Арутюнов Сергей : другие произведения.

Союзы губ, речей и снов

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    О поэзии Ербола Жумагулова, о его книге "Ерболдинская осень", которая сегодня стала уже совсем другой.

  Союзы губ, речей и снов
  
  О Ерболе Жумагулове и о его покамест не вышедшей книге "Ерболдинская осень"
  
  Иных он бесит.
  Не потому, что славянство или еврейство наше вознамерилось не пускать в столичные классики еще вчера братских понаезжантов, а оттого, что любой вырыв из тьмы, каждое вставание в освещенный круг словесных жонглеров издревле стесняет остальных. Да и как не так, когда у этих людей предостаточно иных беспокойств?
  Кандидату следует претерпеть, под кислые присказки на мотив "кто такой этот ваш казах, заранее объявивший себя небожителем, что вы всё время говорите о нем, эка невидаль, стоит на предшественниках, мало подлинного, эпатаж примитивен, симулирует горе, придумал себя напрасно". И самое страшное - "не цепляет". От обчитанности, например, ибо сытому яства не впору. Или по тупости, которую стало внезапно можно демонстрировать публично.
  В застарелой иерархии всякое равенство оскорбительно. Негоже радостно вбегать к лингвистическим шабашникам с благой вестью о Золотом веке, когда они лижут ботинки нынездравствующим посткатакомбистам, надеясь на очередное серенькое предисловьице, читай - споспешествование.
  Если не стоять на эталонных плечах, причастных к лучшему, высшему языку, выдранная из запястья строка заплетается тощей косичкой, и долго же ей петлять по выпендривающимся, дерганым смысловым коридорам... соблазн! Из суежуйства путь в гении гораздо короче: сепети, исходи метафорическим паром, демонстрируй трупные пятна, шантажируй, мол, чуть ткнете, и развалюсь на повапленности. Живых контркультурных боссов отчасти жаль: они в ложном положении полупризнанных, их цитируют и учат наизусть не ведая, пройдет ли их мутная заумь памятные створы вечности.
  Не то - Жумагулов.
  Схематически его интеллектуальная, оксюморонно-страдальческая лирика пронизана автопортретированием, но не столько живописным, сколько фотосессионным. Ракурс, умножаемый на ракурс, чертит абрис во вспышках молний.
  Чтобы неложно всмотреться в себя, требуются конфликтные среды, и фон "Ерболдинской осени" - Москва. Истинный победитель начинает борьбу с победы. Какой? Мы не знаем, но слышали, как трещали кости. Трагизм по умолчанию в том, что город сей непобедим. Семи пядей ему мало. Ему не нужен не поэт, а "Поэт", измеряемый суммой хоть и круглой, но и квадратно-гнездовой.
  
  А что - поэт? Шельмец и полубог,
  ловец иллюзий голыми руками...
  Как на духу: нашел казах на камень -
  иной дорогой, видимо, не мог:
  
  Так говорится Пушкину, куря. Исповедь с окурком. Попытка не равенства и не братства, но свободы. Без омерзительно советских попыток хлопать А.С. по плечу, спрашивая с него, как Маяковский с Горького, чего, мол, не видно-то, на стройке наших дней. В ответ неизменно бронзовое лицо искажается отвращением: пшёл, холоп.
  Следовательно, исповедь в сторону:
  
  Его тревожит только чернота
  предутреннего, вязкого мгновенья,
  знать, истина, похоже, где-то там -
  в пространстве между сном и пробужденьем.
  
  Теперь он раб случившегося до,
  поскольку память жизни не короче -
  и стелется под влажную ладонь
  конвертных тюрем пробовавший почерк.
  
  И он поет с упорством дурака
  о том, что будет время золотое,
  и капающих звуков с языка
  уже не испугаешь немотою...
  
  Густые звуки падают на лист
  суглинком кириллического чуда,
  сквозящим, непосредственно, оттуда,
  где нас придумать некогда взялись...
  
  Поэт измерим размером претензий к бытию. Не вульгарной социопатией, но выразительностью ужаса пред свершаемым на его глазах круговоротом ценностным. Всякое рождение подобно впусканию в беличье колесо. Захлопывается за спиной дверка, и, взбивая пену дней, начинается бег, и самое ужасное в нем то, что сквозь частую решетку несбывшихся возможностей, как сквозь неумолимые цифры параметрических данных, мы видим и синее небо, и луга, ждущие нас, и цветы, и семирамидские угодья, и пустыни, молчащие веками, и снега, и океаны, и горы, изнемогающие от чудес, но притронуться к ним, ощутить их пытаемся убого, лишний раз воспарив над потолкодном и тошнотворно провернувшись чрез сектора грошовых убежденьиц.
  Чтобы мир замер.
  А будет ли его остановка счастьем, смертью, новой мировой религией, не зависит ни от чего.
  
  Впрочем, мне ли гадать, созерцателю вечной войны
  между правым и левым, большим и немыслимо малым?
  Не ищи меня, время, нещадным прицелом тройным:
  я уже не жилец под дырявым твоим покрывалом.
  
  Я теперь - анатомия долгих глубин и небес;
  и, в господних руках крылышкуя, как пойманный голубь,
  одиночествуй, сердце, язвительной горечи без,
  ощутив шевеленье и шум неизбежных глаголов...
  
  И другим оппозициям давным-давно не верится. Как весельчакам, облепленным илом невнятицы, как холёным шлюхам, изнемогающим от цивилизационных благ... петушиные голоски их глухи, но страна, разрубленная топором вражды, брезгливости к себе самой, лучше знает, кому доверить причастие, ноту человеческой правоты, от которой не возьмешь ни влево, ни вправо.
  
  ...остается несдержанный сделать глоток
  изподкранной воды, проливая немного
  крупных капель на шею, и думать, что Бог
  до конца не уверен в наличии Бога.
  
  ...остается - без права отхода ко сну -
  выпускать в неживое пространство: "достало...",
  и с лица однотонную простынь стянув,
  непрестанно смотреть в пустоту... непрестанно.
  
  Жумагулов не просто упёрт в силлаботонический классицизм, трагически вытекающий сквозь модернистское ситечко в Лету слуха и сознания, но настаивает, пробует настоять на нем и раствор личного пространства, и право выяснять отношения со всеми павшими и еще шевелящимися.
  Его, при усугубленном чувстве бессмертия, расплющивает физиологическая форма данного людского бытия, ее наглая протоплазматичность, но никто из живущих и не способен на большее, чем сознавать и бессильно ввинчиваться в экзистенцию, обрызгивающую нас прибоем... так, непрестанно.
  
  У времени - привычный паралич:
  ни бега, ни унылого "тик-така".
  И от распада мир спасает лишь
  густая метафизика заката;
  
  В ночном созерцании божьего ухода ли, бегства ль, но точно - устранения от тех, кто еще по-дурацки верует в заоблачные максимы, - рождается большинство стихов, в покое, мучительном как ожидание скальпеля. Отчего-то лезет в голову - на днях Воденников говорил - "здесь можно только уходить", и больше того - терять.
  Что? Словно есть набор предметов, которые следует выкинуть из корзины, чтобы твой суматошный цеппелин имел шансы достичь невидимой земли там, в грозе, в штормах, и ты с болью перебираешь то, с чем расстанешься через секунду, свой драгоценный цветной балласт, и волны близко, слишком близко, и пена застывает на губах, а детские игрушки доверчиво смотрят на тебя пришитыми глазками, их ждет мрак за бортом, и ты кривишься, прощаешься с ними, но иначе вроде бы нельзя, и кто, кто эта сука, что навязала тебе... что приказала тебе, что посмела приказать тебе... Шумный всплеск. Вой урагана.
  
  И глотну - коль вино, и эпоху свою продрожу,
  и неважно, что полем кресты перетаскивать легче.
  Что поймал в отголоске - как пить! - припишу к багажу -
  раз уж тонем во лжи, ни к чему расслабляться предплечьям.
  
  Но пока что я здесь - за кулисами славных словес -
  где горбатый актер продолжает кривляться и выкать.
  Неизбежная жизнь убавляет удельный свой вес.
  Гул еще не затих... Только нужен ли, Господи, выход?...
  
  Родничок свободы... как многих он отравил именно тщетой. Найдя безопасную струйку, приникаешь всеми губами, задыхаешься от свежести, а она увёртывается, как водомет на лужайке. По сути, через нее, как через коммуникационную амбразуру, длится разговор с Богом, и, как замечено, Ему быстро надоедает однажды избранная тональность. Он отворачивается, любя лишь новые песни и звуки, несущие сами себя. Где ж их найти Ему, новых, когда не отпеты еще те, старые, звучавшие так определенно, что ты на них вырос. Добавляя к алгебре Сальери веселое безумье Моцарта, за секунду до потемнения в глазах, за миг до пресыщенности - искать. Последним вздохом - рыскать. Ведь, чтобы быть с Ним и, по существу, с самой поэзией, надо постоянно пересматривать отношения! То есть, как в плохой пьесе и в бездарном браке, - быть не каменным мужем, а женой, устраивающей истерики по пустякам, ночные "сцены" из-за того, что зарплата утаена, что дома разор и запустенье, что нечего надеть, некуда выйти в свет и т.п.
  Уже одно это, функция позора и обид, может болеть нестерпимо. Анастезия?
  
  Беженец, брат ваш, витязь,
  я не закончусь, сноб,
  ибо - на то провидец! -
  вместо спокойных снов
  
  лет, вероятно, сто как,
  Блок обозначил бой;
  ...хлопну устало стопку,
  и закушу - губой...
  
  Вот вам, милые люди, исчерпывающий расклад, на десять, двадцать, тысячу лет вперед. В гранитном гроте безысходности столько мельчайших дырок для исхода, а блаженство же, наверное, не в том, чтобы просачиваться в них, а сопротивляться теченью, и досконально знать географию своей тюрьмы, помня о тех, кто оставил на ее стенах надписи, и чтить их за то как свою семейную галерею. Ибо они были людьми. Плотью. В перемалывающей машине они с гибельным умением бросились в жернова так, что вопль, исторгнутый у них, звучит в тех, кто еще идет по жердочке, и, потрясенный, передает его по цепочке еще не рожденным.
  Чеканщик не отступит от канвы. Трагический кимвал самонадеян.
  
  Так происходит жизни шапито,
  и холодом обветривает псиным
  сухие губы, шепчущие то,
  что никому услышать не под силу...
  
  Ах! Глядим в тайновидцы, а приходится притворяться, что в наполеоны. К слову об иллюзорной "надменности" - она часть штурмовых средств, прекрасно сочетаемая, по-ахматовски, с простотой. В быту смакователи анекдотов, вечно навеселе, слетающиеся к зеленым лампам вечеров начала очередного века, некие "мы" выступаем в ролях, казалось бы, несвойственных никому, однако и затаенным барахлом проносим в следующие десятилетия некую гуманитарную... чуть не сказал "катастрофу"... интонационную контрабанду, свойственную эпохе, прилипающую к ней намертво.
  Что там Ербол делает в казахском посольстве, какие статьи пишет, какие обзоры кладет на стол "высокому" начальству, прельщенному его полускандальной, как завещано, славой, вообще не суть. Удачнее, кровянистее выходит словесная лава у тех, кто сегодня заживо сварен в информационном бульоне. Журналистика, пачкающая карму, взамен обостряет рифменный и смысловой слух.
  Законы обетования! Вашей благостыне обязаны белым шумом, будящим средь ночи чьим-то внезапным бегом по осенней водосточной трубе. Ни верха, ни низа.
  Манера ставить предлоги в конец строки, конечно, хулиганство, восходящее к латинизированному годами учения Ломоносову. У Ербола, следовательно, -
  язычок, высунутый титану в парике, да избегнет он в том назойливости приема.
  Наш фирменный нефиксированный порядок слов всегда требовал некоей жесткости извне, варяжской неволи, и при люпусной стяжке обозначения, за венчающим "эст" отверзает еще одну бездночку... для интонации может ли быть что-то важнее возможности лишний раз прогромыхать по беспечным восприятиям?
  Искателя заповедных частот так и запомним - обливающимся потом перед вратами Абсолютной Выразительности, со связкой синтагматических отмычек.
  
  ...шепелявь, листопад, пусть и ты - ни хрена не певец,
  а простое последствие ветра; юродствуй, фальшивь,
  подпевай мне, дружок- голос мой истощается весь,
  но, коль скоро, пою, то, наверное - все еще жив...
  
  Скоро станет светать - горизонт совершит суицид,
  распоров свои вены о крыши высоток. И я
  осознаю, что воздух - руладами нашими сыт,
  только как ему скажешь, что в этом и суть жития?
  
  У Рыжего, помнится, был тот же дар не стесняться метафизических трюизмов, наскоро зашивая смысловые пробоины умелыми стежками рефренов.
  И очень вероятно, что поэзия начинается там, где сказать по сути нечего. Тем, кто желает конкретности черт, не сюда. В прозу, к прозе, добрый вам путь! Русская поэзия смогла не заменить молитву и икону, но встать рядом с ними, и сделала этот скачок для тех, кто был не то что иного роду-племени, но желал большего, чем вселенскость православия. Чего же боле? Случайность.
  В поэзии нашей сопрягаются величины не номинативные, а общебытийные. И в акмеистических натюрмортах чудится размах, превышающий всякие мольбы.
  Ерболдинская просодия разномастна, но ерболдинский строй единообразен так же, как сны его "вязаны", - петля, петля, наброс, петля: пейзаж-просьба-мысль. И опять-таки кому сие скучно, может выйти в заднюю дверь. И не слишком скрипеть половицами.
  Скажут - Арутюнов облизывает любимчика. Подите ж вон... речь совершенно не об этом. Она - о структуре воздействия на нас с вами, еще не отошедших на приличное расстояние от грубых подделок, эдаких ересей времен всеобщего концептуализма.
  Да, в поэзии могут враждебно соседствовать и придурки, и мудрецы, но никогда в ней не поместятся ни на десятилетие бездумные ломщики языка на слоги и выхрипы. Скорее Бирманский лес сгниет на корню, чем станет Русь поставщицей безразмерных верлибрических отрубей. Свиньям пристойно жрать шаманскую бессмыслицу распада.
  В русской, как минимум, речи говорят смыслами, предложениями, сентенциями, в каждой из которой и ось вращения, и бритва сомнения и искомая перископная глубина, выбрасываемая из толщи вод самим отчаяньем.
  
  И - эклектик печальный, мечтатель, тактик -
  я уверен в гармонии - мы дружны с ней,
  ибо каждый анапест найдет свой дактиль,
  потому, как анапест один - бессмыслен.
  
  Чем уже щель, тем большее скрывает... ммм, строка с амбре чуть не фрейдистским, но и с долей правды. Подумать только, какие смрадные, мокрые кучи отцветших идеологий приходится разгребать сейчас и поэту, и философу, и всякому безродному гуманитарию ан масс, чтобы увидеть хоть что-нибудь, помимо навязших заповедей!
  После имперских крушений, накануне следующих, хочется чего-то непреложно обещанного в детстве, но горизонт застлан тунгусской плазмой, и куда ни ткнись, сумасшедшие идиоты с выморочными томенными теориями, как было и как должно быть.
  Честнее - наугад, опираясь на (как там ее?) совесть, рассудок, которого по созерцании катастроф все меньше.
  Думается, что именно от недостатка интеллектуальной честности вымерли философы, превратившись в базарных компилляторов, и именно оттого приведены к ничтожеству поэты, привыкшие к любящему и строгому цензурному оку. Говорить с пустотой, смертью не отводя глаз стало воистину невыносимым.
  
  Я такого себя - не хотел
  
  А кто - хотел? Кто мечтал о временах узаконенного, торжествующего уродства духа, мысли, плоти? Кто вообще думал, что так ОКАЖЕТСЯ?
  
  
  Ветер носит мягкий кашель подворотен.
  Мир усыпан ядовитой оспой ночи.
  Если воздух в этом небе и свободен,
  то, скорее, он отравлен, чем не очень.
  
  Я плебействую под звездами немыми,
  жар ладоней остужая фонарями.
  Если, знать, что мы и вправду не больные,
  то зачем вся эта местность между нами?
  
  Кажется, на карту века нанесена уж искомая и неопровержимая топология, но с каждой новой чертой влажная миллиметровка разлезается вширь, зияет космическая полировка и наступает бесконечность. Или глухота паучья.
  Мандельштам част у Жумагулова именно по сродности дум перманентного переселенца, еще подрагивающего у застланного мглой окна от очередного срыва с места, от обретенного чудом ночлега. Даст день - даст и пищу? Если бы. На острие самостроительства, почти у самого шпиля, так пронзительно ясно, что мог не только не дать, но небрежным хапком отнять последнее, и никто не осудит, не сможет, потому что ни прав, ни талантов - судить.
  Мог отнять, но сохранил, продлил, так сказать, очарованье... Мгновение остановил! Значит, и Он временами - страждет, добивается своих неведомых целей чрез твое ранящее сладкозвучие? Этому чуду принято так поражаться, что затем служить ему по самый гроб.
  Испугался ли Рэмбо?
  Я ценю в поэте прицельный жест, обращенный к каждому, в том числе и ко мне, позволяющий тронуть меня не рукой и не взглядом, а каким-то иным познавательным органом, вроде щупальца или отростка, и Боже правый, ведь кому-то такое порой удается.
  Был период, когда сеть ломилась от стихотворных эпистолий. Их интимность подкупала высоким штилем, концентрированностью полифоний, режущей искренностью всех мыслимых одиночеств. Но мода прошла, и в сачке, судке, на кукане хрестоматий остаются письма таких любовно-философических красот, какие и пишутся-то лишь самому себе.
  Жумагулов листает каталог интонаций, и в том числе посланческую, с тем, чтобы устроить лексический шабаш, повязать галактики за туманные хвосты. Он хорош там, где слышится не шорох перелистываемых страниц, а самочинное слетание с обоих нёб. Там, где дидактика насмешлива:
  
  Оскорбись бесконечностью... это - удел индивида...
  
  Из свойств свободной речи (не стиха) выделяется в Жумагулове и родовое пятно составных рифм. Потому, быть может, что и они устремлены к выпрыгиванию из обыденности, и подпитываемы ею, бытовым, измлада стертым наречием, которым привыкли шептаться.
  Щепотка манерности, присущей Жумагулову в стилизах, растворяет кажущуюся уже определившейся монотонию звука, распестряет его, чтобы вернуться на окопный пятачок стрелка, вытоптанный одним и тем же гвоздичным следом памятей, осеней, исподведничеств.
  Любовная лирика? Ах, да... Нет такого жанра.
  Сюсюканье по индивидуальным чертам отбрасывается из лирики прочь тем самым безличным контекстом роковой приязни, превосходящим по масштабу любое адресное обращение, каким бы значимым оно ни казалось адресату. Расставания и воссоединения любящих мы с варьируемой степенью сочувствия лицезрели частенько, но лишь теперь они стали калечить и врачевать не безвозвратностью, а напротив, мнимостью уходов: средства доставки себя к столу разбирательств и ромашковых гаданий так возвеличились над гаданьями, что стало нечего доставлять. "Здравствуй, милая, я так космично доволен, тем, что снова пишу тебе, дура из дур".
  Герой простужен, болен, в Москве, любимая - в Германии. Его спасает то, что насморк не вышибает ему пробки. Он кажется здравее, честнее и скорбнее здесь, чем временная и практически безответная эмигрантка там. И вовсе не потому, что она, скажем, женщина, и отнюдь не оттого, что он - вынужденный патриот. А оттого, что подлинным эммигрантом оказывается как раз он, а не она.
  ...Поэзия всегда молилась двум богам: ей нравилось расти из себя, "духоподъемничать" на потребу, но она преклонялась и пред неизменностью универсалий более старших, чем душа. Уловление летуче-текучих балансов и есть попадание в лучшую ноту: без первого поэт - карнизный термометр, без второго - невротичный нарцисс.
  Следя, как проходит сцилло-харибдический переход Е.Ж., иные говорят - "славно идет, шельма, ловко!", иные же морщатся, поверхностным нюхом чуя некую вторичность к проклятому И.Б., подмявшему под себя не столько тактовики, но и саму возможность ни шатко ни валко "размышляющей" строфы, интонации мысли вслух словно бы для одного себя. Неспешный темп раздумья без лозунговой скороспелости, кружащий вокруг предметов оторванно ассоциативных, доверителен куда больше отпечатанных на машинке трибунальных приговоров. Размышление и лирика в И.Б. нашли себя и вряд ли теперь расстанутся: поэзия рефлексивная и после И.Б. есть основной соблазн сегодняшнего языка.
  Отрицая бесконечно, гундосо и слепо, максимально сужая восприятие от информационной агрессии, сомневаясь в Боге, Природе, любви, чести, шире - соответствии жизни самой себе, вяло и неохотно принимая минимальный физиологический ценз, чтобы не сдохнуть от ментального голода, поэт приходит к тупику, оказывающемуся пьедесталом.
  Как-то не тянет тянуться за определениями, их Е.Ж. дает себе предостаточно, и вывод из всей этой писанины, чувствую, будет на грех банальным, однако... сумма продемонстрированных приемов все еще не говорит о положении "Ерболдинской осени" в пространстве других текстов. Извольте: о дебютах принято говорить, что они удачны. На этом всё.
  Эта книга достоверна, а если уклончива, то при извинительном пособничестве самого искусства. Первая исповедь повлечет за собой усугубление приемов, автор рискует сорваться в умилительно желчный гротеск, за которым приобретет вескую самозащиту от длительной ругани, но, скрывая беззащитность от мосек, угодит в капкан пустопорожней риторики, той, что на грани публицизмов. Верные же ему будут по-прежнему ждать обнажающей лермонтовщины, а не каких-нибудь прутковщин или сашечерностей.
  Остается добавить, что обзорами брезгую.
  Что лирика обзираемого порой невыносимо длинна (сам он знает за собой безволие поставить точку), усугубленно квартирна (но не камерна), но прежде всего выплавлена темпераментом. Оттуда дровишки.
  Странно... чтобы войти в сознание толп непревзойденным искусником, надо обязательно забубонить такое "На смерть NN", чтобы черти сдохли, страниц на восемьсот, но уж видно, такие они, гонцы нашего межсезонья. Знают, что времени у них - маленькая тележка, а у преданных чтецов - вагон.
  
  Но все еще не так потеряно,
  как будет найдено: годами,
  и я дождусь крылатых меринов
  над головами.
  
  И буду жадными присосками
  вбирать нектар любовной сырости...
  Возможно, выползу из Бродского...
  Возможно, вырасту...
   Кабы не сие пророчество, мы были бы не вправе рассчитывать ни на ерболдинскую зиму, ни на ерболдинское лето, ни, наконец, на ерболдинскую весну.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"