  Еще один угрюмый взгляд.
  
  — Это не надолго, — заявил он с безапелляционностью, свойственной старикам. — Сейчас уже нет. Это в прошлом. Сесватха… Открывается его жизнь… Не только житейские подробности, но и его тайны.
  
  Целая жизнь прошла в раскапывании другой жизни, в изучении скучных мелочей сквозь линзу благих и апокалиптических предзнаменований. Двадцать лет! Как тут сохранить равновесие? Если долго копаться в грязи, начинаешь ценить камни.
  
  — Он сдается, — заставила она себя произнести.
  
  — Именно так! Я знаю, я сейчас говорю как сумасшедший, но такое чувство, будто он знает.
  
  Кивнуть оказывается трудно, словно жалость сковала ей мышцы в той точке, где соединяются шея и голова. Какие же запасы целеустремленности ему потребовались? Не только надолго погрузиться в работу, лишенную сколько-нибудь осязаемой выгоды, но и не иметь при этом никаких видимых способов оценить успех — какими же усилиями это далось?! Год за годом, сражаясь с незримым, собирая надежду по крохам из дыма и смутных воспоминаний… Каких же надо достичь глубин убежденности? Каким упорством достижимо подобное?
  
  Таким не обладает здравый ум.
  
  Маски. Поведение — это вопрос выбора подходящей маски. Этому научил ее бордель, а Андиаминские Высоты только закрепили пройденное. Можно представить себе, что выражения лица находятся каждое на своем месте: здесь — тревога, там — приветливость, а расстояние между ними измеряется трудностью заставить себя из одной маски перейти в другую. Сейчас не было ничего труднее, чем втиснуть жалость в подобие живого интереса.
  
  — А другие колдуны школы Завета испытывали нечто подобное?
  
  Она это уже спрашивала, но стоило повторить.
  
  — Никогда, — ответил он. На его лице и в осанке проступила дряхлость. Он сжался до оболочки шкур, облачавших его. Он стал выглядеть одиноким, каким и был на самом деле, и далее еще более отрезанным от всего мира. — Что это может означать?
  
  Она прищурилась; ее странно задело это открытое проявление слабости. И в этот момент что-то произошло.
  
  Метка уже подорвала его, сделала уродливым, как изношенная и порванная вещь. Как будто истерзаны и искорежены были края его души, саму его сущность бередила ткань повседневности. Но вдруг Мимара увидела что-то еще, имеющее оттенок суждения, словно благословение и порицание стали подобны струе, воспринимаемой лишь при определенном свете. Что-то нависло над ним, истекало из него, нечто осязаемое… Зло.
  
  Нет. Не зло. Проклятие.
  
  Он проклят. Почему-то она знала это с той же уверенностью, с какой младенцы узнают, что у них есть руки. Бездумно. Безошибочно.
  
  Он проклят.
  
  Она моргнула, и иной глаз закрылся, и Ахкеймион снова превратился в постаревшего волшебника. Внешние грани столь же непроницаемы, как раньше.
  
  Тоска захлестнула ее, неясная и неудержимая, бессилие, которое накатывает, когда потери множатся, переходя мыслимые пределы. Сжав рукой одеяло, она заставляет себя подняться на ноги и спешит сесть рядом с Ахкеймионом на холодной земле. Она смотрит на него привычными, хорошо знакомыми ей глазами, взгляд которых обещает пойти за ним на край света. Она понимает, что он полон отчаяния, он развалина могучего некогда человека.
  
  Но, кроме того, она знает, что надо делать ей — что дарить. Еще один урок из борделя. Это так просто, потому что именно этого страждут все безумцы, об этом тоскуют более всего остального…
  
  Чтобы им верили.
  
  — Ты стал пророком, — говорит она и наклоняется поцеловать его. Всю свою жизнь она мучила себя мужчинами. — Пророк прошлого.
  
  Воспоминание о его силе похоже на благовоние.
  
  Угрызения совести начинаются позже, в темноте. Почему нет места более одинокого, чем влажный от пота уголок рядом со спящим мужчиной?
  
  И в то же время, нет места более безопасного?
  
  Обернув одеяло вокруг обнаженного тела, она проковыляла к тлеющему костровищу, села и, покачиваясь из стороны в сторону, попыталась выдавить из себя воспоминания о скользкой коже, сопении, сопровождающем напряженные усилия немолодого человека. Темнота непроглядна настолько, что лес и проломленная башня кажутся черными как смоль. Тепло разворошенного костра лишь подчеркивает холод.
  
  Слезы приходят только когда он дотрагивается до нее — мягкая рука проводит по спине, падает, как лист. Доброта. Единственное, чего она выдержать не может. Доброту.
  
  — Мы совершили первую совместную ошибку, — сказал он, словно это было нечто значительное. — Больше мы ее не повторим.
  
  Леса никогда не дремлют в полной тишине, даже в мертвенную безветренную ночь. Соприкосновение побегов и листьев, напряжение раздваивающихся сучьев, непрестанный шорох сцепляющихся ветвей, которые вовлекают в свое движение все новые деревья, создавая переплетение пустых пространств, и только внезапно возникший на пути уступ почвы останавливает эту волну. Все вступает в сговор и вместе создает шепчущую тьму.
  
  Угольки потрескивают, как чокающиеся где-то вдалеке бокалы.
  
  — Я пропащая? — рыдает она. — Я потому все время бегу?
  
  — Все мы несем на себе не видимое глазу бремя, — отвечает он, садясь не рядом, а скорее, позади нее. — Все мы сгибаемся под его тяжестью.
  
  — Ты хочешь сказать — ты, — сказала она, ненавидя себя за это обвинение. — Посмотри, как ты согнулся!
  
  Но рука с ее спины не ушла.
  
  — Мне иначе нельзя… Я должен открыть истину, Мимара. Не только ненависть руководит моими поступками!
  
  Она непроизвольно фыркнула и заметила флегматично:
  
  — Какая разница? Голготтерат будет уничтожен не позже чем через год. Этот твой Второй Апокалипсис закончится не начавшись!
  
  Кончики его пальцев отступили.
  
  — Что ты имеешь в виду? — спросил он, непринужденно и раздраженно одновременно.
  
  — Я имею в виду, что Сакарп уже, наверное, пал.
  
  С чего вдруг она внезапно начала его ненавидеть? Потому ли, что соблазнила его, или потому, что он не смог противиться? Или потому, что ей было все равно, переспать или не переспать с ним? Она смотрела на него и не могла или не хотела скрыть ликование в глазах.
  
  — Планы затевались еще до того, как я бежала с проклятых Высот. Великая Ордалия на марше, старик.
  
  Тишина. Угрызения совести обрушиваются, как удар.
  
  «Разве ты не видишь? — кричит все у нее внутри. — Разве ты не видишь, какой яд я несу в себе? Ударь меня! Задуши! Высеки меня до костей своими вопросами!»
  
  Но вместо этого она смеется.
  
  — Ты слишком долго держал себя взаперти. Твое откровение пришло к тебе слишком поздно.
  Глава 5
  Момемн
  
   Если удача — это поворот событий сообразно надеждам смертных, то Добрая Удача — это поворот событий сообразно божественной воле. Почитать ее — это приветствовать происходящее, как оно происходит.
  
   Арс Сиббул. «Шесть онтономий»
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Иотия
  
  Псатма Наннафери сидела в пыли, шепча молитвы и покачиваясь в такт. Скрюченную руку она тянула к нескончаемому потоку прохожих. Наннафери считала их тени, но в глаза тщательно старалась не заглядывать, зная, что какие бы причины ни побуждали их совершать подаяние, будь то жалость, прилив вины или попросту страх перед несчастливой монеткой, решение должно быть их собственным. Благословенные строки Синьятвы вполне ясно выражались на этот счет: «Семя — к утробе, семена — к пашне. Не подает правая рука левой…»
  
  Отдать — значит потерять. Эта арифметика имеет единственное направление.
  
  Чудо Ур-Матери, Ятвер, богини плодородия и служения, состояло в том, что она шествовала по миру, воплощая бесконечное преумножение. Непрошеная щедрость. Незаслуженное изобилие. Она была чистым Даянием, нарушением принципа «услуга за услугу», основного принципа мира рождающего. Она превращала время в плоть.
  
  Поэтому Наннафери поняла, что пора идти. Все больше медных талантов появлялось в ладони у нее, а не у прочих нищих, сидевших бок о бок с нею. Все чаще и чаще, после секундных колебаний, опускались монетки, издавая характерный звон. Одна девчушка, галеотская рабыня, даже протянула ей луковицу, прошептав: «Жрица-мать».
  
  Всегда так происходило, даже в таких крупных городах, как Иотия. Человеческая натура, отдавая, всегда рассчитывает получить что-то взамен. Хотя люди знали цель Проповеди Нищего, их все равно притягивало к Наннафери, как только разлетался слух о ее появлении. Они подавали скупую монетку и полагали, что этого достаточно, чтобы их милостыня считалась Даянием. Если бы их спросили, пытаются ли они купить благоволение богини, они горячо утверждали бы, что хотят лишь пожертвовать. Но глаза и выражения лиц кричали иное.
  
  Странная это вещь, подаяние. Руки нищих — весы этого мира.
  
  Поэтому Наннафери была вынуждена уйти, отыскать место, где ее не будут знать, и тем обеспечить чистоту получаемых ею подношений. Принимать подаяние от тех, кто стремится через него снискать божественную милость, — тоже своего рода скверна. И что еще важнее, через это не спасти ничью душу. Для приверженцев культа Ятвер незнание считалось высшей дорогой к искуплению грехов.
  
  Она отвела покрывало со старческого, изрытого оспинами лица, сунула монеты в карман рубища. Словно подтверждая ее выводы, у ее ног шлепнулись в пыль еще три монеты, одна из них серебряная. Чрезмерная щедрость — признак жадности. Она оставила их лежать в образовавшихся маленьких вытянутых воронках. Другая жрица Ятвер взяла бы их, приговаривая: кто не транжирит, не знает нужды, и тому подобные избитые кощунства. Но она — не другие. Она — Псатма Наннафери.
  
  Она подхватила посох и, выставив в стороны трясущиеся локти, начала подниматься на ноги…
  
  И тотчас рухнула на колени.
  
  Началось, как всегда, с необычного гула в ушах, словно вокруг головы летал целый рой стрекоз. Потом земля дрогнула и забилась, как будто ткань набросили на живую рыбину. Вокруг всех живых существ завертелись акварельные ореолы. И хотя повернуться и посмотреть не получалось, Псатма увидела ее, призрачную женщину, облаченную в яркие серебряные одежды. Она шла, и рядом с нею всё и вся взрывалось, как глиняные сосуды. Очертания ее были столь болезненно яркими, что взгляд невольно уходил в сторону. Рука, такая нежная, что ей нельзя было сопротивляться, легла Псатме на щеку через капюшон, заставляя прильнуть к жгучей земле.
  
  — Матушка, — ахнула Псатма.
  
  Тень удерживала ее, как будто наколола на острогу под невидимой толщей воды. «Не двигайся, дитя мое», — сказала тень. Этот голос выползал на свет из глубин сущего, как жук выползает из сердцевины цветка. Казалось, что тень вот-вот расколется надвое, на поверхность выйдет ее жизненная энергия и окутает Псатму, как новая кожа.
  
  «Наконец-то прибыл твой брат. Прибыл Воин Доброй Удачи».
  
  Рука опиралась на нее — гора, вбирающая в себя солнечный свет.
  
  — Уже?!
  
  «Нет, любовь моя. Когда настанет благословенный день».
  
  Тело казалось веревкой, намотанной на бесконечный железный гвоздь, разлохматившиеся концы которой трепетали на ветру иного мира.
  
  — А… Д-д-демон?
  
  «Его судьба придет к нему».
  
  И гул исчез, всосался, как дым из опиумной чаши. Развалины улиц превратились в сплошную стену зевак, среди которых были торговцы, погонщики, проститутки и солдаты. А тень превратилась в мужчину, нансурца из касты дворян, с тревожными, но добрыми глазами. А та самая рука оказалась его рукой, которая поглаживала ее щеку с отметинами оспы так, как массируют затекшую ногу.
  
  «Не боится прикоснуться…»
  
  — Все хорошо, — говорил тем временем он. — У тебя был приступ, но он проходит. Давно у тебя падучая?
  
  Но Псатма не обращала на него внимания — как и на остальных. Она отвела его руку в сторону. Поднявшись на ноги, она расчистила себе дорогу посохом.
  
  Что они знают о Даянии?
  
  Иотия была городом древним. Пожалуй, не таким, как Сумна, но явно старше Тысячи Храмов — намного старше. Как и культ Ятвер.
  
  В недавно отстроенном храме Шатафет в северо-восточной части города собирались, чтобы молиться, скорбеть и праздновать, большинство верующих Иотии. Все твердили, что это один из самых благоденствующих ятверианских храмов в Трех Морях. Его поддерживали все больше и больше новообращенных, которые до Первой Священной войны были в основном язычниками. Но, за исключением тех, кто прошел посвящение в великие тайны культа, для жителей города храм был не более чем предметом хозяйской гордости. Главную ценность Иотии составлял погребальный лабиринт катакомб Ильхара, великое «Чрево Мертвых».
  
  Знаменитый некогда храм Ильхара был уничтожен язычниками фаним, и за долгие века его мрамор и песчаник растащили. Теперь на том месте остался лишь пустырь посреди хаотично громоздящихся вокруг домишек. Уцелели только груды булыжников, припорошенные песком пустыни. Тут и там из зарослей травы виднелись неровные края каменных блоков, светлых, как лед. Песчаные тропинки пролегли там, где резвились поколения детей. Если бы не черные знамена с вышитым священным знаком Ятвер — серпом, который одновременно изображал беременный живот, — ничто, на первый взгляд, не выдавало, что здесь священная земля.
  
  Псатма Наннафери вела сестер через поросший цветами холм ко входу в катакомбы. Сандалии шуршали по траве, придавая вспыхивающему время от времени разговору непонятную печаль. Наннафери ничего не говорила, все силы уходили на то, чтобы высоко держать голову, несмотря на согнувшуюся спину. Жрице казалось, что ее окутывают не черные шелковые одежды, которые предписывал сан, а полученное ею откровение, настолько оно казалось физически ощутимым. Она чувствовала, как оно веет вокруг нее в ветрах, которые уловимы только душой. Нетленное одеяние. Она была уверена, что остальные замечают его, даже если взгляд их остается невежественным. Они взглядывали на нее чаще, чем следовало, и поспешнее, чем следовало, отводили глаза — так исподтишка оценивают те, кто переполняем завистью или благоговением.
  
  Тщедушная, с изъеденным оспой лицом, Наннафери всегда казалась величественной: крепкая воля дуба на фоне податливых, словно бальса, натур. Когда Наннафери была юной, старшие жрицы неизменно пропускали ее, раздавая взыскания, которыми они старались утвердиться в своем статусе. Прочих они бранили и пороли, но «шайгекскую рябую девочку», как ее называли, всегда негласно обходили. При своем невеликом росте, она, тем не менее, казалась слишком весомой добычей для их непрочных сетей. Возможно, тому виной было что-то в выражении ее глаз, которые, казалось, были всегда устремлены на нечто важное. Или в ее голосе, безупречный звук которого заставлял обращать внимание на недостатки их собственных, надтреснутых и визгливых голосов.
  
  «Степенность» — так сказали бы древние кенейцы.
  
  Никто не осмеливался ненавидеть ее, слишком много чести. И все уважали, поскольку только так можно было к ней подступиться, единственный способ не быть испепеленным под ее безжалостным взглядом. Так она и поднялась по сложной иерархии священнослужителей культа Ятвер. За недолгих двадцать лет она стала матриархом, номинальным лидером секты, и отчитывалась только перед шрайей в Сумне. Еще через четырнадцать лет ее провозгласили Верховной Матерью — давным-давно, когда Тысяча Храмов поставила секты на колени, этот титул был объявлен вне закона, но его сохраняли, держа в тайне, без малого шестнадцать столетий.
  
  Перед жрицами зиял широкий ров. Надо было спускаться гуськом по земляному пандусу, и все замешкались на краю, озадаченные щекотливым вопросом старшинства. Не обращая на них внимания, Наннафери оказалась на дне раньше, чем первая из сестер осмелилась за ней последовать. Отряд вооруженных мужчин, местных, из касты работников, отобранных за фанатичное рвение, упали на колени, когда она широкими шагами поравнялась с ними. Оглядев их блестящие на солнце спины, она кивнула в ответ на ритуальный возглас, который по очереди произнес каждый: «Хек’неропонта…»
  
  Даятельница.
  
  «Да уж, пожалуй, действительно даятельница», — молча размышляла она. Приносящая Дар, который они едва могут постичь, не то что уверовать в него.
  
  Перед входом она остановилась и преклонила колено, чтобы испробовать на вкус Богиню-землю.
  
  Помимо раскопок древних ворот, секта ничего не сделала, чтобы устранить последствия святотатства, учиненного язычниками. Мародеры ободрали черные мраморные панели с фризами, изображавшие Богиню в разных ее обличьях: шьющей, пашущей землю, собирающей урожай, и отковыряли бронзовых змей, обвивавших боковые колонны. Больше почти ничего не взяли. Согласно местным преданиям, фаним не любили входить в катакомбы, особенно после того, как вельможа, которому было поручено составить карту отдаленных участков, не вернулся. Падираджа лично приказал опечатать это место, назвав его на своем нечестивом языке «Гекка’лам», что значит «Логово демоницы».
  
  Они были больны, как сумасшедшие, эти язычники, и, как сумасшедшие, заслуживали сострадания — так глубоко простирались их заблуждения. Но по крайней мере одно они понимали с похвальной отчетливостью.
  
  Богиню следует бояться.
  
  Даже Старшие Писания, «Хигарата» и «Хроника Бивня», обходили богиню — поэты упивались мужскими добродетелями. Причина была вполне очевидна: Ятвер, больше, чем кто другой из Сотни, благоволила бедным и слабым, ибо они выращивали и производили все блага, это их трудолюбивая братия несла на своем хребте касту знати, эту отвратительную грязь. Она одна ценила бедноту. Только она соизволением своим даровала им вторую, тайную жизнь. Благоволила им и мстила за них.
  
  Говорили, что ее боялся даже ее брат Вар. Даже Гильгаол съеживался под зловещим взглядом Ятвер.
  
  Немудрено.
  
  Упирая перед собой посох, Псатма Наннафери медленно вошла под тень древних сводов из песчаника. Вошла в земную утробу Ур-Матери, сошла к своим давно почившим сестрам.
  
  Подземное кладбище под руинами фундамента одноименного с ним храма уходило глубоко вдаль. Уровни его разворачивались один под другим, разделенные толстым слоем земли. Свет фонаря открывал бесконечные ряды выложенных кирпичом ниш, в каждой из которых плотно стояли урны. Некоторые из этих урн были столь древними, что надписи на них невозможно было прочесть. Тысячи лет, со времен Старой Династии, пепел жриц Ятвер приносили сюда, где он покоился в благочестивом окружении.
  
  Чрево Мертвых.
  
  Псатма Наннафери чувствовала, какое благоговение испытывают ее сестры — верховные жрицы. Едва передвигая ногами, они шли за ней молчаливыми группами. Молодые поддерживали старых. Они шли в оцепенении, словно только сейчас их приобщили к истине их служения — и собственное деланое благочестие им казалось тщеславием, чем оно и было. Только сука, которая называла себя Халфантской Прорицательницей, Ветенестра, осмеливалась показывать, что ей скучно. Храни небо прорицателя, который ничего этого не видел.
  
  Только брать, брать, брать. Злобность, нечистота, не ведающие границ.
  
  Сама сущность Демона.
  
  Наннафери старалась удерживать это чувство, ведя их в пещеру, которая именовалась Харнальским залом. Свой средний гнев, как она иногда называла его, — когда ее суждения разжигались лишь настолько, чтобы слегка опалить сердца слабых. Все греховно, все заслуживает порицания; такова истина бурного и хаотичного мира. Богиня — лишь дополнение, Богиня — невозделанная земля, которую надо обрабатывать мотыгой и плугом, чтобы она кормила мир. Этой мотыгой была Наннафери. И этим плугом. И еще не успеют завершиться церемонии в этой гробнице, ее сестры будут прополоты и вспаханы… Плодородная почва для Воина Доброй Удачи.
  
  Она не испытывала тщеславия от осознания своей задачи. Богиня сделала ее линейкой, которой будет измерен мир — не больше и не меньше. Кто такая Наннафери, чтобы радоваться или гордиться, не говоря уже о том, почему и для чего гордиться? Нож, которым свежевали, острее не становится, — как гласила галеотская пословица.
  
  Он только больше пачкается кровью.
  
  Она велела им расставить фонари по сводчатой пещере, потом приказала сесть за огромным каменным столом в центре залы: легендарный Стол Ударов, у которого когда-то сама Ур-Мать наказывала своих непокорных дочерей. Наннафери заняла место богини, и трещинки, расколовшие древние плиты столешницы, словно разбежались от иссохшей груди Наннафери. Одна щель расходилась на несколько и ветвилась, подбегая к каждой из сестер, и Наннафери подумалось, что это удачно, потому что ей предстоит стать светом, который обнаружит трещины во всех них.
  
  Она сидела абсолютно неподвижно и терпеливо ждала, пока улягутся последние разговоры. Некоторые из собравшихся лишь недавно прибыли с другого конца Трех Морей. Здесь присутствовали сразу несколько историй вражды и дружбы, прерванных назначениями в другие страны. Поскольку дружба была одним из самых благословенных даров богини, Наннафери терпела веселую болтовню сестер. Она знала, как редко доводится оказаться в обществе равных, когда достиг высших уровней в иерархии культа. Одиночество — вечная жестокая цена власти, что было заметно по этим женщинам. Особенно отчаянно хотелось говорить Элеве.
  
  Но нависшее ощущение несообразности происходящего быстро заставило замолчать даже ее. Скоро все двенадцать женщин сидели с той же строгой суровостью, что и их Верховная Мать: прорицательница и одиннадцать высших жриц культа. Все, кроме матриарха, Шарасинты — ее отсутствие ни для кого не осталось незамеченным.
  
  — Всего один раз со времен язычников, — сказала Наннафери хриплым, словно у курильщицы, старческим голосом, — созывался Стол Ударов. Многие из вас в тот день присутствовали здесь. Это было радостное время, время празднеств, ибо культ, наконец, вновь обрел это место, земную утробу нашей Великой Богини, где обитает долгая череда наших сестер, ожидающих своего Второго Рождения на Другой Стороне. В то время мы славили шрайю и его Священную войну и думали только о том, что мы сможем вернуть себе в будущем. Мы не разглядели дремавшего Демона, которому суждено было подмять под себя эту войну, превратить ее в орудие подавления и нечестивой тирании.
  
  Последнее слово исказилось от ярости, которую она не стала сдерживать.
  
  — Мы не разглядели аспект-императора.
  
  Она швырнула перед собой на стол свой посох из священной акации. Сестры подскочили от громкого звука. Наннафери запустила руку в шелковые одежды, собравшиеся на скрюченных суставах влажными складками, и извлекла на свет маленький, не больше голубиного яйца, железный шарик, который огибали по кругу неразборчивые письмена. Она высоко подняла его, держа двумя пальцами, и бережно опустила перед собой на стол…
  
  Хора. Священная Слеза Бога.
  
  Словно следуя какой-то неумолимой логике, взгляды женщин, как один, обратились от Хоры к ее лицу. Такое откровенное начало шокировало — в подобных случаях обязательным считались Вступления: церемониальные ритуалы и молитвы инициации. Сестры смотрели на нее в полном изумлении. Но начинали понимать, как с мрачным удовлетворением отметила про себя Наннафери.
  
  Их богиня готовилась к войне.
  
  — Но сперва, — сказала Наннафери, положив руку на рукоять посоха, — нам надо разобраться с ведьмой.
  
  Сейчас, когда она держала перед собой Хору, смысл сказанного был ясен: она говорит об одной из них.
  
  Несколько женщин ахнули. Из них самая младшая (политическая уступка Нильнамешу), Махарта, вскрикнула в голос. Шархильда, со своими свиными глазками и красными, как редиски, щеками, глядела с выражением кроткой глупости, которым она обычно скрывала свой ум. Ветенестра, конечно, кивнула так, словно все знала с самого начала. Иначе какая же она была бы прорицательница?
  
  Настала такая мертвая тишина, что, казалось, было слышно, как дышит пепел мертвых.
  
  — Н-но, Святая Мать, — прошептала Махарта, — как ты узнала?
  
  Псатма Наннафери прикрыла глаза, зная, что, когда она резко откроет их, они окажутся малиновыми шарами.
  
  — Потому что богиня, — тихо проговорила она, — дозволяет мне видеть.
  
  Бурные крики. Грохот упавшего каменного стула. Элева вскочила на ноги, простерла руки в стороны. Ее глаза и рот светились ярко-белым светом, волосы и одежду трепал неосязаемый ураган. Жуткое невнятное бормотание падало со сводов, со стен, неслось ото всех видимых предметов — голос, который сминал мысли, как бумагу. Шархильда подбежала к ней с ножом, но была отброшена назад, как бросают в угол грязную одежду. Харнальский зал пересекли переливающиеся прозрачные стены из гигантских призрачных камней. По замкнутой пещере метались крики. Жрицы в суматохе разбежались. Вокруг предметов завивались тени.
  
  Звук удара железа о дерево. Слепящий свет. Рев втягивающегося воздуха.
  
  Сквозь серную вонь начали раздаваться стоны и потрясенные вскрики. Махарта рыдала, скорчившись под Столом Ударов.
  
  — Элева! — кричал кто-то. — Элева!
  
  — Уже несколько дней как мертва, — процедила Наннафери. Она единственная не двинулась с места. — А то и больше.
  
  Посох еще звенел у нее в руках, словно продолжая подрагивать от удара. Опершись на него, она подошла к поверженной ведьме и посмотрела на лежащую на полу треснувшую соляную статую. Безымянная девочка, навсегда застывшая в прекрасной и гордой белизне. Полногрудая. Невероятно юная.
  
  Невольно закряхтев, Наннафери опустилась на колени и подняла с усыпанного пылью пола свою Хору. Свою благословенную Слезу Бога.
  
  — Они травят нас, подсылая ведьм. — В ее голосе клокотала ненависть. — Найдется ли лучшее доказательство их порочности?
  
  Ведьмы… Школа Свайала. Еще одно из многих непотребств аспект-императора.
  
  Прошло еще несколько минут потрясения, прежде чем сестры пришли в себя. Двое помогли Шархильде сесть на место, не уставая хвалить мощь и храбрость старой туньерской телохранительницы. Другие осторожно выходили вперед, посмотреть на мертвую ведьму, которая лишь несколько мгновений назад была Элевой — одной из общих любимиц, иначе не скажешь! Махарта еще не вполне успокоилась и, стыдясь плакать, шмыгала носом. Ветенестра вернулась на место, обводя стол бессмысленными тревожными взглядами.
  
  И как будто снова подчиняясь некой единой логике, понеслись вопросы и замечания. Низкий сводчатый потолок Харнальского зала звенел от женских голосов. Ветенестре, несомненно, еще две недели назад было видение, что все так и будет. Значит ли это, что шрайя и Тысяча Храмов изучают их? Или это дело рук императрицы? Форасия заявила, что не более трех месяцев назад в Каритусале видела, как Элева дотронулась до Хоры во время ритуала солнцестояния. Значит, ведьма подменила ее недавно? Незадолго до прибытия тайного приказа о возвращении, который они все получили…
  
  Но как? Разве что…
  
  — Да, — сказала Наннафери. В ее тоне слышалось спокойное понимание опасности, и зал сразу очистился от гомонящих наперебой голосов. — Шрайя знает обо мне. Он знает обо мне уже некоторое время.
  
  Шрайя. Священный Отец Тысячи Храмов.
  
  Брат Демона, Майтанет.
  
  — Они терпят меня потому, что ценят тайное знание. Они обрастают тайными соглядатаями, как обрастают бухгалтерскими книгами торговцы, считающие, что управляют тем, что могут исчислить.
  
  Мгновение напряженного молчания.
  
  — Тогда мы обречены! — вдруг выкрикнула Этиола. — Вспомните, что случилось с ананкианцами…
  
  Пятеро наемных убийц, убежденных, что исполняют роль Судьбы, совершили покушение на императрицу в день Погружения ее младшего сына. Покушение закончилось неудачей и, что важнее, оказалось жесткой ошибкой, поставившей под угрозу всех правоверных, вне зависимости от культа. Слухи о мести императрицы, как и следовало ожидать, были разнообразны и непоследовательны: то ли с ананкианской матриархи живьем содрали кожу, то ли зашили в мешок с голодными псами, то ли растянули на дыбе в веревку из человечины. Единственное, что можно было утверждать достоверно, — что ее и всех ее ближайших подручных арестовали шрайские рыцари и арестованных больше никогда не видели.
  
  — Мы — иной культ, — покачала головой Наннафери.
  
  Это было сказано не от тщеславной кичливости. Пожалуй, за исключением Гильгаола, никто из Ста Богов не пользовался такой всеобщей симпатией, как Ятвер. Если другие культы походили на свои храмы, возведенные на поверхности земли постройки, которые можно снести, ятверианцы были как эти самые залы, Чрево Мертвых, — нечто такое, что нельзя сровнять с землей, поскольку они и есть земля. И так же, как у катакомб были туннели, заброшенная канализация Старой Династии, уходящая до самых развалин Сареотской библиотеки, так и ятверианцы располагали далеко идущими каналами, бессчетным количеством входов, потайных и стратегически важных.
  
  Везде, где были слуги и рабы.
  
  — Но, Верховная Мать, — сказала Форасия. — Мы говорим об аспект-императоре.
  
  Само имя звучало как довод.
  
  Наннафери кивнула.
  
  — Демон не так силен, как можно подумать, Фори. Он и его самые пылкие, самые фанатичные последователи идут с Великой Ордалией, за полмира отсюда. Тем временем по всем Трем Морям теплятся старые обиды и ждут только лишь ветра, который раздует из них пламя. — Она умолкла, чтобы дотронуться железным взглядом до каждой из сестер по очереди. — Правоверные везде, сестры, не только в этой комнате.
  
  — Даже язычники ведут себя наглее, — поддержала ее Махарта. — На юге от него по-прежнему ускользает Фанайял. Недели не проходит без мятежа в Ненсиф…
  
  — И тем не менее, — настойчиво продолжала Форасия, — вы не видели его так, как видела я. Никто из вас не имеет даже отдаленного представления о его силе. Никто! Ни единая душа не зна… — Старая жрица осеклась и стала крениться набок. Форасия единственная из них была старше Наннафери, в таком возрасте, когда телесная немощь не может не просачиваться в душу. Форасия все чаще и чаще забывала, где находится, заговаривалась. Проявляла временами дерзость, свойственную слабым на голову и утомленным жизнью.
  
  — Прости меня, святая мать, — пробормотала она. — Я… я не к тому это говорила, что…
  
  — Но ты права, — мягко сказала Наннафери. — Мы на самом деле не имеем представления о его силе. Вот почему я созвала вас сюда, где души наших сестер укроют нас от его прозорливых глаз. Мы даже представления не имеем, но мы не одни. И он не один.
  
  Она замолчала, так что эти слова повисли в пропахшем серой воздухе.
  
  — Богиня! — прошипела непоколебимая старая Шархильда. Капелька крови скатилась у нее на лоб, капнула на выщербленный камень стола. — Мы все знаем, что Она дотронулась до тебя, святая мать. Но Она ведь и являлась тебе, это правда? — Страх в ее нервном голосе был сильнее удивления, он словно усиливал давящее с потолка ощущение неподъемной тяжести.
  
  — Да.
  
  И снова Харнальский зал взорвался галдящими наперебой голосами. «Возможно ли это? Великое благословение! Но как? Когда это было? Великое, благословенное событие! Что же она сказала?»
  
  — А Демон? — голос Форасии перекрыл все остальные голоса. Сестры замолчали, не только из-за уважения к ее рангу, но и из-за собственного смущения. — Об аспект-императоре? — не отставала неугомонная женщина. — Что она говорит о нем?
  
  Вот так, прямодушие смущенной души старой женщины разом обнажило все их маловерие. Их страх перед аспект-императором затмил все прочие страхи, даже те, что им должно было испытывать перед богиней.
  
  Молитва без страха — ущербна.
  
  — Боги… — начала Наннафери, с трудом подбирая слова для того, что невозможно выразить словами. — Они не такие, как мы. Они не являются… сразу и целиком…
  
  Этиола нахмурила лоб, тщетно напрягая ум.
  
  — Ветенестра заявила…
  
  — Ветенестра ничего не знает, — оборвала ее Наннафери. — Богиня не терпит глупцов и притворщиков.
  
  За Столом Ударов стало очень тихо. Все взгляды побежали вдоль извилистой трещины, которая вела к халфантской пророчице, Ветенестре. Та сидела в напряженной позе, как человек, который всеми силами пытается унять дрожь. Если Верховная Мать обращается к кому-то из них по имени — это уже само по себе катастрофа…
  
  — С-святая матерь… Если я… если я навлекла на себя твое н-неудовольствие… — пролепетала побледневшая женщина.
  
  Наннафери поглядела на нее так, словно на ее месте стояла разбитая ваза.
  
  — Недовольна не я, а богиня, — сказала она. — Я лишь нахожу тебя вздорной.
  
  — Но что я такого…
  
  — Ты больше не пророчица Халфантаса, — с сухим сожалением и смирением сказала Наннафери. — А значит, тебе нет больше места за этим столом. Уходи, Ветенестра. Твои мертвые сестры ждут.
  
  Перед Наннафери возник образ родной сестры-близнеца, которая не выжила после оспы. В одно мгновение в памяти пронеслись заливистый смех, хихиканье друг другу в плечо, шиканье и залитые слезами глаза. Больно было думать, что когда-то и ее собственная душа звенела такими нотками радости. Это напоминало Наннафери о том, что было отдано…
  
  И о том немногом, что осталось.
  
  — Ж-ждут? — запинаясь, переспросила Ветенестра.
  
  — Уходи, — повторила Наннафери. Что-то странное было в том, как она подняла руку, что-то тревожное в неуловимом жесте, который указывал цель, а не направление.
  
  Ветенестра встала, тиская ткань платья. Первые шаги она прошла пятясь, как будто ожидала, что ее вернут или что она проснется. Она смотрела на них с обидой и зачарованным восхищением. У нее было лицо человека, забывшего, где явь, а где сон. Она повернулась к зияющей черной пасти входа. Все почувствовали одно и то же — сгущающийся эфир, завихрения пустого воздуха. Сестры не верили своим глазам, в ужасе глядя на происходящее. Прожилки багрового цвета женской крови пронизывали темноту, как дым. Блестящие узоры, свивающиеся и пропадающие в никуда.
  
  Ветенестра, ничего не видя вокруг себя, пересекла порог. Но не столько шагнула в тени, сколько шагнула прочь отсюда, словно она была не она, а лишь изображение, тающее искажаясь неуловимо для глаза. Словно испарилась лужица воды. Только что Ветенестра стояла здесь, и в следующую секунду ее не было.
  
  Что-то похожее на человеческие слова неразличимо загрохотало по углам — а может, это был чей-то крик.
  
  Тишина. Сам воздух казался живым. Ниши, выбитые в стенах, ставших похожими на соты, во всех залах, один за другим, зазвенели от пустоты, от мертвенности пространства. Наннафери видела, как от этой тишины гаснут взгляды у ее сестер, как приходит к ним осознание той силы, что нависала над ними всю их мелкую жизнь. Богиня — не имя, которым они услаждали свои уста, не непонятное существо, которое тешило их тщеславие и щекотало ум осознанием их собственной греховности, но Богиня — Кровь Плодовитости, грозная, вечная Матерь Рождения.
  
  Она здесь, и гневом своим наполняет кровавую тьму.
  
  Махарта вдруг упала на колени, вжала залитое слезами лицо в грязный пол. И вот уже все они стояли на коленях, беззвучно или вполголоса бормоча молитвы.
  
  А Наннафери, воздев скрюченные руки, проговорила куда-то вверх, к потолку:
  
  — Чисты твои дочери, о Матерь… Ныне твои дочери воистину чисты.
  
  Они стояли пристыженные, смотрели на нее слезливыми глазами, глазами обожающими и полными ужаса, ибо теперь сестры увидели, что их Богиня существует, а Псатма Наннафери — ее избранная Дочь. Махарта обняла ее ноги, поцеловала колени. Остальные сгрудились рядом, дрожа от изумления и благоговения. Верховная Матерь, прикрыв бесцветные веки, впитывала поток их трепещущих касаний, и телом, и бестелесной сущностью, словно раньше она была невидима, а теперь ее, наконец, увидали.
  
  — Расскажите им, — сказала она сестрам резким голосом, хриплым от жажды повелевать. — Шепотом дайте знать вашей пастве. Скажите им, что Воин Доброй Удачи восстал против их доблестного аспект-императора.
  
  Надо принимать такие подарки, когда их делают. Даже те, что за пределами твоего разумения…
  
  — Скажите им: Мать посылает своего Сына.
  
  И даже те, что грозят погибелью.
  
   Момемн…
  
  Кельмомасу нравилось представлять себе, что Священные Угодья, восьмиугольный парк, расположенный в сердце императорской резиденции, — ни больше ни меньше как крыша мира. Это было нетрудно, при том что окружающие постройки на западе заслоняли необъятный Момемн, а на востоке — обширную гладь Менеанора. С любой точки на колоннадах и верандах, выходящих на Угодья, не видно было ничего, кроме длинного синего опрокинутого неба. Возникало ощущение высоты и уединения.
  
  Он вглядывался в зелень платанов, чьи кроны кивали на холодном ветру, но не могли дотянуться до балкона, где он сидел. Величественные старые деревья его завораживали. Контуры стволов, расходящихся огромными провисшими ветвями. Листья переливались, как рыбки в освещенной солнцем воде, неритмично качались на фоне облаков со свинцовым брюхом. В этих деревьях была мощь — сила и неподвижность, такие, что мелкими и незначительными становились видневшиеся за ними солидные мраморные колонны и стены и темные интерьеры, поднимающиеся вверх на три этажа.
  
  Кельмомас решил, что очень хочет быть деревом.
  
  Тайный голос что-то бормотал, предлагая неуклюжие способы избавиться от всепоглощающей скуки. Но Кельмомас не обращал на него внимания и сосредоточился вместо этого на звуке певучего голоса матери, которая вела разговор. Если лечь на живот и прижаться лицом к холодному полированному камню балкона, было чуть-чуть видно, как она сидит на краю восточного бассейна, в единственном месте, где Угодья выходили к бескрайнему морю.
  
  — Так что же мне делать? — говорила она. — Встать против целой секты?
  
  — Боюсь, что Ятвер пользуется слишком большой популярностью, — отвечал дядя Кельмомаса, святейший шрайя. — Слишком ее любят.
  
  — Да-да, ятверианцы, — сказала сестра Кельмомаса Телиопа, как обычно, брызгая слюной и неловко складывая слова. — По данным переписи, которую проводил отец, примерно шесть из десяти людей касты работников регулярно посещают ятверианские богослужения. Шесть из десяти. Вне сомнения, самая популярная из Сотни. Вне со-вне со-вне со-мнения.
  
  Мать ничего не сказала, и это был красноречивый ответ. Она не одергивала дочь — мать не умела ненавидеть своих детей, — но она не находила в дочери отражения себя, ничего просто человеческого. Телиопа была лишена всякой теплоты — только факты, нагромождение фактов и крайняя неприязнь к запутанным сложностям, которыми огорожены человеческие отношения. Эта шестнадцатилетняя девушка редко смотрела людям в лицо, так силен был ее страх случайно встретить чей-то взгляд.
  
  — Спасибо, Тел.
  
  Кельмомасу подумалось, что его старшая сестра напоминает отмершую руку, отросток, идущий в мир бездушных идей. Мать опиралась на ее интеллект только потому, что так приказал отец.
  
  — Я помню, как это было, — продолжала мать. — Страшно подумать, сколько медных монет я бросила нищенкам, думая, что, может быть, это переодетые жрицы. «Богиня Даяния»… — Она усмехнулась горько и печально. — Ты не представляешь, Майта, каким утешением сердцу может оказаться Ятвер…
  
  Оттенок тревоги и печали в ее голосе так взволновал Кельмомаса, что он вытянул шею, прижался к мраморным балясинам, далее стало больно щекам, и увидел мать. Она сидела, откинувшись на своем любимом диване, и в свете, отражавшемся от зеркальной глади бассейна, она выглядела размытым, как будто видимым сквозь слезы, силуэтом. Такая маленькая и невероятно хрупкая, что у Кельмомаса перехватило дыхание…
  
  «Мы нужны ей», — сказал ему голос.
  
  В этот момент появилась нянька Порси, которая привела с собой его брата-близнеца Самармаса. Кельмомас легко, как все мальчишки, вскочил на ноги и помчался в ароматный полумрак игровой комнаты. Ухмылка Самармаса, как всегда, безнадежно портила ангельский облик его личика, превращая его в маленького скалящегося истукана Айокли. Порси, со следами прыщей, похожими на пестрые винные пятна, по-хозяйски держала руку на позолоченной игрушечной булаве его брата. Как всегда, как только «братики-близняшки» оказывались «наконец-то снова вместе», она сразу принялась таратортить:
  
  — Хотите, поиграем в парасту? Хотите? Или давайте во что-нибудь другое? Ах, ну как же я забыла! Такие большие сильные мальчики — мы уже выросли, чтобы играть в парасту, да? Ну, тогда во что-нибудь боевое. Это же интереснее? О, я знаю! Кел, давай ты будешь мечом, а Самми — щитом…
  
  Она могла продолжать бесконечно, а Кельмомас улыбался, или хмурился, или пожимал плечами и вглядывался в ее лицо, изучая все мелкие страхи, которые он там видел. Обычно он присоединялся к забавам, превращая в собственную игру те игры, что она устраивала для них двоих. Играя в парасту, он в течение нескольких дней подряд видоизменял свои вспышки неудовольствия, варьируя переменные, которые порождали ту или иную реакцию Порси. Он обнаружил, что одни и те же слова могли заставить ее смеяться или в отчаянии стискивать зубы, в зависимости от его тона и выражения лица. Он выяснил, что если внезапно подойти к ней и положить голову на колени, то можно заставить ее глаза подернуться влагой или даже вызвать слезы. Иногда, пока Самармас пускал слюни и бормотал над какой-нибудь игрушкой из слоновой кости, он отнимал щеку от ее колен и с невозмутимым и невинным видом смотрел ей в лицо, вдыхая сквозь платье запах складок ее промежности. Она всегда улыбалась в тревожном обожании, считая (он это знал точно, каким-то непонятным образом ему это было видно), что на нее смотрит личико маленького бога. И тогда он говорил смешные детские слова, которые наполняли ее сердце благоговением и восхищением.
  
  — Ты точно такой же, как он, — часто отвечала она. И Кельмомас ликовал, понимая, что она сравнивает его с отцом.
  
  «Даже рабы понимают», — говорил ему голос. Это была правда. Он мог удерживать в уме намного больше, чем все окружающие. Имена. Оттенки. Быстроту, с какой скоростью разные птицы бьют крыльями.
  
  Например, он знал все о болезни, которую жрецы-врачеватели называли «моклот», или «судороги». Он знал, как симулировать симптомы, до такой степени, что мог одурачить даже старого Хагитатаса, придворного врача матери. Надо было лишь подумать о том, что у тебя лихорадка, и начиналась лихорадка. Подрожать-подергаться — ну, это было под силу даже полоумному братцу. Если пожаловаться Порси, что сводит икры, она помчится за лекарством, листом загадочного и ядовитого растения из далекого Сингулата. А еще он знал, что в лазарете Порси этого листа не найдет, как найти, когда он спрятан у нее под кроватью? Значит, начнет искать…
  
  И оставит их вдвоем с братом-близнецом, с Самармасом.
  
  — Но почему, Майта? — говорила мать. — Они лишились разума? Разве они не видят, что мы — их спасение?
  
  — Ты сама знаешь ответ, Эсми. Сами служители культа не более и не менее глупы, чем остальные люди. Они видят только то, что им известно, и спорят, только чтобы защитить то, что им дорого. Вспомни, какие перемены принес им мой брат…
  
  Порси будет отсутствовать долго. Под свою койку она заглянуть не догадается, поскольку ничего туда не складывала. Будет искать, искать, будет все больше и больше удивляться и вытирать слезы, понимая, что к ответу призовут ее.
  
  Кельмомас сидел, поджав ноги и с улыбкой следил за братом, который положил голову на бордовый ковер и глядел вверх на дракончика как будто издалека. Хотя в его ручонках потертая голова дракончика выглядела совсем маленькой, сам он тоже казался меньше, чем на самом деле, как статуэтка из мыльного камня, играющая с искусно вырезанными песчинками. Кукольный императорский принц, который возится с еще более миниатюрными игрушками.
  
  Только вялое противоборство скуки и удивления на лице придавало ему вид живого человека.
  
  — И поэтому возникли все эти разговоры о Доброй Удаче? — спросил вдалеке голос матери.
  
  — Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — сказала Телиопа. Кельмомас так и видел, как она качается на стуле, болтает руками и ногами, проводит ладонями от локтей к плечам и обратно. — Народное верование, уходящее корнями в древние традиции культа — древ-ни-е, древни-е. Согласно Пирмеесу, Добрая Удача — высшее проявление провидения, дар богов, помогающий в борьбе с земными тира-тира-тиранами.
  
  — Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — в тон ей пропел Самармас и, прижав, как обычно, подбородок к груди, засмеялся своим сдавленным смехом. Кельмомас молча смотрел на него, зная, что по крайней мере дядя прекрасно мог его слышать.
  
  Как и любой, в ком текла бурная кровь его отца.
  
  — Ты считаешь, это не более чем самообман? — спросила мать.
  
  — Добрая Удача? Возможно.
  
  — Что значит — «возможно»?
  
  Самармас сходил к сундуку с игрушками и принес еще несколько фигурок, серебряных и из красного дерева.
  
  — Мама, — пробубнил он, вытаскивая серебряную фигурку женщины в одеждах цвета орлиного пера. Он был так поглощен своим занятием, что окружающего мира не существовало. Он поднес фигурку к старому дракону, чтобы они поцеловались. — Целовать! — воскликнул он, и глаза его загорелись бурным восторгом.
  
  Кельмомас от рождения вглядывался в поток, который был лицом его брата-близнеца. Он знал, что некоторое время врачи матери опасались за него, потому что он ничего другого не делал, только смотрел на брата. Он помнил только пронзительные крики внезапной боли и удовлетворенное сопение, и голод, такой стихийный, что пожирал разделявшее их пространство, объединял их лица в одно. Мир выталкивался куда-то на окраину сознания. Вокруг бегали и причитали учителя и врачи, а создание о двух телах не столько игнорировало, сколько не замечало их существования и без конца вглядывалось в свои собственные непроницаемые глаза.
  
  Только на третий свой год, когда Хагитатас дряхлым голосом, но с неумолимой настойчивостью произнес моление о различении между зверем, человеком и богом — только тогда Кельмомас смог оторваться от смятенного разума своего брата. «Звери рыщут, — скрипел голос старого врачевателя. — Люди мыслят. Боги пресуществляют». И еще раз, и еще. «Звери рыщут. Люди мыслят. Боги пресуществляют…» Может быть, помогло повторение. Может быть, дрожащий голос, дыхание, которое отворяло смысл слов, и они проникали в щели, твердыми, словно гранильный камень, строками. «Звери рыщут…» Снова и снова, до тех пор, пока, наконец, Кельмомас не повернулся к нему, подхватив: «Люди мыслят».
  
  В одно мгновение ока то, что было одним, стало двумя.
  
  Он просто… понял. Он был ничто, и в следующий миг — он смотрел, и не на себя самого, но — на зверя. Самармас весь был то, что позже Кельмомас находил понемногу во всех лицах: животное, воющее, сопящее, жрущее…
  
  Животное, которое своими неукрощенными чувствами и необузданной спонтанностью поглотило его и устроило себе логово у него в голове.
  
  В один миг то, что было поглощено, оказалось высвобождено. Позже Кельмомас с трудом мог заставить себя посмотреть в карикатурное лицо Самармаса. Что-то в этом лице переполняло Кельмомаса отвращением — не таким, от которого хочется скорчить мину и отвернуться, а таким, от которого сжимается спазмами живот и хочется замахать руками. Как будто у его брата кишки были снаружи. Некоторое время Кельмомасу хотелось закричать, предостеречь мать каждый раз, когда та осыпала Самармаса нежностями и поцелуями. Неужели она не видит это мокрое, блестящее, вываливающееся? Только какое-то чувство тайны заставляло его молчать, желание, бессознательное и стихийное, показывать только на то, что необходимо.
  
  Теперь-то он, конечно, привык. К этому зверю, который был его братом.
  
  Как к собачонке.
  
  — Эй, Самми, — произнес он, улыбаясь, как мама, сладкой улыбкой. — Смотри-ка…
  
  Он наклонился, уперся ладонью в пол и поднял ноги в воздух. Ухмыляясь брату вниз головой, он проскакал к нему на одной руке, с безразличного ковра на холодный мрамор.
  
  Самармас восторженно булькал, прикрывая рот рукой, и показывал пальцем.
  
  — Попка-попка! — воскликнул он. — Я твою попку вижу!
  
  — Самми, а ты так можешь?
  
  Самармас склонил голову к плечу, опустил глаза и конфузливо улыбнулся.
  
  — Никак, — признался он.
  
  — Боги не видели Первого Апокалипсиса, — говорил дядя Майтанет, — так почему они должны увидеть Второй? Они не замечают Не-Бога. Они не замечают разума, если он лишен души.
  
  Еще одна неуловимая пауза, прежде чем мать ответила.
  
  — Но Келлхус — Пророк… Почему же…
  
  — Почему его преследуют боги?
  
  Кельмомас стоял вверх ногами рядом с братом, раскачивая в воздухе пятками.
  
  — А ты хоть что-нибудь можешь, Самми?
  
  Самармас покачал головой, все еще заходясь счастливым смехом от вида невообразимой позы, в которой стоял его брат.
  
  — Владыка Сейен, — говорил Майтанет, — учил нас видеть богов не как самостоятельных сущностей как таковых, но как частей единого Бога. Голос Абсолюта, вот что слышит мой брат. Вот что возобновило Соглашение богов и людей. Тебе это известно, Эсми.
  
  — Значит, ты говоришь, что Сотня, возможно, ведет войну с божьими замыслами — своими силами?
  
  — Ага-ага, — перебила Телиопа. — Имеется сто восемьдесят девять упоминаний о несовпадении целей богов и Бога богов, из них две даже из Священного трактата. «Ибо они подобны людям, окружены тьмой, воюют с тенями, не ведая даже, кто эти тени отбрасывает». Схола-схоласты, тридцать четыре-двадцать. «Ибо Аз есмь Бог, закон всех вещей…»
  
  Кельмомас с размаху опустил ноги на пол и, поджав их под себя, сел перед Самармасом, поерзав, придвинулся так, что соприкоснулся с ним коленями.
  
  — А я знаю, — прошептал он. — Я знаю, что ты умеешь делать…
  
  Самармас вздрогнул и вскинул голову, словно услышав что-то настолько удивительное, что не поверить.
  
  — Что? Что? Что?
  
  — Подумай о своей душе, — говорил дядя Майтанет. — Подумай об идущей внутри тебя войне, о том, как части постоянно предают целое. Мы не так уж отличаемся от мира, в котором живем, Эсми…
  
  — Я знаю… Я все это знаю!
  
  — Держать равновесие! — сказал Кельмомас. — Ты ведь умеешь держать равновесие?
  
  Несколько мгновений, и Самармас уже, покачиваясь, взгромоздился на широкие каменные перила балкона. Перед ним внизу разверзлась глубина. Кельмомас следил за ним из детской, стоя у края освещенной солнцем части пола, и ухмылялся, делая вид, что поражен его умением и отвагой. Приглушенные голоса дяди и матери словно падали с неба.
  
  — Воину Доброй Удачи, — говорил дядя, — нет нужды быть настоящим. Даже слухи представляют собой нешуточную угрозу.
  
  — Согласна. Но как бороться со слухами?
  
  Кельмомас как наяву увидел дядю, который делано нахмурился.
  
  — Только новыми слухами, как еще.
  
  Самармас заходился беззвучным восторгом. Он размахивал белыми, как вата, руками, пальцы ног его загнулись за край мраморного парапета. Позади высились темные платаны с залитыми солнцем верхушками, вытягивали вверх ветви, словно чтобы поймать летящее сверху.
  
  — А как же ятверианцы? — спросила мать.
  
  — Созови совет. Пригласи саму матриарха сюда, в Андиаминские Высоты.
  
  Резкий нырок, наклон. Судорожные рывки, восстановить равновесие. Начинающаяся паника во всем теле.
  
  — Да, но мы оба с тобой знаем, что не она истинная глава секты.
  
  — И это может сыграть нам на руку. Шарасинта — гордая и честолюбивая женщина, такие, как она, не довольствуются ролью номинального лидера.
  
  Несколько поспешных шагов, чтобы встать увереннее. Ноги скрипят по полированному камню. Булькающий смех, прерывающийся, когда он тревожно и рефлекторно сглатывает слюну.
  
  — Что? Ты предлагаешь мне подкупить ее? Предложить сделать ее Верховной Матерью?
  
  — Можно и так.
  
  Худенькое тельце сгибается вокруг какой-то невидимой точки, которая как будто перекатывается из стороны в сторону.
  
  Окружающий воздух густеет от надвигающейся неминуемости.
  
  — Как шрайя, ты обладаешь властью над ее жизнью и смертью.
  
  — Потому-то я и подозреваю, что об этих слухах она знает мало или не знает вообще ничего, равно как и о том, что затевают ее сестры.
  
  Жадный и торжествующий взгляд. Кругами машут в воздухе руки. Бессмысленная улыбка, затаенное дыхание.
  
  — Этим можно пользоваться.
  
  — Несомненно, Эсми. Как я уже сказал, она женщина честолюбивая. Если бы нам удалось спровоцировать раскол внутри секты…
  
  Самармас делает несколько неверных шагов. Босая нога, в ярком солнце светящаяся, как слоновая кость, качнулась вбок, описала круг и опустилась перед второй ногой. Ступня распласталась по камню, как влажная тряпка. И — звук, как будто кто-то втянул ртом воду.
  
  — Раскол…
  
  Тень мальчика, короткая, от того, что солнце стоит высоко. Вытянутые в стороны руки хватают пустоту. Руки и ноги молотят воздух. Обмякший и скорчившийся силуэт проваливается через полосатую тень парапета. Кто-то всхлипывает, брызжа слюной.
  
  Потом тишина.
  
  Кельмомас, прищурившись, смотрел на пустой балкон, не обращая внимания на поднимающийся снизу гам.
  
  Как и отец, он умел удерживать в уме намного больше, чем окружающие. Так было с того момента, как Хагитатас научил его разнице между зверем, человеком и богом — с того момента, как он впервые оторвал взгляд от лица своего брата. Звери рыщут, так сказал старик.
  
  Люди — мыслят.
  
  Поэтому он знал, что Самармас любит и боготворит его и сделает все, чтобы сократить лежащую между ними пропасть смекалки и способностей. И достоверно знал, где именно стоят ноги гвардейцев и где торчат наконечники их длинных копий…
  
  По всем Угодьям зазвенели сигналы тревоги, терзая небо. Звучали железные голоса воинов, хриплые от горя и ужаса. Приглушенно бормотали рабы.
  
  Как зачарованный, Кельмомас подошел к мраморному ограждению, нагнулся над тем местом, куда упал брат. Внизу, окруженный стражниками в доспехах, лежал, закатив глаза, Самармас. Правая рука у него загнулась, как веревка, тело подергивалось на древке копья, которое пронзило ему бок.
  
  Юный императорский принц аккуратно стер с парапета оливковое масло. И только потом заревел, как положено маленькому мальчику.
  
  «Почему?» — спросил голос. Тот самый, тайный голос.
  
  «Почему ты не убил меня раньше?»
  
  Кельмомас видел, как мать пробивает себе дорогу между гвардейцами, слышал ее безутешный вопль. Он видел, как дядя, святейший шрайя, схватил ее за плечи, когда она упала на тело нежно любимого сына. Видел, как движимая нездоровым любопытством, подошла его сестра Телиопа, нелепая в своих черных одеждах. Заметил он и как падает его собственная слеза, крошечным жидким шариком, падает и разбивается о вялую щеку брата.
  
  Какая трагедия. Сколько любви потребуется, чтобы залечить ее.
  
  — Мамочка! — кричит он. — Мааааа-мааааа!
  
  Боги переосуществляют.
  
  Сколько любви было в прикосновении ее сына.
  
  Похоронный зал был узким, с высокими потолками, отделанный рядами айнонской плитки с синим орнаментом — никаких прочих украшений. Сверху лился свет, растворяясь в воздухе, как пар. Из маленьких ниш глазели истуканы, почти забытые, хотя и не до конца. По углам шипели поблескивающие золотом курильницы, выдувая тонкие ленты дыма. Императрица оперлась о мраморный постамент в центре зала, опустив взгляд вниз, на застывшие черты своего младшего.
  
  Она начала с пальчиков, напевая старую песню, узнав которую, ее рабы зарыдали. Порой они забывали, что у нее с ними одно и то же скромное происхождение. Улыбнувшись, она посмотрела на них, словно говоря: «Да, я все это время была одной из вас…»
  
  Такой же рабыней.
  
  Она подняла его ручонку, обтерла ее широкими нежными движениями, от локтя к запястью, от локтя к запястью.
  
  Он был холоден, как глина. И, как глина, сер. Но как она ни старалась, создать из этой глины другую форму она не могла. Он упорно продолжал оставаться ее сыном.
  
  Эсменет остановилась вытереть слезы. Через некоторое время, проглотив боль, тихонько кашлянула и вернулась к своему делу, заведя тот же самый мотив. Казалось, что она не столько обмывает, сколько лепит его, и с каждым движением он становится более настоящим. Совершенные линии и влажные ямочки. Фарфоровое сияние кожи. Маленькая родинка под левым соском. Созвездие веснушек, которые, как шаль, обвивали его худенькую спину от одного плеча до другого.
  
  Она вбирала все это в себя, проводила руками, обтирала, омывала водой, молитвенными движениями, словно совершала обряд.
  
  Сколько любви было в прикосновении к сыну.
  
  Грудь. Плавный изгиб живота. И, конечно, лицо. Порой ее охватывало желание толкнуть и потрясти его, наказать за эту жестокую проделку. Но ее прикосновения оставались невозмутимыми, медленными и уверенными, словно ритуал умел сдерживать смятенные души.
  
  Она выжала губку, прислушиваясь к стуку капель. Улыбнулась своему маленькому мальчику, восхитилась его красотой.
  
  Волосы у него были золотыми.
  
  Ей почудилось, что он пахнет так, будто его утопили в вине.
  
  Кельмомас притворился, что плачет.
  
  Она крепко прижала его к груди, он заерзал, выползая из одеял, которые скомкались между ними, и прижался всем телом к ее вздрагивающему телу. Каждый ее всхлип отдавался в нем волнами расслабленного тепла, омывал блаженством и придавал уверенности в его собственной правоте.
  
  — Только не уходи! — прошептала она, убирая щеку от его влажных волос. — Никогда-никогда, ладно?
  
  Ее лицо было для Кельмомаса книгой, напечатанной на станке из кожи, мышц и жил. И истины, которые он читал в этой книге, были священны.
  
  Он знал это лицо так подробно, что мог определить, если потемнела родинка или упала с века ресничка. Он слышал, как жрецы трещат про свои небеса, но истина состояла в том, что рай находился гораздо ближе — и на вкус отдавал солью.
  
  Ее лицо нависло над ним, истерзанное болью, с дрожащими губами и потоком бриллиантов, льющихся из глаз.
  
  — Кел, — зарыдала она. — Бедный малыш…
  
  Он заголосил, подавив желание задрыгать ногами от смеха. «Получилось! — мысленно ликовал он, и ему хотелось размахивать руками от ликования, как искупленному ребенку. — Получилось!»
  
  И все оказалось так легко.
  
  «И теперь, — сказал тайный голос, — ты — единственная оставшаяся ей любовь».
  Глава 6
  Мозх
  
   Спроси у мертвых, и расскажут тебе. Нет одинаковых дорог. Воистину, и карты не без греха.
  
   Экьянн I. «Сорок четыре послания»
  
   То, что мир просто разрушает, люди убивают с умыслом.
  
   Скюльвендская пословица
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), река Рохиль
  
  Колдун пробирался холодными лесными чащобами, и насколько стары были его кости, настолько юны его мысли. Он раздражался и морщился, но в его спотыкающихся шагах чувствовалась привычка, свидетельство многих лет, проведенных в странствиях. Четыре дня он тащился, петляя между высокими, как колонны, деревьями, щурился на яркий солнечный свет, проникающий сквозь еще по-весеннему редкий лесной полог, и по медленно подползающим далеким ориентирам прокладывал путь к месту назначения…
  
  Мозх.
  
  Все, что Ахкеймион знал об этом месте, ему рассказал его раб-галеотец Гераус. Это была перевалочная база охотников за скальпами, расположенная в западном конце длинного судоходного участка реки Рохиль, место, где группы скальперов, которые работали в дальних краях, могли забрать свое вознаграждение и закупить припасы. Поскольку это был ближайший к башне сколько-нибудь значительный центр цивилизации, Гераус приходил сюда три-четыре раза в год продавать шкурки и на то золото, что давал ему Ахкеймион, добывал то, чего сами они себе обеспечить не могли. Гераус, человек спокойный и несуетливый, с тщательно скрываемым удовольствием рассказывал истории о своих поездках. Возможно, потому, что путешествие было и трудным, и опасным — Тистанна, как правило, не прощала Ахкеймиону долгие недели мужнина отсутствия, — а возможно, потому, что эти отлучки были переменами в монотонности его повседневной жизни, в течение нескольких дней после возвращения Гераус бывал склонен важничать и топать ногами. Только когда все рассказы заканчивались, он возвращался в свои привычные рамки человека смирного и надежного. Эти истории были его звездным часом, возможностью для раба великого Колдуна «расправить плечи во весь мир», как говорят галеотцы.
  
  По большей части, эти поездки были наполнены делами скрытными и потайными, сделки совершались исключительно между доверявшими друг другу людьми. Если послушать Герауса, мешок бобов был столь же ценным и тянул за собой такое количество сложностей, как кошелек с золотом или связка скальпов. Гераус не делал тайны из своей осмотрительности — более того, он даже, кажется, крайне гордился ею. Даже когда его дети были еще маленькими, он старался донести до них, сколь неоценима для выживания бывает скромность. Наиглавнейшее умение для любого раба, всегда давал понять он, состоит в умении везде пройти незамеченным.
  
  «Для шпиона тоже», — невольно приходило в голову Ахкеймиону.
  
  Подумать только, он считал, что канули в прошлое те дни, когда он бродил по Трем Морям, переходил от одного королевского двора к другому, высоко держа голову перед насмешливыми королями и властителями — по-прежнему оставаясь колдуном Завета. Хотя жирок он утратил, хотя одежда на нем была из шерсти и шкур, а не из муслина, пахнущего миррой, одно то, что он шел к невидимым горизонтам, со всей живостью возвращало из памяти прошлое. Иногда, глядя вверх через начинающие зеленеть ветви, он видел бирюзовые небеса Киана, или, когда вставал на колени, чтобы наполнить бурдюк водой, — давящую черноту северного Менеанора. Картинки стали воспоминаниями, каждая со своей историей, своим особенным смыслом и своей красотой. Царедворцы из касты знати смеялись, лица их были раскрашены в белый цвет. Натертые маслом рабы разносили дымящиеся яства. Укрепления, облицованные глазурованной плиткой, сияли под палящим солнцем. Чернокожая проститутка задирала колени повыше.
  
  Двадцать лет миновало — и ни единого дня не прошло.
  
  Он уже с удивлением обнаружил, что грустит по Гераусу и его семье намного больше, чем мог себе представить. Забавно всегда получается с рабами. Словно факт владения скрывал некоторые очевидные и важные человеческие связи. Всегда кажется, что не хватать будет определенных удобств, а не рабов, которые тебе их обеспечивают. Комфорт Ахкеймиону был в высшей степени безразличен — и презираем им. Но где-то глубоко внутри вздрагивало каждый раз, когда он вспоминал их лица — смеющиеся или плачущие, не важно — что-то оборвалось в нем от того, что он может никогда больше с ними не посидеть.
  
  И от этого он сам себе казался плаксивым дедушкой.
  
  Может, это и хорошо, что его жизнь совершила этот самоубийственный поворот.
  
  Он остановился, наслаждаясь золотым великолепием вечерней природы. Вдоль горизонта полз обрыв — извилистая полоса вертикального камня, терявшаяся в сумерках. Пологие спуски, заваленные щебнем и крупными валунами, вели в лес. Виден был водопад Долгая Коса, названный так потому, что река Рохиль у огромного валуна у края обрыва разделялась и падала вниз двумя переплетающимися грохочущими потоками.
  
  Внизу лежал Мозх, утопавший в розовой дымке водопада. Изначально, если верить Гераусу, город был построен ниже по реке, но, как гусеница, подполз к основанию обрыва — скупщики скальпов, соперничая друг с другом, стремились первыми встретить направляющихся на запад охотников. Сейчас город, врезавшийся в лес, походил на рану, покрывшуюся струпьями смолы и бревен. Лачуги и сараи громоздились друг на друга, наскоро сколоченные из дерева и подручных материалов, теснились вдоль берега реки, облепив нижние уступы утеса.
  
  Когда Ахкеймион добрался до заброшенных предместий города, уже окончательно стемнело. От первоначального Мозха остались только деревянные столбы. Они торчали из буйного папоротника, безмолвные, как освещающий их лунный свет. Какие-то из них сгнили, какие-то покосились, и на всем была печать кладбищенского запустения, так что становилось не по себе. Ближайшие к тропе были изрезаны всевозможными буквами и испещрены пометами — следами пребывания бессчетного числа путешественников, со всем их неутоленным тщеславием и всеми их огорчениями. Гвоздь Небес, светящий через промежутки в темнеющих облаках, позволил ему разобрать несколько надписей. «НЕНАВИЖУ ШРАНКОВ», — гласила одна из свежих надписей на галлишском. «ХОРДЖОН ЗАБЫЛ, ЧТО СПАТЬ НАДО ЗАДНИЦЕЙ К СТЕНКЕ», — заявляла другая, состоящая из айнонских пиктограмм — а рядом виднелось пятно, которое могло оказаться запекшейся на солнце кровью…
  
  В вечерней тишине шум водопада раздавался особенно громко. Первые крохотные брызги бисером оседали на кожу. От огоньков жилья веяло угрозой. Когда в последний раз он отваживался вступать в подобные места, сборища разнообразных странных личностей?
  
  Ведя за собой мула, Ахкеймион брел по главной городской улице. К этому времени он совсем выбился из сил. Тело гудело и по привычке клонилось вперед после долгого пути по непролазной грязи. Плащ словно обшили свинцовыми болванками, такой тяжестью он висел на плечах. Подходящее имя для города — Мозх. Легко было представить, что под ногами месиво из переломанных костей.
  
  Рядом с ним месили грязь странные люди; некоторые шли поодиночке, с пустыми и тревожными глазами, другие — гогочущими группами, и держались они вольно, понимая свое численное превосходство. Все были навеселе, все старались перекричать грохот водопада. Большинство были вооружены и одеты в доспехи. Многих украшали пятна запекшейся крови — возможно, это были раны, а может, они просто не помылись.
  
  Это были скальперы, охотники за скальпами, пользующиеся покровительством указа аспект-императора. Они собрались со всех концов Новой Империи: галеотцы с буйной шевелюрой, нансурцы с гладкими щеками, тидоннцы с окладистыми бородами, даже нильнамешцы с лениво полуприкрытыми веками — все были здесь, все продавали скальпы за имперские келлики и шрайские индульгенции.
  
  Ахкеймиону надоели постоянные пристальные взгляды, и он плотнее надвинул на голову капюшон плаща. Отчасти он понимал, что вид его не может вызвать ни малейших подозрений, что он просто разучился доверять анонимности. И тем не менее продолжал съеживаться от прикосновения чужих глаз, воинственных или просто любопытствующих. В воздухе витало чувство разудалой свободы, легкий душок полного беззакония, который он поначалу приписал высвобождению сдерживаемых желаний. Охотники целые месяцы проводили вдали от жилья, бились со шранками, охотились на них по нехоженым чащам. Более грубого ремесла и большего оправдания неумеренности нельзя было и представить.
  
  Но по мере того, как безумное шествие множилось, он понял, что несдержанность — не просто способ насытить неудовлетворенные страсти. Там было слишком много людей и слишком много различных каст, верований и народов. Кастовая знать из Сингулата. Беглые рабы из Се Тидонна. Еретики-фаним из Гиргаша. Лишь общее происхождение могло гарантировать цивилизованное отношение, общее видение жизни, а иначе — только злоба и непонимание. Голод — больше этих людей не объединяло ничто. Инстинкты. Дикими этих людей сделала не дикая природа и даже не первобытная жестокость шранков, а неспособность доверять чему-то, кроме звериного начала.
  
  «Страх, — сказал он себе. — Страх, похоть, злоба… Вот на них и полагайся». Только эту единственную заповедь снисходительно допускало такое место, как Мозх.
  
  Он с трудом пробирался вперед, ведя себя осторожнее, чем обычно. В воздухе чувствовался запах виски, блевотины и неглубоко вырытых отхожих мест. Слышны были песни, смех, рыдания, где-то в глубине ночи кто-то щипал струны лютни, извлекая леденящие душу звуки. Он замечал улыбки — вспышки пожелтевших гнилых зубов. Он видел украшенные фонариками интерьеры, бурлящие, ярко освещенные миры, наполненные крепкими словами и безумными кровожадными взглядами. Видел мерцание обнаженной стали. Какой-то галеотец, рыча, бил булавой другого, вколачивал один удар за другим, пока человек не превратился в окровавленного червяка, который корчился и извивался в жидкой грязи. К Ахкеймиону привязалась подвыпившая шлюха с голыми дряблыми руками в синяках.
  
  — Хочешь персик? — нараспев произнесла она, трогая его между ляжками.
  
  Он почувствовал, как шевельнулись почти забытые воспоминания, старые, давно не применявшиеся навыки самозащиты, от невостребованности не ставшие более рассудочными, и схватился под плащом за рукоятку ножа.
  
  В здании таможни было темно. Потрепанное Кругораспятие уныло поникло в сумеречном безветрии. Мозх был аванпостом Новой Империи, и забывать об этом не следовало. Ахкеймион миновал лазарет, вокруг которого витала атмосфера едких испражнений и заразы. Прошел мимо приземистого опиумного притона и нескольких таверн, где шло шумное гулянье, и двух полуоткрытых шатров-борделей, из которых в ночь просачивались стоны и базарный смех. Ахкеймион набрел даже на простой деревянный храм Ятвер, наполненный звоном колоколов и песнопениями — должно быть, шла какая-то вечерняя церемония. На фоне всего этого рокотал стремительный водопад, словно неподвижная, била о камень вода. Мелкие прозрачные капельки падали с подола рясы колдуна.
  
  Он пытался не думать о девушке. О Мимаре.
  
  Пока он нашел постоялый двор «Задранная лапа», о котором говорил Гераус, шум стал почти привычным. Заводя мула на задний двор, он подумал, что Мозх, в сущности, не слишком отличается от крупных многоязычных городов его юности. Более порочный, построенный из дерева, а не монументального камня, и не достигающий размеров, при которых всеобщее безразличие и всеобщая безликость сливаются в терпимость большого города — здесь не существовало негласной договоренности сквозь пальцы смотреть на странности друг друга. Каждый в любой момент мог подвергнуться осуждению. И тем не менее в этом городе царило то же ощущение открывающихся возможностей, случайных, возникающих равно для всех, звенящих у каждого порога, как будто для появления множества возможных путей требовалось только скопление разномастных людей…
  
  Свобода.
  
  Ночь в таких местах может закончиться миллионом различных развязок. Тем одновременно и удивительны, и ужасны подобные места.
  
  Ночь в Мозхе.
  
  Комната была маленькая. Шерстяное постельное белье отдавало плесенью и затхлостью. Хозяину постоялого двора вид гостя не понравился, это было понятно сразу. Нищего в комнату для нищих — веками соблюдающееся правило. Но, сбросив роняющий капли плащ и разложив пожитки, Ахкеймион улыбнулся. Отправился в Мозх сонный отшельник, а прибыл просыпающийся шпион.
  
  Вот и славно, сказал он себе, идя по лестницам и коридорам на грохот общей комнаты «Задранной лапы». Многообещающее начало. Теперь надо только, чтобы чуть-чуть повезло.
  
  Он в предвкушении усмехнулся, стараясь не обращать внимания на отпечатки окровавленной руки, украшавшие стену.
  
  Тяга Ахкеймиона к приключениям улетучилась немедленно, как только он пробился в продымленную комнату с низким потолком. Потрясение оказалось столь велико, что он потерял дар речи, так давно не наблюдал он людей своим тайным зрением. Здесь находился еще один колдун — судя по черноте и разрушительной мощи его Метки, колдун старый и искусный — и сидел он в дальнем углу. И еще был какой-то носитель Хоры. Проклятая Слеза Бога, названная так потому, что одно ее прикосновение уничтожало колдунов и их святотатственные деяния.
  
  Разумеется, Метку он видел каждый раз, как смотрел на свои руки или ловил в стоячей воде свое отражение, но то было как собственная кожа: так близко, что толком не разглядеть. Видя на другом человеке это пятно, которое искажало взгляд, — особенно после того, как он столько лет пребывал погруженным в чистоту нетварного мира, не тронутого богопротивными голосами колдунов, — он вновь чувствовал себя… как в юности.
  
  Испуганным, как в юности.
  
  Вернувшись в настоящее, Ахкеймион направился к кабатчику, которого легко узнал по описанию своего раба. По словам Герауса, звали кабатчика Хаубрезер, и был он одним из братьев-тидоннцев, владевших «Задранной лапой». Ахкеймион кивнул ему, хотя с момента появления здесь он еще не встретил никого, кто соблюдал бы джнан.
  
  — Меня зовут Акка, — сказал он.
  
  — Ага, — ответил высокий и тощий, похожий на аиста мужчина. Голос его был не столько глубоким, столько угрюмым. — Ты же уже ржавое кайло. Тут, знаешь ли, немощным да горбатым не место.
  
  Ахкеймион сыграл озадаченного добродушного старичка. Нелепо, но и сейчас, по прошествии стольких лет, ему было больно слышать, как кетьянское слово «кайло» выговаривают с благородным протяжным норсирайским произношением.
  
  — Мой раб Гераус сказал, что ты сможешь мне помочь.
  
  Он давно уже собирался поехать в Мозх и нанять артель охотников. Мимара только заставила его сократить расписание, начать путешествие прежде, чем он будет знать место назначения. Появление Мимары всколыхнуло его больше, чем он готов был себе признаться — недоверие, сходство с матерью, колкие вопросы, их злосчастная мимолетная связь — но если бы Мимара и не появилась, последствия оказались бы губительны.
  
  Сейчас, по крайней мере, он знал, почему Судьба послала ее к нему: это был пинок под зад.
  
  — А-а, — проскрипел Хаубрезер. — Гераус мужик славный.
  
  Взгляд испытующий; худое лицо придавало ему дополнительную суровость. Ахкеймион лишний раз поразился, насколько характер людей порой приспосабливается к особенностям тела. Человек был сутул, с длинными пальцами, похожий на богомола и терпеливым упорством, и хищным видом. Он не столько охотился, сколько выжидал.
  
  — Это правда.
  
  Хаубрезер взирал на него с коровьим упорством — ему могло стать скучно до слез, но он был способен умереть, так и не прекращая жевать свою жвачку. Казалось, этот человек, дабы возместить свою неуклюжесть, замедлил все, включая собственную мысль. Медлительность обнажает изящество, присущее всем явлениям, даже самым неблагородным. Оттого так гордо вышагивают пьяные, будто движутся под водой.
  
  Наконец огромные глаза моргнули, завершая разговор.
  
  — Короче, вон там они — кого ты ищешь… — он мотнул головой с прожилками на лбу в дальний угол, по другую сторону от дымящего в центре комнаты очага.
  
  Указал он в сторону колдуна и Хор, которые Ахкеймион почуял, едва войдя в общую залу.
  
  Ну конечно…
  
  — Ты точно знаешь?
  
  Хаубрезер так и стоял, наклонив голову, хотя казалось, что он разглядывает собственные брови, а не мрачные силуэты за пеленой дыма.
  
  — Хо. Это тебе не просто так скальнеры. Люди Ветерана. Шкуродеры.
  
  — Шкуродеры?
  
  Ухмылка вышла угрюмой, словно человек был лишен тех мышц лица, которые отодвигают губы от зубов.
  
  — Гераус-то прав. Отшельник ты, ясно дело. Любого тут спроси, — он обвел зал широким движением ладони, — тут тебе все скажут: Шкуродерам поперек дороги не становись. Знаменитые ребята. Вся река знает. Столько товара приносят, как никто. Хо. Держись подальше от Шкуродеров, а не то не поздоровится. Как говорится, «хауза куп». Грубо, но правильно.
  
  Ахкеймион вытянул шею и оценивающе посмотрел на людей, которые вдруг оказались не обычными завсегдатаями пивнушки, а воинственным племенем. Хотя остальные длинные столы были забиты людьми, трое мужчин, на которых указал Хаубрезер, сидели одни и не выглядели ни настороженными, ни непринужденными, но поза их говорила о глубоком внутреннем сосредоточении, категорическом пренебрежении ко всему, что их не касается. Их фигуры колыхались в искристом воздухе над очагом: первый, хранитель Хоры, — с пышной заплетенной в косички бородой айнонца или конрийца; второй, с длинными белыми волосами, бородкой клинышком и обветренным лицом; и третий, колдун, — его лицо было спрятано под черным кожаным капюшоном.
  
  Ахкеймион перевел взгляд обратно на Хаубрезера.
  
  — Нужно, чтобы кто-то меня представил?
  
  — Но всяко не такой, как я.
  
  Пока Ахкеймион шел через общую залу, он вдруг начал очень остро воспринимать все окружающее, что для него выражалось ощущавшимся во всем теле предчувствии чего-то неизбежного — какого-то стремительного безрассудного поступка. Запах преющего под кожаной одеждой пота заставлял морщиться. Грохот водопада Долгая Коса дрожал в воздухе и в деревянных стенах, так что помещение казалось неподвижным пузырьком воздуха в потоке воды. Гортанное наречие, на котором все говорили, — какая-то дикая помесь галишского и шейского — потряс его древним и совершенно неожиданным звучанием: Первая Священная война, долгих двадцать лет прошло.
  
  Он подумал о Келлхусе, и решимость разгорелась в нем с новой силой.
  
  «Пульс безумца…»
  
  Ахкеймион не питал иллюзий в отношении людей, с которыми ему предстояло встретиться. Возникновение Новой Империи положило конец доходному некогда ремеслу наемника, но это не означало, что исчезли те, кто был готов убивать за жалованье. Рядом с такими людьми он провел большую часть жизни — в обществе тех, кто считал его человеком никчемным. Он давно научился принимать нужные позы, возмещать слабость духа превосходством интеллекта. Он знал, как вести себя с подобными людьми — по крайней мере, так ему казалось.
  
  Но первые же секунды, как он очутился рядом с ними, убедили его в обратном.
  
  Человек в плаще с капюшоном, колдун, повернулся к нему, но не более чем в пол-оборота, так что виден был только висок и линия подбородка, белая и гладкая, как вываренная кость. Глаза его скрывала неумолимая чернота. Низенький седовласый человечек одарил Ахкеймиона шустрым сияющим взглядом и улыбкой, которая загодя была готова встретить насмешку. Но третий, с окладистой бородой, тот, кого Хаубрезер отрекомендовал как Капитана, продолжал невозмутимо пялиться в чашу с вином. Ахкеймион сразу понял, что от этого щедрости не дождешься ни в чем.
  
  — Ты айнонец, которого называют Косотер? — спросил Ахкеймион. — Железная Душа, Капитан Шкуродеров?
  
  Последовало секундное молчание, слишком непродолжительное, чтобы свидетельствовать о замешательстве или удивлении.
  
  Капитан решительно отхлебнул вина и утвердил на Ахкеймионе взгляд близко посаженных карих глаз. Такой взгляд Ахкеймион помнил по кровавым побоищам и лишениям Первой Священной войны. Такой взгляд видел только мертвечину.
  
  — Я тебя знаю, — только и произнес он, хрустким, как папирус, голосом.
  
  — Капитану надо говорить «Ветеран», — воскликнул седовласый человечек. Он был миниатюрен, но запястья у него были вполне широкими и обладали, судя по всему, железной хваткой. Он был стар, во всяком случае, не моложе Ахкеймиона, но казалось, что годы только согнали с него лишний жир — признак слабости, оставив лишь кожу и огонь живости. Этот человек ссохся, не потеряв силы. — Как-никак, — хохотнул он, прищурившись, — таков Закон.
  
  Ахкеймион не удостоил его вниманием.
  
  — Ты меня знаешь? — обратился он к Капитану, который продолжил изучение своего загадочного напитка. — По Первой Свя…
  
  — Сэр, — перебил его коротышка. — Прошу вас. Позвольте представиться. Я — Сарл…
  
  — Я хочу заключить соглашение с вашей артелью, — продолжал Ахкеймион, пристально глядя на Капитана. Явно айнонец. Он выглядел древним, как вещь из погребального кургана.
  
  — Сэр, — настойчиво повторил Сарл, и на сей раз у него в глазах появился жестокий блеск. — Прошу вас…
  
  Ахкеймион повернулся к нему, нахмурившись, но перебивать не стал.
  
  Ухмылка смяла глубокие борозды на лице коротышки во множество мелких морщинок.
  
  — Я, как бы это выразиться, обладаю определенными способностями обращаться с цифрами и расчетами, а также умею тонко вести спор. Мой славный Капитан… ну, скажем так, ему недостает терпения управляться со всеми премудростями беседы.
  
  — Значит, решения принимаете вы?
  
  Человечек, обнажая полукруг десен, зашелся шумным смехом, так что раскраснелось лицо.
  
  — Нет, — выдохнул он, словно в изумлении, что кто-то может задать столь вопиюще глупый вопрос. — Нет-нет-нет! Я исполняю песню. Но уверяю вас, что слова к ней пишет Капитан.
  
  Сарл с нарочитой почтительностью поклонился в сторону айнонца — тот разглядывал Ахкеймиона со смесью любопытства и недоброжелательности. Когда Сарл повернул голову обратно и посмотрел на Ахкеймиона, губы его были поджаты, словно он всем видом хотел сказать: «Вот видите!»
  
  Ахкеймион нетерпеливо хмыкнул. Вот уж что в цивилизованном мире он оставил без сожаления, так это болезненную страсть ко всяким недомолвкам.
  
  — Я хочу заключить соглашение с артелью вашего Капитана.
  
  — Какая странная просьба! — воскликнул Сарл, как будто все это время только ждал подходящего момента. — И смелая, очень смелая. Войн больше нет, мой друг, за исключением двух, именующихся святыми. Та, которую ведет наш аспект-император против злокозненного Голготтерата, и более пошлая — та, что мы ведем против шранков. Наемников больше не существует, дружище.
  
  Ахкеймион переводил взгляд с одного собеседника на другого. Это приводило его в тревожное состояние, словно такое разделение внимания было равносильно частичной потере зрения.
  
  Но если он что-то понимал, в том и состоял весь смысл этого нелепого упражнения.
  
  — Мне нужны не наемники, а охотники за скальпами. И затеваю я не войну, а путешествие.
  
  — А-а-ах, как интересно, — протянул Сарл. Каждый раз, как он улыбался, его глаза уменьшались до дрожащих щелочек, словно он наслаждался удачной шуткой. — Путешествие, для которого требуются охотники за скальпами, — это путешествие в Пустоши, верно?
  
  Ахкеймион молчал, смущенный подобной проницательностью. Этот Сарл и впрямь такой проворный, каким выглядит.
  
  — Да.
  
  — Я так и думал! Очень, очень интересно! И скажите же мне, куда именно на север вам надо идти?
  
  Этого вопроса, при всей его неизбежности, Ахкеймион страшился. Кого он хотел одурачить?
  
  — Далеко… — он сглотнул. — В развалины Сауглиша.
  
  Последовал еще один приступ смеха, сопровождаемый брызгами слюны и вычерчивавший каждую жилку, всю паутину морщинок густыми оттенками лилового и красного. Сарл даже свел руки, словно ему связали запястья, и затряс ими так, что замелькали пальцы. Словно ища поддержки, он бросал взгляды на человека с капюшоном.
  
  — Сауглиш! — рыдал он, запрокинув голову. — О нет, мой друг, мой бедный, вконец лишившийся разума друг! — Он откинулся на спинку стула, хватая ртом воздух. — Да хранят боги твои чаши теплыми, полными и все что там полагается, — категорично и удивленно покачал он головой.
  
  Что-то в его лице и голосе говорило: «Уходи, пока не поздно…»
  
  У Ахкеймиона сами по себе сжались кулаки. Единственное, что он мог себе позволить, чтобы заставить себя не испепелить засранца. Наглая обезьяна! Только хоры Капитана и темно-синяя Метка его спутника в плаще остановили язык колдуна.
  
  Тяжелый момент, когда улыбки начинают медленно таять.
  
  Сарл почесал палец.
  
  Потом Капитан спросил:
  
  — Что там такое, в Сауглише?
  
  От этих слов кровь отхлынула от раскрасневшегося лица Сарла. Возможно, он неверно истолковал интерес Капитана. Возможно, с пьяных ног он просто слишком далеко зашел. Ахкеймиону почему-то подумалось, что голос лорда Косотера всегда производит подобный эффект.
  
  — Что вы о нем знаете? — спросил Ахкеймион. И немедленно понял, что отвечать вопросом на вопрос, когда беседуешь с Капитаном, — непростительная ошибка. Но он чувствовал, что должен противопоставить кремню кремень, должен не отступить под потусторонним взглядом этого человека, дать понять, что и он способен видеть зло, лежащее в основе всех вещей.
  
  Он вглядывался в блестящие глаза лорда Косотера. Он слышал дыхание Сарла, звук, вырывающийся из его слабой груди, как у спящей собаки. Ахкеймион вдруг сообразил, что человек в капюшоне, кажется, так и не пошевелился. Помещение незаметно наполнилось звоном, высоким и неясным, и вместе с ним появилось предощущение трагического, исподволь нарастающее мрачное предчувствие. Ставкой в этом состязании было не просто влияние, уважение или даже сохранение собственной личности, но сама возможность бытия…
  
  «Я — твоя погибель», — шептали глаза, глядящие в его глаза. И казалось, что им тысяча лет.
  
  Ахкеймион чувствовал, что теряет присутствие духа. В сознании бешено мелькали хаотичные изображения, горячие от криков и крови. Он чувствовал, как колени начинает бить дрожь.
  
  — Полегче, приятель, — примирительно и, кажется, искренне, промолвил Сарл. — Капитан, если потребуется, одной струей полмира перешибет. Просто ответь на его вопрос, и все.
  
  Ахкеймион сглотнул, прищурился.
  
  — Сокровищница, — произнес его голосом неизвестный предатель. Когда Ахкеймион перевел взгляд на Сарла, он почувствовал себя утопающим, которому все же удалось выплыть на поверхность.
  
  — Сокровищница, — странно повторил Сарл. — Наверное, — стремительный вгляд на лорда Косотера, — стоит сказать Капитану, что ты имеешь в виду, когда говоришь «Сокровищница».
  
  Ахкеймион видел неумолимые глаза Сарла, они обшаривали его, словно воплощение придирчивости. Колдун невольно бросил взгляд на лицо в капюшоне, отвел глаза, посмотрел вниз на загаженный пол.
  
  Все должно было быть не так!
  
  — Нет, — сказал он, глубоко вздохнув, потом пристально посмотрел на всех троих по очереди. С Капитаном, решил он, надо обращаться так, словно он всего лишь один из прочих. — Я попытаю удачи в другом месте. — Он стал вставать и почувствовал слабость, испарину и сильную дурноту.
  
  — Эй, колдун, — громогласно окликнул его лорд Косотер.
  
  Это слово захлестнуло Ахкеймиона, как струна гарроты.
  
  — Я тебя помню, — продолжил мрачный человек, когда Ахкеймион обернулся. — Со Священной войны. — Он отодвинул чашу в сторону и наклонился к столу. — Ты его учил. Аспект-императора.
  
  — Это так важно? — спросил Ахкеймион, не заботясь о том, звучат ли его слова горечью.
  
  Ему показалось, что эти сплошные черные глаза моргнули в первый раз.
  
  — Это важно, потому что отсюда следует — ты был колдуном Завета… когда-то был.
  
  Его шейский язык был безупречен и искажал его, скорее, внутренний диалект недовольства говорившего, чем напевные модуляции его родного айнонского.
  
  — Значит, ты и вправду знаешь, где найти Сокровищницу.
  
  — Тем хуже для тебя, — произнес Ахкеймион. На самом деле, он мог думать только об одном: как?.. Как может скальпер, простой охотник за скальпами, знать о сохонкской Сокровищнице? Ахкеймион глянул на человека в кожаном плаще, сидящего слева от Капитана… Колдун. Интересно, какой школы?
  
  — Вряд ли, — ответил лорд Косотер, откидываясь назад. — Скальперов в Мозхе полно, это правда. Сколько хочешь артелей. — Он подхватил свою чашу двумя мозолистыми пальцами. — Но никто не знает, кто ты… — Его ухмылка была странной и пугающей. — А значит, никто даже не задумается о твоей просьбе.
  
  Смысл его заявления сталью повис в воздухе, безразличный к гулу голосов. Истина — то, что остается после смерти слов.
  
  Ахкеймион стоял потрясенный.
  
  — У меня есть листик, — с озорством, как закадычный приятель, доверительно сообщил ему Сарл. — Приложишь себе к заднему проходу…
  
  Второй собеседник разразился хохотом, не показывая лица из-под капюшона. Когда он запрокинул голову, Ахкеймион увидел его левый глаз, едва заметный зрачок в окружении размытого серого. Но не по глазу, а по этому неровному гортанному смеху он понял, кто перед ним…
  
  — За две-е-е… — стенал Сарл, хохоча так, что багровый лоб чуть не касался красных, как яблоки, щек. — Всего за д-две монеты отда-а-м!
  
  Ахкеймион тоже усмехнулся, но с презрением. «Листик для заднего прохода» — это была старая шутка, выражение, относящееся к шарлатанам-торговцам, которые продавали надежду в виде фальшивых снадобий.
  
  Капитан продолжал невозмутимо и внимательно его разглядывать.
  
  Они правы, понял Ахкеймион. Здесь, в Мозхе он мог рассчитывать только на насмешку — если не хуже. Его единственной надеждой были Шкуродеры.
  
  А они только что оттолкнули его.
  
  Ахкеймион взял протянутую ему чашу двумя руками, чтобы она не дрожала. Осушив ее, он задохнулся. Неразбавленное вино с каких-то горьких галеотских почв.
  
  — Сокровищница! — вопил Сарл. — Капитан! Он Сокровищницу прикарманить хочет!
  
  Ахкеймион чмокнул губами, пригасил огонь в глотке и вытер жестким шерстяным рукавом бороду и рот. Удивительно, как одна-единственная чаша помогает стать частью чужой компании.
  
  — Это не я. Это он, — сказал Ахкеймион Капитану, кивнув на человека в капюшоне. — Разве нет? Это же он рассказал тебе про Сокровищницу…
  
  Новая ошибка. Очевидно, Капитан отказывался признавать даже самые невинные законы беседы. Намек, игра слов, скрытый смысл — все это встречалось осуждающим строгим взглядом и порицалось гнетущим молчанием.
  
  — Мы зовем его Клирик, — сказал Сарл, указав головой, едва заметно передразнивая Ахкеймиона.
  
  Из кожаного обрамления капюшона на Ахкеймиона пристально глядел невидимый черный овал лица.
  
  — Клирик, — послушно повторил Ахкеймион.
  
  Капюшон не пошевелился. Капитан продолжил пялиться в вино.
  
  — Тебе бы послушать его в Пустошах, — воскликнул Сарл. — Такие заливистые проповеди! Подумать только, а ведь когда-то я себя считал красноречивым.
  
  — Хочу напомнить, — осторожно сказал Ахкеймион, — у нелюдей нет священников.
  
  — В том смысле, в каком это понимают люди, — нет, — ответила черная пустота под капюшоном.
  
  Вот это да. Голос оказался приятным, мелодичным, но расцвеченным интонациями, неведомыми человеческому горлу. Словно в него были вплетены нотки голоса слабоумного ребенка.
  
  Ахкеймион выпрямился.
  
  — Откуда ты родом? — спросил он сдавленным голосом — легкие словно приклеились к хребту. — Из Иштеребинта?
  
  Капюшон опустился почти до самого стола.
  
  — Уже не помню. Кажется, Иштеребинт мне знаком… Но тогда он так не назывался.
  
  — Я вижу твою Метку. Она у тебя мощная и глубокая.
  
  Капюшон приподнялся, словно прислушиваясь к отдаленному звуку.
  
  — Как и у тебя.
  
  — Кто был твой мастер-квуйя? Из какой ты линии передачи?
  
  — Я… я не помню.
  
  Ахкеймион помедлил, облизнул губы и решился задать вопрос, который следовало задавать всем нелюдям.
  
  — Что ты помнишь?
  
  — Предметы. Друзей. Чужаков и возлюбленных. Все как-то очень трагично. Все полно ужаса.
  
  — А Сокровищницу? Ее ты помнишь?
  
  Едва заметный кивок.
  
  — Когда погибла библиотека Сауглиша, я был там… наверное. Я очень хорошо помню ощущение ужаса… Но почему эти воспоминания вызывают у меня такую скорбь, я не знаю.
  
  От его слов у Ахкеймиона мурашки побежали по телу. Ужасы Сауглиша он видел в Снах очень часто — стоило лишь закрыть глаза, и он видел горящие башни, бегущие толпы, видел, как бьется Сохонк с летающими в клубах дыма и языках пламени враку, покрытыми железной чешуей. Он чувствовал у ветра привкус пепла, слышал вопли множества людей. И рыдал над собственной трусостью…
  
  Ахкеймион занимал особое место среди людей тем, что жил две жизни — два мгновения времени, Сесватха и Ахкеймиона, разнесенные на тысячелетия. Но жизнь сидевшего перед ним нечеловека охватывала сотню человеческих поколений. Он прожил от начала до конца многие века, поглотившие не один народ. От тех времен до сих пор — и дальше. От сумерек Первого Апокалипсиса до рассвета Второго.
  
  Перед Ахкеймионом была живая линия поколений, глаза, которые видели все годы в промежутке между обеими его сущностями, между Ахкеймионом, колдуном в изгнании, и Сесватхой, Великим магистром Сохонка. Этот нечеловек прожил двухтысячелетний переход между ними двумя…
  
  От этой мысли Ахкеймион почувствовал себя почти единым целым.
  
  — А зовут тебя?..
  
  Сарл вполголоса пробормотал какое-то ругательство.
  
  — Инкариол, — сказал тот, кто скрывался под капюшоном, внутренне подобравшись. И повторил, словно пробуя звучание на языке: — Инкариол… Знакомо тебе такое имя?
  
  Ахкеймион никогда его не слышал, по крайней мере, вспомнить не мог. Но так или иначе, понятно было, что скальперы не имеют ни малейшего представления о том, кто или что с ними разъезжает. Как может смертный вместить в себя столь многогранную душу?
  
  «Древний, как Бивень…»
  
  — Значит, ты Блуждающий?
  
  — Да? Это так называется?
  
  Как ответить на такой вопрос? Существо, сидевшее перед ним, прожило так долго, что сама его личность не выдержала, проломилась, сбросив его на дно жизни. Его душа иссыхала, в ней любовь, надежда, радость растворились в забвении, вымещенные менее стремительно улетучивающимися чувствами ужаса, тоски и ненависти.
  
  Он был Блуждающий, который, чтобы сохранять память, цеплялся ею о злодеяния.
  
  — Он тебя сумасшедшим назвал, — сказал Сарл, чуть поторопившись прервать серьезность их молчания.
  
  Капюшон повернулся в его сторону.
  
  — Я и есть сумасшедший.
  
  Сарл замахал руками, пытаясь по-дружески возразить.
  
  — Да ладно тебе, Клирик. Зачем ты так…
  
  — Воспоминания, — прервал его черный провал под капюшоном. Голос, которым это было произнесено, заставлял вздрогнуть — так он был пропитан скорбью. — Здравомыслие нам даруют воспоминания.
  
  — Видал! — воскликнул Сарл, стремительно повернувшись к Ахкеймиону. — Проповеди!
  
  Его лицо исказилось торжествующей ухмылкой, как у человека, который беспрестанно изрекает суждения и ликует всякий раз, когда они подтверждаются.
  
  — Как-то вечером в Пустошах один из нас спросил нашего Клирика: какое богатство люди называли при нем самым главным? О золоте, как ты понимаешь, у нас, у скальперов, говорят частенько, особенно когда охотишься в темноте — ну то есть, когда костров на ночлеге не разжигаешь. Разговоры про чьи-то персики да про золото — они косточки разогревают не хуже всякого огня.
  
  То ли поворот головы, то ли поза, выражающая дух противоречия, то ли отзвук неискренности в его голосе — что-то подсказывало Ахкеймиону, что «проповеди» этого человека интересуют меньше всего.
  
  — И тогда наш Клирик, — дребезжащим голосом продолжал Сарл, — подарил нам еще одну проповедь. Он назвал несколько славных вещей, ибо он видывал то, что мы, смертные, едва можем помыслить. Но запомнилась почему-то именно Сокровищница. Запасы, скрывавшиеся под библиотекой Сауглиша, до той поры, пока ее не уничтожил Первый Апокалипсис. Теперь мы говорим: «Сокровищница». «Сокровищница» — каждый раз, когда не хотим произносить злосчастнейшее из слов: «надежда». Сокровищница. Сокровищница. Сокровищница. Мы выходим погонять голых, задать им жару, но всегда говорим, что ищем мы — Сокровищницу.
  
  Все добродушие, собиравшееся в морщинки, вдруг спало с его лица, обнажив нечто холодное, полное ненависти и уходящее корнями куда-то глубоко-глубоко.
  
  — А теперь ты — явился, и не избавиться от тебя, как от судьбы.
  
  Неугомонная переменчивость была свойственна всем выражениям этого лица.
  
  — Ты человек ученый, — прибавил Сарл, стараясь говорить равнодушно и бесстрастно. Мышиное лицо застыло в необычной для него сосредоточенности — как будто он рисковал упустить некую жизненно важную возможность. — Скажи мне, что ты думаешь о понятии «совпадение»? Не считаешь ли ты, что все происходит не просто так?
  
  Озадаченный взгляд. Вымученная улыбка. Больше ничего Ахкеймион выжать из себя не смог.
  
  Сарл откинулся на спинку стула, закивал, посмеиваясь, и огладил белую бородку. «Ну конечно, считаешь!» — кричал его прищуренный взгляд, как будто Ахкеймион дал ему заранее выученный и вполне предсказуемый ответ.
  
  Ахкеймион изо всех сил постарался не открыть рот от изумления. Он уже забыл, как это бывает — когда случается череда простых мелких неожиданностей, без которых не обходится, когда присоединяешься к компании незнакомых людей. В ней всегда существуют разнообразные общие истории, которые объединяют своих, а чужака отдаляют.
  
  Но эта была неожиданность непростая.
  
  Путешествие от Мозха до просторов Куниюрии занимало месяцы и шло по диким Пустошам, кишащим шранками. Если бы не Великая Ордалия, проход был бы просто невозможен: за многие века школа Завета потеряла немало экспедиций, пытаясь добраться до Сауглиша или до Голготтерата. Но и сейчас, когда Великая Ордалия приманивала шранков, как магнитом, Ахкеймион не пошел бы один — так далеко и в его возрасте. Именно поэтому он и пришел в Мозх: нанять помощников, без которых ему будет не обойтись. Сокровищницей Сохонка он решил воспользоваться как приманкой, откровенной уловкой… А теперь — вот.
  
  Могло ли это быть простым совпадением?
  
  Лорд Косотер следил за Сарлом взором, полным ледяной суровости.
  
  Коротышка побледнел. Лицо его скорчилось в жалостливую гримасу.
  
  — Если это не совпадение, Капитан, то это — она, Шлюха. Ананке. Судьба. — Он огляделся, словно ища поддержки у невидимых собеседников. — А Шлюха — прошу прощения, Капитан — в конце концов трахает всех — всех! Врага, друга, этих долбаных лохматых лесных чудищ…
  
  Но его слова прозвучали в пустоту. Молчание Капитана было гробовым.
  
  Ахкеймион так и не понял, когда было заключено соглашение — и как получилось, что люди, которых он надеялся нанять, стали его товарищами. Неужели он стал одним из Шкуродеров?
  
  Испытывать ли благодарность? Облегчение? Ужас?
  
  — Я помню, — донеслось из черноты, обрамленной сутаной. — Я помню, как убивали…
  
  Причудливый звук, похожий на всхлип, который говорящий всеми силами старается замаскировать под неопределенное хмыканье.
  
  — … детей.
  
  — Мужчина обязан помнить, — мрачно заметил Капитан.
  
  В ту ночь Ахкеймион видел сны, как прежде. Он видел Сауглиш.
  
  Сперва появились враку, они всегда появлялись первыми, падали с облаков, растопырив когтистые лапы и расправив крылья. Казалось, что их рев доносится отовсюду, странно гулкий, как будто дети, балуясь, кричат в пещеру, — только не в пример злее.
  
  Кружится голова. Сесватха вместе с братьями по Сохонку — над священной библиотекой, расположившейся на Тройниме, трех холмах, возвышающихся у западных пределов великого города. Под ними рушатся ее башни и стены. Им предстоит безумный спуск, их фигуры овевает голубая дымка гностических заклинаний. Из глаз и ртов вылетают искры света, и головы от этого похожи на магические кубки. От земли отлетает эхо, и они, упираясь в него ногами, ведут свою нечестивую песнь.
  
  Напевы разрушения.
  
  Зияющие пространства перечеркнуты линиями сверкающего белого света, которые перекрещиваются, складываются в удивительные фигуры, вспышки обращают в дым шкуру злобных тварей. Драконы становятся на дыбы, обнажают когти и извергают пламя, и, пронзительно крича, стремительно уходят вниз и сливаются в неразличимый блеск. Они отступают, истекая дымом; некоторые корчатся и бьются в конвульсиях, одно или два опрокидываются и падают, сраженные замертво. Пение становится неистовей. Струи жара вскипают, разбиваясь о стальную чешую. Невидимые молоты колотят по крыльям и лапам.
  
  Затем враку снова атакуют.
  
  На мгновение Сесватха стал Ахкеймионом, немолодым человеком другой эпохи. Зрачки его вращались, как у обезумевшей лошади. Оставшийся в одиночестве, он метался взглядом по сторонам, глядя то на парящих в воздухе людей, одетых в белые одежды, таких хрупких и уязвимых в своих сияющих сферах, то на косматых черных тварей, которые, пылая и разлетаясь на куски, продолжали нападать. Крылья полоскались, как паруса в бурю. Глаза сузились в полукруглые щелки. Дымились раны. Враку налетали и скребли когтями скругленные поверхности сфер, взрезая материю из иного мира. Колдуны кричали от отчаяния и страха. Упал один из драконов, пожираемый голубым пламенем. Одного из колдунов, юного Хуновиса, огненным дыханием опалило до костей. Вращаясь подобно горящему свитку, он стремительно полетел к расстилавшимся внизу пейзажам. Слепящее сияние заклинаний и извергавшееся из драконовых пастей пламя становились все сильнее, и наконец, различимы стали только неровные силуэты, спиралями вращающиеся над пустотой.
  
  Вдалеке виднелся город — лоскутное одеяло запутанных улочек и громоздящихся друг на друга построек. На востоке блестела лента реки Аумрис, колыбели норсирайской славы. А к западу, за крепостными укреплениями, Ахкеймион видел намывные равнины, почерневшие от полчищ вопящих шранков. А позади них, на самом горизонте, исполинский и неиссякающий, завывал вихрь в обрамлении далеких розовых с золотыми отблесками небес. Даже через пелену дыма Ахкеймион чувствовал его присутствие… Мог-Фарау, конец всему сущему.
  
  Крики наполнили воздух до самого небесного свода, змеиная злоба носилась вокруг таинственного ропота заклинаний, представлявших венец и славу Гнозиса. Бесновались драконы. Колдуны Сохонка, первой и величайшей из школ, сражались и погибали в битве.
  
  Он не столько видел тех, кто внизу, сколько вспоминал их. Беженцы скопились на плоских крышах домов, наблюдая за медленным приближением неотвратимой судьбы. Отцы бросали младенцев на крепкий булыжник мостовых. Матери перерезали детям горло — все что угодно, только спасти их от неистовства шранков. Рабы и вожди взывали к небесам, отвернувшимся от них. Сломленные люди, как завороженные, глядели в сторону ужасного запада, не видя ничего, кроме надвигающегося вихря…
  
  Их Верховный король был мертв. Чрева их жен и дочерей стали могилами. Доблестные вожди их кланов и рыцари, цвет боевой мощи, были разбиты. Небо над всей землей исполосовали столбы дыма.
  
  Мир близился к концу.
  
  Не хватает воздуха. Как удушье. Или как под водой. Бесплотный вес пронзает холодом, словно заледеневшим на морозе ножом, и Ахкеймион падал без сил в бездонные пучины. Друзей и братьев разрывали оскаленные пасти. Кто-то опадал на землю огненным цветком. Башни заваливаются набок, словно пьяные, и рушатся. Шранки облепили дальние стены, как муравьи — ломтик яблока, рыщут по лабиринту улиц. Крики, вопли — тысячи и тысячи — поднимаются к небу, как пар от горящих камней. Гибнет Сауглиш.
  
  Безнадежность… Беспомощность.
  
  Кажется, он никогда с такой яркостью не переживал во сне чувства.
  
  Лишившись защиты, оставшиеся в живых сохонкцы спасались в небе, искали спасения в массивных квадратных башнях библиотеки. Отступление прикрывали батареи баллист, и несколько молодых враку пали, подбитые дротиками. Одинокий Ахкеймион парил в небе, глядя на могучего Скафру, его толстые, как веревки, шрамы и крепкие, как бревна, лапы. Тяжелые глухие удары чешуйчатых крыльев заглушали далекого Не-Бога. Старый враку усмехался безгубой драконьей ухмылкой, окидывал окрестности сероватыми налитыми кровью глазами…
  
  И почему-то непостижимым, загадочным образом смотрел не на него, а сквозь него.
  
  Скафра — так близко, что его огромная туша вызывала физический ужас. Ахкеймион беспомощно таращился на чудовище, глядя, как гневный багровый цвет исчезает с его чешуи и расцветает черный, что означало состояние мрачного раздумья. Отсвет бушевавшего внизу пожарища играл на хитиновом панцире, и Ахкеймион невольно опустил глаза в пропасть у себя под ногами.
  
  Вид горящей Священной библиотеки был мучителен, словно в глаза втыкали иголки. Дорогие сердцу камни! Огромные стены, отделанные по скошенному основанию обсидианом, белые, высоко вздымавшиеся в небо. Медные крыши, громоздящиеся, как многослойные юбки. И глубокие дворики — с неба все строение напоминало половинку сердца большого причудливого зверя. Яркая на солнце слюна заливала пропитанный колдовством камень, проникала в швы и трещины. Драконий огонь поливал библиотеку по периметру дождем громовых взрывов.
  
  Но где… где же Сесватха? Он же не может видеть Сон, в котором нет…
  
  Старый колдун проснулся, крича вслух свои мысли из другого мира. «Сауглиш! Мы потеряли Сауглиш!»
  
  Но по мере того, как его глаза постепенно отделяли остатки видений от мрака комнаты, а уши начинали отличать шум водопада от предсмертных криков, ему показалось, что он слышит голос этой обезумевшей женщины… голос Мимары.
  
  «Ты стал пророком…» Разве не так она говорила?
  
  «Пророком прошлого».
  
  На следующий день Сарл привел Ахкеймиона в одну из самых больших комнат «Задранной лапы». Хотя двигался старый разбойник с тем же бойким проворством, вел он себя удивительно тихо. Трудно сказать, было ли это следствием вчерашней попойки или вчерашней беседы.
  
  Помимо Косотера и Клирика, их ждал еще один человек: нансурец средних лет по имени Киампас. Если Сарл был устами Капитана, то Киампас — правой рукой. Чисто выбритый, с тонкими чертами лица, он выглядел младше пятидесяти лет, которые, по размышлении, дал ему Ахкеймион. Он явно был простой солдат, а не доблестный воин. Вид у него был насмешливый, аккуратный, выдававший склонность к меланхолии и опыт. Поэтому Ахкеймион сразу начал доверять и его интуиции, и его проницательности. Как бывший имперский офицер, Киампас свято верил в необходимость тщательной подготовки планов и средств для их воплощения. Обычно такие люди оставляют крупные стратегические цели старшим по званию, но когда он выслушал от Ахкеймиона объяснение будущей задачи, манеры его начали выдавать явные сомнения, если не сказать — откровенное замешательство.
  
  — И когда вы надеетесь достичь этих руин?
  
  В его голосе слышалась годами выработанная требовательность, привычка решать проблемы по порядку — которая свидетельствовала о том, что за плечами у него немало долгих кампаний.
  
  — Сокровищницу охраняют заклинания особого рода, — солгал Ахкеймион, — сопряженные с движением небесных сфер. Мы должны прийти в Сауглиш до осеннего равноденствия.
  
  Его буравили все взгляды — казалось, выискивали предательский блеск обмана в его невозмутимых глазах.
  
  — Сейен милостивый! — в изумлении вскричал Киампас. — Конец лета?
  
  — Так надо.
  
  — Это невозможно. Этого осуществить нельзя!
  
  — Нет, — отрезал Капитан. — Можно.
  
  Киампас побледнел, невольно опустил глаза с виноватым видом. Хотя вылеплен он был из совершенно другого теста, Ахкеймион не удивился, что у них с Сарлом проявилась одна и та же реакция на суровый, леденящий душу голос своего Капитана.
  
  — Ну хорошо, — продолжил нансурец. Видно было, как он пытается обрести равновесие. — Тогда выбор пути предельно ясен. Надо идти через Галеот, до…
  
  — Этого нельзя, — перебил Ахкеймион.
  
  По нарочито отсутствующему выражению лица легко было прочитать растущее презрение Киампаса.
  
  — И какой же путь предлагаете вы?
  
  — Вдоль Оствайских гор.
  
  — Вдоль гор… — Этому человеку было свойственно ехидство, как и большинству людей ироничного склада характера. — Вы в своем уме? Вы отдаете себе отчет…
  
  — Я не могу передвигаться по Новой Империи, — с искренним сокрушением сказал Ахкеймион. Из всех встретившихся ему Шкуродеров Киампас был единственным, кому он был готов доверять, пусть даже только в организационных вопросах. — Спросите у лорда Косотера. Он знает, кто я.
  
  Очевидно, отсутствие возражения в мрачном взгляде Капитана было достаточным подтверждением.
  
  — Значит, хотите избежать встречи с аспект-императором, — продолжил Киампас. Ахкеймиону не понравилось, как на этих словах его взгляд переместился на Капитана.
  
  — Что с того?
  
  Благородные черты лица делали его дерзкую улыбку еще более оскорбительной.
  
  — Ходят слухи, что Сакарп пал и Священное Воинство сейчас движется к северу.
  
  Этим он говорил, что им придется в любом случае пересечь Новую Империю. Ахкеймион склонил голову согласно джнану, показывая, что он принял сказанное к сведению. Он понимал, как нелепо, должно быть, выглядит: старый отшельник с нечесаной шевелюрой, в нищенских лохмотьях — и с манерами обитающей далеко отсюда кастовой знати. И тем не менее подобную учтивость следовало проявлять ко всем; он хотел дать понять Киампасу, что уважает и его самого, и его опасения.
  
  Что-то подсказывало, что в следующие несколько недель и месяцев ему потребуются союзники.
  
  — Послушайте, — ответил Ахкеймион. — Если бы не Великая Ордалия, подобная экспедиция была бы безумием. Сейчас, наверное, как раз то время — единственное, — когда возникла возможность предпринять подобную авантюру! Но то, что аспект-император расчищает нам путь, не означает, что мы должны вставать ему поперек дороги. Надо, чтобы он оказался далеко впереди нас.
  
  Киампас был упрям.
  
  — Капитан говорил мне, что вы — ветеран, участвовали в Первой Священной войне. Вы прекрасно знаете, что на марше все крупные армии разбалтываются и замедляют ход.
  
  — Сауглиш им не по пути, — спокойно произнес Ахкеймион. — Шансы встретить Людей Кругораспятия исключительно малы.
  
  Киампас скептически пожал плечами и откинулся на спинку стула, словно отодвинулся подальше от неприятного запаха.
  
  Запаха безнадежности?
  
  После той второй встречи часы в днях и дни в неделях проходили быстро. На следующее утро лорд Косотер устроил смотр всего отряда. Шкуродеры собрались на окраине старого Мозха, подальше от тумана, чтобы посушить свои куртки на солнце. Компания была разномастная, человек шестьдесят, со всевозможным оружием и амуницией. Некоторые изощрялись, явно намереваясь за время недолгого пребывания в Мозхе вернуться поближе к цивилизации. Один даже был облачен в чистые белые одежды нильнамешского дворянина и комично переживал, что заляпал грязью малиновые отвороты. Другие были неопрятны, как дикари, жестокая охота наложила на них свой отпечаток, так что некоторые уже сами походили на шранков. Многие переняли туньерский обычай носить в качестве украшения ссохшиеся головы либо на поясе, либо пришивая их к наружной лакированной поверхности щитов. Помимо этого, единственное, что роднило их, была какая-то глубокая душевная усталость и, конечно, неизменный почтительный страх перед своим Капитаном.
  
  Когда они построились в шеренги, Сарл в высокопарных до глумливости выражениях описал суть экспедиции, которую планировал Капитан. Лорд Косотер стоял в стороне, рыща глазами вдоль горизонта. Клирик, чуть выше ростом и такой же широкий в плечах, пряча лицо в капюшон, держался рядом с ним. В отдалении шумел водопад, своим угрюмым ропотом напоминая Ахкеймиону, как два десятка лет назад ревели толпы айнрити в ответ Келлхусу. У ближайшей кромки леса птицы свивали узоры из песен.
  
  Сарл живописал необычайные опасности, с которыми столкнется экспедиция, объяснил, что пойдут они на расстояние в десять раз больше обычной «тропы», как он выразился, и что «в дыре» им придется жить больше года. После этих слов, как бы подчеркивая их значимость, он сделал паузу. Ахкеймион напомнил себе, что Пустоши для этих людей не столько место, сколько искусство со своим сводом законов и преданий. Проведя многие месяцы «в дыре», скальперы возвращаются и травят байки о пропавших без вести артелях. Слова «больше года» придавали описанию их будущего похода тревожный оттенок.
  
  Сухопарый старикан многократно возвращался в своей речи к Сокровищнице. «Сокровищница» — это произносилось как титул великого правителя. «Сокровищница», — повторяли вполголоса, будто символ общей надежды. «Сокровищница» — сквозь зубы, словно говоря: «Долго ли еще мы будем лишены того, что нам причитается по праву?» «Сокровищница», — кричали вновь и вновь, твердили, как имя потерянного ребенка. «Сокровищница», — взывали, будто к утраченной святыне, второму Шайме, который жаждали вернуть себе…
  
  Но существеннее всего, важнее всего сказанного — ее можно было поделить всем на равные доли.
  
  Ложь была разукрашена сверху витиеватой словесной резьбой.
  
  Сарл все рассказал, багровея лицом все гуще и гуще, склоняя голову в самых пронзительных поворотах своей речи. Его тело подкрепляло рассказ ужимками, то вытягивалось в струну, то приплясывало на месте, расхаживало взад-вперед, пока голос медлил перед следующей фразой. И все это время царило строгое вышколенное молчание, которое Ахкеймион, учитывая невообразимый состав Шкуродеров, счел бы чудом, если бы до этого не делил трапезу с их Капитаном.
  
  — Времени подумать у вас до завтрашнего утра, — объявил в заключение Сарл, широко разведя руки. — Завтра надо решить, рискнуть ли всем и прыгнуть в князи — или держаться за свое и умереть рабом. После этого отказы будут считаться дезертирством — дезертирством! — и по вашему следу будет пущен Клирик, прошу любить и жаловать. Закон тропы вы знаете, ребята. Одно колено подогнется — десятерых за собой потянет. Одно колено — и десятерых!
  
  Глядя, как они смешали ряды и стали переговариваться, Ахкеймион мысленно сравнил их с суровыми людьми времен Первой Священной войны, воинами, чей пыл и жестокость позволили Келлхусу завоевать Три Моря. Шкуродеры были совсем другой породы, чем Люди Бивня. Они были не столько непримиримыми, сколько порочными. Не столько жесткими, сколько равнодушно-бесчувственными. И не столько целеустремленными, сколько голодными.
  
  В конце концов, они были только наемниками… хотя и не простыми, а испытавшими на себе бессмысленную злобу шранков.
  
  Лорд Косотер, насколько понял Ахкеймион по нескольким взглядам, которыми они с ним обменялись, кажется, думал о том же. Их с Ахкеймионом соединяла особая связь: общий опыт Первой Священной войны. Только они двое обладали истинным мерилом, только они знали, что почем. И от этого они становились своего рода людьми одного племени — эта мысль одновременно восторгала и тревожила Ахкеймиона.
  
  В тот вечер во время непременной попойки к нему подошел Сарл.
  
  — Капитан просил меня напомнить тебе, — сказал он, — что эти люди — охотники за скальпами. Ничего более. И ничего менее. Все легенды о Шкуродерах — это о нем.
  
  Ахкеймиону показалось странным: человек, который брезгует говорить, доверяет человеку, который ничего другого делать не умеет.
  
  — А ты? Ты всему этому веришь?
  
  Знакомая ухмылка с прищуром.
  
  — Я был с Капитаном с самого начала, — хмыкнул он. — Со времен, предшествовавших расцвету империи, во время всех войн против правоверных. Я видел, как он стоял невредимый под градом стрел, пока я за щитом корчился в три погибели. Я был бок о бок с ним на стенах Мейгейри, когда поганые Длиннобородые неслись сломя голову, только бы скрыться от его разгоряченного кровью взгляда. Я был у Эм’фамира после битвы. Вот этими вот ушами слышал, как аспект-император — сам аспект-император! — назвал его Железной Душой! — Сарл рассмеялся, лихорадочно раскрасневшись. — О да, он смертен, разумеется. Он — мужчина, как всякий другой, в чем убедились немало незадачливых персиков, уж поверь мне. Но что-то смотрит за ним, и, что важнее, что-то смотрит его глазами…
  
  Сарл схватил Ахкеймиона за локоть, стукнул своей чашей о его так сильно, что треснули обе.
  
  — Будет правильно, если ты… — сказал он с пустыми безумными глазами и отступил назад нетвердыми шагами, кивая, словно в ответ на неслышную мелодию или фразу, которую были бы в состоянии расслышать только крысы, — если ты будешь уважать Капитана.
  
  Ахкеймион посмотрел на свою мокрую руку. Вино стекало с пальцев густо, как кровь.
  
  Подумать только, что его встревожило безумие нелюдя.
  
  Присутствие Блуждающего, разумеется, Ахкеймиона беспокоило, но этому было столько причин, что все тревоги гасили одна другую. И еще приходилось признать, помимо балладной романтичности иметь в товарищах нечеловека, в его присутствии была огромная практическая польза. Ахкеймион не строил больших иллюзий о предстоящем путешествии. Они начинали не просто экспедицию, но долгую и жестокую войну, затяжную битву по всей Эарве. К этому Инкариолу, конечно, еще надо было осторожно присмотреться, но в мире было мало сил, способных сравниться с силой нелюдских магов.
  
  Не зря лорд Косотер держал его поближе к себе.
  
  На утреннюю поверку явились около тридцати Шкуродеров, не больше — половина от тех, кто собрался накануне. Лорд Косотер оставался непроницаем, как всегда, но Сарл выглядел крайне веселым, хотя и непонятно, от того ли, что так много или так мало «встало на тропу», как он выразился. Исчезновения ватажников если и уполовинивали его шансы на выживание, но зато удваивали его долю.
  
  Теперь, когда состав артели определился, следующие дни были посвящены поискам обмундирования и пополнению запасов. Ахкеймион охотно сдал остатки своего золота, чем произвел на Шкуродеров неизгладимое впечатление. Потраченное состояние предвещало получение в будущем состояния еще более крупного — даже Сарл присоединился ко всеобщему проявлению энтузиазма. Всегда все одно и то же: убеди человека сделать первый шаг — в конце концов, ну имеет ли какое-то значение всего один шаг? — и еще милю он пройдет лишь для того, чтобы доказать, что он поступил правильно.
  
  Откуда им было знать, что на возвращение Ахкеймион не рассчитывал? В каком-то смысле, уйти из Трех Морей и было на самом деле возвращением. Пусть он уже не адепт Завета, но сердце его все равно принадлежит Древнему Северу. Хитросплетениям Сновидений…
  
  Сесватхе.
  
  — Так всегда бывает, — сказал ему однажды вечером в «Задранной лапе» Киампас. Они сидели бок о бок и ели, не произнося ни слова, а за столом гремели и буянили кутящие Шкуродеры, и в самой гуще, в самом центре веселья — Сарл.
  
  — Перед выходом на тропу? — спросил Ахкеймион.
  
  Киампас не ответил, высасывая кроличью кость, потом пожал плечами.
  
  — Перед всем, — сказал он, поднимая глаза от разбросанного по тарелке скелета. В его взгляде сквозила подлинная скорбь, сожаление королей, вынужденных обрекать на смерть невинных ради усмирения толпы. — Перед всем, что связано с кровью.
  
  Усталость охватила колдуна, словно он, осознав смысл сказанного, почувствовал груз всех прожитых лет. Он повернулся к шумному зрелищу кутивших охотников: кто-то уже клевал носом, навалившись на стол, другие сотрясались от смеха и, за исключением Сарла и еще нескольких человек, были полны грубого юношеского задора. Впервые в жизни Ахкеймион почувствовал тяжесть всей лжи, которую он произнес, так, словно каждое слово было отягощено свинцом. Сколько из этих людей погибнут? Скольких он положит ради стремления узнать истину о человеке-боге, чей профиль украшал все монеты, до которых они были так жадны?
  
  Сколько душ он принес в жертву?
  
  «И все это ради твоей мести? Ведь так?»
  
  Чувство вины заставило его перевести куда-нибудь взгляд, на тех, кого он не вовлек в свои интриги. Сквозь дымок от очага в середине комнаты он увидел, что Хаубрезер тоже наблюдает за Шкуродерами. Заметив, что Ахкеймион видит его, щуплый Хаубрезер вскочил и, пошатываясь, вышел за дверь, при каждом нетвердом шаге загребая руками воздух.
  
  Ахкеймион вспомнил, как предостерегал его хозяин постоялого двора: «Шкуродерам поперек дороги не становись».
  
  Сметут.
  
  — Я построил его, — сказал Верховный король.
  
  Странно получалось: Ахкеймион знал, что видит сон, и одновременно не знал и проживал данный момент как подлинное сейчас, как нечто еще не пережитое, не осмысленное, не разгаданное, проживал Сесватхой, говорил свободно и естественно, будучи другим собой, каждым ударом сердца отсчитывал мгновения неповторимой жизни, плотно сплетенной из горячих страстей и ленивых желаний. Странно было наблюдать, как он медлил на переломных моментах и принимал древние решения…
  
  Как это могло быть? Как ему удавалось чувствовать волнение чужой независимой души? Как можно проживать жизнь впервые снова и снова?
  
  Сесватха облокотился на столик между накаленными треножниками. По ободу каждого из них плясали переплетенные силуэты бронзовых волков, и соперничающие тени волновали отсвет язычков пламени. И от этого было тяжело вглядываться в доску для бенджуки и ее загадочные каменные узоры. Ахкеймион подозревал, что его старый друг все подстроил преднамеренно. Ведь игра в бенджуку, с ее бесконечными хитросплетениями и правилами изменения правил, требовала длительной сосредоточенности.
  
  И не было человека, который сильнее ненавидел бы проигрывать, чем Анасуримбор Кельмомас.
  
  — Построил, — повторил Ахкеймион.
  
  — Убежище.
  
  Сесватха нахмурился, оторвался от доски и поднял вопросительный взгляд.
  
  — Какое еще убежище?
  
  — На тот случай, если война… пойдет не так, как надо.
  
  Это было для него необычно. Не сама по себе тревога, поскольку сомнения пронизывали Кельмомаса до самого сердца, но внешнее проявление этой тревоги. Хотя тогда никто, кроме нелюдей Иштеребинта, не понимал, какова цена войны, в которую они втягивались. Тогда слово «апокалипсис» имело иное значение.
  
  Ахкеймион неторопливо и задумчиво покивал, как это было в обыкновении у Сесватхи.
  
  — Ты про Не-Бога, — сказал он, усмехнувшись. Усмехнувшись! Даже для Сесватхи это имя вызывало не более чем смутные предчувствия. Оно было, скорее, неким отвлеченным понятием, чем символом катастрофы.
  
  Как заново пережить это неведение древности?
  
  Вытянутое львиное лицо Кельмомаса было озадаченным, но не расположение фигур на доске беспокоило его. В неверном свете казалось, что вплетенный в его бороду тотем — отлитое из золота изображение волка размером с ладонь — дышал и шевелился, как живой.
  
  — А что, если этот… это существо… на самом деле столь могущественно, как говорят квуйя? Что, если мы опоздали?
  
  — Мы не опоздали.
  
  Наступила тишина, как в гробнице. Во всех служебных помещениях Флигеля витал дух подземелья, но ничуть не меньше он был в королевских покоях. Не помогали ни толстый слой штукатурки, ни яркие краски, ни роскошные гобелены — все так же низко нависал сводчатый потолок, гудел под гнетущей тяжестью камня.
  
  — Сесватха, — произнес верховный король, возвращая взгляд к игровой доске. — Один ты. Только тебе доверяю.
  
  Ахкеймиону вспомнилась королева, ягодицы, трущиеся о его бедра, жаркие икры, жадно обхватившие его торс.
  
  Король передвинул камень. Этого хода Сесватха не предусмотрел, и расклад изменился самым катастрофическим образом. Открывавшиеся возможности оказались поломаны, загнаны в безнадежные пути, тупиковые или непроходимые, так же, как будущее.
  
  Ахкеймион даже испытал некоторое облегчение…
  
  — Я построил специальное место… убежище… — сказал Анасуримбор Кельмомас. — Место, где мой род сможет пережить меня.
  
  Ишуаль…
  
  Втягивая в себя сырой воздух, Ахкеймион рывком сел на кровати. Он схватился за свою белую булаву, вжал голову в колени. По ту сторону обшитых деревом стен гремел водопад Долгая Коса, его неразборчивый шум придавал темноте тяжесть и направление.
  
  — Ишуаль, — пробормотал Ахкеймион. — Убежище… — Он поднял глаза к небу, словно стараясь разглядеть его сквозь темный низкий потолок. — Но где оно?
  
  Болели уши, пытавшиеся разобраться в мешанине звуков: из-под пола доносился хохот, лопающийся как пузырь на кипящей смоле; дерзкие голоса бесшабашно выкрикивали названия улиц.
  
  — Где?
  
  Истину о человеке можно узнать по его корням. Ахкеймион понимал это так, как может понимать только колдун Завета. Анасуримбор Келлхус пришел к Трем Морям не случайно. Не случайно, что его сводный брат оказался шрайей Тысячи Храмов. И весь обитаемый мир он завоевал тоже не по чистой случайности!
  
  Ахкеймион спустил ноги вниз, сел на краю соломенного матраса. Сквозь доски пола доносилась скабрезная песенка.
  А у милой кожа —
  Жесткая рогожа,
  А ее живот
  Прет и прет вперед,
  А зубки у милой
  Крошатся, как мыло,
  А каждая нога —
  Как у козла рога,
  Но между одной ногой
  И другой
  Светится, светится
  Персик золотой.
  Он купил меня,
  Твой непростой
  Персик золотой[2].
  
  Волны взрывного хохота. Приглушенный голос что-то говорит о Сокровищнице. Буйное, надрывное веселье проникало сквозь дерево.
  
  Шкуродеры пели, перед тем как идти проливать кровь.
  
  Ахкеймион долго сидел неподвижно, лишь медленно вздымалась грудь. Он будто видел, что происходит внизу, словно через стекло смотрел, как они размахивают в воздухе руками. Капитана, естественно, не было, как того требовал его статус, граничащий с божественным. Но был Сарл, с резко очерченными глазами и иссушенной годами кожей, поблескивал щербатой улыбкой; пользуясь своим положением, заставлял остальных делать вид, будто он один из них. Беда его, Сарла, была в том, что он не желал признавать своих старческих странностей, не замечал своего груза разочарования и горечи, которыми полнятся одряхлевшие сердца.
  
  Были и другие люди — собственно Шкуродеры, а не их безумные предводители, — не знающие бремени долгих прожитых лет, целиком растворившиеся в беззаботном водовороте страсти и грубых желаний, которые и делают молодых молодыми. Они щеголяли готовностью совокупляться и убивать, делая вид, что повинуются лишь собственному капризу, но на самом деле, все было ради того, чтобы не ударить в грязь лицом перед остальными. Быть признанным.
  
  Он все это видел сквозь ночную темноту и доски пола.
  
  И тогда он почувствовал особое восторженное ощущение свершающейся судьбы, как человек, который узнал, что на нем вины нет. Он уничтожит сотни. Уничтожит и тысячи.
  
  Сколько бы идиотов ни потребовалось уничтожить, чтобы найти Ишуаль.
  
  На следующий день по утреннему холодку экспедиция с мутными глазами побрела к подножию холмов. Длинная вереница людей, согнувшихся под тяжестью поклажи, ведя под уздцы мулов, начала взбираться по склону, прочь от убогих кварталов Мозха. Извилистая дорога была опасна и усыпана воняющим ослиным навозом. Но почему-то казалось, что так и должно быть, что этот скверный город можно покидать только с потом и кровью. Становились физически ощутимы пересекаемые границы и остававшийся за спиной форпост Новой Империи, последний край цивилизации, и жестокой, и просвещенной.
  
  Покинуть Мозх означало вычеркнуть себя из истории и из памяти… вступить в мир, полный хаоса, как душа Инкариола. Да, думал Ахкеймион, с одышкой передвигая старые кривые ноги. Это правильно, что приходится карабкаться в гору.
  
  Путь в незнаемое должен требовать очистительной жертвы.
  
  Мимара многое узнала о том, что значит ждать и наблюдать.
  
  И еще больше — о природе человеческой.
  
  Она довольно быстро поняла, что Мозх — неподходящее место для ей подобных. Сознавая свою хрупкую красоту, она до мелочей знала, как эта непреодолимая сила цепляет взгляды мужчин, словно репей — шерстяную одежду. С ней бы бесконечно заигрывали, пока, наконец, какой-нибудь шустрый сутенер не понял бы, что у нее нет покровителя. Ее опоили бы, или подослали столько людей, что ей не справиться. Ее бы изнасиловали и избили. Кто-нибудь отметит ее поразительное сходство со святой императрицей на необрезанном серебряном келлике, и ее замотают в дешевые тряпки, фольгу и драгоценности из леденцов. На много миль вокруг каждый охотник, у которого завалялись кое-какие монеты в кармане, заберет с собой ее частичку.
  
  Она знала, что так будет. Костным мозгом чуяла, можно сказать.
  
  Рабское прошлое не отпускало, присутствуя не столько памятью о череде наполненных страхом лет, сколько в виде наслаивающихся друг на друга мрачных теней внутри. Оно всегда в ней — всегда рядом. Кнуты, кулаки, жестокость, крики, сквозь которые пробивались воспоминания о любви к сестрам, то стершиеся, то сильные, сочувствие тем немногим, кто с мукой в глазах рыдал: «Она еще совсем ребенок…» Они пользовались ею, все они, но почему-то дно кувшина никогда не высыхало. Всегда оставался последний глоток, которого хватало, чтобы смочить губы, высушить слезы.
  
  Такой много лет назад нашли ее агенты матери — одетой, как их святая императрица, опустошенной до самого дна, за исключением одного последнего глотка. Погибла, наверное, не одна тысяча людей — так велик был гнев Анасуримбор Эсменет. Целые улицы Червя — трущоб в Каритусале — были стерты с лица земли. Изничтожили все мужское население без разбора.
  
  Но не понять было, кому именно мстила мать.
  
  Мимара знала, что будет. Поэтому вместо того чтобы последовать за Ахкеймионом в Мозх, она обошла город вокруг и поднялась на холмы. На этот раз она и вправду оставила своего мула Сорвиголову волкам. Позицию она заняла вдалеке от ведущих на восток путей — казалось, дня не проходило без того, чтобы на горизонте не появилась очередная измученная экспедиция — и следила за городом, как следит за облюбованным термитами пнем бездельник-мальчишка. Город был похож на подгнившую игрушку, сплетенную из травы. Деревья и папоротники расступились вокруг обширной раны открытой грязи. Ряды распухших деревянных построек распирали ее изнутри. От водопада в воздухе плыли, как таинственное видение, белые занавеси, обволакивая мохнатые струйки дыма…
  
  Мимара наблюдала за городом с высоты и ждала. Временами, когда налетал порыв ветра, она даже чувствовала зловонный ореол, окружавший город. Она наблюдала за прибывающими и уходящими, за этими приливами и отливами миниатюрных людей и их миниатюрных забот и понимала, что бесконечное разнообразие людей и их дел — не более чем обман зрения, проявляющийся тем сильнее, чем ближе к земле, а если взглянуть с высоты, то все постоянно повторяют одни и те же действия и выглядят ничтожными букашками, какими и являются на самом деле. Все те же несчастья, все те же горести, все те же радости, и новизну им придает лишь неверная память и искаженная перспектива.
  
  Ограниченность и забывчивость — лишь они даруют человеку иллюзию нового. Кажется, она всегда это знала, только не имела возможности убедиться воочию в этой истине, увидеть которую ей не давала череда низко наклонявшихся к ней лиц.
  
  Зажечь огонь она не отважилась. Чтобы согреться, обхватывала себя руками. На краю высокого каменного уступа она смотрела вниз и ждала его. Идти ей больше было некуда. Как и он, она была лишена корней. И так же безумна.
  
  И так же одержима.
  Глава 7
  Сакарп
  
   …побежденные народы живут и умирают, зная, что выживание не сопряжено с честью. Они предпочли стыд погребальному костру, медленное пламя — быстрому.
  
   Триамис I. Дневники и диалоги
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Сакарп
  
  Удивительное дело.
  
  Еще дымились бастионы и укрепления Сакарпа, а южный горизонт уже затмили бесчисленные аисты, не широкие стаи, к которым привыкли люди Воинства, а целые высоко летящие айсберги заслоняли небо, оседали, как соль в воде, по окрестным холмам. Даже людям, видавшим величественные зрелища, наблюдать их было необычайно: как они опускались, со свистом рассекая воздух, исхудавшие, стройные, изящно поворачивали голову, когда с особой птичьей внимательностью что-то разглядывали. Они прибывали и прибывали, заполоняя собой все небо. Поскольку для множества наций, входивших в Великую Ордалию, аисты символизировали разное, все разошлись в том, что же именно предвещало их появление. Аспект-император не сказал ничего, только издал эдикт о защите птиц, чтобы их не употребили ни в пищу, ни на украшения. Сакарпцы, очевидно, почитали их священными: мужчины охраняли их от лис и волков, а женщины собирали их помет, чтобы готовить смесь, называвшуюся «угольная сажа»: долго горящее топливо, которое они использовали вместо дерева.
  
  Судьи были заняты. Потребовалось несколько повешений, а с одного айнонского сержанта, который убивал птиц и делал подушки на продажу, прилюдно содрали кожу. Но в конце концов, Люди Ордалии привыкли к клекоту аистов и виду холмов, покрытых белыми птичьими спинами, и перестали насмешничать над мужчинами и женщинами покоренного народа, которые ухаживали за аистами. На языке лагеря выражение «есть аиста» превратилось в синоним безрассудного и эгоистичного поступка. Вскоре всем — даже тем, кто, подобно кианцам, считал аистов вредными животными — стало казаться, что эти важные тонкошеие птицы священны, а окружающие холмы — нечто вроде природного храма.
  
  Тем временем приготовления к следующему переходу не прекращались. В Совете Имен под всевидящим оком своего аспект-императора вожди и генералы Священного Воинства обсуждали снабжение продовольствием и стратегические планы. Вспыхнув от благочестивого восхищения — многие ждали этого дня целые годы, — они не питали иллюзий насчет трудностей и опасностей, которые их ожидали. Сакарп стоял на самом краю человеческого мира, там, где, по словам Саубона, короля Энатпанеи, «Человек — агнец, а не лев». На лежащих за северным горизонтом землях царили шранки, цепляясь за порочное существование в разрушенных городах давным-давно вымершего Верхнего Норсирая. И земли эти простирались на более чем две тысячи миль, что тоже было известно предводителям Великой Ордалии. Со времен войн Ранней древности столь обширное войско не предпринимало столь тяжелого похода.
  
  — Если выбирать между этим переходом и Консультом, — сказал им аспект-император, — то переход намного страшнее.
  
  Более десяти лет львиная доля богатств Новой Империи шла на обустройство трудного пути к Голготтерату. Еще до падения Сакарпа инженеры Империи начали строить второй город, ниже старого: казармы, кузницы, лазареты и десятки обложенных дерном складов. Другие прокладывали широкую каменную дорогу, которая через несколько недель должна была связать древний город с далекой Освентой. И сейчас от южного горизонта тянулись бесконечные караваны с оружием, товарами и провиантом, огромным количеством провианта. Пехотинцам, вне зависимости от звания, выдавали строго ограниченные порции амикута, походной пищи диких скюльвендов, живущих на юго-западе. Кастовая знать могла рассчитывать на более солидные пайки, но была вынуждена ехать на мохногривых пони, которым не требовалось зерна для поддержания сил. Обширные стада овец и коров, выращенных специально для сопровождения войска, тоже растянулись до самого горизонта, так что многие люди Воинства начали называть себя «ка Коумирой», что значит «Пастухи» — позже это наименование станет священным.
  
  Но и при всех этих приготовлениях, Священное Воинство не в состоянии было нести с собой все продовольствие, необходимое, чтобы достичь Голготтерата. Тучные стада, объемистые тюки на плечах у пехотинцев и караваны длиной в несколько миль обеспечивали его лишь до определенного момента. Настанет время, когда колоннам придется выстроиться веером и добывать себе пропитание самим. Военачальники Ордалии знали, что могут рассчитывать на дичь для своих людей и подножный корм для лошадей: тысячи ставших легендарными следопытов империи отдали жизнь, чтобы нанести на карту лежащие впереди земли. Но фуражирующее войско движется гораздо медленнее, чем снабжаемое продовольствием, и если зима ударит раньше, чем Ордалия одолеет Голготтерат, последствия окажутся катастрофическими. Еще одной бедой и постоянно обсуждавшимся на советах вопросом было то, что никто не знал, сколько бесчисленных шранкских кланов сможет собрать под свои знамена противник. Несмотря на императорское вознаграждение, несмотря на то, что скальпов было собрано столько, что можно было бы одеть целые народы, количество шранков не поддавалось исчислению. Но лишенные злой воли Не-Бога, твари повиновались только своему страху, ненависти и голоду. Даже аспект-император не смог бы сказать, какое их количество нанял или взял в рабство Консульт, чтобы обратить против Ордалии. Если ответ был — великое множество, то день, когда Ордалия разделится, чтобы начать фуражировку, легко мог оказаться днем ее гибели.
  
  Именно поэтому столь важен был Сакарп, а не ради его знаменитой Кладовой Хор, как думали многие. Потому-то и казнили Людей Ордалии, чтобы жили птицы. Если для подчинения других наций использовался жесткий кнут императорской власти, то к людям, которые называли себя «хусверул», или «непокоренные», можно было подходить только с ласковой рукой. Военачальники Ордалии не могли себе позволить даже недели мятежа и неповиновения, не то что невыносимо долгих месяцев. Сакарп был гвоздем, на котором висело их будущее. После открытых советов, когда аспект-император удалялся приватно совещаться с двумя своими экзальт-генералами, королем Энатпанеи Саубоном и королем Конрии Пройасом, они часто обсуждали Сакарп и нрав его народа.
  
  Так и было принято судьбоносное решение: препоручить юного короля Сакарпа Сорвила заботам двух старших сыновей аспект-императора, Моэнгхуса и Кайютаса.
  
  — Когда он станет им братом, — объяснил своим старым друзьям его загадочное святейшество, — он и мне станет как сын.
  
  Стук раздался всего через несколько мгновений после того, как слуги Сорвила закончили его одевать. Это был один-единственный удар, такой сильный, что задрожали петли. Молодой король обернулся и увидел, как дверь распахивается настежь. Вошли двое, даже взглядом не попросив разрешения войти; один был светловолосый и «с королевской костью», как говорили сакарпцы о высоких стройных мужчинах, а другой темный и мощного телосложения. Оба были одеты в доспехи Новой Империи, с длинными белыми накидками поверх кольчуги из нимиля. Вышитые золотом бивни поблескивали в приглушенных лучах утреннего солнца.
  
  — Завтра явишься ко мне, — сказал на безупречном сакарпском светловолосый.
  
  Он не спеша подошел к открытому ставню балкона, глянул на покоренный город, развернулся на каблуках. Рассвет коснулся его волос, превратив их в сияющий нимб.
  
  — Значит, мы тебя везем…
  
  Второй подхватил с подноса, где стояли остатки завтрака, полоску сала и отправил ее в рот. Он жевал и внимательно разглядывал Сорвила жестокими синими глазами, рассеянно вытирая подушечки пальцев о килт.
  
  Сорвил знал, кто они — трудно было ошибиться, видя смертоносную силу одного и невозмутимое спокойствие второго. Этих молодых людей он смог бы, наверное, узнать и раньше, еще до того, как их отец захватил его город. Но Сорвила возмутила их манера и тон, и потому он ответил с холодным гневом господина, которого оскорбили его вассалы.
  
  — На лошадей вы не похожи.
  
  Моэнгхус рыкнул, что могло оказаться смехом, и что-то проговорил по-шейски своему высокому стройному брату. Кайютас фыркнул и усмехнулся. Оба глядели на Сорвила как на экзотическую зверушку, диковинку из какого-то нелепого уголка мира.
  
  Может, он и впрямь был такой зверушкой.
  
  Последовало неловкое молчание, которое с каждой секундой становилось все более гнетущим.
  
  — Мой старший брат говорит, — сказал, наконец, Кайютас, словно очнувшись после этого краткого отступления от этикета, — это потому, что мы носим штаны.
  
  — Что? — переспросил Сорвил, покраснев от замешательства и смущения.
  
  — Поэтому мы не похожи на лошадей.
  
  Сорвил невольно улыбнулся — и проиграл тем самым свою первую битву. Он это почувствовал, оно пробивалось сквозь смех двух братьев — удовольствие, и вовсе не от смешной штуки.
  
  «Охотники, — мысленно сказал он себе, — их послали изловить мою душу».
  
  Хуже всего было ночью, когда все тревоги дня сгущались в напряжение мышц съежившегося под холодными одеялами тела, и можно было дать волю скорби, не боясь, что кто-то увидит. Маленький. Одинокий. Чужак в отцовском доме. «Я король вдов и сирот», — думал он, а перед глазами у него проплывали лица погибших дружинников отца. Все нахлынуло вновь, картины и звуки, ужас, бессмысленные лихорадочные метания и суета. Ревели стоящие в дверях дети, в ярком пламени складывались внутрь дорогие сердцу дома, на улицах корчились тела конных князей.
  
  «Я пленник в родной стране».
  
  Но при всем отчаянии этих бессонных бдений, Сорвилу они давали своего рода передышку. Под тяжелым полотном, где можно было сжаться калачиком, была какая-то уверенность, ощущение того, что ненависть и горе — не навсегда. В эти минуты он ясно видел отца, слышал его неспешный низкий голос, так же отчетливо, как в те ночи, когда он делал вид, что спит, а отец приходил и садился у него в ногах, поговорить о покойной жене.
  
  «Мне не хватает ее, Сорва. Сказать тебе боюсь, как не хватает».
  
  Но дни… днем все было запутано.
  
  Сорвил делал, как ему велели. Верховодил гротеском, в который превратился его двор. Присутствовал на церемониях, говорил высокие слова, призванные обеспечить «благополучие» его народу, сносил тупое обвинение в глазах и священника, и просителя. Он ходил и выполнял какие-то действия с равнодушным автоматизмом человека, двигающегося, как в тумане, в ощущении предательства.
  
  Он узнал, что начисто не умеет делать взаимоисключающие дела и верить в противоречащие друг другу истины. Другая, более великодушная душа обнаружила бы последовательность в его поступках, он же обнаруживал ее в своих убеждениях. Он просто верил в то, во что ему было необходимо верить, чтобы вести себя так, как хотели завоеватели. Пока он кое-как придерживался расписания, которое составили для него иноземные секретари, пока он сидел рядом с ними, вдыхая запах их духов, на самом деле казалось, что все так, как объявил аспект-император, что над миром нависла тень Второго Апокалипсиса и все люди должны действовать сообща во имя сохранения будущего, как бы ни ущемлялась при этом их гордость.
  
  «Все короли повинуются священному писанию, — говорил ему богоподобный человек. — И покуда это писание приходит из надмирных высей, они охотно принимают его. Но когда оно приходит к ним, как прихожу я, облаченное в плоть подобного им человека, они путают святость повиновения Закону и стыд подчинения сопернику. — Теплый смех, как у доброго дядюшки, признающегося в безвредном чудачестве. — Все люди полагают себя ближе к Богу, чем остальные. И поэтому они бунтуют, поднимают оружие против того, чему на словах обязуются служить…»
  
  «Против меня».
  
  Юному королю по-прежнему недоставало слов описать, каково это — преклонять колени в присутствии аспект-императора. Он только понимал, что коленей мало, что следовало бы упасть на живот, как древние молящиеся, выгравированные на стенах зала Вогга. А голос! Мелодичный. То нежный, то задумчивый, то проникновенный и глубокий. Анасуримбору стоило только заговорить, и становилось понятно, что отец Сорвила просто пошел на поводу у своего тщеславия, что Харвил, как многие до него, спутал гордость и долг.
  
  «Это трагическая ошибка…»
  
  Лишь впоследствии, когда приставленные к нему опекуны вели его сквозь ровно гудящий лагерь, ему на память вернулись слова отца. «Он Сифранг, Голод Извне, явившийся в обличье человека…» И неожиданно Сорвил почувствовал нечто совершенно противоположное тому, во что он веровал всего лишь стражу назад. Он бранил себя, что был таким идиотом, у которого мозгов как у котенка, что предал единственный идеал, который у него оставался. Невзирая на боль, на то, как она кривила ему лицо, грозя прорваться рыданиями, он твердил про себя последний вопль отца: «Ему нужен этот город! Ему нужен наш народ! Значит, ему нужен ты, Сорва!»
  
  Ты.
  
  Все путалось в голове. Сорвил понимал, что если отец говорил правду, то все вокруг — айнонцы, со своей белой раскраской и заплетенными в косички бородами; колдуны в плащах из набивного шелка, напускающие на себя многозначительный вид; галеотцы с длинными льняными волосами, завязанными в узел над правым ухом, — тысячи тех, кто ждал от Великой Ордалии спасения, — собрались понапрасну, воевали ни за что, а теперь готовились вступить в войну с наследниками Великого Разрушителя, и все зря. Казалось, что эта иллюзия, как пролет арки, может протянуться лишь до определенной точки, а потом рухнет, обнажив правду. Невозможно было поверить, что стольких людей можно так основательно обманывать.
  
  Король Пройас рассказывал ему истории об аспект-императоре, о чудесах, которые король видел собственными глазами, о доблести и жертве, которыми «очистились» Три Моря. Как могли слова Харвила перевесить столь неистовую преданность? И может ли его сын не страшиться в присутствии таких воинственных покорителей, что вопрос лишь кажется нерешенным, потому что он сам украдкой придерживает пальцем стрелку весов?
  
  Днем каждое слово, каждый взгляд словно спорили с отцовским безрассудным тщеславием. Лишь ночью, лежа в одиночестве, в темноте, Сорвил находил облегчение в простых движениях сердца. Он мог позволить губам дрожать, глазам наполняться слезами, словно горячим подсоленным чаем. Он даже мог сесть в ногах кровати, как сидел отец, и сделать вид, будто говорит с кем-то спящим.
  
  «Я снова видел ее во сне, Сорва…»
  
  Ночью молодой король мог просто закрыть глаза и забыть обо всем. Сокровенное утешение сирот: уметь верить в то, что хочется, а не в окружающий мир — во все что угодно, только бы заглушить боль потери.
  
  «Мне тоже ее не хватает, отец… И тебя не хватает».
  
  На следующее утро за ним послали раба, немолодого темнокожего человека, смешно кутающегося от весеннего холодка. Сорвил заметил пораженные взгляды, которыми обменялись его придворные — в Сакарпе ненавидели рабство, — но не стал изображать гнева и возмущения. Хотя носильщиков было не найти, чужеземец, отчаянно размахивая руками, донес до него сквозь все языковые препоны настоятельную просьбу отправиться немедленно. Сорвил уступил не споря, втайне испытав облегчение от того, что ему не придется возглавить процессию, уходящую из города — и можно сделать вид, что это простая прогулка, а не отречение от престола, как могло показаться.
  
  Не только стены рухнули с приходом аспект-императора.
  
  Пока они ехали по городу, раб не проронил ни слова. Сорвил следовал за ним, глядя прямо перед собой, скорее, чтобы избежать вопросительных взглядов соплеменников, чем разглядывая нечто определенное — за исключением разве что разрушенных сверху Пастушьих ворот, которые то возникали, то пропадали из виду. Сорвил подумал о наивной уверенности своего народа в незыблемости их древних укреплений — в конце концов, кто такой аспект-император по сравнению с Мог-Фарау?
  
  Он думал о крови отца, впитавшейся в камень.
  
  Лагерь айнрити лежал неподалеку от выщербленных и почерневших стен. Его уставленная шатрами территория расползлась по полю и пастбищу на многие мили. Здесь было сочетание обыденного и героического: кочевой город из дерева, веревок и ткани, где каждый вздох затрудняла вонь отхожих мест и большого скопления людей, и вместе с тем это была огромная колесница, мощи которой хватало, чтобы везти непомерный груз истории. Люди Ордалии бродили по лагерю, ели у костров, катали доспехи в бочонках с песком, ухаживали за упряжью и лошадьми или просто сидели у входа в свой шатер, устремив взгляд вдаль и глубоко погрузившись в разговор. Они едва обращали внимание на Сорвила и его провожатого, пробиравшихся по широким улицам и узким переулкам лагеря.
  
  Старый раб вел его без задержек. Все заторы — потасовки, застрявшие по ось в грязи повозки, два вставших каравана мулов — он преодолевал со спокойной уверенностью благородного и сворачивал на узкие грязные тропинки только когда марширующие отряды полностью перекрывали проход. Не произнося ни слова, он заводил Сорвила все глубже и глубже внутрь лагеря. Мрачные взгляды туньеров сменились экзотическими навесами нильнамешцев, а те — шумными перепалками Сиронжа. Каждый поворот выводил их к новому удаленному уголку мира.
  
  До встречи с аспект-императором Сорвил подумал бы, что один человек не в состоянии превратить в свое орудие столько несхожих характерами людей. Сакарпцы были немногочисленным народом. Но даже при малом их количестве, учитывая, что у них был общий язык и традиции, королю Харвилу было непросто преодолевать их взаимное недовольство и обиды. Чем больше Сорвил размышлял, тем загадочнее казалось, что все народы Трех Морей, с их несходными языками и издревле существовавшей неприязнью, смогли найти общую цель.
  
  Оно было видно отовсюду, лениво повисшее в безветренном утреннем воздухе: Кругораспятие.
  
  Не это ли доказательство чуда? Не об этом ли говорят священники?
  
  Покачиваясь в такт галопу лошади, Сорвил вдруг понял, что смотрит в каждое лицо, каждую секунду видя нового незнакомца, и находит печальное утешение в беззаботности, с какой их взгляды проносятся мимо него. В сутолоке лагеря Священного Воинства чувствовалась некая своеобразная безопасность. При таком скоплении людей легко затеряться в толпе. Похоже, у него осталось единственное настоящее желание: затеряться.
  
  Вдруг, со странным чувством, которое возникает, когда из потока неизвестных людей внезапно выступают знакомые лица, он увидел Тасвира, сына лорда Остарута, одного из старших дружинников отца. Тасвир пошатывался, его вели два конрийских рыцаря, каждый из которых держал в руках цепь, прикованную к ошейнику на содранной в кровь шее пленника. Запястья у него были крепко связаны, и в сгибы вывернутых назад локтей пропущена деревянная палка. Взгляд был такой же растрепанный, как и волосы, а «парм», традиционный подбитый ватой мундир сакарпского дворянина, весь рваный и в пятнах, без ремня свободно болтался над голыми коленями.
  
  От одного вида пленного у Сорвила перехватило дыхание в горле, он мысленно вернулся под хлещущий дождь на бастионы, где он последний раз видел Тасвира — и своего отца. Даже зазвучали в ушах пронзительные горны…
  
  Юноша не узнал Сорвила, только рассеянно таращился в никуда, как человек, которого побои заставили уйти глубоко в себя. К своему стыду, Сорвил отвернулся — как он себе объяснил, посмотреть на горизонт, какая будет погода. Да, конечно, погода. Казалось, что у лошади под ним вместо ног тонкие тростинки, она словно расплывалась в колышущемся от летней жары воздухе. Мир пах грязью, запекшейся на утреннем солнце.
  
  — Т-ты? — проскрипел снизу голос.
  
  Юный король не смог заставить себя посмотреть на него.
  
  — Сорвил?
  
  Вынужденный опустить глаза, он увидел Тасвира, который смотрел на него снизу вверх, и его некогда открытое лицо выглядело изумленным, испуганным, даже обрадованным, но на самом деле ни то, ни другое и ни третье. Пленник, покачнувшись, остановился и прищурился.
  
  — Сорвил, — повторил он.
  
  Конрийский конвой выругался, угрожающе дернул цепями.
  
  — Нет! — закричал пленник, навалившись на цепи. Упрямый и беспомощный возглас. — Не-е-ет! — Его швырнули на колени прямо в грязь. — Сорвил! С-с-сорвил! Бейся с ними! Т-ты должен! Перережь им ночью глотку! Сорвил! Сор…
  
  Один из рыцарей с квадратной бородой наотмашь ударил его в челюсть, и он покатился на землю, почти теряя сознание.
  
  Как это случалось не раз со времени падения города, Сорвил почувствовал, что его разрывает пополам, на двоих людей, одного реального, а другого — бесплотного. В мыслях он соскользнул с седла, шлепнув башмаками в чавкающую грязь, и пошел, плечом отодвигая конрийцев. Он помог Тасвиру привстать на колени, поддерживая его под голову. Из ноздрей пленника толчками пульсировала кровь, пачкая грубую растительность на подбородке.
  
  — Ты его видел? — закричал Сорвил в разбитое лицо. — Тасвир! Ты видел, что случилось с моим отцом?
  
  Но настоящий Сорвил, от холода белый, как фарфор, лишь двинулся дальше вслед за своим провожатым.
  
  — Не-е-е-ет! — доносился сзади хриплый крик и вслед за ним — резкий хохот.
  
  Юный король Сакарпа продолжил изучать несуществующие облака. Истинный ужас поражения, как почувствовал он в глубине души, состоял не в самой капитуляции, но в том, как она укоренялась в сердце, как она зрела и росла, росла, росла.
  
  Стоит оступиться, и она превратит твое падение в судьбу.
  
  Наконец они подошли к северному периметру лагеря, к широкому полю, зеленый простор которого уродовали широкие колеи взбитого копытами дерна и оттеняли полоски цветущего желтушника. Группки всадников ездили во всевозможных построениях, повинуясь зычным крикам командиров — отрабатывали строевые приемы. Лошади у них были крепкие, напоминавшие породу, которую использовали сакарпские конные князья.
  
  Раб вел его вдоль выстроенных в линию палаток, большинство из которых занимали всевозможные лавки. Если раньше Сорвил с провожатым везде проходили, в общем, не обращая на себя внимания, то сейчас они притягивали к себе взгляды, большей частью — со стороны кавалерийских патрулей. Некоторые даже окликнули их, но Сорвил сделал вид, что не заметил. Даже доброжелательные слова кажутся оскорблением, когда их выкрикивают на незнакомом языке.
  
  Наконец, раб натянул поводья и спешился перед просторным белым шатром. У входа в землю был вбит кроваво-красный штандарт. На нем было изображено Кругораспятие над золотой лошадью — знак кидрухилей, тяжелой кавалерии, которая причинила Харвилу и его Старшей Дружине столько бед в стычках, происходивших еще до прихода Великой Ордалии. Рядом неподвижно стоял стражник, закованный в кирасу с золотой насечкой. Когда раб и вслед за ним Сорвил переступили порог, он лишь кивнул.
  
  Внутри воздух был пронизан странным запахом, приятным, несмотря на горькие нотки. Словно от горящей апельсиновой кожуры. Сорвил стоял неподвижно, привыкая к тусклому свету. Помещение было почти лишено мебели и украшений: пол заменяли простые тростниковые циновки, со столбов свисала всевозможная амуниция, плетеная койка была завалена пустыми футлярами от свитков. Кругораспятия, вышитые на брезентовом потолке, отбрасывали на землю неясные тени.
  
  Анасуримбор Кайютас сидел у края походного стола, приставленного к центральному столбу, один, если не считать лысого секретаря, который машинально, покрывал строчками текста папирус, видимо, пополняя разложенные вокруг него кипы документов. Принц Империи откинулся на спинку кресла, вытянул ноги в сандалиях и скрестил их перед собой на циновках. Не потрудившись поприветствовать Сорвила, он переводил задумчивый взгляд с одного листа папируса на другой, словно следя за ходом сложного логического построения.
  
  Старенький сморщенный провожатый Сорвила встал на колени и прижался лбом к запачканным циновкам, после чего удалился тем же путем, как пришел. Настороженный Сорвил остался стоять в одиночестве.
  
  — Ты думаешь о том, — сказал Кайютас, не отрывая глаз от вертикальных строчек, — было ли это преднамеренным оскорблением… — Он опустил на стол последний лист, продолжая пробегать по нему глазами, потом оценивающе глянул на Сорвила. — То, что за тобой послали раба.
  
  — Оскорбление есть оскорбление, — услышал Сорвил собственный ответ.
  
  Изящная усмешка.
  
  — К сожалению, при любом монаршем дворе все далеко не так просто.
  
  Императорский принц снова откинулся назад, поднял к губам деревянную чашу — вода, заметил Сорвил, когда он поставил чашу на место.
  
  Нешуточное дело стоять перед сыном живого бога. Даже несмотря на то, что волосы у него были подстрижены так коротко и так странно повторяли очертания черепа, Кайютас очень походил на отца. То же вытянутое волевое лицо, те же блестящие глаза. И даже способность лишать воли. Каждое движение словно следовало продуманным линиям, словно он заранее мысленно наметил кратчайшие расстояния. А если он был неподвижен, то неподвижен абсолютно. Но при всем при том Анасуримбор Кайютас производил впечатление смертного человека. Было понятно, что он может пребывать в нерешительности, как другие, что если дотронуться до его кожи, то она окажется тонкой и теплой…
  
  И что он может истекать кровью.
  
  — Скажи мне, — продолжил принц, — как у тебя в стране говорят, когда хотят сказать, что люди занимаются бесполезной болтовней?
  
  Сорвил постарался сдержаться.
  
  — Языками мериться.
  
  — Великолепно, — с восторгом рассмеялся принц. — Было бы прекрасное название для джнана! Тогда давай не станем мериться языками. Согласен?
  
  Секретарь продолжал царапать на папирусе буквы.
  
  — Согласен, — осторожно ответил Сорвил.
  
  Кайютас с видимым облегчением улыбнулся.
  
  — Тогда к делу. Моему отцу нужен не просто твой город, ему нужно повиновение твоего народа. Полагаю, ты прекрасно знаешь, что это означает…
  
  Сорвил знал, хотя размышлять над этим становилось все труднее.
  
  — Ему нужен я.
  
  — Именно так. Поэтому ты здесь — чтобы дать своему народу возможность присоединиться к нашему великому делу. Чтобы Сакарп стал частью Великой Ордалии.
  
  Сорвил промолчал.
  
  — Но, разумеется, — продолжал принц, — для вас мы остаемся врагами, верно? То есть потребуется немалое искусство, чтобы завоевать вашу преданность… чтобы обманом заставить тебя предать свой народ.
  
  «Поздно заставлять», — подумал Сорвил.
  
  — Наверное.
  
  — Наверное, — фыркнув, передразнил Кайютас. — А договаривались «не мериться языками»!
  
  Сорвил ответил мрачным и злым взглядом.
  
  — Ну, не важно, — продолжил принц. — По крайней мере, я — выполню условия сделки. — Он подмигнул, словно сказал шутку. — Может, у меня и нет Дара Немногих, но я сын своего отца и обладаю многими его качествами. Овладеть языками мне удается без труда, как, я полагаю, видно из этого разговора. И мне нужно всего лишь взглянуть тебе в лицо, чтобы увидеть твою душу, конечно, не так отчетливо, как отец, но достаточно, чтобы раскусить тебя или любого другого стоящего передо мной человека. Я вижу глубину твоей боли, Сорвил, и хотя я считаю, что твой народ всего лишь пожинает результаты собственной глупости, я искренне тебя понимаю. Если я не выражаю сочувствия, то потому, что ожидаю от тебя мужского поведения, так же как и твой отец. Мужчины рыдают только в плечо жене или в подушку… Ты меня понимаешь?
  
  У Сорвила защипало в глазах от внезапно нахлынувшего чувства стыда. Неужели их шпионы следят за ним, даже когда он спит?
  
  — Прекрасно, — сказал Кайютас, как боевой командир, довольный бодростью, с которой ответил ему отряд. — Должен сказать еще, что меня возмущает это поручение отца. Меня возмущает даже эта беседа, не только потому, что у меня мало времени, но и потому, что она ниже моего достоинства. Я ненавижу политику, а отношения, которые навязал нам отец, — не что иное, как политика. И тем не менее я понимаю, что эти чувства — плод моей слабости. Я не стану, как это сделали бы многие другие, винить за них тебя. Мой отец хочет, чтобы я был тебе как брат… И поскольку мой отец — больше бог, чем человек, я в точности исполню то, чего он желает.
  
  Он замолчал, словно давая Сорвилу возможность ответить, но молодой король не мог даже привести в порядок мысли, не то что заговорить. Кайютас был прямолинеен, как обещал, но при этом его речь казалась фальшивой до неестественности, чересчур перегруженной проницательными замечаниями и почти до неприличия полной самолюбования…
  
  Что же это за люди?
  
  — Я вижу в твоих глазах непокорные огоньки, — вновь заговорил Кайютас, — безудержное желание уничтожить себя в попытке отомстить за отца. — Его голос каким-то образом отражался от брезентовых стен и, казалось, падал со всех сторон сразу. — Ты противишься каждому шагу, потому что не знаешь, то ли мой отец демон, как утверждают твои жрецы, то ли спаситель, каковым его с уверенностью считают люди Трех Морей. Я не лишаю тебя права сомневаться, Сорвил. Я всего лишь прошу, чтобы ты задавал себе этот вопрос с открытым сердцем. Боюсь, что доказательство божественности миссии моего отца придет достаточно скоро…
  
  Он умолк, словно его отвлекла какая-то неожиданная мысль.
  
  — Возможно, — продолжил он, — если нам достаточно повезет остаться в живых после этого доказательства, у нас с тобой состоится иной разговор.
  
  Сорвил стоял прямо, борясь с нахлынувшим чувством бессилия. «Как? — только и мог думать он. — Как вести войну с таким неприятелем?»
  
  — Тем временем, — сказал императорский принц, давая понять, что пришло время обсудить практические вопросы, — тебе, конечно, надо будет выучить шейский. Я раздобуду для тебя учителя. А тебе придется доказать моим конникам, что ты истинный сын Сакарпа. Теперь ты, Сорвил, — капитан императорских кидрухилей, воин прославленного Отряда Наследников… А я, — он поклонился с лукавой улыбкой, — твой генерал.
  
  Еще одна долгая, выжидательная пауза. Старый секретарь прервал письмо, чтобы заново очинить перо, которое держал в почерневших от чернил пальцах. Сорвил заметил быстрый взгляд, который секретарь украдкой бросил в его сторону.
  
  — Согласен ли ты? — спросил Кайютас.
  
  — Разве у меня есть выбор?
  
  Впервые на лице имперского принца промелькнуло нечто похожее на сочувствие. Он сделал глубокий вдох, словно собираясь с силами перед тем, как произнести главное.
  
  — Сорвил, ты — воинственный сын воинственного народа. Останься в Сакарпе, и ты будешь не более чем пленник, которым незаметно манипулируют. Что еще хуже, ты никогда не разрешишь сомнений, которые уже сейчас душат тебя. Поехали со мной и с моим братом, и ты увидишь, так или иначе, каким ты должен стать королем.
  
  Он едва понимал, что происходит, так откуда же он мог знать, что ему следует или не следует делать? Но решительность придавала сил. Кроме того, у него начала появляться способность высказывать дерзкие замечания.
  
  — Как я уже сказал, — ответил Сорвил, — у меня нет выбора.
  
  Анасуримбор Кайютас кивнул — как полевой хирург, оценивающий сделанную работу, подумал Сорвил.
  
  «Достаточно того, что я подчиняюсь…»
  
  — Раба, который привел тебя сюда, — продолжил принц, как ни в чем не бывало, — зовут Порспариан. Он из Шайгека, древней страны к югу от…
  
  — Я знаю, где это.
  
  Неужели уже дошло до этого? Неужели дошло до того, что перебивать угнетателей считается местью?
  
  — Конечно, знаешь, — ответил Кайютас, не до конца подавив усмешку. — Порспариану легко даются языки. Пока я не найду тебе учителя, в шейском будешь практиковаться с ним… — Он дотянулся до другого конца стола, двумя пальцами поднял свиток папируса, протянул его Сорвилу и сказал:
  
  — Держи.
  
  — Что это?
  
  — Дарственная на владение рабом. Теперь Порспариан твой.
  
  Юный король вздрогнул. Он почти все время смотрел в спину раба, и теперь едва помнил, как тот выглядел. Сорвил взял папирус, всматриваясь в непонятные буквы.
  
  — Я знаю, — продолжил Кайютас, — что ты будешь к нему относиться хорошо.
  
  С этими словами принц вернулся к чтению документов, словно разговора и не бывало. Весь оцепеневший, за исключением кончиков пальцев, которые жгло письмо, Сорвил пошел прочь. Когда он повернулся, чтобы переступить порог, его заставил остановиться голос Кайютаса.
  
  — Да, и еще одно, последнее, — сказал он, не поднимая головы от папируса. — У меня есть старший брат, Моэнгхус… Берегись его.
  
  Молодой король попытался что-то сказать в ответ, но не смог вымолвить ни слова. Скривившись, он несколько раз глубоко вздохнул, чтобы унять бешено стучащее сердце, и предпринял еще одну попытку.
  
  — П-почему так?
  
  — Потому, — сказал Кайютас, продолжая водить глазами по исписанному папирусу, — что он совсем сумасшедший.
  
  Шагнув на улицу из шатра принца, Сорвил сказал себе, что это он просто моргает на ярком солнце. Но горящие щеки и резь в горле выдавали, так же как и ватные руки.
  
  «Что мне теперь делать?»
  
  Крики кавалеристов разносились по ветру, и вослед им каркал рог, высоким и пронзительным звуком перекрывавший вечный гомон Священного Воинства. Этот звук словно резал по живому, сдирал кожу, обнажал нутро.
  
  Сколько здесь королей? Сколько людей с ожесточившейся душой?
  
  Что такое был Сакарп по сравнению с любым из народов Трех Морей, не говоря уже о мощи и величии Новой Империи? Императором у них бог. Генералами — сыновья бога. Бастионом — весь мир. За несколько недель до штурма города Великой Ордалией Сорвил слышал донесения шпионов отца. Навозники. Вот как люди Трех Морей называли его соплеменников…
  
  Навозники.
  
  Его пронзила паника, он словно забыл, как дышать. Что сказал бы отец, видя, как он постоянно теряет присутствие духа, и не из-за того, что враг коварен и безжалостен, а из-за… из-за…
  
  Одиночества?
  
  Раб Порспариан смотрел на него, стоя в тени за их лошадьми. Не зная, как надо поступить, Сорвил просто подошел и протянул дарственную.
  
  — Я… — начал Сорвил и сразу захлебнулся переполнявшими его слезами. — Я…
  
  Старик, ничего не говоря, посмотрел на него с изумлением и тревогой. Он пожал Сорвила за предплечья и бережно прижал дарственную к мундиру-парму. В голове у Сорвила крутилась всего одна мысль: «Вот стоит король, одетый в шерстяные лохмотья».
  
  — Я подвел его! — рыдая, говорил он ничего не понимающему рабу. — Разве ты не видишь? Я его подвел!
  
  Старый шайгекец взял его за плечи, долгим и тяжелым взглядом посмотрел в его полные тоски глаза. Лицо старика напоминало дарственную, которую прижимал к груди Сорвил: гладкое, за исключением тех мест, где оно было исчерчено строками незнакомого письма — вдоль лба, около крупного носа и глаз, темных, как чернила, словно бог, который вырезал это лицо, слишком глубоко всаживал нож.
  
  — Что мне делать? — всхлипывая, бормотал Сорвил. — Что мне теперь делать?
  
  Старик, кажется, кивнул, хотя желтые глаза оставались пристальными и неподвижными. Постепенно, Сорвил сам не понял почему, дыхание замедлилось и шум в ушах затих.
  
  Порспариан повел его к новому жилищу столько раз сворачивая, что Сорвил и не надеялся запомнить дорогу. Шатер оказался довольно большим, Сорвил даже мог стоять в нем в полный рост, и из обстановки была только койка для него самого и циновка для его раба. Большую часть дня Сорвил провалялся в смутном забытьи, уставясь невидящим взглядом в белую ткань шатра, которая поднималась и опадала, как рубашка спящего младшего брата. Когда пришли носильщики с его невеликими пожитками, он не обратил на них внимания. Он подержал в руке отцовскую нагрудную цепь — древнюю реликвию династии Варальтов, украшенную печатью его семьи: башня и двухголовый волк. Он прижал драгоценность к груди и стиснул так крепко, что сапфиры наверняка поранили ему руку, так ему показалось. Но когда он посмотрел на руку, крови не было, только быстро исчезающий отпечаток.
  
  Король Пройас появился, когда стены шатра в тускнеющем свете стали казаться навощенными. Он произнес несколько шутливых слов на шейском — вероятно, рассчитывая подбодрить Сорвила непринужденным тоном. Когда Сорвил не ответил, экзальт-генерал глянул на молодого короля и почувствовал угрызения совести; казалось, он увидел в нем образ из своего далеко не беззаботного прошлого.
  
  Порспариан все время его визита простоял на коленях, прижавшись лбом к земле.
  
  Когда Пройас ушел, оба, король и раб, некоторое время сидели молча, наблюдая, как в надвигающихся сумерках отчетливее доносится повсюду хор вечерних звуков лагеря. Пение воинов. Ржание непокорных лошадей. Потом, когда темнота стала совсем непроглядной, они услышали, как снаружи на углу шатра облегчается какой-то кидрухиль. Сорвил улыбнулся сидевшему поодаль старику, лишь силуэт которого виднелся в темноте. Когда солдат выпустил газы, Порспариан вдруг захихикал, обхватив руками тощие ноги и раскачиваясь из стороны в сторону. Он смеялся заливисто, как ребенок. Звучало это так нелепо, что Сорвил, неожиданно для себя самого, присоединился к сумасшедшему старику.
  
  Пока Порспариан занимался светильником, Сорвил сел на край койки. На свету все казалось голым, незащищенным. Старый шайгекец без объяснений исчез за входным пологом, нырнув в суровый мир, который бормотал и гудел по ту сторону засаленной парусины шатра. Сорвил долго глядел на светильник (всего лишь фитиль в бронзовой чаше), так что стало казаться, будто пятна в глазах останутся навсегда. Огонек был таким ясным, таким доверительным и чистым, что Сорвил чуть не убедил себя, что сгореть — это самая блаженная смерть.
  
  Он отвел взгляд только тогда, когда вернулся Порспариан, принеся пресный хлеб и дымящуюся миску — какое-то варево. Запах перца и других экзотических специй наполнил шатер, но Сорвил хотя и падал от измождения, но аппетита у него не было. После некоторых уговоров он наконец убедил раба съесть всю еду целиком, а не ждать, как он, вероятно, собирался, не останется ли ему объедков.
  
  Любопытно, как людям не нужно бывает знать язык друг друга, чтобы говорить о еде.
  
  Сорвил сел на койку, на прежнее место, и стал наблюдать за тщедушным шайгекцем. Тот, без тени смущения, отодвинул одну из грубых циновок, обнажив участок разбитого дерна. Он разделил травинки, расчесал их пальцами, воркуя при этом странным голосом, и начал молиться над этой полоской обнаженной земли. В момент наивысшего накала, когда даже стало неловко подглядывать, Порспариан прильнул щекой к земле, крепко, будто подросток, прижимающийся к благосклонной возлюбленной. При этом он что-то забормотал — вероятно, молитву — на другом, не похожем на шейский, более гортанном языке. Держа руку как лопаточку, он выдавил в черноземе канавку — символический рот, как понял Сорвил несколько мгновений спустя, когда Порспариан положил туда кусочек хлеба.
  
  Была ли это причудливая игра теней, но показалось, что земляной рот — закрылся.
  
  Удовлетворенно причмокнув, загадочный старик перекатился на ягодицы и принялся руками запихивать еду теперь уже себе в рот, пережевывая ее серо-желтыми зубами.
  
  Хотя ел Порспариан с грубоватой основательностью сагландца, в его пиршестве Сорвил невольно заметил своеобразную мрачную красоту. Удовольствие в обращенном внутрь себя взгляде, изгиб запястий, когда он поднимал ко рту пропитанный в подливе кусок хлеба, чуть запрокинутая голова, когда он открывал темно-коричневые губы. Удивительно, как два столь несходных между собой человека, с огромной разницей в возрасте, положении и происхождении, оказались в этот момент вместе. Ни один из них не проронил ни слова — да и что им было сказать, когда их языки приучены были для выражения одних и тех же смыслов произносить разные звуки? Но даже если бы они могли говорить друг с другом, Сорвил был уверен, что они бы ничего не сказали. Все было ясно и так.
  
  Не надо было ничего произносить, потому что все можно увидеть.
  
  Он сидел и наблюдал, и вдруг его охватила какая-то неуемная щедрость, то радостное безумие, которое заставляет опустошать собственные сундуки и карманы. Повинуясь безотчетному порыву, он залез рукой под матрас и вытащил дарственную, которую в это самое утро вручил ему Кайютас. Какая разница, думал он, если он все равно уже мертв? Впервые Сорвил понял, что утрата может таить на своей ледяной груди особую свободу.
  
  Порспариан, вдруг насторожившись, опустил миску и стал следить за его действиями. Сорвил прошел мимо него и присел над фонарем, чувствуя, что тень заполонила всю дальнюю часть шатра. Он поднял папирус, так что огонь просвечивал сквозь расщепленные стебли, из которых были сделаны страницы. Потом дотронулся им до язычка пламени, похожего формой на каплю…
  
  И тотчас же к нему с проклятиями подскочил Порспариан и выхватил дарственную у него из рук. Сорвил вскочил и даже поднял руки — на какое-то безумное мгновение ему показалось, что старый раб сейчас ударит его. Но старик лишь захлопал листом, пока не сбил пламя. Верхние края завернулись и почернели, но в целом папирус остался нетронутым. Тяжело дыша, несколько секунд они смотрели друг на друга, как в безумии, король — обессиленный и растерянный, раб — переполняемый стариковским упрямством.
  
  — Мы свободные люди, — сказал Сорвил, борясь со вновь нахлынувшим чувством страха и беспомощности. — Мы не торгуем людьми, как скотом.
  
  Желтоглазый шайгекец задумчиво покачал головой. Осторожно, словно возвращая владельцу нож, он положил дарственную на койку Сорвила поверх смятых одеял.
  
  А потом сделал нечто совершенно необъяснимое.
  
  Он склонился над фонарем и провел пальцем по краям пламени, не чувствуя жара. Выпрямившись, он оттянул тунику, показав впалую старческую грудь — коричневая, как орех, кожа буйно поросла седыми волосами. Сажей от фонаря, оставшейся на кончике пальца, он нарисовал над сердцем символ, в котором Сорвил легко узнал серп.
  
  — Ятвер, — с горящими какой-то ожесточенной страстью глазами выдохнул старик. И повторил, схватив молодого короля за руку:
  
  — Ятвер!
  
  — Я… Я не понимаю, — заикаясь, произнес Сорвил. — Богиня?
  
  Порспариан провел ладонью по всей руке Сорвила — каким-то ревнивым движением. Схватив юного короля за запястье, он пробежал большим пальцем по лошадиному браслету, потом перевернул его руку ладонью вверх.
  
  — Ятвер, — прошептал он с полными слез глазами и поцеловал эту ладонь, мягкую и нежную пиалу.
  
  Огонь взбежал вверх по коже молодого короля. Он попытался отдернуть руку, но старик держал его крепко, как новые, недавно отлитые колодки. Он склонил набок сморщенное лицо над ладонью Сорвила, словно грезя под какую-то неслышную мелодию. На то место, где к ладони прикасались его губы, упала слезинка…
  
  Сорвилу показалось, что она прожгла и прорезала все насквозь, как будто что-то горячее проплавило снег.
  
  И раб произнес слово на сакарпском, так внезапно и так отчетливо, что Сорвил чуть не подскочил.
  
  — Война…
  
  Он испытывал к этим людям благоговение. Их изысканная утонченность. Их запутанные традиции. Их вера и их колдовство. Даже их рабы, казалось, обладают загадочной силой.
  
  Одну стражу за другой Сорвил неподвижно лежал на койке, прикрывая рукой непонятный волдырь на ладони. Где-то рядом в темноте спал, растянувшись на земле, Порспариан, его дыхание время от времени нарушал кашель и сопение. Сорвил решил, что, когда выучит наконец язык, будет дразнить раба, что тот храпит, как старуха.
  
  Шум Священного Воинства утих, иссяк, так что молодому королю стало казаться, что остался только его шатер, сиротливо стоящий на вытоптанной равнине. Наступило мгновение полной тишины, момент, когда замерло биение каждого сердца, приостановилось каждое дыхание, и на все вокруг пала немая неподвижность смерти.
  
  Он просил смерть забрать его. С того дня, как погиб отец, Сорвил впервые приблизился к молитве.
  
  Потом он услышал нечто. Сперва звук был слишком широким, так что невозможно было выделить его из тишины, как будто некие крылья распростерты во все небо, так что сами становятся небом. Но медленно из глубины проступали очертания, прерывистый гул, не имеющий единого источника, а рожденный несколькими. Сорвил долго не мог определить направление и, охваченный паникой, на секунду вообразил себе, что звук идет из города и что в нем слились крики и вопли его людей, гибнущих под мечами темнокожих захватчиков.
  
  И вдруг он понял…
  
  Аисты.
  
  С ночных холмов неслись клики аистов. Так было всегда, каждую весну. Легенда гласила, что каждый из аистов пел своей звезде, перечисляя сыновей и дочерей, моля за них, выпрашивая благополучия бесчисленным поколениям тонконогих пернатых созданий.
  
  Сорвил наконец задремал, согретый мыслями о матери и воспоминаниями о том, как он в детстве впервые приехал на Священное Гнездовье. Он помнил ее красоту, угасающую и бледную. Он помнил, какой холодной казалась ее рука, когда прикасалась к его руке — словно судьба уже тогда взялась разжимать хватку, которой мать держалась за жизнь. Он помнил, как с восторгом смотрел на тысячи и тысячи аистов, которые превратили склоны холмов в белые террасы.
  
  «Знаешь, Сорва, почему они прилетают сюда?»
  
  «Нет, мама…»
  
  «Потому, малыш, что наш город — Прибежище, ступица Колеса Мира. Они прилетают сюда, как пришли сюда однажды наши предки…»
  
  Ее улыбка. Самое простое и понятное на свете.
  
  «Они прилетают для того, чтобы их дети были в безопасности».
  
  В ту же ночь он рывком проснулся от мгновенного ужаса, как просыпается часовой, которого застали задремавшим в ночь накануне великой битвы. Вокруг все вертелось в тревоге и хаосе. Он сел, тяжело, со всхлипом, дыша, и в ногах постели увидел отца, который, повернувшись к нему спиной, плакал по покойной жене.
  
  Матери Сорвила.
  
  — Папа, не плачь, — прохрипел Сорвил, глотая слезы. — Она смотрит… Она наблюдает за нами, до сих пор.
  
  При этих словах видение выпрямилось, как делают гордые люди, когда их жестоко оскорбили, или сломленные, когда глумятся над потерей, которая оказалась сильнее их. У Сорвила сжалось горло, стало жарким и тонким, как горящая соломинка, так что стало невозможно дышать…
  
  Призрак Харвила повернул обожженную голову, показав безглазое лицо, лишенное надежды. Из разорванных доспехов со стуком попадали жуки, разбегаясь в темноте.
  
  «Мертвые не видят», — беззвучно отрезал призрак.
  
  Рассвет был еще только лишь серой полоской на востоке. Но бесчисленные лагеря уже были свернуты, палатки и шатры собраны, растяжки смотаны и погружены в обозы. Люди ловили в ладони свое дымящееся дыхание, вглядывались в вымороженную даль. В сумерках били копытами и жаловались навьюченные лошади.
  
  На упряжке из двадцати быков жрецы доставили к самой высокой точке в округе, холму, выложенному древними каменными плитами, огромную колесницу. Рама колесницы была сколочена из бревен, какие обычно идут на постройку кораблей — так она была велика. Каждое из восьми обитых железом колес высотой доходили до верхушек оливковых деревьев. Рабы взобрались на колесницу, развязали узлы, которые удерживали расшитую кругораспятиями парусину. Затем закатали малиновое с золотом покрывало, открыв горизонтально подвешенный железный цилиндр длиной с лодку. Он был сплошь украшен надписями — стихами с Бивня, переведенными на все многочисленные языки Трех Морей, — отчего гладкая поверхность приобретала вид потрескавшийся и древний.
  
  По сигналу верховного жреца рослый евнух поднял молитвенный молот… и ударил. Прозвучал Интервал, разносящийся далеко в воздухе, звучный набат, который необъяснимо вздымался из тишины, не нарушая ее, повисал в ушах и таял, растворяясь едва различимыми тонами.
  
  Люди Кругораспятия смотрели на горизонт и ждали. Те, кто стоял повыше, дивился несметному количеству войск — так далеко простирался их походный строй. Нильнамешские фаланги, посреди которых, напоминая позвоночник, стояла колонна закованных в железо мастодонтов. Туньеры с длинными топорами. Тидоннцы с бородами соломенного цвета, привязанными к поясам. И прочие, и прочие. Верхний Айнон, Конрия, Нансур, Шайгек, Эумарна, Галеот, Гиргаш — армии десятков наций собрались вокруг сверкающих штандартов своих королей и ждали…
  
  Кто-то уже встал на колени.
  
  Туньеры разом принялись браниться и бряцать оружием, изрыгая ненависть в сторону Севера. Их нестройные крики разнеслись вокруг, растворились в оглушительном хоре, которым скоро гремело все Воинство, хотя многие не понимали слов, которые слаженно выкрикивали.
  Хур рутвас матал скии!
  Хур рутвас матал скии!
  
  Люди воздевали оружие, как будто могли силой мысли перенестись на тысячи миль в Голготтерат и сразить его единым лишь своим гневом и пылом. Каждый видел мысленным взором грядущие испытания, и все уже не просто были уверены в триумфе, для них он был предрешен…
  Хур рутвас матал скии!
  Хур рутвас матал скии!
  
  Снова прозвенел Интервал, перекрывая шум тысяч глоток, и рев утих, сменившись выжидающим молчанием. Огромные молитвенные горны-гхусы вступили в то самое мгновение, когда на востоке искристым золотом свет тронул горизонт, будто опрокинулась и пролилась чаша.
  
  Сверкали золотые краски. В студеном воздухе неподвижно висели знамена с Кругораспятиями. По собравшимся пробежало предчувствие, и снова поднялись крики дерзкой храбрости и упоенного восторга — так ветру удается упросить промокшие деревья во второй раз устроить дождь. Их аспект-император — они чувствовали его присутствие.
  
  Он шел по небу, ярко освещенный солнцем, которое еще не успело дотянуться до стоящих внизу толп. Оранжевым и розовым были окрашены с востока края его белоснежных шелковых одежд. Его золотые волосы и заплетенная в косички борода светились на солнце. Звездным светом блистали с высоты глаза. Люди Трех Морей с обожанием взревели — какофонией всех своих наречий. Они тянули вверх руки, пытаясь дотронуться до недосягаемого образа.
  
  — ПРИМИТЕ МОЙ СВЕТ, — громоподобно воззвала парящая в небесах фигура.
  
  Край солнца вскипал у горизонта, и утро забрезжило над Великой Ордалией. Тепло дотронулось до щек.
  
  — ИБО СЕГОДНЯ МЫ ОТПРАВЛЯЕМСЯ ДОРОГОЙ ТЕНИ…
  
  Все преклонили колена — воины и писцы, короли и рабы, жрецы и колдуны, двести восемьдесят тысяч душ, величайшее собрание оружия и славы человеческой, которое когда-либо видел мир. Столько их было, что показалось, будто дрогнуло основание мира, когда все упали на колени. Обратив лица к небу, люди кричали, ибо к ним пришел свет…
  
  И вслед за ним — солнце.
  
  — СРЕДИ ВСЕХ НАРОДОВ ЛИШЬ ВЫ ВОЗЛОЖИЛИ НА СЕБЯ БРЕМЯ АПОКАЛИПСИСА. СРЕДИ ВСЕХ — ЛИШЬ ВЫ…
  
  Сакарпцам, которые смотрели на них со своих разрушенных бастионов, картина внушала изумление и ужас. Многие испытали неприятное удивление, какое нередко ждет людей, делающих безапелляционные заявления. Прежде все полагали, что Второй Апокалипсис и поход на Голготтерат — только повод, что Великая Ордалия — завоевательная армия, а осада Сакарпа — очередная глава Войн за Объединение, о которых они слышали столько жестоких слухов и сказок. Но сейчас…
  
  Разве не видели они воочию доказательство слов аспект-императора?
  
  Зубоскалить никто не отваживался. Ни единой насмешки не возникло на фоне экстатического рева. Они слушали гремящий во все небо голос своего завоевателя, и хотя язык оставался недоступен, им казалось, они поняли все, что было сказано. Они понимали, что разыгравшуюся перед ними сцену будут славить тысячу лет, и что легенды о ней будут рассказывать на манер «Саг» и даже «Хроник Бивня».
  
  Это был день, когда Священное Воинство преступило границу, внутри которой обитали люди.
  
  Гордые и озлобленные ликовали, полагая, что короли Юга ушли на верную гибель. Но в тот же день вечером, когда последние долгие колонны, извилистые, как змея, давно скрылись за северной грядой, тысячи сакарпцев вышли на улицы послушать проповеди судий, облаченных в бело-зеленые одежды. И приняли предложенные им куски медной проволоки, чтобы согнуть из них Кругораспятия.
  
  Позже они ходили и сжимали в руках эти грубые изображения, как, бывает, дети носятся с игрушками, которые захватили их воображение. Кругораспятие. Живой символ живого бога. Все это было как чудо, все эти истории, блистательные возможности, сверкающее великолепие новой, более глубокой и милосердной действительности. Они шли группками, перешептываясь, и на тех, кто порицал их, бросали суровые взгляды, не только воинственные, из самозащиты, но и полные сострадания. Гордыня, как научили их судии, — грех глупцов.
  
  В тот вечер они, по сути дела, впервые встали на колени, высказали великую неизреченную боль своих сердец. Они жарко сжимали во влажных ладонях свои Кругораспятия — и молились. И холодок, покалывавший им кожу, казался божественным знамением.
  
  Они понимали, что именно они увидели и почувствовали.
  
  Ибо кто окажется таким глупцом, чтобы не распознать Истину?
  Глава 8
  Река Рохиль
  
   Желание утаить и желание обмануть суть одно. Воистину, тайна — не что иное, как обман, который не оглашается вслух. Ложь, которую могут услышать только Боги.
  
   Меремпомпас. «Эпистемы»
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), верховья реки Рохиль
  
  План был идти вдоль притоков реки Рохиль до Оствайских гор, затем по перевалу Охайн выйти в бездорожные Меорнские пустоши, где охотились за своей нечеловеческой добычей чуть ли не все охотничьи артели, которые захаживали в Мозх. Это был, как заверил Ахкеймиона Киампас, старый и проторенный путь. «Надежный, если что-то может быть надежным в этом поганом ремесле», — сказал он. Насколько понимал Ахкеймион, интересного ничего не будет, пока они не «уйдут тропой за Окраину», а Окраина — это была неустоявшаяся и постоянно отступающая граница территории, которую Сарл назвал «шкурная земля»: места, где бродили шранки.
  
  В первые два вечера Ахкеймион разбивал собственный лагерь и сам готовил себе еду. На третий вечер Сарл пригласил его отобедать у капитанского костра, что, помимо лорда Косотера и Сарла, означало присутствие Киампаса и Инкариола. Поначалу Ахкеймион не знал, чего ожидать, но потом, отведав великолепной телятины с вареными корнями сумаха, понял, что с самого начала все верно представлял: Сарл будет бесконечно рассказывать обо всем на свете, Киампас — вставлять осторожные шутки, нечеловек — добавлять загадочные и порой бессмысленные замечания, а Капитан уставится взглядом в ночь и не проронит ни слова.
  
  На следующий вечер приглашение не повторилось, и Ахкеймион злился, не потому, что его не допустили, а из-за пустоты одиночества, которая возникла у него, когда его проигнорировали. Из всех возможных грядущих бед, которые тревожили его мысленный взор, угнетенное состояние духа он числил среди самых незначащих. И тем не менее прошло всего четыре ночи, и вот он тоскливо слоняется, как изгой-калека под стенами храма. Он всей силой воли старался не сводить глаз со своего скромного костерка. Но какой бы неистовой бранью он ни осыпал себя, взгляд помимо его воли уходил в сторону разговоров и смеха, доносящихся от других палаток. Площадка, явно облюбованная многими охотничьими артелями, была очищена от валежника и папоротника, так что между старыми вязами было хорошо видно остальных Шкуродеров. Их костры прятались между холмиками утрамбованной земли. Переплетающиеся круги света, слабенькие, оранжевые, вычерчивали на черном фоне остального леса контуры отдельных стволов и веток.
  
  Ахкеймион уже почти позабыл, каково это, смотреть на людей, сидящих вокруг костров. Они обхватывали себя руками, чтобы не замерзнуть. Улыбались и смеялись рты, то исчезали, то появлялись в свете костров языки и зубы. Взгляды перепрыгивали с одного лица на другое, не выходя за строгие границы каждой маленькой группки, и, когда на время устанавливалось молчание, неизменно возвращались к углям костра. Первое время его пугало смотреть, что делают люди, когда поворачиваются к миру спиной, когда под бесконечными черными сводами обнажается их внутренний мир, вскрывается, как устрица, и вокруг нет других стен, кроме недружелюбной природы. Но со временем он начал находить эту картину все более трогательной, так что даже почувствовал себя старым и сентиментальным. В этом диком и мрачном месте эти беззащитные существа осмеливались собираться вокруг головешек, которые называли светом. Эти люди казались одновременно бесценными и незащищенными, словно разбросанные на земле бриллианты, словно вот-вот, в любую секунду налетит и схватит их злобная нечисть.
  
  Его внимательные взгляды не остались незамеченными. В первый раз, углядев, что на него смотрит какой-то человек, Ахкеймион просто отвернулся. Но когда несколько секунд спустя колдун снова бросил на него взгляд, человек по-прежнему продолжал на него смотреть — и весьма пристально. Ахкеймион узнал в нем того кетьянца, который приходил на самый первый сбор экспедиции в Мозхе и долго огорчался, что испачкались края его белых нильнамешских одежд. Между ним и Ахкеймионом возникло некоторое напряжение, когда кетьянец стоял и что-то говорил, кивая в его сторону. Почти вся его разношерстная компания, как один, посмотрела туда, куда он показывал, кто-то вытягивал шею, кто-то отодвинулся в сторону, чтобы никто не заслонял обзор — несколько беглых взглядов исподтишка. Ахкеймион много раз видел этих людей в пути, дивился их рассказам, но ни с кем из них не перекинулся ни словом. Но даже если бы он и говорил с ними прежде, ничего бы не изменилось. У походных костров, как за столом в корчме, все друг другу иностранцы.
  
  Нильнамешец отделился от остальных, подошел и присел рядом с хилым костерком Ахкеймиона. Он улыбнулся и представился Сомандуттой. Возраста Сомандутта был довольно молодого, чисто выбрит, как было принято у нильнамешской касты знати, обладал располагающим взглядом и чувственными губами — присутствие таких мужчин подвигает мужей стать обходительнее со своими женами. Казалось, что он постоянно подмигивает, но эта привычка вызывала недоумение лишь в первое время, а потом воспринималась как вполне естественная.
  
  — Ты не из этих, — сказал Сомандутта, подняв брови и кивнув в сторону капитанского костра. — И наверняка не из Стада, — он склонил голову вправо, в направлении трех соседних костров, каждый из которых окружала толпа юных лиц, желтых в отсвете пламени. Большинство из этих молодых людей щеголяли длинными галеотскими усами. — Значит, ты — один из Укушенных.
  
  — Из Укушенных?
  
  — Да, — ответил Сомандутта, широко улыбнувшись. — Один из нас.
  
  — Один из вас.
  
  Открытое лицо Сомандутты на секунду задумчиво нахмурилось, словно нильнамешец пытался определить, как понимать его тон. Потом он пожал плечами и улыбнулся, будто припомнил одно необременительное обещание, данное у чьего-то смертного одра.
  
  — Пошли, — просто сказал он. — Вдарим дымком тебе в бороду.
  
  Ахкеймион представления не имел, что означали слова нильнамешца, но пошел за ним следом. Как выяснилось, под «дымком» подразумевался гашиш. Как только Ахкеймион подошел к костру, ему тотчас вручили трубку, и вот уже он сидел в центре внимания, скрестив ноги, и попыхивал. Возможно, от волнения, он затянулся слишком глубоко.
  
  Дым обжег, как расплавленный свинец. Все зашлись от хохота, когда он закашлялся так, что стал багровый.
  
  — Вот видите! — услышал он ликующий вопль Сомандутты. — Не я один такой!
  
  — Колдун! — проворчал кто-то и стал подбадривать его, а остальные подхватили: «Кол-дун! Кол-дун!» — и Ахкеймион невольно улыбнулся и, еще давясь от кашля и утирая слезы, признательно кивнул. Его даже шатало.
  
  — Привыкнешь, привыкнешь, — пообещал кто-то, взяв его за талию. — На тропе плохого зелья не держим, приятель. Такое, чтоб далеко повело!
  
  — Видите! — повторил Сомандутта, словно он остался последним вменяемым человеком на земле. — Я тут ни при чем!
  
  Гашиш уже пропитал все ощущения Ахкеймиона, когда Сомандутта, или Сома, как его называли остальные, начал представлять всех по очереди. Ахкеймион и раньше встречал подобные группы — чужие люди, которых превратности пути сбили в несколько настоящих семей. Как только они перестанут ершиться, Ахкеймион сразу станет для них поводом лишний раз продемонстрировать крепость своего братства. Каждая семья с готовностью бросалась доказать тем или иным образом свою исключительность.
  
  Был там Галиан, возможно, самый старый из Укушенных. В юности он был солдатом старой нансурской армии, даже сражался в знаменитой битве при Кийуте, где Икурей Конфас, последний из нансурских императоров, одолел кочевников-скюльвендов. Великан, которого Сома назвал Оксом, на самом деле звался Оксвора — блудный сын знаменитого Ялгроты, одного из героев Первой Священной войны. Еще Ксонгис, джекский горец, служивший некогда императорским следопытом. Он, как объяснил Сома, был у Капитана «как персик», что в его устах означало — самым ценным имуществом.
  
  — Если он замерзнет, — сказал нильнамешский дворянин, — снимешь с себя плащ и будешь им растирать ему ноги!
  
  Второй гигант был Поквас, или Покс, как его называли. Если верить Сомандутте, он был опальным танцором меча из Зеума, пришедшим заработать себе на хлеб среди грубых варваров Трех Морей.
  
  — У него всегда Зеум то, да Зеум се, — с деланой неприязнью передразнил его нильнамешец. — Зеум придумал детей. Зеум изобрел ветер…
  
  Был там Сутадра, или Сут, в котором Ахкеймион уже определил кианца, по бородке клинышком и длинным усам. Сут избегал говорить о своем прошлом, а значит, сказал Сома нарочито пугающим тоном, он откуда-то бежит.
  
  — Вроде фанимского еретика.
  
  И, наконец, Мораубон, худощавый галеотец, который был в свое время шрайским жрецом, «пока не понял, что от молитв персики не растут». Вопрос о том, был ли он «голым-полукровкой», служил темой бесконечных споров.
  
  — Он охотится в два лука, — пояснил Покс, широко, во всю свою черную физиономию ухмыльнувшись.
  
  Вместе все семеро представляли собой последних оставшихся в живых из первого состава артели, собранной лордом Косотером десять лет назад. Они называли себя Укушенными, потому что их «изглодали» многочисленные долгие «тропы». К тому же каждый из них и в прямом смысле был кусан шранком — и с гордостью демонстрировал шрамы в качестве доказательства. Покс даже встал и приспустил рейтузы, показав запекшийся шрам в виде полумесяца через всю левую ягодицу.
  
  — Сейен милостивый! — воскликнул Галиан. — Теперь понятна тайна пропавшей бороды Сомы!
  
  Шутка была встречена буйным весельем.
  
  — Он там прятался? — спросил Ахкеймион настолько невинно, насколько способен старый опытный хитрец.
  
  Укушенные разом умолкли. Несколько мгновений он слышал только беседы и смех от соседних костров, просачивающиеся сквозь решето леса. Он сделал этот шаг, столь важный для постороннего в сплоченной компании, шаг от наблюдения к сопричастию.
  
  — Кто — прятался? — спросил Ксонгис.
  
  — Тот «голый», который его укусил.
  
  Первым покатился с хохота Сомандутта. Потом к нему присоединились все Укушенные, раскачиваясь на циновках, обмениваясь взглядами, как будто чокались бесценным вином, или просто закатывали вверх глаза, поблескивавшие в темноте извечного ночного небосвода.
  
  Так Друз Ахкеймион оказался в друзьях у людей, которых он, по всей видимости, уже убил.
  
  С тех пор как Ахкеймион выбрался из своей башни, он боялся, что одряхлевшая плоть подведет его, что у него откроется какой-нибудь из бесчисленных недугов, которые закрывают для пожилых людей долгие путешествия. Почему-то он решил, что его исхудавшее тело стало к тому же намного слабее. Но он был приятно удивлен, видя, как ноги наливаются мышцами, а дыхание становится глубоким — так, что он уже без труда справлялся даже с самым беспощадным темпом.
  
  Следуя друг за другом вереницей и ведя мулов в поводу, они шли широкой дорогой, большей частью проходившей параллельно реке. Многие участки пути были коварны, поскольку дорогу избороздили так глубоко, что на поверхность вылезли камешки и узловатые корни. Над путниками вставали Оствайские горы, вершины которых терялись в стаях темных облаков шириной во весь горизонт. Казалось, что они незаметно откусывают с востока по кусочку от неба.
  
  Они миновали несколько возвращающихся домой артелей — цепочки истощенных до невозможности людей, согнувшихся под остатками провизии и связанных в тюки скальпов. Ни мулов, ни лошадей у них уже не оставалось. Вид охотников мог бы показаться жутким — ходячие скелеты в чужой краденой коже — если бы его не скрадывало их ликование от перспективы купить весь Мозх.
  
  — Им пришлось зимовать в Пустошах, — пояснил Ахкеймиону Сома. — Нас самих чуть зима не застала. Последние пару лет перевал Охайн особенно коварен. — Сома опустил голову, словно проверяя, не стерлись ли ботинки. — Похоже, мир холодает, — добавил он, пройдя несколько шагов.
  
  Сойдясь, партии обменивались новостями и перешучивались. О новых шлюхах. О том, что погода в Остваях портится. О скупщиках, которые при расчетах «забывают загибать большой палец». Делились слухами о Каменных ведьмах, пиратской артели, а по сути армии бандитов, которые охотились за скальперами, так же как скальперы охотились за шранками. Предупреждали, какие кабатчики разбавляют вино. И, как всегда, дивились невероятному коварству «голых».
  
  — Прямо с деревьев! — говорил какой-то совсем древний норсираец. — Так и повыскакивали на нас! Чисто обезьяны, да все с этими ножами, чтоб им…
  
  Ахкеймион слушал, с интересом и тревогой, ничего не говоря. Как все колдуны Завета, он относился к миру с высокомерием человека, который пережил — пусть даже и опосредованно — все возможные его мерзости во всех их проявлениях. Но что-то совсем иное происходило в Пустошах, то, от чего у Шкуродеров начинали напряженнее звучать голоса, стоило им заговорить на эту тему. По манере держаться и внешнему виду охотников, в них тоже можно было признать людей, переживших некие страшные события, но еще более гнусные и подлые, чем гибель народов. Есть злоба, которая заставляет отдельных людей перерезать другим глотки, а есть злоба, которая заставляет браться за меч целые народы. Охотники, по мнению Ахкеймиона, находились где-то посередине между двумя этими состояниями безумства.
  
  И впервые он плохо понимал, что будет дальше.
  
  Мысль эта возникла, когда он увидел полумертвого от голода человека, скорчившегося под пологом ветвей ивы и спрятавшего лицо в колени. Не успев понять, что делает, Ахкеймион присел рядом и помог ему выпрямиться. Тот был легкий, как щепка. Лицо осунулось — такие лица Ахкеймион видел в Карасканде во время Первой Священной войны: сквозь кожу отчетливо выпирали углы и неровности черепа, щеки ввалились, а глазницы казались двумя ямами. Глаза у несчастного были равнодушными и бесцветными, как оплывшая свеча.
  
  Он ничего не говорил, лишь продолжал смотреть в одну точку.
  
  Поквас опустил широкую ладонь на плечо Ахкеймиону — тот вздрогнул от неожиданности.
  
  — Где упал, там и лежи, — сказал танцор меча. — Закон. На тропе, приятель, никакой жалости.
  
  — Что это за солдат, который оставляет товарища умирать?
  
  — Такой солдат, который на самом деле не солдат, — ответил Поквас, неопределенно пожав плечами. — Скальпер.
  
  Хотя тон танцора все объяснял — просто Пустоши такое место, где нет возможности соблюдать ритуалы и предаваться бесполезному состраданию, — Ахкеймиона подмывало спросить, что Поквас имеет в виду. В груди у него негодующе бурлила и клокотала старая потребность спорить и возражать. Но вместо этого он лишь пожал плечами и послушно вернулся следом за великаном-танцором в растянувшуюся колонну.
  
  Тот Ахкеймион, который любил разговаривать и задавать вопросы, умер много лет назад.
  
  Но случай продолжал занимать мысли старого колдуна, не столько своей жестокостью, столько трагизмом. Слишком долго скрываясь от мира, Ахкеймион почти забыл, что люди могут умирать так бесславно — как собаки, которые прячутся в заросли, чтобы испустить последний вздох. Образ несчастного так и стоял у него перед глазами: затуманившиеся глаза, хватающие воздух губы, обмякшее тело, как мешок с костями. Ахкеймион чувствовал себя не в своей тарелке — да и как иначе? Измученный снами о Первом Апокалипсисе и воспоминаниями о Первой Священной войне, он считал, что никто иной не видел столько смерти и унижения, как он. Но эта встреча с умирающим незнакомцем повисла на нем новым бременем, давила, мешая вздохнуть.
  
  Было ли это предчувствие? Или он просто становился мягкотел? Такое он видал не раз: когда сострадание делало сердца стариков мягкими, словно гнилые фрукты. Его удивило, что его старые кости еще сильны. Быть может, подведут его не они, а слабый дух…
  
  Его постоянно что-то подводит.
  
  Дорожка вилась все дальше и дальше сквозь чащу леса. Она успела перевидать бесчисленные артели охотников. Кто шагал по ней гордо, кто с трудом волочил ноги. Хотя Сомандутта несколько раз подходил к нему, пытаясь вытянуть на какой-нибудь пустой разговор, Ахкеймион хранил молчание, продолжая задумчиво шагать вперед.
  
  В тот вечер он решил подсесть к Поквасу у костра. Общее настроение было праздничным. Ксонгис подстрелил олениху, которую артель разделила поровну по старшинству — целиком, включая нерожденного детеныша. Ахкеймион ничего не сказал, зная, что святотатства в поедании стельной дичи эти люди не усматривают.
  
  — Я тут думал насчет этих «законов тропы», — сказал Ахкеймион, доев свою долю. Чернокожий поначалу ничего не ответил. В отсветах костра, поблескивая обнаженными зубами, которые рвали мясо с кости, он выглядел особенно свирепо. Некоторое время Поквас задумчиво жевал, потом сказал:
  
  — Ну.
  
  — Если бы там был Галиан, если бы у дерева ле…
  
  — Было бы то же самое, — с набитым ртом перебил его зеумец. При этом он глянул на Галиана и с притворно извиняющимся видом развел руками.
  
  — Но он… он же тебе брат, разве не так?
  
  — А то.
  
  Сидевший с другой стороны костра Галиан изобразил звук поцелуя.
  
  — И как же быть с законами братства? — продолжал гнуть Ахкеймион.
  
  На этот раз ответил Галиан.
  
  — На тропе, колдун, есть только один закон: закон тропы.
  
  Ахкеймион нахмурился, помедлил, выбирая один из нескольких роящихся в голове вопросов, но Галиан встрял раньше, чем он успел открыть рот.
  
  — Братство — это все замечательно, — сказал бывший наемник, — до тех пор, пока не начинает обходиться слишком дорого. Как только оно становится недопустимой роскошью… — Он пожал плечами и снова занялся костью, которую все это время не выпускал из руки. — «Голые», — подытожил он лениво.
  
  «Шранки», — вот что он говорил. Шранки — единственный закон.
  
  Ахкеймион вглядывался в лица через пламя костра.
  
  — Значит, никаких обязательств? Ничего такого, что может предоставить преимущество вашему противнику. — Он почесал нос. — Так мог бы сказать наш доблестный аспект-император.
  
  Помимо смутного интуитивного ощущения, что обсуждать аспект-императора неразумно в целом, старый колдун не представлял, чего ожидать дальше.
  
  — Я бы помог, — брякнул Сома. — Ну, то есть, если бы умирал именно Галиан. Точно бы помог…
  
  Пиршество приостановилось. Все лица по кругу повернулись к молодому нильнамешцу, некоторые были перекошены притворным гневом, по другим гуляли скептические ухмылки.
  
  С простодушной улыбкой Сома продолжал:
  
  — У него ботинки мне налазят, как на меня сшитые!
  
  Последовала секундная тишина. Шутки Сомы, как заметил Ахкеймион, обыкновенно приводили к своего рода коллективному судилищу с вынесением приговора, особенно когда он специально старался быть смешным всеми силами. Люди качали головами. Закатывали глаза к небу. Оксвора, огромный туньер с вплетенными в нечесаную гриву ссохшимися головами шранков, поднял глаза от обглоданного до блеска ребра, кривясь, как будто ему испортили аппетит. Не произнося ни слова, он бросил кость в нильнамешца. То ли по счастливой случайности, то ли потому, что кость была жирная, она не отскочила, а соскользнула с его головы.
  
  — Окс! — заорал Сомандутта, рассердившись всерьез, но без обиды, как человек, привыкший к подобным шуткам. Великан ухмыльнулся, поблескивая крошками мяса в бороде и усах.
  
  Внезапно все повскакали на ноги, и по незадачливому нильнамешцу забарабанила беспорядочная волна костей. Тот закрывался руками, чертыхаясь. Он сделал вид, будто в кого-то из них швыряет кости обратно, но в конце концов присоединился к общему хохоту.
  
  — Обери брата твоего, — назидательным тоном сказал Ахкеймиону зеумец и хлопнул его по спине. — Добро пожаловать на тропу, колдун!
  
  Ахкеймион смеялся и кивал, поглядывая за пределы круга освещенных лиц во внешний мир, укрытый плащом ночи. Непростая и своеобразная вещь — товарищество убийц.
  
  Через два дня после того, как Ахкеймиона представили Укушенным, он заметил, что вдоль размеренно шагающей колонны трусцой бежит Ксонгис. Остальные не обратили на него внимания: Ксонгис постоянно где-то бегал, пока остальные шли вперед. Больше от скуки, Ахкеймион поинтересовался у него, что случилось, ожидая какого-нибудь насмешливого и колкого ответа. Но джекиец неожиданно замедлил шаг и пошел рядом. Его куртка с короткими рукавами открывала жилистые руки борца, коричневые под красноватым загаром. Это был худощавый и широкоплечий мужчина, от которого веяло спокойствием, сжатым, как пружина, что было неудивительно для бывшего императорского следопыта.
  
  — За нами следят, — произнес он со своим причудливым акцентом.
  
  — Следят?
  
  — Да… — Он мысленно взвесил какие-то свои загадочные соображения. — Женщина.
  
  Встревоженный Ахкеймион чуть не поперхнулся.
  
  — Кто еще знает?
  
  Миндалевидные глаза следопыта прищурились. На дневном свету его сюхианьская кровь всегда была заметна более явственно.
  
  — Мораубон и несколько человек из Стада.
  
  — Мораубон?
  
  В следующую секунду Ахкеймион, пыхтя и задыхаясь, бежал назад по неровному краю дороги. Процессия охотников с неодобрительным удивлением провожала его взглядом. Скоро он оказался на дороге один, потом побежал вниз по усыпанному валунами склону, удаляясь от реки в безмолвную лесную чащу. Прошло несколько секунд, прежде чем он услышал гиканье, грубый хохот, полное злобы и жадной страсти перекрикивание охваченных похотью мужчин. Еще несколько мгновений спустя он услышал, как Мораубон на бегу выкрикивает указания остальным. Услышал женский вопль — нет, не вопль, а пронзительный клич непокорности и досады.
  
  Слова заклинаний уже летели с его губ, пронзали самою сущность окружающего мира, он поднимался к небу, вверх, к переплетающимся кронам, опираясь не на воздух, а на отзвуки земли. Ветви хлестали его, пока он продирался через полог леса, потом он шел по вершинам деревьев, каждым шагом пожирая с десяток локтей, и пошатывался от головокружения, когда смотрел с гигантских деревьев вниз. Он видел все пространство Пустошей до самого горизонта, хребты, похожие на плавники рыб, притоки рек, расшившие темные ущелья серебром, горные вершины, грозные, белые и беспристрастные. Он увидел бегущих людей, Шкуродеров, похожих на тени мышей, снующих в луговой траве. Потом увидел ее — Мимару, она билась и лягалась в руках крепко держащих ее троих мужчин.
  
  Ахкеймион шагнул к ним.
  
  Они растянули ее, как живую веревку, на лесной траве. Мораубон стоял на коленях у нее между ногами, расстегивая пояс и штаны. Кажется, он причмокивал и рычал. На глухой ропот заклинаний Ахкеймиона он резко обернулся…
  
  И тотчас же полетел кубарем, взбивая прелую листву. Одайнское заклинание-удар.
  
  Остальные Шкуродеры загомонили, беспорядочно отступили назад, потянувшись к оружию. Сквозь ярость Ахкеймион чувствовал воодушевление от этого первого бурного выплеска. «Пусть видят! — кричало все у него внутри. — Пусть знают!» Его голос разлетался вокруг и раскалывался, впитывался в окружающий мир, тянулся к небу, существуя уже самостоятельно и вбирая в себя все сущее. Шкуродеры, включая Мораубона, отступили под защиту могучих деревьев.
  
  «Предел Ношайнрау», мерцание бытия, линия концентрированно-яркой, солнечной белизны вырвалась, как бич, из его воздетой руки, обведя идеально ровный разрушительный круг. Обугливалось и лопалось дерево. Пламя лилось потоками по древним дубам, вязам и кленам. Монументальные стоны и скрипы — целый хор — затем грохот падающих исполинов. Целое кольцо деревьев рухнуло на своих могучих, словно каменные глыбы, собратьев, загоняя Шкуродеров все глубже и глубже во мрак леса.
  
  Ахкеймион стоял над Мимарой, ярко освещенный внезапным солнцем и осыпаемый нескончаемым зеленым дождем ранних весенних листьев. Колдун, облаченный в волчьи шкуры. Вокруг лежали кучи поваленных деревьев, только что бывших такими величественными. Расщепленные стволы и ветки взрыли почву под жестким зеленым ковром.
  
  Мимара сплюнула кровь, кое-как попыталась натянуть порванные рейтузы. Звук, который она издала, мог оказаться рыданиями или смехом, или и тем и другим сразу. Она упала перед колдуном на колени, и в прорехе на левом бедре сверкнула голая бледная кожа, как у молодого деревца, с которого содрали кору. Гримаса смеха. Блеснули перепачканные кровью зубы.
  
  — Учи меня, — проговорила Мимара.
  
  Назад шли торопливо и молча. Гневный Ахкеймион — первым, за ним, стараясь не отставать, ковыляла Мимара, зажимая рукой прорехи на одежде. Шкуродеры стояли группами на земляных откосах между каменными зубами, каждый из которых был размером с колесницу. Внизу изгибалась дугой река, сыпала белыми брызгами, нескончаемо била по склону холма. Когда они подошли поближе, все глаза обратились на них, чуть дольше задержавшись на стройной фигурке Мимары. Ахкеймион инстинктивно притянул девушку поближе к себе. Так вдвоем они и вышли к толпе.
  
  Они увидели Мораубона, который, запыхавшись, лез на пестрый валун, где заложив руки за пояс, стоял лорд Косотер. Позади Капитана высились в беспорядочном нагромождении каменные лица, увенчанные зарослями папоротника, и одно причудливое дерево-самоубийца. Из середины этих камней огромным петушиным хвостом извергалась вода, и мощное течение взбивало ее в пену. Клирика, нелюдя в капюшоне, не было видно.
  
  Двое мужчин обменялись какими-то неслышными словами, и Мораубон бросил взгляд на Мимару, словно говоря: «Посмотри на нее….» Капитан не повел и бровью. Снизу на двух Шкуродеров сердито взирал Сарл.
  
  — Тот, что с хорами, — прошептала Мимара, имея в виду лорда Косотера, — это кто?
  
  Ахкеймион посмотрел на шеренгу воинственных лиц и ответил только:
  
  — Тс-с.
  
  Поначалу показалось, что Капитан просто протянул руку и схватил Мораубона за подбородок — таким небрежным было его движение. Ахкеймион прищурился, пытаясь понять, что не так: лорд Косотер держал человека в нескольких дюймах от своего лица и не столько смотрел ему в глаза, сколько наблюдал… Всаженный под челюсть охотнику нож Ахкеймион увидел только когда лорд Косотер убрал руку.
  
  Мораубон рухнул так, словно Капитан вытащил из него кости. Валун залило кровью.
  
  — Может ли кто-нибудь сказать мне, — выкрикнул Сарл, перекрывая равномерный шум реки, — что гласит закон насчет персиков на тропе?
  
  — Первым их всегда надкусывает Капитан, — мрачно отозвался Галиан.
  
  — А что сделало нас легендой Пустошей? Что дает нам возможность драть столько шкур?
  
  — Законы тропы! — крикнули несколько человек, заглушая рев воды.
  
  И кричали они не из-под палки, как отметил Ахкеймион, а с мрачным одобрением. Даже Укушенные, даже те, кому случалось преломить хлеб с мертвым человеком, валявшимся на камне.
  
  «Они безумны».
  
  Сарл багровел, не отпуская фальшивую улыбку. Его глаза превратились в две морщины, неотличимые от остальных, что избороздили его лицо.
  
  Не взглянув на сержанта, Капитан, в своем поношенном айнонском одеянии, присел на корточки и вытер окровавленное лезвие о рукав Мораубона. Потом остановил взгляд на Ахкеймионе с Мимарой. Он спрыгнул с валуна, и его движения оказались неожиданно гибкими. До сего момента он казался живой скульптурой, высеченной из гранита.
  
  Широкими шагами он подошел к ним двоим.
  
  — Кто она такая?
  
  — Моя дочь, — услышал Ахкеймион собственные слова.
  
  Эти жестокие карие глаза не смогли бы заставить его опустить взгляд — не в этот раз. Слишком сильно Мимара, которую он прижимал к себе одной рукой, напоминала ему свою мать, слишком сильно была похожа на Эсменет. Капитан отвел глаза, на мгновение задумался, кивнул каким-то собственным мыслям, хотя, возможно, это только ветерок играл в его окладистой бороде. Еще раз бросив взгляд исподлобья, Капитан двинулся обратно к началу колонны.
  
  — Либо пускай несет свою ношу, как мужчина, — крикнул он, удаляясь, — либо положим на нее другую ношу как на женщину!
  
  Шкуродеры заулюлюкали и засвистели. Пока Ахкеймион и Мимара медленно возвращались в конец колонны, кажется, все до единого удостоили их взглядом. На лицах была вся палитра выражений от недовольства до глумливой похоти. Но больше всего тревожили Ахкеймиона бесстрастные лица, глаза, в которых отложилась память о порванных рейтузах Мимары.
  
  Трупом Мораубона никто заняться не потрудился. Он остался истекать кровью, на фоне ревущей воды и гигантских глыб. Белое тело на окрашенном в красный цвет камне.
  
  — Кто он? — прошептала Мимара. Пока Ахкеймион вглядывался в остальных, она не сводила глаз с удаляющейся спины Капитана.
  
  — Ветеран, — вполголоса ответил он. — Так же, как и я.
  
  Они держались позади всех, переходили из неровного солнечного света в зеленую тень и спорили, заглушаемые бормотанием реки.
  
  — Тебе нельзя оставаться! Это невозможно!
  
  — И куда же мне идти?
  
  — Куда идти? А как ты думаешь? Назад к матери! На Андиаминские Высоты, где тебе и подобает быть!
  
  — Никогда.
  
  — Я знаю твою мать. Я знаю, что она тебя любит!
  
  — Не столько любит, сколько корит себя за то, что со мной сделала.
  
  — Чтобы спасти твою жизнь!
  
  — Жизнь… Это так называется? Мне что, надо рассказать тебе историю своей жизни?
  
  — Нет.
  
  — Подумаешь, мужчины. Поверь мне, я терпела их раньше. Вытерплю и еще.
  
  — Но не таких мужчин.
  
  — Тогда, значит, мне повезло, что у меня есть ты.
  
  Она совсем не похожа на Эсменет, начал понимать он. Мимара точно так же склоняла голову, словно пыталась буквально разглядеть, что стоит за его словами, и голос у нее становился жестким, точно так же превращаясь в пронзительный сгусток ненависти, но если не считать этих мелких отголосков…
  
  — Послушай меня. Тебе просто никак нельзя оставаться. Это путешествие… — Он запнулся, поняв, что именно собирается сказать. — Это путешествие, у которого нет обратного пути.
  
  Она ухмыльнулась и рассмеялась.
  
  — Как и у любой жизни.
  
  Была в ней какая-то выводящая из себя язвительность, так и подмывало ударить — или подзадорить… Даже не разобрать, что больше.
  
  Нет. На Эсменет она отнюдь не была похожа. Даже злое презрение усмешек — все только ее собственное.
  
  — Ты этим охотникам так и сказал?
  
  — Как — «так»?
  
  — Что в этом путешествии им всем предстоит быть убитыми.
  
  — Нет.
  
  — А что ты им сказал?
  
  — Что покажу им Сокровищницу.
  
  — Сокровищницу?
  
  — Легендарную кладовую школы Сохонк, утерянную, когда во время Первого Апокалипсиса была уничтожена библиотека Сауглиша.
  
  — Значит, об Ишуале они ничего не знают? И представления не имеют, что ты разыскиваешь корни их священного аспект-императора? Человека, который платит им за скальпы целое состояние!
  
  — Не знают.
  
  — Убийца. Если так, то ты — убийца.
  
  — Да.
  
  — Тогда учи меня… Учи меня, а не то я все им расскажу.
  
  — Шантаж?
  
  — Убийство намного порочнее.
  
  — Отчего ты так уверена, что я не убью тебя, если я — убийца, как ты говоришь?
  
  — Потому что я слишком похожа на свою мать.
  
  — Это мысль. Наверное, надо рассказать Капитану, кто ты такая. Принцесса императорской семьи! Подумай только, какой за тебя можно получить выкуп!
  
  — Да… Но с другой стороны, зачем тебе истекать кровью всю дорогу до Сауглиша?
  
  Дерзость. Доходящий до какого-то безумия эгоизм! Родилась ли она такой? Нет. Она носила свои шрамы так, как носят собственное зловоние отшельники: как символ всех многочисленных грехов, которые она преодолела.
  
  — В этом состязании, колдун, тебе не выиграть.
  
  — Это почему?
  
  — Я не дурочка. Я знаю, что ты чем-то там священным для тебя поклялся никогда больше не учить никакого…
  
  — Я проклят! За моими поучениями по пятам идет несчастье. Смерть и преда…
  
  — Но ты ошибаешься, думая, что на меня можно подействовать угрозами, мольбами или доводами разума. Дар, который у меня есть, эта способность видеть мир таким, каким видишь его ты, — это единственное, что мне преподнесли в подарок, единственная надежда, которую я когда-либо знала. Я стану ведьмой или умру.
  
  — Ты меня не услышала? На моем учении лежит проклятие!
  
  — Значит, мы хорошо друг другу подходим.
  
  Дерзость! Нахальство! Ну что за бесстыжая девка!
  
  В ту ночь шатер они разбили неподалеку от остальных. Никто с ними не перекинулся и словом. Среди Шкуродеров вообще установилось молчание, такое, что главной нотой беседы стало потрескивание костров. Только приглушенный голос Сарла продолжал скрипеть, как ни в чем не бывало.
  
  — Киампас! Киампас! Тяжеленькая выдалась ночка!
  
  Ахкеймиону достаточно было поднять глаза, чтобы увидеть несколько оранжевых лиц, повернутых в их сторону — даже среди Укушенных. Никогда в жизни он не чувствовал себя таким нелепо заметным. Он ничего не слышал, но прислушивался, не переговариваются ли о ней вполголоса: не оценивают ли грудь и бедра, облекая неутоленную страсть в яростную похвальбу, не перечисляют ли, что конкретно они бы сделали, как бы лихо воткнули, а она бы кричала и стонала, не рассуждают ли, почему да зачем она здесь, о том, что она, должно быть, шлюха, если отважилась появиться среди таких, как они, или если нет, то скоро ею станет…
  
  Достаточно было лишь взглянуть на Мимару, чтобы понять, что она тоже прислушивается. Другая, обычная свободная женщина или принцесса, воспитывавшаяся в оторванном от мира затворничестве, могла бы ни о чем не подозревать, полагая, что бурные нравы мужчин заключены в то же невинное русло, что и у нее, и волнение у них то же. Другая, но не Мимара. Она навострила уши, это Ахкеймион чувствовал. Но если он при этом испытывал тревогу, острый собственнический инстинкт отца, оказавшегося более слабым, то она, казалось, чувствовала себя совершенно свободно.
  
  Она росла под жадными мужскими взглядами, и хотя страдала от жестоких рук, но выросла сильной. Она несла себя со скромной гордостью, словно была единственным человеком в стаде обиженных обезьян. Пускай бормочут. Пускай дрочат. Ей не было дела до тех картинок, в которых она танцевала, стонала и задыхалась в их примитивном воображении — за исключением того, что благодаря этим картинкам она сама и возможности, которые обещали ее душа и тело, приобретали особую цену.
  
  Она — вещь, которую желают. Пусть так. Найдем способы заставить их платить.
  
  Но для Ахкеймиона это было невыносимо. Слишком поразительно было ее сходство с Эсменет. И хотя к дочери он не испытывал почти никакой привязанности — слишком испорчена была девушка, — но в мать он сейчас влюблялся заново. Эсменет. Эсменет… Порой, когда, глядя на языки костра, Ахкеймион погружался в слишком глубокую задумчивость, он вдруг вздрагивал, увидев Мимару боковым зрением, и весь мир вертелся вокруг, пока колдун лихорадочно пытался отделить воспоминания о Первой Священной войне от стылого мрака настоящего. «Вернуться, — проносилось в такие мгновения у него в мозгу. — Отдал бы все, только бы вернуться…»
  
  Так, без какой-то цели, только чтобы разговор помог ему забыться, Ахкеймион начал объяснять ей метафизику колдовства — главным образом желая убить эту похотливую тишину звуком собственного голоса. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, оперев о колено точеный овал лица — вдохновенная и прекрасная.
  
  Вопреки собственным намерениям, он начал учить ее Гнозису.
  
  Подъем в горы оказался трудным. Дорога, удаляясь от речного ущелья, то взбиралась вверх, то резко спускалась вниз. Мулы стучали копытами по гравию и голому камню. Могучие широколиственные деревья плато становились более хилыми.
  
  — Как будто взбираемся назад в зиму, — вполголоса отметила Мимара, сорвав пурпурную почку с ветки над головой.
  
  Возможно, потому, что в воздухе вокруг них царила атмосфера неодобрения, или просто для того, чтобы увести мысли от жжения в чреслах или покалывания в боку, Ахкеймион начал учить ее гилкунье — древнему языку гностических магов. В бытность свою учеником Атьерса он пришел в отчаяние от того, что придется учить язык целиком — и не просто язык, а такой, где грамматика и интонация были почти нечеловеческими, — прежде чем он сможет пропеть свое первое примитивное Заклинание. Мимара же принялась за работу с фанатичным рвением.
  
  Ему не хватило смелости рассказать ей правду: что причина крайней неохоты, с которой колдовские школы брали в ученики взрослых, объяснялась ухудшением способностей к языкам, которое часто приходит с возрастом. То, на что в детстве у него ушел целый год, у нее вполне могло отнять несколько лет. Могло оказаться и так, что она никогда не научится играть смыслами с требуемой точностью и чистотой…
  
  Почему из этого надо делать трагедию, было выше его понимания.
  
  Шкуродеры следили за ними каждый раз, как выпадала возможность, причем некоторые — совсем откровенно. Там, где позволяла ширина дороги, вокруг них всегда, словно бы случайно, скапливалась группка человек в десять. Ахкеймион всегда сердился, и не только потому, что по телу Мимары, по ее формам скользили бесконечные взгляды. Охотники вели себя дружелюбно, до чрезвычайности учтиво, но вблизи трудно было не почувствовать их задиристость или не заметить, как хищно каждый раз, встречаясь со взглядом Ахкеймиона, задерживались на секунду их взгляды, таящие в себе угрозу и бесшабашность. Он прекрасно понимал эту игру, фальшивую галантность, с которой ей помогали одолеть наиболее коварные участки пути, как понимал и скрытый смысл того, что такую же помощь предлагали и ему. «Старик, оставь ее нам…»
  
  Мимара, конечно, делала вид, что ничего не замечает.
  
  В тот день у подножия одного склона пришел приказ остановиться. В их конце колонны никто не знал причину задержки, и все были настолько измотаны, что никто не счел нужным поинтересоваться. Ахкеймион учил с Мимарой слова, когда к ним подскочил Сарл.
  
  — Капитан тебя зовет, — сказал коротышка, улыбаясь, как обычно, хотя в морщинках, сеточкой окруживших глаза, было написано немалое огорчение. Он перевел дух, скорчил подобие улыбки в сторону Мимары, потом оглянулся на мрачно толпящихся поодаль Шкуродеров.
  
  — Тревожные новости, — прибавил он, понизив голос до едва слышного шепота.
  
  Ахкеймион изо всех сил старался не отставать от старого головореза, шагавшего вверх по склону. Приближаясь к вершине, он уже тяжело дышал и при каждом шаге опирался руками о колени. Холодный ветер приветствовал его, проникая сквозь бороду и одежду. Оствайские горы выстроились на горизонте во всей своей красе, могучие предгорья из земли и камня поднимались к окутанным облаками пикам. Словно сделанный из шерсти, небесный полог висел так низко, что казалось, его можно достать рукой, и был таким черным, что хотелось втянуть голову в плечи в ожидании грома. Но вокруг по-прежнему висела звонкая тишина.
  
  Ахкеймион увидел лорда Косотера, рядом с которым маячил Клирик. Оба смотрели, как Киампас препирается с каким-то туньером, высоким, как Оксвора, но намного старше и не так крепко сбитым. Говорили они на каком-то смешанном языке, в котором сочетались элементы шейского и туньерского. Неподалеку стояли и взирали на них несколько десятков диких соплеменников гостя.
  
  Прозвище высокого, как шепотом объяснил Сарл, было Перо, хотя в его внешнем виде Ахкеймион не увидел ничего птичьего. Его буйную шевелюру, рыжую с проседью, украшали несколько ссохшихся шранкских голов. Перевязь вместо бусин была отделана костями пальцев. Кроме панциря, единственной уступкой этого гостя цивилизации было висевшее на шее Кругораспятие из золотой проволоки. Даже на расстоянии нескольких шагов Ахкеймион чувствовал запах его мехов, звериную вонь крови и мочи. Сарл вполголоса продолжал рассказывать, что это вождь одного из так называемых племенных союзов, большинство из которых составляют туньеры, люди, так долго и отчаянно ведущие войну со шранками, что она стала для них миссионерским призванием.
  
  Когда Киампас и Перо закончили дела, рослый вождь и лорд Косотер пожали друг другу предплечья. Ахкеймиону эта сцена показалась весьма впечатляющей: два прославленных скальпера, с внешностью наемных убийц, облаченные в потрепанную одежду, пародию на боевые одеяния своих народов. Он впервые видел, чтобы Капитан раздавал столь драгоценную вещь, как уважение. Сделав какой-то загадочный знак рукой, вождь продолжил путь, сопровождаемый длинной вереницей своих людей. Безумные синие глаза царапнули по Ахкеймиону, когда вождь проходил мимо него.
  
  — Они хотят встать лагерем на нижней части склона, — сказал Киампас лорду Косотеру, — охотиться будут, провизию копить…
  
  — Случилось что? — спросил Ахкеймион.
  
  Киампас повернулся. Глаза у него улыбались, но выражение лица в целом оставалось непроницаемым. Торжествующий вид человека, который методично подсчитывает победы и поражения.
  
  — В горах весенняя буря, — сказал он. — Мы застряли здесь недели на две, если не больше.
  
  — Что вы этим хотите сказать?
  
  Ахкеймион перевел взгляд на сурового Капитана.
  
  — То, что твоя славная экспедиция, колдун, подошла к концу, — с удовольствием ответил Киампас. — Можем подождать, а можем двинуть вокруг южного отрога Остваев. В любом случае, даже надеяться не стоит прийти в Сауглиш к концу лета.
  
  В глазах у него безошибочно читалось облегчение.
  
  — А Черные пещеры? — возразил кто-то.
  
  Это был нечеловек, Клирик. Он стоял, повернувшись к ним широкой спиной, капюшон его смотрел на восток, к самой ближней горе по правую руку от них. От его голоса шли мурашки по коже, не только из-за смысла сказанного, но и из-за нечеловеческого звучания.
  
  — Другой путь через горы есть, — продолжил он, поворачивая к ним свое невидимое лицо. — Я помню его.
  
  Ахкеймион затаил дыхание, мгновенно поняв, что именно предлагает нелюдь, но смятение его было слишком велико, чтобы как следует обдумать все последствия. Сарл фыркнул, словно услышав шутку, которая недостойна была даже его вульгарной насмешки.
  
  Лорд Косотер пристально изучал своего нечеловеческого помощника, настороженно вглядываясь в черный овал.
  
  — Ты уверен?
  
  Последовала долгая пауза, наполненная гортанными фразами, которыми перебрасывались туньеры, устало шагавшие следом.
  
  — Я там жил, — сказал Клирик, — с молчаливого согласия моих двоюродных братьев, давным-давно… До Эры Людей.
  
  — Ты действительно помнишь?
  
  Капюшон опустился еще ниже к земле.
  
  — Это были… трудные дни.
  
  Айнонец с мрачной решительностью кивнул.
  
  — Капитан! — возразил Киампас. — Ты же знаешь, какие ходят истории… Каждый год какой-нибудь очередной дурак ведет свою арте…
  
  Лорд Косотер не смотрел на сержанта, пока тот не произнес слово «дурак». Одного взгляда было достаточно, чтобы говорящий осекся.
  
  — Ну, Черные пещеры так Черные пещеры! — воскликнул Сарл с хриплым смешком, которым обычно смягчал наиболее жестокие намерения своего Капитана. Он не пропустил никого, сипло обращаясь к каждому по очереди и похохатывая. — Киампас! Киампас, ты что, не понимаешь? Мы же Шкуродеры, приятель, мы — Шкуродеры! Сколько раз мы говорили про Черные пещеры?
  
  — А слухи как же? — оборвал его нансурский офицер, но осторожно, как побитая собака.
  
  — Какие слухи? — спросил Ахкеймион.
  
  — Ну как же! — хихикнул Сарл. — Люди не могут просто так мириться с тайной. Если артель съедают, надо придумать Великого Поедателя Охотников, не важно кого. — Он повернулся к Ахкеймиону, скептически поморщившись. — Он считает, что в Черных пещерах прячется дракон. Дракон! — Взгляд Сарла метнулся обратно на Киампаса; раскрасневшееся лицо коротышки было вздернуто вверх, руки сжимались в кулаки. — Дракон, сейчас тебе! Да «голые» их приканчивают. Всех нас рано или поздно приканчивают «голые».
  
  — Шранки? — переспросил Ахкеймион, а перед его мысленным взором проносились чудовища, изрыгающие огонь. Сколько же враку пролетело через его древние сны? — Почему ты так уверен?
  
  — Потому, что их кланы каким-то образом перебираются через горы, — ответил Сарл, — особенно зимой. Почему, ты думаешь, столько скальперов рискуют идти в Черные пещеры?
  
  — Я же тебе говорил, — упирался Киампас. — Я встретил тех двоих из Аттремпа, единственных, кто остался в живых из Высоких Щитов. Меня не проведешь, я знаю, когда…
  
  — Слабаки! — сплюнул Сарл. — Тряпки! Да на выпивку тебя хотели раскрутить! Высоких Щитов повырезали у Длинной стороны гор. Киампас, Киампас! Это все знают! На Длинной стороне!
  
  Два сержанта уставились друг на друга. Взгляд Сарла был умоляющим, как у сына, который вечно защищает перед отцом своего родного брата, а у Киампаса — скептический и раздраженный, как будто он был единственным психически здоровым офицером в толпе сумасшедших — что, подумалось Ахкеймиону, было не совсем далеко от истины.
  
  — Пойдем по нижней дороге, — отрезал лорд Косотер. — И войдем в Черные пещеры.
  
  Тон был такой, будто Капитан осуждает все человечество, а не только затеянную здесь мелкую перепалку. Нечеловек, в пятнистой рясе, скрадывавшей его высокую и широкую фигуру, продолжал пристально смотреть на восток. Перед ним взбиралась по склону гора, как одетый в белое страж, неслышно переговаривающийся с высотой и далью.
  
  — Клирик говорит, что он помнит.
  
  Ахкеймион вернулся и застал Мимару в плотном окружении Шкуродеров, большей частью из Укушенных. Рядом с высоченными Оксворой и Поквасом она выглядела беспомощной, как ребенок, и изображала сдержанную доброжелательность. Она старалась стоять вполоборота к тропинке, словно готовясь в любую секунду ретироваться, а также избегала смотреть на любого из них дольше нескольких мгновений. Ахкеймион понял, что она боится, но собой владеть в состоянии.
  
  — Значит, ты айнонка?
  
  — Тогда понятно, почему капитан втюрился…
  
  — Может быть, теперь не нас он будет раздевать своими злобными глазами!
  
  Смех был вполне искренний, так что Мимара тоже улыбнулась, но совершенно не похожий на их обычный разбитной гогот. Как давно подметил Ахкеймион, солдаты в присутствии женщин, которых не могут купить и которыми не могут овладеть силой, начинают вести себя деликатно. Веселая и беззаботная манера, вежливый интерес к пустякам прикрывают страдания и ненависть, глубину которых не в состоянии постигнуть женщина. А эти люди были больше чем солдаты, даже больше чем охотники за скальпами. Шкуродеры. Люди, чья жизнь полна дикости и неуемной жестокости. Люди, которые с легкостью забывают мертвого насильника, который раньше был их закадычным другом.
  
  И той, кого они не могут взять, они попытаются добиться.
  
  — Так я и думал, — сказал Сома, когда Ахкеймион подошел к ним. Вид у Сомы был довольно благожелательный, но чувствовалось некоторое упрямство, которому разумнее было не перечить. — Она тоже одна из Укушенных!
  
  В воздухе витал дух заговора. Они спланировали все это как способ переманить добычу к своему костру. Далеко ли зашел их сговор?
  
  — Охайнский перевал закрыт, — сказал Ахкеймион. — Метель.
  
  Можно было заметить, как их лица силятся подобрать приличествующее выражение.
  
  Следить за внезапными переменами бывает забавно. Своего рода обнаженность ума — когда планы вдруг повисают в воздухе, лишившись логики, на которой были основаны изначально. Плотские устремления этих людей были связаны с исходом экспедиции, а исход экспедиции зависел от перевала.
  
  — Решение принято, — сказал он, всеми силами стараясь, чтобы в голосе не звучало удовлетворение. — Мы бросим вызов Черным пещерам Кил-Ауджаса.
  Глава 9
  Момемн
  
   Ошибка нищего не приносит вреда никому, кроме самого нищего. Ошибка же короля приносит вред всем, кроме самого короля. Слишком часто мерилом власти выступает не число тех, кто подчиняется твоей воле, но число тех, кто страдает от твоей глупости.
  
   Триамис I. «Дневники и диалоги»
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн
  
  Ей казалось, что лицо онемело, не чувствуя пощипывания.
  
  — Мамочка, он нас слышит? Он знает?
  
  Эсменет так крепко стиснула маленькую ручонку Кельмомаса, что сама испугалась, не сделала ли она ему больно.
  
  — Да, — услышала она собственный голос. Камень усыпальницы не давал улетать словам, ловил и удерживал их, и они обволакивали ее, теплые и близкие, словно она говорила, уткнувшись в шею возлюбленного.
  
  — Да. Он же сын земного бога.
  
  Согласно нансурскому обычаю, мать мертвого ребенка мужского пола должна была каждую полную луну после кремации метить лицо пеплом своего сына: две полосы, по одной на каждой щеке. Траксами, так они назывались — «слезы погребального костра». Только когда ее слезы перестанут темнить их, ритуал мог прекратиться. Только когда она перестанет рыдать.
  
  Она чувствовала его следы у себя на щеках — жгучие, осуждающие, словно преображенный Самармас превратился в противоположность собственной матери, своего рода яд, который не выдерживала ее кожа.
  
  Словно Самармас теперь целиком принадлежал своему отцу.
  
  Традиция была слишком старой и почитаемой, чтобы ей перечить. Эсменет видела траксами у женщин на гравюрах, относящихся к ранним годам древнего Кенея, эти женщины шли вереницами, как пленницы. А в ритуальных спектаклях, которые разыгрывали храмы во время религиозных празднеств, лицедеи рисовали вертикальные черные линии на покрытом белилами лице, чтобы изобразить несчастных женщин, точно так же, как горизонтальные красные линии, вуррами, использовались при изображении обезумевших от гнева мужчин. Для нансурцев траксами были синонимом траура.
  
  Но если остальные могли хранить останки своего ребенка в домашних склепах, маленький Самармас, имперский принц, был погребен в высшей королевской усыпальнице при храме Ксотеи. И опять то, что для других было очень хрупким и личным, для нее превратилось в отвратительное представление. Тысячи людей столпились у ворот площади императорского дворца и тысячи — у основания мощного Ксотеи, бурлящий балаган, смешавший скорбь и нетерпеливое любопытство. Матери подбрасывали в небо пыль и рвали на себе волосы, слонялись рабы, разинув рты, мальчишки подпрыгивали, чтобы хоть что-то урывками разглядеть из-за плеч взрослых, и прочее, и прочее. Даже здесь, в запутанных переходах храма, ей чудилось беспокойное гудение толпы.
  
  Что скажут они, увидев, что щеки ее сухи? Что подумают об императрице, которая не способна оплакивать потерю нежно любимого ребенка?
  
  Освещенные лишь отдельными фонарями стены усыпальницы как будто висели в полной тьме. Каждая ниша свидетельствовала о пристрастиях различных эпох и династий. Некоторые ниши были кричащими и разукрашенными, другие, как соседние ниши Икурея Ксерия и его племянника Икурея Конфаса, были просто выбиты в голом камне, без мраморной облицовки, которая придавала благородства многим прочим нишам. Эсменет старалась не задумываться об иронии того, что ее сын покоится так близко от Конфаса, который был последним императором Нансурии перед возвышением Келлхуса. Точно так же старалась не смотреть она и на оплывшую свечу и маленькую чашу с зерном, которые были оставлены на краю его ниши.
  
  Настанет день, когда все ее дети упокоятся в этом застывшем мраке. Неподвижные. Безмолвствующие. Когда-нибудь здесь обоснуется и она, в виде остывшего пепла, заключенного в серебро, золото, а может быть, в зеумский нефрит — во что-то холодное. Все субстанции, к которым алчно тянется человек, холодны. Когда-нибудь ее жар истечет во внешний мир, и для теплых пальцев живых она станет как пыль.
  
  Когда-нибудь умрет и она.
  
  Облегчение, которое принесла эта мысль, оказалось столь неожиданным и глубоким, что Эсменет ахнула. Ее охватило смятение, лишая разума и воли. Она покачнулась, подняла ладонь к увлажнившимся глазам. В следующий миг она поняла, что сидит на полу, в позе, от которой могли ужаснуться ее вестиарии, сочтя чересчур вульгарной и неблагородной — точно шлюха, которая уселась на подоконнике и свесила ноги. Эсменет заметила, что на нее смотрит Кельмомас, и постаралась успокоить его улыбкой. Прислонясь головой к неумолимому мрамору, она продолжала мысленно видеть сына. Маленького. Беззащитного. Точная копия своего погибшего брата-близнеца.
  
  — Мама, он нас слышит? — донесся до нее голос сына.
  
  Она не могла перестать повсюду видеть Самармаса, его запекшуюся на траве кровь, его тельце, маленькое, как у зверька, медленно слабеющее на копье, медленно уплывающее в забытье. Стоило только прикрыть глаза.
  
  Стоило только поднять глаза и увидеть другого сына.
  
  — Я говорила тебе…
  
  — Нет… Я хотел сказать — а когда мы думаем? — Теперь он плакал, приоткрывая рот в безутешных судорожных всхлипах. — С-Сэмми слышит, когда мы думаем?
  
  Она развела в стороны колени и приняла Кельмомаса в объятия. Его сдавленный плач обжег ей шею. И она увидела, со всей пронзительностью скорби, что смерть Самармаса расколола ее душу надвое: одна половина онемела и застыла в немом вопросе, а вторая тянулась к этому ребенку, к этой копии погибшего брата, вобрать в себя его рыдания.
  
  Как защитить его? А если защитить она не может, как тогда любить?
  
  Она положила руку ему на голову, сдула прилипшие к губам волоски. Щеки были мокрыми, но не разобрать, ее ли это слезы. Не важно. Толпа удовлетворится. Экзальт-министры вздохнут с облегчением, поскольку ятверианский культ уже серьезно вышел за рамки мелкой секты, представляющей не более чем досадную помеху. Кто посмеет поднять голос или руку на потерявшую ребенка мать? А Келлхус…
  
  Как же она устала. Нет сил.
  
  — Мертвые все слышат, Кел.
  
   Иотия…
  
  Жизнь прожита и забыта.
  
  А на ее месте…
  
  Ветер, сухой, как горячий пепел. Просторная комната, чистая, свежевыкрашенная и отделанная изразцами, пол с наклоном, чтобы стекала дождевая вода. Женщина в простой льняной сорочке, с черными, цвета воронова крыла, волосами, юная, как невеста, кормит грудью младенца, улыбается, спрашивает что-то милое и смешное. Голова склонена, в миндалевидных глазах вспыхивает огонь, вот-вот рассмеется тому, что сейчас услышит, какой-то мягкой и доброй шутке.
  
  Кремовые стены окаймлены вьющимися зелеными узорами.
  
  Позабытая жизнь…
  
  Беспокойство туманит ее темные глаза. Она бросила быстрый взгляд на ребенка, припавшего к груди, и снова спросила:
  
  — Любимый, все в порядке?
  
  «Ты как будто спишь…»
  
  За распахнутой дверью простор бронзового и голубого — светлые, мягкие, бездонные тона. Синева не висит неподвижно позади кивающих пальм — поднимается вверх, вверх, к белым стропилам в небе. Колышется, как полотно.
  
  За порог. Двор — там ловят цыплят угрюмые немолодые рабы. Девочка из прислуги застыла как вкопанная, только взгляд шарит вокруг. Кожа темная, как палка метлы у нее в руках.
  
  Ворота. Улица.
  
  Ребенок заплакал, когда его резко подхватили с колен. Женщина кого-то бранит, плачет, выкрикивает.
  
  — Что ты делаешь? Что случилось?
  
  «Проснись, прошу тебя! Ты меня пугаешь!»
  
  Сильная рука размашисто сбрасывает хрупкую ладонь. Шаги, уходящие прочь. Даль, уходящая в забвение. Тянет в невидимые пространства. Женщина пронзительно кричит:
  
  — Любовь моя! Не надо, пожалуйста!
  
  «Что я сделала?»
  
  Двести пятьдесят семь лет назад один строитель-шайгекец скопил двадцать восемь серебряных талантов, закупая обожженный кирпич выше по течению реки Семпис, где глину мешали с песком. Если не считать бронзового оттенка, жилище, которое он построил, было неотличимо от прочих. За последующие века дважды наводнения случались такие мощные, что вода плескалась у южных пилонов. Хотя разрушения оказывались минимальны, от основания внешних балок отвалились куски, так что здание приобрело обшарпанный вид, и собаки почему-то полюбили задирать там заднюю лапу.
  
  Обвалилось оно именно тогда, когда и должно было обвалиться, увлекая за собой соседние дома, смяв четыре жилых этажа и раздавив всех несчастных, находившихся внутри. Был грохот, и множество криков слились в единый рев, оборвавшийся тишиной. Вверх и в стороны взметнулась пыль. Загремели и глухо застучали о землю дождем посыпавшиеся кирпичи. Улицы были забиты кричащими в ужасе прохожими.
  
  Женщина и ребенок пропали.
  
  Забытая жизнь…
  
  Улицы. Несметное количество народа. Причудливое движение, как будто струйки песка текут сквозь друг друга, не сталкиваясь и не изменяя направления.
  
  Переулки. Разноцветные навесы холодят пыль, заслоняют от солнца вереницы прогуливающихся, приглушают свет, разбивая его на тонкие сияющие полосы.
  
  Просторная агора.
  
  Через расступающуюся толпу шествует священный павлин, чувствуя себя в полной безопасности. Поблескивают над пышным оперением блестящие глаза, благословляя всех, кто постарался не встретиться с ними взглядом. Орет какой-то мужчина, угрожающе наклонив голову, дает подзатыльник мальчишке, идущему рядом, так что у того клацают зубы. Два старика чешут в затылках и смеются, обнажая похожие на глиняные черепки зубы. Больная собака, хромая, взбирается на ступени храма, глухо ворча полуоткрытой пастью.
  
  Жизнь…
  
  …Она садится в пыль рядом с другими такими же несчастными. Те равнодушно сидят в тени храмовой стены с поднятыми ладонями, как будто подставляют их под дождь. Их увечья прикрыты тряпьем или открыто гниют на пыльном воздухе. Неприлично старая, лишенная всякого сострадания, она садится и начинает просить милостыню. На тех, кто снует мимо них, жалких теней, она не смотрит.
  
  За тысячу четыреста двадцать два года до этого один скюльвендский разбойник надругался над кенейской женщиной, которой потом недостало мужества лишить себя жизни, как того требовал обычай. Она бежала из семьи, страшась, что те убьют ее, чтобы сохранить свою честь, и родила ребенка, сына, на берегах великой реки Семпис. И теперь потомок того сына бросил половинку монетки, в нужный момент, но небрежно, так что острый угол отскочил у нее от большого пальца и заставил поднять глаза…
  
  Бумажный взгляд старухи.
  
  Преклоненные колени стремительно опускаются на землю. Сильные руки потянулись к ее запястью, приблизили его к себе. Невидимые губы прижались к ее горячей ладони. Запах меди и кожи.
  
  Дряхлый взгляд вдруг от удивления становится детским.
  
  — Меня зовут Псатма Наннафери, — прошептала она.
  
  Пульсирует, бьется кровь. Голос так близко, что говорящего не разглядеть. За голосом пульсирует, бьется живая кровь…
  
  — Я — Добрая Удача… Я живой, я хожу и дышу.
  
  — Да, — выдохнула она, кивнув старческой головой. Железная душа, выкованная жестокостью, трепетала, как девушка во время первых кровей. — Мы родные брат и сестра, ты и я.
  
  «Благославенна будь наша Матерь».
  
  — Родные…
  
  Дрожащая рука потянулась к невидимой щеке. Мозолистые подушечки пальцев, не дотрагиваясь, скользили как по жиру или по краске. Слезы приносили очищение глазам.
  
  Плач по забытой жизни.
  
  — Красивый.
  
  Плач по тому, что пришло на место этой жизни.
  
   Момемн…
  
  Стоя перед большим посеребренным зеркалом, Эсменет мельком увидела, что Кельмомас, такой маленький, что его легко не заметить, бродит по темным углам гардеробной.
  
  Сквозь открытые ставни балкона потоками лился яркий утренний свет, и там, куда не достигало сияние, которое он отбрасывал на пол, ее покои казались погруженными в неровный тусклый полумрак. Эсменет оценила свое изображение с небрежностью человека, много времени проводящего перед зеркалами. Мысли ее были слишком заняты стратегическими вопросами, чтобы беспокоиться о внешности. Майтанет и Финерса ушли всего несколько секунд назад, оставив ее с бесчисленными «предложениями» о том, как лучше разоружить, внушить почтение или даже запугать Ханамем Шарасинту. До окончания нынешней стражи Эсменет предстояло встретиться с ятверианской матриархом.
  
  Она видела отражение сына, который выглядывал из шелковых складок платьев, одно алое, другое — лазурное. Кельмомас был как робкая крадущаяся тень, не плотнее висящих вокруг него шелков. Эсменет сразу почувствовала неладное, но отчего-то — по привычке или от усталости — не подала виду, что заметила сына. Внезапная боль сковала ей горло. Еще не так давно они с Самармасом играли в эту игру вдвоем: затевали прятки в ее гардеробе, пока она одевалась. А теперь…
  
  — Малыш? — позвала она и бросила взгляд в зеркало на свою улыбку. Оказалось, что та вышла такой вымученной, что Эсменет от ужаса бросило в жар. Вот как теперь она выглядит всякий раз, когда улыбается — как будто она просто кривит губы?
  
  Кельмомас молча разглядывал свои ноги.
  
  Эсменет отпустила рабов легким щелчком пальцев и повернулась к сыну. В прохладном утреннем ветерке плыла птичья песенка.
  
  — Малыш… А где Порси?
  
  Она сама поморщилась от этого вопроса, который задала лишь по привычке. Порси за небрежность высекли и отослали. Кельмомас не ответил, и Эсменет отвела взгляд и снова посмотрела в зеркало, делая вид, что ее занимают складки муслина на талии. Руки машинально собирали и разглаживали ткань, собирали и разглаживали.
  
  — Я… я могу быть Сэмми…
  
  Кажется, она услышала эти слова больше грудью, чем ушами. К сердцу прилил холод. Но она продолжала стоять лицом к зеркалу.
  
  — Что это значит? Кел, что ты такое говоришь?
  
  Родители настолько привыкают к своим детям, что нередко перестают их воспринимать, поэтому какие-то внезапно проявляющиеся мелочи вдруг поражают и тревожат. Потому ли, что Эсменет смотрела на сына в зеркале или вопреки этому, но он вдруг показался ей маленьким чужаком, плодом другого, неизвестного чрева. На мгновение ей подумалось, что он слишком красив, чтобы…
  
  Чтобы ему верить.
  
  — Если ты не… — начал Кельмомас сдавленным голосом. Он мял правой рукой ткань туники, так что край дополз уже до колена.
  
  Наконец Эсменет обернулась, вздохнула и сразу же устыдилась, что вздох мог бы показаться раздраженным.
  
  — Малыш, если — что?
  
  Его узенькие плечи дрогнули в беззвучном рыдании. Он смотрел вниз с той отчаянной сосредоточенностью, на какую способны обиженные мальчики — как будто собираясь кого-то задавить взглядом.
  
  — Если не хочешь, чтобы я… Если ты не хочешь, чтобы был… Кельмомас, я могу быть Сэ… Сэмми.
  
  Чувство потери вновь обрушилось на нее, оглушило до оцепенения. Она потрясенно осознала всю глубину своего эгоизма. Да горевала ли она по Самармасу на самом деле, спрашивала себя ее исстрадавшаяся душа, или только превратила его в свидетельство своей тяжкой доли? По ком был ее траур?
  
  Она хотела заговорить, но голоса не было.
  
  Кельмомас попытался совладать с дрожащими губами.
  
  — Я в-ведь такой же… я же п-похож на…
  
  Он сел на пол, а потом рухнул весь, бесформенной кучей шелков. Он не хныкал и не рыдал, он голосил, хотя звук получался соразмерным его телосложению, но такой глубины и надрыва, что в нем слышалось нечто звериное.
  
  Оторвавшись от своего отражения, Эсменет, шурша холодной тканью, встала над ним на колени. Теперь, когда она видела свое преступление, ей чудилось, что она все понимала с самого начала. Кружа по лабиринту жалости к себе, задавленная весом бесконечных дел и забот, она не нашла времени остановиться и задуматься о том, как страдает Кельмомас. При всей подавленности и опустошенности последних дней, она, как все матери, обладала крепкой, словно кремень, натурой, закаляющей сердце общей унаследованной в поколениях мудростью. Дети умирают. Они умирают всегда, таков этот жестокий мир.
  
  Но не для Кельмомаса. Он потерял гораздо больше, чем брата и товарища по играм. Он потерял собственную жизнь. Он потерял самого себя. И это не укладывалось у него в голове.
  
  «Я — это все, что у него осталось», — думала она, гладя его тонкие золотистые волосы.
  
  Но что-то внутри все равно замирало от ужаса.
  
  Дети. Как они много плачут.
  
  Если не считать бело-золотых знамен с изображением Кругораспятия, императорский зал для аудиенций на Андиаминских Высотах почти не изменился со времен Икурейской династии. Все было задумано так, чтобы повергнуть в трепет просителей и подчеркнуть славу и величие восседающих на троне. Прежние нансурские императоры всегда стремились к помпезности, не вяжущейся с их реальной властью, полагая, возможно, что иллюзия, если следовать ей с достаточным упорством и рвением, может воплотиться в жизнь.
  
  Как говорил Келлхус, статуи — настолько же молитвы, насколько и орудия, преувеличение, закованное в преуменьшающий камень. То, что мир усеян развалинами капищ, много нелестного говорит о человеческой душе. Люди всегда стараются торговаться с позиции силы, особенно если в сделке участвуют боги.
  
  Сегодня, все время думалось Эсменет, эта мысль наверняка подтвердится.
  
  Она уже вполне привыкла к своему месту у самого трона, на возвышении, даже полюбила там сидеть. В нескольких шагах от ее ног широкими полукружиями нисходили к Аудиториуму ступени, туда, к тому месту, где собирались придворные и кающиеся преступники. По обеим сторонам вздымались ряды огромных колонн, уменьшаясь с перспективой в размерах и освещенности. Между их мраморными стволами неподвижно висели узорчатые гобелены, каждый из которых был подарком от какой-то провинции Новой Империи, и на каждом из них в качестве основного мотива было изображено Кругораспятие. Животные тотемы от туньеров. Тигры и переплетающиеся лотосы от нильнамешцев…
  
  Казалось, что все было увязано с ее положением, как будто у камней и у пространства были лица, которые они могли поворачивать к ней и почтительно опускать. Она находилась в неподвижном центре, неосязаемой точке равновесия.
  
  Но больше всего ей нравилось отсутствие задней стены — ощущать, как естественный свет льется ей на плечи, знать, что все собравшиеся в Аудиториуме видят ее на фоне ярко-синего небесного свода. Самая уязвимая позиция, место для статуи божества, оказывалась слишком неуловимой и размытой, чтобы служить прямой мишенью для проклятий. Ничего не любила она так, как вечерние аудиенции, когда просителям приходилось закрываться руками от солнца, чтобы видеть ее. Поэтому говорить и поступать ей можно было с безнаказанностью бестелесного силуэта.
  
  Ей нравилось даже то, что птицы постоянно запутываются в едва видимой сети, которой завесили проем, чтобы не дать им гнездиться в сводах зала. Было что-то и зловещее, и воодушевляющее в трепете крыльев и лихорадочной борьбе, которые она чувствовала справа и слева. Они избавляли от необходимости бросать угрозы. Каждый день попадалось по одной-две птахи, и их жалкие потуги освободиться были слишком слабы, а крики слишком пронзительны, чтобы вызывать искреннее сострадание.
  
  Сегодня их было четыре.
  
  Иногда после захода солнца она разрешала Самармасу помогать рабам освобождать птиц. И тогда — огромные, как при виде чуда, глаза. Дрожащие ручонки. Его улыбка напоминала гримасу страха, такой она была широкой.
  
  Мягко нарастающее звучание молений с верхних галерей возвестило скорое появление матриарха — это был один из бесчисленных гимнов аспект-императору.
  Наши души восходят из тьмы
  Разом близко и далеко.
  Наши души уходят в тьму,
  Дверь распахнута широко.
  Он идет впереди,
  Свеча озаряет пусть вслед.
  Он идет впереди…
  
  Подумав о близнецах, Эсменет сжала зубы, сдерживая боль, от которой грозила потрескаться краска на лице. Кельмомас был безутешен, и она была вынуждена оставить его реветь. Он умолял ее не оставлять его, обещал ради нее стать своим погибшим братом.
  
  — Ма-мамочка, мы т-тебя л-любим… Т-так л-любим…
  
  «Мы», сказал он, тихим и полным отчаяния голосом.
  
  Стоило вспомнить эту сцену, как хотелось заморгать, прогоняя жар с глаз. Она сделала медленный и глубокий выдох, изо всех сил стараясь казаться неподвижной. Огромные бронзовые двери беззвучно распахнулись, и в пустой Аудиториум прошествовала Ханамем Шарасинта, номинальная глава культа Ятвер. Матриарху полагалось быть одетой в дерюгу, чтобы подчеркнуть свою бедность, но с каждым шагом на ее землистого цвета платье вспыхивали вертикальные полосы. Ее сопровождал Майтанет, как всегда блистательный в просторных белых с золотом одеяниях.
  Он идет впереди,
  Свеча озаряет пусть вслед.
  Он идет впереди…
  
  Конец песнопения угас в глубине поющего камня. Ятверианская матриарх с трудом опустилась на одно колено, затем на второе.
  
  — Ваше великолепие, — произнесла она, опуская лицо к своему отражению на мраморном полу.
  
  Эсменет кивнула, являя монаршее благоволение.
  
  — Встань, Шарасинта. Все мы дети Ур-Матери.
  
  Пожилая женщина не без усилия поднялась.
  
  — Воистину, ваше великолепие.
  
  Шарасинта взглянула на Майтанета, словно ожидая поддержки, потом опомнилась. Не привыкла находиться среди тех, кто выше ее по положению, поняла Эсменет. За долгие годы императрица приняла многих просителей — достаточный срок, чтобы безошибочно угадать тон аудиенции по первым словам. Сейчас она отчетливо видела, что у Шарасинты выработалась непреодолимая привычка повелевать — до такой степени, что любезности и почтения от нее ожидать не приходится. В воздухе вокруг старухи веяло настороженностью.
  
  Эсменет сразу перешла к делу.
  
  — Что ты знаешь о Воине Доброй Удачи?
  
  — Так я и думала, — надулась матриарх, презрительно сощурив глаза. Лицо у нее было угловатое и причудливо скособоченное, как будто оно было вылеплено из глины и долго пролежало на одной стороне.
  
  — И почему же? — с деланой учтивостью осведомилась Эсменет.
  
  — Кто же не слышал слухов?
  
  — Кто не слышал об измене, ты хочешь сказать.
  
  — Хорошо, об измене.
  
  Первые несколько секунд Эсменет не осознавала оскорбительности ее тона. Кажется, она слишком часто забывает о своем высоком статусе императрицы и разговаривает с другими так, будто они ей ровня. Эсменет с негодованием нахмурилась. «Даже не посочувствовала мне, что я потеряла ребенка!»
  
  — И что же ты слышала?
  
  Выверенная пауза. Глаза Шарасинты приобрели коровью надменность, губы поджались в скорбную линию.
  
  — Что Воин Доброй Удачи выступил против аспект-императора… Против тебя.
  
  Эсменет с трудом сдержалась, чтобы не выплеснуть свою ярость. Неблагодарная гордячка! Подлая старая сука!
  
  Это ли представляла себе она много лет назад, когда сидела на подоконнике в Сумне и заманивала прохожих игрой тени, которая двигалась верх и вниз по внутренней стороне ее бедер? Ничего не зная о власти, Эсменет принимала за власть ее внешние атрибуты. Все это было невежество — мало что столь невидимо, как власть. Она помнила, как жадно она смотрела на монеты — монеты могли уберечь от голода и прикрыть одеждой кожу в синяках; помнила, как разглядывала профиль мужчины, императора, который как будто незримо присутствовал и во всех достававшихся ей щедротах, и во всех ее лишениях. Она не ненавидела его. Не боялась. Не любила. Все эти чувства лучше тратить на его вассалов. Сам же император… ей всегда казалось, что он где-то слишком далеко.
  
  В бесконечных мечтаниях между постелями она перебирала все, что помнила, все невнятные и унизительные россказни, которые простой гражданин возводит вокруг своего правителя. И представляла себе его, Икурея Ксерия III, как будто он сидит здесь, рядом с нею.
  
  Совершенно невозможная картина.
  
  Однажды, без особого умысла, она показала Самармасу серебряный келлик. «Знаешь, кто это?» — спросила она, показывая на изображение собственного профиля на аверсе. Когда Сэм был чем-то поражен, он по-особенному открывал рот, словно собирался обхватить губами гвоздь. Это было и комично — и печально, потому что сразу выдавало его слабоумие.
  
  «Сынок!» — беззвучно закричала она. Бередить свою рану — это стало для нее путем наименьшего сопротивления, единственное, что давалось без усилий. Но от нескончаемого круговорота обязанностей не убежать, приходилось заставлять себя выполнять какие-то действия, по кусочку преодолевая непосильную боль. Ничего другого не оставалось, как довериться краске, надеясь, что она надежно скрывает лицо.
  
  — Но ты слышала не только это? — спросила она жестким и ровным голосом — голосом, приличествующим императрице Трех Морей.
  
  — Не только, не только, — забормотала Шарасинта. — Конечно, я слышала не только это. Всегда можно услышать много разного. Слухи — они как саранча, или как рабы, или как крысы. Плодятся без разбора.
  
  Они знали, что Шарасинта — женщина надменная. Поэтому и вызвали старую стерву сюда: Майтанет надеялся, что угнетающих размеров и репутации этого помещения окажется достаточно, чтобы смягчить ее высокомерие и направить в нужное им русло.
  
  Очевидно, оказалось недостаточно.
  
  — Матриарх, тебе бы не помешало придерживаться рамок нашего разговора.
  
  Насмешка — неприкрытая! И впервые, как заметила Эсменет, — взгляд, которого страшатся все, кто облечен властью, взгляд, который говорит: «Ты — временно, ты — беда преходящая, не более того». Она вдруг поняла продуманный расчет, с которым ее трон был приподнят над полом зала аудиенций. Один случайный взгляд старухи вдруг заставил ее испытать глубокое облегчение: вот что стоит за человеческой иерархией. «Признание», — поняла Эсменет. Власть сводится к признанию.
  
  Иначе это лишь грубая сила.
  
  — Матриарх! — прогудел Майтанет, вкладывая в голос и облик всю непререкаемую власть Тысячи Храмов.
  
  Шарасинта открыла рот, чтобы дать отповедь — запугать ее, похоже, не мог даже шрайя. Но вся сила ее легких вдруг ушла от нее…
  
  Матриарх лишь захрипела и отступила назад, закрываясь рукой от испепеляющего света, который внезапно возник над полом. Он плясал и выбрасывал сполохи, настолько яркие, что рядом с ними все становилось тусклым. Обезумевшие тени метались от ее ног к дальним углам Аудиториума. Точка света росла и вспыхивала, вибрировала свечением, сила которого была неподвластна взгляду…
  
  Эсменет опустила руку, моргая от ослепляющей вспышки.
  
  Он стоял, высокий, величественный и неземной, точно такой, каким она его помнила. Белый шелковый плащ, расшитый бессчетными алыми бивнями величиной с терновую колючку, был свободно наброшен на доспехи. Золотая борода его была заплетена, грива длинных волос ниспадала на плечи. С правого бедра свисали головы двух демонов, беззвучно изрыгающих проклятия застывшими оскаленными пастями… Весь его облик был невыносимо пронзителен — сгущение реальности, рядом с которым расплывался мир и материя теряла вес.
  
  Казалось, что земля должна стонать под его ногами. Ее муж…
  
  Аспект-император.
  
  У Шарасинты был вид как у пережившего кораблекрушение человека, которого настигло воспоминание о бушующих пучинах. В двух шагах позади нее распростерся на блестящем полу Майтанет. Шрайя Тысячи Храмов — преклонил колена.
  
  Эсменет догадалась не смотреть, как Келлхус занимает свое место на троне. Уверенность, которая во всех сложных ситуациях не более чем видимость тщательной продуманности действий, всегда есть внешний признак власти. Ничто не должно показаться импровизацией.
  
  — Ханамем Шарасинта, — сказал он негромко, но в то же время тоном, предвещавшим чью-то неминуемую погибель, — ты почитаешь за доблесть стоять в моем присутствии?
  
  Матриарх чуть не упала, поспешно бросившись ниц.
  
  — Н-неет! — зарыдала в старческом страхе. — На-наиславнейший… С-сми-луйся…
  
  — Соблаговолишь ли ты, — перебил он, — принять меры к тому, чтобы этот мятеж против меня, это богохульство было пресечено?
  
  — Да-а-а-а! — завыла она, не поднимая лица от пола. Даже впилась скрюченными пальцами в затылок.
  
  — Ибо, вне сомнений, я пойду войной на тебя и твоих людей. — Неумолимая жестокость его голоса поглотила все пространство зала, била в уши кулаками. — Дела твои забудут и камни. Храмы твои обращу в погребальные костры. А тех, кто словом или оружием восстанет против меня, я стану преследовать до самой их смерти и по ней! А Сестра моя, которой ты поклоняешься, станет печалиться во мраке, ибо память о ней будет лишь сном о гибели и разорении. Люди станут плевать, чтобы очистить свой рот от ее имени!
  
  Старуха тряслась, гнула спину, словно давилась от ужаса.
  
  — Ты понимаешь, что я тебе говорю, Шарасинта?
  
  — Да-а-а-а!
  
  — Тогда — вот что ты должна сделать. Ты будешь заботиться о своей императрице и о своем шрайе. Ты положишь конец гнусному мошенничеству твоего обряда. Ты огласишь истину о своем сане. Ты объявишь войну пороку в собственном храме — и очистишь от скверны свой алтарь!
  
  Где-то по ту сторону сводчатого потолка облачко поглотило солнце, и все потускнело, кроме старой женщины, скорчившейся над своим отражением. Келлхус подался вперед, и казалось, что вместе с ним склонился весь мир, что накренились даже колонны, нависнув над матриархом и дрожа вселенским гневом.
  
  — И еще ты изгонишь эту ведьму, которую ты зовешь своей госпожой, Псатму Наннафери! Ты положишь конец этому святотатству в образе Верховной Матери!
  
  Не поворачивая головы и не отрывая локтей от пола, она подняла бледные ладони, как будто желая заслониться.
  
  — Не-еет! С-с-ми-и-илуйся!..
  
  — ШАРАСИНТА! — Имя прогремело по залу, отдаваясь в сводчатых уголках. — ТЫ ВЗДУМАЛА ОСКОРБЛЯТЬ МЕНЯ В МОЕМ СОБСТВЕННОМ ДОМЕ?
  
  Матриарх неразборчиво вскрикнула. Вокруг ее колен растеклась лужица мочи.
  
  А затем, словно переведя дыхание, мир вернулся к нормальным очертаниям и пропорциям. Невидимое облако ушло с невидимого солнца, и рассеянный свет снова принялся лить синеву на балдахин трона.
  
  — Слушай свое дыхание, — сказал Келлхус, вставая. Он вышел вперед, снисходительно и по-отцовски наклонился над женщиной, которая во все глаза глядела на него от подножия лестницы. — Слушай его, Шарасинта, ибо это знак моей милости. Борись с устремлениями своего сердца, обуздай свою недостойную склонность к гордыне, к ненависти. Не глумись над истиной. Я знаю, что ты предчувствуешь избавление, наполняющее тебя нетерпеливой дрожью. Отвратись от губительного яда своего тщеславия, откажись от сжатых кулаков и зубовного скрежета, забудь о железном пруте, который удерживает твою негнущуюся спину, когда тебе следует спать. Отвратись от всего этого и восприми истину жизни — той жизни, что я тебе предлагаю.
  
  Эсменет столько раз слышала эти слова, что они должны были бы показаться ей заученным текстом, в который не вкладывается никакого смысла, заклинанием, которое успешно развязывает узлы гордыни, которые так прочно связывают человека. И все же неизменно она уходила в глубину этих слов и плыла в их звучании, полностью погрузившись в него. Каждый раз она слышала их впервые, страшилась их и чувствовала себя обновленной ими.
  
  За долгие годы многое для Эсменет стало в ее муже привычным. Но в нем по-прежнему оставалось мистическое чудо.
  
  Матриарх культа Ятвер рыдала, как ребенок, шмыгая и твердя: «П-п-помилуй… П-п-помилуй мен-я-а-а…»
  
  — Успокой ее, — сказал Келлхус своему сводному брату. Почтительно кивнув, Майтанет подошел и присел на корточки рядом с плачущей женщиной.
  
  Улыбнувшись, аспект-император повернулся к Эсменет и протянул руку. Произнес несколько жарких, как солнце, слов. Она сжала два пальца протянутой к ней ладони и упала в его трепещущие объятия. Она чувствовала, как пространства вокруг них рушатся, опадая пеленами призрачной ткани, и распадаются.
  
  Его свет поглотил Эсменет…
  
  …они оказались одни, в прохладном полумраке покоев. Ноги у Келлхуса подкосились, и он пошатнулся и оперся о нее. Тяжело дыша, Эсменет помогла ему добраться до кровати.
  
  — Жена моя… — только и сказал он, перекатываясь на спину, хотя его меч, Уверенность, остался висеть у него за спиной. Келлхус поднял ко лбу тяжелую руку.
  
  Не столько свет, сколько воздух проходил внутрь через выходящие к морю балконы. Просторные, но с необычно низкими потолками залы заканчивались ступеньками, отделявшими саму спальню от нижних помещений. Обстановка была изящной и скромной, если не считать кровати с малиновыми подушками. Возможно, нелюбовь Эсменет к пышности объяснялась тем, что ее новая жизнь и без того сводила с ума вычурными условностями, а может быть, это была тоска по безыскусной бедности ее прошлого.
  
  — Сколько получилось? — спросила она, зная, что Келлхус может перемещаться только до горизонта и только в те места, которые долго разглядывал на расстоянии или где бывал раньше. Он проделал весь путь от Истиульских равнин горизонт за горизонтом.
  
  — Много.
  
  Эсменет отвернулась, сморгнув слезу. Стены украшали фрески с видами разных городов, создававшие подобие иллюзии, что комната занимает какое-то невообразимое пространство над Инвиши, Ненсифоном, Каритусалем, Аокнисом и Освентой. Эсменет заказала их несколько лет назад — как материальное напоминание о своем положении в политическом пространстве. О решении этом она жалела уже давно.
  
  «Проще, — шептал ей внутренний голос. — Надо все воспринимать проще».
  
  — Ты пришел… — начала она и вдруг разрыдалась. — Ты пришел… как только услышал?
  
  Она знала, что это наверняка не так, что это невозможно. Каждую ночь глашатаи Завета разговаривали с ним в его снах, извещали обо всем, что происходит на Андиаминских Высотах и не только. Он пришел из-за осложнений с ятверианцами, из-за Шарасинты. А не ради своего слабоумного сына.
  
  Для Анасуримбора Келлхуса несчастных случаев не существовало.
  
  Он присел на край кровати, и вдруг Эсменет, не помня как, очутилась в его объятиях, нырнула в мужской запах дальних странствий и зашлась в рыданиях.
  
  — Мы прокляты! — всхлипывала она. — Прокляты!
  
  Келлхус осторожно отнял ее, чтобы по-прежнему видеть ее лицо и приподнять ее немного над пучиной ее горя. Она почувствовала успокаивающее дуновение прохладного воздуха.
  
  — Это неудачи, — сказал Келлхус. — Неудачи, Эсми, не более того.
  
  Когда его голос успел превратиться в дурман?
  
  — Но разве не об этом говорит Воин Доброй Удачи? Келлхус, Мимара сбежала, ее никто не может найти! У меня… ужасное предчувствие. А теперь еще и Самармас! Милый, милый Самармас! Знаешь, что люди говорят на улицах? Ты знаешь, что некоторые — ликуют! Что…
  
  — Не наказывай их, — сказал он твердым, но исполненным сострадания голосом — безупречный тон. Он всегда говорил этим безупречным тоном, так что слова, словно холодный раствор, заделывали трещины страстей и непонимания. — Ятверианцев — не наказывай. Они не те люди, которых мы можем вырезать, стереть с лица земли, как монгилейских кианцев. Их слишком много, они слишком широко распространились. Главное, Эсми, — это Великая Ордалия. Ее миссия затянулась. Голготтерат должен быть сломлен прежде, чем воскреснет Не-Бог. Сиюминутное всегда заслоняет более далекое, и страсти всегда извращают разум, преследуя собственные цели. Возможно, эти тревоги затмевают все прочие соображения…
  
  — Возможно? Возможно?! Келлхус! Наш сын — мертв!
  
  Ее голос отразился от полированного камня.
  
  Молчание. Если для остальных людей отсутствие ответа предвещало жестокие раны или нелегкие откровения, слишком тяжкие, чтобы отмахнуться от них и не придавать значения, то для ее мужа молчание означало нечто совсем иное. Его монументальное молчание звучало единым целым с остальным миром, заключало в себя все остальное. Во всех случаях без исключения оно говорило: «Услышь сама, что ты сказала». Ты. И никогда, ни при каких обстоятельствах оно не означало признание ошибки или бессилия.
  
  Наверное, поэтому ей было так легко боготворить своего мужа и так тяжело любить.
  
  И тогда он произнес ее имя:
  
  — Эсми…
  
  «Эсми», — так тепло, с таким состраданием, что она снова почувствовала, что плачет, и дала волю слезам. Он поцеловал ее в макушку, божественное чудовище.
  
  — Тише, тише… Я не прошу тебя утешаться абстрактными истинами, ибо они не приносят утешения. И все же успех Великой Ордалии остается главной целью, которая определяет все прочие цели. Мы не можем допустить, чтобы кто-то или что-то приобрело большую важность. Ни мятежи. Ни крах Новой Империи…
  
  Ей казалось, что она смотрит в собственные глаза, такими понимающими они были, — только знал он ее намного лучше, чем она знала саму себя.
  
  — Ни даже смерть нашего сына.
  
  То, что он так скажет, она понимала с самого начала. Она услышала это в его голосе.
  
  Ветер надувал бледно-сиреневые занавеси, сдувая их к очертаниям Менеанорского моря. На фреске с изображением Каритусаля дрожал лучик света.
  
  — Сколько еще должно случиться несчастий? — рыдая, воскликнула она.
  
  «Воин Доброй Удачи преследует нас… Преследует…»
  
  — Пусть случится хоть все горе мира, если нужно. Лишь бы мы одолели то единственное, судьбоносное зло.
  
  Второй Апокалипсис.
  
  Она мягко заколотила по его груди, вжавшись лбом в пахнущий жасмином шелк. Под шелком чувствовалось изображение какого-то дракона на нимилевой кольчуге. Если поднять голову, то через слезы Келлхус сливался в неразборчивые сияние и тень одновременно, уходящие куда-то вверх.
  
  — Но охотятся-то они за тобой! Что, неужели богам необходим Второй Апокалипсис? Они хотят, чтобы мир ополчился на них?
  
  Она предпочла Келлхуса Ахкеймиону. Келлхуса! Она избрала послушаться свое чрево. Она предпочла власть и беззаботную роскошь. Она решила вручить руку и сердце живому богу… Но не такому!
  
  — Успокойся, Эсми. Я знаю, что Майтанет все тебе объяснил.
  
  — Но… мне кажется… мне все время кажется, что…
  
  — Большинство людей живут сиюминутно, поручая направлять свою жизнь властям и слепой привычке. Есть немногие, которые могут осмыслить жизнь в целом. Но мы с тобой, Эсми, не можем позволить себе ни ту, ни другую роскошь. Мы должны поступать сообразно требованиям времени, иначе времени больше ни для кого не будет. И поэтому мы кажемся холодными, беспощадными, сущими чудовищами, и не только другим и самим себе, но и Сотне. Мы идем кратчайшей дорогой, лабиринтом Тысячекратной мысли. Это бремя возложил на нас Бог, и этой ноше завидуют боги.
  
  Она выплыла на поверхность из этого голоса, слыша его сейчас бесстрастным ухом, как музыкант: проникающие в сознание обертоны, вибрирующий отзвук, который заставлял воспринимать слова непосредственно, неслышимыми, легкий трепет, поднимающий этот голос над пределами мира.
  
  Этот голос подчинил себе Первую Священную Войну, затем покорил все Три Моря. Голос Царя всех Царей, земное эхо Бога Богов… Голос, который завоевал сперва ее чресла, а потом и ее сердце.
  
  Она подумала о том последнем дне с Ахкеймионом, дне, когда пал священный Шайме.
  
  — Я не могу… я больше не могу… терять… У меня нет больше сил!
  
  — Есть.
  
  — Пусть Майтанет правит! Он твой брат. Он наделен теми же дарами, что и ты. Он должен править…
  
  — Он шрайя. Он не может быть никем иным.
  
  — Ну почему? Почему?
  
  — Эсми, с тобой моя любовь, моя вера в тебя. Я знаю, что тебе достанет силы.
  
  Со стороны темного моря прилетел порыв ветра. Сиреневые занавеси рассерженно вздыбились, разделяясь, как страстные губы.
  
  — Воин Доброй Удачи не выстоит против тебя, — прошептал он голосом, который был самим небом, изгибом горизонтов.
  
  Она подняла глаза, взглянув ему в лицо сквозь боль и слезы, и ей почудилось, что в этом лице она видит все лица, каждую гримасу тех, кто наклонялся над нею в Сумне, на ее ложе блудницы.
  
  — Почему? Откуда ты знаешь?
  
  — Твои мысли мутит страдание, твои дни отравляет страх. Все твое горе, гнев и одиночество…
  
  Окутанная сиянием рука приблизилась к ее щеке. Взгляд синих глаз пронизывал ее до неизмеримых глубин.
  
  — Все это приносит тебе очищение…
  
   Иотия…
  
  — Да будут они прокляты! — кричала Наннафери. — Да будет проклят тот, кто поведет слепца по неверной дороге!
  
  Все старческие голоса портятся так или иначе; они дребезжат, дрожат, слабеют, лишаясь дыхания, которое некогда придавало им силу. Но разрушившийся голос Псатмы Наннафери, былую мелодичную чистоту которого в свое время оплакивала ее семья, не столько портил, сколько выявлял сокрытое. Он был не более чем засохшая и выгоревшая краска поверх чего-то бурного, первобытного. Он перекрывал окружающий шум, глубоко проникая в переполненные ответвления катакомб.
  
  Сотни собравшихся наполнили Харнальский зал запахом пота и напряжением, забили примыкающие туннели, попирая валяющиеся на полу обломки. Факелы плясали, как буйки в море, отбрасывали овалы света на потолки, выхватывали из волнующейся темной толпы различные выражения лиц, улыбающихся и кричащих, раскрытые в недоумении рты. В неосвещенных проемах плавал дым. Лучи света обшаривали стены, сплошь покрытые нишами, где стояли под покровом вековой пыли бесчисленные урны, треснутые и покосившиеся.
  
  — Да падет проклятие на вора, — вопила Наннафери. — Ибо тот, кто пирует на чужой удаче, навлекает голод!
  
  Она стояла перед ними обнаженная, одетая в свою кожу, как в нищенские лохмотья. Нарисованные белым знаки покрывали ее руки до подмышек и ноги до паха, но торс и гениталии прикрывал только блестящий пот. Она стояла перед ними сморщенная и тщедушная, но вместе с тем возвышалась над всеми, так что, казалось, ее мокрые от крови волосы должны задевать низкий потолок.
  
  А перед ней на разбитом стуле — на стуле для раба — сидел он, нагой и неподвижный.
  
  Воин Доброй Удачи.
  
  — Да будет проклят злодей, убийца, кто затаился и ждет, готовый умертвить собственного брата!
  
  Она раздвинула безволосые ноги, подождала, чтобы все увидели влажные дорожки крови, бегущие из ее лоснящегося влагалища. И усмехнулась гордой и зловещей ухмылкой, словно говоря: «Да! Узрите, какой силой обладает моя утроба! Великая Даятельница, Носительница Сыновей, ненасытная Поглотительница Фаллосов! Да! Кровь моего Плодородия еще бежит!»
  
  Исступленные зрители в первых рядах рыдали при виде этого чуда, глядя на него глазами удавленников, рвали на себе волосы и скрипели зубами. Их неистовство вызвало экстаз всего сонма тех, кто стоял сзади, и так далее, от одного разветвляющегося прохода до другого, пока рев тысячи голосов не прокатился по самым дальним уголкам замкнутого пространства.
  
  — Да проклята будет блудница! — кричала она, не заглядывая в текст «Синьятвы», лежащий на истертом камне у ее ног. — Да будет проклята та, кто возлегла с мужчиной ради золота, а не семени, ради власти, а не покорности, ради похоти, а не любви!
  
  Она наклонилась, как будто собираясь удовлетворять себя. Ребром ладони она стерла кровавую линию, пройдя по ней до складок распухших гениталий. Выдохнув в наслаждении, она воздела свою окровавленную длань для всеобщего обозрения.
  
  — Будь прокляты лжецы — обманщики людей! Будь проклят аспект-император!
  
  Существуют пределы страсти, священные самой глубиной своего выражения. Бывает благоговение, выходящее за пределы ограниченного мира слов. Ненависть Псатмы Наннафери давно уже выжгла все нечистое, всю жалкую напыщенность мстительности и обиды, из-за которых великие часто выглядят глупцами. Ее ненависть была испепеляющей, опасная ярость познавших предательство, непоколебимая ярость обездоленных и униженных. Ненависть, от которой напрягаются жилы, которая очищает так, как только могут очистить убийство и огонь.
  
  Наконец она нашла свой нож.
  
  Она перешагнула через священную книгу, прижала безвольно повисшие, как пустые мешки, груди к его вспотевшей шее и плечам, обхватила его руками. Держа правую ладонь, как палитру, она обмакнула средний палец левой руки в свои выделения и нарисовала на юноше отметку: горизонтальную черту вдоль одной и другой щеки.
  
  Линии горели багровым цветом кровавых выделений. Вуррами, древний символ, родственный траксами — линиям пепла, которые рисовали носящие траур матери.
  
  — Вечно! — вскричала она. — Вечно жили мы в тени кнута и дубины. Вечно презираемы были — мы, Даятельницы! Мы, слабые! Но Богиня — знает! Знает, почему бьют нас, почему держат на привязи, почему морят голодом и оскверняют! Почему совершают над нами все что угодно, кроме убийства!
  
  Она обошла вокруг него, занесла ягодицы над его бедрами. Пронзительно вскрикнув, она насадила себя на него, окружила собой его трепещущее естество. Нестройный хор возгласов пронесся по пастве, и проникновение многажды повторилось в их глазах и душах.
  
  — Ибо без Даятельниц, — выкрикивала она хриплым от страсти голосом — дважды срывающимся, теперь не только от дряхлости, но и от вожделения, — они ничего не могут взять! Ибо без рабов не бывает хозяев! Ибо мы — вино, которое они пригубляют, хлеб, который они вкушают, одежда, которую они марают, стены, которые они обороняют! Ибо мы — смысл их власти! Трофей, который они хотят завоевать!
  
  Она чувствовала его: он был ее средоточием, а она его окрестностями — боль в окружении огня. Мотыга — к земле! Мотыга — к земле! Она, старуха, расставила ноги над мальчиком, и ее глаза были красны, как кровь, а его — белы, как семя. Толпа перед ними колыхалась и билась — бурлящий котел жадных лиц и покрытых потом тел.
  
  — Мы должны поддерживать огонь! — стенала и бушевала она. — Мы должны раздувать его! Мы должны научить тех, кто дает, что значит брать!
  
  Она скользила дряблыми ягодицами по его животу. У него было тело молодого мужчины, который лишь недавно успел обзавестись семьей и родить пока только одного ребенка. Стройный, с безупречной золотистой кожей. Он еще не согнулся под ярмом этого мира, под ношей, которую взваливает на человека служение.
  
  Он еще не стал сильным.
  
  — Есть нож, который режет, — хрипела она, — и есть море, которое топит. Мы всегда были морем. Но теперь… Теперь к нам явился Воин Доброй Удачи, и теперь мы — и то и другое, о сестры мои! На морях наших они пойдут ко дну! На нож наш они должны пасть!
  
  Она все неистовее трудилась над его стержнем, пока юноша не забился, не закричал. Земля задрожала — как бьется нерожденный во чреве Матери. С потолка ручьем полились камни. Она чувствовала, как жаркая волна заполняет его, рвется наружу. А затем, когда он опал, будто вздохнул где-то глубоко внутри, пришла и ее очередь, вздрогнув, вытянуться и издать крик. Она чувствовала, как ее сила наполняет его, как сводит его мускулы, как покрывается шрамами и стареет тело, которое разрушили проведенные в этом мире годы. Мягкие руки, сжимавшие ее грудь, покрылись мозолями, стали жесткими от напряжения, а ее вялые груди, тем временем, округлились, поднялись, как в юные нежные годы. Гладкая щека, прижатая к ее шее, стала жесткой от непрожитых годов, изрытой следами чужой оспы.
  
  Молодость омывала ее, разглаживала тысячи морщинок в мягкие неровности; все те, кто с безумными лицами обступал Псатму в круг, подались вперед, вжались руками во влажный пол…
  
  Ее, избитую и измученную, переполняло божественное возлияние. Грозная богиня возвысила ее, как чашу, отлитую из золота.
  
  Вместилище. Священный кубок. Сосуд, наполненный влагой, святее которой нет: Кровью и Семенем.
  
  — Проклят! — выкрикнула она пронзительным, рвущим душу на части голосом певицы, высоким и звонким, да еще подогретым привычными властными нотками. Кровь ее плодородия распространялась по толпе из неиссякаемого источника, передаваясь из ладони в ладонь. Дети Ур-Матери клеймили себе щеки багровой линией ненависти…
  
  — Проклят будь тот, кто направит слепца неверной дорогой!
  Глава 10
  Кондия
  
   Посмотри на других и задумайся о грехе и глупости, которые ты увидишь. Ибо их грех — это и твой грех, а их глупость — и твоя глупость. Ищешь подлинное отражение? Вглядись в чужака, которого презираешь, а не в друга, которого любишь.
  
   Племена 6:42. «Хроники Бивня»
  
  Ранняя весна 19-го года Новой Империи (4132 год Бивня), Кондия
  
  Истиульские равнины раскинулись в самом сердце Эарвы, простираясь от северных границ Хетантских гор к южным отрогам Джималети. Глядя на бесконечные степи, покрытые пучками высохшей травы, трудно было поверить, что на этих землях рождались и рушились династии, еще прежде наступления Первого Апокалипсиса и прихода шранков.
  
  В дни Ранней Древности начался раскол между западными норсирайскими племенами, Высокими Норсираями, которые под покровительством нелюдей создали на берегах реки Аумрис первую великую человеческую цивилизацию, и их восточными родичами, Белыми Норсираями, которые сохраняли кочевые привычки отцов. Всю эту эпоху Истиульские равнины представляли собой варварские задворки земель Высоких Норсираев, народы которых расцветали и приходили в упадок вдоль великих рек запада: Трайсе, Сауглиш, Умерау и других. Племена же Белых Норсираев, которые скитались и воевали по всей территории равнин, иногда совершали набеги, иногда обменивались товарами со своими западными братьями, полюбившими ковыряться в земле, но неизменно испытывали к ним презрение. Чем меньше дорог, тем круче нравы, гласила древняя куниюрская пословица. А время от времени, объединенные под властью могучего племени или сильного вождя, они завоевывали соседние племена и территории.
  
  К северу от Сакарпа равнины Истиули по-прежнему носили имя одного из народов-завоевателей, кондов.
  
  По их исчезновении не осталось ничего, что хранило бы память о них: конды, как большинство степных племен, запомнились, главным образом, уничтоженным, а не созданным. Для Людей Воинства только название связывало пологие плато с легендами о былой славе кондов. Они привыкли к рассказам о пропавших народах, поскольку в их собственных землях таких историй было немало. Но к мыслям о кондах примешивалась грусть. Если в Трех Морях на смену одним народам Ранней Древности приходили другие, то конец истории буйногривых всадников-кондов был концом истории человека на этих равнинах. Свидетельством тому становились следы, которые находили айнрити: кучи высосанных костей и куски дерна, вывороченные из земли не плугом, а голодными когтями.
  
  Следы пребывания шранков.
  
  Войском овладела общая идея. Все думали о том, что заброшенные земли можно освободить. Чтобы продемонстрировать это, король Хога Хогрим — племянник Хоги Готъелка, овеянного славой мученика Шайме, — приказал своим тидоннцам нарубить камня из выходящей на поверхность породы для постройки огромного круга, невиданных размеров Кругораспятия, навечно вбитого в кондийскую землю. Долгобородые трудились всю ночь, их количество прирастало, по мере того как к ним присоединялись новые и новые соседи по лагерю. Рассветные лучи солнца осветили даже не кольцо, а круглую крепость, шириной в пять выстроенных в ряд боевых галер, с необработанными стенами из песчаника, высотой в три человеческих роста.
  
  После этого сам аспект-император ходил среди измотанных усталостью людей, отпуская грехи и даруя благословение их близким на далекой родине. «Люди оставляют после себя такой след, насколько хватает им воли, — сказал он. — Да узрит мир, почему тидоннцев именуют «сынами железа».
  
  И поход продолжился. Согласно общепризнанной военной мудрости, столь обширное войско, как Великая Ордалия, должно разделиться и двигаться отдельными колоннами. Это не только увеличивало солдатам возможность добывать пропитание, будь то дичь или трава, которой привыкли кормиться их специально выведенные выносливые пони, но и существенно повысило бы скорость передвижения. Но как ни странно, медлительность Великой Ордалии была неизбежна, по крайней мере, на этой части неблизкого пути к Голготтерату. Был план растянуть «пуповину», поставляющую продовольствие от Сакарпа до войска, настолько, насколько это было физически возможно, и совершить «Скачок», как мрачно называли его генералы аспект-императора, когда останется позади рубеж, за которым уже бессмысленно будет поддерживать контакт с Новой Империей.
  
  Поскольку длина «пуповины» зависела от способности императорских караванов обогнать Священное Воинство, то разделение войска на быстрые, подвижные колонны лишь увеличило бы длину Скачка. Это могло иметь катастрофические последствия, если учесть потребности войска и скудные возможности для фуражировки на Истиульских равнинах. Даже если бы Воинство разбилось на сотни колонн и рассредоточилось по всей ширине равнины, это ничего бы не меняло, поскольку нельзя было положиться на то, что дичи в этих местах окажется вдоволь. Войску пришлось везти с собой припасы, достаточные, чтобы добраться до более плодородных земель, которые некогда звались Восточной Куниюрией. Там, если верить императорским следопытам, пропитания хватит, если войско рассредоточится.
  
  Поэтому ползли вперед медленно, как все громоздкие по размеру армии, едва покрывая за день десять-пятнадцать миль. Не считая собственного количества, главным источником задержек были реки. И опять-таки благодаря императорским следопытам, каждая водная преграда была тщательно нанесена на карты еще за несколько лет до похода. Тем, кто собирал Священное воинство, не только необходимо было знать, где находятся сами места переправ, им надо было знать состояние этих переправ в различные времена года и в различную погоду. Одна вздувшаяся река могла бы приблизить конец света, если бы помешала Священному Воинству достичь Голготтерата до наступления зимы.
  
  Но даже будучи нанесенными на карты, броды, тем не менее, все равно оставались узкими, как бутылочное горлышко. Порой три, даже четыре дня требовалось на то, чтобы войско только перебралось с одного берега на другой, отстоящий на такое расстояние, что можно было докинуть камнем.
  
  На советах у аспект-императора не раз говорили о том, что Консульт может придумать способ отравить реки, и тема эта становилась причиной постоянной тревоги, а то и неприкрытого страха. Больше беспокоила только угроза полного истребления дичи вдоль пути продвижения войска. Как ветераны Первой Священной войны, оба экзальт-генерала Ордалии, король Саубон и король Пройас, были не понаслышке знакомы с катастрофическими последствиями нехватки воды. Жажда, подобно голоду и болезням, вела к уязвимости войска, возраставшей в пропорции к его численности. Недостаток воды мог привести на край гибели за какие-то несколько дней самую лучшую армию.
  
  Но среди простых солдат отсутствие шранков было единственной тревогой, обсуждавшейся у вечерних костров, и не потому, что ждали каких-то хитростей — какая уловка могла застать врасплох их священного аспект-императора? — но потому, что им не терпелось пустить в ход копья, мечи и топоры. Из уст в уста передавались рассказы о прогремевших подвигах Сибавуля те Нурваля, чьи копейщики-кепалорцы настигли несколько спасавшихся бегством шранкских кланов. Похожие легенды рассказывались о генерале Халасе Сиройоне и его фамирцах и о генерале Инрилиле аб Синганъехой и его закованных в сталь эумарнских рыцарях. Но сказки лишь распаляли жажду крови и боролись с однообразием и скукой похода. Люди жаловались, как обычно жалуются солдаты, на еду, на отсутствие женщин, на неровную землю, на которой приходится спать, но никогда не забывали о своей священной миссии. Они шли спасать мир, что для большинства из них означало спасать своих жен, детей, родителей и свою землю. Они шли, чтобы не допустить Второго Апокалипсиса.
  
  Сам Бог шел с ними, говорил устами Анасуримбора Келлхуса I, смотрел его глазами.
  
  Они были простыми людьми, эти воины. Они понимали, что сомнение — это колебания, а колебания — это смерть, не только на поле брани, но и в душах. Выживают только те, кто верит.
  
  И только те, кто верит, побеждают.
  
  Что такое Сакарп по сравнению со всем этим? И кто такой он сам? Так, сын одного из многих нищих королей.
  
  Этими вопросами не мог не задаваться Сорвил каждый раз, когда глядел на щиты, заслонявшие горизонт. Люди. Куда ни кинь взгляд, всюду вооруженные и одетые в доспехи люди.
  
  Великая Ордалия.
  
  Сорвилу она представлялась в виде совокупности кругов, расширяющихся вовне, начиная с его эскадрона в Отряде Наследников и до самых пределов мира. Здесь, вокруг — изматывающая скука всадников на марше, складывающаяся больше из звука и запаха, чем зрительных картин: вонь свежего навоза, конское жалобное ржание и фырканье, шелестящий по траве перестук множества копыт, громыхание небольших колесничных повозок, которые тянули крепкие лошадки. Чтобы выйти за пределы этого круга повседневности, достаточно было одного взгляда: шагающие ноги превращались в сплошной стригущий воздух лес, люди, покачивающиеся в седлах с высокой задней лукой, сливались в медленно тянущиеся пространства из тысяч спин. А еще дальше отдельные люди исчезали в разноцветном скоплении, только высоко стоящее солнце подмигивало в доспехах. Крики и смех растворялись в невнятном шуме. Толпы сгущались в тяжелые колонны, перемежающиеся нескончаемыми вереницами мулов и покачивающихся повозок, запряженных волами.
  
  Войско не проходило по зазеленевшим пастбищам, а затопляло их собой, медленно прибывающая волна воинственной человеческой массы. Все и вся становилось звеном одной великой цепи. Выделялись только высоко вздымающиеся в небо знамена: это были символы племен и наций, все меченные Кругораспятием. А еще дальше, в потоке, движущемся под безмолвием небес, даже знамена терялись, казались выбившимися ворсинками на фоне ковра, и ковер этот был как земля, только потемневшая. Казалось, что сама земля движется вперед, к исчезающей линии горизонта.
  
  Великая Ордалия. Сущность столь необъятная, что даже горизонт не мог вместить ее. А для мальчишки на пороге взросления — сущность, которая заставляла чувствовать даже не смирение, а униженность.
  
  Какая доблесть может пребывать в этом тщедушном существе?
  
  Официально Отряд Наследников гордо именовался одним из лучших подразделений среди кидрухилей, но неофициально всем было известно, что ее назначение по большей части церемониальное. Сила аспект-императора, или, что важнее, молва о его силе, была столь сильна, что правители, на которых не распространялась его власть, посылали к нему сыновей в качестве залога верности своему союзу с Новой Империей. Молодые люди были наблюдателями, пожалуй, даже пленниками, но не считались воинами — и ни в коем случае не Людьми Ордалии.
  
  Для Сорвила это положение стало источником множества противоречивых чувств. Мысль о битве горячила кровь — сколько он в свое время досаждал отцу, прося взять его с собой на войну? Но в то же время, ощущение позора — возможно, даже предательства, — от того, что он идет под знаменами своего врага, попеременно то отдавалось ужасом в поджилках, то сжимало сердце невыносимым стыдом. Иногда он ловил себя на том, что гордо любуется своим мундиром: отделанной кожей юбкой тонкой работы, мягким мехом перчаток, вычеканенными на панцире переплетающимися узорами и к тому же белым плащом, признаком принадлежности к касте знати.
  
  Сколько Сорвил себя помнил, предательство он считал определенным явлением. Либо оно состоялось, либо не состоялось. Либо человек верен своей крови и своему народу, либо нет. Но теперь он начинал понимать, что предательство бывает слишком непростым, чтобы считать его просто событием. Оно как болезнь… или как человек.
  
  Оно оказалось слишком хитроумно, чтобы не обладать собственной душой.
  
  Во-первых, оно подползает, но не как змея или паук, а как пролитое вино, просачивается в трещины, все окрашивает своим цветом. Любое предательство, пусть даже самое простое, порождает новые предательства. И обманывает само, выставляя себя при этом ни больше ни меньше, чем здравым смыслом. «Подыграй, — говорило оно ему. — Притворись одним из кидрухилей — притворись, чего тебе стоит». Мудрый совет. Так, по крайней мере, казалось. Он не предостерегал тебя об опасности, о том, что каждый лишний день притворства высасывает из тебя решимость. Он умалчивал, что притворство мало-помалу превращается в естественность.
  
  Сорвил старался сохранять бдительность и глубокими ночами предавался самобичеванию. Но как трудно, как же трудно было помнить ощущение уверенности.
  
  Наследников была едва ли сотня, это была наименьшая из трехсот с лишним рот кидрухилей. Их не покидало странное чувство, что они — щепка, зажатая в исполинском кулаке, чужеродный элемент, приносящий только воспаление и раздражение. В кидрухили отбирали по умениям и воинственному духу. Главным, что ненавидели кидрухили в Наследниках, был недостаток веры. Хотя офицеры неизменно старались соблюсти видимость дипломатических приличий, их солдаты все понимали, и в отношениях сквозило общее презрение — а иногда и откровенная ненависть.
  
  Но если Наследники были изгоями в рядах кидрухилей, то Сорвил еще в большей степени был изгоем среди Наследников. Естественно, все знали, кто он. Темой для разговоров внутри роты стал бы любой сын Сакарпа, тем более сын убитого короля страны. Двигала ли ими жалость или презрение, но в их взглядах Сорвил видел истинное мерило своего позора. И по ночам, когда он лежал, одинокий и несчастный, у себя в палатке и слушал, как другие болтают у костра, он был уверен, что понимает вопросы, которые вновь и вновь произносили они на своих странных языках. Кто этот мальчик, который едет воевать за тех, кто убил его отца? Откуда такой малодушный идиот, этот «навозник»?
  
  На исходе его шестого дня пути, когда Порспариан снимал с него снаряжение, через полог шатра просунул голову пепельно-бледный чернокожий человек и попросил разрешения войти.
  
  — Ваша милость… Я Оботегва, старший облигат Цоронги ут Нганка’кулла, наследного принца Высокого Священного Зеума.
  
  С этими словами он пал на колени и, опустив подбородок к груди, сделал три витиеватых движения руками. Он был одет в тончайшие шелка, мягкий желтый камзол изящно расписывали черные цветочные узоры. Эбеновый цвет его кожи, поблескивавшей в угасающем свете дня, потряс Сорвила: до прихода Священного Воинства он никогда не видел сатьоти. Редеющие седые волосы и начинающаяся чуть ли не от самых глаз борода гостя были коротко подстрижены, повторяя очертания его круглой, как яблоко, головы. И в его голосе, который хотя и был тонок, но звучал с простоватой хрипотцой, и в его осанке проступали откровенность и прямодушие.
  
  Как сын обособленно живущего народа, Сорвил плохо понимал этикет общения между нациями. Даже его отец, бывало, терялся, не зная, как обращаться с первыми злосчастными посланниками аспект-императора. Сорвил растерялся от вычурного представления гостя и был смущен его владением сакарпским языком. Поэтому у него получилось то, что получается в подобных ситуациях у всех молодых людей: он сел в лужу.
  
  — Чего тебе? — брякнул он.
  
  Облигат поднял голову, явив улыбку мудрого дедушки.
  
  — Мой хозяин и повелитель просит доставить ему удовольствие, разделив его общество у костра, ваша милость.
  
  Пылая щеками, юный король принял приглашение.
  
  О чернокожих людях Сорвил знал только то, что они родом из Зеума, древнего и могущественного государства далеко на западе. О Зеуме же он знал только то, что там живут чернокожие люди. Цоронгу он приметил еще раньше, и во время общих сборов, и во время учений. На этого человека трудно было не обратить внимания, даже среди многочисленной свиты его чернокожих сородичей и сопровождающих его слуг. Люди, рожденные властвовать, часто выделяются среди других, не только внешностью, но и поведением и манерами. Некоторые чванятся своим положением — или кичатся от одного самодовольства. Хотя Цоронга тоже держался сообразно своему статусу, он не демонстрировал его чересчур откровенно. Достаточно было просто взглянуть на него и его спутников, и было понятно, что среди них он первый, как если бы высокий ранг обладал неким зримым оттенком.
  
  Оботегва ждал снаружи, пока Порспариан заканчивал одевать молодого короля. Все это время старый раб-шайгекец что-то вполголоса бормотал, время от времени в упор глядя на своего господина суровыми желтыми глазами. Словами ли, жестами ли Сорвил выспросил бы у него, что не так, но сейчас его мыслями владело слишком много тревог. Чего хочет этот Цоронга? Поразвлечь свою шайку? Дать приятелям урок, показав живой пример тому, какой подлой может быть кровь знати?
  
  Сорвил поглядывал на своего загадочного раба, хмуро поправлявшего его мундир, и едва сдерживал внезапно возникшее, безумное желание закричать. Никогда в жизни он еще не оказывался в полнейшей неопределенности. Она мучила его, как пробирающая до костей лихорадка души. Он повсюду сталкивался с незнакомым, иногда — удивительным, иногда — кощунственным, иногда — просто непривычным. Он не знал, чего от него ждут — другие, честь, его боги…
  
  И еще больше опускались руки от того, что не знал, чего ждать от себя самого.
  
  Наверняка чего-то более благородного. Как он мог родиться с такой жалкой душонкой, нерешительной, как старик, который живет так долго, что перестал доверять и своему сердцу, и своему телу? Как мог Харвил, сильный, мудрый Харвил, родить такого малодушного труса? Мальчишку, который готов расплакаться в объятиях убийцы своего отца!
  
  «Я не завоеватель».
  
  Тревога накладывалась на угрызения совести. А потом вдруг оказалось, что он шагнул за брезентовый полог шатра и очутился в суматохе лагеря. Моргая на свету, он смотрел на вереницы спешащих мимо прохожих.
  
  Оботегва повернулся к нему с несколько удивленным видом. Отступив назад, он оценил покрой набивного сакарпского мундира и засиял, всем своим видом подбадривая Сорвила.
  
  — Нелегкая это порой задача — быть сыном, — произнес он своим удивительно чистым выговором.
  
  Сколько всего происходит вокруг. Сколько разных людей.
  
  В лагере царил шум, поскольку бессчетные его обитатели спешили воспользоваться последними оставшимися минутами дневного света. Солнце клонилось к горизонту слева от Сорвила и расчерчивало небо печальным отблеском. Под сводом небес бурлило Священное Воинство, целый океан палаток, шатров и забитых толпой проходов, расходящихся по всей чаше долины. Воздух наполнил дым бесчисленных костров, на которых готовился ужин. Заудуньянские призывы к молитве, высокие, будто женские, голоса, исполненные скорби и веры, пронзительно взлетали над общим шумом. Флаг Наследников — лошадь, встающая на дыбы над опрокинувшейся короной на красном кидрухильском фоне — мертво повис в неподвижном воздухе, но при этом казалось, что непременные знамена с Кругораспятием колышутся, словно их развевает какой-то более высокий ветер.
  
  — Воистину, — послышался сбоку голос Оботегвы, — это подлинное чудо, ваша милость.
  
  — Но они… по-настоящему?!
  
  Старик рассмеялся коротким хриплым смехом.
  
  — Не сомневаюсь, вы понравитесь моему хозяину.
  
  Следуя за зеумским облигатом, Сорвил все время шнырял глазами по лагерю. На несколько секунд он задержался взглядом на южном горизонте, лежавшем отсюда во многих милях вытоптанной земли, хоть и знал, что Сакарп давно скрылся из вида. Они перешли за границу сакарпских земель в Пустоши, где бродили одни шранки.
  
  — Наши люди никогда не отваживались заезжать так далеко от города, — сказал он спине Оботегвы.
  
  Старик остановился и с извиняющимся видом посмотрел ему в лицо.
  
  — Вы должны простить мою дерзость, ваша милость, но мне запрещено говорить с вами на любом языке, кроме языка моего хозяина.
  
  — Но раньше ты же говорил.
  
  Мягкая улыбка.
  
  — Потому что я знаю, каково это, быть вышвырнутым за пределы своего мира.
  
  Они двинулись дальше, а Сорвил все размышлял над этими словами, понимая, что они неожиданно объясняли, почему затуманиваются болью глаза всякий раз, когда он глядит на юг. Одинокий Город стал «пределом мира». Он не просто был завоеван — уничтожена была его уединенность. Бывший некогда островком среди враждебных морей, сейчас он превратился не более чем в последний форпост какой-то могучей цивилизации — совсем как во времена Древних Погибших.
  
  Его отец не просто был убит. С ним умер весь его мир.
  
  Сорвил сморгнул от набежавшего на глаза жара и увидел, как над ним склоняется аспект-император, белокурый и светящийся, освещенный солнцем человек в самом сердце ночи. «Я не захватчик…»
  
  Эти думы оказались слишком долгими для короткой прогулки до шатра принца Цоронги. Сорвил очутился на небольшой территории зеумцев, даже не успев заметить, как они к ней подошли. Шатер принца был вычурным высоким строением, с крышей и стенами из потертой черной с малиновым кожи, украшенными потрепанными кисточками, которые некогда, возможно, были позолоченными, но стали бледными, цвета мочи. По обеим сторонам выстроился с десяток шатров поменьше, замыкая площадку по контуру. Вокруг трех костров топтались несколько зеумцев, глядя на пришедших прямым взглядом, в котором не было ни грубости, ни доброжелательности. Волнуясь, Сорвил принялся разглядывать высокий деревянный столб, воздвигнутый в самом центре площадки. Лица сатьоти, изображенные с широкими носами и выразительными губами, были вырезаны одно над другим по всей высоте столба, так что по нескольку их смотрело во всех направлениях. Это был Столб Предков, как впоследствии узнал Сорвил, святыня, которой зеумцы молились так же, как сакарпцы — своим идолам.
  
  Оботегва повел Сорвила прямо в шатер, где сразу при входе попросил снять обувь. Других церемоний не потребовалось.
  
  Принц Цоронга полулежал на кушетке в глубине просторного центрального помещения шатра. Через несколько оконцев на потолке синими колоннами струился свет, подчеркивая контраст между освещенным центром комнаты и темнотой за его пределами. Оботегва поклонился так же, как и в первый раз, и проговорил какие-то слова, по-видимому, представляя Сорвила. Юноша приятной наружности приподнялся, улыбнувшись, отложил фолиант в золоченом переплете и движением изящной руки предложил гостю сесть на соседнюю кушетку.
  
  — Йус гхом, — начал он, — хурмбана тхут омом…
  
  Хриплый голос Оботегвы привычно сплелся с голосом принца так легко и слаженно, что Сорвилу показалось, будто он сам понимает иноземную речь.
  
  — Приглашаю оценить по достоинству приятствие моего жилища. Одним предкам ведомо, как мне пришлось его отвоевывать! В нашем доблестном войске считается, что привилегиям благородного звания не место во время похода.
  
  Бормоча слова благодарности, смущаясь своих бледных белых ног, Сорвил напряженно присел на краешек кушетки.
  
  Наследный принц нахмурился, видя его неестественную позу, и сделал движение тыльной стороной ладони.
  
  — Увал мебал! Увал! — настойчиво предложил он и сам откинулся на подушки, устраиваясь поудобнее.
  
  — Откинься, — перевел Оботегва.
  
  — Аааааааах, — вздохнул принц, изображая наслаждение.
  
  Улыбнувшись, Сорвил сделал, как было велено, и почувствовал, как прохладная ткань подалась под его плечами и шеей.
  
  — Аааааааах, — повторил Цоронга, смеясь яркими глазами.
  
  — Аааааааах, — вздохнул в свою очередь Сорвил и удивился тому, как облегчение наполняет тело от одного только произнесения этого звука.
  
  — Аааааааах!
  
  — Аааааааах!
  
  Поерзав плечами на подушках, оба оглушительно расхохотались.
  
  Подав им вино, Оботегва держался рядом с естественной рассудительностью мудрого дедушки, без усилий переводя в одну и в другую сторону. На Цоронге была надета широкая шелковая рубашка, простого покроя, но щедро украшенная орнаментом: силуэтами птиц, оперение которых превращалось в ветви, где сидели такие же птицы. Позолоченный парик делал его похожим на льва с шелковистой гривой — как узнал потом Сорвил, парики, которые зеумская знать носила в часы отдыха, были строго регламентированы родовитостью и заслугами, до такой степени, что составляли чуть ли не особый язык.
  
  Хотя после их общего смеха Сорвил и почувствовал себя непринужденно, все равно они знали друг о друге слишком мало (в отношении Сорвила достаточно было просто сказать, что он знал слишком мало), поэтому набор пустых шуток у них быстро истощился. Наследный принц кратко рассказал о своих лошадях, которых считал до крайности несообразительными. Он попытался посплетничать о собратьях-Наследниках, но сплетня требует наличия общих знакомых, но каждый раз, когда принц заговаривал о ком-то, Сорвил мог только пожать плечами. Поэтому они быстро перешли на единственную тему, которая была для них общей: на причину, по которой два молодых человека столь разных племен смогли разделить друг с другом чашу вина. Причина эта называлась аспект-император.
  
  — Когда его первые эмиссары прибыли ко двору моего отца, это было при мне, — сказал Цоронга. — У него была привычка строить гримасы при разговоре, словно он рассказывает сказки ребенку. — Мне в то время было, наверное, лет восемь или девять, и глаза у меня наверняка были огромные, в устрицу каждый! — При этих словах он вытаращил глаза, показывая какими именно они тогда были. — До этого слухи ходили годами… Слухи о нем.
  
  — При нашем дворе было примерно так же, — ответил Сорвил.
  
  — Значит, ты все знаешь. — Принц подтянул ноги к животу и угнездился в подушках, придерживая двумя тонкими пальцами бокал вина. — Я вырос на легендах о Первой Священной войне. Очень долго мне казалось, что без войн за Объединение нет Трех Морей! Потом Инвиши вступили в бой с заудуньяни, а вместе с ним — весь Нильнамеш. От этого все принялись кудахтать и хлопать крыльями, будто курятник, честное слово. Нильнамеш всегда был нашим окном на Три Моря. А потом, когда пришла весть о том, что Аувангшей отстраивают заново…
  
  — Аувангшей? — воскликнул Сорвил, борясь с желанием посмотреть на старого облигата, поскольку фактически перебил он его, а не принца. При дворе отца Сорвил не раз присутствовал при переговорах, которые велись через переводчика, и знал, что для успеха неофициальных бесед подобного рода от участников требовалось использовать немалое притворство. Определенная искусственность разговора была неизбежна.
  
  — Сау. Руасса муф моло кумберети…
  
  — Да. Крепость, легендарная крепость, которая охраняла границу между старым Зеумом и Кенейской империей, много веков назад….
  
  Все, что Сорвил знал о Кенейской империи, — это то, что она правила Тремя Морями в течение тысячи лет и что на ее костях возникла Новая Империя Анасуримбора. Даже такого небольшого знания всегда хватало. Но так же как сегодняшний смех оказался первым для него за несколько недель, так и теперь для него забрезжил первый настоящий проблеск понимания. До сих пор он не осознавал масштабов событий, которые перевернули всю его жизнь, — оказывается, все это время он прозябал в своем невежестве. Великая Ордалия. Новая Империя. Второй Апокалипсис. Для него все это были бессмысленные понятия, пустой звук, каким-то образом связанный со смертью отца и падением его города. Но вот, наконец, в разговоре об иных краях и иных временах появился просвет — как будто для понимания достаточно оказалось этого нагромождения ничего не значащих названий.
  
  — Помимо стычек со шранками, — говорил тем временем наследный принц, — у Зеума не было внешних врагов со времен Ранней Древности… дней, когда правил прежний аспект-император. В нашей земле события чтут больше, чем богов. Я знаю, что тебе это может показаться странным, но это правда. Мы, в отличие от вас, «колбасников», не забываем своих отцов. По крайней мере, кетьянцы ведут хроники! Но вы, норсираи…
  
  Он покачал головой и возвел глаза к небу — шутливая гримаса, призванная дать Сорвилу понять, что его попросту поддразнивают. Кажется, все выражения лица говорят на одном и том же языке.
  
  — В Зеуме, — продолжил принц, — у каждого из нас есть книга, в которой говорится только о нас, книга, которая никогда не заканчивается, пока сильны наши сыновья, наши самвасса, и в книге этой подробно описываются деяния наших предков и что они заслужили себе в загробной жизни. Важные события, такие как битвы или походы, подобные этому, — это узлы, которые связывают наши поколения, они делают нас единым народом. Поскольку все ныне происходящее связано с великими свершениями прошлого, мы чтим их больше, чем ты можешь себе вообразить…
  
  Есть чему удивиться, подумал Сорвил. И есть откуда черпать силы. Разные страны. Разные традиции. Разный цвет кожи. И при этом все, в сущности, похожее.
  
  Он не один. Как он был глуп, считая себя одиноким.
  
  — Но я же забыл! — сказал Цоронга. — Говорят, что твой город простоял непокоренным почти три тысячи лет. Так же и Зеум. Единственная реальная угроза, стоявшая перед нами, восходит к временам кенейских аспект-императоров, которые послали против нас свои армии. Мы их называем «Три боевых топора»: Биньянгва, Амара и Хутамасса — битвы, которые мы считаем самыми славными моментами в нашей истории и молимся, чтобы погибшие там подхватили нас, когда мы рано или поздно выпадем из этой жизни. Поэтому, как ты можешь себе представить, имя «аспект-император» вырезано в наших душах! Вырезано!
  
  То же можно было сказать и о Сакарпе. Трудно было себе представить, что один человек в состоянии вызвать подобный страх в противоположных концах света, что он способен вырывать с корнем королей и принцев далеких стран, как выпалывают сорняки, а потом пересадить их на одну делянку…
  
  Неужели один человек может обладать такой силой? Один человек!
  
  В возбуждении Сорвил понял, что ему надо делать. Наконец-то! Он чуть не вскрикнул, так внезапно и с такой очевидностью поразила его эта мысль. Он должен понять аспект-императора. Не слабость, не гордость и не глупость отца привели к падению Одинокого Города…
  
  Только лишь неведение.
  
  Взгляд наследного принца, пока он рассказывал, был обращен внутрь, лицо его светлело с каждым поворотом повествования и с каждым отступлением от темы, как будто каждый раз он делал маленькое, но очень важное открытие.
  
  — Так что когда пришла весть о том, что Аувангшей отстроен заново… Можешь вообразить. Порой казалось, что, кроме Трех Морей и Новой Империи, других тем для разговоров не существует. Кто-то ликовал — те, кто устал жить в тени великих отцов, другие боялись, полагая, что гибель приходит ко всему сущему, так почему Великий Священный Зеум должен быть исключением? Мой отец числился среди первых, среди сильных, так я всегда считал. Посланники аспект-императора все изменили.
  
  — Что произошло? — спросил Сорвил, чувствуя, что голос возвращает себе прежнее звучание. Цоронга такой же, как он сам. Возможно, сильнее, разумеется, опытнее, но точно так же запутался в обстоятельствах, которые привели его сюда, к этому разговору в диких заброшенных землях.
  
  — В посольстве их было трое, два кетьянца и один «колбасник», как ты. Один из них с виду боялся, и мы решили, что просто он потрясен пугающим величием и роскошью нашего двора. Они подошли к отцу, тот сурово посмотрел на них сверху вниз, не покидая трона, — у моего отца это хорошо получалось, сурово смотреть.
  
  — Они сказали: «Аспект-император шлет тебе свое приветствие, великий сатахан, и просит тебя отправить трех посланников на Андиаминские Высоты, дабы ответить сообразно».
  
  Рассказывая, Цоронга наклонился вперед и обхватил колени руками.
  
  — Отец переспросил: «Сообразно?»…
  
  Принц умолк на мгновение, будто сказитель. Сорвил представлял себе всю эту сцену: помпезность и блеск двора великого сатахана, знойное солнце между толстых колонн, черные лица на галереях.
  
  — Тогда эти трое вытащили изо рта бритвы и перерезали себе горло! — Цоронга сделал по-кошачьи резкое и короткое движение рукой. — Убили себя… прямо на наших глазах! Врачи отца пытались спасти их, остановить кровь, но ничего нельзя было сделать. Умерли прямо вот так, — он показал жестом и взглядом на место в нескольких футах перед собой, словно видя призраки погибших, — и тянули при этом какой-то безумный гимн, до последнего вздоха — пели…
  
  Он напел закрытым ртом несколько тактов странной монотонной мелодии, устремив невидящий взгляд в воспоминания, потом повернулся к молодому королю Сакарпа с тоской и недоумением в глазах.
  
  — Аспект-император подослал к нам трех самоубийц! Это было послание. «Видишь? Посмотри, что я могу! Теперь скажи: а ты такое сможешь?»
  
  — И он смог? — ошеломленно спросил Сорвил.
  
  Цоронга провел по лицу ладонью с длинными пальцами.
  
  — Ке амабо хатверу го…
  
  — Я слишком многого хочу от своего отца. Я знаю, что слишком строг. Только теперь я понимаю, какие извращенные обязательства навязывал ему поступок этих троих. Как бы ни ответил мой отец, он проигрывал… Может быть, можно было найти трех фанатиков, готовых достойно ответить на послание, но что же это было бы за варварство? Какие волнения поднялись бы среди кджинеты? А если бы в последний момент им не хватило решимости? Кого люди призвали бы к ответу за их позор? А если бы он отказался ответить сообразно, разве это не было бы признанием слабости? То же самое, что сказать: «Я в состоянии править так, как умеешь править ты…»
  
  Сорвил пожал плечами.
  
  — Он мог бы пойти на него войной.
  
  — Думаю, что этот дьявол именно того и хотел! Мне кажется, в том и состояла ловушка. Провокация с восстановлением Аувангшея, за которой последовало это безумное начало установления дипломатических отношений. Подумай, что произошло бы, какая разразилась бы катастрофа, если бы мы вышли на бой против его заудуньянских войск. Посмотри на свой город. Ваши прадеды выдержали нашествие Мог-Фарау, отразили нападение самого Не-Бога! А аспект-император разбил вас за одно утро.
  
  Эти слова тяжело повисли между ними, как свинцовая дробь на мокрой ткани. В этих словах не было обвинения, они не намекали на чью-то вину или слабость, это просто была констатация факта, который казался невозможным. И Сорвил понял, что возникший у него в голове вопрос — его открытие — задавали все, и задавали годами. Все, кроме истово верующих.
  
  Кто такой аспект-император?
  
  — Так что же сделал твой отец?
  
  Цоронга презрительно фыркнул.
  
  — Как всегда. Говорил, говорил и торговался. Видишь ли, Лошадиный Король, мой отец, верит в слова. Ему не хватает той храбрости, которую проявил твой отец.
  
  Лошадиный Король. Вот как называют его все, понял Сорвил. Иначе бы Цоронга не произнес этот титул с такой легкостью.
  
  — И что было?
  
  — Были заключены сделки. Старые пердуны подписывали всякие договоры. На улицах и в залах Высокого Домьота стали перешептываться о слабости короля. И вот теперь я, наследный принц, здесь, заложником у чужеземного дьявола, притворяюсь, что еду на войну, а сам только и делаю, что плачусь «колбасникам» вроде тебя.
  
  Сорвил понимающе кивнул, улыбнулся невесело.
  
  — Ты бы предпочел судьбу моей страны?
  
  Кажется, вопрос застал наследного принца врасплох.
  
  — Сакарпа? Нет… Хотя порой, когда гнев берет верх над разумом, я… завидую… вашим мертвым.
  
  Почему-то это упоминание о его разрушенном мире зацепило Сорвила, хотя все остальные слова благополучно пронеслись мимо. Саднящее сердце, набрякшие слезами глаза, тяжкие мысли — все, что осталось ему от украденной жизни, — все вернулось к нему с такой силой, что он не в силах был говорить.
  
  Принц Цоронга наблюдал за ним с необычно серьезным выражением лица.
  
  — Ке нулам зо…
  
  — Подозреваю, что ты чувствуешь то же самое.
  
  Молодой король Сакарпа поглядел на красный диск вина в своем бокале и сообразил, что еще не сделал глоток. Не просто глоток — вся его боль, казалось, сосредоточилась в этом пустяковом действии. Всего каких-то несколько недель назад ему достаточно было взять в руки бокал вина, и это само по себе становилось поводом для ликования, еще одним значительным символом наступления взрослости, к которой он так отчаянно стремился. Как он ждал свою первую Большую Охоту! А теперь…
  
  Перенестись из мирка смехотворно маленького в мир огромный, пугающе раздувшийся… Это сводило с ума.
  
  — Ты не представляешь, насколько ты прав, — сказал он.
  
  Сорвил многое обрел в обществе Цоронги, больше, чем он был готов признаться даже самому себе. Он был готов согласиться, что нашел дружбу, поскольку то был Дар, ценимый равно людьми и богами, особенно дружба с таким решительным и достойным человеком, как зеумский принц. Он не мог не признать, что нашел облегчение страданий, хотя и стыдился этого. По странной причине, все люди находят утешение в том, что другие разделяют не только их убеждения, но и их горе.
  
  Но не мог он признаться в том, что облегчение он обрел от простого разговора. Истинный конный князь, герой вроде Ниехиррена Полурукого или Орсулееса Быстрого, испытывал к речи ту же высокомерную неприязнь, с которой относился к физиологическим отправлениям тела, к тому, что люди делают исключительно по необходимости. Сакарп черпал силу в отграниченности, в отсутствии связей с прочими болтливыми народами — Уединенным Городом он назывался не напрасно, — и его великие сыны старались показать, что и они поступают так же.
  
  Но Сорвилу было одиноко. С тех пор как он присоединился к Наследникам, его голос оказался запечатан у него в голове, как в кувшине. Душа обратилась внутрь, еще больше запутавшись в дебрях непослушных мыслей. Он бродил как в тумане, как будто заболел болезнью кружения, которая встречается у лошадей, когда они ходят бессмысленными спиралями, пока не упадут замертво. Он тоже был близок к тому, чтобы упасть замертво, он был на грани безумия от угрызений совести, стыда и жалости к себе — больше всего жалости к себе.
  
  Слова спасли его, хотя он только вскользь говорил о своей боли. Когда в тот первый вечер он покидал шатер Цоронги, он опасался в основном, что зеумский принц, невзирая на все свои заверения в обратном на словах и на деле, нашел своего нового знакомца столь же неотесанным и неприятным в общении, как подразумевало прозвище, которым он называл норсирайцев: «колбасники».
  
  Сорвил боялся вернуться в темницу своего неумелого языка.
  
  На следующий день оказалось, что Цоронга, напротив, пригласил его на верховую прогулку со своей свитой, где Сорвил, благодаря неутомимому голосу Оботегвы, очутился в самой гуще непривычных беззаботных и порой безудержно веселых шуток, которыми перебрасывались Цоронга и его «подпора», как зеумцы называли своих дружинников. Этот день стал для Сорвила, пожалуй, первым хорошим днем за последние недели, если бы не внезапное появление командира Наследников — бывалого вояки-капитана по имени Харнилиас, или, как его называли, Старого Харни. Седовласый мужчина без церемоний въехал в середину компании, громоздкий от тяжелых доспехов и властного вида, и обвел собравшихся широким взглядом, перебирая по очереди все лица. Обратился он к Оботегве, даже не взглянув в сторону Сорвила. Но молодой король отнюдь не удивился, когда старый облигат повернулся к нему и сказал:
  
  — Вас хочет видеть генерал… Сам Кайютас.
  
  С того момента, как принц империи вызывал его к себе, Сорвил видел его не раз, но лишь мельком, в гуще всадников; его непокрытая голова сверкала под степным солнцем, синий плащ переливался на изгибах и складках ткани. Каждый раз Сорвил ловил себя на том, что вытягивает шею и таращится, словно сагландский деревенщина, тогда как следовало бы фыркнуть и посмотреть в другую сторону. Сорвил вечно сражался за какие-то мелкие крохи собственного достоинства, всегда проигрывал, но тут было иное. Вид генеральского боевого штандарта, который на протяжении нескольких дневных переходов маячил перед ним почти постоянно, притягивал к себе взгляд, как магнит. Это было какое-то необъяснимое наваждение. Сорвил ехал и смотрел, смотрел, а когда толпа расступалась…
  
  Вот он. Казалось бы, такой же человек, как и любой другой.
  
  Но нет. Анасуримбор Кайютас был не просто могуществен — он был сильнее, чем можно ожидать от сына человека, который убил короля Харвила. Сорвил будто видел Кайютаса в ином обрамлении, на более значительном фоне, чем бесконечный изумрудный простор Истиульских равнин.
  
  Казалось, что Кайютас — олицетворение, а не человек. Частичка рока.
  
  Пока Сорвил шел короткое расстояние до группы белых шатров ставки генерала, он едва совладал с чувством незащищенности и уязвимости, таким сильным, что по коже пробегали мурашки. Нежелание идти тревожно билось в груди ударами кулака. В ушах звучали слова, которые изрек принц во время их последней встречи: «Мне достаточно глянуть тебе в лицо, чтобы увидеть твою душу, конечно, не так отчетливо, как увидел бы отец, но достаточно, чтобы почувствовать, что такое ты или любой другой, кто передо мной стоит. Я вижу глубину твоей боли, Сорвил…»
  
  Это было сказано всерьез, не так, как, по выражению сакарпцев, «меряются языками», желая устрашить похвальбой и показной бравадой. Он просто сообщил все как есть — и Сорвил это прекрасно понимал. Анасуримбор Кайютас проникал взглядом сквозь высокомерную манеру Сорвила, его ненадежную маску гордости — в самое нутро.
  
  Как? Ну как воевать против таких людей?
  
  Когда Сорвил подошел к генеральскому штандарту с лошадью и Кругораспятием, в мыслях его царила паника. Как неприятно, когда про тебя всё знают…
  
  И тем более сейчас, и тем более — этот человек.
  
  Под простым навесом толпилась смешанная когорта солдат. На некоторых были доспехи и малиновые мундиры кидрухильской гвардии генерала; они стояли по стойке «смирно»; у других под латами был зеленый шелк, и они расхаживали свободно — филларианцы, как потом узнал Сорвил: личные телохранители императорской фамилии. Светловолосый кидрухильский офицер пролаял ему какие-то бессмысленные слова и кивнул, увидев его явное непонимание — можно подумать, кроме Сорвила, других таких идиотов не существовало.
  
  Через несколько секунд он очутился в командирском шатре. Как и прежде, внутри было просторно, обстановка осталась скромной и почти лишенной украшений. На западных стенах горело заходящее солнце, окрашивая все вокруг радужным светом. Трудно было представить себе больший контраст с шатром принца Цоронги, с вычурной роскошью и полумраком углов. «В нашем доблестном войске считается, — припомнил Сорвил слова зеумского принца, — что привилегиям благородного звания не место во время похода».
  
  Только что нужно. Только самое необходимое.
  
  Кайютас сидел, как и в прошлый раз, за тем же самым заваленным свитками столом, только теперь не читал, а выжидающе поглядывал на Сорвила. Справа от генерала сидела красивая женщина в угольно-черном платье с золотой отделкой. Ее льняные волосы были заплетены в косы и уложены вокруг головы. Сестра Кайютаса, понял Сорвил, заметив в лице фамильное сходство. Темногривый брат Кайютаса, Моэнгхус, вразвалку расхаживал чуть поодаль, во все стороны щетинясь оружием. В напряженном воздухе стояла влажность, как бывает после горячих споров.
  
  Женщина разглядывала его с веселым и откровенным любопытством, как тетушка, увидевшая, наконец, ребенка своей сестры, которого так долго расхваливали. «Муирс кил тиерана йен хул», — сказала она. Хотя взгляд не сдвинулся с места, по наклону головы Сорвил понял, что она обращается к стоящему сзади нее Моэнгхусу.
  
  Смуглый имперский принц ничего не ответил, лишь глаза его сверкнули, как два кусочка неба. Кайютас оглушительно расхохотался.
  
  Сорвил почувствовал, что к лицу прилила кровь. Они едва ли старше его, но он здесь — мальчишка, это ясно. А у Цоронги — то же самое? У каждого ли, кто предстает перед ними, они вызывают такие чувства?
  
  — Хорошо ли заботится о тебе Порспариан? — спросил генерал на сакарпском.
  
  — Как и следовало ожидать, — ответил Сорвил, почувствовав фальшь собственных слов. Раб-шайгекец прилежно обслуживал его скромные потребности — это правда. Но религиозное рвение старика беспокоило его: Порспариан вечно молился над маленькими ртами, которые он выкапывал, постоянно скармливая холодной земле теплую пищу, и все время… благословлял молодого короля.
  
  Ладно хоть больше не было таких историй, как в первую ночь.
  
  — Ладно, — кивнул Кайютас, хотя на едва заметное мгновение по его лицу пронеслась тень. — Мой отец выбрал тебе наставника, — продолжил он тоном человека, уверенного, что слушателю не терпится услышать новость, — это колдун Завета по имени Тантей Эскелес. Достойный человек, как рассказывают. Он будет сопровождать тебя остаток похода, на ходу учить тебя шейскому… Надеюсь, что ты доверишься его мудрости.
  
  — Разумеется, — сказал Сорвил, не зная, что думать. Моэнгхус и безымянная женщина продолжали неотрывно смотреть на него, каждый по-своему пренебрежительно. Сорвил смотрел себе под ноги и кипел от злости.
  
  — Что-нибудь еще? — спросил он, с большим раздражением, чем намеревался.
  
  Он же король! Король! Что сказал бы отец, увидев его сейчас?
  
  Генерал Кайютас громко рассмеялся, что-то сказал на том же языке, на котором несколько минут назад говорила женщина.
  
  — Боюсь, что да, — без усилий продолжил он на сакарпском и ехидно глянул на сестру. Сорвил вдруг вспомнил ее имя: Серва. Серва Анасуримбор.
  
  — Тебе может показаться, — продолжил светловолосый генерал, — что во время предприятий, подобных нашему, грань между дерзостью и святотатством довольно расплывчата. Но есть те, кто… следит за такими вещами. Те, кто ведет счет.
  
  В его тоне прозвучало нечто такое, что заставило Сорвила поднять взгляд. Кайютас сидел, наклонившись вперед и поставив локти на колени, и белый шелк одежд сложился у него на уровне шеи лучащимися арками. Позади него, явно скучая, его брат отвернулся в сторону и вонзил зубы в кусок вяленого мяса. Но женщина продолжала смотреть все так же пристально.
  
  — Ты — король, Сорвил, и когда вернешься в Сакарп, будешь править так же, как правил твой отец, все твои привилегии останутся при тебе. Но здесь ты солдат и вассал. Ты будешь приветствовать всех сообразно их рангу. В присутствии меня, моего брата и моей сестры ты будешь преклонять колена и опускать голову, так что когда ты смотришь перед собой, твой взгляд будет устремлен в точку на некотором расстоянии от тебя. После этого ты можешь посмотреть на нас прямо: это твоя королевская привилегия. Когда же ты встретишь моего отца, при любых обстоятельствах, ты должен коснуться лбом земли. И не поднимать на него глаза, если тебе не предложат. Все люди — рабы перед моим отцом. Тебе понятно?
  
  Тон был вежливым, слова вполне дипломатичны, и тем не менее, в них слышалась жесткая нотка взыскания.
  
  — Да, — услышал себя Сорвил.
  
  — Тогда покажи.
  
  Ветерок надувал восточные брезентовые стены шатра. Веревки скрипели и постанывали столбы. В воздухе горело напряжение, как будто трещали старые угли в полузатухшем костре, так что дышать было не только неприятно, но и опасно. Все случилось помимо его желания: колени попросту подогнулись, сложились, как жесткая кожа, и упали на жесткую циновку, расстеленную на полу. Подбородок опустился к шее, словно не в силах удерживать накопившуюся тяжесть. Сорвил понял, что смотрит на сандалии императорского принца, на белую кожу и жемчужные ногти, на желто-оранжевые мозоли, поднимающиеся вверх по подушечкам больших пальцев.
  
  «Прости меня…»
  
  — Превосходно. — Последовала мертвая пауза. — Я знаю, что это было нелегко.
  
  У Сорвила застыли все жилы, стиснув скелет — стиснув кости его отца. Он еще никогда не был так неподвижен — и так нем. И это тоже почему-то обращалось обвинением против него.
  
  — Ну же, Сорвил. Встань, прошу тебя.
  
  Он сделал, как было приказано, не прекращая глядеть генералу на ноги. Поднял взгляд он, только когда молчание стало непереносимым. Даже в этом они были непобедимы.
  
  — У тебя появился друг, — сказал Кайютас, глядя на него с видом добродушного дядюшки, желающего выведать какую-то правду, которую племянник не хочет ему рассказать. — Кто это? Цоронга? Да. Вполне понятно. У него этот переводчик… Оботегва.
  
  Потрясение молодого короля было столь велико, что он забыл следить за своим выражением лица. Шпионы! Ну конечно, они следят за ним… Порспариан?
  
  — Шпионы мне не нужны, Сорвил, — сказал принц, ухватив мысль с его лица. Он откинулся назад и, засмеявшись, добавил:
  
  — Мой отец — бог.
  Глава 11
  Оствайские горы
  
   Поскольку все люди считают себя добродетельными и поскольку ни один добродетельный человек не поднимет руку на невинного, человеку нужно всего лишь ударить другого, чтобы превратить его в злодея.
  
   Нулла Вогнеас. «Циниката»
  
   Если две причины могут приводить к истине, тысяча ведут к заблуждению. Чем больше шагов делаешь, тем скорее собьешься с дороги.
  
   Айенсис. «Теофизика»
  
  Ранняя весна 19-го года Новой Империи (4132 год Бивня), Оствайские горы
  
  Скальперы называли эту гору Зиккурат, очевидно из-за плоской вершины. Никто среди Шкуродеров не знал ее настоящего названия — может быть, даже Клирик подзабыл. Но Ахкеймион видел ее во сне множество раз. Энаратиол.
  
  Когда нечеловек впервые заговорил о Черных пещерах, Ахкеймион думал только об экспедиции, о том, чтобы достичь Сауглиша к середине лета. Но когда они в этот вечер разбили лагерь, чувство облегчения почти испарилось, и на Ахкеймиона навалилось осознание того, на что они… замахнулись — иначе не скажешь. Мир был стар, усыпан древними и забытыми опасностями, и за исключением Голготтерата, мало какие из них могли сравниться с Кил-Ауджасом.
  
  У Шкуродеров были свои предания. Поскольку Зиккурат закрывал с юга подходы к перевалу Охайн, он и заброшенный дворец нелюдей у его основания были предметом бесконечных разговоров у костра. Немногочисленные обрывки фактов уже давно сгорели в топке более ярких домыслов, а то, что осталось, было уже отъявленной выдумкой. Мор. Массовое бегство. Вторжение завоевателей. Кажется, были смешаны все возможные истории, чтобы объяснить судьбу Черных пещер, но только не подлинная их история.
  
  Это была Обитель.
  
  Когда Ахкеймион начал рассказывать настоящую историю, он оказался в центре всеобщего внимания, так что даже становилось забавно: суровые воинственные мужчины ловили его слова, как дети, задавали такие же простодушные вопросы, глазели на него с таким же робким нетерпением. Ксонгис, например, начал громко подсказывать, что, по его мнению, должно случиться дальше, но тут же одергивал себя и переходил на приглушенное бормотание. Ахкеймион посмеялся бы, если бы не понимал, что значит быть оторванными от всего, как эти люди, если бы не знал за словами способность брать под защиту осиротевшее настоящее.
  
  — Подлинное имя этой горы, — рассказывал он им, — Энаратиол.
  
  Дымящийся Рог.
  
  Пока он говорил, все больше и больше Шкуродеров подсаживались к их костру, подошли и Сарл с Киампасом. Мимара сидела, прижавшись головой к плечу Ахкеймиона, и каждый раз, когда он смотрел на нее, он видел ее поднятый вверх пытливый взгляд. Языки пламени вздыбливались и сплетались на горном ветру, и он с наслаждением грелся в их горячем свете. Выпав из облаков, горячее багровое солнце приостановилось у горных пиков и соскользнуло вниз, за неровные зубы гор, утягивая за собой сжимающуюся пелену золотых, фиолетовых и синих красок. Пологие склоны и отвесные стены стали еще чернее, земля как будто взметнулась к горизонту.
  
  Он рассказывал им о нелюдях, кунуроях, о блеске их цивилизации Первого Века, когда люди жили как дикари, а Бивень еще не был написан. Он рассказывал им о Куъяара Кинмои, величайшем из нелюдских королей, и о войнах, которые он вел с инхороями, упавшими из пустоты в окружении огня, и о том, что после этих войн выжившие остались бессмертными, лишились своих жен и больше не имели воли сопротивляться Пяти Племенам людей. А потом он рассказал им о Первом Апокалипсисе.
  
  — Если хотите взглянуть на руины, далеко ходить не надо, — сказал он, кивая на сухой пригорок, где в одиночестве сидели Капитан и его помощник нечеловеческого племени, — посмотрите на вашего Клирика. Изможденный. Истощенный. Когда-то для нас они были то же, что мы — для шранков. Для многих из нелюдей мы и впрямь были не лучше шранков.
  
  Он рассказал им о Меорийской империи, о великом племени Белых Норсираев, которое некогда правило всеми землями по Длинной стороне гор, как называли скальперы эти пустынные края — свои охотничьи угодья. Он рассказал, как империя погибла от рук Не-Бога и как великий герой Ностол бежал на юг с остатками своих людей и нашел прибежище в землях Гин’йурсиса, нелюдского короля Кил-Ауджаса. Он описал, как вдвоем они, герой и король, разгромили Не-Бога и его Консульт близ перевала Катхол и тем самым получили передышку на год для всего мира.
  
  — Но к чему это приводит, — спросил он, глядя на лица по другую сторону костра, — когда ангелы ступают по той же самой земле, где ходим мы? Что бывает, когда ты безнадежно находишься в тени, прозябаешь в сиянии славы другой расы? Восхищаться? Преклонять ли колени и признать их? Или завидовать и ненавидеть?
  
  — Ностол и его сподвижники-меори — ненавидели. Лишенные всего, они поддались алчности, а поддавшись алчности, принялись злословить на тех, кого жаждали обобрать. Они поступили так, как поступают все люди, вы, я, на протяжении всей нашей жизни. Они перепутали потребность и всеобщую справедливость, свое желание и закон. Обратившись к запутанным строкам своих писаний, они вытащили на свет те мысли, которые могли послужить их бесчеловечным намерениям.
  
  — Какое вероломство, — вполголоса проговорила прижавшаяся к его боку Мимара.
  
  — Это была Обитель, — ответил Ахкеймион. Далее он рассказал три версии истории, как он их знал. В первой Ностол подучил своих вождей и танов добиться любви эмвамских наложниц, рабынь, которые давно заменяли нелюдям погибших жен. Ностол, пояснил он, надеялся спровоцировать нелюдей на акт насилия, которым он мог бы воспользоваться как поводом объединить своих людей для задуманных им зверств. Очевидно, меорцы с рвением принялись исполнять его приказы, оплодотворив не меньше шестидесяти трех наложниц.
  
  — Как говорится, вышло некстати, как пукнуть в спальне королевы! — воскликнул Поквас.
  
  — Воистину, — сказал Ахкеймион, нарочитой серьезностью тона лишь усиливая всеобщий смех. — К тому же в глубине Кил-Ауджаса окон нет…
  
  Во второй версии, сам Ностол соблазнил Вейукат, которую нелюдской король ценил выше всех своих прочих наложниц, поскольку она дважды доносила его семя до беременности, хотя и не до разрешения от бремени — среди тех немногих человеческих женщин, которым это удалось. В этом варианте истории нелюди Кил-Ауджаса возрадовались, полагая, что ребенок, если будет женского пола, станет провозвестником возрождения их умирающей расы — но обнаружили, что родившийся мальчик вполне человеческий. Вследствие чего ребенок, которого, по легенде, звали Сваностол, был предан мечу, и это вызвало гнев, который требовался Ностолу, чтобы спровоцировать своих меорцев.
  
  В третьем варианте, Ностол приказал вождям и танам соблазнить не эмвамских женщин, но высших среди знати нелюдей, ишроев, зная, что всколыхнувшиеся в результате страсти вызовут требующиеся ему волнения. Это, всегда считал Ахкеймион, наверняка самая правдоподобная история, поскольку многие современные хроникеры помещали падение Кил-Ауджаса в пределах года от битвы при перевале Катхоль — время едва ли достаточное для развития сюжетов, включающих в себя соблазнение, беременность и рождение ребенка. И еще третья история согласовывалась с запомнившимися ему обрывками снов Сесватхи.
  
  Тем не менее, каждая из версий обладала своими поэтическими достоинствами, и все три вели к одному и тому же: войне между людьми и нелюдьми.
  
  Огонь мятежа залил пещеры. Ярость шла по пятам за горем, к низким потолкам вздымались обнаженные клинки и падала на резные полы голая кожа. Ахкеймион рассказывал о коридорах, перегороженных пиками, о подземных домах, охваченных пламенем. Он описывал обезумевших и отчаявшихся людей, которые, привязав хоры на шею и стеная, бредут по непроходимым пещерам. Он рассказал о слепых взглядах ишроев, чьи заклинания трещали по запутанным, как лабиринт, залам. Поведал, как Ностол, с испачканной бородой и запекшейся кровью в волосах, поверг короля нелюдей, который рыдал и смеялся, сидя на своем троне. Как он убил Гин’йурсиса, древнего и славного.
  
  — Храбростью и жестоким коварством, — сказал Ахкеймион, чувствуя на лице жар костра, — люди сделались хозяевами Кил-Ауджаса. Часть нелюдей попряталась, со временем их отыскали, при помощи голода или железа, это уже было не важно. Другие спаслись бегством через подземные ходы, о которых не знает ни один смертный. Может быть, они до сих пор скитаются, как Клирик, всеми позабытые, несущие на себе проклятие одного-единственного воспоминания, которое никак не померкнет, обреченные заново проживать Падение Кил-Ауджаса до скончания времен.
  
  Тени гор поднялись до небесного свода, и небо было таким глубоким и полным звезд, что бередило душу, даже если не всматриваться, а только бросить на него беглый взгляд. Старого колдуна пробирал холод.
  
  — Я слышал эту историю, — отважился подать голос Галиан, когда наполненная ветром тишина стала свинцовой, и протянул к огню руки. — Поэтому на галеотцах лежит проклятие неуспокоенности, да? Беглецы, о которых ты рассказываешь, были их предками.
  
  Несколько галеотских охотников жалобно вздохнули.
  
  Ахкеймион поджал губы и покачал головой, так что почувствовал себя мудрым, как огонь, и печальным, как горы.
  
  — Король Кил-Ауджаса не был столь разборчив, умирая, — сказал он, уставив взгляд в пульсирующие угли. — По легендам, это проклятие лежит на всех людях. Все мы — сыны Ностола. На всех нас печать его нравственной слабости.
  
  Утро явило безоблачные небеса; по выгнутому хребту гор, который уходил к самому горизонту и терялся в пурпурной дали, было видно, как чист воздух, а холод измеряла белизна, венчавшая изломанные вершины. Зарождающийся солнечный свет сиял на свисающих полях снега, вспыхивал золотом и серебром. От созерцания всего этого перехватывало дух.
  
  Почти не переговариваясь, экспедиция навьючила мулов и двинулась в сторону Зиккурата. Дорогу, которую лорд Косотер обозначил как Нижнюю, можно было назвать как угодно, но только не низкой. Мало того, что она была не более чем тропинкой, она чаще уходила вверх, чем наоборот, повторяла очертания линии вершин, а потом резко шла вниз, выходя на какой-то овражистый участок, чтобы потом взять еще большую высоту. Но неизменно, каким бы окольным путем она ни шла, она подбиралась к огромной расщелине, которая обегала все выступающее основание Зиккурата. Какие бы причудливые препятствия ни выстраивала перед ними Нижняя дорога, расщелина неизменно показывалась вновь и вновь, увеличиваясь в размерах, становясь все темнее, все зловещее, по мере того как открывались все новые черты ее облика.
  
  Мощные дубы и вязы, встречавшиеся им раньше, остались позади, сменившись (в тех местах, где деревья вообще росли) костлявыми тополями и скрюченными панданусами. Почти все время приходилось топать по целым плато голого камня, окруженного остатками прошлогоднего папоротника, который трепал ветер. Казалось, что все вокруг дрожит от холода. Все, что когда-то было живым.
  
  Было далеко за полдень, когда они спустились к нескольким стекающимся вместе ущельям у начала большой расщелины. К этому времени Зиккурат занимал уже все небо впереди, заставляя разговоры робко умолкнуть. Брели вперед в каком-то оцепенении. Забыта была Сокровищница, как и другая будоражившая мысли приманка — бедра Мимары. То ли смиренность овладела всеми, при виде того, как потрясается опора существования, когда сама земля, разрушенная и истерзанная, встала откосами и склонами, вздыбилась до таких высот, что могла затмить солнце и облака, не то что надежды ничтожных людей. То ли сокрушала дух тяжесть невыразимого, давил жесткий костяк мира, который воздымал здесь свои рога, распялившие полог небес. Титанические пропасти, расстояния, повергающие воображение в прах, уходящие за облака пространства. Шкуродеры, каждый по-своему, понимали, что перед ними первообраз, которому, неуклюже копируя богов, в своих делах пытались следовать тираны и вместо гор создавали монументы, а взамен движения сил природы устраивали шествия и парады. Здесь представал изначальный порядок, мир как таковой — слишком огромный и стихийный, чтобы называть его божественным и священным.
  
  Слабели колени, как при виде всякого истинно величественного зрелища.
  
  Зиккурат стал не просто горой, но идеей, выраженной не в призывах и монументах, но в грандиозности, в чертах, которые вобрали в себя мудрость и внушали человеку: «Ты ничтожен…» Мал и ничтожен.
  
  И теперь охотники по доброй воле шагали в промежутках между этими древними пальцами.
  
  Небо сжалось до узкой сияющей щели. Воздух стал сухим и застывшим, словно ввалившийся рот мертвеца.
  
  Кианец Сутадра первым заметил, что они идут по остаткам какой-то старой дороги. Казалось, их сбивал какой-то причудливый обман зрения — как только они различили признаки дороги, невозможно было поверить, что раньше они ничего не замечали. Какие-то потоки, возможно талая вода, прорыли длинный извилистый желоб, который шел вдоль тропы и временами пересекал ее, размыв широкие плиты некогда, вероятно, помпезного пути для процессий. Открытие особого восторга не вызвало. Как показалось Ахкеймиону, Шкуродеров тревожило, что они шагают по следам пышно разодетых королей и блестящих армий, а не простых путников, вроде них самих. Обычная тропа придает спокойствия, уверенности в том, что мир, по которому идет человек, не смеется над ним.
  
  Прошло несколько часов, прежде чем они завернули за последний поворот и увидели ее перед собой. Потрескавшаяся стена вздымалась так высоко, что сводило шею. Эта громада потрясала, как могут потрясать только нерукотворные чудеса. Причудливые линии разломов и следы тысячелетнего выветривания, камень, вылепленный случайностью и тайной. Черные каменные выступы обросли подбрюшьем из мха. В длинных трещинах покачивалась чахлая трава. И в середине всего этого, словно алтарь разума и воли, — огромной величины Обсидиановые Ворота, возвышавшиеся над руинами древней крепости.
  
  Артель сгрудилась на плите перед вратами. Люди замедляли шаги и целыми группами останавливались, раскрыв рот. Шкуродеры ожидали увидеть немало, долго мечтали об овеянной легендами цели своего пути, но к тому, что открылось перед ними, оказались не готовы. Ахкеймион видел это по тому, как вытягивались их шеи и округлялись глаза, как у посланцев какого-нибудь дикого, но гордого народа, которые стараются побольше разглядеть, преодолевая свой восторженный ужас. Проход был открыт — овал непроницаемой черноты в углублении под огромным арочным сводом, отделанном резьбой, которая создавала обрамление для других, более глубоко расположенных барельефов, так что изображенные на них сцены обладали пугающей силой. Все поверхности покрывали изображения фигур нелюдей, стершиеся настолько, что едва можно было отличить, кто одет в доспехи, а кто обнажен, кто застыл в древних триумфальных или в церемониальных позах. Пастухи с ягнятами на плечах. Воины, отражающие нападение львов и шакалов. Пленники, подставляющие оголенные шеи под мечи принцев. И прочее, и прочее, вся жизнь древних людей в миниатюре. Справа и слева от порога стояли четыре колонны. Внешние две достигали высоты нетийских сосен, но были полыми, представляя собой огромные цилиндры из переплетенных фигур и лиц; две внутренних были сплошными, и их обвивали три змеи, головы которых терялись высоко в сводчатом полумраке, а заканчивающиеся погремушками хвосты образовывали трехопорное основание каждой колонны.
  
  Тишину наполнили проклятия. Кто-то бормотал вполголоса, другие говорили довольно громко. Столь потрясала изысканность и богатство фигур и деталей, что изображения, казалось, были не созданы, а открыты, словно скалы вокруг — это грязь, смытая с окаменевших персонажей. Даже наполовину разрушенные, врата были слишком велики, слишком прекрасны, деталей было слишком много и слишком много было вложено в них труда — это великолепие тяжко было выносить, оттого что оно предъявляло непомерно высокие требования для простых бесхитростных душ. Здесь хотелось бороться и победить.
  
  Ахкеймион впервые понял всю отвратительную неприглядность предательства Ностола.
  
  — Что мы делаем? — шепотом спросила стоявшая рядом Мимара.
  
  — Вспоминаем свое прошлое… как мне кажется.
  
  — Смотрите, — безо всякого выражения сказал Ксонгис. — Еще артели… — Он кивнул на левую «змеиную» колонну: на нижних «кольцах» были выцарапаны символы, выглядевшие на потертых чешуйках змеиной кожи белыми детскими каракулями. — Это знаки разных артелей.
  
  Шкуродеры собрались в кружок, стараясь не нарушить воображаемую черту вдоль обращенной ко входу стороны колонны. Ксонгис привстал на колено между двумя хвостами, которые поднимались, как корни, каждый толще человеческого тела. Он провел всей ладонью по каждой отметине, как проверяют, идет ли еще тепло от погасших углей. Шкуродеры вслед за ним по очереди называли экспедиции, которые узнавали в символах. На изображении плачущего глаза он задержался.
  
  — А этот, — со значением оглянулся он, — нарисован позже всех.
  
  — «Кровавые кирки», — нахмурившись, сказал Галиан. — Значит, они ушли?
  
  — Больше двух недель назад, — ответил Поквас.
  
  Установившееся молчание длилось дольше, чем следовало. Что-то было щемящее в этих украдкой выцарапанных отметинах, что-то беспомощно-детское, отчего древние строения, возносящиеся до неба, казались громоздкими и непобедимыми. Царапины. Дурашливые картинки. Они явно были оставлены представителями низшей расы, обязанной победами не благородству оружия и разуму, а вероломству и превратностям фортуны.
  
  — Гляди, — услышал Ахкеймион шепот Киампаса, обращенный к Сарлу. — Вон…
  
  Ахкеймион посмотрел в ту сторону, куда он показывал пальцем, и увидел нечто напоминающее галеотский треугольный щит, вытянутое и узкое изображение которого было нарисовано на нижних кольцах обвивающих столбы гадов.
  
  — «Высокие щиты», как я и говорил.
  
  — Да не они это, — резко встрял Сарл, как будто от одного произнесения вслух слова могли стать верными. — Их кости лежат на Длинной стороне.
  
  С этими словами он нагнулся и взял под ногами камешек. На глазах у всех он начал царапать на спине одной из змей знак Шкуродеров: челюсть с зубами.
  
  — Хотел бы я знать, — сказал Сарл, чей скрипучий голос на фоне величественных сооружений прозвучал тонко и резко, — как так могло получиться, что мы добрались сюда только сейчас.
  
  Его мысль была понятна. Шкуродеры были легендой, так же как и это место, а все легенды рано или поздно притягиваются друг к другу — этот мотив пронизывает все сущее. В этом была своя логика.
  
  — Вот уж тропа так тропа, ребятки! — Лицо его сморщилось в довольной усмешке.
  
  Клирик тем временем вышел вперед, легко пересек бесплотную границу, которая удерживала остальных, и не спеша повернулся по сторонам.
  
  — Где вы все? — выкрикнул он так яростно, что даже самые стойкие из Шкуродеров вздрогнули. — Ворота без охраны? И это когда мир становится темнее? ЭТО возмутительно! Позор!
  
  Несмотря на свою стать, на фоне зияющей вокруг него черной пасти он казался беспомощной яростной букашкой. Только мощь колдовской Метки выдавала его силу.
  
  — Кункари! — гремел он, впадая в неистовство. — Джисс! Кункари!
  
  Капитан подошел к нему, постучал по плечу.
  
  — Они мертвы, дурень. Давным-давно мертвы.
  
  Обрамленная капюшоном чернота на месте лица развернулась к Капитану, внимательно посмотрела на него лишенным глаз взглядом, потом повернулась вверх, словно изучая, как лежит свет на окружающих склонах. На глазах у собравшихся Клирик, впервые за все это время, взял и обеими руками стянул назад кожаный капюшон. Движение выглядело бесстыдным, порочным, насмешкой над какими-то местными представлениями о благопристойности.
  
  Он повернулся и посмотрел на своих товарищей-охотников, улыбаясь так, будто наслаждался их изумлением. Его сросшиеся зубы влажно блестели. Кожа была белой и совершенно безволосой, так что он походил на гриб, только что вытащенный из лесного дерна. Черты лица были молодые, нарисованные тонкими линиями в безупречных пропорциях, как и у всей его расы.
  
  Лицо шранка.
  
  — Да, — сказал он, прикрывая лишенные ресниц веки. Когда он поднял их, зрачки показались огромными, как монеты, черными, с серебристыми крючками отражавшегося света.
  
  — Да, — прокричал он, смеясь. — Это правда! Они все умерли!
  
  Не столько ночь поднялась над огромной расщелиной, сколько день вдруг кто-то схватил и унес.
  
  Добыть дрова было нелегко, поэтому в конце концов вся экспедиция сгрудилась вокруг одного-единственного костра, подавленная нависающим над ними сооружением. Короткие бессвязные разговоры прореживали тишину, но никто не встал и не обратился к экспедиции в целом, не считая, конечно, Сарла, который имел обыкновение раздавать свои заявления во все стороны. Большинство охотников просто сидели, обхватив колени руками, и глядели на тысячи ромбовидных лиц и фигур у себя над головой, их черные контуры в неровном бело-желтом цвете. Внешние барельефы образовывали раму для внутренних, и пламя костра заставляло панно искажаться и двигаться, как живое. Некоторые Шкуродеры клялись, что какие-то сцены и впрямь изменились. Но Сарл, как всегда, не замедлил высмеять говоривших.
  
  — Видишь, вон там картинка, где один низенький, перед строем высоких, с кувшином в руках, наклоняется набрать воды? Видишь? Теперь отвернись. А теперь смотри обратно. Видишь? Гляди, гляди! Вон тот большой вставил член маленькому в задницу, ей-богу!
  
  Смех был искренний, но все-таки сдержанный. Страх обступил их со всех сторон, и Сарл нес бдительную вахту, следя, чтобы он не завладел людьми Капитана окончательно.
  
  — Вот ведь сраные пидоры эти нелюди, а, Клирик? Клирик?
  
  Нечеловек лишь улыбнулся. В отсветах костра лицо его было бледным, как у призрака.
  
  Ахкеймион не в первый раз ловил себя на том, что украдкой бросает взгляды в его сторону. Невозможно было не задуматься о связи между ними: развалинами Дворца, разоренного во время Первого Апокалипсиса, и развалинами нечеловека, древнего, как языки и народы. Кил-Ауджас и Инкариол.
  
  Мимара прижалась к нему, и он мимоходом отметил разницу: она любила прислониться к плечу, а мать сжимала его руку. Мимара говорила с Сомой, который сидел рядом с нею, скрестив ноги и разглядывая свои ладони, как застенчивый поэт. Не столько из опасения за нее, сколько за неимением иного выбора Ахкеймион слушал, рассеянно водя взглядом по каменным барельефам.
  
  — У тебя внешность и манеры дамы, — говорил нильнамешец.
  
  — Моя мать была шлюхой.
  
  — Да что такое происхождение, в сущности? Я вот, например, сжег свою родословную, и давно.
  
  Пауза, исполненная притворного неодобрения.
  
  — И это тебя не пугает?
  
  — Пугает?
  
  — Оглянись вокруг. Позволю себе предположить, что все эти люди, даже самые отъявленные злодеи, хранят воспоминания о своих предках.
  
  — А почему это должно меня пугать?
  
  — Потому, — сказала Мимара, — что они связаны с неразрывной чередой своих отцов, идущей глубоко в туманное незапамятное былое. И когда они умрут, целое войско придет подхватить их души. — Ахкеймион почувствовал, что она пожала плечами, показывая, как она скорбит о судьбах обреченных. — А ты… ты просто бродишь между одним забвением и другим, от рождения из небытия до небытия смерти.
  
  — Между одним забвением и другим?
  
  — Плывешь, как обломки кораблекрушения.
  
  — Обломки кораблекрушения?
  
  — Да. Разве это тебя не пугает?
  
  Ахкеймион хмуро разглядывал мрачные процессии, высеченные в верхней части стены. С каменных картин глядели вниз бесчисленные лица. Их глаза были выдолблены слепыми углублениями, носы истерлись, превратившись в точки над безгубыми подбородками. Жрец около заколотого быка. Ребенок у колен кормящей матери. Воин с разбитым щитом. Из тысяч фигур, поддерживавших темноту над их костром, сотни смотрели на тех, кто смотрел на них, как будто мгновения, в которых застыли персонажи, не занимали их внимания.
  
  Нелегкое испытание силы духа.
  
  Почувствовав мурашки на коже, Ахкеймион оглянулся на Клирика, который, как и прежде, всматривался в провал входа. Прошло несколько секунд, прежде чем, повинуясь пристальному взгляду, гладкое лицо повернулось — с какой-то неотвратимостью. Между ними промелькнула вспышка некой неоформленной силы, более от усталости, чем от взаимного расположения, размазав с десяток Шкуродеров, которые случились на линии их взглядов.
  
  Они смотрели друг на друга, колдун и нелюдь, одно мгновение, другое, третье… Затем, без злобы и без симпатии, оба отвели взгляды.
  
  — Наверное, да, — услышал Ахкеймион Сому, который, после долгого молчания, все же признался. Ахкеймион не раз уже замечал, что этот человек постоянно делает ошибку, когда дело доходит до проявления честности. Всегда раскрывает слишком много.
  
  — Пугает? — ответила Мимара. — Еще бы.
  
  Вскоре разговор окончательно погас, и охотники расстелили циновки и матрацы на неровной каменной плите. Камешки, которые они поддавали ногами, клацали в ночной тишине. Луна некоторое время висела над расщелиной, находя склоны и ложбины причудливым светом, спорящим с неподвижностью, бескомпромиссным и абсолютным. Так находит мышей рыщущее око совы.
  
  Мало кто спал спокойно. Казалось, что черная пасть Обсидиановых Врат тянет и тянет к себе.
  
  Руины, представшие перед ними в утреннем свете, были скорее печальны, чем зловещи. Руки стерлись и напоминали лапы. Головы стали как гладкое яйцо. Оказалось, что многослойные панно еще больше испещрены трещинами, изрыты щелями. Все только сейчас заметили мелкие куски барельефов, валявшиеся на плите, как щебень. Ночные страхи превратились в залитые солнцем обломки.
  
  И все же завтракали в относительном молчании, перебивавшемся лишь негромкими комментариями вполголоса и смешками, которыми обычно сопровождаются воспоминания о тяжелых попойках. Нарочитая обыденность как способ успокоить беспокойные нервы. Небольшой костерок прожег немногие остававшиеся дрова раньше, чем Ахкеймион успел вскипятить себе воды для чая, и он был вынужден тайком прошептать Заклинание. Почему-то это наполнило его испугом.
  
  Подождали, пока Ксонгис, понизив голос, посовещается с лордом Косотером. Вступление в Черные пещеры Кил-Ауджаса не отметили даже словом, не то что помпой, которой люди обычно сопровождают начало опасных предприятий. Собрались, навьючили мулов и пошли вслед за Клириком и Капитаном цепочкой душ в тридцать пять. Ахкеймион, поддерживая Мимару, последний раз глянул в небо и последовал за вереницей исчезающих в темноте фигур. В щели между нависающими над ними стенами расщелины, одиноко мерцал в бесконечной синеве Гвоздь Неба, сигнальный маяк для всего высокого и открытого…
  
  Последний зов к тем, кто отважился войти в исподние миры.
  Глава 12
  Андиаминские высоты
  
   Змейка, змейка, быстрый взгляд,
   Змейка, змейка, быстрый яд,
   Змейка, змейка, как найти
   Твои тайные пути,
   Чтобы с них скорей сойти
   Чтобы жизнь свою спасти?
   Но бежать — напрасный труд,
   Все равно ты тут как тут[3].
  
   Зеумская детская песенка
  
  Ранняя весна, 19-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Момемн
  
  О том, что отец вернулся, Кельмомас узнал почти в ту же секунду. Он понял это по множеству неуловимых признаков, которые, к своему удивлению, он умел прочитать: неуловимо подобрались гвардейцы-стражники, живость появилась в движениях и взглядах чиновников и запыхавшиеся, как после долгого бега, суетились рабы. Даже в воздухе появился оттенок настороженности, как будто и сквозняки опасливо затаились. Но понял все Кельмомас только тогда, когда подслушал, как рабы из хора сплетничают о ятверианской матриархе, которая обделалась у подножия Священного трона.
  
  «Он пришел утешать маму», — сказал тайный голос.
  
  Сидя в одиночестве у себя в детской, Кельмомас все трудился над моделью Момемна, вырезая из бальсы причудливые маленькие обелиски, хотя на дворцовые территории давно уже опустились сумерки. Его одолела ребяческая нерешительность, апатичное желание вяло продолжать заниматься каким-то делом, только чтобы протянуть несносное время и упрямо не замечать происходящего и вести себя наперекор ему.
  
  Во всем, что было связано с отцом, Кельмомас всегда испытывал нечто подобное. Не страх, а какое-то опасливое отторжение, упорное и непонятно с чем связанное.
  
  В конце концов пришлось сдаться — и это тоже было частью игры. Кельмомас отправился в апартаменты матери. Слышно было, как в запертой комнате буйствует старший брат Айнрилатас. Брат сорвал голос много лет назад, когда с криком бросался на стены, и все равно хрипел, хрипел, хрипел, словно заливая всю комнату потоками звуков в безумном желании обнаружить течь. Он никогда не прекращал бушевать, поэтому его всегда держали взаперти. Кельмомас не видел его больше трех лет.
  
  Комнаты матери располагались дальше по коридору. Кельмомас как можно тише ступал по устеленному коврами коридору и изо всех сил прислушивался к звукам родительских голосов, проникающих сквозь многочисленные трещинки и поверхности. Перед железной дверью он остановился, дыша едва слышно, как кошка.
  
  — Я знаю, тебе это причиняет боль, — говорил отец, — но с тобой постоянно должна находиться Телиопа.
  
  — Ты страшишься шпионов-оборотней? — ответила мать.
  
  На их голосах был налет усталости от долгого и бурного разговора. Но усталость отца заканчивалась, не доходя до самых глубоких интонаций, которые то появлялись, то исчезали из его речи. Призвук, от которого делалось спокойнее, и какое-то медвежье рычание, слишком низкое, чтобы мать слышала его. Эти звуки шли из какого-то загадочного источника покоя, потайных уголков души, надежно сокрытых от непосвященных ушей.
  
  «Он ею управляет, — сказал голос. — Он видит ее насквозь, так же как и ты, только намного яснее, и подделывает голос как требуется».
  
  «Откуда ты знаешь?» — сердито подумал Кельмомас, уязвленный мыслью, что все, даже отец, видят дальше его. Глубже видят его мать.
  
  — Чем ближе Великая Ордалия, — говорил отец, — тем безрассуднее становится Консульт, и тем скорее они выпустят всех оставшихся агентов. Всегда держи при себе Телиопу. Не считая моего брата, она — единственная, кто умеет уверенно распознавать их истинные лица.
  
  При мысли о шпионах-оборотнях Кельмомас улыбнулся. Агенты Апокалипсиса. Он обожал слушать истории об их коварных набегах во время Первой Священной войны. И хмыкал от удовольствия, глядя, как снимали кожу с черного — осторожно хмыкал, чтобы мама не увидела, конечно. Почему-то он твердо знал, что будет одним из немногих, кто сможет видеть то, что находится за их лицами, так же, как он мог слышать сквозь голос отца. Если он найдет агента, решил он, то никому не скажет, а будет следить за ним, шпионить — как он любит шпионить! Вот это игра!
  
  Интересно, кто окажется быстрее…
  
  — Ты боишься, что они нападут на Андиаминские Высоты?
  
  В голосе матери затрепетал неподдельный ужас, страх перед событиями, которые вряд ли удастся пережить.
  
  Тем более надо будет заловить его, как жука, решил Кельмомас. Он будет говорить чудищу разные вещи, загадочные, а тот будет удивляться. Теперь, когда не было Самармаса, требовалось найти, кого еще можно дразнить.
  
  — Есть ли лучший способ отвлечь меня от дел, чем нанести удар по моему дому?
  
  — Тебя ничто не может отвлечь, — сказала мать, и слова ее были полны такого отчаяния, что на них можно было ответить только молчанием. Кельмомас прислонился к двери — так сильна была боль, сочащаяся из тишины по ту сторону железа. Ему казалось, что он слышит дыхание родителей, каждый из которых был погружен в собственные запутанные мысли. Он словно чувствовал запах отчужденности между ними. Глаза его наполнили слезы.
  
  «Она знает, — сказал голос. — Кто-то сказал ей правду об отце».
  
  — Когда ты должен уйти? — спросила мать.
  
  — Сегодня вечером.
  
  Кельмомас чуть не распахнул дверь… Маме сделали больно! И кто — отец! Отец! Как же Кельмомас раньше этого не замечал?!
  
  «Он тебя увидит», — предостерег голос.
  
  «Отец?»
  
  «Никто не знает, как далеко он умеет видеть…»
  
  Юный принц был озадачен. Он неподвижно стоял перед литой дверью, остановив руку на полпути…
  
  «Но там же мамочка! Я ей нужен! А как же теплые руки, которые обнимают, а прикоснуться, а поцеловать в щечку!»
  
  «Он — корень, — ответил голос, — а ты — лишь веточка. Помни, что в нем Сила горит ярче всех».
  
  Не в состоянии до конца осознать причин, по которым эти слова так подействовали на него, Кельмомас уронил руку, как свинцовую.
  
  Сила.
  
  Он повернулся и побежал, прыжками, как бегун (раз-два-три — прыг!) — через все залы, мимо замечтавшихся гвардейцев. Как императорскому принцу, в Андиаминских Высотах ему разрешалось бегать везде, но покидать их залы и сады без прямого разрешения императрицы воспрещалось. Он бежал через комнаты, увешанные гобеленами, через бараки рабов, на кухню. Там схватил серебряный вертел. Две пожилые рабыни остановились, взъерошили ему волосы и ущипнули за щеку.
  
  — Бедный мальчик, — сказали они. — Братика-то своего как любил.
  
  Он посмотрел сквозь их лица и заставил покраснеть от любезностей. Потом побежал дальше, к Атриуму, но массивные двери императорского зала аудиенций давно были закрыты. Не важно, вход на одну из галерей второго этажа оставался приоткрыт. Кельмомас решил взобраться по винтовой лестнице вниз головой, на руках.
  
  Добравшись до верха, он снова вскочил на ноги. Везде царил полумрак. Пространство зала можно было увидеть только в щели между огромными гобеленами, которыми были завешаны промежутки между колонн. Почему-то с этой точки зал представлялся и просторнее, и меньше. Когда Кельмомас дошел до последней колонны, его встревожило, что отсюда, сверху, видно трон императора и кресло матери. Ему пришло в голову, что какой бы чистой и могучей ни была у человека Сила, всегда есть возможность, что кто-то невидимый подглядывает сверху.
  
  Он крепко взялся руками за ближайший гобелен, обхватил его край ногами и стремительно, как бронзовая гирька, соскользнул на простор полированного пола. Величественные колонны потрясли Кельмомаса — по крайней мере, так он притворился понарошку, для красоты своего героического подвига. Смеясь, он взобрался по ступеням к огромному трону из слоновой кости и золота, с которого отец возвещал свои грозные повеления всему обитаемому миру.
  
  — Шпионы, а шпионы, где вы? — прошептал он себе под нос. Ну, скоро они уже появятся?
  
  Он не может ждать!
  
  Кельмомас вскарабкался на жесткое сиденье трона, посидел, болтая ногами, в надежде, что вдруг в него хлынет абсолютное могущество, и заскучал, когда оно не пришло. Над головой тоскливо пищал одинокий воробышек, попавший в сеть: «Чирик-чирик-чирик». Кельмомас выгнул шею назад и вверх и увидел тень птички. Тень то и дело начинала биться, и звук был такой, как будто чешется задней лапой собака. Снаружи безмолвно мерцали звезды.
  
  Кельмомасу захотелось найти камень, но у него был только вертел.
  
  Мир, в котором пребывал Кельмомас, во многом отличался от мира, в котором находились остальные. Ему не нужен был и тайный голос, чтобы это понимать. Кельмомас умел больше слышать, больше видеть, больше знал — всё больше, чем кто угодно, за исключением отца, ну и разве что дяди. Взять, например, чувство запаха…
  
  Кельмомас слез с трона, покинул остатки ауры своей матери и потопал вниз по ступенькам к площадке для аудиенций. Запах дяди, шрайи, он мог узнать довольно легко, но второй, незнакомый запах был резким от непривычности. Кельмомас присел на корточки, приблизил лицо к следам испарившейся мочи — нечеткому пятну грязи в сиянии лунного света.
  
  Принц глубоко вдохнул зловоние матриарха. Этот запах увлекал, он многое мог поведать, как те мелочи, которые уводят очень глубоко.
  
  Потом Кельмомас встал, развернулся и одним легким прыжком без усилий взлетел на ступеньку, ведущую к возвышению, где стоял трон. Выйдя на балкон, он вгляделся в посеребренные луной дали Менеанорского моря.
  
  В ночном море было нечто зловещее, невидимое волнение, черные завитки рокочущего прибоя, шипящая, лишенная солнечного света темнота. Только во тьме можно в полной мере ощутить всю его неуловимую опасность. Огромное. Непостижимое. Умиротворяющее. Все движения его подернуты пенящейся дымкой. Смерть в нем — падение в неведомое и невидимое.
  
  Тонет человек всегда во тьме, даже когда воды пронизаны солнцем.
  
  Юный принц перепрыгнул через парапет.
  
  О колдовских преградах он мог не беспокоиться. Их он видел достаточно легко. А стражников-Столпов, бесконечно меряющих шагами залы Андиаминских Высот, он слышал еще из-за угла. Если они его и поймают — такое еще случалось, несмотря на годы, которые он совершенствовался в своей игре, — то его ждет, самое большее, выволочка от мамы.
  
  Эотийская гвардия — это совсем иное. Эти пережитки старой Икурейской династии охраняли территории позади Священного дворца — «Императорские земли». На близком расстоянии они его узнают — когда осветят факелом. Сложность состояла в том, что их лучники отличались необыкновенным искусством и числом были велики. Каждое лето Коифус Саубон, один из двух экзальт-генералов отца, проводил по всему Среднему Северу на собственные средства состязания лучников, где призеры награждались кошелем с деньгами, а победителям даровалась должность стражника. Если не считать галеотских агмундров, в Трех Морях они были самыми прославленными лучниками. И если риск быть пронзенным стрелой, как куропатка или набитая соломой мишень, Кельмомаса вдохновлял, то сама такая возможность его не прельщала.
  
  Непросто разделить — риск и возможность.
  
  Перебираясь с одной крыши на другую, принц спустился по фасаду Андиаминских Высот, обращенному к морю, стараясь ужом проползать только по внутренним углам и пилястрам, где благодаря архитектуре и удачному стечению обстоятельств скопились глубокие тени. Животом он по-змеиному прижимался к стене. Наливавшихся светом окон он старался избегать.
  
  Всю дорогу он боролся с дикой ухмылкой.
  
  Но как было не ликовать? Ему постоянно удавалось проскочить мимо одиночных стражников, прокрасться на кончиках пальцев рук и ног, не издав ни звука. Под покровительством темноты он проскальзывал со зловещей ловкостью, которую некому было увидеть и оценить. Он смотрел на них, на этих людей, от которых улизнул, разглядывал очертания их доспехов в лунном свете, и всю дорогу его распирало злорадное ликование. «А вот он я! — мысленно хихикал он. — Я тут, в темноте, прямо за тобой!»
  
  Один часовой чуть было не заметил его — неугомонный гвардеец из Столпов расхаживал взад-вперед и размеренно шнырял взглядами по теням. Кельмомасу пришлось раз пять застыть неподвижно, целиком довериться пути, по которому он следовал. То была своеобразная телесная убежденность, опьяняющий прилив страха и уверенности, что-то животное и исконное, ощущение жизни, настолько живое, что живее не может и быть. После он трясся от радостного волнения, и приходилось кусать губу, чтобы не завопить во весь голос.
  
  Но остальные стражники, что Столпы, что эотийцы, невидящим взглядом смотрели перед собой, в полнейшем неведении о своем неведении, и выражение у них на лицах было бессмысленным из-за пагубного незнания о том забытьи, в котором они находились. Они охраняли мир, где Кельмомаса не существовало, и поэтому вести себя могли с беспечным разгильдяйством. Хорошо, решил принц, что он их испытал. А если бы он был шпионом-оборотнем? Что тогда? В приступе праведного гнева он даже решил заново преподать им урок, которого они до сих пор не сумели усвоить. Он хотел объяснить им, что тьма не пуста.
  
  Тьма никогда не бывает пуста.
  
  Некоторое время он сидел съежившись в закутке за трубой на крыше Малых конюшен и всматривался в монументальный фасад Гостевого корпуса. Не прилетели из темноты свистящие дротики, не зазвучали сигналы тревоги, и это одновременно казалось невероятным и неизбежным, словно он своими хитростями расколол мир надвое. Один — непредсказуемый, а со вторым можно обращаться как заблагорассудится.
  
  И в эту ночь верить надо было только во второй.
  
  Внизу прямо под ним, в свете привязанных к палкам факелов, несколько рабов впрягали коня в повозку, груженную какими-то пустыми бочками и горшками. Группа пьяных конников-кидрухильцев задирала их, не вставая из-за стола, вытащенного на булыжный двор.
  
  — Слышишь — гром! — выкрикнул один из них, вызвав бурю хохота у своих товарищей.
  
  Кельмомас перегнулся за край крыши и юркнул вниз, тихо, как шелковая веревка. Он спрятался за горой свежескошенного сена, для которого рабы, если верить солдатской болтовне, высвобождали место в конюшие. Кельмомас зарылся в рыхлую копну с краю, в нескольких шагах от повозки, и дождался, пока рабы усядутся. Пахло мякиной и пылью высохшей жизни.
  
  Сквозь пучки соломы он следил за одним из рабов, лысеющим мужчиной с испуганным лицом. Тот забрался на козлы и, присвистнув и легонько дернув вожжи, пустил запряженного коня, крепкого вороного. Кидрухильцы перестали смеяться, словно пораженные этим проявлением нехитрого мастерства. Ловко орудуя вилами, остальные рабы уже перебрасывали огромные копны сена. Факелы шипели и кашляли.
  
  Кельмомас сосредоточил внимание на лошади, примерился к ритмичному цоканью копыт, ближе, ближе, наконец кивающая лошадиная голова заслонила возницу. Подкованные копыта падали, как молоты. Мелькали узловатые конские ноги, сгибались туго и эластично, как ненатянутые луки. Еще ближе.
  
  Кельмомас прыгнул в громоподобный топот, выставив вперед руки…
  
  Руки уцепились за нижнюю часть упряжи, он прижался к покрытому венами брюху, сливаясь с равнодушным животным теплом. Весь мир грохотал. Огромное тело плыло над ним, сгибаясь и разгибаясь. Внизу мелькали булыжники и стучали, попадая под колеса. Юный принц хохотал не таясь, зная, что все звуки поглотит грохот.
  
  Громыхая, они пронеслись через двор, и когда проезжали мимо Гостевого корпуса, Кельмомас отпустил руки и, изогнувшись, приземлился на ладони и пальцы ног лицом вниз. В ту же секунду, как телега проехала его, он рванулся прочь и тенью метнулся к аркаде крытой галереи первого этажа.
  
  И оказался в Гостевом корпусе.
  
  Теперь ее запах, горьковатая старушечья вонь, виделся отчетливо, как след проползшего в пыли червяка. Кельмомас прошел по этому запаху на третий этаж и задержался, прежде чем свернуть в залу, через которую шел путь в покои матриарха. Он услышал стук сердца еще одного охранника.
  
  Кельмомас высунулся, смело выглянув одним глазом за край стены, и тут же спрятался. Ему нужен был лишь беглый взгляд. Подробности можно было спокойно изучить по памяти: освещенный лампой коридор, который украшен ложной колоннадой и мраморной лепкой. Ковровая дорожка во всю длину, такого густого синего цвета, что его можно было принять за черный, и по краю отделанная вьющимся белым узором. Один-единственный часовой, не Столп и не эотиец, стоит навытяжку около запаха ее двери.
  
  Никаких звуков, кроме непременного дыхания горящих светильников.
  
  Кельмомас повернул за угол и затопал по коридору, плаксиво кривя губы, капризно и сопливо ноя, весь в слезах и с видом крайней жалости к себе. По улыбке стражника было понятно, что он сам отец и ему хорошо знакомы эти вспышки плохого настроения у маленьких мальчиков. Он наклонился, сочувственно поцокал языком. На черной кожаной кирасе был изображен золотой серп Ятвер.
  
  Кельмомас ступил в веер из множества его теней.
  
  — Ну-ну, дружок, не плачь…
  
  Движение было точным и изящно кратким. Кончик вертела воткнулся в правый слезный проток стражника и прошел до центра головы. Легкость, с которой он проник внутрь, была пугающей, как будто Кельмомас втыкал гвоздь в мягкую садовую землю. Пользуясь костью глазницы как опорой, он провернул утопленный конец вертела, описав ровный круг. К чему нарушать еще и геометрию, подумал он.
  
  Кельмомас отступил в сторону, высоко подняв руку, пока мужчина падал. Лицо завалилось влево и вывернулось вверх, когда под тяжестью собственного веса голова сорвалась с влажного вертела. Стражник с вытаращенными глазами дернулся на ковре, его пальцы царапали ткань, как мурлычащий от удовольствия котенок — но это продолжалось секунды две, не больше.
  
  Кельмомас забрал у него нож.
  
  Отделанная медью дверь оказалась не заперта.
  
  На окна были опущены шторы, так что лучик, упавший из коридора, был единственным освещением комнаты.
  
  — Кто там? — спросили из темноты — один из личных рабов, спящих на полу в прихожей. Остальные проснулись, придвинулись к полоске света. Всего четверо, моргающих спросонья. Сначала они казались лицами без тел, потом, когда он встал между ними, — парящими в воздухе привидениями. Он рубил их, нанося удары в щели между призрачными конечностями. Ни одна игра еще не была столь захватывающей. Когда тебя касается чужая кожа и пачкает кровь. Когда успеваешь сделать ход между двумя ударами сердца. Убивать, как ветер, не оставляющий за собой и следа.
  
  Лица опали одно за другим, из них лилось, как из распоротых бурдюков.
  
  К тому моменту, как маленький мальчик проскользнул в спальню, матриарх уже окончательно проснулась.
  
  — Чирик! — пропел он. — Чирик-чирик!
  
  Его хихикание было безудержным…
  
  Так же, как ее крик.
  
  Анасуримбор Эсменет мимоходом отпустила четверых шрайских рыцарей, которые стояли навытяжку в коридоре, угрюмо оглядела кричащий декор и все вокруг, за исключением мертвого ятверианского стражника, распростертого на ковре. Во времена Икуреев гости размещались внутри Андиаминских Высот, что сейчас было попросту невозможно, с учетом возросших хозяйственных потребностей Новой Империи. Строительство Гостевого корпуса стало одним из первых дел Священной династии. Он был воздвигнут в лихие дни, предшествовавшие падению Нильнамеша и Высокого Айнона, когда казалось, что Келлхус держит в своей благословенной деснице поводья всего мира. Мрамор с характерными синими вкраплениями не поленились привезти из каменоломен Се Тидонна. Огромные панно, каждое из которых изображало в барельефах героические эпизоды войн за Объединение, были созданы по эскизам самого Ниминиана и исполнены лучшими нансурскими каменотесами.
  
  Все ради вящей славы аспект-императора.
  
  Второй раз переступать порог и смотреть на последствия резни она не имела ни малейшего желания. Смертей Эсменет насмотрелась немало, может быть, больше любой другой женщины в Трех Морях, но видеть лица убитых ей недоставало сил.
  
  — Мы подождем здесь, — сказала она двум мужчинам, которые встали по обе стороны от нее. Взгляд Финерсы, как всегда, казалось, вился вокруг ее фигуры. Капитан Имхайлас же являл собой полную противоположность. Он мог смотреть на нее решительно и твердо — слишком решительно, как порой думала Эсменет. Этот человек словно бы постоянно чего-то требовал, о чем сам едва ли подозревал. Иногда в его взгляд проникал снисходительный интерес и его манера держаться балансировала на грани допустимого — он вставал слишком близко, разговаривал чуть-чуть фамильярно и улыбался мыслям, в которые был посвящен только он сам. Как известно каждой проститутке, единственное, что пугает больше, чем глаза, в которых слишком много сомнений, — это глаза, в которых сомнений слишком мало. У кого достает сил схватить — достанет сил и задушить.
  
  Через несколько мгновений в дверях появился Майтанет, аккуратно ступая между запекшимися подтеками крови. Одет он был просто: никаких набивных плеч, никаких развевающихся плащей с вышитой золотом каймой, только военная форма цвета охры, отливающий атласным блеском, как лошадь на параде. Мундир подробно облегал очертания рук и тела, обрисовывая такую грудь и плечи, которые возбуждали у женщин инстинктивное желание к ним прильнуть. Эсменет впервые поняла, что почтительный страх, который внушает людям его появление, не в последнюю очередь связан с неявной демонстрацией его откровенной физической силы.
  
  Такой человек, как шрайя Тысячи Храмов, мог с легкостью ломать шеи.
  
  Финерса с Имхайласом упали на колени, поклонились низко, как предписывал джнан.
  
  — Я пришел, как только услышал, — сказал он.
  
  Чтобы поддерживать активное разграничение между политическими и духовными органами империи, Майтанет, когда приезжал в Момемн, всегда останавливался в храмовом комплексе Смирал, а не на Императорских землях.
  
  — Я знала, что ты придешь, — ответила Эсменет.
  
  — А брат…
  
  — Он уехал, — отрезала она. — Незадолго до того, как… пришло известие об этом… происшествии. Как только мне сообщили, я приказала перекрыть всю территорию. Я знала, что ты захочешь увидеть все сам.
  
  Взгляд его был долгим и пронзительным. Он подтверждал худшие ее опасения.
  
  — Но как, Майта? Как они могли проникнуть так глубоко? Это обычная секта. И не ведь кого-нибудь, а саму Мать Рождений!
  
  Шрайя поскреб в бороде, глянул на двух мужчин, стоявших справа и слева от нее.
  
  — Возможно, это нариндары. У них могут быть для этого… необходимые навыки.
  
  Нариндары. Известная в далеком прошлом секта убийц.
  
  — Но ты сам не очень в это веришь?
  
  — Я не знаю, чему верить. Ход был тонкий, это точно. Не важно, являлась ли Шарасинта лишь номинальной главой, но она была для нас прямой дорогой к цели, нашим средством установить контроль над ятверианцами изнутри или хотя бы изнутри их перессорить…
  
  Финерса одобрительно кивнул.
  
  — Теперь она стала не нашим, а их оружием.
  
  Эсменет пришла к такому же выводу чуть раньше, в ту секунду, как вошла в забрызганную кровью переднюю. Во всем обвинят не кого-нибудь, а именно ее. Сперва слухи о Воине Доброй Удачи, потом убита сама ятверианская матриарх, находясь в гостях у императрицы. И не важно, что обвинения будут неуклюжи и абсурдны. В глазах толпы жестокость этого деяния будет свидетельствовать о страхе Эсменет, а ее страх позволит предположить, что она верит слухам, что, в свою очередь, будет означать, что аспект-император и впрямь демон…
  
  Все это попахивало началом катастрофы.
  
  — Мы должны сделать так, чтобы ни слова о случившемся не выскользнуло наружу, — услышала она собственный голос.
  
  Все, кроме шрайи, отвели глаза.
  
  Она кивнула, попытавшись превратить свое раздраженное фырканье в обычный выдох.
  
  — Наверное, мы уже опоздали…
  
  — Дворцовые территории слишком обширны, ваше великолепие, — извиняющимся тоном произнес Финерса.
  
  — Значит, мы должны перейти в наступление! — воскликнул Имхайлас. До сего момента статный экзальт-капитан старался укрыться от ее высочайшего внимания, в уверенности, что вся вина будет возложена на него. Безопасность дворца целиком находилась в его ведении.
  
  — Так или иначе, это правда, — сказал мрачный Майтанет. — Но нам надо подумать еще кое о чем…
  
  Эсменет машинально, не отдавая себе отчета разглядывала посеревшего телохранителя Шарасинты. Запах разложения уже носился в воздухе, как будто кто-то взмутил осадок в воде. Не абсурдно ли, что они завели весь этот разговор — устроили целый военный совет — здесь, рядом с теми самыми косвенными уликами, которые надеялись сокрыть. Погибли люди, загублены жизни, а они стоят и строят заговоры…
  
  Правда, живым всегда приходится переступать через мертвых — чтобы не присоединиться к ним.
  
  — Мы должны сделать так, чтобы это преступление было открыто осуждено, — сказала она. — Мало кто нам поверит, и тем не менее, необходимо начать расследование и назначить человека, известного своей принципиальностью, экзальт-инквизитором.
  
  — Кого-нибудь из патриархов других сект, — сказал Майтанет, задумчиво изучая ковры. — Йагтруту, например… — Он поднял глаза и встретился с ней взглядом. — В вопросах соблюдения законности в отношении религий этот человек отличается такой же неистовостью, как и его бог-покровитель.
  
  Эсменет одобрительно кивнула. Йагтрута был патриархом момиан и прославился не только тем, что был первым туньером, достигшим столь высокого звания, но и своим признанным благочестием и прямотой. Известно было, что он проделал путешествие через весь Менеанор от Тенриера до Сумны на простой лодке — высочайший акт веры. Но главное, его варварское происхождение служило ему защитой от скверны влияния шрайских и императорских чиновников.
  
  — Превосходно, — сказала Эсменет. — А пока нужно немедленно найти эту Псатму Наннафери…
  
  — Совершенно с вами согласен, ваше великолепие, — сказал Имхайлас, кивая с таким пафосом, что это выглядело почти комично. — Как говорят кхиргви, у безголовой змеи и зубов нет.
  
  Эсменет нахмурилась. У капитана была привычка фонтанировать бессмысленными изречениями — взятыми, без сомнения, из какого-то популярного списка афоризмов. Обычно эту манеру она находила милой — ей не чуждо было снисхождение к причудам красивых мужчин, особенно если поводом для этих причуд служила она сама, — но не в такой скорбный момент и не рядом со следами зловещей резни.
  
  — Боюсь, что мне больше нечего добавить, ваша милость, — сказал Финерса, обводя взглядом сцены сражений и триумфов на стенах. — Мы по-прежнему полагаем, что она где-то в Шайгеке. Только полагаем. Но когда по всей реке Семпис орудуют фаним… — Его взгляд двинулся в обратный путь и, встретившись со взглядом Эсменет, дрогнул.
  
  Эсменет поморщилась, давая понять, что видит всю затруднительность положения. После многих лет скитаний, Фанайял аб Каскамандри вдруг начали проявлять агрессивность, и агрессивность чрезвычайную, так что практически перерезали сухопутные пути в Эумарну и Нильнамеш и, согласно последним докладам, перешли к штурму крепостей на самой реке — используя ни больше ни меньше как кишаурим! Весь Шайгек лихорадило — именно такого рода беспорядки и были нужны Верховной Матери.
  
  Это слабость, поняла Эсменет. Они чуют слабость, все враги Новой Империи, будь они язычниками или правоверными.
  
  — Если вы не отдадите приказ об аресте Верховной жрицы, — продолжил Финерса, — эту Наннафери мы попросту не найдем.
  
  Под «арестом» он, разумеется, имел в виду пытки. Эсменет посмотрела на Майтанета.
  
  — Мне надо подумать… Может быть, если наш экзальт-инквизитор будет готов возложить вину за убийство Шарасинты на распри внутри самой секты, то у нас появится необходимый нам предлог.
  
  Шрайя Тысячи Храмов поджал губы.
  
  — Нам надо действовать осторожно. Возможно, императрица, нам следует посоветоваться с аспект-императором.
  
  Эсменет почувствовала, как ее взгляд каменеет и суровеет.
  
  «Почему? — думала она. — Почему Келлхус тебе не доверяет?»
  
  — Сейчас наша главная задача, — объявила она, как будто он ничего не говорил, — это подготовиться к возможным мятежам. Финерса, найми осведомителей. Имхайлас, ты должен добиться полной безопасности Императорских земель — я не хочу, чтобы подобное повторилось! Скажи Нгарау, что нам надо запастись продовольствием на случай осады. И свяжитесь с генералом Антирулом. Пусть он отзовет одну из арконгских колонн.
  
  На несколько секунд все застыли, как мертвые.
  
  — За дело! Оба! Живо!
  
  От неожиданного окрика оба поспешили прочь, один высокий, в блестящих парадных доспехах, другой темный и подвижный, в черных шелковых одеждах. Эсменет с досадой заметила, что Финерса бросил быстрый взгляд на Майтанета, молча спрашивая у него подтверждения…
  
  Сплошные взгляды. Сплошные колебания. Мы скованы ненужными сложностями. Нас вечно уводит с пути лабиринт чужих мнений.
  
  «Мой мальчик мертв».
  
  Но она подавила дурные предчувстия и твердо посмотрела на шрайю Тысячи Храмов.
  
  — Шпионы-оборотни, — сказал она. У нее вдруг закружилась голова от усталости, как у водоноса, который взвалил на себя на один кувшин больше, чем нужно. — Ты думаешь, что это сделали шпионы-оборотни.
  
  Анасуримбор Майтанет ответил с нехарактерной для него сдержанностью.
  
  — Как мне представляется, такой поворот событий… проанализировать невозможно.
  
  На нее вдруг обрушилось воспоминание, не столько о происшествиях, столько о чувствах, о гнетущей мысли, что ее преследуют и окружают, об ощущении, что невозможно дышать свободно, которое знакомо тем, кто находится в осаде. Воспоминание о Первой Священной войне.
  
  На мгновение ей почудилось в воздухе зловоние Карасканда.
  
  — Келлхус говорил мне, что они придут, — сказала Эсменет.
  Глава 13
  Кондия
  
   Проклятие происходит не от пустого проговаривания заклинания, поскольку в этом мире не существует ничего пустого. Нет более порочного деяния, нет более мерзкого кощунства, чем лгать, прикрываясь моим Именем.
  
   Анасуримбор Келлхус. «Новый аркан»
  
  Весна, 20-й год Новой Империи (4132 год Бивня), Кондия
  
  В Сакарпе леунерааль, или сгорбленные (которых называли так за привычку сутулиться над своими свитками), были презираемы настолько, что конные князья и дружинники, пообщавшись с ними, обыкновенно принимали ванну. Слабость жители Сакарпа считали своего рода болезнью, от которой нужно беречься, соблюдая правила контакта с больными и выполняя ритуальные очищения. А слабее леунерааль не было никого.
  
  Но новый наставник Сорвила, Тантей Эскелес, был не просто сгорбленным. Куда там. Был бы он обыкновенным ученым, у Сорвила в распоряжении были бы все эти привычные правила. Но он был еще и колдуном — колдуном из Трех Морей! — и поэтому все становилось… намного сложнее.
  
  Сорвил никогда не подвергал сомнению истинность Бивня, никогда не сомневался, что колдуны — живые проклятые. Но как он ни старался, ему было не примирить это убеждение и собственное любопытство. Во всех его бесчисленных грезах о Трех Морях ничто не захватывало его так, как колдовские школы. Интересно, нередко задумывался он, каково это — обладать голосом, который способен заглушить Священную Песнь Мира? Каким должен быть человек, чтобы обменять свою душу на такую дьявольскую власть?
  
  Поэтому появление Эскелеса таило в себе одновременно и оскорбление, и скрытые возможности — противоречиво, как и все, что связано с Тремя Морями.
  
  Колдун Завета приходил к нему каждое утро, обычно в ту стражу, когда войско отправлялось в путь, и они проводили время в нескончаемых и утомительных лингвистических упражнениях. Хотя Эскелес убеждал ученика в обратном, язык Сорвила отказывался воспринимать звуки и структуру шейского. В глазах темнело, когда он слушал монотонную речь Эскелеса. Порой Сорвил начинал бояться, что заснет и сверзится с седла, так скучны были уроки.
  
  Он так страшился появления колдуна, что однажды подговорил Цоронгу спрятать его среди своей свиты. Наследный принц скоро выдал его, но сначала вдоволь посмеялся, глядя, как колдун, вытягивая шею, ищет его укрытие. Старый Оботегва, пояснил принц, начинает уставать говорить за двоих.
  
  — Да и потом, — добавил он, — можем ли мы быть уверены, что на самом деле разговариваем друг с другом? Может быть, старый черт сам все выдумывает, чтобы вечером хорошенько над нами посмеяться.
  
  Оботегва лишь прищурился и хитро ухмыльнулся.
  
  Эскелес был странный человек, тучный, по сакарпским меркам, но не такой толстый, как многие, кого Сорвил видел в Священном Воинстве. Казалось, он не чувствует холода, хотя надеты на нем были только рейтузы и красный шелковый мундир, скроенный так, что видна была черная шерсть, поднимавшаяся у него вверх по животу к самой бороде, которая хотя и была заплетена и умащена, все равно казалась неряшливой. Лицо у него было приятное, даже веселое, с высокими скулами и маленькими незлобивыми глазками. В сочетании с живой, почти беззаботной манерой общения, получалось так, что испытывать к этому человеку неприязнь было исключительно трудно, невзирая на его колдовскую профессию и коричневатый оттенок его кетьянской кожи.
  
  Поначалу Сорвил не понимал ни слова из того, что он говорил, из-за сильного акцента. Но быстро научился прорываться сквозь странное произношение. Выяснилось, что этот человек несколько лет прожил в Сакарпе в составе тайной миссии Завета, выдававшей себя за купцов из Трех Морей.
  
  — Ужасные, ужасные времена для таких, как я, — говорил он.
  
  — Скучал, небось, по своей южной роскоши, — подколол его Сорвил.
  
  Толстяк расхохотался.
  
  — Нет-нет. Боже упаси, нет. Если бы вы знали, что я и подобные мне видят во сне каждую ночь, ваша милость, вы бы поняли, откуда берется наша способность ценить самые простые вещи. Нет. Все из-за вашей Кладовой Хор… Довольно необычное ощущение — жить рядом с таким количеством Безделушек…
  
  — Безделушек?
  
  — Да. Колдуны любят их так называть — я говорю про Хоры. Примерно по той же причине вы, сакарпцы, называете шранков… как это? Ах да: травяные крысы.
  
  Сорвил нахмурился.
  
  — Потому, что они такие есть?
  
  При всем своем добродушии, Эскелес порой испытывал его таким хитрым манером — как будто карта, выхваченная из огня. Которую надо читать между сгоревшими кусками.
  
  — Нет-нет. Потому, что вам надо, чтобы они такими были.
  
  Сорвил прекрасно понял, что имеет в виду толстяк: люди часто пользуются сглаженными словами, чтобы преуменьшить большие и страшные понятия, — но главное, что он усвоил, состояло совсем не в том. Он обещал себе никогда не забывать, что Эскелес — шпион. Агент аспект-императора.
  
  Сорвил быстро понял, что обучение языку не похоже ни на какое другое. Сначала он думал, что все сведется к простой подстановке, замене одного набора звуков другим. Он ничего не знал о том, что Эскелес называл «грамматикой»: понятии о том, что все сказанное им увязывается в схемы неким невидимым механизмом. Он лишь усмехался, когда колдун настойчиво повторял, что прежде нужно «выучить свой собственный язык», и лишь потом приниматься за изучение другого. Но существование схем отрицать было нельзя, и не важно, хотел ли он спорить с толстяком и его гладкой улыбочкой, словно говорящей: «Я предупреждал», — приходилось признавать, что говорить без подлежащих и сказуемых, без существительных и глаголов невозможно.
  
  Хотя Сорвил изображал холодное презрение — как-никак, он находился рядом с леунераалем, — мысль тревожила его все больше и больше. Как он мог знать все это, не зная? И если от него было скрыто такое основополагающее понятие, как грамматика — до такой степени, что для него она просто не существовала, — что еще таится в глубинах его души?
  
  Так он пришел к пониманию того, что изучение языка — пожалуй, самое глубокое из того, что может делать человек. Требовалось не только облечь движение своей души в различные звуки, надо было изучить то, что уже, в общем, и так знаешь. Получается, многое из того, что было его неотъемлемой частью, каким-то образом существовало отдельно от него. Эти первые уроки сопровождались для Сорвила своего рода просветлением, более глубоким пониманием самого себя.
  
  Правда, менее скучными занятия от этого не становились. Но, к счастью, даже страсть Эскелеса к шейскому языку к середине дня начинала утихать, и строгость, с которой учитель настойчиво заставлял повторять упражнения, давала слабину. По крайней мере, на несколько страж он позволял молодому королю утолять любопытство в других, более увлекательных вопросах. По большей части Сорвил избегал обсуждения тем, которые по-настоящему его интересовали — колдовства, потому что опасался его порочности, и аспект-императора, по каким-то непонятным ему самому причинам, — и задавал вопросы о Трех Морях и о Великой Ордалии.
  
  Так он узнал много нового о Среднем Севере и его народах: галеотцах, тидоннцах и туньерах. О восточных кетьянах: сенгемцах, конрийцах и айнонцах. И о западных кетьянах: прежде всего нансурцах, потом шайгекцах, кианцах и нильнамешцах. Эскелес, который оказался из людей, чье тщеславие не перерастает в высокомерие, говорил обо всех этих народах со знанием дела и спокойным цинизмом человека, проводившего жизнь в путешествии. У каждого народа были свои сильные и слабые стороны: айнонцы, например, хитроумны в плетении заговоров, но слишком женоподобны в чувствах и в одежде; туньеры жестоки в битве, но сообразительности у них не больше, чем у гнилого яблока — так выразился Эскелес. Сорвила все это занимало, хотя колдун относился к таким рассказчикам, чье воодушевление не столько оживляло, сколько убивало повествование.
  
  Однажды, когда с начала его обучения прошло уже несколько дней, Сорвил собрался с духом заговорить об аспект-императоре. Он рассказал — смущенно сократив — переданную ему Цоронгой историю о посланниках, перерезавших себе горло на глазах у зеумского сатахана.
  
  — Я знаю, он твой хозяин… — неловко закончил он.
  
  — И что ты хочешь спросить? — ответил Эскелес после задумчивой паузы.
  
  — Ну… Что он такое?
  
  Колдун кивнул, словно получив подтверждение своим опасениям.
  
  — Идем, — загадочно сказал он, пустив своего мула рысью.
  
  Кидрухили обычно шли в центре колонны впереди Священного Воинства, где их можно было направить в любую сторону в том невероятном случае, если войско подвергнется нападению. Но слухи об активности шранков на западе заставили переместить их на крайний левый фланг. Поэтому колдуну и его подопечному не пришлось ни ускорять ход, ни слишком удаляться, чтобы выйти из медленно тянущихся колонн. Смотрясь верхом весьма нелепо — ноги не согнуты, а выпрямлены, туловище в обхвате почти как у его мула, — Эскелес двигался по склону невысокого пологого холма. Сорвил следовал за ним, то улыбался забавному виду колдуна, то хмурился, гадая о его намерениях. За вершиной холма дальние долины отлого поднимались к горизонту, большей частью цвета кости, но кое-где усеянные завитками серого и пепельно-черного цветов. Зелень плодородных южных земель превратилась в неясную дымку.
  
  Вглядываясь вдаль, колдун остановился на вершине, где к нему присоединился Сорвил. Воздух был холодный и хрустящий.
  
  — Сухо, — сказал Эскелес, не глядя на Сорвила.
  
  — Так часто бывает. В некоторые года все травы умирают и ветер сдувает их прочь… По крайней мере, так говорят.
  
  — Что там? — продолжил Эскелес, показывая на северо-запад. — Что это?
  
  В той стороне ехал далекий кидрухильский патруль, вереница крошечных лошадок, но Сорвил знал, что Эскелес показывает дальше. Небо было как огромная бирюзовая чаша без краев. Земля под ним поднималась несколькими горбами и растекалась синеющими равнинами и складками, похожая на шатер, из-под которого убрали опоры. То уходя к горизонту, то возвращаясь, через равнину тянулась широкая полоса, пестрея черным и серым в середине и сливаясь на краях с волнами травы.
  
  — Стада, — сказал Сорвил, который уже не раз видел подобные следы. — Это олени. Их несчетное количество.
  
  Колдун повернулся в седле, кивнул назад, на тот путь, которым они пришли. Ветерок выдул прядь волос из его бороды.
  
  — А об этом ты что скажешь?
  
  Недоумевая, Сорвил развернул лошадь и посмотрел вслед за смущенным взглядом Эскелеса. С того времени, как Сорвил покинул Сакарп, он не видел Священное Воинство со стороны и был поражен, как меняется при взгляде издалека то, что прежде поглощало его в себе. Раньше мир вкатывался в неподвижные человеческие массы, теперь массы катились по неподвижному миру. Тысячи и тысячи фигур, рассыпанных, как зерна, разбросанных, как нити, сплетаемые в медленно волнующиеся ковры, ползли по спине земли. До самого горизонта сверкало оружие.
  
  — Великая Ордалия, — проговорил он.
  
  — Нет.
  
  Сорвил вгляделся в улыбающиеся глаза наставника.
  
  — Это, — пояснил Эскелес, — это и есть аспект-император.
  
  Озадаченный, Сорвил, ничего не сказав, вернулся к величественному зрелищу. Ему показалось, что вдалеке над толпой виден личный штандарт аспект-императора: шелковое белое знамя размером с парус, с изображением простого кроваво-красного Кругораспятия. Извлеченный невидимыми жрецами, под сводом небес, глубокий и звучный, гудел Интервал, как всегда, угасая едва заметно для уха, так что невозможно было уследить, когда он окончательно затихал.
  
  — Не понимаю…
  
  — Существует много, очень много способов нарисовать окружающий мир, ваша милость. Например, мы отождествляем людей с их телом, с положением, которое они занимают в пространстве и во времени. Как только мы принимаем подобный образ мыслей, мы полагаем его естественным и единственно возможным видением. Но что, если мы будем отождествлять человека с его мыслями — что тогда? Где тогда мы очертим его пределы? Где он начинается и где заканчивается?
  
  Сорвил тупо уставился на него. Чертов леунерааль.
  
  — Все равно не понимаю.
  
  Колдун молча нахмурился на секунду, потом, решительно крякнув, наклонился назад и стал рыться в одном из своих вьюков. Перебирая рукой пожитки, он кряхтел и ворчал на каком-то экзотическом языке — выворачиваться назад и вбок явно требовало от него большого напряжения. Вдруг он спешился, тяжело ухнув, и начал копаться во втором мешке. Только когда он обыскал задний мешок, кожаный и потертый, как и остальные, он нашел то, что искал: небольшой сосуд, по размеру не больше детской ручонки, и такой же белый. С ликованием на лице он поднял засверкавшую вазу к солнцу — фарфор, еще один предмет роскоши Трех Морей.
  
  — Идем-идем, — позвал он Сорвила, топая сапогом по траве, чтобы стереть с каблука лошадиный навоз.
  
  Крепко привязав поводья своего пони к луке седла Эскелеса, Сорвил побежал догонять колдуна, который шел, поддавая ногами прижатую за зиму к земле траву — наверное, чтобы счистить остальной навоз, предположил молодой король. Увидев закругленный камень, поднимавшийся из земли, Эскелес воскликнул: «Ага!»
  
  — Это называется филаута, — пояснил колдун, легонько встряхивая изящную вазу. Внутри послышалось глухое дребезжание. На свету видны стали десятки крошечных бивней, поднимающихся вверх на всю ее высоту. — Она используется для священных возлияний…
  
  Он размахнулся и вдребезги разбил ее о камень. К своей досаде, Сорвил вздрогнул.
  
  — Смотрите теперь, — сказал Эскелес, присев над осколками на корточки, так что живот свесился у него между колен. На том месте, над которым нависала огромная туша колдуна, лежала маленькая копия вазы, не длиннее большого пальца — она-то и громыхала внутри. Остальные фрагменты беспорядочно валялись на камне и между спутанными прядями прошлогодней травы. Некоторые из них были маленькими, как кошачьи когти, некоторые размером с зуб, третьи — с монету. Колдун прогнал паука короткими толстыми пальцами и поднял к яркому свету один из маленьких кусочков, не больше щепки.
  
  — Души имеют форму, Сорвил. Подумайте о том, насколько я отличаюсь от вас, — он поднял другой кусочек, чтобы продемонстрировать разницу, — или насколько вы отличаетесь от Цоронги, — поднял он третий осколок. — Или, — он выбрал фрагмент побольше, — подумайте о всех Ста Богах и о том, как они отличаются друг от друга. Ятвер и Гильгаол. Или Момас и Айокли. — Называя каждое имя, он поднимал новый осколок из тех, что были размером с монету.
  
  — Наш Бог… единый Бог, разбит на бесчисленное количество осколков. И это дает нам жизнь, это делает вас, меня и даже презреннейшего раба — священными. — Он сгреб мясистой ладонью несколько осколков сразу. — Мы не равны, разумеется, нет, но, тем не менее, все мы остаемся осколками Бога.
  
  Он аккуратно разложил все кусочки на поверхности камня, а потом пристально посмотрел на Сорвила.
  
  — Вы понимаете, о чем я говорю?
  
  Сорвил понимал, понимал настолько, что мурашки пошли по коже, пока он слушал колдуна. Он понимал больше, чем ему хотелось. У жрецов-киюннатов были только предписания и сказки — но ничего похожего на это. У них не было ответов, которые… придавали смысл всему.
  
  — А что…
  
  Голос изменил молодому королю.
  
  Эскелес кивнул и улыбнулся, настолько искренне довольный собой, что нисколько не казался надменным и высокомерным.
  
  — Что такое аспект-император? — довершил он вопрос Сорвила.
  
  Он пальцами выдрал из травы у себя под левым коленом выщербленную копию вазы и поднял, держа двумя пальцами. Миниатюрная ваза сверкала на солнце, гладкая, как стекло, полностью повторяя исходную филауту во всем, кроме размера.
  
  — А? — смеялся колдун. — Ну что? Видите? Душа аспект-императора не только больше, чем души людей, но и обладает формой Ур-Души.
  
  — Ты хочешь сказать… вашего Бога Богов.
  
  — Нашего? — переспросил колдун, качая головой. — Я все время забываю, что вы язычник! Наверное, вы считаете, что и Айнри Сейен тоже какой-то демон!
  
  — Я пытаюсь, — ответил Сорвил, и лицу вдруг неожиданно стало горячо. — Я пытаюсь понять!
  
  — Знаю-знаю, — сказал колдун, на этот раз улыбаясь собственной глупости. — Мы поговорим о Последнем Пророке… позже… — Он прикрыл глаза и покачал головой. — А пока, задумайтесь вот о чем…. Если душа аспект-императора отлита точно по форме Бога, то… — Он опять покивал. — Ну? А? Если…
  
  — То… он — Бог в миниатюре…
  
  Эти слова сопровождал какой-то потусторонний ужас.
  
  Колдун просиял. Зубы у него оказались неожиданно белыми и ровными, странно сочетающимися с неаккуратной черной бородой.
  
  — Вы удивляетесь, как так получилось, что столько народу идет ради него на другой конец света? Удивляетесь, что может подвигнуть людей во имя него перерезать себе горло. Что же, вот вам и ответ… — Он наклонился поближе, со строгим видом человека, уверенного, что ему ведомы истины вселенной. — Анасуримбор Келлхус и есть Бог Богов, Сорвил, который явился сюда и живет среди нас.
  
  Сорвил, сидевший на корточках, не удержался и упал на колени. Он, не дыша, глядел на Эскелеса. Если двинуть рукой или моргнуть, казалось, можно затрястись и осыпаться, потому что вдруг окажешься весь из песка.
  
  — До его пришествия мы, я и подобные мне, были прокляты, — продолжал колдун, хотя можно было подумать, что говорит он больше самому себе, чем Сорвилу. — Мы, ученые, жизнь во власти и могуществе сменили на вечность, полную мук… А теперь?
  
  Прокляты. Сорвил почувствовал, как сквозь рейтузы пробирает холод мертвой земли. Боль поднималась до колен. Его отец погиб в колдовском огне — сколько раз Сорвил изводил себя этой мыслью, представляя себе крики и вопли, тысячи стремительных ножей? Но то, что говорил Эскелес…
  
  Означает ли это, что он продолжает гореть?
  
  Колдун Завета смотрел на него не отрываясь, широко открытыми глазами, горящими непреходящей радостью, как человек в порыве страсти или как азартный игрок, спасенный от рабства невероятным броском игральных палочек. Когда он заговорил, в голосе у него дрожало не просто восхищение, и даже не преклонение.
  
  — Теперь я — спасен.
  
  То была любовь. Он говорил с любовью.
  
  В тот вечер, вместо того чтобы пойти в шатер к Цоронге, Сорвил разделил тихий ужин с Порспарианом в благостном спокойствии своей палатки. Он сидел на краю койки, склонившись над дымящейся кашей, и чувствовал, что раб-шайгекец бессловесно смотрит на него, но не обращал на это внимания. Сорвила наполняло зарождающееся смятение, которое опрокинуло чашу его души и разлилось по всему телу тяжелым звоном. Голоса лагеря Священного Воинства легко проникали сквозь ткань палатки, бубнили и гудели со всех сторон.
  
  Кроме неба. Небо было безмолвно.
  
  Земля тоже.
  
  «Анасуримбор Келлхус и есть Бог Богов во плоти, Сорвил, он явился сюда и живет среди нас…»
  
  Люди нередко принимают решения по следам некоего значительного события, хотя бы для того, чтобы показать, будто переменами в себе они управляют сами. Сначала Сорвил решил, что оставит произошедшее без внимания, отмахнется от слов Эскелеса — как будто грубостью можно сделать сказанное несказанным. Потом он решил, что лучше рассмеяться: смех — первейшее средство против любых глупостей. Но не смог собраться с духом, чтобы осуществить это решение.
  
  Наконец, он решил подумать над мыслями Эскелеса, убедиться хотя бы, что они еще не возымели над ним власти. Какой вред просто подумать?
  
  Мальчишкой он большую часть своих уединенных игр провел в заброшенных уголках отцовского дворца, особенно в том месте, которое называлось «Заросший сад». Однажды, в поисках потерянной стрелы, он приметил в зарослях тутовника молодой тополь, выросший из прилетевшего откуда-то издалека семечка. Потом Сорвил время от времени проверял, жив ли тополек или погиб, наблюдал, как деревце медленно пробивается сквозь тень. Несколько раз он даже заползал на спине в поросшие мхом заросли и подносил лицо к черенку новорожденного, чтобы видеть, как он гнется, тянется вверх и наружу, туда, откуда манило солнце, просвечивавшее сквозь рябь листьев тутового дерева. Днями, неделями тополь стремился вверх, целеустремленно, словно разумное существо, тоненький от непосильного труда, силился добраться до теплой золотой полосы, которая протянулась к нему с неба, как рука. И наконец коснулся ее…
  
  В последний раз, как Сорвил видел его, за несколько недель до падения города, дерево стояло гордо, лишь едва заметный изгиб на стволе остался воспоминанием о тех днях, а тутовый куст давно погиб.
  
  Все-таки просто подумать тоже может оказаться вредно. Он не только понял — он это почувствовал.
  
  То, что продемонстрировал ему Эскелес, убеждало своим… здравым смыслом. То, что продемонстрировал ему Эскелес, объясняло не только аспект-императора… но и его самого.
  
  «…но, тем не менее, все мы остаемся осколками Бога».
  
  Не потому ли жрецы-киюннаты требовали сжигать всех миссионеров из Трех Морей? Не потому ли на губах у них выступала пена, когда они приходили со своими требованиями к его отцу?
  
  Не потому ли, что они были кустом, страшащимся дерева, которое выросло внутри его?
  
  «Я все время забываю, что вы язычник!»
  
  Опустилась темнота, дыхание Порспариана перешло в скрежещущий храп, а Сорвил лежал без сна, раздираемый нахлынувшими мыслями — ничто не могло их остановить. Когда он сворачивался клубком под одеялом, он видел его, как в тот день брани, дождя и грома: его, аспект-императора, и капли воды падали у него с волос, вьющихся вокруг удлиненного лица, подстриженная борода была заплетена, как у южных королей, а глаза такие синие, что казались отсветом иного мира. Сияющая, золотая фигура, шествующая в лучах иного времени, иного, более ясного солнца.
  
  Дружелюбную усмешку сменил добрый смех. «Да, я едва ли тот, за кого принимают меня мои враги».
  
  И Сорвил велел, приказал себе, проговорил себе, не разжимая зубов: «Я — сын моего отца! Истинный сын Сакарпа!»
  
  Но что, если…
  
  Руки, поднимающие его с колен. «Ты же король, разве не так?»
  
  Что, если он уверовал?
  
  «Я не завоеватель…»
  
  Сорвил проснулся, по своей новоприобретенной привычке, за несколько секунд до Интервала. Почему-то вместо обычного сжимающего душу страха, он почувствовал нечто вроде глубокого облегчения. Воздух равнин, дыхание людей проникали в шатер, заставляли поскрипывать завязанные Порспарианом крепления. Тишина стояла такая нерушимая, что он мог представить, будто вокруг никого нет, что все это расстилающееся вокруг его палатки поле пусто до самого горизонта — отдано Конскому Королю.
  
  Потом зазвучал Интервал. Вознеслись в небеса первые призывы к молитве.
  
  Он присоединился к Отряду Наследников там, где накануне вечером было установлено их знамя, одеревенело исполнил отрывистые команды капитана Харнилиаса. Очевидно, его пони, которого Сорвил назвал Упрямец, тоже этой ночью занимался духовными исканиями, потому что впервые он прекрасно слушался приказаний хозяина. Сорвил знал, что животное умно, даже, может быть, сверх обычного, и из одного лишь упрямства отказывается учить сакарпские команды коленями и шпорами. Упрямец стал настолько покладист, что Сорвил быстро закончил все утренние походные упражнения. Несколько Наследников крикнули: «Рамт-анквал!» — слово, которое Оботегва всегда переводил как «Лошадиный Король».
  
  Улучив момент, Сорвил наклонился и прошептал в подергивающееся ухо пони третью молитву к Хузьельту.
  
  — Один и один суть одно, — пояснил он зверю. — Ты делаешь успехи, Упрямец. Один конь и один мужчина суть один воин.
  
  Когда он подумал про «одного мужчину», его пронзил стыд. Он никогда им не станет, понял он, ведь его Большая Охота вряд ли когда-нибудь состоится. Вечный ребенок, и тени мертвых не помогут ему. Эти думы заставили его снова посмотреть на движущиеся вокруг людские массы. Щиты и мечи. Покачивающиеся вьюки. Неисчислимое множество лиц, неисчислимое множество людей, пролагающих нелегкий путь к темной черте на севере.
  
  Каким чудом можно сделать сердце таким трусливым?
  
  Когда Сорвил наконец встал в колонну рядом с Цоронгой и Оботегвой, наследный принц отметил его осунувшееся лицо.
  
  Сорвил, ничего ему не ответив, без обиняков спросил:
  
  — Что ты думаешь о Великой Ордалии?
  
  Выражение на лице Цоронги переходило от удивленного к серьезно обеспокоенному, по мере того как он слушал перевод нахмурившегося Оботегвы. — Ке йусу емеба…
  
  — Я думаю, что она может стать нашей погибелью.
  
  — Но ты считаешь, что она настоящая?
  
  Принц задумался, посмотрел на теряющийся в туманной дали пейзаж. Поверх кидрухильского мундира у него был надет «кемтуш», как он называл его: белая лента, густо испещренная черными, написанными от руки значками, которые перечисляли «битвы его крови» — войны, в которых сражались его предки.
  
  — Ну, они-то, наверное, считают, что действительно. Могу только представить себе, что такое она должно быть для тебя, Лошадиный Король. Для тебя и твоего несчастного города. А для меня? Я происхожу из великого и древнего народа, намного более могущественного, чем любой из народов, собравшихся под Кругораспятием. И даже я ничего подобного не видел. Собрать всю эту мощь и славу в единый поход на край Эарвы! Такого ни один сатанах в истории — даже Мботетулу! — не мог бы осуществить, не говоря уже о моем бедном отце. Что бы то ни было и к чему бы ни привело, можешь быть уверен: об этой Ордалии будут помнить… До скончания времен.
  
  Некоторое время ехали молча, погруженные в размышления.
  
  — А о них ты что думаешь? — спросил наконец Сорвил.
  
  — О них?
  
  — Да. Об Анасуримборах.
  
  Наследный принц пожал плечами, но сперва, заметил Сорвил, украдкой огляделся.
  
  — О них размышляют все. Они лицедеи, которых так любят кетьянцы, стоят перед публикой в амфитеатре, каким является наш мир.
  
  — И что эти «все» говорят?
  
  — Что он пророк или даже бог.
  
  — А ты что скажешь?
  
  — То же, что гласит договор моего отца: что он — благодетель Высокого Священного Зеума, и Сын Сына Небес охраняем им.
  
  — Нет… Что скажешь ты сам?
  
  Сорвил впервые увидел, как точеный профиль молодого человека обезобразил гнев. Цоронга быстро глянул на Оботегву, словно именно его виня за неугомонные вопросы Сорвила, потом снова повернулся к молодому королю с мягким и притворным выражением в глазах.
  
  — А ты?
  
  — Для множества разных людей он — разное, — решительно сказал Сорвил. — Не знаю, что думать. Все, что я знаю, — те, кто провел с ним какое-то время, сколь угодно малое, считают его ни больше ни меньше чем Богом.
  
  Наследный принц снова повернулся к своему старшему облигату, на этот раз глядя на него вопросительно. Хотя из-за неспешного аллюра их рядом идущих лошадей Сорвил мог взглянуть в лицо Оботегве только под углом, он безошибочно увидел, как старый толмач кивнул.
  
  Пока эти двое переговаривались на зеумском, Сорвил боролся с тревожным выводом, что у Цоронги есть секреты, и секреты важные, и на фоне интриг, которые, возможно, вращались вокруг него, дружба с иноземным королем, с «колбасником», возможно, была не просто развлечением. Сын Нганка’кулла был не просто заложником, он был еще и шпионом, картой в игре более крупной, чем Сорвил мог себе представить. На нем была завязана судьба империй.
  
  Когда Цоронга снова посмотрел на него, оттенок веселости, который был присущ их разговорам, полностью исчез, оставив вопрошающее, оценивающее внимание. Как будто карие глаза о чем-то молили Сорвила…
  
  Молили, чтобы он оказался человеком, которому Высокий Священный Зеум мог доверять.
  
  — Петату суруб… Ты слышал о Шайме, о Первой Священной войне?
  
  Сорвил пожал плечами. Он почувствовал, что ему сделали честь и вознаградили. Ему поверяет секреты принц великой нации.
  
  — Почти нет, — признался он, стараясь говорить так же тихо, как его друг.
  
  — Существует книга, — сказал Цоронга с неохотой в голосе, которую дополнял досадливо прищуренный взгляд. — Книга запретная, написанная колдуном… Друзом Ахкеймионом. Ты о нем слышал?
  
  — Нет.
  
  Губы Цоронги сложились перевернутым полумесяцем. Принц кивнул, не утвердительно или одобрительно, а словно благодаря его за короткий и честный ответ.
  
  — Бпо Мандату мбал… Он был адептом Завета, как твой наставник.
  
  Сорвил невольно огляделся, боясь, что теперь в любой момент появится Эскелес. Люди нередко умеют услышать свое имя, будь оно произнесено хоть по другую сторону мира.
  
  — И что?
  
  — Он был рядом с Анасуримбором, когда тот вступил в Первую Священную войну. Судя по всему, он был его первым и самым близким другом — его учителем, и до и после Кругораспятия.
  
  — Что дальше?
  
  — Ну, во-первых, императрица — ну, эта женщина на серебряных келликах, мать нашего дорогого и любимого генерала Кайютаса, — так вот Ахкеймион был ее первым мужем. Видимо, Анасуримбор ее украл. Поэтому по завершении Первой Священной войны, когда шрайя их Тысячи Храмов коронует Анасуримбора аспект-императором, этот Ахкеймион отрекается от него перед всеми собравшимися, объявив, что Анасуримбор — мошенник и предатель.
  
  Что-то в нем появилось от прежнего Цоронги, как будто он оттаивал, сплетничая об этой истории.
  
  — Да… — сказал Сорвил. — Я это точно слышал… по крайней мере, в каком-то варианте.
  
  — И тогда он выходит из Священной войны, отправляется в изгнание, становится, как говорят, единственным волшебником в Трех Морях. Только любовь и жалость императрицы помогли не допустить его казни.
  
  — Волшебником?
  
  Эбеновое лицо снова посуровело.
  
  — Да. Колдуном вне школ.
  
  Отряд Наследников был лишь одним из множества кидрухильских отрядов, но самым приметным, поскольку в нем было разрешено носить национальные украшения поверх малиновых мундиров. Сорвил и Цоронга перевалили вместе с колонной вершину поросшего кустарником холма и, отклонившись к задним лукам седел, спустились в широкую ложбину. Черная дорога стала вязкой от воды и грязи. Вокруг раздавался шум от бесконечного множества копыт, топчущих болотистую почву, — хриплое дыхание тонущей почвы. То, что сверху казалось дымкой, обернулось тучами мошкары.
  
  — Там он и написал эту книгу? — спросил Сорвил, стараясь перекрыть топот. — В изгнании?
  
  — Лет шесть назад наши шпионы привезли отцу один ее экземпляр и сказали, что для тех, кто в Трех Морях продолжает сопротивляться Анасуримбору, эта книга стала чем-то вроде священного писания. Она озаглавлена «Компендиум о Первой Священной войне».
  
  — Значит, это всего лишь историческое описание?
  
  — Только на первый взгляд. Там есть… намеки, разбросанные по всему тексту, и описания Анасуримбора, каким он был до того, как обрел Гнозис и стал почти всемогущим.
  
  — Ты хочешь сказать, что этот адепт Завета знал… он знал, что такое аспект-император?
  
  Цоронга ответил не сразу, а смотрел на него, словно перебирая в голове предыдущую часть разговора. Среди тех, кто сопротивляется власти аспект-императора, нет более важного вопроса, понял Сорвил.
  
  — Да, — наконец ответил Цоронга.
  
  — И что он говорит?
  
  — Все то, что можно ожидать услышать от рогоносца. В том-то все и дело…
  
  Сорвила охватило напряжение. То знание, которое он искал, было здесь — он это чувствовал. Знание, которое извлечет истину из уродливых обстоятельств — и вернет ему честь! Он крепко стиснул поводья, так что побелели костяшки пальцев.
  
  — Он называет его демоном? — спросил Сорвил, затаив дыхание. — Называет?
  
  — Нет.
  
  Сорвил чуть не всем телом подался вперед, ловя ответ, и теперь у него от потрясения на секунду закружилась голова.
  
  — Что же тогда? Не шути со мной такими вещами, Цоронга! Я пришел к тебе как друг!
  
  Наследный принц как-то одновременно усмехнулся и нахмурился.
  
  — Тебе многому надо научиться, Лошадиный Король. В этих краях рыщет слишком много волков. Мне нравится твоя честность, как ты завел этот разговор, и это правда, но когда ты начинаешь так говорить… Я… я за тебя опасаюсь.
  
  Оботегва, конечно, смягчил интонации своего господина. Как бы прилежно ни старался облигат передать тон слов принца, его речь всегда несла на себе отпечаток долгой жизни, проводимой на виду.
  
  Сорвил уставился на плавные очертания луки своего седла, такой непохожей на грубый железный крюк сакарпских седел.
  
  — Что говорит этот, как его… Ахкеймион?
  
  — Он говорит, что Анасуримбор — человек, не обладающий ни дьявольской, ни божественной природой. Говорит, что он человек невиданного интеллекта. Предлагает нам представить разницу между нами и детьми… — Чернокожий принц умолк, сосредоточенно нахмурив чело. Размышляя, он имел обыкновение скашивать глаза влево и вниз, как будто оценивая нечто таящееся глубоко в земле.
  
  — И?
  
  — Важно не столько то, говорит он, что такое есть Анасуримбор, сколько то, чем для него являемся мы.
  
  — Ты говоришь загадками! — метнул на него раздраженный взгляд Сорвил.
  
  — Йусум пиэб… Вспомни свое детство! Подумай о своих надеждах и страхах. О сказках, которые рассказывали тебе кормилицы. О том, как тебя постоянно выдавало лицо. Подумай, как тобой управляли, как тебя лепили.
  
  — Хорошо! И что?
  
  — Вот что ты такое для аспект-императора. И мы все.
  
  — Дети?
  
  Цоронга отпустил поводья, взмахнул руками, широким жестом обводя все вокруг.
  
  — Все это. Эта божественность. Апокалипсис этот. Эта… религия, которую он создал. Все это — ложь, выдумки, которые мы рассказываем детям, чтобы они вели себя как мы хотим. Все это — чтобы заставить нас любить, чтобы подвигнуть нас на самопожертвование… Вот что говорит Друз Ахкеймион.
  
  Эти слова, донесенные через призму усталой жизненной мудрости Оботегвы, заставили Сорвила похолодеть до мозга костей. С демонами было намного легче! А это… это…
  
  Как может ребенок пойти войной на своего отца? Как может ребенок — не любить?
  
  Сорвил чувствовал, что на лице у него написаны тревога, смятение, но стыд заглушался пониманием того, что Цоронга чувствует себя не лучше.
  
  — Так чего же он тогда хочет, аспект-император? Если это все… если это — обман, то каковы же тогда его истинные цели?
  
  Они выбрались из болотца и приближались к вершине невысокого холма. Цоронга показал головой за плечо Сорвила, туда, где в толчее виднелась нелепая фигура Эскелеса, под которой прогибалась спина его тяжело пыхтящего ослика. Опять уроки…
  
  — Волшебник ничего не говорит, — продолжил наследный принц, когда Сорвил повернул голову обратно. — Но боюсь, что мы с тобой узнаем раньше, чем закончится все это безумие.
  
  В ту ночь ему снились короли, спорящие в какой-то старинной зале.
  
  «Есть капитуляция, которая ведет к рабству, — говорил экзальт-генерал. — А есть капитуляция, которая ведет к освобождению. Скоро, очень скоро твой народ поймет эту разницу».
  
  «Это слова раба!» — кричал Харвил, стоя в распускающихся, как цветок, лепестках пламени.
  
  Как ярко горел его отец. Дорожки огня бежали вверх по венам, обвивающим его руки. Волосы и борода пылали и дымились. Кожа пузырилась, как кипящая смола, блестело оголенное мясо, прочерченное огненными линиями горящего жира…
  
  Как красиво было настигшее его проклятие.
  
  Поначалу он отбивался от своего раба и кричал. Он видел только руки в темноте, они защищались и удерживали его, а потом, когда Сорвил наконец затих, стали успокаивающими.
  
  — Эк бирим сефнарати, — тихонько говорил старый раб, вернее, бормотал своим надтреснутым голоском. — Эк бирим сефнарати… Ш-ш-ш… Ш-ш-ш… — повторяла и повторяла незаметная тень, стоявшая на коленях у койки, где лежал Сорвил.
  
  Рассвет медленно окрашивал тьму за парусиновыми стенами шатра. Неспешное дыхание света.
  
  — Я видел, как горит мой отец, — хрипло сказал он Порспариану, хотя тот не мог понять его слов.
  
  Почему-то Сорвил не сбросил с плеча шишковатую руку. В растворяющейся тьме черты лица, напоминающего потрескавшийся старый сапог, причудливо обретали реальность. Дед Сорвила был посажен на кол, когда внук был еще совсем мал, потому Сорвил не знал доброй теплоты дедовской любви. Ему так и не довелось узнать, как с годами начинают тянуться к живительной молодости сердца стариков. Но нечто похожее увидел он сейчас в улыбке странных желтых глаз Порспариана, в его дребезжащем голосе, и ему захотелось довериться этому чувству.
  
  — Это значит, что он проклят? — тихо спросил Сорвил. У дедушки можно спросить, он должен знать. — Если во сне он горит?
  
  Тень тяжкого воспоминания пронеслась по лицу старого шайгекца, и он грузно встал. Сорвил приподнялся на койке и задумчиво почесал в затылке, наблюдая за непонятными действиями раба. Порспариан нагнулся, откинул циновку с земляного пола, встал на колени, как молящаяся старуха. Как повторялось уже много раз, он откопал кусок дерна и вылепил в земле лицо — несмотря на полумрак, почему-то было отчетливо ясно, что лицо это женское.
  
  Ятвер.
  
  Раб намазал веки землей, затем начал медленно раскачиваться, бормоча молитву. Вперед-назад, без видимого ритма, как человек, который пытается освободиться от связывающих его веревок. Он все бормотал, а занимающийся рассвет вынимал из темноты новые и новые штрихи: грубую черную строчку на подгибе его мундира, пучки жестких белых волос, поднимающиеся по рукам, спутанные травинки, пригибающиеся под тяжестью его тела. Мало-помалу в движениях старика появилось какое-то неистовство, так что Сорвил тревожно подался вперед. Шайгекец дергался из стороны в сторону, словно его дергала изнутри невидимая цепь. Промежутки между вздрагиваниями сокращались, и вот уже он словно уворачивался от роя жалящих пчел. И вот он уже трясся в судорогах…
  
  Сорвил вскочил на ноги, шагнул вперед, протянув к нему руки.
  
  — Порспариан!
  
  Но нечто вроде уважения к чужому религиозному ритуалу удержало его. Сорвил вспомнил тот случай, когда слеза Порспариана ожгла ему ладонь и его охватило свербящее беспокойство. Он почувствовал себя листком бумаги, который смяли, скатали и сложили фигурку человечка. Казалось, любой порыв ветра превратит его в воздушный змей и швырнет к небесам. Что еще за новое сумасшествие?
  
  Не убирая от глаз перепачканные в земле пальцы, старик корчился и вздрагивал, как будто его били и пинали изнутри. Дыхание со свистом вырывалось из раздувающихся ноздрей. Слова слились в неразборчивое клокотание…
  
  И вдруг, как прижатая ботинками трава, пружиня, возвращается в исходное состояние, Порспариан выпрямился и застыл. Он развел руки, похожими на красное желе глазами посмотрел на землю…
  
  На лицо в земле.
  
  Сорвил затаил дыхание, зажмурился, словно отгоняя наваждение. Мало того, что у раба покраснели глаза (фокус, наверняка это какой-то фокус!), но и рот, выдавленный на земляном лице, — приоткрылся!
  
  Приоткрылся?
  
  Сложив руки лодочкой, Порспариан опустил пальцы к нижней губе и принял скопившуюся там воду. Старый и согбенный, он с улыбкой повернулся к своему хозяину и встал. Глаза его вернули себе обычное выражение, но знание, которое в них светилось, не выглядело обычным. Порспариан сделал шаг вперед, вытянул руки. С подушечек его пальцев, словно кровь, капала грязь. Сорвил отшатнулся, чуть не споткнувшись о койку.
  
  На фоне разгорающейся утренним светом парусины Порспариан казался существом, созданным из темной земли, вылепленным из ила древней реки и глядящим на мир вечным взглядом желтых глаз.
  
  — Слюна, — сказал старый раб, поразив его чистотой своего сакарпского произношения. — Чтобы… лицо… чистое.
  
  Несколько секунд Сорвил молча смотрел на него, потрясенный. Откуда? Откуда вода?
  
  Что за фокусы Трех Морей…
  
  — Тебя прятать, — выдохнул старый раб. — Прятать взглядом!
  
  Но проблеск понимания остановил начинавшуюся панику, и внутри все зарыдало, закричало от муки и облегчения. Старые боги не забыли! Сорвил прикрыл глаза, поняв, что иного разрешения от него и не требуется. Он почувствовал, что пальцы мажут ему щеки, вжимаются в кожу с основательностью, свойственной старикам, которые все делают на пределе сил, не от злости, но чтобы превзойти беззаботную жизненную энергию молодых. Сорвил почувствовал, как ее слюна, грязня, очищает.
  
  Мать вытирает лицо нежно любимого сына.
  
  «Ну ты только посмотри на себя…»
  
  Где-то снаружи жрецы воззвонили Интервал: единую ноту, разносящуюся чистым и глубоким звуком над равнинами беспорядочно наставленных шатров. Вставало солнце.
  Глава 14
  Кил-Ауджас
  
   Глубина мира простирается лишь настолько, насколько способен проникнуть наш взгляд. Потому глупцы почитают себя глубокими. Потому чувство, которым сопровождается божественное откровение, — это страх.
  
   Айенсис. «Третья аналитика человека»
  
  Весна 20-го года Новой Империи (4132 год Бивня), к югу от горы Энаратиол
  
  Древность. Древность и мрак.
  
  Для народов Трех Морей «Хроника Бивня» была главным мерилом истории. Не было ничего до нее. И не могло быть. И все же сейчас Шкуродеры шли по залам, которые были старше, чем даже сам язык Бивня — не только слоновая кость, на которой были вырезаны его слова. Не было нужды им об этом напоминать, но время от времени они бросали взгляды на Ахкеймиона, словно моля его сказать, что все неправда. История витала в тусклом воздухе. Они чувствовали ее запах, примешивающийся к окружающей пыли. Ощущали, как она вползает в слабеющие конечности и присмиревшие сердца.
  
  Здесь царила слава, равной которой не в состоянии снискать ни один человек, ни одно племя и народ, и души охотников трепетали от сопричастности. Ахкеймион читал это на лицах: сжатые в линию губы или открытые в изумлении рты, шарящие по сторонам глаза, отсутствующий взгляд задир, осознавших безрассудство своего предприятия. Даже эти люди, так легко пускающиеся в грех и разврат, считали, что по их жилам течет кровь богов.
  
  Кил-Ауджас, храня молчание, возвещал иное.
  
  Просторная галерея, которую Ахкеймион счел входом, оказалась подземной дорогой. Вереница путников быстро разобралась на две колонны, одна пошла с Клириком во главе, вслед за его парящей в воздухе точкой колдовского света, а другая выстроилась за Ахкеймионом и его Суррилическим Заклинанием Иллюминации. Первое время они не шагали, а шаркали ногами, тупо таращась по сторонам и мучительно ощущая себя непрошеными гостями. Когда кто-то заговаривал, от одного звука голоса все втягивали голову в плечи. Путь им устилали какие-то осколки, возможно — костей. Щиколотки туманом окутывала пыль.
  
  Изображения. Повсюду. Ими были испещрены все поверхности, нетронутые, как свежевырытые могилы, пропитанные мраком векового одиночества. Стиль повторял оформление Обсидиановых Врат: по стенам шли полосами многоуровневые барельефные картины, внешний ряд которых составлял искусное обрамление для внутреннего, уходя вверх футов на сорок. По каменной крошке под ногами — угольно-черным завиткам с вкраплениями серого — было понятно, что барельефы высечены из цельной скалы. Целые участки камня блестели, как черное или коричневое стекло. Оказавшись между двумя движущимися источниками света, стены поистине оживали и словно бы приходили в обманчивое подобие движения.
  
  В противоположность воротам, каменные украшения зала не подверглись выветриванию. Детальность изображений поражала глаз, от кольчуг воинов-нелюдей до волос человеческих рабов. Костяшки пальцев, покрытые шрамами. Ручьи слез на щеках у молящихся. Все было передано с маниакальной подробностью. На вкус Ахкеймиона, картины получились чересчур правдоподобными, слишком перегруженным было их скопление. Изображения не столько превозносили и живописали, сколько проникали в самую суть, так что больно было смотреть на тянущийся мимо калейдоскоп образов, на бесчисленные шествия, целые армии, прорисованные до последнего солдата, до каждой жертвы, их беззвучные сражения, от которых не доносилось ни звуков дыхания, ни лязга оружия.
  
  Пир-Пахаль, догадался Ахкеймион. Весь зал был посвящен этой великой древней битве между нелюдьми и инхороями. Ахкеймион даже узнал основных действующих лиц: предателя Нин’джанджина и его повелителя Куъяара Кинмои, императора нелюдей. Могучего богатыря Гин’гуриму, с руками толщиной в ногу обычного человека. И инхоройского короля Силя, в доспехах, среди трупов, в окружении своих нечеловеческих соплеменников, крылатых чудовищ с уродливыми конечностями, повисшими фаллосами и черепами, растущими один из другого.
  
  Ахкеймион чуть не споткнулся, увидев в могучих руках Силя высоко воздетое Копье-Цаплю.
  
  — Какое оно все… — прошептала сбоку Мимара.
  
  — Инхорои, — тихо ответил Ахкеймион. Он с недоумением думал о Келлхусе и его Великой Ордалии, об их безумном походе через пустынный Север к Голготтерату. Изображенная на стенах война не окончилась.
  
  Десять тысяч лет горя.
  
  — Это их память, — вслух произнес Ахкеймион. — Нелюди вырезают свое прошлое на стенах… чтобы сделать его таким же бессмертным, как свои тела.
  
  Лица нескольких охотников повернулись к нему, одни — ожидая продолжения, другие с раздражением. Речь звучала кощунством, как злословие при свете погребального костра.
  
  Шли дальше, все больше углубляясь в нутро горы. Несколько миль не было ни тупика, ни развилки, одни только воюющие стены, изрезанные на глубину вытянутой руки. Впереди едва проступала из темноты дорога. Позади свет от входа превратился в звездочку, одиноко мерцавшую в пространстве, заполненном абсолютной чернотой.
  
  Потом вдруг с пугающей внезапностью из темноты возникли вторые ворота. В застоявшемся воздухе раздалось несколько удивленных восклицаний. Экспедиция запнулась и встала.
  
  Перед ними стояли два высоченных волка, стоявшие подобно людям по обе стороны открытого портала, с глазами навыкате и высунутыми языками. Контраст был разителен. Ушла вычурность подземной дороги, сменившись более древними, тотемными представлениями. Каждый волк был три волка, или одним и тем же волком в трех различных временах. Каменные головы были высечены в трех различных положениях, а выражения на мордах символически изображали целую гамму чувств, начиная с тоски и заканчивая звериной злобой, как будто древние мастера хотели запечатлеть в одном окаменевшем мгновении все животное бытие. Основание каждой статуи кольцом огибали письмена, плотно собранные в вертикальные столбцы: пиктограммы, изящные и примитивные одновременно, похожие на памятные зарубки. Ауджа-гилкуиья, понял Ахкеймион: так называемый «первый язык», такой древний, что нелюди забыли, как читать и говорить на нем — а значит, эти ворота для нелюдей были такой же седой древностью, как для людей — Бивень. Все здесь свидетельствовало о зарождении в грубых первобытных душах понимания тонких премудростей таинства творчества…
  
  Но восхищение угасло так же быстро, как и вспыхнуло. Ахкеймион покачнулся, у него закружилась голова, словно он слишком быстро вскочил с постели. Мимара тоже споткнулась, прижала ладони козырьком над бровями. Несколько мулов испугались, стали бить копытами и рваться с привязи. В воздухе веяла не просто боль веков. Нечто еще… отсутствие чего-то, перпендикуляр к геометрии реального, изгибающий ее прямые своим губительным притяжением. Что-то шептало из черноты между каменными зверями.
  
  Нечто потустороннее.
  
  Ворота заколебались в глазах у волшебника, это был не портал, а скорее дыра.
  
  Свет, зажженный Клириком, вдруг стал прибывать, выбелив каменные стены доверху. От огромных волчьих морд в вышине поползли тени. Перед входом нелюдь обернулся, залитый ярким светом. Несколько человек рукой заслонились от сияния.
  
  Голос гулко пророкотал в окружающей тьме.
  
  — На колени…
  
  Пораженные Шкуродеры глядели на него молча. Он рухнул на колени. Несколько секунд его глаза горели невидящим огнем, потом он обратил взор на стоящих вокруг него людей, и лицо его стало мрачнеть. По коже головы пошли морщины, как от боли.
  
  — На колени! — пронзительно выкрикнул он.
  
  Сарл хихикнул, хотя улыбка, которая разделила его острую бородку надвое, отнюдь не была шутливой.
  
  — Клирик. Ты, это…
  
  — Эта война сломала нам хребет! — гремел голос нечеловека. — Вот… Вот! Все Последние Рожденные, отцы и дети, собрались под медными штандартами Сиоля и его немилосердного короля. Серебряные Зубы! Наш тиран-спаситель… — Он запрокинул голову и захохотал. Слезы оставляли на его щеках две полосы. — Это наш… — Он сверкнул сросшимися зубами. — Наш триумф.
  
  Он осел и словно целиком съежился в своих сложенных ладонях. Его сотрясали беззвучные рыдания.
  
  Все смущенно переглянулись. В этом свете было что-то жутковатое, помимо того, что он висел над ними сам по себе, так что каждого из них окутывал блеск отдаленного сияния. Возможно, виноваты были черные стены или белые блики, отражавшиеся от полированной поверхности множества фигур, но казалось, что тени существуют сами по себе и ни с кем не связаны. Как будто каждый человек стоял в своем, особом свете своего личного утра, полдня или сумерек. То ли из-за принадлежности своей расе, то ли из-за позы, но на своем месте казался здесь только Клирик.
  
  Лорд Косотер присел рядом с ним на корточки, положил руку на его широкую спину, что-то неслышно заговорил ему на ухо. Киампас опустил глаза в пол. Сарл озирался, шнырял глазами по сторонам, явно больше обеспокоенный этим проявлением дружеской доверительности, чем содержанием слов Клирика.
  
  — Да! — выдохнул нелюдь, как будто вдруг осознал нечто важное, что прежде упускал из виду.
  
  — Поганое место, — проворчал Сарл. — Еще одно поганое место…
  
  Это чувствовали все, понял Ахкеймион, вглядываясь в потрясенные лица. Какая-то грусть, подобная дыму от скрытого, испуганно затаившегося огня, снедала их, сковывая мысли… Но никаких чар он не чувствовал. Далее самые тонкие заклинания несли на себе следы искусственности, отпечаток Метки. Но здесь — ничего, за исключением запаха древней, давно умершей магии.
  
  И вдруг, пораженный ужасом, он понял: трагедия, которая привела к гибели эти залы, расползлась по ним. Кил-Ауджас был топосом. Местом, где преисподняя наступала на этот мир.
  
  Ахкеймион повернулся к Мимаре, к своему удивлению, заметив, что крепко держит ее за руку.
  
  — Призраки, — проговорил он, отвечая на ее удивленный взгляд. — Это место…
  
  — Тише, — выкрикнул Киампас, как человек, внезапно на что-то решившийся. — Придержите языки — вы все! Вы видели знаки на воротах, это все артели, которые сгинули в этом месте. Согласен, у них не было с собой нашего Клирика, не было провожатого, но, как ни крути, — сгинули. Может, сбились с пути, может, их прикончили голые. Как бы то ни было, это тропа, ребята, и такая же беспощадная, как и все остальные. Чем глубже мы будем забираться, тем больше нам надо быть начеку, понимаете?
  
  — Он прав, — подал голос из полутемных последних рядов Ксонгис. Он сидел на корточках у стены, с высоким тюком на плечах, упершись в колени закованными в кольчугу руками. Пошарив перед собой в пыли, он поднял длинную кость, похожую на собачью.
  
  — Дохлый голозадый, — сказал он.
  
  Ксонгис поднял кость к свету, потом посмотрел сквозь нее, как через подзорную трубу: утолщения с обоих концов были отломаны. Он повернулся к остальным, пожал плечами.
  
  — Какая-то тварь хотела жрать.
  
  Охотники огляделись, сыпля проклятиями при виде костей, разбросанных повсюду как остатки какого-то давнего потопа, как занесенные илом палки. Лорд Косотер все шептал что-то на ухо Клирику, что-то резкое и полное ненависти. Отчетливо донеслись слова: «убогий доходяга». Ахкеймион всматривался в черный провал между гигантскими волками, в любой момент ожидая чего-то…
  
  Прикрыв глаза, он увидел стенающих персонажей своих Снов.
  
  — Это же шранк! — выкрикнул один из галеотских охотников, Хоат. — Кто ест шранков?
  
  Он был, пожалуй, младшим из Шкуродеров. Его фигура еще сохраняла нескладность долговязого подростка.
  
  А ведь у всех было одно и то же, понял Ахкеймион, у всех артелей, которым хватило смелости сунуться в эти залы. Все останавливались у этих разбитых ворот и терзались теми же самыми предчувствиями. И все же двигались вперед, неся с собой войну, углублялись в пещеры все дальше, дальше…
  
  И больше не возвращались.
  
  — А двери где? — вдруг спросил Галиан. Он задиристо обвел всех глазами, как делают иногда, чтобы скрыть свой страх. — Это как? Ворота без створок?
  
  Но вопросы всегда приходят слишком поздно. Сперва события должны миновать точку невозврата; лишь потом люди начинают задаваться мучительными вопросами.
  
  Первую ночь провели в роскошной зале за Волчьими Воротами. Ахкеймион повесил колдовской свет высоко в воздухе — смутно различимую точку, освещающую потолок и ребристый верх колонн, уходящих вверх у них над головами. Свет словно нехотя опускался донизу, достаточно тусклый, чтобы не проникать через закрытые веки, но расходящийся достаточно широко, чтобы создавать иллюзию безопасности. С высоты сурово смотрели вниз непривычные фигуры; углубления в рельефах были залиты непроницаемой чернильной чернотой.
  
  Верный своему слову, Киампас организовал посменное дежурство и расставил часовых по всему периметру света. Клерис в одиночестве сидел на запыленном камне, вглядываясь в проход, по которому им предстояло идти, когда все проснутся. Лорд Косотер растянулся на циновке и мгновенно заснул, хотя рядом с ним, поджав ноги, сидел Сарл и беспрестанно бормотал какие-то глупости, останавливаясь только чтобы похихикать над кульбитами собственного остроумия. Остальная часть артели мрачными группами расселась на полу, кто ворочался на циновках, кто сидел и переговаривался вполголоса. Все мулы стояли рядом в тени и выглядели несуразно на фоне окружающего величия.
  
  Воздух по-прежнему был довольно прохладен и превращал глубокий выдох в туман.
  
  Ахкеймион сел рядом с Мимарой, прислонившись спиной к колонне. Мимара долго сидела словно пронзенная светом, не отрываясь смотрела на серебряное пламя.
  
  — Там буквы, — голос у нее после долгого молчания был хриплый. — Можешь прочитать?
  
  — Нет.
  
  Она едва слышно фыркнула.
  
  — Всезнающий волшебник…
  
  — Их никто не может прочитать.
  
  — А-а…. Я-то испугалась, что переоценила тебя.
  
  Он хотел было нахмуриться, но озорные искорки у нее в глазах требовали, чтобы он рассмеялся. С него словно свалился огромный вес.
  
  — Запомни все это, Мимара.
  
  — Что запомнить?
  
  — Это место.
  
  — Зачем.
  
  — Оно древнее. Древнее древности.
  
  — Древнее, чем он? — спросила она, кивнув в сторону Клирика, сидящего в сумраке между колоннами.
  
  Мимолетно возникшее у него желание проявить благородство испарилось.
  
  — Намного.
  
  Прошло несколько секунд, наполненных звенящей пустотой передышки перед новой опасностью — притекающее по каплям ощущение неотвратимости. Мимара исподтишка изучала Клирика.
  
  — Что с ним такое? — наконец прошептала она.
  
  Ахкеймиону не хотелось даже думать о нечеловеке, не то что говорить о нем. Путешествовать в компании Блуждающего было столь же опасно, как разгуливать по этим залам, если не больше. Отсюда напрашивался недопустимый вопрос: насколько Ахкеймион готов рисковать, чтобы довести свою безумную затею до конца? Сколько душ он готов обречь на гибель?
  
  Он помрачнел.
  
  — Тише, — сказал он, нахмурившись, с привычным раздражением. Что она здесь делает? Зачем преследует его? Все пойдет насмарку! Двадцать лет упорного труда! А то и сам мир! Она все поставила под угрозу, ради жажды, которую ей никогда не утолить. — Они слышат гораздо лучше нас.
  
  — Тогда ответь мне на таком языке, который он не понимает, — ответила Мимара на безупречном айнонском.
  
  Долгий взгляд был настолько угрюм, что не оставлял места для удивления.
  
  — Айнон, — сказал Ахкеймион. — Тебя туда отвезли?
  
  Любопытство поблекло в ее глазах. Она сгорбилась, сидя на циновке, и молча отвернулась — он не удивился. По резным каменным пустотам распространялась глубокая и монументальная тишина. Ахкеймион сидел неподвижно.
  
  Когда он поднял глаза, он был почти уверен, что видел, как лицо Клирика отвернулось прочь от них…
  
  Вновь обратившись к непроницаемой черноте Кил-Ауджаса.
  
  В его Сне внизу горела библиотека Сауглиша. Ее приземистые мощные башни обвили гирлянды огня. Над густыми клубами дыма закладывали виражи драконы. Сверкающие заклинания искрами прочерчивали небо — ослепительная каллиграфия Гнозиса.
  
  Трепеща в воздухе крыльями, Скафра скалил гнилые зубы, пронзительно кричал, обратившись в сторону горизонта, черного смерча, двигавшегося по далеким равнинам. В сторону глухого низкого рокота, густого, как звук последнего удара сердца.
  
  А Ахкеймион парил там невидимым, бестелесный свидетель происходящему… В одиночестве.
  
  Где? Где же Сесватха?
  
  Не пройдя и сотни шагов по проходу, выбранному для них Клириком, они обнаружили мумию мальчика. Он лежал спиной к стене, свернувшись, как будто обнимал котенка. Он пережил самое большее свое тринадцатое или четырнадцатое лето, как предположил Ксонгис. Императорский следопыт не мог определить, сколько времени пролежала здесь мумия, но указал на искупительные монеты, которые были положены мальчику на бок и на бедро: три медяка, два серых от пыли, а один еще блестящий, дары для Ур-Матери — не монеты, но сами акты их дарения. Видно, другие экспедиции тоже проходили этим путем. Окруженный столпившимися вокруг него артельщиками, Сома опустился на одно колено и добавил четвертую, прошептав молитву на своем родном языке. После чего поискал глазами Мимару, словно желая признания своего благородства.
  
  — Надо следить за ним, — вполголоса проговорил ей Ахкеймион, когда все двинулись дальше. Они не разговаривали с тех пор как проснулись, и он уже начинал сожалеть, что накануне вечером оборвал разговор. Нелепо, казалось бы, праздно перебрасываться словами в самом сердце горы, но от мелких человеческих слабостей не отказаться в любых, самых грандиозных обстоятельствах. По крайней мере, ему.
  
  — Вряд ли, — сказала она со слабостью в голосе, которая Ахкеймиона несколько встревожила. В женской усталости таится опасность — мужчины подсознательно это понимают. — Следить обычно надо за тихими. Теми, которые ждут, что за ними захлопнется дверь…
  
  Звук чужих голосов проник в ее молчание. Рядом разразился спор о судьбе и происхождении мертвого ребенка. Как ни странно, мальчик и тайна его гибели всех привели в чувство.
  
  — Меня этому научил Айнон, — горько прибавила она. — То… куда меня отвезли.
  
  Экспедиция шла дальше, скоплением бледных лиц в нескончаемом мраке. Разговор необъяснимо свернул на то, какие ремесла тяжелее всего сказываются на руках. Галиан настаивал, что хуже всех рыбакам, со всеми этими узлами и сетями. Ксонгис описывал тростниковые поля Высокого Айнона, бесконечные мили полей на высокогорных Сехарибских равнинах и то, как полевые рабы вечно ходят с кровоточащими пальцами. Все сошлись на том, что если учесть еще и ноги, то самые несчастные — это сукновалы.
  
  — Представь, каково — изо дня в день топать во всякой дряни — и не двигаться ни на локоть!
  
  Потом перешли на нищих и стали травить байки о разных бедолагах. Заявление Сомы о том, что он видел нищего без рук и без ног, было встречено общей насмешкой. Сома вечно болтал всякие несуразности.
  
  — Как он деньги-то подбирал? — спросил кто-то из молодых остряков. — Членом?
  
  Поддавшись общему глумливому настроению, Галиан пошел еще дальше и сказал, что видел безголового нищего, когда служил в императорской армии.
  
  — Мы долго думали, что это мешок с репой, пока он не начал просить…
  
  — И чего же он просил? — поинтересовался Оксвора. Голос у гиганта всегда гремел, как бы тихо он ни старался говорить.
  
  — Чтоб его перевернули нужной стороной кверху, чего ж еще?
  
  В заброшенных залах грянул хохот. Лишь Сома остался безучастным.
  
  — Как он говорил без головы?
  
  — Ну у тебя же это вполне нормально получается!
  
  Смех ширился. Отряд любил, когда удавалось весело подшутить над Сомой.
  
  — В Зеуме… — начал Поквас.
  
  — …нищие сами подавали тебе, — перебил Галиан. — Знаем.
  
  — Ничего подобного, — рассмеялся танцор меча. — Они совершают набеги на Пустоши и дерут три шкуры с голых…
  
  Общий взрыв негодования и смеха.
  
  — Тогда понятно, почему ты задолжал мне столько серебра, — воскликнул Оксвора.
  
  Так продолжалось бесконечно.
  
  Судя по выражению лица Мимары, ее веселила вся эта болтовня, что не осталось для охотников незамеченным — особенно для Сомандутты. Ахкеймион же, напротив, с трудом время от времени выжимал из себя улыбку — как правило, в тех случаях, когда остальные ничего смешного не видели. Он не мог заставить себя не думать о нависшей вокруг них черноте, о том, какими заметными и какими уязвимыми они должны казаться тем, кто прислушивается из глубин. Стайка гомонящих детей.
  
  Кто-то слушает их. В этом можно было не сомневаться.
  
  Кто-то или что-то.
  
  Клирик, рядом с которым держался, не отставая, лорд Косотер, водил их какими-то лабиринтами. Коридоры. Залы. Галереи. Некоторые поражали ровными, как по линейке выведенными стенами, другие закручивались непредсказуемой формы витками, как черви на крючке, или напоминали письмена жуков-древоточцев под корой мертвых деревьев. Все звенело под толщей камня, который пробуравили эти залы: казалось, что стены наклонились, полы изогнулись и от давящего веса потрескивают потолки. В какой-то момент впечатление того, что они находятся в гробнице, стало физически ощутимым. Кил-Ауджас стал миром клинообразных деталей, огромных провалов, невероятных изгибов, которые удерживала прочность камня и хитроумие древних. Не раз Ахкеймиону приходилось ловить ртом воздух, как будто горло кто-то сжал непреодолимой хваткой. Повсюду витал запах склепа — каменных сводов и вековой неподвижности, — но воздуха было в достатке. И все же какое-то животное чувство кричало внутри, страшась задохнуться.
  
  Наверное, это оттого, что не хватает неба, решил он. О недавних своих предчувствиях он старался не думать.
  
  Разговоры затихли до полного молчания, и остался один лишь неритмичный перестук шагов, время от времени перемежающийся протяжными жалобами мулов.
  
  Звук воды вырастал из тишины исподволь, и, когда они наконец заметили его, он оказался неожиданным. Стены и потолок прохода, которым они шли, расширились, как раструб украшенного причудливой резьбой рога, и в свете двойного источника колдовского света стали еще тусклее. Через несколько шагов стены совсем расступились, и охотники вышли на широкое открытое пространство. Побледневшие точки света едва пробивались сквозь дымку, освещая обрывы и пустоты — какую-то необъятную пропасть. Пол превратился в подобие каменного помоста, скользкого от плесени ржавого цвета. Внизу алмазным потоком, нарушаемым только тенью от помоста, бурлила вода, подскакивая и катясь в пустоту. От этого непрерывного движения Ахкеймиону показалось, что опора уплывает у него из-под ног, и он отвернулся. За спиной били копытами и ржали мулы. У начала их длинной процессии высоко вверху зажженный Клириком свет сконцентрировался и свернул в пустоту нового коридора.
  
  Но, как оказалось, это был не коридор, а вход в какое-то святилище. Помещение было не просторно и не тесно — с молитвенный зал храма. Низкий круглый потолок его напоминал колесо со спицами. Стены отделывали фризы — изображения оборотней со множеством голов и конечностей — но уже не той вычурности, как прежде. Охотники, видимо, сочли этих тварей воплощениями дьявола — многие кое-как прошептали безыскусные заклинания. Но Ахкеймион, глядя на изображения, узнал то же ощущение, что передавалось от фигур у Волчьих Ворот. Со стен глядели не чудовища, а скорее слитое в единый образ многообразие обликов обычных зверей. Прежде чем начать забывать, нелюди были одержимы тайнами времени, и особенно тем, как удается настоящему нести в себе и прошлое, и будущее.
  
  Живя долго, они поклонялись Изменению… Этому проклятию Человека.
  
  Пока остальные топтались под нависающими над головой низкими потолками, Сарл и Киампас организовали пополнение запасов воды. На свет были извлечены кожаные ведра, которыми обычно черпали воду из горных речек. Поставили живую цепочку, и вскоре по всей пещере сидели на корточках вооруженные люди и наполняли бурдюки. Ахкеймион тем временем ходил вдоль стен, изучая вырезанные из камня изображения. От него не отставала Мимара. Он показывал ей места, где бесчисленные молящиеся в древности протерли в стенах углубления — лбом, как пояснил он.
  
  Когда она спросила его, кому они молились, он огляделся в поисках Клирика, снова остерегаясь произнести то, что Блуждающий мог нечаянно услышать. Тот стоял в дальнем конце залы, склонив блестящую голову. Перед ним возвышалась высеченная в стене большая статуя: властного облика нечеловек, который одновременно висел на вытянутых руках и ногах — в позе, причудливо напоминающей Кругораспятие, — и крепко сидел на троне, плотно прижав колени друг к другу и положив на них выпрямленные руки. Плесень покрыла камень черными и малиновыми пятнами, но помимо этого фигура выглядела не тронутой и сурово глядела в пространство невидящими глазами. Вместо ответа Ахкеймион повел Мимару за собой, мимо толпы охотников, туда, где стоял Клирик.
  
  — Тир хойла ишрахой, — говорил Блуждающий, прикрыв глаза и лоб ладонью с длинными пальцами — жест, обозначавший у нелюдей почтение. Он явно говорил с самой статуей, а не молился тому, что она воплощает. — Кой ри пиритх мутой’он…
  
  Ахкеймион помолчал и, сам не понимая, почему, начал тихим шепотом переводить. По сравнению с гармоническими переливами речи Клирика, его голос звучал сухо, как сучащаяся пряжа.
  
  — Ты, о душа величественная, чья длань сразила тысячи…
  
  — Тир мийил ойтосси, кун ри мурсал арилил хи… Тир…
  
  — Ты, о гневное око, чьи слова раскалывали горы… Ты…
  
  — Тирса хир’гингалл во’ис?
  
  — Где ныне воля твоя?
  
  Нечеловек залился своим безумным хохотом, опустив подбородок к груди. Глянув на Ахкеймиона, он, загадочно, как всегда, улыбнулся белыми губами, склонил голову, словно уворачиваясь от тяжелого маятника.
  
  — Где она, а, волшебник? — спросил он насмешливым тоном, каким часто отвечал на шутки Сарла. Лицо его блестело, как натертый руками тальк.
  
  — Куда девается воля?
  
  Вдруг, не сказав ни слова, Клирик развернулся и одиноко побрел в темноту, потянув за собой, как шлейф платья, свой призрачный свет. Ахкеймион посмотрел ему вслед, скорее потрясенный, чем озадаченный. Он впервые увидел, что такое Клирик на самом деле… Не просто тот, кто пережил эти руины, но — их часть.
  
  Такой же лабиринт.
  
  Мимара встала на место нечеловека, чтобы лучше разглядеть статую. С непроницаемыми лицами потянулись назад охотники, набравшие все бурдюки. Мимара выглядела такой хрупкой и прекрасной в тени воинственного изваяния, что Ахкеймион невольно встал рядом, как бы заслоняя ее.
  
  — Кто это? — спросила она.
  
  Подземный водопад грохотом отдавался в окружающем камне.
  
  — Величайший из нелюдских королей, — ответил Ахкеймион, дотрагиваясь двумя пальцами до холодного каменного лица. Странно было видеть, как, беспечно забыв обо всем, смотрят в пространство статуи, устремляя взгляд к череде мертвых веков. — Куъяара Кинмои… повелитель Сиоля, который повел Девять Домов против инхороев.
  
  — Как ты их отличаешь? — спросила она, склонив голову набок, так же, как делала ее мать. — Они все на вид одинаковые… Совершенно одинаковые.
  
  — Друг для друга они разные.
  
  Он прочертил пальцем линию через плесень на отполированной щеке нелюдского короля.
  
  — Но ты-то, ты как определяешь?
  
  — Тут написано, вырезано по краю трона…
  
  Он убрал руку, зажав в пальцах шелковистый налет.
  
  — Идем, — сказал колдун, решительно пресекая новый ее вопрос. Когда она все равно попыталась заговорить, он отрезал:
  
  — Дай старику поразмышлять!
  
  Они «положили на ладонь свою жизнь», как любят говорить конрийцы. Положили на ладонь и вручили нечеловеку — Блуждающему… Тому, кто мало того что не в своем уме, но еще и жить не может без боли и страдания. Инкариол… Кто он? И, что важнее, на что он готов, чтобы вспомнить?
  
  «Кусс воти лура гайал», как сказали бы высокие норсираи о своих нечеловеческих союзниках в Первом Апокалипсисе. «Доверяй среди них только ворам». Чем знатнее был нелюдь, тем скорее он мог предать — такова была извращенная природа их проклятия. Ахкеймион читал, что нелюди убивали братьев и сыновей не из ненависти, но потому, что велика была их любовь. В мире дыма пожарищ, где годы один за другим летели в забвение, случаи предательства служили якорями; только мука могла вернуть нелюдям жизнь.
  
  Настоящего, как его понимают люди, того настоящего, что прочно зиждется на переднем крае воспоминаний, для нелюдей больше не существовало. Видимость его они могли найти лишь в крови и криках тех, кого они любили.
  
  После святилища Куъяары они спустились в лабиринт заброшенных поселений. Тьма стала такой густой, что казалась жидкой, и только их свет был единственным воздухом. Стены проступали как из чернил. То справа, то слева зияли провалы дверей, открывая внутренние коридоры, бесформенные от пыли и покачивающиеся в унисон двум колдовским огонькам. Лестничные проемы вели к грудам щебня. На происходящее в равнодушной неподвижности взирали каменные лица.
  
  Наконец вышли на подземную дорогу, одну из нескольких, которые проходили в самой глубине Энаратиола, огибая естественные преграды. По этим дорогам две тысячи лет назад ходил Сесватха, и Ахкеймиону горько было видеть эти руины и запустение. Здесь ишрои строили свои дворцы, одну улицу за другой, взбираясь вверх по стенам каждой расселины. На открытых участках когда-то горели огромные смоляные лампы, висящие в паутине перекрещивающихся цепей. Рифленые стены покрывали золотые и серебряные листы фольги. Фонтаны били мощными струями радужного огня.
  
  Теперь все было лишь пыль и тьма. Ахкеймиону казалось, что экспедиция только сейчас осознала масштабы своего предприятия. Тесниться в пещерах, согнувшись от нависающей над головой толщи горы, — одно, и совсем другое — тянуться друг за другом по этим огромным пустым пространствам, украдкой, за тонкой нитью света. Если раньше темнота окутывала путников, то теперь она выставляла их напоказ… Казалось, в любой момент с ними может произойти нечто неизвестное.
  
  Лагерь устроили у обломков рухнувшей люстры в виде колеса со светильниками. Бронзовые перекладины погнулись, как ребра, и высотой были с небольшое деревце. Массивная трехликая голова, обвалившаяся с какого-то невидимого возвышения, образовывала рядом с ними естественное заграждение. Самые отважные обследовали дверные проемы и коридоры на коротком участке улицы между головой и люстрой, но не глубже чем мог сопровождать их свет. Остальные разбились на группы, сложили себе сиденья из каменных обломков или обессиленно опустились прямо на припорошенный пылью пол. У некоторых сил осталось только на то, чтобы задумчиво уставиться в собственную тень.
  
  Ахкеймион оказался рядом с Галианом и Поквасом. К этому времени никто из Шкуродеров уже не снимал на ночь доспехов. На Галиане была крупная галеотская кольчуга, как у многих других, только затянутая поясом, как носили в империи. На Поквасе была надета кольчуга из тонкой зеумской стали с заплатами из более грубых галеотских звеньев на правой руке и на животе. Поверх кольчуги, через шею и плечи, он носил традиционную перевязь танцора меча, но пластины на ней были слишком навощенными, так что отражались на их темном фоне только белые линии. Слой серебра с них стерся уже давно.
  
  По слаженности их вопросов Ахкеймион понял, что они заранее сговорились прижать его к стенке. Они хотели знать о драконах, и особенно — может ли оказаться, что в просторных галереях у них под ногами обитает какой-нибудь дракон. Старый волшебник не удивился: после яростной вспышки Киампаса у Обсидиановых Врат слово «дракон» или его галеотский вариант «хуорка» он слышал десяток раз.
  
  — Людям драконы почти не страшны, — объяснил он. — Если их не понуждает воля Не-Бога, это ленивые себялюбивые существа. Связываться с нами, людьми, для них слишком много беспокойства. Убьешь одного из нас сегодня, а завтра нас понабежит тысяча и начнет их травить.
  
  — Значит, драконы там все-таки есть? — уточнил Галиан.
  
  Бывший императорский воин отличался такой же живостью, как Сарл, только еще и сдобренной нансурской вспыльчивостью. Если сержант постоянно щурился, то у Галиана глаза были ясные, хотя видно было, что от малейшего повода они могут сделаться стальными. Поквас, напротив, обладал той особой незлобивой уверенностью в себе, которая отличает людей с живым умом и крепкими руками. В отличие от Галиана, с ним достаточно было подружиться всего один раз.
  
  — Разумеется, — ответил Ахкеймион. — Многие враку уцелели после Первого Апокалипсиса, поскольку бессмертны, как нелюди… Но, как я уже сказал, они сторонятся людей.
  
  — А если мы набредем на его логово?.. — продолжал гнуть Галиан.
  
  Волшебник пожал плечами.
  
  — Дождется, пока мы уйдем, если вообще почувствует в нас угрозу.
  
  — Даже если…
  
  — Он говорит, что они не как дикие звери, — перебил Поквас. — Медведи или волки нападут, потому что иначе не умеют. А драконы — умеют… Правильно?
  
  — Да. Драконы — знают.
  
  Ахкеймиону приходилось говорить превозмогая странную неохоту, которую он поначалу принял за робость. Прошло некоторое время, прежде чем он понял, что на самом деле это был стыд. Он не хотел стать похожим на этих необузданных людей и еще меньше хотел их уважать. Более того, ему не нужно было ни их доверие, ни их восхищение — тех чувств, которые оба этих человека выказали ему несколько дней назад, рискнув собственной жизнью во имя его лжи.
  
  — Скажи мне, — начал Поквас, глядя на него с интересом, пристальность которого начинала пугать. — Что стало с нелюдьми?
  
  То ли по тону, то ли по настороженности во взгляде Ахкеймион понял, что танцор с мечом точно так же боится Клирика, как и он.
  
  — Мне казалось, я уже рассказал эту историю.
  
  — Он имеет в виду, что произошло с их расой, — сказал Галиан. — Почему они выродились?
  
  На мгновение старый волшебник почувствовал краткую вспышку злобы, не на людей, а на их представления.
  
  — На этот счет можете посмотреть на ваш Бивень, — сказал он, получая мстительное удовольствие от слова «ваш». — Они «ложные люди», помните? Проклятые богами. Наши праотцы уничтожили множество великих Домов, подобных этому. — Он представлял их себе, пророков Бивня, суровых и строгих, как слова, которые вырезали на кости; они вели одетых в шкуры дикарей глубокими пещерами по пути славы, выкрикивая слова на своих гортанных языках и убивая тех, кто превратил их в рабов.
  
  — А я думал, что хребет им переломили еще раньше, — сказал Поквас. — Что Пять Племен напали на них, когда те уже были в упадке.
  
  — Правильно.
  
  — Что же случилось?
  
  — Пришли инхорои…
  
  — Консульт, что ли? — спросил Галиан.
  
  Ахкеймион вытаращил на него глаза, не сказать что в полном потрясении, но все же не в силах проговорить ни слова. Не верилось, что простой охотник за скальпами говорит о Консульте с такой же фамильярностью, с которой упомянул бы любой обычный народ. В этом был знак того, как глубоко изменился мир за то время, пока Ахкеймион пребывал в изгнании. Прежде, когда он еще носил одежды колдуна Завета, над ним и его зловещими предостережениями о Втором Апокалипсисе смеялись все Три Моря. Голготтерат. Консульт. Инхорои. Прежде все это были имена его бесчестия, слова, которые любым слушателем встречались с насмешкой и снисходительностью. А теперь…
  
  Теперь они религия… Святое благовествование от аспект-императора.
  
  От Келлхуса.
  
  — Нет, — сказал он с той особой осторожностью, которая появляется при переходе за нечеткие грани известного. — Это было до Консульта…
  
  И он рассказал им о тысячелетних войнах между нелюдьми и инхороями. Два охотника слушали с неподдельной увлеченностью, блуждая взглядом где-то между рассказчиком и захватывающим сюжетом. Как прилетели первые враку. Как появились первые орды голых шранков. Нелюди, ишрои, хлещущие кнутами лошадей, которые увлекают их колесницы к беснующемуся горизонту…
  
  Да и сам Ахкеймион неожиданно почувствовал воодушевление. Рассказывать о далеких землях и народах прошлого — одно, а сидеть здесь, в заброшенных пещерах Кил-Ауджаса и рассказывать о древних нелюдях…
  
  Голос способен вывести людей из дремоты, в которую они погружены.
  
  Поэтому Ахкеймион не стал пускаться в объяснения, как поступил бы в ином случае, но перешел к сути, сообщая лишь самое важное: о предательстве Нин’джанджина, Чревоморе и смерти Ханалинку, о роке, таившемся за бессмертием тех, кто остался в живых. Оказалось, что два охотника уже многое знают: очевидно, Галиан готовился вступить в министрат, прежде чем, как он выразился, выпивка, трава и шлюхи спасли его душу.
  
  Ахкеймион долго смеялся.
  
  Он то и дело бросал взгляды на Мимару, удостовериться, что все в порядке. Она сидела с Сомандуттой, скрестив ноги, похожая на амфору, и тешила честолюбие молодого дворянина вопросами о Нильнамеше. Ахкеймиону молодой человек был симпатичен. Сомандутта принадлежал к тем странным благородным, которые умудряются донести наивность домашнего воспитания до взрослых лет: они чрезмерно общительны, до смешного уверенные, что другие желают им только добра. Был бы это Момемн, Инвиши или любой другой большой город, Сомандутта, несомненно, стал бы преданным придворным, из таких, чьи слова все пропускают мимо ушей с улыбкой, но без насмешки.
  
  — А ты знаешь, — говорил дворянин, — что в моем народе говорят о таких женщинах, как ты?
  
  И все же старый волшебник не терял осторожности. Он достаточно узнал скальперов и понимал, что узнать их не так просто. Их жизнь слишком многого требовала от них.
  
  — Скажи мне, — напрямик спросил Ахкеймион у Галиана. — Зачем вы этим занимаетесь? Зачем охотитесь на шранков? Ведь не за награду же? Я хочу сказать, насколько мне известно, все вы покидаете такие места, как Мозх, нищими, приехав туда богачами…
  
  Бывший ратник задумался.
  
  — Для некоторых — деньги. Ксонгис, например, оставляет большую часть своей доли на таможне…
  
  — Он эти деньги никогда не потратит, — вставил Поквас.
  
  — Почему ты так го… — продолжал допытываться Ахкеймион.
  
  Но Галиан затряс головой, недослушав.
  
  — Твой вопрос, колдун, — глупый вопрос. Охотники за скальпами охотятся за скальпами. Бляди блядствуют. Мы никогда не спрашиваем друг друга почему. Никогда.
  
  — У нас есть поговорка, — добавил Поквас своим звучным отчетливым голосом. — «Тропа решит».
  
  Ахкеймион улыбнулся.
  
  — Все возвращается к тропе?
  
  — Даже короли надели сапоги, — подмигнув, ответил Галиан.
  
  После этого разговор свернул на более приземленные материи. Некоторое время Ахкеймион слушал, как охотники спорят, кто подлинный наследник величия Древнего Севера: Три Моря или Зеум. Старая игра, в которой люди похваляются пустяками, коротая время за этим беззлобным соревнованием. Странно, должно быть, было безжизненному Кил-Ауджасу после веков гробовой тишины слышать эти суетные и мелкие разговоры и еще непривычнее — ощущать ласкающее прикосновение света. Может быть, поэтому вся артель умолкла скорее, чем потребовала усталость. Когда разговоры подслушивают, говорить труднее, и это усилие, хотя и едва уловимое, быстро накапливается. А это темное подземелье подслушивало их, то ли в полусонной дреме, то ли с затаенной злобой навострив уши.
  
  Судя по выражению на лице Сомандутты, он чуть не заплакал от отчаяния, когда Мимара оставила его и вернулась к своему «отцу».
  
  С тех пор как она присоединилась к экспедиции, они спали бок о бок, но сегодня почему-то легли, наконец, лицом к лицу — Ахкеймион находил это положение чересчур интимным, но Мимару оно, кажется, ничуть не беспокоило. Этим она напомнила ему свою мать, Эсменет, — привычки представительницы ее ремесла окрашивали многое из того, что она говорила и делала. Носила свою наготу столь же беззаботно, как кузнец — кожаный фартук. Говорила о членах и совокуплениях, как обсуждают каменщики мастерки и арки.
  
  Словно грубые мозоли в тех местах, где у Ахкеймиона была нежная ранимая кожа.
  
  — Какое все… — задумчиво проговорила Мимара. Глаза у нее как будто следили за пролетающими привидениями.
  
  — Что — все?
  
  — Стены… Потолки. Все-все, руки, ноги, лица, все высечено из камня, одно над другим… Сколько труда!
  
  — Так было не всегда. Волчьи Ворота — пример того, как они некогда украшали свои города. Только когда они начали забывать, они перешли к этой… этой… избыточности. Это — их хроники, рассказ об их делах, великих и малых.
  
  — Тогда почему просто не рисовать фрески, как мы?
  
  Ахкеймион мысленно одобрил вопрос — к нему возвращалась еще одна позабытая привычка.
  
  — Нелюди не видят живописных изображений, — сказал он, по-стариковски пожав плечами.
  
  Хмурая улыбка. Несмотря на то что у Мимары гнев словно прокатывал с изнанки по любому выражению лица, этот недоверчивый вид, тем не менее, всегда непостижимым образом позволял надеяться на ее беспристрастность.
  
  — Это правда, — сказал Ахкеймион. — Рисунки для их глаз — не более чем невнятная бессмыслица. Хотя нелюди напоминают нас, Мимара, но они намного больше от нас отличаются, чем ты себе представляешь.
  
  — Послушать тебя, так они страшные.
  
  К нему подступила знакомая когда-то теплота, которую он почти забыл: ощущение, что он поддерживает другого не руками, не любовью и даже не надеждой, а знанием. Знанием, которое давало мудрость и хранило от несчастий.
  
  — Наконец-то, — сказал он, закрывая глаза, которые улыбались. — Она слушает.
  
  Он почувствовал, как ее пальцы сжали ему плечо, как будто в шутливом укоре, но на самом деле, подтверждая сказанное. И тогда что-то внутри стало нарастать, требуя, чтобы он не открывал глаза, притворяясь, что спит.
  
  Он понял, что был одинок. Одинок.
  
  Все эти последние двадцать лет…
  
  — Место, где мой род может пережить меня, — сказал верховный король.
  
  Сесватха нахмурился, мягко запротестовав:
  
  — Тебе нет нужды бояться…
  
  Ахкеймион откинулся на спинку кресла, заставил свои мысли оторваться от сложного положения на стоящей между ними доске для бенджуки. Большинство отдельных кабинетов во флигеле у королевского храма представляли собой не более чем щели между стенами циклопической кладки, и кабинет Кельмомаса не был исключением. Уходящие под потолок полки со свитками лишь усиливали сходство с кельей.
  
  — Наш враг обречен против воинства, которое ты собрал. Подумай только. Нимерик… Даже Нильгиккаш выходит в поход.
  
  Эти имена, похоже, успокоили его старого друга.
  
  — Ишуаль, — сказал Кельмомас, улыбаясь собственному остроумию — или его отсутствию. Он потянулся за кубком с яблочным медом. — Так я его называю.
  
  Сесватха покачал головой.
  
  — Там есть запас пива и наложниц?
  
  — Зёрен, — ответил Кельмомас, улыбаясь глазами над краем кубка. Золотая волчья голова, вплетенная в середину его бороды, поблескивала из-под запястья.
  
  — Зёрен?
  
  Манера верховного короля изменила ему. Он всегда старался выказывать исключительную тщательность, по крайней мере в мелочах, вроде того чтобы непременно поставить бокал обратно на тот же самый влажный кружок.
  
  В целом же он мог быть весьма небрежен.
  
  — Я долго отказывался тебе верить, — сказал он. — А теперь, когда поверил…
  
  — И что теперь?
  
  У Кельмомаса было печальное лицо, достойное династической славы его имени. Суровое. Живое, но с мощным подбородком. Но чересчур склонное к выражениям меланхолии, особенно в залах, где стоял густой полумрак. Смеялся король не реже любого другого человека, но выражение лица, которое неизбежно возникало вслед за смехом — взгляд, поникший от тихой скорби, сжатые в строгую линию губы — всегда казалось каким-то более настоящим, ближе к естественному состоянию его души.
  
  — Ничего, — сказал верховный король, напустив старый и усталый вид. — Просто предчувствия.
  
  Сесватха снова встревоженно вгляделся в него.
  
  — К предчувствиям королей нельзя относиться пренебрежительно. Тебе это хорошо известно, мой старый друг.
  
  — Потому я и построил убе…
  
  Скрип бронзовых петель. Оба метнулись взглядами к теням, скрывавшим вход. В треножниках, поставленных по обе стороны игрального стола, тянулся кверху и плясал огонь. Ахкеймион услышал шаркающие шаги маленьких ножек, и вдруг откуда ни возьмись на колени отцу вскочил Нау-Кайюти.
  
  — Оп-па! — воскликнул Кельмомас. — Что это за воин, который будет слепо бросаться прямо в руки своему врагу?
  
  Мальчик залился дробным смехом, как смеются дети, отбиваясь от щекотки.
  
  — Пап, ну ты же не враг!
  
  — Погоди, подрастешь!
  
  Нау-Кайюти прыснул, стиснув зубы, и принялся бороться с унизанной кольцами отцовской рукой, рыча и смеясь. Неожиданно для Кельмомаса, мальчик, дергаясь и извиваясь, как щука в летней речке, ухватился за его белые шерстяные одежды, пытаясь обхватить отца ногами за бедра. Кельмомас отодвинулся назад, так что чуть не опрокинул кресло.
  
  Ахкеймион разразился смехом.
  
  — Ну и волк, мой король! Не мальчишка, а настоящий волк! Пожелай, чтобы он никогда не стал твоим врагом!
  
  — Кайю, Кайю! — закричал верховный король, поднимая руки, как будто сдается.
  
  — А это что? — спросил юный принц, роясь во внутренних карманах отцовского плаща. Кряхтя, он извлек на колеблющийся свет золотой цилиндр. Футляр для свитков, отлитый в виде переплетающихся лоз.
  
  — Это мне? — ахнул он и посмотрел на усмехающегося отца.
  
  — Най, — ответил Кельмомас с притворной суровостью. — Это большой и страшный секрет.
  
  Взгляд верховного короля скользнул мимо льняных кудряшек мальчика и остановился на Сесватхе. Нау-Кайюти тоже повернулся; оба лица — одно невинное, другое изможденное от забот — неподвижно вырисовывались в бледном свете.
  
  — Это дяде Сесве, — сказал верховный король.
  
  Нау-Кайюти прижал золотую трубку к груди — не от жадности, а от восторга.
  
  — Папа, можно я ему отдам? — закричал он. — Ну пожалуйста!
  
  Кельмомас кивнул, усмехаясь, но во взгляде его сквозила серьезность. Принц соскочил с отцовских колен, заставил обоих мужчин тревожно вздрогнуть, когда чуть не влетел в один из треножников, подбежал к Сесватхе и прижался к его коленям, лучась от гордости. Он протянул футляр своими ручонками, еще слишком неловкими, и сказал:
  
  — Дядя Сесва, а дядя Сесва, скажи! Скажи, кто такая Мимара?
  
  Ахкеймион ахнул и рванулся из-под одеяла…
  
  …и увидел, что над ним в плотной темноте склонился стоящий на коленях Инкариол. Полоска света обегала его череп, изгиб щеки и висок; остальной части лица не было видно.
  
  Волшебник хотел отодвинуться, но нечеловек крепкой рукой схватил его за плечо. Он кивнул лысой головой, прося извинения, но лицо оставалось полностью закрытым тенью.
  
  — Ты смеялся, — прошептал он, отворачиваясь.
  
  Ахкеймион ничего не смог выдавить из себя и лишь искоса смотрел на него в остолбенении.
  
  Как ни темно было, он разглядел, что Клирик, уходя, рыдал.
  
  Ахкеймиону показалось, что проснулся он намного старше, чем засыпал. Уши и зубы ныли, болели все части тела, которые он умел описать. Пока Шкуродеры сновали вокруг, готовясь выйти в путь, он сидел, поджав ноги, на своей грубой циновке, тяжело уронив руки на колени, и не столько наблюдал за ними, сколько мрачно смотрел в пространство. Двойной свет висел над ними, как и прежде, и разница в их заклинаниях была столь же глубока и незаметна, как и разница между теми, кто эти заклинания сотворил. Его взгляд скользил по краю освещенного их огоньками пространства, от торчащих вверх бронзовых спиц рухнувшего светильника, вдоль стен с узкими, как щели, окнами, к обломкам каменной головы какой-то статуи. Где-то в глубине души он ужаснулся и даже обиделся, обнаружив, что вчерашний день не был сном — что Кил-Ауджас реален. Ахкеймион глубоко вдохнул непонятную дымку, висевшую в воздухе, и с трудом подавил желание сплюнуть. Он словно физически чувствовал многие мили черноты, нависшей над ними.
  
  Когда Мимара в третий раз спросила, что случилось, он подумал, что ненавидит юность. Гладкие лица и гибкие тела. И всегдашнее невежество. Он представлял себе, как они носятся по этим проклятым пещерам, а он в состоянии лишь ковылять следом. Жалкие напыщенные ничтожества, с темными волосами и словарем в сотню слов. Сосунки!
  
  — Хуппа! — однажды крикнул ему Сомандутта. Этим словом они обычно подгоняли мулов. — Хуппа-хуппа! Не бывают кости такими тяжелыми!
  
  — А дураки — такими дремучими! — отрезал он в ответ. Неприятны были не столько слова, сколько общий смех, с которым их восприняли. Ахкеймион взглядом заставил Мимару опустить укоризненные глаза и почувствовал тщеславное удовлетворение от победы в этом вздорном соперничестве характеров. Мысль о том, что будет, если он заболеет, вызвала у него мимолетную вспышку страха.
  
  На глазах у всех, не оставалось ничего иного, как быстро собрать пожитки. Он напомнил себе, что грязные жизненные соки — самые медлительные и, как утверждали древние кенейские рабы-ученые, чтобы избавиться от них, надо больше ходить. Он мысленно выбранил себя за то, что закряхтел, водружая на спину поклажу.
  
  Неудивительно, что настроение его постепенно смягчилось, по мере того как от сосредоточенного темпа, который взяла экспедиция, разогревались мышцы. Сначала он старался припомнить, что знал Сесватха о Кил-Ауджасе, чтобы мысленно начертить перед глазами карту. Но самое большее, ему удалось, лишь смутное ощущение бесконечных уровней, где основание горы было изрыто нимильными шахтами, а общие земли и жилища поднимались до самого кратера Энаратиола. Ахкеймион словно чувствовал, как опустевшие помещения Дворца, подобно корням, пронизывают сокрытые в камне пространства: все здания, которые можно найти в крупных человеческих городах, от зернохранилищ до казарм, от убогих лачуг до храмов, громоздились друг на друга, разместившись в тесных внутренностях горы. Но ничего определенного из этих картин он извлечь не мог — по крайней мере, такого, что могло бы пригодиться им в путешествии. Даже во времена Сесватхи Кил-Ауджас был почти заброшен и мало оставалось нелюдей, которые могли не заблудиться в дальних пределах Дворца. Самое большее, волшебник мог утверждать, что Клирик, судя по всему, ведет их правильно. Пока они не сворачивают с дорог, пересекающих эти огромные расселины, они приближаются к северным вратам Дворца. Уже неплохо…
  
  До поры до времени.
  
  Но не одна стража миновала, пока закончилась последняя расселина, сомкнувшись над ними, как две сложенные ладони. Пройдя еще один коридор с историческими фризами, служившими обрамлением для других, более глубоких изображений, экспедиция вышла в просторную залу, стены которой уходили так далеко вверх, что туда не доходил ни его свет, ни свет Клирика, отчего казалось, что экспедиция движется по воздуху, вися в пустоте. Съеживаясь от мрака окружающей бездны, охотники жались теснее, так что постоянно натыкались друг на друга. Даже Мимара шла, прижавшись щекой к руке Ахкеймиона. Не проходило минуты, чтобы кто-то не ругнулся на мула или человека. Лишних слов не тратили. Тот, кто выкрикивал какие-то слова, затихал от эха собственного голоса, который возвращался неузнаваемым, словно чужой.
  
  Хотя и Ахкеймиона тревожила чернота, он испытывал облегчение. Впервые с того момента, как они прошли Волчьи Врата, он понимал, где именно в запутанных лабиринтах Энаратиола они находятся. Это наверняка было Хранилище, где нелюди складывали своих мертвых на полки, будто свитки. А значит, экспедиция не просто прошла почти половину пути, но, что еще важнее, Клирик на самом деле помнит дорогу через разрушенный Дворец.
  
  Очень долго в окружающей темноте было ничего не разобрать. В воздухе, доходя до колен, витала белая, как мел, пыль, так что, казалось, они идут по пустыне в каком-то лишенном солнца мире. Однажды Клирик резко остановил их, только клацнули доспехи, и несколько секунд вся экспедиция стояла и прислушивалась к жесткой, как железо, тишине… К звуку гробницы, по которой они шли.
  
  Появление под ногами костей вызвало больше любопытство, чем тревогу — поначалу. Черепа были настолько древними, что разлетались под каблуками пчелиным роем, а кости распрямлялись, как бумага. Целые кипы костей возникали тут и там, как обломки кораблекрушения, выброшенные на берег волнами древнего, высохшего ныне моря, но через некоторое время пол уже был густо ими усыпан. Монотонный звук тяжелых шагов превратился в шорох и треск, словно люди поддавали ногами сухие листья. Битва прошла давным-давно, и жертвы ее были велики. Вскоре отовсюду доносилось бормотание молитв, широко раскрытые глаза искали подтверждения своим страхам. Сарл смеялся, как он делал всегда, как только чувствовал, что его «мальчиков» одолевает тревога, но эхо, возвращавшееся из черноты, звучало столь зловеще, что он стал таким же настороженным и бледным, как остальные.
  
  Потом, из ниоткуда, перед ними возникла целая гора каменных обломков, вызвав всеобщее замешательство. Пока лорд Косотер и Клирик совещались, люди с потерянными лицами растерянно слонялись вокруг. Из-за темноты масштабы препятствия определить было невозможно. Один из юных галеотцев, Асвард, в панике заверещал что-то о пальцах, которые тянутся к нему из пыли. Ксонгис с Галианом попытались урезонить юношу, поминутно бросая на Капитана опасливые взгляды. Сарл наблюдал за ними с мерзким выражением удовольствия на лице, словно ему не терпелось применить на деле какой-нибудь из кровожадных законов тропы.
  
  Усталый и раздраженный, Ахкеймион просто взял и ушел в темноту, оставив висеть в воздухе свой колдовской свет. Когда Мимара окликнула его, он лишь вяло махнул рукой. Следы смерти не вселяли в него ужас — он боялся только живых. Чернота окутала его, и, когда он обернулся, его охватило ликующее чувство безнаказанности. Шкуродеры жались к освещенному пятачку, сиротливо всматриваясь в океан тьмы. Если во время перехода они казались такими самоуверенными и опасными, то теперь выглядели брошенными и беззащитными, горстка беженцев, отчаянно пытающаяся спастись от преследующих их бедствий.
  
  «Вот такими видит нас Келлхус…» — подумал Ахкеймион.
  
  Он знал, что звук его тайного голоса испугает их, что они начнут показывать пальцем и кричать, завидя его рот и глаза, горящие в темноте. Но необходимо было напомнить им — им всем, — кто он такой…
  
  Он возгласил «Небесный луч».
  
  Между его вытянутыми руками появилась линия, мерцающая белым светом, яркая, так что кровь просвечивала сквозь кожу. Она расколола непроницаемые пространства, яркая и стремительная, как молния. В мгновение ока Хранилище открылось всё, до самых дальних уголков…
  
  Разрушенное кладбище Кил-Ауджаса.
  
  Сплошной камень потолка был изрезан крупными выступами и углублениями. Открытые участки опутывали сотни старинных цепей, свисавших с него. Одни обрывались на середине, на других еще висели бронзовые колеса-люстры, когда-то освещавшие эти пространства. Пол уходил вдаль чуть ли не на целую милю, белый от света и пыли, неровный и изборожденный длинными извилистыми следами, которые оставили погибшие древние. Позади и по сторонам от того места, где стояла артель, в неровных отвесных склонах были высечены стены, взмывающие вверх на высоту знаменитых башен Каритусаля. Поверхности стен были сплошь покрыты могилами, целыми рядами черных отверстий, обрамленных письменами и изображениями, и зловеще напоминали осиное гнездо. А прямо перед охотниками, громоздясь все выше и выше, к самому потолку, высилась исполинская гора камней… Следы какого-то чудовищного обвала.
  
  Вывод напрашивался простой и очевидный: пути дальше нет.
  
  Все — за исключением лорда Косотера и Клирика — вытаращили глаза от подобного зрелища. Возвращаясь к охотникам, Ахкеймион чувствовал пронизывающий до костей взгляд Капитана. «Луч» истлел, как уголек из печки, и темнота отвоевала свои владения обратно. Мгновения спустя экспедиция вновь оказалась запертой на тесном пятачке.
  
  Киампас, повинуясь какому-то невидимому сигналу, вдруг объявил на сегодня переход законченным, хотя никто не имел ни малейшего представления, подошел день к концу или еще нет. Шкуродеры, потрясенные и встревоженные, разбрелись, готовясь к ночлегу. Мимара стиснула Ахкеймиону руку. В ее зачарованных глазах горела зависть…
  
  — Меня можешь такому научить? — вполголоса воскликнула она.
  
  Он достаточно хорошо ее знал, чтобы увидеть, что ее распирает от вопросов, что она готова будет мучить его часами, стоит ей только позволить. И, к своему удивлению, он был обезоружен ее интересом, который впервые показался ему неподдельным, а не смешанным с озлобленностью и холодным расчетом, как прежде. Чтобы стать учеником, требуется особого рода смирение, готовность не просто делать как велят, но подчинить движения своей души загадочным движениям души другого. Желание не просто быть влекомым, но — вылепленным заново.
  
  Как можно было не ответить? Невзирая на все его решительные протесты, в душе он был прирожденный наставник.
  
  Но время было не самое удачное. «Да-да», — со сдержанным нетерпением проговорил Ахкеймион. Он схватил ее за плечо, предваряя возражения, и принялся в общей сутолоке искать глазами Клирика. Ему надо было знать, сколько именно помнит этот нелюдь. Проход через Хранилище им закрыла древняя катастрофа, оставившая после себя эти груды обломков. Если Клирик не знает иного пути сквозь опасный Кил-Ауджас, им придется пуститься по своим следам в долгий обратный путь к Обсидиановым Вратам. Если он притворяется или память обманывает его, экспедиция легко может погибнуть.
  
  Он собирался рассказать это Мимаре, когда перед ними внезапно возник лорд Косотер, источая неприятный запах в своих помятых айнонских доспехах и ношеной одежде. Стальные волосы терлись о заплетенную косицами бороду. Под кольчугой на груди невидимой угрозой беззвучно гудели его Хоры.
  
  — Это последний раз, — сказал он, ровным, как замерзшая вода, голосом. — Больше никаких… — он провел языком по зубам, — фокусов.
  
  Трудно было сохранять невозмутимость под убийственным взглядом этого человека, но Ахкеймион сумел не опустить глаза, и самообладания ему хватило, чтобы задуматься над этой вспышкой гнева. Что это — простая зависть? Или же прославленный Капитан боялся, что преклонение перед другим авторитетом подорвет его собственный?
  
  — А что? — сердито бросила Мимара. — Надо было по-прежнему спотыкаться в темноте обо все камни?
  
  Капитан покосился на нее. Ахкеймион заметил в его глазах бурю, скрывавшуюся за внешней холодной невозмутимостью. При всей отчаянной гордости, под этим взглядом Мимара побледнела.
  
  — Как скажете… — быстро сказал Ахкеймион, как человек, пытающийся отвлечь на себя внимание волчьей стаи. — Капитан. Как скажете.
  
  Лорд Косотер еще несколько секунд смотрел на Мимару. Когда он снова перевел глаза на Ахкеймиона, его взгляд, казалось, забрал с собой часть ее. Капитан кивнул, не столько принимая уступку Ахкеймиона, сколько одобряя страх, который стучал в сердце волшебника.
  
  «Твои грехи, ее проклятие», — прошептали мертвенные глаза.
  
  Они сидели у костра, сложенного из костей. В отсутствие малейшего ветерка, огонь выбрасывал дым ровно вверх. Черная колонна вливалась в черноту и растворялась в ней. Запах шел странный, как будто горело что-то влажное и уже один раз горевшее.
  
  Шкуродеры столпились у края завала, где потоки камней образовали огромную чашу и принесли несколько крупных валунов, на которых человек мог свободно усесться. Лорд Косотер сидел между двумя своими сержантами, Сарлом и Киампасом, и все внимание его занимал сверкающий айнонский меч. Капитан водил и водил точилом по всей его длине, поднимал, изучая, как играет на кромке отраженное пламя. Все в его облике подчеркивало безразличие, полное и абсолютное, словно его заставили присмотреть за ненавистными чужими детьми. Ахкеймион занял место почти напротив, а рядом устроилась Мимара. Галиан, Оксвора и остальные Укушенные образовали первый ряд, с которого чувствовался едкий жар костра. Прочие вразнобой расселись в полутьме. Клирик угнездился на высоком монолите, отдельно от всех. Тень от камня, на котором он восседал, доходила ему до груди, и свет от костра освещал только его правую руку и голову. Каждый раз, когда Ахкеймион отворачивался, ему казалось, что Клирик теряет материальность, превращаясь в причудливую бесформенную сущность… Лицо без головы и рука без ладони, живущие собственной жизнью.
  
  Долгое время разговор не клеился. Словами перебрасывались только соседи. Многие просто молча вгрызались в пайку солонины и таращились в костер. Если кто-то смеялся, то очень тихо, осторожно и приватно, как в храме во время службы или у погребальных костров. Никто не осмелился заговорить об опасности положения, по крайней мере, Ахкеймион не слышал. Страх испугаться — лучший цензор.
  
  Наконец разговоры иссякли и установилось выжидательное молчание. Сквозь почерневшие глазницы рубиновым и оранжевым цветом светили угольки. Сросшиеся зубы нелюдей блестели, словно влажные драгоценности.
  
  Вдруг без предупреждения сверху к ним обратился Клирик:
  
  — Я помню, — начал он. — Да…
  
  Ахкеймион с крайним облегчением поднял взгляд на нечеловека, решив, что тот вспомнил другую дорогу через Кил-Ауджас. Но что-то в глазах остальных подсказывало волшебнику, что он ошибся. Он оглядел тех, кто сидел ближе к огню, и заметил, что Сарл по-нехорошему пристально смотрит не на нелюдя, а на него. «Видишь? — кричало его выражение лица. — Теперь ты нас поймешь!»
  
  — Вы спрашиваете себя, — продолжил Клирик, поникнув плечами и устремив к огню огромные зрачки. — Вы спрашиваете: «Что я такое делаю? Зачем я пошел с незнакомыми, беспощадными людьми в эти дебри?» Вы не спрашиваете себя, что стоит за всем этим. Но вы ощущаете этот вопрос — ощущаете! У вас перехватывает дыхание, липкой становится кожа. У вас жжет в глазах от того, что вы постоянно всматриваетесь в черноту, до крайности напрягая слабое зрение…
  
  У него был глухой голос, смягченный нечеловеческими интонациями. Он говорил тоном человека, уставшего от собственной мудрости.
  
  — Это страх. Со страхом вы задаете себе этот вопрос. Поскольку вы — люди, и ваша раса, задумываясь о важном, вечно испытывает чувство страха.
  
  Он опустил лицо в тень, продолжая говорить своим рукам с тысячелетними мозолями.
  
  — Я помню… Я помню, как однажды спросил одного мудрого человека… правда, не скажу, было ли это в прошлом году или, может быть, тысячу лет назад. Я спросил его: «Почему люди боятся темноты?» Он счел вопрос умным, хотя я не видел в нем никакой мудрости. «Потому что темнота, — сказал он, — это незнание, ставшее зримым». «Разве люди страшатся незнания?» — спросил я. «Нет, — ответил он, — они ценят его превыше всего — всего! — но лишь до тех пор, пока оно остается незримым».
  
  Эти слова должны были прозвучать обидно, но голос нечеловека был ободряющим, словно он проповедовал несчастным и потерянным. Сейчас он соответствовал своему походному прозвищу. Он поступал как священник для израненных душ людей.
  
  Как Клирик.
  
  — Мы, нелюди, — продолжал он рассказывать своим рукам, — мы полагаем темноту священной, по крайней мере, так было до того, как время и предательство вытравили из наших сердец все древние ценности…
  
  — Темноту? — переспросил Галиан теплым человеческим — и оттого очень хрупким — голосом. — Священной?
  
  Нечеловек поднял к свету гладкое белое лицо и улыбнулся недоверчивому взгляду нансурского охотника.
  
  — Конечно. Подумай, мой смертный друг. Темнота — это воплощенное забвение. А забвение окружает нас постоянно. Это океан, а мы — лишь блестящие пузырьки в этом океане. Оно плещется повсюду вокруг нас. Ты видишь его каждый раз, как устремляешь взгляд к горизонту — хотя сам не знаешь об этом. На свету нас делают слепыми наши глаза. Но в темноте — именно в темноте! — горизонт раскрывается… подобно устам… и там зияет забвение.
  
  Слова нечеловека звучали путано и странно, но Ахкеймион, второй, более древней своей душой, распознал в этом кунуройское представление — как они называли его, «ной’ра»: «блаженство в боли».
  
  — Вы должны понять, — сказал Клирик. — Для меня и моих соплеменников святость начинается там, где заканчивается осознанное понимание. Незнание очерчивает наши пределы, проводит черту между нами и потусторонним. Для нас истинный Бог — это Бог неведомый, Бог, выходящий за грань наших натужных слов, наших приукрашающих реальность мыслей…
  
  Слова растворялись в шипящем бормотании костра. Мало кто из охотников осмеливался взглянуть нечеловеку в глаза. То время, пока он говорил, все старались смотреть, как закипает зловещим дымом пламя.
  
  — Понимаете теперь, почему это священная дорога? — вновь зазвучал глубокий голос. — Ощущаете ли наш путь вниз как молитву?
  
  Никто не осмеливался дышать, не то что ответить. Висящее в воздухе лицо по очереди поворачивалось и рассматривало каждого из них.
  
  — Кому-либо из вас случалось так низко опускаться на колени?
  
  Сердце отбило пять ударов.
  
  — А вот насчет этого вашего Бога… — неожиданно сказал Поквас. — Как вы можете молиться тому, что не можете понять? Как ему поклоняться?
  
  — Молиться? — Короткий выдох, похожий на фырканье. У человека его можно было бы счесть усмешкой. — Никаких молитв, танцор. Есть поклонение. Мы поклоняемся тому, что выше нас, тем, что сотворяем кумира из собственной ограниченности и уязвимости…
  
  Он покрутил головой, как будто ослабляя узел, и повторил:
  
  — Мы… мы…
  
  Он сгорбился, голова его поникла, как у раба, прикованного за шею к галере. Отсвет костра из костей плясал на его голом белом черепе.
  
  Ахкеймион прогнал с лица хмурую гримасу. Одно дело — постигать тайну, и совсем другое — возводить ее в божественный ранг. То, что сказал нелюдь, сильно напоминало о Келлхусе и крайне мало походило на то, что Ахкеймион знал о мистических культах нелюдей. Он снова вгляделся во взрывную Метку Блуждающего: кто бы он ни был, его сила так же велика, как его древность… Ведь нелюдей осталось едва ли несколько тысяч, как Ахкеймион мог о нем не слышать?
  
  Инкариол.
  
  — Если тьма — действительно Бог, — скрипуче проговорил Сарл и, прищурившись, посмотрел в темное пространство, собрав лицо складками, — то я бы сказал, что в данную секунду мы пребываем где-то примерно в Его всемогущем брюхе…
  
  На протяжении всей проповеди Клирика лорд Косотер продолжал точить меч, словно жнец, которому предстоит сжать урожай смысла речи нечеловека. Наконец, он остановился, встал и убрал в ножны серебристый, как чешуя, клинок. Огонь придавал Капитану инфернальный вид, окрасив потертые боевые доспехи в багровый цвет, поблескивая в косицах окладистой бороды и наполняя светом глаза, так же как наполнял светом черепа у его ног.
  
  В воздухе искрило ожидание — Капитан говорил так редко, что каждый раз создавалось ощущение, будто его голос звучит впервые и грядет что-то зловещее.
  
  Но вместо него заговорил другой звук. Тонкий, словно висящий на ниточке, растворяющийся в эхо…
  
  Одна оболочка, оставшаяся от человеческого голоса. Рыдал человек, там, где никаких людей быть не должно.
  
  Щурясь от яркого света второго «Небесного луча», экспедиция рассредоточилась по всему пространству Хранилища, и их тени простерлись перед ними на светло-пепельном полу, длинные, как деревья, уложенные в гать.
  
  Плач затих, едва проявившись, и охотники, повскакавшие на ноги, остались стоять, сжимая в руках оружие. Все невольно повернулись к Клирику, восседавшему на своем высоком постаменте. Нечеловек молча указал в темноту, перпендикулярно пути, по которому они пришли.
  
  Семеро самых молодых Шкуродеров остались с мулами, а двадцать с лишним остальных охотников рванулись в направлении, указанном Клириком, обнажив мечи и подняв щиты. Переполошившись не меньше охотников, Ахкеймион и Мимара заняли место в общем строю. Спины им омывал свет, а лица окунулись в тень. Галиан и Поквас оказались справа от них, а Сарл и Капитан заняли место слева. Никто не проронил ни слова, а напротив, напрягали слух так, что тишина казалась громоподобной. Щупальцами вытянувшиеся вперед них тени были такими черными, что сапоги, казалось, тонут в них при каждом шаге.
  
  Чуть не целую стражу они прочесывали черно-белый мир света и тени, где потолком был растрескавшийся камень горы, а вместо стен — темные оскалы гробниц. Древние цепи от светильников, хоть и расположенные редко и на равных расстояниях, раздирали открытые пространства, перегораживая, как занавеси, мрачные помещения. Ахкеймион поневоле подумал, что в этом аллегория всего Апокалипсиса, которого они страшились.
  
  Несмотря на яркий свет за спиной, темнота все сгущалась. Вскоре они уже казались странной вереницей полулюдей, с одними спинами, без туловища, которые колышатся в воздухе, как ветки на ветру. Пыль, окутывавшая их шаги, складывалась в призрачные тени в лучах света, льющегося между ними, — так клубится легкий туман в раннем утреннем солнце. Шли по-прежнему молча. Каждый держал наготове меч и щит.
  
  Обширное Хранилище все не кончалось, зияя все новыми пещерами.
  
  Когда они нашли того, кого искали, он стоял на коленях в середине пустой площадки, покрытой пылью, подняв лицо к блестящему видению, в которое превратился далекий теперь «Небесный луч». Шкуродеры окружили незнакомца узким опасливым кругом, всматриваясь в несчастного сквозь игру теней. Глаза у человека были открыты, но казалось, что он никого не видит. Он тоже был скальпером — легко можно было догадаться по ожерелью из зубов, которое он носил поверх кольчуги. Кожа его была темной, как у кетьянца, а борода грубо заплетена по-конрийски, но ничего из одежды этого народа на нем не было. Поначалу из-за тусклого далекого света, он показался выпачканным смолой. Темно-красного оттенка не разглядел никто из Шкуродеров, пока не подошли на расстояние нескольких шагов.
  
  — Кровь, — первым пробормотал Ксонгис. — Он дрался…
  
  — Рассредоточиться по периметру! — закричал Сарл остолбеневшей экспедиции. — Живо!
  
  Шкуродеры рассыпались и, позвякивая оружием, ринулись выстраиваться шеренгой в темноте вокруг незнакомца. Ахкеймион, вместе с Капитаном и остальными, тоже подошел поближе, держа рядом Мимару на расстоянии вытянутой руки. Они собрались возле неизвестного, встав так, чтобы не заслонять свет. Повинуясь взгляду или движению лорда Косотера, Ксонгис бросил щит на пол и встал на колени рядом с неизвестным скальпером. Ахкеймион перешагнул щит, заметив, что в центре его украшали три ссохшиеся головы шранков, соединенные подбородками. Если раньше Мимару приходилось удерживать, теперь она сама тянула его за плащ, молча призывая отойти подальше. Когда он оглянулся на нее, она кивнула на незнакомца, устремив взгляд ему на колени.
  
  Охотник держал руку, зажав между ладонями ее пальцы, как дорогой ценой отвоеванное золото…
  
  Отрезанную женскую руку.
  
  — Я его знаю, — сказал Киампас. — Это Заступы. Он из Кровавых Заступов.
  
  При этих словах замызганное лицо перекосилось. Впервые потемневшие глаза оторвались от «Небесного луча», который пламенел на тесном горизонте. Казалось, взгляд незнакомца выискивает промежутки между склонившимися к нему лицами.
  
  — Свет… — прошептал Заступ. Он прижал отрубленную руку к щеке и, покачиваясь из стороны в сторону, прикрыл глаза. — Я же обещал тебе свет…
  
  Ксонгис положил руку на плечо незнакомцу, и тот вздрогнул.
  
  — Что произошло? — спросил императорский следопыт. Суровость его тона смягчалась переливами джекийского акцента. — Где твоя артель?
  
  Человек посмотрел на Ксонгиса как на помеху, грубо вторгающуюся в его мир.
  
  — Моя артель… — повторил он.
  
  — Да, — сказал следопыт. — Кровавые Заступы. Что с ними случилось? Что случилось с…
  
  Ксонгис поднял глаза на Киампаса, но вместо него ответил лорд Косотер:
  
  — С капитаном Миттадесом.
  
  — С капитаном Миттадесом, — повторил следопыт. — Что с ним?
  
  Человек затрясся.
  
  — С м-м-моей… — начал он, моргая на каждом слоге. — С м-м-м-моей ар-ар-артелью?
  
  Отрезанная рука опустилась обратно ему на колени.
  
  — Да. Что с ней случилось?
  
  Растерянность во взгляде сменилась неподдельным ужасом.
  
  — С моей а-артелью? Было с-сли-слишком темно… слишком темно, крови не видно… Только слышно! — С этими словами его лицо сжалось, губы втянулись, как будто он разом стал беззубым. — С-с-слышно, как они бегут, а оно присасывается к ногам, шлепает по стенам, как будто детскими ручонками. Журчит, как будто кто-то облегчается… Темно, не видна-а-а-а!
  
  — Чьи ноги? — встрял скрежещущий голос Сарла. — Чьи ручонки?
  
  — Внутри света нет, — всхлипывал человек. — Кожа. Кожа у нас слишком толстая. Обволакивает… как саван… держит темноту внутри. А сердце у меня… Сердце у меня… Смотрит-смотрит, а ничего не видит! — Изо рта у него полилась слюна. — Видеть — нечего!
  
  По незнакомцу прошла дикая неуемная дрожь, как будто вместо тела у него мешок, в который зашили бешеное зверье. На свету все виделось очень остро, отчетливо для невооруженного глаза, на виду были все конвульсии и метания обезумевшего человека. Его глаза вращались под неподвижной белой пленкой. Его лицо обрамляла тьма, прочерченные тоской морщины сочились чернотой. Даже Ксонгис отпрянул.
  
  Незнакомец начал раскачиваться из стороны в сторону. Подобие широкой болезненной ухмылки раздвинуло его бороду.
  
  — В темноте — прикосновение… понимаете?
  
  Он гневно затряс отрезанной рукой. На одежде Мимары осталась дорожка из капелек крови.
  
  — Я держал. Я н-не от-отпускал! Я держал. Держал. Держал. Держал. Я д-д-держал! — Его глаза перестали рыскать в поисках света и окончательно стали безумными, как будто нарисованными. — Гамарра! Гамарра! Я держу тебя! Не отпускай. Нет-нет, ни за что! Нет! Не отпускай!
  
  Лорд Косотер сделал шаг вперед, встал так, что его тень целиком накрыла Заступа. Левой рукой он отвел Ксонгиса в сторону.
  
  — Я держал! — вопил Заступ.
  
  Словно втыкая лопату в жесткую землю, Капитан опустил меч вниз, пробив кольчугу незнакомца и порвав одно ожерелье из зубов шранка. Он глубоко вогнал клинок, от ключицы до живота. Заступ вздрогнул и забился в агонии, затрясся, как мокрая тряпка в руках у раба, сушащего белье. Капитан рывком освободил меч; тело опрокинулось навзничь, придавило ноги, руки раскинулись в стороны. Отрубленная рука беззвучно покатилась в пыль. Рука мужчины, словно сама по себе дернулась и потянулась к руке женщины. Кончик бесчувственного пальца коснулся кончика другого бесчувственного пальца.
  
  Лорд Косотер сплюнул. Прошипел полушепотом:
  
  — Нытик.
  
  Лицо Сарла сморщилось от хриплого хохота.
  
  — Никаких нытиков! — воскликнул он, повышая голос, чтобы слышали все. — Таков Закон. Никаких нытиков на тропе!
  
  Ахкеймион перевел взгляд на Ксонгиса, потом на Киампаса, увидел на лице у обоих одинаковую бесстрастную маску, которую, он надеялся, ему удалось изобразить и самому. Нечеловек стоял с открытым ртом, как будто пытался уловить привкус того, что ощущали все остальные. Ахкеймион прикрыл глаза, прерывисто выдохнул. Все случилось так быстро, что сердце не успело почувствовать, а ум — осознать. Он понимал только, что происходит что-то не то… Что-то в бессмыслице, которую бормотал этот человек, несло на себе яркий след осмысленности.
  
  «Смотрит-смотрит, а не видит!»
  
  — Разрежьте его, — услышал он собственный голос, обращенный к Ксонгису, который стоял сейчас рядом с ним.
  
  — Чего?
  
  — Разрежь его… Мне надо взглянуть на его сердце.
  
  «Кожа у нас слишком толстая…»
  
  Императорский следопыт посмотрел на своего Капитана, потом на Сарла, который выдавил из себя, сквозь едва сдерживаемый смешок: «Делай, как он велит». Кривоногий сержант явно вел себя как человек, решивший всеми силами продемонстрировать абсурдность происходящего — ничто не могло сбить его с пути. Ксонгис присел, вытаскивая из-за голенища джекийский зазубренный нож. Мертвый Заступ лежал в собственной неподвижной тени, и его кровь, пропитывая пыль вокруг тела, делала ее похожей на черную шерсть. Когда Ксонгис проломил грудную клетку, тело загудело, как пробитый барабан. Следопыт работал сосредоточенно, с автоматизмом опытного охотника: олень, волк, человек — какая разница.
  
  Он достал сердце из груди Заступа, как из переливающейся через край чаши, подал окровавленную массу Ахкеймиону. Тень от его руки далеко протянулась по полу.
  
  — Сполосни.
  
  Озадаченно нахмурившись, императорский следопыт пожал плечами и свободной рукой пошарил сзади. Достав бурдюк с водой, открыл зубами, ухмыляясь, как будто там виски. Когда он принялся аккуратно смывать кровь, ногти у него заблестели свежим розовым цветом. С костяшек пальцев капала бледно-красная вода. Он помял сердце в руке, разворачивая в ладони промытое мясо. Сосуды у верхней части промылись добела.
  
  Вдруг он застыл. Все, не дыша, наклонились вперед, удивленно глядя на шрам или шов вдоль одной из покрытых жиром камер сердца. Ксонгис большим пальцем поддел верхнее «веко»…
  
  На них смотрел человеческий глаз.
  
  — Сейу милостивый! — прошипел Сарл, неуклюже отступая назад.
  
  Императорский следопыт положил сердце на залитый кровью живот Заступа, но осторожно, как будто боясь разбудить нечто спящее внутри.
  
  — Что это такое? — воскликнул Киампас.
  
  Но Ахкеймион, не отрываясь, глядел на Клирика.
  
  — Ты знаешь, как идти дальше? — спросил он. — Ты… помнишь?
  
  Лицо без возраста задумчиво повернулось к нему.
  
  — Да.
  
  — Что это значит? — почти крикнул Киампас, чтобы привлечь внимание волшебника. — Откуда ты узнал?
  
  Ахкеймион посмотрел на него.
  
  — Это место проклято.
  
  — Рановато еще отправляться восвояси, — рявкнул Капитан.
  
  — Проклято? — переспросил Киампас. — Ты что хочешь сказать? Тут привидения?
  
  Ахкеймион встретился глазами с сержантом, молча возблагодарил Сотню Богов, что взгляд у того осмысленный. Им двоим о многом надо было поговорить.
  
  — То, что здесь произошло…
  
  — …не имеет никакого значения, — проскрежетал зловещий, как мертвый глаз, голос лорда Косотера. — Здесь никого нет, кроме голых. А им надо размозжить нам череп, и больше ничего.
  
  Слово Капитана послужило сигналом заканчивать и возвращаться. Другим ничего не сказали, но все знали, что произошло нечто странное. Весь долгий обратный путь Сарл подробно разворачивал мысль Капитана. Голые одолели Кровавых Заступов, это правда, но они же, как-никак, были всего лишь Заступы, а не Шкуродеры. У них не было Капитана и целых двух, «которые светом плюют», как обыкновенно говорили про волшебников скальперы.
  
  — Эта тропа — всем тропам тропа, мальчики! — с особым ражем восклицал он, раскрасневшись. — Мы идем к Сокровищнице, и ничто — ничто! — нас не остановит!
  
  И уж всяко не голые.
  
  Те, кто видели глаз в сердце Заступа, лишь обменивались беспокойными взглядами. Величие сокрытого в камне дворца заслонила неведомая опасность. Наболевшая боязнь пустоты и неуверенность сменились страхом перед кишащими вокруг тварями. Мимара даже схватила Ахкеймиона за руку, но каждый раз, когда он бросал на нее взгляд, она неотрывно глядела в зияющую пустоту наверху, всматриваясь в пространство между цепями, словно следила, как свет постепенно становится ярче. Она словно стала младше, беззащитнее в своей красоте. Линия щеки напоминала кромку раковины устрицы. Плотно сжатые губы. Широко раскрытые глаза, словно очерченные штрихами пера. Он, как впервые, заметил, насколько светлее у нее кожа, чем у него или у ее матери. В первый раз он задумался о ее настоящем отце, о причудливом капризе судьбы, благодаря которому она родилась на свет, а не была отторгнута распутной утробой Эсменет.
  
  Они переживут и это, твердил он себе. Не имеют права не пережить.
  
  Огромная гора камней, которая их остановила, белела в свете блекнущего «Луча», напоминая полурастаявшую оконечность ледника. Те, кто оставался стеречь мулов и припасы, бежали им навстречу, как деревенские собаки: видно, все это время томились от страха. Сарл и Киампас немедленно принялись командовать, приказав всем собирать вещи и готовить мулов — невзирая на всеобщую усталость.
  
  Больше никакого ночлега в Черных пещерах Кил-Ауджаса.
  
  Внутрь просачивается Та Сторона. Ад.
  
  «Небесный луч» горел уже довольно давно; Ахкеймион уже чувствовал внутри изматывающий звон от того, что долго поддерживал его свечение — так бывает, когда несколько часов удерживаешь в мыслях некое число. И все же развеять «Луч» он не решался из жалости к Шкуродерам, которые копошились в этом льющемся сверху сиянии. Сарл наблюдал за ними, не как рабовладелец, а как жрец, со вниманием, которое можно было назвать жадным, ни больше ни меньше. Киампас бродил среди недавно принятых в артель — в «молодняке», как называли их старожилы, кого-то хлопал по плечу, кому-то подтягивал ремни, делился мелкими советами и ободрял, чем мог. Галиан держался подозрительно близко возле Ксонгиса и каждый раз, как позволяли обстоятельства, бросал на следопыта с миндалевидными глазами многозначительные взгляды. Бывшему ратнику хватало сообразительности понять, что не все гладко. Лишь вопрос времени, когда все будут знать, что Сарл, как они выражались, «крутит им извилины». Поквас выговаривал усталому раздраженному Сомандутте, который, отказавшись бросить свое нильнамешское одеяние, постоянно задерживал остальных. Высокий чернокожий кетьянец то и дело бросал взгляды на остальных, сверкая широкой улыбкой, которую прятал за гневным выражением лица. Мрачный Сутадра, кианец, которого все считали еретиком-фаним, упаковывал свои пожитки с медлительной сосредоточенностью погребального ритуала. Исполин Оксвора, на голову возвышавшийся над остальными, смеялся над какой-то пришедшей ему в голову или услышанной мыслью, так что шранкские головы со сморщенными лицами раскачивались в его буйной туньерской гриве. Один из молодых галеотских мальчиков, Райнон, почесывал покрытую венами щеку своего любимого мула и шептал ему слова ободрения, в которые сам явно не верил…
  
  А Клирик, стоявший над Капитаном, который подтягивал шнурки на своих айнонских сапогах, с безвольной неподвижностью уставился на Ахкеймиона. Его глаза казались старше фарфорового лица — как будто две дырки.
  
  — Что такое? — откуда-то сбоку спросила Мимара.
  
  — Ничего, — ответил Ахкеймион, отворачиваясь от нечеловека, и отпустил ослабевший свет «Небесного луча». Полоска угасла, как щель от медленно закрывающейся двери, и наконец ее поглотило небытие. Послышались насмешливые выкрики, и наступила темнота, настолько глубокая, что она словно обладала собственным звучанием, а вслед за тем раздалось бормотание заклинаний, и вновь возникли две точки света, как будто на одном невидимом лице открылись глаза двух различных рас.
  
  Шкуродеры снова принялись за работу, хотя многие бросали тревожные взгляды в темноту, которая обступила их со всех сторон.
  
  План, как объявил Сарл, посовещавшись с лордом Косотером, состоял в том, чтобы просто продолжать путь со всей возможной поспешностью. Есть шансы, сказал он им, что им ничего не встретится, ведь пространства Кил-Ауджаса огромны. Есть шансы, что сила, которая уничтожила Кровавых Заступов, отступила в глубину зализать раны и подсчитать свои потери. Тем не менее идти надо «на носочках», как он выразился, то есть без лишнего шума и держа наготове глаза, волю и оружие.
  
  — Впредь, — подытожил он, — мы станем единственными привидениями в этих пещерах.
  
  Ахкеймион был уверен, что последние слова адресовались непосредственно ему.
  
  Они продолжили поход, огибая огромный обвал по бокам. Пробирались по краю завалов. Двойной свет безмолвно очерчивал груды камней, то и дело вырисовывая обломки каменных монолитов, и отбрасывал двойные тени, порой напоминавшие крылья. Остатки древнего побоища (если это было побоище), усеявшего пещеры множеством трупов, по-прежнему устилали пол, но кости стали хрупкими, как тростник, и охотники шли, взбивая их ногами, как траву. При каждом шаге Ахкеймион видел, как из пыли появляются скругленные края или острые обломки рассыпающихся костей. Ему пришло в голову, что это может быть то самое место…
  
  То место, где горе прожгло насквозь шелуху обыденности.
  
  — Как? — по-айнонски прошептала Мимара у его плеча, и по ее голосу он тотчас понял, что она говорит о мертвом охотнике. — Я не увидела никакого колдовства, и ты тоже — я по твоему лицу поняла. Так как же у сердца мог оказаться глаз?
  
  Он посмотрел по сторонам, прикидывая, кто мог его подслушать.
  
  — Тебе кто-нибудь рассказывал, что случилось, когда Первая Священная война пришла на Менгеддские равнины?
  
  — Конечно. «Поле Битвы». Земля начала изрыгать из себя мертвецов. Мама рассказывала мне, что кости не давали расти траве.
  
  Он сглотнул и ответил не сразу. Он почти это и собирался сказать, но в нем зазвенел целый хор невольных воспоминаний — это были воспоминания о том, как он и ее мать бежали с Менгеддских равнин в горы, как любили они друг друга среди залитых солнцем деревьев…
  
  И объявили себя мужем и женой.
  
  — Вот так оно и было.
  
  Он почти физически ощущал ее недовольство.
  
  — Я уже чувствую просветление.
  
  Она обладала особым даром выбивать из него великодушие, это приходилось признать.
  
  — Ну, слушай, — сказал он. — Границы между нашим Миром и Той Стороной подобны границам между явью и сном, разумом и безумием. Каждый раз, когда Мир впадает в сон или безумие, границы открываются, и Та Сторона просачивается внутрь… — Он огляделся, убедиться, что никто больше его не слушает. — Это место — топос, как я уже говорил. Мы идем буквально по краю Ада.
  
  Она ответила не сразу, и Ахкеймион мысленно поздравил себя, что смог заставить ее замолчать.
  
  — Ты говоришь о диалектике, — сказала она, задумчиво пройдя еще несколько шагов. — О диалектике материи и желания…
  
  Ахкеймион знал это выражение — и знал весьма хорошо, — но оно казалось ему невразумительным.
  
  — Ты читала Айенсиса, — сказал он с большим сарказмом, чем собирался. Диалектика материи и желания была краеугольным камнем метафизики великого киранейского философа, учением о том, что различия между нашим Миром и Той Стороной — скорее, различия степени, чем качества. Если в Мире материя не приемлет желания — за исключением тех случаев, когда последнее принимает форму колдовства, — то, проходя через сферы Той Стороны, где потусторонняя реальность подчинена воле богов и демонов, материя становится более податливой.
  
  Мимара смотрела на свои сапоги, вспахивающие пыль.
  
  — Келлхус, — сказала она. — Ну, этот человек, которого ты надеешься убить. Он предлагал мне изучать его библиотеку… — Она посмотрела на него пристальным взглядом, в котором смешались противоречивые чувства. — Когда-то я думала, что могу быть, как мой отец.
  
  В ее голосе звучало такое осуждение, что неплохо было бы проявить к ней жалость, и все же он не нашел для ответа менее резких слов.
  
  — Отец? И кто же он мог быть?
  
  Они довольно долго шли молча. Гнев странным образом способен сжимать величественную сферу молчания до мелкого и гадкого явления, существующего между двумя людьми. Ахкеймион чувствовал, вполне ощутимо, эту потребность наказать язык за вероломство, как она связывает их, заставляя обоих поджать губы.
  
  Почему он разрешил Мимаре взять над собой верх?
  
  Шкуродеры шагали в круге света, очерченном двумя огоньками, сгибались под тяжестью поклажи, как слуги под вязанками дров. Те, кто помоложе, вели мулов короткими связками по два-три, другие бдительно расхаживали по краю светлого пространства, ощетинившись против темноты мечами и копьями. Хотя воспоминание о Хранилище живо стояло у Ахкеймиона перед глазами, он не мог отделаться от ощущения, что они идут в пустоту. Если Кил-Ауджас на самом деле прорезает Мир сверху донизу до самых его пределов, как он рассказал Мимаре, то, может быть, они забредут прямиком в границы Ада?
  
  Некоторое время он размышлял над этой мыслью, перебирая в памяти все прочитанное о тех, кто будто бы живым очутился в загробной жизни. Легенда о Мимомитте из древнего киранейского фольклора. Притча о Юралеале из «Хроники Бивня». И конечно, слухи о Келлхусе, которые пересказывал ему его раб Гераус…
  
  Мимара шла рядом, как раньше, но ее подавленное настроение стало жестким, даже колючим. «Правда ли, — хотел спросить он, — что Келлхус носит на поясе отрубленные головы демонов?» Эти слова наверняка сгладили бы их мимолетную размолвку. До сего момента категорически не желая потакать ей, он взял за правило не спрашивать ее ни о чем.
  
  Из одного только вопроса можно узнать немало.
  
  Вместо этого он растер руками лицо и вполголоса выругался. Что еще за глупость? Не хватало еще страдать о резких словах, сказанных чокнутой взбалмошной женщине!
  
  — Я за тобой следила, — вдруг сказала Мимара, глядя на череду цепей сквозь верхнюю границу созданного им света. На секунду ему подумалось, что она все продолжает ему пенять, но она добавила:
  
  — Ты не доверяешь нелюдю. Я по глазам видела.
  
  Ахкеймион пробежал взглядом вокруг, убедился, что Клирик далеко и не услышит, потом снова посмотрел на нее со смесью досады и многозначительности — это выражение становилось у него особым «лицом для Мимары», хотя сейчас он в глубине души признавал, что на сей раз это она предлагает ему мир.
  
  — Сейчас не время, девочка, — отрезал он. Как ее могла занимать подобная чепуха, после того, что они только что слышали — и при том, что может ждать их впереди, — это было выше его понимания. Если и кажется она сумасшедшей, то не столько из-за помрачений ума, сколько от разброда в чувствах.
  
  — Это из-за его Метки? — настойчиво продолжала она, снова переходя на айнонский. — Ты поэтому его боишься?
  
  Словно для того чтобы показать абсурдность ее поведения при помощи абсурдности собственного, Ахкеймион начал мурлыкать песенку, которую не переставая пели дети его раба, пока он на них не прикрикнул. Он слышал их как наяву, они звенели, вторя его хриплому баритону, эти голоса, которые плыли в воздухе, полные невинности и увлеченного восторга. Голоса, по которым он так соскучился.
  
  — «Ножки пахнут — не беда, в речке чистая вода…»
  
  — Иногда, — не унималась Мимара, — когда я случайно замечаю его краем глаза…
  
  — «Попка пахнет, нюхай пальчик, — ты беги купаться, мальчик…»
  
  — …он кажется мне каким-то чудовищем, бессильно шаркающей развалиной, черной и гнилой и… и…
  
  Разом и песня, и раздражительность, которая вызвала ее, были забыты. Ахкеймион, подняв брови, стал внимательно прислушиваться — с сосредоточенностью, которую подстегивал страх.
  
  Она несколько раз открывала рот и снова закрывала, пытаясь поймать губами слова для невыразимого смысла, потом беспомощно посмотрела на Ахкеймиона.
  
  — И это зло как будто можно почувствовать на вкус, — сказал он. — Не языком даже, а скорее, деснами. Начинают ныть зубы.
  
  Она вдруг вся стала странно беззащитной, как будто призналась в том, на что ей не хватало смелости.
  
  — Не всегда, — сказала она.
  
  — И такое бывает не только с нечеловеком, правильно? — В голосе Ахкеймиона горело что-то необычное, как будто боль, но боль, неразрывно связанная со страхом. — Иногда… Иногда я тоже так выгляжу?
  
  — Значит, и ты это видишь? — выпалила она.
  
  Он покачал головой, надеясь, что выглядит невозмутимо.
  
  — Нет. Я вижу то, что обычно видишь ты, тень разрушения и разложения, безобразность изъяна и неполноты. Ты описываешь нечто иное. Нечто духовное, а не только эстетическое… — Он замолчал и перевел дух. Вот еще новое безумие… — Древние адепты Завета называли это Око Судии.
  
  Говоря, он внимательно следил за ней, надеясь увидеть в ее глазах трепет. Но не находил в них ничего, кроме интереса. И понял, что эти переживания тревожат ее уже давно.
  
  — Око Судии, — повторила она на безупречном айнонском. — А что это такое?
  
  Сердце у него подбиралось к горлу. Он прокашлялся, чтобы высвободить его, и, сглотнув, отправил его обратно в грудную клетку.
  
  — Это значит, что ты не просто воспринимаешь колдовскую Метку, ты видишь еще и грех…
  
  Он умолк, потом рассмеялся, невзирая на ужас, раздирающий его изнутри.
  
  — Что — это смешно? — спросила она дрожащим от негодования голосом.
  
  — Нет, девочка… Просто…
  
  — Что просто?
  
  — Твой отчим… Келлхус…
  
  Он выдумал это, не желая слишком далеко углубляться в правду. Но как только он выговорил эти слова, они показались ему истинными в полной мере, и смысл их оказался еще более ужасен. Таковы извращенные законы бытия, человек часто начинает верить собственным словам лишь после того, как произнесет их вслух.
  
  — Келлхус… — ошеломленно повторил он.
  
  — Что Келлхус?
  
  — Он говорит, что Старый Закон отменен, что люди наконец готовы к новому Закону…
  
  Слова из катехизиса Завета пришли к нему непрошеными, горя жаром истины, пройдя невредимыми через горнило обмана. «Потеряешь душу, но зато приобретешь мир…»
  
  — Подумай, — продолжал он. — Если колдовство больше не считается кощунством, то… — Пусть считает так, сказал он себе. Может быть, это даже ее… охладит. — То почему тогда ты должна считать его таковым?
  
  Он с удивлением заметил, что остановился и не идет дальше, что стоит, раздираемый чувствами, и смотрит на женщину, чье происхождение бередило в нем столько сердечных мук и чье бессовестное упрямство поставило все под угрозу. Последний из Шкуродеров прошел мимо них, бросая через плечо недоумевающие взгляды, потому что охотники и мулы уходили за пределы его света. Через несколько мгновений они остались вдвоем. Вокруг громоздились куски базальта, расстилались целые поля пыли, белели кости, которые века сделали легкими, как уголь. Свет Клирика сошелся в точку, и экспедиция растаяла до плывущей по воздуху процессии блестящих шлемов и устало колышущихся теней.
  
  Тишина обступила их так же плотно, как темнота.
  
  — Я всегда знала, что что-то… не так, — тихо проговорила Мимара. — Я хочу сказать, я читала, читала, все, что попадалось мне под руку о колдовстве и о Метке. И нигде, ни разу не упоминалось о том, что вижу я. Я думала, это потому, что все так… непредсказуемо, что ли, когда я вижу… добро зла. Но когда я вижу, оно горит, оно такое… Оно поражает меня глубже, чем в любой другой момент. Слишком глубоко, чтобы принимать его как должное, чтобы никто не оставил об этом никаких записей… Я знала, что тут что-то другое. Что-то наверняка не так!
  
  Сначала ее появление, теперь это. У нее было Око Судии — она видела не только колдовство, но и проклятие, которое это колдовство предвещало… Подумать только, а он-то возомнил, что шлюха-судьба оставит его в покое!
  
  — А теперь ты говоришь, — неуверенно начала она, — что я — своего рода… доказательство? — Она неуверенно нахмурилась, как человек, к которому приходят неожиданные открытия. — Доказательство того, что мой отчим… лжет?
  
  Она была права… какое еще нужно доказательство ему, Друзу Ахкеймиону? В ту ночь двадцать лет назад, накануне окончательной триумфальной победы в Первой Священной войне, скюльвендский вождь все ему рассказал, предоставил ему все мыслимые доказательства, достаточно, чтобы десятилетия подпитывать острую ненависть — достаточно, чтобы привести этих охотников к их гибели. Анасуримбор Келлхус был дунианином, а дуниан не интересует ничего, кроме власти. Разумеется, он лжет.
  
  А вот из-за нее волшебник трепетал. Она обладала Оком Судии!
  
  Он подумал о том, как они занимались любовью, какие низкие страсти управляли ими. Холодный пот пропитал кожу и шерсть под котомкой. Ахкеймион чувствовал, что сострадание намертво прилипло к его лицу, оттого что, глядя на нее нынешнюю — бледный образ ее матери, маленькая фигурка в беловатом свете, — он видел уготованные ей страдания.
  
  — Сейчас у нас есть более неотложные заботы, — ответил он, совладав с голосом.
  
  — То есть Клирик, — ответила она, и ее маленькие ручки сжались в слабые кулачки. Она глядела на него с целеустремленной сосредоточенностью, свидетельствовавшей о том, что у нее иные интересы. Он понимал, что скоро она начнет приставать к нему с вопросами, вопросами безжалостными, и надо будет хорошо подумать, какие ответы можно, а какие нельзя давать.
  
  — Да, — сказал он и потянул ее за локоть догонять остальных. — Инкариол. — Сколько людей постоянно занимаются тем, что управляют мыслями других, почему же для него это всегда такие мучения? — Судя по его Метке, он очень стар… старше, чем ты можешь себе вообразить. А значит, он не просто маг-квуйя, но ишрой, из благородного сословия нелюдей…
  
  Он чувствовал нотку фальши, которая пристала к его голосу, как холодная монетка к липкой ладони. Он мысленно обругал себя идиотом и попытался поймать взгляд Мимары в надежде, что искренность его лица передаст то, что не смогли передать слова. Сейчас их больше всего должно волновать, сможет ли Блуждающий провести их через эти заброшенные коридоры. То, что Ахкеймион использует охотников для иной цели… Да ведь любые слова, в конце концов, — просто средство осуществления своей цели.
  
  — Значит, он ишрой, и тогда… — проговорила Мимара. Судя по взволнованному голосу, Мимара чувствовала что-то неладное. И когда он успел завести ее во мрак своих дум?
  
  — Такие личности, Мимара, не могут просто затеряться в закоулках истории. А о той истории, которую я не прожил через Сесватху, я много раз читал. Мойтураля, Хосутиля, Шимбора — всех человеческих переводчиков и всех хронистов нелюдей. Уверяю тебя, никакого упоминания об Инкариоле нет нигде, даже в их собственной «Яме годов»…
  
  Вопреки его желанию, в голосе звучало все больше фальшивых неуверенных ноток.
  
  Сейчас ее взгляд, устремленный вперед, как стрела, двигался за светом Клирика и горсткой людей и навьюченных животных, бредущих под этим светом. С того места, где стояли они с Мимарой, казалось, что Шкуродеры нашаривают дорогу на поверхности бескрайней пустоты. Временами между ними проглядывали небольшие участки пола, вспыхивали на свету бесцветными ровными площадками и тотчас же гасли во взбитой ногами пыли и неспешном движении расплывающихся в сумраке ног.
  
  То место, где кончалась твердая почва, они уже миновали.
  
  — Это самое Око Судии, — сказала Мимара с равнодушной покорностью. — Это ведь проклятие? Несчастье…
  
  Много лет прошло с тех пор, как он в последний раз испытывал это чувство: не просто ощущение, что происходит очень многое и слишком быстро, но что в этом движении кроется некий ужасный замысел, как будто все это — нелюдь, Капитан, тот мертвый охотник, а теперь и Мимара — как отрезанные щупальца осьминогов, которых они с отцом бывало вытаскивали из Менеанорского моря: части единого целого, запутавшиеся в тенетах необычной Судьбы.
  
  На происходящее всегда влияют те или иные внешние обстоятельства, но иногда они окружают со всех сторон, многослойные, как эта гора, и такие же темные. Сердце забилось о провисшие лямки заплечной котомки.
  
  — Легенды, — ответил он. — Не более того.
  
  — Но ты их все читал, — сказала она звонким язвительным голосом.
  
  Он поднял шишковатую руку, призывая Мимару молчать, и кивком указал на промежуток темноты, отделявший их от остальной части экспедиции. Из удаляющегося светлого пятна выделилась фигура, которая на какой-то причудливый момент показалась постаревшей обезьяной, одетой в поношенную человеческую одежду…
  
  Это был Сарл. Он ждал их, один в темноте, и улыбался так, что губы уходили куда-то к ушам.
  
  — Так-так-так, — воскликнул он голосом, напоминавшим звук надтреснутой флейты. Даже в темноте он щурился.
  
  — Мы потом поговорим, — сказал Ахкеймион Мимаре, взяв ее за локоть. Девушка нахмурилась и, забыв об осторожности, посмотрела на сержанта с неприкрытой яростью. Хотя Сарл стоял на расстоянии нескольких шагов, он наверняка заметил, что она рассержена.
  
  — Бери свет, — быстро сказал Ахкеймион.
  
  — Я?
  
  — У тебя Дар Немногих. Ты сможешь ухватить свет своей внутренней силой, даже не имея колдовской подготовки… Если начнешь о нем думать, наверняка почувствуешь, что ты в состоянии это сделать.
  
  Почти всю свою жизнь Ахкеймион разделял свойственное людям его ремесла презрение к ведьмам. Он понимал, что оснований для этой вражды нет никаких, за исключением непредсказуемых обычаев Трех Морей. Этому научил колдуна Келлхус, это была одна их множества истин, которые он использовал, чтобы успешнее обманывать. Люди порицают других, чтобы больше превозносить себя. А кого может быть легче осудить, чем женщину?
  
  Но, глядя, как она смотрит внутрь себя, он был поражен тем, каким деловитым выглядело ее удивление, и тем, что, судя по выражению лица, услышанное оказалось для нее не новостью, а воспоминанием. Женщины владеют особым душевным равновесием, которого мужчины достигают лишь на последней грани страдания. Он невольно отметил, что ведьмы не только бывают достойными, они могут оказаться просто необходимы. Особенно эта будущая ведьма, стоявшая сейчас перед ним.
  
  — Да, — сказала она. — Чувствую. Это как… это как будто… — Она в нерешенительности умолкла, улыбаясь.
  
  — Это малый напев, — сказал он, мысленно возблагодарив Сарла, что тот, не важно, по какой причине, подарил им эту возможность побыть сейчас с глазу на глаз. Волшебник подправил пальцем свет, так что он встал в нескольких футах над ее головой. — Называется Суриллическая точка…
  
  — Суриллическая точка, — с жаром повторила она.
  
  — Итак, — продолжил он, — представь саму себя. — Он выждал несколько секунд. — Теперь представь свет, не таким, как ты его видишь, но таким, какой ты видишь его Метку.
  
  Она кивнула, глядя на него во все глаза и сосредоточенно держа раздвоенное внимание. Свет нарисовал у нее на груди и плече вытянутый абрис ее лица.
  
  — Теперь представь, что ты и точка движетесь вместе. Крепко удерживай в сознании этот образ. Поначалу будет утомительно, но с тренировкой начнет получаться само собой, как любое другое рефлекторное действие.
  
  Ее невидящий взгляд упал на шерстяную ткань на груди Ахкеймиона. Без подсказки она сделала два шага, и ее глаза в изумлении поднялись вверх, наблюдая за ярким светом, который повторил ее движение. Она оглянулась, готовая рассмеяться, и тут же ударилась ногой о какой-то камень, спрятавшийся в пыли, выпрямилась, широко улыбнулась. Тень у нее под ногами выросла и снова сжалась.
  
  — Пойдем, — сказал он. — Пора догонять остальных.
  
  Проходя мимо сержанта, Мимара не скрывала своего отвращения. Она шла походкой рабыни с амфорой на голове. Когда она ступила на тропинку, все расступились, отходя в пыльную целину.
  
  Старому волшебнику показалось, что ликует она не только оттого, что отступает темнота, но и оттого, что отступают воспоминания о причиненном ей зле.
  
  Ахкеймион шел за ней, пока не поравнялся с Сарлом. Тот стоял, чуть сгорбившись под тяжестью котомки, ремни которой собрали складками кольчугу у него на груди. Стоя рядом с ним, Ахкеймион вспомнил о мертвом Заступе, о сердце и об известии, что они не одни в этих черных, как утроба, пещерах. Свет Мимары стремительно удалялся, и взгляд Сарла метнулся к надвигающейся темноте. Не проронив ни слова, оба двинулись вслед за девушкой.
  
  — Чего ты хочешь, сержант?
  
  После прохода артели в воздухе ореолом висела пыль, и Ахкеймион почувствовал, как она забирается в рот и облепляет изнутри. Слова хотелось не выговаривать, а выкашливать из груди.
  
  — Капитан попросил с тобой поговорить.
  
  В темноте лицо Сарла казалось еще более сморщенным. Оно было серым и перекошенным, как у выкопанного из земли трупа. Волшебник сделал глубокий вдох, чтобы унять ощетинившееся напряжение тела, и с трудом подавил желание сжать кулаки. Нечто подобное он испытывал всякий раз, когда Сарл ошивался слишком близко — с тех пор, как этот человек разбил его чашу с вином в «Поджатой лапе».
  
  — Вот как.
  
  — Да, — шумно выдохнул Сарл, улыбаясь, как дядюшка, домогающийся дружбы с родным племянником. Такова была его непрестанная наигранность: даже когда чувства соответствовали случаю, их сила была совершенно несоразмерной. — Понимаешь, он считает, что ты… слишком честный, что ли, так скажем.
  
  — Честный, значит.
  
  — И заносчивый.
  
  — Заносчивый, — повторил Ахкеймион. Этот разговор двух сумасшедших начинал его утомлять. Его терпение было глубоким омутом, а каждое слово Сарла — словно камень…
  
  — Послушай, — сказал Сарл. — Ты и я — образованные люди…
  
  — Уверяю тебя, сержант, у нас с тобой исключительно мало общего.
  
  — Эх! За свою дипломатичность старый Сарл получает одни лишь огорчения!
  
  — Дипломатичность.
  
  — Да, дипломатичность! — неожиданно грубо выкрикнул он. — Это когда всякую благовоспитанную срань говорят разным сраным благовоспитанным придуркам!
  
  Мимара уже ушла довольно далеко, поэтому двигались они в последних тусклых отсветах, выбирая дорогу по памяти — не люди из плоти и крови, а очертания людей. Сарл представлял угрозу, и для него лично, и для его предприятия — если раньше Ахкеймион это лишь подозревал, то теперь знал доподлинно. Надо всего лишь заговорить с этим ненормальным по-настоящему, истинным голосом, прямо здесь и прямо сейчас, и угроза исчезнет, превратится в такой же пепел, которым усыпан пол этого мертвого дворца.
  
  — Что ты себе возомнил? — продолжал безумец. — А ты не подумал, что Капитан прекрасно знает, что он идет по сплошной гробнице? Ты не подумал, что он бы приказал Клирику осветить ее, если бы захотел? А ты что делаешь? Решил показать всем эти кости! Решил простым людям дать понять, что они идут под нечеловеческими гробами. Темнота защищает, а не только угрожает, колдун! Кроме того, ты должен помнить главный закон!
  
  В том, что он говорил, была своя резонность. Но с резонностью та же история: она такая же шлюха, как судьба. Ею, как веревкой, можно опутать и привязать любое злодеяние…
  
  Еще один урок, усвоенный рядом с Келлхусом.
  
  — Что, очередной «закон тропы»?
  
  — Именно так… Эти законы превратили нашу артель в легенду Пустошей. Слышишь? В легенду!
  
  — И каков же главный закон, сержант?
  
  — Капитан всегда знает, что делает. Ты слышишь? Капитан всегда знает!
  
  В один миг вся простецкость, смысл всех хитрых многозначительных ухмылок сержанта свелся к одной простой истине: Сарл не просто уважал своего Капитана — он боготворил его. Ахкеймиона переполнило настолько мерзкое отвращение, что захотелось сплюнуть. Столько лет прошло, и опять он идет в походе с фанатиками!
  
  — Думаешь меня запугать? — выкрикнул он в ответ. — Ишь какой почтенный ветеран твой Капитан, скажи, пожалуйста! Я всякого перевидал, сержант. Я плевал под ноги самому аспект-императору! Я обладаю силой, которая может расколоть горы, обратить в бегство целые армии, превратить твои кости в кипящее масло! А ты вообразил, ты позволил себе предположить, что можешь меня запугать?!
  
  Сарл рассмеялся, но сдержаннее и осторожнее.
  
  — Ты, колдун, покинул пределы, в которых работают твои умения. Это — тропа, а не Священная война и не какая-нибудь дьявольская колдовская школа. Здесь наши жизни зависят от решения наших собратьев. Одно колено подогнется — десятерых за собой потянет. Помни об этом. Второго предупреждения не будет.
  
  Ахкеймион знал, что должен проявить благоразумие и дружелюбие, но он слишком устал и слишком многое произошло. Все уголки его сердца затопил гнев.
  
  — Я — не один из вас! Я не колдун и уж точно не Шкуродер! И не тебе, приятель…
  
  Ярость вспыхнула и погасла, вышла наружу, как дым.
  
  Сарл прошел несколько шагов, прежде чем заметил, что он один.
  
  — Что такое? — тревожно спросил он из непроницаемой темноты. Огоньки впереди висели в абсолютной черноте, освещая маленькие фигурки людей, бредущих в пустоту.
  
  За долгую жизнь Ахкеймиона не раз спрашивали, каково это — видеть мир сокровенным видением Немногих. Он обычно отвечал, что мир видится столь же многогранным и разнообразным, как и тот, который раскрывается обычным органам чувств — и так же трудно поддается описанию. Порой Ахкеймион говорил, что это похоже на особого рода слышание.
  
  Забыв про Сарла, он смотрел вниз, не видя ни земли, ни своих ног. Кажется, он слышал возгласы: Шкуродеры выкрикивали их имена.
  
  Внизу, прямо под ними, на много миль протянулись галереи, скрытые внутри погребенного под пылью фундамента. Раньше Ахкеймион знал это абстрактно, как образ, нарисованный неуверенными красками с палитры памяти. Но теперь он чувствовал эти убегающие пространства, чувствовал не впрямую, но как скопление отсутствия признаков, ощущал там, внизу, пропущенные стежки в строчке на ткани бытия.
  
  Хоры…
  
  Слезы Бога, не меньше десятка, и их несло на себе нечто, рыщущее в пещерах у них под ногами.
  
  Внутри бунтовали мысли и чувства, что часто предвещает катастрофу. Предчувствие смысла там, где никакого смысла не найти, не потому, что смысл слишком прост, но потому, что слишком мал на фоне окружающих его тайн.
  
  Сарл только угадывался в густой черноте.
  
  — Беги! — крикнул волшебник. — Беги, говорю тебе!
  Глава 15
  Кондия
  
   Если неизменяемое оказывается преображенным, значит, переменился ты сам.
  
   Мемгова. «Горние афоризмы»
  
  Весна 20-го года Новой Империи (4132 год Бивня), Кондия
  
  Над полем шатров долго и низко прогудел Интервал.
  
  Дыша на руки, чтобы согреться на утреннем холодке, Сорвил сидел перед входом в свою палатку и рассеянно смотрел, как Порспариан разжигает костер. Старик, босой, несмотря на холод, стоял на коленях, как нищий, перед небольшой дымящейся пирамидой из веток и травы. Из-за смуглой грубой кожи он казался более древним, чем на самом деле, более мудрым и проницательным.
  
  Поначалу раб-шайгекец смущал Сорвила. Но вскоре стал загадкой, такой же сложной и пугающей, как Анасуримбор. Внутри у Сорвила каждый раз что-то замирало, когда на нем останавливался взгляд желто-розовых глаз. И молодой король хотя и улыбался в ответ на его дружелюбные ухмылки и загадочные усмешки, но внутренне вздрагивал, как будто ожидая невидимого удара. Порспариан не был ни кроток, ни наивен, ни беспомощен. Вокруг него веяли какие-то тени, странные, пугающие тени.
  
  Когда первые языки пламени пронзили траву, старый раб удовлетворенно хмыкнул. Сорвил сделал вид, что улыбается. Рука невольно поднялась к щеке, где сохранилось воспоминание о земле, которую несколько дней назад старик размазал ему по лицу.
  
  От одного воспоминания имени Ятвер возникало нехорошее предчувствие. И еще Сорвил стыдился этого имени. Она была богиней слабых, порабощенных, а теперь стала и его богиней.
  
  Эскелес, конечно, появился первым. Похожий на шар колдун крякал и пыхтел, опуская свою тушу на циновку рядом с Сорвилом.
  
  — Библиотека Сауглиша, — пробормотал он, пытаясь усесться в этой позе поудобнее. — И опять она.
  
  Колдун постоянно жаловался на свои Сны, так часто, что Сорвил начал терять к ним интерес.
  
  Вскоре пришел Цоронга, затянутый в басалет — традиционную одежду зеумской знати. Сейчас, когда кидрухильские шатры вокруг посерели и испачкались за время пути, его портупея казалась еще свежее и белее, чем раньше.
  
  В отсутствие Оботегвы их разговор был вынужден переводить Эскелес, что Сорвила все больше и больше утомляло. За прошедшие недели мягкие горловые звуки голоса Оботегвы слились для него воедино с голосом его друга. Слушая наследного принца через Эскелеса, Сорвил только лишний раз убеждался, что их разделяет языковая пропасть. Цоронга, со своей стороны, явно не доверял колдуну Завета, и поэтому замечания свои сводил к необходимому минимуму. А Эскелес, разумеется, просто не мог удержаться и не добавить собственный комментарий, так что Сорвил каждый раз не был уверен, где начал Цоронга и где закончил колдун. Это напомнило ему о тех временах, когда он впервые присоединился к Великой Ордалии, о тех мрачных днях, когда он понимал только упреки собственного внутреннего голоса.
  
  Выпив приготовленный Порспарианом чай, все трое не спеша двинулись по улицам и переулкам лагеря, направляясь к «Пупу земли» — просторному шатру, принадлежащему аспект-императору. Атмосфера карнавала пронизывала Священное Воинство даже в самые серьезные времена. Но сегодня, когда Сорвил ожидал, что повсюду будет буйство и праздник, они проходили одну часть лагеря за другой, и видели только притихшие шатры. Некоторые люди Кругораспятия сидели за завтраком и приглушенно беседовали вокруг дымящихся утренних костров, другие просто дремали на солнышке.
  
  — Не знают, чем себя занять, — отметил Цоронга.
  
  Сорвил засмотрелся за молодого галеотского воина, который лежал с закрытыми глазами между растяжками шатра, подложив под голову щит в форме слезы, который он прислонил к котомке. Воин был голый по пояс, и кожа его отливала белизной, как зубы ребенка. Зависть пронзила молодого короля как удар ножа. После многих недель страха и нерешительности, он, Варальт Сорвил III, остался обычным простаком, не умнее, не сильнее любого другого. Он родился с заурядными способностями, а теперь оказался в роли пленного короля. Он проклят, проклят и обречен на тяжкий труд бесконечно притворяться, что он есть нечто большее, чем на самом деле.
  
  Обречен воевать — не на поле битвы, как воюют герои, а в тайниках своей души — воевать так, как воюют трусы.
  
  Сегодня — еще один пример.
  
  По неизвестным причинам, аспект-император объявил на сегодня день отдыха и совещаний. Сорвил и Цоронга, единственные из Отряда Наследников, были вызваны в Совет Могущественных, собрание старших стратегов и наиболее сильных участников Великой Ордалии. Поскольку Сорвилу еще только предстояло овладеть начатками шейского, переводчиком ему был назначен Эскелес.
  
  Что-то в душе Сорвила билось при мысли о том, что он увидит его еще раз, но гораздо большая часть души трепетала от страха. Его окружал гомон голосов, которые ворчали, предостерегали, обвиняли — целый разноречивый хор. Порспариан со своей богиней. Цоронга со своей богохульной книгой. Отец. Кайютас и его сверхъестественная проницательность. Эскелес и его фанатичный энтузиазм. В сердцах героев одни слова изгоняли другие, так что оставалась чистая истина и уверенность. Но только не у него. В его сердце слова только накапливались, громоздясь одно на другое. Он изо дня в день прилежно проделывал все дела, выполнял свои мелкие обязанности, но все бездумно, как будто бродил по тропинкам во тьме ночи.
  
  А теперь он вот-вот увидится лицом к лицу с аспект-императором — с самим Анасуримбором Келлхусом!
  
  Его раскусят.
  
  «Пуп земли» возвышался над тесным горизонтом шатров, черный, но отделанный парчовыми узорами, напоминавшими чешую на шкуре ящерицы. Из-за большого количества опор он казался горной цепью в миниатюре. Выгнутые конические полотнища нагревались в розовых лучах утреннего солнца. Когда миновали последний шатер на подходе к главному, Интервал прозвенел еще раз, довольно близко, так, что всем своим звуком бил по ушам и груди, оставаясь невидимым. Внешние полотнища «Пупа» были украшены искусными золотыми изображениями Кругораспятия, вышитыми золотом на обширных черных полях: обнаженный человек, висящий вниз головой, прикованный к железному колесу за запястья и лодыжки. Сорвил впервые почувствовал, каким безобидным и обыденным казался сейчас этот символ. До падения Сакарпа он вибрировал злобой и ненавистью…
  
  Сотни блестящих на солнце фигур скопились на центральном лугу, целые толпы, перемежающиеся неспешно двигавшимися колоннами, которые сходились перед входом в южной части «Пупа» — высшая знать Новой Империи, наполнявшая воздух приглушенным смехом и оживленными спорами. Первым желанием Сорвила было остановиться в нерешительности, подумать и оглядеть незнакомцев, прежде чем ринуться в их толпу, но Эскелес двинулся вперед, не глядя. Через десять шагов Сорвилу показалось, что он прошел Три Моря из конца в конец. Каждый взгляд выхватывал из толпы новый народ. Раскрашенный нильнамешский сатрап сравнивает клинки с длиннобородым тидоннским графом. Трясущийся старенький чародей тяжело опирается на плечо мальчика-раба. Одетая в зеленые с золотом мундиры гвардия Сотни Столпов стоит плечом к плечу по трое, треугольниками. Два долговязых туньера разговаривают и смотрят вдаль. Конрийский палатин с полными маршальскими регалиями.
  
  Сорвил заметил, что нервно оглаживает королевский парм, страшась, что выглядит так же неуклюже и провинциально, как чувствует себя. Он завидовал Цоронге, непринужденной уверенности его широкой походки. Наследный принц шагал так, как подобает мужчине, словно то, что выделяло его среди остальных, также ставило его и над остальными. Но дело было не только в осанке: вся доблесть зеумской истории дышала в его амуниции и одеянии, вплоть до юбки из шкуры ягуара, которая была у него надета поверх рейтуз. Поистрепавшийся в дороге мундир Сорвила свидетельствовал о гораздо более унизительных подробностях: о невежестве, бедности, грубых манерах и дурацких представлениях.
  
  Толпящиеся вокруг люди пугали Сорвила своей близостью. Он привык находиться в обществе физически сильных людей: дружинники его отца воспитали не только самого Харвила, но и его сына. Но непривычность чужестранного облика и манер придавала командирам Воинства тревожащий вид. Странности их темпераментного поведения были для Сорвила как удары ножа, вычурность расшитых золотом одежд становилась для него проклятием. В их невообразимых языках ему слышались оскорбления и насмешка.
  
  Он попытался, как часто делают мужчины, укрепить свою гордость презрением. С чего он должен бояться этих людей, говорил он себе, когда они не умеют даже говорить, как следует? Не лучше зверей. Галеотцы лают, как собаки, нансурцы щебечут, как ласточки, а нильнамешцы гогочут, как гуси.
  
  Но он понимал цену этим мыслям: все это было пустое мальчишечье позерство. Он понимал это, чувствуя, как избегают его глаза прямых взглядов остальных, как ползет по костям дрожь.
  
  По сторонам от входа стояли каменнолицые гвардейцы Столбов, держащие на себе вес пластинчатой кольчуги и всевозможного оружия. В давке Сорвил чуть не налетел на одного из них. Могучие руки стиснули его за плечи, в дюйме от своего лица Сорвил увидел насмешливое темное лицо, и воспоминание от Наршейделе, тащащем его через Сакарп в день падения города, дрожью пробежало у него по телу. Толкотня осталась позади, и он оказался в полумраке внутренних помещений «Пупа земли».
  
  Некоторое время Сорвил стоял, разинув рот, и проходящие мимо люди Кругораспятия задевали его плечи. Он услышал несколько брошенных вполголоса ругательств, среди которых было шейское выражение, означавшее «навозник».
  
  Он был равнинным жителем, знакомым с кочевой жизнью лагеря, но в подобных размеров шатре стоял впервые. Он был больше зала Вогга и гораздо роскошнее, хотя и был только лишь временной постройкой из дерева, веревок и кожи. Внутри царила прохлада, и гул голосов звучал как на улице. Открытые пространства были украшены блестящими шелковыми знаменами, полоскавшимися на невидимом ветерке, и на каждом из них красовались Бивень, Кругораспятие, символы многочисленных народов и армий. Вдоль стен шел деревянный амфитеатр, подковой изогнутые ярусы поднимались вверх и уже заполнялись военачальниками Воинства. Длинный стол, составленный из множества небольших походных столов, занимал широкое пространство между нижними ярусами, и за ним плотно сидели какие-то очень важные с виду господа. Некоторые их них придвинули стулья, другие отставили их подальше от стола или развернули, чтобы удобнее было вести разговор. Пол вокруг стола устилали два массивных ковра, и на каждом были вышиты картины событий: марш через пустыню, крепостные стены с осаждающими и обороняющимися, горящие города. Только когда среди толпы голодных воинов Сорвил увидел обнаженного человека, привязанного к Кругораспятию, он понял, что изображения рассказывают об истории Первой Священной войны, о мощном кровопускании Трем Морям, благодаря которому стало возможно появление Новой Империи и Великой Ордалии. К этому моменту за ним вернулся Эскелес и увел его, поэтому остальную часть живописного повествования молодой король был вынужден проглядывать на ходу, когда колдун тащил его мимо.
  
  Сорвил занял свое место между Цоронгой и Эскелесом, среди возбужденной толпы.
  
  — Я всегда мечтал об этом, — сказал круглобокий колдун. — Такие сцены мы видим в своих Снах, такое едва ли можно себе вообразить. Но узреть все это величие собственными глазами… О мой король! Надеюсь, что настанет тот день, когда ты сможешь оценить свое счастье. Невзирая на всю боль и трагические потери, нет большего блаженства, чем прожить насыщенную жизнь.
  
  Сорвил изобразил на лице рассеянность, снова встревожившись тем, как всколыхнулась его душа в предательском согласии со словами волшебника — со словами леунерааля. Он глянул на Цоронгу, ища поддержки в его невозмутимой гордости, но зеумский принц разглядывал происходящее с таким же отсутствующим и настороженным лицом, как у Сорвила. У принца был вид мальчишки, который всеми силами хочет проникнуть в компанию взрослых мужчин незамеченным.
  
  Сорвил понял, что Цоронга испытывает то же самое. Что-то носилось в воздухе… нечто важнее знаков различия воинственной знати, что-то сияло ореолом поверх внешних ритуалов. Своего рода знание.
  
  Когда к нему внезапно пришло объяснение, оно обрушилось столь мощно, что Сорвил вздрогнул, как будто ему ударили под дых. Невзирая на различия в одежде и оружии, на различия в языках, обычаях и цвете кожи, всех этих людей объединяла единая и непобедимая сила, определяла все их существо, до неизведанных глубин души.
  
  Вера.
  
  Здесь царствовала вера, настолько глубокая, что ее можно было ощутить физически. Она чувствовалась в живости голосов и блеске глаз.
  
  Сорвил знал, что в этом походе он окружен фанатиками, но до сего момента он никогда не соприкасался с этой стороной так… непосредственно. Трепет ликования. Безумие в глазах, которые лицезрели, еще не успев увидеть. Дух преданности, полной и всеохватной. Люди Кругораспятия способны на что угодно, понял Сорвил. Они могут устать, но не остановятся. Испугаются, но не побегут. Любое злодеяние, любая жертва — все было в их силах. Они умели сжигать города, топить собственных сыновей, убивать невинных; даже, как доказывала история Цоронги о самоубийствах, перерезать себе горло. Через свою веру они преодолевали все свои сомнения, животные ли, человеческие ли, и торжествовали, пребывая в ее зловонии и сладком дурмане возможности вверить себя власти другого.
  
  Аспект-императора.
  
  Но как? Как может один-единственный человек подвигнуть людей на подобные безумства и крайности? Цоронга говорил, что все дело в разуме, что в присутствии Анасуримбора люди не более чем дети — так заявлял Друз Ахкеймион, волшебник в изгнании.
  
  Но как можно стать таким глупцом? И может ли существовать такой разум, кроме как на небесах? Эскелес утверждал, что душа Анасуримбора — душа Бога в миниатюре, что разгадка в божественности его природы. Если человек думает мыслями Бога, разве не будут люди перед ним как дети?
  
  Что, если мир действительно близится к концу?
  
  Пока Сорвил размышлял так, взгляд его блуждал по хаотичной обстановке шатра, не воспринимая то, на что натыкался. Задержался он на обширном черно-золотом гобелене, занимавшем почти всю дальнюю стену и уходящем вверх до самых дальних уголков шатра. Поначалу глаза не слушались — что-то в узорах вышивки не позволяло сфокусировать взгляд. При беглом изучении казалось, что рисунок состоит из абстрактных геометрических орнаментов, не слишком отличающихся от орнамента кианских ковров, которые отец развешал в их комнатах. Но сейчас каждая фигура, которую он разглядел или думал, что разглядел, выхватывалась среди остальных обычным глазом. В каждом изгибе линий, и ровных, проведенных как по линейке, и причудливо изогнутых завитками, читались образы, в которые эти линии складывались. Все было на поверхности, кроме смысла, который загадочно маячил где-то рядом. А когда Сорвил отводил взгляд, смотрел через призму бокового зрения, кажущиеся фигуры как будто преобразовывались в ряды узоров, словно какие-то не поддающиеся расшифровке символы…
  
  «Колдовской», — понял он, вздрогнув от страха. Гобелен был колдовским.
  
  На небольшом помосте справа и слева от уходящего далеко вверх настенного ковра сидели два экзальт-генерала Великой Ордалии, развернув кресла так, чтобы находиться лицом и к длинному столу, и к поднимающимся вверх рядам для знати. Из них двоих король Пройас казался благороднее, не из-за какой-то утонченности в одежде или украшениях, но из-за строгого облика. Если он оглядывал оживленные яруса со сдержанным интересом, кивая и улыбаясь тем, кто встречался с ним взглядом, то король Эумарны смотрел просто свирепо. Во взгляде короля Саубона, безусловно, присутствовали и благочестие и уверенность, но помимо этого, еще у него был вид раздосадованного скряги, словно он получил свою должность слишком дорогой ценой и поэтому постоянно возвращался к весам, желая взвесить, сколько потерял.
  
  За столом под ними сидели несколько адептов Завета: бородатый старик в таких же одеждах, как у Эскелеса, только отделанных золотом; иильнамешец с кольцами в ноздрях и татуировками на щеках; статный седовласый мужчина, одетый в просторные черные одежды, и древний слепой старик, кожа которого просвечивала насквозь, как колбасная оболочка. «Гранд-мастера главных школ», — пояснил Эскелес, который, очевидно, следил за его блуждающим взглядом. Сорвил и сам догадался. Он удивился, увидев среди них Серву Анасуримбор, в простом белом платье, скромном и полностью закрытом и от этого еще более соблазнительном. Невозможно молодая. Льняные волосы были стянуты назад в косу, которая шла до самой талии. Присутствие Сервы могло бы показаться до абсурдного неуместным, если бы на ее облике не оставила столь явный неземной отпечаток текущая в ее жилах отцовская кровь.
  
  — Потрясающе, правда? — вполголоса продолжил адепт Завета. — Дочь аспект-императора и гранд-дама Свайальского Договора. Серва, сама Первая Ведьма собственной персоной.
  
  — Ведьма… — пробормотал Сорвил. В сакарпском слово «ведьма» имело много значений, и все они с нехорошим оттенком. То, что это слово можно употребить по отношению к существу столь совершенных форм и черт, поразило Сорвила как очередная непристойная выдумка Трех Морей. И все же его взгляд неподобающе задержался на Серве. Слово, которым она была названа, по-новому ее раскрыло, ее образ заиграл бередящим душу обещанием.
  
  — Берегись ее, мой король, — тихо рассмеявшись, сказал Эскелес. — Она разговаривает с богами.
  
  Это была старинная поговорка из легенды о Суберде, легендарном короле, который пытался соблазнить Элсве, смертную дочь Гильгаола, и обрек на гибель весь свой род. То, что колдун цитирует древнюю сакарпскую сказку, напомнило Сорвилу, что Эскелес — шпион и никогда не переставал им быть.
  
  Старшие братья Сервы, Кайютас и Моэнгхус, сидели на дальнем конце длинного стола в окружении десятка генералов-южан, которых Сорвил не знал. Его вновь поразило несходство между двумя братьями, один из которых был стройным и светловолосым, а второй — широким в плечах и смуглым. Цоронга рассказывал ему сплетню, что Моэнгхус, якобы, — вовсе не настоящий Анасуримбор, а ребенок первой жены аспект-императора, тоже Сервы, которую повесили вместе с Анасуримбором на Кругораспятии, и бродячего скюльвенда.
  
  Поначалу сказанное показалось Сорвилу до смешного очевидным. Когда семя сильно, женщины лишь сосуды; они вынашивают только то, что засеяли в них мужчины. Если ребенок родился белокожим, то, значит, его отец тоже был белокожим, и так далее, все, что касается фигуры и цвета кожи. Анасуримбор никак не мог быть настоящим отцом Моэнгхуса. Для Сорвила стало откровением, что люди Кругораспятия все как один не понимают очевидной вещи. Эскелес настойчиво называл Моэнгхуса «Истинный Сын Анасуримбора», так, словно нарочитое употребление слова могло исправить то, что натворила действительность.
  
  Еще один образчик сумасшествия, охватившего этих людей.
  
  Прозвенел Интервал; из шатра его сочный звук слышался причудливо. Подтянулись последние задержавшиеся гости: три длинноволосых галеотца, угрюмый конриец и группа людей с тонкими бородками — кхиргви или кианцы, Сорвил так и не научился их отличать. Десятки людей еще рассаживались по галереям, ища свободное место или выглядывая знакомых, какие-то два нансурца протиснулись через колени Сорвила и его спутников с извиняющимися улыбками на свирепых лицах. В шатре установился беспорядочный гвалт, когда люди пытаются успеть сказать последние замечания и мысли, нагромождение голосов, постепенно затихающее до негромкого бормотания.
  
  Это могло бы напоминать Сорвилу Храм — если бы не ощущение безудержного приближения неотвратимого.
  
  — Скажите, ваше великолепие, — пробубнил ему в ухо Эскелес. Его дыхание пахло скисшим молоком. — Что вы видите, когда смотрите в эти лица?
  
  Вопрос показался Сорвилу таким странным, что он сердито глянул на колдуна, ожидая с его стороны какого-то подвоха. Но дружелюбное выражение лица толстяка не оставляло сомнений. Он любопытствовал искренне. Юного короля это почему-то встревожило, как внезапно возникшая и необъяснимая боль.
  
  — Простаков, — вдруг заявил он. — Одураченных простаков и идиотов!
  
  Адепт Завета усмехнулся, покачал головой, как человек, который сколько перевидал тщеславных гордецов, что их самонадеянность его лишь забавляет.
  
  Второй звук Интервала колюче повис в затаившемся воздухе, вобрав в себя все прочие шумы. По всем галереям стали с любопытством поворачиваться лица, сначала друг к другу, потом, словно повинуясь неведомой и непреодолимой воле, — к полу шатра…
  
  Сначала Сорвил не увидел точку света, может быть потому, что поспешно отвел глаза от дурманящих взгляд пространств гобелена. Человек двадцать шрайских рыцарей, во всем великолепии белых, золотых и серебряных одеяний, заняли места перед возвышением вместе с тремя из оставшихся в живых наскенти, первых учеников аспект-императора, которые были одеты во все черное. Если бы не тени, отбрасываемые плечами вновь прибывших, Сорвил и не заметил бы сверкавшую позади них точку.
  
  Сначала она мигала, как звезда перед усталыми глазами. Но потом стала шириться, наполняясь холодным свечением. Снова прозвучал Интервал, на этот раз глубже, как раскаты далекого грома, вытянувшиеся в одну струну. Угли в светильниках с шипением испустили струи дыма. С высоты, из-под высокого полога шатра, пали завесы мрака.
  
  Пологий холм, состоящий из лиц — бородатых, раскрашенных, чисто выбритых, — притих и взирал на происходящее.
  
  Семь мгновений беззвучного грома.
  
  Мерцающее сияние… и — вот он!
  
  Он сидел, скрестив ноги, но не видно было поверхности, которая его поддерживает. Чело склонялось к вертикально сложенным в молитве ладоням. Голову вместо короны венчало сияние, словно над макушкой у него наклонно водружен бесплотный золотистый диск. Весь облик обжигал устремленные к нему немигающие глаза.
  
  Шепот волной пробежал по рядам военачальников Воинства — приглушенные восклицания восторга и удивления. Сорвил попенял себе за тесноту в груди, за учащенное дыхание, с трудом пробивающееся через горло, как через горящую соломинку.
  
  «Демон! — мысленно кричал он себе, пытаясь вызвать в памяти лицо отца. — Сифранг!»
  
  Но аспект-император уже заговорил, и голос его был таким свободным, таким простым и очевидным, что сердце юного короля Сакарпа переполнилось благодарностью. Бесконечно близкий голос, не до конца забытый, наконец явившийся сюда, чтобы облегчить тревожные часы, вылечить истерзанное сердце. Сорвил не понимал ни единого слова, а Эскелес сидел размякший и потрясенный, и видно было по нему, что благоговение его столь велико, что ему не до перевода. Но голос — какой голос! Он говорил многим и при этом обращался лишь к нему, к нему одному, только к Сорвилу, одному из сотен, из тысяч! «Ты, — шептал он. — Лишь ты…» Материнский нагоняй, от нежной любви выливающийся в смех. Суровый отцовский разговор, смягченный слезами гордости.
  
  А потом, когда эта музыка уже целиком захватила его, в нее ворвались громогласным хором военачальники Воинства. И Сорвил вдруг осознал, что понимает слова, ибо они были первое, чему научил его Эскелес из шейского: Храмовая молитва…
  Всеблагий Бог Богов,
  Сущий среди нас,
  Благословенны все имена твои…
  
  На протяжении всей декламации голос Анасуримбора продолжал выделяться отчетливо, как струйка молока в медленно помешиваемой воде. Сорвил кусал себе губы, чтобы не дрожали, старался сохранять твердость, сопротивляясь единому накалу голосов — непреодолимому порыву присоединиться к молитве. В этот момент он понял, что это такое — смотреть прямо, когда все прочие благоговейно опустили лица. Неуверенно шарили в пространстве неосуществленные ожидания, смутные и отдающие неприятным холодком. Охватывало неприятное чувство, что он выказывает открытое пренебрежение к остальным, как если бы он, бодрствующий, имел наглость красться через дом, где все спят. Он обменялся взглядами с Цоронгой и заметил в его глазах тот же, что и у него самого, только более резкий недоуменный протест.
  
  Здесь они казались посмешищем, и не потому, что осмеливались стоять, когда все преклонили колена; посмешищем становишься, когда в тебе видят посмешище все окружающие.
  
  Хор умолк, оставив после себя звенящую тишину.
  
  Со склоненной под тяжестью золотого нимба головой, аспект-император парил в сиянии медового света.
  
  — Ишма тха серара! — выкрикнул в темные закоулки парусины один из наскенти, на фоне своего хозяина казавшийся невзрачным черным силуэтом. — Ишма тха…
  
  — Поднимите лица, — еле слышно прошипел Эскелес, вспомнив о своих обязанностях переводчика. — Поднимите лица навстречу взгляду нашего всеблагого аспект-императора.
  
  — Что значит… — начал было Сорвил, но предостерегающая искорка в глазах колдуна заставила его замолчать. Нахмурясь, Эскелес кивнул в сторону аспект-императора. «Туда…» — было написано у него на лице.
  
  «Смотри только туда».
  
  Безмолвное напряжение окутывало происходящее, смесь надежды и тревоги, отдававшаяся в душе у Сорвила одним лишь страхом. Все без исключения собравшиеся повернулись к Анасуримбору, и во всех глазах отразились белые точки его неземного света. Только головы двух демонов, за волосы привязанные к поясу Анасуримбора, таращились в противоположном направлении.
  
  Аспект-император, все так же скрестив ноги, всплыл в воздух над столом старейшин. В неподвижном свете светилась его простая белая риза. Он двигался так медленно, что Сорвил зажмурился и снова открыл глаза, так нереально все это было. Военачальники Воинства следили за полетом, разом поднимая вослед головы, и лившееся сверху сияние изгоняло тени с их лиц. Мягкий свет пронизывал их бороды и усы, блестел в украшениях. Движение аспект-императора сопровождало какое-то неуловимое, на пороге слышимого, громыхание, как будто низко над головой проплывают грозовые тучи.
  
  Сорвил чуть не закашлялся, вздохнув от облегчения, когда странная фигура направилась к противоположной стене шатра. Вскоре Анасуримбор парил в потоках света перед погруженными в тень людьми и внимательно изучал их, перемещаясь вдоль галереи со скоростью неспешного жука. Некоторые жмурились, как будто ожидая внезапного удара. Но большинство встречали его взгляд с удовлетворенным спокойствием умалишенных: кто ликовал, кто безмолвно возглашал славу, кто исповедовался — исповедовались прежде всего.
  
  Щеки со следами слез блестели в проплывающем мимо свете. Взрослые люди, воинственные мужчины, рыдали, следя глазами за своим божественным повелителем…
  
  Аспект-император остановился.
  
  Человек, на которого устремился его взгляд, был айнонцем — по крайней мере, так решил Сорвил, глядя на его квадратную бороду и завитки в плоских косичках. Он сидел на одной из нижних галерей, и аспект-император даже не снизился, а просто наклонился к нему, внимательно изучая. Круги света над его головой и руками покрыли золотом плечи и лицо мужчины. В темных глазах дворянина блестели слезы.
  
  — Эзсиру, — начал аспект-император; этот голос сам вливался в уши, — гхусари хистум маар…
  
  Наклонившись так, что борода задела Сорвилу плечо, Эскелес зашептал:
  
  — Эзсиру, с тех пор как твой отец Чинджоза целовал мне колено во дни Первой Священной войны, дом Мусамму всегда был опорой заудуньяни. Но вражда между тобой и твоим отцом тлеет уже слишком долго. Ты чересчур суров. Ты не понимаешь разницы между слабостями юности и слабостями старости. Поэтому ты ведешь себя как отец по отношению к своему отцу, наказываешь его за слабости так же, как однажды он наказывал тебя за твои…
  
  Голова одного из демонов стала открывать и закрывать белесый рот, как рыба. Сорвил в ужасе увидел внутри тонкие, как иголки, зубы.
  
  — Эзру, скажи мне, справедливо ли, если отец наказывает розгой ребенка?
  
  — Да, — ответил хриплый голос.
  
  — Справедливо ли, если ребенок наказывает розгой отца?
  
  От последовавшей паузы у Сорвила защемило горло.
  
  — Нет, — сказал Эзсиру срывающимся от рыданий голосом.
  
  — Люби его, Эзсиру. Чти его. И помни всегда, что преклонный возраст — уже сам по себе розга.
  
  Аспект-император двинулся дальше, но проплыл недалеко, остановившись перед другим военачальником, на этот раз нильнамешцем.
  
  — Аварарту… хетту ках турум па…
  
  Так продолжалось долго, каждый разговор одновременно был краток и существовал за пределами времен, словно вневременная сущность последствий каждого былого деяния проникала назад в прошлое, наполняя события смыслом. И в каждом случае звучали обычные человеческие истины, как будто Анасуримбору достаточно было лишь заглянуть в лицо оступившегося, чтобы направить каждого присутствующего на твердую почву. «Потеря жены оправдывает то, что ты не всегда вел себя как мужчина». «Боязнь оказаться глупцами может из всех нас сделать глупцов». «Жестокосердные используют благочестие для оправдания своему пороку».
  
  Правда. Ничего, кроме правды.
  
  Эта кристальная ясность смущала Сорвила, поражала его, как ничто другое со времени смерти отца и унижения его народа. Правда! Анасуримбор говорил только правду. Но как? Как может такое удаваться демону? Какой демон захочет говорить правду?
  
  Как? Как такие простые вещи…
  
  Как они могут быть чудом?
  
  У Сорвила заколотилось сердце, когда аспект-император в своем загадочном движении достиг высшей точки «подковы» и поплыл в их сторону. Страх давил грудь, когда Сорвил следил за выражением лиц тех, кто веровал. Эти лица, восторженно обращенные вверх, светлели, когда аспект-император беззвучно проплывал мимо, и уходили в тень. Плывущая по воздуху фигура все приближалась с неумолимостью формулы, яркая, как оконце тюремной камеры, пока Сорвилу не начало казаться, что сердце бьется уже где-то снаружи. Наконец аспект-император замедлил движение и со свистящим звуком остановился совсем рядом. Отклонившись назад на невидимой опоре, он взглянул на кого-то в самом верхнем ряду.
  
  — Импалпотас, хабару…
  
  — Импалпотас, — дрожа, перевел Эскелес, — ответь мне, как давно ты мертв?
  
  Все разом ахнули. Некто по имени Импалпотас сидел пятым от Сорвила — от Эскелеса четвертым — и двумя рядами выше. Молодой король Сакарпа попытался что-нибудь разглядеть через яркую ауру, светившуюся теперь совсем рядом. Айнрити был чисто выбрит, как нансурец, но покрой одежды и прическа были не нансурские. Шайгекец, догадался Сорвил. Как Порспариан.
  
  — Импалпотас… — повторил аспект-император.
  
  Мужчина улыбнулся, как сладострастник, которого застукали за домогательством дочери его друга — это выражение лица показалось сейчас Сорвилу настолько неуместным, что у него екнуло в животе, как будто он прыгнул вниз со скалы.
  
  Импалпотас выпрыгнул — нет, сорвался с галереи и выхватил меч, который заблестел в божественном свете. В промежутке его встретил резкий голос, произнесший слово, морозом пробежавшее по коже у всех присутствующих. Пронзительный и обжигающий свет залил шатер до самых швов. Сорвил, заморгав от ослепительного блеска, увидел, что шайгекец висит в воздухе перед Анасуримбором, очерченный письменами из ослепительно светящихся линий. Меч выпал из безвольных пальцев Импалпотаса и теперь стоял между колен конрийца в нижнем ряду, пройдя через ковер и вонзившись в землю на глубину ладони.
  
  Собрание охватило шумное волнение. Подобно огню в пустыне, гнев перепрыгивал с одного лица на другое, ярость была дикой, уже нечеловеческой. Заросшие бородами рты были отворены в безумных криках. На всех галереях потрясали мечами, так что, казалось, это шатаются зубы на исполинских челюстях.
  
  Голос Анасуримбора не перекрыл шум, а срезал его — гомон опал, как пшеничный колос под серпом.
  
  — Ириши хум макар, — произнес аспект-император, продолжая внимательно изучать сидящих перед ним. Он оставался неподвижен. Двигались только его губы и язык.
  
  Потрясенный и заикающийся голос Эскелеса отстал с переводом на несколько секунд:
  
  — В-вы видите перед собой врага.
  
  Убийца-шайгекец облетел аспект-императора кругом и теперь парил позади его увенчанной нимбом головы, похожей на яркий маяк. Отсвет играл на его коже и одежде, руки и ноги раскинулись. Он висел в пространстве живой иллюстрацией к словам Анасуримбора и переворачивался, как подброшенная монетка. Дышал он тяжело, так дышит попавшее в силки животное, но паники в его глазах не было — ничего, кроме пылающей ненависти и насмешки. Сорвил заметил, как штаны у шайгекца топорщатся от восставшего фаллоса, перевел взгляд на окутанное колдовскими символами лицо, но испытал лишь еще большее отвращение…
  
  Ибо лицо смялось вокруг невидимых провалов, потом открылось, расступилось в стороны, как будто кто-то развел переплетенные пальцы. Суставы были вывернуты назад и наружу, и под ними показались глаза, которые не смеялись и не ненавидели, а лишь смотрели поверх блестящей вялой плоти без костей.
  
  — Ришра мей, — голос аспект-императора прозвучал как удар грома, обернутый в шелк.
  
  — Я вижу… — срывающимся голосом забормотал Эскелес. — Вижу матерей, которые воздевают пред слепыми очами богов своих мертворожденных младенцев. Смерть рождения — я вижу! Глаза мои древни и предсказаны в пророчестве. Вижу, как горят высокие башни, как страдают невинные, как несметным числом надвигаются шранки. Я вижу мир, закрытый от неба!
  
  Жалкие от ужаса и страшные от ярости, люди вопили, превратив собрание в какофонию голосов и заламывание рук. Люди Воинства с дикими глазами стояли или сидели, вцепившись в колени, и лица их были перекошены, как будто они услышали весть о только что разразившейся катастрофе. Мертвые жены. Разбитые кланы. «Нет!» — было написано на их лицах. — «Нет!»
  
  — Ришра мей…
  
  — Я вижу королей, у которых выбит один глаз, и на них нет другой одежды, кроме ошейника, с которого свисают их отрубленные руки. Вижу, как разбивают священный Бивень и швыряют обломки в огонь! Момемн, Мейгейри, Каритусаль и Инвиши — вижу их улицы, усыпанные костями, их сточные канавы, почерневшие от запекшейся крови. Вижу бурьяном поросшие храмы, разрушенные стены, гниющие на протяжении долгих, пустых, диких веков.
  
  — Я вижу, как движется Вихрь — Мог-Фарау! Цурумах! Я вижу Не-Бога…
  
  Слова звучат как стон, как вздох, исторгнутый из мертвых легких.
  
  — Узрите! — пророкотал аспект-император, и этот голос рвал жилы из тела, до самых дальних трепещущих уголков. — Смотрите и видьте!
  
  Нечто — лишенное лица существо — висело освежеванное в таинственном свете. Один оборот перед глазами затаивших дыхание зрителей. Еще один. Затем, как будто кто-то вдохнул в себя дым, сверкающая решетка линий вокруг него сжалась, охватила чудовище, проникла внутрь его. В воздухе пронесся звук чего-то многократно и резко лопающегося. Колдовской свет померк. То, что осталось, пало на землю дождем жидкой грязи.
  
  Стояло неподвижное молчание. Возвращался блаженный полумрак. Все произошло, и как будто ничего не происходило.
  
  — Ришра мей, — произнес непостижимый человек, обводя взглядом окаменевшие галереи. Вокруг него царило звенящее молчание. Сорвил был в состоянии лишь неотрывно смотреть на отрубленные головы сифрангов, которые мешками висели у аспект-императора на бедре. Их белые рты то ли смеялись, то ли вопили.
  
  Широко разведя в стороны обведенные сиянием руки, аспект-император парил вдоль той же невидимой кривой. Он был так близко, что Сорвил видел витиеватую вышивку в виде Бивней, белым по белой кайме его ризы, видел три розовые морщинки, идущие от внешних углов глаз, пятнышко земли на носке его белой войлочной туфли. Он был так близко, что его образ выжигал окружающие пространства до черноты, и изогнутый амфитеатр со всеми очертаниями и лицами уходил в пустоту.
  
  Анасуримбор.
  
  Аромат летел впереди него, легкий ветерок, словно сдувавший приторные ароматы духов, которыми пользовались изнеженные приближенные. Запах влажной земли и прохладного дождя. Усталой истины.
  
  Ему показалось, что запавшие глазницы демонов смотрят на него — и узнают.
  
  «Только не это! — лихорадочно умолял про себя Сорвил. — Пусть идет к Цоронге, ну пожалуйста!»
  
  Но излучающая свет фигура остановилась прямо перед ним, слишком яркая, чтобы казаться объемной, чтобы ее можно было заключить в какие-то рамки — чтобы разглядеть ее как следует. Сердце колотилось у Сорвила в груди. Как будто внутри его раздирали дикие звери, как будто все его испуги превратились в бормочущие страхи, в живых тварей, с хвостами и лапами и наделенных собственной волей. Что он разглядит?
  
  Как он станет наказывать?
  
  — Сорвил. Грустный ребенок. Гордый король, — заговорил на языке его предков голос мелодичнее музыки. — Ничто не заслуживает сострадания больше, чем полная раскаяния душа.
  
  — Да.
  
  Этот звук он не произнес, а выбил из своих легких.
  
  «Никогда!»
  
  Хотя аспект-император не пошевелился, хотя сидел в спокойной и медитативной позе, он каким-то образом господствовал над всеми образами и звуками. Глаза цвета летней сини не смотрели, а утягивали в себя душу. Золотая борода заплетена в косицы. Губы смыкаются над пропастью, лишенной дна. Энергия его присутствия выплескивалось за доступные чувствам пределы, втекала в разломы, как пар заполняла невидимые поры…
  
  — Ты сожалеешь о безрассудстве своего отца?
  
  — Да! — солгал Сорвил срывающимся от гнева голосом.
  
  «Демон! Сифранг! Тебя назвала Богиня! Она назвала тебя!»
  
  Это была улыбка старого друга, простая и бесхитростная, как шутка девушки, внезапная, как материнский шлепок.
  
  — Добро пожаловать, юный Сорвил. Добро пожаловать во блаженство божественного спасения. Добро пожаловать в круг Королей-Верующих.
  
  Богоподобная фигура удалилась, уплыв влево в поисках очередного кающегося, очередной заблудшей души. Хлопая глазами, Сорвил увидел, что военачальники смотрят на него и улыбаются. Казалось, что вышитые интерьеры шатра стали широкими, как небо, и наполнились свежим пьянящим воздухом.
  
  — Простачки, значит, — с добродушной саркастической усмешкой вполголоса проговорил рядом Эскелес. — Глупцы…
  
  День был наполнен речами, молитвами и спорами. Когда все закончилось, толстяк, сдерживая слезы, обнял его, как обнимают сына отец и мать.
  
  Сзади на фоне опустевших рядов сидел Цоронга и наблюдал за ним, не произнося ни слова.
  
  Сорвил настоял на том, чтобы идти в свой шатер в одиночку.
  
  Некоторое время он шел в блаженном оцепенении и просто наслаждался чувством покоя и свободы, которое часто приходит после бурных событий. Иногда само течение времени отгораживает нас от болезненных воспоминаний. Избавившись от тревоги, согретый багровым солнцем и ветром, который навел такой испуг в Совете старейшин, Сорвил разглядывал бесконечные ряды шатров походного лагеря с неподдельным любопытством. Забытая кружка чая, дымящаяся на примятой траве. Одинокий тидоннец переплетает косицу. Брошенная партия в бенджуку. Составленные парами и тройками щиты. Два нансурца, чистя кирасы, о чем-то негромко переговариваются и улыбаются.
  
  Восторг и удивление не заставили себя ждать. Здесь присутствовало так много воинов из стольких краев, что трудно было не поразиться. И необъятно поле с полощущимися на ветру флагами. Некоторые айнрити встречали его взгляд враждебно, некоторые — с безразличием, кто-то — открыто приветствуя, и Сорвилу вдруг пришло в голову, что они — обычные люди. Ворчат про своих жен, волнуются за детей, молятся, чтобы слухи о голодном годе не подтвердились. Только то, что их объединяло, делало их особенными и даже придавало им нечто потустороннее: вездесущее изображение Кругораспятия, в золоте, черное или алое. Их единое предназначение.
  
  Аспект-император.
  
  В этом были и величие и мерзость. Стольких людей хладнокровно используют для исполнения замысла одного-единственного человека.
  
  Спокойствие покинуло душу и тело, и внутри завертелась лихорадочная круговерть вопросов. Что произошло на совете? Видел ли он? Или не видел? Или видел, но притворился, что не видит?
  
  Как могло так получиться, что он, Сорвил, несчастный сын несчастного народа, источал ненависть перед всевидящими глазами аспект-императора, и его… его не…
  
  Не вразумили.
  
  Он ускорил шаги. Окружающий мир отступил, утратил частности, превратившись в смутно воспринимаемые обобщения. Левая рука машинально поднялась к щеке, к еще не забытому теплому ощущению грязи, которую размазывал на ней Порспариан. К земляному плевку богини…
  
  Ятвер.
  
  Порспариан хлопотал над вечерней трапезой. Все их небольшое жилище являло свидетельство трудного дня. Невеликий гардероб Сорвила был развешан на веревках шатра. Содержимое седельных мешков было разложено на циновке слева от входа. Шатер, из которого вытащили все вещи, был вымыт, и яркие от солнца стены высыхали в догорающем свете. Даже свой маленький складной стульчик старый шайгекец вынес наружу и поставил рядом с трепещущими язычками скромного костерка.
  
  Сорвил невольно остановился у невидимой границы.
  
  «Высочайший двор его величества короля Сакарпского».
  
  Завидев его, Порспариан поспешно встал на колени у его ног, рухнул охапкой коричневой ветоши.
  
  — Что ты со мной сделал? — рявкнул Сорвил.
  
  Раб поднял на него глаза, в которых стояла не только тревога, но и обида. Сорвил никогда не обращался с ним даже как со слугой, не только как с рабом.
  
  Он схватил старика за руку, рывком поднял на ноги с легкостью, поразившей его самого.
  
  — Что? — крикнул Сорвил.
  
  Он помолчал, изобразил на лице досаду и сожаление, постарался припомнить шейские слова, которым обучил его Эскелес. Такое-то он наверняка сумеет спросить — это ведь так просто!
  
  — Ты делать что? — выкрикнул он.
  
  Ответом был затравленный непонимающий взгляд.
  
  Сорвил отбросил шайгекца и, все с тем же суровым видом, изобразил, что берет землю и мажет себе по щекам.
  
  — Что? Ты делать — что?
  
  Словно вспорхнув на крыльях, замешательство Порспариана разом сменилось каким-то странным ликованием. Он осклабился, закивал, как сумасшедший, удостоверившийся в реальности своих галлюцинаций.
  
  — Йемарте… Йемарте’сус!
  
  И Сорвил понял. Кажется, впервые он на самом деле услышал голос своего раба.
  
  — Благословил… Я благословил тебя.
  Глава 16
  Кил-Ауджас
  
   Душа, блуждая, забрела далеко,
   куда не проникает солнца свет,
   в края, неведомые племенам и картам,
   вдыхая воздух, предназначенный лишь мертвым,
   лишь о страдании петь могла.
  
   Протатис. «Сердце козла»
  
  Весна 20-го года Новой Империи (4132 год Бивня), гора Энаратиол
  
  Она была напугана, но жива.
  
  Мимара бежала по рассыпающимся костям, и высоко в воздухе над нею держалась точка яркого, как солнце, сияния. Мысли ходили по кругу, а глазами она видела, как свет колеблется и качается, и ей думалось, что это невозможно: свет лился, он был такой же, как всегда, так же обнажал поверхность предметов, и в то же время ему не хватало какой-то цельности, как будто он был пропущен через фильтр и лишен каких-то важных наслоений.
  
  Колдовской свет, растянувшийся на развалинах, как полинявшая шкура. Ее свет!
  
  Конечно, страх теснил. Мимара знала, почему волшебник вручил ей этот дар, знает, пожалуй, лучше, чем он сам. Часть ее души не выживет в этом потустороннем лабиринте…
  
  Великий Кил-Ауджас.
  
  История часто представлялась ей как вырождение. Много лет назад, вскоре после того, как мать привела ее на Андиаминские Высоты, Момемн поразило землетрясение, не слишком жесткое, но достаточно сильное, чтобы потрескались стены и с них обрушились гербы и украшения. Особенно пострадала одна фреска — «Осто-Дидиан», как называли ее евнухи, — изображающая битву при Шайме времен Первой Священной войны, и на ней сражающиеся сгрудились щит к щиту, меч к мечу, как связанные вместе куклы. Если по остальным фрескам всего лишь паутиной пошли трещины, то эту словно били молотками. Осыпались целые фрагменты, открыв более темные и старые изображения: обнаженные мужчины на спинах быков. В отдельных небольших углублениях даже этот слой треснул, особенно около центра, там, где когда-то висел в небе непропорционально большой ее отчим. Там, стерев белую пыль, она увидела мозаичное лицо молодого человека с развевающимися на ветру черными волосами и по-детски широко открытыми глазами, неотрывно глядящими на невидимого врага.
  
  В этом и состоит история: напластования веков, как будто штукатурки и краски, так что каждое изображение саваном окутывает предыдущее, и свет настоящего отступает, от нелюдей к Пяти Племенам и дальше к Новой Империи, и приходит наконец к маленькой девочке в объятиях мужчины с сильными руками…
  
  Дальше — дочь, которая обедает со своей матерью-императрицей, слушает постукивание золота по фарфору, следит за ее глазами, в которых блуждает горе, а ее угрызения совести сгустились так, что почти стали осязаемы.
  
  Дальше — женщина, беснующаяся у подножия башни волшебника.
  
  И — сейчас.
  
  История часто представлялась ей как вырождение, и какое еще нужно доказательство теперь, когда они идут под стеной, хранящей свидетельства человеческой ненависти, когда дотронулись до хрупкого стекла изначальных вещей?
  
  Кил-Ауджас. Великий и мертвый. Слой мозаики, показавшийся на поверхности. Что есть по сравнению с ним налет человеческой истории на его поверхности?
  
  Повсюду царил запах древности, воздуха, лишенного привкуса и движения до такой степени, что даже от пыли, которую они взбивали сапогами, он словно становился моложе, как будто пыль переносила его в человеческие масштабы. Воздух, не имеющий возраста. Мертвый воздух, тот, что остается в груди трупов.
  
  И повсюду — ощущение тяжести и удушья. Мимаре вспомнились собственные вспышки ярости, когда ей хотелось снести все вокруг и чтобы ее гибель стала ее мщением. Интересно, каково это — быть прихлопнутым между ладонями гор? Все потолки обрушатся, пол вздрогнет, как живой. Угаснет свет. Прокатится и замрет грохот. Погребено будет все, даже пыль. Руки и ноги станут как стебли травы. Жизнь вытечет сквозь разломы и трещины.
  
  В темноту, которая живет внутри камней.
  
  Мимара несла свет божественного присутствия — Суриллическая Точка, так он назвал его — и бежала по камню, который был старше, чем самые древние племена людей. Она так незаметна против империи и честолюбивых замыслов, и — освещает. Да, это так просто — это так ничтожно и скромно. Но так начинается величие.
  
  Мимара удерживает вокруг себя сферу видимости, разросшуюся и заметную только там, где свет касается пола и развалин, покрывая их морозной белизной. Она — ведьма… сбылось! Как не сжать зубы в мрачном ликовании? Сколько раз она мечтала, прижатая к постели, как ее слова станут светом и огнем?
  
  Экспедиция остановилась, встретила ее с удивлением и испугом. Мимара рассказала им, что Сарл с Ахкеймионом идут следом. Охотники смотрели искоса, отступали назад, как будто восстанавливая угол зрения. От света чувствуется покалывание. Тело норовило вышагивать с нарочитой важностью, и Мимаре вспомнились ее подружки-рабыни в Каритусале, как они, надевая обновку, расхаживали так, словно были какими-то редкостными диковинными драгоценностями. Ей тоже случалось горевать из-за платьев.
  
  Шкуродеры повернулись к черноте у себя за спиной, разглядывая плоскую темень. Когда глаза оказались бессильны, охотники принялись изучать Мимару. Они казались единой стеной, хотя стояли порознь между своими мулами. Ее свет покрывал позолотой их оружие. Он отражался в ободах щитов, высвечивал металлические зубцы, набитые на деревянные края. Согревал потертую кожу, прожилки и трещинки вдоль швов. Он вырисовывал встревоженные лица, плясал серебряными отсветами вверх и вниз по их не знающим покоя мечам. Рисовал белые кружки в черных глазах вычеканенных зверей.
  
  Свирепые мужчины, с безудержной гордостью бродяг. Они бы драли шкуру и с нее, если бы не волшебник. Они бы упивались ею. Они бы носили ее на себе, как носят ссохшиеся куски шранков, как оберег, как трофей, как тотем. Как печать и как знак.
  
  Она всегда знала, что мужчины в большей степени, чем женщины, — животные. Ее продали еще до того, как мать успела рассказать ей об этом, но она узнала. Зверь, обитающий в людских душах, постоянно рвется наружу, перегрызает привязь. Даже для Черных пещер Кил-Ауджаса эта истина остается стара.
  
  Даже здесь, растерянные и неуверенные, они не теряли надежды дождаться, когда она станет беззащитна.
  
  — Где волшебник? — спросил кто-то.
  
  Она отступила на шаг, и позади нее упала ее тень. Мимара уступила свой свет пространству между собой и Шкуродерами — пространству, которое никогда ей не принадлежало. Она чувствовала, что справа стоит Капитан, и повернулась, готовясь встретить его властный взгляд, но вместо этого глаза ее уткнулись в примятую пыль. Кажется, ее хитростью заставили принять позу покорности.
  
  — Мимара, — окликнули ее. — Что случилось, девочка?
  
  Это Сомандутта, единственный человек, которому она здесь доверяет, и только потому, что он не мужчина.
  
  — Тебе нечего бояться…
  
  Внезапное появление Сарла и Ахкеймиона было встречено целым хором приветствий. В ту же секунду о ней забыли все, кроме Сомандутты, который встал рядом и проговорил:
  
  — Надо же — свет… Как это у тебя получилось?
  
  Она прикусила нижнюю губу, обругав себя, чтобы не уткнуться головой в кольчужную чешую на его груди. Ахкеймиона скрывали спины, котомки и щиты столпившихся вокруг него охотников. Но до нее доносился его голос, он раздражительно и настойчиво что-то говорил Капитану про Хоры, которые движутся через пещеры прямо у них под ногами. Кто-то, вроде бы Киампас, тут же предположил, что это Кровавые Заступы, но волшебник в сомнении возразил, что тому, кто богат настолько, что владеет Хорами, нет резона ради денег гоняться за шранками. Мимара подумала, что Капитан, тоже носящий Хоры, может принять это за оскорбление.
  
  Тогда подал голос Клирик.
  
  — Он прав. — Голос нечеловека летел не сколько вдаль, сколько вглубь, проникал сквозь камень пола ей в прямо в кости. — Я тоже их чувствую.
  
  Шкуродеры расступились, попятились, каждый из них всматривался в тени, распластавшиеся в истоптанной их ногами пыли. Каждому казалось, что он тоже чувствует Хоры…
  
  И вдруг внезапно почувствовала и она. Все тело вздрогнуло, и Мимара пошатнулась, поскольку раньше тело считало землю твердой, а теперь там, внизу, ощущалось открытое пространство, оно дышало и уходило вниз сквозь многие лиги сплошного камня. По этим пространствам перемещались Хоры, бездонные пробоины в ткани бытия. Ожерелье мелких пустот, которые переносили на себе неведомые существа, движущиеся тяжелым громоздким потоком…
  
  — Они движутся в том же направлении, в котором веду вас я, — сказал Клирик, — к Пятым вратам Беспамятства…
  
  — Ты думаешь, они хотят нас отрезать? — спросил Киампас.
  
  Никто не ответил.
  
  Она увидела Сарла, его мутные глаза, изборожденное морщинами лицо, перекошенное и бледное. Но когда она посмотрела на второго старика, на Ахкеймиона, она поняла, что ее Око Судии действительно открылось… Она читала труд своего отчима о колдовстве, «Новый аркан». Она знала, что Бог смотрит через все глаза и что Немногие — колдун или ведьма, не важно, — всего лишь те, чье зрение что-то вспоминает о Его всевидящем взгляде, и потому в их речи слышится грозный отзвук Его всесозидающего голоса.
  
  Она видела Ахкеймиона таким, каким видели его остальные, ссутулившегося, одетого в невообразимые отшельнические одежды, с распластанной по груди бородой, с потемневшим от пережитого лицом. Она видела Метку, которая марала его облик, размывала очертания.
  
  И хотя глаза моргали и старались убежать в сторону, она видела его Приговор…
  
  Он — мертвец. Его кожа опалена. Он несет ужас.
  
  Друз Ахкеймион проклят.
  
  У нее перехватило дыхание. Машинально она стиснула свободную руку Сомандутты — скользкий холод железных колечек и засаленный кожаный рукав неприятно поразили кожу. Она сжала руку еще сильнее, пальцы как будто искали поддержки других, живых и теплых пальцев. Хоры и их загадочные обладатели двигались под ногами, каждый из них представлял собой точку абсолютного холода.
  
  Часть ее души не выживет в этом потустороннем лабиринте.
  
  Мимара молилась, чтобы это была меньшая часть.
  
  — Чертовы мулы! Ну как побежишь с этими отродьями? — вскричал зеумский танцор меча, когда Сарл снова заорал на них, чтобы поторапливались. Ляжки животных уже покрылись запекшейся кровью от уколов и шлепков. Копыта, бившие о пыль и камень, издавали своеобразный звук, как лавина ударов топора по сплошному дереву. Котомки пьяно болтались за плечами — один уже потерял все свое содержимое. Мимара ступала по мусору, шатрам и кухонной утвари, отчего паника ее разгоралось еще больше.
  
  Ахкеймион ничего не сказал с тех пор, как покинул просторный полумрак Хранилища. Он тяжело шагал рядом с Мимарой. Легкое покалывание в ноге разрослось и заставляло прихрамывать. Дыхание стало тяжелым и жадным, словно Ахкеймиону требовалось надышаться за все скопившиеся внутри годы. Когда он кашлял, в груди отдавался мокрый и рваный звук, как будто там гнилая шерсть, а не плоть.
  
  Сводчатые коридоры надвигались сверху и по бокам, базальт был с виду крайне удивлен внезапным нашествием света. Изображения на стенах возникали, изгибались дугой и пропадали, стремительно, как живые. Не время было думать о мертвых глазах, которым когда-то привиделись эти картины. Артель спасалась бегством.
  
  Надежда и тревога слились в единый нестройный гул.
  
  Мимара больше не чувствовала внизу Хоры — преследователи обогнали экспедицию, воспользовавшись более глубокими пещерами, и теперь никто не знал, где и когда они нанесут по артели удар. Шкуродеры глушили страх верой в своего Капитана. Шли молча, только иногда отпускали шутку или жаловались на жизнь.
  
  Клирик вел их по галерее с ответвляющимися коридорами, отдельные из которых были такими узкими, что артельщики вытянулись в цепочку, оказавшуюся длиннее расстояния, покрывавшегося их волшебной иллюминацией. Те из охотников, что очутились в конце, перекрикивались в обступающей тьме. Когда Мимара оглянулась, ей показалось, что она смотрит в глотку или в колодец — стены сужались, пока их окончательно не поглощала чернота. Отблески света едва доходили до шлемов отставших.
  
  В ее грудь прокралась боль, и Мимара представила себе глаз, который, прищурившись, смотрит наружу из ее сердца.
  
  Без сомнений, начинались самые глубокие места. Когда тесно сужаются стены, а потолки нависают низко, начинает казаться, что пещеры сдавливают. Лишь угроза оказаться запертыми в ловушке заставляла воспринимать пугающую громаду как нечто обыденное. Они были отрезаны от всего, не только от солнца и неба. Весь окружающий мир остался за стенами.
  
  Мимара огляделась, пытаясь совладать с гнетущим чувством, что она съеживается от страха. Каменные барельефы словно горели, когда оказывались близко к источнику света, — такими они были насыщенными и живыми. Охотники боролись со львами, пастухи несли на щитах ягнят, и так без конца. Все они безмолвно застыли в древнем камне. Свет перешел за выступ. Старинные украшения остались позади, как будто стены перевернули. Охотники входили в другой крупный зал, не такой обширный, как Хранилище, но тоже достаточно просторный. Воздух казался холодным и приятным.
  
  Из узкой пещеры выходили гуськом, собирались вместе, толпились мелкими группками, потрясенно глядя на это новое чудо. Мулы ржали и вздрагивали от усталости. Один даже упал под эхом отдающегося проклятия.
  
  Колонны, квадратные в сечении, покрывали разнообразные животные орнаменты, и хотя Мимаре видны были только основание и внешний край колонн, она знала, что они выстроились в темноте огромными проходами и что артель стоит на каком-то подземном форуме или площади для собраний. Ахкеймион стоял рядом, уперевшись руками в колени и уставившись в собственную тень, и тяжело сглатывал слюну. Обессиленно приоткрыв рот, колдун запрокинул голову, поглядел на смутно вырисовывающуюся галерею.
  
  — Верхние пещеры, — ахнул он. — Верхние пещеры Му…
  
  «Хруууууум!»
  
  Люди резко обернулись. Пыль подрагивала. Звук просачивался внутрь, прибывал, казалось, они слышат только то, что поднялось и коснулось их ушей. Шранкские горны.
  
  Они отдавались в зубах — не болью, а привкусом.
  
  Раньше Мимаре не доводилось их слышать, и теперь она понимала, в чем заключается их древняя сила, откуда взялось безумие, которое некогда заставляло матерей в осажденных городах душить своих детей. Глубина звука нарастала, но в него вкраплялись тонкие и пронзительные ноты, словно вопль, расплетенный на содрогающиеся нити, каждая из которых протянулась через неведомое. В этом звуке слышится предзнаменование, он предрекает впереди встречу с чуждым и непостижимым, с существами, которые будут упиваться ее страданием. Эти звуки напоминают ей о ее принадлежности к человеческому роду, как обгоревшие края свитка напоминают об огне.
  
  Вслед за тем установилась тишина, как в храме. Потом послышался далекий звук — словно шелестела листва по мраморным плитам. От него стягивает кожу, которая остро начинает чувствовать пролетающие мгновения.
  
  Их позвал Клирик, и они пошли за ним. Павшего мула оставляют лежать и хрипеть.
  
  Они бегут, но неспешная череда колонн скрадывает их темп. Таинственный свет отбрасывает тени, они качаются и взлетают с изумительной грацией. С колонн свисает непроницаемая чернота, укутывая пустоты прилегающих коридоров.
  
  Теперь горны звучали с нарастающей силой совсем рядом, ревели неистово. Только каменный лес колонн отделял экспедицию от преследователей — Мимара понимала это с уверенностью стадного животного. Впервые она осмелилась поверить, что сейчас умрет. От стремительной ходьбы все внутри растряслось. Желудок болезненно сжался. Мимара затравленно озиралась, отчаянно пытаясь найти что-нибудь такое, что она бы не узнавала. Поскольку ей казалось, что она знает эти места вдоль и поперек, что ее душа, как старый узел, который наконец развязали, сохраняет изгибы ее будущего… Колонны выжимали неподъемную ношу. Звериные тотемы протягивали лапы в темноту. Вонь от пота. Ощущение потери и непоправимой ошибки. Скрежет зубов и клацанье железа в сводчатом лабиринте черноты за спиной…
  
  Идут. Наступают на них из преисподней. Дрожание воздуха эхом отдавалось в груди, подтверждая: идут. Здесь она и умрет.
  
  Внешние пределы световых сфер распластались по стене, отгибают в сторону отвесную темноту двойным кольцом света, одно из них пошире и поярче, поскольку Клирик идет впереди Ахкеймиона. Понемногу все в изнеможении останавливаются. Пыль катится дальше, взметаясь к поясу, как подол. Мимара покрутила шеей, потерла бок, пытаясь унять колющую боль. Несмотря на страх, просто стоять и спокойно дышать — наслаждение. Стену опоясывали сюжетные барельефы, громоздящиеся друг на друга и уходящие далеко вверх, в темноту, но фигуры были высечены не так глубоко и реалистично, как остальные. Прошло несколько мгновений, прежде чем она разглядела волосы, бороды и цепи, благодаря которым в изображениях можно было распознать людей.
  
  Разом прежнее чувство узнавания схлынуло. Осталось лишь предчувствие.
  
  Мимара прочла достаточно, чтобы понять — это не просто люди. Они — первые люди Эарвы, эмвама, рабы, истребленные ее предками в ранние дни существования Бивня. В связке обнаженных пленников она заметила и женщину — этой женщиной могла бы быть она. И почему-то от этой особой связи тошнотворная нотка пронизывает весь Кил-Ауджас, он становится чуждым настолько, что вызывает омерзение, словно весь окутан заразой и вонью…
  
  Идут. А она — лишь ребенок! Все вибрирует страхом и угрозой. Углы превращаются в острые ножи. Промедление сулит кровь. Какое-то безумие, живущее внутри нее, скачет, беснуется, вопит. Крик сжимается в основании горла, как кулак. Надо выбраться отсюда. Она обязана выбраться…
  
  Прочь, прочь, прочь!
  
  Но старый колдун держит ее за плечи, велит ничего не бояться, не терзать себя, а верить в его присутствие духа и его силу.
  
  — Ты хотела, чтобы я учил тебя? — кричит он. — Я преподам тебе урок!
  
  Его смех почти натурален.
  
  «Только не хныкать! — предупреждают его глаза. — Помни!»
  
  После этого дышать сразу стало и легче и труднее, и она вдруг подумала о Капитане. Одна мысль о нем прогнала у нее всю панику — таков уж был его дар командира. Вокруг собирались Шкуродеры, щитом к щиту, плечо к плечу, обступая ее и мулов единой шеренгой. Вид у войска очень пестрый — все разного роста, в начищенных доспехах… Пестрый и свирепый.
  
  — Носки на линию! — кричал Сарл, стараясь перекрыть оглушительный звук горна. — Давайте, давайте, мальчики, подравняться!
  
  Все поводы бояться этих грубых мужчин вдруг превратились для нее в повод уважать их. Эти давние трофеи. Эти широкоплечие фигуры в доспехах, коже, вони и замызганной одежде. Эта грозная походка вразвалочку и широко размахивающие руки, которые легко могли бы переломить ей запястья. Ногти, каждый шириной в два ее ногтя, обрамляли черные полумесяцы. Все, что она презирала и над чем насмехалась, теперь приходилось нехотя принять. Беззастенчивая жестокость. Грубое поведение. Даже сердитые взгляды, на которые она наталкивалась всякий раз, когда беспечно глядела в их сторону.
  
  Это Шкуродеры, и их Тропа вошла в легенду. Эти люди легко сожрали бы ее — но лишь потому, что их пути лежали так близко к зубастой пасти этого мира.
  
  Ахкеймион и Киампас препирались, стоя около двух бьющих копытами мулов.
  
  — В Хранилище надо было остаться…
  
  — Зато здесь мы их удушим в боковых коридорах.
  
  — А тех, что с Хорами?
  
  Ухмылка нансурца была кривой, как будто ее уродовал невидимый шрам. Его подбородок, обыкновенно чисто выбритый, сейчас посерел.
  
  — Это мелочи, колдун. Поверь мне, складывать голых штабелями мы умеем…
  
  Он осекся и склонил голову, прислушиваясь к внезапно наступившей тишине.
  
  Горны умолкли.
  
  Это была та же тишина, через которую они шли с тех пор как миновали Обсидиановые Врата, тишина, отгородившая их от мира, тишина мертвецов в могилах. Неподвластный времени голос Кил-Ауджаса.
  
  Тишина была такой плотной, что тело опиралось на нее.
  
  Все это время Мимара в растерянности стояла возле мулов. Потом перед ней очутился Киампас, он отдавал распоряжения — остаться с животными, следить за факелами, будешь перевязывать раны, чтобы остановить кровь надо стянуть вот так — и задавал вопросы: «Жгут сделать сумеешь? Меч у тебя красивый — справишься с ним, если что?» Он говорил только по делу, внимательно смотрел ей в глаза, и от его деловитости становилось спокойно. Как настоящий отец. Она честно отвечала ему. Боковым зрением Мимара видела, что Ахкеймион совещается с Клириком и Капитаном. Сарл продолжал рявкать перед строем, своим скрипучим голосом перечисляя пройденные «тропы».
  
  — Да, мальчики, рубка будет славная. Просто отменная рубка!
  
  Мимара достала факелы, пять из них расставила на равных расстояниях вдоль стены, воткнув их в углубления фризов. Шестой подожгла, и он вспыхнул странным прозрачным колдовским пламенем — фиолетовым, окаймленным в желтый, — но при этом горел и дымился, как обычный. Мимара зажгла все пять, высеченные в камне эмвама засияли всеми красками, как в своей давно прервавшейся жизни. Потом прошлась между беспокойных мулов, проводя руками по щетине, почесывая морды и уши, как будто прощалась.
  
  Их маленькая армия неподвижно застыла. Двойная Суриллическая Точка светилась белым светом на фоне резной поверхности ближайших колонн, которые серели и растворялись, уходя вдаль. Свет лился беззвучно, хотя казалось, что он тревожно шипит.
  
  Шкуродеры образовали ощетинившийся панцирь человек в тридцать, он начинался от стены, охватывал кругом животных и снова возвращался к стене. Лорд Косотер стоял за самым острием шеренги, одинокий и сурово-сосредоточенный. Со своей заплетенной косицами бородой и потрепанными одеждами, он казался таким же древним, как Кил-Ауджас. Круглый щит Капитана, который Мимара обычно видела притороченным к седлу, был выщербленным и поцарапанным. В центре едва читались остатки нарисованной айнонской пиктограммы: слово «умра», которое на айнонском означало одновременно долг и дисциплину. В руке Капитан держал меч, опустив его острием к земле — он уже прочертил им в пыли дугу в четверть круга. Поскольку лорд Косотер носил на груди Хоры, Мимара никак не могла отделаться от ощущения, что он не совсем живой.
  
  Слева от Капитана в нескольких шагах стояли Ахкеймион с Киампасом. Справа — Клирик и Сарл. Их Метки напоминали об их силе, в которой была вся надежда экспедиции.
  
  Не выпуская из руки факела, Мимара вытащила из ножен свой меч: подарок матери, выкованный из тончайшей селевкаранской стали. Мелкие огоньки капельками воды скользят по его блестящей поверхности. «Бельчонок», так она его называла, потому что он всегда дрожит у нее в руке. Как сейчас. Мимара попыталась припомнить многие годы тренировок со своими сводными братьями, но свет Андиаминских Высот не проникает сюда, так глубоко… Сюда не проникает ничего.
  
  — Они идут, — сказал нечеловек, буравя темноту такими же непроницаемыми, как эта темнота, черными глазами.
  
  Мимара ожидала, что почувствует, как из черноты вырисовываются Хоры. Вместо этого она услышала непонятный звук, словно гвоздь царапал по камню, этот звук мало-помалу заливал невидимые пространства, как вода во время потопа, ширясь и поднимаясь, так что стало казаться, что экспедиция стоит в полой трубке кости, которую грызут гигантские зубы…
  
  Громче. Громче. Воздух наполнило зловоние, напоминавшее гнилостный запах нечеловеческих ртов.
  
  Мимара так стискивала рукоять меча, что сводило руку.
  
  — Как и сказал Капитан, — послышался скрипучий голос Сарла. — Голые.
  
  Он стрельнул в Киампаса многозначительным взглядом. Вместе с жирными губами ухмылялись все его морщинки.
  
  — Напомните мне, как сильно я это все ненавижу, — сказал Галиан, не обращаясь ни к кому конкретно.
  
  — Как нож в заднице? — подсказал Ксонгис.
  
  — Не. Хуже.
  
  — Я тоже подумал про нож, — добавил Сома.
  
  — Нет, — ответил Поквас. — Это как отхлестать тебя по яйцам… ну, как репейником, так, да?
  
  — Именно так, — сказал Галиан, глубокомысленно кивая. — Мою нежную мошонку. Репейником.
  
  — Во-во, — фыркнул Ксонгис и плашмя хлопнул себя мечом по шлему.
  
  — А золота-то сколько, подумайте, — ответил Сомандутта. Чувства юмора ему всегда не хватало. Бедняжка.
  
  — Да ну, — скривился Поквас. — Куда он его потратит, когда репейником обдерет себе все хозяйство, так что все шлюхи смеяться станут?!
  
  Каждый раз, когда они произносили это слово, Мимару бросало в жар. «Шлюха».
  
  Галиан снова кивнул, на этот раз — как будто соглашаясь с какой-то трагической истиной человеческого существования.
  
  — Это правда, девки вечно хохочут.
  
  Своими разговорами они обращались, скорее, к собственным страхам, чем друг к другу, поняла Мимара. Люди всегда фиглярствуют, разыгрывают собственный спектакль, чтобы не произносить тех реплик, которые отвела им реальность. А о страхе пусть говорят женщины.
  
  — У меня задница зачесалась, — внезапно объявил великан Оксвора. — У кого-нибудь чешется задница?
  
  — Не по адресу, — отозвался Галиан. — Голых попроси, они тебе не откажут.
  
  По шеренге волной пробежало фырканье и гомерический хохот.
  
  — Разумеется. Но после этого у меня задница начнет вонять!
  
  Сумасшедший взрыв хохота набросился на страх, как огонь на дрова, поглотил собою скрежещущий звук надвигающейся опасности…
  
  — Сома! — выкрикнул гигант. — Ты один стрижешь ногти! Почеши меня пальчиком, а?
  
  И смех возобновился с удвоенной силой.
  
  Старый Сарл перекрыл его скрежещущим голосом:
  
  — Хочу вам напомнить, ребятки, что наша жизнь — в смертельной опасности!
  
  Но ухмылка выдавала его одобрение.
  
  Лорд Косотер стоял неподвижен.
  
  Отвлекшись, Мимара не увидела, как вперед вышел Ахкеймион. Когда она заметила его, будто когтями стиснуло сердце. Она открыла рот, чтобы окликнуть волшебника, но дыхание упало куда-то вниз. Он казался таким хрупким под нависающей сверху массой черноты, что Мимара чуть не лишилась чувств.
  
  Но Ахкеймион уже заговорил, да так, что звук его голоса сдул остатки смеха. Даже приблилсающийся гул как будто попритих. Охранное заклинание обнимает пространство перед ним, напоминая голубоватую линзу. Лазурный отсвет расцвечивает его белые волосы и накидку из волчей шкуры. Вдруг стало видно, что он и в самом деле колдун Гнозиса.
  
  Одна из Суриллических Точек гаснет, и усилившаяся снаружи темнота бросает на них тень. Киампас крикнул, чтоб ему принесли факел. Одеревенев до кончиков пальцев, Мимара пробирается между мулами, протягивает ему тот факел, что был у нее в руках, возвращается за вторым, который зажигает от центрального факела на стене. Повернувшись, она успела увидеть, как сержант бросил факел в проход перед волшебником. Огонь охватывает темноту кольцом чистого золотого света…
  
  Что-то выползает из темноты и скрывается обратно, нечто белое, злобное и лоснящееся. Мимара обвила вокруг шеи ближайшего мула руку с мечом и крепко обняла животное.
  
  — Бастион, — назвала она его, не зная, почему и откуда взяла это имя. — Бастион… — Если кто-то сочтет ее дурой, то ей наплевать!
  
  Тьма скрежещет, раскалывается, лязгает и хрипит. Звериный лай, не похожий на человеческие крики, отдается под невидимыми сводами.
  
  Клирик вышел за шеренгу, подошел к Ахкеймиону и встал справа от него. Отбросив плащ, он остался в серебристых доспехах с безупречно сплетенными пластинами. На левом бедре висел меч. «Ишрой», — вспомнила она слово, которым называл его Ахкеймион. Нечеловек подхватил мистические напевы волшебника. Звучные слова, летевшие в нее, словно приходили откуда-то из глубины вещей, настолько странны и непонятны они были.
  
  Оставшаяся точка над головой погасла, как случайная мысль, и артели осталось лишь беспокойное мерцание факелов. Вокруг сомкнулась вечная темнота Кил-Ауджаса.
  
  Все лица расцвечивал отблеск колдовского сияния.
  
  Киампас позвал Мимару, но она уже бежала к нему, крепко прижав к груди оставшиеся факелы. Сжав губы, чтобы перестали дрожать, она по очереди зажигала факелы, а он с силой швырял их в пространство. Они описывали высокую дугу, выхватывая из темноты своим неверным дрожащим светом очертания сводов. Какие-то из факелов падали и рассыпали искры по пустому полу. Два подкатились к краю скрывающейся в темноте орды, позволив на несколько мгновений различить отдельные детали: опущенные к земле зазубренные мечи, влажно поблескивающие глаза, белые конечности. Последней проступила одна мрачная фигура и скрылась за сгорбленными спинами остальных. Мимара успела заметить скопище белесых лиц, нечеловеческих лиц, искаженных гротескными пародиями на человеческие гримасы.
  
  Тени с собачьими очертаниями затаптывают факел, так что не остается и следа.
  
  Мимара побрела обратно к Бастиону, прижала к груди его голову. Тупая неподвижность животного почему-то подбадривала, от нее унималась дрожь в руках и ногах. Мимара шептала ему в ухо, хвалила глупую его храбрость. Впереди стоял лорд Косотер, невозмутимый, неподвижный. Вниз по прикрытой пластинчатыми доспехами спине сбегала косица — знак касты знати. Шеренга его Шкуродеров выстроилась справа и слева от него. Из-за щитов Мимара временами видела Клирика и Ахкеймиона в виде нечетких силуэтов на фоне извилистых поверхностей их заклинаний.
  
  Она чувствовала Хоры… крохотные точки пустоты, веером развернувшиеся где-то вдалеке.
  
  Темноту снова пронзили горны. Подземные орды ринулись вперед, пробежали по факелам, через лужицы тусклого света. Мимара увидела прибывающую волну воющих морд, грязных мечей, тощих тел…
  
  Им навстречу сиял живой свет.
  
  Два мага кричали в этот беспорядочный рев; один из них был высокий и человеческого облика, второй — приземистый и громогласный. Воздух пронзили ослепительно яркие линии — их точность была восхитительна и нереальна в своей безупречности. Проходы между колоннами были заполнены теоремами и аксиомами, квуйскими и гностическими, и под них прорвался неистовый напор и отхлынул, оставив лужи и обломки камней. Взрывались базальтовые плиты. Текла кровь. Слепило пламя.
  
  Два мага кричали в этот визжащий рев… Ближайшая колонна начала крошиться у основания, взорвалась и начала заваливаться, и охотники в ужасе закричали. Дождь из камней и гравия обтекал поверхности заклинаний. Колдовские линии со свистом пролетали сквозь клубящиеся облака пыли, членили и мерили открытые пространства, рассекали вздыбливающуюся массу. Шранки кишели, как черви, визжали, запрокинув нелюдские лица, качались, как пальмовые ветки на карнавальном шествии, метались, как псы в челюстях львов.
  
  Рухнула еще одна колонна, и Мимаре кажется, что сквозь оглушительный грохот она слышит крик Ахкеймиона: «Не-е-е-е-т!» Шум перекрывает безумный хохот Клирика.
  
  Вокруг распространяется смрад. Кровь шранков, поняла Мимара. Горящая кровь.
  
  Мимара лишь на короткие мгновения видит отдельных скальперов. Воющая орда. Яркие линии. Беспорядочно наваленные груды мертвых тел. Первого носителя Хоры Мимара чувствует раньше, чем видит, — вперед него прорывается пустота и злоба… Кто-то в шеренге вскрикнул.
  
  — Чтоб ни одно колено не подогнулось! — закричал Сарл леденящим кровь голосом. — Слышите меня? Ни одно!
  
  Старый волшебник пробрался назад сквозь шеренгу, наткнулся на Киампаса. Не успев толком прийти в себя, он затянул новые напевы и заклинания… «ийох михильой кухева айиру…»
  
  — Башраг! — закричал кто-то из скальперов. — Сейу! Сейу милостивый!
  
  Едва успев понять, что он говорит, Мимара увидела сама: какая-то тень тяжело ступала по дымящимся трупам, возвышаясь над бурлящим неистовством. Люди были ему по пояс.
  
  — На! Одно! Колено!
  
  У глаз свои правила. Глаза привыкли к определенному порядку вещей и бунтуют, когда видят его нарушения. Поначалу Мимара лишь беспомощно моргала. Даже несмотря на то что она прочла бессчетное количество описаний гнусной твари, видеть это тело выше ее сил. Неуклюжие пропорции. Зеленоватая кожа. Три руки срослись в одну руку, три ноги — в одну ногу. Поросшие волосами бородавки разрослись чудовищными опухолями. Спина согнута, как у зародыша. На каждой руке шевелилось по множеству пальцев.
  
  Башраг атаковал охотников с прытью, неожиданной для его тяжелой увесистой походки. Издав боевой клич, люди подняли оружие. Чье-то копье царапнуло кольчугу из грубых железных звеньев, которая прикрывала среднюю часть туловища твари. Топор башрага упал с силой осадного орудия, рассекая щит, руку и грудь, движение железа передалось человеку, и человек вместе с топором повалился на пол. Чудовище отшвырнуло охотника, оказавшегося справа. Высоко вскинуло мертвеца топором, как мокрую тряпку, и с ревом поскакало к старому волшебнику. Ахкеймион сжался за стеной своих бесполезных заклинаний.
  
  Мимара уже бросилась в атаку. Бельчонок выскочил, описал блестящую дугу, которая опустилась твари пониже локтя. Сталь разила точно. Затрещала кость. Перерубленные мышцы резко сокращаются. Но покончено лишь с одной из трех костей руки.
  
  Башраг ревел и мотал огромной головой, разбрызгивая слизь. Недоразвитые лица у него на щеках корчили гримасы каждое само по себе. С деревянным стуком бились привязанные к волосам черепа. Чудовище повернулось к Мимаре, обнажило отвратительные зубы. Розоватое нижнее веко каждого глаза оттягивали вниз слезящиеся впадины под глазами. В зрачках вспыхнула решимость зверя, распознавшего поживу. В воздухе повисает осознание того, что один из них сейчас окажется хищником, а другой — добычей. Башраг воздел топор, так что хрустнули суставы, и сейчас, в момент ее смерти, раскрывается вся высшая справедливость…
  
  Все это дым, доносящийся от костров вышних сил.
  
  Она выкрикивала какие-то слова… Не столько молитву, сколько мольбу.
  
  Но Оксвора уже принесся откуда ни возьмись и, уперев плечо в щит, врезался прямо в брюхо чудовищу, так что башраг попятился и опрокинулся навзничь. Туньер хищно крякнул, принялся наседать на него, рубя топором. Но на спину ему прыгнул шранк и вонзил в шею клинок. Великан-охотник закричал и изогнулся, рукоять топора выскользнула у него из рук. Свободной рукой Оксвора ухватил тварь и поднял ее, визжащую и задыхающуюся, на воздух…
  
  И тотчас уронил, пораженный в живот копьем другого шранка. Оксвора, пошатываясь, упал на колени, потом непостижимым образом снова тяжело поднялся на ноги. Кровь выливалась из губ, как вино из бутылки, пропитывая льняную бороду. Глаза у него затуманились, но лицо по-прежнему было искажено яростью. Он схватил копьеносца и заключил в смертоносные объятия, стал падать на него, приобнимая, словно ребенка.
  
  Задыхавшийся шранк переключился на Мимару. Он ухмыльнулся, глядя на ее дрожащий меч, и лицо его собралось в безумную ухмылку, как будто кожа была лишь обернута вокруг скользких костей, а не соединялась с ними. Набедренная повязка скрутилась жгутом, дрожащий от напряжения фаллос выгнулся. В блестящих черных глазках поплыло вожделение.
  
  В теле у Мимары застыла кровь, которую он так жаждал пролить.
  
  И вдруг он рухнул в темноту, как будто кто-то прихлопнул его огромной невидимой дубиной. За бесформенным трупом стоял на коленях Ахкеймион, рот и глаза которого пылали ярким светом.
  
  Она нервно огляделась, почувствовав приближение новых Хор. Мулов охватила паника, суматоха царила среди охотников. Поквас плясал со своей кривой саблей, взрезая визжащую волну шранков. Лорд Косотер напирал, прикрываясь щитом, разил в шеи, морды, туловища. Клирик свалил еще одного башрага, вонзив чудовищу меч точно в глаз.
  
  «Ишрой…» — снова вспомнила она.
  
  — Держаться! — крикнул Киампас. — Держаться!
  
  Копье, которое угодило ему в рот, не прилетело, а словно возникло само по себе, проткнув его голову, как вертел. Киампас упал навзничь, пригвожденный к остальным влажным от крови фигурам, которые Мимара едва замечала краем взбудораженного сознания.
  
  Один из мулов загорелся… Золотой свет разлился по дышащей злобой темноте.
  
  — Мимара!
  
  Ахкеймион ухватил ее за руку, с неожиданной для немолодого человека железной хваткой, и дернул назад. Мимара заметила юного галеотца, который, скорчившись и стиснув зубы, пытался вытащить копье из бедра. На охотников грузно наступал еще один башраг, разбрасывая их по сторонам, как соломенных кукол. Он двинулся на мулов, и в стороны дугой полетели капли крови. Животные беспорядочно бросились врассыпную, как если бы между ними бросили с высоты нечто тяжелое. Мимара увидала Бастиона с рваными ранами на ляжках, он перебирал копытами, пытаясь удержаться под весом навалившейся на него твари. Удар топора пришелся ему по холке. Голова дернулась назад, склонилась к блестящему боку, и он повалился вперед.
  
  — Эту битву мы проиграли! — выкрикнул старый волшебник. Его борода была забрызгана капельками крови, маленькими рубинами, запутавшимися в грубых силках. Только сейчас Мимара заметила, что над головой у них нездешним сиянием переливался изгиб охранного заклинания.
  
  — В линию! — надрывался Сарл. Да осталась ли она еще, эта линия?
  
  Шранки бросались на радужные заслоны, бились о них. Дымились щиты, вздувалась волдырями кожа, клинки выбивали искры. Мимара схватилась за руку старого волшебника. Это был не испуг, не ужас — какое-то безвольное оцепенение. Истощавшие. Безволосые. В потертых кожах, скрепленных железными кольцами. Они — сам голод. Они — сам ужас. Существа, которых ненависть в людях превращала в безудержную злобу.
  
  Мимара услышала, как в груди волшебника звучит колдовская инвокация — как зарождались слова. С его ладоней сорвались пламенеющие лучи, ударили вдоль Стены Эмвама, сомкнулись ножницами, повинуясь движениям его рук.
  
  Яркий свет глубоко прорезал тьму. Шранки метались, вопили и горели.
  
  А потом один из них просто взял и шагнул через пелену защитного заклинания, размахивая ржавым мечом. Всего несколько коротких мгновений прибывали Хоры, маленькие, уходящие в бездну пробоины в пространстве, Мимара уже и забыла о них. Она успела поднять Бельчонка. От удара онемела рука. Бешеная тварь завыла, толкнула Ахкеймиона свободной рукой — в которой была зажата «безделушка»…
  
  Волшебник упал на спину, скатившись с ослабшей руки Мимары. Шранк занес меч над головой…
  
  Ее меч и движение руки превратились в единое целое. Острие угодило мерзкому существу прямо в горло. Шранк резко замолк, его когтистые пальцы метнулись к шее. Хора полетела на пол.
  
  Как шранк, дергаясь, упал за исчезающую завесу заклинания, она не видела.
  
  Хора. Слеза Бога. «Безделушка»…
  
  Глазам мучительно больно даже взглянуть на нее, видеть разом и простой железный шарик, липкий от шранкской крови, и туннель в неведомое. Мимара схватила ее, Мимара, на которую еще не легло проклятие, прижала Хору к груди. Желудок, как винный бурдюк, сжимало тошнотой. Ко рту неожиданно подступила рвота.
  
  Что-то ударило Мимару, и она зажмурилась и вдруг оказалась на четвереньках. Она кашляла, ее рвало. Темнота закружилась, пытаясь, как жидкость, отыскать в потоке света трещинки, чтобы просочиться в них. И тогда Мимара с неотвратимой отчетливостью поняла… Человек отказывается признавать собственную смерть. Она приходит неминуемо и безоговорочно.
  
  Как незваный чужеземец.
  
  Ахкеймион поморщился от острого жжения — единственное, что он чувствовал. Слезы, кровь, пот — не важно. Он понимал, что лежит, распластавшись на полу, и затылок у него покоится на завитке резного изображения на Стене Эмвама. Он знал, что жизнь его окончена. Знал, но это знание существовало в виде фантазий и грез. То, что было материальным, стало отстраненным и призрачным. Мир утратил болезненную остроту, и реальность распалась на абстракции.
  
  Все вокруг было вылизано грязным светом факелов. Его ноги, неподвижные, как эта гора, сгорбившаяся фигура девушки, смертоносная поверхность пола. А дальше…
  
  Взгляд взбирался вверх, в черноту.
  
  — Сейу! Келла! Черт!
  
  Глаза пугаются вида крови. Кружится голова. Сердце бьется на грани вечности. Обрывки кошмарных воспоминаний.
  
  — Клирика видела? Ты его видела?
  
  — Келла милостливый, да подними же ты ее!
  
  — Давайте, мальчики. Живо, живо.
  
  — Что у него с лицом?
  
  — Это просто соль. От слез Го…
  
  — Кончай вопросы! Топай давай!
  
  Тени перешептываются. Боль втыкает ей в голову первую из множества своих иголок. Какие-то руки поднимают ее, как корзину, и прижимают к одетой в кольчугу груди. Сквозь слезы и свет факелов лицо того, кто ее несет, становится золотым, залитым водой. Но Мимара узнает запах: мирра, пробивающаяся через тяжелый дух требухи…
  
  Сома.
  
  Он теперь как ориентир, и все подробности ее нынешнего положения снова обрушиваются на нее. «Акка!» — прохрипела Мимара. Они бегут с лихорадочной поспешностью, жалкая кучка из человек девяти-десяти, может, чуть больше. Сома велит ей схватиться ему за шею, кладет ее подбородком себе на плечо. Порывисто дыша, он рассказал ей, что волшебник жив, но больше они ничего не знают. Между их двумя сердцами она чувствовала Хоры. Он объясняет, как ей повезло остаться в живых, как шранкское копье угодило ей в голову. Начинает перечислять погибших.
  
  Но Мимара больше не слушала. Прядь волос упала у нее со лба, и кровь капала не на глаза, а на щеку и губы. Они бежали вдоль Стены Эмвама, и в свете единственного оставшегося факела она видела оставленные ими позиции, заваленные мертвыми людьми, шранками и мулами. Один из бегущих захромал, замедлил ход, с каждым шагом ступая все неувереннее и неувереннее. Потом покачнулся и опустился на колени. Позади всех в одиночестве бежал лорд Косотер; его силуэт дрожал в свете факела. Мимара увидела, как Капитан поднял меч, чтобы добить отставшего.
  
  А за ним, далеко, как будто глядя в колодец без стен, она видела светящегося Клирика, охваченного колдовским пламенем. Летящие копья, как птицы разбивались о изгибы его охранного заклинания. Перед ним толпились и наседали шранки, которых рвал и рубил его сверкающий и яростный колдовской напев. К нему подобрались три башрага — уродливые твари беспрепятственно пробираются сквозь переплетающиеся геометрические линии света, и у каждого из них — такие же отзвуки пустоты, которая окутывала сейчас ее левую грудь. Нечеловек отскакивает и оказывается вне пределов досягаемости исполинских противников и врезается в гущу шранков. Его меч опускается по пологой дуге. Колдовские лучи повторяют каждый его удар, и там, где они прочерчивают по поверхности, взлетает дым. Кажется, что криком исходит сам воздух. Ослепительный свет протравливает пустоты между колоннами галереи, резные своды, покрытые барельефами стены, высвечивает пол и один коридор за другим, забитые шранками, густо, как поле волнующейся ветром пшеницы…
  
  Клирик, последний наследник Кил-Ауджаса, разражается хохотом и поет заклинания, собирая свою ужасную дань.
  
  Стена Эмвама заканчивается. Сома, вместе с остальными беглецами, поворачивает и бежит в темноту. Безумное побоище скрывает каменная кладка, стирая в сознании мысли об ужасах и доблести, на место которых заступают неотложные сиюминутные заботы о спасении.
  
  «Инкариол», — вспомнила она…
  
  Спасаться бегством.
  
  Сколько раз она слышала и читала эти слова, даже убеждала себя, что испытывала их смысл на себе. Разве не бежала она от своей матери? От внутренних распрей на Андиаминских Высотах?
  
  Нет.
  
  «Спасаться бегством» — это когда ужас терзает тебя миллионами клещей. Спасаться бегством — когда бежишь так, что сам воздух начинает душить. Спасаться бегством — это когда крики твоих преследователей рвут из тебя жилы. Спасаться бегством — слышать, как препираются, кто понесет колдуна, и проходит долгая секунда сомнений, когда задаешь себе вопрос, не остановит ли старик твоих преследователей, если бросить его, как серебряные келлики в толпу нищих.
  
  Бегство — когда все направления в мире сливаются в одно…
  
  Прочь.
  
  Лабиринты глубин Кил-Ауджаса приходили на помощь. Никакие ворота не преграждали им путь. Завалы не преграждали их дорогу смертоносным тупиком. Подобно чуду, каждый черный порог открывался очередным коридором.
  
  Прочь! Прочь!
  
  У них на всех два факела. Один, шипя, быстро гаснет и чернеет. Когда коридоры сужались, невысокая ростом Мимара видела только бешеную скачку света на потолках. Все остальное — отблески и намеки. Перепачканные кровью плечи. Зазубренные лезвия. Пропитанные кровью жгуты. То и дело Мимара выхватывала взглядом то один, то другой профиль: жующий губами Сарл, с какой-то старческой растерянностью в глазах. Ахкеймион безвольно покачивался; на щеке и виске у него запеклась белая соль. Поквас промакивал руками глаза, неотрывно глядя куда-то в сторону…
  
  Только лорд Косотер вынес свою невозмутимость невредимой. Он и Сома, который не выпускал руки Мимары с того момента, как она побежала сама. Она то и дело искала его взглядом: раньше ей и в голову бы не пришло, что ему по силам противостоять таким испытаниям. Его облик дышал гневом, суровым и несокрушимым. Глаза его горели маяками благородства его касты.
  
  Бежали так быстро и света было так мало, что видели только взбиваемую ногами пыль, но не успевали увидеть, как она дымкой повисает в воздухе. Но все понимали, что отчетливый след, который они оставляют, — это смертельная опасность. Преследователей было не видать — трудно разглядеть даже самих себя, — но по пещерам разносилось завывание: адская какофония криков и пронзительного лая пеной вскипала позади, обгоняла их лихорадочные шаги, наполняла темные залы по сторонам и впереди, так что эхо то и дело обманывало беглецов, заставляя сворачивать или спускаться по разваливающимся винтовым лестницам.
  
  Пещеры вновь наполнились зловещими беспорядочными звуками горнов. Их гудение наполняло душу, истончало ее ужасом, так что она становилась как лохмотья, трепещущие на свирепом ветру. Залы и своды, резные стены проносились мимо и исчезали в небытие. Люди стонали и плакали.
  
  Сейчас уже «нытиками» были все. Предчувствие гибели медленно наполняло свинцом руки и ноги, так что хотелось скорчиться под собственной тяжестью. Предчувствие гибели раскаляло воздух, от которого горячие легкие заходились кашлем. Предчувствие гибели рвало мысли в клочки, и они витали в воздухе осколками, сущностями, которые разбивались и дробились от каждого толчка и поворота.
  
  Когда в свете факелов неожиданно возникла бронзовая дверь, беглецы, не задумываясь, бросились на нее с воем и проклятиями. Она отбросила их назад. Поквас воткнул в щель копье и надавил как рычагом. Мимара, переводя дух, рассеянно разглядывала выбитые на двери изображения закованных в цепи обнаженных людей — тоже рабов-эмвама. Галиан, Ксонгис и остальные повернулись к пологу темноты, оставшейся сзади, к нарастающему шуму. Лорд Косотер схватил ее за шиворот, швырнул к лежащему без чувств колдуну. Объяснений не потребовалось. Мимара сжала его щеки в ладонях и зарыдала, почувствовав под правой рукой колючую соль.
  
  — Акка! — крикнула она. — Акка! Акка! Ты нам нужен!
  
  Веки у него дрогнули.
  
  Рукоять копья треснула. Поквас что-то выкрикнул на родном языке и стал растирать руки. Взбитая ими пыль туманила свет факелов, мелом очерчивала рты.
  
  — Акка! Акка, я умоляю тебя!
  
  Рев был осязаем, как боль, дрожью идущая от резных стен. Хора саднила сердце.
  
  — Они идут! — вскричал Галиан.
  
  — Акка! Акка! Просыпайся! Чтоб тебя Сейу побрал! Проснись!
  
  Из темноты, как призрак, медленно вышла фигура.
  
  Клирик.
  
  Охотники отшатнулись в растерянности и испуге. Залитые шранкской кровью, его кожа и доспехи были припорошены тонким слоем намокшей пыли. Темный, как базальт, он был похож на привидение. Оживший Кил-Ауджас.
  
  Клирик засмеялся, глядя на потрясенных людей, и знаком велел Поквасу отойти от двери. От рокота его заклинаний у Мимары заложило в ушах, как будто она нырнула глубоко в воду… Его глаза и рот сверкнули белым свечением, и в воздухе волной задрожала сила. Раздался оглушающий треск, и бронзовые ворота распахнулись.
  
  — Бежим. Пора, — проговорил нечеловек, и его голос чудесным образом был слышен сквозь визг и рев.
  
  С трепетом, слишком хрупким, чтобы назвать его надеждой, оставшиеся в живых ступили в темноту по другую сторону бронзовой дверной рамы.
  
  Вниз. Вниз. Вниз до самого глубокого камня.
  
  Не было больше покрытых изображениями стен, ровных полов и сводчатых потолков. Бежали по грубо высеченным в скале туннелям, таким глубоким и проходящим так близко к подножию горы, что даже воздух казался сжатым. Потрескавшийся камень становится таким горячим, что до него не дотронуться, как до булыжника, который лежал у костра. Воздух — движется, раскаленный, все время навстречу, как будто нечто постоянно дышит им в лицо. На языке горько от серного привкуса пыльной взвеси.
  
  Мимара поняла, что они вошли в шахты — место, где обречены были на каторжный труд тысячи человеческих поколений, когда рабы производили на свет новых рабов, чтобы добывали для своих нечеловеческих хозяев благословенный нимиль. Вслед за охотниками полились орды шранков, которые устремились вниз по проходам, протискиваясь через узкие места, тявкая и крича. Они приближались, насколько можно было понять по цокоту их когтей, лязгу оружия, клокотавшей в их криках слюне. Экспедиция, как лодчонка, неслась, покачиваясь, на краю прибывающей волны. Но злобное неистовство и превосходящее число преследователей замедляли их, сдерживали, как веревками. Несколько раз Клирик останавливался, чтобы встретить преследователей, оставляя охотникам лишь колеблющийся от бега неверный свет их единственного факела. За спиной скальперы слышали раскаты хохота, ропот заклинаний, вибрирующий у них в костях, грохот немыслимых рушащихся масс. Но страшно было, что шранки обойдут их по многочисленным обходным туннелям. Поэтому на каждой развилке Капитан уходил влево и вниз, надеясь, что в глубоких подземных лабиринтах удастся оторваться от преследователей.
  
  Громада мира над головой вырастала все выше.
  
  Горло горело от лихорадочного дыхания. Жар притуплял изнеможение. Мимара то и дело падала, вставала, бежала дальше, неверными пьяными шагами. Она начала отставать. Ее наполняло чувство, почти религиозное, теплое, дарующее покой, похожее на трепет божественного откровения, бесплотного и парящего и мучительно светлого. Она дошла до пределов ужаса и напряжения воли, и теперь ничего не остается, как развернуться и рухнуть вниз…
  
  Она добежала до самого края того единственного направления «прочь».
  
  «Прости меня…»
  
  Все плотное стало водой; только земля может разбить ее. Мимара оседает, как мешок. Сил нет даже поднять руки. Песок бьет наотмашь по лицу. Пыль жжет десны.
  
  Шранки настигнут ее, она погибнет, растерзанная их грубой звериной злобой.
  
  «Прости меня, мама».
  
  Мимара услышала крики ярости, сдавливающиеся рыданиями. И почувствовала запах мирра…
  
  Ее поднимают к чьей-то широкой груди, несут на руках, и она безвольно висит на них, как белье на веревке.
  
  — Ты не должна погибать из-за меня! — услышала она хриплый голос. — Я пронесу тебя через врата ада! Ты слышишь меня? Мимара! Ты меня слышишь?
  
  Она тянется к его щеке, но рука — словно камешек, подвешенный на веревке.
  
  Мимара позволяет взгляду безвольно мотаться вместе с головой, как той заблагорассудится. Голова подскакивает и качается в такт шагам — кажется, только сгиб одетой в кольчугу руки не дает ей отвалиться. По стенам и потолку разбегаются трещины, искривляются, перекрещиваются, и взрываются выбоинами и выступами. Охотники то наддавали, то бессильно плелись. Сквозь слезы и причудливыми углами падавший свет, их фигуры виделись искаженными. Двое волокли волшебника. Носки его ног прочерчивали в песке колеи, подскакивали на крупных камнях.
  
  Коридор резко пошел вниз, повернул по дуге и вдруг закончился пастью оранжевого цвета, широкой, как выжигающее горизонт солнце. Разглядывать затекала шея, и некоторое время Мимара просто созерцала тени охотников, движущиеся по освещенному пространству.
  
  — Свет, — прошептала она. — Что… что это такое?
  
  — Свет, — хрипло подтвердил Сома. — Мы не знаем, что это.
  
  — А Клирик?
  
  — Пропал. Где-то сзади.
  
  Она вдруг почувствовала, что жара сгущает воздух, превращает пустоту в пепел. Кажется, эту жару она ощущала все это время, тенью сквозь липкий холод беспамятства.
  
  Мир так просто не отпускает, он глубоко вонзает свои крючки в человеческие души, которые тащит по всем своим бесконечным закоулкам. Словно перерождаясь, по-новому видятся обстоятельства, обновленную силу обретают сердца. По ее обессиленным мышцам пробегает искра, воля снова обретает власть над ослабшим телом. Мимара взглянула на мужчину, который ее нес — на Сому, оставившего свое нарочитое дурачество, — и почувствовала себя ребенком на качелях.
  
  Она знала, что он любит ее.
  
  Свет, неистовый и дымящийся. Туннель открывается, как раструб помятого рога. Шипение, которое раньше ускользало от слуха, разбивается о восхищенный рев. Тяжелый смрад прочно застрял в воздухе, как жало в коже. Охотники начали неуверенными шагами спускаться по горячим булыжникам склона (чаша разрушенного амфитеатра, поняла Мимара), жадно разглядывая стены ущелья, уходящие над ними далеко в высоту, — глыбы громоздились друг на друга, тлеющие снизу багровым отсветом. Внизу, у охотников под ногами, в центре полуразрушенного амфитеатра находилась заваленная камнями площадка, которую полукругом обступили колонны — искалеченные, лишенные крыши. Свет обегал очертания, вычернял заваленное грудами камней основание амфитеатра. Сера скребла глотки изнутри. Воздух колыхался от жары.
  
  Когда, пошатываясь, подходили к краю площадки, никто не проронил ни слова. Только здесь, на открытом пространстве пришло осознание утрат. Израненные, лишившиеся друзей, оставшиеся без провизии, Шкуродеры являли собой жалкие остатки былых себя.
  
  Все щурились. Стискивали зубы, только чтобы не выдать усталости. Жар покалывал кожу. Многие упали на колени и потрясенно глядели на все это в смятении и ужасе. Целое озеро огня выбрасывало искры, как железо под молотом кузнеца. Бескрайнее полотно, пестрое, как старушечья кожа, и по этому полотну бушевал огонь и носились грозные отсветы.
  
  Сома опустил Мимару на землю и свалился на четвереньки, уставившись в песок. Его спина тяжело поднималась и опускалась. Мимара подползла к тому месту, где Поквас, не церемонясь от усталости, свалил Ахкеймиона. Волшебник дышал. И вообще казался невредим. Мимара перекатила его на спину, положила безвольную голову себе на колени. С каждым вздохом плечи ее вздрагивали. Уж не рыдала ли она — Мимара и сама не понимала.
  
  — Мимара, — прошептал Ахкеймион.
  
  От радости она закусила губу. В глазах блеснули слезы.
  
  Но он оттолкнул ее, слабо дернул ногой по гравию.
  
  — Хора, — прохрипел он и в тоске откинул голову назад.
  
  Мимара как-то совсем позабыла про нее, хотя «слеза Бога» давила грудь, как смертный грех. Словно возникнув силой обращенной на нее мысли, внезапная пустота затянула в себя из горла весь голос.
  
  — Это ад! — панически завопил Поквас, как будто проснулся. Стоя на одном колене, он опирался на свою кривую саблю. — Мы забежали слишком далеко — слишком глубоко!
  
  Он опустил лоб на эфес.
  
  Сарл сжал кулаками виски, схватился за грязные седые волосы. На морщинистой, как из веревок сплетенной коже старческого лица неумолимо проступало беспомощное детское выражение. Сарл смеялся, стиснув зубы, и рыдал.
  
  — Но это правда! — с мечущимися вытаращенными глазами закричал Ксонгис. Стоять на ногах остались только он и лорд Косотер. В колеблющемся волнами воздухе их фигуры теряли материальность и казались тоненькими, как деревца. Оба были перепачканы в грязи и шранкской крови.
  
  — Это не ад, — сказал Капитан.
  
  — А что же это?! — хохоча, выкрикнул Сарл, покачиваясь, как вдова у погребального костра мужа. — Вы только посмотрите! Посмотрите на это! — Он ткнул кривыми пальцами в сторону страшного зрелища.
  
  Меч Капитана вдруг, сверкая, выпрыгнул из ножен. Кончик клинка дотронулся до непристойной ямочки под подбородком у сержанта, пошевелил жесткие волоски. Сарл еще раз качнулся, увлекая вслед за собственной шеей блестящую сталь, и неподвижно застыл.
  
  — Это — не ад, — отрезал Капитан.
  
  — Почему? Откуда ты знаешь? — крикнул Галиан.
  
  — Потому, — сказал ветеран священных войн таким ледяным голосом, что звук, казалось, осядет туманом или морозом. — Я бы помнил.
  
  Дернувшись, как змея, он оцарапал морщинистую щеку сержанта и пошел прочь, пробираясь через завалы к дальнему углу уступа. В головокружительной отвесной стене была вырезана лестница.
  
  Несколько мгновений охотники глядели, как он спускается. Никто не говорил и не двигался. Потом через окружающий гул прорвалось тявкание, и все глаза разом взметнулись наверх к туннелю.
  
  Вскрикивая и воя, шранки посыпались, как вши из уха мертвеца. Клирик погиб, поняла Мимара, и от ужаса все внутри опустилось.
  
  Кил-Ауджас умертвил своего последнего оставшегося в живых сына.
  
  Мимару несла вперед сила, сотканная из единого лишь страха. Девушка старалась не отставать от Галиана и Сомы, которые вдвоем поддерживали едва живого волшебника. Они бежали, как потерявшиеся люди, негодующие больше на судьбу, чем на своих врагов. Опасность была смертельной и опасность была совсем рядом, но Мимара то и дело останавливалась и хватала воздух ртом, не выдерживая непрекращающегося головокружения. Слева тянулась стена, звала за собой, пошатывалась…
  
  Бескрайнее огненное озеро мерцало сверкающим блюдом на дне огромной пещеры, изрытом неровностями, как сердцевина трухлявого дерева. Базальтовые лица в вышине окутывал жар; их почерневшие поверхности окаймлял красный, как бычья кровь, отблеск. Там, где камень низко склонился к раскаленной поверхности, в многочисленных гротах огонь стекал со стен потоками. Горячий воздух вздымался над колышущимися волнами. Всплески огня распространяли вокруг себя сияние высотой с неприступные башни Момемна.
  
  Они и впрямь забежали слишком далеко и слишком глубоко. Они миновали оболочку Мира, войдя во внешние пределы Ада. Другого объяснения нет…
  
  Не потерявшиеся — проклятые.
  
  Лорд Косотер ждал их на первой лестничной площадке, по-прежнему держа в руке обнаженный меч. Мимара посмотрела на верхний пролет лестницы, куда был устремлен взгляд Капитана. Толпы шранков разливались по уступу, на котором всего несколько мгновений назад находился отряд, и беззастенчиво рубили друг друга, чтобы просочиться на узкую лестницу. Из-под низко нависающих глыб видно было, как из туннеля, как из рога, высыпаются новые и новые сотни шранков. Их белые лица порозовели от адского зарева. Вперед протиснулся первый из башрагов. Рев пещеры сливался с их пронзительными криками, добавлял к их какофонии свои громовые звуки.
  
  Поза Капитана говорила сама за себя. Избавления не будет. Осталась только смерть и безжалостное возмездие.
  
  Здесь стояли насмерть Шкуродеры.
  
  — Мы все знали, что этим кончится! — кричал и хихикал Сарл. Рана у него на щеке кровоточила и ухмылялась кровавым ртом. — Ад и голые! Ад и шранки, ребятки!
  
  Ахкеймиона сгрузили на ступеньки сразу под лестничной площадкой. Те, кто не побросал щитов, образовали новый строй, пять человек в шеренгу, протянувшийся от стены пещеры до обвалившегося края площадки. Шранки ринулись к ним с перекошенными от злобы и неутолимого голода мордами. Несколько голых свалились за край лестницы, унося свой крик вниз, в пелену огня.
  
  Лорд Косотер схватил Мимару за плечо свободной рукой.
  
  — Разбуди его, девочка! — приказал он, не спуская глаз с дикой размахивающей руками лавы, которая вот-вот должна была обрушиться на них. Он не стал договаривать фразы: разбуди волшебника, иначе мы погибли.
  
  Мимара присела на корточки рядом с Ахкеймионом. Струпья соли отвалились, и кровь лила по ободранной коже щеки, но колдун снова провалился в забытье. Жара изматывала, и в какой-то момент голова закружилась так, что Мимара чуть не упала навзничь — и упала бы, если бы неожиданно ее не схватил за руку сам Ахкеймион.
  
  Она изумленно посмотрела на него. Испуганная радость ожгла и тотчас же погасла от его безумного взгляда.
  
  Трясущиеся губы натужно задвигались.
  
  — Эсми? — воскликнул он.
  
  — Акка! Шранки идут… Только ты можешь нас спасти!
  
  — Разве ты не видишь, женщина? Он — дунианин! Он пробуждает нас лишь для того, чтобы погрузить в еще более глубокий сон! Он заставляет нас любить!
  
  — Акка! Послушай меня!
  
  — Происхождение! Наши корни выдают истину! — Его лицо исказила ярость, настолько злобная, что Мимаре стало неловко за него, несмотря на охватившую ее панику. — Я докажу тебе! — прорычал он.
  
  Мимара цепенела, постепенно понимая…
  
  — Акка.
  
  Послышалось звериное тявканье. Голова сама повернулась назад.
  
  — Подвинься! — пророкотал Поквас, протискиваясь между своими товарищами, чтобы встать в первых рядах. Идущие вверх ступени превратились в мешанину машущих клинков и визжащих морд. Твари карабкались вниз, как изголодавшиеся обезьяны. Те из них, что шли первыми, спрыгнули, не дойдя нескольких ступеней до чернокожего охотника, и обрушились на него сверху. Его огромная кривая сабля описала круг, и начался грозный танец. Тело и меч двигались в безупречной гармонии друг с другом. Ржавые клинки разлетались вдребезги. Раскалывались грубые щиты. Отлетали отрубленные конечности. Танцор меча не убивал — он собирал смертельную жатву, голося на своем странном зеумском языке. Кровь брызгала на потрескавшиеся стены, пачкала ступени, струями стекала через край вниз.
  
  Мимара стояла над волшебником, одной ногой на площадке, а второй — на две ступеньки ниже. Бельчонка она выхватила из ножен и воздела селевкаранскую сталь высоко над головой, так что клинок кипел в адском зареве.
  
  Она — Анасуримбор Мимара, блудница с малых лет и имперская принцесса. Умрет она, сражаясь и в ярости, будь то в Киль-Ауджасе или у врат преисподней.
  
  — Мои сновидения указывают мне путь! — ревел у ее ног потерявший рассудок волшебник. Он возился на камне, силясь приподняться. — Я выслежу его, Эсми! Я пройду за ним до чрева его матери!
  
  Поквас удержал опускающийся по лестнице поток на одиннадцать невероятных секунд. Передние шранки впали в панику, в ужасе попытались отодвинуться назад, но наседающая сверху толпа толкала их вниз по залитым кровью ступеням, под мелькающую арку зеумского клинка. Перед танцором меча наваливались трупы, скользящие по площадке, как сваленная в кучу рыба.
  
  А потом полетели черные копья…
  
  Один из галеотских охотников погиб на месте — копье попало ему в ключицу и повалило на спину. Он перевалился через волшебника, прокатился вниз на десяток ступеней и сорвался за край лестницы. Два копья пронзили пространство справа и слева от остолбеневшей Мимары, разрывая воздух, как марлю. Одно Поквас отбил мечом, отправив за край лестницы. Но второе сбило с него шлем. Поквас повалился замертво к ногам своих товарищей-Шкуродеров.
  
  Шранки наседали.
  
  Рыча, охотники вжались в щиты и рубили, громили, разили нападавших, взимали свою смертельную дань. Покваса умудрились оттащить. Лорд Косотер проткнул мечом взбесившегося голого и превратил его морду в сплошную кровавую массу. Упираясь скользящими сапогами, Мимара старалась удержать толпу. Ей даже удалось задеть пару голых, ткнув Бельчонком в чащу переплетенных рук, крепко сжимающих оружие. Но, подняв глаза, она увидела бессчетную дикую орду, которая наваливалась на них. В давке то один, то другой шранк срывался за край. Кто-то даже пополз сверху по ярящейся массе своих собратьев. Вперед выдвинулся один из башрагов, чью уродливую грудь продолбила пустота Хоры. Обезумевшая гора росла все выше и выше, поднимаясь по стене пещеры к вершине лестницы, к террасе…
  
  Оттуда, прямо в воздух над разрушенным амфитеатром, шагнул Клирик, ярко светясь на фоне рубиново-черного парапета. Нечеловек повернулся и по воздуху пошел к ним навстречу. Его колдовская песнь поднималась надо всем шумом и лязгом, как кровь, вытекающая из тела самого мира. Сверкающие линии пролегли через открытые пространства, равномерно падали вдоль забитой людьми и шранками лестницы. Одна дуга рождала другую, перепрыгивая с одного визжащего шранка на другого, множась под воздействием силы и накала мистического голоса Клирика. Сам он остановился, неподвижно повис над горящим озером и простер в стороны руки. Его глаза и рот сверкали, как звезды. Раскаленные добела трещины. Причудливые отблески света. Шкуродеры уже не отступали вниз, а прорубали себе дорогу вперед. На лестнице над ними метались и горели враги, опутанные слепящей паутиной, яркими геометрическими линиями.
  
  Звериные крики иглами впивались в уши.
  
  «Ишрой…»
  
  Лорд Косотер орал им, чтобы бежали, но на второй площадке Мимара остановилась. Верхние ступени были завалены дымящейся массой тел шранков. Но два башрага остались невредимы — те, что несли на себе Хоры. Они навалили горой обожженные трупы, загородившись ими от Клирика. Трое сорвались и, вращаясь, как летящие топоры, полетели в бурлящий внизу котел. Четвертый угодил в квуйское заклинание нечеловека, почти непроницаемое для взгляда. Тело его задымилось и, оставляя дорожку горящей грязи, соскользнуло прочь, вниз, в испепеляющее свечение.
  
  Захохотав, Клирик запел еще один колдовской напев, и воздух рассекли линии, похожие на блеск лезвия бритвы. Они врезались в основание ненадежной лестницы, и принесенные в жертву ступеньки начали отваливаться, вздымая столбы черной пыли. Стоявший ниже башраг не удержался на бесформенных пятках и рухнул вниз, голося во всю силу исполинских легких. Второй пустился вверх по лестнице, растаптывая блестящие от крови трупы.
  
  Сома взял ее за руку, потянул за остальными, уже побежавшими дальше. Впервые за все это время Мимара уловила струйку прохладного воздуха, вьющуюся сквозь плотную завесу жара. Ветерок становился все сильнее и сильнее, и вот он уже холодил лицо и взъерошивал волосы, проводил леденящими пальцами по вспотевшей голове. Основание лестницы было засыпано черными каменными обломками, неровными, как кожа. Они с Сомой бежали по ним широкими прыжками, торопясь нагнать остальных. Отряд уже почти скрылся в пасти полузаваленного коридора — откуда пришел порыв сурового ветра.
  
  Ветер трепал сзади волосы и одежду. Равнодушное завывание заглушало все другие звуки. Мимара навалилась на поток встречного ветра, даже привстав на цыпочки. Куртка прилипала к телу, холодная, как мертвая кожа. Мимара оглянулась на огненное озеро и разрушенный амфитеатр, но глаза так щипало от холода, что видны были только темные пятна и тонкие, как нити, всплески красного и золотого.
  
  Коридор шел вниз с небольшим уклоном, и плотный поток воздуха заставлял их сбиваться все теснее. Вскоре они уже шли низко пригнувшись. Сома что-то кричал ей, но его слова сдувались прочь, как пух. Ветер был таким холодным, что обжигал раскрасневшуюся кожу, вгонял гвозди в кости. Потолок опускался все ниже и ниже, и казалось, что вся громада Энаратиола смыкается над ними. Пришлось двигаться на четвереньках, можно сказать, карабкаясь по поверхности бури. Боль и темнота ослепляли.
  
  Потом ветер стих. Мимара и Сома покачнулись вперед, словно выброшенные на берег бурным течением. Из темноты их подхватили руки.
  
  Что-то кричали рты. Во все стороны метались тени.
  
  «Беги! — кричало что-то внутри его. — Сейен, всеблагой и всемилостивый! Надо бежать!»
  
  Но Ахкеймион уселся поудобнее, и тревога его была окрашена больше любопытством, чем паникой. На нем были изысканные одежды придворного; воздух смягчал аромат. Жасмин. Корица и мускус.
  
  Над ним нависали низкие потолки Флигеля — унылая архитектура вертикалей и горизонталей, эпоха, еще не знающая арок. Он улыбнулся своему верховному королю, сидевшему напротив него за партией в бенджуку, потом посмотрел вниз на маленького мальчика, который оперся о его колени: Нау-Кайюти держал позолоченный футляр со свитками, слишком тяжелый для его нежных ручонок. Отец и сын засмеялись, когда он взвесил в руках золотую трубу.
  
  Крики умирающих царапали камень… но где-то не здесь, а в другом месте.
  
  — Папа, это что? — спросил у отца юный принц.
  
  — Это карта, Кайу. Карта одного укрепленного места. Потайного.
  
  — Ишуаль, — сказал Сесватха, свободной рукой потрепав волосы мальчугана.
  
  — Обожаю карты! Можно посмотреть? Ну пожалуйста! А что такое Ишуаль?
  
  — Иди сюда… — сказал Кельмомас, и его улыбка была угрюмой и снисходительной одновременно — улыбка отца, который непременно хочет закалить душу сына, приучить его к жестокости мира. Мальчик послушно бросился обратно к отцу. Ахкеймион разглядывал золотую лозу, вьющуюся по всей длине футляра, на обоих концах которого концентрическими кругами были выбиты умерские письмена. Футляр казался необъяснимо тяжелым — даже задрожали запястья.
  
  — Кайу, — говорил тем временем Кельмомас, — король всегда находится перед своим народом. Король едет впереди. Поэтому он в любой момент должен быть ко всему готов. Ибо будущее вечно будет его врагом. Кондийские налетчики на наших восточных границах. Наемные убийцы в посольстве Шира. Шранки. Чума… Бедствия поджидают всех нас, даже тебя, мой сын.
  
  — Кто-то обращается к астрологам, прорицателям, лжепророкам любых обличий. К низким людям, подлым людям, которые обменивают на золото слова, приносящие утешение. Я же верю в камень, в железо, кровь и скрытность — скрытность прежде всего! — поскольку они помогают во все времена. Всегда! День, когда будущим начнут править слова, станет днем, когда заговорят мертвые.
  
  Он повернулся к Сесватхе. Волчья голова, вплетенная в его бороду, сверкнула в хмуром свете.
  
  — Вот почему, друг мой, я построил Ишуаль. Для Куниюрии. Для Дома Анасуримбор. Это наш последний оплот против катастрофы… Против самого мрачного будущего.
  
  Ахкеймион поставил футляр перед собой на стол, как будто приз в игре, заслонив доску для бенджуки с выставленными на ней фигурами. Размышляя о надписи, выполненной старинным письмом, он поднял голову и встретился глазами с задумчивым взглядом своего вождя. Надпись гласила: «Горе тебе, если найдешь меня сломанным».
  
  — Что означает эта надпись?
  
  — Сохрани его, друг мой. Пусть он станет самой сокровенной твоей тайной.
  
  — Я хотел спросить про эти твои сны… Ты должен рассказать мне еще!
  
  Годы лежали над ними как скала, века, спрессованные в камень, надежда, задыхающаяся под напластованиями поколений. Сражались и кричали чужеземцы… В каких-то катакомбах.
  
  «Подравняться! Все на линию!»
  
  — Сохрани его, — сказал Анасуримбор Кельмомас. — Спрячь в Сокровищнице.
  
  Ветер звучал музыкой. Свист искажался, превращаясь в нестройный призыв, песнь, исполняемую под аккомпанемент раздувающихся лохмотьев.
  
  Даже после того, как глаза привыкли, Мимара едва смогла поверить в то, что произошло. Она лежала на спине, руками и ногами вжавшись в горячую кучу камней, и кожу покалывало от пробегавшего по ней озноба. Мимара дышала. Одежда сковывала. Онемевшее тело сводили судороги. Ее приковало к камням, неподвижную, едва живую.
  
  Вход превратился в горизонтальную щель — так высоко громоздился мертвый камень. Щель сияла зловещим оранжевым цветом и составляла сейчас их единственный источник света.
  
  В полумраке вокруг нее беспорядочно валялся весь отряд. Галиан упал на свой щит и судорожно дышал. Поквас лежал на животе там, где упал, вжимался щекой в черную поблескивавшую лужицу крови. Его спина поднималась и опускалась в ритме едва теплившейся жизни. Ахкеймион тоже лежал без сознания или почти без сознания. Временами голова его вскидывалась, повинуясь приказу неведомо каких мышц. Сома сидел в позе мистика, прислонившись головой к стене. Рядом с ним свернулся Сарл, сплевывая слюну. Остальные — Ксонгис, Сутадра, Конджер и еще трое, чьих имен она не могла вспомнить, тоже растянулись на камне.
  
  Последние из Шкуродеров.
  
  Стоял лишь лорд Косотер. Опущенная голова камнем свисала с плеч. Шлем где-то потерялся, и черные с проседью волосы падали на лицо, развевались на ветру, закрывая его ужасный взгляд. Создавалось ощущение, что тень, которую он отбрасывал в слабом свете, идущем от входа в пещеру, легла на всех них.
  
  Они лежали в какой-то зале, все пространство которой было не под силу заполнить слабенькому свету, забившись в угол, где вихрящийся ветер разбивался о сходящиеся стены. Воздух был чересчур подвижен и холоден, чтобы обладать запахом. Пока Мимара наблюдала за Сомой, на глаза ей попались настенные рисунки. Вся стена у него над головой была испещрена белыми значками. Там, где суровый поток воздуха встречался со стеной, строчки шли густо, так что стена словно была покрыта узором, но на уровне плеч и шеи Сомы редели до отдельных каракулей — вероятно, высота их расположения была ограничена первоначальной высотой пола и возможностями их древних авторов.
  
  Ветер жутковато и неблагозвучно дул в темноте в свою трубу.
  
  Мимара изучала надписи с той ясностью, которая приходит только с крайним истощением сил. Ее душа, которая раньше была как цветок, хрупкая и состоящая из множества беспорядочных лепестков, стала простой, как камень, как светильник, который может светить на один предмет и только. Сами знаки для нее ничего не означали — вероятно, как и для любого другого из ныне живущих. Но то, как они были написаны, отчетливо говорило само за себя. Это были человеческие знаки, нацарапанные в человеческих муках и тоске. Имена. Проклятия. Мольбы.
  
  Когда-то здесь было место великих страданий.
  
  Светящуюся полоску входа перекрыла тень, и тревога погнала по жилам горячую кровь. Мимара приподнялась, и с нею еще несколько человек. Через узкое оранжевое горло протиснулся чей-то силуэт, выпрямился.
  
  К ним шагнул Клирик. Ветер буйными узорами размазал грязь у него по лицу и нимилевой кольчуге. На лбу и голове у него Мимара заметила те же белые прожилки соли, что и у Ахкеймиона, хотя далеко не такие резкие — следы промахнувшихся Хор, поняла она. Расслабившись, он с усталым любопытством оглядел таких же усталых людей, обменялся долгим взглядом с Капитаном и принялся исследовать укутанные полумраком углы. В его темных глазах были ясность и уверенность, как никогда раньше — такая уверенность и ободряла, и в то же время пугала. Можно было подумать, что он размышляет над чем-то видимым одному лишь ему.
  
  — Мы в безопасности, — сказал он наконец лорду Косотеру. — До поры до времени.
  
  Когда Мимара снова смогла пошевелиться, она поползла по неровным, слоями лежащим камням к Ахкеймиону. Паника отступала, и у Мимары наконец появились силы тревожиться, а может быть, и скорбеть.
  
  — Ветер, — хрипло проговорил Ксонгис. — Ледяной. Холод, как в горах…
  
  Нечеловек слегка опустил подбородок, соглашаясь.
  
  — Здесь неподалеку проходит Великая Срединная Ось… Огромная лестница, простирающаяся вверх на всю высоту Энаратиола.
  
  — А вылезти по ней можно? — немедленно вскинулся Галиан. Он сидел обхватив колени и медленно покачивался из стороны в сторону. Большой палец его свисающей ладони дрожал.
  
  — Думаю, что да… Если она по-прежнему такая… как я помню.
  
  Наступившее безмолвное облегчение можно было потрогать руками. Все это время охотникам хватало сил — и духа — только на главное. Безопасность. Жизнь. Когда оказалось, что спасение возможно, все вновь расслабились, мысли переместились к менее насущным вопросам. Люди удивленно огляделись по сторонам.
  
  — Что это за место? — спросил Ксонгис.
  
  Черные глаза Клирика на секунду оценивающе остановились на Мимаре.
  
  — Что-то вроде бараков… мне так кажется. Для древних пленников.
  
  — Яма для рабов, — пробормотала Мимара, настолько тихо, что несколько человек, нахмурившись, повернулись к ней. Но она знала, что нечеловек расслышал ее.
  
  Немигающие змеиные глаза прищурились. Усмешка обнажила полукруг сросшихся зубов — таких же, как у шранков, только лишенных клыков и не таких острых. Он заговорил, и на мгновение его лицо стало маской, освещенной ярким солнцем…
  
  В воздухе над ним ожила Суриллическая Точка; яркий свет полился от нее по всей тьме залы.
  
  Пещера была просторной. Над углом, где они сгрудились, взбирались каменные уступы. Далеко ли и высоко ли они уходили, сказать было нельзя, поскольку и в высоту и в ширину они выбегали за пределы круга света. Но хорошо видны были облупившиеся бронзовые клетки, которыми вплотную были уставлены стены террас — жестокие узилища, каждое не более чем на одного человека — их хватило бы на сотни, тысячи людей. Клетки стояли пустыми, лишь тени заполняли их. Несчастные обитатели давным-давно сгнили и наконец обрели свободу.
  
  Хотя Мимара представляла себе, как раньше выглядела зала — ряды истомившихся лиц и стискивающих решетку рук, — больше всего бередили душу надписи, выцарапанные по всей нижней части стены, насколько доставал свет. Свидетельство трагедии эмвама. Мимара словно воочию видела сбившиеся группами отчаявшиеся тени, взгляды, отводимые от творящихся наверху ужасов, чувствовала боль в ушах…
  
  Ее пробрала дрожь, такая сильная, что, кажется, затрепетали глаза в глазницах и суставы.
  
  «Кил-Ауджас…»
  
  Прошло несколько мгновений, прежде чем она поняла, что никто, даже Сома, не разделяет и малой толики ее ужаса. Вместо этого все внимательно вглядывались в полумрак противоположного угла. Даже лорд Косотер.
  
  — Сейен милостливый! — прошипел Галиан, медленно поднимаясь на ноги. Ветер трепал его кожаные юбки, теребил свободные концы повязки на левой ноге. Ксонгис уже шел туда, где сходились все взгляды. Порывы ветра сбивали его с пути.
  
  — Неужели? — воскликнул Ксонгис. Голос его дребезжал от завывания ветра.
  
  Только через несколько секунд глаза Мимары смогли различить ее, выступающую над поверхностью лавового пола. Там стояла клетка другого сорта, достаточно просторная, чтобы вместить морскую галеру. Огромные прутья поднимались из камня, похожие на решетку крепостных ворот, тянулись вверх, загибаясь, как погнутые копья, навстречу своим двойникам, и соединялись с ними. Чуть поодаль Мимара увидела панцирь и челюсти, как будто их снесло течением и повалило на бок, но и таким панцирь был высотой в человеческий рост. Пустая глазница таращилась на мертвый камень стены.
  
  — Мне жаль тебя, — сказал Клирик. — Недолго ты носил эту красоту.
  
  Сарл опустился на колени. Всклокоченные волосы образовывали у него вокруг головы ореол.
  
  — Я называл его дураком! — вскричал он, обращаясь к товарищам, и ухмыльнулся, как помешанный. — Дураком!
  
  Шкуродеры, обессилевшие от ветра, измученные превратностями судьбы, сгрудились в кучу и завороженно глядели на крепкие кости дракона.
  
  Враку.
  
  Источник, из которого неслась ледяная песнь ветра.
  
  Вместе со светом вернулась и способность рассуждать.
  
  На дракона лишних слов не тратили, хотя случайные взгляды то и дело притягивались к изъеденным тлением костям. О погибших друзьях не говорили. Как и положено скальперам, суровым людям, ведущим суровую жизнь. Они давно уже привыкли, что кого-то среди них недостает — Киампаса, Оксворы, многих других. Единственным неизменным их другом оставался погребальный костер.
  
  Вместо пустых разговоров готовились и строили планы.
  
  Как-то получилось, что верховодить стали Галиан и Ксонгис. Мрачная необходимость переписала всю субординацию, как это часто бывает после больших трагедий. Сидя на камне, Капитан только наблюдал и слушал, короткими кивками изъявляя согласие. Сарл безучастно привалился к исчерченной надписями стене, молчал и ничего не делал, то и дело дотрагиваясь до шрама на щеке.
  
  Отличительный знак «нытика».
  
  Мимара ухаживала за Ахкеймионом, а Клирик врачевал Покваса и других при помощи своего причудливого целительского искусства. Нечеловек выдал каждому по крохотной щепотке черного порошка, лечебных спор, который доставал из своей кожаной сумки. Квирри — так он его назвал. По его утверждению, порошок восстанавливал силы, а также помогал справиться с нехваткой пищи и воды. Клирик даже велел им всыпать по чуть-чуть порошка в рот обоих лежавших без сознания.
  
  На вкус порошок был как земля с медом.
  
  Каждый раз, когда Мимара глядела на нечеловека, глаза туманила непонятная робость. Воспоминание о недавно явленной им силе витало вокруг него, как аура, как свидетельство пугающей инаковости. Он казался тяжелее, много жестче, чем окружающие его люди. Мимаре вспомнилось, каким она видела Келлхуса на Андиаминских Высотах: было чувство, что она смотрела на некую неведомую сущность, которая затмевала взгляд, вырастала, ширилась, уходя за пределы зрения, смыкая позади нее объятия…
  
  Позади и вокруг нее.
  
  Мимара вдруг поняла, что повторяет опасения, которые прежде высказывал Ахкеймион. Как бы он истолковал то, что видела она? Это как раз понятно. Как и аспект-император, этот Инкариол, или как там его настоящее имя, принадлежит одной из главных сил мира. Ишроям из прежних времен.
  
  Она до сих пор как наяву видела тот миг, когда он в одиночку прыгнул в гущу завывающих шранков и воспарил, светясь, над жарким озером огня. Эти воспоминания, вкупе с героизмом легенд Верхних пещер и ощущением злобы, въевшейся в камень этой залы, лишь укрепляли ее подозрения, что для нелюдей люди мало отличались от животных, представляли для них некую разновидность шранков, надругательство над их собственным божественным обликом.
  
  Слюной, сколько удавалось собрать, она принялась тщательно счищать соляные корки на скуле колдуна. Белые пятнышки не просто покрывали кожу, а срослись с ней, с каждой родинкой, с каждой порой, только морщинились и выступали над поверхностью, от того что плоть под ними была воспалена. Раны в прямом смысле оказались поверхностными и явно не угрожали жизни. После происшествия на лестнице Мимару больше тревожил его разум, хотя Клирик и уверял ее, что волшебник быстро поправится, особенно когда квирри впитается в кровь.
  
  — Только не надо так низко наклоняться, — сказал он, кивнув на Хору, по-прежнему спрятанную у нее за пазухой.
  
  Устроив Ахкеймиона поудобнее, она села поодаль и достала Хору, влажно впечатавшуюся в ее грудь. Хотя Мимара уже начала привыкать к ее непонятному присутствию, держать ее в руке было странно. Казалось, волнует не сама «безделушка», а весь тварный мир вокруг нее. Непонятно было, почему эта вещь так завладела ею. «Слеза» так и дышала проклятием. Она таила в себе гибель самого сокровенного желания Мимары, то, чего Мимара должна была страшиться более всего, с тех пор как начала практиковаться в заклинаниях. То, что чуть не убило Ахкеймиона.
  
  Свет Суриллической Точки не касался Хоры, вещественный образ которой будто оскорблял глаз. Хора была подобна комочку тени в ладони, ее железные обводы, вязь древнего письма освещались лишь темно-красным сиянием, которое просачивалось через щель входа. Казалось, что «безделушка» мыслит и негодует. Запредельная сила ее Метки казалась не меньшим святотатством. Мимара с трудом могла сосредоточиться, когда смотрела взглядом Немногих. Хора как будто ускользала из поля зрения и мысли каждый раз, когда Мимара концентрировала на ней внимание.
  
  Но она продолжала упорно смотреть, как мальчишка, разглядывающий диковинного жука. Приглушенные голоса дрожали, долетая в обрамлении ветра. Слышно было, как несколько человек молотками выбивают драконьи зубы — охотничьи инстинкты не покидали скальперов даже на пороге гибели. Краем глаза Мимара видела распростертого на земле волшебника.
  
  Дрожь пауком бежала от ладони к сердцу и к горлу, покалывая кожу. Мимара не отрывала взгляда от Хоры, сосредотачивая дыхание и все свое существо на идущем от нее бестелесном ужасе, словно с его помощью умерщвляла душу, как схизматики умерщвляют плоть хлыстами и гвоздями. Мимара плыла в пространстве, и едкий пот струйками стекал у нее со лба.
  
  Начиналась мука. Страдание…
  
  Поначалу это было как трогать сильный ушиб, и Мимара упивалась странной приторной сладостью этого саднящего чувства. Но ощущение прояснялось, превращалось в ноющую боль, которая нагнеталась, вспыхивая острой резью, как будто зубы кусают изнутри щеку. Боль нарастала и расходилась волнами. Застучали молотки, тело протестовало до самых внутренностей, при воспоминании о струпьях соли подступала тошнота. Воплощенная пустота… Мимара держала в руке, прикрыв сверху второй ладонью, неуловимую пустоту, которая разбрасывала вокруг нее иглы, миллион терзающих жал.
  
  Мимара сплюнула сквозь зубы, оскалилась, как умирающая обезьяна. Тоска терзала ее, глубокая, как морская пучина, но крохотный, нетронутый уголок сознания продолжал помнить о лежащем где-то рядом волшебнике и видел, что Ахкеймион — тот же, но все же преображенный; старый больной человек — и безжизненное тело, горящее в огне проклятия…
  
  Око Судии открылось…
  
  Мимара чувствовала, как оно выглядывает через ее обычные глаза, рвется наружу, сминает и отбрасывает мучительную боль, как истлевшую одежду, сдувает со зрения налет материальности, извлекает на свет идеи святости и греха. Со сверхъестественным сосредоточением оно вглядывается в ничто, струящееся с ее ладони…
  
  И вдруг, невероятно, неведомо как, — проникает туда.
  
  Мимара сперва слабо пытается сопротивляться. Лицо и плечи откидываются назад под теплым ветерком, нежным дуновением, предвестником летнего дождя. И она видит ее воочию, эту светящуюся белую точку, ясность, льющуюся из провала, который окутывает тьмой ее сжатую руку. Возносится голос, без слов и звука, убаюкивающий, исполненный сострадания; свет разгорался, выжигал бездну в пыль, заставляя ее съежиться до тонкой оболочки, обманчивой и несуществующей, и сияли слава и величие, лучезарные и ослепительные…
  
  И она держит все это… Мимара держит ее в руке!
  
  Слезу Господню.
  
  Сквозь мистический холод поющего ветра она расслышала:
  
  — Мимара?
  
  Она сидела скорчившись над своей добычей в полном ошеломлении.
  
  — У тебя все в порядке?
  
  В руке она держит свет, иной свет, тот, что горит, но не освещает, звезду, которая сверкает так же ярко, как Небесный Гвоздь.
  
  — Где ты это взяла? — спросил Сома. Он сел рядом с ней на корточки и кивнул на Хору у нее на ладони — или на то, что раньше было Хорой…
  
  Мимара кашлянула, чтобы не дрожал голос, и спросила:
  
  — Ты ее видишь?
  
  Он пожал плечами.
  
  — Слеза Господа, — сказал он с усталым безразличием. — Ну вот, мы тут пытаемся добыть драконовы зубы, а ты уже нашла свое сокровище.
  
  — Я не за богатствами пришла. — Она рассматривала его темное красивое лицо сквозь сияющие белые лучи, исходящие от ее ладони. — Значит, света ты не видишь?
  
  Он посмотрел на Суриллическую Точку и нахмурился.
  
  — Вижу прекрасно…
  
  Посмотрев опять на нее, он поднял брови.
  
  — А вот тебя разглядеть трудно, когда на тебе эта штука. Ты похожа на… живую тень….
  
  — Я про это говорю, — сказала она, поднимая ладонь. — Что ты видишь, когда смотришь вот на это?
  
  Он скорчил мину, которая появлялась у него на лице каждый раз, когда он подозревал, что над ним подшучивают: смесь обиды, негодования и желания доставить другим удовольствие.
  
  — Комочек тени, — медленно проговорил он.
  
  Мимара вытащила из-за пояса пустой кошелек и поспешно опустила в него Хору. Сома едва слышно пробормотал: «Вот так-то намного лучше», но она не стала обращать на него внимания. Вытянув шею, Мимара начала озираться в поисках лорда Косотера. Она чувствовала его Хору так же отчетливо, как свою, но ощущение, исходящее от другой Хоры, было иным: направленное вовне сияние, а не покалывание затягивающей черноты. Капитан и еще несколько человек дремали, прислонившись к стене. Его широкая борода упиралась в закапанные кровью пластины доспехов. Но поскольку свою Хору он спрятал в карман, было не разобрать, идет ли от нее свет, видимый и обычным зрением.
  
  Мимару вдруг окатил страх. Древняя тюрьма для рабов, медленно поворачиваясь, поплыла перед глазами. «Что-то такое со мной происходит…»
  
  В этот момент она и заметила незнакомца.
  
  Здесь, прямо среди них. Поначалу она подумала, что это Клирик — лицо было почти таким же, — но Клирик сидел в нескольких шагах, скрестив ноги и склонив голову то ли от усталости, то ли в молитве.
  
  Еще один нечеловек?!
  
  Он сидел так же, как все остальные, ссутулившись от ветра и прикрыв глаза, как будто мысленно перебирая свои страдания. Старинный головной убор прикрывал его спину и плечи: корона из посеребренных терновых шипов с целым шлейфом из тонких черных прутьев. Его фиолетовые одежды были просторны, но не скрывали доспехов — подобия кольчуги, сплетенной из множества золотых фигурок. Сквозь нее проглядывала белая кожа, гладкая, как слоновая кость.
  
  Секунду Мимара не могла ни говорить, ни дышать. Потом наконец выговорила:
  
  — Со-сома?
  
  — Мим-Мимара? — отозвался он, попытавшись передразнить ее. Он всегда над ней подшучивал.
  
  — Вон там, — сказала она, не глядя на нильнамешского дворянина, — это кто?
  
  На мгновение она испугалась, что и этого он тоже не видит…
  
  И что она сошла с ума.
  
  Последовавшая пауза и успокоила, и испугала ее.
  
  — Какого…?!
  
  Она услышала, что Сома вытащил меч — этот звук, даже почти заглушенный ветром, мгновенно поднял на ноги остальных.
  
  Все повскакали, загалдели, подняв потертые щиты и зазубренные мечи. Сома шагнул вперед, заслонив Мимару, встал в стойку и поднял над головой свою кривую саблю. По другую сторону от незнакомца поднял глаза Клирик, с кошачьим любопытством прищурился.
  
  Медленно поворачивая голову, незнакомец огляделся, ни на ком не задерживая взгляда. Потом вновь опустил взгляд к сандалиям. Мимара обратила внимание, что пышные складки ткани на его плечах неподвижны, хотя у остальных, кто обступил чужака, порывы ветра трепали и прижимали одежды.
  
  — Сейу милостливый! — прошептал Галиан. — У него же… у него нет тени!
  
  — Тихо, — рявкнул лорд Косотер, пробуждая хорошо знакомый Мимаре инстинкт. В воздухе витало ощущение звенящей опасности; стоявший перед ними нечеловек казался менее материален, чем грозные ворота, чем тот роковой порог, который они переступили.
  
  Он стоял абсолютно неподвижно. С настороженностью стервятника он ловил каждый звук и движение.
  
  Клирик осторожно приблизился к незнакомцу, поблескивая нимилевой кольчугой под паутиной брызг крови. На лице его было написано крайнее удивление, настолько искреннее, что он начал приобретать человеческие черты. Клирик опустился перед незнакомцем на колени и, заглядывая в лицо, негромко позвал:
  
  — Брат?
  
  Лицо поднялось. Прутики на головном уборе обмахнули подбородок, блеснув, как обсидиановые.
  
  Ни звука не донеслось из приоткрытых губ. Вместо этого — весь отряд вздрогнул — послышалось, как нестройным унисоном хрипло заговорили Поквас и Ахкеймион:
  
  — Ты-ты…
  
  Сарл довольно захихикал, как пьяный дедушка, которому удалось до слез напугать внучат.
  
  — Да, брат… Я вернулся.
  
  Губы снова шевельнулись, и голоса двух лежащих без сознания людей заполнили пустоту. Один из голосов был старчески тонким, второй — глубокий и мелодичный.
  
  — Они-они называли-называли нас-нас ненастоящими-щими.
  
  — Они дети, которые никогда не вырастут, — ответил Клирик. — Они по-другому не могли.
  
  — Я-я любил-любил их-их. Я-я их-их так-так любил-любил.
  
  — Мы все их любили. Когда-то.
  
  — А-а они-они предали-дали.
  
  — Они были нашим наказанием. За непомерную гордыню.
  
  — Предали-дали. И ты-ты предал-дал…
  
  — Ты слишком долго здесь находился, брат.
  
  — Я-я не знал-знал, куда-да идти-идти. Все-се двери-двери другие-гие, а-а пороги-ги… в них-них больше-ше нет-нет святости-сти.
  
  — Да. Наш век миновал. Кил-Ауджас пал. Ввергнут во тьму.
  
  — Нет-нет. Не-не тьму-тьму…
  
  Король нелюдей торжественно поднялся, раскинул руки и отвел их назад, выгнувшись, и Мимара увидела, что его одежда — на самом деле, отрез темной шелковистой ткани, которая была пропущена под руками и уложена на плечах. Переливающиеся концы ее ниспадали на землю. На нем были латы без рукавов, но вниз они доходили до самых сандалий, открывая точеное тело настолько, насколько и скрывали. В тени бедер, как змея, висел фаллос.
  
  — Преис-подняя-няя.
  
  Не вставая с колен, Клирик поднял глаза на величественную фигуру; на лице его боролись тоска и сомнение.
  
  — Проклятие-тие, брат-брат. Как-как? Как-как мы-мы могли-могли забыть-быть?
  
  Сверкающие черные глаза подернулись печалью.
  
  — Только не я. Я никогда не забывал…
  
  Шкуродеры опустили мечи и, разинув рты, смотрели на двух нелюдей, живого и мертвого, ибо тот, что носил корону, не дышал воздухом. Мимаре захотелось убежать. Ей казалось, что она ощущает всю свою кожу целиком, от порезов на костяшках пальцев до складок женских органов, и куда-то стремительно падает, не в силах ни увидеть, ни измерить это падение. Но она не двинулась с места, как и все остальные.
  
  «Клирик знает его».
  
  Ветер толкал ее во все стороны, трогал бесплотными прикосновениями. Торчащие наружу стальные кости гудели и выли поминальной песнью по драконьему логову. Опоясанные клетками стены уходили далеко вверх, теряясь в черноте. По всем восходящим ярусам затрещала и загремела старинная бронза…
  
  Губы призрака беззвучно задвигались.
  
  Мимара резко развернулась и увидела, что Поквас стонет и бранится под изумленными взглядами товарищей. И Ахкеймион тоже! Старый волшебник перевернулся и встал на четвереньки. Мимара бросилась к нему, схватила за плечи. Он удивленно уставился в неровности каменной плиты у себя под пальцами, нахмурился, словно это был язык, который он должен знать, но почему-то прочитать не в состоянии; потом сплюнул — почувствовал вкус квирри, поняла она.
  
  — Мимара?
  
  Он закашлялся, не поднимая головы.
  
  Мимара подавила облегченный всхлип.
  
  — Благословенна богиня! — прошептала она. — О Ятвер, всеблагая и всемилостивая!
  
  — Г-где мы? — Он поперхнулся словами. — Что происходит?
  
  Мимара зашептала ему в ухо.
  
  — Акка. Слушай меня внимательно. Ты помнишь, что ты говорил? Об этом месте… что оно растворяется… во внешний мир?
  
  — Да. О предательстве… О предательстве, которое привело к его падению…
  
  — Нет. Не поэтому. Это здесь. В этой самой пещере! Это они сделали — нелюди Кил-Ауджаса… Вот что они делали со своими человеческими рабами!
  
  Целые поколения, выращенные для лишенных солнца штолен. Использованные. Выброшенные, как живой мусор. Десять тысяч лет слепой пытки.
  
  Она знает… Но откуда?
  
  — Что? Что ты сказала?
  
  Он морщился от боли и раздражения.
  
  Вместо ответа, Мимара отодвинулась, чтобы ему было видно Клирика, который по-прежнему стоял на коленях рядом с королем нелюдей и вслушивался в то, что говорят его беззвучные губы…
  
  — Нет! — воскликнул Клирик. — Не надо, брат!
  
  Пелена в глазах волшебника начала расчищаться.
  
  — Что?
  
  Он поднялся, перебирая по ней руками, как по лестнице, покачиваясь, встал на ноги. Несколько секунд он взирал на потустороннее видение молча.
  
  — Бегите! — крикнул он всем. — Держитесь ветра! Храбрость тут не поможет, она приведет вас к смерти!
  
  — Оставаться на местах! — проревел Капитан.
  
  Суриллическая Точка стояла в воздухе, неподвластная ветру, и омывала потрескавшиеся стены и неровный пол бледно-белым светом. Вопреки окрику своего грозного Капитана, охотники отступили назад от двух нелюдей. Из-под ткани на спине и плечах призрака начала сочиться чернота, клубясь кверху и в стороны, как темное вино, которое льют в воду, столь же непроницаемая для порывов ветра, как и лившийся сверху свет.
  
  Лорд Косотер крепко стоял на ногах, опустив меч к земле. Его волосы развевались серыми лентами.
  
  — Он справится, — проскрежетал он, не сводя глаз с Клирика, склонившегося рядом с потерявшим разум призраком.
  
  — Капитан, — позвал Ахкеймион, повиснув на плече у Мимары. Он понемногу отпускал ее и уже шагнул вперед на неверных ногах. — Послушай…
  
  Ветеран Священной войны чуть повернул к ним бородатый профиль.
  
  — Он справится!
  
  Но Клирик опустил голову. Линии отраженного света огибали очертания его лба. Пуская струйки дымящейся темноты, нелюдской король обошел вокруг него, не касаясь сандалиями земли, и встал над ним у него за спиной.
  
  — Капитан! — крикнул волшебник. Теперь уже Мимара тянула его назад, к гудящему драконьему остову. Сома схватил ослабевшего волшебника за вторую руку.
  
  Клирик низко склонил голову, а призрак поднял мертвое лицо вверх, словно над ним высилось небо, а не давили много миль земли. Губы шевелились, произнося неслышимую молитву. Застывшие руки поднялись и описали круг вперед, согнулись в локтях. Ладони, сложенные в подобии ритуального жеста, с плотно прижатыми пальцами, сомкнулись на плечах у Клирика. Охотники молча наблюдали, как их товарищ поднялся — серебряная фигура в обрамлении черного ореола…
  
  Теперь даже Капитан отпрянул.
  
  Придерживая с обеих сторон Покваса, Ксонгис и Галиан вместе с Мимарой и волшебником отошли назад. Сарл смеялся, как ребенок на балаганном представлении, показывал желтые зубы. Конджер рывком отвел его в сторону.
  
  Нелюдской король держал перед собой Клирика, словно куклу, словно чашу, которую боялся пролить. Он сделал шаг вперед — внутрь…
  
  Неистовый спазм, как при первом вдохе. Руки взлетели, застыли, как жестко натянутые веревки. Все тело Клирика выгнулось назад, словно тетива. Вдруг показалось, что кто-то из нелюдей — из плоти, а другой — из стекла. Обнаженные руки под доспехами, нимилевые пластины под плетеной позолоченной кольчугой. Лицо короля вытянулось, исказилось в исступленном бреду, в слепой ярости.
  
  На секунду отряд заметил плывущий в воздухе знак, зловещую печать ада…
  
  Суриллическая Точка погасла.
  
  — Мне кажется, — пророкотал сквозь порывы завывающей черноты голос Клирика, — что я Бог.
  
  Шкуродеры кричали. Мимара услышала собственный всхлип.
  
  Ахкеймион в тревоге бормотал какие-то тайные заклинания. Свет, шедший от его глаз и рта, ярко высвечивал лицо Сомы на фоне казавшейся еще более густой темноты.
  
  Новый свет вспыхнул, как звезда, на бесконечно долгое, повисшее в воздухе мгновение и разгорелся режущим глаза блеском. Иной чертог. По стенам все так же поднимались ярусы, теряясь в тени, клетки с бронзовыми прутьями висели в ряд, как куколки причудливого насекомого, — все как раньше. Но в каждой металось обезумевшее страдание, простирались наружу руки, цеплялись за металл ладони, вспыхивали полукругом зубов вопящие рты, — тысячи картин муки, тысячи душ, слившихся в безумную дымящуюся пелену. Глаза, глаза повсюду, одни громоздились на другие, заслоняли друг друга. Пятна израненной кожи.
  
  Тысячи и тысячи эмвама кричали, навечно похороненные здесь, навечно отгороженные от своего родного солнца. Целая эпоха страданий сжалась в единый вопль…
  
  Вместе с ними кричала Мимара.
  
  Клирик приблизился к присмиревшим охотникам, плывя в вертикальном черном пятне, словно в капле дегтя, пролитой на невидимую воду. Его лицо и руки утонули в дряхлых чертах нелюдского короля.
  
  — Голод, — стенал голос, разносясь по всему основанию горы, — голод гложет меня… раскалывает, как истлевший камень.
  
  Ахкеймион надрывался так, что капельки слюны забрызгали его спутанную бороду. Хотя Мимара стояла рядом, ей был слышен только вопль миллионов глоток.
  
  Невзирая на слабость, волшебник с силой дернул ее назад, подальше от приближающегося морока.
  
  — Как же так? — стенал голос сквозь все корни мира. — Как может Бог быть голоден?
  
  Над головой у них взлетели из земли фонтаны расплавленного камня, выплевывая струи оранжевого, золотого и зловеще багрового цветов. Один из охотников растворился в воздухе. Рядом с Мимарой упала рука, невредимая ладонь с предплечьем, сожженным до обугленной головешки. Лорд Косотер, который до этого адского наваждения упрямо не сходил с места, наконец, развернулся и побежал.
  
  Весь отряд, вернее его остатки, бросился прочь.
  
  Нечеловеческий смех. Она уже достаточно слыхала его, чтобы узнавать этот особенный звук, вначале глубокий и заливистый, с призвуками, уводящими в пучины мерзостей, недоступных человеческому пониманию.
  
  Нечеловеческий смех, идущий из легких самой горы.
  
  Бежали через скелет дракона, навстречу нарастающему ветру, и казалось чудом, что они в состоянии продраться сквозь него, что их не сдувает с ног и не несет по земле, как тряпки, назад, в тот ужас, что восставал у них за спиной.
  
  Они ползком пробрались в другой коридор. Холод пронзал их, от него ныла каждая косточка. Карабкались навстречу ветру, не слыша его завывания.
  
  Обреченные взывали к ним, стеная от голода, который выкручивает внутренности, душит, множит и без того невыносимые страдания…
  
  Изнемогает от желания накинуться на новых жертв.
  
  Оно вошло в коридор вслед за ними. Он вошел.
  
  Тварь из Горы. Король Нелюдей.
  
  Мимара как глиняный кувшин, внутренности полощутся, как створожившееся молоко. Достаточно будет одной трещины, и она расколется надвое, расплещет свое содержимое по полу. Мимара была на грани обморока. Она почувствовала это, когда попыталась позвать за собой волшебника. Остальные уже ушли вперед, так что до них уже едва доставал свет Суриллической Точки.
  
  Все ушли, даже Сома.
  
  Душа искала силы в некой внутренней молитве самой себе: Мимара, взывающая к Мимаре, — и вдруг она почувствовала действие порошка, который раздал им Клирик — квирри. Как будто нащупала ногами в воде устойчивые камешки.
  
  — Давай! Ну же! — кричала она на волшебника.
  
  Но ветер срывал слова с ее губ, словно листья с осенних ветвей.
  
  Адское завывание растоптало их в прах.
  
  Они перешли границу, за которой кончался выщербленный камень, тонущий во мраке, и начинался ровный пол. Но легче идти не стало. Ветер измучил Ахкеймиона до полного бессилия. Она буквально тащила его. И видела, видела, как вскипает по ту сторону черноты, приближается к ним бездна преисподней.
  
  Старик что-то крикнул. Она не слышала звука, но знала, что именно он кричит…
  
  «Оставь меня».
  
  «Оставь меня. Дочка, брось, прошу тебя…»
  
  Она не слушалась.
  
  Странный древний гость… Что же он такое?
  
  Почему она должна тягаться с исчадиями ада?
  
  Теперь она тащила его за руку, рыдая навзрыд. Ахкеймион лежал на спине, и она волочила его вперед, методичными рывками, зная, что все уже бесполезно.
  
  Заклинание она услышала, только когда оно с оглушительным треском отшвырнуло ветер назад и ударило ей в спину, так что она упала на колени. Колдовской напев не могли заглушить заполонившие все вокруг хлопание ветра и грохот…
  
  Рушится все. Валятся вниз комья земли. Гора сжимается и оседает.
  
  Ветер кончился.
  
  В тумане висит свет.
  
  В ушах звенит. Всплывает звук…
  
  Кашель. Кашляет старик. Она видела его силуэт, проступающий сквозь пыль. Потрепанная старая тень.
  
  — Надо двигаться дальше, — сказал сдавленный голос. — Я не уверен, что это его остановит.
  
  Глаза саднили и слезились. Собственный голос отказывался ее слушаться.
  
  — Надо двигаться дальше, — продолжил волшебник извиняющимся, но твердым голосом. — А то он выследит нас, идя вдоль полосы дерьма, которая протянулась за мной на милю, не меньше.
  
  Она обнимала его, смеялась и всхлипывала:
  
  — Акка… Акка!
  
  — Пока все хорошо, — нежно сказал он и погладил ее по волосам, и она тотчас обхватила его, как ребенок. — Мимара…
  
  — Я… я подумала… я подумала, что т-ты…
  
  — Тише. Надо идти.
  
  Держась под руку, они прошли разрушенную систему коридоров, придерживаясь дорожки, которую протоптали в пыли пробежавшие охотники. После стольких ужасов, бояться чего-то еще было нелепо, и все же у Мимары перехватывало дыхание от нового свербящего предчувствия.
  
  — Как так вышло? — спросила наконец она. — Свет был у нас… Как они сумели забежать без нас так далеко?
  
  — Потому что видели вот это, — ответил Ахкеймион, кивнув на темноту впереди.
  
  Теперь увидела и Мимара: полукруглые очертания выхода, залитые бледно-голубым светом. До него было еще далеко, но даже здесь ее охватила всепоглощающая радость узнавания, ее обессиленную душу окатил восторг. Ей знаком был этот свет, и знание это было древнее, чем ее сознательная память. Под ним рождались ее предки от начала времен…
  
  Свет неба.
  
  Через выход скользили тонкие тени. Она услышала чей-то голос, который звал ее. Сома. Невзирая на всю усталость, в ней мгновенно запылал гнев. Так занимаются огнем дрова, даже если промокли и перепачканы грязью.
  
  Словно прочитав ее мысли, волшебник сказал:
  
  — В таких местах, как это, все люди — предатели…
  
  Когда она глянула на него, прибавил:
  
  — Сейчас не время выносить приговоры.
  
  В отблесках потустороннего сияния его лицо выглядело изможденным до крайности. Сеть мелких морщинок и глубоких борозд очерчена черной пылью, пыль на щеках и на висках — по всей коже, изъеденной солью. Но в очах, как прежде, сверкали ум и решимость, к ним даже прибавлялся едва заметный оттенок мрачного юмора. Прежний Ахкеймион вернулся, пусть даже его, как и Мимару, поддерживал квирри. Он вернулся с тропы мертвых.
  
  Среди оставшихся в живых Шкуродеров тоже царило оживление, так что на какое-то мгновение у Мимары появилось нелепое чувство, что она стоит среди театральной труппы, одетой в костюмы и загримированной для представления о разбитой артели скальперов. Но не только снадобье Клирика придавало им бодрость, но и счастливый поворот судьбы.
  
  Они выбрались из Кил-Ауджаса.
  
  — Я знаю это место, — проговорил волшебник. — Даже среди нелюдей оно вызывало изумление.
  
  — Клирик назвал его Осью, — сказал Галиан, вместе с остальными неотрывно глядя наверх. С многодневной щетиной на подбородке, он выглядел другим, не таким циничным острословом, и больше походил на своих собратьев. — Великой Срединной Осью.
  
  Затхлый запах влажной каменной кладки. Голоса звенели, отражаясь от воды и камня. Охотники стояли на уступе, высеченном вдоль изогнутых стен, которые вырисовывались в переменчивом мерцании зажженного Ахкеймионом света, образуя правильный цилиндр, уходящий вверх насколько хватал глаз и заканчивающийся яркой белой точкой. Поверхность его опоясывали вытянутые письмена, некоторые высотой в человеческий рост, другие вырезанные в рамках размером не больше ладони. От уступа спиралью поднималась в туманную высоту лестница шириной с галеотскую колесницу. Внутреннее пространство блестящим столбом пронизывала вода, падавшая с неведомых высот в озеро, которое черной зеркальной плоскостью лежало внизу. На секунду Мимаре представилось, что она смотрит вверх со дна какого-то немыслимого колодца, так что даже закружилась голова, — Мимара почувствовала себя паучком, сидящим на стенке этого колодца, пока боги не пришли зачерпнуть воды. Невозможно было поверить, что эта шахта проходит гору насквозь, что единое сооружение в состоянии связать небеса и преисподнюю у них под ногами.
  
  — Несколько дней уйдет, — пробормотала Мимара.
  
  — По крайней мере, вода у нас есть, — сказал Поквас. Он высунулся за край уступа, все еще неустойчиво стоя на ногах, так что Ксонгис и Сома ухватили его за отделанный стальными пластинками пояс. С закрытыми глазами танцор меча наклонился к ближайшей из серебряных нитей и зажмурившись, стал смывать с лица въевшуюся грязь и кровь. Прежде чем отойти от открытого края, он жадно пил воду. Остальных он потом предупредил, что вода коварна — «Так быстро падает, что зубы сломать может!» — но клялся, что она чистая и вкусная. Ниспосланная Богом.
  
  Все начали подходить по очереди: каждый следующий держал за пояс или за кольчугу предыдущего.
  
  Взволнованный Ахкеймион то и дело вглядывался в черные глубины пещеры, из которой они только что выбежали.
  
  — У нас нет времени, — напомнил он лорду Косотеру.
  
  Тот лишь молча посмотрел на него, и Мимара с облегчением вздохнула.
  
  Вода вдруг оказалась единственной мыслью. Сколько времени прошло с тех пор, как ей удалось попить? Никогда в жизни, даже на корабле работорговцев, который продолжал преследовать ее в ночных кошмарах, никогда она не испытывала таких лишений. Квирри работал, поддерживал ее в вертикальном положении, как незримая внутренняя рука, помогал скованным мышцам, но тело, которое он подкреплял, балансировало на грани полного упадка сил. Когда действие квирри закончится…
  
  Обязательно надо попить.
  
  Возможно, заметив жажду в ее глазах, Сома уступил ей место в недлинной очереди. Она неохотно поблагодарила его, не в состоянии забыть вид его поспешно удаляющейся спины, всего несколько минут назад, когда она одна тащила Ахкеймиона по коридору. Что такого есть в подобных местах, глубоко спрятанных от солнца, что в один момент они могут пробудить храбрость, а в другой — начисто ее лишить? Неужели она, Мимара, настолько отличается от Сомандутты?
  
  Он придержал ее за пояс, она наклонилась за край уступа и подняла лицо к серебряному потоку. Было больно, как и предупреждал Поквас. Холод щипал так, что кожа немела. Мимара ополоснула все лицо, подставила его под струи — утонченная пытка: вода била по голове кинжалами. Потом раскрыла губы навстречу хрустальному водопаду, и жизнь полилась в нее ледяной рекой. Зубы ломило так, что они чуть не трескались, но вкус был чист, как любовь ребенка. Она пила. Когда тело исстрадалось от жажды, вода словно молоко. Сквозь пелену слез она увидела высоко наверху голубую звездочку, и сердце подпрыгнуло, убедившись: это небо — небо! Они прошли сквозь Кил-Ауджас, вырвались из зубов дьявола. Они прошли по краю Ада. А теперь предстояло преодолеть еще один долгий путь и очутиться на пороге свободы… Небо!
  
  Небо и вода.
  
  С онемевшим, как маска, лицом, она отодвинулась от водопада, глядя, как стекают с нее ручейки, добавляя новые концентрические круги к тем, что уже беззвучно спорили на поверхности черного озера. Она заметила там, внизу свое отражение — тень, обрамленная светом.
  
  За спиной с кем-то спорил Ахкеймион, объясняя, что волшебники не летают, они только ходят по отражениям земли на небе.
  
  — Если внизу на земле яма, — наставлял он, — то и в небе тоже будет яма!
  
  А потом она — почувствовала… Почувствовала?
  
  Сома вытянул ее обратно, на безопасный уступ, но она задержалась на краю, вглядываясь вниз, в темные воды.
  
  И почувствовала, как оттуда поднимается нечто.
  
  Она видела в глубине мерцание, похожее на молнию в далекой темной туче.
  
  — Акка? — прошептала она, но было уже слишком поздно. Она сама поняла это. В памяти всплыла картина, когда Ксонгис, опершись на колено перед Обсидиановыми Вратами, — кажется, это было целую жизнь назад, — выцарапывал знак Шкуродеров рядом со знаками других пропавших артелей.
  
  Всегда оказывалось слишком поздно. Из Черных пещер не выходит никто.
  
  Сквозь темную воду поднимался сам Ад в обличье огромного сакрального знака, похожего на щит, сплошь покрытый черепами и живыми лицами, которые кругами вились вокруг давно почившего короля нелюдей. У самой поверхности он остановился. Замерли в воде вялые конечности. По стенам снизу вверх запульсировали черные прожилки. Нечто вгляделось в пространство по другую сторону границы воды и воздуха, мысля о неизреченном, затем прикоснулось губами к зеркальному отражению на поверхности и выдохнуло наружу вопль и муку, которыми дышало.
  
  Остальные слышали его как ужас, нутряной и идущий ниоткуда, как будто он был погребен у них внутри, как сами они были погребены в Кил-Ауджасе. Мимара обернулась на внезапно наступившую среди них тишину. В мимолетном порыве безумия ей почудилось, что у каждого она видит сквозь грудную клетку сердце, открывающиеся глаза…
  
  Ахкеймион упал на колени, схватившись за грудь. Он смотрел на Мимару с мольбой и ужасом. Лорд Косотер отступил назад, обратно к коридору. Кто-то спрятал лицо в ладони, кто-то пронзительно закричал. Сома стоял в нерешительности. Сарл хохотал и голосил, зажмурив глаза так, что они превратились в две черточки между покрасневшими морщинами.
  
  — Ничего не вижуууууу! — блажил старик. — Смотрю-смотрю, смотрю-смотрю…
  
  Нечестивый Знак, блестя, воздымался из воды, извергая струйки огня. Вот уже порождение Ада гневно возвышалось над ними. Оно ревело, и звук раздавался так близко, как будто у них внутри, казалось, они находятся в глотке Бога-Демона. Голос хлестал их души, он был столь громок, что кровь выступала через поры кожи.
  
  Врата больше не охраняются.
  
  Мимара тоже упала на колени, кричала, как все, но пальцы нашарили кошель, стали ощупывать его, стиснули Хору, которая чуть не убила волшебника. Мимара съежилась перед зловещим видением — ребенок под рушащейся городской стеной. Она обхватила себя руками, чтобы загородиться от невыносимой мольбы крохотных ртов, от стенающих толп обреченных…
  
  И из последних сил воздела к небу Слезу Бога.
  
  Она не знала, что делает. Она помнила только то, что ей мельком удалось увидеть в пещере рабов, в тот единственный бесконечный миг света и откровения. Она помнила, что именно видела Оком Судии.
  
  Хора горела у нее в пальцах, как солнце. Рука светилась, как бокал красного вина, внутри темнела тень кости, но взгляд не отшатывался в испуге, а притягивался к ней. Это был свет, который не ослепляет.
  
  — Я охраняю их! — выкрикнула она сквозь рыдания, хрупкое существо перед огромным белесым Знаком. — Я держу Ворота!
  
  Изо всех пыток ни одна не сравнится с подъемом по Великой Срединной Оси. Если шранки взимали с них кровь и жизнь, а Исчадье Горы, нечто, встреченное ими в таинственных глубинах, собрало свою дань их ужасом и твердостью духа, то бесконечные ступени Оси забрали все, что осталось: храбрость, силу и терпение — терпение прежде всего. Вверх. Вверх. Вверх. Держались за трещины, когда нащупывали дорогу через обрушившиеся куски стены. Стараясь побыстрее миновать сотни зияющих черных проемов. Запрокидывали голову, чтобы напомнить себе о небе, к которому стремились, и радовались, как оно ширится и прибывает.
  
  Когда высокая синяя точка, к которой они восходили, в первый раз начала темнеть, все впали в отчаяние, страшась, что теперь они заперты, но потом поняли, что просто наступила ночь. Они так давно находились в этом склепе, что уже забыли о смене времени суток.
  
  Порой, из-за непонятных иероглифов, выбитых в изгибах бесконечно поднимающихся стен, казалось, что они карабкаются по внутренней стороне скрученного свитка. Порой, когда Ось пересекалась с какой-то природной шахтой, иногда выложенной кирпичом, иногда просто вытесанной, Ахкеймион вспоминал каналы Момемна, где естественные рукава реки соединяли специально прорытыми каналами. Но каждый раз его поражала целеустремленность, соединение терпения и гордыни, которое позволило осуществить этот труд. Лестница поднималась на всю высоту горы. Было какое-то безумие в самом существовании Оси, которая затмевала даже знаменитые зиккураты Шайгека.
  
  Два дня Мимара не говорила. Когда он пытался выудить из нее какие-то слова, она лишь молча смотрела на него. Губы у нее дрожали, иногда раскрывались, но слов не получалось, и тогда нечто вроде беспомощного сожаления туманило ей глаза. Ахкеймион немало времени потратил, пытаясь уяснить, что произошло, разгадать, что стояло за безумной картиной, когда она вышла с одной лишь Хорой в руке, с этим провалом в бытии, который сейчас несла у себя за поясом, как она съежилась от ужаса, который должен был бы поглотить ее целиком, от кончиков пальцев до последней искры ее души.
  
  Он кое-что знал о демонах, сифрангах, знал, что при вызывании сифрангов Хора может уничтожить их телесную форму. Но вставшее на их пути существо возникло из нереального. С ним пришел Ад, тень Гин’йурсиса, последнего нелюдского короля Кил-Ауджаса, и он должен был забрать их всех, что с Хорой, что без Хоры.
  
  Но кое-что случилось. Случилась она.
  
  Анасуримбор Мимара, несущая на себе проклятие Ока Судии.
  
  Ахкеймион жалел ее, но так или иначе, ее страданиям пришло облегчение. То, что она пришла к нему именно тогда, когда пришла, не могло быть простым совпадением. Тут не обошлось без уловок Божественной Шлюхи, без вероломства Судьбы. Чем больше он размышлял над этим, тем больше ему казалось, что появление Мимары было не случайным. Ему предопределено было добраться до происхождения аспект-императора, пролить свет на тьму, которая бежала впереди него. Кил-Ауджас разрешил этот вопрос.
  
  Тяжелое время настало, когда действие квирри подошло к концу и сил хватало только на то, чтобы лежать и хватать воздух ртом. Каким-то образом удалось заснуть, а проснувшись, обнаружить, что все целы и невредимы. После этого подъем превратился в сущее мучение. Головокружение и тошнота. Сведенные судорогой руки и ноги. Кто-то падал в обморок от напряжения, их спасала только бдительность товарищей. Ахкеймиона несколько раз рвало.
  
  По мере того как они поднимались все выше, дувший вниз ветер крепчал и был таким пронизывающим, что к Суриллической Точке, без которой они не видели бы опоры под ногами, Ахкеймион добавил согревающее воздух Хуритическое Кольцо — еще одна ноша для его и без того перегруженных душевных сил. То, что раньше было необозримым колодцем над головой, стало бездонной ямой внизу. Вскоре они увидели источник неиссякаемого потока воды, который сверху донизу прошил пространство за обрывом: лед и снег. Ими забиты были последние участки Оси, они сверкающими горбами поднимались на фоне голубой эмали безоблачного неба.
  
  Вскарабкавшись на первые заледеневшие ступени и поглядев вверх на крутые сугробы, завалившие лестницу, они поняли, что ноги не смогут нести их дальше. К унынию в потухших глазах примешивалась мрачная отрешенность, как будто все с самого начала знали, что Кил-Ауджас не выпустит их никогда. Без объяснений Ахкеймион приказал всем отойти ему за спину. Скрывшись за пеленой мерцающих заклинаний, он показал, на что способен колдун Гнозиса при свете дня. Лед трескался и крошился, обваливался гигантскими пластами и бился о стену его заклинаний так, что раскололись каменные ступени под ногами. Но он продолжал петь Абстракции, чистые излияния силы и света, четкие линии плясали, свивались, били и жгли. А когда он закончил, стало видно солнечные лучи, пробивающие висевшую в воздухе дымку и согревающие голый черный камень Энаратиола.
  
  Для Шкуродеров это оказалось последней точкой, моментом истины. Они наконец осознали, какая бездонная пропасть отделяла их, охотников, от волшебника. Ахкеймион понял это по взглядам, которые украдкой бросали на него. За исключением Капитана, все начали смотреть на него с восторгом и почтением, которые раньше выпадали лишь на долю Клирика.
  
  Но на фоне звенящей усталости он чувствовал какое-то беспокойство, неуловимое и мучительное… Он не сразу распознал в нем потихоньку прокрадывавшееся обратно чувство вины. Эти люди, эти чужаки, которых ему предстояло убить, сейчас были ему как братья.
  
  Нешуточное дело — выбраться из пропасти, подняться из Ада к самой крыше мира. Глаза уже давно привыкли, но они еще долго стояли и щурились на укрытых снегом развалинах, которые обступили проход, ведущий к Великой Оси. Ахкеймиону, стоявшему рука об руку с Мимарой, представились первые люди, варвары равнин, которые терли глаза, видя перед собой то, что могли объяснить только как божье благословение.
  
  Вместе со светом приходит жизнь. Вместе с небом приходит свобода.
  
  Подземелья Кил-Ауджаса, страшные Черные пещеры, наконец отпустили их.
  
  Ахкеймион посмотрел на остатки артели, зная, что сейчас они подошли к моменту принятия решения. Не считая лорда Косотера, только Сома, наделенный благословенной удачливостью всех простодушных, никак не пострадал. Сарл с виду остался невредим физически, но его поведение по-прежнему выдавало расстроенный ум — вот и сейчас он ухмылялся и покачивался на пятках. Поквас за время подъема окреп, несмотря на то что рана на голове не прекращала кровоточить. У остальных ветеранов-Шкуродеров, Ксонгиса, Сутадры и Галиана, были перевязаны руки и ноги, но в целом они выглядели вполне бодро. Из тех, кого Укушенные называли «молодняк», в живых осталось трое, все галеотцы: Конджер, Вонард и Хамерон — люди, с которыми до тяжкого подъема вдоль Оси Ахкеймион был незнаком. У Вонарда уже проявлялись признаки заражения, а Конджер скорее прыгал, чем шел. Хамерон плакал при первой возможности, как только лорд Косотер отворачивался.
  
  С развевающимися на ветру волосами, лишившись всего, кроме кольчуг и мечей, отряд стоял, онемев перед открывшейся им красотой. Тяжелые испытания оставили на них свои следы и отпечатки: лиловые сгустки шранкской крови, ржавые пятна крови их собственной, бесчисленные мелкие порезы на голенях и костяшках пальцев, пестрая от пыли, пропитавшаяся потом кожа. Взгляды, хоть и мертвые от усталости, судорожно носились по раскинувшейся перед ними картине с нездоровым возбуждением.
  
  Они стояли в самом сердце потухшего кратера Энаратиола, на островке, заваленном обломками колонн и развороченных стен. Замерзшее озерцо окружало их, поблескивая черным льдом в тех местах, где не было укрыто барханами снега. По стенам кратера тоже взбирались руины, целый город руин, одни стены громоздились на другие. Со стен отсутствующе глядели в пространство пустые окна, черные, как оставшийся внизу лабиринт. Над краем кратера поднимались более высокие пики, ярко-белые на синем фоне, и по ним стелились меловые потоки снега.
  
  Сияло холодное и белое солнце.
  
  Ксонгис заслонился от слепящего света перепачканной в крови ладонью.
  
  — Туда… — равнодушно произнес он, показывая назад, на стену кратера по другую сторону отвесного жерла Оси, туда, где линия края кратера рисовала то ли акулу, то ли зуб шранка. — Я узнаю места, по которым мы подходили к горе… Туда — дом. — Он снова повернулся в ту сторону, куда они вышли, когда поднялись наверх. — А туда — Долгая сторона.
  
  У Ахкеймиона перехватило дыхание.
  
  Он не забыл своего сна, который приснился ему в чреве горы, сна, которого он тщетно ждал долгие годы. Не забыл, но и сам не вспомнил. Обстоятельства столь же легко способны сгладить всю значимость откровений, как и, наоборот, усилить ее. До осуществления ли страстных желаний, когда все вокруг — смерть и проклятие?
  
  «Сохрани его, друг мой. Пусть он станет самой сокровенной твоей тайной…»
  
  Но обстоятельства переменились. Когда Кил-Ауджас оказался позади, сквозь туман всех тягот снова засияли воспоминания об откровении. Он видел этот сон! На самом пороге Ада он видел во сне долгожданный ответ. Карту двухтысячелетней давности, которая дремала в руинах и запустении. Карта пути к Ишуалю и к правде об аспект-императоре.
  
  «Сохрани его, — сказал в далекой древности верховный король. — Спрячь в Сокровищнице…»
  
  В Мозхе Ахкеймион заговорил о Сокровищнице, как зверолов, который расставляет силки, использовав ее в качестве грубой простой приманки, чтобы завлечь грубых простых людей… А теперь…
  
  Это была его ложь. Судьба превращала его ложь в правду.
  
  Уцелевшие Шкуродеры глянули на Ксонгиса, потом сравнили два расстояния. Но в этот момент, понимал Ахкеймион, все уже было решено: на дороге перед ними не было развилок. Шлюха-Судьба гнала их, как гонит завоеватель пленных рабов к своей столице.
  
  — Ага… — кашлянул и засмеялся Сарл. — А-гаа! Сокровищница, мальчики! Сокровищница, да!
  
  Вот и все. Как-то все оказались рады, что сумасшедший подал голос и уладил вопрос. Глядя сквозь пряди серых волос, лорд Косотер сделал первый шаг вниз.
  
  Сбившись в кучу под жаркими лучами, струящимися от багрового Хуритического Кольца, охотники вслед за Капитаном скатывались вниз по снежному склону на ледяной простор озера. Поначалу вокруг лежал тонкий ковер снега, поэтому замерзшие трупы под поверхностью льда они увидели только когда прошли значительное расстояние. Некоторые из древних мертвецов походили на тени, то ли оттого, что лед был мутный, то ли оттого, что лежали они глубоко. Другие парили в нескольких дюймах подо льдом, странно высохшие и потрескавшиеся, похожие на мертвых ос в коконах. Побелевшие слепые глаза выглядели как подушечки отрезанных фаланг пальцев. У всех были приоткрыты рты, как будто люди, по прошествии стольких веков, еще пытались добыть с неба глоток воздуха. Тела застыли в бесконечном разнообразии падающих поз. Все погибшие были женщинами или детьми.
  
  Никто не проронил ни слова, когда они ковыляли вперед, ступая по трупам. Если у охотников и имелось когда-то любопытство, то жизнь давно уже выбила его, и страх стал их привычным спутником.
  
  Они взбирались по ступенькам, которые попадались на пути, шли по руинам старинных увеселительных дворцов. Все те же мотивы и архитектурные изыски, то же невообразимое изобилие изображений, которое потрясло их в подземных галереях. Но оказавшись под открытым небом, когда развалились стены и рухнули потолки, эти фигуры почему-то выглядели скорбно и жалко. Искусство расы, которая потеряла разум, оттого что слишком пристально вглядывалась внутрь себя.
  
  Когда они достигли края кратера, все изменилось так резко, таким разительным оказался контраст с погребенными в глубине горы пещерами, что многим захотелось схватиться хотя бы за лед или камень. Перед ними открывалась хаотичная громада Оствайских гор, сурово всматривающихся в морозный свет высокого неба, — огромные заснеженные пики, уходящие за горизонт. Бескрайние пространства головокружительными высотами и пропастями окружили их со всех сторон, заставляя трепетать все внутри. В первые мгновения людям, родившимся заново, вынести это зрелище было выше их сил.
  
  Но останавливаться надолго никто не собирался. Как ни старайся, вдохнуть полной грудью не получалось. Несмотря на тепло, льющееся от Хуритического Кольца, кожа у всех покраснела, а губы приобрели синий оттенок.
  
  И мучил голод.
  
  Но как только они собрались спускаться, Сома вскрикнул, указывая назад, туда, откуда они пришли, на руины, обступившие края Великой Срединной Оси. Ахкеймион подошел к остальным, всматриваясь вдаль, но старческие глаза могли разобрать только черную точку, движущуюся по заснеженной стальной поверхности замерзшего озера. Одинокую фигуру, пробиравшуюся по снегу вслед за ними…
  
  Молчание прервала Мимара.
  
  — Клирик, — сказала она.
  
   Интерлюдия: Момемн
  
  Ветер доносил звуки мятежа. Где-то на далеких улицах шумели беспорядки.
  
  Кельмомас стоял, положив подбородок на перила балкона, и глядел, как над Имперскими пределами через поток лунного света торжественно шествуют облака. Сама луна стояла так низко над горизонтом, что ее видно не было. Мягкая синева, усеянная звездами, затянула небесный свод, сгущаясь до черноты с изнанки облаков.
  
  Белый Гвоздь Неба ярко светил на землю с проплывающего над головой зенита. Далекий хор пронзительных вскриков и глухого рева предвещал вторжение очередной грубой толпы, освещенной факелами.
  
  Кельмомас не мог выразить ликования. Дыхание было спокойным и глубоким. Устойчивым. Важна устойчивость посреди всеобщего столкновения. Невозмутимость души, выглядывающей наружу из тайного центра мира. Неподвижный движитель.
  
  Незримый властитель.
  
  По небу разносилась многоголосая песнь неповиновения, распадаясь на отдельные крики ярости, страха, смятения. Волнение сотен стычек. Лязг оружия.
  
  «Это все ты, — прошептал голос. — Ты все это сделал».
  
  — Иди сюда, что ты там делаешь? — позвала мать из темных дверей комнаты. Она убрала треножники, чтобы его было лучше видно.
  
  — Мама, мне страшно.
  
  Ее улыбка была слишком печальна, чтобы успокоить и ободрить.
  
  — Не бойся. Ты в безопасности. Их не так много.
  
  Она протянула к нему руки, и он упал в ее объятия, обхватив мать двумя руками за талию. Одно из многочисленных движений, которыми маленькие мальчики ластятся к мамочке. Они вместе пошли к постели, к свету единственного светильника. Остальные новая нянька Эманси уже задула.
  
  Пламя было точкой, на которую больно смотреть, которую нельзя потрогать, она отбрасывала все тени назад, прочь из яркого круга освещенных предметов. На складках полуоткинутого покрывала блестела малиновая вышивка — утки, соединенные крыльями. Мозаика из танцующих медведей разноцветной дугой уходила в темноту потолка.
  
  Мать откинула покрывало и нежно помогла Кельмомасу юркнуть в мягкие складки — еще одно удовольствие, которое он обожал до слез. Мать легла под одеяло вслед за ним, обняла его маленькое тельце своим теплым телом, будто укрыла в ладони. Она мысленно твердила себе, что так лучше для него, что потеря брата — тяжелое горе, но еще тяжелее потеря брата-близнеца. Вспомнить только, как сильна была связь между ними во младенчестве!
  
  Так твердила она себе, и он знал об этом.
  
  Он прикрыл глаза, отдавшись медленному внутреннему течению, которое несло его к преддвериям сна. Материнская любовь окутывала его, под ее защитой было тепло, сухо и безопасно. В ее объятиях пребывала пустота, забытье, равное благодати. Все тревоги отпадали, а с ними — и жестокий мир, из которого они появлялись. Было только здесь. Только сейчас. Вторая точка света, но уже не слепящего, поскольку в центре его был сам Кельмомас.
  
  Пусть другие опаляют себе пальцы. Пусть отводят взгляды.
  
  Он повернулся на другой бок и поерзал, устраиваясь на подушке так, чтобы лежать к матери лицом. Они смотрели друг другу в глаза, мать и сын, несколько бесконечно долгих мгновений. Он ощущает ее присутствие так близко и так живо, что никакие иные силы не могут быть реальнее. Только она, и ничего больше.
  
  Он провел кончиком пальца по краю верхнего одеяла, как будто изучая вышивку, и опустил лицо, изображая, что капризно насупился.
  
  — Я скучаю по Сэмми… — солгал он.
  
  Она сглотнула и прикрыла глаза.
  
  — И я, родной. Я тоже.
  
  Где-то внутри часть души его, хитрая, как змея, беззвучно захохотала. Бедный Самармас. Бедный, бедный Самармас.
  
  — Я с папой не повидался.
  
  Ее взгляд под пеленой слез стал суровым.
  
  — Что делать, Кел. Мы на войне. Твой отец — он… ему приходится идти на жертвы. Как и всем нам. Даже таким славным маленьким мальчикам, как ты…
  
  Она умолкла и стала какой-то далекой, но Кельмомас вполне отчетливо видел ее мысли. «Он не скорбит по нему. Мой муж не скорбит по нашему сыну».
  
  — Знаешь, а дядя Майтанет… — начал юный принц.
  
  В ее выражении лица появилась настороженность. Затуманившиеся глаза сморгнули слезы жалости к себе и вдруг стали внимательными.
  
  — Что дядя?
  
  — Ничего.
  
  — Кел! Что дядя?
  
  — Он такой… он так смешно на тебя смотрит.
  
  — Что значит «смотрит»? Как?
  
  — Мамочка, он на тебя сердится?
  
  — Нет. Он твой дядя. — Ее обращенный внутрь себя взгляд, в котором роятся мысли и тревоги… — А значит, он мой брат, — прибавила она, но он понял, что это больше для себя, чем для него. Она коснулась его щеки левой рукой, той, на которой остался след, как она говорила, от «старой татуировки».
  
  У принца империи задрожали веки, как будто тепло и усталость одолели его.
  
  — Но он гораздо сильнее… — прошептал он, притворяясь, что засыпает. Он откроет глаза потом, когда ее дыхание соскользнет в глубокую пропасть сна.
  
  Незримые властители никогда не дремлют взаправду.
  Приложения
  Словарь действующих лиц и фракций
  Дом Анасуримбора
  
  Келлхус, аспект-император.
  
  Майтанет, шрайя Тысячи Храмов, сводный брат Келлхуса.
  
  Эсменет, императрица Трех Морей.
  
  Мимара, ее дочь, утратившая связь с матерью с тех времен, когда Эсменет была блудницей.
  
  Моэнгхус, сын Келлхуса от первой жены, Серве, старший из принцев Империи.
  
  Кайютас, старший сын Келлхуса и Эсменет, генерал кидрухилей.
  
  Телиопа, старшая дочь Келлхуса и Эсменет.
  
  Серва, вторая дочь Келлхуса и Эсменет, грандмастер женского ордена Свайал.
  
  Айнрилатас, второй сын Келлхуса и Эсменет, душевнобольной, находящийся в заключении на Андиаминских Высотах.
  
  Кельмомас, третий сын Келлхуса и Эсменет, брат-близнец Самармаса.
  
  Самармас, четвертый сын Келлхуса и Эсменет, слабоумный брат-близнец Кельмомаса.
  Культ Ятвер
  
  Традиционный культ рабов и касты слуг, в качестве основных священных текстов использующий «Хроники Бивня», «Хигарату» и «Синьятву». Ятвер — богиня земли и плодородия.
  
  Псатма Наннафери, Верховная мать культа. Это звание долго было вне закона Тысячи Храмов.
  
  Ханамем Шарасинта, матриарх культа.
  
  Шархильда, верховная жрица культа.
  
  Ветенестра, халфантская прорицательница.
  
  Элева, верховная жрица культа.
  
  Махарта, верховная жрица культа.
  
  Форасия, верховная жрица культа.
  
  Этиола, верховная жрица культа.
  Императорские земли
  
  Биакси Санкас, Патридом дома Биакси и видный член Новой Конгрегации.
  
  Имхайлас, экзальт-капитан эотийской гвардии.
  
  Нгарау, евнух, гранд-сенешаль со времени Икурейской династии.
  
  Финерса, Великий Мастер шпионов.
  
  Порси, рабыня, нянька Кельмомаса и Самармаса.
  
  Топсис, евнух, мастер императорского протокола.
  
  Вем-Митрити, гранд-мастер Имперского сайка и приближенный визирь.
  
  Верджау, Первый из Наскенти и Абсолют-Судья Министрата.
  Великая Ордалия
  
  Варальт Сорвил, единственный сын Харвила.
  
  Варальт Харвил, король Сакарпа.
  
  Капитан Харнилиас, командир Наследников.
  
  Цоронга ут Нганка’кулл, наследный принц Зеума и заложник аспект-императора.
  
  Оботегва, старший облигат Цоронги.
  
  Порспариан, раб-шайгекец, подаренный Сорвилу.
  
  Тантей Эскелес, адепт школы Завета и учитель Сорвила Варальта.
  
  Нерсей Пройас, король Конрии и экзальт-генерал Великой Ордалии.
  
  Коифус Саубон, король Карасканда и экзальт-генерал Великой Ордалии.
  Охотники за скальпами
  
  Друз Ахкеймион, бывший адепт школы Завета и любовник императрицы, учитель аспект-императора, ныне единственный волшебник в Трех Морях.
  
  Идрус Гераус, галеотец, раб Ахкеймиона.
  
  Лорд Косотер, капитан Шкуродеров, происхождением из айнонской касты знати, ветеран Первой Священной войны.
  
  Инкариол, загадочный Блуждающий, нечеловек.
  
  Сарл, сержант Шкуродеров, давний товарищ лорда Косотера.
  
  Киампас, сержант Шкуродеров, бывший нансурский офицер.
  
  Галиан, Шкуродер, бывший нансурский солдат.
  
  Поквас (Покс), Шкуродер, опальный зеумский танцор меча.
  
  Оксвора (Окс), Шкуродер, туньер, сын Ялгроты.
  
  Сомандутта (Сома), Шкуродер, нильнамешец из касты знати, искатель приключений.
  
  Мораубон, Шкуродер, бывший шрайский жрец.
  
  Сутадра (Сут), Шкуродер, по слухам — фанимский еретик.
  
  Ксонгис, Шкуродер, бывший Императорский следопыт.
  Древние куниюри
  
  Анасуримбор Кельмомас II (2089–2146), верховный король Куннюрии и главный трагический герой Первого Апокалипсиса.
  
  Анасуримбор Нау-Кайюти (2119–2140), младший сын Кельмомаса и трагический герой Первого Апокалипсиса.
  
  Сесватха (2089–2168), грандмастер Сохонка, давний друг Кельмомаса, основатель школы Завета и непримиримый враг Не-Бога.
  Дуниане
  
  Монашеская секта, члены которой отреклись и от истории, и от животных инстинктов в надежде найти абсолютное просветление посредством обретения власти над желаниями и над обстоятельствами. На протяжении двух тысяч лет скрываются в древней крепости Ишуаль, развивая у членов своей секты двигательные рефлексы и остроту интеллекта.
  Консульт
  
  Заговор магов и генералов, оставшихся в живых после смерти Не-Бога в 2155 году и с тех пор стремящихся устроить его возвращение в результате так называемого Второго Апокалипсиса.
  Тысяча Храмов
  
  Организация, в рамках которой осуществляется церковное отправление культа заудуньянского айнритизма.
  Министрат
  
  Организация, которая надзирает за Судьями, тайная религиозная полиция Новой Империи.
  Школы
  
  Собирательное наименование, данное различным академиям колдунов. Первые школы, как на древнем Севере, так и в Трех Морях, возникли как ответ на осуждение волшебства Бивнем. В число так называемых Главных Школ входят: Свайальский Договор, Багровые Шпили, Мисунсаи, Императорский Сайк, Вокалати и Завет (см. ниже).
  Завет
  
  Гностическая школа, основанная Сесватхой в 2156 году для продолжения войны против Консульта и защиты Трех Морей от возвращения Не-Бога, Мог-Фарау. В 4112 году вошла в состав Новой Империи. Все адепты школы Завета проживают в снах события из жизни Сесватхи во время Первого Апокалипсиса.
  Что было раньше…
  
  Войны нередко считают компасом истории. Они отмечают степень накала в противоборстве сил, крушение одних и восхождение других, на века растягивающиеся приливы и отливы волн власти и могущества. Но есть война, которую люди ведут так долго, что уже позабыли языки, на которых начинали описывать ее. Война, по сравнению с которой истребление целых племен и народов кажется незначительными потерями.
  
  И названия этой войне нет; люди не способны поименовать то, что выходит за узкие пределы их восприятия. Она началась еще в те времена, когда люди были дикарями, бродившими в чащах, еще до появления письменности и бронзы. Из пустоты, опалив горизонт, низвергся огромный золотой Ковчег, выбив из земли силой своего падения горную цепь. И от него расползлись во все стороны чудовищные инхорои — раса, которая пришла загородить этот мир от небес, чтобы тем спасти свои гнусные души.
  
  В те древние времена господствовали нелюди, народ долгожителей, который превосходил людей не только красотой и разумом, но и гневом и завистью. Силами доблестных ишроев и магов-квуйя они вели титанические битвы и несли стражу во время перемирий, длившихся эпохи. Они выстояли под световым оружием инхороев. Они пережили вероломство Апоретиков, которые предоставили в распоряжение их врагов тысячи убивающих колдовство Хор. Они преодолели все ужасы, которые изготовил враг для своих легионов: шранков, башрагов и враку, что ужаснее всех. Но жадность предала их. Спустя несколько веков затихающих и возобновляющихся войн они заключили мир с завоевателями в обмен на дар бессмертия и вечной молодости — дар, который на поверку оказался смертельным оружием, Чревомором.
  
  В конце концов нелюди привели инхороев на грань уничтожения. Истощенные, обессиленные, нелюди удалились в свои подземные Обители оплакивать потерю жен и дочерей и неизбежное вымирание своего доблестного народа. Их оставшиеся в живых маги запечатали Ковчег, который они назвали Мин-Уройкас, и спрятали его от мира при помощи самых искусных чар. А с восточных гор стали приходить первые племена людей, предъявлять свои права на оставленные нелюдьми земли, — людей, которые прежде не знали рабского ярма. Из оставшихся в живых королей-ишроев одни приняли бой, но были сметены численно превосходящим противником, другие просто оставили главные ворота без охраны и подставили шею неуемной ярости низшего народа.
  
  Так родилась человеческая история, и, возможно, Безымянные Войны окончились бы с уходом со сцены ее основных действующих лиц. Но золотой Ковчег по-прежнему существовал, а неуемное любопытство всегда разъедало людские души, как опухоль.
  
  Шли века, и покров человеческой цивилизации медленно продвигался вдоль больших рек Эарвы, неся бронзу взамен кремня, ткань взамен шкур и письменность взамен устного предания. Вырастали крупные города, кишевшие жизнью. Дикие чащи уступали место обработанным землям.
  
  Нигде люди не были так дерзновенны в своих начинаниях и тщеславны в своей гордыне, как на севере, где торговля с нелюдьми позволяла им обгонять своих смуглых двоюродных братьев с юга. В легендарном городе Сауглише те, кто умел различать швы в ткани бытия, основали первые колдовские школы. По мере того как прибывала их мудрость и сила, несколько самых отчаянных магов задумались над слухами, о которых перешептывались их нелюдские учителя — над слухами о великом золотом Ковчеге. Мудрые быстро распознали опасность, и адепты школы Мангаэкка, которые больше других жаждали приобщиться тайн, были осуждены и объявлены вне закона.
  
  Но было уже слишком поздно. Мин-Уройкас отыскали — и захватили.
  
  Глупцы нашли и разбудили двух последних оставшихся в живых инхороев, Ауракса и Ауранга, которые скрывались в потайных уголках Ковчега. От новых наставников мангаэккские изгнанники узнали, что проклятие, бремя всех колдунов, не было непреодолимо. Они узнали, что мир может стать неподвластным небесному суду. Тогда они составили вместе с двумя отвратительными братьями-близнецами Консульт и употребили все свое хитроумие на исполнение провалившихся замыслов инхороев.
  
  Они переняли науку о принципах существования материи, Текне. Они научились управлять плотью. И когда сменилось несколько поколений, занятых поисками и исследованиями, после того как шахты Мин-Уройкаса наполнились бесчисленными трупами, маги поняли, какова самая страшная из невыразимых мерзостей инхороев: Мог-Фарау, Не-Бог.
  
  Они сделались рабами ради наилучшего уничтожения мира.
  
  И Безымянные Войны разгорелись заново. Первый Апокалипсис, как его стали называть, уничтожил великие норсирайские народы на севере, превратил в руины величайшие достижения человечества. Если бы не Сесватха, гранд-мастер Гностической школы Сохонк, не стало бы всего мира. По его настоянию Анасуримбор Кельмомас, верховный король самой могущественной страны севера, Куниюрии, призвал своих данников и союзников объединиться с ним в священной войне против Мин-Уройкаса, который люди теперь стали называть Голготтерат. Но миссия его воинства потерпела неудачу, и могущество норсираев погибло. Сесватха бежал на юг, к кетьянским народам Трех Морей, унося с собой величайшее легендарное оружие инхороев, Копье-Цаплю. Вместе с Анаксофусом, верховным королем Киранеи, он сошелся с Не-Богом на равнине Менгедда и своей доблестью и божьим промыслом одолел смертоносный Вихрь.
  
  Не-Бог был мертв, но его рабы и его цитадель остались. Голготтерат не пал, и Консульт, истощенный веками противоестественного образа жизни, продолжал составлять планы своего спасения.
  
  Прошли годы, и люди Трех Морей, как это часто бывает с людьми, забыли ужасы, выпавшие на долю их отцов. Возвышались и рушились империи. «Последний Пророк» Айнри Сейен по-новому интерпретировал Бивень — первое писание, — и за несколько веков религия айнритизма, основанная и направляемая Тысячей Храмов и их духовным лидером, шрайей, стала господствовать по всем Трем Морям. В ответ на преследования колдовства айнритийцами, возникли анагогические школы. Айнритийцы, используя Хоры, вели с этими школами войну, желая принести очищение Трем Морям.
  
  Затем Фан, самопровозглашенный пророк так называемого Единого Бога, объединил кианцев, пустынных людей Великого Каратая, и объявил войну Бивню и Тысяче Храмов. Спустя многие века и несколько джихадов фаним — последователи Фана — и их жрецы-чародеи кишаурим, по традиции ослепляющие себя, завоевали почти всю западную часть Трех Морей, включая священный город Шайме, место рождения Айнри Сейена. Сопротивляться им продолжали только агонизирующие остатки Нансурской империи.
  
  Югом правили война и раздоры. Две великие религии, айнритизм и фанимство, постоянно устраивали стычки между собой, хотя к торговле и паломничеству относились снисходительно, когда они были коммерчески выгодны. Главенствующие кланы и народы соперничали за военное и торговое господство. Крупные и мелкие школы вздорили и плели интриги. А Тысяча Храмов преследовала мирские амбиции под руководством продажных и бездействующих шрайев.
  
  Первый Апокалипсис ушел в предания. Консульт и Не-Бог превратились в миф, сказку, которую рассказывают старухи маленьким детям. Спустя две тысячи лет только адепты Завета, которые каждую ночь видели Апокалипсис глазами Сесватхи, помнили ужас Мог-Фарау. Хотя властители и ученые считали их помешанными, владение Гнозисом, колдовством Древнего Севера, внушало уважение и смертельную зависть. Гонимые ночными кошмарами колдуны Завета бродили по лабиринтам силы, выискивая по Трем Морям следы своего старого и непримиримого врага — Консульта.
  
  Но, как всегда, ничего не находили.
  
  Кто-то утверждал, что Консульт, выжив в вооруженном противоборстве могучих империй, в конце концов пал жертвой неумолимого времени. Другие говорили, что он обратился к себе в поисках менее трудных способов избежать проклятия. Но с тех пор, как в северных Пустошах расплодились шранки, в Голготтерат нельзя было выслать экспедицию и разобраться. Только Завет знал о Безымянной Войне. Только они стояли на страже, но под покровом неведения.
  
  Тысяча Храмов избрала нового, загадочного шрайю, человека по имени Майтанет, который потребовал, чтобы айнритийцы отвоевали у фаним священный город Последнего Пророка, Шайме. Его призыв распространился по всем Трем Морям и за их пределы, и правоверные всех великих айнритийских наций — Галеот, Туньер, Се Тидонн, Конрия, Верхний Айнон и их данников — съехались в город Момемн, столицу Нансура, чтобы присягнуть мечом и жизнью Айнри Сейену. Чтобы стать Людьми Бивня.
  
  Так родилась Первая Священная война. Кампанию с самого начала преследовали внутренние распри, поскольку нехватки в тех, кто хотел обратить Священную войну на пользу собственным корыстным целям, не было. Лишь после второй осады Карасканда и Кругораспятия одному из бесчисленных раздоров айнрити был положен конец. Лишь после того, как Люди Бивня нашли живого пророка, за которым могли последовать, — человека, который умел проникать в сердца людей. Человека, подобного богу.
  
  Анасуримбора Келлхуса.
  
  Далеко к северу, практически в тени Голготтерата, в Ишуале, тайной цитадели куниюрских верховных королей, скрывалась группа аскетов, называвшаяся дунианами. На протяжении двух тысяч лет они занимались своими эзотерическими практиками, развивали интуицию и интеллект, тренировали тело, мысль и лицо — и все это ради разума, Логоса. В попытке претворить себя в совершенное воплощение Логоса, дуниане само свое существование посвятили преодолению иррациональности истории, обычаев и страстей — всего того, что определяет человеческую мысль. Так они надеялись рано или поздно постигнуть то, что они называли Абсолютом, и тем самым обрести душу, в полной мере повелевающую собой.
  
  Но их благородное уединение было прервано. После тридцати лет изгнания один из их числа, Анасуримбор Моэнгхус, возник в их снах, требуя, чтобы они послали к нему его сына Келлхуса. Зная только то, что Моэнгхус живет в далеком городе Шайме, дуниане отправили Келлхуса в трудное путешествие через земли, которые человек давно покинул — отправили его убить своего отца.
  
  Но Моэнгхус знал мир так, как не могли его знать жившие в уединении братья. Он хорошо знал, какие откровения поджидают его сына, поскольку за тридцать лет до этого подобные откровения поджидали и его. Он знал, что Келлхус обнаружит колдовство, которое искореняли основоположники дуниан. Он знал, что при способностях, которыми обладал Келлхус, люди будут для него как дети, что он будет видеть их мысли в мельчайших подробностях их проявлений и что одними словами он сможет добиться любой преданности и любой жертвы. Более того, он знал, что Келлхус встретится с Консультом, скрывающимся за лицами, сквозь которые видят только глаза дуниан, — и он разглядит то, что люди своими слепыми душами увидеть не могли: Безымянную Войну.
  
  Веками Консульт ускользал от своего старого врага, школы Завета, создавая двойников — шпионов, которые могли принимать любое обличье, имитировать любой голос, не прибегая к колдовству и не обнаруживая его предательски красноречивую Метку. Захватывая и пытая этих мерзких тварей, Моэнгхус узнал, что Консульт не оставил своих давних замыслов «запечатать» мир от неба, что через десяток лет они смогут возродить Не-Бога и вызвать Второй Апокалипсис. Годами Моэнгхус практиковал многочисленные разновидности Вероятностного Транса, рисуя одно будущее за другим в поисках линии деяний и следствий, которые спасут мир. Многие годы он создавал свою Тысячекратную Мысль.
  
  Моэнгхус знал и поэтому готовил путь Келлхусу. Он отправил своего рожденного мирской женщиной сына Майтанета захватить Тысячу Храмов изнутри, чтобы он смог устроить Первую Священную войну — средство, которое потребуется Келлхусу, чтобы захватить абсолютную власть и объединить Три Моря против грозящей им участи. Чего он не знал и не мог знать — что Келлхус будет смотреть дальше, чем он, что он будет мыслить шире его Тысячекратной Мысли…
  
  И сойдет с ума.
  
  Нищим путником вступив в Священную войну, Келлхус, используя свое происхождение, интеллект и интуицию, убедил многих людей Бивня, что он — Воин-Пророк, явившийся спасти человечество от Второго Апокалипсиса. Он убедился, что люди принимают ничем не подкрепленные утверждения так же легко, как пьяницы поглощают вино, и окажут ему любую услугу, если будут верить, что он спасет их души. Кроме того, он подружился с Друзом Ахкеймионом, одним из колдунов, которого школа Завета отрядила наблюдать за ходом Священной войны, поскольку знал, что Гнозис, колдовское учение Древнего Севера, наделит его неоценимой силой. А также соблазнил любовницу Ахкеймиона, Эсменет, зная, что она, с ее умом, — идеальный сосуд, чтобы вместить его семя, чтобы носить его сыновей, которым должно достать силы нести нелегкое бремя дунианской крови.
  
  К тому времени, как закаленные в боях остатки войска наконец осадили священный Шайме, он целиком владел их душами и телом. Люди Бивня стали его заудуньяни, его «Племенем Истины». Пока Священная война подступила к стенам города, он вступил в бой со своим отцом Моэнгхусом и смертельно ранил его, объяснив, что лишь с его смертью претворится Тысячекратная Мысль. Несколько дней спустя Анасуримбора Келлхуса провозгласили аспект-императором, первым в тысячелетии, и сделал это не кто иной, как шрайя Тысячи Храмов, его сводный брат Майтанет. Даже школа Завета, которая видела в его появлении исполнение своих самых святых пророчеств, склонилась перед ним, и ее адепты поцеловали ему колено.
  
  Но он совершил одну ошибку. Он позволил Найюру урс Скиоате, скюльвендскому вождю, который сопровождал его на пути в Три Моря, слишком много узнать о своей подлинной природе. Перед смертью варвар открыл эту истину Друзу Ахкеймиону, который и сам был снедаем тяжелыми подозрениями.
  
  На глазах у всего войска Священной войны Ахкеймион отрекся от Келлхуса, которого боготворил, от Эсменет, которую любил, и от мастеров Завета, которым служил. После чего удалился в пустыню и стал единственным в своем роде колдуном вне школ. Волшебником.
  
  И вот, после двадцати лет кровопролития и обращения иноверцев, Анасуримбор Келлхус замыслил положить конец Тысячекратной Мысли своего отца. Его Новая Империя простиралась на все Три Моря, от легендарной крепости Аувангшей на границах с Зеумом до неизвестных истоков реки Сают, от знойных берегов Кутнарму до диких вершин Оствайских гор — через все земли, которые некогда были фанимскими или айнритийскими. По протяженности она сравнима была с прежней Кенейской империей, а если говорить о населении, то намного превосходила ее. Около сотни крупных городов и почти столько же языков. Десяток гордых народов. Тысяча лет искалеченной истории.
  
  Безымянная Война больше не была безымянной. Ее стали называть Великой Ордалией.
  Империя Келлхуса в 4132 году Бивня
  
  Анасуримбор Келлхус был провозглашен аспект-императором после поражения Фанайала аб Каскамандри при Шайме в 4112 году. Вскоре после этого рухнули и Кианская, и Нансурская империи, и он остался единовластным повелителем Запада Трех Морей. Прошло тринадцать лет междоусобной и захватнической войны. Его успеху способствовали многие причины, включая его виртуозное военное искусство и фанатизм его заудуньянских айнритийцев. Но решающими оказались его контроль над Тысячей Храмов (который позволил ему быстро закрепить свои достижения) и союз со школой Завета (который дал ему преимущество в колдовстве на полях всех битв). Так называемые Войны за Объединение закончились окончательной капитуляцией Нильнамеша в 4126 году, в результате чего Анасуримбор Келлхус стал величайшим завоевателем со времен Поздней Древности. Даже легендарному Триамису Великому (2456–2577) не удавалось добиться столь многого за столь короткий срок.
  Благодарности
  
  Некоторые книги отвечают на поставленные вопросы широко и поверхностно, а другие, как я убедился, подходят к ним узко и глубоко. Прежде всего, я должен поблагодарить свою любимую жену Шэррон, которая во всем стала моей совестью. Нужно ли мне перечислять остальных «всегдашних подозреваемых?»[4]
  
  Конечно, нужно.
  
  Мой брат Брайан Бэккер, мой агент Крис Лоттс, мои редакторы Барбара Берсон, Лора Шин, Дэвид Шумейкер и Дэррен Нэш и мои дорогие друзья Роджер Эйкорн и Гэри Уосснер. Имея в своем распоряжении столько Очей Судии, проницательных и талантливых, ни один писатель не собьется с пути.
  Примечания
  1
  
  Перевод М. Липкина.
  (обратно)
  2
  
  Перевод М. Липкина.
  (обратно)
  3
  
  Перевод М. Липкина.
  (обратно)
  4
  
  Широко вошедшее в обиход в англоязычных странах выражение из культового фильма «Касабланка». (Прим. перев.)
  (обратно)
  Оглавление
  Пролог
  Глава 1 Сакарп
  Глава 2 Хунореаль
  Глава 3 Момемн
  Глава 4 Хунореаль
  Глава 5 Момемн
  Глава 6 Мозх
  Глава 7 Сакарп
  Глава 8 Река Рохиль
  Глава 9 Момемн
  Глава 10 Кондия
  Глава 11 Оствайские горы
  Глава 12 Андиаминские высоты
  Глава 13 Кондия
  Глава 14 Кил-Ауджас
  Глава 15 Кондия
  Глава 16 Кил-Ауджас
  Приложения Словарь действующих лиц и фракций
  Благодарности
  
  Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"