|
|
||
Х Р О Н И К А П О Т Е Р Я Н Н Ы Х
хроника
ПРЕДИСЛОВИЕ
к настоящей публикации
"Хроника потерянных" пролежала в моем письменном столе 19 лет, и это не мистификация и не литературный прием, к коим иногда прибегают литераторы - тому, что роман закончен в 1990 г., есть свидетели: уже тогда его прочли несколько писателей, журналистов и редакторов. Да внимательный читатель и сам это поймет - по некоторой робости, с какой я брался за слишком острые в то время ситуации, темы, идеи, бывшие в то время на слуху; теперь-то многие из них уже стали отработанными штампами (как, например, эпизод "медвежьей охоты" для начальства).
Хочу объяснить, почему он так долго пролежал.
Время, когда я его писал - конец 80-х г.г. ХХ в. - было хоть и советским еще, но уже перестроечным: шумным, митинговым, - и писал я его, помнится, легко, с удовольствием пользуясь элементами сатиры и фантастики, а, написав, тотчас понес, еще, можно сказать, горяченький, в местное издательство. Однако в издательстве, прочитав, мне его вернули с таким подтекстом: ты его нам не давал и мы его не читали; мы - не самоубийцы.
Я был обескуражен: ведь, окрыленный относительной перестроечной свободой слова, я решил дать в своей книге полный разрез советского общества, начиная с первого лица государства и кончая бомжами, обитающими в тепловых камерах и подвалах; в сюжет были вовлечены крупные областные руководители, чиновники, писатели, архитекторы, рабочие, - это было своего рода социологическое исследование; я шел непроторенным путем и думал, что многим это будет интересно. Я, конечно, понимал, что в редакции, свободной от перестроечной эйфории, еще витает дух осторожности и советской цензуры - но не до такой же степени!
- Да в Москве и не то печатают! - пытался я защитить свое детище.
- Мало ли что Москва! Она нам не указ, - отвечали мне.
- Что вы нашли в романе крамольного? - недоумевал я.
- Как что? А африканские сцены, хотя бы? А взбесившийся танк в финале, который крушит и давит все подряд, живое и неживое - на что это намек? Не символ ли это всей советской системы, а?
- Но ведь его же подбивают! - попытался возразить я.
- Да, но что он штурмует-то? Самый неприступный бастион в городе, обком партии! Тоже, скажешь, не намек?
Я ответил, что намеков не делал - писал, как писалось - хотя, конечно, лукавил: я надеялся на эзопов язык, на то, что этот взбесившийся танк в финале все-таки проскочит через цензуру. Но редакторы были ребята неумолимые и дотошные: легко разгадывали любые иносказания. И время было еще вполне советское - во всяком случае, у нас в городе.
Однако порядки постепенно менялись, и уже через 3 года в той же редакции мне сказали: неси свой роман, будем печатать; только найди спонсора, который оплатит издание.
И где я его только ни искал! Книга прозы среднего объема стоит дорого, и никто из предполагаемых мною спонсоров не желал раскошеливаться. Или, может, я плохо просил и не слишком низко кланялся?
А "толстые" журналы в те годы были заняты печатанием эмигрантской литературы и накопившегося за 70 лет "непроходного" литературного материала - что им какой-то свежий роман малоизвестного сибиряка!..
Были, конечно, отдельные попытки публикации его. В 1993 г. опубликована одна ("африканская") глава в газете "Красноярский рабочий". Был такой "толстый" московский журнал - "Согласие": редакция его соглашалась опубликовать большую финальную главу из романа - но я сам отказался...В 1999 г. его взялся, наконец, опубликовать, причем в полном виде, в альманахе "Енисей" тогдашний главный редактор альманаха Александр Бушков. Но - опять осечка: в 4 номерах вышла половина романа - и тут кончились деньги, "Енисей" закрылся на несколько лет, а там сменился редактор, накопилось слишком много рукописей... Так что я махнул на свой роман рукой и положил его в стол "до лучших времен" - меня уже интересовали другие темы и другие заботы.
Еще несколько слов - о героях романа, о событиях и символах в нем. Некоторые из тех, кто читал его, высказывая мне свои соображения, говорили, одни с одобрением, другие, наоборот, с осуждением, о слишком прозрачных намеках на реальных прототипов, живших когда-то в Красноярске, а также о намеках на реальные события, имевшие место в нашем городе (например, строительство высотного здания "фаллического" типа, являющее собою одну из сюжетных линий романа), и их слишком сатирическую, так сказать, "героизацию". Неужели, спрашивали меня, всё, в самом деле, было так уж плохо?
На это мне хотелось бы возразить следующее: город моей юности - Новосибирск; возвращаясь иногда туда, встречаясь со своими однокашниками, инженерами-строителями, и слушая их байки про свой город и своих градоначальников, я удивлялся: как похожа жизнь во всех наших провинциальных городах! Тогда-то у меня и родилась идея этого романа: написать свою "Историю одного города", взяв за образец бессмертное творение несравненного Салтыкова-Щедрина. Так что мой роман - своего рода "ремейк". А уж прототипов и ситуаций, смешных и нелепых, у меня, проработавшего более 20 лет в строительстве, накопилась тьма-тьмущая.
Это - во-первых. А во-вторых, разве во времена Гоголя, с его "Ревизором" и "Мертвыми душами", или Щедрина, с его "Историей одного города", не было в жизни положительных героев и привлекательных ситуаций? Просто такова природа сатиры - видеть всё уродливое.
Один коммерческий издатель, прочитав тогда рукопись этого романа, предлагал мне написать два-три тома продолжения его как один огромный роман-катастрофу, усилив именно катастрофическую сюжетную линию - под этим условием он согласился бы издать их "серией"; я тоже вынужден был отказаться, потому что твердо считаю: писать романы с продолжениями так же нелепо, как писать продолжение удавшегося стихотворения: это уже чисто коммерческое предприятие, к решению творческих задач отношения не имеющее. Я коммерцией не занимаюсь. В романе с каким-то кругом тем и идей - так же как и в стихотворении - автор обязан высказаться однажды и - полностью... А уж что из этого у меня получилось - хочется вынести, наконец, на суд читателей.
Красноярск, ноябрь 2009 г. Александр Астраханцев
А притом позвольте еще доложить: как мы,
можно сказать, с малолетнего возраста промежду
скоропостижных трагедиев ходим, то со временем
так привыкаем к ним, что хоть и видим трагедию, а
в мыслях думаем, что это просто "такая жизнь".
М. Салтыков-Щедрин
"Современная идиллия"
Зачинайся, русский бред...
А. Блок
Предисловие рассказчика
Вы, конечно же, хорошо знаете наш так называемый КУЛЬТУРНЫЙ ЦЕНТР, тридцатипятиэтажный "небоскреб", который одиноко высится над всей городской застройкой недалеко от центра города и в котором расположены всевозможные ведомства и многочисленные кабинеты начальников. Чем они там заняты, я не знаю - туда нужен спецпропуск, а у меня его нет.
Но суть не в этом, а в том, что слева от здания, если смотреть с проспекта - стоянка служебных машин, а под ней, согласно давнему слуху, ставшему в городе уже легендой и обросшему фантастическими подробностями, когда-то была заживо погребена группа людей, засыпанная рухнувшим особняком, и шоферы, что ставят здесь машины, будто бы летними вечерами, когда стихает шум, слышат глухой стук из-под земли и даже крики о помощи. Досужие горожане до сих пор ходят туда послушать, не стучит ли, действительно, кто, даже садятся на корточки, а самые любопытные прикладывают ухо к асфальту. Раньше тут дежурил милиционер и вежливо разгонял любопытных, а у самых настырных спрашивал документы, и их тотчас как ветром сдувало, так что слухи сами собой почти сошли на-нет, а теперь милиционер исчез, и любители слухов опять оживились. Некоторые договариваются до абсурда: будто бы у нас в городе действовала подпольная группа борцов за свободу, а самые ретивые предлагают раскопать это место и назначить комиссию для расследования; другие предлагают поставить здесь памятник "жертвам эпохи застоя"; третьи пытаются спровоцировать на выступления писателей (особняк когда-то принадлежал им).
Нынче время стирания всех и всяческих белых (и черных тоже!) пятен в истории нашей страны; мне как журналисту хотелось бы не остаться в стороне от столь благородного порыва и стереть это пятно в истории нашего города - рассказать, как все было, причем не из досужих домыслов, а на основе тщательного расследования.
Должен предупредить, что обрушение особняка действительно было и подвале оказались замурованными люди. Как это случилось, как они выбрались, почему потом молчали - это и явилось целью моих изысканий. Но я не желаю быть ничьим обвинителем или адвокатом - меня интересуют только факты, и если я где-то отклоняюсь от них, высказывая ту или иную версию или догадку - то только затем, чтобы связать из фактов логическую цепь и прояснить суть дела. И пусть я всего лишь рядовой провинциальный журналист, пусть писал раньше в угоду сильным мира сего и хаживал на компромиссы - здесь я хочу остаться предельно честным, ибо стремление это лежит глубоко в сердце у каждого, и каждый когда-то находит способ хоть однажды искупить вину за всю прошлую ложь, собственную и общую.
Ч А С Т Ь П Е Р В А Я
Глава первая
А начать надо не с того, как этот особняк рухнул, а - по чьей воле он был заселен писательской организацией. И тут надо рассказать о человеке, который носил - именно носил, ибо уже несколько лет как скончался в своей московской квартире - украинскую фамилию ХВЫЛИНА. Звали его СТЕФАН МАРКАВРЕЛИЕВИЧ, и человек этот был в то время первым начальствующим лицом в области. Длинного названия его должности приводить здесь не буду из экономии места, тем более что Хвылину у нас еще помнят и поминают иногда кто добрым, а кто и не совсем добрым словом.
Надо заметить, что, занявшись изысканиями, я столкнулся с загадочным феноменом: все руководящие лица наши никогда не оставались жить на пенсии в том городе, где работали; руководители областного масштаба непременно перебирались в Москву, успевая подготовить там условия для вполне безбедной жизни, а районные, соответственно - в областном центре. Но НИКОГДА они не оставались там, где работали. Казалось бы, наоборот - гораздо приятней доживать век именно там, где ты трудился и где тебя хорошо знают, и пользоваться своими заслугами, уважением, репутацией - ан нет. Загадка? Да, и - какая! И в ней же - одна из отгадок того сурового и в то же время такого патриархального времени...
* * *
На севере нашей просторной области живет маленькое коренное племя урупов, имеющее, кстати, язык, не только ни на чей не похожий, но и не входящий ни в одну языковую группу на земле, что говорит о древности и самобытности племени. Безусловно, язык этот в течение веков подвергся влиянию тюркского, монгольского и русского языков, но основа его - словно древняя гранитная платформа, на которых покоятся материки. Племя это мирно жило среди тайги, озер и тундры разведением оленей, охотой и рыбной ловлей, как жило тысячи лет до этого и никогда не имело своей письменной литературы, но уже не столь давно сумело вырастить своего поэта ВАРФОЛОМЕЯ ИМАНГИЛЬДИНА, который создал литературный язык урупов, разработал алфавит и словарь языка. В. Имангильдин жил и работал в нашем городе и был не только очевидцем, но и участником СОБЫТИЯ, поэтому и о нем тоже пойдет у меня речь, хотя следы его в дальнейшем безнадежно затерялись в тундре, и теперь точно известно, что он тихо упокоился под безвестным холмом в недрах своей малой родины. А сородичи его продолжают, кочуя, пасти оленей, охотиться и ловить рыбу, жить в легких переносных жилищах из жердей и оленьих шкур - чумах и петь его песни, успев позабыть, что их автор - Имангильдин.
Другого типа жилищ у них никогда не было, поэтому любое здание для них - чум; здание для начальства, соответственно - БОЛЬШОЙ ЧУМ. А т.к. начальства у них никогда тоже не водилось - в их языке и слова такого нет, и когда у них объявились пришлые начальники, урупы стали называть каждого ХОЗЯИН БОЛЬШОГО ЧУМА, как бы условившись между собой, что начальник этот - хозяин только в своем доме, а не у них в тайге. И вот когда Имангильдин появился в нашем городе (кстати, почти одновременно с Хвылиной), то в шутку в кругу литераторов назвал Хвылину Хозяином Большого Чума, а резиденцию его на центральной площади, серое монументальное здание в стиле, который я называю ВАМПИР ("вождистский ампир", помпезная, безвкусная эклектика со всеми мыслимыми излишествами: пилястрами, венками, снопами, звездами, серпами и нишами для статуй) - Большим Чумом. С легкой руки Варфоломея названия прижились, выпорхнули из узкого круга и разлетелись по городу. Правда, Имангильдин называл Хвылину и по-другому: "бай-тумен", например, что на урупском означает "начальник над тьмой людей", или - Большим Шаманом, в отличие от просто Шаманов, каковыми ему казались начальники помельче, всегда очень строгие к нему, готовые в любой момент напустить на простых людей злых духов и при этом связанных меж собою какой-то мистической связью... Однако эти имена не прижились, а остались только "Большой Чум" и "Хозяин Большого Чума".
Кстати, серое это здание, Большой Чум, построено было на месте белоснежного кафедрального собора необычайной стройности и высоты, который все мы видели, к сожалению, лишь на фотографиях. Собор этот возводили около двадцати лет и закончили перед самой революцией, а затем, уже в советское время, лет двадцать ломали - будто бы, с целью добычи кирпича. Но собор был настолько прочен, что ни единого целого кирпичика от него не осталось. За это время сменилось около десятка Хозяев - это и понятно: период был смутный, и излишне объяснять, куда они все делись. Но все они занимались ломкой собора, все успели приложить к этому руку - можно подумать, что они родились, возмужали и выдвинулись для одного: потратить свои силы на перетирание в пыль всего, что построено не ими.
Затем в центре города долго был пустырь, а потом еще десять лет - чувствуете, какой неспешной поступью шло тогда время? - здесь строили это нынешнее здание, и снова за это время сменилось несколько Хозяев, так что Хвылина, можно сказать, стал его первым полноправным Хозяином. Строили его долго потому, что здание было огромно: целый городской квартал в плане, с внутренним двором, пять этажей ввысь с запутанной системой лестниц и переходов, да два этажа под землей, с толстыми бетонными перекрытиями, складами и хранилищами, причем все это делалось секретно, за колючей проволокой, чтобы враги и местное население не знали внутренней планировки его, которая приравнивалась к государственной тайне.
Здание, несмотря на архитектурные украшения, получилось унылым, массивным и приземистым; зато оно скрадывало истинные свои размеры, и сколько человек там могло вместиться - неизвестно. Но там было все, необходимое не только для работы, но и для автономной жизни. Вымри завтра вся область - а Большой Чум будет продолжать жить и работать, дожидаясь, пока подрастут новые поколения для подчинения ему...
* * *
Надо сказать, что Стефан Маркаврелиевич Хвылина имел характер деятельный и быстрый в решениях, оправдывая тем самым смысл своей фамилии ("хвылина" - "минута" по-украински), и многое сделал для области, пытаясь вывести ее "на передовые рубежи", хотя деятельность его и носила несколько односторонний характер.
Чтобы понять тип этой деятельности, нужно, наверное, знать то время, во многом для нас уже непостижимое; ведь не человек избирает время деятельности, а оно избирает его: выдергивает из небытия, швыряет в людской водоворот и, как на контрастной фотобумаге, проявляет характер.
Наверное, я мог бы совершенно безнаказанно нарисовать Хвылину одними черными красками или сделать из него карикатуру. Легко и заманчиво идти по тривиальному пути, но моя цель - исследование... Меня интересовало, где и когда, в какой момент жизни он впервые почувствовал неодолимый вкус власти и подвиг себя на непомерные притязания к ней: в детстве ли, в студенческой ли юности, или - будучи уже взрослым, когда появились у него в подчинении люди? Однако мои возможности проследить весь жизненный путь Стефана Маркаврелиевича оказались невелики: слишком много воды утекло; да и люди, бывшие некогда возле него и ныне еще живые, со страшной неохотой открывают тайны своей и его карьеры - они даже слова такого, "карьера", не любят, предпочитая называть это "служением".
* * *
Итак, Стефан Маркаврелиевич Хвылина родился в селе Воронцовка Херсонской области на Украине; оттуда у него - и непроизносимый звук "ф", который он произносил как "хв", так что слово "эффективный" у него получалось "эвхвективный", и глухое "г", с которыми он всю жизнь боролся.
В те времена (я имею в виду юность Хвылины) каждый с шестнадцати лет обязан был иметь паспорт, в котором содержалась исчерпывающая информация о владельце, и, кроме того, при поступлении на работу ли, на учебу на каждого человека заводилось "дело" с автобиографией и анкетой в полсотни вопросов, причем по мере взросления человека каждое такое "дело" распухало в энциклопедию исчерпывающих данных о человеке. Так вот, в паспорте и анкетах, где была обязательная графа "социальное происхождение", у Стефана Маркаврелиевича неизменно значилось: "из крестьян-бедняков", что уже было мандатом в самые благополучные слои общества.
Раз уж зашла речь о паспортных данных - меня заинтересовала вычурность его имени и отчества, и вот что я выяснил: настоящее его имя-отчество - Степан Маркелович, но когда он получал паспорт, то, как потом он признавался друзьям, сам переделал себе имя и отчество, считая их слишком плебейскими, причем отцово имя - "Маркел" - по недостатку образования посчитал исковерканным от имени "Марк Аврелий", которое и пожелал носить в виде отчества; уча историю кое-как, он решил, что это имя римского полководца. Но потом оказалось, что полководца звали Марк Антоний, а Марк Аврелий - император, а имя императора, да еще такое сложное, ему, комсомольцу, носить было не с руки; однако дело было сделано.
О чем говорит этот факт? Не о том ли, что с ранней юности у него чрезвычайно развиты были гордыня и честолюбие?.. Впрочем, так объяснял происхождение имени-отчества он сам, но ведь все могло быть и иначе? Не получилось ли так, что, сменив его, он хоть чуть-чуть, но отрекался от своего родителя - ведь тогда все имело значение? И чего там было больше, гордыни или осторожности - увы, никто уже не узнает.
Дело в том, что из бедных-то из бедных, но, как я выяснил, во времена коллективизации родитель его Маркел вместе с семьей оказался в местах не столь отдаленных - в Сибири, на Ленских золотых приисках в Бодайбо.
Известно уже, что в те годы крестьян ссылали миллионами, причем в категорию ссылаемых кулаков попадали и середняки, и даже строптивые бедняки, так что сейчас трудно сказать, под какую именно категорию подпадал Хвылина-старший, но как подхватил вихрь Великого Перелома нашего Стефана Маркаврелиевича в младенчестве - так больше уж и не отпускал.
Вышеупомянутый Маркел при всеобщих голоде и цынге в таких суровых местах, как Лена в те годы, сумел сохранить семью в живых; стало быть, мужик он был крепкий и изворотливый, которого не так просто свалить - судя по тому, какая наследственность досталась Стефану Маркаврелиевичу.
Молодой Степан тщательно скрывал факт высылки родителей, хотя, наверняка, где-то когда-то и всплывало несоответствие: родился на Украине - а учился в Бодайбинской средней школе... И, может быть, только этот факт высылки родителей и послужил подоплекой небольшой фальсификации Степаном имени-отчества, подобно тому, как петляет, уходя от погони, заяц? И можно только догадываться, какими словами, делая этот маленький подлог, клял он вслед за отцом советскую власть, коммунистов и Сибирь вместе с Леной и Бодайбо? А если даже и не клял - то уж подсознательное отношение ко всему этому было у него определенное. Хотя речей от имени советской власти и коммунистов он произнес впоследствии предостаточно.
Между прочим, в те годы каждому, кто быстро рос по службе, было что скрывать и умалчивать - у каждого был недочетец в биографии с точки зрения "чистоты" происхождения: что делать, если ленивые тугодумы-бедняки остаются бедняками при любом строе, а государству всегда позарез нужны энергичные сметливые люди - вот им и приходилось кривить душой, и эта кривизна душ была в те годы нормой. Правда, наш Стефан Маркаврелиевич, выправляя себе биографию, уже чистосердечно писал: "родился в семье крестьянина-бедняка" - фиксируя тем самым истинное положение вещей: к тому времени отец его стал не богаче всех вокруг - жизнь подравняла; во всяком случае, единственное наследство, которое он оставил Степану - лишь могучее здоровье да деятельный и изворотливый характер.
Будучи уже в возрасте, родитель нашего героя Маркел Хвылина честно отвоевал на фронтах Великой Отечественной и не только остался жив, но и вернулся с наградами, в звании старшины и коммунистом, а после зацепился в маленьком городишке Воронежской области, где трудился на сытной должности председателя райпотребсоюза. Дела его тут шли настолько успешно, что он построил себе большой дом с обширной усадьбой, в свободное время выращивал свиней на сало и дал сыновьям образование - так что все они выросли дюжими хлопцами и все, как говорится, "вышли в люди", да еще целой "стенкой": стали руководителями крупного ранга.
Степан закончил Воронежский инженерно-строительный институт. Правда, успехами он там не выделялся - тому мешали два увлечения: футбол и девушки; он играл в институтской сборной и уже много лет спустя, когда и раздобрел, и полысел - любил, расслабившись в домашней обстановке, похвастать перед друзьями былыми спортивными успехами, показывая тщательно сбереженные грамоты и призы; при этом глаза его, говорят, сильно увлажнялись; получалось, что это были самые дорогие для него награды...
Правда, один его бывший сокурсник рассказывал, что Степан на футбольном поле бывал груб и некорректен - но сам этот сокурсник, не добившийся в жизни заметных успехов, показался мне тихим и желчным завистником, так что иронии его относительно "футбольного" характера Стефана Маркаврелиевича я не доверяю... Сокурсник этот вообще считал Хвылину пройдохой и любителем "взять на хапок": во-всю, будто бы, пользовался тем, что спортсмен, а им в институтах поблажки, и если не получалось отлынить за счет спорта - шел к знакомым медичкам и, этакий бугай, беззастенчиво доставал у них справки о якобы свалившем его сердечном приступе.
Я спросил у этого сокурсника: "А что значит "взять на хапок"?" - и он пояснил: "Это когда, к примеру, взяли тридцать пирожков на тридцать человек, а один схватил и съел два, а потом улыбается и разводит руками: "Извините, ребята!" Что с ним делать? Вытрясать пирожок? Или по морде бить? Вроде, неудобно из-за мелочи. Это вот и есть "на хапок"...
Что же касается девушек - да, был ходок. Но сие уж, как говорится, от Бога. Или от черта? Прочими же талантами Степан в институте не блистал и выше комсорга курса не поднимался, хотя и выделялся в студенческой массе, сероватой и бледноватой тогда: рослый, крепкий, с румянцем во всю щеку; под кроватью его всегда стоял посылочный ящик с салом, которым он, впрочем, охотно делился с товарищами...
Г л а в а в т о р а я
Окончание им института по времени совпало с громким, под фанфары, началом Великих Строек Коммунизма. Как честный комсомолец, вместе с тысячами других комсомольцев, с дипломом инженера-строителя в кармане он устремляется туда, и я не могу заподозрить, что он едет из какого-то низменного расчета - нет для этого утверждения никаких фактов.
А теперь представьте себе сонный сибирский городок: домишки из почерневших бревен по окна в завалинках, жаркие герани в оконцах, глухие ворота, зеленая мурава и коровьи лепехи на улицах, цепные псы во дворах, старушки на лавочках. И этот вот патриархальный сон разбужен ревом и грохотом экскаваторов, бульдозеров, самосвалов. На выезде из городка вознесся в еще не тронутую копотью синеву неба десятиметровой высоты алый фанерный щит, а на нем засияли золотом на солнце огромные буквищи: "Всесоюзная Комсомольская Стройка". Ударили в землю чихающие дизельным смрадом сваебойные агрегаты, взметнулись ввысь стрелы башенных кранов, заполыхали на ветру кумачовые лозунги: "Дадим стране крылатый металл!", "Крылатый металл - металл будущего!" Тогдашние журналисты непременно связывали алюминий с успехами страны, с новыми невиданными скоростями, с мощной авиацией, сближающей материки, с космосом, ну и, конечно же, с безоблачным счастьем впереди, то есть с грядущим коммунизмом.
В этом-то городке, который срочно переименовали в Светлодольск, и появился молодой специалист Степа Хвылина, начав со скромной должности мастера-строителя, и первый объект, который он построил - не Бог весть какой сложности: гараж на сорок автомашин, тем более что вся стройка начиналась с бараков и подсобных предприятий вроде этого гаража.
Кое-кто здесь еще помнит его молодым - простого парня в сапогах, телогрейке и серой пупырчатой кепке на буйной шевелюре. Общительный, деловой, он, говорят, мог и побалагурить с любым встречным, и с женщиной пополюбезничать, и потребовать с людей работы, приправив речь крутым матом, и перед начальством не пасовал - за словом в карман не лез и голос имел зычный; такие на стройке быстро растут, тем более если в кадрах великая нужда, - так что через год он уже был прорабом, а еще через год - начальником участка.
И вот тут, на третьем году по приезде, у него произошли два важных события: во-первых, он женился; а во-вторых, стал начальником комсомольского штаба стройки, - причем произошли они, можно сказать, дуплетом.
Важны ли были для него эти события? Для кого как, а для него - очень и очень, и мы вынуждены здесь расшифровать их подоплеку.
Во-первых, женитьба. В принципе, для молодого и очень занятого человека в то время и при том образе жизни событие это, можно сказать, было несущественным: подошло время, приглянулась девушка... Познакомились, разговорились. Проводил, обнял, поцеловал. Раз, второй, третий... Через некоторое время - неизбежная постель, признаки случайной беременности, серьезное объяснение, слезы, угрызения совести, и готово дело - вот вам новая советская семья. Затем - комната в общежитии, первый ребенок, ожидание квартиры.
Но Стефан Маркаврелиевич, как мы с вами успели выяснить, смолоду был самолюбив: ему, похоже, требовалась в жены девушка самая красивая, самая эффектная - чтобы гордиться ею и уважать ее.
Нельзя сказать, что у него до этого не было в том городке женщин. Да и ничего противоестественного в этом нет: парень здоровый, видный, общительный... Я, конечно, не стал бы ворошить сих интимных подробностей из столь давно минувшего, но ведь мы исследуем жизнь не частного лица, а государственного деятеля, вошедшего под конец жизни в первую десятку властителей страны, так что здесь каждая деталь и каждая мелочь имеет значение. Это во-первых. А во-вторых, та деталь, на которую я намекаю, имела существенное значение для развития нашей истории: у Стефана Маркаврелиевича к тому времени в городке уже был внебрачный ребенок. Девочка.
Не хотел бы я выглядеть здесь праздным собирателем сплетен, поэтому, когда дело касается установления истины, приходится беспристрастно выслушать все стороны и все мнения, ничего не скрывая и не отбрасывая.
Дело в том, что родила ребенка комсомолка, приехавшая сюда неизвестно откуда, и никто сейчас даже не помнит, как ее звали. Не очень приметная девушка, не ахти какая грамотная, работала то ли учетчицей, то ли нормировщицей у него на участке. Она, говорят, и посейчас живет там, затерявшись среди жителей того городка. То есть теперь уже города средней руки.
Молодая мама дочку нарекла Анжелой. "Ангел"!.. Остается только гадать, почему именно так: или ей просто звучное имя понравилось, или в том был скрытый смысл, что, мол, дитя - итог неземных, немеркантильных отношений?.. Отец будто бы сначала требовал, чтобы она не рожала, а когда родила - чтоб уехала. Но комсомолка оказалась упрямой. Кто говорит, что она сама отказалась от него, когда тот недостойно себя повел, кто - что она будто бы надеялась, что он все-таки женится на ней, а кто - что он вовсе и не был уверен, что ребенок - его. Не знаю, не знаю, история темная. Однако, по отзывам тех, кто знал ее лучше, была она весьма скромна. Алиментов он не платил: неизвестно, то ли сам отказался, то ли она не требовала, хотя по закону имела право настоять на них, и хорошие бы алименты получала. Единственное, чем помог ей Стефан Маркаврелиевич - получить однокомнатную квартиру, когда это стало в его силах, да и то - окольными путями, чтобы об этом не догадалась не только ни одна посторонняя душа, но и сама молодая мать. Хотя все равно многие об этом знали; причем, судя по ее характеру, не сама же она разболтала! До чего дотошны люди, когда дело касается сильных мира сего!..
* * *
А женился он на дочери директора строящегося завода Людмиле Васильевне Быковой.
Я не буду касаться интимной стороны их знакомства. Если б я был сочинителем, художником пера - о, я бы не упустил случая живописать о стремительных сибирских веснах, о белоснежной пене черемух, которая тогда еще заливала подолья окрестных ручьев и захлестывала городок, или о звездных осенних вечерах, когда, скажем, честолюбивый молодой инженер мог познакомиться с горделивой директорской дочкой, провожал ее после кино или концерта заезжей знаменитости и объяснялся ей в любви или читал стихи (которые, кстати, знавал, любил почитать в кругу друзей и читал, говорят, недурно), и как молодое, ничем не занятое сердце избалованной красавицы поддавалось его могучему напору, как она сопротивлялась и замирала в его объятиях, и отдавала свои холодноватые губы жадным нетерпеливым поцелуям молодого Степана!.. Но нет, я журналист, и мое оружие, мой щит и мой Бог - Его Величество Факт; я б имел право рассказать подробней об истории их знакомства лишь в одном случае: если б кто-то из них двоих поведал мне об этом. Но у меня в руках нет подробностей, а гадать в мои задачи не входит.
Я, кажется, уже давал понять, что Хвылина был хоть и не красавец (широкое грубоватое лицо, узко посаженные глаза), но парень видный: рослый, кудрявый, громогласный, общительный. Дочь же директора, говорят, была очень недурна собой; стройная сероглазая блондинка, она хорошо одевалась, носила драгоценности и ходила, высоко подняв голову и никого не замечая. В общем, пара заметная, и, кажется, ничего удивительного в том, что они нашли друг друга, да еще в небольшом городке.
Так-то оно так, однако есть тут одно большое-пребольшое "но"...
Дочь директора, закончив к тому времени пединститут (на большее она, похоже, была не способна), вернулась домой и, не чувствуя тяги к учительству, не без помощи папы взялась заведовать районной библиотекой, получив таким образом спокойную, без нервотрепки, работу, двух тихих женщин-библиотекарш в подчинение, неплохую зарплату и кабинет с телефоном.
Хвылина же в это время, вкалывая начальником участка, не вылезал со стройки и бывать в той библиотеке поводов не имел. Жил он тогда в поселке строителей, в девятиметровой комнатенке общежития, да и в ней-то сумел освободиться от соседа только спустя два года, когда уже стал начальником участка, и был при этом счастлив безмерно!.. В этой комнатенке, ему приходилось, чтобы не терять времени в очередях столовой, жарить себе по утрам яичницу с салом и варить кофе; здесь же он устраивал постирушки, а потом сушил белье на батарее; сюда же приводил случайных подруг или товарищей - распить "с устатку" бутылочку-другую, побалагурить, перекинуться в покер или преферанс. Зимой единственное окно комнатенки приходилось завешивать одеялом, т.к. стоял собачий холод, и еще устраивать на кирпичах и включать самодельного "козла", а летом окно нельзя было распахнуть, потому что оно выходило на главную улицу, а по ней с утра до ночи шел и шел, громыхая, бесконечный поток машин и висела непродыхаемая пыль.
А директор будущего завода Быков с женой и дочкой жил в коттедже с мезонином; из десятка таких коттеджей состояла тупиковая улочка на краю сосновой рощи в километре от поселка - там жило начальство, был чистый асфальт, зеленая травка, клумбы во дворах, и - свой, замкнутый круг общения.
Чтобы посмотреть кино или концерт, молодой Хвылина перся в поселковый дощатый ДК, и если не было знакомых в очереди за билетом, толокся в этой очереди среди нетрезвых сквернословящих людей, да еще с риском нарваться на поножовщину - в поселке жило несколько тысяч условно освобожденных уголовников, которые до конца своего срока наказания должны были работать на комсомольской стройке. А директор завода с семьей ездил в кино или на концерт на служебной "волге" в город - там было спокойнее и респектабельней, а если он, его жена и дочь, дружно взявшись под руки, появлялись в ДК - их встречала услужливая директриса и забегала вперед, расчищая проход и освобождая для них места.
Так что остается загадкой, где и как он смог встретиться с Людмилой, и не просто встретиться, а еще и обратить на себя ее внимание, заинтересовать, увлечь? Одно неоспоримо: ему потребовались для этого целенаправленные усилия. И усилия эти были вознаграждены. Но как, чем их объяснить? Мне сдается - только тем, что энергичный плебей, затерянный в толпе, видит девушку из другого, кажущегося ему аристократическим круга: тут и зависть, и обида, и дух соперничества, и желание пробить все сословные преграды.
В общем, как бы то ни было, но он женился на ней. Однако жить в коттедже у тестя отказался. Говорят, долго находиться вместе они просто не могли - начинали спорить и кипятиться; тесть, привыкший к власти и лести, слишком давил на молодого упрямого зятя, а тот был самолюбив.
Есть предположение, что Хвылина очень разочаровался в тесте. Не имея достаточного житейского опыта и видя крупного начальника, властного и уверенного в себе, только издалека, он, видимо, думал, что чем крупнее начальник, тем он умней и интересней, что их элитарная среда должна быть веселой, остроумной, интеллигентной, только интеллигентность свою они из скромности прячут от простых людей. Именно в такой среде ему хотелось бы жить - и как же глубоко был он разочарован, близко познакомившись с тестем, тещей и их окружением. Тесть оказался в быту надутым болваном, с величайшей серьезностью изрекающим пустые фразы, но требовал, чтобы внимали ему с почтением; у тещи, правда, было одно приятное достоинство: умела вкусно готовить - была в молодости поварихой, однако была глупа, как индюшка, подстать своему индюку, и во всем его слушалась; он в свое время помог ей закончить торговый институт - верней, просто получить по блату диплом ученого товароведа, и она одно время даже заведовала универмагом, но когда переехали сюда - работу оставила: дом их и без того ломился от благ.
Молодой Хвылина, будучи упрямым, принципиальным максималистом: кое-что из принципов ему сумели привить школа, пионерия и комсомол, - хотел вырвать жену из этого царства приспособленчества и привить ей свои принципы. Причем он ничего не потерял, уйдя от тестя - вскоре же получил трехкомнатную квартиру и обставил ее. Могут заметить на это, что он, видно, все же пользовался положением тестя? Однако к тому времени он и сам был хорошим специалистом, на виду у начальства. К тому же, сметлив, хваток, практичен - так что не знаю, не знаю...
Но, начиная с этого времени, его движение по служебным лестницам власти ускоряется. Что это, совпадение - или начало действия скрытых пружин, данных женитьбой?.. Впрочем, мог иметь значение и образец перед глазами, звавший к энергичным действиям: его тесть, всем своим существованием доказывавший, что и в самом деле горшки обжигают отнюдь не боги.
* * *
Как уже сказано, почти одновременно с женитьбой он стал начальником комсомольского штаба стройки.
Скажем прямо, должность эта была не ахти какой серьезной: не руководящая и не исполнительская, а, скорее, фискальная при руководстве стройки. Но, во-первых, он сменил профессию: из инженера и хозяйственника превратился в руководителя ПОЛИТИЧЕСКОГО. Во-вторых, он вышел на другой уровень общения. Ведь начальник участка крутится среди рабочих и подчиняется начальнику чуть выше его самого, а начальник комсомольского штаба - один-разъединственный в городе, и крутился да заседал теперь Хвылина среди самого высокого начальства, а отчитывался напрямую перед ЦК комсомола.
Решимость переместиться на политическую орбиту принесла свои плоды: через полтора года, когда в городке от райкома комсомола отпочковался горком - он становится первым секретарем его, а еще через два года, выйдя из комсомольского возраста, переходит на партийную работу: секретарь парткома стройки. Затем - второй секретарь горкома партии, и, наконец, в тридцать с небольшим - первый, и довольно молод для "первого"!
Живет он теперь по соседству с тестем, в таком же коттедже, и ездит на работу в черной "волге" с молодым исполнительным шофером за рулем.
Казалось бы, чего еще желать простому человеку, которого вынянчила в убогой деревенской люльке сама История, дама жестокая и немилостивая к своим детям, особенно на Руси?.. Однако еще слишком молод и честолюбив, нетерпелив и жаден он до жизни, чтобы останавливаться - он уже почувствовал терпкий вкус власти и понял, что этот городишко - для него не предел.
Да, в конце концов, его уже несла невидимая подъемная струя, и он кинулся в этот ветровой поток - только успевай, расправляй крылья!
А, с другой-то стороны, ведь не один же он двигался по этим запутанным лабиринтам инженерной, комсомольской и партийной власти? Где-то в этой цепи перемещений можно было и застрять? Но нет, он не застревал!
Злые языки упорно твердят, что все дело - во влиятельном тесте. А я считаю, что Хвылина все равно бы выдвинулся! Ведь продолжил же он двигаться и дальше, туда, куда тестева длань уже не доставала! Хотя тут, может быть, дело все-таки в импульсе, который был дан? Но и в опыте, конечно - в огромном уже опыте, с которым он ориентировался в этих лабиринтах!
Не будем подробно останавливаться на его деятельности в роли первого секретаря горкома партии, скажем только, что вместе с ростом города и завода рос и его авторитет, причем авторитет этот постепенно подкреплялся и обрастал званиями и регалиями: он стал членом бюро обкома, делегатом очередного партсъезда, депутатом облсовета, получил первый орден.
Знаем также, что он стал организатором строительства в своем городке еще одного крупного завода, хотя многие и возражали против строительства из-за ожидавшихся слишком обильными вредных выбросов. Однако он со свойственными ему энергией и упорством настоял на своем. Да просто бы ему, наверное, скучно стало жить, если б кругом не кипела стройка: это - пожалуй, единственное занятие, которое он хорошо знал... В результате угасший интерес к городку со стороны печати снова разгорелся, а сам город по своей величине выкарабкивался на второе место после областного центра.
* * *
Надо сказать, что он хоть и любил, пока молод, блеснуть: встать на партийном форуме с томом Ленина в руках и поразить оппонентов цитатой (подыскивать их он заставлял библиотекарш), и это впечатляло (Ленина в его кругу никто никогда не читал), - однако на самом деле в марксистско- ленинском учении он был весьма беспомощен.
Так вот, для таких, как Хвылина - молодых, перспективных и не ахти как образованных - в Москве при ВЕЛИКОМ КУРУЛТАЕ (именно так небезызвестный нам Варфоломей Имангильдин назвал самый высший орган власти в стране) существовала Главная Академия Общественных Наук (ГАОН), и у Хвылины появилась возможность закончить ее - а почему бы и нет: учиться всего два года, стипендия - на уровне зарплаты секретаря горкома, защита дипломной работы засчитывается как кандидатская диссертация, а это - ого-го какая прибавка к зарплате аж до самой пенсии!.. Он, чувствуя пробелы в своем образовании, сам рвался в Москву на учебу, но его долго не отпускали.
Отъезд ускорило одно обстоятельство. Однажды летним вечером он, сказавшись, что поехал по делам в подшефный совхоз, на самом деле отправился на дальние озера с одной молодой женщиной, партийным инструктором из его горкома (в таких случаях машину он водил сам). Неизвестно, каким партийным делом они занимались на тех озерах, только какие-то шутники похитили у них там всю одежду, вплоть до нижнего белья. Можно только догадываться, насколько наши партийцы были разгорячены делом, что пришлось, чтобы остыть, раздеться донага, и насколько заняты, что не заметили похитителей на пустом берегу. А что одежду у них украли не воры, а злые шутники, следует из того, что ничего больше украдено, будто бы, не было; ну зачем, объясните, профессиональному вору такие мелочи (прошу прощения за подробности), как женский лифчик или плавки? - так что нашим Робинзонам пришлось возвращаться в город в машине глубокой ночью в чем мать родила и искать кое-какую одежду у самых близких друзей... Однако выкрутиться из положения без скандала не удалось: слух расползся по городу со всеми сопутствующими подобным слухам преувеличениями...
О той молодой женщине у нас в области больше никто и не слыхом не слыхивал - исчезла. Думаю, ей просто подыскали место в другой области - такими кадрами эти ребята попусту не разбрасывались.
А что же Хвылина?.. Какой-нибудь рядовой инженер или партработник в те годы официально хранимой чистоты нравов если не навсегда, то надолго сломал бы себе карьеру - но не он, очень ценимый вышестоящим руководством уже тогда; поэтому-то он вскоре и оказался в Москве.
Потерпевшей в инциденте была еще одна особа: жена Хвылины Людмила Васильевна (если разобраться, она-то была самым пострадавшим лицом). Но она перенесла удар мужественно; правда, к супругу после этого она несколько охладела и, будто бы, сняла с себя на будущее некоторые супружеские обязательства перед ним, но ни расходиться, ни затевать скандал не стала - даже наоборот, блюдя сословные интересы, постаралась замять его и всегда отрицала инцидент как грязную сплетню, придуманную злопыхателями, и когда Хвылина уже был слушателем Академии - регулярно, раз в месяц прилетала к нему, и они проводили два выходных дня дружно, как и полагается супругам. Летала она бесплатно - эти ежемесячные поездки для жен слушателей в Москву оплачивало высшее руководство страны, заботясь о нравственном здоровье своей смены, т.к. бывали случаи, когда слушатели, здоровые и еще молодые провинциалы, будущие Хозяева областей, находили себе в Москве новых жен, в роли которых оказывались гостиничные проститутки.
Но нашего Хвылину сия чаша миновала. Благополучно закончив ГАОН, он защитил диссертацию с весьма примечательной темой: "Коммунизм - реальное будущее советского народа" - и вернулся в нашу, теперь уже родную для него область-кормилицу кандидатом философских наук. Он уже не был политически беспомощным пловцом в океане власти, плывущим наобум - теперь он созрел для дальнейшего пути наверх.
По-прежнему извилист путь в длинных коридорах власти, по-прежнему много на пути преград, ловушек и конкурентов - но не для него: наш уже опытный, закаленный и хитроумный, как Одиссей, Хвылина блестяще минует их и через восемь долгих лет, в сорок шесть, становится полновластным Хозяином Большого Чума. Тут-то и настал его звездный час!
Глава третья
В те годы в нашем городе, как и во всяком уважающем себя областном центре, сложилась своя, хоть и небольшая - из тринадцати человек - писательская организация. Число для суеверных людей несчастливое, а писатели - народ по преимуществу суеверный; да и время располагало к тому, что всего приходилось бояться, и они очень, говорят, беспокоились, как бы с ними чего не случилось. Так и вышло - они как в воду глядели. Вот и не верь в приметы!
Поскольку писательская организация в нашем повествовании - как бы коллективное действующее лицо, то для начала рассмотрим внимательней, что она собой представляла.
Конечно, как вы заметите дальше, каждый писатель, сам по себе, вместе со своей личной судьбой - уникум, и презабавный порою уникум, однако всех их, как понял по некотором размышлении я, объединяет одно: что бы они в своей заносчивости ни заявляли о собственной независимости, неподкупности и прочих "не..." - все они рабы, прикованные к тачке своего времени и своего общества. Может быть или не быть рабом своего времени и своего общества инженер, ученый, врач, но писатель, увы - всегда раб: всегда он будет писать только про свое время, про свое общество и про себя самого; он может презирать или ненавидеть свое время, свое общество, свою тачку, себя, раба, может рваться всю жизнь из своего рабства в непомерные выси и глубины собственного разума, или безумия, если хотите, бежать в фантастику, в исторический роман, в формальные поиски, да, в конце концов, в природу, в пьянство, в секс, в чужую страну, может прятаться за своих героев и рядиться в чужое яркое тряпье - но везде будут торчать его мидасовы уши, везде он будет писать только о себе, своем времени и своем обществе, будет его пророком, хулителем, песнопевцем, паяцем, клоуном, и будет катить свою тачку, будучи прикованным к ней и делая вид, что свободен ото всего... Трагическая, я вам доложу, роль. Не судите его строго.
Поскольку большинства тех писателей уже нет в живых, а остальные раскиданы по свету и разобщены волею обстоятельств, мне захотелось снова собрать их здесь под одной крышей, как это было тогда.
* * *
Итак, начнем с Владимира Ивановича Баранова, одного из первых руководителей писательской организации, "старейшины писательского цеха", как величали его тогда падкие до пышных титулов журналисты.
Его давно нет в живых, и мало кто его помнит, но когда я собирал материал, еще была жива его вдова Мария Ивановна, седенькая старушка с трясущейся головой; она доживала свой век в деревянном особнячке, заполненном фарфором, хрусталем, коврами, тяжеловесной мебелью, множеством старых книг в застекленных шкафах и любезно согласилась поделиться со мной эпизодами из творческой биографии Владимира Ивановича. Она рассказывала, надолго замолкая, как бы засыпая с открытыми выцветшими глазами, или, может быть, впадая в транс воспоминаний, из которых ей было мучительно возвращаться в тягостную для нее реальность, а я, записывая за нею, еще успевал подумать о том, в какую пропасть низвергается время, без следа смывая собою память о людях, старательно пекшихся о своей известности и обманывавшихся относительно собственной значимости. Как оно безжалостно, даже к своим любимцам, ибо у каждого времени - свои любимцы. Не помогают и толстые книги в красочных переплетах, на которых, казалось бы, навечно впечатаны золотым тиснением их имена - вороха книг становятся никому не нужным хламом. Сколь же самонадеянно человеческое самомнение, если даже хрупкие вещицы надолго переживают память о своих хозяевах!
По рассказам вдовы Владимиир Иванович представляется мне высоким, аккуратно одетым стариком; аккуратность во всем он сохранил с той поры, когда, до писательства еще, работал бухгалтером в солидной конторе.
Свою первую книгу он издал в конце далеких, как страшная легенда, тридцатых годов, а расцвет его творчества упал на сороковые-пятидесятые, когда он написал семь романов: о металлургах, шахтерах, строителях, железнодорожниках, колхозниках, а также о советской милиции и советской торговле, и все - в самых лучших традициях соцреализма, где хорошее всегда побеждалось лучшим; в каждом обязательно был отрицательный герой - он своими кознями мешал остальным счастливо жить и созидать, но путем сложной и напряженной борьбы и разоблачений выводился на чистую воду.
Все женские же образы в романах, как с гордостью заверила меня Мария Ивановна, как две капли воды похожи на нее самое, потому что Владимир Иванович, по ее словам, жил скромно, никаких интрижек с женщинами себе не позволял и уезжал из дома ровно на столько дней, сколько оплачивал командировки Союз писателей - только чтобы собрать материал для романа.
Последние годы он, говорят, жил до того уединенно, что даже не пошел на похороны нечаянно погибшего взрослого сына, т.к. не хотел расстраиваться - он как раз дописывал роман о торговых работниках, пел свою лебединую песню и счел, что похороны могут повлиять на счастливый финал романа.
В последние годы он был обижен на писательскую организацию, в которой, по его мнению, захватила власть "эта наглая молодежь", что пришла с фронта, быстро набрала силу, постоянно интриговала, потому что ее было много и всем не хватало места, и оттесняла в издательстве его романы, которые объявила "порождением культа". И после эпопеи о советской торговле романов он больше не писал - лишь писал в Большой Чум обличающие письма о писательской организации, сетуя в них на узурпацию власти новым руководством и на оскорбительное к нему невнимание.
* * *
А кто же была эта наглая молодежь?
На первом месте среди нее Баранов неизменно ставил сменившего его на посту Антона Сидоровича КУЛЕБЯКИНА.
Был Антон Кулебякин полуудмурт с немного раскосыми карими глазами, но с чисто русским носом "картошкой", который со временем приобретал сначала розовый, потом багряный, а потом и сизовато-сливовый оттенок. Родился Антон в нашей же области в селе Нижняя Елань, еще школьником писал стихи и даже публиковал их в районной газете.
Неизвестно сейчас, каковы были его дальнейшие планы - все спутала война: подобно сверстникам, он ушел на фронт со школьной скамьи, был ранен и после войны обосновался в областном центре, женился, продолжал писать и печатать стихи и, похоже, мечтал стать профессиональным поэтом.
Однако стихи плохо кормили. А надо сказать, он был широко одарен: пел, хаживал в театральную студию, имея при этом хороший рост и крепкое сложение. И он пошел туда, где мог проявить все разом способности - в актеры. Но литературные способности в нем пересилили: он написал повесть о войне, издал отдельной книжкой и стал с тех пор профессиональным писателем. А став писателем, взялся за монументальный труд: замахнулся на эпопею о гражданской войне в Сибири, по размаху подобную "Тихому Дону" - многим тогда лавры Шолохова не давали покоя! Он изучал архивы, встречался с оставшимися в живых после всех передряг старыми партизанами... Пять лет изнурительной работы - и на свет появляется огромный роман "Перепутья".
Но поскольку в каждом областном центре уже написан свой "Тихий Дон", а на что-то иное молодому Кулебякину не хватало ни культуры, ни широты кругозора, ни мастерства - "Перепутья" стали заметным явлением только в нашем городе. Окрыленный кажущимся успехом, Антон выкупил двести экземпляров своего романа и сто из них, начертав на каждом автограф, раздал местным руководителям всех рангов, смело входя в кабинеты, попадая иногда на какие-то совещания, с шуткой и балагурством, по-артистически свободно выходя при этом из неловкого положения, перезнакомился со всеми и каждому торжественно вручил свое детище. Остальные же сто экземпляров он разослал всем сколько-нибудь известным писателям и критикам страны.
Но поступил он опрометчиво: один из столичных критиков - или у того настроение было пропащее, или не на кого было излить свою желчь и эрудицию, а тут роман никому не известного провинциала! - в пух разнес его в "Литературной газете", въедливо разобрав все его недостатки, вплоть до названия - оказалось, что на бескрайних просторах провинциальной российской словесности до него успело появиться еще пять разных "Перепутий". Вот уж порезвился критик, поплясал на романе и его авторе, а заодно и на остальных пяти!
Но автор наших "Перепутий" не пал духом, благо наш областной, не избалованный информацией читатель был простодушен и доверчив, о предыдущих "Перепутьях" и слыхом не слыхивал, а книги ценил главным образом по толщине и по добротности переплета.
Старые партизаны написали в областную газету прекрасные отзывы о романе и требовали его переиздания, и в городе стало считаться, что книга принята читателем с восторгом. Автор сделал по книге сценарий для драмтеатра, по которому был поставлен спектакль, а также радиосценарий для местного радио. Написан был им по роману и киносценарий, но своей студии, на которую бы можно было воздействовать с помощью Большого Чума, у нас нет, а другие вежливо от сценария отказались. Молодой и энергичный автор предлагал роман и в несколько центральных издательств, но те его безоговорочно отклонили со ссылками на безнадежную слабость и подражательность.
С тех пор Антон написал еще несколько романов, но все они по размерам уступали первому; так что "Перепутья" его так и остались в истории области самым КРУПНЫМ романом.
Такой успех романа дал импульс счастливой звезде Кулебякина, ярко вспыхнувшей на местном культурном небосклоне. Он хорошо оделся, поставил на широкую ногу свой дом, куда часто приглашались теперь важные гости, и угощали их там с чисто русским хлебосольством, стал запросто вхож в Большой Чум, к директору местного издательства и прочим начальникам, где мог к слову ввернуть свежий анекдот или, с юмором обыграв увиденную в кабинете у другого начальника сценку, рассмешить до слез и тем моментально разрядить обстановку, но в то же время и решить какое-нибудь дело. Так, он сумел помочь выхлопотать квартиру непрактичному и, к тому же, пьющему поэту, а также выбить деньги на новую мебель для организации, чего не мог уже неспособный хлопотать за кого-то, кроме себя, Баранов. И на очередном собрании писатели избрали Антона Сидоровича своим руководителем.
Однако Баранов с властью добровольно расставаться не желал - он боролся: наведывался в Большой Чум с жалобами и писал обстоятельные письма в Москву, обличая в них всех писателей подряд, а больше всех - Кулебякина.
Это было долгое сражение, правда, тихое и бескровное. В то же время они, Владимир Иванович и Антон Сидорович, с присущей обоим выдержкой встречались, подавали один другому руки, хотя и с непроницаемыми лицами, поскольку были хорошо информированы о взаимных действиях, т.к. каждый имел сторонников и добровольных осведомителей не только в писательской среде, но и в Большом Чуме. Однако методы Владимира Ивановича и сама его фигура были уже одиозны. Молодость и напор Кулебякина победили - Баранову пришлось сдаться и уйти с гордо поднятой головой.
* * *
Что же давало Кулебякину руководство писателями, не считая столь эфемерной привилегии, как доверие коллег и жизнь на виду? Оказывается, еще и чисто материальные плюсы! Ну, скажем, регулярная зарплата. Плюс преимущества в публикации книг в местном издательстве: ими тогда были завалены все книжные прилавки в городе. И это еще не все.
Как известно, писатель тратит на создание добротной книги два-три года, а то и все пять, и чтобы он не пропал с голоду, им разрешались устные выступления перед "читательскими аудиториями", за каждое из которых платили, и каждому позволялось делать до ста выступлений в год. Антон же Сидорович сумел планомерно довести количество своих выступлений до пятисот, а в отдельные урожайные годы превосходил самого себя - делал по семьсот. Причем выступал он не каждый день, а этакими десантными налетами, организовывая время от времени командировки по районам, и там поставил дело так, что в день у него выходило по десять выступлений. Как это выглядело, никто понять не мог; даже если учесть, что он завел в организации "волгу", на которой теперь мотался - все равно непосильно человеку объехать за день десяток деревень и в каждой организовать выступление... Но факт остается фактом: он много лет трудолюбиво, как пчелка, собирал с области дань почти за всю организацию. И надо отдать ему должное, своим бархатным басом и прочими артистическими данными завораживал всех, от секретаря райкома до телятницы; он не миновал ни единой фабрики и пекарни, фермы или бригады, а во многих бывал неоднократно, и везде его слушали с удовольствием, и многие, представьте себе, прекрасно помнят его до сих пор!
Чем же Кулебякин чаровал, о чем рассказывал? Тема выступления была условна: "литературное творчество", - но поскольку, как он считал, народ не готов к серьезному разговору, да и сам он, по отзывам, теоретизировать не любил и не умел - поэтому он просто рассказывал байки, умея и сам войти во вкус, так что и шофера, и доярки слушали его с удовольствием и обязательно приглашали еще; так что в каждом большом и малом селении нашей просторной области знали о существовании писателя с веселым, вкусным именем - Антон Кулебякин.
Поскольку сам он эти байки не записывал, мне хочется привести здесь некоторые из них как образцы его устного творчества - каждую я слышал от нескольких человек почти слово в слово... Вот, к примеру, его байка для мужской аудитории, под моим условным названием "Сибирский характер":
"Я все задаюсь вопросом: что такое - сибирский характер? И в романах своих бьюсь над ним, и для себя решил: вот что это такое! У нас в деревне было два брата: Влас и Андрюха, оба здоровенные - как я, примерно, - и оба любители до медвежьей охоты! Вот однажды младший, Андрюха, нашел берлогу и зовет старшего: "Пойдем?" Влас, естественно: "Конечно, пойдем!" Договорились с утра. А Андрюха проснулся ночью и думает: зачем же я брату-то сказал? Одному-то - интересней!.. Поднялся затемно - Влас храпит. Собрался на цыпочках, взял ружье, свистнул собак на улице, на лыжи - и в тайгу. Приходит, ружье в снег поставил, вырубил шест, начинает осторожно в берлоге шуровать. Ну, рев оттуда, естественно; собаки озверели. А он, медведь-то, как встает в таком случае? Никто не видал, не пробовал? Медведя из берлоги будто взрывом выбрасывает! Вот примерно как двенадцатидюймовый снаряд взрывается. Тоже никто не видал? Ну и слава Богу... В общем, со страшным ревом он встает, и - на дыбы сразу: во-от такая примерно, метра в два, орясина подымается.
Собаки окончательно озверели: из глаз искры, рвут его за гачи. Андрюха поворачивается, чтобы ружье-то схватить, глядь - а на него сзади еще одно лохматое чудище из чащи выперло, уже наваливается, уже в лицо смрадом дышит. Ну, думает Андрюха, пришел мне, бедному, каюк - доигрался! А чудище это его еще ка-ак звезданет по зубам - тут нашего Андрюху, значит, жидкий стул и пробрал. Он, естественно, - с копылков долой, лежит в снегу, весь в крови и жидком стуле, ждет конца. А кругом рев, грохот, визг. Потом стихло. А конца у Андрюхи все нет. Он приподымается, весь в крови и жидком стуле - и что же? Оказывается, это Влас! Подскочил в избе: Андрюхи нет, - сразу все понял, ружье и нож в охапку, на лыжи - и бегом, бегом, следом, следом, злой весь, что ему удовольствия не достанется, да как раз и подоспел: и Андрюху изловчился по зубам съездить, и медведя уложил.
А теперь скажу вам по секрету: Андрюха-то - это я был в молодости. Не сумел я, друзья мои, в этой кутерьме брата своего признать. Видите: вроде и не худенький уродился, да? А брат-то поздоровее меня будет!"
А вот второй рассказ, "Как я женился" - его он предназначал женщинам:
"Мне читательницы часто пишут - они легче на руку - и я привык на каждое письмо отвечать. Переписка иногда затягивается: одно письмо, второе, третье... И тут - прозрачненько, как умеют только женщины - между строчек начинает появляться тонкий намек: дескать, могла бы составить счастье творческому человеку... Так я сразу всех предупреждаю: я женат, и в третий раз жениться не собираюсь. Да-да, в третий! А почему в третий? О, это история!..
Я ведь раньше до того наивен был, что считал, будто писатель должен одним святым духом жить, и тут, думал я, немалую роль жена играет, его муза-хранительница. Но - такая муза, чтоб не мешала творить, не дышала бы над ухом, не давила на психику: дай денег на хлеб, на платье, на пальто с соболем... А оказывается, женщина есть женщина - всем нужна любовь, цветы к празднику, ласковые слова на ушко...
Ладно, расскажу, так и быть (по секрету, конечно - чтоб жена не слышала, ну, а вы, надеюсь, никому не разболтаете?), как я женился в первый раз... Дело ведь еще и в том, что женщины часто ищут в будущих мужьях чего-то необыкновенного - завышают, так сказать, планку, через которую мужу никак не перепрыгнуть! А писатели - тоже люди и тоже мучаются потом, женившись-то. Это я подсмотрел в жизни своих собратьев по перу, еще когда холостой ходил.
Но, думаю, дудки: я так жениться не буду! Чтобы у меня была образованная жена? Ну их к ляду! И тут как раз я путешествовал по нашим северным районам, собирал материал для книги и встретил молодую красивую урупчанку Орхо: чернобровая, быстроглазая; и, главное, руки всегда в работе! А какие лепешки пекла, а какое душистое, с травами, мясо варила! И, главное, молчит. Улыбается и молчит. Ну, думаю: вот она, избранница - чего еще надо? И решил взять в жены - пусть, думаю, мясо варит и заботится обо мне, мне больше ничего и не надо! И изменять не будет, этакая простота... Уговорил, взял прямо из стойбища, привез в город.
И вот она мне мясо варит, в мои дела не лезет: что хочу, то и делаю; мечта, а не жизнь! Приду среди ночи: молодому много где поспеть надо, - и говорю ей: "У меня работы ух как много было, еле сделал! Устал, притомился твой хозяин". Она кивает, и про меня, слышу, всем моим знакомым рассказывает: "О, мой муж шибко много работает, устает сильно".
И, видно, потерял я всякое чувство меры - загулял как-то аж суток на трое, возвращаюсь под утро - а лето было, тепло, светло, душа поет, иду, посвистываю - подхожу к дому и чувствую: что-то на меня давит - вот будто смотрит на меня кто-то сверху тяжелым взглядом... Подымаю голову: господи помилуй, да это же моя Орхо стоит на балконе и из ружья в меня целится! У меня, верите ли, волосы на голове зашевелились: сейчас ка-ак жахнет - с нее станется! - и череп вдрызг, как спелый арбуз: она ж белку в тайге только в глаз била!.. Я как заору: "Стой, - кричу, - что ты делаешь! Я же с работы иду, трое суток не спал!" А она мне сверху: "Шибко ты неверный мужик стал - я узнала!" - и шарахнула. Да, видно, все же дрогнула у нее в последний миг рука - промахнулась: пуля рядом с моей ногой - шмяк! Я взбегаю по лестнице, врываюсь в дом - опять на меня это дуло смотрит, а за ним - ее глаз прищуренный. Я - хлоп с разбегу на колени: "Орхо, прости меня! Не изменял я - наврали тебе, я с друзьями был! Я люблю тебя, вот те крест!" - и в самом деле хочу перекреститься - сразу вспомнил, как в детстве учили - а рука не подымается: как у паралитика, ходуном так и ходит. А она мне: "Не подходи, застрелю!"
Не стал я больше судьбу дразнить - стою на коленях, притих, молчу, жду, что дальше будет. А она, держа меня на мушке - мимо меня, боком, боком и - прыг за порог. Так и ушла, в чем была, только ружье свое любимое прихватила. Гордая. Вернулась в стойбище. Дала урок на всю жизнь".
Вот такие истории. Я нарочно проверил, насколько они правдивы, и что же? Во-первых, никаких братьев у Кулебякина не оказалось! Во-вторых, Нижняя Елань, откуда он родом (слово "елань" в сибирских говорах означает поляну в тайге), уже в его детстве была окружена пшеничными полями, а о медведях только старики помнили. А в-третьих, единственной женой его была солидная дама, директор большого книжного магазина. Так что истории эти как образцы его устного творчества я просто приобщаю к делу.
Но иногда он со своими байками нарывался на неприятности - особенно если повторялся в третий или четвертый раз, да еще перед аудиторией, которая ждала от него апостольского слова, каковое попривыкли ждать на Руси от писателя, какую бы гиль он ни нес. Неудовлетворенные интеллигентные люди - а это были, видимо, они с их вечным правдолюбием - садились тогда и привычным, отработанным слогом: "Доводим до Вашего сведения..." - строчили на него жалобы, непременно коллективные, и непременно - в Большой Чум. Но так как этих жалоб бывало столько, что Большой Чум не успевал отвечать - он отправлял их самим виновникам с резолюциями: "Дать ответ"; так что жалобы на Кулебякина к Кулебякину же для ответа и попадали. Не знаю, что он с ними делал - знаю только, что, искренне любя простой народ за то, что тот его терпеливо кормит, интеллигентов он терпеть не мог. А байки так и продолжал рассказывать - по-моему, он просто не знал, о чем говорить еще.
Глава четвертая
И о каждом из остальных членов писательской организации того времени можно рассказать не менее - жаль, не располагаю местом, поэтому остановлюсь на тех, кто стал вольным или невольным участником СОБЫТИЯ. И первым здесь хотелось бы назвать Алексея Афанасьевича КАРМАНОВА.
Сын волжского заводчика, разбогатевшего на строительстве пароходов, он, с младенчества имея тягу к словесности, начал свое образование в привилегированной гимназии, но после революции, подростком, порвал со своими частью оставшимися в живых, частью погибшими, частью разбежавшимися по заграницам родственниками, и, искренне поверив в идеалы коммунизма, уехал в Петроград, поступил на завод рабочим и одновременно - в вечернюю школу. Мечтал поступить в мореходное училище, стать моряком. Не взяли из классовой бдительности: фамилия была слишком известна. Когда подошел призывной возраст, удалось стать краснофлотцем. Отслужив на флоте, возвращается на завод, ходит в поэтическую студию вместе с известными впоследствии ленинградскими поэтами. Появляется первая книжка стихов, в наборе - вторая. И попадает под репрессии за хранение у себя книг авторов, уже репрессированных. Десять лет проводит на лесоповале на севере нашей области и еще семь там же - в ссылке, а после реабилитации оседает у нас в городе и начинает новый период своего творчества, уже прозаиком. Многие еще помнят этого сухонького человека с изможденным лицом, с полным ртом стальных зубов и яркими лучистыми глазами, молодой блеск которых не загасили ни заключение и ссылка, ни нищета и скитания по городским углам уже в роли писателя, острого на язык, нервного и общительного, крепко пропитанного матросским жаргоном и лагерной феней, бесстрашного и по-матросски удалого, несмотря на кажущуюся ветхость и наружную невзрачность. В то же время, говорят, все в нем дышало некой старинной еще, материковой культурой. Оттого-то, наверное, он и был так притягателен для пишущей молодежи, кое-что перенимавшей у него по крохам и находившей в нем образец для подражания. А это задевало честь руководства писательской организации и раздражало Большой Чум.
Карманов, несмотря на это, успел издать у нас несколько книжек с рассказами о лесорубах, шоферах и матросах; ему бы с удовольствием запретили печататься вообще, но по иронии судьбы он, недобитый обломок капитализма, единственный из наших писателей хорошо знал жизнь рабочего человека, а тема эта была тогда самой лелеемой, да почти и единственной в издательстве - ее искали, ее поощряли и пестовали...
* * *
Тут я должен прервать рассказ о Карманове и ввести двух персон женского пола, имевших прямое отношение к нашим писателям.
Первая - это заместительница Хвылины по ИДЕОЛОГИИ в Большом Чуме и, соответственно, шеф наших писателей (поскольку их причисляли тогда к ведомству идеологическому, как, скажем, врачей и радистов неизбежно брали всегда на учет в ведомстве оборонном), некая Клавдия Корнеевна ВЫЖЛЕЦОВА, женщина рослая, тщательно следившая за собой и, по отзывам современников, собою недурная, если бы ее не портили крикливый голос, почти солдатская выправка и печатный шаг.
Кстати, в те годы министром культуры много лет подряд была женщина, и по какому-то негласному правилу везде, от Большого Чума до самого захудалого района руководителями всей идеологии и культуры - а таковой на каждом уровне обязательно имелся! - тоже были только женщины (может, кто-то рассудил так: женщина не столь жестко будет мять в своих руках культуру, давая ей и некоторую слабину?). Этот женский корпус идеологических начальниц формировался как правило из директрис, командовавших школами, клубами и книжными магазинами, более склонных к власти, нежели компетентных в своей сфере деятельности, и недостаток собственной культуры, а также профессиональных и душевных качеств компенсировавших жесткостью обращения. Эти бедные женщины постоянно путали слова "культура" и "зрелище" и потому предпочтительнее занимались организацией самодеятельных ансамблей пляски, а также праздничным оформлением зданий и уличных демонстраций лозунгами и портретами вождей; кроме того, они надзирали за газетами и типографиями, да еще успевали сопровождать за рубеж группы спортсменов, художников и актеров, оберегая их от контактов с миром капитализма. Словом, должность хлопотная.
"Наша" Клавдия Корнеевна была из ткачих-ударниц; ее долго помнили на фабрике и ласково называли "Клавдюшей". Она закончила десятилетку в селе; ей бы учиться дальше, но в это время был призыв комсомола идти после выпуска к станку и на фермы. Клавдюша выбрала станок: уехала в город и поступила на ткацкую фабрику, выбилась там в комсомольские вожаки и двинулась вверх по лесенкам комсомольской, а затем и партийной власти.
Между прочим, по пути в Большой Чум она, также как и Хвылина, успела закончить ГАОН с защитой диссертации на тему: "Роль советской женщины в строительстве социализма", - в которой легко доказала, что женщина наша не только догнала, но и перегнала мужчину во всех сферах деятельности, особенно в сфере тяжелого физического труда, чего ни одно общество в истории еще не достигало, благодаря чему сама Клавдия Корнеевна получила ученую степень кандидата философских наук и готова была теперь руководить культурой целой области.
Вторая персона женского пола - Элеонора Ивановна ПЕТРОВА, главный редактор местного издательства. Женщина могучего сложения, характер она имела властный и держала издательство в "ежовых рукавицах", к полному удовлетворению Выжлецовой и всего Большого Чума. Директором там был бывший партийный работник, имевший слабость писать стихи, а т.к. вдохновение настигало его прямо на рабочем месте, то в партаппарате его держать не стали, а отдали ему, человеку пишущему, под руководство издательство. А ему того и надо: начальство над ухом не дышит - закроется в кабинете и строчит себе, а как напишет пухлую рукопись - тотчас вызывает редактора, и тот корпит над его книгой: правит, дописывает... Поэтому-то все вожжи там легко забрала в свои руки Элеонора Ивановна.
Однако многие писатели были ею недовольны - очень уж круто она с ними обходилась: быстро отделила хороших от плохих (в зависимости от того, улыбаются ли они ей и дарят ли цветы), сама выбирала, кого печатать, а кого - нет, сама читала рукописи, вымарывая все, что казалось недозволенным, а недозволенным ей казалось многое. И хотя при издательстве имелся еще и цензор - ему после Петровой нечего было делать, и он спился.
"Плохих" писателей она считала личными врагами; те платили ей тем же и, поскольку ее девичья фамилия была Шперлинг - распускали слух, что предки ее отнюдь не воробьи, а немецкие кони-тяжеловозы.
И Клавдия Корнеевна, и Элеонора Ивановна любили регулярно беседовать с писателями и во время бесед имели обыкновение стучать в такт речи кулаком по столу. Причем у Клавдии Корнеевны была еще одна характерная привычка: во время беседы она могла прочитать в назидание какое-нибудь известное со школьных времен изречение знаменитого писателя, ну, например: "В человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и мысли", - однако записная книжечка у нее была крохотная и изречения записаны с сокращениями, так что зачитывала она их с ошибками, и каждый раз писатели, стесняясь ее поправить, сидели, опустив глаза и краснея за классиков.
А почему я начал об этих женщинах? Потому что Карманов постоянно сталкивался с ними. Успев издать у нас несколько книжек, он главным детищем своим считал роман "Дорога в снегу" о временах культа личности и собственных мытарствах в заключении. Если же точнее, то, по отзывам читавших его, это, скорее, роман о мужестве; через роман проходил сквозной образ зимней дороги как символ вечной красоты и неумирающей надежды - по этой дороге в снегу, среди тайги и гор приходится гонять свой грузовик главному герою, работавшему шофером в "зоне", раскинувшейся на тысячи километров. Однако роман этот он издать не мог, хотя и предлагал издательству много лет подряд, т. к. Клавдия Корнеевна заявила однажды, что роман этот дискредитирует советскую власть, которая будто бы ассоциируется в нем с дорогой среди сугробов, ям и буераков, что это все - замысел скрытого врага и что роман будет издан "только через наш труп". Причем, по убеждению писателей, сама она романа не читала, а судила о нем с подачи Элеоноры Ивановны, прочитавшей его с красным карандашом в руках, отчего рукопись пестрела красными пометками, словно залитая кровью.
Но что, интересно, Клавдия Корнеевна имела в виду под "нашим трупом"? Если бы она сказала: "через мой труп" - Карманов получил бы хоть какую-то надежду: никто ведь не бессмертен, даже идеологические богини. Вероятно, она имела в виду свою партию, свято веря, что, во-первых, власть партии бессмертна и надеяться на послабления бесполезно, а во-вторых, причастившись каким-то хитроумным ходом мысли к бессмертию ее, она и себя чувствовала бессмертной... А роман в издательстве через некоторое время исчез бесследно - уже после гибели Карманова, и потерю его кое-кто считает неслучайной. Так что неправ писатель, сказавший, что рукописи не горят. Увы, горят, и еще как! И исчезают без следа.
* * *
Расскажем и еще об одном писателе старшего поколения - Семене Яковлевиче ФИНК-ЧЕРВЯКОВЕ.
Уроженец одного из наших районных городков, он, еще до войны, будучи комсомольцем, начал трудовую деятельность в органах НКВД. А во время войны стал армейским политработником, закончив войну в чине полковника. После нее, продолжая военную службу, он сочинил и опубликовал роман о коллективизации и борьбе с кулачеством - подобные темы шли тогда ходко. Как он умудрился его написать - непонятно: ведь надо, по крайней мере, знать, о чем пишешь, а он всегда был горожанином. Видимо, единственная возможность познакомиться с деревней была у него, когда он работал в НКВД, выезжая туда по заданиям ОСОБОГО РОДА.
Выйдя в отставку, Семен Яковлевич приехал к нам и начал энергично вживаться в писательскую среду, придумывая новые по тому времени формы литературной работы: "круглые столы", обмены делегациями, литературные "декады", - фантазиям его в этом отношении не было конца. Поначалу писатели принимали дружное участие в "мероприятиях" - все это было подобно камню, брошенному в стоячую воду - но потом потихоньку стали отходить: уставали от шумихи и болтовни, а главное - литературной работе это не только не помогало, а наоборот, мешало.
Сам он был невысок ростом, усат, ершист и задирист, и - непомерно высокого мнения о себе и своем романе. Несмотря на то, что роман его позднее был безжалостно раскритикован, он твердо считал, что недостойные современники не поняли его, а потому запаял один экземпляр романа в цинковую коробку и завещал положить с собой в гроб, дабы потомки через тысячелетие обнаружили этот экземпляр и вновь открыли Финк-Червякова как писателя. Вдобавок он заказал у местного скульптора собственный гипсовый бюст - облегчить в будущем воссоздание его бессмертных черт в бронзе.
По отзывам помнивших его, Семен Яковлевич обладал талантом говорить много и убедительно на любую тему, поэтому всегда был штатным оратором на собраниях, и поэтому же избирался бессменным партийным секретарем первички и представительствовал в различных инстанциях, вплоть до Большого Чума, где не преминул завести себе друзей.
Полюбил он также поездки с платными выступлениями в сельские районы. Однако Кулебякин, усмотрев в нем соперника во всех отношениях: и в отношении черпания районных денежных запасов, и в отношении возможной смены на посту руководителя, и в отношении популярности вследствие умения воздействовать на публику, - на всякий случай начал собирать на него компромат. В первую очередь его заинтересовала подозрительная часть его двойной фамилии - "Финк", из чего Кулебякин сделал умозаключение, что тот является проводником сионистских идей в нашей области; далее, именно он раскопал в личном деле Финк-Червякова факт сотрудничества того в "органах" и стал распространять по всему городу слух, что тот по сию пору работает штатным осведомителем КГБ, заслан сюда Москвой собирать "данные" на писателей и на всех работников Большого Чума, ибо, мол, кто хоть однажды связался с КГБ - это уже на всю жизнь.
У Кулебякина среди писателей были недоброжелатели, так что его происки быстро дошли до Финк-Червякова; тот в долгу не остался и принял ответные меры: сколотил группу из недоброжелателей Кулебякина и повел против него планомерную осаду, надеясь, видимо, в будущем все же свалить его. Эту осаду он именовал борьбой за правду, утверждая, что всегда готов ради нее на амбразуры, хотя сам пользовался в борьбе не открытыми сражениями, а - письмами, которые относил в Большой Чум или отсылал в Москву, называя их "коллективными", поскольку склонял подписываться под ними всех недовольных Кулебякиным.
Да, Антон Сидорович почувствовал в Семене Яковлевиче серьезного противника; то был не Баранов: не уйдет с обиженно поджатой губой, хлопнув дверью, - поэтому вынужден был предпринять новые меры.
Работа в "органах" сделала Семена Яковлевича бдительным. А в те годы в народе ходило множество политических анекдотов, так что, когда молодые литераторы начинали в писательской компании обмен свежими анекдотами - Семен Яковлевич, укоризненно качая головой, грозил им пальцем: "О-ох, Паша (или Петя, или Ваня), в тридцать седьмом бы тебя за такое по головке не погла-адили!" - и демонстративно отходил. Кулебякин же, слыша этот разговор, подходил затем и резюмировал: "Вот увидите, ребята, он вас еще заложит и получит свои серебреники!"
Так что их организация выглядела тогда, скорее, военным лагерем, где хорошо вооруженные стороны находились в постоянной боевой готовности - писатели этого поколения как ушли на фронт молодыми, так всю жизнь потом и провели в непрерывных боях: война стала их потребностью... Или, может, виноват настрой, впитанный ими в кровь с песнями пионерского детства: "И вся-то наша жизнь есть борьба, борьба!"?
* * *
Следующий писатель, хотя и придерживавшийся нейтралитета, но своим творчеством приблизивший СОБЫТИЕ - Федор Матвеевич ЗУЕВ.
Судьба его была настолько запутанной, что мне стоило большого труда распутать ее, тем более что последние годы он жил замкнуто и мнения о себе оставил противоречивые.
Из его "личного дела" явствует, что происходил он из крестьян, однако, по сведениям, с малолетства беспризорничал, а подростком сидел в тюрьме, так что причины кое-что скрывать о себе у него были. Старший сын его, у которого я пытался выяснить некоторые детали жизни отца, тоже не мог ничего толком рассказать - знает только, что дедушка со стороны отца пришел в Сибирь каторжником... Между прочим, когда начинаешь выведывать родословную сибиряка, то обязательно выяснится, что кто-то в его родове попал в Сибирь не по своей воле, будь то в 18-м, 19-м или 20-м веке - такова специфика сибирской жизни; отсюда - и немногословность в отношении предков: а черт его знает, - думает не очень-то доверчивый сибиряк, - а вдруг да с какого-нибудь боку откровенность повредит?..
Не смог я точно выяснить, и какое образование получил Федор Матвеевич. Во всяком случае, обременен он им не был - то ли семь, то ли восемь классов средней школы. Одним словом, писатель-самоучка.
Биография его проясняется лишь после того, как он, будучи корреспондентом-внештатником молодежной газеты и выпустив тоненькую детскую книжицу, приехал в Светлогорск, на Всесоюзную Комсомольскую Стройку, где начинал и Хвылина, и поступил рабочим в бригаду, чтобы не просто увидеть все своими глазами - но своими руками построить завод и написать об этом правдивую книгу, своеобразную летопись времени.
Несколько лет проработал он, пройдя путь от землекопа до монтажника, и одновременно писал документальную историю стройки в виде дневника, не утаивая никаких производственных и бытовых трудностей. А поскольку стройка состояла почти из одних трудностей, книга получилась острой и интересной. Однако в областном издательстве печатать ее отказались. И не только потому, что она была СЛИШКОМ документальной.
В свое время в том городке в ночь перед каким-то революционным праздником, когда все должны были ликовать и веселиться, на глухой стене одного дома появилась грубо намалеванная фраза, расцененная как идеологическая диверсия, что-то вроде: "Когда накормите рабочий класс?" С ног сбилась дюжина кэгэбистов, разыскивая автора. Подозрение пало на работягу, что-то тайком вечерами пишущего в тетрадку, вместо того чтобы пить, как все, водку. Разумеется, это был Зуев. Пришли ночью в общежитие, где он делил комнату с тремя парнями, произвели обыск, потащили в "органы", а все тетрадки изъяли как вещдок. Однако всерьез придраться ни к чему не смогли и отпустили. Но тетрадки вернули не все.
Федор Матвеевич этот факт особенно тщательно скрывал, зная, что любая связь с КГБ настораживает всех; однако слух об этом факте упорно всюду просачивался и неотступно за ним тянулся. Какими путями? Зуев долго ломал над этим голову и пришел к единственному выводу: "органы" сами сеют этот слух... Информированное же издательство рассудило так: раз таскали, значит, что-то было, а береженого Бог бережет, - и отказалось печатать книгу под благовидным предлогом: надо поработать над рукописью еще.
Однако Федор Матвеевич, тогда еще просто Федя, не сдался: поехал в Москву и сумел пристроить рукопись и в "толстом" журнале, и в издательстве. Книга вышла и там, и там, да большими тиражами, да на всю страну, да получила отклики. Федя, как говорится, в одно прекрасное утро проснулся знаменитым. И воспрянул духом. Был принят в Союз писателей, получил большую квартиру, хотя был холост. К нему повалили заказы на острые, злободневные очерки, его имя замелькало в московских журналах... Короче, он первым из наших писателей получил всероссийскую известность, что весьма удручало и Кулебякина, и Финк-Червякова, и прочих писателей.
Известно, молодость не знает меры: зазвенело в карманах - и приоделся щегольски наш Зуев, стал ужинать в ресторанах, откуда-то сразу взялась компания друзей и подруг, стал неразборчив в связях. И подцепил венерическую болезнь. Не подозревая об этом, наградил болезнью случайную девицу. А девица возьми и окажись дочкой высокопоставленного папаши. Тот поднял шум на весь город.
Вот тут-то и началось! Зуев и не подозревал, что, становясь известным, льет масло в огонь... Во-первых, в областной газете появился фельетон, весь из грубых намеков, сквозь которые, однако, всё недвусмысленно и подробно прочитывалось и смаковалось. Во-вторых, Зуева разобрали на писательском собрании. Он горячо каялся - даже, говорят, плакал - и оправдывался тем, что не знал о своей болезни, что дочка того папаши сама была не на высоте, но что, несмотря ни на что, он готов искупить вину: жениться на ней. Трудно теперь установить, искренне он говорил или изворачивался, но, судя по всей его последующей и предыдущей жизни, облегченных вариантов он не искал.
Однако Кулебякин с Финк-Червяковым, забыв распри и проявив удивительное единодушие и высочайшую моральную требовательность, настояли на исключении его из писательской организации, хотя и раздавались робкие возражения, что, мол, организация - не монашеский орден, а всего лишь профессиональное объединение, что, мол, каждый может так обмишуриться; но Кулебякин с Финк-Червяковым этих шептунов и слушать не стали. Потом размножили протокол собрания с описанием всех подробностей дела и разослали в центральные писательские органы, а также в редакции всех издательств и журналов. И Зуева после этого перестали печатать.
А что же он сам? Вылечившись, он женился. Поскольку ни одна интеллигентная девушка не вышла бы за него, так как уже весь город знал о его "деле" и страшно возмущался: "А еще писа-атель!" - женился он на рабочей-сварщице и сотворил вкупе с нею четверых ребятишек, бросая вызов всем, кто его осудил: а вот вы, моралисты, готовы совершить подобное?
Как его семья выжила тогда - непонятно: жена, естественно, не работала, и он ничего не зарабатывал. Старший сын рассказывает, как они всей семьей с ранней весны уезжали в деревушку, занимали там пустующий дом, вскапывали заброшенный огород, засаживали его овощами и картофелем, а пока в огороде ничего не выросло, отец водил малышей на луг; они ползали по нему, искали съедобные корешки и травы и съедали - отец увлекся вегетарианством и приучал к нему семью. А по мере созревания овощей они съедали поочередно редиску, огурцы, морковь, репу, картофель, капусту, так что осенью убирать было уже нечего, и налегке возвращались в город.
Зуев между тем стал молчалив, мало с кем общался, а если и разговаривал, то лишь намеками и полушепотом, избегая бесед в закрытых помещениях, многозначительно прижимая при этом к губам палец и показывая глазами на выключатели, телефонные аппараты и висящие над головой плафоны, что больше смахивало на психическое заболевание, тогда еще не описанное: фобию радиоподслушивания.
Через несколько лет он все-таки начал понемногу публиковаться.
Писал он пока что на самые безобидные темы: о грибах, ягодах, травах, которые успел основательно изучить, - и на эти публикации его смотрели сквозь пальцы, но как только он касался серьезных тем - ему тотчас "перекрывали кислород". Он брал псевдонимы - его выдавал стиль. И если очерк его все-таки проскальзывал, Большой Чум метал громы и молнии: "Да как он еще смеет после всего ЭТОГО!.." - и угрозы через третьих лиц передавались ему слово в слово. В местном издательстве рукописи ему упорно возвращали, требуя "дожать" и "довести", а тем временем утверждался план следующего года, и на его протесты разводили руками: "Помилуйте, но вы опять не уложились в срок!"
Сочувствующие говорили ему: "Ты ничего не добьешься, потому что ТАМ, - при этом выразительно показывали глазами на потолок, - не хотят тебя печатать. Сходи на поклон - они это любят". И он шел ТУДА, в Большой Чум; однако настоящие Хозяева принимать его не желали, а принимал рядовой сотрудник; он улыбался, расспрашивал о семье, детях, потом - о делах в писательской организации. Но поскольку Зуев теми делами не интересовался и ничего толком рассказать не мог, если б даже хотел (такое нежелание делиться истолковывалось ТАМ как ОТСУТСТВИЕ ГРАЖДАНСКОЙ ПОЗИЦИИ), а интересовался лишь судьбой своей рукописи - сотрудник кивал, чмокал губами и обещал помочь, но только на следующий год: "Сами понимаете, план ушел в Москву на утверждение, а нарушать порядок в нашем плановом хозяйстве, - сотрудник разводил руками, - мы с вами не имеем никакого права". На следующий год все повторялось, с той дишь разницей, что принимал его новый сотрудник - прежний уходил на повышение.
Шли годы. Уже порядком забылась первопричина такого к Зуеву отношения, а привычка третировать и унижать его осталась.
А что же Зуев? Работая большей частью "в стол", "для потомков", он стал страдать новой фобией: страхом смерти, - и помня пушкинскую фразу: "В России писателю надобно жить долго", - понимая ее буквально: не менее ста лет, - стал много заниматься здоровьем по разным методикам: бегал трусцой, изнурительно голодал, грыз сырые овощи и жевал сырой овес, пил травяные отвары и собственную мочу, спал на балконе, тряс себя на сконструированном им самим стуле с помощью особого моторчика, вытрясая из организма камни и шлаки, работал, опутавшись проводами, чтобы отводить от себя вредные токи. Увы, ничего ему, к сожалению, не помогло...
* * *
Из старшего поколения писателей следовало бы назвать еще Елену ЧЕРНЫШЕВУ и Ивана ПЫХТЕЕВА.
Елена Максимовна Чернышева, детская писательница, курящая и пьющая дама с хриплым, пропитым и прокуренным басом, с короткой стрижкой "под мальчика" из черных восстановленных волос и вечной "беломориной" в длинных сухих пальцах, была, по воспоминаниям современников, существом безобидным, хотя и ужасно сквернословила, когда бывала пьяна, и обожала рассказывать нецензурные анекдоты, причем не пренебрегала и политическими, а т.к. они расценивались только как диверсии, привносимые ОТТУДА, и распространители их были как правило НА ПРИМЕТЕ - то она тоже числилась в неблагонадежных.
Уже в те годы у мужчин остались одни воспоминания о лучшей поре Елены Максимовны, когда она еще была "прекрасной Еленой", сбившей не одного с панталыку и неоднократно сбивавшейся с пути самой. Писала она мало - массу времени отнимало у нее утрясание личных дел: с мужем она давно развелась и в интересующее нас время жила с молодым спившимся журналистом, ровесником двух взрослых ее сыновей, устройством которых (т.е. всех троих) она без конца занималась: те, несмотря на свою взрослость, были как-то по-младенчески неустроены и неухожены.
Иван Тихонович Пыхтеев же, по отзывам современников, наоборот, был милейшим, мягкотелым и мягколицым человеком неопределенного возраста, писал такие же мягкотелые, бесцветные произведения, которые можно читать, а можно и не читать, и именно поэтому его у нас в те годы печатали много и охотно. А среди писателей он был известен тем, что изучал и изобретал разные способы плодотворной работы и постоянно экспериментировал над собою: работал то ранними утрами, то ночами, пробовал разные стимулирующие лекарства и травы, проверял на себе влияние биоритмов, благоприятных сочетаний разных светил: Солнца, Луны и планет, - и вычерчивал сложные кривые собственной работоспособности. Но, к сожалению, никакие стимуляторы и графики не помогли ему написать ни одного талантливого произведения, и писатель этот у нас совершенно забыт, причем, как мне кажется, вполне справедливо; благодаря своей осторожности и благоразумию он имеет весьма косвенное отношение к СОБЫТИЯМ, и я рассказываю о нем скорее как о курьезе.
Глава пятая
Это я рассказал о "наглой молодежи" фронтового поколения. Но были в организации и действительно молодые - правда, мало: принимали тогда в организацию не без ведома Большого Чума и не с точки зрения таланта, а, в первую очередь, тех, кто зарекомендовал себя неучастием ни в каких сомнительных предприятиях. А ведь в молодости, даже в самые суровые времена, человек, да еще склонный к писательству, подвержен соблазнам, бесу фрондерства и авантюризма, поэтому моложе тридцати туда не принимали вовсе; кроме того, много талантливых молодых людей, не умевших выполнять условия компромисса с Большим Чумом и Кулебякиным, не печатались вообще; они вынуждены были зарабатывать на хлеб кочегарами, дворниками и сторожами и притворяться, что к творчеству не имеют отношения - иначе их безжалостно преследовала милиция; большинство из них не выдерживало двойной жизни: спивалось, кончало с собой или попадало в психбольницу. Так что тех из молодых, кто миновал все преграды и в виде приза стал членом Союза писателей, нашлось в нашем городе только четверо, и первым среди них я назову Вадима ЕРОХИНА.
Будучи молодым ученым и начав писать фантастические повести, он создал в городе клуб любителей фантастики, где эти любители собирались вместе, чтобы, главным образом, обмениваться книгами, которые в те годы были страшным дефицитом. Надо заметить, что ко всяким несанкционированным собраниям власти относились подозрительно, боясь, как чумы, крамолы; они засылали в клуб соглядатаев, а потом распускали слухи, что там занимаются оккультизмом, или гомосексуализмом, или антисоветской пропагандой, и на основании собственных же слухов собрания запрещали. Любители фантастики собирались тайком, с конспирацией, на частных квартирах, на пустырях или в лесу, но их выслеживали и там и разгоняли, а активистов, в том числе и Ерохина, приглашали в "органы", интересовались мировоззрением и предупреждали, что при непослушании они как злостные тунеядцы будут высланы в леспромхозы под надзор милиции и там должны будут работать в принудительном порядке, а перевоспитанием их займутся условно освобожденные уголовники-лесорубы, а те миндальничать, как здесь, не будут - там интеллигентикам быстро рога обламывают, а самых строптивых, собравшись кучей, простите за грубость, петушат, и никакая власть их не защитит, потому что они вне закона: они тунеядцы!
* * *
Для тех, кто уже забыл за давностью лет или не знает по молодости, я напомню, что слово "органы" обозначало не какие-то анатомические части тела, которые неловко называть вслух - а, объясняясь старинным юридическим языком, учреждение политической сыскной полиции; называлось оно тогда комитетом государственной безопасности, или КГБ. Но поскольку эти три буквы вызывали у людей крайне неприятные ассоциации, то их и заменили эвфемизмом "органы".
"Органы" эти у нас находились под боком у Большого Чума, распухая и разрастаясь год за годом, и, в конце концов, заняли целый квартал, ставши самым крупным учреждением - крупней даже, чем Большой Чум. И называли их "органами", а не "органом", потому, что "органа" было, собственно, два: КГБ и УВД, - и где кончался один и начинался другой, было непонятно, т.к. все ЭТО срослось вместе и находилось под одной крышей, только - с разными входами. Имело это здание очертания замкнутого квадрата с внутренним двором, или, выражаясь архитектурным термином, КАРЕ. Было оно пятиэтажным и серым, с узкими зарешеченными окнами, как бойницы средневековой крепости, и с черными стальными воротами, створки которых, лязгая и громыхая, автоматически открывались и закрывались, ежеминутно впуская и выпуская легковые и крытые грузовые машины - там вовсю кипела непонятная непосвященному жизнь, страшноватая своей таинственностью.
Все тогда знали, что, кроме штатных работников КГБ, которые занимали бесчисленные кабинеты в том здании, были еще и сексоты, т. е. секретные сотрудники, внедренные во все городские учреждения. Были они и в писательской организации, и все знали об этом, хотя никто точно не мог сказать: кто?.. Это - кроме капитана КГБ, скромного молодого человека, прикрепленного к ней официально; он регулярно наведывался, всегда в сером штатском костюме с обязательным галстуком - чтобы посидеть на собрании, послушать, о чем говорят и шепчутся писатели, да побеседовать с руководителем и партийным секретарем...
* * *
Но мы отвлеклись от Ерохина. А тот после столкновения с "органами" приходил домой и всю молодую ярость выплескивал на страницы фантастических повестей, где у него без конца стреляли и убивали, убивали, убивали - с помощью лазерного, фотонного, биоэнергетического и прочего оружия...
Кроме творчества, он с удвоенной энергией брался за отвоевание своего места в мире; он боролся со всеми: с теми "высоколобыми", кто считал фантастику второстепенным, трамвайным чтивом, и с теми, кто подозревал ее в протаскивании не НАШИХ идеалов: герои ее осваивают новые космические пространства? - явно захватническая идеология; без конца стреляют? - воспевание культа жестокости; носят краткие звучные имена? - нездоровые симпатии к Западу; попадают в космические катастрофы? - намеки на несовершенство НАШЕЙ техники; и вообще, не состоит ли вся фантастика из сплошных намеков, а потому не стоит ли всю ее раз и навсегда запретить?
Поскольку писатели старшего поколения неохотно впускали Ерохина в свои ряды, чуя в нем плодовитого и напористого соперника - он объявил им войну, переняв их же оружие: длинные письма в Большой Чум и распространение слухов, обвиняя в них Финк-Червякова в сионизме, Кулебякина - в угро-финском национализме, главного редактора Петрову - в немецком засилии, а остальных - в бездарности и завистливости, - и пользовался этим оружием с присущей ему изобретательностью.
Потеснив с помощью такого бешеного напора местных писателей и запугав дирекцию издательства, он сумел издать две книжки, а затем обратил взоры на Москву. Не знаю, каким образом он завоевывал московские издательства - но только после издания там еще двух книжек, примерно к сорока годам его, успокоившегося и научившегося мало-мальски в своем, не менее буйном, чем он сам, творчестве вписываться в плавные берега соцреализма, местные писатели признали, наконец, за своего и приняли в свои ряды.
Во время приема он устроил коллегам традиционную выпивку, а, подвыпив, слезно каялся во всех гадостях по отношению к ним и просил прощения; однако подвыпившие коллеги его, будто бы, в долгу перед ним не остались: крепко отмутузили за всё сразу, так что он потом недели две ходил с синяками, хотя жаловаться никуда не стал, приняв их как должное - даже, наоборот, после этого жил со всеми в мире и согласии.
* * *
Остальные трое были поэты: Аркадий СВЕТЛЫЙ, Гоша ХУДЯКОВ и упомянутый ранее Варфоломей Имангильдин.
Не в моей компетенции раздавать им места; это даже не компетенция литературоведов - а только Времени, да и оно приступит к своей обязанности не ранее, чем все будут в равном положении, т.е. на кладбище... Дело в том, что один из поэтов, Аркадий Светлый, до сих пор жив. Правда, живет он теперь далеко от нас, на родине, где родился и вырос, пока судьба не занесла его, молодого специалиста с университетским дипломом, к нам, чтоб он родился здесь уже как поэт. "Светлый", как вы, верно, догадались - псевдоним.
Псевдоним, в сущности, раскрывал содержание его стихов, бодрых и светлых - комсомольских, одним словом, которые он обильно публиковал и у нас, и в Москве - такие стихи в то время поощрялись и имели спрос. В общем - благополучный поэт, да, к тому же, и характера золотого: добрый, общительный, имел полгорода друзей, со всеми на "ты", для всех Аркаша или Аркан, свой в доску парень. От девушек отбоя не было - как от мух на патоку - пока не женился и не остепенился. Чего еще желать от судьбы?
Но, оказывается, хотелось еще чего-то... С некоторых пор, а, точнее, когда он решил, что защищен известностью и комсомольским лауреатством - ибо человек он был, по-видимому, все-таки осторожный - начал он развлекать друзей эпиграммами на известных в городе лиц, в т.ч. и на "хозяев" области; поскольку жанр этот из-за всеобщего страха был крайне редок, эпиграммы его благодаря бойкости их, остроумию и легкости рифм быстро запоминались и разлетались по городу.
Ну и что, казалось бы? Попробовал бы кто-нибудь припереть его за это к стенке, пригласить на беседу - уж он бы ответил достойно! Да для начала докажите хотя бы авторство!.. Но никто его никуда не приглашал, к стенке не припирал, и стихи его, другие, "правильные", по-прежнему шли ходко. "Не то время сейчас! - задиристо отвечал он тем, кто советовал быть осторожней. - Слабо им мне рот заткнуть - они теперь нас боятся!"
Но с некоторых пор вокруг него стали случаться странные вещи.
Однажды кто-то залез среди бела дня в его квартиру. Правда, ничего не взяли, только что-то искали, а больше того напакостили: расшвыряли по полу всю библиотеку, рассыпали архив, рукописи... Причем соседка видела воров: вышли, - говорит, - из квартиры двое молодых ребят в спортивных костюмах; особого внимания она на них не обратила, потому что у Светлых - постоянно гости. Тогда они посмеялись с женой: экий нынче эстетствующий вор пошел: не хотят к богатеньким лезть - поэта им подавай!
Но когда он вышел однажды в веселом расположении духа из одной дружеской компании, где и выпил-то всего два бокала шампанского, поскольку торопился домой - а его подхватили под белы ручки четыре молодца в милицейской форме, запихали в серый "воронок" и отвезли в медвытрезвитель, причем схватили единственного, в то время как через пьяных в тот вечер можно было переступать; а в вытрезвителе над ним произвели все унизительные процедуры, вплоть до насильного раздевания и ледяного душа, и потешались над тем, как он в крайнем возмущении протестовал и доказывал, что совсем не пьян, что он известный поэт и что стоит ему позвонить заместительнице Хвылины Выжлецовой - и они будут наказаны за самоуправство... Вот тут-то - по их хамским улыбкам, а особенно по одной реплике: "Да-да, тот самый!" - он вдруг понял, что они поймали того, кто им нужен.
Но самое-то удивительное произошло на утро, когда он, вернувшись в ужасном состоянии духа домой и развернув областную газету, прочел гнусный фельетон о себе, совершенно несоразмерный деянию: известный-де в городе поэт (фамилия не названа, но легко угадывалась), занятый, главным образом, производством распускаемых по рукам грязных стишонок, порочащих честных советских людей, а, стало быть, и весь советский строй, сам оказался не на высоте: пьянствуя, попал в заведение, созданное к услугам таких вот, с позволения сказать, "поэтов", но даже и там успел напакостить и оскорбить людей, которые так заботливо ухаживали всю ночь за ним и ему подобными... Но удивился он не самой стряпне - она, видно, была обязательным финалом в этом фарсе - удивился иному: хорошо знакомый с газетным производством, он прикинул по времени: чтобы эта газета вышла утром, ее начали распечатывать в типографии часов в восемь вечера, почти одновременно с тем, как его привезли в вытрезвитель. Но он еще не успел там ни с кем поругаться! Вот это оперативность! А ведь фельетон надо было еще написать, сдать в набор... Судя по тем потугам на сарказм и иронию, какие выжимал из себя автор, скрывшийся под фамилией "А. Петров" (среди журналистской братии в городе такого не числилось - всю ее он знал в лицо), над этой стряпней трудились не один час... Стало быть, она была готова задолго до злополучных бокалов шампанского, в расчете на то, что когда-нибудь он попадется? А раз не попадается - надо устроить, чтоб попался? Надо держать начеку "воронок" с четырьмя молодцами, выследить, скрутить, потом сообщить в редакцию, а в редакции запустить материал?.. Это что же: чтобы дискредитировать его, работала целая орава?.. И когда это выстроилось в его голове в ряд - он понял: они могут ВСЁ. И стал осторожнее. Сатирические стихи и эпиграммы писал он теперь редко и еще реже показывал.
Но, оказывается, тогда он понял еще не всё. А вот всё-всё-всё, до самой последней точки понял только после одной встречи в переулке.
Он сразу почувствовал тогда: те двое, что появились сзади и нагоняют его, будут с ним что-то делать, потому что один из них негромко окликнул: "Эй, погоди-ка!" Он огляделся: темновато; редкие прохожие идут мимо, да что толку - никто ведь, в случае чего, не поможет, и эти двое свое дело все равно сделают. Он, конечно, и не подумал ждать, но и не побежал трусливо - решил, что может и сдачи дать, пусть их даже двое: когда-то, в студенчестве, занимался в секции бокса, так, может, именно для сегодняшней встречи и занимался, и не все еще забыл? И вот они, похрустывая снежком, догнали, отнюдь не пьяные, как ему сначала показалось, деловито заглянули в лицо, будто желая убедиться, что он - тот самый, кто им нужен, и он, хоть и в темноте, а увидел, что это ДВОЕ МОЛОДЫХ ПАРНЕЙ В СПОРТИВНЫХ КОСТЮМАХ: отчетливо вспомнилась фраза соседки про тех, что залезли в квартиру, и успел еще удивиться точности совпадения... И тут его, не дожидаясь, пока он станет в боксерскую стойку, ударили по голове чем-то таким, что не оставляет следов, и он упал.
Потом его лечили от сотрясения мозга... Господи, как он каялся тогда, что не переехал в Москву! Хотелось оставаться поближе к жизни... Вспоминал своих московских друзей с их жалобами на душную атмосферу; их нытье казалось ему отсюда таким смешным и наивным...
Вылечили его хорошо - обошлось без осложнений. Но именно с тех пор он, действительно, все понял, а про эпиграммы и думать забыл.
* * *
Что Варфоломей Имангильдин - урупский поэт, мы уже говорили. Но поскольку у урупов еще не сложился свой национальный культурный центр, Варфоломей вынужден был жить и работать здесь, у нас.
Был он невысок ростом и из-за щуплости своей похож, скорее, на подростка со смуглым лицом и буйным чубом из жестких, как сапожная щетка, черных волос, закрывающих лоб, так что глаза его, две узких щелочки, оставались в тени, и было непонятно, насмешничает он или серьезен.
О нем у нас ходило много легенд. Одна из них - что он сын и внук настоящих шаманок (в его роду, будто бы, шаманство передавалось по женской линии), хотя мать его занималась шаманством, боясь советской власти, уже тайком - и в самых крайних случаях: только если надо было помочь вылечить человека; однако ее, в конце концов, забрали и увезли куда-то, и шестилетний Варфоломей, оставшись с бабушкой, больше ее не видел...
Поговаривали, что он сам хранит секреты камлания, и когда у него спрашивали: в самом ли деле? - он отвечал с достоинством: "А я и так всю жизнь камлаю!" - и было непонятно: в переносном или прямом смысле он говорит?.. Чтобы придать своему образу экзотики, он носил куртку с нашитыми на ней бубенчиками и бахромой из цветных ленточек; ленточки при ходьбе развевались, а бубенчики позванивали; кроме этой куртки, носил он еще, исключая лишь жаркое лето, лохматую россомашью шапку.
Следующая легенда - о том, как его, восьмилетнего, какие-то чужие взрослые люди отняли у бабушки: будучи своевольным, он кусался, брыкался и сбежал от них в лес, но его все же поймали, усадили в лодку, увезли в районный поселок и сдали в школу-интернат...
Однако учиться ему понравилось, хотя он и скучал по бабушке, по чуму, по дикой тайге, по кочевым оленям, белкам и бурундукам, по рыбам, гуляющим в холодной быстрине рек, по диким гусям, летящим в небе; и, может быть, именно от этой тоски он полюбил русские стихи о природе, звучные и всегда почему-то грустные, а потом и сам стал слагать их на урупском - ими пела его душа, и он даже не понимал, откуда они у него: то ли слыхал их когда-то в виде материнских песен, то ли бабушкина колдовская душа посылала их ему через леса и реки как заклинания, то ли сам их сочиняет?..
Эти стихи помогли ему к восемнадцати годам не стать ни воришкой, ни попрошайкой у магазина, как его сверстники из интерната... А поскольку бабушка к этому времени умерла, мать пропала бесследно, а отец замерз пьяным в тундре так давно, что Варфоломей его и не помнил - ему некуда было деться, и его отправили в Ленинград, в Институт народов Севера.
Третья легенда - о том, как он попал к нам в город.
Науки в Ленинграде давались ему трудно. Особенно политические; в них надо было уметь абстрактно мыслить и учиться ненавидеть, отнимать и перераспределять. Душа его противилась этому, не принимала, и вот на излете третьего курса, когда по Ленинграду брела холодная дождливая весна, после нескольких попыток сдать очередной экзамен, устав от сражений с преподавателями, он напился, а, напившись, вспомнил родину, тайгу, бабушку - и заплакал; а, заплакав, выломал в своей комнате с десяток паркетных клепок из пола, с помощью конспектов разжег из них костер и запел горловым, надрывающим душу голосом давно сложенную песню... За сей хулиганский поступок его изгнали из института, а поскольку денег на обратную дорогу не нашлось, он пришел к нам из Ленинграда пешком, покрыв за лето расстояние в четыре с лишним тысяч километров.
Прямо с дороги, грязный, оборванный и голодный, в разбитых кедах и с котомкой за плечами, он попытался пройти в редакцию молодежной газеты, чтобы показать тетрадку сочиненных дорогой стихов и попробовать продать несколько из них, но не смог проскользнуть мимо вахтерши, не желавшей впускать оборванца. Не зная, что делать дальше, он пошел ночевать на вокзал, в этот вечный приют бездомных; милиция, знавшая там каждого бродяжку, задержала его, занялась выяснением личности, выудила из его котомки тетрадку стихов и пригласила самого популярного в городе поэта Аркадия Светлого совершить над ними суд, поскольку Варфоломей безнадежно пытался доказать милиционерам, что стихи - его собственные.
Светлый, прочитав их, удивился их первозданной и вместе с тем изысканной наивности и чистоте: поскольку ни урупского литературного языка, ни алфавита еще не существовало, Имангильдин записывал как бы русские подстрочники своих дорожных стихов и песен, и подстрочники эти звучали на русском как великолепные верлибры!.. Аркадий выпросил Варфоломея у милиции, привез в свою, тогда еще холостяцкую, квартиру, заставил отмыться в ванной и переодеться в его штаны и рубаху, и они несколько суток подряд общались; много пили - но и говорили много, читали стихи, рыдали над ними от восторга и пьяного умиления, и опять говорили - то был для них прекрасный праздник общения и братства душ, обильно омываемого сухим вином, портвейном, вермутом и водкой - всем, что имелось в винных отделах ближайших магазинов. А потом Аркадий сам отпечатал его стихи на машинке и побежал с ними оповещать редакторов газет, что в мире родился поэт - чтобы они поторопились скорее открыть его городу и миру.
Это уже потом, когда Варфоломей прижился в городе, в одной из дружеских компаний он назвал Большой Чум Большим Чумом, а Стефана Маркаврелиевича Хвылину - Хозяином Большого Чума, и с тех пор никто по-другому их уже и не звал. И когда вокруг возмущались тем, что Хвылина не делает того или этого, то Имангильдин замечал на это, что настоящий Хозяин и не должен ничего делать; единственное, что он должен - это мешать всем жить, иначе кто ж будет принимать его всерьез? При этом щелочки Варфоломеевых глаз были настолько непроницаемы, что оппоненты терялись: смеется он над ними, или это он - серьезно?
Летом он пропадал на севере области среди соплеменников, а на зиму возвращался в город, подрабатывал в котельной кочегаром и пописывал стихи. Стал издавать книжечки. Его даже поощряли издаваться: это оказалось престижно для издательства - развивать литературу МАЛОГО народа: во всех докладах и отчетах, вплоть до Москвы, все, кому это было нужно, отчитывались теперь о создании в нашей области литературы урупов, которые до революции были дикими и неграмотными, а теперь у них есть даже собственный поэт!.. Его стихи стали появляться в антологиях, а его имя - в справочниках. Совместно с одним ученым, специалистом по языкам малых народов, Варфоломей стал разрабатывать алфавит и словарь урупского языка и переводить свои стихи с русского на урупский.
Казалось, все складывается прекрасно. Да вот беда: кроме стихов, он начал однажды писать еще очерки о положении своего маленького народа, который именно в советское время стал вымирать от непривычного образа жизни: от мучной и консервированной пищи, от водки и безделья, оттого что леса вырубали, а реки забиты гниющим лесом, и урупам не на кого стало охотиться, рыба исчезла, моховые оленные пастбища испорчены вездеходами и буровыми вышками геологов, круглый год ищущих нефть, золото, медь, железо, уголь, уран; дети урупов, живя в интернатах, отвыкали от природы и забывали родной язык, а полуграмотные национальные руководители превратились в тупых чинуш... Однако от этих очерков редакторы шарахались - от него ждали другого: как мудрая политика партии принесла его народу счастье, освободив от вековой темноты.
Напившись от гонораров за стихи, он приходил в вестибюль Большого Чума, махал рукописью очередного отвергнутого очерка и требовал, чтобы его допустили к самому Хозяину. Дежурный милиционер, охраняющий беломраморную лестницу с красной ковровой дорожкой, ведущую куда-то высоко вверх, в гулкие апартаменты, очень вежливо усаживал Варфоломея в солидное кресло возле себя и говорил, что сейчас позвонит, и Варфоломея примут, а сам за стеклянной перегородкой звонил в медвытрезвитель. Воронок прилетал молниеносно; входили молодцы в милицейской форме, брали щуплого Варфоломея под руки и буквально выносили его, а если он сопротивлялся, так еще и поддавали ему, но уже внутри воронка: "Ах ты, обезьяна узкоглазая, и ты туда же!.."
* * *
И последний поэт - Георгий, или попросту Гоша, Худяков. Причем последний - не значит, плохой; просто рассказывать о нем трудно: Гоша был сущим наказанием для писательской организации. Да и для города тоже...
В истории мировой литературы веками сложился устойчивый образ поэта как пьюхи и праздного гуляки.
Седая глубина времен: Будда, пока еще и не Будда вовсе, а лишь принц крови Сиддхартха сидит под деревом, мучительно постигая Истину; еще безмятежно качается в люльке и глубокомысленно сосет палец будущий отец диалектики, грек Сократ, - а в это время другой грек, поэт Анакреонт, уже вовсю дует вино и прославляет в стихах пьянство, закладывая под него на тысячи лет вперед крепкий фундамент простой и веселой мудрости, "анакреонтики": "Что же сухо в чаше дно? Наливай мне, мальчик резвый..."
Лет 500 спустя римский поэт Катулл (1 век до н. э.) вторит ему: "Наливай мне вино покрепче в чашу... Ты же прочь уходи, вина погибель, ключевая струя, ступай к суровым..."
800 лет спустя после Катулла, уже на другом конце света, ему вторит китаец Ду Фу (8 век н. э.) - заметьте, сколь интернационален образ пьюхи-поэта, как размашисто шагает он по дольнему миру, и как заметно крепчает в стихах вино: "Обычай этот мне судьбою дан - закладывать кабатчикам одежду: уже с утра лелею я надежду, что к ночи буду совершенно пьян..."
А вот вам, пожалуйста, перс Омар Хайям (11 век, 300 лет спустя после китайца Ду Фу): "Хочу упиться так, чтоб из моей могилы, когда в нее сойду, шел винный запах милый..."
А вот Пьер Ронсар (француз, 16 век) - уже Ренессанс в расцвете, уже рукой подать до нас: "Лей в бокал вино хмельное, чтоб забылся сном разлад, что во мне яриться рад, душу бедную терзая, словно кролика - борзая".
Восемнадцатый век; с каким удовольствием подхватила знамя пьянства молодая русская поэзия!.. Пунш, шампанское, пирушки - не последние слова в поэтическом словаре у патриарха русской анакреонтики Державина...
Не будем ворошить хрестоматийных строк на эту тему у блистательного нашего Александра Сергеича, который вместе с благословением Гаврилы Романыча принял из дряхлеющих его рук и эту тему...
А "анакреонтика" пушкинской плеяды?.. А - чуть особняком - насыщенная брызгами шампанского хмельная поэзия Дениса Давыдова и Николая Языкова!.. А надрыв "Цыганской венгерки", этого гимна пьющих людей, Аполлона Григорьева: "Что за горе? Плюнь да пей! Ты завей его, завей..."
А вот уже и 20 век на дворе. Зачинатель его, печальный и одинокий А. Блок отнюдь не чурался алкоголя ни в жизни, ни в стихах... Тема загулов в стихах С. Есенина стала притчей во языцех и еще у всех на слуху...
На тему "Поэзия и пьянство" можно написать диссертацию, не менее чем докторскую; выводом ее, думаю, будет, что воспеваемое в стихах пьянство - скорее, все-таки поэтический образ отрешенности от суеты или, наоборот, от размеренного быта, символ желанной и недостижимой праздности поэта - ведь все перечисленные классики алкоголиками отнюдь не были, потому как алкоголизм и серьезный вклад в поэзию несовместимы.
Наши же местные поэты, к сожалению, не имея достаточной культуры и образования, понимали заповедь пить вино слишком буквально: как инструкцию к исполнению. И самым истовым исполнителем этой заповеди был Гоша Худяков. Даровитый от природы, пил он, говорят, просто зверски, не зная меры, недели, месяцы и годы подряд, не просыхая ни днем, ни ночью, пропивая свои и чужие деньги, но, по большей части, все-таки чужие, занятые в долг, пропивая здоровье, безжалостно разрушая свои сердце, печень и нейроны головного мозга. На занятые им у приятелей и знакомых тысячи рублевок, трешек и пятерок можно было, наверное, построить дом и купить впридачу самую дорогую в те годы машину "волгу"!
Впрочем, активно помогали ему стать таким сами приятели и знакомые; да и их ли то вина, если в те времена, скудные на развлечения, каждый развлекался, как мог; в обычае были кухонные застолья, в которых сходились за бутылкой друзья и единомышленники; в комнатах не пошумишь: за перегородкой спят дети, за стеной всё слышат соседи, а в тесной кухоньке, во-первых, всё под рукой, а во-вторых, кругом защита: тут - окно, тут, за перегородкой - своя же квартира; остается, правда, потолок - но, в крайнем случае, можно и шепотом говорить, да еще при этом включить радио... Когда же общение в узком кругу приедалось, приводили новенького. И пока у Гоши были острая память и приличный вид, его приглашали с гитарой в разные интеллигентные компании, и он там пел, или, точнее, читал нараспев под гитару свои и чужие стихи.
Ему нравилось быть бродячим поэтом-бессребреником, беспутным и свободным - это был такой милый, не увядающий веками образ Поэта, певца Красоты, который уже тысячи лет бродит по земле, кочуя из страны в страну: в доброй старой Англии то были "барды", в прекрасной Франции - "менестрели", в Германии - "ваганты" и "галиарды", в старом романтическом Провансе и солнечной Италии - "трубадуры"; они скакали на лошадях песчаными тропами Персии, Аравии и Бухары, уходя от немилости одних тиранов и ища милости у других, брели в монашеском одеянии с дорожным посохом в поисках все той же Красоты по дорогам Китая, со смиренным видом "слепцов" месили пыль украинских шляхов... Но Россию все эти тысячи лет почему-то обходили они стороной: то ли здесь не до них было, то ли слишком черствым и горьким казался этот огромный, на полсвета, ломоть земного каравая?.. И вот пришел черед России, опоздавшей, как всегда, ко всеобщему пиру, и пришел именно в те времена, о которых речь; словно спящий вулкан задышал, словно встрепенулась от сна душа народа - из самых недр его стало выносить массу "бардов" и "менестрелей", поэтов, певцов, гитаристов, знаменитых на всю страну - или известных лишь в своем околотке... И Гоша был одним из них.
Он мог ночи напролет читать под гитару стихи, под звон, разумеется, стаканов, и больше всех зелья доставалось ему, потому что компаний было много, а он - один; слушатели, размазывая по лицу пьяные слезы восторга, щедро наливали и чокались с ним: "Какие таланты на Руси пропадают! Выпьем, Гоша, за твой талант!" Но именно от такой жизни он и пропадал: стал опускаться, пообносился, почернел лицом, стал ходить по гостям абы только напиться, а, напившись, хамил и куролесил, обзывал хозяев "жлобами" и "сытыми мордами", и в приличные компании его больше не приглашали.
Его знали в городе все забулдыги и вся милиция; его знали во всех пивных, закусочных и распивочных; он переспал на всех скамейках города; в обоих городских вытрезвителях он был завсегдатаем; в конце концов, милиция перестала его туда отвозить ввиду его вечной несостоятельности; поскольку учреждение было хозрасчетным - она жульничала: упекала туда клиентуру посолидней, а пьянчужек подбрасывала коллегам в другой район, или не замечала в упор, как, например, Гошу, когда он, уже не в состоянии добраться до своей конуры, сам набивался к ним, витиевато их понося.
Впрочем, когда ночью у них было мало работы, а он не настолько бесчувственен, чтобы возиться с ним - они увозили его к себе в участок, и он развлекал их анекдотами, стихами и похабными частушками, которых знал превеликое множество, частью сочиняя сам, а частью - коллекционируя.
Да, в конце концов, отбросив ханжество - что такое вино и водка для человека? Не есть ли оно наименее вредное лекарство от стрессов, заторможенности, чувства угнетенности от бесконечных запретов, которые накладывает на тебя кто только может? И уж кому как не поэту хочется освободиться от проклятых запретов - поэтому, видимо, все наши местные поэты, мягко говоря, не чурались этого лекарства. Да в те годы все население области лечилось, главным образом, только им, и употреблялось оно в изрядных количествах: согласно статистике, употребление его составляло у нас около 36 декалитров в год на душу населения, или - по литру в день, включая немощных стариков, старушек и невинных младенцев; сколько к этому на душу населения приходилось еще и самодельного зелья - статистика, разумеется, не знала. Лечиться этими простыми средствами предпочитали все без исключения, начиная с бомжей и кончая Большим Чумом.
* * *
Кстати, к этому времени относится и один примечательный случай в нашем городе, подчеркивающий, как необходим был сей продукт.
Поскольку хозяйство было плановым, в областном плановом управлений при перепечатке ведомости расчета на следующий год в графе "спирто-водочные изделия" машинистка ошиблась и не допечатала нолик... Всего-то! Ведомость в таком виде подписали и отправили в Москву. Москва, не вдумавшись в цифру, соответственно, спланировала производство и поставку в нашу область упомянутых изделий ровно в десять раз меньше.
Что тут началось!.. Как только миновал Новый год, уже к Рождеству, винные отделы в магазинах опустели; с утра и до глубокой ночи возле них стояли раздраженные толпы, готовые в любой момент начать громить витрины или, что самое страшное, хлынуть демонстрациями по улицам, так что вокруг этих толп дежурила милиция; введены были войска в полной боевой готовности; город фактически оказался на военном положении. Рабочие на заводах бросали работу и устраивали сидячие забастовки; городской транспорт ходил с перебоями; владельцы частных машин и шоферы государственных, плюнув на работу, кинулись искать остатки спиртного по селам, а наиболее решительные помчались в соседние области. Началась дикая спекуляция: за трехлитровую банку самогона отдавали костюм, пальто, телевизор. Стали поочередно исчезать годные для перегонки продукты: сахар, мука, крупы, соки, томатная паста; затем настал черед овощей: картофеля, моркови, свеклы... В парфюмерных магазинах исчезли одеколоны и духи, потом лосьоны и дезодоранты, потом кремы, пудра и зубная паста, в хозяйственных - лаки и аэрозоли, политура и тормозная жидкость, в аптеках - все жидкие настойки, вплоть до корвалола и бриллиантина... В городе вспыхнули воровство и грабежи; милицейские участки и КПЗ были переполнены, милиция в растерянности не знала, что делать... Ситуация грозила перерасти в неуправляемую и перекинуться на соседние области.
Большой Чум превратился в боевой штаб, заседавший сутками, спасая положение. Среди жителей был пущен слух (поскольку слухи работали лучше газет и радио), что ситуация - результат происков западных подрывных сил; и, будто в подтверждение этого, "Голос Америки" и в самом деле объявил о крупных беспорядках в нашем городе и - чуть ли не об организованном сопротивлении народа засилью коммунистов. Какая чушь!..
Спасти ситуацию можно было, только наполнив винные отделы магазинов, - а наполнить их без помощи Москвы наш Большой Чум был бессилен. Медленно раскручивала свой тяжкий маховик плановая система, исправляя ошибку; долго ползла улита, пока доползла до Великого Курултая, который, наконец, уяснил, насколько серьезна обстановка в области, и посвятил сложившейся ситуации чрезвычайное заседание. Пока были нагружены железнодорожные эшелоны, и эшелоны эти поползли по направлению к нам... Говорят, Великий Курултай всерьез рассматривал вариант срочной проброски спиртопровода для перекачки к нам спирта; вариант отклонили - спирт до нас, конечно бы, не дотек... В конце концов, ситуация была спасена - винные магазины снова забили доверху вином и водкой. Славу спасения города и области, как всегда, взял на себя Большой Чум...
* * *
Итак, я представил здесь почти всех членов тогдашней писательской организации, не считая творческой молодежи, которая хаживала туда, приобщаясь к тайнам писательской кухни, да несколько женщин- литературоведш из местного пединститута, которые подвизались на ниве литературной критики: изредка писали рецензии на книги и еще реже издавали собственные книжицы. Кое-какие из них я разыскал в надежде выудить живые детали той литературной атмосферы, но - дохлый номер: рецензии были или не меру, чисто по-женски восторженными и сладенькими, или уж вовсе уничтожающими - возможно, и то, и другое им заказывалось кем-то, и они - ни на шаг в сторону от заданной темы; или уж накручено столько наукообразных словес на голом, можно сказать, месте, что книжек этих, похоже, никто не в состоянии был осилить, так что женщины эти, уверен, никакого влияния на литературный процесс не оказывали.
* * *
Как вы, должно быть, уже обратили внимание, почти все наши писатели и поэты не были ни знаменитыми, ни пробивными - скорей, наоборот, по-провинциальному смирными и запуганными, в чем-то неудачливыми и робкими, хотя каждый из них и был по-своему индивидуален; но почти все они каким-то образом, а иногда и самим фактом своего существования были полны всяческих напряженных состояний и конфликтов: они конфликтовали и между собой, и - поколениями, и, наконец, все вместе задевали интересы Большого Чума - они просто мешали ему заниматься своим делом и быть самим собою! А поскольку конфликты обычно имеют тенденцию к развитию - то они чреваты были и серьезными последствиями.
Уж, казалось бы, на что далек от Большого Чума Худяков - настолько был он безобиден и простодушен; ведь горько пьющий поэт для любой власти - благо: как правило у нее своих проблем по горло... Однако и Худяков оказался едва ли не на острие конфликта.
Глава шестая
Итак, следя за судьбой Хвылины, мы остановились на том, что сорока шести лет от роду взошел в Большой Чум полновластным Хозяином. Не "назначен", не "выбран" - а именно "взошел" в результате процедуры, не менее сложной, чем церемония интронизации папы римского.
Правила этой процедуры ни в каких анналах истории письменно не зафиксированы, поэтому постараюсь их здесь по возможности изложить, хотя постичь их во всех тонкостях не могли даже современники, несмотря на то, что тайные правила все-таки были и даже имели силу обычая.
Как я понял, Хозяин ПОДБИРАЛСЯ его предшественником, восходящим НАВЕРХ, из ближайшего своего окружения в порядке живой очереди при молчаливом согласии остального окружения; затем кандидатура согласовывалась на САМОМ ВЕРХУ, в Великом Курултае...
Надо сказать, мы легко переняли у Варфоломея его язык потому, наверное, что все мы тут, русские, украинцы, татары, урупы - сибиряки, одним словом - стали, можно сказать, одной нацией: у всех и глаза стали слегка раскосы, и кровь наша, и миропонимание смешались, и потому нам кажется, что тем не столь давним формам правления как нельзя лучше подходят эти названия, созданные неторопливо мудрыми народами Северной Азии - вот будто специально для нашей недавней истории эти названия придуманы: "Большой Чум", "Великий Курултай" и сама государственная религия, "Шаманизм", во главе с "Верховным Шаманом". Как это точно, кратко и недвусмысленно звучит, в отличие от нагромождений пышных титулов, какими эта власть величала сама себя, от самой малюсенькой до самой центральной, в Москве! Хотя москвичи в те времена, возможно, и считали эту центральную власть вполне европейской, точно так же, как сами себе они тоже кажутся европейцами; но наше-то провинциальное, чуть-чуть со стороны и снизу, зрение куда денешь? - мы-то видим всё немного по-другому; точно также и граница между Европой и Азией, как нам кажется, проходит вовсе не по Уралу, а где-то в районе канала им. Москвы или даже западнее - кто ее устанавливал и кто ее видел? А, может, она лежит в сердце каждого из нас, рассекая нас пополам, лицом - европейцев, а душой и сердцем - урупов?..
Итак, кандидатура Хозяина согласовывалась на самом верху, а уж потом в Большой Чум стекались выборщики от Малых Курултаев, и на этих выборах им вменялось единодушно проголосовать за Хозяина при догляде представителей Курултая Великого... Описать ритуал точнее я не в состоянии: все происходило в строжайшей тайне от врагов и местных жителей. Но как астроном по положению планет на небе высчитывает их орбиты и как физик по ряду косвенных признаков разгадывает строение невидимого глазу атомного ядра, так и я - по слабым намекам очевидцев могу объяснить, как Хвылина прошел в Хозяева.
* * *
Большой Чум видел до Хвылины много Хозяев, и каждый из них, несмотря на серьезность, имел свой норов. Да оно и понятно: человек без норова туда бы попросту не добрался. Но при твердом и властном характере все они были живые люди со своими привычками и слабостями. Разумеется, все они должны были заниматься всеми делами сразу, однако предпочтение отдавали какому-то одному, любимому делу.
Так, один из Хозяев больше всего любил командовать сельским хозяйством: что ни день, у него заседание, секретариат, пленум - по посевной, по сенокосу, по уборочной, по подготовке к зиме, к весне, к лету - а потом еще до глубокой ночи он проводил время у телефона, на селекторе, на радиосвязи с Хозяевами Малых Курултаев, с председателями колхозов и директорами совхозов, которых ловил в любое время суток по телефону или радио и требовал немедленных сводок; карта области в его кабинете, испещренная флажками, напоминала карту театра военных действий; это был вечный бой, а весь огромный штат Большого Чума, вплоть до отдела культуры - его войском, которое по мановению его руки отправлялось в "глубинку", где с весны до осени в виде уполномоченных сидело, изнывая от тоски, по конторам или моталось по полям и покосам, пытаясь выполнять директивы Хозяина, т.е., попросту, внося бестолковщину и мешая людям работать.
Другой имел слабость к промышленности, третий - к лесному хозяйству, четвертый - к торговле и распределению вещей: ни одного списка распределения не пропустит, не откорректировавши с красным карандашом в руке в меру собственных понятий о справедливости: кому что получить из дефицита, будь то ковры, мебель, легковые машины, телевизоры, шубы или норковые шапки, так обожаемые начальством...
Был даже один, который любил спорт. Сам по себе здоровяк, он посвящал ему все свободное время, будучи любителем экзотических для нашей провинции видов спорта: большого тенниса, яхт и верховой езды, - и только благодаря его любительству, да разве еще подхалимству директоров заводов специально для этого Хозяина были выстроены в нашем городе теннисный корт и манеж. А один директор всех перещеголял: построил для Хозяина на диком озере яхтклуб с баром, бильярдом, камином и сауной, и при нем - одна-единственная яхта, причем дорогу на озеро принципиально не строили, чтобы там не толклись посторонние, а сама яхта, все снаряжение и стройматериалы были доставлены вертолетами... Этот Хозяин не только любил спорт, но и обласкивал наши сборные футбольную и хоккейную команды, а от директоров заводов требовал главного показателя: 100%-ного охвата рабочих кроссом, лыжами, стрельбой, считая, что только спорт повысит производительность труда, снизит пьянство, преступность и улучшит в "массах" здоровье и рождаемость.
Разумеется, всем Хозяевам приходилось заниматься и другими проблемами, а проблем всегда было невпроворот, но деятельность этих Хозяев с их слабостями и хобби была, в конце концов, замечена на САМОМ ВЕРХУ, и как все мы, смертные, уходим в землю, так все они неизбежно уходили в Москву, и каждый въезжал в нее на своем "коньке" - Москва была для них, как океан, велика и безмерна, и все находили в ней место. Даже "спортсмену" нашлось место - начальником главного спорткомитета страны.
У Хвылины не было нужды изобретать "конька": он любил руководить стройками и знал в этом толк. Причем больше всего он любил начинать их; окончание строек - это столько докучных мелочей, которые надо решать, так что ему уже некогда было ими заниматься, а вот гул взрываемой земли, рев могучих машин, запах дизельной гари, вид полощущих на ветру красных лозунгов его одурял, кружил голову и напоминал о молодости. Он затевал одну стройку за другой; скажет Верховный Шаман в очередной речи: "Нужен металл!" - Хвылина затевает стройку металлургического завода; скажут: "Нужна Большая Химия!" - затевает целый каскад химических заводов; скажут: "Нужна электропромышленность", - снова откликается.
Старый комсомольский штабист, он первым делом организовывал штаб, назначал себя начальником его и раз в неделю до глубокой ночи руководил им: приедет, соберет начальников (до сотни "волг" съезжалось возле штаба), и все докладывают о ходе дел и планах, а он поправляет, угрожает, наказывает, и все, что накомандовали без него - отменит, и скомандует по-своему, чтоб знали, кто здесь главный. А то прервет заседание и во главе штаба пойдет ревизовать стройку и делать "накачку". Ему и грязь нипочем - сам заранее переобуется в резиновые сапоги, а остальные тянутся за ним след в след и тонут в своих городских туфельках, а он, будто в назидание им: почему такую грязь развели на передовой стройке? - погрязнее места выбирает. А то подойдет к бригадиру и балагурит с ним, а свита ежится вокруг на холодном ветру в шляпчонках да плащиках... Но строители - народ грубый, демократизма его по достоинству не ценили и с наглой насмешкой окрестили его "главным погонялой", а его штабы - "собачьими свадьбами".
И еще одна особенность была у этих строек: при штабах, рядом с приемной организовывался оснащенный всеми средствами связи корпункт, куда регулярно привозили корреспондентов и поощряли их писать о стройке, и они действительно много о них писали, а больше всех - наша областная газета. Журналисты тихонько шутили (тогда, правда, все шутили тихонько), что она стала филиалом центральной "Строительной газеты".
Главным редактором ее был тогда старичок Дубов, которому перевалило за семьдесят, и более сорока из них, с ужасных тридцатых годов, он оттрубил главным редактором, пересидев дюжину Хозяев Большого Чума. Это был уникум, величайшая редкость на весь Союз, т.к. при малейших дуновениях коварных политических ветров первыми слетали со своих кресел главные редакторы газет - как листья с осин при первых заморозках.
Кто сказал, что самый исполнительный народ - немцы? Я своими глазами видел настолько усердных исполнителей среди своих соплеменников, что им позавидует любой немец. Именно таким, из покладистых покладистым, был легендарный Дубов. Так и умер в рабочем кресле в свои семьдесят с чем-то, сухонький старичок без лица - лишь огромные очки в роговой оправе над воротничком, да шелестящий голос. А после смерти его долго ставили в пример молодым: вот как надо исполнять долг - умирая на посту!
Кроме репортажей со строек, которые часто занимали в эпоху Хвылины всю газету, в ней публиковались статьи бойких кандидатов различных наук о фантастическом будущем нашей области; в них расписывалось, каким она будет центром мощной индустрии, каким индустриальным будет сельское хозяйство, в каких светлых городах и суперсовременных поселках будут жить наши земляки! Но прогнозы кандидатов не оправдывались; Великие Стройки с величайшим напряжением сил заканчивались, но светлого будущего не только не приближали, а наоборот - отдаляли: чем больше строилось, тем хуже становилось людям - это был жестокий парадокс.
И вправду: приходила тысяча строителей и возводила завод, на котором работало уже десять тысяч рабочих. И тут оказывалось: чтобы завод мог работать, нужен еще один завод, а чтобы следующий мог работать, нужен еще один... А сырье, а энергия, транспорт?.. Всего требовалось больше и больше! А специалистов? А рабочих?.. Свободных людей - нет, надо привезти; а десять тысяч рабочих - это десять тысяч семей, целый новый город, и опять проблема за проблемой: обеспечь их жильем, школами, детсадами, обогрей, накорми, одень.. А где теснота и неустроенность - там недовольство и ропот, пьянство и хулиганство, так что новые города сразу становились рассадниками пороков и преступлений...
Работать на заводах съезжалась молодежь из окрестных сел, в результате села глохли, и в новых городах нечего было есть; теперь в село везли из города рабочих на посевную, сенокос, уборочную; посылали, естественно, самых нерадивых - те работали там еще хуже, чем в цеху, и своим бездельем и пьянством разлагали остатки сельских жителей.
Чтобы покончить с проблемой питания, Большой Чум организовывал строительство огромных молочных и мясокомбинатов с заграничной технологией, с десятками тысяч голов скота, собранных вместе; и опять росли корпуса и жилые городки при них, и росли новые проблемы, а комбинаты эти не давали ни молока, ни мяса - хваленая иностранная технология работать у нас не желала, оборудование ломалось, не было хороших кормов, и их заменяли всякой дрянью; от этого породистый скот издыхал или вырождался в хищников, поедавших собственное потомство. Теперь надо было ломать голову, чем кормить рабочих этих комплексов.
Проблемы роились и множились... Ежедневно решая все эти тысячи вопросов, Хвылина между тем всё надеялся, что еще немного, и его рвение и заслуги оценит Великий Курултай во главе с Верховным Шаманом и его позовут в Москву - сколько уж этих Строек Коммунизма наворочено! - и он освободится, наконец, от этих бесконечных тысяч вопросов - пусть их решает новый Хозяин!.. Но Москва с приглашением не торопилась.
Глава седьмая
Итак, перед нами оказались две силы: Хвылина - и скромная наша писательская организация. Силы, не сопоставимые по мощи, хотя история столкнула их в поединке, который и стал основой СОБЫТИЯ.
Но чтобы проследить, как развивался между этими двумя силами конфликт, нужны свидетельские показания.
Автор одного из свидетельств - личность колоритная и характерная для своего времени, недавно скончавшаяся в возрасте восьмидесяти двух лет, Виктор Дмитриевич ТАРАТУТИН. Это был могучий старик с красным (как говаривали раньше - "апоплексическим") цветом лица, с пунцовым, как бутон тюльпана, носом и со снежной белизны седыми волосами. К чисто внешнему портрету этого здоровяка надо добавить неизменное добродушие и словоохотливость - таким я увидел его, персонального пенсионера, во времена Хвылины заведовавшего отделом культуры в Большом Чуме.
Нашел я его одиноко живущим в просторной квартире громадного девятиэтажного дома. Намолчавшись в одиночестве, он чрезвычайно мне обрадовался и нашел во мне благодарного слушателя.
Сидели мы в просторной, хорошо оборудованной светлой кухне; я пришел с коньяком, сразу, с порога давая понять, что пришел на неофициальную встречу - чтоб разговор наш был доверительным и откровенным, и после второй рюмочки он не без бахвальства начал расплетать передо мною узоры собственной жизни, из которых следовало, что работал мой персональный пенсионер сначала охотоведом лесхоза в одном из северных районов, потом директором лесхоза, а потом - секретарем райкома в том районе. Меня позабавило сочетание профессий охотоведа и партийного руководителя, однако самому ему это сочетание странным отнюдь не казалось:
- А что тут такого? Кого ПЕРВЫМ ставили? Самого знающего! А кто, - при этом он стучал в свою тугую грудь кулаком, - знал северный район лучше охотоведа? То-то же, хе-хе-хе!..
Странным показалось мне и сочетание охотоведения с культурой; однако ему и это сочетание казалось естественным:
- Нет, ну сколько можно было трубить на Севере? - экспансивно пояснял он, захлебываясь слюной и хлопая себя по ляжкам. - Стаж выработал, здоровье, понимашь, потерял, - это его слово-паразит "понимашь" ловко вплеталось едва ли не в каждую фразу. - Болезни, понимашь, одолевать стали. Меня - переводить сюда, а вакансий - ни одной, кроме этой самой культуры. Ну, говорю, и хрен с ней, ставьте на нее: черт не выдаст, свинья не съест - это ж не промышленность, не сельское хозяйство, за госплан голову не оторвут, как раз по моему здоровью!
- А что у вас за болезни были? - поинтересовался я - уж больно не вязался с ними его цветущий вид.
- Да как тебе сказать?.. - помялся он, но тут же решительно продолжил: - Север, понимашь, снег девять месяцев в году, тоска, а ни вина хорошего, ни водки - один голимый спирт. Печень - она же не железная - барахлить начинат; машинка тоже, - ласково похлопал он себя по гульфику. - Если по-простому - не стоит, значит. Ну что это за жизнь, понимашь?.. Но и погужевались - есть что вспомнить! Рыбешки хорошей сколько съедено, оленины-строганины! А соболей сколько через эти вот руки прошло!.. - с тяжким вздохом он потряс перед мною ладонями с растопыренными пальцами. - Жена, помню, копается-копается, ничего себе подобрать не может - подавай ей самых темных, с синей искрой, и шабаш! Мешками сюда, в город, понимашь, привозил: всем надо!.. Э-э, да что говорить! У этих урупов, бывало, за бутылку спирта двух соболюшек выторговать можно - во какие времена были! Они же, урупы - темные; это сейчас мы их к свету маленько приучили! А теперь требуют чего-то! Неблагодарный народишко...
Разумеется, Виктор Дмитриевич интересовал меня, главным образом, как живой свидетель СОБЫТИЯ. Однако даже по прошествии стольких лет он все норовил увильнуть от ответов, и только когда я слишком наседал с расспросами - позволял себе чуть-чуть раскрыться и кое-что поведать. Причем писателей он не переносил, как, впрочем, и других творческих работников, и я так и не понял: или это личная неприязнь - или корпоративное неприятие культуры, заложенное во всех сидельцах Большого Чума вождями-основателями их могучей корпорации? Однако, поддакивая ему, я сумел раскрутить его на большой монолог о писателях; этот его шедевр экспромта хотелось бы привести тут полностью.
* * *
"Уж такой противный, такой, понимашь, зловредный народ эти писатели - в жизни не видал хуже! Моя б воля, я бы их всех, как вредных насекомых, ногтем бы давил - честное слово! Ну, в самом деле: выдернешь их по одному к себе на беседу - уж он так юлит, пока сидит перед тобой, так трясется от страха, что вот, кажется, цыкни на него - он со страху, понимашь, в штаны намочит. И смотреть-то противно, не то что разговаривать с ним, а - надо: я лицо официальное, призван им руководить. Так и хочется сказать ему прямо в рожу: ну чего ты боишься-то? - никто ж тебя не тащит никуда, не те времена - давай по душам, как мужик с мужиком!.. А сказать нельзя - сразу наглеет. И уж он всё-то про своих товарищей выложит: и кто что говорит, и кто что думат, и сотрудничать-то с нами готов, как юный пионер. Да что там - тятю родного продать готов, только чтоб его от этой литературы не отлучали. А отпустишь - тебе же фигу в кармане кажет и все кары небесные на твою голову у черта вымолить готов за свое унижение перед тобой - вот чувствую, по глазам вижу! Такой противный народишко... И вот вам ситуация: партия наша работат, не покладая рук, базу коммунизьма, понимашь, закладыват - не без недостатков, конечно, а у кого их не быват? Только у тех, кто ничего не делат! Но зачем же кричать о них, партию, понимашь, дискредитировать? Ты приди ко мне и скажи, если тебе что не нравится - разберемся, доложим по инстанции. Зачем же я приглашаю вас к себе, беседую, время трачу? Так нет же, он, у меня сидя, расцеловать меня в задницу готов, а потом, глядишь, где-нибудь в центральном журнале его статейка появилась, а в ней комок грязи на свою область бросит, ведро помоев походя выльет: и строим-то мы плохо, и урожаи-то у нас низкие, и те собрать не можем, и природу-то губим, леса истребляем, землю, воздух, воду травим, и есть-то у нас нечего! Смотри-ка, совсем, бедного, голодом заморили: пуговицы на пиджаке не сходятся, ходит в наш же закрытый магазин, полные сумки каждый месяц домой тащит, понимашь, и все ему мало, все о голоде орет, никак не заткнется. А чей хлеб-то жрешь, не народный, что ли? Зачем над народом, падло, который свое будущее строит-старается, пуп рвет, понимашь, издеваться?.. Или рассказ тиснет, или повесть, и тоже обязательно какие-то намеки нехорошие - у них же все с намеками - прямо-то в глаза сказать боятся! И сюжетец-то остренький, и какого-то начальника-негодяя непременно в нем выведут - и где они их находят?.. Да что же это такое! Ему повыпендриваться: какой он молодец, - вот что ему надо! Правда, тут-то, в области, они не слишком пырхались, тут у них все было перекрыто - а до Москвы у нас руки, понимашь, не всегда дотягивались; вот они накропают такой пасквиль - и в Москву! А Москве что - она-то нажралась, ей клубничку подавай, ей это в самый раз. И вот для всего Союза - ржатина-кобылятина, а наши, местные, читают - и всё-всё узнают один к одному, потому что белыми же нитками шито, из местных слухов да сплетен состряпано. Ну что за безобразие! Это же мешат трудящимся трудиться на благо коммунизьма, отвлекат выполнять пятилетние планы! Вся область под нашим руководством трудится, понимашь, а какие-то бездельники над плодами их рук возьмут и посмеются, все, понимашь, оплюют и опошлят! Вот как трава пырей все равно - ты его прополол, все-все росточки выдрал - а они, проклятые, опять наружу лезут... Стефан Маркаврелиевич, помню, не то что видеть - слышать не хотел об этих писателях, его просто трясло от них. Как только напечатают что-нибудь в Москве эти писатели, да пойдут от этого мутные круги - сейчас это он меня к себе на ковер, и - грозно так, темнее тучи: "Опять?" Ни больше, ни меньше - одно только слово. "Опять, - соглашаюсь и руками развожу. - Не доглядел, Стефан Маркаврелиевич! Ну а что я могу, если они у нас такие?" И тогда уж он дает волю гневу: "Что ж ты ими так руководишь, почему распустил? Мы тебя для чего поставили? В бирюльки с ними играть, любезностями обмениваться?" - да кулаком по столу, да матерным словом оттянет. Это он уме-ел! На людях-то крепился, а со своими - без церемоний! Ох, с тяжелым сердцем, помню, уходил от него после таких оттяжек! Выйдешь вот так и думаешь: ну все, прощай, моя персоналка - у-ух, как бы этих стервецов покрепче ущучить!.. Не-ет, с журналистами проще: те ведь два раза в месяц в кассу ходят - знают, от кого зарплата зависит; а эти, писатели, они ж регулярно денег не получают, привыкли голодом сидеть, и у них иллюзия складывается, что они свободные люди - забывают, понимашь, у кого на шее сидят. А я ведь предлагал, и в Москву предложения посылал: всех писателей на оклад посадить, - насколько бы легче ими управлять стало - они бы как шелковые тогда!.. Да ведь знают же, дурачки: их и без того прижать можно: и жены их у нас работают, и дети у нас учатся, - но ведь не будешь же каждый раз напоминать, взрослые же люди, сами понимать должны... И до чего ж поганый, понимашь, народ, я тебе доложу: начнешь им напоминать - так еще и обижаются... Нет, есть, конечно, и умные, но самые наглые - двое-трое у них там всегда были такие, фамилии их я вечно забывал, но они у меня в блокноте были на всякий случай - так те еще имели наглость заявлять: это, говорят, неизвестно, кто на шее у народа! В наш, значит, огород камушек... Каково, а? Это о нас-то, когда мы денно и нощно о благе народа думали, лишь бы ему хорошо - самим-то нам ничего не надо... Вот только бы оплевать все, только бы опошлить! Бездельники! Почему это, интересно, один должен с восьми до семнадцати у станка или у штурвала, за кульманом, за пульманом, понимашь, а эти - не выходя из дома, как баре все равно, в креслице, или в лесу на пенечке в записную книжечку пописывать? Это каждый так может! На шее, вишь, у народа сидим!.. Если ты пишешь для тружеников города и села - так создай положительный образ для подражания! Создай мне Павку Корчагина на трудовом фронте! Нет, ты, поганец, норовишь, где что плохо сделано, описать! А если начальник - так он у тебя непременно дуб! Где ты их, интересно, видел? Кто тебе эту идейку подбросил? Пушкин? Или Лев Толстой? Нет, они учили хорошему: "Я помню чудное мгновенье", понимашь... А не можешь писать про трудовой подвиг - пиши про природу, про любовь. Хотя про природу и так много написано: Фэт, Пушкин опять же: "Люблю грозу в начале мая". Но не всё, не всё еще написано. Правда, и про любовь тоже кое-что уже есть, читали: Мопассан, к примеру; или в "Тихом Доне" про березовой белизны ляжки у Аксиньи - ох и здорово написано!.. Так что работать мне, конечно, приходилось, засучив рукава - ну так тогда же все трудились, не жалея сил. А почему? Потому что мы верили тогда в коммунизьм! В коммунизьм верили, понимашь!.."
Глава восьмая
Теперь надо напомнить еще об одной особе: внебрачном ребенке, оставленном молодым Хвылиной в городке, где началась его карьера - о девочке, которую мама нарекла Анжелой, "Ангелом". Пока ее отец рос в должностях - она тоже росла и в конце концов превратилась в шуструю девицу, нервную и импульсивную, какие вырастают при дефиците родительского догляда на чахлой почве унылых кварталов, коими постепенно был застроен весь тот городок. Дитя панельной застройки. Цветок на асфальте.
Росла она отнюдь не бестолковым ребенком, а, наоборот, способным и сообразительным - но слишком уж много было у нее проблем, мешавших ей хорошо учиться, при одинокой-то безмужней маме: обед себе разогрей, посуду вымой, за хлебом и молоком сбегай, воротнички-фартучки себе постирай и выглади, платьишко заштопай, а вымотанная работой и собственными проблемами мама, придя домой, все равно ворчит и ругает, не за то, так за другое, часто мелочно и несправедливо, как бывают мелочны и несправедливы отчаявшаяся бедность, одиночество и бессилие перед судьбой. Ладно, рукам волю редко давала, а давала - так сама тут же и разревется вместе с дочкой... В общем, наглоталась Анжела, пока подросла, и слез, и обид, и зависти к более везучим и счастливым девочкам.
А подросла - совсем матери с ней сладу не стало: улица, подворотня, темная лестница, грубые подружки, подозрительная шпана вокруг. Эта шпана даже прирезать ее однажды грозилась... По лезвию ножа ходила. И выросла бедовой. Знала уже, конечно, и про отца. Не мать рассказала - нашлись доброхоты. Она винила мать, непонятно - в чем. И отца винила, и мечтала с ним встретиться когда-нибудь, только не как попрошайка с вельможей. Как и когда это будет, она не представляла: так, туманная блажь, мечты... В общем, бедность, гордыня, отчаянность и робость при полном отсутствии сдерживающих начал регулярного воспитания корежили ее юную душу, не давали покоя и звали куда-то в мятежное будущее.
И что, интересно, при такой жизни могло из нее выйти? Да мать не нарадовалась, что среднюю школу закончила и поступила в институт.
Это был самый не престижный тогда институт: педагогический. Шли туда, если уж совсем некуда, а диплом получить хочется, и шли, в основном, девушки. И факультет самый непрестижный - филологический: в сознании вчерашних школьниц, измученных плохими учителями, отложилось навсегда, что филология - это всю жизнь долбить про крепостников-помещиков, про соцреализм да про партийность литературы, поэтому учились там или чокнутые, помешанные на литературе, или уж дуры набитые. Правда, Анжела была ни то, ни другое, а пошла туда только потому, что сочинения у нее получались неплохими.
Учась в институте, она стала ярко одеваться, пользоваться косметикой, научилась уверенно держаться, выглядела, говорят, весьма эффектно и неизменно пользовалась успехом среди однокурсников. Импульсивная и бедовая, она сумела освоить там еще ряд наук, чисто житейских: пить вино, курить, ходить с ребятами в ресторан, - и имела при этом целый хвост сверстников-ухажеров, которых, однако, не жаловала, помыкала ими и называла "слюнявыми"; ее интересовали взрослые, самостоятельные мужчины.
Вот такой Ангел сформировался.
Никакой учительницей в село после института она не поехала, а вынырнула журналисткой-стажером в областной молодежной газете и за работу взялась с таким жаром и серьезностью, что когда кончилось стажерство - ее зачислили в штат... Была она при этом настолько вызывающе одинокой и жгуче красивой, что к ней сразу ринулось подступаться всё молодое и зубоскалящее журналистское шобло, однако подступиться не могло - та всем своим неприступным видом давала понять: какое мне дело до ваших сексуальных забот, когда у меня другое на уме!..
Воистину сказано: неисповедимы пути господни. Но не менее неисповедимы пути молодой отчаянной женщины. Потому что год или чуть больше спустя оказалось, что у нее уже есть своя крохотная квартирка, которую она принялась энергично обставлять. А потом родила дочку.
Ох, и посудачила на ее счет журналистская братия, взбаламученная таким решительным шагом этой дивы: "А ну, признавайтесь, кто счастливый отец?" Только бы и всего. Если бы вслед за этим событием не разразилось следующее: один солидный человек, ответственный работник из окружения Хвылины, оставив семью, прихватив лишь пижаму и электробритву, в один прекрасный день (или вечер?) ушел из дома и оказался в той маленькой квартирке у Анжелы, демонстративно заявив права на отцовство над новорожденной. Говорят, это был рыхловатый и порядком отупевший от чиновничьей службы мужчина раза в два старше избранницы. Но чем-то же он сумел прельстить свою молодую и довольно разборчивую подругу?
Что тут началось! Законная, но разгневанная его супруга, борясь за поруганное счастье, пустилась во все тяжкие, начав с головомойки, устроенной ею ни в чем не повинному редактору молодежной газеты. Но уж таков был обычай: в подобных ситуациях виноват оказывался прямой начальник: не доглядел!.. Когда этакая солидная женщина, сама какой-то ответственный работник, начинает скандалить, выказывая бездну знаний в области непотребных выражений - она тотчас же преображается в базарную торговку, каковой, видимо, и пребывала под личиной солидной начальствующей дамы. Затем она нанесла еще несколько визитов подобного рода в разные - по возрастающей - инстанции, и, в конце концов - к самому Хвылине, где предстала плачущей брошенкой, молящей о заступничестве - нет, не для себя, а для бедных детей (кои, кажется, уже учились в институтах).
Неизвестно, понял ли тогда Хвылина, кто такая эта Анжела, и терзался ли какими-то угрызениями совести? - но есть любопытный факт: закрытое разбирательство над самозваным гражданским мужем Анжелы в Большом Чуме все-таки состоялось, однако Хвылина от участия в разбирательстве уклонился, что весьма несвойственно ему, ретиво исполнявшему ВСЕ свои обязанности - сел в машину и укатил на весь день в район.
"Поступок" упомянутого лица был признан на том разбирательстве безнравственным, поскольку нарушал нормы партийной этики, и потому сурово караемым: в учетную карточку ему был вписан выговор, сам он - лишен годовой премии "на лечение", а также путевки в закрытый санаторий и бесплатного проезда туда, и поставлен перед альтернативой: или должность, служебная машина, государственная бесплатная дача и прочие блага, связанные с должностью - или "эта девица". Напрасно тот пытался возражать: а почему, собственно, "или - или", почему не "и - и" и какое кому дело до его личной жизни, когда он уже дал слово молодой одинокой женщине? Но ему объяснили, что симпатии - симпатиями, а партийная этика - партийной этикой, и не та он фигура, чтобы безнаказанно ее нарушать. В общем, стал неотвратимый выбор, и выбор им был сделан в пользу должности. А Анжеле, сдается мне, он был интересен, в первую очередь, все-таки как лицо должностное - для каких-то ее далеко идущих замыслов: просто так из своих рук она бы его не выпустила - не мамин у нее был характер.
И наша Анжела опять осталась одна с ребенком, да еще с "волчьим билетом": лишенной всяких средств к существованию, - поскольку редактора молодежки на том разбирательстве обязали, в нарушение КЗОТа, Анжелу уволить; пусть жалуется куда угодно и попробует устроиться в другую газету - аморальной журналистке не место в советской прессе!..
* * *
Но не так-то легко было ее изничтожить, как того, похоже, кое-кто тайно желал. Конечно, временами она падала духом и отчаивалась, и, чтобы не пропасть с голоду и не уморить ребенка, бралась за любую работу: гида, почтальона, шила и вязала за деньги, и пробовала устроиться журналисткой где только можно, вплоть до заводских многотиражек и ведомственных издательских отделов, куда, как ей казалось, власть Большого Чума не проникает. Кое-где что-то неопределенное ей обещали, просили позванивать. Поняла: водят за нос и брать не хотят только потому, что она - Анжела Иванова. И, наверное, говорила себе, сжав зубки: "Ну, погоди, дорогой папочка, ты меня еще узнаешь!.." И, кажется, именно в это трудное для нее время ей пришла мысль собрать компромат на Хвылину как руководителя области.
Собирать, тем более в ее положении отверженной, было трудно: компрометирующая, минусовая информация ни в газеты, ни на радио и телевидение, ни сквозь бодрые данные статотчетности не просачивалась (о том, как эта отчетность подтасовывается, Анжела тоже собиралась писать).
Когда она работала в газете, вся эта, пусть и не пропускаемая нигде, минусовая информация гуляла, подобно сквознякам, по коридорам редакции, впитывалась и вдыхалась Анжелой сама собой в шутейном трепе в коридорах, в буфете, в курилке, но как только ее выключили из этой жизни и превратили в рядового человека, бьющегося за кусок хлеба - после того, пусть и скудного, усеченного, но живого потока информации, который имела в редакции, она чувствовала себя брошенной в колодец с крохотным квадратиком неба в недоступной высоте, где даже солнышко не показывается, кричи - не кричи, бейся - не бейся. Она старалась не отрываться от журналистской братии, забегала "на огонек" в редакцию, но это было совсем не то...
Наконец, использовав скромные связи, она сумела найти работу в заводской многотиражке: может, кто-то из тех, кому положено было следить за ней, потерял бдительность или снизошел, решив, что хватит девчонку мурыжить - поди, научилась уму-разуму на горьком-то опыте?
Материала у нее на Хвылину набралось достаточно; получился большой, на целую газетную полосу, очерк, и в нем - только факты, факты и факты, плотненько увязанные, и - никаких выводов: выводы делайте сами! В ней вызревала матерая журналистка; она была довольна собой и не торопилась поскорей отделаться от очерка, снова и снова выверяя его и поправляя.
Однако же надо было что-то делать с ним дальше!
Показала друзьям в молодежке. Ее сдержанно похвалили и сказали: "Знаешь что, старуха? Давай договоримся: мы его не читали. Забери и больше не показывай - у нас тут не клуб самоубийц!"
Решила действовать сама... Выбрала странички три на пробу, переписала, разбавив оборотами в духе писем в редакцию старого рабочего-жалобщика, подписала: "А. Степанов", - и отдала в набор под рубрикой: "Нам пишут". С готовой версткой поехала в "Лито".
Никто так и не смог растолковать мне точного смысла слова "Лито". Под таким названием мимикрировало тогда цензурное ведомство, выполнявшее еще и функцию штатного осведомителя Большого Чума в делах печати. Руководило этим ведомством, по словам тех, кто с ним сталкивался, некое ничтожество, нечто среднее между человеком и рыжим тараканом; никто не смог воспроизвести словесный облик этого цензора, как я ни бился - только рисовали в воздухе неопределенную фигуру и пожимали плечами.
Я об этом потому так подробно, что Анжела на этом Лито споткнулась; она прекрасно знала, куда везет верстку, но проскочить мимо не могла: никакая типография под дулом пистолета не взялась бы печатать тираж без цензорской подписи. Она просто надеялась на чудо - или хотела обаять цензора? Но чуда не произошло: заметку не пропустили, о ней было доложено в Большой Чум, и через несколько дней ее уволили из многотиражки "по сокращению штатов". Да, в те годы существовала такая игра с подвохом: "сокращение штатов", - по ее правилам каждой организации предписывалось раз в год уволить одного-двух работников. Только самый тупой начальник не пользовался таким удобным поводом отделаться от неугодных, в то время как остальные трепетали в страхе перед ожиданием: на кого нынче падет перст начальника? "Сокращения" подгадывали почему-то на 1 апреля, так что получалось что-то вроде первоапрельской шутки: уволенному и обижаться-то грех... Анжела подала в суд на администрацию завода, но суд лишь развел руками: в любом другом случае - пожалуйста: защитить одинокую мать с ребенком - святое дело! Но сокращение штатов - случай безнадежный, и завод даже предоставить другую работу по специальности не может; вот если бы она согласилась стать станочницей!.. А через три месяца должность редактора восстановили.
И больше устроиться журналисткой она не могла; все, кто имел хоть какое-то отношение к печати, знали: "замарана", "под колпаком", в каких-то скандальных отношениях с САМИМ...
* * *
В те годы велико было упование на ЧУДО. Его с неимоверным терпением ждали отовсюду: от природы, которая когда-нибудь смилуется, даст урожай, и все наедятся досыта; от неземных, сверхъестественных сил ("есть, есть Правда и Справедливость, не может быть, чтобы не было!.."); ждали и верили, что наступит коммунизм, что новое поколение людей вырастет добрым и трудолюбивым, что придет умный честный начальник и всем всё даст: бесквартирным - квартиры, бедным - денег, а все обиженные получат удовлетворение у обидчиков. Особенно ждали чуда от Москвы: что-то когда-то там обязательно изменится, и тогда непременно всем станет хорошо.
Не избежала соблазна надежды на Москву и Анжела: ей, исчерпавшей все возможности, стало казаться, что если поехать туда и встретиться с КЕМ НАДО - ей повезет: ее выслушают, ее очерк одобрят и опубликуют в Самой Главной Газете, а ее главного врага и антагониста Хвылину снимут с работы, ПОСТАВЯТ нового Хозяина, и жизнь в области расцветет, так что она, подобно Жанне д.Арк, станет спасительницей своих земляков! И решилась однажды: отвезла ребенка матери и поехала.
Москва встретила ее неуютно: ни друзей, ни родственников; мест ни в одной гостинице нет; ночевать пришлось на вокзале, сидя на скамье, среди каких-то подозрительных мужичков и широких баб с тугими сумками и плачущими детьми; но что значат две-три таких ночи для молодой выносливой женщины, не лишенной авантюрной жилки, выросшей в рабочем квартале и жаждавшей возмездия и справедливости - если б только у нее не было там, в Москве, разочарований горше!
Первым делом она отправилась в приемную Великого Курултая в надежде добиться встречи с кем-нибудь из самых-самых, который был бы главнее Хвылины. Однако встречи не получилось. В вестибюле ее встретил вежливый милиционер и, выслушав, отправил ее к окошечку. Теперь надо было объясняться с женщиной в окошечке. Женщина выслушала ее, даже чисто по-женски посочувствовала и дала для дальнейших объяснений номер телефона какого-то значительного лица; телефоны висели тут же, на стене. Когда в трубке отозвался бархатный баритон, она стала сбивчиво объясняться (сбивчивость объяснить просто: приходилось повторять одно и то же, да еще в трубку, в пустоту, и запал слабел).
Невидимый собеседник нельзя сказать чтобы внимательно ее слушал: негромко разговаривал там с кем-то еще, а потом прервал на полуслове, предложил изложить претензии на бумаге и оставить бумагу в "общей приемной". Ничего не оставалось, как отдать женщине в окошечке экземпляр своей статьи и уйти восвояси. Однако ее это не удовлетворило, и она решила попасть еще в редакцию Самой Главной Газеты.
Но и там дальше вестибюля ее не пустил милиционер; ее журналистское удостоверение никакой силы здесь не имело. И тут тоже ей предложили отправить материал самотеком, по почте... Нет, это уж было слишком! Отступать она не желала и решила во что бы то ни стало поговорить с каким-нибудь серьезным и влиятельным журналистом - и сумела договориться по телефону о встрече с одним из руководящих лиц Газеты.
Руководящее это лицо выписало Анжеле пропуск и пригласило для беседы в свой кабинет. Оказалось это лицо моложавым дородным мужчиной, вежливым и доброжелательнейшим в обращении, хотя и несколько слащавым. Мужчина этот внимательно ее выслушал, бегло просмотрел статью, пообещал сделать все, что в его силах, чтобы материал увидел свет, хотя и не в таком первозданном виде: "Вы ж понимаете: необходимы сокращения и доработка!" (хотя она этого не понимала) - для чего ей надо будет задержаться в Москве. Посочувствовал, что у нее здесь никого, и пришел в ужас от ее ночлегов на вокзале. Предложил пожить на его подмосковной даче, и когда она не без колебаний и не без его заверений о гарантиях согласилась - отвез ее туда после работы на своей машине.
Что там, на даче, тогда произошло, неизвестно: не то этот человек изнасиловал ее (почему бы не использовать добро, которое само идет в руки, а, с другой стороны, не получить от нее аванса в возмещение за труды? - такое, видимо, решение созрело в уме этого интеллигентного на вид человека уже по ходу общения с нею), не то - только пытался, а она, вырвавшись из рук незадачливого насильника (именно так интерпретирован был этот эпизод ею самой - но ведь женщины склонны скрывать свои поражения), убежала от него и остальную часть ночи проплутала в дачном поселке (была весна, и она, слава Богу, не простыла и не была, в довершение всего, снова изнасилована хулиганами), пока не вышла, наконец, на железную дорогу и не вернулась ранней электричкой в Москву... Что ей теперь оставалось? Жаловаться на того негодяя? Кому?.. Нет, не смогла она преодолеть этой стены - проиграла вчистую по всем статьям... Неужели до конца суждено ей теперь торчать на галерке жизни и терпеть унижения? Ну, папочка, спасибо за такую перспективу!.. - так примерно должна была она думать, глотая обиды и трясясь от холода и страха пережитой ночи в полупустой электричке...
Вечером села в дальний поезд и поехала восвояси домой. А статья ее ни в какой газете так и не вышла.
* * *
Вернувшись, отчаявшаяся Анжела предпринимает следующий авантюрный шаг: знакомится с другой, "законной" дочерью Хвылины.
Как это произошло, неизвестно; во всяком случае, сделать это было непросто: в магазинах и кинотеатрах та не бывала, в общественном транспорте не ездила, по улицах не ходила. Конечно, совершенно оградить ее от простонародья родители не могли; в то самое время она как раз училась в институте, и ей приходилось посещать лекции (правда, для сдачи экзаменов и зачетов ее мать частенько приглашала преподавателей домой или на дачу). В институт же она ездила в "волге" и, подражая матери, "волгу" заказывала в гараже Большого Чума цветом в тон платью или пальто, и шофер, он же работник КГБ с рацией на поясе, высаживал ее у крыльца, а затем торчал неподалеку от аудитории, где она в это время находилась. А если ей и случалось быть среди людей, она, говорят, любила выделить себя: закидывала голову и заявляла: "Я дочь Хвылины!" - хотя, если перевести слово "хвылина" с украинского - получался смешной каламбур: "Я дитя минуты!"
Похоже, именно там, в институте, Анжела ее и выследила, окликнув в характерном для нее грубоватом тоне: "Эй, сестренка, притормози-ка - словом перекинуться надо!.." Но ведь прежде чем это сказать, ей надо было проделать ой-ой-ой какую работу: навести справки, уточнить портретные данные, найти нужную группу, аудиторию, узнать ее в толпе студентов...
Какой разговор состоялся между ними при знакомстве, неизвестно; "законная" дочь - звали ее Лариса - была девица взбалмошная и своенравная, ее надо было сразу заинтересовать, и, похоже, Анжеле это удалось. А после знакомства они забурились в фешенебельный ресторан "Север" и под долгий разговор так крепенько там набрались, что нечаянно разбили один или два фужера, над чем дружно сами и посмеялись: "Вот так развезло нас!" - и, обнявшись, немного дурачась и эпатируя публику, спели нестройным дуэтом жесточайший романс: "Не говорите мне о нем!.."
Лариса выглядела всегда очень эффектно: с иголочки одета, каждый день причесана парикмахером; Анжелу же заботы и хроническое безденежье начали изнурять и понемногу делали свое разрушительное дело, хотя она еще вовсю старалась выглядеть в полном порядке, так что к столику, за которым пировали две заметные собою особы, потянулись торгаши с жирненьким блеском в глазах, а подгулявшие "сестренки" небрежными взмахами рук шугали их: "Отвали, сытая морда!"
Потом около их столика откуда-то взялись и стали фланировать молодые люди в пиджаках спортивного покроя, и пытались растащить сестер: Ларису зазывали в кабинет директрисы, а Анжелу один из молодых людей приглашал танцевать; но Лариса остерегла ее: "Не путайся с ними - это менты!" (и где, интересно, она успела набраться уличного жаргона?) - а тем ребятам кричала на весь зал: "Валите по домам, рабочий день давно кончился!"
При расставании "сестренка" дала Анжеле свой телефон, просила звонить и ставить в известность, "если что", и обещала помочь...
Протрезвев наутро, Анжела спохватилась: "акция" получилась слишком "масштабной", чтобы не иметь последствий. Побежала к автомату, пробуя дозвониться до "сестренки", но телефон у той упорно молчал.
На всякий случай - черт их знает, чего от НИХ теперь ждать? - она увезла ребенка к матери, а, вернувшись, затаилась дома. Ей даже любопытно стало: предпримут ОНИ что-нибудь в ответ - или нет?.. Но чувствовала женским нутром: что-то будет!
* * *
Беда пришла к ней в образе тихой соседки: та позвонила в дверь и робко прошелестела: "Анжелочка! Ты спичками не богата - не займешь коробочку?" Анжела распахнула дверь - за порогом стояла соседка с виноватыми глазами, а за ее спиной - вот они, два "товарища" в штатском! Один сразу отодвинул соседку, вежливо осведомился, она ли Анжела Степановна Иванова, и предложил одеться и проследовать с ними.
В городском отделе внутренних дел какой-то чин в милицейской форме показал ей акт, составленный прошлым вечером в ресторане и подписанный тремя официантками, о том, что она, гражданка Иванова А.С., будучи в ресторане пьяной, хулиганила, оскорбляла посетителей, била посуду и называла себя дочерью Хвылины, и объявил, что вынужден дать бумаге ход: подать на нее в суд за нарушение общественного порядка. Анжела начала протестовать: это - чудовищная липа и несусветная ложь; во-первых, она хоть и пила вино, но что была пьяна - слишком сильно сказано, а во-вторых, посуду не била, а если нечаянно и опрокинулся фужер, так за него заплачено, и претензий ни у кого не возникло; а в-третьих, она была не одна; почему об этом ни слова?.. Однако милицейский чин на основе показаний официанток настаивал, что именно она была пьяна, что разбит не один, а два фужера и что именно она оскорбляла ни в чем не повинных молодых людей, которые пришли туда отдохнуть - их тоже можно привлечь в свидетели...
- Во-первых, - упорно оправдывалась Анжела, - к нам нагло приставали. А во-вторых, почему в акте нет Ларисы Хвылины? - поначалу не желая впутывать сюда "сестренку", она, наконец, решилась назвать ее имя.
- Но официантки показывают на вас, вам и отвечать, и не надо перекладывать на других! - начиная нервничать, чин понемногу повышал голос.
- Хорошо, я найду официанток, и мы составим новый акт!
- Не валяйте дурака; другого акта они не подпишут! - угрожающе возразил ей чин. - А если подпишут - их нужно будет судить за лжесвидетельство, потому что один из актов будет фальшивым!
- А вы уверены, что фальшивым будет именно мой?..
Тогда чин повернул разговор по-другому: никто не собирается раздувать из акта целое дело, но эти, уже не первые, сигналы о ее будто бы родственных связях со Стефаном Маркаврелиевичем Хвылиной, порочащие первое лицо в области - не слишком ли это для нее?
Вот она где, подоплека: чину известно и про злополучную, не пропущенную цензурой статейку, и про ее поездку в Москву - у него в руках был огромный материал на нее! Поэтому он, видите ли, вынужден направить ее на медицинскую экспертизу. Потому что ну не может заявлять с бухты-барахты нормальный человек, что он родственник первого руководителя области, женатого, солидного человека... Проверка в психдиспансере совершенно безвредна, даже полезна каждому: страх перед психиатрами необоснован и держится на предрассудках; где, скажите, грань между психически здоровым и больным человеком? Как уверяют врачи, ее нет - у каждого можно найти те или иные, пусть даже самые незаметные глазу отклонения в психике, так что каждому необходимо пройти не только проверку, но и небольшой курс лечения - назовем это, точнее, профилактикой; будь его воля, он бы каждому - каждому! - настоятельно советовал ее пройти...
Она слушала его тусклый, без интонаций, монолог и цепенела от ужаса. Мало того, что на нее давила гнетущая обстановка в кабинете - ужас вызывало намерение этого типа упечь ее в психушку: она ведь уже наслышалась о каких-то спецбольницах, где строптивых залечивают до умопомрачения. Собирая остатки самообладания, она стала хитрить и притворяться, разыгрывая перед ним целый спектакль, стараясь обмануть его бдительность:
- С чего вы взяли, что мой отец - Хвылина? Я бы, конечно, очень гордилась им, но... Уверяю, кто-то вас вводит в заблуждение! Если б вы знали: моя мама - серенькая мышка: ну как на нее мог польститься такой серьезный человек! Вы его просто в неловкое положение ставите! И зачем мне ваш Хвылина, когда мой настоящий отец - рабочий, сварщик с комсомольской стройки Степан Иванов, и я горжусь, что я дочь рабочего!..
Но, наверное, отречение ее прозвучало без должной убедительности, с явной долей лукавства, и тот милицейский чин ей не поверил; или уж участь ее была предрешена, а весь спектакль - заранее срежиссирован, и им обоим отведена в нем роль статистов?
- Приятно слышать трезвые слова, - сказал он, и лицо его при этом нисколько не изменило сурового выражения; на нем лишь появилось еще выражение досады. - Но вы же не застрахованы от того, что снова не попадете в ресторан или в какую-нибудь компанию, не выпьете лишнего, и снова вам захочется побыть дочерью Стефана Маркаврелиевича? Поэтому, голубушка, надо, надо провериться у психиатра!
- Но я не хочу! - с отчаянием воскликнула Анжела.
- Ну, знаете! - даже обиделся тот. - Подумайте сами: как мы можем отпустить вас с гарантией, что вы полностью здоровый, социально не опасный человек? Вы ведь журналистка и должны быть осведомлены, что такое - социально опасный человек и какую ответственность это на вас налагает!.. Зато, когда проверим вас и вы окажетесь здоровой - уверяю вас, вы снова сможете работать журналисткой! Разве вам не хочется?
- Хочется, - тихо призналась она.
- Вот видите, как все просто: пройдете проверку, и мы больше никогда не вернемся к этому вопросу!..
Он бился с нею еще два часа, пока не сумел полностью ее сломить. Те же самые мужчины, что привезли ее сюда, на той же самой машине - похоже, они просто ждали, пока кончится эта бодяга с уговорами - препроводили ее в дурдом. И рук не закручивали - сама поехала.
* * *
Принял ее довольно молодой врач. Бледный, пухлый, с неопрятными волосами, висящими сальными прядками, с тяжелым взглядом серо- болотных глаз из-под припухлых век.
Все здесь вызывало в ней страх и брезгливость: и сам полутемный холодный кабинет с пустыми стенами и зарешеченным окном, и покрытая скользким пластиком табуретка; даже сидящая напротив врача медицинская сестра, высокая, жилистая, ярко крашенная блондинка стервозного вида, которая смотрела на Анжелу немигающим змеиным взглядом.
Анжела страха своего старалась не выказать, выдержкой и учтивостью пытаясь произвести впечатление на молодого врача и одновременно доказать, что никакая она не дура и не псих. А тот, будто невзначай - да она уже и ждала этого - набрел на вопрос, кто же все-таки ее отец. И она терпеливо, хотя и не без чисто женской колкости, ответила:
- Я знаю, чего вы от меня ждете, но не дождетесь. Мой отец - Степан Иванов, рабочий-сварщик с комсомольской стройки! Вы удовлетворены?
И, конечно же, ни от врача, ни от медсестры, заполнявшей бумаги, эта ее колкость, предвестница нервного срыва по поводу отцовства, не укрылась; врач, правда, скрыл свое удовлетворение, а вот у сестры, словно у следователя, нащупавшего на допросе ниточку преступления, глазки прямо так и вспыхнули: раскололась подследств.., то бишь пациентка!
Конечно, Анжела все это замечала, хмурилась, нервничала и замыкалась. И когда врач задал явно провокационный вопрос: как она оценивает собственные умственные способности? - потупилась и заявила:
- Я больше на ваши вопросы отвечать не буду.
Врач посидел, тяжело и, казалось, сочувственно покачав головой, отослал куда-то медсестру, а когда та вышла, обратился к Анжеле напрямик, без околичностей - наедине с нею он сразу грубо перешел на "ты":
- Вот что: ты здесь дурочку не строй - будешь делать то, что тебе скажут, иначе мы тебя будем держать, сколько сочтем нужным. Поняла?
- Зачем держать? Меня прислали обследоваться, а не держать. Я не больная - надеюсь, вы это поняли?
- Ничего я не понял. Психически нездоровому человеку не дано знать, болен он или нет. В любом случае мы тебя подержим.
- Зачем? От чего вы меня собираетесь лечить?
- Я не обязан отчитываться перед пациентами, - он разговаривал с нею как со вполне здоровой. - Значит, так: подержим немного, поделаем уколы. Предупреждаю: уколы болезненные.
- А если я не позволю? - сжимаясь вся, падающим куда-то голосом спросила Анжела.
- Что значит "не позволишь"? Мы позволения не спрашиваем - придут два санитара - и все!
Анжелу брезгливо передернуло.
- Я могу освободить тебя от уколов, - продолжал врач, и на его бесформенных бледных губах появилась тусклая усмешка. - Вместо них я могу предложить тебе либидо-терапию. Вот на этом диване, - насмешливый кивок в сторону топчана, покрытого зеленой клеенкой. - Согласна? - видимо, ее недавнее кокетничанье с ним вызвало в нем совсем не ту реакцию, на которую она рассчитывала.
- Нет! - ее опять непроизвольно передернуло и от этой его усмешечки, и от его жирных волос, от его тяжелого взгляда и сытого потного тела, казалось, сочащегося спермой, и от этой зеленой клеенки на топчане.
- Ну, тогда... Уколы начнем сейчас же, - монотонно произнес он, неспешно достал из стола и открыл поблескивающую никелем гремучую коробку - там блеснули шприцы и ампулы - и надавил кнопку в столешнице; в дверях выросли два санитара, корявых, длинноруких каких-то, в серых с рыжими пятнами халатах.
- Подержите ее, - негромко сказал врач.
- Не надо! Не хочу! - взвизгнула она и задрожала вся.
- Согласна сама лечиться?
- Со... согласна!
- Умница. Значит, скоро выздоровеешь. Идите, - кивнул он санитарам.
Те, ухмыляясь, вышли.
- Раздевайся.
- Как?
- Детский сад, честное слово, - досадливо проворчал он. - Совсем!
- Сколько вы меня будете тут держать?
- Ну не торговаться же мы с тобой тут встретились!
- Неделю, две?
- Х-хэ, базар, ей-богу, - усмехнулся, скривив рот, врач. - За неделю, милочка, только насморк лечат. Давай быстрей, мне некогда, - нетерпеливо пробормотал он, подходя к двери и запирая ее на защелку.
- А с-сколько? - заикаясь от страха, все же упрямо спрашивала она, непослушными пальцами пытаясь расстегнуть на себе пуговицу.
- Будешь умницей - раньше выйдешь. И каждый день после обеда - ко мне "на укол"...
* * *
Через две недели она вышла из больницы и первое, что сделала - купила большую бутылку портвейна, пришла домой и выпила всю сразу. После этого брала портвейн регулярно и понемногу прикладывалась, чтобы перебить постоянное чувство омерзения к себе самой, какой-то заторможенности и отсутствия всякого интереса ко всему на свете.
Кроме того, лицо ее с тех пор приобрело постоянную гримасу обиженной, и появился тик: сама собой подергивалась иногда голова, хотя из лекарств ей давали там только самые мягкие, щадящие психотропные средства.
* * *
Итак, в борьбе за свое "я" она потерпела сокрушительное поражение, исчерпав все небогатые возможности защиты. Оставалось теперь только незаметное, серенькое полунищенское прозябание неизвестно зачем... Она даже тщательно следить за собой и хорошо одеваться перестала - так после всех этих передряг ей хотелось забиться, спрятаться, стать незаметной.
С мужчинами ей тоже не везло: попадавшиеся на ее пути, они были или законченные эгоисты, или вовсе негодяи, беззастенчиво использовавшие ее тело, молодость, ее крохотную квартиру - даже ее крохотные заработки. И все же она была из тех двужильных женщин, которые не сдаются, не ноют, не перекладывают беды на других и не только готовы тащить до конца свой крест, но норовят еще и подставить хоть одно плечо под чужой.
Накрутившись и намаявшись, она однажды столкнулась с поэтом Худяковым, горьким пьяницей, однако и джентльменом на свой лад, не лишенным своеобразного шарма; привела его, пьяного и грязного, к себе, отмыла, накормила, отстирала, да и оставила у себя. И вот случайная связь обернулась судьбой.
Снова и снова я готов удивляться и повторять: дела и помыслы женские, как и господни, воистину неисповедимы. Чего она хотела от Гоши, когда оставила его у себя? Когда на свои жалкие гроши сама приодела? Когда покупала ему книги, красивые ручки и записные книжки? Когда бегала по городу, разыскивая его и чуть не на плечах вытаскивая из пропахших мочой и пивными дрожжами подвальных забегаловок, если он, пресытившись ее заботами и трезвым образом жизни, снова впадал в загул вместе с любезными его сердцу ханыгами? Когда она вела его в театр, на концерт, выставку, чтоб приобщить к творческой атмосфере, к интеллигентному окружению, к которому, быть может, и самой хотелось через него приобщиться? Когда сама носила его стихотворения по редакциям, а потом всячески раздувала его честолюбие при виде напечатанных стихов и полученных гонораров? Когда разжигала в нем огонь борьбы, состязательности, гражданственности, которых так не хватало ни ему самому, ни его вяловатым, бесстрастным, хотя и певучим стихам?.. Потому что трудно поверить, что с ее стороны это был всего лишь бескорыстный бесконечный подвиг.
Но факт есть факт - ее героические усилия возымели действие: Гоша стал меньше пить, глотал какие-то пилюли, спасающие от запоев, снова приобрел мало-мальски приличный вид (хотя совсем вытравить на его лице и во всем облике следы вечной помятости и ущербности было уже невозможно), стал больше писать и печататься, причем стихи его на новом витке жизни зазвучали звонче и уверенней - ему и в самом деле не хватало твердой женской руки: это бывает с нашим русским затюканным мужчиной.
И что характерно, теперь он писал не только стихи, но и эссеобразные размышления и раздумья, не лишенные определенной остроты и злободневности. Злые языки поговаривали, что эти эссе пишут они вместе, или даже пишет их за него она. Но это - злые языки, не более того. Я думаю, у него хватало толку и самолюбия писать их самому, хотя благотворное влияние Анжелы - вещь вполне реальная.
Но, имея на него влияние - в какую, интересно, сторону она могла на него повлиять? Конечно же, в одну-единственную: и в стихах, и в эссе его стали проклевываться и набирать силу гневные, обличающие ноты.
Может, в этом-то и был сокровенный смысл их несколько неожиданного для многих альянса: она хотела по-женски коварно мстить всем, кому хотела отомстить - только теперь уже посредством Гоши Худякова, вылепливая это орудие мести собственными руками?.. Так что и безобидный Гоша, в конце концов, тоже оказался в конфликте с Большим Чумом.
Глава девятая
Подступаясь к причинам СОБЫТИЯ, а также к событиям, предшествующим ему, необходимо рассказать еще об одной стезе деятельности незабвенного Стефана Маркаврелиевича Хвылины: о том, как он, окончательно утвердившись Хозяином, самолично взялся за перестройку города - тому остались свидетельства как в виде документов, так и в НАТУРЕ.
Но перед тем как начать эту перестройку, Хвылина с тремя спутниками: городским архитектором, председателем горисполкома и начальником отдела из Большого Чума, ответственным за строительство, - объехали в черной "волге" весь город, постояли, интенсивно жестикулируя и рисуя руками в воздухе воображаемые горизонтальные и вертикальные линии, на перекрестках, на набережной, на мосту через реку - в общем, осмотрели его критически на предмет коренной реконструкции.
Прежние Хозяева Большого Чума застраивали, главным образом, окраины, а в центре лишь рушили церкви да изредка возводили на месте совсем уж безобразных развалюх новые конторы - на сплошную застройку не хватало ни средств, ни мощностей строительных организаций, и центр долго хранил почтенный вид купеческого и чиновного губернского города царских времен: каменные дома с лавками в первом этаже, с вычурной, кирпичик к кирпичику, кладкой, которой нет износа, да бревенчатые особняки с затейливой резьбой карнизов и наличников.
Стефан же Маркаврелиевич, с первых своих шагов на поприще Хозяина дав всем понять, что он, и только он - полновластный Хозяин здесь, будто бы заявил перед тем, как поехать со спутниками осматривать город: что же это за областной центр, в котором нечего показать гостям: ни приличного высотного дома, ни дворца, ни хорошего ресторана - не показывать же эти развалюхи, когда везде уже давно строят дворцы из стекла и бетона, а Хозяева получают за них солидные премии и становятся знамениты на весь Союз!.. Приход Хвылины в Большой Чум, надо сказать, совпал со временем, когда в набравший инерцию период Великих ГЭС и Ударных Строек гармонично вплетался период бурного городского строительства, настоящего строительного бума, и Хвылина, естественно, не мог быть не вовлеченным в него, дабы не чувствовать себя в арьергарде этих веяний.
Однако, по воспоминаниям небезызвестного нам Таратутина, знакомого с этими событиями не понаслышке, в той ехавшей по городу черной "волге" городской архитектор, бесцветный человек в очках и с тихим скрипучим голосом, щеголявший какими-то заграничными именами: Корбюзье, Нимейера, ван дер Бильда, - стал вдруг возражать Хвылине (что само по себе уже было вызовом): что, мол, это совсем и не развалюхи, что среди них есть истинные шедевры безымянного народного творчества и эталоны строительного искусства, на которых не худо бы поучиться и нам, что многоэтажная застройка из стекла и бетона не впишется в будто бы сложившийся архитектурный ансамбль центра, что новой застройке место на пустырях и окраинах, а центр надо бы оставить, что они, группа архитекторов, предложили городу создать на память потомкам мемориальную зону из этих старых домов в границах хотя бы нескольких кварталов, отреставрировавши их, что это, мол, и будет тем самым местом, которое с гордостью можно показывать, и что они, архитекторы-энтузиасты, без всякой оплаты уже проделали большую работу: обследовали кварталы и готовы работать дальше.
Однако Хвылина с присущим ему чувством юмора и безапелляционностью Хозяина высмеял этого выскочку, этого бесцветного очкарика с его неподражаемой слабостью к трухлявым деревяшкам с купеческими вензелями, с полным непониманием момента, с его безымянными шедеврами и эталонами как примером высасывания из пальца идей в кабинетной тиши.
Обиженный архитектор тут же стал взывать о поддержке к председателю горисполкома и начальнику строительного отдела, намекая, что они же обещали поддержку; но, увы, этой поддержки он от них не получил: те, втянув головы в плечи и избегая смотреть ему в глаза, подхихикивали Хозяину. Осмеянный архитектор хоть и остался в одиночестве, однако все еще пытался возражать Хвылине, доказывая достоинства старой застройки.
Но Хвылине это, наконец, надоело: он просто-напросто усмотрел в возражениях того борьбу старого с новым, т.е., в конце концов, борьбу идеологическую, а там, где пахнет идеологической борьбой, он, ощущая себя рыцарем на поле боя за марксистские идеалы, оппонентам спуску не давал, прихлопывая их, как мух - правда, не в открытую, а через подчиненных. Поэтому, как только они вернулись из поездки, он отпустил архитектора, а остальных двоих пригласил к себе и задал им нагоняя из-за этого архитектора, который оказался не на уровне поставленных перед ним задач:
- Безобразие! - метал он громы. - Какой-то недотепа будет нам диктовать, что и как строить? Он даже не понимает, о чем ему говорят! Что хотите делайте, но чтобы и духу его на этом месте не было! Подберите толкового!
Председатель горисполкома, чувствуя, видимо, какие-то угрызения совести, пытался, было, дипломатично встать на его защиту: зачем, мол, пороть горячку, когда можно и новой застройкой заниматься - и старую потихоньку реконструировать? - на что Хвылина горячо возразил:
- Не морочьте мне голову - знаем мы эту старину! Как только влезешь - затянет так, что не будешь и знать, как выпутаться! А время, а деньги? Хватит демагогию разводить! Нашей задачей должно быть: при минимуме средств - максимум эффекта!
И начальник строительного отдела поддакнул, повторяя последнюю фразу Хвылины как заповедь, как лозунг к действию:
- Да, да, минимум средств - максимум эффекта! Как точно сказано!..
Через несколько дней неуступчивый архитектор полетел со своей должности. А Хвылина со свойственными ему хваткой, энергией и напором сразу же организовал штаб реконструкции города, по обыкновению назначив себя начальником, и дело со скрипом, но стронулось: проектировщики начали проектировать новую застройку и чертить графики строительства, экономисты подсчитывали эффект от новой застройки; в Москву, в Ленинград полетели гонцы за суперсовременными проектами, а один из кварталов в центре города - Хвылина торопил и наседал - стали огораживать дощатым забором, украшенным ярким кумачовым лозунгом: "Все - во имя человека!", подкатили экскаватор с подвешенным к стреле чугунным шаром, а к крыльцам двух крайних домов подогнали грузовики, чтобы быстренько переселить жильцов в новый дом на окраинном пустыре.
Однако быстренько не получалось: жильцы негодовали, грозились написать жалобу в Великий Курултай и уезжать не хотели. Нетерпеливые начальники в раздражении: ведь для них же, сукиных детей, во имя их же блага стараешься - а не ценят! - вызвали милицию. Жильцы забаррикадировались в своих квартирах, отправив для начала ходоков в Большой Чум за советом и помощью: они думали, что это пакостит начальственная шушера - те, кто наверху, просто не знают, что она здесь творит.
Но помощь из Большого Чума мешкала, а мелкие злые начальники тем временем отключали упрямым жителям последовательно воду, отопление и электричество - их выживали, как вредных насекомых. Высидев двое-трое суток в холоде, темноте и собственной вони, жильцы поквартирно сдавались на милость победителей, выходя из-за забаррикадированных дверей; какие-то люди помогали им перекидать барахлишко в грузовики, и их отвозили к огромному дому в чистом поле. Жители уезжали с твердым намерением "искать правду" (о, эти многовековые поиски русским человеком таинственной и непостижимой "правды"!), но дело уже было сделано: два-три дома, согласно графику, освобождены, и экскаватор с чугунным шаром начал с хряском и тучами известковой пыли ломать и крушить квартал.
* * *
Кстати, архитектор тот, несмотря на свою внешность невзрачного интеллигента, оказался человеком настырным и самолюбивым и после снятия с поста главного архитектора, перейдя работать в проектный институт, попытался под эгидой Общества Охраны Памятников организовать кампанию против безоглядной реконструкции города, сумев вовлечь в нее журналистов, ученых и нескольких писателей.
Кое-какую информацию о предстоящем сносе городских кварталов это Общество сумело опубликовать в областной газете. Несмотря на то, что и газетой, и тем обществом руководили надежные, с точки зрения Большого Чума, люди - однако Большой Чум столкнулся с хорошо организованной оппозицией; надо было срочно принимать нечто решительное, чтобы не дать заразе перерасти в эпидемию, в полыхающий пожар неповиновения.
Были подвергнуты проработке редактор газеты и председатель Общества, но что с этих рохль возьмешь - только знают руки по швам, и головами кивают: "Да, виноваты, больше не допустим!"
Пробовали достать того архитектора через первичную парторганизацию института, снабдив секретаря первички компроматом, запрошенным в КГБ (архитектор как лицо должностное был коммунистом). Однако компромат оказался слабеньким, а в институте нашлись говоруны, которые встали на его защиту и взбаламутили коллектив; началось глухое брожение и противопоставление коллектива института Большому Чуму.
- Да что это такое - не можете справиться с одним человеком! - метали громы и молнии из Большого Чума в адрес дирекции института.
Выходов было несколько. Самый простой - инспирировать уличную драку, наподдавать хиляку-архитектору и забрать в милицию, где ему поддадут еще; затем - компрометирующая статейка в газете, возбуждение уголовного дела, исключение из партии, увольнение с работы, а там пусть жалуется хоть в ООН... Но где-то ребята могут перестараться, а противостояние архитектора Большому Чуму стало слишком гласным...
И тут кто-то толковый надоумил: зачем терять ценный кадр - его приручить можно! В Брюсселе намечается симпозиум по архитектуре - кто у нас туда едет? Ах, наш же человек, директор института! А понимает он что-нибудь в архитектуре?.. А пускай-ка туда поедет еще и наш архитектор, да подышит воздухом Европы, да посмотрит, чем люди на гнилом Западе занимаются - может, поумнеет? - а потом поручить ему спроектировать новый квартал, да дать ему за это премию!.. Ведь это же так просто - суметь заинтересовать человека!..
С остальными "протестантами", архитекторами и журналистами, тоже легко управиться: все дважды в месяц в кассу наведываются; чуть пережать трубочку - только через нее интеллигент и питает свои хилые душу и тело - сразу шелковыми станут! Вот с писателями - хлопотней: нет у них такой кассы; от этой нерегулярности - и вольтерьянство...
Кстати, в одной из статеек в газете, касающихся предстоящих "варварских" разрушений в городе, подписанной и несколькими писателями тоже, речь впервые зашла об одном приметном особнячке, который попал в зону первоочередной реконструкции, а, стало быть, разрушения; а ведь он, если всмотреться в фасады сквозь плесень и потеки, прорехи на крыше и заросли побегов в трещинах, построен, видимо, очень хорошим архитектором, с большим вкусом, в лучших традициях так называемого ложнорусского стиля конца 19 века с тактично вплетенными в него элементами сецессионного модерна: прихотливо изогнутые и ломаные линии карнизов и выступов, кованые узорчатые решетки на балкончиках; на крыше - фигурные водосточные воронки, вычурные башенки с флюгерами...
И когда после энергично принятых Большим Чумом экстренных мер шум вокруг этого старья приутих - одни писатели еще продолжали волноваться и выступать, и самыми упрямыми из них были Зуев с Кармановым.
Чего им было мало? Неприятностей на свою голову?
Тогда-то в Большой Чум к Таратутину и были приглашены руководитель писательской организации Кулебякин и партсекретарь Финк-Червяков.
Таратутин почти по-приятельски (да они с Кулебякиным и в самом деле были приятели), но одновременно и по-хозяйски попенял им:
- Что же это, друзья мои, ваши писатели совсем не ценят дружбу с нами? Им что, нечем, понимашь, больше заняться, кроме как порочить нашу градостроительную политику?
Хитрован Кулебякин отвечал витиевато, жалуясь на свою судьбу начальника (ныть и плакаться на судьбу перед начальством было тогда своеобразным правилом хорошего тона):
- Что же я, Виктор Дмитриевич, в извилины писателям лезть буду, что ли? Да ведь нам даже собраться и поговорить этак по душам, за самоварчиком бы да за рюмкой чая - негде.
- Ну, а ты, Семен Яковлевич, наша правая рука среди писателей, что молчишь? - обратился Таратутин к Финк-Червякову.
И тот выказал удивительное единодушие с Кулебякиным:
- Да, да, Виктор Дмитриевич, я полностью согласен с Антоном Сидоровичем - негде, совсем негде собраться!
А ведь и вправду писательская организация ютилась в двух маленьких комнатах здания, принадлежавшего областной газете; причем сама газета со всеми потрохами принадлежала Большому Чуму.
- А разве ничего нельзя решить? Почему тогда молчите? - напустился на них Таратутин.
Кулебякин незаметно толкнул Финк-Червякова локтем; оба прекрасно знали: Таратутину об их положении говорено не однажды; старые интриганы, они сразу поняли: наклевывается какое-то решение, и, чтобы не спугнуть его, лучше помолчать.
- Согласен, - продолжал между тем Таратутин, - вам надо собираться вместе. Какие же вы, понимашь, инженера человеческих душ, если не общаетесь? И не обязательно за рюмкой чая! - менторски проворчал он...
Именно тогда и зашел разговор об идее передать тот особняк писателям: вы, дескать, ратуете за сохранение памятников архитектуры? - вот вам особняк, владейте им и сохраняйте, дайте всем пример!
Возможно, вариант этот был уже решен в недрах Большого Чума и брошен писателям, как косточка, чтоб одним взмахом руки удовлетворить их и заставить молчать. Вариант беспроигрышный: сумеют привести в божеский вид - городу меньше хлопот; не сумеют - легче заткнуть им рот: кричите, других учите - а сами-то что же!..
Продувной Финк-Червяков заподозрил подвох, смысла которого раскусить пока не мог, и заикнулся было: зачем, дескать, писателям лишние хлопоты? - но не менее продувной Кулебякин нетерпеливым жестом его остановил - у него были свои соображения; он быстро прокрутил их в уме и тут же стал ставить условия и торговаться с Таратутиным: что в этом случае дадут и чем помогут Большой Чум, горисполком и строители?
И решено было освободить особняк от жильцов, передать писательской организации, изыскать средства на реконструкцию и включить в план строителям... Тут же, в кабинете Таратутина, ударили по рукам.
Глава десятая
Кулебякин понимал, на какие шел трудности.
Тут пришла очередь рассказать еще об одном человеке, Мише Новосельцеве, начальнике так называемого "бюро пропаганды советской литературы". Деятельности этого бюро я уже касался: это он, Миша Новосельцев, помогал Кулебякину забираться в самые глухие районы и брать деньги там, где, казалось, их и быть-то не должно. Вот на этого Мишу, или, как все по-приятельски звали его, Мишаню, и делал ставку Кулебякин, когда согласился взять на баланс особняк, или, вернее, то, что от него осталось.
Меня всегда поражало нескончаемое разнообразие человеческих генотипов - эти невообразимейшие сочетания типов лиц, характеров, поведенческих линий. Неправда, что их четыре или двадцать; их даже не сотни или тысячи - не бывает двух идентично похожих людей, как бывают похожи между собой животные. Похоже, природа закладывала этот океан человеческого разнообразия только затем, чтобы помочь человеку во что бы то ни стало выжить среди непредвиденных ситуаций и катаклизмов, которые он сам себе громоздит своим неразумным разумом... Вот о чем думаешь, когда хочется рассказать поподробнее об этом Мише... Причем надо сразу предупредить, что, несмотря на простецкую - до карикатурности! - внешность толстяка-флегмата, личность эта была продувной и авантюрной.
Итак, была у него внешность придурковатого увальня-коротышки, у которого все толстое и короткое: ноги, руки, пальцы, нос, губы; даже штаны и пиджак на нем всегда были широки и кургузы. Рот при этом идиотически полуоткрыт, а в уголках губ - еще и готовая низринуться вниз капелька тягучей слюны, когда он начинал говорить, быстро и шепеляво. При этом - буйная, темно-русой масти шевелюра и голубые глазки, светящиеся простодушно-плутоватой улыбкой. Такая вот внешность, достойная, скорее, снисхождения и жалости, нежели серьезного отношения к нему: ну что, дескать, поделаешь, раз таким уродился?
Но вот, к примеру, Миша входит в компанию малознакомых людей, где говорят о чем-нибудь сугубо своем, да еще рявкает при этом по-тележному: "Здоровеньки были, мужики!" - и сует всем чуть не насильно потную короткопалую лапу; его принимают, естественно, за шута горохового: перемигиваются, насмешничают, похлопывают с чувством превосходства по плечу. А Миша, поддерживая эти смешки, начиная неназойливо прощупывать атмосферу шуточкой, каламбуром, свеженьким анекдотцем, через час там уже свой парень, а через два - полностью завладел вниманием и теперь может говорить о чем угодно, куда его понесет на волнах экспромта, и уже он снисходительно похлопывает по плечам собеседников, а когда уходит, ибо уходит он всегда первым - в компании остается некий вакуум, будто он выдышал весь кислород, а что не успел выдышать - унес с собой. Уж не говоря о том, что если в этой компании есть достойная внимания женщина - тогда Мишу, как токующего тетерева, не остановить: его просто распирает тогда от избытка красноречия и града сомнительного свойства острот, и плохо будет тому, кто окажется в этой компании его соперником - только крепкие кулаки и могут тому помочь. Так что Миша, как видите, был большой балагур, и при этом - балагур опасный. А ведь это еще не весь Миша.
Когда я стал интересоваться его образованием - оказалось, он учился на журфаке университета в своем родном городе, далеко от нас, но был замешан в каких-то студенческих волнениях и выгнан. Естественно, его сразу же призвали в армию, а поскольку он был недоучившимся журналистом, сочинял стишки и рисовал - в армии стал "художником": оформлял стенгазеты, лозунги и плакаты, очень стараясь в этом амплуа; как он потом признавался, все это он делал затем, чтобы втереться в доверие к замполиту, вступить в партию и получить хорошую характеристику, чтобы восстановиться после армии в университете.
И, видно, перестарался. В партию его приняли, но в виде партийной нагрузки предложили выполнять кое-какие обязанности щекотливого свойства. Дело в том, что он имел в части ценную для солдата привилегию - сравнительно вольную жизнь: сам ездил в город покупать краски, кисти, бумагу... Как-то раз его попросили заодно свезти запечатанный пакет; свез, вручил кому надо, доверие оправдал... И тут замполит свел его с одним капитаном; этот разговорчивый и не без интеллекта капитан запросто, без субординации поболтал с Михаилом как с приятелем, а потом, вроде бы нечаянно, признался по секрету, что он из контрразведки и никак не может выполнить одну задачу: поймать "птичку" из залетных "оттуда", - он многозначительно показал большим пальцем куда-то за спину, так что Миша сразу все понял.
Тайна эта, нежданно свалившаяся на него, его взволновала: как, в их неприметном городишке - и шпион?.. А капитан только усмехнулся над Мишиной наивностью, подождал, пока Миша не унял волнения, и спросил напрямик, раз уж проболтался: не поможет ли он им обнаружить эту "птичку"? - ведь он бывает в городе, видит массу людей, коммунист теперь... Миша, распираемый гордостью от такого доверия, согласился немедленно.
Капитан показал фотографию мужчины, попросил хорошо запомнить лицо и проинструктировал, как себя вести, если обнаружит шпиона: незаметно пройти к ближайшему телефону-автомату, набрать номер и, представившись, тотчас доложить обстановку (кажется, набрать надо было Љ 008, а самому ему был присвоен Љ 12), а затем продолжить преследование и по возможности регулярно докладывать...
Бывая теперь в городе и без конца шаря глазами по толпе, где бы он ни был: в автобусе, в магазине, в кинотеатре, куда успевал зайти, выкроив полтора часа, - он неотступно искал этого человека.
И человек этот ему скоро на глаза попался, и Миша действительно следовал за ним, сколько было возможно, ведя себя так, как научил капитан: и по телефону доложил, и продолжил преследование, пока тот, заподозрив что-то, не вскочил в трамвай. Миша поймал такси, догнал через три остановки трамвай и ворвался в него, но шпион словно испарился... В эти минуты Миша пережил такую неповторимую остроту момента, ощущая себя сыном Родины, исполненным чувства ответственности перед нею!.. А на следующий день капитан нашел его, горячо поблагодарил за исполненный долг и выдал небольшую, но так всегда необходимую солдату сумму денег.
Однако, как Миша потом догадался, случай со шпионом был, скорее всего, проверкой на честность и исполнительность - а, может, просто учебным занятием? Потому что следующее задание оказалось куда прозаичнее... Поскольку он, человек веселый и общительный, успел завести приятельские отношения со многими молодыми лейтенантами, в том числе и летчиками из соседней части - тот капитан подсказал Михаилу, на какие темы стоило бы ему поговорить с летчиками: капитана интересовало, слушают ли они зарубежные голоса, увлекаются ли западной музыкой и употребляют ли такие словечки, как "джинсы", "доллары", "Америка"?..
По рассказу самого Миши, он решил на свой страх и риск поскорее выпутаться из этой истории и, будто бы, недолго думая, предупредил летчиков, что они "под колпаком", а затем, притворившись простачком, доложил капитану, что встретился с летчиками, но они его подпоили, и он проболтался. "Ты, надеюсь, не такой дурак, - спросил, будто бы, капитан, - чтобы сказать им, что следишь за ними именно ты?" - и Миша подтвердил, что он - именно такой дурак. И тогда капитан, будто бы, произнес роковую фразу: "Учти, ты пожалеешь об этом и долго будешь об этом помнить!"
Только и всего? Миша, сильно переживавший, что влип в историю, даже обрадовался, что так легко отделался, и угрозу капитана всерьез не принял: слабо, мол, будет тебе меня достать! - а душа пела: разговор происходил за тысячи километров от родного города, притом, что скоро дембель...
Но когда, демобилизовавшись, он вернулся домой и с нескольких попыток попробовал восстановиться в университете, ни одна попытка не удалась... Конечно же, он тогда еще не знал, что стукачество - это сложная система, пронизавшая общество насквозь, словно шампур - бесформенную груду мяса для того, чтобы оформить ее в известное блюдо, и что система эта всемогуща... Впрочем, эта тема еще ждет своего исследователя.
Наш Миша и без диплома начал работать журналистом в газете. Год работает, второй; вроде бы, получается - а серьезной работы, кроме как "кто куда пошлет", не дают. Покрутился несколько лет, бросил, переехал к нам в Сибирь. Снова - в журналисты, и снова - как заколдованный: другим - и серьезная работа, и повышение, и платят лучше, а он опять - "кто куда пошлет". Надоело, перешел в "культпросветчики": возить по сельским клубам концертные бригады от филармонии; сам подвизался в роли конферансье и чтеца-декламатора, пописывал юморески на злобу дня. Тут-то его и нашел в занюханной районной гостинице Кулебякин, оценил организаторские способности и переманил к себе в бюро пропаганды.
Как сложились дальнейшие отношения Новосельцева с ОРГАНАМИ, я судить не берусь; знаю только, что кое-кто из писателей поговаривал, что связи его с ними продолжаются, только писатели никак не могли разобраться в тайнах этих связей: то ли Кулебякин попался на удочку с этим Мишей на крючке - то ли в этих стратегических планах Кулебякин был с ним заодно? Однако фактов у меня - никаких.
Во всяком случае, Кулебякин не жалел, что принял его. Уж на что сам был ловок по части устраивать дела, но и он дивился Мишиной ловкости: умению заехать с группой писателей в такую глухомань, где уже много лет не ступала нога начальника и мздоимца, и взять деньги там, где их и быть-то не могло; или выступить один раз, а документы оформить за два, а по пути еще достать тушу барана на шашлык, флягу меда, устроить пикник на природе с местным начальством или случайными дамами. Но и глаз за ним был нужен: клюкнет лишку на обеде у председателя колхоза, зазвавшего их к себе домой или в закуток местной столовой, громко называемый "банкетным залом" (и сытный обед бесплатно, и водочка к обеду; самый обычный гость там - секретарь райкома, но зато уж заезжих писателей потчуют не по обязанности, а от души, и обед тот медленно перетекал в ужин); а вечером в колхозном клубе после такого обеда Миша, вместо того чтобы скромно предварить выступление писателей при некотором стечении народа, пришедшего "похавать культуры", как начнет сам говорить - не остановишь, и думает деревенская публика, что он-то, Миша Новосельцев, и есть наиглавнейший писатель; да еще как гаркнет, в память о своем прошлом культпросветчика: "Итак, друзья, начинаем концерт!" - и сколько Кулебякин его ни поправлял: "Да не концерт, а литературный вечер: мы же не клоуны - мы писатели!" - долго, несколько лет, наверное, все объявлял, как клюкнет: "Начинаем концерт!" И выступлений самому себе он мог больше всех насчитать, а то и вовсе - прихватить компанию дружков, рвануть с ними под видом писателей по районам и собрать чужую дань. Глаз да глаз за ним был нужен, и держать его надо было в твердых руках - это Кулебякин знал и регулярно устраивал ему головомойки, но, как это у нас на Руси заведено, и восхищался его ловкостью, и держал возле себя за ценнейшего работника.
Ему-то он и доверил хлопоты, связанные с приобретением и ремонтом особняка. И Миша с головой, как в стихию, еще неведомую, окунулся во все эти заботы: отчуждение от прежнего владельца, выселение жильцов, составление проекта и сметы, выбивание денег, поиски подрядчика, дефицитных материалов и деталей: фанерованных дверей, деревянных панелей, паркета, красивых обоев, люстр, мебели и т.д. и т.п. Эта суетливая хозяйственная работа, наверное, и была настоящим его призванием, к которому он так долго, кружными путями шел...
Так кто же он все-таки был, этот Миша: бес ли в человеческом обличии, по мнению некоторых, сгубивший писателей - или своего рода апостол добра, под маской лукавого увальня посланный судьбой скрасить нашим писателям быт в те годы?.. И был ли он стукачом? Если да - то это был такой изощренный план извести писателей, и столько на это понадобилось усилий, что этого, пожалуй, не позволило бы никакое начальство. А если не стукач - так, значит, это злой навет? Или чья-то двойная игра - чтобы отвести подозрения от кого-то другого?.. Признаюсь, ответов на это я так и не нашел.
* * *
А между тем не так все просто и быстро получалось с реконструкцией, как того хотелось Кулебякину и тому же Мише. Казалось порою, она растянется на годы, а то и вообще из затеи ничего не выйдет - когда они столкнулись с инертной, как глина, системой передачи здания, которую надо было с неимоверными усилиями преодолевать.
А выселение жильцов! Одно оно растянулось на месяцы... Но вот особняк был освобожден, и взглядам хозяев предстали интерьеры его во всей неприглядной уродливости, не так бросавшейся в глаза, пока жильцы заслоняли их своим скарбом: дощатые клетушки с засаленными обоями, со следами от мух, клопов и тараканов, с закопченной побелкой и облупленной штукатуркой, с прогнившими полами и, наконец, кучами бытового хлама, который жильцы бросили, брезгуя тащить в новые квартиры. Все это надо было выбрасывать, ломать, отчищать, менять! Но ни Кулебякина, жаждавшего нового просторного кабинета, ни Новосельцева, жаждавшего деятельности, уже ничто не могло остановить...
А через год въезжали в сверкающие, просторные кабинеты, остро пахнущие краской и лаком, с высокими лепными потолками, с широкими двупольными дверьми, с большими стрельчатыми окнами, с новенькими паркетными полами. Втаскивали и расставляли столы, шкафы, кресла, диваны, раскатывали дорожки, расставляли цветочные горшки на окнах, развешивали шторы, а также картины и эстампы, подаренные по такому случаю художниками. И особняк приобрел полудомашнюю атмосферу, какую приобретают нестандартные небольшие конторы.
Но особняк был отреставрирован не весь: на весь денег не хватило; остались не отреставрированными светелка на втором этаже и подвал.
Глава одиннадцатая
Есть старый военный афоризм, изреченный, кажется, Суворовым: плох солдат, который не мечтает стать генералом. Я согласен: да, в самом деле плох. И все же сомневаюсь в том, что хоть один солдат мечтает о генеральстве - очень уж далека мечта; я больше склоняюсь к тому, что всякий солдат разумно оценивает свои возможности и чаще мечтает стать прапорщиком. Но я не сомневаюсь в том, что любой Хозяин области мечтал в те годы стать Верховным Шаманом или хотя бы одним из его приближенных и находил в себе уйму достоинств для этого. Потому что на том неимоверно длинном пути от первой должностной ступеньки молодого специалиста человеку, ставшему руководителем области, до вершины власти было уже рукой подать.
По многим признакам, и Хвылина подумывал об этом всерьез, и знаем уже, что он имел своего "конька", на котором мог победоносно въехать в Москву - эту его приверженность к развертыванию Великих Строек. Однако шли годы, за одной Великой Стройкой разворачивалась еще более Великая, о них писали газеты, не только местные, но и центральные, мелькали фотографии строек, и в некоторые попадал сам Хылина в белой монтажной каске и резиновых сапогах - однако годы активной молодости и даже зрелости уходили, а в Москву его пока что не приглашали. Сложное для него было время (а когда и для кого оно бывает несложным?).
Впрочем, его усилия совсем даром не пропадали: разумеется, Москва считала его своей главной опорой на востоке страны, и ордена за эти стройки вручала ему регулярно; даже область нашу наградили орденом; а когда ее наградили - тут уж полился дождь, ливень, водопад орденов: только успевай, кто бойчее, подставляй грудь!
Хвылину со временем продвинули (да-да, в те годы было характерно выражение: ПРОДВИЖЕНИЕ кадров, - словно кто-то невидимый играл ими в шахматы) в Члены Великого Курултая, а Член Великого Курултая (будем для краткости называть его просто Членом) - это уже ого-го! Заветная Москва, хотя и медленно, но приближалась: теперь Хвылина бывал там чаще, живал подолгу. И, соответственно, благ вкушал (вместе с семьей) больше; не будем обманываться лукавыми заверениями властителей, что власть - это одни обязанности: власть - это еще и блага, и весьма ощутимые, так что даже трудно и сказать, чего там больше: благ - или обязанностей...
* * *
Членов старались натаскивать в Большой Политике, готовя к государственной службе на верхних этажах Центральной Власти, и одним из видов такой натаски были поездки за рубеж в составе делегаций.
Напомню, что главной доктриной Большой Политики Великого Курултая были похороны мирового капитализма и построение на его вселенской могиле коммунизма; в соответствии с этой доктриной Великий Курултай поделил земной шар, словно шахматную доску - на белые и черные клетки, на "социалистический лагерь" и "капиталистический мир", на друзей и врагов.
Друзей полагалось любить, а врагов ненавидеть - это естественно. Но была одна противная заковыка - вражеские товары: они всегда были качественнее, красивей и разнообразнее наших. Причина явления, конечно же, легко объяснима дьявольской хитростью врага и диалектикой борьбы; но наш народ этой диалектики не понимал и безобразно сходил по вражеским товарам с ума. Понятно, стало быть, что незачем пускать туда всех; пускали сознательных, причем поездка к врагам приравнивалась к самой высокой награде... С дружественными странами было проще: порядки были почти наши, и жили там или чуть хуже, или чуть лучше, но - похоже.
Хвылина вместе с супругой успел побывать почти во всех дружественных странах, и всё, что можно оттуда привезти, было привезено, а музеи, архитектура и духовная жизнь тех стран их как-то не интересовали. Когда же он стал Хозяином - необходимость привозить вещи вовсе отпала; к их услугам были теперь все торговые склады города, и жена его, Людмила Васильевна, которая хоть и работала (ей подыскали должность, достойную ее статуса ХОЗЯЙКИ: возглавить Областной Комитет Советских Женщин) - однако как супруга столь значительного лица, обеспечивая ему необходимый уют, большую часть рабочего времени проводила дома, а потому имела больше возможностей посещать склады, заказывая для поездок в гараже Большого Чума "волгу" с "нулями", которую благодаря "нулям" беспрепятственно пропускали везде без пропуска и досмотра. При этом Людмила Васильевна изобрела оригинальный способ не покупать себе ни шуб, ни обуви, ни драгоценностей (без которых не могла обходиться): брала на складе вещи, с неделю носила их, а потом возвращала, меняя на новые, никому этим не причиняя убытка: возвращенная вещь шла в продажу.
Правда, тут была ущемлена та безликая покупательница, которая эти вещи покупала как новые, - но ввиду малости величины этой безликой покупательницы она в расчет не бралась; ну в самом деле, разве станет она возмущаться, если найдет, что купленное ею пальто чуточку поношено? Да она просто счастлива будет, что достала его - при величайшем-то дефиците!.
Так что необходимость ездить в дружественные страны у Хвылины с супругой полностью отпала; теперь они ездили туда разве что на курорты, и то редко - Людмила Васильевна жаловалась, что к ним там относятся "ужасно", принимая за рядовых советских людей.
* * *
Став полновластным Хозяином, под давлением своей супруги, пожелавшей побывать в "настоящей загранице", в "самом Париже", Хвылина уступил ей; да ему и самому хотелось, чтобы жена его пообтерлась немного в этих самых Парижах да набралась европейского лоска. Большим Чумом изысканы были для этого на разных предприятиях средства и организована поездка в Париж целой группы жен руководящих работников области в виде делегации Областного Комитета Советских Женщин - для обмена опытом с француженками, которые, как известно, много чего знают и умеют.
Однако француженки, хоть и женщины, а - вражеский лагерь, поэтому и сами жены Хозяев, и их мужья отнеслись к идее поездки серьезно. Лучшие портнихи города, отставив прочую клиентуру, днем и ночью шили им в течение месяца наряды. Во-вторых, поскольку визит наших дам во враждебный стан был официальным, то, дабы на встречах и приемах наши посланницы-сибирячки не осрамились перед насмешниками-французами, решено было дать этой группе жен уроки хороших манер; для этого расторопные ребята-кэгэбисты (ну вот как без них было обойтись?) отыскали в городе древнюю старушку дворянского происхождения, еще до революции, девушкой учившуюся в Смольном институте благородных девиц и бывавшую с родителями в Париже. Однако в роковые тридцатые ее, уже вдову строптивого расстрелянного профессора, выслали из Ленинграда на лесоповал, на север нашей области; она чудом выжила, и, поскольку никого из родных у нее уже не было - так у нас и прижилась.
Старушку вырвали прямо из очереди, посадили в "волгу", и когда привезли в Большой Чум, она, бедная, тряслась не то от страха, не то от ветхости и долго не могла сообразить, чего от нее хотят. Ей втолковывают: покажите дамам, как нож и вилку правильно держать, да чем и как едят мясо, рыбу и птицу, да как вино правильно пить! - а старушка только трясет головой, и - про свое: что она-де очередь за колбасой заняла с ночи, и номерок у нее триста второй - вот, на ладошке чернилами написанный, а ей опять не достанется... Такая, право, тупая бабка! "Да дадим мы вам этой колбасы!" - кричат ей в ухо, чтобы успокоить, и приносят из буфета такой ворох колбасы, что ей и не унести, и - снова пытать... Наконец, доперла старая: поскребла в своих старческих потемках, да как давай что-то лопотать: вроде бы и по-русски - а никто ничего понять не может: все про гармонию какую-то; Пушкина приплела... Ей втолковывают: да вы нам не про это - Пушкина мы в школе проходили, вы нам - как вилку и нож правильно держать, да что сначала, а что потом!.. Такая тугоумная! А когда, наконец, поняла - как давай смеяться - тоненько так, словно мышка попискивает! - и лопочет при этом: "А нас не учили нож и вилку держать!"
- Да как же так? - спрашивают ее строго, будто она военный секрет утаить собралась. - Чтобы в Институте благородных девиц - и не учили ножи-вилки держать?
- А вот так, - просто уже насмехается старушонка, - и не учили! Как все держали, так и я - никто не ломал себе над этим голову. Разве в этом дело? Дело в том, что... - и опять про душу да про этику.
Отступились от глупой бабки: увезли домой с сумкой колбасы - пускай советскую власть благодарит! Привезли из главного ресторана официантку - ее в Москве на спецкурсах обучали - та сразу поняла, чего от нее хотят, и всему за два часа обучила - хоть в Париж теперь, хоть в Лондон...
* * *
Но были и "третьи" страны. Там, в этих странах, жили одновременно и друзья, и враги. Они между собой там, естественно, боролись за власть, т. е., попросту говоря, убивали друг друга с оружием в руках; но иногда они меняли направление: друзья становились врагами - и наоборот, и порой трудно было разобраться, кто же там настоящий друг, а кто враг, потому что политические программы у тех и у других были как две капли воды похожи: благосостояние народа, демократия, социализм, - и попробуй разберись, "наши" там демократия и социализм или не "наши", если страна находится на другом конце света и еле видна на карте, а народ там нищ, забит и неграмотен, да если еще социализм вводится под темным покровом джунглей, на девять десятых покрывающих страну? Но Большая Политика Великого Курултая в том и состояла, чтобы уметь отличать среди десятков оттенков демократии и социализма "наши" от "не наших".
Поскольку краеугольным камнем нашей политической доктрины считалось, что настоящий социализм должен вводиться с помощью революций, то друзьям Великий Курултай постоянно помогал оружием и обучал войне. А чтобы не оконфузиться и не всучить оружие врагам, для завязывания регулярных контактов и поднятия у друзей революционного духа он посылал к ним на революционные праздники партийно-правительственные делегации.
Конечно, поездки туда были менее престижны, чем в страны европейские, поэтому в отношении поездок существовало правило: начинай набраться политического опыта с третьих стран.
И одну такую поездку в африканскую страну КОНДОМЕЮ совершил в составе партийно-правительственной делегации Хвылина. Мы бы не стали заострять внимания на этом эпизоде его биографии - мало ли куда он ездил за свою жизнь? - но, повидимому, именно она имела самое непосредственное влияние на СОБЫТИЕ, которое мы избрали предметом исследования.
* * *
Итак, представьте себе маленькую африканскую страну, образовавшуюся после развала конгломерата французских колоний. Много лет в ней бушевали пожары освободительных, племенных, гражданских войн, но, наконец, войны утихли - народ устал, да и поредел числом от войн, голода и эпидемий. Из наших газет того времени невозможно установить: или тогдашний политический лидер Кондомеи, победивший всех в кровавой борьбе и возглавивший временное революционное правительство, уже воевал под знаменем марксизма - или только после победы объявил себя марксистом и руководителем марксистской партии? Во всяком случае, хорошую службу в его победе сослужило наше оружие. А когда победил - сразу стал просить помощи еще и хлебом, одеждой, машинами и нефтью.
Поговаривают, что Людмиле Васильевне тоже хотелось побывать в Африке и посмотреть на африканцев: молва доносила, что Кондомея - одна из самых неразвитых стран, зато жители ее статны и ходят почти нагишом, и что у тамошних мужчин весьма мужественный вид; но Хвылина, будто бы, только развел руками: партийная дисциплина! - да и после недавнего переворота в Кондомее было еще неспокойно, и делегация состояла из одних мужчин. Людмила Васильевна подозревала, что они просто сговорились съездить в Африку без жен. Женщина - что с нее возьмешь?..
Хвылине Кондомея понравилась: все не верил, что он в Африке, и удивлялся: эк куда его занесло - в этакое уютное карманное государство, раза в полтора меньше области, которой руководил он! Понравился и синий океан, и белая кипень бурунов над рифами вдали, и голубизна лагун, будто подкрашенная купоросом, и ослепительно-белый песок огромных пустынных пляжей, и стройные пальмы, с сухим шелестом колышущие опахалами из огромных ажурных листьев, и преследующий всюду приторно-сладкий запах тропических цветов и фруктов... И среди этой экзотики, неправдоподобной, словно детский сон, когда начитаешься книжек про дальние страны, - современный европейский город, единственный, кстати, в Кондомее, ее столица: особняки с белыми пышными колоннами и портиками, небоскребы из стекла и бетона, асфальт, оживленное уличное движение...
И все же, если всмотреться - нет, не Европа, не сытая, холеная Европа: кое-как одетые, а то и вовсе полуголые чернокожие люди, крикливые пестрые базары, разбитые, перегруженные, чудом умудряющиеся катиться машины... В пышных заброшенных особняках, если заглянуть внутрь сквозь разбитые стекла окон, видны провалившиеся потолки, светится небо и ползут по обломкам ввысь дикие зеленые побеги; а чуть дальше от центра - скопища глинобитных хибар и нищая, голодная, многодетная голытьба...
Все это Хвылина, разумеется, замечал, обо всем потом рассказывал друзьям, и его завороженно слушали - о том, что он рассказывал, нельзя было прочесть ни в одной газете: странам, что ступили на "наш" путь, начисто было отказано нашими газетами не только в нищете, но даже в самых невинных деталях живого быта, а позволена только борьба и ожидание счастья... Но самое главное, что поразило его в Кондомее, о чем он неоднократно вспоминал с восхищением и что, наверное, часто потом видел во сне: это ультрамариновая синева неба и океана - и белые небоскребы на их фоне. Вот поди ж ты: полудикая, нищая Африка - а небоскребы, небось, имеет!..
Делегацию встречал глава государства, широкоплечий негр-крепыш примерно одного с Хвылиной возраста, склонный к полноте. Симпатичный, в общем-то, негр: толстощекий, курносый, лысеющий - ни дать ни взять какой-нибудь выдубленный солнцем, дождем и ветром русский колхозный бригадир Иван Иваныч; разве что лицом потемней. И имя похожее - Жан, почти Иван, Ндбула. Только вот глаза не нашенские: фиолетовой, глубокой черноты, и лукавые одновременно, и какие-то, как красиво сказал один бывший с ними маститый московский писатель, одновременно и Член Великого Курултая: "полные, - говорит, - древней африканской печали".
По случаю первой годовщины захвата власти нынешним главой государства Ндбулой состоялся парад войск, на котором маршировали босоногие чернокожие воины с суровыми лицами, обвешанные оружием разных систем, и более всего, как с удовлетворением отметили члены нашей делегации, на них висело все-таки НАШЕГО оружия.
Потом - официальный прием во дворце, принадлежавшем еще не столь давно какому-то финансовому магнату, а теперь - резиденции главы государства. А вечером - еще и большой банкет для ограниченного круга приглашенных, где у нашей делегации были особенно почетные места.
Банкет был с размахом: по-нашему, по-сибирски! - как оценил его Хвылина. Правда, в этакой духотище довольно быстро все одурели от обилия заздравных тостов и сытной мясной с острыми приправами пищи, а, одурев, принялись друг с другом объясняться в любви и клясться в вечной дружбе, обниматься и целоваться, в том числе и с самим Ндбулой, который поначалу торжественно восседал во главе стола с какой-то рыжей белотелой девицей с зелеными глазами, некой юной искательницей приключений не то шведского, не то датского происхождения, как шепнул "своим" наш консул; Ндбула сидел, держась, как император за круглую "державу", за золотистое колено своей пышнотелой подруги, крепко, как рак клешней, впившись в него короткими черными пальцами с синими ногтями.
Наша делегация, проинструктированная о возможных инсинуациях со стороны враждебных сил, влитая, как в панцыри, в черные костюмы, держалась на приеме мужественно, но под конец не выдержала в этой по- африкански и одновременно по-нашенски теплой и простой атмосфере, расслабилась и уже торопливо наверстывала упущенное, пробуя редкостные напитки, доставшиеся Ндбуле от магната, и экзотические блюда.
Когда пиршество достигло зенита, выступил национальный танцевальный ансамбль: мускулистые негры, полуодетые в яркие одежды (Хвылина не мог не вспомнить своей жены, которой так хотелось взглянуть на этих мужчин!), наяривали на дудках и барабанах огневую ритмическую мелодию, а гибкие грудастые девицы в коротких, раздражающе пестрых: красных, желтых, оранжевых, - юбчонках в отчаянном танце соблазнительно вертели задами, и их тела сверкали и ходили ходуном, и колыхались перед осоловелыми взглядами гостей темные обнаженные груди, и поднабравшийся по этому случаю Хвылина, щуря для твердости взгляда глаза, грешным делом, будто бы, подумал: "Э-эх, согрешить бы хоть разок с такой!.." И в это самое время кто-то из гостей - нет, не наши: наши бы себе такого первыми не позволили! - будто прочтя мысли Хвылины, не вытерпев этого бешеного ритма и плеска красок в глазах, сорвался с места и пустился в пляс, ухватив одну из девиц за горячую обнаженную талию, и все гости вслед за ним, повинуясь уже только стадному инстинкту, развязанному добрыми порциями напитков, превратившихся в адскую смесь из шампанского, виски, коньяка, водки и рома, повскакивали и, похватав девиц, пустились с ними в пляс!.. Что было дальше - об этом Хвылина рассказать даже самым близким друзьям не решался. Когда рассказ его доходил до этого места, он, говорят, только крякал, качал головой и издавал междометия.
Остается дорисовать в воображении, как схлестнулись российское буйство и неистовость с африканскими жаркими ритмами и как по эмоциональной выразительности и экспрессии сцена эта должна была походить, скорее всего, на "Похищение сабинянок", каким его изображали в старину скульпторы и художники, где в роли сабинянок оказались юные чернокожие дочери Кондомеи, а в роли неистовых юных латинян, соответственно - гости Ндбулы, в т.ч. и наш земляк Хвылина.
Но самое-то экзотическое на том банкете было не это. Когда на следующее утро они проснулись в своем консульстве с тяжелыми от адской смеси головами, наш консул, одетый в легкий гражданский костюм полковник вездесущего КГБ, сообщил им, что местная газетенка, принадлежащая филиалу независимого французского издательства, в утреннем выпуске в колонке светской хроники дала сухую, из самых, будто бы, достоверных источников, информацию, что в резиденции главы временного правительства Жана Ндбулы в честь годовщины переворота вчера был дан банкет, на котором присутствовали члены делегаций стран, поддерживающих режим Ндбулы; хозяин резиденции угощал своих гостей изысканнейшим блюдом, приготовленным из его любимой наложницы - так велит древний закон гостеприимства в племени, к которому имеет честь принадлежать глава государства. А в финале этой насмешливой заметки совсем уж издевательски добавлено: "Чем только не пожертвуешь, чтобы получить одобрение дорогих гостей!"
Уж не от того ли, действительно, были на этом празднестве так печальны глаза главы правительства, нашего чернокожего марксиста?
Как вы понимаете, трудно описать состояние, и без того весьма плачевное после вчерашней адской смеси, в которое ввергло членов нашей делегации это сообщение. Как только они вспомнили о вчерашних экзотических блюдах, о пряных филе под острыми соусами - их стало судорожно, конвульсивно выворачивать наизнанку и выворачивало до тех пор, пока их желудки не изошли зеленой слизью - до удушья, до синюшности на лицах, до безумия в глазах, вылезающих из орбит.
Правда, вящей справедливости ради должен добавить, что этот глава временного правительства Ндбула оказался в скором времени и не марксистом вовсе, а ренегатом: стал просить помощи и у французов, и у американцев, обещая быть сторонником политики всех сразу. А вскоре Кондомея вообще лопнула, как мыльный пузырь: Ндбула был убит, вспыхнула новая гражданская война, и все оставшееся немногочисленное население было или перебито, или умерло от голода, или разбежалось, а опустевшая Кондомея разделена между соседними государствами, каждое из которых, разумеется, предъявило на нее свои неоспоримые права, и между ними опять вспыхнула война. Но это уже к делу не относится.
Конечно же, Хвылина, как, впрочем, и другие члены делегации, изрядно повредил своей дальнейшей карьере из-за той скандальной поездки. Впрочем, что ему было до других, когда вот она, собственная жизнь, давала сбой! Казалось, близкий уже перевод в Москву затягивался, отдаляясь на неопределенный срок.
Он, конечно, оставался уверенным, что перевод рано или поздно состоится - он был НОМЕНКЛАТУРОЙ Великого Курултая! Но пусть бы этот перевод состоялся раньше, чем позже - ведь он должен еще успеть показать свои способности и свои возможности в масштабах страны! О, он бы смог возглавить в Великом Курултае строительную политику, он бы сумел превратить всю страну в строительную площадку - он бы многое еще успел!..
А пока надо было крепко ломать голову, чем бы таким - новым, ярким, неожиданным - наполнить свою деятельность, чтобы поддержать свой слегка пошатнувшийся в Великом Курултае авторитет, а то ведь злые языки там уже анекдоты о нем распускают! Самое простое: изобрести новый почин, - но как его придумать, когда, кажется, уже все придумано?..
И все же в его воспоминании о Кондомее осталась одно прекрасное видение: ультрамариновая синева неба и океана, и - белые небоскребы на их фоне... Все-таки он был настоящий строитель в душе! Ведь и негритянки были роскошны, и все остальное, в общем-то, прекрасно, за исключением того злополучного филе (тьфу ты, гадость какая!), но эти белые небоскребы, чудо строительного искусства, все волновали и волновали его уязвленную душу: почему это, интересно, ОНИ могут, а мы - нет?
Глава двенадцатая
Когда Миша Новосельцев увидел во всей неприглядной наготе подвал писательского особняка, очищенный от кладовочек, хлама и многолетнего слоя грязи под ногами - он поразился прочности его каменных полов, грубой, незыблемой кладке стен, низким сводчатым потолкам и гулкой тишине под этими сводами. Умели, черти, строить - на века устраивались!.. Может, тот золотопромышленник, которому, по слухам, принадлежал особняк, сундуки с золотом здесь хранил? - разыгрывалось воображение при виде мрачной, средневековой какой-то живописности помещения. Однако подвал свои тайны выдавать не торопился.
Буддисты уверяют, что мысль - нисколько не продукт длительных рассуждений и споров: она настигает мгновенно - как молния среди черной ночи, в долю секунды высвечивая пространство на десятки верст вокруг.
Так и Мишу, как только он увидел этот подвал пустым, мгновенно осенило сделать его писательским кафе, тем единственным, неповторимым местом, где бы писатели могли свободно и безбоязненно посидеть за столиками, поговорить по душам, пошушукаться, заказать чего-нибудь в буфете и выпить без оглядок, а то и уединиться отрешенно над блокнотом - и, может быть, суровый вид подвала навеет кому-то гениальную строку или замысел?.. Он уже успел насмотреться на писателей и хорошо знал, что, несмотря на всю розность их - их не то что бы объединяли и сплачивали, но все же превращали в какой-то степени в братьев по духу две извечные слабости русского человека, частенько стыдливо таимые: склонность к душевному общению и склонность к алкоголю.
Писательские собрания обычно созывались два-три раза в год, и когда такое собрание заканчивалось и официальные лица (из Большого Чума и КГБ) удалялись - писателям, насидевшимся по своим углам без общения, расходиться не хотелось: кучковались, дообсуживали уже обсужденные вопросы, обменивались анекдотами и литературными сплетнями и чего-то все ждали; тут кто-нибудь восклицал: "А не послать ли нам гонца?" - и сообщество в ответ одобрительно жужжало, а Кулебякин с Финк-Червяковым многозначительно крякали; один из них осведомлялся, все ли "чужие" ушли, второй высказывал сомнение: "Вообще-то Большой Чум запретил - опять недавно журналистов с выпивкой накрыли". На это кто-нибудь обязательно возражал: "А художники собирались - и ничего!" Но клич, как птичка, уже вылетел из клетки... Пускалась по кругу шапка, и двое молодых людей - тех, что готовились в профессиональные писатели, а пока что старательно перенимали традиции и были под рукой - мчались с портфелями в магазин.
Затем портфели появлялись нагруженными, и на обширный руководящий стол, застеленный газетами, выставлялись водка, рыбные консервы, томатный сок, маринованные огурцы, буханки хлеба, толстая безразмерная "палка" вареной колбасы... Кулебякин доставал из стола два мутных стакана; у кого-то имелся перочинный нож, с помощью которого кромсались ломтями хлеб и колбаса, откупоривались банки и бутылки; "банкомет" разливал водку, а остальные, устав от ожидания, потирали руки.
Пили быстро, большими порциями - чтобы скорей освободить и передать соседу стакан. После первой же оглушительной дозы - будто бензину в костер плескали, чтобы ярче горел - языки развязывались, и разговор вспыхивал с новой энергией.
Кулебякин сетовал, что давно собирается купить дюжину стопок, чтобы, наконец, выпить, не торопя друг друга, да все недосуг. Он даже делал пометки в своем календаре, но так и не собрался. А, может, не хотел?
Вилок тоже не было; огурцы и помидоры вылавливали из банок руками, консервы зачерпывали перочинным ножом и клали на хлеб; однако перочинный нож был мал, и кусочки консервов падали на пол; их, чтобы не растоптать, поднимали и складывали на отдельную бумажку, а потом, когда все было съедено, а разожженный водкой аппетит еще не умерен, съедали и их, успокаивая себя: "На фронте вон, бывало, и дохлых лошадей ели".
И Мише, глядя на них, возмечталось, чтобы все они смогли когда-нибудь собраться вместе и пообщаться как свободные люди - с чувством собственного достоинства... Он сам мне потом рассказывал, как ему хотелось, чтобы они поняли, что есть кто-то, кто бескорыстно хочет им добра; как он жалел их, изверившихся, что на свете есть любовь и товарищество, а не одни только эгоизм и зависть; как он любил их, потому что сам пописывал немного, знал цену написанному и умел не путать личностей писателей с их творениями, пусть не всегда гениальными, и все же отмеченными и болью, и страданием, и держал их, таких вот, слабых духом, изверившихся, за отмеченных Богом в этом сволочном и грубом мире, и различал невидимые другим нимбы сияния над их седыми и плешивыми головами и хрупкие, словно стеклянные, крылья за их сутулыми спинами. Не знаю, правду ли он говорил, что любил и жалел их? Но я склонен ему верить - хотя, может быть, любовь его была и не совсем бескорыстной, потому что он ведь все-таки кормился с их помощью и надеялся сам стать со временем в их ряды? Притом, как бы то ни было, он доказывал свою любовь делом.
Конечно же, как он и ожидал, Кулебякин ни о каком кафе и слышать не хотел: боялся прогневить Большой Чум; и, потом, надо было опять хлопотать, изыскивать средства - а зачем? Кабинет у него уже есть. Вслух же объяснял Мише свое несогласие так:
- Тебе что, делать больше нечего? Привадишь их - и колом потом оттуда не вышибешь, скандалов с женами не оберешься! - и грозил пальцем: - О-ох, и куркуль ты, Мишка! Дай тебе волю - уж ты бы развернулся, а?
- А почему бы и нет? - пожимал плечами Миша - он уже был из другого поколения, не затюканного революционной ненавистью к выгоде и личной инициативе. - Дайте мне волю, я тут не только кафе - ресторан открою!.. Да если всем нам дать волю - мы бы, наверное, все по-другому жили?
- Но-но! - одергивал его Кулебякин, будто их подслушивал кто-то третий. - Тебе что, наша власть не нравится?
- Нет-нет, что вы, что вы! Власть хорошая, - торопливо заверял его Миша. - Только почему нельзя сделать ее еще лучше?
- О-ох, нали-им! - осуждающе качал головой Кулебякин.
И все же Миша не оставил своего намерения. Но решил действовать постепенно. Во-первых, заставил уборщицу до блеска вымыть подвал. Во-вторых, перетащил туда всю старую мебель: диваны, кресла, журнальные столики. И в-третьих, купил несколько настенных бра под старинную бронзу и подрядил электрика установить их и подвести свет. Подвал - при минимуме средств - сразу преобразился, и в него потянулись писатели - спрятаться от суеты, распить взятую в магазине бутылочку и покалякать; Миша прекрасно понимал тягу людей того времени забиваться в закутки и подвальчики, чтобы их никто не видел и не слышал. Одним словом, писатели голосовали за кафе ногами, а после очередного застолья, организованного по окончании собрания именно в подвале, Кулебякин сдался: ведь это действительно удобно - закрыли наружную дверь, погасили наверху свет, спустились в подвал, и гуляй себе - а то ведь сплошные заботы: окна светятся, под окнами какие-то тени, а пьяные писатели орут все, что взбредет в голову...
Порешили, что прикрытием для кафе будет "поэтический клуб" под названием "Посиделки", и выхлопотали разрешение на это.
Миша тут развил бурную деятельность; и вот уже какой-то столяр-умелец соорудил в подвале внушительный, во всю стену, буфет и обнес его высокой стойкой, покрыл ее сверху белым пластиком, а сбоку оббил вишневого цвета дерматином под натуральную кожу, да с блестящими латунными заклепками - форсистая стойка получилась. Потом появились несколько столиков, и окружили их мягкие, вишневого же цвета креслица. Потом появился каменщик и выложил там настоящий камин, а по окончании камин протопили. И, наконец, в один прекрасный вечер в буфете засуетился молодой парень-буфетчик (важно величавший себя "барменом").
Любопытно, что уже на третий день после открытия - хотя не было еще ни вывески, ни рекламы - про существование кафе узнала и бесцеремонно поперла туда весьма демократическая публика: какие-то потасканные мужчины, нагловатые парни, накрашенные развязные девки... Пришлось принимать меры - пускать только "своих": журналистов, художников и актеров, - причем "своим" розданы были пропуска.
* * *
Когда в кафе стали сиживать писатели, то в их разговорах слово за словом начало выясняться, что особняк этот хранит больше тайн, чем поначалу казалось. Кто-то уверял, что еще до золотопромышленника на этом месте стояло губернское полицейское управление, и подвалы эти сохранились с тех пор; стало быть, здесь сидели воры, разбойники и убийцы, которых, вопреки мифотворчеству ревнителей старины, водилось тогда предостаточно, и можно только догадываться, сколько видели и слышали эти стены; но, будто бы, после постройки нового полицейского управления дом этот и в самом деле купил золотопромышленник и перестроил по своему вкусу, а подвалы сохранил - очень уж они ему приглянулись своей прочностью: и, наверное, эти стены слышали звон золота - кто знает, зачем нужны купцу крепкие подвалы?.. А кто-то из знающих вообще ошарашил всех, заявив, что в гражданскую войну особняк занимала сначала белогвардейская контрразведка, а потом - чекисты, и, будто бы, те и другие успели перестрелять здесь уйму народу, так что та грязь, на которой жильцы потом возвели свои жалкие кладовочки - не есть ли это кровь их земляков и собратий?..
После таких мрачных сообщений писатели осматривали и изучали шероховатости стен, сложенных из природного камня, ища следы пуль. И простым большинством вынесли вердикт: легенда о расстрелах - выдумка: и те, и другие расстреливали свои жертвы не здесь, а в карьерах за городом, а если даже и здесь, то та жирная склизкая грязь - вовсе не кровь, иначе бы не было здесь той атмосферы уюта, которая теперь витает над ними: души замученных непременно давили бы на их сверхчувствительное подсознание... Хотя нет-нет, да кто-нибудь из писателей, хватив лишку, вспоминал некстати про расстрелы и, саданув по столу нетвердым кулаком, роняя посуду и юродствуя, орал: "Что, ребята, на крови благодушествуем? Не берет нас, паскудников, совесть?.." - однако его утихомиривали: "Успокойся - ну, благодушествуем, так чего убиваться?.. Иди, дорогой, иди домой - проспись!.."
И все-таки Миша Новосельцев имел право гордиться своим детищем. Торговля спиртным в буфетах и кафе города по разным причинам то запрещалась, то вновь разрешалась; кроме того, частенько исчезали из торговли то одни, то другие продукты, поэтому Новосельцев и молодой буфетчик Игорь, оба заинтересованные в процветании своего заведения, имевшуюся в подвале темную угловую комнату оборудовали под склад и постоянно держали там запасы спиртного и кое-какой съестной дефицит: копченую колбасу, ветчину, сыр, хорошие консервы...
* * *
И все бы прекрасно складывалось, если б не одно обстоятельство, которому Миша не придал поначалу значения, но которое, развиваясь на его глазах, беспокоило его все больше.
Однажды он заметил странное оживление вокруг особняка: из стоящих рядом старых особнячков, заселенных городским людом, стали однажды этот люд активно выселять, а особнячки - ломать. Миша попытался узнать у рабочего-экскаваторщика: что здесь собираются делать? - но тот ничего не мог ответить. Не потому, что нетрезв - а просто ничего не знал.
Тем временем, разрушив десятка два особнячков, обнесли образовавшийся пустырь дощатым забором, причем забор прошел совсем рядом с писательским особняком, слава Богу, оставив его снаружи огороженной территории. Чувствовалось, что намечают строить что-то большое; однако плотники, ставившие забор, тоже ничего про это не знали.
Чтобы разузнать о предстоящей стройке, Миша ходил к всезнающим знакомым журналистам, но и они ничего не смогли прояснить.
Потом на пустырь пришел экскаватор, от рева которого звенели стекла в рамах, и начал, рыча и плюясь гарью, остервенело вгрызаться в землю, покрытую толстым слоем красного битого кирпича, выворачивая из земли бревна, глыбы фундаментов, а где не мог взять ковшом - бил о камень стальным сверкающим клином, от ударов которого тряслась земля и испуганно вздрагивал писательский особняк; Миша с опаской осматривал стены и потолки, замечая разбегающиеся, как паутинки, сеточки тончайших трещин...
Но особнячок устоял; а котлован, наконец, был вырыт. Глубоченная дыра в земле получилась; когда человек стоял на дне котлована и кричал оттуда, голос его едва долетал наверх, а сам человек казался лилипутом. Теперь Миша часто туда наведывался - посмотреть, что там делается, и все удивлялся: зачем такой котлованище выбухали?
Потом на площадку пришла бригада строителей во главе с шустрым молодым прорабом, двинулась туда армада машин, кранов, тракторов с прицепами, и закипела стройка!
Тогда только туман секретности немного рассеялся - Новосельцев, наконец, узнал от прораба: начали возводить Культурный Центр, - хотя никто еще не догадывался, в том числе и сам прораб, об истинных масштабах стройки, потому что когда Миша спросил, сколько этажей будет иметь Центр, прораб ответил, что проект надземной части еще не готов: стройка срочная, выдали только проект фундамента. И уж совсем никто не понимал ее смысла - только пожимали плечами: "Значит, так надо". Впрочем, дух секретности витал тогда над любой стройкой. "А, может, под видом Культурного Центра строят секретный объект?" - высказывали догадки некоторые. Такое не однажды случалось: начинают строить макаронную фабрику, а когда закончили - это оказался завод взрывчатых веществ; строили цех расфасовки печенья - а там теперь гранаты начиняют...
Беспокойный Миша поинтересовался у Кулебякина:
- Антон Сидорович, что это за Культурный Центр рядом строят?
- А ... его, Миша, знает! - ответил ему Антон Сидорович, используя ненормативную лексику. - Я тебе так скажу: начальству виднее. Если надо - само скажет, а нет - так и ну их на ...! Нам-то с тобой зачем головы ломать? - и, вполне доверяя Мише, добавил еще несколько крепких слов, убедительно подтвердивших его искренность. Мише же стало грустно от этого равнодушия ко всему и Кулебякина, и всех-всех вокруг: провались завтра всё в тар-тарары - никто не вздрогнет и ничего не спросит - только скажут: да пошло оно!.. - и тут же забудут.
* * *
А Культурный Центр - или что уж там такое? - между тем медленно, но неостановимо рос.
Целый год, наверное, в котлован, в котором все тонуло без следа, лили бетон, опускали доски, арматуру, кирпич; казалось, это отверстое чрево земли никогда не насытится. Но вот серый бетонный фундамент, наконец, вылез из земли, затем над ним постепенно вырос первый этаж, потом второй, третий, четвертый, и, казалось, конца этой махине не предвидится - она медленно и неотвратимо лезла вверх, затмевая собою небо этаким серым коробчатым столбом, словно стебель фантастического, чудовищного злака.
Миша опять наведался к прорабу, с которым успел скорешиться:
- Так что это за Культурный Центр? Ты узнал?
- Нет, - пожал тот плечами.
- А сколько этажей будет?
- Ой, много! Этажей, наверное, под сорок.
- Ни-че-го себе! - изумился Миша.
- А ты как думал! Самый высокий в Сибири! У нас все должно быть самое-самое! - с гордостью добавил прораб.
- Почему "наверное"? А точнее?
- Ты это не у меня спрашивай - начальству виднее. А тебе-то что?
- Как бы у вас что-нибудь не упало да нас не придавило, - уклончиво ответил, рассмеявшись, Миша.
- Не бойсь, не упадет! - заверил прораб и растоптал окурок. - Ладно, забегай, а мне щас некогда, - махнул он рукой и убежал.
"Ну, и секретность!" - качал головой Миша, глядя ему вслед и совершенно не веря лукавому прорабу. Ну зачем, спрашивается, Культурному Центру сорок этажей? Абсурд! - возмущался практичный Мишин рассудок; и все же его беспокойство не рассеивалось.
Глава тринадцатая
Но что же все-таки за здание строилось?
Теперь-то вы, дорогие мои земляки, хорошо его знаете, и нет нужды о нем рассказывать, а вот что касается предыстории его...
Начать надо с самой идеи Культурного Центра, и тут придется вспомнить Клавдию Корнеевну Выжлецову, третьего заместителя Хвылины, ведавшую обширной сферой идеологических вопросов.
Мы уже рассказывали о том, что в партийной иерархической пирамиде тех лет идеология доверялась женщинам, и правило было жестким. Однако, как известно, женщины-руководительницы вкладывают в работу гораздо больше, чем мужчины, болезненных амбиций и эмоционального накала. Не была лишена этих черт и Клавдия Корнеевна; конечно же, и она мечтала о продолжении карьеры, которая, как бег всех рек в Мировом океане, должна была закончиться в вожделенной Москве. Как о царствии небесном после смерти мечтает христианин, об объятиях сладкотелых гурий в садах Эдема - мусульманин и о нирване - индус, так каждый руководитель районного масштаба вожделел о Большом Чуме, а областной руководитель - о Великом Курултае, и не в будущей, конечно, жизни, ибо все они были бескомпромиссные материалисты и ни в какие блага, радости и награды в будущей жизни не верили - они жаждали всего здесь, на грешной земле.
Но Клавдии Корнеевне первым лицом в области стать не светило - не было до сих пор подобных прецедентов не только в ближайшей, но и в отдаленной отечественной истории - чтобы женщина стала первым лицом в области или губернии; да Клавдия Корнеевна, видно, и не ощущала в себе сил переломить инерцию и создать прецедент. Поэтому надо было прыгать в Великий Курултай через голову Хвылины. Но для этого нужен не просто "конек" - а могучий конь; надлежало придумать и осуществить такую из ряда вон выходящую затею (на жаргоне ее коллег - "почин"), чтобы звон пошел по всей стране и стало слышно в самой Москве! А ее, нашу первопрестольную, удивить во все времена было делом трудным. Однако "наша Клавдюша" такую затею придумала! Оставалось действовать напористо и наверняка.
Затея была проста и грандиозна, и в ней было все: размах, гражданственность и, что самое существенное, лозунговая броскость и доступность широким массам: "Сибири - высокую культуру!"
Почин был одобрен Хвылиной и Большим Чумом, запущен в "массы", и разработано обширное "обращение" ко всем сибирякам, которое пронизывала главная мысль: сибиряки не могут прийти к коммунизму без "завоевания" высокой культуры, поэтому пора начинать сейчас (правда, непонятно было, где и у кого сибиряки должны были ее "завоевать"?).
Затем в Большой Чум пригласили группу рабочих, а также по одному представителю от писателей, художников, артистов, научных работников и инженерного корпуса; обращение было единодушно ими подписано, и материал запустили сразу в нескольких центральных газетах и на Центральном Радио; ну а местные газеты, радио и телевидение, открыв рубрику "Сибири - высокую культуру!", не умолкали лет пять кряду. Это было как непрерывное извержение вулкана, как неостановимый лесной пожар.
В книжном издательстве под этой рубрикой выпускались книги и брошюры, причем автором нескольких книг была сама Клавдия Корнеевна.
Каждый теперь торопился выпустить свое произведение под этой рубрикой (так всё пропускалось легче и быстрей): поэты - стихи и поэмы, художники - картины; в театре под этой рубрикой шли спектакли, а в концертных залах - концерты; даже фотографы умудрялись под этой рубрикой наводнять фотографиями милых котят газетные киоски и магазины.
На крышах домов и общественных зданий по городу заполыхали кумачом, вспыхнули метровыми огненными буквами в ночном небе лозунги: "Превратим Сибирь в край высокой культуры!", "Высокую культуру - в массы!" и т. д.; как уверяют очевидцы, впечатление от этого было такое, будто город наш и в самом деле превратился в ярко вспыхнувший факел, вознамерясь осветить не фигуральным, а самым что ни на есть физическим, неоновым светом лозунгов всю Сибирь разом, до самых глухих углов, претендуя на звание ни более ни менее чем культурной столицы целого континента.
* * *
С той поры как в человеческом сознании выкристаллизовалось слово "культура", сонмы умов бьются в надежде найти всеобъемлющую формулировку ее, среди которых есть осмысления философские, исторические и гуманистические; есть формулировки иронические и парадоксальные; целая отрасль науки явилась на свет, культурология, и все же всеобъемлющей, по-моему, так никто пока и не нашел, хотя каждый, кто хотел найти, по-своему прав - понятие это, как и само явление, настолько глубоко и необъятно, содержит столько значений и оттенков, что искать и спорить придется, видимо, до тех пор, пока будет существовать само явление. Так что же удивительного в том, что "наша Клавдюша" понимала слово "культура" по-своему, в меру собственного уровня этой самой культуры?
Во-первых, она как-то умела отличать "высокую" культуру от "средней", как, например, товаровед умеет отличить первый сорт товара от второго. Во-вторых, превращение Сибири в "край высокой культуры" виделось ей в виде списка "мероприятий" из ста пунктов, каковой и был под ее руководством сочинен, где против названий самих "мероприятий" были вычерчены и заполнены графы: "срок исполнения" и "ответственный", и самый последний срок там был - 5 лет, так что ровно через 5 лет, по исполнении сего списка, наша область должна была стать стопроцентно охваченной "высокой культурой", чтобы остальные области могли "подхватить" готовый "почин".
К чести Клавдии Корнеевны, кроме умения провести пропагандистскую кампанию, она умела еще и организовать "охват", и он, разумеется, принес свои плоды. Так, она сумела выколотить в Великом Курултае на свой "почин" средства, и в разных районах области было построено несколько новых клубов; на сельских сценах чаще стали появляться артисты в ярких одеждах с мишурой и блестками (эта одежда считалась "народным костюмом"); артисты пели частушки и играли на балалайках (это был главный элемент "высокой культуры"); в села ездило выступать теперь больше городских посланцев, словно пчелки, собиравших там свою дань деньгами и натурой.
Во время этой кампании также построено в нашем городе несколько спортзалов и огромный Центральный Стадион (серьезным элементом высокой культуры должны были стать массовые спортивные зрелища), а также громадный Дворец Спорта, причем дворец этот легко трансформировался в концертный зал для выступлений эстрадных знаменитостей (еще одним элементом высокой культуры Клавдия Корнеевна считала эстрадные зрелища).
Конечно же, эта программа не обошлась без издержек. Так, однажды, когда на только что открытом Центральном Стадионе был устроен футбольный матч между сборной нашего города и знаменитой приезжей командой и не все болельщики смогли на него попасть - наши изобретательные земляки, чтобы все-таки увидеть матч, догадались влезть на крыши окрестных домов; когда же их число на крышах стало критическим и шиферные кровли начали угрожающе потрескивать, бдительные милиционеры решили согнать их оттуда; оттесняемые ими упрямые болельщики стали скапливаться на дальних участках крыш; шиферные кровли не выдержали, начали с треском рушиться, и люди с воплями сыпались в прорехи, как горох сквозь дырявые мешки. К счастью, погибших не было; лишь с полсотни человек увезли в больницы скорой помощи с переломами рук, ног, ребер и ключиц.
В это время - при оглушительном-то треске крыш и воплях падающих - приезжие знаменитости на футбольном поле недоуменно остановились, а наши земляки-футболисты, которых ничем не удивить, в той заминке воткнули в ворота гостям лишний гол, что обеспечило им успех, на что гости заявили протест и уехали обиженными.
А в новом Дворце Спорта на первом же выступлении заезжей эстрадной дивы ажиотаж среди молодежи достиг такого накала, что при выходе возбужденной толпы из зала после концерта случилось непоправимое: задавлены и растоптаны насмерть несколько девочек-подростков.
Это - не считая недоразумений, не столь драматических: ведь стадионы и спортзалы строились на месте ветхой застройки, и в редакцию областной газеты и к самой Клавдии Корнеевне рвались какие-то люди с сумасшедшим блеском в глазах, намереваясь помешать строительству. Хорошо, что милиционеры в Большом Чуме всегда начеку - но люди эти иногда прорывались сквозь их заслоны; бия себя в грудь, они называли себя краеведами и с пеной у рта доказывали, что развалюхи ломать нельзя, потому как там, видите ли, жил то какой-то поэт, то ученый, то революционер, а также слезно молили не жечь, а отдать им бумаги, найденные строителями на чердаках ломаемых развалюх. Странно это было и вызывало подозрение: чего им надо на самом деле?.. Поэта того нет ни в одной советской энциклопедии, а ученый в свое время был репрессирован - стало быть, его и помнить незачем; революционер и вовсе оказался на поверку эсером, врагом ленинистов.
Когда же все было сломано и сожжено, эти самые зачумленные краеведы отыскали, наконец, какие-то старые книги с ятями, которые современному грамотному человеку и прочесть-то невозможно, и, упрямцы такие, все же доказали, что тот поэт в 19 веке все же существовал, что знаменитый сибирский ученый хоть и не реабилитирован, но на его труды ссылаются современные ученые и продолжают, таким образом, его дело - стало быть, он все равно как реабилитирован, и доказывали с документами в руках, что с тем известным ссыльным эсером переписывался сам Ленин, и у того эсера среди бумаг на чердаке вполне могли оказаться еще никому не известные письма Ленина, и все погибло!..
Обрушенная на Выжлецову информация казалась ирреальной - будучи сама сибирячкой, она свято верила, что Сибирь до революции была дикой и темной, ходили здесь в нагольных тулупах и жили в избах по-черному, пока не пришли коммунисты и не перековали сибиряков в современных людей, и страшно удивилась, узнав, что Суриков, Менделеев, поэт Ершов родились в Сибири - так же, как сотни других, составивших славу России художников, писателей, музыкантов, ученых, государственных деятелей, и что русская история Сибири насчитывает почти столько же лет, сколько история Америки; а о том, что Сибирь имеет сотни тысяч лет человеческой истории и огромные напластования культур, что в земле ее по сию пору лежат сокровища этих культур, подобные, может быть, сокровищам древней Греции, Египта и Вавилона, что именно отсюда уходили племена осваивать пространства Европы, Азии и Америки - об этом она, похоже, так никогда и не узнала. Однако, чувствуя свою неправоту по отношению к настырным краеведам и желая хоть в чем-то потрафить их самолюбию, она пообещала, когда Центральный Стадион будет построен, разрешить повесить на его парадном фасаде мемориальную доску: здесь-де жил поэт 19 века имярек, - и пусть краеведы проявят инициативу с доской!
И договор был в самом деле исполнен: на серой бетонной колонне Центрального Стадиона под звуки оркестра, при небольшом стечении интеллигенции была торжественно открыта мемориальная доска с профилем забытого поэта; говорились речи о безнадежном мраке, в котором жил поэт, и о ныне бурно расцветшей в Сибири культуре, чему все они свидетели; затем прочитаны вслух стихи поэта и возложены на деревянную тумбочку под доской цветы... Все это было немного грустно - а в то же время и смешно, потому что не мог же полузабытый ныне поэт 19 века жить под трибунами современного стадиона!.. Но не будем слишком строги к тем, кто вешал доску, и сочтем, что культура, несмотря ни на что, восторжествовала.
* * *
Похоже, Хвылине не давали покоя воспоминания о той знойной африканской ночи с банкетом в Кондомейской столице, о черных и горячих, как вороные кобылицы, негритянках и, конечно же - о белых небоскребах на фоне ультрамариновой синевы неба и океана; и все это вместе: огневые негритянки и белые небоскребы, - со временем сплавилось в его мозгу в одно целое, далекое и неповторимое, из-за чего он и погорел тогда, застрявши в Большом Чуме, словно одинокий моряк на берегу, тогда как его сверстники, такие же, как он, Хозяева Больших Чумов, но более удачливые, плывут себе дальше, причаливают один за другим в столице и расхватывают посты... Уж на что жена его - умница, верный товарищ и подсказчик, а все чаще не выдерживает, корит ими (устала ждать), а он все сидит и сидит сиднем, и неумолимое время уходит водой в песок; надвигается, как тяжкая туча, предпенсионный возраст с хворями и недомоганиями - то тут кольнет, то там схватит; все меньше сил и изворотливости, уже и до пенсии рукой подать, а - никаких пока подвижек к Москве! А тут еще молодая нахрапистая Выжлецова наступает на пятки, тарахтит дни и ночи на весь Союз со своей культурой. Ей-богу утрет нос - тогда туши свечи, собирай манатки: кончен бал, притчей во языцех станешь, посмешищем у всех, кому ведомы тайные пружины восхождения: простофиля, растяпа, слабак, баба обошла!..
Но шансы у него еще есть. И не все использовано.
По-моему, именно в это время у него и рождается прозрение: да ведь культура - это же ого-го какой конек: на нем и ему места хватит! Вот на что надо ставить! Не сельское хозяйство, не промышленность, не строительство, даже не спорт (ты им стадион, а они тебе ни рекордов, ни славы, и миллионы - псу под хвост!), а именно культура - вот гигантское поле, океан деятельности! Делай там что хочешь - никто не одернет: не туда, мол, гнешь! Хитра Выжлецова, ох, хитра! Но и хитрость перехитрить можно...
И он присоединяется к ее "почину", но привносит туда свою идею, в которой слились воедино его прошлое кадрового строителя и его полувидения-полумечты о небоскребе в лазурном небе: он предлагает построить в городе Культурный Центр в виде сорокаэтажного небоскреба - чтобы был он самым высоким зданием в Союзе и выдающимся произведением строительного искусства - чтобы о нем, захлебываясь, писали газеты, чтобы фотография его обошла страну и стала символом современной Сибири и нашей области; чтобы каждый, кто приедет сюда, сразу узнал издалека его силуэт и воскликнул: да-а, умеют здесь и смело мыслить, и строить с размахом! А если об области говорят и пишут, то кого при этом имеют в виду? Не Хозяина ли?.. Да еще на Госпремию подать!.. Дух захватывало от такой перспективы.
* * *
По этому поводу в Большом Чуме созвано было большое совещание всех-всех, кто мог оказаться причастным к затее: архитекторов, конструкторов, строителей, экономистов, представителей городских властей, работников культуры, начиная, разумеется, с Выжлецовой и Таратутина.
Идея была слишком нова, чтобы ее сразу приняли на-ура. Возражения сыпались густо, и возражения серьезные. Однако Хвылина отбивал их так же легко и артистично, как, бывало, футболистом-защитником отбивал атаки, насмерть защищая свои ворота.
Первыми возразили архитекторы:
- Сорокаэтажный небоскреб с его вертикальной доминантой нарушит силуэт города. Существуют законы эстетики, и мы их не в праве нарушать!
- Чего вы цепляетесь за свои консервативные законы? - парировал Хвылина. - Весь мир строит небоскребы - а у вас сразу все нарушится!..
У конструкторов были свои возражения:
- У нас в стране нет опыта конструирования сверхвысотных зданий.
- А Москва? - спросил их Хвылина.
- Москва вслепую, "методом тыка" строит. И слишком дорого - нам так никто не позволит! - возразили опять.
- Дадим вам командировку за рубеж - поезжайте и изучите их опыт!..
И те умолкли - кто ж возразит против зарубежной командировки?
- Мы тоже совершенно не готовы к сверхвысотному строительству: ни специалистов, ни соответствующей техники! - привели свои доводы строители, тоже, видно, разинув рты на зарубежные командировки.
- А вы создайте эту технику и научите специалистов - время у вас еще есть! - срезал их Хвылина. - Как говорят в народе, под лежачий камень и портвейн не течет!..
Следующими возразили экономисты:
- Это удовольствие - иметь свой небоскреб - выльется во многие миллионы - кто их даст? И кто разрешит возводить сверхнормативную махину?
- Найдем миллионы - пусть у вас об этом голова не болит! А разрешение беру на себя! - заверил их Хвылина.
Возражали и представители городских властей:
- Чтобы возвести такое здание, надо столько бетона, стали, труб, стекла, проводов, что придется сократить строительство жилья, школ и больниц.
- Вы за кого нас держите? За дилетантов? - высмеял их Хвылина. - Зачем вы нас шантажируете школами и больницами? Мы что, в первый раз собрались и не знаем, как выкручиваться? За счет экономии будем строить! Возьмем обязательства, встречный план - да мало ли разных форм? Но культуру останавливать мы не будем!..
Однако представители культуры имели на это свою точку зрения:
- А зачем нам сорок этажей? Если даже все наши учреждения культуры собрать вместе - едва ли займем половину.
- Вы все меряете вчерашним днем! - решительно ответил им Хвылина. - Первые три-четыре этажа займем киноконцертными залами, библиотеками, театр устроим, кафе, выставочные залы - мы такие карусели завертим! Главное, будет ориентир, куда устремятся люди, молодежь, дети!
- Но трудно бывает собрать в одном месте много тысяч человек! Транспорт, эвакуация...
- Ну так грош цена вам как работникам культуры, если не сможете собрать! Учитесь работать по-новому!..
В общем, на том совещании Хвылина выбил из рук оппонентов все козыри, и совещанию предложено было коллективное решение: в связи-де с бурным ростом культуры в области и влиянием ее на культуру всей Сибири необходим мощный Культурный Центр... И все до единого - как миленькие! - подписались, так что решение получилось как бы плодом коллективного разума и объективной необходимости.
И машина закрутилась. Отдел конструкторов проектного института и целая архитектурная мастерская под руководством лучшего архитектора города засели за разработку "поста Љ 2", как тут же окрестили меж собой будущий Культурный Центр эти интеллектуалы от строительного искусства, намекая на то, что "пост Љ 1" - это мавзолей на Красной площади, и что Хозяин вознамерился воздвигнуть себе собственный мавзолей, равный по высоте пирамиде Хеопса!
Шутить-то шутили, а дело делали споро: за это платили, да и не хотели они увиливать, втайне надеясь потом на премии, всякие звания и продвижение по службе: объект действительно был уникален.
И уже полетели в Москву по разным ведомствам расторопные посланцы из Большого Чума и проектного института - согласовывать на разных стадиях детали этого грандиозного проекта, и везли с собой пухлые портфели, а в них, под строжайшим секретом, кроме документации - традиционное наше богатство, "мягкое сибирское золото": шкурки соболей, песцов, норок... Сколько этого "золота" улетело в портфелях и саквояжах в Москву по тому или иному поводу, откуда оно бралось и к кому попадало - так, видно, и останется навсегда интимнейшей тайной всех, кто к этому причастен, а я смог поймать этот уходящий в небытие факт лишь за самый кончик, заплатив за него обещанием не выдавать тех, кто делился со мной секретом; ведь и Бога свергли, прокляли и растоптали, а все что-то мешает людям и требует покаяния... И - страшно каяться: как бы чего не вышло?..
* * *
Когда Хвылина узнал, что Верховный Шаман любит охоту и во всех областях уже приготовлены для него охотничьи угодья и построены охотничьи домики - он тоже стал строить, причем с истинно сибирским размахом; в далеком таежном урочище с небольшим озером посередине силами военных был огорожен забором участок гектаров в семьсот и устроен заповедник: завели несколько ручных медведей, прикормили сибирских косуль и маралов, развели лебедей и уток, построили "охотничий домик" с огромной кухней, просторными залами и каминами, с импортной мебелью, винным погребом и хорошей посудой, развесили по стенам картины лучших местных художников на охотничьи темы, а также головы лосей и маралов, украшенные огромными рогами - все в избытке, всего чересчур! А рядом построены "русская" баня и еще один дом, попроще - для обслуги, где, кроме начальника "хозяйства", причисленного, кстати, к вездесущему КГБ, жили несколько егерей, солдаты охраны и связи, штат поварих, уборщиц, официанток и кастелянш.
Внутри "охотничьего хозяйства" имелась вертолетная площадка, а в городе на аэродроме стоял тщательно проверенный "правительственный" вертолет. К "охотничьему хозяйству" вела от шоссе бетонная дорога, в начале которой стоял закрытый шлагбаум, и на нем - грозная трафаретка: "Стой! Запретная зона!" - а рядом в будочке томился солдат-автоматчик.
Трудно представить себе, что же там, за глухим забором, тоже с развешанными по нему трафаретками: "Стой! Запретная зона!" - за компания собралась и чем занималась в отсутствие хозяев; только жители окрестных деревень по сию пору рассказывают об этом "хозяйстве" чудовищные истории - что там вытворяли солдаты и компания молодых девок впридачу - пересказывать которые здесь у меня нет ни места, ни желания.
Но Верховный Шаман все не ехал.
Сам Хвылина не был охотником и дикой природы не любил, но, чтобы как-то понять Верховного Шамана и проникнуться его страстями - да и для личной инспекции своего "охотничьего хозяйства" - вынужден был посещать хозяйство один-два раза в год, прихватив для компании парочку генералов; они садились в "правительственный" вертолет и улетали туда на несколько дней, а прилетали с набрякшими под глазами мешками от суровых мужских забав, на нетвердых ногах вылезая из вертолета. Бравые генералы снисходительно похлопывали Хвылину по плечу, поддерживали под локотки и подмигивали: "Ничего, все нормально! Все - между нами!.."
* * *
И все-таки Верховный Шаман однажды нагрянул.
К этому событию - чтобы повысить собственный авторитет и значимость управляемой им области - приложил немало усилий сам Хвылина, ибо он уже имел достаточно влияния, чтобы в какой-то степени и управлять подобными событиями: в Великом Курултае у него к тому времени сложился определенный круг знакомств; знакомые эти - или, может быть, даже друзья? - уже делали ему некоторые услуги (так же, как и он им, помня о взаимности, ибо кто ж не знает, что пробиваться к власти в одиночку - предприятие безнадежное: слишком велик соблазн, лаком кусок, огромна конкуренция, и никому не хватит сил преодолеть все это одному).
День прилета его к нам был строго засекречен, поскольку, по твердому убеждению властей, население, если не принимать к этому мер, только и может, что пакостить и мешать работать. Хотя население, конечно же, прекрасно видело, что до приезда Верховного остаются считанные недели, потом дни, а потом и часы - по все ускоряющимся, а под конец и вовсе судорожным усилиям властей навести кругом порядок.
Во-первых, по всем путям следования высочайшего гостя дорога без конца приводилась в надлежащий вид и очищалась от льда и снега (дело было зимой); когда же дорогу, никого не спросясь, перекопали ночью строители, чтобы срочно проложить трубу, этим строителям приписали вредительство, а траншею засыпали, так и не успев проложить злополучной трубы, а т.к. засыпали пополам со снегом - пришлось для прочности залить ее еще водой, а когда она заледенела, положить по льду асфальт. А ветхие домишки по пути следования загородили заборами, заборы покрасили в зеленый цвет, а поверх зелени пустили самое красивое, по мнению Большого Чума, оформление - кумачовые лозунги, и самый яркий среди них: "Дадим Сибири высокую культуру!"
Затем вездесущие работники КГБ осмотрели все чердаки домов по пути следования кортежа и фасадные балконы, ломясь в квартиры и топоча по лестницам. Что они там искали - неизвестно, однако страху нагнали.
В кабинетах Большого Чума стелились новые ковры, а по коридорам - новые дорожки; в "правительственный корпус" на территории Большечумовских дач за городом завозили новую мебель, новые ковры и гардины, новую чайную и столовую посуду.
За день до приезда Верховного были остановлены все химические заводы в городе, хотя остановка их вела к убыткам. Зачем остановили - никто не объяснял; одни предполагали - во избежание случайных взрывов, другие - во избежание диверсий и соблазна изготовления рабочими бомб. Видимо, поэтому же закрыли и опечатали химлаборатории в прочих организациях. Даже в школах. Было похоже на то, как город разоружали, словно врага, перед въездом победителя. И город затаился в ожидании.
В день приезда высокого гостя отменили занятия в школах и институтах и с самого утра вывели школьников и студентов с флажками в руках на улицы по пути следования кортежа; ребятня и молодежь, веселая по случаю однодневных каникул, краснощекая на морозе, резвилась как могла, а потом, часа через четыре, поскольку никто в городе не знал точного времени прилета, стала расползаться; однако бдительные воспитатели следили за питомцами, ловили и водворяли на место, а фамилии дезертиров записывали для принятия в будущем мер и выводов.
* * *
Хвылина, разумеется, встречался с Верховным Шаманом в Великом Курултае, однако всегда был там в массе себе подобных, часто более нахрапистых и говорливых, чем он, и ему трудно было выделиться там и показать себя Верховному с лучшей стороны; шанс показать себя был предоставлен ему только здесь, поэтому понятно, с каким сложным чувством в душе, с лицом, светящимся доброжелательнейшей улыбкой и неподдельной радостью, нетерпеливо переступая ногами, без шапки, смотря на мороз, встречал Хвылина вместе со своими заместителями Верховного в аэропорту, у самолетного трапа с красной бархатной дорожкой.
Верховный Шаман, когда-то, вероятно, крупный мужчина с могучим голосом и надменным видом, какой и надлежало иметь Верховному Шаману, чтоб устрашать врагов и свой народ, был уже очень стар; таким его видел Хвылина в Великом Курултае, таким его видели на фотографиях миллионы соотечественников. Но когда он увидел, как четыре дюжих парня в серых пальтецах вынесли его из самолета, а затем - по трапу вниз, и поставили на красную дорожку, все равно поддерживая, ибо тот валился, и помогали вложить его непослушную руку в протянутые ладони Хвылины - тут только Хвылина осознал, до какой степени Верховный дряхл: год-два еще протянет, а там!.. Страшно было представить себе, что будет потом... Придет новый Верховный Шаман; значит, нужны новые усилия, чтобы как-то примениться к нему... Но главное - время, которого у Хвылины уже нет. Поэтому все, что можно - надо делать сейчас: другого раза не будет!.. Примерно такие мысли должны были промелькнуть в мозгу у нашего Хозяина, пока он горячо жал руку Верховного, старательно выговаривая затверженные велеречивые слова приветствия; затем он представил ему по очереди всех своих заместителей, которые, в свою очередь, не менее тепло улыбались и не менее преданно ловили глазами блуждающий взгляд Верховного, а руками ловили его непослушную руку; а между тем свита Верховного все выходила и выходила из необъятного чрева второго самолета, прилетевшего следом, и Хвылина разрывался между вниманием к самому Верховному и - к людям его свиты: ведь от них зависело многое.
И когда, наконец, Верховный, отдуваясь, повалился на подушки заднего сиденья в лимузине, а Хвылина расположился на переднем, в то время как свита Верховного и Хвылинины заместители набились в остальные полсотни машин, и когда, наконец, кавалькада тронулась в путь и под вой милицейских сирен понеслась в город, чтобы, минуя центр с пустыми проспектами, с остановленным по всему городу движением, умчаться в правительственную резиденцию на территории Большечумовских дач, к уже сервированному столу - Хвылина, как только тронулись, повернулся к своему высокому гостю и спросил с подобающей улыбкой (Верховный Шаман за два дня до этого принимал делегацию из африканских стран):
- Ну, как у нас дела с Африкой? Налаживаются?
Верховный Шаман, будто бы, подвигал бровями на анемичном лице, безо всякого, впрочем, выражения, и хрипло, но внятно произнес:
- А какое твое ... дело до этой ... Африки? Ты лучше ... у себя наводи порядок, ... ! - причем многоточия мои означают, что краткая эта речь была искусно насыщена матерщиной, долженствовавшей обозначить, что он все еще в силе, и легкомысленные разговорчики с ним не пройдут. Хвылина поперхнулся, на доверительный тон больше не сбивался и даже подобострастную улыбку подавил, хотя блеск преданности в его глазах по-прежнему светился - но это, видимо, было уже помимо его воли.
* * *
Многочисленная команда, прилетевшая вместе с Верховным и занявшая не только Большечумовские дачи, но и лучшие гостиницы города, не только много пила и ела и мигом смела все запасы, заготовленные по распоряжению Большого Чума для гостей, так что пришлось организовать бесперебойную работу спеццехов на молочном и мясокомбинате, на рыбокоптильном заводе и перетрясти все продовольственные склады, выбрав квартальную норму, оставив город на скудных остатках до лета - команда эта и много работала, изучая возможности размещения в области нескольких новых заводов, которые будто бы нельзя разместить в центре России из-за большой вредности производства, поскольку там близки границы и другие государства могут возмутиться тем, что мы, видите ли, отравляем им землю и воздух; здесь же, в Сибири, слава Богу, до других государств далеко, да и не позволит им никто сюда сунуться. Команда также изучала возможности сдачи в централизованные фонды дополнительных объемов лесоматериалов, зерна, масла и мяса сверх того, что уже было сдано по плану. Взамен команда предлагала финансирование нового просторного жилого дома для работников Большого Чума, некоторое количество импортных товаров для спецраспределения и поездку самому Хвылине в ближайшее время за рубеж, теперь уже не в бедную африканскую, а в богатую европейскую страну.
Все было прекрасно, но не было главного - гарантии: когда же, наконец, Хвылина будет переведен в Москву? Одни туманные намеки на то, что Великий Курултай высоко ценит его заслуги, да новое ответственное задание: срочно строить "грязные" заводы.
Перевода Хвылины в Москву ожидали и его заместители: всех их ждала передвижка по старшинству, и каждому из них Москва становилась на ступеньку ближе. Кроме Выжлецовой - эту выскочку, которая несколько лет тарахтела насчет культуры, уже забирали - правда, всего лишь в министерство культуры, и можно бы над ней и позубоскалить, что сменяла хрен на редьку, если б ее не брали на должность замминистра по зарубежным связям; теперь она так дорвется до работы, что не будет вылезать из загранкомандировок - и она вся светилась, разодетая и завитая, распуская перья перед фертами из команды Верховного Шамана и глядя сверху вниз на своих.
Сам же Верховный Шаман на заседаниях сидел молча и подремывал, доверяя вести дела своей зубастой команде, и ободрялся, только если надо было подписать только что выработанный документ или если Хвылина и его команда начинали сопротивляться слишком большому нажиму - тогда Верховный выходил из дремоты и начинал возмущенно материться; обе стороны замолкали, внимая ему со всей серьезностью, утвердительно кивая и торопливо записывая что-то в записные книжки.
Но иногда Верховный задремывал настолько основательно, что начинал издавать некое горловое бульканье вместе с носовым свистом. Тогда личный секретарь его просил всех ненадолго прервать заседание, т.к. "шеф переутомился", и приглашал из приемной рослого краснощекого блондина в полковничьих погонах; упругим шагом молодцеватый полковник проходил через зал, садился возле Верховного Шамана, привычно закидывал ногу на ногу в туго обтягивающих икры щегольских сапожках, вытаскивал из кармана бриджей золотой, с монограммой в завитках портсигар, вынимал из него папиросу, от которой по залу проходила волна табачного аромата, и умело разминал ее - все это при почти ритуальном молчании полусотни человек: ни кашля, ни скрипа стула, - казалось, даже никто не дышит, зачарованный виртуозностью каждого движения полковника; затем полковник аппетитно вкладывал папиросу в свои сочные губы, вынимал из нагрудного кармана кителя тоже, видимо, дорогую зажигалку, лихо высекал факел огня и прикуривал, очень тоже вкусно и аппетитно; затем набирал полную грудь дыма и, слегка придвинувшись к спящему Верховному Шаману, пускал в лицо ему ровную струю дыма. Одну, вторую, третью...
- Врачи запретили ему курить, но табачный дым он любит, - негромко пояснял личный секретарь Верховного Шамана непосвященным.
Верховный после нескольких затяжек полковника просыпался, открывал глаза, шевелил бровями и крылышками носа: заметно было, что табачный дым ему нравится и приводит в бодрое состояние.
А полковник меж тем докуривал папиросу, пускал в лицо очнувшемуся Верховному Шаману последнюю струю дыма, вставал и молча удалялся, унося в пальцах свое орудие труда и одновременно - доказательство тщательно исполненного государственного долга: пожелтевший окурок.
* * *
И все-таки Хвылина вырвал у них твердое обещание, что они возьмут его в Москву, как только он развернет строительство новых заводов и сдаст в централизованные фонды сверхплановое количество продуктов...
Итак, в течение двухдневных непрерывных совещаний обо всем было договорено, и уже свозили Верховного Шамана на завод для обязательной встречи с рабочим классом, где опять четверо молодцов во главе огромной процессии, куда входило, кроме официальных лиц, еще много репортеров и кинооператоров, долженствовавших осветить важнейшее для рабочего класса страны событие, завели его в образцовый цех, и он пожал, наконец, руки нескольким заводским партийным работникам, одетым в робы и каски, и эти работники, стоя, в свою очередь, среди молодцов в штатском, но уже местных (было впечатление, будто в цеху встретились две команды КГБ, местная и центральная, двигая перед собой фигуры), рапортовали о том, что готовы выполнить любые задания, наложенные на рабочий класс Верховным Шаманом, и понимают эти задания только как доверие и почесть. По-старчески сентиментальный Верховный при этом прослезился и хотел расцеловать этих симпатичных ребят за преданность и горячую любовь к нему, но т.к. протоколом эта процедура не была предусмотрена, молодцы в штатском целования в цеху не допустили, и получилась неловкая заминка, когда Верховный вырывался из рук, а его крепко держали и махали репортерам руками, чтоб не смели этого снимать.
Остался один несогласованный пункт: разрешение на строительство Культурного Центра. В общем-то, он был уже ни к чему: Выжлецова уезжала, бросая сибирскую культуру на произвол судьбы - теперь ее жесткой опеки ждала культура всей страны; Хвылинино продвижение в Москву тоже решено; но ведь он раструбил о Культурном Центре на весь свет, отступать поздно - не хотелось, чтобы над ним торжествовали эти хлыщи из Госплана, Госстроя и Минфина в Москве; не хотелось давать им пищу для зубоскальства; он должен доказать, что у него есть и власть, и сила, и влияние...
Однако команда приближенных к Верховному, когда Хвылина стал осторожно зондировать возможность высочайшего разрешения на строительство, отнеслась к проекту скептически: слишком дорогой объект, Верховный, мол, уже несколько подобных зарубил и сейчас тоже не подпишет - он не в духе, слишком раздражен своей немощью, государственными и международными нескладухами, и вообще сорокаэтажный монстр в такой провинции - дело никому не нужное, чистый каприз.
Но упрямый Хвылина, к его чести, решительно отказывался с этим соглашаться - ему хотелось построить небоскреб! Он, пожалуй, с трудом смог бы объяснить, зачем это ему: возможно, чтоб доказать всем, что он всё может, а, возможно - чтобы сорокаэтажный этот колосс всегда маячил потом перед горожанами, заслоняя небо и раздражая взгляд, чтобы помнили, что Хвылина - из всех Хозяев Хозяин! А, может, и действительно хотел порадовать земляков, только не знал - чем?
Поэтому последняя надежда у него осталась на хорошую охоту.
Правда, консилиум академиков от медицины, прибывших вместе с командой, здоровых, крепких мужчин, отвечавших за здоровье Верховного, настаивал на отмене охоты: он слишком устал, и острые ощущения нежелательны для него (а, стало быть, и для них тоже)... Однако Хвылина перехитрил их, сам заведя разговор с Верховным: вчера, дескать, ему сообщили по рации, что охотники нашли в тайге берлогу... И тот, говорят, как ребенок, радовался "настоящей медвежьей охоте".
* * *
И полетели. Летела целая эскадрилья вертолетов; над таежным тихим краем стоял такой гул, будто грянула война.
Двухэтажный "охотничий домик" трещал по швам от обилия гостей. Обслуга с ног сбилась.
Повели Верховного Шамана "на берлогу", и "охота" удалась на славу: егеря, расставив охотников с карабинами, т.е. самого Верховного, Хвылину и еще двух генералов по бокам, принялись шуровать в берлоге шестами, пока не раздался могучий рев и огромный, двухметрового роста медведище, расшвыривая бревна, снег и комья грязи, не вылез на белый свет; тут его сразу же без лишних хлопот и уложили выстрелами. Причем все уверяли, что Верховный выстрелил первым и поразил зверя в самое сердце.
Но отличной охота выглядела только для непосвященных. Для посвященных же это было убогое убийство, над которым посвященные же и потешались втихомолку: посадили ручного медведя в землянку, и егеря тыкали в него шестами до тех пор, пока тот не взревел от боли и обиды и не начал раскидывать утлую землянку, как охапку баклушек... Медведь, говорят, был кастрированным и смиреннейшим существом огромного веса, откормленным поварихами. Егеря-проказники скуки ради научили его еще лакать водку: сами напьются и ему в миску нальют пополам с хлебным крошевом; им-то хоть бы что, а у медведя нервная система чувствительна: этакая махина, а на лапах устоять не может, валится мордой вперед - егеря просто от смеха лопались... Когда, говорят, он вылезал из "берлоги", собаки хвостами виляли - егеря их пинали, чтоб хоть немного разозлились и тявкали для приличия...
Верховный Шаман был страшно доволен "сибирской охотой" и растроганно благодарил Хвылину за доставленное удовольствие, от которого он, будто бы, даже помолодел. Хвылина обещал переслать ему в Москву трофей: выделанную шкуру. А во время ужина в "охотничьем домике" с пельменями из медвежатины и с медвежатиной же, изжаренной на вертеле, под непрерывные тосты, когда подвыпивший Верховный Шаман в благодарность за этот прекрасный день решил преподнести гостеприимному Хозяину какой-нибудь памятный подарок, Хвылина и сумел подсунуть разрешение на строительство небоскреба, вложив просьбу в тост о том, что лично ему ничего не нужно, кроме счастья его земляков, поэтому он просит в подарок городу - на память о пребывании здесь столь почетного гостя - дать разрешение на строительство сорокаэтажного Культурного Центра.
Верховный Шаман, будучи хоть и пьяненьким уже, и щедрым в этот момент, все-таки не позволил строить небоскреб выше, чем в Москве: погрозил этак шутливо Хвылине пальцем и накорябал старческой дрожащей рукой на заранее подготовленном Хвылиной документе: "Разрешаю 30 этажей". И - подпись. Но потом, будто бы, выпили под новый тост, предложенный Хвылиной: "За твердую руку и зоркий глаз нашего дорогого гостя, который стоит у руля и по-охотничьи зорко всматривается в лица друзей и врагов!" - только после этого прежняя подпись на документе была зачеркнута, и снова написано, еще более дрожащей рукой окончательно размякшего Верховного Шамана: "Разрешаю 35 этажей". Это был предел: даже будучи пьяненьким и добрым, тот никак не мог позволить строить здания выше, чем в Москве.
Такова непростая предыстория нашего Культурного Центра. А то, что Миша Новосельцев наблюдал, как медленно и неотвратимо росла из земли серая громада - так это уже, фигурально выражаясь, надводная часть айсберга, девять десятых которого, как известно, скрыты водой.
Так что Хвылина не смог полностью удовлетворить своего самолюбия - построить самое высокое здание в Союзе. Правда, оно было самым высоким в Сибири, да и то лишь до некоторого времени: тотчас, как только появился прецедент, все областные столицы, догоняя и перегоняя одна другую, затеивали каждая свой собственный, одинокий, серый, скучный небоскреб. Да и "небоскреб" ли, по нынешним-то мировым строительным стандартам?
Единственное, чем мог теперь тешить свое самолюбие Хвылина - он все-таки был первым, он пробивал и расчищал остальным дорогу; в этом надо отдать ему должное; ему - пальму первенства!
Собственный мавзолей (как шутили архитекторы), построенный Хвылиной, до сих пор высится в полном одиночестве среди однообразия панельных пяти- и девятиэтажек и двух-трехэтажных каменных домов, оставленных нам ото всех прошлых эпох, заставляя удивляться поистине циклопическому упорству людей, плохо одетых, недоедавших, отупевших от всяческих иных неудобств быта, но терпеливо поднимавших в небо этаж за этажом этого Колосса, простодушно веривших при этом, что помогают строить Коммунизм, в царстве которого, как торжественно обещали Шаманы, все, наконец, хотя бы досыта наедятся. Но, возводя этого Колосса, рабочие нет-нет да и горько насмехались над собой: "Вот уж, - дескать, - воткнул так воткнул Хозяин нам всем - век помнить будем!.." И, действительно, они в своем простодушном цинизме не были далеки от истины: здание это имеет ярко выраженную фаллическую форму, столь почитаемую среди первобытных народов, с большой куполообразной надстройкой на самом верху - будущим конференц-залом с рестораном и смотровой площадкой.
Судя по тому, как простые, незатейливые люди любят метить кратким, словно хлесткий удар, словом родного языка, обозначающим фаллос, любую чистую поверхность: спинки ли кресел в автобусах, скамьи, заборы, памятники старины, стены уборных, - сдается мне, что фаллос - главный предмет, который, после потребности поесть, занимает их мысли. Поражает только скромность притязаний простых людей - в сравнении со вкладом в этот процесс людей образованных, которые, опосредованно служа культу фаллоса, с упорством маньяков загромождают земное пространство всевозможными башнями и небоскребами - да еще по-детски хвастливо устраивают из этого состязание: у кого - выше... Так что не случайно Хвылина стремился утвердить на земле "свой" "небоскреб", элегически напоминавший ему о некой знойной африканке. Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
Глава первая
В те годы в городе у нас работал некий молодой журналист с университетским дипломом и партийным билетом (что было очень важно!), пробовавший себя, кроме журналистики, в разных литературных жанрах. Его высмотрели в Большом Чуме и пригласили на должность референта к Хвылине, предложив хорошую зарплату, хорошую квартиру и ряд других благ. Думаю, даны ему были и обещания относительно его собственных публикаций - едва ли многообещающий и не без амбиций молодой журналист прельстился одними бытовыми благами...
За те блага он должен был писать книги публицистического характера, авторство которых должно принадлежать Хвылине... Неизвестно, диктовал ли ему Хвылина свои тексты, предлагал ли черновики или всего лишь давал "направления" - но книги эти были написаны. Хвылина, подписывая их собственным именем, названия им, судя по всему, придумывал сам - потому что именно в названиях более всего заметен его собственный стиль: так, первая названа "Думой о строителе", вторая - "Думой о крестьянине", и третья - "Думой о рабочем". Это были сувенирные издания с ярким оформлением и многочисленными вклейками цветных фоторепродукций.
В магазинах эти книги никто не брал, так что через некоторое время они были списаны, по цене макулатуры отданы Хвылине, и он дарил их официальным гостям, искренне считая их (свои книги) лучшим сувениром, какой только можно увезти на память о нашем городе.
Имени того журналиста вспомнить, к сожалению, никто у нас не смог - он перебрался вслед за Хвылиной в Москву в надежде продолжить сотрудничество; однако там Хвылина так ничего и не издал, а у московских Хозяев полно своих журналистов, и след нашего журналиста затерялся.
Так вот, после выхода трех этих книг конфликт Хвылины с писательской организацией вступил в решающую фазу.
О, если бы прозорливая цыганка нагадала молодому Хвылине это, мягко говоря, не совсем честное авторство и последствия авторства - он бы, наверное, обозвал предсказание бредом сивой кобылы... Отчего люди с возрастом деградируют, становясь неспособными к критической самооценке? От неразвитости? От душевной лени? От отупляющей работы руководителя, много лет каждодневно пользующегося властью? Только факт остается фактом: Хвылина пригласил однажды к себе в Большой Чум Кулебякина с Финк-Червяковым и завел с ними разговор, полный экивоков на то, что история человечества изобилует государственными мужами, ставшими при этом еще и серьезными писателями, и привел тому достаточно примеров: уже известного нам Марка Аврелия (это имя не давало ему покоя), Макиавелли, Ивана Грозного упомянул. Кулебякин с Финк-Червяковым сидели и недоумевали: куда он клонит и откуда у него эти диковинные познания?..
А Хвылина вил нить разговора дальше: странно, мол, получается - профессиональные писатели совершенно не обратили внимания на его книги: ни рецензии, ни критической статьи в печати с их стороны, - они что же, настолько высокомерны, что не удостоят своим вниманием земляка, если он не член Союза писателей? Наши литературные бонзы потели, не решаясь ничего сказать в оправдание, лишь мыча нечто неопределенное, но уже понимая направление мыслей Хозяина и чутко ловя каждое его слово.
Хвылина же, в конце концов, запутался в своем мудреном монологе и закончил напрямую: поскольку он чувствует неодолимую тягу к культуре вообще и к литературе в частности, будучи автором трех книг (Кулебякин с Финк-Червяковым согласно кивали, хотя были осведомлены об истории их появления) - то хотел бы, чтоб писатели признали его "своим", а потому желает вступить в их Союз и просит у них рекомендаций.
Кулебякин с Финк-Червяковым оказались в щекотливом положении. Конечно, оба заверили Хвылину, что книги его произвели на них огромное впечатление и они готовы дать ему рекомендации, однако... - мялись они, - писатели в большинстве своем - существа недоброжелательные и завистливые; многие из них, к сожалению, своих собратьев по перу не читают и не отдают им должного... Тем более что голосование при приеме тайное...
Хвылина, поняв их сомнения, возразил на это вполне откровенно, что есть много способов узнать мнения недоброжелателей; он сам готов пригласить всех поочередно к себе и с каждым побеседовать, узнать, о чем они думают и в чем нуждаются, да подарить каждому своих книги, а потом устроить читательскую конференцию по его книгам, да предоставить каждому возможность честно высказать свое мнение... Затем поделился соображениями, как превратить тайное голосование в открытое.
Тогда Кулебякин с Финк-Червяковым осторожно выдвинули следующее возражение: здесь, у нас в городе, принять Хвылину, конечно, можно - ничего невозможного тут нет; самое трудное - утвердить его прием в центральном правлении, в Москве. Хвылина на это возразил, что и там можно подергать за ниточки - через то же министерство культуры, например; там теперь свой человек, Выжлецова! Да, в конце концов, пригласить все центральное правление сюда, да устроить грандиозную встречу!..
В общем, разговор получился конструктивный. И сколько ни находили смущенные Кулебякин с Финк-Червяковым новых осторожных возражений, чувствуя, что замысел Хвылины, несмотря на кажущуюся абсурдность, прост - и в то же время чреват: слишком аморфен и неподатлив человеческий материал, которым они совместно управляют, - Хвылина отмел весь этот лепет сомнений и, не любя откладывать в долгий ящик, тут же, при них, написал и вручил Кулебякину заявление о приеме. Затем он вызвал через селектор Большечумовского специалиста по оформлению документов и дал задание подготовить документы для его вступления в Союз писателей, - и тот, не моргнув глазом, заверил: "Сделаем!"
А Кулебякину с Финк-Червяковым ничего не осталось, как тут же, не сходя с места, написать Хвылине рекомендации.
* * *
Вскоре после того разговора жена Хвылины Людмила Васильевна позвонила Кулебякину и пригласила его вместе с супругой на праздничный вечер в "узком кругу": предстоял самый почитаемый Большим Чумом праздник, 7 ноября.
Из слухов, ходивших в том кругу, где вращались Кулебякины, было известно, что Хвылина с супругой устраивают праздничные вечера на "правительственной даче", причем "узкий" этот круг строго определяет сама Людмила Васильевна, чтобы все там чувствовали себя свободно: в круг входили все заместители Хвылины, а также начальник областного снабжения, два-три директора самых крупных заводов да два-три "заслуженных" артиста. Все - с женами. Хвылина, будто бы, возражал против артистов - они приглашались по инициативе Людмилы Васильевны для поддержания "культурного уровня", иначе женщины на этих вечерах умирали со скуки.
Все в том кругу были хорошо между собой знакомы; правда, мужчины, блюдя субординацию, вне деловых отношений не общались, однако жены их перезванивались, и хотя между ними тоже существовала субординация - однако много значили личные привязанности и симпатии; женщины при этом обменивались "внутренней" информацией (т.е. сплетнями), регулировали отношения мужей и даже роднились, знакомя и сводя вместе детей и внуков.
Все же прочие "круги", узкие и не очень, расходившиеся по городу, подобно кругам на воде, хоть и любопытствовали по отношению к частной жизни "высшего круга", насмешничали и злословили по его поводу - и все же втайне желали бы хоть разок попасть туда, уже потому, хотя бы, что там, по слухам, ели и пили то, что другим было недоступно.
Кулебякин понял мотив Хозяйкиного жеста: ему протягивают руку и открывают двери дома, - однако приглашение обязывает; принимая его, надо открывать карты: будет ли он при приеме Хвылины на его стороне?
Антон Сидорович задумался. Руководя писателями, он и боялся их, и чисто по-человечески презирал: не мог он на них положиться и дать Хвылине гарантии... Он мог бы, конечно, притвориться простаком, и, если при тайном голосовании писатели "прокатят" Хозяина - развести руками: "Вот, как Бог свят, не виноват: у нас - демократия!.." Но более, чем писателей, он боялся Большого Чума: от него зависело не только издание его книг, но и все благополучие. Стало быть... он не в силах отказаться от приглашения. Да оно и соблазнительно: последствия могли стать самыми головокружительными... Но и сомнения грызли: сможет ли он отработать доверие Хозяина и Хозяйки?
Не в силах справиться с сомнениями, он призвал на совет жену, директрису большого книжного магазина, женщину деловую и энергичную; она отмела все его сомнения, и они целый вечер проговорили, отрабатывая до мелочей стратегию и тактику их появления "там": как одеться, как вести себя с Хозяином, с Хозяйкой, с гостями, насколько расслабиться, сколько пить, даже - какие цветы подарить Хозяйке, какие анекдоты рассказать.
И они, надо сказать, сразу и довольно легко вписались в "высший круг" - будто всегда там были: Кулебякин повидал в своей жизни многое, за словом в карман не лез и очень, будто бы, оживил своей выдумкой и находчивостью эти званые вечера, по сведениям, чопорные и скучные, пока все были трезвы, несмотря на присутствие "заслуженных" артистов, служивших, скорее, мишенями для острот подвыпивших начальников.
Кулебякин же - или оттого что терять ему было нечего, или уж привык к своей относительной свободе? - в первый же вечер произнес за столом мудрый, витиеватый и лукавый тост, так что мужчины потребовали переписать его для них на будущее - чтобы блистать заемным остроумием в других застольях; затем, уже под хмельком, не моргнув глазом ("А я что? Так народ рассказывает - за что купил, за то и продаю!"), "выдал" несколько свежих забористых анекдотов, в том числе один - про самого Верховного Шамана, так что мужчины лишь крякали, сдерживая смех и крутя головами; а потом, чувствуя, что ему все сходит с рук ("Что с него возьмешь? Писатели - они же как дети!"), и вовсе такой непристойный анекдот загнул, что мужчины ржали, как подростки, а женщины розовели и смущенно прыскали в ладони; затем раскачал всех на застольную песню, сам затянув ее сочным басом - такого здесь отродясь не бывало, чтоб за столом пели; и "русскую" плясал, выбрав в партнерши не кого-нибудь, а саму Хозяйку, и та, разрумянившись, плясала с молодым задором; а под конец раззудил мужчин на возню, что-то вроде рукопашной борьбы, и взрослые, солидные мужики пыхтели, как ребятня, причем он их всех переборол, кроме, разумеется, Хвылины, старательно тоже пыхтевшего и жаждавшего первенства даже здесь - Кулебякин просто поддался ему, обратив в шутку свой подхалимаж: "Победила молодость!" - а после этого вообще разделся до пояса, шутливо демонстрируя свою крупную, но дряхлеющую мускулатуру, волосатую грудь и большой рыхлый живот - в общем, дурачился, как мог, взяв на себя роль еnfant terriblе, смущая своей грубоватой непосредственностью надутых от непомерной важности мужчин; дамы же были от Кулебякина без ума и единодушно решили, что теперь подобные вечера без него просто уже немыслимы.
* * *
В ожидании дальнейших событий жизнь писательской организации замерла; Кулебякин по-прежнему честно отсиживал свои часы в кабинете; регулярно наведывался Финк-Червяков, чтобы не упустить нити партийного руководства; рядовые же писатели попрятались по домам, не показывая глаз и обдумывая свое поведение на предстоящем собрании - чтобы и лица не потерять, и неприятностей не нажить. Остальная же часть города (из тех, кто был в курсе дела) с интересом и злорадством ждала дня позора писателей.
Их уже вытаскивали по одному на прием к Хозяину, и все они там побывали, предпочитая никому не рассказывать, о чем с ними шел разговор; во всяком случае, шли они туда скрепя сердце, сидели перед Хвылиной ни живы, ни мертвы, что-то лепетали, изливаясь в благодарностях, когда Хвылина, энергично пожав руку, вручал им комплекты из трех "своих" книг с заранее заготовленными, каллиграфически написанными автографами, причем писатели потом, дома, внимательно изучая стандартные автографы, пытались угадать по ним собственную судьбу и подозревали, что даже автографы эти - подделка, написанная все тем же референтом-журналистом, явно чувствовавшим удовлетворение от такой странной формы творчества: полного слияния в творческом акте со своим боссом...
Была организована и городская читательская конференция. Она проходила при значительном стечении публики в конференц-зале областной библиотеки, с фоторепортерами и операторами кинохроники. В президиуме сидел сам Хвылина, серьезный и торжественный, как и полагается чествуемому автору, ибо ничем иным, кроме как чествованием и триумфом, эта конференция быть не могла. И по одну руку от него - директриса библиотеки, а по другую - Кулебякин, который вел конференцию.
Преобладающую часть публики составляли ветераны войны и труда в торжественных костюмах с бортами, сияющими от орденов и медалей, и областные руководители всех рангов, тоже в праздничных костюмах - будто это был парадный смотр их сил; остальную часть публики составляла молодая смена руководителей: дисциплинированные молодые люди в скромных серых пиджаках со скромными же галстучками, глядевшие на слабости старшего поколения снисходительно, но с уважением...
Правда, несколько последних рядов в зале заняла разношерстная молодая и шумная публика (скорей всего, завсегдатаи читальных залов библиотеки, изгнанные оттуда на "мероприятие", чтобы конференц-зал выглядел полным) с ироничными выражениями лиц, ожидая, видимо, общественного скандала и провала конференции.
Однако никакого скандала не произошло, и ироничная молодая публика была посрамлена, с постными физиономиями покидая потом зал и сожалея о потерянном времени. А в фойе всем гостям обеспечена была бесплатная раздача книг виновника торжества.
В выступающих с отзывами о книгах недостатка не было. Запев конференции сделали Кулебякин с Финк-Червяковым, оба умеющие выступать ярко, убедительно и не без ораторского блеска; их поддержал только один писатель, Пыхтеев; правда, некоторые из них на конференцию не явились, сказавшись больными и запасшись на всякий случай медицинскими справками.
После писателей выступила преподавательница-литературовед, прекрасно владеющая риторическими приемами, отработанными не на одном поколении студентов; начав свой скучноватый, но по-научному обстоятельный доклад издалека, со "Слова о полку Игореве" как первого в русской литературе ярчайшего примера слияния воедино пафоса, публицистики, тончайшей лирики и патриотизма, виртуозно ведя свою мысль далее, через всю историю русской литературы, она незаметно подвела слушателей к книгам Хвылины и как дважды два доказала, что без этой трилогии духовная жизнь в нашей области теперь уже просто немыслима.
А потом пошли так называемые простые читатели из зала, которые отличались лишь одеждой, но не темами выступлений, будь то седые ветераны или молодые люди в скромных пиджаках: все говорили об актуальности книг, о благотворном влиянии их на молодежь, о кругозоре и полете мысли автора, совместившего в себе политический ум и незаурядный литературный талант... Ни одного отрицательного отзыва в тот вечер так и не прозвучало.
* * *
Возможно, кому-то и покажется, что в нашем исследовании время бежит этаким курьерским поездом, весело погромыхивая на стрелках - но на самом-то деле все было не так спешно и торопливо, хотя Хвылина постоянно торопил события, схватившись, что называется, в поединке и с самим временем, и с чисто провинциальным, страшно медлительным стилем той нашей жизни. Так, за те несколько лет, что писались эти три "Думы" - вырос и тридцатипятиэтажный колосс, наш Культурный Центр.
И в том самом морозном декабре, когда Хвылина собрался вступить в Союз писателей, строители готовили Культурный Центр к завершению, чтобы тот засиял, наконец, огнями бессчетных окон, гостеприимно распахнул двери и украсил собою город.
Хвылина пообещал Кулебякину отдать под писательскую организацию в Культурном Центре целый этаж с просторными кабинетами, с пресс-центром и большим залом заседаний.
- Да зачем нам столько, Стефан Маркаврелиевич? - будто бы скромничал смущенный такой щедростью Кулебякин. - Нас всего-то тринадцать! Мы народ тихий, без претензий, мы и в нашем особнячке проскрипим!
- Э-э, батенька, нет, нет, и не думай! - шумно протестовал Хвылина. - Во-первых, ваш особнячок дышит на ладан, и мы его снесем: на этом месте парк будет шуметь - так архитекторы задумали!.. А во-вторых, сколько вы собираетесь быть чертовой дюжиной? Это же нехорошая примета! Я разобью вашу чертову дюжину, я буду у вас четырнадцатым! - полушутя грозил он пальцем. - В области, которая стала флагманом борьбы за культуру - и всего тринадцать писателей? - продолжал он дальше. - Да вас должно быть тридцать, сорок, пятьдесят - прокормим! Жизнь у вас кипеть должна, вы должны быть самой крупной организацией в Сибири - так что, батенька (с некоторых пор Хвылина полюбил это ленинское "батенька"), давайте занимайте этаж, и - никаких отговорок!..
Как потом оказалось, Хвылиной двигала отнюдь не широта души, когда он хотел выманить писателей из особнячка... Дело в том, что на том месте, где стоял особняк, запроектирован был на будущее не совсем парк, как сказал Хвылина - а всего лишь сквер, а в центре его, на пересечении пешеходных дорожек архитекторы предусмотрели (об этом до некоторых пор знало всего несколько человек) обрамленную гранитными блоками площадку для памятника самому Хвылине, ибо в недалеком будущем, к своему шестидесятилетию, он надеялся выхлопотать вторую Золотую Звезду Героя Труда (первую он получил к пятидесятилетию), и тогда ему полагался на родине бронзовый бюст на гранитном постаменте. Однако родиной его была не существующая ныне деревня в Херсонской области; не станешь же ставить собственный памятник среди пшеничного поля! - так что, конечно же, он присмотрел для него наш город, в котором прошли лучшие годы его жизни, а в нем - именно это заметное место рядом с его детищем, Культурным Центром, поскольку другое заметное место, центральная площадь перед Большим Чумом, было занято огромной скульптурой Ленина с рукой, указующей в заречные дали - скульптура эта была водружена по совместной инициативе Хвылины и Выжлецовой, ратовавших за украшение города произведениями монументального искусства и сумевших за свою бытность украсить город семнадцатью фигурами Ленина, поставленными перед всеми административными зданиями, не считая двенадцати, поставленных до них.
Этот бронзовый гигант перед Большим Чумом был их большой гордостью. Автор его - весьма именитый в те годы московский скульптор, академик и лауреат, специалист по каноническим изображениям Ленина; наши местные скульпторы, будучи завистниками своих более хватких и удачливых столичных коллег, грустно ехидничали, что Великий Курултай сажает эти скульптуры по стране квадратно-гнездовым методом - как картофель. Они уверяли также, что академик этот дал однажды курсовое задание целому курсу своих воспитанников, студентов академии: вылепить "образ Ильича", затем лучшие из них собрал и спрятал, а потом вытаскивал по одному, касался пальцами, что-то чуть-чуть добавляя или убирая, увеличивал до гигантских размеров и продавал провинциальным городам как свои, а самые лучшие предлагал на Госпремии; и сплетня не была такой уж необоснованной - среди местных скульпторов были его ученики, узнававшие в его памятниках собственные студенческие работы.
Злые языки утверждают также, что уставший от бесконечной ленинианы академик отказался, было, выполнять заказ для нашего города, и Выжлецова, чтобы заполучить "образ Ильича", изваянный знаменитостью, будто бы сама ездила к нему и провела с престарелым академиком ночь в его мастерской, и он, восхищенный ее обнаженной фигурой, лепил с нее той ночью образ "Революции, вдохновительницы искусств"...
Так вот, по замыслу Хвылины, монументальное украшение города должно было завершиться - и уравновеситься при этом - памятниками двум столь значительным лицам в истории города и государства: Ленину - и себе.
Глава вторая
Итак, к собранию, на котором Хвылину должны были принять в Союз писателей, все было готово; одни ожидали его со страхом, другие - потирая руки: ох, что-то будет!.. Но все были согласны: "что-то" все-таки будет...
Однако, прежде чем рассказать о собрании, надо упомянуть еще об одном человеке, участвовавшем в нем. Это писатель Иван Егорович Ожогин, наш земляк, живший в Москве, хотя и родившийся в селе Сосновка на юге нашей области. Прожив почти всю жизнь вне области, он своей МАЛОЙ родины не забыл и частенько к нам наведывался, навещая родное село, в котором и сейчас живут его родственники. А в сельской школе, где он начинал учиться, создан музей его имени, и вообще память о нем там чтут до сих пор.
Сейчас, когда его уже нет на свете, мало кто о нем помнит, а в те-то годы - о, как он был известен! Да что известен - знаменит! Имя его, лауреата многих премий, гремело по стране и, кажется, даже за рубежом. Не было издательства, где бы не выходили его книги, журнала, в котором бы он не печатался - да журналы и издательства за честь почитали печатать столь известного автора; все его крупные вещи были экранизированы; падкие на модное имя кинорежиссеры подбирались уже и к его рассказам, и хотя они в своих киноверсиях не оставляли ничего от Ожогина и он страшно обижался на "киномошенников", как он бранил их в прессе - однако и ценил их за внимание к его персоне. Газеты наперебой публиковали интервью с ним, в которых он бичевал пороки общественной жизни и в которых, как крупинки соли, рассыпаны были и значительная доля правды, и доля брюзжания, высокомерия и эпатажа по отношению к почтительно внимающей ему публике (странно, как наша публика любит, чтобы ее унижали и хамили ей, причем каждый индивид считает, что подобное хамство относится не к нему, а к остальным, и еще радуется: "Так вам, дуракам, и надо!").
В общем, ему каким-то загадочным образом дозволялось говорить то, что у всех на уме; этим пользовались журналисты, по возможности впихивая в интервью с ним побольше собственных фраз или наводящими вопросами подталкивая его к крамольной мысли. Может, именно поэтому интервью с ним и были так популярны?
Но где все это сейчас? Отшумело и ушло в сень истории вместе с тем поколением, что несло нашего именитого земляка на своих плечах, как знамя. Новые же поколения принесли с собой новых идолов, безжалостно, как дети - надоевшие игрушки, топча старых, и его в том числе. О, равнодушное, как гусеница танка, время, ты рассыпаешь в прах не только камень и железо - но и земную славу, и печатное слово, на которое так уповают жаждущие вечной памяти о себе, мня собственное печатное слово бессмертным!..
Однако было отчего появиться в творчестве Ивана Ожогина и горечи, и высокомерию по отношению к публике: в самые нежные свои годы он сполна претерпел все, что было отмерено его поколению: раскулачивание родителей, насильную высылку их на Север... Заметьте: все это в чем-то близко и судьбе Хвылины. Правда, Ожогин был старше и испытал смерть близких, сиротство, детский дом, участие в войне, так что достаточно накопилось у него обид и претензий и к властям, и к своему народу - в то время как Хвылина всего этого сполна хватить не успел, а потому, по выражению Ожогина, остался "замороченным".
Так что наш знаменитый земляк тоже был, согласно классификации патриарха местной литературы Баранова, из поколения "этой наглой молодежи", понюхавшим пороху, да еще покалеченным войной - всю жизнь потом хромал и ходил с палочкой... Остальных подробностей его биографии пересказывать не стану - их вы с лихвой найдете в монографиях о нем. Вот такой был человек - маленький ростом, старый и хроменький; но как - вдвойне, втройне - сладко было ему, такому, властвовать над умами!
Литературоведами он, надо сказать, был заласкан: "совесть народа", "оплакиватель деревни" - не самые последние трафаретки, какими они обвешали его, несмотря на то, что сам он литературоведов не жаловал, за исключением двух-трех льстецов, обидеть которых было просто грешно.
Впрочем, заласкан он был не одними литературоведами и почитателями - но и центральной властью в Москве, судя по обилию премий, полученных им из ее рук, по многочисленным его книгам (издание которых тогда тщательно регулировалось), а также судя по его славе, к которой центральные власти были весьма ревнивы, и по количеству интервью, которые печатались в принадлежавших ей же газетах.
В нашем городе он снискал себе славу еще и тем, что во время устных выступлений крыл этих самых властителей с умопомрачительным бесстрашием: называл проходимцами, недоумками, клещами на теле народа и бандой разбойников, по которым веревка плачет... По-моему, это все-таки слишком: ну не разбойник же, в самом деле, Хвылина, и Выжлецова - никакая не авантюристка, и Таратутина недоумком не назовешь...
Я долго думал над этим явлением: почему Ожогин, так нелицеприятно критиковавший власть, ею же и обласкан? И, наконец, понял: да потому, что он бичевал только народ и только провинциальную власть! Поедет на периферию, хотя бы и к нам - и напишет про нашу провинциальную дикость обличительный очерк! А Центру это и нужно: да разве можно такой народ и таких местных властителей оставлять без твердой центральной власти? - после его блистательных очерков этот вывод напрашивался сам собою. И, конечно же, Центр внимательно следил за властью провинциальной; как только она усиливалась и умнела, Центр решительно ее нейтрализовал: переводил набравшего силу Хозяина в Москву, под свое крыло и опеку, или посылал очень уж строптивого и толкового пожизненным послом в какой-нибудь Габон или Бурунди и забывал его там, или отправлял на пенсию "союзного значения". И наш Ожогин был репрессивным орудием Центра, его специальным разъездным осведомителем... Но, видимо, наш Хозяин был не самым толковым и самостоятельным - потому что продолжал себе властвовать, несмотря на огненные очерки Ожогина в центральной печати.
Понятно поэтому, что приезд Ожогина вызывал у Большого Чума болезненную аллергию, в то время как остальное население города (наиболее просвещенная его часть) всколыхивалось; Ожогина непременно просили выступить в областной библиотеке, и, несмотря на козни, подстраиваемые кем-то, вплоть до отключения в библиотеке электричества, выступление все равно имело место при огромном стечении публики, жаждавшей свежего слова; доброхоты записывали выступления Ожогина на магнитофоны, и хотя местным газетам не было позволено даже упоминать о нем - о том, что говорил Ожогин и какие выдавал перлы, знал потом весь город.
А чтобы дать более отчетливое представление об отношении к нему Большого Чума, позволю себе поместить здесь выборку из монолога небезызвестного нам Таратутина:
- Ожогина-то? Ну как же не помнить? Это сейчас его подзабыли, а тогда-то он в живых классиках, понимашь, ходил!.. Деревеншшык - так их тогда называли. Вроде как большие спецы по деревне. А он и деревни-то толком не знал! Да и как ему знать-то - их же, когда раскулачили, он кого там, пацаненок был: не то семь, не то восемь годочков, и все, и ку-ку для него деревня! Кому-то же надо было и Север осваивать, лес валить для социализьма, верно?.. А смотри-ка ты, живучий оказался; все перемерли, понимашь, а этот выжил! Потом на фронте его фашисты маленько не добили - опять выжил!.. И уж такой, понимашь, боевой - дальше некуда! Сколько раз его одергивали? До того, бывало, договорится - ему уже и советская наша власть не нравятся. Распустили, понимашь, а потом вон до чего дошло: каждый может тебе в лицо сказать, что думат! Сказал бы он так в тридцать седьмом, при Сталине? Посмотрел бы я, что бы он там запел, такой смелый!.. А отчего все? Да в Москве вожжи, понимашь, расслабили, некоторые газеты его высказывания печатали, в книгах иные места. А я ведь предупрежда-ал!.. Окопался, понимашь, в Москве, а сюда только ездил регулярно, натурально за материалом. Мы хотели, чтоб он совсем к нам переехал: живи, прокормим!.. Не-ет. Приедет - и наши же писателишки бегут к нам: дайте "волгу", встретить по-человечески! Ну, дашь. Думашь: нет-нет, да проснется в человеке совесть, зайдет поблагодарить, поклониться родной власти - куда там, дождешься! То с писателями гужуется - наши же люди кругом, о каждом шаге его знаем! - то с матросами в порту, то с шоферней. Это что, народ, по-вашему? Называется, человек приехал за материалом! И что хорошего может сочинить такой писатель?.. Никак нам было его не ущучить. И телеги-то на него в Москву отправляли - ничего не брало: как же, лауреат! Я просто диву давался, понимашь: как так можно людей распускать? А теперь удивляемся: почему нет дисциплины? Да откуда ей взяться, если, начиная с известных людей, такой пример показывать?..
* * *
Так вот, кто-то из писателей уведомил Ожогина, что ожидается большой прикол: прием Хвылины в писатели, - чтобы тот приехал и своим авторитетом выручил, т.к. сами они боятся, что уступят Хвылине; это будет для них окончательным позором.
И Ожогин прилетел, невзирая на нездоровье, на то, что собирался за рубеж, что проблемы с билетами, и он рисковал застрять здесь, ибо помочь улететь, если он вдрызг рассорится с Большим Чумом, уже никто не сможет. Причем прилетел, никого не предупреждая, и пришел на собрание перед самым началом, когда никто не знал, будет он или нет, и те, кто тайком ждал его, уже повесили носы, хотя слухи, что он приедет, ходили и подогревали ажиотаж. Но, возможно, это была просто надежда слабых на чудо.
А, с другой стороны, был пущен слух о том, что Хвылина заказал в ресторане "Север" шикарный банкет, водки и шампанского будет - залейся, и что хоть он, в принципе, против всяких "обмывок", считая коллективное пьянство дикостью и пережитком - но против не им установленной традиции, даже имея столь твердые принципы, идти не хочет: такой вот либерал.
Собрание было закрытым, однако посторонних набралось достаточно: присутствовали чуть не все воеводы идеологического и культурного фронтов Большого Чума и города; они сидели внушительной кучкой, готовые решительно защищать своего лидера, и в середине их - сам Хвылина, торжественный и слегка побледневший перед предстоящей схваткой; были также литературоведши из пединститута - те пришли, кажется, из чисто женского любопытства и тайной жажды крови: как это все произойдет?.. Так что небольшой зальчик писательского особняка, плохо приспособленный для подобных "мероприятий", был полон.
Кулебякин уже и собрание объявил открытым, и тут входит Ожогин, встреченный одновременно и одобрительным, и враждебным гулом (скорей всего, и подгадал-то специально, чтобы создать эффект разорвавшейся бомбы). Кулебякин пригласил его в первый ряд, но тот отказался; проковылял, стуча палочкой, в середину зала и, скрипя креслом, прочно там уселся.
И собрание после заминки покатилось по накатанной дорожке: избрали председателя и секретаря, огласили повестку дня, Кулебякин произнес вступительное слово - о том, что они уже несколько лет никого не принимали, что давно пора распечатать их чертову дюжину, и зачитал заявление Хвылины. И вот уже сам Стефан Маркаврелиевич предстал перед собранием, подобранный и энергичный. Как человек государственный в начале своей речи он обрисовал политическое и экономическое состояние страны и области; положение это, согласно его оценке, несмотря на отдельные трудности, прочно и незыблемо; затем сказал, что, несмотря на занятость, выкроил время пообщаться с писателями и рассказать немного о себе; что когда он писал "свои" книги, то не помышлял ни о каком вступлении в столь авторитетную организацию, но товарищи его, прочитав их, стали просто настаивать на этом, и он, будучи человеком уступчивым, не смог не поддаться увещеваниям, действительно не видя в том ничего зазорного, и вот он здесь, перед их судом, чувствует себя немного неловко, поскольку он еще и официальное лицо, но убедительно просит не обращать на это внимания, не делать никаких скидок и отнестись к нему со всей требовательностью - только как к товарищу по перу... Затем он, как и положено, рассказал автобиографию, немного кокетничая своим демократическим происхождением и знанием глубин народной жизни, из толщи которой вышел, которой обязан всем и благу которой служит, не жалея сил и здоровья.
И вот уже Кулебякин и Финк-Червяков пересказывают свои письменные рекомендации и добавляют к ним еще несколько существенных похвальных фраз в адрес Хвылины, которых они просто не могли здесь не произнести - о его партийной чистоте, душевной скромности и, разумеется, о его несомненных разносторонних талантах...
Затем выступила преподавательница пединститута, кратко повторив свой доклад, сделанный на читательской конференции; затем председательствующий предложил выступить всем, кто пожелает. И тут наступила долгая, тягостная пауза; писатели склонили головы и опустили глаза... Тогда поднял руку Алексей Афанасьевич Карманов, встал, прошел вперед и, как человек с интеллигентскими замашками, которых так и не вытравили годы лагерей и ссылок, высказал весьма мягкое предположение о том, что книги Хвылины, наверное, имеют право на существование - об этом судить читателям - но, может быть, и не стоит торопиться с приемом всякого автора, поскольку Союз писателей - не клуб авторов, а - профессиональный союз?..
Но тут бразды правления взял в свои руки бдительный Кулебякин, отодвинув в сторону председательствующего, и своим густым рокочущим басом заглушил тихоголосого Карманова:
- Что значит всякого, Алексей Афанасьевич? Для нас Стефан Маркаврелиевич - не всякий!.. Наш уважаемый Алексей Афанасьевич, как всегда, пытается сражаться с ветряными мельницами, - обратился далее Кулебякин к залу, объясняя поведение Карманова, - и, как всегда, попадает пальцем в небо! Мы с вами, разумеется, великодушно его простим, потому что наш славный Дон-Кихот много лет провел вдалеке от живого литературного процесса. Будучи надолго оторван от него, он порой не совсем точно отличает просто книгу от литературного произведения... - Кулебякин еще некоторое время рокотал, снисходительно сочувствуя Карманову и его прошлому репрессированного, а, стало быть, неполноценного писателя, отставшего от жизни и не умеющего ориентироваться в обстановке, и рокотал до тех пор, пока Карманов, пробовавший возразить, не махнул рукой и не вернулся на место; тогда Кулебякин остановился и, не теряя времени, попросил выступить Ивана Тихоновича Пыхтеева. Тот, застенчиво краснея и заикаясь, стал бормотать что-то невразумительное о пользе книг Хвылины и его гражданском подвиге, осторожно, как минное поле, обходя молчанием собственное мнение о них.
- А что ты предлагаешь конкретно? - все же допытывался у него Кулебякин. - Будем или не будем принимать Стефана Маркаврелиевича?
- Можно поставить вопрос на голосование, - осторожничал Пыхтеев, уже садясь и прячась за спины товарищей.
- Мы и так ставим на голосование, - возразил ему Кулебякин. - Но сам-то ты предлагаешь проголосовать "за" или "против"?
- Да, да! - бормотал Пыхтеев, весь красный от смущения, и так и осталось непонятным, "за" или "против" предлагает он голосовать.
Наконец, Кулебякин отстал от Пыхтеева, и снова в зале воцарилось молчание. И тогда все взгляды обратились в сторону Ожогина.
Ожогин встал и, роняя в напряженную тишину зала шарканье искалеченной ноги и сухой стук палочки: стук-шарк, стук-шарк... - может, даже нарочито долго проходил он эти десять-пятнадцать шагов, добираясь до председательского стола, стоя около которого выступали все, за неимением трибуны. Вышел, внимательно оглядел сидящих перед ним, заглянув чуть не каждому в глаза, и когда молчание стало невыносимым, начал:
- Что-то я не пойму, дорогие земляки: куда я попал и что здесь происходит? - и опять - долгая, напряженная пауза...
Ничего не скажешь, умели эффектно выступать и Кулебякин, и Финк-Червяков, и преподавательница пединститута, и Хвылина - все говорили отменно артистично; но не менее артистично умел это делать и Ожогин.
- У меня такое впечатление, что передо мной - чудовищный фарс, и все вы - действующие лица в нем, - продолжал он, медленно бросая слова. - Но позвольте мне, стороннему зрителю, ваш фарс раскритиковать - слишком плохо он срежиссирован и ужасно, к тому же, играется... О каких книгах здесь речь? Одно из двух: или эту стряпню можно назвать книгами, или я сумасшедший, - он потряс одной из книг Хвылины, которую держал в руках, и открыл ее на странице, отмеченной закладкой. - Больше я ничего доказывать вам не буду; послушайте лишь отрывок из этого шедевра! - и он начал читать страницу от начала до конца.
Страница была бесконечно длинна и скучна и изобиловала соцветиями заурядных журналистских штампов той поры: "Время подготовки к пуску было насыщено героическим трудом", "Соревнуясь за достойную встречу Октября, строители взяли на себя повышенные обязательства ввести еще один агрегат" и т.д. и т.п.. Закончив страницу и захлопнув книгу, Ожогин обратился напрямик к Хвылине:
- Простите меня, Стефан Маркаврелиевич, за грубость, но никакой литературой здесь не пахнет - это просто неумная стряпня какого-то неудавшегося журналиста. Говорят, что ваши книги написаны вовсе не вами. Я был бы рад, если бы это оказалось так - мне кажется, вы намного умнее, чем эти книги, и если бы сами взялись что-нибудь написать - ей-богу, у вас получилось бы лучше. Так что вот вам мой совет: прогоните взашей того журналиста, который исхалтурился на дармовых хлебах, и если хотите писать - сядьте и напишите сами хоть с полсотни страниц и пришлите мне. Торжественно клянусь перед всеми: честно прочту, дам советы, даже отредактировать помогу, если позволено будет... Ну, а то, что я держу в руках - просто дурная мистификация: столько хорошей бумаги истрачено, столько ухлопано труда редакторов, художников, наборщиков!.. - он подержал в руке книгу, брезгливо разглядывая ее, и с презрением швырнул на председательский стол.
Хвылина, сидевший в кольце единомышленников, между тем набычивался и наливался кровью, а по сжатым его губам пробегала злая гримаса.
- Но если даже вас здесь примут, - продолжал далее Ожогин, - в Москве вы все равно не пройдете - это заявляю вам я, потому что состою в правлении и все сделаю, чтобы вас там не пропустить. Так что вам лучше... отложить, что ли, прием на неопределенное время? - подсказал он наименее болезненный для всех вариант решения. Закончил на этом и заковылял на свое место.
Кулебякин попытался сгладить резкость Ожогина: сказал, что это всего лишь частное и единственное мнение, и притом - мнение гостя, приученного, к тому же, волею обстоятельств мыслить обособленно и экстравагантно, чего не позволено им, смертным, так что мнение это не обязательно для остальных, и предлагал выступить еще кому-нибудь; однако ни один писатель после Ожогина слова не взял; выступали теперь только посторонние: еще одна литературоведша, потом Таратутин; они изо всех сил нахваливали книги Хвылины и, главное, напоминали о нем как о выдающемся государственном деятеле. Однако впечатления ни на кого эти речи уже не производили и существенного изменения в атмосферу собрания не внесли; писатели их даже не слушали, оживленно вполголоса разговаривая.
Решили, наконец, закончить прения и начать голосовать; выбрали счетную комиссию и провели тайное голосование. Счетная комиссия заседала в закрытой комнате больше часа, подсчитывая голоса и о чем-то споря там и томя остальных, хотя о чем спорить-то - всего, как ни крутите, тринадцать голосов!.. И вот, наконец, объявили решение: большинством голосов Хвылина в Союз писателей не прошел!..
Сразу после этого сообщения Хвылина вместе со своими единомышленниками дружно встали, вышли из зала заседаний и прошли в кабинет Кулебякина, где давеча разделись. Следом прибежал сам Антон Сидорович.
Здесь под бесконечные извинения краснолицего и потерявшего от волнения голос хозяина кабинета компания молча оделась и, отодвинув Кулебякина в сторону, плотной кучкой вышла на улицу, где у подъезда ждала шеренга черных "волг" с "нулями", разобралась по машинам, почти одновременно хлопнув дверьми так, что получился звук громкого выстрела, и машины, взревев и разом развернувшись, исчезли в темноте. А писатели, оставшись одни после тяжелейшего нервного напряжения, в простодушии своем облегченно, наконец, вздохнули и - громко и оживленно заговорили.
Кто-то сожалел о ресторанном банкете. Кто-то, будто предчувствуя недоброе, уставший и проголодавшийся, поскорее отправился домой. А большая часть писателей, галдя, устремилась в подвальчик на "посиделки", где Миша Новосельцев с буфетчиком Игорем уже ждали их - знали, что сегодняшний вечер у писателей будет долгим, и застольным разговорам не будет конца, а потому хорошо запаслись и выпивкой, и закуской.
Глава третья
На строительстве Культурного Центра в те декабрьские дни царила спешка: городской штаб во главе с Хвылиной требовал закончить все наружные работы к Новому году; 35-этажный корпус был практически уже возведен; туда нужно было вводить сантехников, электриков, отделочников; этому мешал уже ненужный высоченный башенный кран, стоявший рядом со зданием, и была команда демонтировать его ночью, после второй смены.
Вопросов, на которые я так и не получил вразумительных ответов, при этом достаточно: кто, например, дал команду демонтировать его ночью, хотя любой механик скажет, что такой сложный и громоздкий механизм демонтировать ночью нельзя? И почему кран взялись валить именно в ту ночь? Что конкретно делала и чего не сделала бригада монтажников во главе с мастером, которые его демонтировали, и в каком состоянии они были: трезвыми - или пьяными? Ответов, вероятно, уже не найти: судебное разбирательство было замято, следствие хоть и велось, но к каким выводам пришло - неизвестно: следственное дело уничтожено как не подлежащее длительному хранению, и следователь переведен в другую республику; оказывается, перевод следователей в другое место после всякого темного дела был тогда правилом - во избежание, видимо, утечки излишней информации. Но кто был тот всесильный, что переставлял следователей, словно шахматные фигуры? - этого я не знаю: команды давались устно и нигде не зафиксированы.
Известно только, что при демонтаже крана в ту ночь у монтажников почему-то вырвало из запасовки трос, и эта стометровой высоты решетчатая громадина со стрелой, противовесом из бетонных блоков и пустой кабиной наверху рухнула плашмя, достала верхней своей частью писательский особняк за забором и накрыла его.
Особнячок развалился, как карточный домик. Когда опешившие монтажники пришли в себя и густое облако пыли в лучах прожекторов, светивших с крыши здания, рассеялось - на месте особняка лежала груда обломков, среди которых торчала одна оставшаяся стена, да еще, в другом месте, угол.
Земля, конечно же, от такого удара содрогнулась; раздался страшный треск и грохот, как от взрыва... Очевидцы катастрофы уверяли, что кран падал в морозном тумане, будто в замедленной съемке фильма ужасов.
* * *
Кран упал, особняк рухнул, а неторопливое наше, никакими усилиями не поддающееся ускорению провинциальное время продолжало течь неторопливо. Монтажники (все при этом остались целы), придя в себя, несколько раз обошли поверженный кран и развалины особняка, вслушиваясь: не раздаются ли из-под обломков звуки? - и опасливо, как набедокурившие школьники, начали совещаться: как и что им говорить в оправдание?
Перед ними встал вопрос: был ли кто в особняке?.. Сообща припомнили: вроде бы, окна были темными; а один из монтажников, бегавший часов в одиннадцать к забору по малой нужде, даже уверял, что видел сквозь щель, как кто-то запирал там входную дверь. И бригада, как за спасительную соломинку, ухватилась за это и уверяла потом, что особняк был заперт.
Посовещавшись, они пошли доложить о происшествии начальнику.
Телефон находился на первом этаже небоскреба, в помещении штаба, где ночью дежурил сторож. Пока до сторожа достучались...
Разбуженный среди ночи столь неприятным телефонным сообщением начальник, выслушав сбивчивый доклад мастера, первым делом разразился руганью, в то время как терялось драгоценное время. Мастер, пока начальник ругался, успел даже, положив трубку на стол, закурить. Выдохшись, начальник немного успокоился и велел, во-первых, срочно прислать за ним дежурную машину, которая была у бригады, а во-вторых, вызвать на место происшествия милицию. "Дежурку" отправили за начальником и принялись звонить в милицию. Еле дозвонились: телефон там был без конца занят.
Тем временем приехал начальник, обошел и осмотрел место аварии, задал несколько вопросов и опять стал ругаться; похоже, так ему было легче соображать. Затем сходил, позвонил куда-то и после этого велел бригаде немедленно разбирать поверженный кран на части, а там, где он искорежен, разрезать автогеном, чтобы к утру все было разъято, а сам сел в машину и помчался собирать людей, автокраны и автомашины с платформами: к утру увезти все детали, чтобы не мозолили глаза, - по принципу: меньше вещественных доказательств - меньше разговоров. Встречаться с милицией ему, похоже, не хотелось... Но почему он так уверенно отдавал приказы? И кому доложил об аварии? Это для меня осталось невыясненным.
Для приехавшего наряда милиции авария, похоже, не была событием, из ряда вон выходящим: они тоже обошли и осмотрели развалины и лежавшие поверх них искореженные конструкции поверженного крана, затем в помещении штаба сняли предварительное дознание с монтажников и написали протокол. Вся бригада при этом единодушно заявила, что пока не знает, отчего упал кран - они все делали по инструкции; но что в разрушенном особняке никого не было - это точно: до семи вечера там горел яркий свет, а около подъезда табунился косяк черных "волжанок"; потом оттуда вывалила орава мужиков, села по машинам и отвалила, и свет в особняке сразу ослаб; окончательно же он погас часов в десять, и все видели, как кто-то вышел оттуда последним и запер дверь на ключ... Милиционеры, было, засомневались в том, что можно в темноте, да еще из-за забора, пусть и дырявого, увидеть, как запирают дверь, однако монтажники возразили, что при прожекторах - можно, - и главным доводом монтажников было: они же - не пьяные!..
Милиционеров этот довод убедил, тем более что они торопились: вызовов, как всегда по ночам, невпроворот, и довод этот нужен был им самим. Они быстро закруглились с дознанием и протоколом и помчались дальше.
* * *
Начальник монтажников организовал дело так, что в шесть утра, несмотря на то, что была суббота, на месте происшествия уже работали два автокрана и стояли под погрузкой несколько автоплатформ; все части искореженного крана в течение часа погрузили и увезли. Видели это всего два-три зеваки; тем, кто проходил здесь позднее, было уже невдомек, отчего лежит в руинах особняк возле новостройки, еще с вечера светивший окнами - может, так и надо, когда кругом все рушат и перестраивают?.. Так что утром в городе никто, кроме высокого начальства, наряда милиции и бригады монтажников, не знал ни об обрушении, ни о его причинах.
С другой стороны, родственники некоторых писателей с утра начали звонить в разные организации: пропал, не вернулся ночью глава семьи.
Почему начали звонить только утром? Да потому что кое-кто из потерянных предупредил дома накануне: возможно, надолго задержится вечером; да кое-кто из них еще имел дурную привычку, загуляв, остаться ночевать у приятеля, а кое у кого вообще некому было беспокоиться о его потере.
Возможно, были ночные звонки в "скорую" и в отделения милиции, но вразумительно ответить оттуда, естественно, никто не мог: милицейский наряд, побывавший на месте аварии, всю ночь мотался потом по другим вызовам, а утром разъехался по домам, в то время как их докладная с протоколом дознания легла вместе с кучей других срочных бумаг на стол вышестоящего милицейского чина и дальнейшего движения пока не получила.
Обеспокоенным родственникам ничего вразумительного не могли ответить и с Кулебякинского домашнего телефона: какая-то старушка отвечала, что Антоша на все выходные укатил с семьей на дачу. Остальные писатели, оказавшиеся дома, тоже бормотали нечто невразумительное.
И дежурный в Большом Чуме ничего не мог ответить: Хвылина с утра уехал в район по делам, новая заместительница Хвылины по идеологии - в Москве с отчетом; остальные заместители писателями не занимаются.
Вызванная в субботу с утра аварийная служба строителей, со своей стороны, провела расследование аварии и составила акт, в котором указала причину аварии: вырвало из запасовки трос. И строительное начальство "отреагировало" на это: в понедельник выпустило приказ о наказании виновных: мастера - перевести в рабочие, а поскольку самих рабочих переводить уже некуда - их предупредили: впредь быть внимательнее.
Всю первую половину субботы жены потерянных писателей (потерянных пока было двое: Зуев и Светлый) вели бесплодные телефонные разговоры, не очень-то настойчивые (видимо, надеясь, что потерянные найдутся сами: сбивало с толку, что их двое), и лишь к обеду с ужасом узнали, что писательский особняк ночью рухнул. Что предпринимать, они не знали. Первым делом примчались на развалины и ходили вокруг с плачем и причитаниями. Пробовали разбирать руины руками - да куда там: громадные кирпичные глыбы перемешаны с уходящими вглубь железными и деревянными балками, а сверху все накрыто искореженной железной крышей!
Здесь к женам Зуева и Светлого присоединилась жена Гоши Худякова Анжела: она уже успела по привычке обежать вытрезвители, морг, все отделения милиции и всех Гошиных дружков, пока кто-то не подсказал, что писательский особняк ночью приказал долго жить.
Анжела и организовала поход жен потерянных писателей в Большой Чум, чтобы прорваться в кабинет к какому-нибудь из дежуривших там чиновников и устроить скандал, чтобы те что-нибудь предприняли.
Дальше вестибюля в Большом Чуме их, естественно, не пустили, но они подняли такой гвалт, что милиционер, не выдержав, начал названивать по внутреннему телефону, и тогда к ним спустился какой-то начальник, стал успокаивать женщин и обещал помочь. Женщины, потолкавшись еще немного, снова отправились на руины - ожидать теперь помощи там. Кто-то помог им развести костер, т.к. мороз усиливался, а короткий декабрьский день переходил в долгие чернильно-фиолетовые сумерки.
Сквозь слезы и всхлипы женщины обменивались соображениями; так, совместными усилиями они предположили, что если даже их мужья и были ночью в особняке, то могли остаться в живых, т.к. там, они знали, был подвал, где они устроили нечто вроде клуба; далее, они, скорее, высчитали, чем узнали, что среди потерянных вполне мог оказаться и Карманов, который жил в последние годы с какой-то вдовушкой, но его, будто бы, настойчиво гнали из квартиры взрослые вдовушкины дети, и где он сейчас - никто не знал; мог там оказаться и Имангильдин - тот вообще жил один-одинешенек, и дома его тоже не было. Далее, именно женщины обратили внимание, что каким-то странным образом потеряны писатели, чаще всего выступавшие против Большого Чума или хотя бы не поддерживавшие его начинаний... Не потому ли Большой Чум и не предпринимал ничего?
Тем временем город накрыл темный декабрьский вечер, а помощи женщинам ниоткуда не предвиделось, и уже некуда было идти жаловаться, так что они решили разойтись по домам и звонить теперь в самую последнюю инстанцию - в Великий Курултай.
И, может быть, именно эти вечерние попытки дозвониться до Великого Курултая возымели действие? - потому что когда на следующее утро, в воскресенье они снова появились возле развалин, то увидели, что развалины плотно оцеплены одетыми в полушубки и валенки солдатами, которые перекидывались шутками, похохатывали, ходили поочередно греться к разложенным внутри оцепления кострам, а еще больше солдат облепило сами развалины; там же трудолюбиво урчали кран и бульдозер и стояли под погрузкой самосвалы. Но когда женщины попытались туда пройти, солдаты их не пустили, и сколько женщины ни умоляли пропустить их или хотя бы позвать командира, солдаты, до этого добродушные и веселые, оставались тверды и неумолимы: не положено!.. Так в тягостном ожидании прошли еще сутки.
* * *
В понедельник утром Хвылина из своего кабинета в Большом Чуме имел телефонный разговор с Кулебякиным, вернувшимся с дачи.
Кулебякин уже знал о несчастии; Хвылина же, как всегда, говорил бодро и энергично: не отвлекаясь на мелочи, посочувствовал обрушению особняка и потере нескольких писателей и твердо пообещал, что как только Культурный Центр сдадут в эксплуатацию, писателям тотчас выделят целый этаж под кабинеты и самую дорогую современную мебель... "Может, новая обстановка поможет вам и работать по-новому?" - многозначительно добавил он. "Да, конечно", - рассеянно ответил ему Кулебякин, недоумевая: ведь не из-за того же позвонил в столь драматический час Хвылина, чтобы только сказать про мебель и кабинеты?.. И точно - помедлив, Хвылина осторожно поинтересовался: успели ли они отправить в Москву протокол собрания, и не потерялся ли "этот, как его" (многие заметили, что Хвылина никак не может выговорить вслух фамилии Ожогина - всегда только: "этот, как его")?
Кулебякин ответил, что протокол, разумеется, отправить не успели, и он, видимо, погиб среди руин, на что Хвылина, будто бы, удовлетворенно крякнул. Второй же вопрос Хвылины Кулебякин воспринял как приказ разузнать, где сейчас Ожогин. Поэтому тотчас после разговора он позвонил в Москву и уже через пять минут разговаривал с Ожогиным. Тот, оказывается, почти сразу после собрания уехал в аэропорт, а там пошел к диспетчерам и, к счастью, набрел на своих почитателей: те усадили его в первый же самолет и все, что с него взяли - несколько книжек с автографами, которые он на всякий случай возит с собой.
Кулебякин рассказал ему о случившемся и об одновременной потере нескольких писателей; ему было интересно, как отреагирует на это Ожогин.
Тот повел себя странно: молчал так долго, что Кулебякину показалось даже, что прервали связь, и он с тревогой крикнул в трубку: "Алло!" - "Да-да, - отозвался Ожогин. - Я думаю... Наверное, это и должно было случиться... Но меня, можно сказать, уже нет: все решилось - лечу за рубеж! Надеюсь, потерянные найдутся?" - и положил трубку. Испугался, значит: дрогнуло у нашего Сцеволы очко, когда представил себе, что сам мог оказаться ночью в особняке, и ох как захотелось ему сразу в загранкомандировку! - со злорадством подумал Кулебякин. А когда попозже докладывал Хвылине о разговоре с Ожогиным - тот, будто бы, не в трубку, а кому-то сидящему рядом - или себе самому? - пробормотал: "Жив, значит, сукин сын?.."
* * *
А солдаты, разбиравшие развалины особняка с помощью крана и бульдозера, сменяя друг друга, работали двое суток, и днем, и ночью, при прожекторах. До чего они там докопались - никто из гражданских лиц не знал, даже самые близкие родственники пропавших.
Тем временем по городу пополз слух, будто после собрания, где Хозяина не приняли в писатели, эти самые пропавшие писатели, испугавшись мести, договорились взорвать особняк и сбежать; кто-то даже видел их той ночью на вокзале... И кому надо было придумывать такой нелепый слух?
Наконец, через трое суток тех родственников, что не спали ночами, переживая по поводу потери писателей, официальным звонком из управления внутренних дел уведомили, что никаких человеческих останков в развалинах не обнаружено, поэтому искать их надо в другом месте.
Когда же недоверчивые и измученные ожиданием родственники через три дня кинулись к руинам, то обнаружили на месте их ровную площадку, на которую самосвалы, несмотря на мороз, привозили и ссыпали чернозем, а солдаты раскидывали и ровняли его лопатами; тут же, согласно архитектурно-планировочному чертежу, делали разбивку пешеходных дорожек, обкладывали их бордюром, засыпали гравием, трамбовали. А еще через день - даже высажены кусты и заасфальтированы дорожки; в самой же середине площадки выложен полированными гранитными блоками большой круг, так что точно определить место, где стоял особняк, было теперь невозможно.
Это потом уже, когда в городе появилось слишком много машин и на автостоянке перед Культурным Центром стало тесно, а сам Хвылина перебрался в Москву, так и не дождавшись второй Золотой Звезды, и о нем стали здесь понемногу забывать - то сквер с кругом из гранитных блоков убрали, и на его месте соорудили новую стоянку для служебных машин.
Глава четвертая
А теперь вернемся к тому злополучному вечеру после собрания, на котором писатели "прокатили" Хвылину: что же происходило в особняке?
Хвылина со своей командой, как мы уже знаем, расселись по машинам и уехали. Куда? Да, конечно же, на заказанный в ресторане банкет: не пропадать же заказу, за который уплачено одним из предприятий по статье расходов "культурно-массовое мероприятие"! Ни Кулебякин, ни Финк-Червяков приглашены туда не были - слишком уж Хвылина на них обиделся: не смогли, пентюхи этакие, организовать собрание!
Примечательно, что, еще стоя на улице, в окружении своей команды, остывая после собрания, Хвылина, дав волю своему раздражению, будто бы произнес монолог следующего содержания:
- Что они себе позволяют? Пора, кажется, разогнать эту шайку шарлатанов, и собрать новую!.. Я до них доберусь, я им устрою!.. И все равно стану членом их дерьмового Союза, чего бы это им ни стоило!.. а потом, уже в ресторане, в подпитии он, куражась над своей командой, выкрикивал: - Ну, кто еще хочет в писатели? Кишка тонка? Бездари, вы только кучей сильны: облепить любое ДЕЛО и заболтать до смерти!..
Про то, что "пора разогнать эту шайку шарлатанов", что он доберется до них и "устроит" им нечто страшное, никто бы, наверное, и не вспомнил - мало ли грозных кар он в своей жизни изрек! Да если бы они все сбылись, от нашей области вместе с ее насельниками и праха бы не осталось; ну, разгневан начальник - чего в гневе ни брякнет... Если бы слова его не оказались пророческими! И гадай теперь: давал он кому-то задание или хотя бы намек на него - или не давал? Или, может, кто-то из ретивых подчиненных, все понимающих буквально, устремился исполнить эти его угрозы как приказ? И почему у монтажников вырвало трос именно в ту ночь? Сами ли они не доглядели, будучи нетрезвыми - или кто-то посторонний в темноте ослабил болты и помог этому самому тросу выскользнуть из запасовки, пока они ужинали с возлиянием доброй дозы спиртного? Или следует верить в мистическую силу слов, обретших в угрозах Хвылины силу материальную?.. Догадки можно строить сколько угодно, но доказательств - никаких, только совпадения. И ответов на вопросы, похоже, уже не найти никогда.
* * *
А что же произошло в тот вечер с теми, кто остался в особняке, и куда делись потерянные?
Как мы уже говорили, после отъезда Хвылининой команды часть писателей, словно сорвавшись, начала галдеть, кучковаться, торжествовать победу и трясти руку Ожогину, освободителю их совести.
А между тем незаметно исчез, от беды подальше, осторожный Финк-Червяков. Уехал домой на служебной "волге" и удрученный Кулебякин, попрощавшись с Ожогиным, поблагодарив за приезд и своевременное вмешательство в ход собрания. "Вы должны меня понять: ведь наседал - ох как наседал!" - оправдывался он перед Ожогиным, разводя руками.
Ожогин попросил отвезти его в аэропорт. Но поскольку его еще тащили вниз, в кафе, желая выпить с ним "за победу", Кулебякин пообещал ему прислать "волгу" с шофером, как только тот довезет его до дома.
Ожогин будто бы предложил своим землякам в подвале полушутливый тост: "за спаянность и споенность", единственное оружие, с коим только они и смогут выстоять в круговой осаде против Больших, Средних и Малых Чумов, слившихся в единую Галактику и желающих одного: чтобы на земле не осталось ни одного противостоящего им человека. При этом он выпил стограммовую стопку коньяка, закусил бутербродом с ветчиной и долькой лимона поверх и поблагодарил всех за теплые слова в его адрес.
Обещанная Кулебякиным "волга", конечно же, не вернулась - шофер потом, будто бы, рассказывал со смехом, что Кулебякин, доехав до дома, показал шоферу кукиш и сказал: "Вот такую Москву он у меня сегодня получит!" - и велел шоферу ехать в гараж. Поэтому двое или трое молодых писателей, догадываясь о кознях Кулебякина, поймали для Ожогина на улице такси, усадили его и благополучно отправили в аэропорт, а сами вернулись в особняк. И вечернее бдение в подвальном кафе пошло своим чередом, разгораясь час от часу. Правда, после отъезда Ожогина некоторые потянулись домой, и часам к девяти там остались, не считая Миши Новосельцева и буфетчика, еще семь или восемь человек.
Оставшиеся, утолив первые позывы выпить и высказаться, продолжали обсуждение собрания уже спокойнее, углубляясь в детали.
Еще примерно через час (хотя времени уже никто не замечал - каждый знает, как скачкообразно бежит оно в подобных ситуациях), сдвинув столики, разгоряченные выпитым и возбужденные всплесками собственного красноречия, обсудив к тому времени собрание, Хвылину и Ожогина, писатели стали наседать на Пыхтеева, беря его за лацканы и обвиняя в оппортунизме и трусости. Тот, уже пьяный, оправдывался: "На меня давили, потому что я смелый и с моим мнением считаются! Я виноват не больше, чем вы - вы вообще молчали!" Но лепет его оправданий только подливал масла: да, они молчали, но молчание - это уже протест!..
Выручила Ивана Тихоновича "Прекрасная Елена", Чернышева - она тоже уже захорошела и пыталась спеть романс "В том саду, где мы с вами встретились", но слушать ее никто не желал - не до нее было; галдеж неминуемо скатывался к мордобитию Пыхтеева; тогда Елена Максимовна влезла на стол и, вынув изо рта папиросу, стала, защищая Ивана Тихоновича, обвинять остальных в том, что они не мужчины, а "оно" и "дерьмо", достойное ее презрения, затем попыталась отбить на столе чечетку, но схватилась за поясницу и осторожно, с помощью поданной благодарным Иваном Тихоновичем руки слезла. "Ах, Лена, Лена, ты все еще баба хоть куда!" - сказал он ей, и Елена Максимовна ответила ему с задором: "А ты думал, старый хрыч, меня уже в утиль списывать пора? Не-ет, мы еще побарахтаемся в этом говне!"
Однако обиженный, да и от греха подальше, Пыхтеев вскоре все же засобирался домой и увел с собой Чернышеву.
Следом подвал покинул фантаст Ерохин, вспомнив, что жена ревнует его, когда он приходит поздно, и бьет чем попало по голове, источнику его литературных фантазий; он ушел на нетвердых ногах, держась за стены и долго борясь с непокорными дверьми; его-то, возможно, и видел один из монтажников выходящим около одиннадцати вечера из особняка.
Итак, мы установили, что после одиннадцати в тот вечер в особняке оставалось семь человек: пять писателей: Зуев, Карманов, Светлый, Имангильдин и Худяков, - а также Миша Новосельцев и упорно называвший себя барменом буфетчик Игорь - и больше никто из особняка уже не вышел.
* * *
Оставшиеся тоже порывались разойтись, но откладывали намерение; кроме того, двое были уже неходячими: Имангильдин и Худяков; позже к ним присоединился старенький Карманов. Они спали, причем - в самых разных позах: Имангильдин свернулся калачиком в кресле; Карманов сидел за столом, подперев голову руками, так что казалось, будто он сидит, задумавшись; но стоило одной руке соскользнуть - и голова его падала на стол, после чего многоопытный и волевой даже в пьяном сне Карманов снова подпирал голову руками. Худяков вообще норовил сползти под стол и устроиться там; в конце концов, заботливому Мише надоело поднимать его, и он оттащил его на старенький диван у противоположной стены, а чтобы он и там не сполз, перенес туда еще и Варфоломея и положил рядом, и они лежали теперь рядышком, трогательно обнявшись во сне, один - с волосами, как вороново крыло, а другой - русый с рыжиной; в боковой комнате, которую буфетчик приспособил под склад, стоял еще один диванчик, персональный диван буфетчика - туда хотели положить Карманова, но тот сопротивлялся, бормоча, что не спит, а сидит и думает.
Итак, бодрствущими из писателей теперь оставались только двое: Зуев и Светлый, антиподы по натуре: Федор Матвеевич воплощал в себе начало пессимистическое, даже мрачное, а Аркадий - наоборот, аполлоническое. Естественно поэтому, что они вели в тот вечер нескончаемый спор (который и помог им остаться бодрствующими). Миша Новосельцев сидел с ними и слушал их; обе стороны казались ему правыми, но когда одна начинала терпеть поражение, Миша поддерживал ее аргументами до восстановления равновесия. Когда же приходили к согласию, Миша предлагал выпить, и они, чокаясь, пили втроем "за святую правду на Руси".
Буфетчик Игорь сидел по другую сторону буфетной стойки, был мрачен, посасывал от нечего делать рюмку ликера и ворчал, что уже пора "закрывать лавочку", а Миша уговаривал его: "Потерпи, Игорек! Потом можешь хоть неделю отдыхать, а сегодня дай им расслабиться - видишь, какой праздник у них: может, первый раз в жизни достоинство отстояли".
Нет, чтобы Игорю настоять на своем! Однако он сидел и, посасывая ликер, терпеливо ждал, когда кончится эта бодяга. Такой выдержанный парень на беду оказался!
И тут-то все и началось. Вдруг погас свет, одновременно раздался страшный треск и грохот, подвал содрогнулся, а с низкого сводчатого потолка посыпалась щебенка, стал рушиться кирпичный свод и падать целыми глыбами, с хрустом, как яичную скорлупу, сплющивая столы и стулья. Стол, за которым бодрствовали трое и дремал четвертый, к счастью, стоял возле самой буфетной стойки; на него тоже посыпались щебень и кирпичи; было совершенно непонятно, что произошло, но что-то заставило их всех в темноте шарахнуться от стола - Миша и Светлый были люди еще молодые, с неумершим инстинктом самосохранения и хорошей реакцией на опасность; Зуев же, правда, немолод - но поджар и жилист, и т.к. желал прожить долго, то много сил уделял здоровью и тренировкам, и, к тому же, был почти трезв; старенького же и нетрезвого Карманова длительное состояние репрессированного приучило быть готовым к опасности в любом состоянии... И все-таки не всем удалось в тот страшный миг быстро отскочить в безопасное место: во тьме уже слышались стоны...
* * *
Буфетчик Игорь, самый удачливый из всех, успевший присесть за буфетной стойкой, остался невредим, хотя и разбил себе в кромешной тьме лоб, отчего тотчас выросла шишка и гудела голова; подождал, постепенно приходя в себя от испуга, две или три страшно долгих минуты после того как грохот и треск стих и движение ломаемых частей дома прекратилось, и прислушался. Теперь только сыпалась мелкая щебенка да где-то булькала, стекая, вода; и тут совсем рядом послышался мужской стон, более похожий не то на звериное рычание, не то - боже упаси! - на предсмертный хрип. Он, привычным движением хлопнув себя по карману, нащупал газовую зажигалку, вынул, зажег ее и, осторожно поднявшись на ноги, держась за стойку и подняв зажигалку над головой, осмотрелся.
Зрелище предстало его глазам ужасное. Весь сводчатый потолок в середине зала - вот он, в двух метрах - обвалился; сквозь него прямо на столики и кресла, сплющив их в лепешки, рухнул сверху, так и оставшись торчать стоймя и заклинившись, огромный столб всяческих обломков: торчала наискось, врезавшись одним концом в каменный пол, стальная ржавая балка, торчали изломанные деревянные брусья и толстые доски с нашитой на них дранкой и кусками штукатурки, и все придавлено глыбами рваной кирпичной кладки; но крепкий свод потолка был пробит только посередине, а вдоль стен - держался, поэтому между бесформенным, чудовищно ощетинившимся обломками столбом и стенами подвала оставалось немного пространства; вдоль по чудовищному столбу уже бежали сверху струйки воды.
Голова срочно требовала объяснений произошедшего. "Землетрясение!" - сделал он для себя первый попавшийся вывод - иначе как объяснить все это? Но присутствия духа, надо отдать ему должное, парень не потерял.
Будучи практичным, он сразу рассудил, что если сильное землетрясение - значит, разрушений в городе много, и до них доберутся нескоро... Помянул в уме Бога за то, что жив. Отметил про себя, что есть у него и свечи, и подсвечник: свет в подвале гас и раньше, и - как чуяло сердце - запасся новыми. И винцо, и коньячок, и продукты остались!.. Нагнулся, нашарил в нижнем шкафу свечи: "Здесь!" Достал одну, зажег, вставил в подсвечник, зажигалку по-хозяйски сразу потушив. Разогнулся, теперь уже держа в руке подсвечник со свечой, и негромко крикнул:
- Э-эй!
- Да-да! - ответил из темноты голос - кажется, Мишин. - Кто там?
- Это я, Игорь! - отозвался буфетчик. - Где остальные?
- Не знаю, я здесь один! У тебя - какой-то свет?
- Да, свеча!..
В это время близко от Игоря снова раздался стон. Игорь перегнулся через стойку, посветил свечой и различил во тьме: кто-то, подперев спиной стойку, сидел на полу, скорчившись и зажав голову руками, а по волосам и пальцам течет черная во мраке кровь. Игорь поставил свечу на стойку, крикнул Мише: "Погоди, я кого-то нашел!" - обогнул стойку и, оббивая ноги о густо рассыпанные кирпичи, подошел и попробовал поднять пострадавшего.
Это был Аркадий Светлый. Буфетчик, крепко обхватив его, затащил в буфетный закуток, единственное нетронутое разрушением место, усадил на стул, отнял его руки от головы и, приблизив свечу, осмотрел. Рана была обширная, но, кажется, неглубокая; из нее текла обильная кровь, заливая лицо.
- Потерпи! - сказал Игорь, быстро нашел в шкафу чистое полотенце, разодрал его вдоль, одной половиной обмотал голову Аркадия сверху вниз, завязав под подбородком, причем на темени оно тотчас напиталось кровью. Второй половиной полотенца, смочив конец его в сухом вине (просто не было под рукой воды, зато была початая бутылка рислинга), он попытался отмыть от крови его лицо.
- Хочешь выпить? - спросил он, и ему показалось, что Аркадий кивнул. Достал из буфета початую бутылку коньяка и стопку, налил и поднес Аркадию; тот сделал глоток, но поперхнулся, застонал, отвел руку Игоря и снова скорчился на стуле, стиснув руками голову.
- Ладно, посиди тут, - сказал Игорь, взял свечу, вышел из-за стойки и отправился на поиски Миши, крикнув ему в темноту:
- Эй, Миша, я иду к тебе!
- Давай-давай! - отозвался Миша. - Я тут кого-то нашел!
Освещая дорогу мятущимся пламенем свечи и осторожно пробираясь вдоль стены на голос, Игорь через несколько шагов увидел Мишу, чуть не налетев на него - тот сидел на корточках над кем-то, лежащим на полу.
- Ну-ка посвети, - сказал Миша.
Игорь наклонился вместе со свечой. Теперь видно было, что на полу, упершись головой в стену и уткнув лицо в согнутую руку, лежит Алексей Афанасьевич Карманов - его легко было узнать по седой шевелюре; одна нога его, лежащая свободно, судорожно дергалась, а вторая - придавлена кирпичной глыбой. Миша, поднявшись и уперши руки в глыбу, попробовал сдвинуть ее, однако она не шевельнулась. Игорь поставил свечу на пол, и они попробовали сдвинуть ее вдвоем - она не поддалась, но шевельнулась, осыпая отдельные кирпичи, больно бьющие по ногам; Алексей Афанасьевич при этом дернулся, как от электрического удара, и издал долгий тяжкий стон.
Игорь с Мишей пошли вдоль этого проклятого столба, пытаясь разыскать какой-нибудь рычаг, могущий приподнять глыбу, внимательно рассматривая хлам и обломки. Обломки досок были то слишком коротки, то слишком длинны и зажаты. И вдруг Миша с некоторым даже ликованием обнаружил торчащий из стены хлама толстый железный стержень. Обоим пришлось повозиться, пока они выдернули его. Это было то, что им нужно: почти готовый лом, хотя и с тупыми концами.
С помощью этого стержня край глыбы все-таки приподняли - ровно настолько, чтобы высвободить зажатую ногу Карманова, в то время как сам он скрипел зубами, рычал, стонал, ругался и дрожал всем телом.
Решили и его отнести в буфетный закуток: там пол деревянный, и есть где положить. Понесли - Игорь впереди, держа одной рукой за ноги, а другой держа свечу и освещая путь, а Миша - сзади, подхватив Карманова подмышки. Не обошлось без того, что, запнувшись, Миша повалился прямо на него. И все же донесли и положили рядом со стулом, на котором все в той же позе - скорчившись и обхватив голову - сидел Аркадий.
Растормошенный, Карманов теперь непрерывно стонал, закрыв глаза и сжав зубы. Игорь и Миша склонились над ним, не зная, чем помочь.
- Дай-ка ему коньяку - может, полегчает? - сказал Игорь, налив немного в стопку и подав Мише.
Миша приподнял Карманову голову и попробовал влить жидкость ему в рот, но Алексей Афанасьевич не мог разжать зубов. Миша, чтобы коньяк не пропадал, выплеснул его в собственный рот.
- Как ты думаешь, что у него с ногой? - спросил он.
- Снимите... ботинок... давит, - прохрипел Карманов.
Миша расшнуровал и осторожно снял с его ноги ботинок - ботинок был зимний, высокий, меховой и сидел на ноге плотно. Игорь, склонившись, светил и поддерживал ногу. Ступня, как оказалось, была неестественно вывернута, сплющена с боков и уже разбухла от кровоизлияния; носок пропитался сукровицей и прилип к коже, поэтому снимать его не стали. Ботинок подсунули ему под голень, чтобы ступня свободно висела, ни за что не задевая. Алексею Афанасьевичу стало легче; он, наконец, разжал зубы и прохрипел, не открывая, впрочем, глаз:
- Что у меня там? Плохо дело?
- Да, неважно, Алексей Афанасьевич, - вежливо и откровенно ответил Миша. - Придется потерпеть.
- Мне не привыкать, - горько усмехнулся Алексей Афанасьевич, умолк и больше уже не говорил. Однако стонать перестал.
- Надо остальных искать, - сказал Миша. - Пошли.
Действительно, оставалось еще три человека: Зуев, Худяков и Имангильдин, - живы ли они? Ни Миша, ни Игорь вслух об этом не заговаривали. Идти страшно не хотелось - усталость и страх навалились на них как-то разом. Свеча у Игоря стала короткой, и он вставил в подсвечник новую, а огрызок спрятал в шкафу. Затем они отправились тем же путем вперед.
Дошли до места, где освободили из-под глыбы Карманова. Подобрали железный стержень и двинулись дальше.
Дальше дорогу преградила доска, косо торчавшая из кучи, упершаяся в стену и ощетинившаяся штукатурной дранкой и гвоздями.
- Такая могла и пропороть - торчал бы сейчас, как шашлык на шампуре! - пробормотал Миша.
Он попробовал вывернуть ее, но куча, в которой доска была зажата, дышала и осыпалась, грозя расползтись и придавить обоих; решили ее не трогать - проползли под ней.
Наконец, достигли противоположной стены; здесь было просторней. Где-то тут стоял диван - где он?..
- Да вот же! - обрадовался Игорь, обнаружив, наконец, старенький диван, зажатый вокруг глыбами кирпича, а на нем - невредимых, спящих ангельским сном Гошу с Варфоломеем. Даже не проснулись, счастливчики!.. Решили их пока не будить - пусть досматривают пьяные сны; проснутся - а их уже наверх тащат, и не узнают того ужаса, что пережили они.
А в самом дальнем углу обнаружили и Зуева - тот сидел на корточках, прижав к груди левую руку и покачиваясь, будто баюкает ее, как младенца, или просто дремлет таким странным образом; но когда он увидел приблизившихся со свечой Игоря и Мишу, то встрепенулся: "О-о, живые!" - полагая, видно, что все остальные погибли.
Он рассказал, что хотя и слышал голоса и отблески света, но решил, что у него начались галлюцинации, и что тоже пережил жуткие минуты, когда в момент обвала остался во тьме - тем более что его ударило в бок и отбросило к стене; тогда он уполз и забился в угол.
И настроение у Миши и Игоря поднялось, словно с душ их свалился тяжкий груз: они не чаяли найти всех живыми и готовы были расцеловать всех в благодарность за это!
Вернувшись в буфетный закуток, теперь уже с Зуевым, Миша помог ему закатать рукав свитера и рубашки и осмотрел ушибленную руку; состояние ее было нехорошим: кожа на предплечье содрана, кровоточила, и разбухал на ней огромный синяк, а ниже локтя рука, похоже, вообще сломана - кисть неестественно вихляла, доставляя ему страдания.
Налили Зуеву стакан единственного лекарства - коньяку, и тот без уговоров выпил. Игорь достал последнее полотенце; Миша выломал из спинки стула, на котором сидел Аркадий, широкую планку, и они с Игорем туго примотали ее полотенцем к руке Зуева в месте перелома; Федор Матвеевич мотал головой, рычал и здоровой рукой отирал со лба холодный пот.
Наконец, первая помощь пострадавшим была оказана; надо было что-то делать дальше... Оба уже заметили, что лестница рухнула, а вся лестничная ниша забита глыбами кирпичной кладки. Путь наверх отрезан.
- Что будем делать? - спросил Миша у Игоря; он чувствовал свою ответственность за остальных.
- Может, попробуем разобрать? - кивнул Игорь на столб из глыб и обломков посреди зала.
- Боюсь, - покачал головой Миша. - Чуть тронешь - вся масса поползет вниз и раздавит нас, как тараканов.
- А что ты предлагаешь?
- Пока не знаю.
- Может, нас будут искать? Нас же семеро!
- А если это атомный удар, и там - ни души? - возразил Миша.
- Можем и подождать. Продукты есть, - сказал Игорь. - Давай положим раненых на мой диван - может, им легче будет?.. Устал я, спать хочу.
Миша поднес руку к свече и взглянул на часы.
- Немудрено. Три часа ночи.
С предосторожностями перенесли на диван в кладовке Алексея Афанасьевича; сбоку от него осторожно прилег Зуев со своей туго спеленатой рукой. Аркадий, все так же сидевший в оцепенении, лечь отказался - сидеть ему было легче, и его больше не тревожили.
Теперь, когда все относительно устроены, настало время подумать и о себе. Миша сказал, что пойдет прикорнуть с Гошей и Варфоломеем - диван просторный, и он выкроит там себе местечко; Игорь решил спать здесь, на полу, в закутке родного буфета - у него здесь и теплая куртка, и шапка есть. Он отдал Мише огарок давешней свечи, и тот пошел спать к ребятам на диван; сам же Игорь, достав куртку и шапку, стал устраиваться на деревянном полу: подложил под голову шапку, укрылся курткой и погасил свечу.
В подвале теперь стояла мертвая, гнетущая тишина, нарушаемая единственным звуком: бульканьем воды, неутомимо бегущей откуда-то сверху. Давеча он обратил внимание: на полу уже образовалась лужа, пока что заполняя собою углубления и впитываясь в трещины и поры; но ботинки уже успели промокнуть... А что, если, пока они спят, вода поднимется?.. Игорь встал, зажег снова свечу, осмотрелся внимательнее. Ему пришла хорошая мысль: соорудить себе кровать из двери, которая вела в склад. Он снял ее с петель, принес несколько обломков кирпичей и положил дверь на них: получилась лежанка высотой сантиметров в тридцать над полом; теперь можно было спокойно выспаться - думать о завтрашнем дне уже не было сил.
Он сумел уговорить лечь рядом с собой Аркадия, даже отдал ему под голову свою мягкую ондатровую шапку, а себе соорудил изголовье из большой хозяйственной сумки, лег, укрыл себя и Аркадия курткой, прижался к нему, потушил свечу, и сразу - в сон, как в глубокий обморок.
Глава пятая
Проснулся он оттого, что его трясли за плечо. Он разлепил веки, приходя в себя - перед ним смутно маячили три фигуры: наклонившийся к нему Миша с огрызком зажженной свечи в руке, а по бокам - испуганные, пришибленные какие-то Гоша с Варфоломеем, оба с втянутыми в плечи головами; обоих била дрожь. А Миша все тормошил Игоря и повторял:
- Вставай, вставай! Потоп!
Игорь рывком скинул куртку, которой был укрыт пополам с Аркадием, приподнялся, опустил вниз ноги, и они тотчас по щиколотки ухнули в холодную воду; он резко поднял их, и лежанку захлестнула волна. Теперь он видел, что эти трое тоже стоят в воде. Оставалось одно: вставать в воду самому. Она была холодной, но не ледяной - терпимой.
Теперь, когда он встал - сразу почувствовал, как в подвале остыло; воздух сильно увлажнился, и все кругом: стены, остатки потолка и весь этот страшный столб обломков и глыб, - влажно блестит. Вверху на этом столбе уже намерзли гроздья сосулек; а вода все бежит и бежит - кажется, даже сильнее, чем давеча: нашла, наверное, себе верный ход и стекала теперь небольшим водопадом, прорываясь сверху и паря - была, видно, теплой.
- Надо что-то делать - нас затопит! - взволнованно сказал Миша.
- А вы слышите: сверху кто-то стучит? - вдруг сказал Варфоломей и посмотрел в потолок.
Все подняли вверх головы и замерли. Из соседнего помещения, шлепая по воде и прижимая к груди замотанную руку, вышел Зуев.
- Тише! - шикнули ему.
Зуев замер на ходу. Действительно, сверху донесся глухой стук. Значит, там кто-то живой, и этот живой хочет им помочь?
- Ребята, нас ищут! - взволнованно сказал Миша.
Спасение мнилось близким; что ж тут удивительного: их хватились!.. Но, пока до них доберутся, надо думать, как продержаться.
- Слушай, Игорек, - осипшим голосом обратился между тем к буфетчику Худяков, красноречиво потирая шею. - У меня голова не соображает, что тут происходит. Подлечиться бы, а?
- Тут дело о жизни, а тебе - лечиться! - попытался одернуть его Миша.
- Так говорите, что делать! - раздраженно проворчал Худяков.
Посовещались. Решили с помощью лома разобрать деревянный пол в буфетном закутке, а также использовать дверь, диванные спинки и устроить поверх буфетной стойки настил: вода до него доберется нескоро.
Возились часа три. От малосильного и похмельного Варфоломея толку было мало, от Худякова - не больше: выклянчив все-таки опохмелку, тот совсем потерял волю и нудно зудел, что если их отыщут - зачем тогда суетиться? - а если не отыщут, они тут все равно утонут, и настил не поможет...
Из всех деревяшек получился настил, достаточный, чтобы разместиться семерым; перенесенный сюда первым Карманов лежал молча, закрыв глаза, и когда его спрашивали о самочувствии - тихо успокаивал остальных: "Все нормально, ребята - не беспокойтесь".
Пока возились с настилом - вымокли, устали и замерзли: слишком много ненужных усилий приходилось делать в темноте: шлепать по воде, преодолевать сопротивление древесины, работать без всяких инструментов, с одним тупым куском железа, отдаленно напоминающим лом, да с большим кухонным ножом. Потом, забравшись на настил, подкрепившись ветчиной с хлебом и водкой, согрелись и теперь сидели, прислонясь один к другому, чтобы унять противную дрожь, и негромко переговаривались, вслушиваясь в звуки, идущие сверху, и ожидая, когда же разверзнется наверху дыра и голос снаружи громко позовет: "Эй вы, там! Есть живые?.."
* * *
Прошло еще несколько часов. Стук и возня наверху давно прекратились, а они все сидели и чего-то ждали... Опять всем захотелось есть. Но продукты пора было начать экономить. Кто-то высказал предположение:
- Может, действительно атомная война, и там уже ни души?
- А кто стучал? - возразили ему.
- Американцы, - хмыкнул кто-то. - Сдаваться будем?
На версию о войне нашлись контрдоводы:
- Почему же удар был недостаточно сильный?
- Потому что эпицентр далеко, - возразили на контрдовод.
- Если далеко, почему тогда все должны погибнуть? И почему вода продолжает литься?
- Это остатки в трубах.
- И долго, интересно, она будет литься?
- Нас затопить хватит.
- А что же мы тогда сидим? - спохватился Худяков. - Давай, Игорь, водку - устроим "пир во время чумы": веселей умрем!
Однако его провокацию не поддержали: никто не верил, что это конец.
А между тем холодало и холодало; оставалось, наверное, уже только градусов шесть тепла; ни у кого, кроме Игоря, не было здесь верхней одежды; становилось понятно, что если это и не атомная война, то все равно через несколько часов температура упадет до нуля, и всем - крышка...
- Не верю, не верю! - крикнул вдруг в отчаянии самый молодой из них, Игорь, спрыгнул в воду, схватил тяжелый тупой лом и начал остервенело бить им в ощетинившуюся досками и брусьями косную массу из обломков и глыб посреди зала. Лом стучал об нее то звонко, то глухо, то откалывая куски от крепких кирпичных монолитов, то чиркая по ним и высекая искры, то застревая в вязком отсыревшем дереве и отколупывая щепки.
Минут через десять, выбившись из сил, он поставил лом и побрел на свое место на настиле. На смену ему спрыгнул воодушевленный его порывом Миша и тоже около десяти минут до изнеможения стучал ломом; результат был тот же. Следом сполз Варфоломей; тому сражения с тяжелым ломом в руках хватило минуты на три. Снова соскочил Игорь и снова с ожесточением бил в неподатливый, смерзшийся уже столб обломков и глыб, затем, выдохшись, поставил лом и побрел обратно... Миша с Варфоломеем больше уже и не пытались. Снова всеми овладело безразличие.
А вода лилась и лилась, поднявшись уже до колен, и останавливаться, похоже, не собиралась... Прошло еще несколько часов. И тут Миша Новосельцев, рассеянно глядя на ее поверхность, обратил внимание на странное явление: щепки, что обильно плавали теперь вокруг после их сражения со столбом, медленно, но неотвратимо уплывали - и все в одном направлении: в дверной проем Игорева склада. Почему?.. Теперь долго наблюдали за щепками все вместе, насколько позволяла свеча - хоть какое-то развлечение, работа для ненужного здесь мозга... Да, явление имело место и представляло собой загадку, которую, несмотря на маячивший перед ними где-то совсем недалеко ужасный конец, хотелось разгадать...
- А ну, пойдем, посмотрим: что там такое? - неожиданно воодушевившись, сказал Миша Игорю, и они, захватив свечу, решительно спрыгнули в воду и побрели в складскую комнату. За ними увязался Имангильдин. А вода стояла уже выше колен, и идти было трудно.
Зайдя в склад, они обратили внимание на то, что все щепки почему-то прибились там к задней стене - даже не ко всей стене, а к небольшому участку ее. Миша поднес свечу ближе к кирпичной кладке, осмотрел внимательно и сказал Игорю: "Принеси-ка лом!". Тот пошел, светя себе зажигалкой, и принес. Тогда Миша показал пальцем на один из кирпичей в стене, сантиметров на десять выше уровня воды, и скомандовал: "Ударь здесь!" Игорь размахнулся и шарахнул туда ломом. И вдруг кирпич улетел куда-то, и на его месте зачернела дыра. "Еще!" - скомандовал Миша. Игорь ударил снова: дыра стала больше, и оттуда пахнуло сухим затхлым воздухом... Теперь Игорю уже не надо было командовать - он бил и бил по кирпичам, которые рушились в пустоту, увеличивая дыру: то была ложная стена, кирпичная перегородка... Но когда дыра стала высотой сантиметров в шестьдесят, кирпичи вываливаться перестали, и в стене обозначился полукруглый свод. Ниже перегородку рушить было нельзя - туда хлынет вода. Поэтому Миша остановил Игоря и просунул в дыру руку со свечой - там стал виден сложенный из кирпича подземный ход, уходящий во тьму, с кирпичным же полукруглым сводом и земляным полом.
- Хм! - произнесли нечто неопределенное все трое, стоя перед дырой в растерянности, не совсем еще веря глазам.
- Пошли, проверим? - предложил Миша.
Терять было нечего; пыхтя, помогли друг другу пролезть в тесную дыру, а затем, пройдя на сухое место, первым делом разулись, сняли брюки, отжали их и вылили из обуви воду; затем осторожно пошли вперед. Пробирались гуськом, полусогнувшись, чтоб не удариться головой о неровный потолок - тоннель был низким, да еще местами просел.
Прошли, наверное, метров двадцать, когда ноги стали путаться в чем-то хрустком; Миша посветил под ноги, и все трое с ужасом увидели, что топчут высохшие человеческие останки. Похоже, лежали они здесь давно: одежда, серая от пыли, разваливалась от прикосновения; сухо постукивали, рассыпаясь, кости; кожаная обувка с торчавшими из нее костями превратилась в темные ссохшиеся сухари неопределенной формы, а руки и два пустоглазых черепа - обтянуты мумифицированной темной кожей. Судя по остаткам волос, черепа принадлежали мужчинам - можно было даже различить на одном седые, на другом - черные волосы.
- Однако, интересно, - ввернул меланхоличный Варфоломей. - Как в сказке: подземный ход, мертвецы...
Замечание заставило выйти остальных из оцепенения. Осторожно подвинули ногами останки к стене и двинулись дальше.
- Да, интересно, - поддержал Варфоломея Миша. - Чьи же это дела? Полицейских? Золотопромышленника? Или чекистов?
- Какая разница? Главное, куда он ведет.
- Золотодобытчик должен был к реке копать, - сказал Игорь.
- А я думаю, к оврагу, - возразил Миша (за центральной частью города в те годы еще существовал овраг, частью уже засыпанный и застроенный, а частью еще используемый для несанкционированной свалки и заросший крапивой, в которой постоянно валялись трупы собак и кошек).
Переговариваясь так, прошли еще метров тридцать и остановились: ход тянулся дальше, свеча обгорела, а запасной не взяли - на обратный путь могло не хватить. Посовещались. Столь чудесно найденный тайный ход так вдохновил и настроил их на скорое спасение, что продолжать сидеть в полузатопленном подвале уже не хотелось - решили немедленно вернуться, перебазировать сюда остальных, взять пару свечей и идти на разведку дальше.
* * *
Перебазировка из подвала в сухой подземный ход заняла несколько часов. Карманова опять несли на руках. Перенесли также дверь-лежанку, все доски и все остатки съестных припасов: окорок, колбасу, хлеб, банки с соками, сахар, чайную заварку, кофе и несколько бутылок водки, вина и коньяка, - так что если экономно расходовать, можно растянуть дней на пять, а уж за это время выкарабкаются, - так они рассудили.
Плохо только, что все были мокры и замерзли, а разжечь костер нечего было и думать; решили поэтому жечь лишь камелек из деревянных стружек меж двумя кирпичами, разводить который поручили Варфоломею - чтобы греть чай в металлическом чайнике, который был у Игоря. Но даже слабый дым от камелька разъедал глаза, и нечем было дышать.
Снова сняли и отжали брюки, носки и стельки, вылили из ботинок воду, а уж сушиться приходилось собственным теплом, да еще подогревом небольшими дозами водки.
Дыру в подвал поначалу решили держать открытой - на случай, если их будут искать; но оттуда так тянуло сыростью, да еще оттуда стала переливаться вода, грозя подтопить и подземный ход, так что единодушно решили заложить дыру кирпичами и подпереть их досками, оставив лишь щель вверху - чтобы слышать, что делается в подвале.
Когда перебрались в подземный ход и поужинали с водочкой и теплым чаем - настроение у всех поднялось, даже у Аркадия с его разбитой головой и у Зуева со сломанной рукой; в затуманенных винными парами мозгах забрезжила надежда, и всё показалось не так уж страшно и безнадежно - этаким крутым, опасным, но и забавным, черт возьми, приключением!
Только Карманову лучше не становилось: лежа мокрым, без движения, хотя и под пледом с Игорева дивана, он промерз, и вечером у него начался сильный жар и бред: он то плакал, молился и просил, чтоб его не убивали (все сначала решили, что он обращается к ним, и принялись его успокаивать, пока не поняли, что он бредит), то клялся кому-то, что никогда не будет писать о репрессиях, то вдруг стал признаваться в любви какой-то Леночке...
А Миша с Игорем, оставив всех на бивуаке, пошли в разведку.
* * *
На этот раз прошли метров сто. Дальше путь преграждала стена рыхлого суглинка; рука погружалась в него легко; было понятно: ход завалило. Возникал соблазн прокопать ход сквозь завал. Но сколько, интересно, метров копать: два, три, десять? Выход, казалось, совсем близко!
Вернулись... Из подвала по-прежнему - никаких лишних звуков: никто их не искал и не беспокоился об их потере; только текла и текла вода.
В тот же вечер взялись за подготовку к расчистке туннельного завала: с помощью кухонного ножа вырезали из досок две деревянных лопатки, одну короткую, другую подлинней, и с утра пораньше (не очень-то спалось в тех подземельях) вчетвером: Миша, Игорь, Худяков и Имангильдин, - захватив с собой лопатки, лом и доски для крепления шурфа, отправились к завалу.
Аркадий с Зуевым как покалеченные от копки были освобождены и остались бодрствовать рядом с лежачим Кармановым, но света их лишили - надо было экономить свечи - поэтому они лежали в темноте на досках и от нечего делать продолжали начатую еще позавчера дискуссию о светлых, аполлонических, и темных, демонических началах в жизни и о взаимной соотнесенности этих начал; за ночь они успели обсохнуть, приобвыкли к новым условиям обитания и за неимением ничего иного нашли друг в друге относительно интересных собеседников, чего раньше лишены были в силу большого разобщения, и время у них текло быстро и плодотворно.
У Карманова продолжался жар, и он лежал, не поднимаясь - то дремал, то произносил нечто невразумительное, постоянно находясь в пограничной области между сном и бодрствованием...
У землекопов же дело пошло споро. Поскольку было тесно, решили работать попарно: один копал и отбрасывал землю назад, другой разравнивал и утаптывал ее, а двое отдыхали поодаль, чтобы тотчас, как только первая пара устанет, сменить ее.
Прокопали три метра - и наткнулись на бетонную стенку. Расчистили ее пониже и повыше - стенка оказалась метровой высоты и хорошо простукивалась. Попробовали пробить - и пробили; дыру расширили. Это оказалась теплотрасса в бетонном коробе; оттуда пахнуло горячим воздухом - вот где отогреться-то!.. Стало понятней, отчего обвалился ход: видимо, экскаватор копал траншею под теплотрассу поперек кирпичного хода, раздавил его и засыпал, так что экскаваторщик - пьяный, наверное? - ничего и не заметил!
Но что делать дальше?.. Путей было два: проделать в бетонном коробе дыру насквозь и двигаться дальше: где-то же должен быть конец тоннеля? Второй путь - вверх: теперь, по крайней мере, понятно, что до поверхности земли не так уж высоко, и не надо долбить кирпич тоннельного свода...
Попробовали копать вверх. Копать было неудобно: земля сыпалась на голову, в глаза, в рукава, за ворот. Тотчас же наткнулись на мерзлый грунт: с тупым ломом да с деревянными лопатками пробиваться вверх сквозь мерзлый грунт было тщетно. Оставалось - вперед.
Стенки короба сокрушили часов за пять; пришлось повозиться с металлической сеткой, залитой в бетоне, но прорвали и ее. А там - снова трехметровой толщины засыпанный проход, причем работать над трубами в теплотрассе было ужасно трудно: только лежа, только ползком.
Но рассчитали точно: подземный ход действительно продолжался! Двинулись по нему дальше.
Метров через двадцать - опять обвал! Снова взялись прокапывать сквозь него лаз, уже выбиваясь из последних сил. И снова - бетонная стена!
На этот раз то был настоящий фундамент - плотный, массивный. Пробовали пробить его: возможно, за ним - спасительный подвал жилого дома? Но куда там - лом отскакивал от бетона, чуть царапнув... Надеясь на новое чудо, по очереди целый час отупело стучали ломом в одно и то же место; углубились, наверное, сантиметра на два, не больше. Это была циклопическая работа, и они остановились перед ее бессмысленностью.
Пробовать подкопаться?.. Попробовали; фундамент уходил вглубь до бесконечности, копать - тесно и опасно: могло засыпать. Нет, и этот вариант был бесперспективен.
Посовещались. Решили с утра снова копать вверх над теплотрассой - в надежде, что земля за ночь оттает - а вечером вернулись на бивуак ("вечер" было понятием относительным: они потеряли ориентацию во времени: часы - от сырости или от пыли? - у всех показывали разное время).
Проклятая вода, которая вторые сутки сочилась сквозь кое-как заложенный лаз из подвала, расквасив земляной пол в тоннеле в жидкое месиво, успела подступить к бивуаку, а к утру обещала подтопить и его.
Обстоятельства вынуждали откочевать дальше. Но сначала решили отдохнуть, подкрепиться и выпить для поднятия настроения водки.
Варфоломей затеплил камелек - согреть чайку. Всей вернувшейся оравой стали готовиться к ужину. Аркадий же и Федор Матвеевич сесть с ними скромно отказались, признавшись, что "заморили червячка".
Вернувшихся это признание насторожило: в целях экономии утром договаривались лишь завтракать и ужинать; но раз "заморили", что ж... Достали остатки хлеба, окорок... И тут оказалось, что окорок ополовинен.
- Куда дели? - подступил Миша к Аркадию, угрожающе держа остаток окорока за торчащую из него кость - как булаву, готовую обрушиться на голову виновника.
- Извините, ради Бога! - взмолился Аркадий (Зуев помалкивал). - Замерзли, выпили, и-и... Темно было... Разговаривали... Не заметили, как...
- За это по морде бьют!.. - заорал на него возмущенный Миша.
- Извините! Не будем мы больше прикасаться к продуктам! - оправдывался Аркадий. Миша лишь досадливо махнул рукой...
После инцидента ужинали в гробовом молчании.
После ужина решили перебраться дальше; распределились, кому что нести. Получалось, что нести Алексея Афанасьевича - опять Мише с Игорем. Миша наклонился разбудить Карманова - а он уже холодный.
- Ребята!.. Отмучился наш Афанасьич, - сказал он.
- Как так? - подошел Зуев; все побросали вещи и обступили распростертое у стены тело Карманова, с которого Миша стянул плед. - Я час назад подходил - он был живой! - продолжал, будто оправдываясь, Зуев.
Никто ничего больше не сказал, присмирев перед таинственной, где бы она ни была, смертью. Тем более - смертью одного из товарищей по несчастью, самого пожилого и невезучего: на их затянувшееся подземное приключение начинал накладываться отсвет трагедии. Казалось, каждый задал себе вопрос: кто следующий?
Опять что-то надо делать... Первая мысль - оставить тело как есть: выйдут наверх и расскажут обо всем; ведь кто-нибудь потом да спустится сюда и заберет его, и сделает что надо?..
- Нет, ребята, давайте исполним долг! - попросил Миша.
Вспомнили, кстати, и о чьих-то останках, брошенных рядом.
Чтобы никуда не нести, стали копать яму прямо тут. Копать было нелегко: твердый сухой суглинок приходилось рыхлить тупым ломом и резать ножом. Сказывалась усталость от длинного дня, горели мозоли...
При этом случился еще один безобразный инцидент. Начал копать, как почти все начинал в этом подземном заточении, подавая всем пример, Миша, предложив Игорю: "Давай, начнем," - и тот нехотя повиновался. Однако оба быстро выдохлись и предложили Варфоломею и Гоше сменить их.
Варфоломей взялся безропотно, а Худяков заартачился:
- Я устал, мозоли болят!
- У всех мозоли, все устали, - заметил ему на это Игорь.
- Так давайте бросим, раз устали, - сказал Гоша. - План, что ли, выполняем? Давайте хоть здесь будем свободными!
- Но ведь решили же! - проворчал Игорь.
- Вы решили - вы и копайте! - заявил на это Гоша.
И тут Игорь - именно из его рук не взял Гоша лома - раздраженно вспылил, уже не в состоянии себя сдерживать:
- Ты, гений для удобрений! Я тебя сейчас ломом отоварю! Водку жрать - так первый, а работать - тебя нет?
- Не тебе указывать, что мне делать, торгаш несчастный! - с совсем уж безобразной заносчивостью ответил Гоша: так все устали и были взвинчены, что хватило мелкого повода, чтобы взорваться.
- Да, торгаш! Но не алкаш - не то, что ты, ничтожество! - разразился гневной тирадой Игорь. - Работай, гад - я за тебя горбатиться не буду! - и, поскольку Гоша не пошевелился, подошел к нему и грубо толкнул к яме, а так как Гоша уперся - еще и ударил его кулаком по лицу. Гоша покачнулся, схватился руками за лицо, но устоял и только произнес:
- Я тебя, фуфло, сейчас так уделаю - ты у меня сам в яму ляжешь!..
Миша, спохватившись, встал между ними и рявкнул:
- А ну, прекратить! - и - чуть тише: - Ребята, вы что - опомнитесь!
- Гниды! Паскуды! - разряжал между тем свой гнев Игорь. - То общее мясо жрут, то работать не хотят - каждый только о себе! Пис-сатели! Сами хороните своих мертвецов! - плюнул вгорячах, отшвырнул лом, пошел, достал бутылку коньяка, глотнул из нее как следует, сел, демонстративно взял кусок колбасы и стал грызть его, время от времени продолжая выкрикивать: - Я для вас старался! И продукты запасал - для вас!.. И плевать - я молодой, выживу, и десять, и двадцать суток протяну, а вот вы попробуйте!.. И все равно выйду - а вы сдохнете тут, как тараканы! Только других учить!.. - и все продолжал рвать крепкими молодыми зубами колбасу.
А между тем Миша с Варфоломеем продолжили копать яму; ни Гоша, ни Игорь из упрямства так ни к одному из инструментов и не прикоснулись. Смиренно сидевший до этого на досках Аркадий, устыдившись своего ничегонеделания, встал и предложил Мише свою помощь...
И все же в тот вечер они, выкопав яму сантиметров в семьдесят глубиной - на большее уже не хватало сил - положили туда тело Карманова; перенесли сюда и останки тех двоих, что нашли в тоннеле, засыпали и утрамбовали ногами. Все - молча, с единственным желанием: скорей управиться... Для них, воспитанных в самых агрессивных формах материализма, человек не был ни тайной и венцом природы, ни вместилищем божественного духа, а всего лишь - сгустком живой материи, пока в нем текут биоэнергетические процессы, этаким ходячим, мыслящим и говорящим куском жидкой грязи, который, умерев, сгнив и высохнув, превращается в пыль и кучку гремучих костей - примеры валялись под ногами... Так вот умер и был похоронен осколок старинного купеческого дома, писатель и прекрасной души человек, много претерпевший от своеволия и злобы властей предержащих, в правление которых досталось ему жить скромным мучеником.
А Игорь, наевшись колбасы, молча закурил; Гоша лишь злобно взглянул в его сторону; сигареты остались у одного Игоря - остальные курящие просили у него окурки, и он не жадничал - давал...
Глава шестая
С утра опять попробовали оба пути к спасению: копать вверх, сквозь мерзлую землю и - подкапываться под бетонный фундамент; однако ни тот, ни другой по-прежнему не давались.
И тут обнаружился третий путь: в коробе теплотрассы между горячими, обернутыми изоляцией трубами и верхней крышкой оставалось пространство сантиметров в тридцать высотой; не потерявший любопытства Варфоломей, ползя через трубы, глубже сунул в ту щель голову, вслушался - и вдруг заявил:
- Мужики! А там, однако, люди есть!
- Где "там"? Какие люди? - скептически отозвались остальные, всегда готовые поднять простоватого "меньшого брата" на смех; но уж настолько у всех обострено было желание спастись, что ни малейшим шансом пренебречь они не могли - поэтому тотчас же оттерли Варфоломея и тоже стали по очереди совать головы в щель, всматриваться и вслушиваться, заставляя остальных замереть. И, действительно: откуда-то издалека доносились голоса: будто двое мужчин о чем-то спокойно беседуют; слов не разобрать, но интонации различить можно. Даже, если всмотреться, далеко-далеко впереди виден серый просвет. Какое до него расстояние, определить невозможно, но это открытие привело всех в возбуждение; пробовали кричать в щель и вслушивались - но ответа не следовало.
- Давайте, я полезу туда? - предложил Варфоломей.
- А если застрянешь? - засомневались остальные.
- Я худой, не застряну!..
Это было бы просто замечательно: пролезть и позвать на помощь!.. Все с этим согласились. Варфоломей сбросил с себя пиджак, оставшись в рубашке, брюках и ботинках; ему помогли влезть в щель между трубами и потолком. Он только-только втискивался в нее - трудно было даже представить себе, что будет, если он застрянет где-нибудь посередине... И все же он бесстрашно исчез в дыре... Через каждые пять минут ему кричали: "Как ты там?" Он отзывался: "Лезу!" - и голос его звучал все глуше и глуше.
Прошло, наверное, с полчаса; Варфоломей отзываться перестал. Решили, что он теперь так далеко, что его голос уже не долетает. Однако после долгого молчания оттуда, наконец, донеслось: "Я застря-ал!" Поворчали на него; надо спасать, а - как?.. Пришла запоздалая мысль: дать бы ему в руки нож, чтобы он расковыривал изоляцию и тем самым расширял ход!
Попробовал следом влезть туда хлопотливый Миша - не получилось: слишком широк; попробовал Игорь - то же самое; смог бы, наверное, Гоша, но на него - никакой надежды... И тут родилась новая идея: содрать с труб изоляцию! Попробовали - получается...
Правда, одна из труб оказалась настолько горячей, что обжигала кожу; значит, изоляцию надо снимать с одной трубы!.. Оставалось как-то приспособиться; изоляция была из колючей минеральной ваты, обмотанной грубой тканью, но довольно легко резалась ножом и отдиралась кусками - лишь колола руки, и от нее зудила кожа.
Чувствуя себя виноватым за вчерашнее - или уж от нетерпения поскорее выбраться? - Игорь рвался в эту щель... И дело пошло: он забрался, лег на трубы и метр за метром стал продвигаться вперед, круша изоляцию и сбивая ее вниз, на дно канала.
Его не было долго. Остальные просто изнывали от ожидания. Миша, не выдержав, тоже полез, было, следом, прополз несколько метров, обдирая себе руки, живот, спину, поскольку там, в темной, тесной, душной и пыльной норе, приходилось извиваться, как червяку, задевая задом, спиной и затылком жесткие бетонные неровности потолка - и прокричал: "Э-эй!" Слышно было, как далеко впереди, круша изоляцию, Игорь, кашляя и отплевываясь, отозвался: "Все пока нормально!"
Пятиться назад было еще труднее; помогая себе руками и ногами и извиваясь всем телом, Миша выполз обратно; но какое зрелище он теперь собой представлял: с запыленным потным лицом, с продранными на коленях брюками, с оторванными на рубашке пуговицами! Да-а, ни Варфоломею, ни Игорю там не позавидуешь!..
Но вот, наконец, показались сначала Игоревы ботинки, долго и беспомощно елозящие вдоль труб, потом оголенные икры с задранными штанинами, потом энергично извивающийся зад, а потом уж и весь Игорь, тянувший, в свою очередь, за ноги Варфоломея.
Варфоломей был жив, только почти без сознания; когда его вытащили из дыры, голова его безжизненно моталась. Причем обоих было невозможно узнать - настолько они испачканы и оборваны: одежда на них висела клочьями, на черных от грязи лицах виднелись только белки глаз да красные, словно кровавые раны, рты.
Игорь и сам-то был в полном изнеможении: он даже стоять от усталости не мог - сел, привалившись к стенке... Но имелось отличное лекарство: коньяк; отдышавшись и сделав несколько глотков, он взбодрился.
С помощью коньяка же привели в чувство и Варфоломея. Очнувшись, тот рассказал, что свет впереди - явный: конец теплотрассы виден, и голоса впереди то слышны, то пропадают - точно люди приходят и уходят.
Следующим решил лезть Миша; еще один день подходил к концу, и всем уже просто не терпелось посмотреть: что же там за просвет?.. А Гошу, дав ему огарок свечи, послали за водой, поскольку чайник воды, пусть даже грязной и вонючей, был выпит, а пить продолжалось хотеться.
* * *
Ходил Гоша неимоверно долго, причем вернулся без воды и, божась, доложил, что никакой воды в подвале уже нет, а вместо нее он завален черной грязью... В его информации усомнились; однако идти проверять ее никто был не в силах - настолько вымотались, так и не успев расчистить хода внутри теплотрассы; судя по часам, был уже поздний вечер. Пожевав колбасы и запив ее рислингом (каждому досталось по полкружки), как были - чумазые, в изодранной одежде (правда, у Игоря еще осталась целой куртка, у Миши - свитер, а у Варфоломея - пиджак), с окровавленными, в сплошных ссадинах руками, коленями и спинами, завалились спать прямо здесь, на рыхлой сухой глине. А утром пошли посмотреть: что в подвале за грязь?
Действительно, кирпич, которым они заложили лаз, выдавило какой-то черной грязью, заполнившей подвал доверху; часть ее вылезла оттуда и застыла по эту сторону широко растекшимся конусом.
Происхождение грязи было непонятно; они внимательно всматривались в нее при свече, терли в пальцах, нюхали - грязь как грязь. Гадали, спорили: что это такое, и как оно сюда попало? Высказывались разные гипотезы, порой смелые: вплоть до вулканического ее происхождения, - и тотчас же отметались за несостоятельностью.
Была смутная догадка, что подвал завален элементарным черноземом. Но зачем? - вопрос мучил их кажущейся бессмысленностью. Однако при всем том на них навалилось теперь ощущение полного сиротства и отрезанности от мира. И, что страшнее всего - нечего было пить, кроме двух последних бутылок вина, двух - водки и початой бутылки коньяка. Подступала новая опасность - погибнуть от жажды. Надо было торопиться с лазом...
* * *
Лаз в канале проделали только к концу второго дня... Когда уже оставалось метров пять и четко был виден просвет впереди, Миша (как раз была его очередь пробиваться) в самом деле явственно услышал впереди мужские голоса. Выбившийся из сил и возбужденный близостью людей, он стал изо всех сил звать на помощь, и отчаянный его голос был услышан: ему ответили, но - как! Просвет впереди кто-то заслонил, и оттуда донеслось:
- Че орешь-то? Сидишь там - и сиди!.. - и неизвестный добавил трехэтажного мата, а потом со смехом объяснил кому-то: - Засел там какой-то дух и орет: "Помогите!"
- С похмелюги, наверное, - ответил ему другой голос.
- Не с похмелья я! Мы в беду попали - помогите! - завопил еще громче Миша, несказанно обрадованный, что, наконец, услышан.
- Да пошел ты!.. - ответили ему с добавкой очередной порции нецензурщины и отошли от просвета.
Но Миша не хотел, чтобы его оставили без внимания, и продолжал орать; тогда просвет опять потемнел, и тот, кто его заслонил, крикнул:
- Будешь орать - пасть заткну! - а поскольку Миша продолжал кричать - просвет исчез вообще: видимо, его чем-то заткнули.
И все-таки там были люди, и до них оставалось не более пяти метров! С новой энергией он стал наощупь кромсать куски изоляции, спихивая их вниз, обдирая в кровь пальцы и ладони, задыхаясь от пыли и обжигая полуобнаженное, потное, липкое тело о горячие трубы, и лез вперед. И часа через два, теряя последние силы, выбил заткнутый тряпьем проход - и наконец-то смог высунуть голову из канала и дохнуть свежего воздуха!
И что же он увидел?.. Увидел бетонную кубическую камеру теплотрассы высотой чуть больше роста человека, с пересечениями труб и с большими задвижками на трубах, с двумя закрытыми железными люками в потолке камеры и со ступеньками из толстой проволоки, вделанными в стену - там была свобода! А на самих трубах в вальяжных позах, развалившись на каких-то подобиях грязных матрацев, лежали два небритых мужичонки в засаленных телогрейках и засаленных же шапках-ушанках; у одного на ногах были войлочные ботинки без шнурков, у другого - кирзовые сапоги... Эту картину, освещенную огарком свечи, прилепленным на одной из задвижек, Миша увидел разом и очень ярко - оттого, наверное, что долго пробыл в совершенно темном канале и этот свечной огарок его ослепил.
Странно, но, увидев высунувшуюся из канала Мишину голову, мужички нисколько не удивились - будто видят такое каждый день; мало того, один из них сказал Мише раздраженно:
- Куда лезешь? Не вишь разве - занято здесь!
Миша начал сумбурно объяснять, что их засыпало и они не могут выбраться иначе, чем через этот канал, что он пролез по нему метров тридцать и не собирается отнимать у них место - им нужно наверх!.. Объясняясь, он между тем выполз из канала и, не в силах стоять, присел на шаткий тарный ящик в углу.
Мужички теперь, когда он вылез совсем, с заметным изумлением уставились на Мишу - даже их удивил его внешний вид; во-первых, был Миша почти совершенно гол - рубашка и брюки настолько изодрались, что лишь отдаленно напоминали брюки и рубашку - даже трусы, выглядывавшие из-под брюк, были изодраны; а во-вторых, весь он, с головы до ног, был черен, как негр: пыль, смешанная с потом, покрывала не только его лицо и руки, но и остальное тело, видневшееся в прорехах.
- А вы кто, мужики? - полюбопытствовал между тем Миша, воспользовавшись заминкой и желая поплотнее войти с ними в контакт.
- Хэ! - фыркнул тот, что до этого молчал. - Мы ж не спрашиваем, кто ты! Дворяне мы, во дворце живем, понятно? - и загоготал.
- Дак куда ты вверх попрешь, дура - ты на себя посмотри: за кого тебя примут? Да и зима ж на улице, не знаешь, что ли? - несколько миролюбивей сказал другой.
- Тебя любой мент заметет как придурошного! - сказал следом первый, всем выражением лица передавая презрение к гостю как к более грязному и оборванному, чем он сам, а потому - существу более низшего порядка.
А Мише очень захотелось высунуться на улицу, сделать хоть один глоток свежего воздуха - так он устал от этих подземелий! Нет, уйти сейчас в город он даже не помышлял: его ведь ждут товарищи - но хоть одним бы глазком глянуть и убедиться, что город на месте, и спасение - рядом.
- Я, мужики, только гляну, - решительно предупредил он, отдышавшись и придя в себя, и полез по лесенке вверх.
"Мужики" матерлись и ворчали, что только-только устроились по-человечески, а он опять напустит холода - но, похоже, шевелиться, чтоб пресечь Мишино своеволие, им не хотелось, и Миша безнаказанно поднялся, уперся головой в заиндевевшую крышку люка, поднатужился, приподнял ее плечами и головой, и, наконец, высунул голову до подбородка. И сразу же, поперхнувшись, задохнулся до головокружения и сухого кашля от колючего морозного воздуха, окатившего его с головы до ног, будто грубым наждаком прошедшего по его потному, сырому телу, и моментально заледенела и примерзла к железу ладонь, державшая крышку, а Миша стоял и смотрел, зачарованный. Был поздний вечер, темнота, огни кругом и морозный легкий туман. Местность перед ним была совершенно незнакомая: не то городская площадь, не то пустырь с домами, выстроившимися полукругом поодаль, и - ни души нигде, ни машины - будто город вымерз...
Миша никогда не видел города с уровня земли, и он показался ему сейчас некой чужой неприступной крепостью, залитой огнями, с круговой обороной против них, отторгнутых, и ему сделалось на миг страшновато из-за этой широкой и пустой ничейной полосы, которую надо будет преодолеть... А снизу уже летела ругань, и его дергали за ногу:
- Ну ты че, т-твою мать-то! Ты или туда - или сюда!..
Он захлопнул крышку и быстро слез, теперь уже в кромешную тьму. Один из мужиков, продолжая ругаться и не вставая, с зажженной спичкой в руке отыскивал свечной огарок.
- Что же нам-то делать? - растерянно спросил Миша, скорей, самого себя, пропуская их ругань мимо ушей.
- А - вон! - показал тот, что зажег свечку, на другую дыру, в которую уходили трубы, более толстые; дыра была шире той, из которой вылез Миша.
- А что там? - спросил он.
- Лезь - и узнаешь, - ответил мужик.
- Там - коммунизьм, всем место найдется, - подсказал второй.
- Там что, тоже люди? - спросил Миша.
- Дак про че те и толмачат-то!..
Никакой информации больше выжать из них Миша не смог. Надоедать расспросами и ссориться с ними было не с руки. Что там за "коммунизьм", куда показал один из хозяев камеры, он вообразить себе не мог, поскольку действительность, с которой он столкнулся, превосходила самые смелые фантазии. Единственное, что он себе уяснил: хуже, чем есть, уже не будет, - а потому решил поскорее вернуться, доложить обо всем и посоветоваться...
Минут через сорок, выползши из канала прямо в руки с нетерпением ожидавших его товарищей, он доложил обстановку.
Согласились уходить отсюда, захватив с собой остатки продуктов. Конечно, тяжелее всех придется Аркадию и Зуеву - им надо было как-то помочь. Ползти решили в следующей очередности: впереди - Миша, за ним Аркадий, потом Игорь, потом Зуев, и последними - Гоша с Варфоломеем.
* * *
Аркадию действительно пришлось туго: он без конца задевал своей разбитой, обмотанной куском полотенца головой за потолок, останавливался превозмочь боль, стонал и, чтобы облегчить ее, ругался вслух... Каково в таком случае было Зуеву с его сломанной и затянутой в лубок рукой?
- Погоди, дай отдышаться! - время от времени глухо молил Аркадий, ползя следом за Мишей.
Миша останавливался, хотя ему хотелось поскорее миновать этот проклятый канал, и кричал Аркадию:
- Как там, позади тебя? Игорь с Зуевым ползут?
- Не знаю, не слыхать! - отвечал Аркадий и - после паузы: - Ты не читал рассказа Кафки "Превращение"?.. Представляешь, там главный герой превращается в какую-то ползучую тварь вроде сороконожки!.. Эта тварь спит в постели с простынями, а утром ползет на кухню пить кофе - и весь мир восхищается фантазией автора!.. Какие там, к черту, фантазии - жалкий лепет невротика! А когда целую компанию литераторов превратили в червей - и мы должны тут извиваться и проделывать ходы, чтобы выползти! Вот уж воистину: мы родились, чтоб Кафку сделать былью... Помнишь, как в школе учили? "Человек - это звучит гордо!.." А, интересно, сколько идиотства может вынести человек?.. - орал он, выхаркивая пыль, которая набилась в рот и скрипела на зубах, и не то всхахатывал, не то всхлипывал.
- Потерпи, Аркаша! Еще чуть-чуть, уже скоро! - кричал Миша, пытаясь его успокоить.
- Не могу я больше, я сейчас сдохну! - кричал Аркадий в пароксизме отчаяния, уткнувшись лицом в обжигающе горячие трубы. - Когда это кончится, наконец? - продолжал он прямо-таки завывать, выплескивая накопившуюся боль и усталость и понапрасну теряя силы на эти всплески.
- Да хватит ныть, возьми себя в руки! - рявкал что было сил Миша. - Хватай меня за ногу - я тебя потащу за собой!
Аркадий действительно вцеплялся в его ногу, но, устыдясь своей беспомощности, отпускал и, бормоча что-то и всхлипывая, снова полз вперед.
* * *
Хозяева той камеры, до которой давеча добрался Миша, уже мирно почивали в полной темноте, когда Миша вновь выполз к ним из канала.
- Ну вот, и я со своими цыганятами, - шутливо-извиняющимся тоном пробормотал он, вылезая из дыры.
- Давай, давай дальше! - проворчал в темноте один из "хозяев".
- Я вам целую свечку в подарок оставлю! Мы вас стеснять не будем, - он зажег свою свечу, поставил на место их сгоревшего огарка и стал ждать. Хозяева кашляли, чесались и ворчали, что ни днем, ни ночью им нет покоя; Миша дружелюбно переговаривался с ними, пытаясь превратить их сетования в шутку... Но вот появился, наконец, Аркадий. Миша помог ему выбраться и усадил в углу, чтоб тот отдышался и не мозолил хозяевам глаза.
Потом появился Игорь. В камере стало тесно.
- Ну что? Вперед? - предложил ему Миша, показывая на другую дыру.
Тот лег на трубы, уже, кажется, отполированные человеческими животами, и, извиваясь телом, исчез в дыре.
- Принимай там остальных! - крикнул ему вдогонку Миша и предложил Аркадию нырять за Игорем, помог лечь на трубы и даже подтолкнул.
А в первой дыре, кряхтя и скрипя зубами, уже появился Зуев. Молодец, Зуев! Потерпи, Зуев, еще немного - и все будет хорошо!..
- А где там Гоша с Варфоломеем? - спросил Миша, помогая ему перебраться с его больной рукой из одной дыры в другую.
- Ползут! - ответил терпеливый Зуев.
Глава седьмая
Этот второй канал был шире и просторнее первого, и уж до того, видимо, отполирован животами тех, кто "шли" этим ходом раньше их, что ползти, можно сказать, было одно удовольствие - тело чуть ли не само скользило по трубам, как по каткам: воистину, все познается в сравнении! И, в конце концов, они, выныривая по одному, уже встречаемые на том конце Игорем, оказались в какой-то странной подземной галерее.
Высотой в рост человека, она была даже освещена редкими тусклыми лампочками и казалась поначалу совершенно пустынной. Но какие-то звуки откуда-то все же доносились, и, если всмотреться - вдалеке колебались тени.
Игорь помог вылезти из дыры замыкавшему на этот раз их команду Мише, и, топчась тут же, около дыры, не зная, куда двигаться дальше, опять решили посовещаться. Пока собирались вместе, Игорь, щелкнув зажигалкой, посветил вокруг, и они осмотрелись внимательней.
Вдоль одной стены галереи проходили трубы и гирлянды кабелей на кронштейнах. Трубы были разной толщины; одна из них, самая нижняя, почти метрового диаметра, лежала на полу; по трубам, тихо булькая, бежала вода. Но, несмотря на близкое соседство воды, было здесь сухо и тепло, только воздух был затхловат и пропитан застарелыми фекалиями, старым тряпьем и почему-то еще - прелым сеном.
Осветив этот полумрак, Игорь обратил внимание на что-то продолговатое, лежавшее метрах в двух от них на большой трубе. Он подошел ближе и поднес огонек зажигалки - это что-то вдруг зашевелилось, и раздался хриплый недовольный голос:
- Че те надо? Убери свет!
И тогда все сразу обратили внимание на то, что на этой трубе через небольшие промежутки лежат люди и раздается отовсюду то тяжелое сонное сопение, то бормотание, то глухой кашель.
Пока наша компания продолжала стоять в нерешительности, вполголоса переговариваясь, неожиданно меж ними втерся, невесть откуда взявшись, тщедушный человечек в телогрейке, с непокрытой, коротко стриженой головой и рябым, в оспинах, лицом, с интересом осмотрел нашу грязную оборванную компанию, насколько можно было рассмотреть ее при столь скудном свете, и спросил, откуда они взялись. Миша показал на дыру.
- А-а, - понятливо кивнул тот. - Наши, значит. Ну, пошли к нам.
- Куда к вам? - спросил Миша.
- К Хозяину! - пожал тот плечами.
- Как? У вас тоже есть Хозяин?
Рябой незнакомец окинул Мишу недоуменным взглядом и ответил небрежно, словно вопрос не стоил серьезного ответа:
- А как же!
- А если не пойдем?
- Что значит - не пойдете? - посуровел сразу рябой, шагнул в сторону, ткнул рукой одного за другим нескольких лежавших на трубе и приказал: - А ну встаньте, помогите разобраться с этими!
Те нехотя начали подыматься... Ах, вон у них какие порядки!..
- Ну, что, может, и в самом деле пойдем объяснимся? - предложил своим Миша, и, больше ничего не спрашивая, они потянулись следом за рябым. Шли долго; один раз пришлось подлезть под уходящие куда-то вбок трубы; через другие перелезали или перешагивали... Кое-где узкий ход преграждали лужи, однако через них брошены были доски или кирпичи, чтобы перебраться, не замочив ног.
В одном месте от галереи пошел боковой ход - здесь, на перекрестке, было просторнее и светила вверху лампочка; именно сюда и привел их незнакомец; компания остановилась и огляделась.
На свободной от труб площадке стоял большой перевернутый ящик, на ящике - рассыпанная колода карт, несколько пустых пивных бутылок и мутных стаканов, а вокруг этого импровизированного стола сидело шестеро: трое - на низком, без ножек, диване с рваной обивкой, неизвестно как сюда доставленном, остальные трое - на ящиках же, спиной к пришедшим; еще несколько субъектов, слабо светя физиономиями, лежали в темных углах на каком-то тряпье; тех троих, что сидели напротив на низком диване, можно было рассмотреть довольно отчетливо: по бокам два молодых парня с тусклыми худосочными лицами, а посередине - мужчина средних лет с упитанным, но бледным лицом, бритоголовый и безбровый, причем одну надбровную дугу его пересекал красный шрам, отчего глаз под ним казался прищуренным, будто человек во что-то внимательно всматривается... Все, кто находился тут, повернув головы, молча уставились на нашу компанию.
- Добрый вечер, - вежливо поприветствовал их Миша - как и все в его компании, он сбился со счета времени: ему казалось, что сейчас вечер.
- Кому - вечер, а кому - и ночь, - спокойно поправил его бритый сухим хриплым голосом; кстати, у всех у них здесь были такие голоса: хриплые и осипшие. - Откуда к нам?
- Мы писатели, - с достоинством ответил Аркадий.
- Описывать нас пришли? - усмехнулся один из сидящих.
- Попали в беду - нас засыпало, - продолжал отвечать Аркадий.
- И хотим скорее наружу, - добавил Зуев, не разжимая челюстей: после всех этих каналов он еще бережнее прижимал к животу перебитую руку и ходил, сильно сутулясь и сжав челюсти.
- Покажите нам выход, и мы уйдем, мешать не будем, - сказал Миша.
- И куда пойдете? - спросил бритый.
- Домой!
Бритый сдержанно засмеялся - верней, просто ощерился - и вся его компания тоже сдержанно скривила рты.
- Да вы напугаете там всех! Вы меня-то чуть не напугали, ха-ха! И как вы пойдете - там же мороз под тридцать!
- А у вас найдется что одеть? Мы расплатимся, - спросил Миша.
- Чем? - спросил бритый.
- Ну-у... водкой, например.
- Покажи.
Миша вынул из пакета и показал бутылку. Однако предложение его оказалось опрометчивым: глаза застольной братии дружно впились в нее.
- А ну дай, попробую, - протянул руку бритый.
- Только баш-на-баш, - ответил Миша, пробуя улыбнуться.
- Давай, давай! - нахально потребовал бритый. - У нас тут коммунизьм, все общее, ха-ха!
Наша команда насторожилась. Бритый же коротко махнул рукой, и все пятеро, что сидели с ним за столом, вскочили и бросились отнимать у пришедших пакеты - они были у Миши, Варфоломея и Игоря. Миша и Варфоломей отдали сразу, а Игорь воспротивился; однако один из подскочивших приставил к его животу нож, больно кольнув острым лезвием, в то время как другой стал выкручивать ему руку, и Игорь нехотя расстался с ношей.
- Так-то лучше, - оскалился владелец ножа, юркий и тщедушный; Игорь мог бы, наверное, одним ударом искалечить его, и по тому, как играли на его лице желваки, ему хотелось это сделать, но он, видимо, реально оценил обстановку: на помощь товарищей надежды не было, - и он сдержался.
Пакеты тотчас оказались вывернутыми на столе, и глаза застольной компании еще ярче заблестели при виде столь, видимо, непривычного для них разнообразия: водка, коньяк, сигареты, банки с консервами!
- Свободны, мужики, - объявил подобревшим голосом бритый. - Счастливо вернуться по домам и написать по хорошему роману, ха-ха! А мы тут за ваши успехи немного хряпнем, - он благодушно улыбнулся.
- Есть у вас вода - попить? - взмолился Миша.
- Серый, дай им воды, - приказал бритый.
Как он их различал по цвету - уму непостижимо: все сидевшие вокруг были одинаково серыми; однако один из них - видно, самый серый из всех - достал из-под ног большой прокопченный чайник без крышки и сначала приложился к носику и попил сам, как бы показав гостям, что вода - питьевая, затем, оторвав ото рта носик и оставляя на нем паутинку слюны, подал им. Наша компания пустила его по кругу, преодолевая брезгливость и делая жадные глотки, хотя вода была теплой и противной на вкус.
- Сколько времени? - спросил Миша у сидящих за столом.
Бритый, сорвав тем временем пробку с бутылки водки, опрокинул бутылку в рот, сделал несколько глотков, крякнул и только тогда проворчал:
- Ну вот, вам еще и время скажи. А времени, между прочим, четыре часа ночи - все культурные люди давно спят.
- Спасибо, - сказал Миша. - А с одеждой как? Мы же почти голые.
- А где мы ее возьмем? - ответил с вызовом один из дружков бритого, парень с тупым выражением лица и со свистящим тенорком, вылетавшим из его щербатого рта вместе со слюной, пузырящейся в дырке, где отсутствовал зуб. - Не с себя же снимем?
- Разве он вам не объяснил: у нас коммунизьм, ничего лишнего нету! - ернически ввернул другой дружок бритого.
- Вон, просите у них, - показал еще один пальцем вдоль галереи, уходящей во мрак. - Может, у кого найдется?
- А где у вас выход на улицу? - мрачно спросил Игорь.
- Серый, проводи их, - приказал бритый.
Тот самый "Серый", что подал им воды, с миной недовольства на лице поднялся из-за импровизированного стола и повел их по подземному лабиринту вперед, а за спиной у них весело зазвякали стаканы, забулькало содержимое бутылок и вспыхнул оживленный галдеж. Но все это нашу компанию уже не интересовало - они устремились за своим Сусаниным.
- Вот выход, - остановил их поводырь в совершенно темном, как погреб, расширении, сменившем узкий проход, когда они прошли еще метров двести, и зажег спичку. Здесь тоже можно было смело выпрямиться во весь рост. При свете спички стал виден бетонный потолок с двумя железными заиндевелыми люками и две лесенки по стене, ведущие туда.
- Спасибо, - поблагодарил Аркадий "Серого".
- Не за что. Приходите еще! - усмехнулся поводырь и исчез. Они даже не успели спросить: где, в какой части города они находятся?
Толкаясь и торопясь, все, кроме Миши, слазали по очереди по лесенкам вверх, открыли люки и выглянули на улицу - убедиться: да, вот она, свобода, вот он, их родной город! - и тут же, обожженные ледяным морозным воздухом, чуть не кубарем скатывались обратно, в спасительное тепло: ловушка их не отпускала... Меж тем кто-то из старожилов уже ворчал и крыл их матом из глухой темноты, что напустили холоду.
Наша же компания, охладившись таким образом, поняла, что с наскока на улицу не выбраться. Стали совещаться, как быть.
Положение вынуждало решать быстро; провели ревизию всей имеющейся одежды; получалось, что лучше всех экипирован Игорь; у него, конечно, как и у всех, брюки и рубашка изодраны в лоскутья - зато на нем свитер и куртка - правда, тоже уже изрядно порванная и грязная, но тепло еще держит. К тому же, он самый молодой и быстрый; решили выделить ему еще и брюки (ими согласился поменяться Аркадий - у него они сохранились лучше всех) и отправить его, чтобы он как можно скорей добрался до дома, привел себя в порядок, а потом, не теряя ни минуты, нашел какую только можно одежду для остальных. Кроме того, Аркадий и Зуев заставили его запомнить их номера телефонов: чтобы он позвонил им домой, объяснил ситуацию и попросил жен быстро собрать сумки с одеждой. Затем Игорь должен был, не жалея денег на такси, привезти все это сюда... На всю операцию, прикинули они, должно было уйти часа три, не больше. К этому времени настанет утро, и сегодня же они будут, наконец, дома!
Приступив к выполнению плана, Игорь переоделся в брюки Аркадия, рывком вымахнул наружу, и за ним с лязгом захлопнулась железная крышка.
* * *
Чтобы скоротать три часа, остальные решили вздремнуть, ибо их валило с ног от усталости и бессонной ночи; по примеру старожилов галереи они нашли себе по свободному участку на большой теплой трубе и расположились на ней. Почти все тотчас же уснули; только Аркадий, более впечатлительный, чем остальные, долго не мог уснуть, перебирая густо толпящиеся в возбужденном мозгу впечатления последних суток... А тут еще бубнят и бубнят в темноте, где-то совсем рядом, два неторопливых мужских голоса:
- ...Кодеин с содой - самое милое дело.
- Да и анальгин - неплохо.
- А настойка боярышника - та ваще!.. Пузырей пять как засосешь - ма-ать родная: ликер и ликер!
- Да где ее нынче найдешь?
- Настойка пустырника - тоже ничего. Эта, как ее... календула тоже.
- А я любую беру.
- Не-ет, как ни крути, а кодеинчик с содой - лучше всего. Насыпешь жменю, да как вмажешь - сутки меня не трогай: ничего не надо!..
А тут еще сосед... Слово за словом Аркадий втянулся в разговор с ним, словоохотливым и любопытным. Лица его он не видел: лежали голова к голове; сначала Аркадий ответил на его вопрос: кто он и как сюда попал; потом очередь рассказывать перешла к соседу; мужик оказался толковым, и рассказ его тянул на социологический трактат, однако, поскольку тот не имел дара повествования, Аркадию приходилось подбрасывать наводящие вопросы, и вот что изложил ему мужик об этой весьма любопытной форме существования человеческих организмов: живут тут, по его словам, не самые последние ханыги, потерявшие всякий облик (ханыги, как объяснил тот, ошиваются по вокзалам, а едят и окурки собирают из заплеванных мусорниц); здесь же народ хоть и бездомный, и беспаспортный, и не ладящий с властью - но в чем-то и самостоятельный: выходят наверх, занимаются, кто чем может: подрабатывают, воруют, людей шмонают; у кого есть заначка - берут бутылку, идут в кафе, в столовую, садятся в уголке, ужинают, выпивают...
Звали Аркашиного соседа Николаем, и он довольно подробно изложил историю своей жизни. Правда, Аркадий так и не понял: или его и в самом деле прорвало на исповедь - или то была лишь легенда, сложенная из чужих судеб (будучи литератором, Аркадий знал, как они слагаются); но тем лучше: значит, рассказ дышит правдой не одного человека, а многих...
И вот что поведал ему Николай: бродяжью жилку замешала в нем матушка: закончив сельскую школу, она подалась на поиски счастья - это называлось тогда "ехать по зову комсомола", и ей всюду хотелось успеть: ни Дальний Восток без нее не мог обойтись, ни Дальний Север; кругом были такие же романтики, как сама, которым под гитару и под водочку с сигареткой о чем-то вечно поет "зеленое море тайги", и на полпути куда-то родила в ускоренном порядке, семимесячным, его, Николая; чтобы легче прокормиться с пацаном, пошла в продавщицы - и проторговалась: кому - в долг, кому - за красивые глаза, а кто-то и сам у нее крал... А правосудие - известно какое: крал ли, не крал - а не отвертишься, если в лапу кинуть нечего; там ведь, как объяснил Николай, собирается теплая компашка: следователь, прокурор, судья и защитник, - и договариваются, какой срок паять, и ты выходишь против них, как баран против паровоза; одно спасение - рвать когти и прятаться, где только можно: в тайге, в горах, в подземельях, - так что мать его, наверное, и поныне скитается где-то - так же, как он сейчас...
Так что свобода - у него в крови, и потому он - тоже человек свободной профессии: портовый грузчик. И все бы хорошо, да полной свободе в Сибири мешает зима: полгода жилы выматывает... Были когда-то у Николая, как у всех добрых людей, даже жена и дочка, сам на заводе работал; только свобода - дороже жены и дома; прямо 1 Мая позубатился с драгоценной своей: не припасла бутылки на красный праздник! - психанул, хлопнул дверью и пошел в магазин; встретил там кирюху, захорошели... А через неделю, в чем был, оказался на Лене - даже домой забежать не получилось...
А на той самой Лене, или на Енисее, или на Оби, и на всех сибирских реках чином пониже их брата летом - что бухары: с геологами, с топографами, в портах, на лесозаготовках, у лесохимиков на подсочке, - всем места хватает, и денег всем хватает и на жратву, и на выпивку, и на баб на этих - жизнь ягодой-малиной катится!.. Но как только зима продерет хиуском да жахнет морозцем - тут-то все эти армии, дивизии и полки в сто ли, в двести тысяч - а, может, и в миллионы; кто их когда считал? - как Наполеон из Москвы все равно! - отступают, бегут позорно, рассасываются по городам на зимние квартиры, потому что местные Бичегорски только и могут обогреть в своих бичарнях отсилы несколько сот, ну - тысяч...
И нет у него теперь ни родичей, к кому бы зимой приткнуться, ни паспорта - загнал по пьяни однажды, а кто новый даст? - это же с ментами связываться... Забил себе с осени место на одном чердаке - просто красота: дом новенький, чердак чистый, труба горячая рядом, матрасик мяконький - спасибо хозяевам: берегли, прежде чем выбросить! Стол себе из ящика замастырил, стены из картона поставил, газеты каждый день свежие: утром вынешь из почтового ящика - вечером обратно положишь; живи - не хочу: культура, свежий воздух, рядом - магазины, забегаловки... Но морозы нынче просто задавили: под тридцать да за тридцать; воспаление легких кому зарабатывать охота? - верный гроб тогда, а коньки отбрасывать рано, не весь кайф словил - вот и пришлось откочевать сюда... Беспокойно только: на том чердаке его купе займут, - скорей бы уж отпустило, да снова - на вольный воздух... Мечтал на зиму в Чимкент или в Алма-Ата - там вообще рай! Не получилось...
- Как видишь, и здесь люди живут, - смиренно оценил здешнюю обстановку Аркашин Вергилий. - Знаешь, сколько этих тоннелей под городом? Еще один город!.. Сунутся, говоришь? А кому соваться? Слесаря - те ходят, но у них - свои дела, никто никому не мешает... Да им и ходить не надо: авария какая - сами прибежим, скажем, так что им - стучи себе в домино да пивко посасывай... Женщины? Не выдерживают они тут долго - только заработать приходят... Да тут всякого народу - как проходной двор все равно... Вот только не слыхал, чтоб писатели...
И впервые за сколько-то суток расслабившись и разомлев в тепле, хоть и на слишком покатой для отдыха трубе, Аркадий крепился и напрягал волю, чтобы не уснуть и не пропустить рассказа, полного любопытной для него информации, однако сколько ни крепился - уснул...
* * *
Его тряс Миша.
- Что случилось? - испуганно дернулся Аркадий, чуть не кубарем соскальзывая с покатой трубы.
- Во сне стонешь. Думал, заболел.
- Нет, ничего... - пробормотал тот, отходя от сна. - Сколько времени?
- Полдень, - ответил Миша.
- Как? - Аркадий полностью проснулся. - А где Игорь?
- Сам не пойму, - ответил Миша. - Уже дважды мог прийти.
- Может, просто уснул дома и спит, как сурок?
- Может, и уснул, - согласился Миша. - Но нам-то что делать?
Аркадий не ответил.
- А где остальные? - наконец, спросил он.
- Кто где, - вяло отозвался Миша. - Зуев отсыпается. Гоша с Бритым общается - они его накормили. Говорит, мужики нормальные - даже знакомого алкаша здесь встретил. Теперь снова ушел, стихи им читает.
- Пожрать бы тоже; кишки как штопором сверлит, - вздохнул Аркадий и приласкал пустой живот ладонью. - Но Игорь-то где? Неужели обманул?
- Н-не знаю... Чует сердце: что-то там не в порядке...
Однако осмыслить предчувствия глубже обоим мешал зверский голод.
Сосед Николай куда-то ушел; Аркадий предложил Мише занять место рядом с ним на трубе и теперь соображал вслух: как бы все-таки выбраться отсюда, дойти до первого телефона-автомата и позвонить жене? - она все сразу поймет и придумает; только бы дозвониться!..
Потом Аркадий снова задремал. Но не в сон его потянуло теперь, а в оцепенение: лежать бы вот так, в полном покое, не шевелясь, не разговаривая - и ничего больше не надо; даже голод проходит, и накатывает неодолимая лень: все, что там, наверху, отодвигается в дальнюю-дальнюю даль: жена, дом, стихи, книги, издательство... Кому, зачем все это?.. И, лежа в ожидании Игоря с одеждой, он вдруг проникся судьбой здешних подземных жителей и спросил себя: да уж не эта ли дремотная жизнь без усилий и есть блаженная мечта человека: "рай", "сады Эдема", "нирвана", или, по терминологии здешних обитателей, "коммунизьм"?..
Однако полного покоя, в который так манило Аркадия, не получалось: и здесь тоже была своя суетная жизнь: шмыгали по проходу какие-то субъекты, переговаривались, попыхивали красными точками цигарок, окутывая себя и других удушливым в стесненном пространстве табачным дымом; где-то кто-то глухо стонал, кашлял...
* * *
Спустя немного появился оживленный, благоухающий портвейном Гоша Худяков. Он принес буханку хлеба и круг ливерной колбасы, растормошил товарищей, разделил между ними угощение, и пока те ели, делился впечатлениями от более близкого знакомства с местным населением.
Буханка, правда, хрустела на зубах песком - сколько и где, интересно, она валялась? - а колбаса была склизкой и несвежей, однако брезговать угощением ни у кого уже не было сил. И только когда всё съели, Гоша заявил, что еду дали ему в виде аванса, который следует отработать.
- Как отработать? Когда? - возмутилась наша компания.
- Приходил мужик с улицы, звал ночью цемент разгружать, - объяснил Гоша. - Там бригада собирается.
- Что ж ты сразу не сказал - я бы не дотронулся до этой колбасы! - возмутился Аркадий. - Я надеюсь сегодня дома быть, а не с цементом возиться!
- А я подумал: может, так легче выбраться? - оправдывался Гоша.
Но пока что никто никуда их не звал.
* * *
А Зуев перехитрил всех; оказывается, у него была припрятана денежная заначка, и он сумел тихонько сторговаться с соседом, рядом с которым давеча прикорнул: тот продал ему свои телогрейку, шапку и брезентовые верхонки, и Зуев, оправдываясь перед товарищами, что у него сломана рука и ему надо в больницу, переоделся и ушел... Все понимали, что ему действительно нужна помощь, попрощались с ним и отпустили с миром. Однако осадок после его ухода остался: возились с ним, помогали, а он свою сделку совершил тайком...
* * *
Уже и вечер наступил, а Игоря все не было... Мише не верилось, что он их предал: там что-то случилось. Но что, что?..
Вечером пришел посыльный и велел идти к "Хозяину".
Гоши опять не было - его пригласили в компанию: он уже пользовался здесь успехом и, уходя, посмеялся:
- Продолжу изучение нравов "дна" - буду потом отнимать лавры у нашего классика Алексей Максимыча, - и по выражению его лица и тону голоса чувствовалось, что это изучение для него не тягостно и не скучно. Так что с посыльным от "Хозяина" ушло всего трое оставшихся: Миша, Аркадий и Варфоломей; форма приглашения была категоричной, и шли они туда со смешанным чувством: с неохотой и страхом - но и с надеждой.
Их снова привели в импровизированный кабинет с низким ободранным диваном и опрокинутым ящиком вместо стола, за которым по-прежнему восседал Бритый (не спал он, что ли, с тех пор?) в окружении отчасти старых, а отчасти и новых приятелей: ни дать ни взять президиум... А перед столом стояла, рассредоточившись, жиденькая толпа человек в десять (сосчитать в полумраке было трудно; да и зачем?).
Аркадий с товарищами оказались прямо перед столом.
На столе лежал истрепанный паспорт без фотографии, и один из приближенных Бритого под шуточки и замечания вклеивал в паспорт фотографию: послюнил ее языком с оборотной стороны и крепко прижал к паспорту ладонью, а сам обратился к стоявшим:
- Все собрались?
- Все, - откликнулись голоса.
- Сейчас пойдем.
- А как же пойдем мы? - обратился к "президиуму" Миша, воспользовавшись случаем поклянчить одежонку. - Мы совсем раздеты!
- Ну, это еще не совсем, - усмехнулся тот, который придавил ладонями паспорт. - У нас умеют раздевать так, что и трусов не оставят! - и хрипло хихикнул... Как отметил про себя Аркадий, ни открыто проявлять гнев, ни смеяться они здесь не умели - лишь тусклые гримасы на губах, и в каждой интонации их, даже у этих - заискивание перед толпой и неразделимость с ней... И как только тот, что давил ладонью паспорт, бросил реплику - тотчас посыпались подковырки, никоим образом письменно не воспроизводимые.
Надо сказать, что язык тех подземных жителей хоть и покажется непосвященному экзотически изощренным - на самом деле убог и однообразен: три-четыре непечатных слова, комбинациями из которых несчастные носители их пытаются передать все нюансы своих чувств и действий, при этом формируя фразы не без некоторого искусства, так что подлежащие и сказуемые, определения и дополнения состоят только из этих трех-четырех слов, причем каждое несет десятки значений. И все же фразу понять можно. Дело тут, скорее, не в изобретательности и изощренности, а в исключительной простоте жизни, при которой другие слова оказываются не нужны и из-за неупотребления забываются, и остаются лишь эти три-четыре звукосочетания - как у птиц и животных... Пожалуй, этим же можно объяснить и столь частое употребление этих слов в те времена среди всех слоев населения, начиная с подземных жителей и кончая Верховным Шаманом.
Кстати, теперь стало щегольством эксплуатировать эти три-четыре слова в беллетристике - ими пользуются даже женщины-писательницы. Но я на этот прием попасться не хочу; во-первых, никого уже не удивлю - если еще не столь давно прием этот был свежим и эпатировал читателя, то теперь кого эпатировать? - читатели и читательницы, которых было чем эпатировать, исчезли, и никакая Красная Книга их не воскресит. Теперь, скорей, нужен КОНТРПРИЕМ: уметь рассказать о нашей примитивной, полной грязи и уродства жизни, не опуская до них самого себя...
Итак, когда Аркадий Светлый с товарищами, стоя перед импровизированным столом подземного президиума, красноречиво предъявили свои отрепья - человек, что был занят изготовлением паспорта, все же снизошел до сочувствия к ним, велел выдать им одежду, и она тотчас безо всякой волокиты была выдана. Одежда состояла из рабочих курток, штанов и фуфайчонок и была до того пыльной - в ней, видимо, уже неоднократно разгружали цемент - что когда они стали облачаться в нее, на них брезгливо прикрикнули: "А ну, отойдите, не пылите тут!" Кроме того, штаны и куртка, что попались Аркадию, тяжко воняли мочой и потом - однако выбирать было не из чего, и он, преодолевая отвращение, напялил все это на себя, мешковатое, короткое, повязав сверху веревочный пояс.
* * *
Похоже, ждали только их - толпа, ухмыляясь, наблюдала, как облачаются в рванину интеллигенты. Аркадию кто-то сунул еще и шапку-ушанку, которая никак не лезла на его крупную, да еще обмотанную куском полотенца голову; пришлось подвязывать ее тесемками под подбородком, чтобы держалась, и когда "приоделись" - сразу же все во главе с обладателем паспорта двинулись в путь, разобравшись в узкой галерее в колонну по одному, и шли долго, сворачивая то в одно ответвление, то в другое.
Аркадий с Мишей и Варфоломеем держались вместе, идя где-то в середине колонны и тихо переговариваясь: "Надо как-то отрываться, мужики... Как-то потихоньку отрываться!.."
Но, поскольку путь был тягуче-медленным - ноги шли сами, подчиняясь общему ритму; руки - тоже заняты, касаясь на темных участках то стены, то трубы; головы же ничем заняты не были; Аркадий занимал ее, рассуждая про себя: вот если бы эта компания шла сейчас убивать - пошел бы он с ними, хотя бы и под принуждением, или бы протестовал, и в какую бы форму вылился его протест? И что бы, интересно, с ним сделали? Убили? Или изнасиловали - здесь, говорят, это запросто?.. Он, всю жизнь считавший себя человеком свободным, поскольку не ходил вместе со всеми утром на работу, не давился в часы пик в набитых автобусах - удивлялся сейчас неприятным открытиям в себе, тихо клокотал и возмущался тем, что вынужден подчиняться проходимцам, назвавшим этот свой подземный рай "коммунизьмом", в который он свято верил, считая, что коммунизм не построен до сих пор только из-за неумных начальников; именно с ними он пытался скромно бороться там, наверху; однако негодяи, что послали их сейчас, явно подражали тем, верхним... Возмущало его и унижение, которому подверглось его чувство достоинства; он вдруг понял, что боится людской массы и что страх этот растили в нем с детства: в детсаду, в школе, университете, - пестуя в нем обожание организации, общества, толпы; он мог роптать на нее, но идти ей наперекор, оказывается, не мог: это выше его сил... И он шел и терзал себя: ты раб толпы, ее евнух, ты связан с этими несчастными пуповиной, ты по крови, по породе - их, и никуда тебе от них не деться; даже если ты сбежишь - не распрямиться тебе никогда, а быть вечным рабом, потому что на тебе - ее заклятье, в тебе - ее гнилая рабья кровь!..
Глава восьмая
А куда же делся Игорь? Неужели он, несмотря на срывы, такой с виду серьезный и надежный, оказался столь равнодушен к товарищам в беде, что, выйдя из подземелья, тотчас же о них и забыл?
А с ним произошло вот что. Вылезши ночью из люка, он пересек пустырь, углубился в городские кварталы, узнал, наконец, место, где находится, сориентировался и, не теряя времени, бодро зашагал в свой район. Да и мороз не давал идти вразвалку - подгонял почти бегом.
Дом его находился в противоположной стороне, чуть не на окраине, так что идти пришлось всю оставшуюся часть ночи. Трижды по пути он заходил в подъезды домов греться у теплой батареи. И к утру пришел.
Жил он со своей семьей в так называемом "семейном общежитии". Этот устойчивый бытовой термин тех лет, в самом себе содержащий абсурд, наверное, требует расшифровки. Словосочетание это совсем не означало, что в том доме были общие семьи или общие жены и мужья. Конечно, жили в тех "семейных общежитиях", или "малосемейках", тесно, но своих мужей и жен там различали, и если изредка бывала путаница, когда, ошибясь дверью, муж или жена нечаянно забирались в чужую постель, то случаи эти, как и во все времена, служили поводами для скандалов. А если точнее, то термин этот обозначал многоэтажный дом, на каждом этаже которого вдоль по заставленному ящиками, мешками и детскими колясками коридору через каждые два-три метра - картонная дверь, и за каждой - комната, которая одновременно служит гостиной, спальней, столовой, ванной и прачечной; и в каждой комнате бьется с нуждой и теснотой, не теряя, впрочем, надежды на везение и счастье, семья, чаще всего молодая.
В одной такой комнате и жил со своей юной женой и трехлетним бутузом наш Игорь (он и в систему "общественного питания" попал, уйдя из рабочих, только затем, что решил сколотить денег на кооперативную квартиру, не преминув предварительно посоветоваться с женой, воспитательницей детсада); и в то раннее морозное утро, когда до рассвета еще добрых три часа, он появился на пороге своей комнаты, грязный, оборванный, заросший почти недельной щетиной, качающийся от усталости и голода, с ввалившимися и красными от недосыпа, грязи и мороза глазами. Ключ от комнаты он берег, несмотря ни на что - как талисман, как залог своего спасения...
Кстати, здесь можно было бы подурачить тебя, читатель, подбросив в Игореву комнату, скажем, удачливого соперника со всеми вытекающими последствиями - но нет, не жди от меня заигрываний: буду предельно правдив!
Конечно же, Игорь, тихо войдя, первым делом шагнул к кровати и с бьющимся сердцем стал в темноте шарить по ней руками... И с облегчением перевел дыхание: слава Богу, жена на месте! Он с нежностью погладил ее разметавшиеся по подушке волосы, лицо, шею, плечо; только теперь он, по-настоящему чувствуя навалившуюся на него стотонную усталость, не раздевшись, опустился на колени и зарылся лицом в ее мягкую, пахнущую молоком и свежим телом грудь.
Жена его, еще не проснувшись, но уже узнав его, жаркая, податливая, порывисто обхватила его голову горячими руками, сильно, судорожно прижала к себе и захныкала: "Ну почему ты так долго не шел? Где ты был?" - "Ой, Танюша, погоди чуть-чуть, я грязный и голодный. Дай сначала приведу себя в порядок", - зашептал он, задыхаясь в ее объятиях и высвобождаясь из них. И только тут, услышав его реальный осевший голос, она окончательно проснулась; быстро включила боковой свет, вскочила, трепетная, полуобнаженная, в короткой полупрозрачной рубашонке, и заметалась: снова порывисто обняла его, прильнув всем расслабленным телом, потом кинулась к заерзавшему сыну, заслоняя его кроватку от света спинкой стула, и принялась помогать мужу раздеться и разуться.
- Погоди, Танька, не суетись, - осадил он ее, сдирая с себя рвань и швыряя к порогу. - Дай белье и полотенце, в душ сначала сбегаю, а ты пока поставь чай и давай на стол все, что есть - жрать хочу, как сто волков!
- Сейчас, Игореша, сейчас, миленький, - бросилась она исполнять его желания, благо все, что для этого нужно, было под рукой, дрожа при этом всем телом от возбуждения и продолжая хныкать и причитать: - Что же ОНИ, гады, с тобой делали, где тебя держали?..
Между тем он переоделся в спортивное трико, схватил поданные женой белье, полотенце, мыло, мочалку и, прыгая через две ступеньки, помчался в подвал, в душевую.
Вернувшись через двадцать минут свежим, чистым и бодрым, он сел за крохотный кухонный столик и с жадностью накинулся на приготовленный женой завтрак: шипящую на сковороде скороспелую глазунью, хлеб, колбасу, масло, джем, - пихая все разом в рот и еще прихлебывая обжигающий чай; щеки его раздувались, глаза алчно взирали на еду, а губы, скулы, виски, уши, кадык - все ходило ходуном; при этом он с набитым ртом успевал еще и скупо, урывками посвящать жену в свои похождения, отчего картина похождений получалась непоследовательной, а потому непонятной для нее и ирреальной, но она, сидя напротив и глядя на него влюбленными глазами, успевала намазывать маслом и подавать куски хлеба, слушать его, кивать и еще говорить сама, без конца повторяясь, о том, как им с сыном было тут без него плохо и как мучительно они по нему соскучились.
Наконец, глаза его пресытились видом еды и успокоились, желваки на висках и скулах стали ходить медленнее; потом, выпив последнюю чашку чая, он окончательно отвернулся от стола, обратил взгляд на жену, улыбнулся ей благодарно, подмигнул игриво и протянул руки; она с готовностью порхнула в его объятия и уютно устроилась у него на коленях; он крепко, до хруста косточек, обнял ее, впился в ее сочные полуоткрытые губы долгим поцелуем, затем поднял на руки и потащил в постель...
* * *
Ах, как неумолимо неслось у них время: глядь, ей уже надо бежать с сыном в детсад, да и у него на душе висело обязательство везти товарищам по несчастью одежду, выручать из заточения.
Вместе с одетыми женой и сыном он спустился вниз, проводил на улицу, а сам пошел к дежурной позвонить женам Зуева и Аркадия Светлого.
Дозвонился он до них в этот ранний час быстро, но сам разговор оказался долгим: пришлось не однажды повторять разволновавшимся и оттого переставшим что-либо усваивать женщинам, что в случившейся беде со всеми перипетиями их мужья живы - да живы, живы, черт возьми! - хотя, может, и не совсем целы и сейчас пока не в состоянии попасть домой из-за такого пустяка, как одежда, и что все теперь зависит от расторопности их жен - насколько быстро они соберут и привезут ему одежду, чтобы он смог передать ее им. Он не только сообщил им свой адрес, но и со всеми подробностями рассказал, как и на чем до него быстрее доехать, какой у него номер дома, этаж и комната; только слепой не смог бы теперь его найти.
Дав этим бедным женщинам час времени: переварить информацию, унять волнение, собрать вещи и привезти, - сам он после этих телефонных разговоров поднялся к себе, быстро разделся, повалился в постель, потянулся, расправляя все до единой усталые мышцы, связки и кости, и тотчас же ухнул, как в черную дыру, в глубочайший молодой сон.
* * *
Но разбудили его не через час, как он рассчитывал, а гораздо раньше. И совсем не писательские жены.
В дверь постучали, и когда Игорь, моментально подскочив и натянув трико, распахнул дверь, то увидел перед собой двух молодых людей примерно одного с ним возраста, ничем не примечательных: оба чуть выше среднего роста и среднего телосложения, с неброскими, открытыми и вызывающими доверие лицами, - правда, одетых довольно легко для зимы: в куртки какого-то неопределенного серого цвета. Причем оба, вроде бы, и разные, а в то же время и чем-то, словно родные братья, неуловимо похожие. Симпатичные, в общем-то, ребята - хотя это их сходство между собой, бросаясь в глаза, немного настораживало. Но именно их открытость, как он потом понял, позволила ему так легко довериться им... Вызвало его доверие к ним и то, что позади них стояла дежурная, в закутке у которой он полчаса назад названивал по телефону, простодушная бабеха, знавшая всех жильцов в лицо и по именам; она кивнула на него и представила незнакомцам: "Вот он, наш Игорек!" - будто привела к нему старых друзей. Парни поблагодарили ее и отпустили, и один из них вежливейше, но довольно твердо попросил:
- Позвольте войти? Надо поговорить, в коридоре неудобно...
Игорь отступил и широким жестом пригласил их; они вошли и скромно встали в дверях, как бы ощущая неловкость оттого, что вынуждены вторгнуться без приглашения. Причем лицо одного из них было Игорю чем-то неуловимо знакомо... Где же он с ним встречался?
- Мы к вам вот по какому поводу, - сразу же продолжил тот, что спрашивал разрешения войти, в то время как другой, что с неуловимо знакомым лицом, продолжал хранить молчание. - Нам стало известно, что вы вернулись из подвала писательского особняка...
- Откуда вам известно? - изумился Игорь. - Я же только что пришел!
- Неважно откуда. Мы из той организации, которой должно быть известно ВСЕ, - с нагловатой самоуверенностью ответил незнакомец.
- Но откуда? Неужели бабы?..
- Я повторяю: это сейчас неважно! - уже строже сказал тот. - Мы хотели бы получить от вас подробные сведения: что там произошло, кто жив?
- Пожалуйста, я расскажу, - пожал плечами Игорь, поглядывая на стоявшего в двери молчаливого парня со знакомым лицом. - Проходите. Извините, что тесно. Но откуда?..
- Дело в том... Мы бы хотели попросить вас проехать с нами - это связано с некоторыми формальностями.
- Но я не могу - ко мне должны сейчас приехать, я назначил время.
- Внизу еще один наш товарищ: он встретит и заберет вещи.
Игорь опешил: он еще ничего не сказал о вещах! - будто не с писательскими женами, а с ними он только что разговаривал по телефону!
- Оденьтесь, - настойчиво предложил разговорчивый. - Не бойтесь, мы вас долго не задержим. В конце концов, это же общая задача - спасти писателей: чем больше тянем время, тем опасней для них!
Это была правда, с этим Игорь полностью согласился - поэтому, не теряя времени, быстро оделся, вышел вместе с ними, запер дверь, и они двинулись по коридору и по лестнице вниз.
В вестибюле их действительно ждал третий. Оставив ненадолго Игоря, они о чем-то посовещались, и тот, что ждал их, так в вестибюле и остался, а эти двое вывели Игоря на улицу. У крыльца стоял легковой "газик".
* * *
Игорь не был таким уж наивным простаком, который никогда не слышал, что такое КГБ. Конечно же, и до него доходили слухи об этой организации и ее всесилии, о стукачах в каждом коллективе, о переодетых агентах в любой толпе; он знал, что это за серое здание, некое подобие средневековой цитадели, крепко вросло в землю в центре города, но никогда не принимал слухов близко к сердцу - слишком это было далеко от его личной жизни. Все равно как человек всю жизнь живет в Сибири, не задумываясь над тем, почему ему суждено жить тут, если на свете столько благословенных стран и краев, где без конца цветущая весна и жаркое лето - настолько он привык к холоду, родившись и выросши в нем, что попросту его не замечает, и когда, собираясь в мороз на улицу, надевает свитер, пальто и шапку, то думает не о морозе, а о чем-нибудь более насущном и приятном. Точно так же и со слухами о КГБ: он родился и вырос с ними, а тут еще на мозги без конца капают: "рыцари без страха и упрека", "кость от кости своего народа", "надежный щит и карающий меч на страже завоеваний"... И как человек может прожить всю жизнь в Сибири, не замечая никаких неудобств от холода - но может однажды сильно промерзнуть, простудиться, схватить жесточайший бронхит или воспаление легких, выключившись на целые недели из обыденной жизни, да еще глянуть одним глазом за край могилы - тут он, возможно, и проклянет суровый климат и впредь будет в противостоянии ему осторожней; так и Игорь, трясясь на заднем сиденье "газика" в окружении двух твердокаменных парней и молчаливого, как глухонемой, шофера, уже чувствуя свое бессилие, глядя на их непроницаемые лица, начинал припоминать и осмысливать все, что слышал когда-то о КГБ, и мысли его торопливо разбегались сразу по трем тропкам: во-первых, он, словно во вражеском плену, прикидывал, как себя вести: что рассказывать и о чем молчать, чтобы не навредить себе, семье и товарищам по несчастью, причем о честном рассказе и речи быть не могло; во-вторых, он на всякий случай тщательно прощупывал в памяти все свое прошлое, ища в нем компрометирующие факты, чтобы суметь извернуться, если ОНИ о них знают; и в-третьих, все-таки очень интересно: из каких источников они о нем узнали?.. Именно по этим тропкам и бежали его мысли в тот момент, так ни разу и не свернув на четвертую: помочь этим ребятам разобраться в истинном положении дела...
И в этом судорожном движении мыслей, сопоставив еще раз все, что было ими сказано, с тем, как быстро они примчались, он понял: они слышали его телефонный разговор!.. У него даже от сердца отлегло: теперь, по крайней мере, он знал, что они знают, а чего - нет... Как здорово, что они дали ему передышку!.. И - как в школе на экзамене: решив, наконец, задачу, - он расслабленно откинулся на спинку сиденья. И тут - о, этот дар мгновенных прозрений! - глянув на лицо соседа, неуловимо знакомое, он вдруг спросил:
- Слушай, ты же Серега? В шестидесятой школе учился?
- Да, учился, - сдержанно ответил тот.
- В параллельном классе? - раскрылась, наконец, память Игоря.
- Я тебя тоже узнал, - ответил тот.
- То-то я думаю: где тебя видел?.. Восемь лет!.. Скажи, времечко летит, а? Но как ты ТАМ оказался - ты же в политех поступал?
- Хватит базарить, - мягко, но решительно остановил их общение другой - похоже, он был у них старшим. А Игорю припомнилось теперь, что Серега этот, как и сам он, успехами не блистал, но зачем-то поперся в "политех", и на каком-то курсе его, конечно же, поперли... Кто-то рассказывал, что эти неудачники, чтоб не загреметь в армию, косяками прут в милицию, в КГБ... И на душе у него отлегло: какой ни есть, а свой человечек. Не инопланетяне же они, значит!
А "газик" тем временем уперся в глухие ворота, и половинки их тотчас без всякого сигнала ушли в стороны; машина въехала, и створки, лязгая, опять затворились: как в сказке... Все втроем легко выпрыгнули из машины.
Находились они теперь в низком обширном помещении; никого вокруг, только ряд пустых машин у стены... Они вошли в дверь - и Игорь с ними: со стороны посмотреть - троица друзей с задания вернулась.
Сразу за дверью - вестибюль, вертушка и барьер; за барьером - лейтенант в форме. Старший из их группы показал какой-то жетончик, и дежурный пропустил всех троих через вертушку - всё молчком.
Лестница с несколькими поворотами, затем коридор, извилистый, ветвистый, с какими-то нишами и тупиками. И пока шли по нему, Игорь все старался на всякий случай запомнить дорогу...
* * *
Его ввели в комнату, усадили на стул и оставили одного.
Он осмотрелся. Обычный чиновничий кабинет: два однотумбовых стола, дешевые стулья, которые обычно разваливаются через месяц после покупки; полупустой книжный шкаф с несколькими книгами за стеклом; в углу - топорно сваренный железный ящик, именуемый, конечно, сейфом; на стене - репродуктор и напечатанный на бумаге Дзержинский в рамочке.
Дзержинский добродушно щурился и подмигивал Игорю: дескать, ты уж потерпи, не бойся: эти ребята ничего серьезного тебе не сделают - не те чекисты нынче. Но помурыжат. А как же: это тебе не фунт изюму; врагов надо карать... "Да какой я враг! - хотелось взмолиться подавленному Игорю. - Я простой советский человек, никого не трогал, властям не изменял!" - "Хе-хе, "простой человек"! - ядовито, будто бы, усмехнулся Дзержинский, и щелочки его глаз сделались жесткими. - Ты вот буфетчик, лавочник, денег мечтаешь накопить - мы все о тебе знаем!.. Всякий простой человек - потенциальный буржуй, а стало быть, враг. Так-то, това-арищ!" - с издевкой произнес он и замкнулся в презрительном взгляде, оставив Игоря без всякой поддержки.
Затем он обратил внимание на окно; хотелось подойти и глянуть на всякий случай, куда оно выходит, однако подняться не решился - казалось, за ним следят чьи-то глаза и подслушивают невидимые устройства... Странно - почему никто не идет? Казалось, что-то нарушилось в их процессе... Может, потому что Серега - знакомый?
Тут как раз и вошел тот, что разговорчивей - уже без куртки и шапки, в сером костюмчике, в голубой рубашке со скромным галстучком, румяный, причесанный, бодрый. Не спеша прошел, сел, достал из стола пачку бумаги, ручку, поерзал на стуле, занимая удобную позу, незаметно, как показалось зорко следившему за каждым его движением Игорю, включил спрятанное в столе записывающее устройство, представился Игорю просто по имени: "Олег", - и, обращаясь, чисто по-товарищески, на "ты" и без отчества, спокойно предложил, словно партию в шахматы:
- Ну что, начнем?
* * *
Игорь вел осторожный рассказ про всю последовательную цепь событий, произошедших с того памятного вечера, взвешивая каждое слово и старательно следя за собой, ни словом не обмолвившись о том, как они там, в темных подземных норах, ссорились, что в отчаянии говорили, выкрикивали и проклинали. Никакого регламента и никакого насилия в допросе не было - можно сказать, и не допрос то вовсе был, а свободный рассказ внимательному слушателю; лишь иногда - скромные поощряющие восклицания: "Ну-ну, дальше", "Это интересно", "А потом?"...
Рассказ Игоря длился часа два; увлекшись, он попросил ручку и бумагу, стал рисовать примерные схемы их движения под землей, а следователь затем эти схемы забирал себе... Когда же рассказ Игоря достиг места, когда они, наконец, выбрались в густо населенную подземную галерею, интерес следователя к рассказу иссяк: тот вдруг заявил, что Игорь, наверное, устал, и нужно сделать перерыв. Игорь запротестовал, что нисколько не устал, готов рассказать все до конца и идти домой - но тот неумолимо предложил Игорю пройти в соседнюю комнату и немного отдохнуть.
- Сколько это - "немного"? - спросил Игорь, и тот холодно ответил:
- Немного - это и значит немного.
Тогда Игорь заявил, что, во-первых, его ждут товарищи по несчастью, а во-вторых, у него слишком много своих дел, чтобы отдыхать, да еще здесь, - но собеседник его твердо ответил на это, что, во-первых, о его товарищах теперь побеспокоятся они: это их прямая обязанность - спасать людей в беде, поэтому они освобождают его от нее; а во-вторых, почему он считает, что распутывание столь темного события, как обрушение особняка, гибель человека и злоключения остальных - не самое сегодня важное дело? Так что это их право - во имя выяснения истины держать его столько, сколько это целесообразно... И тогда Игорь понял, что спорить здесь - занятие бесплодное, так что, во избежание худшего, лучше пока подчиниться.
* * *
Его провели в другую комнату и опять оставили одного.
Комната как комната: стол, табуретка, на столе кипа старых газет и журналов... Даже кушетка есть и санузел за перегородкой: унитаз, раковина... Только вот дверь наружу странная: без ручки! Захлопнули за тобой - и ку-ку! Это арест, что ли?..
Он сразу ринулся к окну... Окно как окно: внизу - внутренний заснеженный дворик без всяких входов-выходов; четыре забытых машины с шапками снега на них, да посередине - клумба с торчащими из снега черными стеблями... А переплеты в окне, между прочим, если всмотреться - стальные, и стекла, кажется, небьющиеся; интересно бы проверить. Но чем? Попробовал тронуть табуретку - привинчена к полу; стол - тоже. Поня-атно!.. Первая реакция - колотить в дверь, и как только кто сунется - ударить, выхватить оружие и - вперед! - убивая всякого, кто на пути... Но следом - сомнение: а зачем? Подожди, успокойся, никаких зацепок у них нет... Не имеют права! И - ни одного слова больше без условий!..
"Вот вам! Вот вам!" - показал он кукиш на все четыре стороны - невидимому, следящему за ним глазу. Затем собрал старые журналы, завалился на кушетку с твердым валиком под головой, раскрыл первый журнал и... крепко уснул. А проснулся неизвестно сколько времени спустя (часы он взять утром забыл), оттого что в комнате кто-то появился.
Он подскочил и сел на кушетке. Перед ним стояли двое: все тот же молодой и еще один, постарше - лет за тридцать.
- Здравствуйте! - бодро сказал новый, называя Игоря по имени- отчеству, улыбаясь и чуть ли не с объятиями - этакий рубаха-мужик, душа нараспашку. - Приносим извинения, что задержали - но виноват только я! Он меня ждал, а я задержался. Зато вы тут время, смотрю, не теряли - выспались! Задаю несколько вопросов - и свободны! Договорились? - между тем разговорчивый этот мужик с размаху оседлал табуретку, оказавшись перед Игорем глаза в глаза.
- Согласен, - угрюмо буркнул Игорь. - Давайте вопросы.
- Прекрасно! Чувствую, поладим!.. Олег, позволь нам побыть одним? - обратился тот к молодому, переминавшемуся сзади.
- Пожалуйста, - пожал тот плечами, даже, кажется, с обидой, будто не заранее заготовленный спектакль они ломали, и сразу вышел.
Развеселый этот мужик, оставшись наедине с Игорем, сразу посерьезнел и, глядя ему в глаза, стал задавать свои вопросы, не скрывая, что прекрасно осведомлен обо всем. Его интересовали конкретные подробности: что именно говорили они, когда остались одни в засыпанном подвале? Когда и как умер Карманов, и что перед смертью сказал? В каком состоянии сейчас Зуев, Светлый, Имангильдин, Худяков?..
- Так вы еще не освободили их? - удивленно спросил Игорь.
- Ну почему же, ими занимаются - но им сейчас пока не до разговоров! - сказал веселый мужик и посмотрел на часы, и Игоря опять осенило: а ведь о них тут знали, наверное, раньше, чем вышел оттуда он сам!...
А мужик между тем сменил тему, уже обращаясь к Игорю по- приятельски, как к старому знакомому:
- Ты, я вижу, честный, открытый парень. Просто ума не приложу: чем ты теперь заниматься будешь, как кормить семью? Ты думал над этим?
- Не знаю, - удрученно ответил Игорь. - А что?
- Да есть у меня на примете местечко, - выдержав паузу, продолжал мужик. - Наши артисты решили Дом актера организовать. Что-то вроде своего клуба, а при нем - ночное кафе: артисты же, полуночники... Злачное будет место. И, я думаю, выгодное для бармена, - мужик снова выдержал паузу.
Игорь все-таки был сообразительным - намек понял и сразу спросил:
- А что для этого нужно?
- Совсем немного, - ответил тот. - Держать нас в курсе дел. Там ведь интеллигенция будет собираться...
- Нет, я не хочу на это идти, - ответил Игорь, сразу все поняв.
- Да ты не торопись, подумай, - продолжал мужик. - Приди домой, пораскинь мозгами, взвесь... Место надежное; потом, смотришь, еще лучше что-нибудь предложим... Только с женой советоваться не надо - тут, как ты сам понимаешь, разговор не женский. Если согласишься - это будет в некотором роде наша с тобой государственная тайна, и ты дашь обязательства. А жене и всем, кто интересоваться будет, скажешь по секрету: дружок, мол, один по блату пристроил. И - все. Подумай. Тут - понимаешь? - целый комплекс и твоих личных проблем завязан: заработок, квартира, все твое будущее... Жена, опять же, ребенок.
- А причем тут жена? - насторожился Игорь.
- Да как же! Она воспитатель в детском саду, так?
- Так, - Игорь поразился их осведомленности.
- Ты ведь должен понимать, - продолжал между тем мужик, совсем приблизив свое лицо к Игореву и твердо глядя в глаза - гипнотизируя, можно сказать, и взглядом, и голосом, - мы не каждому предлагаем. Проверяем человека. А у нее там неважно дела складываются: не все у нее там получается; с директрисой неувязки.
- А ребенок причем? - совсем уж дрогнул голос у Игоря.
- А ребенок ваш в этом детсаду устроен. Уйдет жена - придется и ребенка забрать... А вы, наверное, еще и второго завести хотели?
Игорь был обескуражен: они что, берут "на пушку" - или действительно знают, о чем жена шепчет ему в постели?
- Но это я так, к слову... А сейчас - свободен! - опять весело и беспечно сказал мужик, разведя руками. - Езжай домой, отдыхай и о писателях не думай - берем их на себя!..
Вот такой разговор состоялся у Игоря в том сером здании; но имел ли он продолжение - не скажу: не имею права разбалтывать тайну исповеди, доверенной мне - хотя столько уж лет прошло после того разговора между Игорем и тем мужиком! Так что не взыщи, дорогой читатель, если некоторые тайны тех лет так и останутся тайнами.
* * *
Вернувшись в общежитие - а было это уже под вечер: ранние сумерки окутали город морозным туманом и везде зажглись огни - он первым делом зашел к дежурной поинтересоваться: приходили ли женщины и оставляли ли вещи? Дежурная ответила, что женщины приходили, с ними разговаривал мужчина, который ждал их тут, и вообще это все - не ее ума дело!..
Понятно: ее припугнули.
Тогда он стал звонить Зуеву и Светлому: вернулись ли они домой?..
У Зуевых ответил звонкий мальчишеский голос: "Да, папа уже был, они с мамой поехали в больницу!.." Ну, значит, они и в самом деле вышли, - с облегчением подумал Игорь (еще не зная, что Зуев выбрался из катакомб сам по себе), и камень с его души спал... Но когда для надежности он позвонил еще и Светлому - телефонную трубку взяла жена Аркадия, и когда он назвал себя, то услышал такой поток клокочущей брани, что растерялся и ничего не мог разобрать, кроме отдельных фраз: "Как вам не стыдно!.. Какая низость, какой цинизм - обманывать в беде!.." Он попытался остановить этот поток и выяснить, что произошло, но - бесполезно; когда же он стал раздраженно кричать в трубку, что ничего не понимает - ему ответили: "Ах, вы не понимаете? Вы всё понимаете! Я с вами больше не желаю разговаривать!.." - сказали ему и повесили трубку.
Он поднимался в свою комнату подавленным, с пакостным настроением - будто его весь день пытались, взявши за шиворот, ткнуть лицом в зловонную жижу - так горько и неприятно все это было!
Глава девятая
Наконец бесконечная подземная галерея уперлась в небольшую квадратную камеру с люком наверху. Стали по одному выбираться наружу.
Район был заводской - воздух благоухал дымами с химическими привкусами; однако, как понял вылезший первым из их компании Аркадий, по сравнению с прошлой ночью мороз отпустил.
Озираясь, он пытался узнать место: они толклись на пустыре - или то была какая-то городская площадь, безлюдная в столь поздний час? По одну сторону от них, столпившихся вокруг люка, из которого продолжали выныривать по одному члены их экспедиции, светились поодаль окна пятиэтажек жилого района, а по другую, уходя в темноту, раскинулась широкая улица с трамвайными путями посередине и высокими заводскими заборами по обеим сторонам, а за заборами громоздились темные корпуса и возносились в небо непрерывно курящиеся кирпичные трубы.
Но почему так безлюдно? Ведь еще не ночь? Редкий прохожий быстро пройдет вдоль забора и ускорит шаги, завидев вдалеке на снегу странную неподвижную группу; прогрохочет трамвай, взвизгнув поросенком на закруглениях рельсов... Видно, люди устали от морозов, торопятся скорей добраться до своих теплых квартир... Скоро же Новый год!
И вот, наконец, все выползли из люка и неорганизованной толпой двинулись вдоль пустой заводской улицы.
Аркадий продолжал нашептывать товарищам: как только появится возможность - смываться!.. Однако возможности пока не предоставлялось - всё шли и шли вдоль нескончаемых заборов, прерываемых лишь заводскими проходными, в которых за большими окнами виднелись сидящие охранницы в беретах и черных гимнастерках... Так прошли, наверное, с километр, пока дорогу им не пересек железнодорожный путь, уходящий в полуоткрытые ворота; туда и свернула бригада.
Сразу за воротами стояла темная сторожевая будка - Аркадий с Мишей и Варфоломеем, чуть поотстав, юркнули за нее и притихли. Только повизгивал теперь снег под ногами уходивших.
Однако владелец поддельного паспорта, почтительно именуемый остальными "бугром", держал бригаду в поле своего внимания, возможно, предвидя отлынивание; он тотчас обнаружил недокомплект и принял меры: несколько вертевшихся возле него мужичков ринулись искать беглецов, сию же минуту обнаружили их за будкой и с криками: "Убежать решили, с-суки?" - заламывая им руки, поволокли на правеж.
Беглецы, снова оказавшись среди бригады, заныли, что и не думали бежать, а отлучились по нужде - однако толпа продолжала подвергать их остракизму, изливая на них собственное тупое раздражение и одновременно развлекаясь; однако "бугор", сберегая бригаду для работы, прекратил свару.
Двигаясь по путям мимо навесов и штабелей железобетонных изделий, вышли на зады высокого, обшитого досками сарая; под освещенным яркими лампами навесом между путями и сараем уходили под землю глубокие хранилища, перекрытые на уровне пола частой решеткой из стальных стержней, по которым можно было свободно ходить.
Тут появился расторопный заводской распорядитель и, как старому знакомому, пожал бригадиру руку, затем взял троих, отвел куда-то, и те принесли ворох лопат, ломы, кувалды, брезентовые рукавицы и связку респираторов, которые тут же расхватали; однако их на всех не хватило, и среди тех, кому не хватило, естественно, оказались три наши героя.
Почти сразу же подогнали железнодорожный состав, состоящий из десятка бункерообразных вагонов и начали разгружать, по два вагона сразу.
О, легендарные инструменты века, лом и кувалда, коим надобен величественный памятник, с помощью которых, главным образом, и строилась та великая эпоха счастья, потом уже, на излете ее, нареченная эпохой "развитого" шаманизма!.. Так вот, с помощью кувалд и ломов открывали нижние люки вагонов, и цемент, поднимая пыльное облако, мощными струями устремлялся из вагона в подземные хранилища; но вскоре он все-таки забивал решетки; надо было быстро расшуровывать его лопатами и помогать ему вытекать из вагонов, а затем еще зачищать вагоны от остатков. На разгрузку вагона уходило минут двадцать. Затем люки закрывали, распорядитель и бригадир громко кричали, чтобы все отошли, локомотив свистел, состав передвигался на два вагона, и все повторялось. При этом бригадир еще покрикивал и подгонял всех, чтоб быстрее шевелились, и разгрузка подвигалась споро.
Аркадия по-прежнему жгла мысль о побеге; кстати, юркого Варфоломея уже нигде не было видно - похоже, сбежал во время передвижки состава, и никто его пока не хватился. Теперь была их с Мишей очередь.
И тут случилось ЧП: при очередной подвижке состава в облаке пыли стукнуло рамой вагона одного зазевавшегося бригадника, который почему-то не отошел, несмотря на предупредительные крики: скорей всего, оглох, напичканный "наркотой". Его ударило, и он рухнул на решетки. Сразу же все обступили лежавшего; крови на нем не было, лишь на виске виднелась вмятина, исказившая его лицо. Подошли бригадир и распорядитель:
- Что произошло?
Кто-то путано объяснил. Бригадир присел на корточки над лежащим, взял его безжизненную руку за запястье, проверяя пульс. Отпустил и изрек:
- Готов, - и спросил распорядителя: - Что с ним делать будем?
- Не знаю! - заносчиво ответил тот. - Мы как договаривались? Вся техника безопасности - под вашу ответственность! Есть у него документы?
- Да какие документы! - вяло махнул рукой бригадир.
- Я знаю одного тебя, с тобой договор заключаю! - заявил распорядитель бригадиру. - А эти, - он кивнул на остальных, - меня не касаются, их у меня нет, так что забирайте его себе - мне он не нужен!
- А мы куда его денем?
- Не знаю! Но чтоб на нашей территории его не было, иначе деньги не отдам! Меня ж милиция потом затаскает! Вы что, мужики? Так - нечестно!
- Ну, давайте кто-нибудь, - обратился тогда бригадир к бригаде, - тащите его за ворота... Да подальше!
Но тащить мертвеца, видимо, никому не хотелось... И тут Аркадий, вместе с толпой глазевший на смерть человека, сообразив, ткнул локтем стоявшего рядом Мишу, и тот все понял: они шагнули вперед, наклонились и попробовали поднять мертвое тело. Однако вдвоем его было не унести.
- Давай еще ты! - скомандовал бригадир, хлопнув по спине ближайшего от себя мужичонку, наверное, даже не разглядев в суматохе, что тащить мертвеца взялись ненадежные люди. - Двое - за руки, один - за ноги, и - быстро поперли!.. Остальные - разгружать дальше; нечего стоять!..
И они втроем потащили мертвеца к воротам.
Нести было далеко, тяжело и несподручно: тело долго не застывало, обвисало и норовило выскользнуть из одежек. Раз пять останавливались передохнуть и взяться половчее. Но все же донесли, хоть и выдохлись, вымотались и взопрели.
Миновав ворота, пересекли пустое подобие улицы и положили тело под забором на противоположной стороне. Как дохлую кошку. Или собаку, - подумал Аркадий. Однако серьезных переживаний на сей счет не было - слишком много накопилось их за последнее время. Главное, что они с Мишей свободны. Спасибо тебе хоть за это, мертвец!
- А ты давай, мужик, канай обратно, - объявил третьему, что нес с ними мертвеца, Аркадий, стараясь выражаться в стиле собригадников, - и скажи пахану, что мы рвем когти - у нас свой интерес, понял?
- Да вы че, в натуре? - удивился мужик. - Закалымили - и линяете!
- Возьми себе нашу долю.
- Х-хэ! - удивился тот их наивности. - Кой дурак отдаст?.. Ну, дело ваше... Я тогда посмолю чинарик да подамся помалу - как раз к моему приходу и зашабашат, - примерно так выразился мужик, если отбросить затейливо вплетенные в его речь матерные арабески.
Когда Аркадий с Мишей отошли и оглянулись, их компаньон за неимением другого удобного места сидел прямо на мертвеце и светил в темноте блуждающей звездочкой папиросы, подперев рукой подбородок, подобно роденовскому "Мыслителю", в раздумье о чем-то вечном.
И тут на обоих напало совсем не подходящее моменту истерическое веселье: они побежали вприпрыжку, хохоча, толкаясь и падая, снова бежали и кричали, бестолково перебивая один другого: "Ура-а, свобода!", "О дайте, дайте мне свободу!..", "О вольность, вольность, дар бесценный, позволь, чтоб раб тебя воспел!"...
* * *
Они шли теперь по ярко освещенному предновогоднему ночному городу: искрилась и мигала бесчисленными огнями праздничная иллюминация на зданиях, на елках внутри дворов, а высоко на крышах светились лозунги, и ярче всех: "Сибири - высокую культуру!" Возбужденный Аркадий оглядывался кругом и удивлялся: "Смотри-ка: все по-старому!" - им казалось, что они не были в городе несколько лет.
Но вот они продрогли в своих рваных и грязных одежках и перед тем, как разойтись, зашли в какой-то подъезд отогреться.
Уже согрелись, стоя возле пышущей сухим теплом батареи на пустой лестничной площадке между первым и вторым этажами, предвкушая вслух, как сейчас придут домой да залезут в ванны, да переоденутся, да сядут за стол!.. - когда внизу всхлипнула входная дверь на пружине, и по лестнице дружно протопали мимо, подозрительно косясь на них, мужчина и женщина, оба - плотные и богато одетые: она - в пальто с пышным песцовым воротником и в песцовой же шапке, он - в пыжиковой шапке и роскошной распахнутой дубленке; оба - одышливые и удивительно похожие: оплывшие лица, горящие багровым жаром от мороза щеки, одинаково толстые губы и носы, и маленькие, безо выражения, глазки... Они уже прошли мимо, опахнув Аркадия с Мишей удушающе-приторными запахами женских духов, мужского одеколона, пота и алкоголя. Однако мужчина, заинтересовавшись ими, остановился и зычно спросил:
- Чего вам тут надо?
- Погреться зашли, - миролюбиво ответил Миша.
- А ну давайте отсюда! - гаркнул тот: Мишино миролюбие придало ему уверенности.
- Не связывайся, Костик, с ними, - ласково пророкотала женщина.
- А чего их бояться, шаромыг этих - гнать их надо, а то совсем на шею сядут! - с задором ответил ей мужчина. - Давайте отсюда! - и он сделал угрожающий шаг им навстречу; однако женщина благоразумно вцепилась в его рукав и дальше не пустила, да он и сам дальше идти не решился.
Миша видел, как застыли на Аркашином грязном лице глаза и заиграли желваки на скулах: он не в силах был оценить юмора их положения - сдали нервы; не хватало еще, чтобы он сцепился с этим бугаем уже после благополучного спасения... И Миша, взяв его под руку, шепнул: "Пошли отсюда!"
Однако Аркадий уперся и сказал СЫТОМУ с угрозой:
- Ну, иди сюда, дерьмо вонючее, я тя щас умою! - и сунул руку в карман, будто хочет вынуть оттуда нечто устрашающее.
Странная то была сцена и смешная - как в комедии положений, где персонажи перепутались местами: первый поэт области в роли оборванного люмпена, гонимого с теплой лестницы на мороз - и настоящий люмпен, только выбившийся в начальники и раскормленный, с негодованием играющий перед люмпенами роль хозяина и гонителя люмпенов... Но когда Аркадий произнес свою угрозу - тот сразу превратился в самого себя: под визгливый вопль жены "Помогите!", дернувшей его за рукав, оба побежали наверх... В это время во всех дверях защелкали замки, а Миша, единственный зритель этой комедии, поскорее увлек Аркадия вниз. Но у входной двери они остановились и подождали: что будет дальше.
Однако ни одна дверь так и не открылась, из чего оба заключили, что женский вопль вдохновил жителей всего лишь крепче запереть двери... А вверху еще слышалось топанье... Миша выговорил Аркадию:
- Чего ты с ним связался - нам еще до дома добраться надо!
Аркадий же, не обращая внимания на Мишу и азартно вслушиваясь в топот наверху, еще и крикнул туда, сложив ладони рупором:
- Эй, толстозадые, ждите! Мы еще придем ночью ваши меха брать! - затем, расхохотавшись и хлопнув дверью, они вышли и двинулись дальше.
- Ну, ты и рисковый мужик! - удивился Миша.
- А ты знаешь, - отозвался тот, - мой костюм придает мне дерзости. Вот приду домой, натяну старую маску - и снова стану всех бояться...
* * *
Жена Аркадия, женщина хоть и нервная, и склонная к экзальтации, но в то же время и стойкая в опасных ситуациях, встретила его мужественно: не испугавшись ни вида его, ни того, что лицо его покрыто сплошной черно-серой коркой и обмотано окровавленной, присохшей к волосам тряпкой, благоговейно поцеловала его - как целуют икону (да-да, в те годы еще существовали женщины, умевшие самоотверженно любить мужей, и она относилась именно к ним!); затем сама раздела его, приготовила горячую ванну, сама отмыла его, отмочила и сняла окровавленную повязку с головы, остригла вокруг раны волосы, осмотрела, обработала ее и взяла с него слово, что он завтра же с утра отправится показаться врачам. И пока она все это делала, Аркадий рассказывал, рассказывал, рассказывал ей с ироническими замечаниями и смешными деталями об их подземной одиссее. Хотя в том, что он рассказывал, смешного было мало - просто ему не хотелось ни расстраивать, ни пугать жену, поэтому он все же находил смешные детали и даже придумывал их, и уже сам верил в них и смеялся над ними.
Затем она стала рассказывать, как сегодня утром позвонил какой-то человек, назвал свой адрес и сказал, что должен передать ее мужу одежду...
- Так это же Игорь! - воскликнул Аркадий.
- Но ситуация-то - абсурдная! - продолжала она возмущенно. - Я, как дура, собрала все, что смогла, из твоей одежды, кинулась по тому адресу, приезжаю, а Игоря нет - встречает совсем другой человек, который ничего толком не может объяснить, а дежурная потом подошла и говорит шепотом, что Игоря арестовали. И что я могла подумать обо всем этом?
- Почему арестовали? За что?
- Ну, уж не знаю, за что! Сказала, арестовали, а этот мужчина на нее же и накричал: не суйтесь, кричит, не в свое дело, и что Игорь, будто бы, совсем даже не арестован.
- Странно, - сказал Аркадий, задумавшись.
- Но самое странное - не это, - продолжала она, усаживая мужа за стол, чтобы накормить. - Под вечер - я уже из школы вернулась - опять звонит Игорь, и я не выдержала: взвинтилась и кричала в трубку Бог знает что!.. Ну, в самом деле: ведь мы тут похоронили вас, оплакали!.. Нет, это театр абсурда, бессмыслица, больной сон: все не сходится, ускользает, проваливается... От этого абсурда хочется, знаешь, хватить стакан водки, забыться и не просыпаться... Теперь я понимаю, почему у нас много пьющих женщин!
- Да, да, - рассеянно слушая ее, кивал Аркадий; ему не давала покоя оброненная ею фраза об аресте Игоря: что бы это значило?..
По сложившейся многолетней привычке слепливая выводы из мельчайших осколков информации и не решаясь высказать эти выводы даже жене, он думал и думал, и смутные подозрения его усилились: нет, не случайно все: и обрушение, и подвал... И снова, как бывало раньше, он ощутил: его - да, впрочем, наверное, и всех, кто был ТАМ - обкладывают; как охотники обкладывают красными флажками лис и волков... И, может, уже занесли руку и над ним тоже - вычислили и скоро постучат в дверь?.. Он бросил ужинать, пошел к телефону и позвонил Зуеву. Подняла трубку жена Зуева.
- Как дела у Федора Матвеевича? - спросил он.
Жена Аркадия подошла и стала делать ему рукой знаки, показывая то на рот, то на телефон, напоминая: тебя могут подслушать!
- Неважно дела у Федора Матвеевича, - ответила между тем жена Зуева. - Его оставили в травмотологическом отделении: кости на руке срастаются неправильно - надо ломать и снова сращивать!
- Срастутся, - подбодрил ее Аркадий. - Вон он какой молодец!
- Да она у него еще и воспалена - как бы не отняли.
- Будем надеяться на лучшее... В конце концов, главное для писателя - не руки, а голова, - постарался он ее утешить.
Потом позвонил Кулебякину. Жена Кулебякина ответила, что Антон Сидорович уехал работать на дачу.
- Как ему там работается? Не икается? Не мучает ничто?
- Кто это говорит? - спросила женщина, заподозрив в вопросе подвох.
- Душа Аркадия Светлого с того света. Прилетела, чтобы шепнуть Антону Сидоровичу несколько теплых слов.
- А-а, это вы, - разочарованно отозвались там, узнав голос Аркадия. - Но ему же все равно некуда ходить на работу - особняка-то нет!..
Затем позвонил Финк-Червякову. Ему ответили, что Семен Яковлевич нездоров и к телефону подойти не может.
- Что с ним?
- Температура.
- Тридцать шесть и шесть? Это, действительно, опасно - он умрет от равнодушия к ближним, - и Аркадий положил трубку; больше никуда звонить не хотелось.
* * *
Утром он долго отсыпался после многих суток мучений и недосыпов. Жена ушла на работу, а он все нежился и дремал, зарывшись головой в подушки. Поднявшись, долго брился, умывался и пил чай, решая: что делать, и с чего начать?.. Еще будучи в подземельях, они, все вместе: Зуев, Имангильдин, Худяков и он, - дали друг другу слово: если хоть один из них останется жив и выйдет оттуда - провести расследование причин катастрофы и найти виновников, чего бы это ни стоило... Эти размышления Аркадия: с чего начать? - и прервал звонок в дверь. Он пошел в прихожую и спросил:
- Кто там?
- Милиция. Откройте, - ответили ему.
У Аркадия опустилось сердце. Долгих-предолгих полминуты стоял он перед дверью в размышлении: что делать? - пока снова не позвонили. Понял: разводить канитель бессмысленно, - и открыл. За порогом стояли лейтенант и сержант в милицейских серых пальто с погонами, а позади них топтались с виноватым видом старичок-пенсионер, живший напротив, и женщина с первого этажа, староста подъезда, взятые, видимо, в понятые. Сквозь виноватый вид на их лицах проступало любопытство: для них Аркадий был не просто соседом - а еще и гордостью их подъезда.
- Позвольте войти, - сухо сказал лейтенант и бесцеремонно перешагнул порог; спутники его остались пока на месте. - Вот ордер на обыск, - показал лейтенант бумажную латку.
Аркадий взял ее и повертел, но от волнения буквы на ней прыгали в глазах; он вернул ее и спросил: что это значит? по какому поводу?
- А то и значит, что обыск, - с чисто милицейской логикой ответил лейтенант и жестом хозяина положения пригласил в квартиру остальных.
Те вошли и сгрудились в прихожей. Лейтенант, не теряя времени, первым делом внимательно осмотрел прихожую и остановил взгляд на грязных, растоптанных, густо покрытых цементной пылью ботинках, в которых Аркадий пришел ночью и не успел выбросить в мусоропровод. Лицо лейтенанта, увидевшего их, выразило крайнюю степень удовлетворения. Похоже, на этом его служебное рвение было исчерпано - он устремился к ботинкам, как к драгоценной находке, взял в руки и спросил Аркадия:
- Это ваши?
- Вы полагаете, что я их украл в музее? - усмехнулся Аркадий.
- Отвечайте на поставленный вопрос: ваши?
- Ну, мои, - с легким раздражением ответил Аркадий, совершенно не понимая болезненного интереса милиционера к этой рвани.
Лейтенант удовлетворенно хмыкнул и испросил разрешения пройти и сесть за стол, чтобы написать протокол. Разрешение было получено, и всей гурьбой перешли в гостиную.
Лейтенант с подобающей случаю важностью уселся за полированный стол посреди комнаты и стал сочинять протокол; Аркадий, чтобы не мешать столь серьезному акту творчества, тихонько сел на диван; остальные толпились у двери - приглашать их дальше у Аркадия охоты не было.
Наконец, был сочинен протокол о том, что сего числа в присутствии понятых имярек у гражданина Аркадия Светлого найдены и изъяты данные ботинки - следовало длинное и скучное описание их примет; засим все четверо гостей расписались в протоколе. Аркадий, не желая участвовать в этой глупости, расписываться отказался, о чем лейтенант сделал запись в протоколе. На этом формальность была исчерпана, понятые отпущены, а Аркадию лейтенант вежливо предложил проехать с ним в отделение милиции, где ему все будет разъяснено... Аркадию все еще не верилось в серьезность происходящего - это походило на замысловатую, но глупую игру.
- Сухари брать? - иронически спросил он.
- Я думаю, пока не надо, - ответил лейтенант, нажимая на слово "пока".
- А записку жене написать можно?
- Пишите, - разрешил тот.
Аркадий взял лист бумаги и размашисто начертал на нем: "Дорогая, ОНИ все-таки за мной пришли. Я у НИХ в руках, но за меня не беспокойся - думаю, ничего серьезного против меня нет и скрутить себя в бараний рог я ИМ не позволю. Но на всякий случай, моя умница, будь мужественна и готова к новым испытаниям. Целую и обнимаю тебя. Твой Аркан".
* * *
И только когда этот лейтенант в отделении милиции начал допрос, до Аркадия, наконец, дошло, зачем им понадобились его задрипанные старые ботинки: разговор шел не более и не менее чем о трупе, обнаруженном в заводском районе, и о причастности Аркадия Светлого к убийству; доказательство сему - следы возле трупа, оставленные этими самыми ботинками! Вот, оказывается, какое стряпалось дельце!
От такого поворота Аркадий опешил. Но самым непостижимым в этом было - насколько молниеносно они на него вышли. Мистика!..
Действительно, можно было поверить в сверхпроницательность и всеведение милиции, если б этот лейтенант всем своим видом не доказывал обратного. Аркадия просто мучила эта жгучая тайна, и он спросил лейтенанта:
- Объясните, лейтенант: как вы смогли на меня выйти? И я честно расскажу, как все было.
- Да? - на секунду вспыхнул у того в глазах живой интерес. Но вспыхнул и тут же потух, задавленный - лицо его снова приняло постное выражение; он лишь напыщенно изрек их старый, как Аркадиевы ботинки, и уныло шаблонный ответ: - Купить меня хотите? Не продаюсь! И запомните: здесь не нам задают вопросы - а мы задаем! А честно рассказать вы и так должны!
Да Аркадий и не думал ничего таить - стал рассказывать все по порядку, начиная с обрушения особняка. Когда же дошел в своем рассказе до места, где и как того несчастного ударило рамой вагона, лейтенант стал спрашивать: видел ли он своими глазами, как его ударило?
- Нет, - честно признался Аркадий.
А когда он рассказал, как бригадир склонился над упавшим, проверил пульс и произнес: "Готов", - лейтенант спросил:
- Что за бригадир? Фамилия? Имя?
- Не знаю - его все звали "бугром".
- Так что ж вы ссылаетесь на мифического "бугра", если ваши сведения нельзя проверить? Вы сами проверяли пульс пострадавшего?
- Когда мы его несли, он уже остывал.
- Кто это подтвердит? С кем несли? Можете назвать фамилии, имена?
- Не могу, я не знаю их, - Мишу Новосельцева он называть не стал.
- И что же, вы донесли до улицы - и бросили под забор? - с крайней степенью иронии спросил лейтенант.
- Не бросили, а положили, - ответил Аркадий. Его теперь разбирал стыд, когда он вспомнил, как они с Мишей прыгали и кричали в экстазе о свободе... Он краснел и вытирал платком потеющий лоб. А лейтенант продолжал допрос, желая на чем-нибудь его поймать и запутать:
- Что же это вы - ничего не видели, ничего не знаете. Бросили - и не сообщили ни в скорую помощь, ни в милицию?
- А как вы думаете, - возражал Аркадий, смелея от собственной дерзости, - почему нас, семь человек, засыпанных в подвале, бросили, и никому дела не было: ни власти, ни милиции, ни скорой помощи? Почему никому нет дела до сотен, а, может, тысяч живых людей в подземельях? Почему вы игнорируете это, а сидите и высасываете из пальца дело на меня?
- Не уводите разговор в сторону!
- Я не отвечу на ваши вопросы, пока вы не ответите на мои.
Лейтенант предупредил его об ответственности за отказ от дачи показаний, потом задал еще несколько вопросов; Аркадий молчал. Лейтенант, уставший, видимо, не менее Аркадия - допрос длился три часа без перерыва - задумчиво побарабанил пальцами по столу, затем собрал листы протокола, встал и вышел из комнаты, оставив Аркадия одного, и его долго не было.
Но вот, наконец, он появился и дал Аркадию подписать протокол. Аркадий внимательно прочел его, но подписать отказался: многие его ответы были записаны неточно; после долгих препирательств лейтенант все же согласился исправить ответы, и только тогда Аркадий подписал их.
- Так вы меня не выпустите? - спросил он.
- Ну почему же, - сложив подписанные листы в папку и заперев папку в железный шкаф, лейтенант позволил себе расслабиться - начал нечто вроде светского разговора: - Вы человек в городе известный, в столице печатаетесь - так что мне было даже приятно с вами побеседовать. Мы и не думали вас долго задерживать - пока что это в наши планы не входит. А там видно будет. Правда, нам нужна еще одна формальность: вы нам дадите подписку о невыезде. Извините, но так уж полагается. И на этом ПОКА закончим.
Интересно, что в течение всего диалога этот простодушный молодой человек усердно нажимал на слова "мы", "нам", "у нас", так что невольно получалось, будто он причисляет себя к некоему замкнутому сообществу, обращаясь при этом к Аркадию Светлому как представителю другого сообщества, чуждого ему.
- А если я не дам подписки? - спросил Светлый.
- Тогда - в целях удобства следствия - придется, извините, вас задержать. Вы так и напрашиваетесь...
И Аркадий не стал больше дразнить терпение лейтенанта - написал расписку и, действительно, был отпущен.
Он шел по улице и думал: как странно все... Ведь подозреваемых в убийствах так легко не отпускают. Что все это значит? Они явно чего-то от него хотят. Но чего? Запугивают? В кошки-мышки играют?.. И все же: как они на него вышли? - эта загадка занимала Аркадия более всего.
* * *
Он решил, не заезжая домой, тотчас поехать к Мише Новосельцеву (однажды он был у него дома и помнил, где он живет): предупредить, что его, возможно, тоже потащат, а также посоветоваться, как быть дальше, и похвастаться своим мужеством: не назвал его на допросе!
Но каково было его удивление, когда он застал только расстроенную Мишину жену, которая сказала, что его только что забрали! В другое отделение, в другом районе... Это что, облава? Их, как загнанных зверей, отлавливают по одному?.. Ему стало вдруг на самом деле, без всяких натяжек, страшно: не-ет, они не в кошки-мышки играют...
И тогда он кинулся предупредить Варфоломея.
Аркадий считал, что понимает Варфоломея, поскольку знает его лучше других в городе, и я, пожалуй, соглашусь с ним в оценке Варфоломея: да, несмотря на свое природное, почти первобытное простодушие, в котором Варфоломей пребывал и за которым прятался, на самом деле он обладал изрядной хитростью маленького человека, помогавшей ему сохраниться в прекраснейшем из жестоких миров, или - жесточайшем из прекраснейших, где никто никого не любит и любить не хочет, и где все, за исключением редких счастливчиков или очень уж добрых людей, просто барахтаются в море одиночества и притворства, делая героические усилия выплыть, имитируя дружбу, товарищество, любовь (не есть ли, между прочим, вся жизнь человеческая этим сплошным героическим усилием?).
Хитрость Варфоломея была, собственно, не бытовой изворотливостью или инстинктом самосохранения, которые помогают человеку выжить везде, куда закинут обстоятельства - а, скорее, умением сохранить свое "я" от шаблонов мышления, присущих грамотному горожанину. Не то что бы он смотрел на жизнь горожан свысока или, наоборот, с завистью парии - он просто жил в параллельном городскому бытию мире, давая всему реальные оценки, не обольщаясь ни на чей счет и не веря никаким нынешним мифам.
Если же кому-то захочется умилиться: вот что значит человек из тундры! - то не стоит: обычно человек из тундры или из тайги - мы в этом многократно убеждались - легко подхватывает суеверия, пороки и предрассудки "цивилизации", и чем "проще" человек - тем быстрее.
Просто в тщедушном теле Варфоломея жила душа поэта. Настоящего поэта с мощной интуицией. Хотя ни великим, ни даже большим поэтом он не стал - не успел. Он был просто настоящим, и искренне исполнял, может, даже не задумываясь над этим, завет: "Ты царь: живи один", - и был таким, одиноким, как перст, царем. Пока трезвый, разумеется.
Аркадий нашел его с температурой и кашлем. Оказывается, вчера Варфоломей, пока висело густое облако пыли, умудрился вскарабкаться по лесенке вагона под самую крышу и провисел там с полчаса незамеченным, пока вагон не продвинули, и, конечно, закоченел там.
- Давай-ка я врача вызову! - предложил Аркадий.
- Нет-нет! - запротестовал Варфоломей. - Есть аспирин, чай есть - вылечусь. Думал, таежная закалка выручит. Надо опять в тайгу.
Аркадий рассказал ему, как вчера убило человека и как они с Мишей тащили труп, а также про сегодняшний обыск и допрос, про подписку о невыезде, про то, что уже взяли Мишу... И тогда Варфоломей, лежа на своей несвежей лежанке и размахивая рукой, болтающейся в обвисшем рукаве старого свитера, посоветовал Аркадию:
- А ты уезжай.
- Как "уезжай"? Я подписку дал, - возразил Аркадий.
- Пусть они подотрутся твоей подпиской.
- Нет, Варфоломей, так у цивилизованных людей не делается.
- Это у цивилизованных. Раскрутят дело, воткнут лет семь, и сдохнешь там - ты неприспособленный. Это же немыслимо: каждый день забор и тусклые рожи. Ты что, не насмотрелся?
- Ну, сбегу, так найдут: у них эта служба хорошо поставлена... Как жить, как работать, печататься?
- Нашел себе печаль! Зато - свобода.
- Да какая это свобода - жить под страхом?
- Почему под страхом-то? У меня знакомые пастухи есть, возьмут в кочевку. Года два можно жить, никого не видя: только небо, тайга, вода. Давай, поедем вместе - я тебя устрою.
- Нет, - рассмеялся Аркадий и покачал головой. - Куда же мне в тайгу? Я комаров боюсь...
Долго они беседовали... Варфоломей жаловался, что легкие его в тех подземельях пропитались сыростью, что он устал от города и как только подлечится - поедет на родину: поесть сырой оленьей печени и вареного с травами мяса, набросить на оленя маут, почувствовать в руках упругое биение живой рыбины... А Аркадий советовал ему, пока он здесь, затаиться, ни единой душе не открывать и не откликаться.
* * *
Вернувшись домой, Аркадий целые сутки потом размышлял над советом Варфоломея сбежать, взвесил все "за" и "против", и - решился: следующим же вечером они с женой вышли из дома; он нес чемодан, она - портативную машинку и сумку с провизией; поймали в безлюдном переулке такси и уехали на железнодорожный вокзал; там он купил себе билет до Москвы на проходящий поезд. До прихода поезда сдали в камеру хранения вещи, нашли в людном зале ожидания уединенное место в уголке, сели и негромко говорили, не в силах наговориться перед разлукой.
А милиционеры в ту ночь, будто нарочно, все фланировали по вокзалу - выискивали, что ли, кого? - и, как казалось Аркадию, внимательно на него поглядывали. Он делился опасениями с женой, а она глядела на него с жалостью и гладила ему руку: "Успокойся, Аркашенька, никто на тебя не смотрит; твои нервы ужасно расстроены - тебе действительно надо уехать".
Глухой ночью он дождался, наконец, своего поезда, простился с женой, вошел в вагон, взял постель, влез на вторую полку и только тогда спокойно вздохнул и заснул затем под размеренный стук колес, уносящих его из города - как потом оказалось, навсегда.
ЭПИЛОГ
Вот и все, что я хотел рассказать, чтобы положить конец давнему слуху, имевшему хождение в городе и приобретшему со временем характер прямо-таки мистического бреда. Извольте видеть теперь, уважаемые земляки, как проста его подоплека, и хотя факт, как говорится, имел место - ничего сверхъестественного в нем, как видите, нет. И если даже те подземные галереи до сих пор обитаемы опустившимся бездомным людом - разве можно услышать их хриплые голоса сквозь толщу земли? Да нет же, конечно! Однако до какой неузнаваемости можно исказить и истолковать любой слух!
Правда, возникает сомнение: а нужно ли бороться с легендами, разрушать их и делать их реальную основу достоянием гласности? Не лишает ли сей маневр историю, далекую и близкую, аромата тайны? Т.е., образно говоря, вместо окутанных легендами старинных замков с полуобвалившимися сводами, привидениями и плачем сов по ночам мы получаем груду реальных кирпичей, которые куда-то еще можно употребить... Что лучше?
Но я данного сомнения не приемлю и продолжаю настаивать: надо рассказывать всю правду, ибо она касается того далекого времени, когда грубые, с сомнительными достоинствами люди вершили судьбами простодушных обитателей нашей области, сея произвол и бестолковщину - эта правда рикошетом достает и нас, словно перенесенная в детстве тяжкая болезнь: следы ее тянутся потом через всю жизнь, и когда-то она все равно аукнется, - а уж вы сами выбирайте, что вам по душе: грубая правда - или флер легенды? И останутся ли благодарны мне земляки за мой труд, или им приятней жить в неведении - но дело сделано: личины сорваны, все названы своими именами, а аляповато раскрашенная легенда обернулась фарсом. Дело сделано!
Единственное, чего бы еще хотелось, не слишком злоупотребляя вашим вниманием - рассказать о дальнейших судьбах наших персонажей; не годится бросать их посреди дороги. Те, кому это неинтересно, чтение моего исследования могут на этом закончить, а остальных приглашаю последовать за мной дальше: при этом постараюсь сделать мой отчет как можно короче.
* * *
Итак, в первую очередь я поведаю, что стало с теми, кто оказался в том морозном декабре запертым в смертельной ловушке под развалинами злополучного особняка и все-таки вышел оттуда.
Начну по порядку. Аркадий Светлый, взяв, как мы знаем, билет до Москвы, на самом деле из конспиративных соображений сошел раньше, пересел на другой поезд и уехал к своему брату, работавшему главврачом районной больницы в маленьком заштатном городке - чтобы некоторое время побыть под врачебным контролем, отдохнуть от передряг и поработать в тишине глубокой провинции. Однако по приезде у него начались сильные головные боли - сказалось сотрясение мозга, которое он получил вместе с травмой головы. Брат положил его в больницу; лечение длилось долго; причем сотрясение могло стать роковым, ибо было вторичным; выручил, как видите, блат, сей пышный цветок нашей зараженной всеми миазмами жизни - что бы Аркадию оставалось, в его положении, (прошу прощения за невольный каламбур) без брата и без блата? Прозябание до конца дней своих в Доме Печали?
Бросив здесь, в нашем городе, квартиру и работу, жена его примчалась туда и терпеливо его выходила... На сбережения от былых гонораров купили они в том городке маленький домик на имя жены - сам он продолжал жить там фактически нелегально: прописка в паспорте его оставалась нашей, а ехать сюда выписываться он боялся. Он всего теперь боялся; страх стал его манией и закрепился навсегда.
Стихи сочинять он перестал совершенно. Зато начал писать исторические романы. Темы для них он избирал как можно дальше от нынешней действительности, раздражался, когда в них выискивали какие-то аналогии с современностью, и проповедовал свою концепцию исторического романа: врут исторические писатели, что ищут в истории ответов на сегодняшние вопросы; для романиста исторический роман - будто бы, всего лишь средство спрятаться от сегодняшнего дня, зарыв голову в песок истории...
Ему помогала писать жена, историк-педагог по профессии, так что практически они теперь работали в четыре руки, и работа подвигалась споро. В целях конспирации он взял себе новый псевдоним. Таким образом, с поэтом Светлым было покончено навсегда.
Много лет спустя, когда стали публиковаться его романы и появились снова деньги, он решился навестить наш город (и то лишь наведя через знакомых справки, что "дело" его замято), "выписался", наконец, отсюда, "прописался" в том городке и после многих лет почувствовал себя почти счастливым человеком - в сравнении с положением человека без прописки, когда приходится с опаской красться в собственный дом, чтобы не засекли бдительные, любящие "правду" соседи.
Я с ним встречался и беседовал, выведывая подробности СОБЫТИЯ.
Казалось бы, писателю все должно быть интересно; но не ходячий ли это штамп? Из бесед с ним я понял, что воспоминания не только о том событии, но и просто о нашем городе для него слишком болезненны: у него начинали дрожать руки и голос; он просил у меня сигарету, хотя бросил курить, и, давясь дымом, задавал вопрос, казавшийся мне риторическим:
- Это все было с нами - или мне приснился кошмарный сон?..
Кстати, изучая то время, я сталкивался со странным невротическим синдромом: неприязнь к Большому Чуму, Великому Курултаю, к Шаманам и Хозяевам обиженные люди переносили на земляков, на весь свой народ...
Я понял, что сам Аркадий воспоминаний об этом никогда не напишет: слишком глубокий шрам прошелся по его душе. Тем большую ответственность за свое исследование я почувствовал.
* * *
А ведь он оказался удачливей всех, кто испил с ним чашу бедствий в тех подземельях... Почему судьба оказалась к ним так безжалостна? Или это слепой рок висел над ними - тот самый, воспетый еще в трагедиях антиков? - или кто-то невидимый, но властный и жестокий вел их и подталкивал? Готовых ответов нет, а гадать на кофейной гуще в нашем исследовании не пристало - на исходе его меня по-прежнему интересуют только факты.
Я не стану повторяться относительно кончины Карманова, который, кстати, так и остался лежать в том подземном ходе, потому что никто с тех пор так и не удосужился пробраться туда, найти его прах, перенести на кладбище и воздать должное памяти о нем, как велит обычай: близких родственников у него не оказалось, а остальные, избавляя себя от хлопот, сделали вид, что человек всего лишь куда-то делся - уехал, что ли? - и когда вернется, не сказал, а уж потом, мол, все как-нибудь само собой решится. Но само собой, как известно, ничего не решается.
Но ведь умер немного позднее и Зуев! Поврежденные кости ему тогда ломать и снова сращивать не стали, т.к. инфекционное воспаление руки не только не проходило, но и прогрессировало; врачи приняли решение отнять руку - Зуев скрепя сердце согласился; отняли, но, оказалось, опоздали: воспаление пошло дальше; остановить инфекции не смогли, и Федор Матвеевич скончался, претерпев массу мучений.
В областной газете вместе с его портретом в траурной рамке есть сообщение о его кончине, подписанное Кулебякиным, Финк-Червяковым и ответственными работниками Большого Чума; в нем сообщается: "После тяжелой продолжительной болезни скончался талантливый писатель-публицист, много сделавший для прославления нашей области, ее прекрасной земли и ее славных тружеников... Все, кто был знаком с ним и его творчеством, глубоко скорбят о безвременной кончине нашего известного земляка... Память о нем будет вечно жить в наших сердцах". Все это звучит чудовищной издевкой по отношению к нему, если вспомнить не только его участие в подземной трагедии, но и историю многолетнего остракизма, которому его подверг не кто иной, как все, подписавшие некролог.
* * *
К тому, что сказано мною о гибели Имангильдина в начале исследования, добавить, в сущности, нечего, т.к. более точных сведений у меня нет. В печати на этот счет тоже ничего не появлялось. Остались лишь обрывки былой молвы о нем среди земляков в Урупском районе: вернувшись на родину, он хотел работать в районной газете, причем часть тиража издавать на родном языке с помощью разработанного им алфавита; большой трудности для набора это не представляло: за основу он взял русский алфавит. Но ему не дали - чего-то боялись: урупская газета до сих пор выходит лишь на русском.
Ни национальным, ни русским начальникам он там не был нужен: большую часть времени они занимались своими личными делами и за неимением иных образцов для подражания во всем подражали Большому Чуму - правда, с местными особенностями. А поскольку населения в том районе кот наплакал - все эти особенности были на виду, и местные жители их терпеливо сносили. А что делать? До Бога, как говорится, высоко, а жить надо.
После неудачи с газетой на урупском языке Варфоломей пробовал "уйти в народ" - заняться профессиями своих предков: охотиться, рыбачить, пасти оленей, - однако заниматься этим нужны величайшая сноровка, постоянный тренаж и навык с детства, чего он долгие годы был лишен; соплеменники пели его песни, печальные и веселые, но недоумевали: зачем поэту пасти оленей, когда он может жить в теплой квартире, еду покупать в магазине и каждый день носить костюм с галстуком? Значит, он плохой поэт? Они посмеивались над ним и его неумением что-либо делать; такова грустная проза жизни талантливого человека: присутствие снижает пиетет иногда не только до нуля, но и ниже - он сам себе начинает мешать жить.
И потому, наверное, он умер. Умер безвестным и - неизвестно где, когда и как. Говорят, замерз пьяный (так чаще всего и кончали жизнь мужчины его племени), и кто-нибудь из местных малограмотных и немногословных приятелей похоронил его, не догадываясь, что хоронит первого урупского поэта, о котором написано в оксфордских академических справочниках. А соплеменники Варфоломея продолжают пасти оленей и охотиться, пока Хозяева не уничтожили до конца их леса и пастбища и пока еще не всех их малолетних детей переловили и засадили в интернатах за парты, чтобы отучить быть урупами и непременно сделать русскими по языку и обычаям, только - с раскосыми глазами, отчего получались не урупы и не русские, а дегенеративного вида безнациональные гибриды, грузчики в магазинах, шаромыги и пьяницы, трущиеся возле водки, против чего так страстно пытался бороться Варфоломей изо всех своих слабых сил...
И над его безымянной могилой никакого знака: ни обелиска со звездой, ни креста (ведь он носил христианское имя - "Варфоломей"), ни вырезанной из дерева утки, гагары или гуся, грубые изваяния которых оставляли раньше, согласно ритуалу, над могилой урупа сородичи, представляя себе, что после смерти душа человека переселяется в утку, гагару или гуся, взмывает в поднебесье и улетает в далекий край, откуда нет возврата... Но я не сомневаюсь, что над его могилой веснами нежно зеленеет трава и цветут торопливые и яркие северные цветы, летом в горячем сухом мареве бесконечного северного дня тонко звенит от гнуса воздух, осенью светится солнечной желтизной осенняя хвоя узловатых черноствольных лиственниц, а зимой посреди морозного тумана горят в черном небе клубящиеся звезды и, словно космические миражи, полыхают северные сияния...
* * *
Ну, и последний из поэтов, кто был там - Георгий Худяков, хотя он, как мы уже рассказывали, не вышел вместе с товарищами, а остался в подземельях на неопределенное время.
Ему, пятому ребенку в нищей семье с пьяницей-отцом и забитой матерью, привыкшему в детстве спать на полу, зарывшись в лохмотья посреди общей свалки братишек и сестренок, ему, носившему горькое проклятие битого, униженного детства - ему ли было бояться людей, которых они обнаружили в тех темных норах? И он, словно апостол, шедший к прокаженным, понес этим подземным существам собственное немудрящее, но живое слово, и они, одичавшие до звериной немоты, оценили его щедрый жест и оказывали ему всяческие знаки уважения, которых, быть может, ему так не хватало здесь, на нашей черствой земле.
Как ходил потом о нем глухой слух (впрочем, о них обо всех, вернувшихся ОТТУДА, ходили одни только глухие слухи, и поди разберись, где в них истина, а где домысел!), что он там приобщился к наркотикам; впрочем, кое-какие приметы его дальнейшего поведения отнюдь не опровергают слуха: видимо, подземная передряга с блужданиями по краю гибели настолько сдвинула его психику, что он уже не в силах был выкарабкаться из этого состояния собственными душевными силами.
Точно неизвестно, сколько он в тех катакомбах еще пробыл - может, до конца зимы, а, может, и меньше; его сожительница Анжела, узнав, что писатели выбрались, а он задержался, пробовала вызволить его через каких-то сомнительного вида посыльных, используя письма, уговоры и посылки с одеждой, не решаясь, правда, как Орфей за Эвридикой, спуститься за ним в это царство Аида - не хватило духу.
Когда же он, наскучавшись по белому листу бумаги и по чистой постели, соизволил вспомнить о жене и заявился - то обнаружил, что его место занято: она уже успела вытащить из грязи и отмыть нового! Разобиженный, Гоша, будто бы, хлопнул дверью и ушел с гордо поднятой головой, и она, тоже обиженная - столько отдано сил, чтобы привести его в человеческий вид, и все напрасно! - не вытурила нового сожителя и не бросилась за Гошей.
По другой версии, он явился к ней после долгого отсутствия только затем, чтобы переодеться и выклянчить деньжат - что тоже вероятно.
В общем, Георгий Худяков ушел и снова загулял, как всегда, в гульбе не зная удержу: ночуя у друзей, случайных собутыльников и собутыльниц, а то и, когда настало лето - на скамейках парка, и в лопухах под забором.
Так прошло лето. А холодной туманной осенью тело его обнаружили однажды в парке висящим на суку столетней березы, что растут там на высоком откосе, с которого видно почти весь город, раскинувшийся в излучине, прикрытый вуалью дыма, и реку в обе стороны, и далекие заречные дали, - а березы эти сыпали в тот день, как всегда в эту пору, вниз с крутого откоса сумасшедший золотой дождь листьев.
Известно, что поэты имеют две похожие особенности души: во-первых, рядиться в живописные костюмы (если даже это костюм нищего) и по-ребячьи разыгрывать роль, неважно какую: серьезную ли, загадочную или потешную; часто, впрочем, они разыгрывают ее довольно аляповато и безвкусно; во-вторых же, они, подобно животным, предчувствуют приближение катастроф и - собственной смерти... Вариации на эту тему повторялись и в Гошиных неопубликованных стихах (в те времена стихи с размышлениями о смерти считались Великим Курултаем "упадническими" и в печать не допускались). А что касается ролей, то Худяков, несмотря на свое ярко выраженное плебейство, частенько, как отмечают современники, чувствовал себя полным собственной значимости богочеловеком, пришедшим на землю, чтобы нести свет в пучины людской юдоли... Но слишком человеческое, сиюминутное победило в нем богоносное; гордыня надломилась, и он сдался жизни по всем статьям; вот и закачался на березе..
О чем ему думалось в тот миг, спресованный до такой гущины, что он задохнулся в ней, когда перед лицом этакой земной красоты, осенней, печальной и пронзительной, торопливо (а, может, и наоборот - медленно, оттягивая последний вздох, последний свой шаг, свой рывок в пустоту?) влезал в петлю, чтобы казнить себя? Об обидах? О ненужности никому? О горечи поражения?.. Нет ответа. Silentium.
А, может быть, кто-то помог ему туда влезть?..
Говорят, в карманах его пиджачка никакой предсмертной записки не нашли, но нашли много черновиков, и среди них - несколько готовых стихотворений, удивительно искренних и трагически печальных; их можно было бы считать его завещаниями - но они куда-то потом исчезли... Да это и понятно: кому нужен смертельно раненный тоской и печалью поэт, и кому нужны его трагические стихи?..
Вот так - как дым! - развеяны были почти без следа писатели и поэты, которые оказались тогда в роковом подземелье и которых боялись потом, как чумы, потому что, будто бы, они знают что-то такое!..
* * *
Теперь - о судьбах еще двоих участников той подземной экспедиции - о Мише Новосельцеве и буфетчике Игоре.
Миша Новосельцев, как мы знаем, был арестован по подозрению в убийстве одновременно с Аркадием Светлым. Но Аркадия, допросив, отпустили - он был известным поэтом, и задержка его усугубляла слухи, а кто для них был Миша?.. Поэтому они и вели себя с ним по-другому: бесцеремонно, - а когда он стал артачиться и защищать свое достоинство, отказываясь подписывать то, что им нужно - а нужен им был компромат на Светлого - они просто засадили Мишу в КПЗ вместе с отпетыми головушками, которые измывались над ним, как хотели, пока тот сам не запросился на допросы.
Но когда выяснилось, что Светлый улизнул из города, с них - как гора свалилась; Миша стал им неинтересен, и его отпустили. С таким, правда, многозначительным напутствием, сказанным по-провинциальному прямолинейно и, во избежание кривотолков, без свидетелей:
- Мы тебя отпускаем, но чтобы и духу твоего в городе не было!
- Что я сделал? Какое вы имеете право? - начал он "лезть в бутылку".
Объяснение ему было тотчас выложено без всяких церемоний:
- Потому что ты человек ненадежный - вот и все наше право. Уезжай, улетай, испаряйся - но чтобы глаза нам больше не мозолить, иначе пеняй на себя! И о том, где вы были после обрушения особняка и о чем мы тут с тобой говорили - никому ни слова. Понятно?
- Понятно, - удрученно согласился тот. И испарился. Вернулся с семьей в родной город. Но и там у него жизнь не задалась: ни к местным журналистам, ни к писателям дороги больше найти не смог; работал культмассовиком в рабочем клубе и тихо спивался в окружении таких же, как сам, неудачников... И всю жизнь потом вспоминал капитана из военной части; тот про Мишу, наверное, давно забыл, а Мише он даже снился, и они вели во сне нудные, мучительные диспуты...
А у буфетчика Игоря все вышло иначе. После того разговора с человеком из "органов" он месяца два не мог нигде закрепиться с работой; возвращаться на завод слесарем не тянуло; барменом, буфетчиком, официантом не брали: или не было мест, или намекали на взятку, которую бы он не потянул; устроился грузчиком в столовую с расчетом продвинуться хоть там, но бабы-поварихи заездили его работой и приставаниями, а навару - никакого.
И, отчаявшись, он принял предложение: пошел барменом в артистическое кафе на их условиях. И дела его наладились самым блестящим образом: через пять лет службы в том кафе ему предложили должность заведующего большой столовой, потом - директора ресторана. А ныне, спустя много лет, он - руководитель крупнейшего в области объединения общественного питания: с возрастом растолстел, общается только с такими же, как сам, директорами и управляющими, имеет манеры, которые перенял у актеров в том в артистическом кафе, сумев сдружиться там со всеми. Носит он теперь роскошную седую шевелюру, ездит в "волге" с персональным шофером за рулем и имеет одну-единственную слабость - к молоденьким официанткам, которых время от времени возит куда-то по очереди с собой на "волге".
* * *
Отдельно стоит рассказать о дальнейшей судьбе жены Гоши Худякова (хотя совместная жизнь их узаконена не была) Анжелы Ивановой, поскольку судьба эта тоже представляет для нас определенный интерес: как вы, наверное, помните, Анжела была внебрачной дочерью Хвылины.
Не в силах терпеть одиночество (в наш век поголовной грамотности, когда каждый из нас - всезнайка, а главное открытие века - "кто весел, тот и прав", для торопливых наших мужчин и женщин физиологическое одиночество в течение одного-двух месяцев кажется уже тяжким грехом против природы и уж, во всяком случае, непростительным упущением), Анжела, как мы уже сказали, привела в свой дом нового мужчину, который у нее остался.
Однако на сей раз ей, в общем-то, доброй и отзывчивой женщине, попался, при излишней торопливости ее выбора, совсем не тот, с какими ей до сих пор приходилось иметь дело - с полуинтеллигентами, пусть и криводушными, и хамоватыми, однако способными иногда и на прилив нежности, и даже, изредка, на джентльменский поступок. На сей раз ей попался негодяй, каковых, если осмотреться вокруг внимательнее - и искать не надо. С ловко подвешенным языком, и отнюдь не урод лицом - оставшись у нее, он мало того что альфонствовал за ее счет, так он стал ее, еще барахтавшуюся на плаву нормальной человеческой жизни, спаивать и всячески растлевать: ему легче было манипулировать ею, такой: униженной и раздавленной.
Спустя некоторое время он уже приводил в ее дом новых женщин для себя, а для нее - новых мужчин (может, даже беря с них плату). Когда же она пыталась препятствовать этому - стал ее регулярно избивать и выгонять из дома. И через несколько лет она преобразилась: лицо ее огрубело и потемнело от пьянства и побоев, а тело усохло; волосы ее неряшливо торчали в разные стороны; одевалась она в свою старую одежду, висящую на ней, как на вешалке, а на ногах болтались старые туфли со стоптанными каблуками, и висели на худых икрах сползающие чулки...
Никому не нужная, бродила она по пивным и закусочным и клянчила выпивку. Завсегдатаи злачных мест уже знали ее, подкармливали и опохмеляли - или гнали прочь. Особенно не терпели ее и изгалялись над ней официантки и посудомойки. Когда ее гнали, она злилась, била себя костлявыми кулачками в высохшую грудь и, полупьяная и полубезумная, хрипло кричала: "Как вы смеете - я дочь Хвылины!" - а они покатывались со смеху и кричали: "Иди-иди, пожалуйся своему Хвылине! Он тебя приголубит!.."
Поведение ее очень смущало милицию: эта пьянчужка позорила и трепала уважаемую фамилию самого Хозяина области! И когда она слишком распоясывалась, ее забирали и куда-то увозили. Но странное дело: как только ее забирали - на ее месте тотчас появлялась новая! Даже, будто бы, в разных концах города по забегаловкам и пивным заявляло о себе сразу несколько "дочерей Хвылины" - звание это, вместе с неудобствами в виде преследований со стороны милиции, официанток и посудомоек, приносило "дочерям" и дивиденды: мужики, потешаясь, не забывали подкармливать и подпаивать их, и выловить их всех было просто не по силам: во-первых, непонятно, то ли эти самозванки возрождались быстрее, чем их отлавливали, то ли их быстро отпускали, не зная, что с ними делать; а во-вторых, они защищались от милиционеров, как только могли: дрались, царапались и поднимали гвалт, пользуясь тем, что они все-таки женщины, и милиционеры не решались их бить, во всяком случае, прилюдно - так что за несколько кварталов было слышно: опять Хвылининых дочек берут!
В общем, терять "дочкам" было нечего, и милиционеры, если их бывало меньше, чем трое, отступались, а скандальная известность этих падших созданий росла и множилась: увы, всякое неповиновение властям почитается у нас в народе за самое уважаемое геройство...
* * *
А что же сам Хвылина? Как сложилась судьба его самого, и - его отношения с Великим Курултаем и нашей писательской организацией?
Надо сказать, что его отношения с писательской организацией после той катастрофы пошли на лад, стали, в конце концов, даже сердечными, и этой взаимной сердечности уже ничто не омрачало.
По прямому указанию Хвылины, забывшего, к его чести, все обиды на писателей, им взамен рухнувшего особняка скоро изыскали новое помещение (пока многоэтажный Культурный Центр не ввели в эксплуатацию) и выделили деньги на покупку новой мебели в кабинеты.
А когда вселились в новое помещение и обставились мебелью, было созвано писательское собрание, на котором снова стоял вопрос о приеме Хвылины, поскольку из-за какой-то формальной заковыки решение декабрьского собрания было признано недействительным.
Отсутствия нескольких писателей, куда-то, по официальной версии, уехавших, постарались не заметить и не обсуждать, дабы "не комкать повестку дня"... Кулебякин с Финк-Червяковым учли все промахи прошлого собрания, поэтому апрельское прошло, можно сказать, на-ура: Хвылину приняли, причем почти единогласно ("против" был всего один голос, и знали точно: картину единодушия испортил Зуев, тогда еще живой - ему возили урну и бюллетень для голосования в больницу. Но что с него возьмешь? - развели руками руководители: горбатого могила исправит). Свое утверждение в Союзе писателей в Москве Хвылина, как и обещал, принял на себя; кое-кто из местных писателей, что голосовали "за", втихомолку надеялись, что хоть в Москве его "прокатят". Дудки! Утвердили, и он стал у нас четырнадцатым официально утвержденным писателем.
Надо сказать, что шаманисты (и те, кто искренне верил в шаманизм, и те, кто ни во что не верил, а был привержен шаманизму из соображений удобства), сами по себе неисправимые романтики и фантазеры, подверженные idee fixe: вымечтанной ими умозрительной идее злобного, безлюбого всеобщего равенства, - обожали при этом цифру статистики; они служили ей, не щадя чужих голов, и были готовы ради нее на все, в т. ч., разумеется, и на подтасовку, так что любая цифра, в конце концов, непременно была дутой. При этом удивительно, что цифра 13 - количество членов писательской организации - была не приблизительной, а точной. Настолько точной, что вызывала в Большом Чуме беспокойство: а не кроется ли за нею вызов? И теперь там облегченно вздохнули.
С тех пор жизнь писательской организации, доселе, можно сказать, полусонная, стала неузнаваема: Хвылина вдохнул в нее мощный импульс. Во-первых, ежегодно теперь туда принимали двух-трех новых членов, и она начала расти, как на свежих дрожжах, в полном соответствии с пожеланием Хвылины - и вскоре стала самой крупной в Сибири. Так, членом ее стал директор издательства, который, запершись в кабинете, целыми днями писал стихи; по разделу критики вступила преподавательница пединститута, опубликовавшая к тому времени серьезную монографию о сибирской литературе с 18-го по 20-й века, и одна глава в ней посвящена была творчеству Кулебякина, Финк-Червякова и Хвылины как самых крупных писателей Сибири; эта монография легла в основу докторской диссертации, которую эта преподавательница вскоре и защитила.
Одновременно с этим - так уж совпало - она заняла в своем институте должность завкафедрой современной литературы, причем на этой кафедре - еще одно совпадение! - стала работать законная дочь Хвылины Лариса, готовившаяся, в свою очередь, к защите кандидатской диссертации. В полном соответствии с правилами преемственности Лариса должна была в дальнейшем занять должность заведующей кафедрой, проводив свою стареющую научную руководительницу на пенсию.
А вместо одного публициста Зуева, к тому времени скончавшегося, появилось сразу три довольно молодых человека: новый руководитель отдела культуры в Большом Чуме, заступивший на место ушедшего на пенсию Таратутина; он, оказывается, тоже "баловался литературой", но, в отличие от охотоведа Таратутина, был переброшен "на культуру" из управления КГБ; его, естественно, занимала тема "славные дела советских чекистов". Вторым был новый редактор областной газеты, сменивший умершего на "боевом посту" Дубова (этот "отображал" в своем творчестве тему "ударных строек"). И третий - тот, что писал книги за Хвылину. Так что все трое, обживая каждый свою хлебную ниву, один другому совершенно не мешали.
Но все это - во-первых. Во-вторых же, эти новые люди внесли в писательскую организацию "свежую струю", сделали жизнь ее содержательнее и богаче. Теперь "с целью улучшить качество литературы" регулярно созывались семинары, конференции, симпозиумы, "круглые столы" и проч., куда приглашались писатели и ученые из столицы; об итогах встреч сообщалось не только в местных, но и центральных "органах" печати, радио и телевидения; а завершалось все это грандиозным банкетом в самом фешенебельном ресторане города; для оживления банкетов приглашали всех имевшихся в городе окололитературных и околонаучных молодых дам, готовых на все ради процветания местной литературы; банкеты эти заканчивались далеко за полночь разбором дам и разъездом по гостиницам, где догуливали до утра.
В промежутках между симпозиумами устраивались просто литературные встречи под девизами: "Сибирское лето" и "Сибирская осень", тоже с приглашением именитых гостей; эти встречи сопровождались выездами на природу для очищающего слияния с нею; в таких случаях откупался большой теплоход с рестораном, буфетами и барами, с участием все тех же самоотверженно отдававшихся процветанию местной литературы окололитературных и околонаучных дам, и теплоход этот, мажорно гудя и наяривая по корабельному радио "Прощание славянки", отваливал в "Сибирское лето" или "Сибирскую осень", а ближе к ночи утыкался где-нибудь носом в берег, кажущийся в темноте окруженным дикой сибирской тайгой. Всю ночь жгли на берегу костры, ели и пили, громкими в темноте звуками брякающего стекла, гитарного зуда и вызывающего тревогу плоти женского хохота и взвизгов пугая бессонных стариков и старух в полувымершей деревне, оказавшейся вдруг откуда-то в трехстах метрах от стоянки... А потом, в самую глухую часть ночи грянет вдруг и понесется над пространством сонной реки, над вырубленными и искореженными могучей техникой, бывшими некогда дремучим лесом пустынями, над бескрайними отравленными полями, где, по выражению самих селян, "от колоса до колоса не слышно голоса", и над опустевшими деревнями, достигая самых дальних уголков области, удалая песня: "Н-нас на ба-абу пр-р-ра-аминя-ал!.."
А утром оказывалось еще, что один из прозаиков побил поэта, и отнюдь не в переносном смысле, не в диспуте - а самым натуральным образом: кулаком по мордасам. И причина конфликта - женщина: не поделили; битым оказывался всегда проворный и экстравагантный поэт, уведший даму из-под носа у солидного, медлительного, но с увесистыми кулаками прозаика...
* * *
А как же складывались дальнейшие отношения Хвылины с Великим Курултаем?.. Надо сказать, они долго не имели серьезного развития - ему никак не удавалось перебраться в Москву. Его стратегический план с Культурным Центром блестяще провалился вместе с тем стареньким особняком: план строительства жилья, школ и больниц был сорван (впрочем, его срывали всегда, оправдываясь перед Великим Курултаем строительством объектов более важных, и оправдания эти срабатывали): все дефицитные трубы, сантехнику, провода перебросили на комплектацию Культурного Центра, - и как ни "натягивали" статотчетность, она ушла в Москву с невыполнением.
Москва "отреагировала" просто: под угрозой строжайших санкций запретила окончание Культурного Центра, выместив, таким образом, на бездушном железобетонном истукане свое неудовольствие, и сколько Хвылина ни пытался доказать Москве, что абсурдно запрещать его окончание, если осталось затратить сколько-то тысяч рублей, когда уже истрачены миллионы! - однако Москва осталась неумолима. Не лезть же было Хвылине из-за такой безделицы опять к Верховному Шаману... Так сурово наказаны были Москвой сам Хвылина, город и вся область. И почти законченный "небоскреб" пришлось закрыть, опечатать, на окна первого этажа навесить решетки, обновить забор, на ворота навесить амбарный замок: "небоскреб" законсервировали. Мечта Хвылины о скором переезде в Москву опять лопнула.
* * *
А тут новая неприятность...
Несмотря на кажущуюся монолитность населения и спаянность его вокруг Большого Чума, среди населения постоянно находились кляузники, норовившие подгадить Большому Чуму и Хвылине. Этих проклятых доносчиков, шептунов, кляузников - нет, не тех, что писали жалобы Хвылине в Большой Чум из чувства долга (этих он любил и поощрял) - а тех, кого охватывал нестерпимый зуд доносить на Большой Чум и самого Хвылину в Москву, Хвылина готов был давить собственными руками: столько они попортили ему крови!..
Не обошлось и на этот раз: именно в это столь трудное для Хвылины время в Москву пришел новый донос, миновавший Большой Чум - пусть донос из сельского района и - на районное начальство, но косвенным образом роняющий тень на область. Москва же, как водится, "спустила" донос в Большой Чум - для принятия мер и ответа.
Суть сего шедевра доносительства на десятке страниц, убористо исписанных корявым старческим почерком, сводилась к следующему: старый красный партизан, чудом уцелевший от всех послереволюционных чисток и репрессий, начав свое послание эмоциональными риторическими фигурами типа: "за что кровь проливали" и "для кого нашу родну совецку власть завоевывали", - рассказывал о факте, который "дальше терпеть нельзя, потому как весь район уже знает": будто бы из области в их район пришли "новые веянья" - районное начальство построило себе "охотничий домик" с кухней, баром и баней, которая "по-ихнему называется нехорошим словом - ссаун", и будто бы теперь все районное начальство, вместо того чтобы денно и нощно радеть о вверенном ему народе, выходные дни проводит в "ссауне", пьянствует там и, по слухам, "мужеложествует"...
Пришлось этот неприятный вопрос распутывать самому Хвылине: приглашать районное начальство и разбираться с ним на закрытом заседании с принятием всех предосторожностей против разглашения предмета разговора, как если бы разбирался военный или государственный секрет... Эти районные начальники в процессе разбирательства честно во всем сознались, однако раскаиваться не торопились. Да, "охотничий домик" с кухней, баром и сауной действительно построен - а у какого начальства нет теперь таких "домиков", где бы можно было культурно отдохнуть, раз уж боремся за высокую культуру?.. И попробуй, возрази на это всерьез!
Пьянствовали? Это навет: да, выпивали в процессе культурного отдыха! Но, во-первых, кто ж теперь не пьет? А во-вторых, они ж не хлещут по-черному нашу, родимую - они пробуют виски, ром, французский коньяк, и - только затем, чтобы распознать вкусы идеологических противников.
И в "мужеложестве", как выразился грубым русским словом этот обломок старого мира, солидные отцы района тоже сознались по-партийному честно; но, опять же, побывавши на "гнилом Западе" и насмотревшись "ихних" порнофильмов, просто попробовали испытать на себе, как гниют и разлагаются противники.
Что тут делать? И жалко мужиков: свои ведь, надежные, как собственный кулак, люди, члены Большого Чума - но ведь скандал! Да будь они простые смертные, за один только гомосексуализм - тюрьма, и от трех до пяти!.. Пришлось наказывать - реагировать на донос, чтобы отчитаться перед Москвой: влепить по выговору и всю компанию рассовать по разным районам, дабы впредь было неповадно...
* * *
Но не таков был Хвылина, чтоб оставить мечту о Москве, о заветном Великом Курултае, и не найти выхода из безвыходного положения.
На его счастье, после затяжного периода потепления международной обстановки начался новый период ее похолодания. Мы здесь не будем ни рисовать расстановки международных политических сил в тот период, ни перечислять конфликтов, к которым была причастна наша страна, ни анализировать причин, мотивов и подоплек этого обострения - все это ты, любезный мой читатель, найдешь в старых подшивках газет. Дело для нас сейчас не в этом, а в том, что за тем обострением начался новый виток гонки вооружений как с той, так и с этой стороны; соответственно, в экономику нашу полились новые миллиарды военных ассигнований. Вот тут-то наш многоопытный Хвылина и не проморгал - отхватил такой куш для области, который чуть не раздавил его самого! Но он шел ва-банк.
Итак, он отхватил себе строительство нового танкового завода.
Строительство началось с полного "нуля", что Хвылине всегда импонировало: в чистом поле, где до этого лишь колосилась пшеница и цвела буйным цветом картошка, от горизонта до горизонта поставили высокий забор и всю землю за забором утыкали колышками, размечая будущие цеха, инженерные сети и дороги... Ах, как упоительны были для Хвылины эти минуты, когда он взирал на чистые колышки в поле, словно маршал перед решающим сражением - на войска, которые приведут его к победе!
Разумеется, название завода ввиду его секретности было закамуфлировано под сугубо мирное: "завод пищевого оборудования" (ведь молочные цистерны тоже называются "танками"); однако месяца через три даже школьники в городе знали, продолжая, впрочем, играть вместе со взрослыми в секреты, что за завод прибавляется к доброй дюжине уже коптящих в городе небо секретных и сверхсекретных заводов.
Как мы уже рассказывали, Хвылина был специалистом по развертыванию строительства: снова - штабы, планерки, совещания! Первоначальным планом было предусмотрено закончить строительство через пять лет, но Хвылина не мог ждать - он настаивал, он требовал от строителей, он выжимал из них обязательства закончить его в четыре, в три года!
Однако задача была слишком трудна: ни через три, ни через четыре года завод так и не закончили - все время чего-то не хватало: измотанная бесконечными стройками область уже изнемогала от этой непосильной стройки; а когда, согласно первоначальным торопливым проектам, цеха все-таки были выстроены - оказалось, что не хватает проката для брони и надо строить прокатный цех, а когда его построили - оказалось, не хватает стальной заготовки и надо строить литейный цех, и т.д. и т.д., и их строили и строили, расширяя завод до бесконечности, и Хвылина только втайне молил Бога, чтобы противостояние в мире не слабело, а - ширилось и крепло, и чтобы штормовой ветер от этого противостояния веселей дул в его паруса, чтобы его "бригантина" полным ходом неслась по бурному морю в тихую, желанную гавань под названием "Великий Курултай". "Бригантиной" он именовал свою судьбу, памятуя о молодости, когда в компании, выпив, они любили петь песню "Бригантина" - она была гимном его комсомольской молодости:
Надоело говорить и спорить,
И любить усталые глаза!
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимает паруса!..
Особенно нравилась ему в той песне фраза: "флибустьеры и авантюристы, братья по крови, горячей и густой", - он пел ее самозабвенно, с выступающими в глазах слезами восторга и сам себе казался флибустьером, отчалившим в море жизни искать свой "остров сокровищ"...
* * *
Как говорится, из песни слова не выкинешь: необходимо здесь рассказать и об одном прискорбном эпизоде, случившемся во время строительства этого завода - время прошло, секреты устарели, и я решаюсь...
Дело в том, что на этом заводе намечалось выпускать совершенно новый тип танка: танк-робот, танк-автомат без экипажа, управляемый по радио и даже самоуправляющийся в боевой обстановке. Танк такого типа был отчасти уже сконструирован нашими замечательными конструкторами параллельно со строительством завода, изготовлен в нескольких экземплярах и проходил испытания на закрытом полигоне рядом с заводом. Уже было решено показать высокой комиссии, на что такой танк способен. Но, как всегда, поторопились: во время испытаний (намечался показ программы взаимодействия этих танков между собой во время атаки в боевом порядке, ибо без этого умения боевой танк никому не нужен) несколько танков, заправленных полными боекомплектами и горючим на сто километров хода, вдруг вырвались из-под радиоуправления, пробили ограждение, ушли в поле, и ничем остановить их было невозможно.
Рассказывают, каким жутким было зрелище, когда эти приземистые, неуправляемые и неуязвимые чудовища, эти слепые убийцы, уничтожающие на своем пути все, стреляющие в любую движущуюся цель и любое тепловое излучение, стали расползаться в разные стороны. Это был какой-то скрежещущий сталью Апокалипсис! Ничто не служило им преградой: ни заборы, ни здания, которые они прошибали свой мощью насквозь и шли дальше, ни речки, которые они могли пересекать под водой, ни овраги и леса...
Их можно было сокрушить только крупнокалиберными артиллерийскими или реактивными бронебойными снарядами - но где их возьмешь на полигоне среди бела дня, под боком у города, далекого от всех границ и потому не ведающего ниоткуда сиюминутных опасностей?
А танки, окрашенные в зеленый камуфляжный цвет, разбрелись по области, блуждая по хлебным полям, лугам и перелескам, выныривая в самых неожиданных местах. А потом из разных районов стали поступать разобщенные и, возможно, раздутые паникой сообщения: там танк выскочил из леса и обстрелял из пулемета стадо коров - оставшиеся коровы обезумели от страха и разбежались; там - одиночным орудийным выстрелом разнес на куски мирно пашущий землю трактор вместе с трактористом; там вышел на дорогу, обстрелял и сжег несколько автомашин; там ворвался в ничего не подозревающую деревню и проутюжил целый порядок домашних строений...
В конце концов, было вызвано на поиски их несколько боевых вертолетов; один танк вертолеты обнаружили и расстреляли с воздуха; второй сумели сжечь бесстрашные сельские парни, бывшие десантники; третий опрокинулся с крутояра в реку и, перевернувшись, наконец, заглох.
Но один ушел по направлению к городу; он-то и натворил больше всего бед. Сначала он разворошил несколько бараков, которыми был тогда окружен наш город, давя в них жителей без разбора пола и возраста; затем пронизал насквозь территорию небольшого завода, оставив за собой пожар, благополучно сам выбравшись из него; затем вырвался на широкую улицу с оживленным движением; вместо того, чтобы идти по своей, правой стороне, он двинулся по левой, давя и превращая в сплющенные консервные банки легковые машины вместе с водителями и пассажирами, распихивая в стороны и корежа грузовые; когда же поднялась паника и машины стали шарахаться от танка, он еще и полил их пулеметным огнем; что там в это время творилось - просто невозможно пересказать... Затем, задев за угол очень старого и потому очень прочного, дореволюционной постройки, дома, у которого только и смог, что отворотить угол, он изменил направление и пошел через район крупнопанельной застройки, высаживая панели и проходя насквозь, оставляя за собой вопли ужаса и зияющие проломы в стенах, таща за собой намотанные на траки и зацепившиеся за закрылки и прочие выступающие части провода, панцырные кроватные сетки, занавески и прочие обрывки и обломки житейского скарба.
Наконец, прорвавшись в центр города, раздавив несколько стоявших на автостоянке служебных машин (бодрствующие шоферы успели выскочить и разбежались; имевшие же привычку дремать в машинах были раздавлены), танк-убийца уперся в стену Большого Чума...
Но недаром его строили более десяти лет, причем - со стенами метровой толщины и узкими окнами-бойницами: танк таранил и таранил вставшую на его пути неодолимую преграду, скрежеща гусеницами, круша и перетирая кирпич в пыль, углубляясь сантиметр за сантиметром в стену; по словам очевидца, обвешанный тяжелыми пластинами танк напоминал свирепого звероящера, ощерившегося всеми шипами, лязгающего острыми клыками, жаждавшего добраться до тех, кто внутри. А в это время по другую сторону здания бесчисленный персонал, населявший его, в страхе вылетал из дверей, вырываясь из давки и водоворота; со звоном высаживали окна высокого первого этажа, выпрыгивали, расшибаясь и вывихивая ноги, и бежали куда глаза глядят, обезумев от страха; все улицы окрест были запружены бегущими.
А тем временем танк сумел углубиться в стену сантиметров на тридцать, и будь она тоньше - не устоять бы ей против этого бешеного напора... Но тут подоспели военные; въехав на опустевшую площадь перед Большим Чумом в крытых грузовиках, они высыпали из них и, прячась за гранитным пьедесталом под сенью чугунного Ленина, стали расстреливать танк из гранатометов - а он, уже подбитый, ревел раненым зверем, огрызался пулеметными очередями и все рвался пробить несокрушимую стену, будто этот ревущий кусок стали действительно был живым и жаждал мести кому-то...
История, конечно, из ряда вон выходящая, наделавшая в свое время в области большой переполох... Погибло по меньшей мере человек пятьдесят (по явно преуменьшенным прикидкам - кому тогда нужны были точные сведения?), не считая разрушенных зданий, искореженной и сожженной техники, убитых и раздавленных домашних животных и т.д. Но кто, помимо жителей нашей области, слыхал о ней? Разумеется, никто. Да и в нашей-то области ее постарались замять, объясняя военной тайной, возможными происками вездесущего врага и издержками испытания нового вида оружия, убедив людей в том, что ради этого стоит идти на жертвы...
Да что там, в конце концов, каких-то пятьдесят покойников, когда падали пассажирские самолеты, тонули корабли, терпели крушение и валились под откос поезда, обваливались дома, цеха, шахты, и везде гибли, гибли и гибли люди - кто их когда считал?
* * *
А что же стало с производством танков?
Наш сообразительный и хитроумный, как Одиссей, Хвылина, вышел из положения с блеском: пока начать свое производство было невозможно - заказали на других заводах комплектующие детали обычного танка, находившегося тогда на вооружении, детали свезли на наш завод, собрали на конвейере и выдали эшелон готовых танков.
Ну и что тут такого? - возразят мне. Обычная кооперация производства! Хитрость в том, что эшелон был вывезен с завода в канун революционного праздника с митингом по этому поводу; в Великий Курултай и лично Верховному Шаману отправили торжественный рапорт о выполнении государственного задания огромной значимости - а такие рапорта дорогого стоили: многие тогда, в том числе и Хвылина, получили за это награды (списки на них готовились загодя, и формировал их не кто иной, как Большой Чум).
Вот теперь путь Хвылины в Великий Курултай был открыт - и его, наконец, туда забрали; цель его жизни была достигнута... Так что, говоря в переносном смысле, Хвылина въехал в Москву на танках.
* * *
Ну, а что стало с тем тридцатипятиэтажным зданием фаллической формы, так и оставшимся после "консервации" его и отъезда Хвылины в Москву торчать посреди города одиноким сиротой?
Многие годы его так и не могли закончить, боясь нарушить приказ Москвы; самому Хвылине, пока он еще оставался здесь, уже некогда было им заниматься - все свое внимание он сосредоточил на танках. Тем более некому было заняться "небоскребом" после его отъезда; да и не знали: что с ним потом делать? Все конторы и организации имели свои апартаменты, а если появлялась новая, то куда проще было построить под нее четырехэтажное здание, чем связываться с этакой махиной, на вершину которой и глядеть-то страшно - голова идет кругом!
Так наш "небоскреб" и стоял многие годы, огороженный глухим забором, нависая мрачным силуэтом над городом, и люди обходили нескончаемый этот забор с кое-где уже зияющими в нем дырами с опаской, а вечерами, и уж тем более ночами, близко и подходить боялись.
Почему боялись? Да потому что с некоторых пор поползли тревожные слухи: будто за тем забором и внутри самого "небоскреба" творится что-то странное, особенно темными ночами: то вдруг раздаются скрежещущие звуки, то вспыхивают и блуждают по этажам огни; но самое страшное - оттуда доносятся порой жуткие, леденящие душу вопли...
Поначалу город сносил эти слухи терпеливо - мало ли что приходилось слышать в те времена; слухи есть слухи, с ними можно и мириться - они даже развлекали, давая пищу воображению и эмоциональные встряски посреди рутины быта, в котором, согласно фразе из пущенной кем-то гулять по свету ядовитой частушки тех лет, "окромя явлений счастья, никаких явлений нет".
Однако всему приходит конец; пришел конец и терпению, которое со временем переросло в глухой ропот горожан; уже появились слухи о том, что кто-то крадет детей, затаскивает в этот "небоскреб" и там такое с ними вытворяет, что страшно и представить... И наконец городские власти, обеспокоенные ропотом, которого они боялись больше всего на свете, раскачались: отправили за забор экспедицию из полуроты вооруженных милиционеров. И что же они там увидели, оцепив здание, начиная сужать кольцо и постепенно затем занимая этаж за этажом и подвал за подвалом?
Во-первых, в когда-то запертом здании были вырваны "с мясом" все замки, решетки и запоры. Во-вторых, все, что можно снять, разобрать, оторвать, выломать: оконные рамы, двери, облицовочные плитки, батареи отопления, трубы, унитазы, раковины, электропровода вкупе с выключателями и плафонами, - все снято, разобрано, оторвано, выломано (на что, разумеется, потрачено колоссальное количество человеческой энергии и сноровки - может быть, не меньше, чем на постройку) и унесено, или, раскуроченное и искореженное, валялось тут же... Отсюда, видимо, эти скрежещущие звуки по вечерам - когда люди после трудового дня приходили сюда поразвлечься, с помощью ломов и кувалд выдирая и выламывая трубы и батареи...
Третье, что они там обнаружили - здание было заселено! Его облюбовало себе множество бродяг - их-то блуждающие огоньки от спичек, свечей и фонариков, видимо, и тревожили горожан ночами. Жили здесь бродяги вольготно: по одному, по двое, по трое на этаже, в зависимости от степени общительности; устроили они себе там спальни, гостиные, кухни, раскладывая очаги прямо на полу, используя вместо дров те же окна и двери, а часть помещений используя как уборные.
В-четвертых, в подвалах здания найдены человеческие скелеты...
Да, открытиям милиционеров за тем заповедным забором не было конца; и тут надо рассказать еще об одном удивительном открытии, сделанном ими: они обнаружили там никогда ранее не виданных животных, смахивающих на толстых остромордых собак, только - на коротких лапах, и - с длинными голыми хвостами, визгливых и агрессивных, сумевших каким-то образом наделать в бетонных подвалах норы и ходы.
Когда стали допрашивать бродяг по поводу найденных в подвалах скелетов - все как один уверяли, что пожирают людей эти непонятно откуда взявшиеся звери... Будто бы сами бродяги их панически боятся и не рискуют жить ниже четвертого этажа, поделив таким образом с этими тварями жизненное пространство... Вниз же бродяги сходят не менее, чем по двое, причем - с палками в руках, и всегда - засветло, потому что эти зверюги нападают в темноте, причем - без всякого страха: впиваются в пах, в живот, прыгают откуда-то на плечи и впиваются в шеи - отсюда эти душераздирающие вопли по ночам. Бродяги-новички же лезли по привычке в подвал - там их и пожирали эти твари: он еще жив, а у него уже кишки выдраны; и сжирали за ночь до белых косточек...
Несколько экземпляров этих свирепых животных с острыми, как стальные иглы, зубами и светящимися в темноте красным огнем глазами были пойманы и изучены местными биологами, и вот к какому пришли они выводу: это обыкновенная, только мутированная, крыса (Rattus norvegicus); мутация же наступила оттого, что эти поразительной живучести зверьки, попав в лабиринты глубоких бетонных подвалов, не в состоянии оттуда выбраться и изголодавшись, научились питаться пластиковой изоляцией электропроводов и кабелей; мало того, что они от этого не погибали - пластик явился для них мощным гиперстимулятором роста и размножения.
Это чрезвычайно заинтересовало ученых; на основе открытия они взялись разработать столь нужные в сельском хозяйстве методы гиперстимуляции роста и размножения полезных для человека животных. Была создана лаборатория, начались исследования. Отважные ученые испробовали новый препарат даже на себе, и результаты не замедлили сказаться: сами ученые стали быстро тучнеть и размножаться до такой степени, что если в начале исследований лаборатория состояла из трех молодых сотрудников, то со временем в ней расплодилось более двух десятков кандидатов и докторов наук. Хотя в целом проблема до сих пор не решена: от этого гиперстимулятора продолжают расти, тучнеть и размножаться только одни ученые.
А городским властям пришлось, мобилизовав милицию и санитарных врачей, всерьез повоевать с этими тварями, чтобы не дать вырваться из подвалов новому виду мутантов, представлявших угрозу не только городу, но, возможно, и стране, а, может, и всему человечеству, которое, представьте себе, могло быть съеденным, хватись наши отцы города попозже и выпусти из рук ситуацию, произойди среди мутантов популяционная вспышка и начни они питаться скопищами людей в городах...
* * *
Так вот и стоял наш "небоскреб" много лет полуобитаемым и полупустым, пока, наконец, в городе не создалась кризисная ситуация с конторами, коими уже был занят весь центр города, в то время как жители вытеснены на окраины, а конторы продолжали множиться и захватывать новые кварталы и городские районы, грозя вырваться из-под опеки Большого Чума: ведь вследствие неумолимого закона перехода количества в качество стало возможным саморазмножение контор простым вегетативным делением, расползание их по лику земли и полная неуправляемость. Именно эта неуправляемость более всего страшила Большой Чум.
Кстати, тогда там сидел уже новый Хозяин, молодой и энергичный. Тут-то ему и понадобился Культурный Центр - чтобы загнать все конторы в одно место, подчинить их и упорядочить их размножение. Было запрошено из Москвы несколько миллионов рублей на окончание строительства "небоскреба" с приложением обоснований экономической выгоды от этого.
Деньги помог выбить в Москве сам Хвылина, постаревший и раздобревший, теперь уже постоянный Член Великого Курултая и, стало быть, один из главных распорядителей финансов страны - ему уже ничего не стоило добиться этих миллионов, тем более что он, видимо, чувствовал вину за то, что оставил город без действующего "небоскреба".
И Культурный Центр был, наконец, закончен и заселен организациями - какими точно, перечислить не берусь, т.к. никогда там не бывал, а не все организации, населяющие его, имеют вывески - для них просто не хватает места на фасаде. Поговаривают только, что жизнь там, как и в Большом Чуме, течет автономно от всей остальной жизни и чудо как хороша: там свои столовые и буфеты, парикмахерские, кондитерские и пошивочные цеха, спортивные и кинозалы. Если бы там еще были и квартиры для служащих!
Впрочем, может, они там уже есть? - ведь эта мысль могла прийти не мне одному... Знаю только, что те, кто знаком с жизнью внутри Культурного Центра, окрестили его в "Счастливый остров", - значит, есть тому какая-то мотивация? Не потому ли, что там всегда вкусно ели и пили, не перегружая себя работой, достигнув в этом гигантском эксперименте в одном отдельном здании давно вымечтанного принципа: "каждому - по потребности"?
Конечно, эксперимент оказался дорогостоящим, но расчеты уверяли, что эффект от него все равно огромный, т.к. населяющие его чиновники, этот вечный российский бич, никому теперь не мешают работать.
Ходят слухи, что, используя этот опыт, Великий Курултай собирается заложить в каждом областном центре по небоскребу...
* * *
Ну, вот и все: исследование мое подошло к концу, проблема исчерпана, на все вопросы даны ответы. За сим я свое кропотливое исследование, вылившееся в столь пространное повествование, заканчиваю.
А исследование темных пятен сегодняшней, творимой уже нами истории оставим детям и внукам. Они уже родились - те, кто напишут сегодняшнюю историю; они смотрят широко открытыми глазами на наш сегодняшний грешный мир, и всё-всё, конечно же, видят и примечают, как бы изворотливые и наивные в своей хитрости новые Хозяева жизни глубоко ни прятали свои тайны. Всё равно все всё узнают! И воздадут по заслугам.
1989-1990
Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души"
М.Николаев "Вторжение на Землю"