Астраханцев Александр Иванович : другие произведения.

Возьми меня с собой

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


   Александр АСТРАХАНЦЕВ
  
   В О З Ь М И М Е Н Я С С О Б О Й
  
   1
  
   В первый раз она, Маша Куделина родом из маленького сибирского городка Зеледеева, вышла замуж - да что там вышла - выскочила, рюхнулась сдуру по наивности! - ой как давно, в девятнадцать, и было это так смешно и даже нелепо, что и вспоминать неловко - как о каком-то недоразумении в ряду таких же мелких и смешных недоразумений, которых в ее жизни случалось предостаточно. Она училась тогда на третьем - или на втором? - нет, все-таки уже на третьем курсе пединститута (специальность - английский) и на весенней сессии горела, как швед под Полтавой. На экзамене по марксистско-ленинской философии. Ни в зуб ногой, ни на один вопрос. Выкручиваться пришлось всеми подручными способами, а экзамен принимал молодой аспирантик, без пяти минут кандидат наук, к тому же холостой (девчонки - а на факультете сплошняком девчонки - знали про своих преподавателей всё-всё, вплоть до цвета исподнего, так уж как не знать, женат или холост?); в общем, марксист-ленинец, и симпатичный: этакий херувимский блондинчик, - девчонки, дуры ржачие, хихикая и подначивая одна другую, вздыхали по нему полушутя, подкидывали анонимные записочки с игривыми намеками, таращились во все глаза, когда он раскрывал и читал их, да прикидывали его каждая на себя, как носильную вещь; а Маше он был как-то без надобности - не в ее он был вкусе, ростом не дотянул до ее идеала: высокого-превысокого шатена, да обязательно чтобы с тонким лицом и кудрявой - как греческий бог! - головой, - а тут все наоборот. Ну что это, в самом деле, за мужчина: личико круглое, плотненький весь, сбитый такой - она как представит себя рядом с ним, сама сбитая да плотненькая: ну точь-в-точь два колобка рядом катятся - держите меня, девки, шестеро, сдохну щас от смеха!..
   Но на том экзамене ей было совсем не до смеха - неуд корячился, стипендия горела синим огнем, а в ее головушке - кавардак: ну ни один-то основной закон диамата на ум не приходил, и - совсем позор! - не могла отличить материализм от идеализма. Что делать? Давай она тогда на этого блондинчика-марксиста мощную волну гнать: и коленочкой-то в коленку его, будто невзначай, упрется, а сама, нежно розовея, пролепечет "извините", и бюстик-то свой поправит ладошкой, и уж вовсе давай ему отчаянные глазки строить - а глазки у нее зеленые-то-презеленые, широко-прешироко распахнутые, какими бывают только в юности, когда еще нет привычки жить, и всё - внове, да еще если разволнуется - прямо драгоценными камешками, изумрудами чистой воды так и сверкают - хоть стой, хоть падай; впрочем, кто их, эти изумруды чистой воды, да еще такие крупные, у нас видел?.. И личико-то простенькое: конопушки эти весенние, кое-как запудренные (ее главная забота и печаль в ту пору), скорей, на жалость, чем на сексуальное любопытство, толкают, так что эти ее коленочки, этот неловко поправляемый бюстик аспиранта не шибко-то, кажется, и волновали, попривык - студентки-оторвы и не такое себе позволяют; но эти зеленые Машины глазищи, в которых сквозь кокетство просвечивал такой простодушный, почти детский страх перед ним и такая мольба о снисхождении, и почти физическое страдание, и слезы, готовые вот-вот хлынуть и затопить стол, экзаменационные билеты, зачетные книжки, ее самое, и его тоже, что молодой аспирант дрогнул: с непонятным самому смятением - о, господи, да ведь сотни девичьих глаз смотрели на него так! - стал погружаться, погружаться в чистую зелень глаз этой бестолковой девицы, что двух слов связать не в силах... Чтобы отвлечься, полистал ее зачетку: вроде бы и не тупица - даже пятерки есть. Немного смягчился (он не переносил тупиц), вздохнул: ничего, мол, не поделаешь, - и участь ее этим вздохом была предрешена: сказал негромко:
   - Приходи вечером: потолкуем, и я поставлю тебе оценку. Придешь?
   Она даже не успела хорошо подумать - в ее сознание только и врезалось, что уже вечером ей поставят оценку - и с готовностью кивнула в ответ. Он тогда взял ее листок с каракулями, которыми она силилась выразить свои философские познания, и аккуратненько написал на нем свой адрес.
   Всю оставшуюся часть дня она была в смятении: идти - не идти? Господи, да разве не знала она, что приглашения эти означают одно-единственное, через что сможешь или нет переступить, чтоб заработать пресловутую оценку? "Передком заработать" - называлось это у подружек. И после колебаний (но были, были колебания!) решила, что у нее достаточно характера, и, во всяком случае, надо его развивать, поэтому она пойдет - очень уж соблазнительно получить оценку и покончить с этим; но еще и шевелилось, щекоча и возбуждая, любопытство: а как это - когда соблазняют?.. Ведь она вот она вся - в городе, полном соблазнов, на этом пиру жизни, с широко распахнутыми глазами, сердечко бьется возбужденно, дыхание стесняет от надежд и ожиданий, а ее никто не замечает, не приглашает никуда, и вдруг - это же ее, ее зовут! Как тут не затрепетать сердцу, не закружиться головушке и не ринуться тотчас навстречу зову, теряя голову!
   Впрочем, она пошла не наобум, а - придумав хитроумный план: она упредит его - сама будет соблазнять самонадеянного аспирантика, и когда тот станет готов на все - она зачеточку ему в руки: пожалте, распишитесь! - а как только он поставит свою закорючку, тут-то она ему: адью, философ, не на ту напали!..
   Однако все получилось совсем не так. Коварный этот аспирант, большой уже, видно, знаток по части сердец юных обитательниц студенческих общежитий, встретил ее ужином, от одного взгляда на который у нее закружилась голова и потекли неудержимые слюнки - настолько он щекотал ее чуткое обоняние и мешал думать о чем-нибудь другом: была там и какая-то дорогая копченая рыбка полупрозрачными, насквозь пропитанными жирком пластиками, и икорка посверкивала каждой золотистой икринкой на масляном глянце бутербродов, а поверху каждого нахально кинуто еще и по сочно-зеленому листку сельдерея; сытно бугрились в роскошной коробке, каждый в своем гнездышке, пузатенькие шоколадные трюфели, в которые так мягко и упруго впиваются зубы, и стояла в самой середине этого островка изобилия бутылка вина в красочной золоченой этикетке, с заграничным умопомрачительным названием, которое она только в книжках про западную шикарную жизнь вычитала и не так чтобы уж умирала от зависти к их героиням, однако глубокие борозды в памяти они все же оставили... Бедная Маша была подавлена этакой застольной роскошью - как-то не встречалась такая в ее кругу: "А не хило, однако, аспиранты у нас живут, если могут так выпендриваться..." - и старалась не глядеть на столик, а он все равно нагло лез в глаза в тесной комнатенке, куда ни прячь взгляда.
   А аспирант, будто между прочим, весьма этак небрежно приглашает:
   - Давай-ка со мной за компанию! Я голодный, как волк, а одному неохота.
   Чуя подвох, она отказалась напрочь. Так он на смех ее поднял:
   - Да ты чего такая деревянная-то? Уж не воображаешь ли, что я соблазнять тебя собрался? Так знаешь сколько здесь таких, как ты, перебывало?
   И столько было в его интонации снисхождения к ее наивности и невзрачности: не много ль, дескать, чести? - что она, поколебавшись и даже обидевшись (а еще и в пику ему, зазнайке: черт с тобой, пусть не получу ни фига, так хоть налопаюсь от души, охотку собью!), взяла да с этакой развязной решимостью и села за столик. А была голодна, как собака - будто судьба нарочно испытывала ее в тот вечер; впрочем, голодна она была в те времена всегда - и принялась пробовать его деликатесы.
   Он же, будто фокусник из рукава, достает хрустальные бокалы с изморозью тончайшего рисунка на них, поющие тонким звоном от прикосновений - эстет! - и разливает по бокалам вино, а оно, густое, багряное, вспыхнуло в них рубиновыми искрами, и отразил их многократно, и заиграл ими ледяной хрусталь; она с набитым ртом отвергает рукой вино: "М-м-м!" - а он опять фыркает:
   - Да что ты, как дикая коза? Я тоже пить не собираюсь; купил вот по случаю шибко заграничное: никогда не пробовал - только читал.
   - И я читала!
   - Видишь, какое родство душ! Давай - за волшебную пору студенчества!
   Ну и как, скажите, не попробовать этакой прелести по столь достойному поводу?.. А вино действительно - прелесть, о-ох, не зря о нем в книгах про шикарную жизнь писано!...
   - А, может, повторить да распробовать получше?
   - Н-ну, только если чуть-чуть, капельку...
   Как быстро размякают и душа, и тело от такой мелочи, как вкусная еда и глоток хорошего вина!.. Оно звенит в крови, мягко закладывает уши; хочется смеяться без причины и дурачиться; а аспирантик жужжит, как золотой шмель над цветком; и - ничего, в общем-то, парень: веселый, остроумный, сам недавний студент, так хорошо понимает всё, - и она, как боевые доспехи, с осторожностью - но и с облегчением тоже! - скидывает груз стеснительности и оборачивается смешливой, резвой, заводной девчонкой. И острой, впрочем, на язычок!
   Потом они танцевали под пластинки и сладко, до головокружения, под музыку целовались, а потом он чуть не всю ночь соблазнял ее; было и страшно, и жутко захватывающе, и она, не желая прекращать, тянула и тянула эту тягуче-сладкую игру, распаляя молодого философа и сама втягиваясь в водоворот азарта, из которого, как из сетей, уже трудно, уже невозможно выбраться, как ни барахтайся... И к утру настойчивый аспирант все же овладел ею.
   * * *
   Чем наша юная Маша прельстила его и чем он выделил ее среди сверстниц настолько, что сам попался в свои сети, так что трудно и разобраться, кто тут кого ловил - история об этом умалчивает. Только с той ночи Маша так и застряла у него, и они стали считать себя вроде как мужем и женой. Стало быть, что-то же было в ней, помимо крепенького и свежего юного тела, простодушия и изумительно зеленых глаз, что увлекло этого целеустремленного парня более чем на ночь? Может быть, на него произвели впечатление трепетная бесхитростность и смешной ершистый задор этой дурочки - словно райский островок посреди океана наглой изворотливости ее продувных сверстниц?
   Официально свой брак они не зарегистрировали - очень уж тяжел на подъем оказался Славик, так звали ее мужа; все занят да занят: то семинар, то кафедра, то библиотека, - и все отмахивался, резонерствуя перед слегка робевшей юной женой:
   - Да успеется, мышонок; подумаешь, штамп в паспорте! Такая пошлость!.. - он обнимал ее, вкусно целовал, любвеобильный и стремительный, быстро заводился, и они валились на постель и затевали бессчетную любовную игру.
   Она уже забыла, как еще недавно мечтала о стройном Аполлоне; теперь она могла часами смотреть на Славика и открывала в нем новые и новые достоинства, и получалось, что лучше его и на свете-то нет. Она стеснялась сказать ему об этом, но счастье волнами приливало к ней - у нее даже дыхание учащалось и уж так стучало в груди сердечко: вот-вот вырвется оттуда и поскачет светящимся пульсирующим шариком по земле, и взлетит, и поплывет в небесах... Но Слава и без слов чувствовал это - оторвется от своей писанины, потянется, сладко жмурясь, как котик, и скажет:
   - Чего ты, мышонок? Иди сюда! - и она, сладко замирая, подойдет, а он ее обнимет крепко и вопьется в губы...
   Ходила счастливой сомнамбулой, безоглядно отдавалась ему, много спала и видела легкие, странные сны: все ей снилась рыба, рыба - будто перед нею не то река, не то море, вода рябит, сверкает под солнцем так, что глазам больно, манит войти, окунуться, а перед водой широкий пляж до горизонта, и вместо песка на нем - сплошняком живая, трепещущая рыба, вся в яркокрасном оперении, в солнечных бликах; Маша идет к воде босиком, ступая прямо по скользкой рыбе, и никак не дойдет, а она прыгает, щекочет икры, лодыжки, и Маша от души хохочет - так ей легко и весело!..
   Как-то рассказала про сны подружкам - те от хохота в лежку попадали:
   - Ой, дура-а! Дуй-ка быстрее к гинекологу: рыба известно к чему снится!..
   И - точно: попалась! Ни сном, ни духом... Вот тут-то и спохватилась, занервничала. Самой-то по-прежнему ничего не надо, и дальше готова слушаться своего умницу-Славика, но как-то предстояло объясняться перед подругами, настырными в своем неутолимом любопытстве. А, главное, перед родителями.
   Девчонки же и надоумили: устроила своему Славке первый в жизни скандал со слезами и пригрозила, что пойдет на его кафедру и попросит, чтобы освободили на денек - сходить в ЗАГС. А у него защита скоро, да притом только что в партию с таким трудом влез (не берут туда интеллигенцию, хоть тресни: вот завлеки с собой двух рабочих, тогда посмотрят - а если эти обормоты партию в гробу видали? Им лучше бутылку вылакать, чем партвзнос от души оторвать; философу-марксисту же кандидатом наук без партии ну никак не стать: установка железная!). В общем, приперла его к стенке, и Славик дрогнул: вздохнул и как миленький пошел с нею в ЗАГС - расписываться.
   Хотелось ей при этом, чтоб еще и маленькое торжество было, и белое платье, и белый веночек; но Славка и тут донимал ее насмешками:
   - Ну куда тебе белое, мышонок: белое - цвет невинности! Хоть ты и Мария, но я-то - не Святой Дух!... - известное дело, ему расходов жалко - такой, право, экономист, знаток "Капитала"!.. Однако она и тут взяла слезами - никуда не делся: было и маленькое торжество, и белое платье с веночком.
   Только родителей ее на торжестве не было, хотя и письмо с приглашением написала, и Славика заставила вписать несколько приветливых фраз. Но ни ответа, ни привета. Она-то понимала: совсем даже не потому не ехали, что тяжелы на подъем или хозяйство не бросить, - нет, тут обида: не писала, не писала, и на тебе, как обухом по башке - свадьба!
   * * *
   "Ладно", - прикусила губку Маша. Сама повезла Славку для отчета. Подарков набрали... Родители встретили чинно: приоделись оба - как памятники; Славику - сладенько:
   - Вячеслав - как вас по батюшке?.. О-очень приятно! Проходите, дорогим гостем будете...
   Простой, но обильный стол: попросту - обжираловка. "Хоть налопаемся!" - тайком подмигивала Маша Славе - тот слегка робел; сама-то она готова была прыскать по любому поводу: все ее тогда смешило - такая хохотушка!
   Захмелевший отец наливал по полному стакану себе с зятем - проверить: "Мужик или не мужик - умеешь по-нашему, по-сибирски?" - а Славка и закуражился - тоже с характером человек: "Чего ради? Не хочу я ничего доказывать!"
   Отец тогда: "А вот, смотри, как по-нашему-то пьют!" - давясь, высосал стакан и совсем осоловел: мотал головой, все бил себя в грудь и что-то порывался сказать, но на губах только лопались пузыри и вырывались несвязные звуки... А мать тем временем ущупала приметливым взглядом Машин животик и не преминула обличить:
   - Э-эх ты-ы, стерва! Засвербило, да? Не утерпела до свадьбы?
   Маше бы обидеться, но у нее же и болело за мать сердце: как-то не по материному все у младшей дочери, разваливается миропорядок, уже не учат дочерей вожжами, как ее самое когда-то хвостали, так что из дому сбежала. Потому и не перечила матери, а лишь хотелось взмолиться: "Мамочка, прости, что так получилось!" - да лучше уж смолчать, она мать знает.
   А отец взялся их умиротворять, полез со своими склизкими губами целовать всех и все уламывал под сурдину зятя: "Давай выпьем, а? Ну, уважь, будь человеком!" - и все совал ему в руки стакан с водкой, пока не опрокинул его на Славика и тот не выскочил из-за стола отряхиваться и сушиться.
   - Пойдем лучше погуляем? - шепнула она ему, взяв за руку. И они, освобождаясь от тягостного оцепенения за столом, выбежали на улицу, рассмеялись и пошли гулять по городку.
   Правда, и показать-то нечего: история человечества прошла где-то мимо Зеледеева, которое уютно уместилось, как в ладони, в речной излучине; самая большая достопримечательность - родная школа, да разве еще музыкалка, та-та-ти-та-та, та-та-ти-ти-ти, помнишь? Ах, ничего-то ты не знаешь - это же Шопен-лапочка, ноктюрн ре бемоль мажор, мой выпускной экзамен!...
   - Ты у меня просто прелесть! - Славик запрокидывал ее и целовал в губы прямо посреди улицы. - И как это твои предки раскошелились на музыкалку?
   - Так ведь они тоже были молодыми! Хотели, чтобы я была счастливая! - она смеялась от ощущения счастья. - Ты не сердись на них, ладно?
   - Да все они одним мирром мазаны! - смеялся он, вторя ее смеху. - Когда-нибудь и я покажу тебе своих монстров!...
   А вечером только забежали домой забрать сумки и проститься.
   Отец храпел на диване, рыча по-львиному; в распахнутом его рту, как в жерле вулкана, пузырилась пена, а рука безжизненно свисала до пола.
   Мать бормотала, обращаясь к Славе:
   - Извиняйте, если что не так! Остались бы еще, погостили - ни с сестрой Машкиной не повидались, ни с братом.
   - Некогда, мама, - решительно отвечала Маша. - Славику заниматься надо!
   И не была потом у них более полугода. Только когда уже ходила на сносях, Славик рассудительно сказал:
   - А почему бы тебе, мышонок, не поехать рожать домой, а? Не годится в вечной ссоре с мамочкой жить - кто ж тебе поможет, как не она?
   Ой как не хотелось ей от него уезжать! Хоть и понимала, что у него последние месяцы перед защитой, после стольких лет упорства - измотался, бедняга, на финише, а тут, действительно, младенчик появится, новые заботы, дни и ночи без сна - какие тут занятия, какая защита! Потому-то Славик так хлопотал, чтобы отправить ее. Заставил покаянное письмо родителям сочинить:
   - Ты напиши, напиши им, чтоб не с неба свалиться, а то опять мамаша вылупится - забыла, небось, откуда дети берутся! И я пару строк черкну, уважу...
   Сам отвез на вокзал, усадил в вагон, бережно поцеловал на прощание - такой заботливый! Рассчитывали вместе, что Маша родит там и поживет еще месяца три-четыре, а он потом приедет за ней, уже остепененный, и они будут радоваться вместе двойному прибавлению в семье - в конце концов, он ведь не для себя теперь старается, а для своего милого мышонка - чмок, чмок в щечки! - и, конечно, для их будущего бэби, как же иначе!
   Скрепя сердце приехала она к родителям, раз надо...
   Однако со строптивой матерью мир ее по-прежнему не брал. Сцепились.
   - Ну, тебе бы, ма, во времена раскола жить, - сказала всердцах спустя несколько дней по приезде Маша. Из-за какой-то мелочи брякнула, про которую через час и вспомнить-то невозможно. И сказала-то полушутя. - Или бы во время революции - ты бы у меня там комиссаршей была, наганом бы махала!..
   Чисто по-женски ляпнула, этакой мохнатой рукавичкой погладила, а в рукавице - иголочка, а мать не поняла ее шутливой иронии - а ведь сама когда-то скорой на язык слыла, только с тех пор затянуло беспросветным мраком ее поседелую головушку - накинулась раздраженно:
   - Это ты на мать так? Ах ты, сучонка несчастная! И мужа-то-ублюдка себе под стать нашла!.. - ее просто зудило уязвить дочь пошибче да побольнее.
   А Маше прежде себя надо за суженого вступиться - взвилась:
   - Чем это, интересно, он тебе не пришелся? Почему его оскорбляешь?
   - А что мне, молиться на вас? По глазам вижу: прощелыга твой хахаль, еще покажет тебе веселую жизнь - наплачешься! А ты, дура, и развесила уши, и повисла на нем! Вишь ли, образование не позволяет у матери совета спросить!
   - Но это же мое дело, мама! Чего ты в него суешься?
   - Ах, не мое? А чего ко мне приперлась? Кто ж мужа-то бросает одного, да настолько? Сама глупа - так хоть мать послушай!
   А полупьяный отец даже не в состоянии заступиться. И Маша, не в силах больше терпеть (ах, так? Ну и пропадите вы пропадом, дорогие мамочка с папочкой, как-нибудь без вас проживем!) - глотая слезы, порывисто собрала сумки и пошла на вокзал, на ночной поезд, в смутной тревоге от материного злого наговора, давая себе слово: нога ее больше не переступит их порога!
   А мать вслед ей кричала в каком-то тупом восторге:
   - Давайте, давайте, поживите сами!
   И не догони ее отец, не подхвати тяжеленные сумки - не помогла бы ей ее природная выносливость, так бы и разродилась на полдороге к вокзалу, под забором, где цветут пышным цветом только груды ржавых банок, где хоть ночь кричи - не докричишься: заперлись ее драгоценные земляки за крепкими воротами, врубили телевизоры - им и горя мало; от женского вопля на улице их тянет лишь проверить надежность засовов да усилить звук в телевизоре.
   Отец дорогой бормотал виновато:
   - Да ты, доча, чего так обиделась-то? Не бери в голову - мы люди простые, понимаешь, без затей. Ну пошумели, дак чего? Отойдем - зла мы не помним...
   Она продолжала идти молча, с глазами, полными слез, прикусив губу: и ведь жалко отца - какой молодец был когда-то, огонь-мужик, хоть подраться, хоть на гармони сыграть, хоть сплясать; тряхнет чубом, рванет ворот, только пуговки, как семечки, по полу - и-эх, пр-ропадай, моя деревня!... Господи, как она любила его когда-то, как гордилась своим непутевым папкой! А теперь только злилась на его тупое пьяное мычание. Что за люди, что за жизнь такая!
   Потом, уже ночью, в поезде, взяв постель, лежала в купе, и сквозь морок сна и мерное покачивание густо наплывало: мама, молодая, в сарафане с открытыми плечами, такая стройная, что все в ней звенит, и, кажется, босиком, потому что каждый грязный пальчик на ее ноге она видит ясно, как сейчас - несется по улице на мотоцикле, поднимая шлейф пыли; сарафан ее полощется флагом, бьется о колени, горит красная ленточка в ее расхристанной, темной, летящей по воздуху косе, а сама она, возбужденная, упоенная скоростью, кричит: "Э-эй, чалдоны-ы! Прочь с дороги!" Крик ее рвет на части ветер, и белые зубы блестят, отражая солнце... А потом вдруг: сцепились с папкой, дерутся насмерть; отец бьет ее наотмашь, она отлетает к стене и с воплем - но воплем не боли, не страха, а злобы - хватает со стола тарелку с чем-то и запускает в отца; тарелка, ударив его в лоб, разлетается на куски, и он стирает ладонью с лица месиво, а мать уже хватает со стола нож, и ошарашенный отец, распахнув дверь ногой, выскакивает на улицу и кричит издалека: "Гадина! Колдунья! Шизофреничка!" - а она со злости швыряет ему вслед камни и кричит на всю улицу: "Чунь ты дырявый! Валенок сибирский! Говно собачье! Носорог ты! Крокодил! Обезьяна! Подь ты весь! У-у, ненавижу!..." И тут же - вскоре? или не вскоре? - какой-то праздник, гулянка, и они уже - глаза в глаза - пляшут, переплясывая друг друга, и все остальные сходят с круга, не выдержав темпа... Или - уже в автобусе, в какой-то компании, мчатся в лес за ягодами, отец играет на гармони, откинувшись на сиденье, и гармонь его просто захлебывается от восторга дороги, а остальные поют, и поет мать, поет с чувством, закрыв глаза, и сквозь закрытые веки ее проступают почему-то две слезинки, и Маша, сидя у нее на коленях, увидев их и ничего не сказав, трогает их пальчиком и незаметно для других размазывает по ее щекам... А потом - пикник на траве, и мама - опять веселая, в своем неизменном сарафане с открытыми плечами; всех едят комары, а ее - нет, и когда ее спрашивают - почему, она хохочет: "Я же заговоренная, я - дочь ветра и тайги! Вас в капусте нашли, а меня - в дупле: я от молнии родилась!" - и смех ее - словно пузырик поднимается с озерного дна, достигает поверхности и весело лопается; она намекала, что приехала в районный светоч цивилизации из таежной деревни, и любила выражаться высокопарно... Господи, когда это все было? И было ли?.. Ничего уже не связывает Машу с ними, но зачем-то надо поддерживать отношения, без конца прощать и мириться, чтобы снова ссориться. Что за люди вздорные!..
   И неслась мыслями, теперь уже с благодарностью, навстречу Славику: лапочка моя, единственный родной человечек... Скоро, скоро уже кандидатом станет, кучу денег будет получать, дадут квартиру, и они много-много чего купят - им столько всего надо, страшно подумать! А Славик уже и о своей машине мечтает... - так тепло и уютно было думать об этом всю ночь в полусонной дреме под ровный стук колес и мчаться навстречу любимому...
   Рано-рано утром - только бы скорей, скорей! - приехала с вокзала на такси, поднялась по лестнице, мужественно втащив сумки и, чтобы уж не будить Славика - он так любит, бедный, понежиться по утрам - сама открыла ключом дверь и глазам не поверила: в утреннем полумраке рядом со Славиком в постели она увидела самое себя: это же ее, ее собственная голова лежит рядом со Славиковой на подушке - ее темнорусые локоны, ее собственное скуластенькое со слабым крапом веснушек личико (она даже схватилась в ужасе за свое собственное) и ее же мягкая округлая рука обвила во сне Славикову шею! Хотя чувствовала подвох: это совсем другая Маша; и рука у той чуть посуше и подлинней, и локоны пожестче, и личико свежее; Маша пришла в ужас, оттого что это ей не померещилось, а - на самом деле; ей захотелось тут же выскочить из комнаты, убежать и спрятаться от этой дикой путаницы, но она настолько устала, что уже не в силах была двигаться; просто уронила сумки и хотела только одного - присесть куда-нибудь, не более, как вдруг ей показалось, что низ живота у нее лопнул и что-то горячее побежало по ногам, и она почувствовала дикую боль в животе; в страхе, что сию минуту умрет, она дико закричала, судорожно обхватив руками живот, и, неловко опускаясь на пол, увидела чужим каким-то, будто не ее - отстраненным - взглядом, как от ее крика Славик испуганно открыл глаза и вместо того, чтобы кинуться к ней, стал глубже натягивать на себя одеяло и суетливо прятать под ним ту, другую...
   Потом, поняв, что она, оглушенная собственным криком, корчась на полу и закусив от боли губу, совершенно беспомощна и не опасна для них, они, обнаженные, бегали по комнате, собирая одежки, раскиданные почему-то везде - она все это продолжала тупо отмечать своим помутненным сознанием, ничего не понимая - это потом она все припомнит и поймет; а те, мельтеша перед ее глазами голыми спинами и белыми попками, все-таки торопливо оделись и куда-то исчезли, а ее потом везли в "скорой помощи", где она, продолжая умирать, время от времени истошно орала, а женщина в белом, держа ее руку в своей, а другою вытирая пот с ее лба, грубовато успокаивала: "Да не ори ты так, не убивайся! Дыши глубже, и все будет хорошо! Скоро, скоро уже!"
   И действительно: только успели довезти, как она разродилась. А потом спала и спала - долго-долго отсыпалась, и не хотела, и боялась просыпаться; ее будили кормить сына, и она, накормив его тугой грудью, тут же засыпала снова, теперь уже вместе с ним, и его у нее, спящей, отнимали.
   А что Славик не пришел и, наверное, уже не придет никогда, она поняла на третий день и отнеслась к этому спокойно: как-то все ей стало до лампочки, хоть и обидно, что такой обманщик оказался... Только все время очень хотелось есть: кормили бесконечной манной кашей, а принести чего-нибудь вкусненького было некому; но душа ее настолько была оглушена каким-то новым, похожим на праздничное, состоянием, что обо всем, что осталось за порогом роддома, она подолгу думать просто не могла. Женщины-роженицы в послеродовой палате подкармливали ее, такую молоденькую и одинокую, и спрашивали: "Что ж ты теперь делать-то будешь?" Она, отчасти по легкомыслию, а отчасти и наперекор всему беспечно махала рукой: "А-а, проживу!" - в предстоящую жизнь всматриваться ей было не то лень, не то очень уж страшно.
   Но жизнь доставала: через сколько-то дней ей сказали: "Пора, девушка, освобождайте место. Так что думайте, мамаша, думайте".
   * * *
   Встретили Машу с младенчиком девчонки-подружки, попищали от восторга, потискали, и на такси - в аспирантское общежитие; ключ от комнаты у Маши, слава Богу, был, и девчонки в один голос: "Захватывай комнату, никуда он, гад, не денется, отдаст!"
   Приехали, а комнату открыть не могут: замок в двери, похоже, заменен. Девчонки вместе с Машей и младенцем - прямиком к ректору: "Вот каких вы аспирантов готовите! Пусть отдает комнату жене с сыном!" Однако ректор разбираться не стал, а передал их своему заместителю, а тот только развел руками: пока она отдувалась в роддоме, Славка успел перевестись в другой институт, а его комнату отдали новому аспиранту, тоже с женой и младенцем!
   Девчонки места себе не находили от возмущения: "Ну, сукин сын, ну, подонок!.." Заместитель же, сочувствуя Маше, отдавал должное и ловкости аспиранта: "Смышленый молодой человек. Недаром без пяти минут кандидат".
   А Машу так почему-то даже нервный смех разбирал: перехитрил ее Славка, переиграл в пух и прах!...
   Но что же ей-то все-таки делать?
   Глаза заместителя подернулись ледком: одиноким мамам-студенткам они не только не раздают комнат, а наоборот - этот нежелательный элемент из институтской жизни искореняют: "Представьте себе, если каждая студентка заведет по младенцу! Это ж не институт будет, а..." - заместитель предосудительно качал головой и разводил руками. В конце концов, он настоятельно посоветовал ей взять академический отпуск, выкормить грудью ребенка, а там будет видно.
   Так и пришлось. Но домой - ни за что! До того доходило, что ночевала на вокзалах. Нашла себе угол у парализованной старушки - ухаживать за ней и ходить за хлебом и молоком; то дворником, то почтальоном подрабатывала...
   А между тем до родителей дополз слух, что дочь выгнали из института - за разврат, разумеется (за что же еще можно девицу из института выгнать? Город - он город и есть, хорошему не научит), а также выгнал из дома муж, что родила, да недоношенного, что недоношенный этот похож неизвестно на кого, - заячья губа, грудь куриная, и ножки вроде как не разгибаются, - что Маша с этим недоношенным таскается по вокзалам и чуть ли не продается за буханку хлеба...
   Собрали семейный совет с участием старшей, Катерины, которая к тому времени уже выбилась в люди: работала бухгалтершей на швейной фабрике и жила, как полагается, своим домом, с мужем и детьми, шесть соток земли при доме, и все в доме есть... Ее этот слух о Марье задевал больнее всего... На совете решили: надо ехать, смотреть - может, все-таки на человека похож ребеночек? - да забрать, а то перед людьми стыдно!
   Поехали Катерина с отцом. Нашли Марью, рассмотрели недоношенного. Отец, густо дыша портвейном, одобрил внука: парень как парень, все на месте! Уговорили Машу, повезли домой.
   Мать, кажется, даже торжествовала:
   - А я ведь предупрежда-ала - так нет, чтобы послушать!...
   - Мамочка, прости меня! - смиренно склонила Маша голову, закусывая губку и терпеливо выслушивая длящийся затем много дней кряду однообразный этот монолог; что теперь толку перечить?...
   Честно выдержала с родителями положенный ей год, а потом оставила на них младенца и опять уехала, чтобы все-таки закончить злополучный институт.
  
   2
  
   Такова история Машиного первого замужества, этой, можно сказать, прелюдии к ее взрослому периоду жизни. Но не о нем речь, ибо что же интересного в этой банальной, как дважды два, истории? - наша-то речь о втором ее замужестве, хотя между ними пролегло лет этак с десяток, и в этом промежутке было у нее, разумеется, столько разных случайностей и недоразумений, смешных и грустных, какие только могут возникнуть в ее возрасте и ее положении: у молодой женщины без средств и связей, при скромных внешних данных и средних способностях, активно при этом барахтающейся в океане жизни и в одиночку завоевывающей для себя и своего сына место под солнцем. Так что к ее второму замужеству, честно отработав положенные после института три года в средней школе, сумела она, используя неизвестно какие возможности, устроиться на кафедру английского языка в родном институте. Непонятно, что ее толкало туда: то ли какой-то инстинкт, то ли элементарная зависть к тому единственному благополучному кусочку жизни, который виделся ей из студенческого общежития, причем этот кусочек жизни казался ей, видимо, таким красивым и блестящим, о каком только можно мечтать: кафедра эта была престижной в нашем скромном областном центре: ведь работают там, главным образом, жены и дочери больших начальников, их родственницы или очень уж близкие их знакомые женского пола.
   Правда, занимала она там многие годы всего лишь должность ассистента, или, попросту говоря, девочки на побегушках, исполняя все, что прикажут, от подмены заболевших до покупки подарков и цветов для очередной именинницы по заданию завкафедрой или кого-нибудь из ее ближайших наперсниц, причем оправдывались эти задания тем, что у Маши - вкус: ей закажут одно, а она возьмет и купит совсем другое, но это другое оказывается и мило, и с фантазией, да, кстати, и недорого, и женщины вынуждены были признать: да, у Маши есть вкус!
   Заведующая, эта "шефиня", или "шахиня", была настолько властной и намертво укрепившейся на своей кафедре, что весь штат концентрировался вокруг нее кругами по принципу преданности: первый круг, второй и так далее (мужчин она принципиально не держала; все они, по ее твердому убеждению - анархисты и разрушители порядка, а порядок создается неустанным усердием).
   Степень твердости воцаряемого ею порядка подчеркивалась загранкомандировками, куда "шахиня" ездила только сама, впрочем, привозя всем маленькие подарочки: тюбик крема или помады, дешевые духи... На кафедре по этому поводу устраивалось феерическое празднество с тортами и кофе; сначала следовал ее "отчет" - рассказ о заграничной сказочной жизни и о тамошних ее приключениях (она была дамой пикантной и при том - большой любительницей приключений), затем - демонстрация всей привезенной одежды (разрешалось надеть все это по разику), а в финале - ритуал раздачи подарков. Маша получала самый скромный: значок или авторучку, - и все же старалась придать лицу радости, а лепету благодарности - тепла и искренности, хотя этот значок или авторучка жгли ей пальцы и рвали душу обидой: господи, как эти сытые и довольные собою люди умеют уколоть тайком, снисходительно свысока улыбаясь при этом, и как она устала от вечного унижения! Но она научилась терпению и надеялась благодаря ему стать, наконец, штатным преподавателем: тогда бы уж ни одна тварь не смогла ее унизить, и уж у нее был бы надежный кусок хлеба аж до самой пенсии - о большем и мечтать не смела. Куда больше-то? Так что терпи, - говорила она себе. - Терпи и молчи!..
   Помимо кафедры она сшибала мелкие переводы и почти все деньги тратила на то, чтобы более-менее прилично одеться - женщины на кафедре хорошо одевались, и она старалась тянуться за ними, а порой и ярче, и модней бывала одета, - но все же, как ни старалась, вид у нее был какой-то неосновательный. И не столько оттого, что в ее ансамбле непременно сквозила какая-нибудь прореха (то молния на сапоге разошлась, то сумочка лопнула и кое-как заштопана) - ведь и дыры, и заплаты можно носить с царским достоинством - а, скорее, все-таки оттого вид неосновательный, что в самой ее стати не хватало уверенности, налета вальяжности, гордыни и незыблемого покоя на лице, как у женщин вокруг нее, когда их мужья более-менее прочно утверждались на заметной в городе сытной должности.
   Кроме того, что она работала теперь в порядочном учреждении, имела Маша уже и комнату в двенадцать полных квадратов со своей уборной и своей кухонной раковиной. Правда, только в "гостинке" - но кому ведомо, каких сил, энергии и хитроумия ей стоила еще и комната - об этом история, как говорится, умалчивает. Во всяком случае, все эти хлопоты уже оставили свои следы на ее лице в виде первых, едва пока заметных морщиночек и тех первых ранних сединок, которые она однажды с ужасом обнаружила в своих волосах. Не считая мучительных тайных борозд в душе, когда, переступая через стыд и неловкость, училась давать взятки в виде дорогого сервиза или золотых запонок, не говоря уж о самом дорогом подарке, который только может дать молодая женщина... Впрочем, стоит ли об этом, судя по ее положению? Зато не надо больше скитаться по общежитиям и углам, можно ложиться и вставать, когда вздумается, слушать музыку, приглашать гостей, покупать собственную мебель, посуду, книги, устраивать жизнь по своему усмотрению - это ли не величайшее счастье?
   Кто знает, сколько ею было тут в полном одиночестве спето и сплясано, какие устраивала для самой себя оргии: как, дурачась, вопила выходную арию Кармен или попурри из цыганских песен, или, полунагая, носилась по комнате до полного изнеможения, напевая сама себе "Половецкие пляски" - не напелась, не натанцевалась, тело требовало движения, зудили голосовые связки: там, за пределами комнаты, заставляли говорить вполголоса, жить вполсилы.
   Хотя какое тут счастье - эта комнатушка среди полусотни таких же на этаже, где в коридорах до тошноты пахнет жареным луком и распаренными пеленками, сутки напролет не стихают мужской мат, плач младенцев, бабьи взвизги и грохот драк!.. И все же она была счастлива - не надо больше мотаться к матери, чтобы свидеться с сыном - наконец-то они будут вместе!.. Сможет ли она еще оставить в нем хоть какой-то отпечаток своей души, самой себя? Семь лет парню!
   Разумеется, сразу, как только получила комнату, она тут же подала заявление в своем институте на "расширение". Надежды на ближайшие десять лет не было никакой, она трезво отдавала себе в этом отчет, но, по крайней мере, через десять-то лет, к совершеннолетию сына, у каждого из них будет по комнате!
   Все бы неплохо и здесь, если б не вечно пьяный сосед, регулярно отправлявший свою жену на аборты и с той же регулярностью ночами ломившийся к ним.
   - Мама, когда ты получишь, наконец, отдельную квартиру? Хотя бы однокомнатную! - плакал сын, и она, присев к нему на раскладушку, жарко целуя его, вытирая ему слезки и гладя жесткие вихры, успокаивала его:
   - Терпи, сынок, терпи, родной! Все кругом терпят... Кончено же, получим, и даже не однокомнатную, а - представляешь? - целых две комнаты будет у нас! Ох, и заживем мы тогда - как короли!...
   Так что к пенсии, скорее всего, и она будет жить, как все добрые люди - в маленьком, но достатке: и квартира, авось, будет, и обстановка в ней соответствующая... Это ее утешало и грело, а без этого светлячка надежды жизнь ее казалась бы, наверное, сплошной черной дырой в никуда.
   * * *
   Что же у нее еще было такого, что бы хоть чуточку утешало?.. Да, имела она сразу двух друзей мужского пола, которых назвать любовниками можно лишь с натяжкой - настолько связь с ними была эфемерна.
   И в самом деле эти, как она их предпочитала называть, "друзья", были ни то, ни се.
   Первый из них, Вадик, как и Славка, работал научным сотрудником, однако, в отличие от бывшего мужа-философа, Вадик был математик-программист и, в отличие же от напористого Славки, много лет писал свою диссертацию и никак не мог дописать и защитить. Ярко выраженный блондин со светлыми волосами и светлыми ресницами, хоть и был он на несколько лет моложе ее, но настолько деликатен и расслаблен, что она месяцами не могла затащить его в постель.
   Он считал себя в неформальном супружестве с Машей, однако жил с родителями, имел там отдельную комнату и в женских заботах на стороне шибко не нуждался, к Маше наведывался по выходным и при этом посильно помогал: приносил продукты, цветы, сладости, таскал белье в прачечную, занимался математикой и головоломными играми с Сережкой, а вечерами ходил с ней в кино или театр. Однако нестерпимой душевной мукой для него было раздеваться и ложиться к Маше в постель под пытливым взглядом Сережкиных глаз, которые таращились на него с раскладушки. А если ложился, дождавшись, пока тот уснет, то лежал смирно, лишь поглаживая ее грудь и плечи, боясь шевельнуться на скрипучих пружинах старого дивана-кровати; она тоже лежала смирно, от его вялых ласк нисколько не возбуждалась и лишь досадовала в душе: что уж в этакой-то тесноте деликатничать!.. Делать же мужские дела днем и быстро, пока Сережка гуляет, он не умел - все боялся стука в дверь, бледнел и вздрагивал.
   Иногда вдруг ночью в постели нахлынет на нее слепящее чувство благодарности ли, жалости ли к нему, такому смирному да несмелому, или даже большее, чем жалость и благодарность - обнимет его, расцелует порывисто, прижмется горячечным телом, дрожа и пламенея, а он, окаменев от испуга, шепчет едва слышно, дыша в ухо: "Тихо! Он не спит, слышит". И гаснет пламя в теле, и наступает унылый покой. "Ладно, спи", - шепнет ему, ослабнет и отвернется.
   Вот не хватало его душе какой-то горючей искорки - и кто его, интересно, так испугал и затюкал? Или уж природа раскладывает на всех не поровну? За что тогда ему такая обделенность?
   Зато ни разу не попрекнул он ее теснотой и неудобствами, а позволял себе честно справить свои мужские обязанности, только когда она отвозила сына на каникулы. Да и то... Она отвезет сына, а он возьмет и скажет: "Ты знаешь, мне надо к докладу подготовиться", - и исчезнет на неделю. Руки опускаются с таким любовником.
   Он все собирался оформить их брак официально, только этому плану все что-то мешало и мешало. Да она и не настаивала: имея толику горького опыта, предоставила событиям течь, как текут - не сопротивляясь и не подталкивая, ожидая свое будущее с тоской и тайным страхом, смиряя себя мыслью: да Бог с ним - и такой ладен, и с таким неплохо: тепло, и не так одиноко; а терпения ей не занимать - только бы Сереже хорошо...
   * * *
   Другая "дружба" была у нее с институтским однокурсником Максимом Темных. Максом. Максиком. Ей он нравился, но был малодоступен, скользок, как налим, и жил своей, непонятной ей жизнью.
   После института он каким-то образом попал - или пригласили? - работать в областное управление КГБ. Занимался он там чем-то ужасно секретным, о чем сам намекал при встречах с однокурсницами с помощью многозначительных умолчаний: "О-о, мать, такие дела кругом творятся!.." - и таинственную мину при этом состроит, качая головой, и махнет этак безнадежно рукой, что действительно покажется: кругом творятся сплошные "дела" - а где и какие, непонятно.
   Одни говорили, что он не то разведчик, не то контрразведчик, другие - что просто сексотов на заводах вербует, а потом спрашивает с них работу. Хотя подружек своих он никуда не вербовал; может, просто щадил?.. Во всяком случае, он вечно пребывал то в командировках, то в езде по городу на служебной легковой машине (а к тридцати успел заиметь и собственную), в свободное же время занимался каратэ, лыжами, бегом, т.е., попросту, самим собой.
   Родители его, оба с высокими постами, имели просторную квартиру в самом центре, но он почему-то снимал частный деревянный дом на окраине. Дом этот на тихой, обсаженной тополями улице, довольно просторный внутри, в несколько больших комнат, он снимал вместе с одним молодым художником, который писал маслом пейзажи. Художник был женат, так что они жили там втроем. Что связывало их, художника и гэбиста, было непонятно, но жутко интересно... При доме имелся огород, и на огороде том арендаторы выращивали овощи к столу: лучок, укроп, петрушку, - и много цветов. Цветами, похоже, даже приторговывали. Или цветы были для отвода глаз? Никто из бывших однокурсниц ничего не мог в этом понять.
   В общем, был "наш разведчик" завидный жених, и однокурсницы, насмешничая, сплетничали о нем напропалую:
   - Да он, девчонки, просто сытый кот, не дозрел, не нагулялся. Пускай дозревает!
   - Нет, как хотите, а я думаю, ему хорошая сексапилочка еще не попалась. Попадется - заарканит!
   - А он у нас, случаем, не гомосек?..
   Однако Маша, бывавшая у него в том доме, рассеивала подозрение, шутливо грозя подругам пальчиком: "Только, девчонки, между нами!" - что с мужской частью у него все в порядке.
   Она ловила его в доме на окраине сама, хотя это бывало и трудновато: телефона служебного он не давал, у родителей неделями не появлялся, в доме том телефона вообще не было, - так что ей частенько приходилось тащиться обратно впустую.
   Но что-то же ее все-таки туда гнало? Скорей всего, попросту скука, любопытство и тоска по какой-то иной, необычайной, полной тайн и загадок жизни. Когда же встречались - по старой студенческой привычке занимали себя бесконечным трепом, острили, каламбурили - хохмили, перескакивая с русского на английский и обратно - он и здесь не терял времени, совершенствовался рядом с нею в английской языковой практике. Как-то быстро, неожиданно в этой болтовне наступала ночь. Тогда он спрашивал, чисто по-товарищески, не придавая факту ровно никакого значения:
   - Ну что, мать, может, останешься? Или как?
   Это значило, что ему неохота ни выкатывать из гаража машину, ни тащиться в темень провожать ее на последний автобус.
   - Да, пожалуй что и останусь, - отвечала она как бы равнодушно, тихонько при этом торжествуя, что переиграла его.
   Он укладывал ее в свою постель и ласкал по всем правилам любовной науки, ничего не упуская: ни строгой последовательности, что за чем следует, ни точного знания женской анатомии; он и ее, темную в этой науке, просветил; все было в меру разнообразно, в меру эстетично, строго по регламенту, и ничего сверх, хотя и вполне - как заученный на пятерку урок. Может, за этим и приходила?
   Он был хорошо осведомлен о ее сексуальных проблемах с "этим математиком", знал, что ей не хватает тепла и ласки, жалел ее, как мог старался дать ей эти тепло и ласку, но только - по-товарищески: чтоб никаких последствий, никаких слез и требований, сразу, "на берегу" условившись обо всем: "Чтобы у нас, мать, никаких разговоров потом. Зачем нам с тобой лишние проблемы, верно?" - а она только усмехалась себе: может, у него в этот момент еще и тайный магнитофончик включен, записывает их уговор?.. Так что ласки были, а насчет тепла - тепла по-прежнему не хватало.
   * * *
   Имела она и трех-четырех закадычных подруг, таких же, как сама, "одиночек" и "разведенок". Собирались у той или другой на "огонек" - пошвыркать кофейку, высмолить сигаретку и, как это у них называлось, "пообща": посплетничать, поплакаться на жизнь, - словом, выговориться и отвести душу. По невеликим праздникам собирали "девишник", или "гадюшник", или "большой пионерский сбор"; приходили и замужние, но как-то так получалось, что ни одной счастливой ни среди тех, ни среди других не было - у каждой судьба набекрень. И собирались чаще всего у Маши: и повернуться-то негде, но то ли аура в ее комнатенке лучше всего располагала, то ли характер самой хозяйки? Притаскивали торты, бутылку-вторую "керосину", варили бездну кофе, зажигали свечи; откровенничали, скабрезничали, ржали, как лошади, пили вперемешку вино и кофе и безжалостно курили; одурев ото всего, выли бабьи песни, плакали от жалости к себе и снова ржали.
   Даже знавшие Машу очень близко, относясь к ней по-разному (кто снисходительно, кто жалеючи, а кто и любя), все, кажется, не только не видели в ней сколько-нибудь интересного существа, кроме того, что оно такое вот цепко-простодушное - но где-то в глубине душ даже и сочувствовали: что ж, дескать, ну бывает: не повезет человеку ни с внешностью, ни с интеллектом, и удача все мимо да мимо; кому-то же выпадает и такая участь. И, главное, не выпрыгнуть из этого неумолимого общего приговора, не стряхнуть, как соринку с платья.
   Она сама читала этот приговор в чужих глазах, слышала в нечаянно сорвавшихся с губ репликах, принимала к сведению в услужливо переданных чужих мнениях и, конечно же, обижалась, но ведь не крикнешь же в отчаянии, бия себя в грудь: "Да нет же, не такая я!" И тогда невеликие ее жизненные силы изменяли ей - не хотелось ни в зеркало смотреть на эти ненавистные свои конопушки да скулы, да на волосы цвета старой пыльной пакли, ни ежедневно приводить себя в порядок; демонстративно заявляла сама себе: "Кому-то надо, а я - изводись? Какого черта!" - и ничего с собою не делала - выпадала в осадок из этой ежедневной гонки: ходила распустехой и, кроме как на работу, никуда из своей конуры неделями не выползала ("А пошли вы все!..") - валялась на диван-кровати, читала запоем, слушала до изнеможения музыку или спала; а то целый дождливый день возьмет и простоит у окна, вперив глаза в пустоту, лелея в себе тоску, чувствуя, как все женское в ней ссыхается от невостребованности и полной безнадеги.
   Однако бабы на кафедре, эти неиссякаемые, как pеrpetuum mobile, воительницы за свои законы и правила, замечая ее состояние и чуя в нем беспокойство и даже опасность для себя, шпыняли ее: "Чего раскисла, почему халдой ходишь? У нас здесь институт все-таки, люди!.." - так что эти злые в своем простодушии зануды заставляли ее, в конце концов, снова нести этот крест, вести вечный бой, неизвестно во имя чего: снова красила губы, мыла и расчесывала, и накручивала на плойке свою серую паклю, щипала брови, чернила ресницы, накладывала на веки тени и блестки, неутомимо стирала и гладила свою одежду и прикупала новую.
   И все же, несмотря на эти залеты, отдавала себе отчет в том, что все у нее есть, ничем не обделена: и сын, и какая-никакая, а своя комната, и на кафедре - без пяти минут старший преподаватель, и мужичок в дом ходит... Кое-кто даже завидовать умудряется: недурно, мол, Машка, при своих-то возможностях, устроилась; ну да известное дело, женщины, гадины такие, всему готовы завидовать.
   Но иногда она уставала от этой нудной тихой жизни; хотелось выпрыгнуть из рамочек, что определила судьба, такая щедрая к иным и так мелочно скаредная к ней; нестерпимо желалось чего-то большего, и от этого желания, от невозможности исполнения его и от обиды ею овладевало вдруг такое отчаяние, что хоть реви белугой и бейся о стену... Особенно когда оставалась совсем одна за убогим ужином (опять истратилась в пух на тряпчонку!), одна в постели на долгую ночь, когда за тонкой перегородкой, насмешничая, хохотали, рыдали и матерились, дрались и стонали в любовных соитиях всегда чем-то занятые, неиссякаемо живучие, чужие ей люди - ее накрывала с головой мысль о бессмысленности собственной жизни: господи, да зачем все это и не покончить ли разом, да как бы это попроще-то? Распахнуть бы вот так окно, встать на подоконник, шагнуть и - полететь, расправив крылья за спиной, далеко-далеко, откуда нет возврата...
   Хотя редким этим приступам шибко воли не давала: в ней еще горел, то затухая почти до полного мрака, то вновь вспыхивая, светлячок надежды: нет, не все прошло, не все потеряно - что-то же еще будет, что-то еще обязательно будет!
   Тогда - по контрасту, что ли, с тем жутким соблазном? - в ней загорался другой огонь, хищный, недобрый: хотелось чего-то отчаянного... Эту готовность она носила в себе, как зреющий нарыв; она могла бы, одурев от одиночества, сделать все, что угодно: гадость, подлость, даже преступление, и понемногу зверела, как называла это сама.
  
   3
  
   Так бы и длилась, и длилась у Маши, у ее подруг и ее кафедры изо дня в день, из года в год эта рутина однообразия, но тут начались большие перемены, и перемены эти не в последнюю очередь коснулись Машиной кафедры. Как сказала Маша на очередном "девишнике" в канун того знаменательного лета:
   - Ой, девчонки, чё делается: в город к нам иностранцы валом валят - сплошные симпозиумы, конференции и семинары! У нас вся кафедра на ушах стоит - горячая работенка корячится; может, и мне перепадет, а то уже пообносилась в дым, пропади оно пропадом...
   И, действительно, в город наш в то лето валом повалили иностранцы, и все они нуждались в переводчиках, а где у нас могут быть лучшие переводчики, как не на кафедре английского языка в пединституте? Конечно, были и конкуренты: в каждом вузе - своя кафедра, а ведь полно еще и школьных учителей, и все они тоже не дремали, но у кафедры английского в пединституте - репутация, поддерживаемая самой заведующей; кроме того, у нее - обширные знакомства, так что самая солидная клиентура текла именно ей в руки: в то лето все на кафедре получили свой "калым". Кроме, разумеется, Маши. Да и она бы получила, если б заведующая не боялась, что Маша не справится. Так что Маша искала работу сама и как-то даже не беспокоилась, что не найдет. Только помалкивала - как бы заведующая не подгадила ей и тут.
   И вдруг... Маша даже боялась радоваться такой удаче: Ленка Шидловская, волоокая красавица, была единственной на кафедре Машиной приятельницей (Маша обожала красивых женщин и липла к ним; причем Ленка сама недавно развелась, так что они теперь, в отличие от других сослуживиц, сочувствовали одна другой и были солидарны); так эта Ленка поначалу согласилась работать с группой американских археологов, которые должны были со дня на день прибыть в их же институт по приглашению кафедры истории, но когда она узнала, что предстоит ехать с ними в степь, участвовать в раскопках каких-то могильников, набитых скелетами - тьфу, какая гадость! - и при этом жить в палатке, спать чуть ли не на земле, питаться из общего котла тушенкой с перловой кашей, называемой в обиходе "шрапнелью", ходить в общую уборную, а то и в кусты, умываться жесткой нечистой водой и неделями обходиться без ванны - ее желание работать там, пусть даже и с очень уважаемыми ею американцами, упало до нуля.
   Трудно сказать, что у Ленки Шидловской за разговор состоялся с профессором Скворцовым, юрким, резким человечком в громадных очках и с ежиком жестких волосенок на голове, этаким Наполеоном от истории, которого, несмотря на его важно задранный носик (он что-то такое открыл в археологии, что его печатали в заграничных журналах и часто приглашали на заграничные симпозиумы) и несмотря на его изящные, с иголочки, костюмы, белые сорочки, яркие галстуки и неизменно высокие каблуки, женская часть институтского коллектива всерьез не воспринимала, хотя и замечала, и даже интересовалась им. После заграничных поездок он устраивал в институте лекции, и их посещали - он умел рассказывать красочно, с юмором и жаром, - а не принимали всерьез потому, что забавно, конечно, все это, но что, в самом деле, за наука такая - археология! Разве это серьезно? И важность Скворцова была смешна: совершенно выпадал из сегодняшней жизни этот старомодный какой-то ученый фанатизм с его научными проблемами, в то время как все заняты проблемами хоть и земными, но вечными и такими понятными: добыванием денег и должностей, склоками, сплетнями и супружескими изменами...
   Может, Ленка сама чем-то ему не потрафила? Потому что слишком уж он, кажется, сгустил краски, живописуя ей экспедиционную жизнь. Та даже не сообразила, как сообразила Маша, что в такую экспедицию Скворцов американцев, наверное, не повез бы. Хотя чем черт не шутит...
   Во всяком случае, Ленка со своими связями быстренько нашла себе другую группу, японцев-бизнесменов, а археологов уступила Маше, и Маша, конечно же, согласилась - ей выбирать не из чего: ни связей, ни заступников, - и ни общей уборной, ни "шрапнелью", ни жесткой водой ее не испугать.
   Сходила Маша и на смотрины к Скворцову. Дмитрий Иванович, хоть и оказался одного с ней росточка, однако посмотрел на нее очень уж свысока, задал несколько вопросов, понял, что в археологии она - чистая доска, вручил для знакомства с дисциплиной несколько американских исторических журналов и дал свое принципиальное согласие - выбирать ему тоже не было времени.
   А через день нагрянули американцы.
   * * *
   Их было четверо, и оказались они совершенно не похожи на самих себя. Хоть судьба и не сталкивала ее до их пор с американцами, но она прекрасно знала, что все они как на подбор рослые, с ослепительными улыбками, уверенные в себе - одним словом, жители другого полушария, которое без воображения и представить-то себе трудновато. И была просто обескуражена, увидев своих подопечных в аэропорту - до глубокого разочарования, до скуки обыкновенных пожилых людей с мятыми усталыми лицами, в блеклых мятых одежках и притом навьюченных громадными сумками. От этого противоречивого впечатления, от неумения общаться с иностранцами и чрезмерного чувства ответственности она была в таком напряжении, так волновалась и так растерялась, что хотя и понимала их речь, но сама не могла связать двух слов не только по-английски, но и по-русски - заикалась, как студентка-первокурсница, и пунцово рдела до корней волос от стыда. И длилось-то это всего несколько минут, пока справилась, наконец, с собой. Но Скворцов успел на нее рассердиться, тут же, разумеется, решив, что ему подсунули дебилку; хорошо хоть, сам немного болтал по-английски. Зато эти самые американцы как-то сразу поняли ее состояние и сумели мягко и ненавязчиво разрядить обстановку: когда она с первых же слов сбилась, стала заикаться и краснеть и все взгляды неминуемо обратились на нее, Скворцов, спохватившись, что забыл ее представить, брякнул, притом почему-то по-русски, широким жестом показывая на нее: "А это - наша Маша!" - и столько было в его фразе сарказма, понятного, разумеется, только ему и ей (вот, дескать, перед вами существо прямо из русской сказки, Маша-дурочка, Маша-простушка), - что американцы, решив, будто им сообщили нечто важное, вежливо осведомились:
   - What do is it mean "нашъа Машъа"?
   Маша, пытаясь выйти из затруднительного положения, перевела и объяснила; американцы, улыбаясь, закивали:
   - She is our "нашъа Машъа" now!
   Раздался вежливый смех, и всем стало легче; Маша же, проникшись к гостям горячей благодарностью, справилась, наконец, с собою, а уж дальше все пошло более гладко - и во время самой церемонии знакомства (Дмитрий Иванович был ранее знаком только с одним из гостей), и когда усаживались в микроавтобус, и когда мчались по шоссе в город, она переводила уже безостановочно. Усталые гости больше помалкивали или отделывались односложными фразами, поэтому переводить надо было самого Скворцова, возбужденного встречей, и она еле поспевала за его рваными, несвязными фразами, а сама присматривалась к гостям.
   Первой среди них она выделила женщину - звали ее Мэгги; та была средних лет, полная, коренастая, с завидной свежести кожей и черными густыми волосами, падающими вокруг лица жесткими прямыми прядями, очень, видимо, энергичная и экспансивная; говорила она быстро, длинными сложными фразами, так что Маше поначалу, прежде чем привыкнуть к ее речи, приходилось, конфузясь, переспрашивать ее и уточнять смысл некоторых фраз.
   Из мужчин она сначала выделила действительно высокого и стройного - кажется, хоть этот соответствовал американским стандартам - Бака Свенсона, хотя был он нисколько не статен, а, скорее, наоборот, слишком щупл и тонок в кости: на его худые жилистые ручонки из-под закатанных рукавов ковбойки просто больно было смотреть.
   "Господи, дистрофик какой-то", - с жалостью подумала она, когда взгляд ее натыкался на эти его тонкие загорелые руки в пуху из золотых волосенок. Впечатление усиливали длинное унылое лицо с морщинистой кожей и клочки седеющих волос ненавистного ей - как и у нее самой - цвета старой пакли, и залысины на темени, усиливающие унылую длину лица с застывшей на нем гримасой улыбки; только и было у него примечательного, что глаза: голубенькие, они по-молодому жили на этом старообразном, безжизненном, как выгоревшая посреди лета степь, лице. А уж одет-то, одет - бич бичом: джинсы с такими пузырями на коленях, что их и наш последний алкаш надеть не захочет, кожа на туристских тяжелых ботинках вышоркана до белизны, не говоря уж о выгоревшей ковбойке неопределенного цвета; да и весь он какой-то потертый и неухоженный... В общем, облик его - с простой скандинавской фамилией впридачу - она сразу выделила для зрительного ориентира, даже не из-за его роста, а именно из-за жалкого вида, и уж больше отношение ее к нему не менялось: краем глаза поймает взгляд его голубеньких глаз и приободрит взглядом же, а не поймает, - так усмехнется про себя: ну чего ты такой жалкий? Ведь все у тебя есть, все на месте...
   Следующим она выделила Майка, полного, добродушного на вид брюнетика среднего роста, с глазками, словно две спелые маслины - из итальянцев, наверное, или из мексиканцев. Или еврея? Уж он-то, этот Майк, ну никак не походил на американца.
   И последним она отметила про себя совсем неказистого - щупленького, очень пожилого, бесцветного - человечка, которого звали Стивом Николсом. Для легкости запоминания имен Маша обозначила для себя этого Стива по-своему - Степой, а добродушного толстяка-брюнета Майка, который уже успел задобрить ее, преподнеся маленький сувенир, значок своего штата, окрестила Мишенькой.
   Теперь, когда она стала их различать, перед нею встали следующие вопросы, которые смутно беспокоили ее: кто эта женщина, кто из них есть кто и какова между ними субординация?
   Первое, что она успела установить: Стив, оказывается, вовсе и не археолог, а писатель; но она-то привыкла думать, что писатели - люди солидные и серьезные, а этот не только на вид плюгав - так еще и болтун изрядный: уже в аэропорту, пока ждали багаж, все язвил по поводу вокзальной толчеи и грязи в залах; а уж как его поразила уборная, в которую надо ждать очереди, а потом совершать туалет на глазах у публики, "под взаимным контролем", в чем он усмотрел "единственное реальное достижение социализма". На его злые сарказмы откликалась только Мэгги, Бак же с Майком, изрядно, видимо, уже уставшие от него, вежливо помалкивали. Конечно, в сарказмах этого пижонишки была доля истины, но Маша, сама не прочь ядовитейшим образом позубоскалить над соплеменниками, возмутилась про себя: ах ты, старая перечница, ты интересно, зачем сюда приехал? Дерьмо вынюхивать?..
   И уж совсем не стало конца подначкам этого писателишки, когда Дмитрий Иванович вместо гостиницы поселил их в пустом студенческом общежитии. Самого Скворцова с его плохим английским ядовитые Стивовы стрелы совершенно не доставали, а Маша только молчала и покусывала губки; молчала и когда остальные гости роптали между собой: почему - общежитие, если они заплатили долларами?.. Продолжались Стивовы подначки и назавтра, потому что в том общежитии не оказалось горячей воды, а кафе рядом не работает... А тут еще сюрприз: вместо того, чтобы на следующий день ехать в поле - в планах у Скворцова что-то не вязалось - он предложил гостям широкую программу здесь: встречу с руководителем области, встречу на кафедре, концерт знаменитого пианиста-гастролера, катание на яхте по водохранилищу и, венец всего, русскую баню с подобающим русскому гостеприимству ритуалом застолья, долженствующего последовать за ритуалом банным.
   Впрочем, эти застолья в течение следующих трех дней оказались почти непрерывными и вовсе не такой уж неприятной обязанностью: им везде были рады, везде усаживали за стол и потчевали, и, несмотря на всеобщую, казалось бы, бедность, столы ломились от обилия незнакомых и очень, однако, вкусных блюд - грех было не отведать и того, и этого, так что много ели и пили и гости, и хозяева, и на даче после бани, и на водохранилище после катания на яхте, и после встречи на кафедре, и еще где-то - гости уже не могли понять, куда их везут и с кем знакомят: в их головах, нетрезвых с утра до вечера и с вечера до утра, все шло кругом, дни смешались с ночами, а будни слились в один сплошной праздник.
   Маша не была с ними неотлучно: когда гостей приглашали на неофициальную встречу, Скворцов отпускал ее, берясь быть переводчиком сам, хотя Маше очень хотелось бывать и там тоже, и она обижалась на заносчивого профессора.
   И все-таки она работала с гостями с большим удовольствием, очень старалась и взялась за работу с разных концов. Во-первых, взяла в библиотеке большой англо-русский словарь, чтобы пополнить свой словарный запас в отрасли знаний, столь далекой от ее прошлых интересов; во-вторых, внимательно просмотрела журналы, которые дал ей для знакомства Дмитрий Иванович, а в третьих, основательно взялась за свою внешность. У нее хватало соображения не надевать теперь на себя крикливых тряпок - они остались для своих; она обежала подруг и реквизовала у них на время кое-что из приличной одежды и обуви, так что являлась теперь на встречи с американцами во всеоружии: со свежим лицом, незаметно, но старательно тронутым макияжем, с пушистыми волосами, завитыми в крупные локоны, одетая просто, но изящно: блузка, юбка, туфли, сумочка, - все в тон, все в полном порядке; и настроение у нее теперь неизменно было хоть куда - возбужденным, веселым, отзывчивым на шутку, остроту и умную фразу.
   Что-то ей подсказывало, вот будто бес какой нашептывал: лови момент! - и она понимала, о чем это он: кого-то из этих американских мужичков ей надлежит охмурить и использовать по максимуму, получить свое сверх того мизера, что заработает за свой жалкий труд на скудной этой археологической ниве - но как использовать их, как подступиться, и кто из них должен попасться? Она понятия не имела, таращась на них на всех по очереди. Во всяком случае, это жутко интриговало и придавало предстоящему путешествию пряный привкус авантюрного романа. Однако же, будучи битой и наученной опытом, она умела не торопить событий, не кидаться сломя голову в их водоворот и быть не только веселой, но и сдержанной, и неприступной, если надо - она вела себя как минер на минном поле: ошибиться - ни-ни, ни вот настолечко!
   Еще в городе, по их выступлениям, которые переводила, по ответам на вопросы, по нечаянным шуткам и репликам, которыми те перекидывались, по едва заметным постороннему глазу и уху крохам она установила, что и Мэгги, и Бак, и Майк - доктора истории и профессора (ничего себе! их что там, на сковородках пекут?), что Майк и Бак - товарищи, у обоих, кажется, семьи, дети, свои дома - средние добропорядочные американцы, и как раскалывать их - уму непостижимо. А эта Мэгги... Не претендует ли она на кого-то из них? Добро бы вызверилась, и все бы стало на свои места, а то от этой приветливости не знаешь чего и ждать.
   Теперь, если рассмотреть каждого из них ... - ломала она голову ночами, которые оставались ей для размышлений. - Старообразный, но очень даже американистый из себя Бак внимателен и отменно вежлив с ней - но такой твердый, такой целеустремленный: как телеграфный столб. С таким каши не сваришь, только лоб расшибешь... Добрый толстый Майк... Больше других оказывает ей знаки внимания и источает на нее очень даже горячий свет своих черных глаз, а они у него - спелые-то-преспелые, сладкие-пресладкие, и весь он мягонький такой, как булочка - так бы и ущипнула за бочок! Только, как сухо подтрунивает над ним Бак, Мишенька этот - большой женолюб и готов бросать пылкие взгляды на всех женщин подряд, а дома - горячо любимая жена и целый выводок мальчишек...
   Она, разумеется, признательна ему за эти взгляды, без внимания их не оставит, но неужели дальше горячих взглядов дело не продвинется? А жаль. А что толст и невысок - что ж, состоятельный человек может позволить себе маленькие недостатки.
   Выходит, Стив?.. Уж он-то, точно, одинок - никто на такое добро не позарится. Надо бы приглядеться... А он - наглец: уже пару раз успел пребольно ущипнуть за попку, да так, что синяки остались. Прямо садист какой-то! Она, конечно, стерпела - неудобно из-за пустяка скандал затевать: и не такое терпела, уж как-нибудь переживет, не барыня, тем более что он проделывает это только в пьяном виде, а в трезвом - ни улыбочки тебе, ни комплимента; несентиментальный товарищ. Еще и алкаш впридачу: как увидит русскую водку - тут же и надерется.
   Она совсем было уже махнула на замухрышку рукой, да вдруг всплыло, что он самый богатый из них. Вот тебе и Степка-суетливые ручонки! А она, дурочка, все никак в толк не возьмет: чего это они, эти профессора, так с ним носятся?.. Неказист-то неказист, а на поверку - известный там, у них, писатель, автор полусотни книг; причем он даже не ей это сказал - так бы и поверила ему! - а какому-то начальнику, задетый вопросом: а что вы написали? - не без заносчивости ответил, что его книги знает чуть не каждый американский школьник, а если здесь его книг не знают, то кому от этого хуже?
   Бедная, услышав о его миллионерстве - не каждый же день общаешься с ними, мотаешься вот так бок о бок, да еще терпишь щипки - она как-то сразу стала смотреть на него совсем по-другому; и не противный он вовсе оказался, а - несчастный, одинокий, ранимый человек с тонко организованной психикой, с гордым, живым и острым умом...
   От такого обилия впечатлений, разом нахлынувших на нее всего за три дня знакомства, у нее уже ум был нараскоряку. А впереди - еще и экспедиция!
  
   4
  
   Ах, эти две недели в жаркой степи! Кажется, никогда еще не было в жизни у Маши времени лучше - для нее они превратились в сплошной ежедневный праздник, растянувшийся на целых десять дней, промелькнувших сказочной жар-птицей в сверкающем многоцветном оперении. Единственное, о чем сожалела - что не решилась взять с собой сына: вот кому эти две недели показались бы настоящим-то праздником, тем более что там уже был один мальчуган, Сережин сверстник, который, несмотря на постоянное внимание к нему взрослых, все грустил, что у него нет товарища; Маша, скучая по сыну, разговаривала с этим мальчиком, утешала и рассказывала ему про своего сына.
   Место оказалось совсем и не такое дикое, как расписал Скворцов Ленке: хоть и степное - но на берегу узенькой речки, окаймленной нависшими над водой тальниками. Речонка эта, говорили, в самые жаркие годы почти пересыхает, едва сочась меж камней, но в то лето текла и текла, не иссякая, с веселым шумом с переката на перекат по устланному яркой, дочиста отмытой галькой дну, а местами даже разливалась в небольшие плесы с реденькими щетками камыша, стоящего по колено в воде, и глубокие омуты с россыпями круглых листьев и белыми кувшинками на черном стекле воды.
   Степь уходила вдаль размашистыми увалами с успевшей уже выгореть добела травой на южных склонах, ярко-зеленой на западных и восточных, с северной же робко взбегали по ним чуть не до вершин жидкие березнячки и осинники; на самых вершинах их громоздились темные скалы, а в жарком мареве на горизонтах далеко за ними высились голубые, синие и лиловые, в зависимости от времени дня и освещения, горы. "Рерих, чистый Рерих!" - изумлялась Маша, вглядываясь в далекие горы.
   И совсем даже не безжизненна оказалась степь: несмотря на сухость и зной, упрямо росли из твердой земли жесткие, высветленные до седины или до сизости и голубизны травы и даже цвели цветы, испуская густые эфироносные запахи, сладкие, горькие, терпкие и дурманящие; медленно ползли вдалеке по земным зеленым и желтым складкам, то скрываясь, то вновь возникая, как миражи, овечьи отары, коровьи стада и табуны лошадей, посвистывали, вытягиваясь в темные живые столбики, любопытные суслики, безмолвно кружили в небе черными точками коршуны, легкие, словно кусочки бумажного пепла, вознесенного смерчем.
   Когда они туда приехали, там, на большом лугу по-над речкой, в километре от села, уже стоял палаточный городок из десятка больших палаток, в которых жило полно людей: студенты, школьники-старшеклассники, молодые научные сотрудники, двое-трое гостей-ученых из других городов; среди этой публики Маша сразу отметила знакомые по институту лица; кое-кто из студентов с нею даже здоровался. Оттого что слонялось много праздных и любопытных - людей казалось еще больше; причем не меньшее любопытство, чем приезд американцев, вызвало бы прибытие инопланетян.
   Машу поселили с молодой аспиранткой; палатка была просторной для двоих, и все было прекрасно: и раскладушка с мягким матрацем, и на удивление чистое постельное белье, и импровизированный столик из большого, застеленного белой бумагой картонного ящика, заставленного зеркалом, флакончиками с косметикой и букетом полевых цветов в стеклянной банке... А для почетных гостей Скворцов привез одноместные импортные палатки и тотчас распорядился их поставить; палатки были разных расцветок: зеленая, желтая, синяя, серебристо-белая, - так что палаточный городок сразу ярмарочно запестрел.
   Обедали под большим брезентовым тентом за длинным столом, сколоченным из грубых досок, за которым умещалась вся экспедиция сразу. Обед был простой: на первое - суп-лапша, на второе - да-да, Скворцов не слукавил перед Ленкой! - перловая каша с тушенкой, и на третье - чай, но все было неожиданно вкусно с дороги - или, может, потому что обедали на свежем воздухе, в шумной компании жизнерадостных молодых людей, готовых хохотать и веселиться по поводу и без повода и заражающих весельем и безразмерным аппетитом остальных; и потому еще, наверное, что все пахло смолистым дымом, стол украшали букеты цветов, а рядом, несмотря на полуденную жару, полыхала огненным чревом сложенная из природного камня плита, похожая на первобытный очаг, объединяющий всех в одну семью... А чай, настоянный на чаге, цветах и травах, так понравился гостям, что Маше пришлось интенсивно переводить уже за чаем: дежурные хозяйки стола не только потчевали им, но и наперебой пытались объяснить вновь прибывшим состав его и все его достоинства.
   После обеда ученые-хозяева во главе с Дмитрием Ивановичем, как только схлынула молодежь, здесь же, за столом, провели совместно с гостями свой первый ученый совет: показали карты, схемы, фотографии и рисунки, и добытые экспонаты: кости, камни, черепки, - всё от души, ничего не скрывая, распаковав уже запакованные ящики и коробки и выложив всё на столы, и Маше снова пришлось во-всю трудиться и показывать свое умение.
   Разговор длился часа три, и Маша устала, наверное, больше всех: говорили по очереди, а переводила она одна; от жары и напряженного говорения у нее уже кружилась голова, в глазах плыли огненные шары, и ей казалось: еще немного, и она хлопнется в обморок. Но вместе с нею, кажется, устали и остальные.
   Затем хозяева повели гостей на свои "объекты". Объектов было пока только два: палеолитическая стоянка на высоком крутояре над речкой, в двухстах метрах от палаточного городка, и "царский" курган в степи, километрах в двух. Сначала пошли на палеолитическую стоянку.
   Ничего интересного сама Маша там не увидела, как представляла почему-то - только переворошенные кучи сухой глины и дощатые мостки между ними, по которым шли гуськом вслед за Скворцовым, который, захлебываясь, рассказывал про то, как здесь сорок тысяч лет назад жили люди - да с такими подробностями, что, казалось, он только что вернулся оттуда, так что Маша едва поспевала за ним с переводом, вынужденная еще и постоянно искать замены его чисто русским выражениям и метафорам, которые тот, увлекаясь, употреблял для живописания и которые ей не хватало умения переводить быстро и адекватно. Сам же профессор, рассказывая о людях палеолита, восхищаясь ими, умиляясь и сочувствуя, так увлекался, что, идя по мосткам, резко поворачивался к идущим позади него гостям и продолжал идти, пятясь и жестикулируя, близорукий, задорно поблескивающий очками и ничего вокруг не видящий, так что дважды уже цеплялся ногами за торцы досок и не падал только потому, что его успевали подхватить верные помощники и ассистенты; профессор отрыл что-то новое в концепциях о быте палеолитического человека и неистово спорил с отсутствующими здесь оппонентами, разбивая их в пух и прах и призывая гостей быть свидетелями его победы, и взгляд его делался безумным, а в уголках губ собиралась белая пена. Маша пугалась этой его неистовости и чувствовала некоторую неловкость за него перед гостями - она никогда не сталкивалась с такими увлеченными своим делом людьми и вполне могла бы принять его за сумасшедшего, если б не видела, с каким вниманием слушают Машины переводы гости; поначалу лишь вежливо кивая головами: йес, о,кей, - причем Маша успела уловить своим чутким ухом, как американка со сдержанным смешком шепнула своим: "По-моему, этот русский - маньяк!" - они все-таки, постепенно заинтересовываясь, поддаваясь убедительной логике, зажигаясь темпераментом Скворцова и втягиваясь в разговор, начинали задавать дельные вопросы, брались дополнять его или возражать и даже спорить между собой, и глаза их загорались тем же блеском, что и у Скворцова, и у Маши успокоенно отлегало на сердце.
   Соревнующееся в неутомимости со Скворцовым горячее солнце, устав за долгий день, уже медленно и лениво катилось к далекому горизонту, к голубым вершинам гор, совсем растаявшим в жарком мареве, когда он закончил, наконец, водить гостей по мосткам, тыкать пальцем в сухую глину и без конца говорить; однако это совсем не означало конца экскурсии - он предложил еще спуститься вниз, к воде, и когда все спустились, обогнув крутояр, он затем заставил их карабкаться по крутому, почти отвесному склону вверх, и когда все, пачкаясь и рискуя скатиться кубарем, все же забрались под самый верх на небольшую вырубленную в глине площадку - он снова говорил, показывая длинной палкой, словно на громадное полотно картины, на четкие слои, хорошо видные на вертикальной, зачищенной лопатами стене крутояра.
   Когда же солнце закатилось и под крутояром стало плохо видно, синклит профессоров во главе со Скворцовым, вполне, кажется, удовлетворенный первым днем, осторожно спустился вниз и беспорядочной толпой повалил к лагерю.
   Ужин в лагере меж тем закончился, и вся молодежь была на воздухе: плескалась в речке, играла в волейбол, собиралась у костра на берегу, - издавая при этом много шума, криков, всплесков; слышались гитарные звоны и радиомузыка.
   Скворцов пригласил гостей ужинать в свою палатку; Маша решила уже, что не нужна, и направилась было с молодыми аспирантами за общий стол, под тент, но ее окликнули - гости, кажется, уже чувствовали необходимость ее присутствия.
   В большой палатке Скворцова - не палатка, а целый шатер - много места занимали тюки и ящики; посередине же расстелен был на полу брезент, и на нем при свете нескольких свеч - расставлены тарелки с едой, бутылки вина и коньяка; при виде этого приятного для всех сюрприза притомившиеся гости оживились.
   Распорядителем за импровизированным застольем был заместитель Скворцова, краснолицый бородач, тоже, как и Скворцов, невысокого роста, только плотный, даже, скорее, толстый, но очень подвижный и энергичный - без него Дмитрий Иванович, заметно было, совершенно не ориентировался в хозяйственных делах. Теперь этот заместитель хлопотал, рассаживая гостей прямо на брезенте и следя, чтобы у всех все было, и как-то так получилось, что Маша оказалась в соседстве с ним. А по другую руку от себя в тесном этом застолье она, к удивлению своему, обнаружила старичка Стива!
   Вино и коньяк пили из эмалированных кружек; говорилось много тостов, и скоро стало очень шумно: от усталости, жары и духоты в палатке все быстро захмелели, так что конспирация ото всего остального лагеря была чисто условной.
   Маша сначала старательно продолжала свою работу переводчика и здесь, но поскольку уже устала до изнеможения, страшно проголодалась и ее мучила жажда - она хватила целую кружку сухого вина и захмелела вместе со всеми; да никто уже и не нуждался в переводчике: и Скворцов, и его наперсники изъяснялись на чудовищном английском, но их не слушали - все загомонили разом. А между тем Машины соседи, этот Стив Николс с одного боку, а с другого - бородатый зам Скворцова, не теряя времени и пользуясь теснотой, придвинувшись к ней плотнее и дыша в лицо, бормотали что-то, один по-английски, другой по-русски, и уже пытались "брать на абордаж" - один за талию, другой за колено. Она, стараясь все-таки не терять нить общего разговора, сделала попытку урезонить обоих - бесполезно; попробовала молчком, не поднимая шума, отбиваться локтями - но где ж ей справиться с двумя! И она не выдержала: вырвалась, наконец, из их рук и выскочила из палатки.
   * * *
   На берегу полыхал в темноте большой костер, и она направилась к нему.
   Молодежь с красно-медными отсветами от огня на лицах поодиночке, парочками и группами стояла перед костром широким полукругом, сидела и полулежала на траве, а отдельно ото всех сидел на чурбаке сбоку от костра молодой человек с вдохновенным лицом и аккуратненькой, словно приклеенная, бородкой, играл на гитаре и пел, полузакрыв глаза и покачивая головой в такт пению.
   Костер, как живой огненный змей, высоко взвиваясь гибкими языками пламени, с хрустом пожирал подбрасываемые в него поленья и хворост и занимался с новой силой, взрываясь ворохами летучих искр.
   Была полночь; широкое пространство вокруг палаточного городка освещали теперь только звезды и слабая заря, застрявшая где-то на севере за далекими горами; при свете этой зари звезды казались зелеными и пульсирующими, а фигуры людей и предметы - размытыми, утонувшими во мраке. Внизу, под берегом, начищенным стальным лезвием поблескивала притихшая на ночь речка с таинственными сейчас, в темноте, всплесками. А чуть отойти от костра, и - тишина наедине со звоном кузнечиков, не слыхать и гитариста; только донесется издалека бульканье встревоженного перепела: "спать пора!", "спать пора!" - и опять вызваниваемая кузнечиками тишина.
   А гитарист все пел; песни были разные, с паузами, но, похожие меж собой, они продолжали одна другую как части одной большой песни о зовущей вперед дороге, о зыбких миражах счастья, о людях бродячих профессий: геологах, топографах, моряках... Какая-то парочка, сидевшая неподалеку от Маши на шатком тарном ящике, тихонько поднялась и удалилась в темноту, и Маша села.
   Вечер был просто чудесный. Вот так бы сидеть ночь напролет, глядя на бегучие языки пламени и рдяные угли, и слушать безвестного меланхолического барда, негромкое бормотание его гитары, шелест воды внизу и вскрики далекого перепела; хоть она и устала до изнеможения - но чувствовала, как из нее уходят напряжение и нервозность, накопленные за эти дни, за зиму, за год, как ей легко дышится этим нагретым за день и медленно остывающим сухим легким воздухом и как спокойно становится среди этой молодежи, живущей мгновением, спокойно от песни, от ночи, от костра; а ну их в болото, пьяных козлов - ее хотят, ее жаждут, но ей-то что? - она ничья, она свободна, как эта степь, как вечер, как огонь; ну нет любви, не дано, недовложила в нее природа ли, судьба ли каких-то флюидов и веществ, так чего гоняться за призраками и морочить голову себе и другим, когда счастье - вот оно: просто принять себя такой, какая есть, и быть благодарной жизни уже за это; взять крупицу ее на язык - и, как кусочек льда в детстве, обсосать, чтоб во рту растеклось блаженное послевкусие...
   Только расслабилась - опять почувствовала спиной присутствие этих... Оглянулась - фу ты, пропади они пропадом! - нарисовались уже, дышат коньячным перегаром, один слева, другой справа, уже приступают, льнут с любезностями. Что делать, как спасаться?
   Заметив тут же, недалеко, долговязого сурового скандинава-американца - э-э, да они все уже тут, а она и не заметила, забывшись! - вскочила, шарахнулась к нему, спряталась в тени его высоченной фигуры... Она так и не разобралась потом, что ее толкнуло к нему: действительно ли непроизвольный импульс загнанного зверька - или все-таки мгновенно созревший замысел? Могла ведь просто пожаловаться Скворцову - ведь и он тут где-то обретался - а вот взмолилась в отчаянии Свенсону:
   - Да оградите же меня, ради Бога, от них! - и этот суровый скандинав-американец, сразу, кажется, все поняв, неловко положил длинную жилистую лапу ей на плечи, осторожно, но крепко обхватив ее, так что эти два ухажера, как кобели, резко осевшие перед силой, даже, кажется, зубами с досады клацнули. А ей от этой руки, положенной ей на плечи, по-мужски хозяйской и несуетливой, стало сразу так спокойно и хорошо, что жаркая волна окатила ее с головы до ног и она ослабела вся и привалилась к нему, к этому жердеобразному неулыбчивому мужчине, которому едва достигала плеча, и почувствовала себя теперь в полной безопасности. Именно этого ей и не хватало подспудно для полноты ощущений в тот тихий вечер!
   Этой полноты ощущений было в ней в тот миг столько, что она полилась из нее, не остановить - Маша непроизвольно вдруг замурлыкала старую-престарую - все мать, бывало, пела - бабью песню, "Тонкую рябину"; замурлыкала - и осеклась, устыдившись: ей показалось, что это будет уже избытком; однако американцу песня, кажется, понравилась, и он шепнул ей: "Пой!" Она повернула голову и подняла взгляд - проверить выражение его лица; улыбнулась ему, весело и незаметно подмигнула и тогда только снова замурлыкала, тихо-тихо, ему одному. И они - даже нет, не они сами, а их тела - непроизвольно и совершенно незаметно для окружающих - темнота густела, и догорающий костер почти ничего уже не освещал - стали медленно покачиваться в такт песне.
   А в песне была такая, черт возьми, сводящая с ума задушевность, что Маша при словах: "Тонкими ветвями я б нему прижалась", - видит Бог, совершенно непроизвольно сама крепко прижалась к его сухому костлявому телу - действительно как к дереву с твердой шершавой корой - и обняла его; Бак, сначала онемев от удивления и неожиданности, замер на миг, а затем рука его в ответ еще крепче сжала Машины плечи. Песня кончилась, а они так и продолжали стоять, обнявшись, удивленные своим новым состоянием, ничего вокруг не видя.
   Неизвестно, сколько они так стояли. Наконец, подняв глаза, она шепнула: "Мне хорошо!" - и сразу почувствовала, как напряглась в ответ его рука, и сама пошевелила рукой, сигналя ему: поняла! Тогда он едва заметным движением руки пригласил ее погулять, и она поняла и повиновалась; не разнимая объятий, они отодвинулись от костра и удалились в темноту.
   * * *
   Долго шли по ровной, точно стриженой, мягко скользящей под ногами травке над тускло поблескивающей внизу речкой.
   Никакой усталости она теперь не чувствовала - наоборот, чувствовала невесть откуда взявшийся прилив сил, несмотря на долгий день: так бы и шла, и шла... Да они будто даже и не шли, а, обнявшись, летели по воздуху над самой землей на невидимых крыльях по неуловимой грани на сшибке двух слабых воздушных потоков: одного - снизу, дышащего речной сыростью, мшистыми валунами, сонной тишиной и болотистым илом, а другого - сухого и теплого, пахнущего увядшей травой из степи, сеном, полевой мятой, чабрецом и полынью.
   Он, по-прежнему крепко держа ее за плечи, словно краб клешней, помалкивал - может быть, неуверенной в себе, смущенный тем, что не знал, как себя с ней вести? А, может, ему просто интересно наблюдать, как поведет себя эта забавная русская, и не мешать ей? Говорила только она, хотя и немного, всего лишь заполняя паузы; болтушкой она сроду не была, но вставить во-время остренькое и насмешливое - во всяком случае, и живое, и нужное, и всегда кстати - словечко умела, и говорила при этом тихо, чтобы не нарушить ни ночной тишины, ни их объятий, но в то же время и посмеиваясь, о том, как их, горожан, просто сводит с катушек такая вот обстановка: палатки, звезды, костры, калорийная тушенка с горохом и перловой кашей, и вообще пионерская жизнь, где слово "пионерская" несло у нее двойной смысл: для американца - "первопроходческая", а для нее самой - "детская", "игровая", и всех тут непременно тянет на любовь, которая растворена во всем: в лучах солнца, звезд и луны, в запахе цветов, в тушенке; и бард у костра тоскует о ней, проклятой, скупой на слова, но непременно горячей - не как с женой дома; и все при этом - холостые-неженатые...
   Ах, не о том бы, и не так насмешливо - поймет ли? И все же все было прекрасно: сердечко билось с пьяным восторгом, будто она вела рисковую игру, и вот сейчас решалось, выиграет - или продуется вдребадан?.. И все же, мягко обвив рукой сухой торс этого долговязого деревянного профессора, она пока что была вполне удовлетворена своей ролью ненавязчивой соблазнительницы - пусть думает, что сам ведет соблазнять! - и успевала еще радоваться при этом своему английскому, сорвавшемуся, наконец, с поводка, бойко взбрыкнувшему и рванувшему вперед, почуяв свободу, как будто это совсем уже и не она говорит - она только слушает, наслаждаясь звучанием каждого вкусно произнесенного слова; да она уже и не говорила - а ворковала слабым, истаивающим, чуть осевшим, хрипловатым от усталости голосом, голосом любящей леди из добрых старых английских - или американских? - жутко сентиментальных фильмов, сама гоня это забавное кино, успевая еще хихикнуть над собой: "Н-ну, арти-истка!" - и вдруг осаживая себя: "Боже, что он обо мне думает!" - но ее уже несло, не в силах остановиться и выпасть из роли.
   Так вот они шли и шли по ровному бережку - прямо как в песне: добрый молодец с красной девицей, хоть лубок рисуй - да вдруг оба враз и оступились в темноте в какую-то колдобину, и полетели кувырком, и в мгновение ока оказались лежащими на травке, причем он - приехали, называется! - на ней, жадно и жарко дыша, тычась жесткими губами в ее щеки, губы, шею, одной рукой продолжая ее обнимать, а другой - ух ты-ы, какой удалец! - торопливо шаря по ее телу, добираясь вдоль бедра до паха, примитивно, грубо - экой шустрый, да так похоже на наших охломонов!.. Она все-таки честно посопротивлялась еще, хотя и несильно, чтоб не слишком утомить и без того усталого пожилого человека - а то ведь у него и пороху не хватит! - потихоньку все же распаляя его настолько, что этот молчун догадался, наконец, открыть рот и торопливо, судорожно произнести при этом несколько рваных запыхавшихся фраз о том, как он потерял голову, как очарован ею, ее молодостью, свежестью - ну, спасибо и на этом! - и если только она позволит сделать его хоть на миг счастливым, он готов ради нее на все, чего она пожелает... И такая милая интеллигентная речь тихо журчала ей в уши слегка захлебывающимся ручейком, речь утомленного джентльмена в годах, что ей стало так почему-то пронзительно жаль его, хоть положение ее и не совсем располагало к жалости - слишком уж он навалился, стесняя дыхание и затрудняя движения.
   И что ей оставалось после этого, как не подарить ему великодушно этот миг, которого он просил, не сделать его счастливым, раз ему хочется? - хотя она в ту минуту почему-то, честно говоря, ничего особенного и не желала, кроме его простого присутствия - не потому, что без фантазии совсем, а, как ни крути, все же усталая была и никакие желания в душу не лезли. Не сподабливаться же, в самом деле, последним сучкам: хочу зелененьких! Хорошая, конечно, штука, особливо если в твоем кошельке бесконечный осенний ветер сквозит, но пусть у нее лучше губы отсохнут - не дешевка же она? - да и человек, судя по всему, неплохой, симпатичный даже человек, зачем же ловить на слове - лучше уж разыграть из себя благородную, интересней так, тоньше игра; пусть хоть память у него останется, хотя девки потом ее же и осудят: дура лопоухая - при наших-то доходах корчить из себя!.. И немного обидно все же: он что, охренел совсем от коньяка и самомнения, решил, что за четверть часа не глядя купил на корню первую же попавшуюся русскую бабенку? Хотя и не привыкать к обидам, притерпелась уж; ничего по этому поводу едкого не сказала. А его лепет, что чего-то там готов сделать или дать, отметила на всякий случай: приятно все же; и еще подумала: фу ты, долюшка женская, не подготовилась даже - все в сумке осталось: никак не ожидала, что в первый же вечер на ее честь такой бешеный напор начнется; быстренько прикинула в уме срок до месячных - ладно, рискнем, авось пронесет! И перестав сопротивляться и расслабившись: будто бы одолел он ее совсем, шепнула, вдохновляя его на последний решительный подвиг: "О, какой ты сильный!" - и крепко, судорожно погладила его по щекам и шее и впилась пальцами в его плечи.
   А ничего такого и не почувствовала, пока он бился в нее своим костлявым телом, жестко и прерывисто дыша в лицо. Только отметила про себя: нет, не супермен, - и даже пожалела его. И быстро все кончилось, так что не успела не только разрядить своего напряжения, но даже съимитировать этой разрядки ему в утешение - бревно бревном, даже неловко: и у самой досада, и он смущен.
   Отошла шагов на десять в темноту, привела себя в порядок, вернулась. Ну что, идти спать теперь? Не хочется. Какая-никакая, а живая душа рядом, всё веселее. И что-то же все-таки, кажется, произошло?.. Села на травку, подтянула и обняла коленки. Внизу, в темноте под берегом, попискивал куличок, недовольный их возней, да что-то плескалось в воде, шевелилось в камышах, замирало, снова шевелилось и затем осторожно, тихонько чавкало.
   Вспомнила и пропела грустненько про себя:
   А он кричал: "огня!", "огня!" -
   но был солдат бумажный...
   - Ты что-то сказала? - отозвался Бак, садясь рядом.
   - Да так, пою. Просто мне хорошо, - соврала она и перевела фразу из песни. Понял - или нет?
   - Правда? Тебе хорошо? - спросил он.
   Нет, ни черта он не понял, фонарный столб иностранный...
   - М-м-м, - промычала утвердительно. А самой так захотелось вдруг поплакать. Бак что-то заподозрил, стал оправдываться, и жалко ей его стало: сидит, как побитый, боясь прикоснуться. И себя жалко, - такие оба одинокие в огромном-преогромном этом, накрытом ночью пустынном мире. Протянула руку, прикрыла ему рот ладонью:
   - Молчи, не надо. Обними лучше, а?
   И он, еще горячий, не остывший, послушно придвинулся и заграбастал ее в свои длинные руки, укрывая ее чуть не всю объятиями, и она почувствовала себя в них вдруг уютно, как в колыбели, из которой уже не хочется никуда - так бы и провела всю оставшуюся жизнь в этом живом тепле; и, чтобы продлить время, вспомнив вдруг отца, стала рассказывать, как брал он их с сестренкой и братиком в детстве на покосы на целую неделю и как, коротая вечера у костра подле лесного балагана, любил попугать их - рассказывал на ночь про оживающих покойников, про колдунов и леших, что прячутся ночами за каждым кустом: "А вот еще, помню, было..." - и как они обмирали и жались ближе к отцу, пихаясь и отвоевывая себе возле него самое теплое и надежное место, и как уютнее пахучей отцовой пазухи ничего не было в целом мире...
   В палаточный городок вернулись перед рассветом, когда бледно-желтая заря, переместившись, наконец, к востоку, понемногу набухла нежно-розовой глубиной, уже слабо освещая все вокруг и предвещая скорый жаркий день. Лагерь, конечно, еще крепко спал; ни единой бодрствующей души, слава Богу, не встретилось - даже самые ретивые угомонились; от костра осталась лишь куча седого пепла, в котором дотлевала одна-единственная черная головешка, испуская строго вверх тончайшую струйку дыма, которая на уровне глаз растворялась в воздухе без остатка, оставляя благовонный запах ивовой смолы.
   Они крались меж палаток на цыпочках, держась за руки, шепчась и хихикая, как нашкодившие школьник со школьницей; вдруг запнулись за натянутый шнур чьей-то палатки, чуть не уронили ее и прыснули при этом; в палатке раздалось недовольное спросонья мужское ворчание: "Ну сколько можно!.."
   Маша потянулась к себе, но Бак удержал ее и стал шепотом упрашивать пойти к нему. Она заупрямилась: "неловко", "неудобно", - жалкие остатки стыдливости и нечто вроде нарушенного служебного долга удерживали ее, но Бак так просил и так настойчиво тянул за руку, что у нее уже не осталось сил бороться ни со служебным долгом, ни с остатками стыдливости, - махнула рукой: "А-а, все равно теперь!.." - и покорно позволила ему увести ее в свою палатку, раздеть и уложить в постель на мягком пуховом спальнике, под мягоньким верблюжьим одеялом, и они уснули, обнявшись, сладчайшим безмятежным сном, да так, что проснулись в одиннадцатом часу.
   Верней, проснулся сначала он и стал суматошно хвататься за брюки и рубашку, нервничая и ворча, что, кажется, впервые в жизни проспал. Полусонная Маша, еле связывая в дремотном изнеможении английские слова в фразы, пыталась втолковать ему: ну куда торопиться, если все равно опоздали? Эти курганы стояли тысячи лет и еще простоят! - а когда уговоры ее воздействия не возымели, попросту вырвала у него из рук брюки и рубашку, жарко обняла его, обнаженная и горячая со сна, и со словами: "Ну куда ты, миленький мой, торопишься? Иди лучше, лапочка моя, ко мне, иди, чудо мое заморское", - обняла его и увлекла опять под одеяло, и бедный озабоченный Бак, сраженный ее нежной решительностью, сдался, удивляясь такой гениальной простоте ее женского разумения: и в самом деле - куда спешить? - ведь древние эти курганы действительно никуда не уйдут, а миг утренней полусонной, трепетной женской нежности так мимолетен!
   - Что такое "ляпочка"? - спрашивал он ее; "лапочка" и "чудо мое заморское" Маша произносила по-русски.
   - Это значит "добрый", "ласковый", "милый", - объясняла она ему, нежно выпевая слова, и он повторял за ней:
   - Ты - моя ля-апочка! - и они беззаботно и заразительно смеялись, как дети.
   Однако неистребимое чувство долга у этого твердолобого америкашки вновь через полчаса взыграло - опять стал хвататься за брюки и рубаху, и уж тут никаких ее доводов не хватило - он попросту стал сердиться.
   Ах, как Маше не хотелось вставать! Чувство покоя и неги, разлитое во всем теле, расслабило ее - казалось, она теперь до вечера не сможет подняться; однако деваться некуда, пришлось вставать вслед за этим твердокаменным профессором.
   Потом брели вдвоем через степь под жарким солнцем на раскоп "царского" кургана, куда с утра, как договаривались, ушла вся ученая братия вместе с молодежью, где ожидалась сегодня самая уникальная часть работы: вскрытие подземного склепа.
   Брести было километра два. Раскоп этот они увидели издалека: на возвышении, обрамленном по бокам четырьмя вздыбленными вкривь и вкось грубо отесанными каменными глыбами, густо толпились люди.
   Маше стало вдруг страшно стыдно туда идти - оттого что так безобразно опоздала и на глазах у всех совратила иностранца: ой, что будет, что будет! С него-то - как с гуся вода, а ей... Легче сквозь землю провалиться; казалось, все, кто там есть, повернулись к ним и только ждут, когда они с Баком приблизятся; она вознамерилась даже повернуть обратно: скажет потом, что заболела, - но Бак крепко держал ее за руку и не только не думал отпускать - а влек за собой; так, демонстративно держась за руки, они и подходили к месту раскопа на виду у всех, выстроившихся на возвышении, прямо как в театре; раздетые, в майках, шортах, а то и совсем в одних плавках, загорелые, облитые солнцем, казалось, они все с заметным интересом поджидали, пока эта парочка, наконец, приблизится. Зрелище, видно, было еще то: нескладный жердеобразный мужчина тянет, как овцу на заклание, неказистую, кургузую особу, запинающуюся за невидимые кочки.
   И когда они, наконец, подошли (Маша - с полыхающим лицом и опустив глаза, Бак - с нарочито поднятой головой и твердым прямым взглядом), зрители - Скворцов со свитой сподвижников и сподвижниц, студенческая молодежь с лопатами, метелками и щетками в руках и американские коллеги Бака - встретили их напряженным молчанием, хотя Бак произнес громко: "Гуд дей!"
   Только кто-то из студентов отозвался, явно насмешничая: "Здря-асьте!" - им, видно, очень уж непривычно было видеть, как это седовласое старичье нагло лезет в заповедное царство эроса, разлитого кругом в жарком дурмане лета, принадлежащего только им, им одним, юным и беззаботным.
   Скворцов, выйдя из толпы, сухо протянул Баку ладонь и, повернувшись к Маше, тут же начал подобающее, по его разумению, случаю строгое внушение своей временной сотруднице:
   - Знаете что? За такие вещи я сразу увольняю! Еще и на кафедру вашу сообщу, - ей явно намекалось на предстоящую проработку по классической формуле: "осуждение морального облика"... Однако Бак, поняв, кажется, по его интонации, о чем речь, решительно приобняв беспомощно опустившую глаза и руки Машу, заявил русскому коллеге, обведя заодно твердым взглядом сподвижников Дмитрия Ивановича, своих сограждан, как-то слишком бесстрастно поглядывавших на него, и всех чему-то ухмылявшихся молодых людей:
   - Уважаемый профессор, это серьезней, чем вы думаете, и она тут ни причем. Просим извинить за опоздание и готовы приступить к работе.
   - Да ну что там, пустяки, - натянуто улыбнулся Скворцов. - А у нас дела идут полным ходом - все готово!..
   Маша же подняла на Бака удивленные глаза и приоткрыла от изумления рот: первый раз в жизни мужчина не предал ее!
   Это впечатление было для нее самым сильным за прошедшие сутки... Но что значит "серьезней, чем Вы думаете"? Она тактично об этом помалкивала, хоть оно и грело, и тешило, если даже и отдавало легким обманом: мало ли? Может, оговорился в запале человек, или она что-то не так поняла? Но даже за этот красивый обман она была ему благодарна.
  
   5
  
   И пошла-поехала в палаточном городке повседневная, размеренная экспедиционная жизнь.
   Студенческая молодежь работала почти бесплатно, за кормежку да за зачет в экзаменационной книжке, то есть, можно сказать, на голом энтузиазме, поэтому безбожно лентяйничала, и экспедиционное руководство смотрело на это сквозь пальцы. На раскопки из-за дневной жары выходили рано, а к обеду, опять-таки из-за жары, работу бросали; после обеда уходили на раскопки энтузиасты, остальные купались, загорали да шлепали без устали волейбольный мяч. Настоящее оживление наступало с заходом солнца: ежевечерний костер, гитара, песни, танцы, игры, расползающиеся по бережку и окрестным полям парочки...
   У ученой братии была своя жизнь - та трудилась напряженно: до семи-восьми вечера были заняты раскопками, после ужина, разложив на обеденных столах под тентом бумаги и экспонаты, вели до глубокой темноты камеральные работы; потом, уже в темноте, начинались бесконечные разговоры; разговоры эти, с одной стороны, были, вроде бы, и учеными дискуссиями, а с другой - ни к чему не обязывающим трепом на свободные темы, но Маше и тут полагалось быть, не заикаясь при этом, между прочим, ни о каких сверхурочных, и тщательно переводить все нюансы дискуссий со всеми терминами, о которые язык можно вывихнуть: об антропоморфных и зооморфных признаках находок, о брахицефалах и долихоцефалах, монголоидах и европеоидах, о голоцене и геобиоценозе... Кроме того, несколько дней Скворцов возил гостей на стареньком экспедиционном автобусе по степи и показывал разбросанные там и сям курганы с сохранившимися каменными изваяниями - "бабами", древние священные долины меж холмов, сплошь усеянные могильниками с каменными частоколами стел, столбов, дыбящихся вкривь и вкось плоских рванных плит; заставлял карабкаться на каменистые вершины холмов и показывал плоскости скал, испещренные древними изображениями животных, человечков, какими-то таинственными геометрическими фигурами и знаками, объясняя и истолковывая стили и признаки разных культур, эпох, сменявших одна другую, медленной, в тысячи лет, чередой прокатившихся по этой жаркой степи, по неподвижным этим, мреющим под горячим солнцем холмам и канувших затем в небытие.
   Маша легко представляла эти места зимой, знала, как зимой над этими пустыми пространствами, прикрытыми тонким слоем снега, трещат морозы или свистят метели, прожигая холодом все живое, и от этого знания даже теперь, в жару, по ее телу пробегала легкая волна озноба. Вспоминать о зиме не хотелось, но о чем только ни задумаешься, устав от их словесных баталий. Ох, как эти ученые любят говорить! И поесть, и попить, даже в кустики сбегать забывают (очень уж американцы смущались из-за нужды бегать в эти кустики) - ради какого-нибудь древнего наскального знака в ладонь величиной готовы переться черт-те куда, торчать возле него пол-дня на жаре и до пены на губах спорить, соглашаться, выдвигать и тут же снова оспаривать версии, и Маша все это - переводи досконально и терпеливо, и попробуй ошибись, когда Скворцов следит за точностью ее переводов и тотчас делает замечания, как только она начинает путать термины. А то вдруг, распустив перышки и возжелавши блеснуть эрудицией в присутствии Мэгги, он, "к слову", исполнялся вдруг вдохновения прочитать наизусть главу из "Манаса" или "Гильгамеша", а то и собственные стихотворные опусы, длинные и велеречивые, и она опять все это - переводи...
   * * *
   После той первой ночи Бак Свенсон теперь мягко, но неукоснительно приглашал ее еженощно в свою палатку, и она соглашалась, однако при этом также мягко, но неукоснительно, как бы поздно ни было, прежде чем забраться туда, приглашала его прогуляться по степи или по-над речкой, чтобы эти их ночи в палатке не стали слишком уж скучной обязанностью, и прогулки их растягивались, совсем как у молодых влюбленных, чуть не до утра, и все было прекрасно, кроме одного: по утрам очень уж хотелось спать; и все же Бак шел, хоть и взмаливался иногда: "Может, все-таки - в палатку?" Однако она ему пощады не давала: "Ты что, сюда спать приехал? Дома отоспишься!"
   В то же время он не очень-то был и разговорчив, этот доходяга Бак, и не ахти как чувствителен к скромной красоте здешних мест: предложит она ему полюбоваться открывшимся видом с глубокой перспективой или игрой красок - а он, то ли по простодушию, то ли из не очень уж тонкого чувства превосходства, возьмет и ляпнет, что такое ему уже доводилось видеть в Мексике или в Африке, или на Аляске - где только этого прыткого американца ни носило! Маша закусывала губку и язвила: "В Мексиках не бывали - по нам, так и здесь неплохо!".
   А чтобы эта степь получше въелась в его сушеные мозги, чтоб потом вспоминал ее, и Машу заодно, не с тусклым взглядом, как Мексику и Аляску, а чтоб светился весь небесным светом да чтоб глаза его при этом обжигало горячей влагой - из своеобразного патриотизма и доброты душевной терпеливо прививала ему эту любовь, разнообразила их ежевечерние прогулки. То потащит его за три версты на высоченную вершину, "увидеть настоящий закат", которые действительно разгорались на диво, охватывая по пол-неба и окрашивая набегавшие невесть откуда перистые облака в лимонные, золотые, пурпурные тона; в самой сокровенной глубине заката клубилось обгоревшее за день и подернутое седым пеплом солнце, растекаясь и падая оплавленным светящимся куском за горизонт. И когда они с Баком на той вершине, сидя среди скал, словно в вырубленной скульптором-гигантом ложе, провожали взглядом последний луч, будто финал космического трагедийного действа, Машу неудержимо тянуло целовать Бака и соблазнять его - то ли из простого каприза, то ли то был понимаемый ею чисто по-женски ритуал, обозначающий торжество жизни над смертью?..
   То вдруг у нее возникнет фантазия побывать лунной ночью на древнем кургане. Бак отрицательно мотал головой; она страстно уговаривала его:
   - Бак, миленький, ну пойдем, а? Мы такое увидим! Понимаешь, эти древние кочевники, их энергия, ну, в общем, их ментальные тела - они же впитались в эти камни, в землю, в космос! Если сидеть тихо-тихо - можно услышать их, даже увидеть!.. Почему, думаешь, у Скворцова - идеи? Он на курганы ночью ходит - ассистенты говорили! И никто не знает, что он там делает...
   Бак скептически улыбался и все же великодушно давал себя уговорить; они тащились черт-те куда с риском заблудиться в ночной степи под обманчивым лунным светом и чудом находили примеченный ею днем курган с частоколом вздыбленных рванных камней, жутких, причудливых при луне... Они садились на поваленную временем, остывающую от дневного жара плиту, она делала знак рукой, и они замирали... Стрекотал в траве оглушительный среди тишины хор кузнечиков: им, кузнечикам, казалось, наверное, что все еще длится день, только не золотой и солнечный, а серебряный, лунный, и сквозь стрекот их действительно слышались какие-то вздохи, шорохи, звоны; под плитой что-то шевелилось... Бак бубнил: "Это мыши!" - но она-то точно знала, что никакие не мыши: что же может быть, если вся земля здесь на три метра вглубь набита костьми, обломками стрел, мечей и пропитана кровью - теперь-то она точно знала, что никакого золотого века не было: эти дураки-мужчины всегда только и знали, что воевать, убивать и драться!..
   Устав слушать, она его целовала, и они падали на теплую, как печь, плиту, сливаясь в одно целое в бесконечном поединке с тупым и бессмысленным, пожирающим все, в том числе и живую плоть монстром - Временем.
   То позовет его купаться ночью в омуте, и, раздевшись донага и мерцая белой кожей, с бешено бьющимся сердцем, но успевая при этом еще и мысленно понасмешничать над собою: "Господи, чего только ни сделаешь для ради русско-американской дружбы и торжества народной дипломатии!" - бесстрашно бросается в черную глубину, а потом, уже притерпевшись к ласковой, нагретой за день воде, плывет, шумно брызгаясь, по-русалочьи зазывно ухая и хохоча, ощущая себя беспредельно сильной и свободной, чувствуя, как сливается с этой водой и со всем, шелестящим и шевелящимся вокруг, и Бак, покоренный ее зазывным смехом, преодолевая колебания, тоже раздевался донага и осторожненько входил в воду, сначала по колени, потом по пояс, по грудь и там, где она плыла, не доставая ногами дна, шел, высоко вскидывая свои длинные руки, пытаясь настичь ее, а она, играючи, судорожно взбивая ногами воду в пену и брызги, ускользала от него, а когда он все же ее настигал - она, уже остывшая, возбужденная, скользкая, как рыба, висла у него на шее, гибко оплетая его, и впивалась в его губы...
   То заприметит днем в дальней ложбине свежие копны сена и вечером, взявши на себя грех испортить чьи-то труды и старания, зовет туда Бака, не в силах удержаться от соблазна разворошить одну из них, поваляться, побарахтаться, нацеловаться в душистом степном сене, в сладком дурмане которого, идущем откуда-то из глубины памяти, можно задохнуться и умереть вмиг от острейшего, отдающего горечью и печалью счастья... Ей теперь казалось, что она совсем уже не та маленькая, готовая в любой момент еще и уменьшится до размеров Дюймовочки Маша - а большая, огромная, и продолжение ее тела и ее души - и эта речка, и луга, и холмы вокруг, и подземные воды, и небо, и солнце, и всем этим богатством ей хотелось щедро делиться с ее новым другом.
   А то вдруг на нее найдет каприз отчаянной тридцатилетней женщины, ее жадного до жизни еще молодого, очнувшегося от глубокого сна организма - а, может, просто действовало так на нее солнце, напитывая ее отдохнувшее тело энергией? - прямо посреди дня, когда все уходили с раскопок на обед, возьмет его за руку и уведет в степь; он, чувствуя по блеску ее глаз и учащенному дыханию, чего она хочет, пытается образумить ее: "Зачем? Неудобно, нас ведь ждут..." - а она ему: "Ничего, подождут, я тебя хочу!" - сама удивляясь бездне разбуженного в ней желания, и он, как околдованный, сам, наверное, пораженный своей сговорчивостью, покорно шел за нею.
   Уведя его в зыбкое степное марево, она предлагала: "Поцелуй меня!" Он обнимал ее, наклонялся поцеловать, и она, не в силах сдержаться, впивалась в его губы сама, приникала к нему и падала, увлекая его в колючую полусухую траву посреди дурманящих густыми запахами, подвядших от зноя цветов клевера, полевых гвоздик и маргариток, выгоревших добела метелок полыни, молочая и донника, неистово, жадно целовала его и сама его брала, уставая до изнеможения, а потом оба лежали на спинах, взявшись за руки и глядя в бесконечную небесную синь, где медленно чертил круг за кругом коршун ли или орел, маленький-маленький, едва приметный с земли. Господи, как хорошо ей было тогда лежать вот так, освобожденной от желания, утопая взглядом в этой синеве, ледяной, как глоток ключевой воды, ощущать всем телом тепло земли, крепко держаться за руку этого человека, который с каждым днем все ближе и дороже, и ей казалось, что они, держась за руки и запрокинув головы, вместе со всей Землей медленно поднимаются и уплывают в этот синий океан.
   * * *
   Неизвестно, о чем думал после этих ее приступов желания он - он перед нею об этом не распространялся, но она-то, спохватываясь и покусывая губки, слегка задумывалась о том, что, пожалуй, слишком уж привязывается к этому чужаку, у которого, если честно, только и есть что по-настоящему привлекательного - длинные узловатые руки, обнимающие так крепко, что дух захватывает и сами собой, будто ватные, подкашиваются ноги, - да разве еще голубые, по-детски чистые глазки, хоть он и прячет их за солнечными очками да под длинным козырьком своего американского кепи, будто боится, как бы не догадались, что он добрый и мягкий - этакие завлекалочки, в которых, между прочим, когда он глядит на нее, все стоит немой вопрос: "Кто же ты, собственно, такая на мою бедную голову, и что мне с тобой теперь делать?"
   А ей трын-трава! Хотя... Где-то в самой дальней глубине души скреб коготок: ой, захлестывает ее тугой смертной петлей нежность к этому молчуну! Что она потом делать-то будет, как выкарабкиваться из этого интересного положения? Ведь знает же: не раскрывайся, не распахивайся ни перед кем - обманут и наплюют в душу! - каждая подруга ей это подтвердит. Но вот если не умеет она, не научится никак жить этими правилами! Зачем быть скрягой, держать колодец души закрытым? Черпайте, пейте, сколько влезет, свой ли, чужой - какая разница? - от нее не убудет!.. И вообще, почему она вечно все усложняет да накручивает, да видит все непременно в черном цвете - ведь и для нее тоже это всего лишь легкое приключение, не больше! Когда она научится смотреть на вещи, как все - просто?
   Разумеется, при этом она невольно сравнивала - куда денешься! - своих и ихнего, и получалось как-то, что свои ох как прытче, говорливей, нахальнее - но и простодушнее, чувственнее, расслабленней: понятней.
   Не то чтоб ихний совсем уж немотствовал - нет, но эти его старомодно-вежливые фразы воспитанного человека... Поначалу ей было как-то даже непривычно слушать их: резали слух, будто не сам он это говорит, а цитирует старый-престарый галантный роман: "Позволь тебя поблагодарить...", "Будь так добра...", "Извини мою бестактность..." Она повторяла эти фразы сама себе и невольно улыбалась. Из них можно было складывать длинные цепи, ничего при этом не сказавши - как в детстве: сложить из цветных картонных кусочков мозаику и тут же смести рукой... И все-таки так приятно слушать музыку этих фраз, купаться в этой обволакивающей словесной ауре!..
   И все же не это главное отличие ихнего - а отдельная от его слов внутренняя сила: будто тело его - марионетка, подчиненная непреклонной жестокой воле, и весь он - в ледяном царстве необходимости. Так и хочется его, несчастного, отогреть в руках... Вот тебе и свободный человек из свободного мира! Где ж тут свобода-то? И хотела бы она, интересно, так жить?
   Это ее, как хотите, настораживало: она-то к нему - всем сердцем, безоглядно, как поток, прорвавший плотину, а он к ней - как диетик с дозами... А что никакой не суперсексуал, как она от него, такого жилистого и долговязого и довольно-таки сильного физически, ожидала и даже побаивалась поначалу - так это даже к лучшему: спокойней с таким... И не стар вовсе - просто потрепанный жизнью, изработавшийся на веку человек; даже в постели, бедолага, только о своей археологии и думает. Ну да что делать: какой-никакой, а есть с кем слово молвить. Хотя он, умаявшись после таких вот ночных прогулок, придет и засыпает тут же, как младенец, уткнувшись в ее грудь лицом - на остальное уж и сил не остается.
   Этот его крепкий чистый сон возле нее и умилял, и раздражал. Но вдруг станет ей жалко его, такого худого да изможденного, будто с креста - возьмет и приласкает: погладит, как мальчонку, по волосикам, начнет разгонять пальцами морщинки на лбу и возле глаз, замурлыкает над ним, - а он в порыве благодарности берет ее руки в свои, исцеловывает пальцы, ладони, запястья и шепчет чуть не со слезами в глазах: "Как ты добра, как ласкова, как нежна, моя милая!" Да возьмет и положит ее ладони на свои уставшие от долгого летнего света глаза и притихнет, слушая, как она мурлычет над ним; она надеется, что и он тоже мурлыкнет что-то в ответ, - глядь, а он уж спит себе!..
   Она еще недоумевала: да какая же это нежность, какая доброта - этак любая русская баба походя пожалеет, такого-то доходягу... Нет, не знаешь ты еще, драгоценный мой, что такое нежность!
   * * *
   А ведь ей пришлось и обихаживать его, стирать ему белье, рубашки, носки, потому что все это у него быстро задубело и провоняло потом и дезодорантом до такой степени, что хоть святых выноси. Он, видно, и сам страдал от этого: рассует свои грязные вещички по сумкам да под матрацем и пытается незаметно для Маши стирать - смех и грех! - туалетным мылом в речке. Маша, углядев эти его маневры ("Они что, думали, их здесь тоже негр какой-нибудь обслуживать будет? Фигушки!"), выудила однажды все это, несмотря на его бурные протесты, из-под матраца и из сумок, нагрела у дежурных на кухонном очаге воды, прокипятила в тазу, выстирала, высушила, и - получите, сэр, чистеньким, пахнущее ветром и солнцем! Это же для нее - сущий пустяк. И стиральный порошок у нее с собой. И в экспедициях не бывала, а знала, куда ехала, так что Бак у нее ходил теперь свеженьким, как огурчик с грядки. Наши-то тоже как-то выходили из положения, а остальные американцы - и Мэгги тоже! - так и мучились, терпя неудобства и не зная, как быть. А Маша только посмеивалась: "Фиг вот вам! У нас негров нету, всё - сами!"
   А Бак только бормочет смущенно свои благодарности... Да все они такие: и Майк, и Стив, - смотрят на их с Баком отношения, а глаза - оловянные: ничего не вижу, ничего не знаю... Это что, правила хорошего тона такие? Хоть бы словечко - даже не одобрения, а осуждения хотя бы, и все бы стало на свои места! Правда, Мэгги не всегда выдерживает: как увидит ее вдвоем с Баком - фыркнет слегка и губки сожмет. Тогда Маша нарочно к ней с каким-нибудь вопросиком, а Мэгги - глядь, уже справилась с собой: спокойный ответ и улыбка. Каменные они, что ли?
   А Машины нервы не выдерживали: накатит на нее - и пойдет грубить всем подряд. Мяконько так, язвительно. Начиная прямо со Скворцова. Считалось, что она не с той ноги встала. Только Бака и щадила - будто и не он вовсе виновник. Такая вот игра получалась. Молчишь? И молчи. Интересно только, чем откупаться будешь? "Позвольте вас поблагодарить за внимательное обслуживание"? Или, может, маечкой со своего плеча одарите? Или, чего доброго, долларовых бумажек отслюните от щедрот ваших?
   Вот маечку-то она себе, пожалуй, возьмет. Накорябает на ней, хохмы ради, цветными фломастерами афоризмы, коими себя лагерники украшают: "Нет в жизни щастья" или "Мама, роди миня абратно", - и синие горы нарисует, а над ними - восходящее солнышко с лучами, а в самом центре, в веночке из цветиков, напишет дурашливо: "На вечнаю памить аб адном шипко иностранном архиологе, изделавшем мине нимножко больно", - и алое сердечко внизу изобразит, пронзенное стрелой навылет и истекающее кровью. И повесит маечку на стену распятой на гвоздиках, и будет показывать девчонкам как трофей, рассказывая о своем летнем приключении. А долларов, этих ваших чудодейственных зеленых листиков, которые греют вас, как горчичники, мне и на дух не надо - оскорбляете, мистер. Только запомните меня - не какую-нибудь там гостиничную шлюшку, а простую женщину, чуть-чуть отчаянную да малость с придурью: не надо ей ничего из ваших милостей - сама всем богата. Правда, у нее, может, только и есть, что вот на ней, но уж зато остального - без счету! Потому-то просто так, за здорово живешь, из каприза, можно сказать, от широты душевной, да еще от простодырости своей, и дарит царским жестом счастье таким вот убогим. И взамен ничего не просит - как в старой детской игре: "бери, да помни!"
  
   6
  
   Однажды, за несколько дней до отъезда, прямо посреди дня налетела гроза: сначала в спокойную тишь ворвалась пыльная буря с огромным, до небес, пылевым облаком, потом надвинулись и нависли, обложив весь видимый свет до горизонта, клубящиеся косматые тучи, изрыгая огромные, во все небо, ветвистые сверкающие молнии, которые разлетались веерами и били огненными концами в каменные вершины холмов, и - словно небо раскалывалось и на землю сыпались многотонные камни, колыхая ее - оглушительно гремел гром; потом хлынул обвальный дождь, первый за это время; он сплошь покрывал землю пузырящейся, пенистой мутной водой, которая тут же с чавканьем и всхлипами уходила в сухую истрескавшуюся землю. Все члены экспедиции - и молодежь, и ученые - носились под этим дождем, спешно укрывая раскопы брезентом и пленкой и придавливая досками; ливень осыпал их разгоряченные тела обжигающе холодной дробью дождин, и все, кто участвовал в укрытии раскопов, вымокли до нитки, но возвращались в лагерь веселые и возбужденные, раздевшись до трусов и неся одежду под мышками, с удовольствием подставляя плечи и спины ливню.
   Однако после недолгой грозы дождь не унялся, а только сник, перейдя в нудный мелкий мокросей, настроившись, кажется, на весь вечер.
   Маше, для которой ежевечерние прогулки с Баком стали уже потребностью, захотелось погулять и в этот вечер, прямо по дождичку; она любила такую вот - сырую, дождливую, скучную - погоду: она настраивала на определенное настроение: облегчала душу, очищала ее ото всего тяжелого и наносного; кому-то облегчали душу жгучие страсти, кому-то - общение, веселье, вино и пьяное забвение, а вот у нее - дожди и непомерно разрастающаяся в дожди грусть. Так что сразу после ужина она шепнула Баку:
   - Пойдем?
   - По дождю? - уточнил он.
   Кивнула. В голубеньких глазках его мелькнуло замешательство, усилием воли, впрочем, погашенное, но Маша успела прочесть его и расшифровать: "Да-а, с этой русской не соскучишься".
   - Может, зонтик захватим? - спросил он.
   Она неопределенно пожала плечами, так что он понял: спросил лишнее.
   Ей-то и в самом деле зонт незачем: во-первых, дождь мелкий и теплый, а во-вторых, если он не течет по лицу и не заставляет ежеминутно физически ощущать его - какая же это прогулка под дождем? А куртки на них и так были.
   Шли долго и молча - она сегодня не была расположена ни о чем говорить, вся разбитая какая-то, строгая и недоступная для него; и ему передалось ее настроение - шел рядом, но будто его и не было, и она была благодарна ему за это.
   А когда наткнулись на черный круг брошенного кострища на берегу, она почувствовала, что все-таки немного продрогла, но возвращаться не хотелось, и она протянула Баку зажигалку (взяла на всякий случай у дежурных на кухне):
   - А ну-ка, профессор, докажите, что вы настоящий путешественник: разожгите под дождем костер. Я замерзла.
   И пока она, присев на валявшийся рядом обломок коряги, безучастно слушала шорох дождя в траве, полная ностальгического настроения и грусти по уходящему лету, которую подчеркивал запах увядшей, мокнущей под дождем травы, Бак тем временем, энергично взявшись за дело и пачкаясь в мокрой глине, принялся таскать снизу, из тальниковых зарослей, хворост.
   Однако костер гореть никак не хотел, и ему пришлось еще долго возиться, ползая вокруг. Маша тихо подтрунивала над ним.
   Но, терпеливый и упрямый, он сумел доказать свое умение: хоть и шипя, и постреливая, и исходя едким белым дымом, но костер все же занялся; по быстро сохнувшим, не совсем еще промокшим веточкам побежали шустрые рыжие огоньки, чем дальше, тем веселее разгораясь в наступавшей темноте. Однако элегического настроения у Маши веселый огонь не пересиливал - этот дождь, предвестник грядущих ненастий, и этот сырой мрачноватый вечер напомнили ей, что скоро кончится лето, кончится все-все-все... Глядя в бегучий огонь, она произнесла по-английски нараспев, негромко, для себя самой:
   Умолкло лето, певшее во мне,
   Давным-давно - и больше не поет.
   (Перевод Ю. Мениса)
   - Что ты сказала? - не понял Бак, продолжавший хлопотать у костра.
   - Да так... Когда мне грустно, развлекаю сама себя: читаю стихи, - меланхолически ответила она.
   - И что ты прочитала? - поинтересовался он.
   - Твою соотечественницу.
   - Кто это? - вскинулся он.
   Вместо ответа она помолчала, прищурившись на огонь, старательно припоминая что-то, и спросила, подзадоривая его:
   - А вот, слыхал когда-нибудь такие? - и начала снова читать по-английски, теперь уже громче и выразительней:
   О, пожалей меня. Не потому
   Что ясный день во мгле вечерней канет,
   Что красота полей и рощ увянет
   И год к концу склонится своему,
   Что в океан откатится волна,
   Что лунный серп истает, еле зримый,
   Не потому, что гаснет взгляд любимый,
   Едва мужская страсть утолена.
   Я это знала. Знала, что любовь -
   Лишь стебелек, который ветром скосит,
   Что, как прилив, она все вновь и вновь
   Свои обломки из глубин выносит, -
   Так пожалей меня. Лишь потому,
   Что сердце не приладится к уму.
   (Перевод И. Грингольца)
   Бак слушал, замерев с прутиком в руках. А выслушав, ответил, неожиданно взволнованный и удивленный:
   - Нет, не слыхал!
   - Ну, хорошо, - сказала она тогда, оживляясь от придуманной ею игры. - А вот такие? - и начала читать снова, глядя на него уже с улыбкой:
   День ли, два дождливых дня
   Я с тобой была -
   Вот и все, что для меня
   Жизнь приберегла.
   День ли, два дождливых дня,
   Слова горький хмель...
   Что ж ты в сердце у меня,
   Словно птичья трель?..
   (Перевод М. Редькиной)
   - Нет. Тоже не слыхал, - решительно покачал головой Бак.
   - Это всё Миллэй. Эдна Сент-Винсент Миллэй.
   Бак сдержанно промолчал - похоже, и не слышал о такой. Господи, а для нее эти стихи - давным-давно освоенный этап: еще в институте открывали для себя англоязычную литературу в подлинниках, и перед нею вдруг так неожиданно распахнулся мир поэтесс-американок Эдны Миллэй, Эмили Дикинсон... Она стала рассказывать Баку, как доставали эти книжки, переписывали, заучивали наизусть, устраивали вечера поэзии: столько было сил, энергии, времени - кошмар! - не знали, куда девать... Нет-нет, пусть он не задирает нос: в России всегда было - да и сейчас тоже! - полно поэтесс, их зачитывают до дыр, их чтут, и сама она к ним совсем не равнодушна, особенно когда вот тут, где душа, стонет и болит, и рвется с треском, но в стихах у наших слишком крутые концентрации: "На тебе, ласковый мой, лохмотья, бывшие некогда нежной плотью. Все истрепала, изорвала, - только осталось, что два крыла", - а вот такой - тончайшей, как засушенные лепестки цветка - простоты, грустной, как у этих американок, понятной только очень одинокой женщине, она, Маша, как-то больше ни у кого и не встретила; потому, наверное, и запали, что - в самую точечку, потому так и тянет повторять - как заклинания от хвори, как молитвы...
   Про Эмили Дикинсон Бак, оказывается, все-таки знал.
   - Не эти ли, случайно? - заинтересовалась она и, напрягши память, вспомнила и прочла еще одно стихотворение, и еще одно - так хотелось нащупать общие точки душевного соприкосновения, чтобы не один только спальник и верблюжье одеяло объединяли их и сливали вместе!
   У Бака от стихов, кажется, даже слезки в глазах набрякли - или то был всего лишь дождь?.. Присев рядом с нею, опустив голову и терзая ивовый прутик, забормотал, оправдываясь: как прекрасно все, что она читает; у него нет слов, чтоб выразить всю благодарность ей и восхищение, но не помнит он ничего, не в силах Маше ничем отозваться, все-все перезабыл, четверть века уже, наверное, не читал ни одного романа, ни одной книжки стихов; наука - это такая серьезная деловая лэди, с которой он подписал пожизненный кабальный контракт: она ссужает его средствами, а взамен сосет из него время и силы...
   - Я тебя понимаю, - отозвалась, кивая, она. - Но хоть что-то из беллетристики ты читаешь?
   Бак, потупясь, отрицательно покачал головой.
   - Ты не читал Апдайка, Воннегута, Оутс?
   - Видишь ли, мне приходится много читать, - обезоруживающе улыбнулся он. - Но литературу совсем иного рода. Я ведь и сам пишу книги.
   - По археологии? - спросила она: видела - он подарил одну Скворцову.
   - Да.
   Она помолчала.
   - Бак, миленький, я не собираюсь тебя уличать - прости меня и пойми правильно: Бог с ней, с литературой - она ведь не каждому близка и не каждому нужна! Я понимаю, ты человек занятый, наука требует тебя всего, но... Раз и у вас тоже жили и живут поэты, писатели - значит, и у вас они кому-то нужны? Наверное, и ученому, Бак, тоже нужно оттачивать интеллект, чувства? Это же - как воздух, как пища... В этом мире, Бак, где все так зыбко, так неустроенно...
   - Не знаю, не знаю... Я дышу нормальным воздухом, ем нормальную пищу, - защищаясь, с улыбкой возразил он. - У меня, в целом, все устроено.
   - Ну да, конечно, - Маша огорченно покачала головой.
   - А насчет литературы тебе лучше поговорить со Стивом.
   - Да, извини, - согласилась она.
   - Я, наверное, ординарней, чем кажусь, - сказал он, продолжая нервно терзать в пальцах бедный ивовый прут. - Я всего лишь простой человек, неплохо знающий свое дело. Сними меня, пожалуйста, с пьедестала - ты слишком высоко меня вознесла, - он усмехнулся, угасая и уходя в себя, замыкаясь в своей глухой перламутровой раковине.
   - Не надо, не наговаривай на себя! - она судорожно ухватилась за его руку, не пуская в эту раковину. - Ты сложный, ты неординарный, ты сильный и добрый!
   - Поэзия - это прекрасно, но я не имею к ней отношения, - обиженно и упрямо пробормотал он.
   - Милый, да ты сам - кусок чистой поэзии! И не стану я тебя с пьедестала снимать - стой и терпи, а я буду смотреть на тебя и восхищаться, и молиться на тебя, и никто мне не указ! Не на кого мне, Бак, больше молиться, так что уж позволь воспользоваться тобой. Что делать, если я, такая дура, не могу без этого?..
   Обнять бы его еще да расцеловать, это идолище деревянное, эту буку высокомерную и обидчивую, но нет у нее сегодня настроения - есть лишь гремучая смесь горечи и грусти... Что с ней? Отчего на нее наваливается временами такое? Регулы ли тому виной - или смена лунной фазы? Катастрофически ли падающее в ненастье давление? Или еще что-то, непонятное ей самой?..
   А когда возвращались обратно - не удержалась, прочла ему еще и небольшую лекцию про их же, американскую, сегодняшнюю литературу, чуть-чуть кокетничая познаниями, слегка щелкая его по носу: вот вам, профессор, получите! - правда, умолчав при этом о Вадике: это ведь он, он, светлая головушка, следил за всеми новинками беллетристики, своей и зарубежной - до всего-то ему дело, все-то, что ни спроси, он знает, всем интересуется; это ж он притаскивал вороха журналов, и она, притворяясь любознательной умницей, старательно читала, чтоб "не отстать" и было б о чем поговорить - говорить с ним всегда такое удовольствие: как отказаться от соблазна?..
   И таким развитым, таким крутолобеньким обаяшкой показался он ей отсюда - где-то он сейчас, что делает, чем набита его головушка? - при этом у нее еще и вырвался вздох сожаления: эх, Вадька, Вадька, замешать бы вас с Баком в одном миксере - да разделить пополам: каких бы два чудесных человека вышло! Ну почему все так несовершенно в этом бестолковом мире?..
   * * *
   В последние дни Бак был с нею странно рассеян, прикрываясь излишней приветливостью.
   Когда она хорошо высыпалась и еще не успевала устать, то всем своим естеством чувствовала, какою он ее воспринимает, видела себя его глазами, причем так ясно - будто переселялась в него... Отношения его с этой экстравагантной особой с красивым русским именем "Машъа-а", начавшиеся как забавное приключение на фоне дикой природы, свалившиеся на него так нежданно и окрасившие в мажорно-легкомысленные тона эту интересную с научной точки зрения поездку, неудержимо перерастали в нечто бесформенное, как всё у них, русских, бывает, похожее по странности и нелогичности своей на поединок разума с дикой стихией, где олицетворение разума - естественно, он сам, а стихия, соответственно - она, вкупе со всей нетронутой пустынной природой; рядом с этой непредсказуемой стихией, с этой немеренной бездной души там, где, по всем приметам, должно быть мелкое место - страшновато; но она и влечет...
   Впрочем, стихия эта - не только Маша и не только природа, но и все темное, живущее в нем самом под слоем интеллекта, так неудержимо всколыхнувшееся навстречу этой маленькой, стихийной, неутомимой женщине, да так, что сам удивлен: как он до сих пор обходился без нее, без ее непрерывной, как весенняя погода, смены настроений, без ее непосредственности и открытости? Как теперь без этого он будет обходиться?..
   И все же олицетворением этой стихии, ее светящимся сгустком была Маша, такая иррациональная и непростая за кажущейся простотой - и стихи-то читает, и рассказывает ему про литературный процесс в его собственной стране, и служит мощным каналом общения меж ними всеми; но ведь сама тяга к стихам, к природе, ко всему чувственному и иррациональному и есть верный признак дикой, чувственной стихии, пусть и окультуренной, ее женское начало, слепое и агрессивное, темное и влажное, как глина древнеюрских отложений, причем стихия эта совсем не безобразна - в ней свежесть молодости, подкупающая доверчивость, простодушная хитрость, цельность и самоотверженность...
   И все же это поединок разума со стихией, и разум в нем - в глухой защите, потому что у той, другой, стороны никаких правил нет, все идет в ход, в то время как у разума - правила, хотя бы потому, что это разум, а разум обязывает; потому что, побеждая интеллектом и выдержкой, он должен не разрушить стихии, а приручить ее или хотя бы оставить в самоценной прелести...
   Маша чувствовала, что в нем что-то зреет, но, не в силах понять - что же именно, вела себя все глупее и ничего не могла с собою поделать: то ластилась к нему, как кошка, и отдавалась в безумных приступах, словно билась в отчаянии головой о скалу - то презирала себя и злилась на него.
  
   7
  
   Так прошли десять дней; впрочем, что прошли - промчались на вороных безвозвратно и неостановимо. И вот уже старенький экспедиционный автобус везет гостей - и ее, естественно, тоже - в город, и снова их сопровождает Скворцов.
   Чем ближе к отъезду гостей, тем он внимательней и суетливее по отношению к ним - так и журчит, и исходит весь словами, неугомонный, как весенний ручеек, так и глядит в их глаза с немым вопросом: удовлетворены ли остались, довольны ли? - ведь теперь ему по какому-то обмену ехать к ним в Штаты, и уж он, бедный, так беспокоился, как бы что не помешало этому свершиться, что это беспокойство выливалось у него все последние дни в раздражение на подчиненных, отравлявшее всем настроение: он просто гусем шипел, если те не были слишком внимательны к гостям или делали что-то не по его. Видеть это было Маше неприятно; и неловко после этого переводить его многословные сладкоречивые периоды...
   Она всегда любила дорогу; с детства всякая дорога радовала ее и возбуждала, наполняла чуточку, может быть, остуженным годами, но все же и поныне ярким приподнятым настроением от быстрого движения, от ожидания чуда за каждым поворотом, от ощущения сродни ощущению полета.
   Она надеялась, что хоть в эти сколько-то часов, оставшихся быть вместе, Бак, наконец-то, поговорит с нею о чем-то личном, касающемся только их. Они и сидели в автобусе рядом: она у окна, он у прохода... И снова он, занятый общим разговором, с Машей - почти ни словечка; как завел Скворцов вместе с гостями с самого начала шарманку относительно итогов, впечатлений от раскопок и перспектив на будущее - так и не закрывали ртов, торопясь сказать напоследок все; не успели, бедные, наговориться, брали реванш у всех предыдущих поколений, а тут на тебе, разглядели друг друга, расслышали! - так что Маша едва поспевала за ними; получивши за это время неоценимую практику, она переводила теперь почти автоматически, даже не вдумываясь в смысл фраз, а сама тем временем зачарованно поглядывала на проплывающие мимо пространства, злясь на Скворцова, который, как заведенный, молол языком сам и провоцировал на бесконечную болтовню остальных.
   А меж тем автобус, мягко переваливаясь с боку на бок и скрипя всеми узлами, оставляя за собой густой шлейф пыли и неспешно одолевая увал за увалом, уходил по земляному проселку на север. Потом вывернул на тряскую гравийную шоссейку, потом - на горячий от солнца, струящий жаркое марево асфальт, и покатил веселей.
   И вот уже кончилась сухая дикая степь; дорога, то вскарабкиваясь на перевал, то петляя по глубоким долинам и пересекая ручьи, ныряла поочередно в веселые белоствольные березняки, в чутко трепещущие каждым листком молодые осинники, в безмолвно-торжественные пихтовые леса, мимо буйно заросших кипреем, скердой и белоголовником, пахнущих медом розовых, желтых, белопенных, влажных и душных лесных полян.
   - Ты посмотри, посмотри, какая прелесть! - не выдерживала Маша и трясла Бака за рукав, показывая на цветущую поляну или на широко распахнувшиеся в просвете меж деревьев крутые зеленые волны уходящих в небесную высь горных валов, или на мощный, неохватный кедр, впившийся в скалу мускулистыми корнями, на нависшую над лесным ручьем лобастую серую скалу, испятнанную рыжими и голубыми кругами лишайников. Ручьи манили остановиться, глотнуть чистой и холодной, только что из-под земли, воды и послушать тишину.
   Возбужденный, с ничего не видящими глазами - как же, домой торопится! - Бак отвлекался от общей беседы, походя приобнимал Машу, улыбался своей парадной белозубой улыбкой, произносил дежурное: "Да, как в Швейцарии", или в Чили, или в какой-то там Боливии - и где это, интересно, такая: то ли в Африке, то ли в Америке? И снова с головой - в беседу. Маша только досадовала: ну до чего бесчувственный - тощища... Так бы и послала всех к чертовой матери!
   Потом автобус долго катился вниз, мимо широких сенокосных лугов, на которых вовсю кипела работа: шевелились люди, трактора, лошади; косили, гребли и метали сено, - мимо неспешно зреющих под солнцем пшеничных полей, через лоскутные перелески и просторные села, сытно пахнущие укропом, мятой, цветущими подсолнухами и парным молоком; миновали сонный, одноэтажный районный городишко, и снова - пологие, то уходящие вверх, то весело сбегающие вниз склоны холмов, но уже родной, своей для Маши стороны, где зной слабей, а небо светлей и выше, и в светлой этой глубине толпятся огромными белыми клубами полные влаги облака, простреливающие насквозь немыслимую высь, а далекие горизонты уже дыбятся тучами, и эта круговерть туч соединена тут и там с землей косыми полосами дождя. Все это - уже до боли знакомо Маше, и у нее страшно легчало на душе, будто возвращалась домой из далекой зарубежной поездки. Живя в городе, она могла годами не видеть этих полей и холмов и жить с чувством, что она в самом центре их, под их надежной защитой, а когда уезжала далеко - и было-то это всего два или три раза в жизни - то возвращалась всегда с чувством облегчения, даже еще не въехав в город, а только завидев эти холмы и поля: "Ф-фу-у, ну, наконец-то, дома!"
   А автобус катил и катил себе не слишком торопливо, и только поздно вечером привез их в город, ни разу даже не сломавшись дорогой, к Машиному тайному огорчению, потому что ей очень хотелось, чтобы он все-таки сломался и они бы заночевали где-нибудь у костра над речкой или в поле под стогом, и у них у всех была бы еще целая чудесная ночь...
   Город встретил их тихим дождем, шелестящим в кронах тополей и в траве газонов, лаковым сверканием мокрого асфальта, отражающего в себе все что ни есть: свет фар, уличные фонари, окна непривычно высоких домов, мертвенные сине-красно-зеленые огни вывесок и рекламы.
   Скворцов велел ехать к самой фешенебельной гостинице, "Центральной": да-да, городские власти, наконец-то, помогли выделить для его американских гостей номера в ней, - а когда автобус подъехал, стал торопить гостей: в полночь истекает срок брони, и Скворцов беспокоился, как бы они не остались без ночлега.
   Уставшие от дороги и тоже обеспокоенные: в этой диковинной России все может статься! - они подхватили сумки и торопливо - совсем уже как наши: на удивление быстро люди свыкаются с обстоятельствами! - ринулись из автобуса следом за Дмитрием Ивановичем. Отправилась вслед за всеми и Маша - и там ведь ей еще предстоит работа.
   Но зря Дмитрий Иванович волновался - на этот раз все было как нельзя лучше: встретила их, несмотря на поздний час, сама администраторша, грузная, вся в парадном, чуть не с распростертыми объятиями и с широкой улыбкой на лице (как же, американцы приехали!); всем - отдельные номера, и даже буфетчицу ради поздних гостей задержали!.. Бедный Стив так просто приуныл: никакие сарказмы на ум не шли. А Маше пришлось трудиться - заполнять на всех гостиничные бланки.
   И вот удовлетворенные гости, предвкушая горячий душ, чистый унитаз и надежную кровать без раскладушечных скрипов, ведомые Скворцовым, донельзя тоже довольным, что хоть напоследок все так ладно получилось, уже повалили гурьбой на второй этаж, а она осталась в холле. Не бежать же ей за ними, как собачке, правда? Рабочий день-то, как ни крутите, кончился.
   Ждать не хотелось, пока Скворцов рассует гостей, вернется и, быть может, попросит шофера отвезти до дома и ее тоже. Устала, надоело. И, скорей всего, не соизволит уважаемый профессор заняться ее ничтожной персоной, а если и соизволит - выполнит ли еще его соизволение шофер, не заявит ли, нагло ухмыляясь: "Да вы что, Дмитрий Иваныч! Не могу, у меня бензин кончился, баллоны спустили, искра в колеса ушла!.." - у этих скромных тружеников такой чуткий слух на интонации начальства! Только и хватит бензина и искр в свечах, чтоб отвезти домой дорогого шефа да самому доехать - очень нужно ему везти какую-то свистульку; не велика барыня - ножками!.. Поэтому она, ничего больше не дожидаясь и зная все наперед, вскинула на плечо тяжелую сумку, вышла из автобуса и побрела на автобусную остановку под ласковым, таким теплым и добрым, не в пример людям, ночным дождичком.
   Однако автобусы в ее сторону уже не шли.
   Остановила легковую машину и сговорилась с порядочным с виду водителем, чтоб отвез до дома. А тот дорогой возьми да примись липнуть:
   - Что, детка, загрустила? Поедем повеселимся где-нибудь, да побалуемся, а?
   Ой, обмишурилась! Хорошо хоть, села на заднее сиденье и ручку дверцы на всякий случай ни на минуту не отпускала. Было самое подходящее настроение дать этому ящеру по мозгам, отвесить комплимент поувесистее - да страшновато: над одинокой ведь каждый сукин сын готов поизмываться всласть - жулькнет за горло или просто высадит в полночь на пустыре, и - хоть кукарекай; так что пришлось еще поднапрячься, завести, трясясь от страха, дипломатическую беседу:
   - Какая детка - я бабушка уже, меня муж дома ждет!
   - Чего ты мне мозги пудришь? - ухмыльнулся самодовольно ящер на колесах. - Нету у тебя мужа - я вас, незамужних, за километр чую!
   - А проницательный, однако, у тебя глаз. Молодец! - хитря, сменила она тактику на ходу.
   - Точно! Глаз снайперский, - заржал, сукин сын, размякший от похвалы. - Я вас всех вот так вижу! - отцепил он от баранки и раскрыл перед ее лицом пятерню, в которую ей хотелось плюнуть, но вместо этого она, еще крепче вцепившись в ручку, готовая в любой момент выпрыгнуть, любезно отозвалась:
   - Это так интересно! Приглашаю на чай, и ты мне все-все про себя расскажешь, ладно? С таким можно дело иметь, а то что нынче за мужик: ни в постель, ни за столом поговорить.
   - Эт-ты в самый раз! Эт-мы мигом! - урчал мерзавец, наддавая газу.
   Но тут уж она обыграла его в два счета: только подъехали - швырнула ему на переднее сиденье скомканные деньги и, подхватив сумку - вон из машины. Тот рванул было следом, но она, уже взявшись за ручку входной двери, дала себе волю, вызверилась:
   - А ну вали отсюда, а то щас на помощь позову! - и еще сподобилась услышать напоследок в свой адрес отзыв ночного любезника: "С тобой по- человечески, а ты! Дура ты недоделанная!" - прежде чем с хряском захлопнула за собой входную дверь и, взбежав на несколько ступенек, оказалась в вестибюле.
   Вздохнула с облегчением только в своей комнате. Посбрасывала с себя, расшвыривая как попало, одежду, кое-как умылась с дороги над раковиной, достала из холодильника и откусила изрядный шмат полузасохшей колбасы - ни вымыться как следует, ни готовить ужин, ни даже дождаться горячего чая не было уже никаких сил - распахнула настежь окно, с наслаждением бухнулась в постель и под нескончаемый шорох дождя в вершинах кленов, достигающих ее окошка, моментально уснула, и во сне ее все несло и несло куда-то в лодке, а лодка, мягко качаясь, плыла прямо по зеленым холмам, то вздымаясь, то стремительно падая вниз, в густые цветы и травы...
  
   8
  
   Проснулась она от невообразимого стрекота воробьев, устроивших в верхушках кленов перед ее окном сборище; на улице, похоже, давно уже властвовал свежий, нежаркий, хорошо промытый и еще влажный с утра солнечный день. Она сладко потянулась, чувствуя себя совершенно отдохнувшей и полной сил. Экспедиция отодвинулась далеко-далеко - как хороший, цветной, приятный сон. Но сны - снами, а надо жить дальше.
   Все-таки жгла обида на этого Бака Свенсона. Жердина старая, сухостойная, черствый, бесчувственный, ординарный, - убеждала она себя, чтобы уж совсем избавиться от неприятного осадка из этого сна. - Да на что он тебе? Ну, был, и нету! Лучше найдем...
   А вообще-то они, скупердяи, могли бы и приплатить - она все-таки старалась для них, молола языком по шестнадцать часов кряду, в две смены, да без выходных; у Скворцова не разживешься - все на энтузиазме; хоть бы с сотенку долларов - и хватило б: курточку бы новую Сереже, и себе джинсы прикупить, - совсем истрепала за поездку... А, впрочем, черт с ними, надо хоть свои кровные успеть со Скворцова стрясти, а то ведь опять умотает - ей и наши, деревянные, сгодятся; да ехать скорее к сыну, к мамке с папкой, огород полоть, грести сено...
   И только это она вознамерилась встать да, прежде чем привести себя в порядок, сварить для начала отпускной жизни хорошего кофейку - резкий стук в дверь. Что стряслось? И следом - соседкин голос сквозь дверь:
   - Эй, Машка, тебя там к телефону!
   - Кто? - отозвалась Маша, не вставая с постели.
   - А черт его знает, не сказал! Мужик, между прочим!
   Странно! Кто бы это? - еще немного помедлила она.
   Телефон был один, на первом этаже, и звонили Маше по нему только в экстренных случаях - ведь нужно большое терпение, чтобы до нее дозвониться: пока это ей передадут на третий этаж, да пока она спус­тится...
   Каково же было ее удивление, когда, спустившись, она услышала в трубке голос Скворцова! Ну и ну! Что же это за дело заставило его вдруг отыскать ее, козявку, которую и в микроскоп не разглядеть - телефона она ему, насколько помнится, не давала! - и терпеливо ждать, пока она соизволила спуститься вниз, вся еще рассиропленная?..
   А дело такое - она даже растерялась от неожиданности и не знала, что ответить: он приглашает ее сегодня к семи вечера на банкет в ресторан "Центральный"! С чего бы такое внимание к ней?.. Разъяснений на сей счет не последовало: недостойна. Ну, спасибо и на приглашении... Однако Дмитрий Иванович, весь такой любезный - надо же, вспомнил; никак совесть всю ночь мучила, что бросил вчера на произвол судьбы! - повторил приглашение, так что оно прозвучало точно приказ, и сумел сорвать с нее обещание прийти, хотя она и не собиралась пока что отказываться - просто, по своему обыкновению, не любила она произносить страшно категоричных, твердых, как скалы, "да" или "нет" - она больше предпочитала проскальзывать между ними где-то посередине, произнося расплывчатое "не знаю, может, и приду".
   Кстати, пользуясь моментом, намекнула, что хотела бы сегодня же получить расчет - вот уж тогда бы пришла обязательно, а то ей на банкет-то и одеть нечего, - не преминула поплакаться да поторговаться; однако он, хитрец такой, все равно ее переиграл: понял, что она у него на крючке, и мигом свое условие поставил: вот придешь - и поговорим!.. Видит Бог, ее припирали к стенке.
   Вернувшись к себе, сварганила кофе, и по такому случаю - все планы на сегодня ей разом поломали! - снова забралась в постель, уже с чашкой кофе, подумать, обсосать факт со всех сторон... Решила, что Скворцов собирается залучить в экспедицию новых иностранцев, иначе зачем бы он ее звал на этот их банкет так настойчиво? Напиться они и без нее прекрасно напьются; для ресторанного общения с ними его английского вполне хватает... А она еще не знает, что ответит ему на этот закидон - ежели, к примеру, опять в поле? Смотря как попросит: может, даже и поедет; только надо условия поставить жестче - чего их жалеть?.. В общем, ничего-то она еще не знает, не решила пока...
   Но как ей вести себя на этом банкете с американцами, и как, интересно, будет смотреть ей в глаза Бак?.. А что им, мужикам: подопьет, так еще и наберется наглости тащить к себе в номер! Да-а, вечно тебе, Марья, в дурах оставаться; такая уж судьба... Ну нет, тут-то она ему все и скажет; фиг вот ему еще отломится - с женщинами сначала научитесь разговаривать, мистер бурбон мороженый!.. А, может, назло ему с Майком зафлиртовать? Уж тот-то умеет с женщинами обращаться, огневой мужичок... Впрочем, ну его в пим дырявый - пусть о семье, о детях думает... А этот старпер Стив, пыльный классик американской литературы? Опять, наверное, со своими суетливыми ручонками полезет?.. Ее передернуло всю. Нет, ну их, этих американцев, им Мерлин Монро каждому подай, в худшем случае Лиз Тейлор, чтоб и тут, и там - всего вдосталь. Где уж нам уж... Захмурю-ка я лучше какого-нибудь нашего коммерсантика завалящего, чтоб не совсем зря вечер пропал - там сейчас, говорят, весь цвет их табунится...
   Так, лениво решая, поедет ли она вообще на этот их банкет или не поедет, хоть и дала слово - ведь у нее и наряда-то подходящего нет, будет выглядеть щипаной курицей - встала и долго бродила по комнате, рылась, поднимая кавардак, в шкафу, разбрасывая по полу вещи, сидела в кресле, досадуя чуть не до слез, что ничего-то приличного одеть у нее так и нет... Однако к обеду все же решила, что поедет, а после обеда начала торопить время, энергично готовиться и собираться, гладить и примерять, и снова отбрасывать, без конца поглядывая на часы и мучаясь от нетерпения, что так медленно, на хромой лошади да скрипучей таратайке ползет время.
   Ровно в шесть она была уже готова - накладывала последние штрихи грима на лицо и восхищалась сама собою: хорошо промытые, огрубевшие от степного ветра и слегка завитые волосы ее так пышно струились волнами вокруг лица, грим прекрасно ложился на загорелую кожу, придавая лицу законченность; за эти две недели она, оказывается, похудела - с чего бы это? - и фигурка ее теперь не лишена точености, так что любая одежка ее только красит, а на загорелых и от того приобретших более четкие формы ножках так прекрасно сидят подружкины белые туфельки на тончайших высоких каблучках. Она просто ощущала исходящее от нее электрическое напряжение и чувствовала себя готовой жечься и выплескивать огненные протуберанцы. "Ох, что сегодня будет! - с некоторым даже страхом, так что у нее дыхание захватывало, предощущала она. - Ох, что-то я сегодня, чует сердце, натворю!.."
   * * *
   А вышло-то все совсем и не так, как ожидала.
   Ровно в семь, рассыпая по асфальту сухую дробь каблуков, небрежно помахивая сумочкой, с высоко поднятой головой, подчеркнуто независимая, подгребла она к ресторану и ахнула: на крыльце стоит, переминаясь, с букетом великолепных роз в руках, предназначенных - сразу угадала! - именно ей, с доброй и одновременно виноватой, просто обезоруживающей улыбкой, из-за которой невозможно на него больше сердиться, чисто выбритый, помолодевший, разодетый в пух и прах, весь подтянутый и сияющий - ну прямо неземной какой-то! - в светлом элегантном костюме, в белоснежной сорочке с алым галстуком не кто иной, как сам Бак Свенсон! И первое, что он сделал, когда она поднялась на крыльцо и хотела уже с разбегу броситься ему на шею - низко наклонился и поцеловал ей руку! Ей, Маше Куделиной, с которой не каждый соизволяет едва поздороваться сквозь губу, седовласый, весьма известный, между прочим, в мировых ученых кругах, как ей самой теперь очень даже доподлинно известно, американский профессор, склонясь в нижайшем поклоне, поцеловал руку!
   Целовали руку ей впервые, и впервые же дарили такие вот роскошные розы, так что от одного этого она вспыхнула вся и пришла в смятение - даже голова закружилась от необыкновенного волнения. Господи, да чего еще в жизни надо, кроме как стоять на высоком крыльце на виду у всего города с букетом свежайших, благоухающих роз и чтоб такой вот, весь из себя элегантный, сияющий иностранец, профессор из недосягаемого, заоблачного ученого мира целовал тебе руку и говорил что-то страшно вежливое, доброе и теплое, так что у нее слезы от волнения навернулись, делая ее глаза еще зеленей, крупней и ярче.
   В еще большее смятение она пришла, когда до нее дошел смысл его слов, ибо он сначала сказал что-то ужасно лестное относительно ее сегодняшнего вида и вкуса, с которым она одета - ай да Бак, что это с ним? какая муха его укусила? - а он, очень сожалея, что они вчера так нелепо расстались, что он хватился ее через пять минут и кинулся искать под дождем и не нашел - продолжал говорить уже о том, что соскучился по ней за эти сутки, будто не видел целую вечность - господи, да она сама чувствует, как успела за ночь соскучиться по доброму взгляду его синих глаз, по его улыбке, его рукам - а он уже рассказывает о том, как потребовал от господина Скворцова - да-да, "вплоть до бойкота банкета"! - чтоб тот во что бы то ни стало разыскал ее и пригласил. Так вот, оказывается, где секрет внимания к ней нашего божественного мэтра! Как же ее сразу-то не осенило?... Она просто задохнулась от волны чувств, она готова была сама с благодарностью целовать руки этого милого, чуть-чуть неуклюжего и старомодного, такого непривычного для нее сегодня с его галантностью человека; сердце ее победно стучало, а сама она готова была разрыдаться от счастья; единственное, кажется, что ее удерживало - страх, что поплывет грим и все-все сразу и навсегда испортит.
   Потом Бак повел ее в зал, где у окна за большим столом на шесть персон уже сидели Майк, Стив и Мэгги, все празднично одетые, немного чопорные, торжественные, вежливо-галантные, пряча все это за ослепительными улыбками, и все приветливы по отношению к Маше, а Мэгги еще талдычит о каком-то сюрпризе, а остальные посмеиваются и не дают ей закончить, делая из этого тайну; и Скворцов тут же - только, хлопоча, все бегает по проходу и дает пояснения молодой женщине-официантке, которой, кажется, успел надоесть своим усердием; а на столе уже и закуски, и вина, а Бак отодвигает для Маши стул, усаживает ее и сам садится рядом и внимательно ухаживает за ней. И Скворцов, наконец, усаживается, и они все начинают пить вино и закусывать, и Скворцов провозглашает тосты, торжественные и многословные, по поводу плодотворно проведенного времени, и за будущее сотрудничество, и еще много-много раз за что-то, и она все это переводит, а американцы пошучивают и смеются, уже непринужденно, пытаясь сбить с Дмитрия Ивановича подобающую обстоятельствам чопорность, и она сама включается в эту словесную игру - прямо как равная с равными! А Бак рядом с нею все время подчеркнуто предупредителен и все внимание - только ей, ей одной: он, сама учтивость, весь для нее новый какой-то, непривычный, так что даже ставит в тупик: зачем он так? - она не привыкла, она уже боится, что сделает что-нибудь не то и не то скажет, начинает уставать от напряжения и смотрит ему в глаза, умоляя взглядом: милый Бак, освободи меня от этого, будь как прежде; если прощаешься, так уж будь мужчиной, не тяни жилы, скажи, что хочешь сказать, и дело с концом, - переживем! - и натыкается только на его по-прежнему добрый, ободряющий и в то же время вопрошающий о чем-то взгляд, а о чем - понять она никак не может, только окунается в него и утопает, однако от беспокойства и напряжения не освобождается.
   Потом он приглашает ее танцевать и танцует только с ней, с ней одной! Он не очень-то хорошо и танцует, и она незаметно сама его направляет, и он чутко слушается ее. "Ты прекрасный партнер!" - улыбаясь, ободряет она его. И тут... Тут вдруг он говорит ей такое, что она останавливается посреди танца, опускает руки и изумленно смотрит, подняв на него глаза: не слишком ли он пьян, не оговорился ли, не ошибся ли адресом? - он предлагает ей выйти за него замуж!
   Повторите, пожалуйста, мистер Свенсон, что вы сказали; вы что-то сказали, а я задумалась и не расслышала - я почему-то как раз вспомнила экспедицию, ночь, костер, и как я неожиданно подошла к тебе и ты меня обнял, а я запела и обняла тебя сама, и как необычайно хорошо мне было в тот миг, и фейерверк наших с тобой ночей был еще впереди... Но очень даже членораздельно ей было повторено: он не спал всю ночь и о многом-многом передумал, но все круги его мыслей роковым образом возвращались к ней, и он понял, наконец, что уже не сможет без нее, а потому, хоть и не в совсем трезвом состоянии, но вполне обдуманно предлагает ей быть его женой.
   Ей бы, дурочке, радоваться, ей бы ликовать: она победила этого чужеземца, преодолела его осмотрительный твердокаменный характер, она сразила его и повергла к стопам! Но почему она не радуется, не торжествует? Почему ей вдруг стало так грустно, что опять захотелось плакать? Вот те раз: готовилась- готовилась жечься и сражать наповал, а у самой глаза на мокром месте!
   Да потому, наверное, что давно переросла она эти невинные радости и слишком научилась быть осторожной - столько обжигалась, столько бита жизнью, столько раз учили: не верь никому - разочаруют, облопошат, обведут вокруг пальца, потому что все вокруг или подлецы, пошляки и проходимцы - или никчемные, безвольные, слабохарактерные болтуны и краснобаи: ничего-то им не стоит подурачить и обмануть. А тут вообще фантастика. Красивая фантастика - но вне всяких пределов.
   Она не могла больше ни танцевать, ни даже находиться в этом зале, битком набитом людьми, столами, посудой, говором, музыкой, запахами резких духов, пота, обильной пищи; ничего не объясняя, она повернулась и быстро пошла по проходу вон. Ей, честно говоря, хотелось малодушно сбежать, выбраться из этого странного положения, в которое она попала из-за своей вечной простоты и доверчивости... Бак, ничего не понимая, догнал ее и растерянно пошел сзади.
   Миновали входную дверь, охраняемую внушительным, как генерал, стариком-швейцаром, и вышли на свежий воздух.
   * * *
   Было, наверное, уже около десяти вечера; солнце зашло, оставив после себя теплые светлые сумерки.
   Маша оглянулась, увидела растерянного Бака, неотступно следующего за ней; сжалившись, она взяла его под руку и попросила провести ее в сквер напротив, через дорогу - там, в зелени среди подстриженных кустов, прятались скамьи и было малолюдно. Они прошли туда и сели.
   - Что с тобой? Тебя чем-то огорчило мое предложение? - спросил он, ничего не понимая. - Прости меня, я, наверное, слишком самонадеян: я ведь не молод и скучен, а ты так молода...
   - Ах, да не в этом дело! - перебила она его. - Зачем тебе это, Бак? Ну и придумал! Ляпнуть такое... Ты просто пьян!
   - Нет, Маша, - покачал он головой. - Для меня это серьезно, и я не могу позволить себе...
   - Но почему именно я? - спросила она, пожимая плечами.
   - Потому что, мне кажется, ты, как и я, одинока, - продолжал он серьезно и мучительно. - Только, может, ты связана с кем-то словом? Я угадал?
   - Нет, нет! - возбужденно выкрикнула она. - Обними меня, пожалуйста! - и когда он осторожно обнял ее и коснулся губами ее щеки, спросила: - Признайся, ты пошутил? Ты решил компенсировать мне сколько-то приятных минут, что я дала тебе там?
   - Что ты говоришь! Разве я в твоих глазах пустой болтун? - недоумевая, спросил он. - Я действительно не могу без тебя - я это понял сегодня ночью. Мне хотелось бы, чтоб ты всегда была рядом. Ночью я не могу без тебя уснуть, а днем не могу быть спокоен, пока не узнаю, где ты и что с тобой. Я, повторяю, уже немолод...
   Она закрыла его рот ладонью и тихо попросила:
   - Не надо об этом, пожалуйста! Я уже говорила тебе однажды, что человеку столько, сколько он сам чувствует, так что я уже почти старушка, и если могу вот так, как сегодня, тряхнуть стариной - это одна видимость, - улыбнулась, наконец, она. - А ты - ты такой сильный, такой энергичный, ты - просто моло­дец!.. Но ведь ты завтра улетаешь? На этом наша женитьба и кончится?
   - Нет-нет, как только я прилечу - сразу начну оформлять приглашение для тебя. Если ты согласна... Но я должен сказать... Хочу тебя предупредить: я женат, у меня взрослые дети.
   - Я так и знала, - проговорила она, и взгляд ее, сделавшись безучастным, уплыл куда-то в пустоту.
   - Но я уже два года живу в фактическом разводе! Мне нужно всего лишь оформить его. Это судебный процесс, а он занимает у нас много времени...
   - Но почему обязательно что-то разрушать? Я не хочу ничего разрушать! - она сидела с остановившимся взглядом, с выражением разочарования на лице.
   - Маша, милая! - он порывисто взял ее руку и поднес к губам. - Я приложу все силы, я сделаю все как можно быстрее!
   Она неопределенно пожала плечами, не зная, как тут быть и что ответить.
   - Зачем я тебе? У тебя ведь есть Прекрасная Дама - Археология, и вы, - усмехнувшись, она шутливо тронула его пальчиком за нос, - так нежно любите друг друга. Мне ты предназначаешь место второй любовницы?.. Не торопись, милый - подумай хорошо. Приедешь домой, окунешься в свою среду, отдохнешь, впряжешься в лямку - и все станет на место: появится и сон, и покой, а я отодвинусь в сторонку и превращусь в ма-аленькую точечку в твоей памяти. Мне приятно, Бак, мне ужасно приятно, что ты мне предложил, но это нереально. Ты подумай. Поезжай домой и там спокойно подумай.
   - Нет, Маша, нет! Еще совсем недавно я так и думал: зачем мне женщина? С физиологией покончено: у меня есть моя работа, мое дело, и довольно. Но ты сама виновата: ты меня разбудила, я ожил от сна и безмерно благодарен тебе за это! Я небогат, Маша, Майк и Стив против меня - богачи. Но я думаю, что...
   Ей про его богатство было неинтересно, и потому она сразу перебила:
   - Скажи Бак, честно: а с Мэгги у тебя что-нибудь было?
   - С Мэгги? - удивленно переспросил он, обескураженный ее вопросом, медленно собираясь с мыслями, из чего Маша сделала твердый вывод: было! - Честное слово,- ответил между тем он, - ничего никогда не было.
   - А что же она хмурилась, как только видела нас вместе?
   - Я не знаю, не замечал. Это ее проблемы.
   - Она замужем?
   - Тоже не знаю, - он растерянно улыбнулся и развел руками. - У нас как-то не принято интересоваться чужой частной жизнью, если человек не хочет рассказать сам. О Майке и Стиве я знаю только потому, что они мои друзья... И, потом, Маша, если ты будешь со мной, тебе придется научиться верить мне на слово, когда я что-то говорю и не могу представить доказательств. У нас так принято... Я, повторяю, небогат, но у меня есть профессия, есть дом. Тебе не будет хуже, чем здесь.
   Она чуть не поперхнулась: "Это уж точно, не будет!..."
   - У меня тоже есть сын - я тебе говорила.
   - В моем доме найдется место и для него. Я готов его усыновить, и он будет нашим с тобой сыном. Думаю, мы поладим.
   Она ясно представила себе неулыбчивого, замкнутого, как волчонок, сына в чужой стране... А если у нее с Баком не сладится? Если с ней там что случится? А с Баком?.. - в ее мозгу почти мгновенно выстроилась цепочка цепляющихся один за другой вопросов, и ей стало страшно за сына; потом она вспомнила отца и мать: как же они без нее, и как она - без них? А как бросить комнату? А работа? А подруги? А гонорар за переведенную книгу? А к морю с Сережкой на будущий год? Все - в тар-тарары? Господи, сколько всего отрывать от сердца, бросать как есть посреди дороги!.. А ведь желалось в минуты отчаяния: бежать отсюда, бежать без оглядки, только бы кто хоть пальцем поманил! Кому они здесь с сыном нужны? Так вот ведь оно, свалилось: не просто манят - упрашивают, за руку тащат!... Бог ли, или лукавый услышал?
   - Бак, миленький, можно, я подумаю?
   - Да, конечно, разумеется! - Бак, с напряжением ожидавший ее реакции, слегка, кажется, воспрянул духом: раз соглашается подумать - дело, значит, небезнадежно. - Только, - спохватился он, - сколько времени ты будешь думать? Я знаю, русские любят думать долго, - он виновато улыбнулся, боясь ее обидеть. - Я хотел бы получить ответ здесь, чтобы мы еще успели обсудить детали.
   - Я постараюсь, Бак, - послушно сказала она, уже чувствуя его мягкий, но энергичный напор. - А скажи, Бак, твои друзья загадочно намекали на какой-то сюрприз - это он и есть?
   - Нет-нет! - рассмеялся тот. - Просто у нас для тебя скромные подарки - они передали их мне, потому что знают, что я все равно собирался тебя найти.
   - Правда? - она порывисто обняла его и расцеловала; с души свалился камень: она думала о них хуже. - Какие вы молодцы!
   - Да, мои товарищи - неплохие люди, - скромно подтвердил он. - Хорошо бы нам с тобой прямо сейчас объявить им...
   Странно, что ему так не терпится объявить: отчего это? Какое-то между ними недоразумение?..
   - Бак, милый, пожалуйста, не надо меня торопить! - попросила она. - Потерпи немножко, а?
   - Хорошо, - согласился он. - Но, может, мы с тобой поднимется ко мне и побудем вдвоем? Я закажу в номер ужин. Мне так хочется сегодня быть с тобой!
   А, может, в этом вся разгадка? Но то ли ей не хотелось идти ни в какое душное помещение, то ли решила на деле проверить силу своей власти над ним? - только она отказалась идти с ним и в номер, и за столик, а предложила ему погулять: неужели ему неинтересно пройтись и посмотреть на ее город?
   Он согласился. Она попросила его только сходить за сумочкой, которую оставила в ресторане, и он ушел, а она ждала и волновалась: вернется - не вернется? Вдруг все, что с нею происходит - мираж, игра ее возбужденного воображения? Или его там отговорят от необдуманного шага?.. Вот сейчас, сию минуту все и решится! Она со все ускоряющимся биением сердца не спускала глаз с входной двери. Загадала желание: быстро вернется - она согласна!
   И вот он вышел, трогательно и победно неся в руке ее сумочку - как хрупкую драгоценность! Она с облегчением выдохнула и улыбнулась. Вскочила со скамьи, крикнула ему в нетерпении, помахав рукой: "Ба-ак, я здесь!"
   И все же она не торопилась, она оттягивала время: побыть еще в сладостной неопределенности. Или, может, подразнить его, помучить неизвестностью - уже имея над ним маленькую власть? И как только он подошел - эх, пропадай на асфальте бальные подружкины туфельки, что уж теперь, игра стоит свеч! - подхватила его под руку и повела, еле сдерживая себя: хотелось бежать вприпрыжку и петь от радости.
   Шли, обнявшись, по главной улице, еще людной в сумерках, и она показывала ему: вот они, ее святыни, ее молельные храмы: это вот театр, это концертный, это выставочный зал, вот сюда, в музей, они ходят иногда с сыном, тут вот когда-то родился известный художник... А вот - посмотри! - просто красивый старинный дом - она мечтала когда-нибудь пожить в таком... Он рассеяно кивал, задавал вежливые вопросы, а думал о чем-то другом; опять, неверное, о своей Прекрасной Даме?.. Или на этот раз о том, как лучше устроить дела с нею, Машей? Ладно, думай, Бак, думай... А по ней, так уж лучше бы говорил глупости и дурачился... Повернув голову, она внимательно следила за выражением его лица, и когда он ловил ее взгляд, улыбалась ему, и он улыбался.
   Свернули в парк; здесь вдоль главной аллеи били высоко вверх подсвеченные снизу тонкие струи фонтанов, рассыпаясь вверху и падая вниз цветными сверкающими гроздьями брызг, наполняя воздух шелестом, плеском и легким сырым туманом... Везде людно - не присесть; за деревьями на танцплощадке ревет музыка, из распахнутых дверей ресторанчика неподалеку густо по всему парку несет жареным мясом; но стеклянный блеск висящих в воздухе и рассыпающихся водяных струй, их плеск, шелест и легкий туман приглушают даже грубые запахи и звуки.
   - Красивые фонтаны, - отметил Бак, и Маша порадовалась его скупой похвале: хоть что-то понравилось, хоть что-то западет в его непробиваемое сердце от ее города, хоть какое-то живое воспоминание увезет он с собою за край света!
   * * *
   По главной алее вышли на берег реки, на высокий, пологий его откос с ухоженной зеленной травкой , с купами рябин и сиреней посреди травы; вдоль откоса шла дорожка и стояли массивные скамьи со спинками; здесь, на задворках парка, было тихо: люди предпочитали толпиться ближе к шуму, свету, еде.
   Небо еще оставалось светлым, но широкая река меж темных, поросших деревьями островов уже потонула в густых сумерках, вся иссеченная дрожащими на воде световыми дорожками от фонарей на том берегу, на мостах, от прожекторов на далеких причалах. Город, насколько хватало взгляда, сиял и переливался ожерельем огней, окаймляющих темную воду. За городом, на том берегу, скорее угадывались, чем виднелись сквозь вечерний туман высокие холмы.
   - Тебе нравится здесь? - спросила она; сама она обожала это место и любила сюда приходить, когда ей было очень уж плохо; просто, наверное, ей некуда было больше деться; ощущение земного простора здесь снимало с ее души часть тяжести и даже лечило: какая-то музыка начинала звучать в ней, рожденная этим ощущением. Именно сюда, в это любимое ею место, ей и хотелось завлечь Бака, показать ему его - или, наоборот, показать его самого ее реке, ее холмам и всему городу сразу?
   - Да, красивый вид, - согласился Бак, настолько, кажется, искренне, что даже не смог на этот раз сравнить его ни с Кенией, ни с Аляской; он крепко при этом обнял Машу, и она прижалась к нему и тоже обвила его рукой.
   - Я рада, что тебе хоть что-то понравилось в моем городе, - сказала она. - Пойдем, сядем, - она потащила его к ближайшей пустой скамье, стоявшей лицом к реке. - Я хочу тебе что-то сказать...
   - Ну, и что же ты хочешь сказать? - спросил он, когда они сели и она зябко прильнула к нему.
   - Бак! - вкрадчиво произнесла она, - Я хочу тебе сказать, что я тебя люблю! Я подумала, Бак, и я согласна. Согласна! Стать! Твоей! Женой! - теперь уже громко и торжественно выкрикнула она каждое слово в темноту пространства.
   - Правда? - он вскочил, легко, как ребенка, подхватил ее на руки и закружился с нею.
   - Ой, Бак, уронишь! - взвизгнула она, хохоча, и вцепилась в его шею, прижимаясь крепче и чувствуя, как он сам ощущает руками, грудью, щекой ее мягкое тело и задыхается от волнения - настоящего ли, или чуть-чуть утрированного, какая разница! - Оставь, не надо, не надрывайся! Тебе еще так много предстоит тратить сил!
   Он расхохотался.
   - Пустяки! Ты не представляешь, сколько сил ты мне прибавила!
   - Да, я согласна, согласна, согласна! - продолжала она, одной рукой крепко держась за его шею, другой вороша ему волосы и одновременно целуя в губы, глаза и щеки, ощущая себя шаловливой девочкой в его больших и сильных руках, пока он кружил ее. - И свидетелями моего согласия пусть будет эта вот ночь, эта река и весь-весь мой город! - восклицала она, чувствуя себя словно на сцене, где они с Баком вдохновенно во что-то играют.
   Но вот они снова сели; она забралась ему на колени, обняв за шею, он обнял ее, и она никак не могла понять, действительно ли играют они оба, двое взрослых, подержанных, потрепанных жизнью людей, в юную любовь - или все это на самом деле, и они любят друг друга горячо и нежно, ничего не растратив?
   Она уже, кажется, верила, что все это не сон и не игра, и, вверяя себя ему, крепче обнимала и еще порывистее целовала его, прижимаясь к его щеке щекой, вся дрожа непонятно отчего - от нервного ли возбуждения, или от нарастающей ночной прохлады, идущей снизу, и он, возбуждаясь от мощного импульсивного потока ее чувств, смывающего все преграды от души к душе, по-юному крепко прижимал ее к себе и грел, расстегнув свой элегантный пиджак и запахнув в его полы ее, и они порывисто говорили, не успевая закончить фраз и перебивая один другого, о том, как они любят друг друга и как еще будут любить, и ничего-то у них сейчас, кроме них самих, не было: ни детей, ни друзей, ни государств - они остались одни на всем свете; их скамья, словно сказочный свадебный корабль, уносила их с земли в небеса, и, уносясь, они сливались в один плазменный сгусток нежности, и Маша, совсем теряя голову, уже даже не ворковала - каждое слово ее теперь выходило непрерывно льющимся, слабым от нежности стоном, достигая самой сокровенной глубины его души: люби меня, Бак, люби, милый, добрый мой, мой светлый ангел, лучик ты мой солнечный, чудо мое нежданное, я хочу любить тебя всегда-всегда, я так устала от одиночества, без любви, без опоры, мне так холодно одной, я буду твоей тенью, твоей вещью, твоей собакой, ты можешь меня побить, если буду плохо себя вести, я только крепче тебя полюблю и исцелую твои руки, я твоя верная раба, Бак, я хочу быть маленькой, как Дюймовочка, чтоб ты носил меня с собой в кармане, вот здесь, возле сердца, Бак, я хочу быть мягкой травкой, цветущим лугом для тебя, чтобы ты падал на меня и мял, чтобы тебе было хорошо, чтобы, когда устанешь, ты бы отдыхал со мной, на мне, подо мной - как хочешь, чтобы, когда ты со мной, для тебя бы всегда была весна и лето, чтобы кругом, и в тебе тоже, все цвело и пело, и чтобы никогда-никогда, милый Бак, не было у тебя холодной зимы и дождливой осени... Ее несло, словно половодьем, она сама не понимала, что с ней, откуда в ней эта уйма нерастраченных слов: нету Маши - одна сплошная нежность и трепет; каждая клеточка ее оттаявшего тела готова прильнуть к этому громоздкому мужчине, объять его всего-всего и утопить в море этих слабых стонов, в ласках, в добрых словах, и не было ни у нее, ни, наверное, и у него тоже до сего времени часа счастливее - часа ли, мига, или вечности, сжавшейся до мига?..
   Вот что такое, мистер Свенсон, настоящая-то нежность!.. А вы, ребята-растяпы, что жили с ней, спали с нею бок о бок и лениво тискали ее - вы даже не подозреваете, что там, в ней, в этой маленькой незаметной женщине, может бушевать пламя разбуженной любви, которое и осветит, и обогреет, и одарит силой, что там, в этой темной душевной глубине, может скрадываться огромный атомный реактор, полный энергии, когда она любит... Проспали, проглядели, прохлопали, ребята!..
   Потом она спохватилась, что уже поздно и ни души кругом, и боясь - нет, не за себя, а за него! - быстро потащила его туда, где еще есть люди. Он намекнул, что хотел бы, чтоб она пригласила его к себе - ему, видите ли, захотелось сейчас чуточку домашнего уюта! - но куда ж его было тащить в свою дыру со старым скрипучим диваном-кроватью, с перевязанным веревочкой креслом, не говоря уж о треснувшем унитазе и вечно текущей раковине! Она невнятно объяснила, что живет слишком далеко и сейчас туда уже не доехать, и они отправились в гостиницу.
   * * *
   Однако прежде чем они добрались до его номера, их еще ждал небольшой, но неприятный инцидент. Дремавшая в своем полукресле за столиком дежурная по этажу бдительно встрепенулась, когда они проходили мимо, бесцеремонно оглядела Машу, пытавшуюся робко спрятаться за Бака, и строго сказала:
   - Девушка! Я вас не пущу - гостям так поздно нельзя!
   Маша втянула голову в плечи и остановилась.
   - Что она сказала? - спросил обеспокоенный Бак.
   Маша объяснила, и Бак с вдруг побагровевшим от гнева лицом стал выговаривать женщине: кому какое дело, кого и когда он ведет в гости - ведь он заплатил, стало быть, номером распоряжается только он, и никто - слышите? - никто не имеет права совать нос в его личную жизнь и диктовать условия: что ему там делать, кого и когда приглашать! - так что и без перевода было ясно, о чем это он; однако, тем не менее, дежурная заявила безапелляционно и, быть может, даже издевательски, потому что глаза ее при этом торжествующе улыбались:
   - Ничего не знаю! Есть распорядок!
   Маша попыталась урезонить его, лепеча: "Бак, миленький, не надо скандала, я уйду, я доберусь до дома, а завтра приеду пораньше!" - разъяренный Бак сначала слышать ничего не хотел, но потом вдруг, по одному лишь выражению лица этой доблестной ревнительницы его нравственности, понял, наконец - или вспомнил? - что тут нужны иные доводы: извлек бумажник, достал десятидолларовую бумажку и швырнул на столик, и эта дежурная тварь сию минуту преобразилась: приторно улыбаясь, подняла на Бака теперь уже благодарный взгляд и зачирикала, что она только-только заступила и совсем не знала, что он иностранец ("Врет!" - убежденно подумала Маша), но есть, видите ли, распорядок, а ей-то какая разница - надо, чтобы людям хорошо было, верно?.. Маше было нестерпимо стыдно - и от того, что ее приняли за ночную проститутку, и от омерзительного пресмыкания этой ее соплеменницы перед чужой бумажкой; но мучительней всего - она даже покраснела от стыда и прикусила губку - было от сознания: зачем она сама-то прется сюда, зачем согласилась на это эфемерное супружество, и не сидит ли в ней самой эта жаба, этот бес жадности и холуйства?..
   И все же она пошла с ним, не в силах уже отказаться, в его номер и разделась там, и с брезгливостью легла в гостиничную постель, и принимала его жесткие неумелые ласки, и сама с нежным, но не очень искренним теперь воркованием, не в силах войти в роль, ласкала его, такого угловатого, неумелого, заторможенного, и было ей в ту ночь у него в номере неуютно, пусто, холодно и гадко, гадко, гадко.
   Зато утром, пока она лежала в дремоте, не в силах поднять голову, он, такой хлопотливый, чувствуя Машин минор, сбегал, купил и принес, и поставил в стеклянный кувшин на столе целый пучок огненных гвоздик, притащил из буфета пакет бутербродов с осетриной и балыком, коробку конфет, яблоки, апельсины, напитки - и она, проснувшись и увидя все это, вместо того, чтоб радоваться, чуть не расплакалась от умиления и счастья. Господи, да что это у нее за плаксивая полоса такая - прямо как у оттаявшей березы!
   Они завтракали и говорили, она - об огромной переполняющей ее нежности к нему и о каком-то совершенно новом, проснувшемся в ней чувстве: будто у нее совсем не стало кожи - до такого трепета и блаженства ей приятны его прикосновения, когда она с ним, и так болезненны прикосновения всего чужого и грубого; он кивал, слушая ее, и улыбался, и, в свою очередь, загибая один за другим пальцы, говорил о том, что ей обязательно нужно успеть сделать до того, как он пришлет приглашение.
   Потом он пошел сообщить своим друзьям о помолвке. И вот уже все: Майк, Стив, Мэгги, - пришли поздравить их, подчеркнуто доброжелательные и улыбчивые. Немало удивив Машу своей бережливостью и вниманием, они принесли розы, которые Бак вчера вручил ей - тщательно сохранив до этого часа! - и их общие подарки для Маши: красивую, модную, ее, Машиного размера, стального цвета блузку, большую коробку шоколадных конфет, изящную сувенирную записную книжку с лаковой миниатюрой на обложке; но самое прекрасное, что среди этих подарков она обнаружила - коробочку с совершенно обалденными французскими духами! Уж в них-то, будьте уверены, толк Маша знала - но как, интересно, узнали они, что это именно ее духи? Верно, не без Мэгги все обошлось? Господи, ну какие же они молодцы!.. Но более всего удивляло и трогало ее отношение к ней Мэгги; все две недели Маша с тайным страхом ожидала от нее подвоха... Мэггино добросердечие казалось ей только хитростью, тактической уловкой, и она, в конце концов, была просто обескуражена: неужели эта Мэгги и в самом деле простая?..
   * * *
   Потом - до отъезда их оставалось всего четыре часа - они с Баком прошли по близлежащим магазинам; Бак высмотрел в ювелирном магазине и подарил ей очень милый гарнитурчик: золотой перстенек и сережки - все с "Машиным камнем", зеленым александритом, за которые выложил уйму денег, да еще теплый, рельефной вязки пушистый пуловер, а Машиному Сережке - яркую мальчишескую курточку, джинсы и большой игрушечный пистолет, а Маша подарила Баку - просто удивительно, что прихватила с собой вчера все деньги, что были, будто вот чуяло сердце, что понадобятся - скромные, милые запонки из черненого серебра с охряными, медово-тепленькими янтарями.
   Ну, а потом в гостиницу прибыл Дмитрий Иванович. Он раздобыл сверкающую черную "волгу", чтобы отправить гостей с шиком. Сам он не поехал - в машине просто уже не хватало места; помочь же гостям в аэропорту наказано было шоферу, возившему крупное начальство и, похоже, наторевшему в подобных проводах.
   Однако Маша упросилась втиснуться в машину и поехать с ними; заартачившемуся шоферу было дано понять, что нарушение им правил вождения будет вознаграждено, и тот умолк.
   Маша, давшая себе зарок держаться перед Баковыми друзьями с достоинством, в аэропорту, целуя Бака перед выходом на посадку, не выдержала: представив себя без него опять одинокой и заброшенной, залилась горючими слезами и - совсем уж ни в какие ворота! - душераздирающе по-бабьи запричитала:
   - Возьми меня, Бак, с собой, забери, не хочу я без тебя, не могу уже, Бак, миленький, я с тобой быть хочу! Ба-а-ак!..
   Он, чувствуя крайнее смущение, неуклюже обнимал ее, угловато поглаживал и, грустно улыбаясь, пытался успокоить:
   - Да, да, скоро уже, скоро, потерпи немного!..
   И, ей-богу, друзья его готовы были биться об заклад, что у него самого подозрительно влажно блестели глаза; ай да женщина эта Маша: раскачала-таки их сурового Бака, да так, что растащило его на вполне основательные чувства, проняло сентиментальной скупой слезой! Вот разговору-то будет - на всю Америку!
  
   9
  
   Надо было ехать к родителям, к сыну, отпуск уходил, а она двое суток после проводов Бака безвылазно сидела дома. И хоть не просто сидела, а занялась домашними делами, спохватившись, что изрядно их запустила, однако голова ее была занята другим: снова и снова переживала она произошедшее, восстанавливая в памяти каждую фразу, каждое слово, сказанное Баком, жест, улыбку, взгляд, паузу молчания, ничего из этого не упуская, все перебирая и оценивая. И с какой стороны ни бралась осмыслить случившееся, эта скоропалительная помолвка с каждым днем все более казалась ей сном. Или, на худой конец, спектаклем: выбрали себе роли, разыграли, сымпровизировали, чтобы жизнь не такой скучной казалась - и ведь хорошо сыграли, слаженно, все остались довольны. Но сыграли - и по домам: дальше-то у каждого - своя жизнь.
   Однако доставала оклеенную синей бумагой коробочку, выложенную внутри синим бархатом, в которой так тепло и уютно посверкивало солнечным блеском ажурное золото перстенька и сережек с александритом, вынимала их и, держа в ладони, всматривалась до ощущения плотоядной сытости в прозрачные граненные камешки, спокойный изумрудно-зеленый цвет которых вечером превращался в пурпурно-красный, дразнящий, густого и глубокого винного цвета огонь, и эта таинственная перемена цвета будила воспоминания о жаркой степи, пахучих травах, о полыхающих в полнеба закатах, об их с Баком ночках - ночной этот огненный цвет камешков в перстеньке и сережках заставлял чаще дышать и сильнее биться сердце: было ведь, все было!.. Но этот же изменчивый, словно красные фонарики уходящего в ночь поезда, огонь рождал в ней и сомнения: а что, если он откупился камешками? - носи, Маша, на здоровье, да вспоминай иногда... Как его теперь достанешь через океан и два континента, как заглянешь в глаза? Ой, далеко-о... Н-ну, женишок на мою голову!..
   Потом вспоминала его сухие ладони с тонкими пальцами, его улыбчивые глаза с паутинкой морщинок вокруг, всегда почему-то виноватые - или то всего лишь гримаса доброты? Так, наверное, мужчины смотрят на детей, чтобы не слишком пугать их своей суровостью. Хотелось выть по-звериному от тоски. Вспоминала его монотонный, без интонации голос: "Ты меня околдовала: я все время ощущаю пустоту без тебя, особенно ночью; от тебя исходит удивительный, успокаивающий магнетизм. Я бы смог заставить себя обойтись без тебя - но зачем?.." И думала: да, зачем? Конечно, она ему нужна, как собака или кошка под рукой - снимать эмоциональную отрицалку своими касаниями... Голова шла кругом и ныло от этих сомнений сердце.
   На третий день не выдержала - созвала на "малый девишник" подруг, каких смогла отловить по телефону посреди лета. Выставила пару фуфырей вина, намолола кофе, собственноручно тортик сварганила.
   - Чо у тебя, мать, за событие? - вопрошали подруги, вваливаясь по одной, шмякая на пол тяжелые сумки, с облегчением стряхивая с отекших ног туфли и босоножки, шлепая дальше босиком и устало плюхаясь на диван.
   Все они, вполне владея добротной и бесцветной интеллигентной речью, и на работе, и в семьях своих умели произносить не сибирское простонародное "чо", а вполне литературное "что", и только здесь, между собой, позволяли себе пофасонить на языке, прихваченном с собой из детства, из деревень и городишек, переняв его у мужиков, баб, древних старух и собственных родителей; щеголять им считалось и особым шиком, и отдыхом одновременно - все равно что дышать после загаженного городского воздуха воздухом клеверных и клубничных полян.
   Взглянув на Машу, они находили, что она изменилась; всмотревшись более въедливо, сделали коллективный вывод: "Да она у нас, девки, похорошела!" - и черты-то лица утончились, и бесенята в глазенках забегали, и какая-то не то загадочность, не то одухотворенность появилась, и вся она, с одной стороны, вроде бы подтянулась и постройнела, а, с другой - как будто и расцвела: не Маша, а прямо маков цвет! Заподозрили: никак влюбилась? А Маша только глазками повела и помалкивала до поры.
   Когда же собрались, наконец, за столом, утолили первую жажду выговориться и клюкнули по первой - тут-то она и разродилась...
   Вообще-то она намеревалась выдать им все на полутонах, без грязи: посоветоваться, обсудить с ними свое положение да послушать их - "обща"-то всё всегда легче. И подруги, предчувствовавшие, что Марья приготовила им на десерт рассказ об очередном пикантном приключении - знали же, что работала с американцами в экспедиции и, конечно, привезла воз впечатлений - и, готовые к неспешному перевариванию их уставшими за день мозгами, так и разинули коробочки, когда она их оголоушила:
   - Я чо сказать-то хотела? Похоже, девки, скоро в Америку свалю!
   Так прямо и брякнула, хоть и сама верила в это половина на середину, но - чтобы уж сразу перевалить ношу на подруг, а самой вздохнуть облегченно: устала носить одна. А ошеломленные подруги сподобились пока только на восклицания:
   - Ой, Машка!.. Ну, ты дае-ешь!.. Правда, что ли?
   - Ей-богу, позвал один, - кивнула Маша. - Лопнуть на месте, если вру.
   Когда первое ошеломление прошло, потребовали деталей:
   - Не темни - давай-ка все по порядку!
   - Ладно, будет по порядку, - согласилась Маша, перестав тянуть из подруг жилы. - Сразу докладаю: мужиков американских было три, и одна ихняя баба. Баба, как выяснилось, ничего, без выпендрежу, за две недели - можете себе представить? - ни разу не вызверилась, хотя и не медово ей там было. Я сама - каюсь вот, как перед Богом! - не выдержала, кинула в нее пару камушков - проверить на слабину... А мужики эти американские поначалу показались мне шибко невзрачными: пожилые, во-первых, и видом - ни кожи, не рожи! Жара, пыль, провоняли они там дезодорантами; по мне, лучше уж пусть мужик потом пахнет - все живой, человечий дух... Ну да не об этом речь. Один там был черноглазенький такой толстячок, просто лапочка; чуть глаза не вывихнул, на меня глядючи. Но - многодетный, девки; это меня, как хотите, тормозит: тут надо про любовь, а он мне что, про своих деток будет?.. Второй там, девки, был писатель. Настоящий миллионер, и холостой, между прочим. Так он, писатель этот, что вытворял: как подопьет - все намеревался руку мне под юбку запустить; такой охальный старичок! Но - полный отказ с моей стороны: там просто смотреть не на что, труха, и миллионов не надо. Хотя сподобилась, девоньки мои, быть потисканной живым американским миллионером, тоже есть что вспомнить... Ну вот, значит. А третий... Вот третий-то, - с долгим вздохом продолжала она свой отчет, - самый что ни на есть бич бичом: тощий, занюханный и весь в рванине, за которую наши барыги и полушки не дадут - но профессор, между прочим! - так вот этот, девки, и стал моим суженым... - Маша перевела дыхание и вгляделась в замерших подруг, проверяя впечатление от рассказа. - Правда, рост там хороший, - добавила она. - С детства о такого роста мужчине мечтала.
   - Дальше, дальше! - нетерпеливо подгоняли они.
   - Вам прямо все сразу и выложи!.. Ну, дальше - известное дело. Он меня трахнул, ему это занятие приглянулось, и я ему его широко предоставила. Свободно причем, без всяких условий, без всяких выкрутас, простенько, по- провинциальному. Но обставлено, считаю, все было разнообразно, с фантазией: и при звездах, и при луне, и при ясном солнышке. И веночки себе и ему на головы плела, себя нимфой, его этаким богом лесов и полей изображала, и русалкой-то в омуте ночью плавала, его зазывала. Жутко, девки, ночью в омут лезть, а надо антураж поддержать.. Он же задвинутый на своей работе, ничего такого, похоже, и не знал никогда - как-то одушевить ему это дело, любовь эту, хотелось, интерес придать, этакого, знаете, сибирского колориту подпустить. Иногда ему, правда, казалось, что шибко у нас все как-то антисанитарно, но я ему втолковать сумела, что это просто наша русская специфика такая... А теперь вот он меня, значит, замуж зовет. Ей-богу. Подарков надарил! - она поднялась и достала все его подарки ей и сыну: коробочку с ювелирным гарнитурчиком, пушистый пуловер, Сережины курточку и джинсы, даже пистолет игрушечный.
   Подруги выпали, наконец, из оцепенения и обрели дар слова:
   - Ой, Машка-а! Ну и ловка - такое провернуть, при твоих-то данных! Ай да тихоня наша! - со смесью зависти и вполне искреннего восхищения ею восклицали они, рассматривая и рвя из рук гарнитурчик.
   - Просто не знаю, что и делать, - продолжала между тем исповедоваться Маша. - Не могу, говорит, без тебя... А знаете, зачем я ему? Ему со мной спится дюже крепко! Очень тепло ему рядом со мной. Аура, говорит, у тебя хорошая. Печку из себя изображать, выходит, надо... Но чо-то потащило меня, девки, как хотите, на тихое семейное счастье, пусть даже и печкой - прямо сама над собой ржу. И вот, не знаю...
   Итак, вопрос на повестку дня поставлен. Предлагалось обсуждение и выработка мнений.
   - Что, сильно старый? - начались вопросы к докладчице.
   - Да не сильно. Но потертый изрядно.
   - Женат?
   - Женат, конечно. Развестись хочет. Дети взрослые. Говорит, два года уже с бабой евоной не живет.
   - Хм, сомнительно, - усмехнулась одна. - У них мораль строгая.
   - А, по-моему, интеллигент - он везде интеллигент: корежит, бедного, совесть - а свежей ягодки ему подай, - возразила еще одна.
   - А где вы нынче найдете холостого-неженатого? - рассудила третья. - Если в таком возрасте да холостой - значит, не мужик. Что ж, нас теперь на помойку, если холостых нет?
   Обсудив вчерне вопрос, приступили к выработке предложений.
   Что касается практического совета: ехать - не ехать? - взгляды разделились. Самые бедовые тут же горячо ее поддержали:
   - Езжай, конечно! Что ж, что женатый? Надо брать судьбу в свои руки!
   - Ой, Машка, чо тут думать и гадать? Да предложи мне кто-нибудь в Америку, хоть бы и печкой! - от своего бы дурака удрала! Хуже, чем здесь, не будет!
   - А не сладится - и вернуться недолго! Уж найдет тебе твой профессор тыщу баксов, чтоб выпроводить, не обеднеет, небось - а мы тебя в беде не оставим. Хоть прокатишься, свет посмотришь!..
   Другие, более осторожные, советовали не торопиться: погодить, посмотреть, как поведет себя жених дальше, проверить чувство временем, а позовет - съездить пока в гости.
   Третьи набросились с возмущением на тех и других:
   - Эх вы, дешевки - из-за вас, таких вот, нас и презирают! Купить вас ничо не стоит - за долларовую бумажку и себя, и друзей, и родину продать готовы!..
   Однако бедовые с жаром принялись защищать Машу:
   - Бросьте вы про родину да про друзей! Что она ей дала? Вот эту конуру? И где ее друзья? У женщины нет друзей!
   - Вот и поговори с вами, если у вас ничего святого нет!
   - Бросьте вы про святое! Хотите ее поймать в сети своих правил? А она не хочет по правилам! У нее одно правило: ей мужик нужен, ей детей рожать, и обеспечивать их, и она бросит все и пойдет за мужиком, если ей надо для этого даже океан переплыть!
   - А ну вас! - краснея, возмутилась защитницами Маша. - Вы меня совсем уж за козу или за корову держите!
   - А ты нас не слушай, у нас свои споры!..
   Причем спорящие стороны не только не приходили к компромиссу, а, наоборот - у возбужденных женщин вспыхнули румянцем, а у иных пошли красными пятнами лица и заискрились хищным блеском глаза, а голоса напряглись до истерических всплесков; спор угрожал вылиться в ссору. Только этого еще Маше не хватало - ничего себе, как резанула всех по сердцу ее забота!.. Чтобы разрядить атмосферу, она поделилась с ними еще одной проблемой: ее нареченный пожелал, будто бы, увидеть ее там в день бракосочетания в русском сарафане и - с заплетенной косой:
   - И должна я, девки, стало быть, Америку удивить своим костюмом... Как быть? Ума не приложу!
   - Сарафан мы тебе сварганим! - тотчас подхватили подруги. - Да такой, что твой мужик закачается вместе со всей Америкой!
   - Но один-то сарафан - ни то ни се, - продолжал кто-то. - Блузку белую с вышивкой к сарафану надо!
   - У меня, Маш, есть, я тебе отдам!
   - Только сарафан, Маша, надо красный!
   - Да ведь они решат, что Машка - большевичка, в красный флаг завернулась! - уже ерничает кто-то.
   - А лапти, мать, к сарафану? - вторит другая. - Куда ж без лаптей-то, раз ансамбль? Удивлять так удивлять!
   - А почему именно сарафан? "Домострой" для вас авторитет?
   - Для меня - нисколько: он мне противопоказан!
   - Это твои проблемы, но по "Домострою", гадиной буду, сарафан - мужской кафтан. Это вам как?
   - А у Пушкина, между прочим, сарафан Лизы Калитиной очень даже подробно описан!
   - Так он что, Пушкина, думаешь, читал?
   Это уже вопрос к Маше; Маша разводит руками и улыбается, слушая веселый треп - ей просто хорошо сидеть с ними и слушать, слушать, не перебивая.
   - Ой, да чего вы о них так хорошо? - уже опять возражает кто-то. - Ни фига-то они про нас не знают! Помните киношку по "Живаго"? Я так хохотала, что уписалась - кичня кошмарная: один уральский дом Живаго чего стоит!
   - Точно! Ой, умереть, - вторит другая. - Золотых маковок на крышу штук шесть насажали!
   - Да они просто Кремлевский Теремной Дворец скопировали!
   - А кладбище-то - три гнутых креста в чистом поле! Железных, заметьте!
   - А я так там ссала над нашей революцией; один офицер - другому: "Сэр, разрешите расстрелять мятежников!" - а тот: "Извольте, сэр!" Чистый анекдот!
   - А что у них, интересно, не кич - ну-ка, напомните?
   - А, между нами, девки, ставили "Живаго" не американцы - чего напраслину-то на них!..
   - Да, но Оскарами-то его кто осыпал?..
   - И все равно Омар Шариф там - лапочка!
   - А мне сдается, что все проще, - заметила одна, возвращая остальных к теме. - Машкин мужик какой-нибудь наш ансамбль танца видел - кичовый а-ля-рюсс там сейчас в большой моде!
   - Да какой ансамбль танца! - покачала Маша головой. - Он там, девки, в такой дыре живет - не выговорить.
   - Но в Европах-то бывал же?
   - Бывал. Где он только ни бывал!
   - Ничо, и ты побываешь!..
   - А кокошник, девки, к ансамблю? - спохватился кто-то. - Со стеклярусом! Какой же а-ля-рюсс без кокошника? Глазуновскую "Красавицу" помните?
   - Нет, Машка, твой хахаль не иначе как чего-то русского начитался, а теперь у него - старческая регрессия в виде эротической фантазии! Он тебя в этом кокошнике еще и трахать будет!
   - А насчет косы - ты, Маш, объясни ему, что косу у нас только нецелованные девушки носили.
   - А, может, она за нецелованную сошла? Русская девушка после трех абортов! - и подруги раскололись дружным хохотом, а Маша лишь поморщилась: все-то, подлые, обсмеют и измохратят... Укорила, вздохнув устало:
   - Да ну вас к лешему: ржете, как кобылы, а он - серьезно!
   - Ну, мать, тяжелый случай! Дожила, считай, до седых волос и мозги мужикам пудрить не научилась!
   - Да уж, нам бы ее заботы!..
   Так вот, наржавшись и натрепавшись вволю, подруги все выпили, смели со стола и ушли, а Маша - опять одна со своими проблемами: ответов на вопросы так и не получила и сомнений не развеяла... Но все же ей было теперь легче и теплей на душе.
   И из этого родного, привычного круга ей предстоит выпасть?.. Она совершенно не могла представить себе жизни без подруг, как не могла себе представить собственную смерть: как же это, ее - ее! - не будет, а солнце будет все так же вставать и заходить, и всё кругом - длиться и длиться без конца? Нет, нет и нет! - ее мозг отчаянно протестовал против этой несправедливости. Точно так же не могла она представить себя и без подруг. И все же, все же...
   Нет, не получила она от них никаких ответов; все решать самой. Пора, видно, в самом деле кончать этот многолетний девичий междусобойчик да взрослой становиться - а выходить из блаженного состояния игры так неохота! Вот будто чувствовала: там игры в жизнь уже не будет, там - все всерьез.
  
   10
  
   В Зеледеево приехала к вечеру. Перехватывая из руки в руку тяжеленную сумку (о, господи, сколько она их сюда перетаскала!), догоняя свою тень, шла она своей родной улицей, время на которой остановилось: все та же пыль на проезжей части, та же зацветшая вода в глубоких колеях, те же придвинутые один к другому деревянные домики в три окошка по фасаду, глухие ворота, за которыми беснуются кобели, палисадники перед окнами, в которых чахнут на длинных дудках пропыленные мальвы, "золотые шары" и дельфиниумы... Вот уже и родной дом, а радости от встречи с ним нет, не считая томления по сыну.
   Первым ее приветствовал, как всегда, старый лохматый Тарзан; как бы долго ее здесь ни было, он всегда чует ее шаги далеко за воротами и, грохоча цепью по натянутой проволоке, начинает рваться, визжать и лаять и, наконец, улыбаться всей своей собачьей пастью, хрипя и задыхаясь в ошейнике.
   Затем встретил ее во дворе Сережка с тяжелой дедовой тяпкой в руках, тотчас прибежавший с огорода, заслышав лай и визг Тарзана, босой, тоненький, как тростиночка, в одних трусиках, все такой же лопоухий, с умненькими неулыбчивыми глазами, глядя в которые Машу просто пронизывало неодолимой жалостью - но и загорелый уже, и, кажется, даже подросший и окрепший; сколько, интересно, раз он выбегал вот так на лай Тарзана, боясь не встретить первым драгоценную свою мамочку?
   Она вдруг обнаружила, что он уже не мяконькое нежнотелое дитя, а какой-то весь тверденький, угловатый, жилистый, хотя и совсем по-детски доверчиво ткнулся в ее мягкую грудь лицом и обхватил руками; она гладила его выгоревшие вихры, его загорелую горячую кожу на острых лопатках и шептала:
   - Ничего, сыночка, ничего, дорогой мой, вот мы и снова вместе, и все у нас с тобой будет хорошо, все ладно...
   А на крыльце уже стоит мать с ведром пойла для свиней. Грузная, неповоротливая на больных ногах, взяла прислоненный к косяку посох и только тогда обратилась к дочери:
   - А-а, приехала? - причем так бесцветно - будто Маша отлучалась из дому на час, не более: вспрыгнула, как в детстве, на велик и сгоняла искупаться или за хлебом, - и тут же, скрипуче-строго - внуку: - А ты чо рассиропился при матери-то? Урок твой на огороде кто доделывать будет?
   Ну почему она забыла совсем, что в жизни бывают праздники! Господи, сколько таких окриков досталось когда-то самой Маше... А как ужасно, как быстро стареет мамочка: седые космы, скорбно опущенные углы рта, тусклые глаза... А тут еще синяк под глазом... Опять дрались?
   - Здравствуй, ма! - взбежав единым духом на три знакомых, родных ступеньки, обняла и расцеловала мать в каменные губы; нет, не разгладить ей кисло-горького выражения на них!.. А так хотелось бы взять за плечи, сонную, невеселую, встряхнуть и взмолиться: "Да очнись же ты, ма - ну кто тебя околдовал?.." Ах, как несправедливо все! Вон завкафедрой: мамина сверстница - а бегает на шпильках и без удержу хвалится юными любовниками, купленными за пустячок: за оценку в зачетке!..
   Маша входит в дом, и сквозь запах свежих пирогов - да никак любимые, с клубникой! - ее обступают знакомые застарелые запахи пережаренного сала, табачного дыма, сырого подполья... На несвежей клеенке кухонного стола у окна - неубранные, кажется, еще с прошлого приезда отцова кепка и пустая папиросная коробка с дорожкой табачного сора из нее; рядом почему-то - одинокий материн чулок с дырявой пяткой... Ф-фу-у, ну, вот и дома!
   А вскоре и отец в дом ввалился, да этаким франтом: светлая рубашечка, выглаженные брючки, - ох, и балует его мамочка: как же, мастер теперь в своем цеху, начальство! И совсем еще молодец: хоть и ссутулился, и руки повисли до колен, но как расчешет кудри - куда с добром мужик; по-прежнему, поди, еще лапает нормировщиц? Ну да что матери ревновать - сам теперь рыдает по пьяному делу: нет, не любовник уже - так только, привычка осталась... А перегони-ка через себя цистерны спиртного - это ж какое здоровье иметь надо!.. И опять навеселе - тотчас тискать и лобызать дочь, словообильный и косноязычный:
   - Ах ты, мать честна, дочура, радость моя! А я, Машуня, пивка дернул - жарко же! Мы это, с Сергунькой твоим картошку, значит... Да сено надо косить, мать его за ногу!.. А ты у меня молодец - и куда мужики смотрят? Дураки, сам бы женился! Давай, мать, на стол скорее - мы счас это, выпить по такому делу!
   - Ты уже, я смотрю, и так хорош! - укоризненно ему - Маша.
   - Да пивко, Машуня, для здоровья - охладиться после работы!
   - А синяк мамке кто поставил?
   - Ой, да это... Погорячились! Бывает!
   Ну вот, собрались вместе... Не откладывая, тут же сумки - настежь, отцу - новый галстук, матери - тапочки, изнутри меховые, а снаружи - красная кожа мягкой выделки и яркая аппликация по ней: "На твои, мамочка, больные ноги!"; сыну - кроссовочки и Баковы подарки, пистолет духовой и джинсовый костюмчик, о самом Баке до поры умалчивая. Ну и, конечно, ворох сладостей к столу: конфеты, торт, печенье, а отцу - будет ведь обиженно зудеть: "Я, ты ведь знаешь, сладкого не ем!" - бутылку хорошей водки, чтоб не пил всякую гадость.
   Потом ужинали втроем - Сережка быстро улизнул в обновках и с пистолетом за поясом на улицу. Мать, из соображения, чтоб меньше досталось отцу, пила водку наравне с ним, но он все равно быстро раскис, а ей хоть бы что: сидела по-прежнему, как вырубленная из дерева. Но разговорилась, и все свелось к жалобам на отца и на маету с коровой и свиньями:
   - Всю жизнь с чугунами - прямо как каторжная! И когда это кончится?..
   Маше ее жалобы были как ножом по сердцу.
   - Ах, да зачем вам, мама, эти свиньи! И от коровы, может, уже пора отказаться? Неужели, папка, не прокормишь маму? Пожалей ее!
   Однако сама мать слышать об этом не хотела:
   - Тебе легко говорить - а что жрать будем? Боровков заколем - и мяско, и сало; на базаре-то не разгонишься - вон как цены кусаются! И вас с Сережкой жалко: сядем за стол, вспомним, как вы там одни - кусок в рот нейдет.
   - Да зачем тебе, мамочка - с твоими-то артритами - сало?
   А та, прядя одной ей ведомую нить разговора - после третьей-то! - сама стала жалеть Машу:
   - Ну вот что ты там одна маешься? И мы тут одни. Возвращайся, живите у нас! В школе училки английского всегда нужны, и отец получает неплохо - так бы зажили ладно! И Сережка бы под присмотром. Боровка можно еще одного взять - как сыр бы в масле катались!
   - Да не надо мне, ма, боровка! - пыталась возразить Маша, вспоминая, как мается с этим салом в городе, не зная, куда девать - раздает, в конце концов.
   - Чо не надо-то, чо не надо! - возмутилась мать. - И мужа бы тебе нашли! Вон у Егоровых сын - ты его должна знать - тридцать лет мужику: тебе-то бы как раз; на элеваторе работает, с комбикормом-то бы уж всегда были. Серьезный, книжки читает. Пьет, правда, маленько, а кто нынче не пьет? Что ж это одной за жизнь? И парень без отцовского присмотра - наделают, нарожают, понимаешь, а воспитывать некому...
   Маша только сокрушенно качала головой... А мать все убеждала и убеждала и так, наконец, достала, что Маша не выдержала: набрала побольше воздуха, чтобы уж сразу - и выпалила:
   - Ну что ты, мама, со своим боровком да с Егоровым - знаю я этого Егорова! Ты думаешь, именно его мне и не хватает для счастья? Не нужен мне ваш Егоров! Я, мам, наверное, скоро в Америку уеду.
   За столом наступила мертвая пауза, и у обоих родителей сами собой открылись от удивления рты. А Маша уже спохватилась и кляла себя: господи, ну почему у нее язык такой - всё тут же выболтала?..
   - Как в Америку? Зачем? - наконец, спросила мать.
   - Замуж зовет американец.
   - А ты что?
   - Да, наверное, поеду, если вызов пришлет.
   Оба родителя задумались, обкатывая информацию: Америка была для них абстрактным, пустым звуком - и вдруг, оказывается, эта Америка существует на самом деле? Да еще туда должна уехать их дочь?.. Мать, начавшая было оттаивать, снова наглухо замкнулась и отвердела голосом:
   - Там чо, своих дур не хватает?
   - Ну зачем ты так, мам?
   - Как? Что, я должна хвалить тебя, какая у меня дочь, раз тебя в Америку поманили? Да мне, если хочешь знать, стыдно будет соседям в глаза смотреть! Тебе что, своих, русских блядунов не хватило, американского захотелось?
   - Да он совсем не такой, мама! - у Маши выступили на глазах слезы. - Он ученый, профессор!
   - А сколько, интересно, он тебе платить будет за ночь, твой профессор? Шалашовка ты, и больше ты никто!
   - Пап, ну скажи ей что-нибудь, защити меня, не могу уже! - сквозь рыдания отчаянно выкрикнула Маша.
   Отец, понурясь, только ковырял вилкой в тарелке, крякал и громко сопел. Маша выскочила из-за стола и выбежала на крыльцо. Сквозь распахнутую дверь слышно было, как переругиваются в доме родители: реденько бубнит отец и напористыми волнами его глухое бормотание перекрывает крикливый, скрипучий голос матери. А из Машиных глаз брызнули слезы обиды; она села на ступеньку крыльца, закрыла лицо и дала им полную волю.
   Как давно она не плакала так обильно и безоглядно - до икоты, до полного бессилия! Все волнения истекали из нее сейчас с этим неудержимым потоком, и все, что текло у нее в три ручья из глаз и из носа, в течение нескольких минут вымочило насквозь носовой платок и подол легкого платья и теперь лилось по рукам. Подошел, громыхая цепью, Тарзан, стал ластиться и лизать ее мокрые щеки и руки. Она ревела навзрыд, гладила его, понимала, что глупо так рыдать, и не могла остановиться - очень уж обидно было, что мать бесстыдно все обнажает и непременно норовит обозвать ее самыми грубыми и гадкими словами.
   Вышел отец с аккордеоном, присел рядышком и заиграл что-то бравурное. Она не унималась. Он аккуратненько отставил его и обнял ее за плечи.
   - Ничо, доча, все будет нормалёк... Да ну ее в задницу, кержачку дремучую! Не бери в голову!
   - Не надо, пап, так - замолчи! - взмолилась она сквозь слезы.
   - Чо не надо-то, чо не надо? Уже всю плешь и тебе, и мне переела, перечница старая! И как только я с ней живу?
   - Ну почему ты такой безвольный? Почему ты меня не защищаешь, когда она меня оскорбляет? Ведь я же твоя дочь! Мужчина ты или не мужчина? - уже выкрикивала она сквозь рыдания и икоту.
   - Ой, доча! - тяжко вздохнул тот, безнадежно махнул рукой и выудил из кармана мятую пачку папирос.
   - Дай закурить, - попросила она, размазывая по лицу сопли и слезы. Затем, держа в дрожащих пальцах мятую папиросу, судорожно сквозь всхлипы глотала дым и понемногу успокаивалась.
   - Эх, папка, папка, - все еще икая, укоризненно покачала она головой. - Совсем она тебя задолбала. Какой ты беспомощный! Извини, но меня от таких, как ты, тошнит. И мамку понимаю - она всю жизнь вместо мужика в доме... А он, пап, хороший, американец этот! Он правда хочет жениться на мне.
   Отец хмыкнул.
   - Не веришь? - спросила она.
   - Да почему ж не верю! - ответил он и вдруг надулся пьяной важностью: - Ну, американец, так что? И им тоже перо вставить можем! Немцам вставили, и им вставим!
   - Дурачок! Смотри-ка ты, вставил, - хмыкнула она снисходительно, улыбнувшись, наконец, сквозь слезы. - А гонору-то, гонору!
   - Только чо болтать-то? Какой американец? Кому ты нужна?
   - Не веришь? - еще всхлипывая, с бесконечной тоской и обидой спросила она. - Ну и ладно! А я вот приехала, посмотрела на вас и решила: распоследней дурой буду, если не уеду. Пусть, по-вашему, продаюсь. Зато, может, хоть сыночке будет лучше - с вами, лодырями да пьянчугами, построишь тут жизнь! Только... Да очнись же ты, в конце концов! Я в доску разобьюсь, но пришлю вам долларов, чтоб мамка перестала держать скотину. Слышишь? Обещай мне, что бросите свиней и корову держать, что приоденешь ее и достанешь ей путевку на курорт; у нее уже ноги не ходят - не видишь, что ли?
   - Все, доча! Понял! - он потянулся и слюняво поцеловал ее в щеку.
   - Только твердо обещай, а то завтра же забудешь! И пообещай, что перестанешь пить - сколько можно жить обормотом!
   - Обещаю! Все обещаю! - он решительно взмахивал сжатым кулаком, а она смотрела на него с недоверием и качала головой.
   * * *
   Вернувшись через две недели в город (сына на всякий случай оставила пока у родителей), она приготовилась ждать вызова.
   Но никаких вестей от Бака пока не было. Правда, чему-чему, а терпеливому ожиданию жизнь ее ой как научила... Она не была даже уверена, что Бак этот вызов пришлет - просто в ней теперь жила надежда, что все это может однажды случиться, и огонек этой надежды освещал теперь ее маленькую, незаметную жизнь.
   Маленькую-то маленькую - но неожиданно для себя она вдруг открыла, что стала в своем окружении весьма заметной фигурой.
   В первый же день, выйдя на работу, она с приятным удивлением обнаружила, что женщин на кафедре будто подменили - так они стали добры и участливы: все спрашивали, как там у нее родители, как Сережа, не надо ли чем помочь?.. А назавтра появилась, не догулявши отпуска, заведующая, и первое, что она сделала, войдя на кафедру - пригласила Машу в свой кабинет. Разнос устраивать, что ли? - не поняла та.
   Однако в кабинете, сев в свое кресло за письменным столом и усадив Машу напротив, заведующая шумно выдохнула: "Фу-у, устала!" - словно пришла в свой кабинет отдохнуть от отпуска, и, ей-богу, даже, кажется, подмигнула Маше, как подружке или сообщнице. После этой подготовки, которой Маша отдала должное, та, ласковее родной матери, спросила, пытливо заглядывая в Машины глаза:
   - Правда, Машенька, говорят, что ты в Америку собралась?
   Маше не хотелось отвечать, но, припертая прямым вопросом, она вынуждена была полупризнаться, не забыв на всякий случай прикинуться простушкой:
   - Да-а, пригласили в гости, и прямо вот не знаю...
   К Машиному удивлению, заведующая не стала метать молний, а очень мило побеседовала с ней, пытаясь выведать подробности, о которых Маша, однако, умалчивала, отбояриваясь общими словами, изо всех сил крепясь, как партизанка на допросе. А в финале беседы начальница великодушно объявила, что готовит приказ о переводе Маши с первого сентября в старшие преподаватели - открылась вакансия. Причем взамен она даже ничего не требовала, ни на что не намекала! Обескураженная Маша ломала голову: в чем-то тут подвох; но - в чем? И все-таки была удовлетворена: уедет или не уедет - еще вопрос, а вот должность старшего преподавателя - это вам не журавль в небе!
   * * *
   А Ленка Шидловская, только успев поздороваться, с порога заявила Маше, что сегодня же вечером придет в гости. Ну, да Маше грех увиливать: должница. И обещание за Леной не заржавело - действительно, заявилась вечером с коробкой конфет и бутылкой винца - "тесемочки развязать".
   Пока Маша молола и варила кофе да расставляла чашки и бокалы, Лена, не теряя времени, подробно расспрашивала об американцах, обнаруживая при этом исчерпывающее знание всех обстоятельств Машиной экспедиции, хотя на том девишнике, где Маша держала отчет, ее не было; оставалось восхищаться, с какой точностью, лучше всякой электроники, работает сарафанное радио.
   - Ну, Машка, ты и молодец: так охмурить американца!.. На славу потрудилась: мужики - они же прорвы хлопот требуют, - внаглую льстила ей Ленка, сквозь каждую похвалу которой проглядывала зависть. - А ведь, если ты не забыла, я тебе это место уступила! И вообще могла оказаться на твоем месте сейчас - думаю, твой археолог мною бы не побрезговал, а?.. Ну, да ладно, что уж теперь... Надеюсь, сочтемся - ты ж понимаешь: за все надо платить.
   Маша не поняла: как платить? Чем?..
   Та сама пояснила:
   - Там этот... писатель, или как его - он что, действительно миллионер?
   - Ленка, да ты что: у тебя такие возможности - а он такой старый стручок!
   - Ну, ты, мать, дае-ешь! - снисходительно хмыкнула Лена. - Сама-то за юнца, что ли, выскакиваешь?
   - Да Бак по сравнению со Стивом - молодец!
   - А мне с этим Стивом что, детей рожать? Мне его миллион нужен - что ж он пропадать-то будет?
   Маше разговор был не по душе: неприкрытый Ленкин цинизм коробил. Да имей она Ленкину внешность - и не морочила бы ни себе, ни людям головы, а давно бы нашла себе какое-никакое счастье здесь, и не было бы нужды пилить в такую даль киселя хлебать. Но главное-то - так хотелось сохранить в чистоте все, что касается их с Баком отношений: слишком она прониклась уважением к его решимости и его доверию к ней. Маша попыталась предостеречь подругу:
   - Не делай, Лена, глупостей. Это же безумие! Ты думаешь, он настолько глуп, что поддастся на твою авантюру?
   Та лишь расхохоталась:
   - Да все они одним мирром мазаны! Спорим, поддастся!..
   Попытка Маши переубедить ее была безуспешной - наверное, потому, что пусть чуточку, но сама она была влюблена в эту статную красавицу, в ее раскованность и очарование грешницы, в которой даже цинизм обольстителен - к ее броской красоте нельзя было быть равнодушной. И, наверное, потому еще, что атмосфера их общения в тот вечер была очень уж расслабляющей: винцо, кофе, обалденные конфеты, - и хитроумная Ленка, которой ну просто застил свет проклятый миллион, свободно импровизируя по ходу беседы, навязывала Маше свой план действий: не теряя ни дня - да что дня, сейчас же, сию минуту! - Маша должна сесть и накатать письмо своему разлюбезному Баку ("Господи, ну и имечко! Ты ему его переделай потом: пусть будет какой-нибудь Алекс, или Ричмонд!.."), а в письме заверить, что ее чувства к нему не только не меркнут от времени и расстояния, а разгораются сильнее, что она уже тоскует по нему, по его голосу, глазам, губам, рукам ("Ну, и так далее, сверху вниз!"), и все это расписать на двух, трех, четырех страницах - мужчине кружит голову, когда женщина сама страстно объясняется в любви ("Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой"!)... И пусть Маша даст ему в письме Ленкин телефон, чтобы он позвонил: будто бы Маша должна сказать ему что-то очень-очень важное ("Мужику, Машка, тайна нужна, тайну ему для приманки дай - кому ты, простая, как два рубля, интересна?.."), - и пусть звонит, чтобы не отвыкал от ее голоса - разве выразишь в письме все, что можно выразить живым словом? Можно всякую чушь нести, но нежность, трепет, слеза в голосе - они же скажут обо всем помимо слов! - а она, Ленка, готова предоставить Маше и телефон, и комнату, чтобы никто не мешал ей изливать свои чувства в любое время дня и ночи. Но за это Маша должна в самом кончике письма попросить Бака передать другу-писателю - как его, Стиву Николсу, что ли? - что одна ее подруга, молодая, между прочим, красивая, и при этом - подчеркнуть обязательно! - горячая поклонница Стивова таланта, достала и прочла одну из его книг и в полном восторге от нее; так пусть бы Стив прислал ей какую-нибудь новую свою книжку - их здесь так трудно достать! - и обязательно с автографом... Ничего Лене больше и не надо - только ма-а-аленькая закорючка автографа в книжке, а уж дальше все предоставьте ей самой - она сумеет превратить эту закорючку в начало такого захватывающего романа, который слабо придумать самому вашему Стиву вместе со всеми писателями мира! Только уж пусть Маша расстарается, вытребует, выклянчит эту книжку с автографом!
   И в тот же вечер, сдвинув в сторону бокалы и чашки и закурив по сигарете, они это письмо вдвоем сварганили - этакий отчаянный вопль раненной любовью женской души и одновременно - сознательный и вдохновенный акт возбужденного алкоголем, кофеином и никотином коллективного женского разума в его творческом взлете. А что тут такого? Ведь ничем же Маша этим письмом не навредила Баку? И что, скажите, дурного в том, что у Маши там, в Америке, будет под боком подруга, с которой можно слово молвить?
  
   11
  
   А примерно через неделю после встречи с Леной к ней заявился собственной персоной не кто иной, как "наш славный разведчик" Макс.
   Заявился все такой же - бодрый, подтянутый, и три алых гвоздики вручил. Не какие-то там особенные цветы, хотя конец августа на дворе, пора самых роскошных садовых цветов, на каждом перекрестке их охапками продают, ярких, пышных, разнообразнейших; Маша их сама обожает и покупает чуть не каждый день, пока дешевые, так что у нее сразу по нескольку букетов стоит - нет, именно стандартные гвоздички для подчеркнуто делового визита принес; он, видимо, даже и не задумался над этим, а купил на ходу, машинально, как купил бы в ноябре или феврале. Может, даже их там, у них на службе, продают или за так дают для деловых встреч с дамами и разнообразием при этом не балуют?
   А у нее все равно сердечко запрыгало от радости при виде его с жалкими, трогательными тремя гвоздичками - после Баковых-то букетов! Радовалась, торжествовала: явился, наконец! - хотя и поняла: не так просто, ой не так просто пришел, - что-то очень нужное привело его сюда, как охотничью собаку по следу, и екнуло сердце: чем-то приход его связан с Баком, - и к радости ее примешались глухое беспокойство и горечь... Но где ж ты раньше-то был? Не знала бы, куда и посадить и чем угостить - только чтоб доволен остался. Да что посадить! - ножки готова была, если честно, вымыть и слезами радости всего обрызгать. Так нет же... И упрекать бесполезно - ценит наш котик свободу, сам по себе гулять любит, всё готовит себя к чему-то, и уж такой аккуратист - следочка не оставит. А теперь жареным, видно, потянуло, и - вот он я! Да только поздно, мил человек: занято местечко, фигушки теперь что-нибудь обломится, ни в чем она не отступится теперь, ничем ни Бака, ни себя не опорочит.
   - Ну, привет, мать! Давно что-то не виделись. Слыхал, слыхал, что в Америку намылилась, - безо всяких околичностей заявил он чуть не с порога, коснувшись ее щеки жестяными губами, не без тожественности всучивая ей три цветочка. - И как ты умудрилась, всех подруг обскакала? - с неподдельным удивлением спросил он, кажется, впервые в жизни окидывая ее заинтересованным взглядом с головы до ног; остановился на секунду на конопатеньком скуластом личике в кудряшках, таком привычном для него черт-те с каких пор, аж с первого курса, скользнул по коренастенькой, такой заурядной фигуре ее, обернутой в застиранную тряпицу, бывшую некогда не то голубым, не то зеленым в розочках халатом; запнулся взглядом за щиколотки, еще хранящие теплый глянец загара, крепенькие, с крутыми, даже изящными, черт побери, линиями, но - слишком коротковатые, не в его вкусе, и чуть слышно прищелкнул языком, не то одобрительно, не то с легким разочарованием: ожидал, наверное, увидеть в ней серьезные перемены к лучшему - сумела же чем-то обворожить иностранца? - но никаких особенных перемен не нашел.
   - А что, думаешь, нам в Америку замуж слабо выскочить? - грубовато ответила она, принимая цветы и прикидывая, куда б их приткнуть - все наличные вазочки заняты. - Это вы нас списали в утиль, а мы за себя еще сражаемся.
   - Ну зачем уж так! Я тебя вполне ценю и отдаю тебе должное - ты у нас девочка на все сто! Раз берут в Америку - отдадим, не стыдно: товар добротный!
   - И на том спасибо, - хмыкнула она. - Проходи, садись! Что пить будешь: чай, кофе? Али коньячок?
   - Да, пожалуй, и от кофе, и от коньячка не откажусь, раз теперь богатая.
   - Кой черт богатая - еще с весны пол-фуфыря заначила, лечиться каплями от стрессу всякого да от тоски. Но раз уж такой редкий гость...
   - Как примешь, а то редкий может стать и частым - устанешь принимать.
   - Ничо, кость у нас крепкая, народная, сдюжим, усталости не боимся...
   Так, пикируясь с ним, она усадила его в перевязанное веревочкой кресло, поставила варить кофе и достала бутылку с остатками коньяка, а заодно быстро привела себя в порядок за ширмой, отделяющей гостиную часть комнаты от кухонной: в секунду скинула халат, натянула джинсы и светлую блузку с открытыми рукавами и шеей, хорошо оттеняющую загар, расчесалась и тронула помадой губы, - так что, когда вышла, сразу постройневшая и похорошевшая, Максим оценил это: глаза его потеплели и заискрились.
   И все же "наш целеустремленный разведчик" ни на минуту не забывался: пока варила кофе - уж что-что, а кофе варить она умела и гордилась этим: "Должен же человек хоть что-то в жизни делать хорошо?" - он целенаправленно выходил на тему разговора, ради которого, похоже, и выбрался к ней.
   Начал он с того, что где намеком, где дотошным вопросиком подтолкнул ее рассказать про своего американца: кто он, насколько серьезен и состоятелен, кто у него друзья и насколько реальна их помолвка, - так что она даже возмутилась, подавая кофе и садясь против него на своей продавленной диван-кровати:
   - Это допрос, что ли? Ты - по заданию?
   - Маш, помилуй, какое задание! - изумился он очень натурально. - Я же твой друг, почти что брат!.. Да мне действительно все про тебя интересно! - он доверительно и мягко положил при этом ладонь на ее руку, лежащую на столике, и ласково погладил запястье, локоть и предплечье, потянувшись к ней, и она спокойно выдержала его поглаживание.
   - Кстати, - продолжал он, только мягче и вкрадчивей, - я совсем не хочу, чтобы тебя кто-нибудь облапошил. Поверь, уж я-то знаю, сколько вашей сестры уезжает сейчас за кордон, а там ими тешатся и бросают, или заставляют работать в борделях, в ночных клубах. Просто больно знать про это.
   - Пожалел? - усмехнулась она. - Не тот случай, Максик; твои советы - мимо денег... Не надо, - она отодвинулась, выдернув свою руку из его навязчиво ласковой руки.
   - Ну почему не надо-то? - еще вкрадчивей сказал он, стараясь глядеть ей в глаза. - Не бойся, я щажу твои чувства, мне просто хочется побыть с тобой рядом - ведь мы же старые друзья, разве не так? Между прочим, я соскучился: каждая моя клеточка тянется к тебе, тоскует по твоим клеточкам. У них ведь своя жизнь, помимо разума, и давай не будем им мешать, - а сам снова кладет свою руку на ее и гладит, и у нее уже нет сил убрать ее; его рука ползет дальше и все смелеет; он уже треплет ее ушко, гладит шею, его пальцы находят какие-то такие точечки, от прикосновения к которым она вздрагивает, ей хочется потянутся, и уже нет сил противиться его прикосновениям: томная слабость парализует ее волю...
   И все же, все же она находит в себе силы стряхнуть с себя этот морок, это сладкое оцепенение, оттолкнуть его из последних сил и, твердо глядя ему в глаза, сказать почти с ненавистью:
   - Уйди, Макс! Уйди, прошу!
   - Да не уйду я никуда, - улыбается он, выдерживая ее взгляд. - Хочешь выйти за американца - выходи, кто тебе слово скажет? Но почему при этом нужно мучить и изводить свой организм? Твой жених, думаешь, там свят? Не верю! Да в его возрасте это просто чревато для здоровья, и он это знает!.. Машенька, девочка моя, ведь я твой друг, и, скорей всего, единственный; я желаю тебе только добра!.. - а сам чутко ловит ее смятенное состояние, подсаживается к ней, решительно, с силой привлекает ее к себе и, возбужденно, щекотно дыша в ухо - господи, как это все у них похоже! - шепчет и шепчет, а рукой тем временем нащупывает застежки, и она только стонет мучительно: "Ну зачем ты так, зачем!" - колотит в отчаянии кулаками в его крепкую грудь, затем вовсе перестает сопротивляться и только шепчет сквозь зубы злобно: "Ох, и га-ад же ты! Ох, и га-ад!" - и уже сама помогает его руке... Ой, дура-дура, что она делает? В какую пропасть падает! И нет конца этому долгому, мучительному, затяжному, безмысленному, сладкому этому падению...
   А потом, лежа с нею, уже насытившийся, успокоенный и безмятежный, он, знаток всех правил любовной игры, продолжает лениво ласкать и успокаивать ее, тяня и тяня тонкую нить слов и виток за витком опутывая этой нитью ее:
   - Ну что ты, девочка моя? Вот и все, и больше я тебя не трону. Было бы из-за чего убиваться - а то такая безделица!.. Я уважаю твои чувства, но ты действительно веришь, что он там не мог найти себе жены и ему надо было проехать пол-мира, чтобы отыскать тебя? Нет же, конечно - просто ему нужна такая вот неискушенная дурочка, как ты! Потому что за женщину там надо платить, и платить дорого: они ставят свои условия, много тратят, о них нужно заботиться до конца жизни, а русская что - сама простота: ее так просто заполучить и так легко обвести, а надоест - и выгнать...
   - Что ты так обо мне печешься? - перебивает она его. - Хочешь предложить что-то другое?
   - Нет-нет, что ты, что ты! - он даже немного испугался. - Я только хочу предостеречь тебя. Тебе надо будет брачный контракт потребовать. Так, знаешь, ненавязчиво.
   - Да плевать мне на этот контракт - я понятия не имею, что это такое!
   - Это условия, на которые ты согласна. А главное в нем - чтобы он тебя обеспечил в случае развода: какую-то сумму выделил, тысяч там, ну, я не знаю, двести, триста. Или постоянный процент с доходов. Жилье чтоб приличное, по их стандартам.
   - Знаешь, - сказала она, - ничего я требовать не собираюсь - я ему просто благодарна буду, если вытащит из этой трущобы.
   - Не будь дурой! "Наивная дурочка" - нынче немодный имидж; пора знать себе цену и свое брать! Каждый человек, Маша, чего-то стоит!
   - В долларах? - снасмешничала она.
   - Да хоть бы и в долларах. Не будем лицемерами.
   Маша промолчала. Только отрицательно покачала головой.
   - Ну да ладно, - сказал он. - Раз твое счастье там - ради Бога! Я даже помочь тебе готов: когда понадобится виза - ты за ней еще набегаешься, замордуют они тебя. И обдерут.
   - Кто обдерет? Почему?
   - Ну, ты, мать, прямо как с Луны свалилась. Обыкновенно, взятками. А я тебе визу мгновенно сделаю. Хочешь?
   - Хочу.
   - Только у меня маленькое условие.
   - Какое?
   Макс сделал паузу, прихлебывая остывший кофе. А Маше уже не терпелось узнать его условие - она ведь понятия не имеет, как все это делается, и страшно, что опять не хватит денег и что-нибудь сорвется: ох, эта святая, невинная, проклятая бедность!
   - Что за условие, Максик? Я смогу его выполнить?
   - Сможешь.
   - Так какое условие? - уже наседает она.
   А он, теперь снова перебравшись в кресло, знай пригубливает кофеек поочередно с коньячком - весь, с головой, ушел в дегустацию... А Машу заело - или уж так, до нервного срыва, возбуждена была его приходом и всем тем, что из этого вышло? - только она вдруг прыгнула к нему на колени - а-а, все равно уж! - впилась в его губы и стала гладить его волосы и глядеть в его глаза - дразнила, проверяя свою власть над ним, и все упрашивала:
   - Ну скажи, скажи свое условие, упрямец ты этакий!
   А он только посмеивается:
   - Куда торопишься? Успеется, торопыга моя ласковая... - а сам, увлекаемый ею, снова ласкает ее, возбуждаясь и возбуждая ее, так что по ее телу опять побежали, заструились сладкие судороги, и она, задохнувшись от спазма в горле и забывая про все на свете, только мучительно стонет:
   - А-ах, что ты делаешь! Что ты со мной делаешь! - и они, сплетясь, снова падают на ее старенький скрипучий диван-кровать: опять он ее переиграл...
   И только потом уж, доведя до полного завершения процедуру акта и насытившись и ею, и кофе, и коньячком, опять перебравшийся в кресло и устало откинувшийся в нем на спинку, широко и вольно раскидав перед собою вытянутые ноги, он сосредоточенно рассматривает ногти на руках, покусывает заусенцы и неторопливо объясняет ей свое условие, предуведомляя при этом:
   - Это даже не условие, Машутка, а деловое предложение - причем все между нами! Слушай внимательно и старайся запомнить...
   Говорит он теперь жестко, делая ударение чуть ли не на каждом слове, словно гипнотизер, манипулирующий пациенткой:
   - Среди друзей твоего избранника - я ему, в общем-то, завидую хорошей завистью, - подмигнул он ей и, посерьезнев, продолжал дальше, - а у них как правило всегда широкие знакомства - наверняка есть бизнесмены. Так вот, когда приедешь и он начнет тебя знакомить с друзьями, найди мне среди них бизнесмена побойчее - я хочу организовать с ним совместное предприятие. Хорошо, чтоб он был с авантюрной жилкой, не трясся над долларами, не боялся бы завязать контакт со мной, человеком из другой системы. Я понимаю, найти будет сложно - они, вопреки всеобщему мнению, осторожные и скупые, и когда дело касается риска, любят все вдоль и поперек просчитать. Но мне, Маша, нужен именно с авантюрной жилкой, - чтоб не побоялся ставить на предприятие со степенью риска пятьдесят на пятьдесят. С моей точки зрения, риска никакого, но им-то, я понимаю, объяснить это трудно. И все же, Маша, найди такого, я тебя прошу... Дальше: порекомендуй ему меня как честного, делового партнера и сообщи мне о нем все, что знаешь.
   - Зачем он тебе, Максик? - тусклым голосом спросила она; она ведь цеплялась за него, как утопающая за протянутую руку: вдруг да вытащит на твердый берег, и не надо барахтаться в океане неизвестности, - а рука эта вместо помощи норовила толкнуть ее подальше в океан; и, поняв это, Маша посуровела. - У тебя что, задание такое? Я не хочу связываться с КГБ, и Бака впутывать не дам!
   - Да никакое это не КГБ, дурочка! - возразил он.- Я сам - понимаешь ты это? - хочу организовать совместное предприятие, и ты должна мне помочь.
   - Но ты же в КГБ!
   - Ну что ты заладила: КГБ да КГБ - не клином же на нем свет сошелся! Да, в КГБ! Но такое время сейчас - надо успеть взять все! Понимаешь? У меня, Маша, хорошие связи с людьми с заводов, из военно-промышленного комплекса - они все хотят выхода на Америку; что угодно есть для продажи: цветные, черные, редкие металлы, лес, интересные технологии и много чего еще, но я хочу, чтобы все это было здесь через меня, а там, в их штате - соответственно, через моего партнера. Вот масштаб, который меня интересует, и ты мне, Маша, должна в этом помочь: мне нужно согласие партнера на создание совместной фирмы и всего несколько тысяч долларов для разворота; эти доллары могут ему потом стократно обернуться. Остальное беру на себя. Я все сделаю, чтобы ты улетела; я могу взять командировку в Москву и быстро провернуть там формальности, даже в самолет посадить - только лети! О-о, Машутка, какие дела тут можно закрутить! Сотни миллионов прокручивать!
   Маша продолжала слушать его с недоверием.
   - Максик, но мне-то это зачем? Не кажется ли тебе, что это слишком дорогая цена за услугу? Достают же другие как-то визы. Не хочу ввязываться в это дело, не верю в твои миллионы и не хочу впутывать Бака.
   - Маша, не собираюсь я никуда впутывать ни тебя, ни его! Пойми: от твоего имиджа там будут зависеть и мои дела, поэтому твой имидж должен быть безупречным! Что ж я, враг самому себе? Клянусь: комар носа не подточит - ты же знаешь, я умею быть осторожным!
   - Да уж знаю, - скривилась Маша. - А все-таки признайся: ты ведь от КГБ?
   - Тьфу ты, да ни от какого я не от КГБ - я хочу и я буду сам по себе! - раздраженно выкрикнул он. - Кстати, ты можешь посвятить в наше дело и своего хахаля - почему бы и нет?.. Он мог бы даже стать одним из учредителей! Ему что, деньги не нужны?.. Мягко, ненавязчиво расскажи про меня: институтский, мол, товарищ, обратилась, выручил. Ни про какое КГБ - ни пол-словечка, слышишь? Да соври, что я какой-нибудь родственник: троюродный брат, например - он что, проверять будет?
   - Ну и братик, на мою шею, - она сердито и пребольно ущипнула его за бедро и назло ему мстительно сказала: - А я все-таки не верю, что ты не от КГБ!
   - Да клянусь, КГБ здесь ни причем! - теряя терпение, взмолился он. - Я хочу коммерсантом стать, вырваться из этих тисков хочу! Я помощи у тебя прошу!
   Она просто не знала, что делать: и жалко-то ей его, и все же она не верила ему до конца - ох, и темный человек этот ее "братик"! И перед Баком стыдоба: не выдержала. И злилась на Макса... Все еще так зыбко впереди, так туманно, а они уже лезут и лезут, и непременно через ее душу!.. Сама еще ничего не знает, ни в чем не уверена, а им уже подай Америку; всем что-то нужно, всех обуяла жадность, уже опутывают, заставляют хитрить, интриговать... И стыдно-то, стыдно, мочи нет - зачем она так?.. Ореол ее Максика для нее в тот вечер потускнел и облупился. Непонятный, недосягаемый Макс, их "доблестный разведчик" оказался прост и понятен. Как все... Зачем он так? Да окажись он в нищете или больным - она бы за счастье почла накормить, приютить, выходить его, а он как все? В общей толпе, толкаясь локтями - за миллионом? Или, может, она действительно дурочка и ничего не понимает? Неисправимая, мечтательная дурочка.
   * * *
   А тут еще Вадик как-то заявился. Вообще цирк!
   Нарядный пришел, в костюмчике с белой рубашечкой, с затейливым ярким галстуком, с букетом крупных белых астр в одной руке и с большим пакетом в другой; воротничок рубашки расстегнут, галстук съехал набок, в пакете легкомысленно позвякивает бутылочное стекло, а лицо - в пьяненькой блаженной улыбке, что на него непохоже совсем. И с порога - такой нетерпеливый! - целоваться, а сам икоты сдержать не может.
   - О-о, как я рад тебя видеть! И-и-ык!
   - Откуда ты, такой веселый? - отстраняясь, спросила она.
   Честно говоря, первым ее побуждением было выставить его, чтобы уж возместить все, что потеряла от бесконечного ожидания: все мямлил и мямлил несколько лет подряд пустое, как мякина: "Вот сдам, вот защищусь, тогда..."
   - Ма-аш, а я только что с банкета! Поздравь!
   - Защитился, что ли? - догадалась она.
   - Да-а! Уже два месяца как, а тебя все нет и нет!
   - Поздравляю.
   - Спаси-ибо! А сегодня вот подтверждение из ВАКа пришло, обмывал с друзьями! Поехал к тебе наугад - и, смотри-ка, повезло! - он, совершенно не замечая ее отчуждения, всучил ей букет, изловчился и чмокнул в щеку, затем прошел в комнату, водрузил на стол пакет, вынул из него бутылку шампанского, несколько яблок и шоколадок, и опять пьяно и доверчиво улыбнулся. - Ну, Маш, гуляем - наш с тобой праздник! Зна-аю, тоже устала ждать! - и погрозил пальцем.
   Вдруг замер с шоколадкой в руке:
   - А Сережа где? - и, сосредоточенно подумав, вяло махнул рукой. - Ах да, каникулы же!..
   Маша, скрестив на груди руки, смотрела, как он замедленно-пьяно шевелится; в ней все еще боролись сомнения: выпроводить - или оставить? Если по-честному - выпроводить, конечно; но как такого выпроводишь? Жалко портить ему хорошее настроение, огорчать ни с того ни сего: гулит, как ребенок, самому себе кажется ужасно лихим гулякой. А тут еще предательски захотелось вдруг шампанского - давно не пробовала: заломило, как от куска льда, зубы, и легкая судорога пробежала по телу от предвкушения шипучей, иголочками покалывающей прохладной влаги на языке, в гортани, в пищеводе, так что предательский соблазн брал в ней верх. Да еще так подкупающе заботливо спросил он о Сереженьке, резанул по сердцу... Она только вздохнула про себя и, представив себе весь вечер наперед, сказала насмешливо:
   - Ну, наконец-то, сбылась твоя мечта, - и стала готовить стол: постелила чистую скатерть, поставила бокалы...
   Поздно ночью, когда совсем раскисший Вадик, неспособный что-либо воспринимать, все рассказывал, ребячливо лепеча, какой он ловкий, умненький и талантливый, - она, устав слушать, решительно остановила его, сама раздела - не выгонять же, такого, на улицу - пожалела, уложила с собой, и Вадик в порыве чувств прямо в постели вдохновенно, в лучших интеллигентных традициях: в пламенных словесных выражениях, омочив Машу слезами восторга, - объяснился ей в любви, от чего долго почему-то воздерживался, сказал, что наконец-то они смогут жить вместе, и даже, выказывая практичность, стал развивать план двойного размена родительской квартиры и ее комнаты, так что они могут стать обладателями двухкомнатной квартиры, которую надо будет... - на этом он запнулся и уснул, утомившись и окончательно выбившись из сил.
   Еще когда сидели с ним за шампанским, она все порывалась рассказать ему про Бака - простодушный Вадик о нем, похоже, и ведать не ведал, хотя все Машины друзья и подруги обсуждали ее роман напропалую - но попервоначалу никак не решалась одолеть его пьяного токования, а уж потом, увлекшись его планами совместной жизни, расчувствовалась и вдруг заколебалась: а не надежней ли синица в руках? - вот же она, рядом, не поленись, протяни руку...
   Поэтому утром, перед тем, как разъехаться по своим работам, когда они дружно, почти по-семейному пили чай, она на всякий случай спросила его, уже трезвого: когда же он, интересно, планирует начать размен?
   Он и так-то сидел кислый и бледный - от непривычки к алкоголю у него трещала голова, его мутило, а перед поставленным в упор вопросом он совсем сник и весь сжался, позабыв, видимо, про вчерашние замыслы, так что Маше сразу стало ясно, что ровно ничему из них сбыться не суждено, хотя он, собравшись с мыслями в плачевно гудящей голове, и мямлил полуобещание:
   - Понимаешь, Машенька, мне еще пару больших статей в журналы написать надо - шеф просил... Ну, самое большее месяца два... А уж тогда!..
   Вот тут-то в ней раздражение и закипело, и выплеснулось наружу:
   - Знаешь что, драгоценный мой кандидат? Считай, что эта наша ночка отходной была, и вали-ка ты отсюда, и чтобы больше я тебя здесь не видела!
   Глаза его с ужасом округлились и, казалось, вот-вот выпадут из орбит; поперхнувшись чаем и состроив болезненную гримасу, он обиженно заныл:
   - Маша, да ты что! Зачем так грубо? Я все сделаю, даю тебе честное слово! - ему всегда казалось, что здесь просто счастливы от одного его появления, молятся на него и с уважением внимают каждой его фразе, каждому слову, тем более "честному". - Я знаю, что мало давал, но вот увидишь...
   - Не надо мне уже ничего. Поздно, доктор, труп остыл. Я, Вадик, наверное, скоро в Америку уеду, - торжествуя над ним и упиваясь своим торжеством, выпалила она.
   - З-зачем в-в Ам-мерику? Н-на стажировку, что ли?
   - Нет, не на стажировку. Жить зовет один американец.
   Вадик долго молчал, подавленный.
   - А как же я? - спросил он озадаченно. - То есть как же мы? Ты знаешь, я уже не смогу без тебя.
   - А это твои проблемы, меня они не щекочут. Допивай чай и вали. Ты мне, честно говоря, уже действуешь на нервы.
   - Машенька! Ну как ты так можешь?.. А я еще собирался тебе белье в прачечную снести!
   - Уволь, сама снесу, не привыкать! Прощай, Вадик, и не поминай лихом. А дур на свете и без меня хватает - найдешь еще... Извини, мне на работу бежать!
   - Но ведь мы останемся друзьями? - все никак не верилось ему в окончательный разрыв.
   - Да на хрена мне, Вадик, такие друзья, от которых ни тепло, ни холодно? - она почти силком, напирая грудью, вытолкала его за дверь и захлопнула ее; она торопилась, пользуясь моментом крайнего своего возмущения, боясь, как бы не стало ей жаль его снова, такого нерешительного, осторожненького недотепу, не наступил бы момент мучительного стыда и ей не захотелось бы разом поломать свои планы и оставить его навсегда у себя, чтобы потом мучиться всю жизнь, таща на себе непосильную ношу - двоих мужчин сразу: подрастающего сына и этого вот взрослого ребенка...
  
   12
  
   Недели через две после того как Маша с Леной Шидловской сочинили Баку письмо, Лена, придя на работу, сообщила Маше, что ночью звонил Бак и она с ним очень мило поболтала:
   - Представляешь? Этот твой американец - просто ненормальный какой-то: раз у них там день - так он считает, что на всем земном шаре тоже день! Никак не мог понять, что у нас два часа ночи - такой чудак! - трещала она. - А какой добрый, мягкий голос - я прямо балдела вся!..
   Маша, перебивая ее, потребовала дословного воспроизведения всего, что сказал Бак. Лена же, явно поддразнивая ее, воспроизводить ничего не хотела кроме того, что успела наговорить ему сама. Из ее рассказа вытекало, что, во-первых, она безудержно с Баком кокетничала, а во-вторых, сумела сорвать с него обещание, что он обязательно поговорит о ней со Стивом Николсом; Машу просто мутило от злости, пока она терпеливо выслушивала этот понос слов; и только в-третьих, тяня до последнего и закатывая глаза, та призналась, что Бак "умирает от желания" поговорить с Машей и сегодня будет звонить снова, теперь уже в девять вечера по-местному.
   Надо ли говорить, с каким нетерпением ждала Маша этих девяти часов?
   Она пришла к Лене загодя; они сидели за столом, поставив перед собой телефон, пили чай и болтали о всякой чепухе, убивая время - сосредоточиться на чем-то более серьезном обеим мешало ожидание звонка.
   За несколько минут до девяти они уже и говорить ни о чем не могли: без конца поглядывали на часы и, как зачарованные, смотрели на красненький телефонный аппарат. Одна минута десятого. Напряжение в обеих дошло до предела: любой неожиданный звук мог повергнуть их в шок.
   Резкий звонок заставил их вздрогнуть; Маша сорвала трубку и стала нервно кричать в нее: "хэллоу!", "хэллоу!" - но только еще через полминуты услышала, наконец, прорвавшийся к ней из космических шорохов ясный голос Бака и заговорила плачущим, рвущимся голосом, стараясь справиться с волнением:
   - Здравствуй, Бак! Бак, мой светлый, родной мой, как я устала ждать - я так соскучилась по тебе, так хочу быть с тобой, милый мой, ну почему от тебя так долго никаких вестей?.. - понеслась, полетела она в захлебывающемся монологе.
   Лена, услышав этот рвущий сердце монолог, вытаращила свои черные глазищи в мохнатых, как опахала, ресницах и, приоткрыв от изумления коробочку да так и позабыв ее закрыть, завороженно слушала и смотрела, как Маша, эта простенькая, без затей, пигалица, вдруг преобразилась: наполнились слезами, набухли и засияли удивительным блеском ее зеленые глаза, сразу украсив лицо, а голос ее звенел, дрожал и переливался, точно радужным сиянием, тончайшими интонациями радости, тоски, слез, кокетства - он манил в райские сады наслаждений, он напоминал, что в мире есть кое-что получше суеты, денег, материального довольства и грубых радостей; этот голос, казалось, и мертвого воскресит, заставит вздрогнуть и взволноваться; такой голос не мог не войти в самое сердце мужчины, не тронуть его, не ранить сладкой болью и не высечь ответной искры... Маша не говорила - она пела свои фразы, и мелодия эта то струилась нежнейшим дивертисментом, то вспыхивала патетикой, то падала в скорбную, трагическую бездну - так гибок и глубок он был сейчас. Лена слушала, дивясь, откуда что в этой Маше берется, и представляла себе, как пожилой, деловой и, наверное, очень практичный американец на другом конце провода дуреет сейчас от этого голоса, зовущего в сумасбродный, зыбкий мир чувств, о котором он знает, наверное, только понаслышке или из книг, и теперь, достигши предела своей зрелости, решается робко ступить в него, как в омут.
   Лена слишком уж надоедливо торчала перед Машиными глазами, еще и делая ей знаки руками, потому что Маша, увидев, наконец, ее перед собою, зажала микрофон трубки и взмолилась:
   - Уйди, Ленка, дай поговорить!
   Прежде чем уйти, та все-таки напомнила назойливым шепотом:
   - Не забудь, спроси про Стива! Он обещал! - как будто весь мир должен заниматься ею одной... И ушла, нарочно оставив дверь открытой.
   А Бак на том конце провода, кажется, действительно был рад слышать Машин голос и, выслушав ее, в свою очередь доложил ей, как у него дела с приглашением: как он оформил бумагу и отправил в русское посольство, но ее там потеряли; тогда он пригрозил судом, и бумага чудесным образом нашлась; он уже заказал авиабилет для нее от Москвы до Нью-Йорка и еще один, уже от Нью-Йорка до самого его дома, и как только получит оформленное приглашение и билеты - тотчас вышлет ей... И это не сон, не галлюцинация слуха?
   - Бак, драгоценный мой, чудо ты мое - неужели мы снова будем вместе? Я уже не верила, я отчаялась, Бак! Я кладу твои александриты перед сном на столик и любуюсь ими, и думаю о тебе, а проснусь ночью - они горят, как огоньки уходящего поезда, и мне делается так грустно, Бак!.. - она говорила и говорила, несла какую-то чушь, а слезы капали на стол тяжелыми шлепками, и она их даже не замечала - она говорила, как сомнамбула, пока Бак на том конце не напомнил, что пора закругляться, сам попытался сказать что-то в подтверждение своих чувств к Маше, и голос его странно задрожал.
   - Лапонька моя, Бак! Ты тоже плачешь? - крикнула она.
   Он сказал еще только, что позвонит ровно через неделю в это же самое время, и разговор прервался. Маша тихо положила трубку и продолжала сидеть, глядя перед собой невидящими, широко открытыми, набухшими влагой глазами - такой и застала ее Лена, ворвавшаяся в комнату с возгласами восхищения:
   - Ма-ашка-а! Ну, ты дае-е-ешь! Ну, тихоня ты наша - как ты говорила, как говорила! Да ты чудеса своим голосом делаешь, ты слона заговоришь, мертвого из гроба поднимешь! Ты меня просто очаровала: я слушала тебя и завидовала твоему Баку - что я не мужчина!.. Знаешь, сколько вы болтали? Ровно тридцать четыре минуты! Это на сколько же долларов ты его расколола? Ужас! - Ленка мотала головой, схватившись за щеки. - Ты его по миру пустишь - он не станет больше с тобой говорить, а он нам еще нужен!.. Ну что, что он сказал?
   - Бумаги оформляет, - устало, еле ворочая языком, ответила Маша. - Как оформит - вышлет. И билет заказал.
   - Ой, Машка-а! - возбужденная той энергией высокого напряжения, которая только что исходила от Маши, Лена сграбастала ее и закружила по комнате. - А обо мне, обо мне что он говорил?
   - Извини, забыла про тебя, - призналась Маша. - В следующий раз теперь.
   Лена обиделась:
   - В следующий раз не спросишь - не пущу, сама буду говорить!..
   Через час, уже отойдя от возбуждения после телефонного разговора, попив еще с Ленкой чаю, она шла домой, все еще пребывая в каком-то странном тумане; ее покачивало, как пьяную или больную, а на сердце - такая тоска, что хотелось разреветься. Что это с нею?
   Она чувствовала себя так, будто скорлупа ее души истончилась и лопнула, и оттуда полился свет, окрашенный во все цвета спектра, от мятежного багрово-красного и брызжущего радостью солнечно-рыжего до темно-фиолетового мрака, будто ее душа - прозрачная стеклянная призма, сквозь которую вся-вся ее прошлая жизнь вместе с сиротливым одиночеством вдвоем с сыном рассыпалась на солнечные зайчики и увиделась сейчас чудо как хороша, приобрела значимость и объемность, наполнилась символами и знаками - она всего лишь играла с Машей в замысловатую игру, испытывала ее, дразнила, обжигала и остужала... Как же так? Разве она не была никогда несчастной? Это все и была настоящая - неповторимая, полная до краев - жизнь? А какой бессмыслицей казалась до этого!.. Странно как!.. Отчего это? Господи, неужели это и есть то, о чем каждая мечтает как о величайшей награде - любовь эта самая?
   Еще и понасмешничала над собой: эк ее растащило-то! Ой, кино-о!.. Не привыкла она относиться всерьез к собственным чувствам. Настолько не привыкла, что и не разберешь, где кино - а где и не кино.
  
   13
  
   Еще не раз и не два бегала Маша к Лене Шидловской говорить с Баком - на два с лишним месяца растянулась бесконечная бюрократическая и почтовая канитель с оформлением и пересылкой приглашения, которую Бак терпеливо и мужественно преодолевал шаг за шагом, и каждую неделю все эти два с лишним месяца подряд длился и длился Машин с Баком телефонный роман.
   Одновременно с телефонными разговорами Маша еще и писала ему письма, уже, разумеется, без Лениного участия, в которых вспоминала лето, запах степной травы и смолистого дыма костра, его руки, их прикосновения ("все те места и местечки на мне, к которым ты прикасался, до сих пор горят и вздрагивают, когда вспоминаю о тебе - честное слово, Бак! - и изнемогают от предвкушения встречи с тобой!.."), и его слова и фразы, случайно оброненные им и теперь приобретающие новый смысл; все это создавало в ее письмах неуловимо трепетный колорит ее душевного состояния; а он в ответных письмах рассказывал, как благотворно ее письма на него действуют, вновь и вновь возвращая в прошлое лето, к ней, как они скрашивают его одиночество, как благодаря им он открывает Машу с новой стороны; он просил ее писать чаще, и она писала. Так что каждый телефонный разговор и каждое ее или его письмо составляли в том романе новую небольшую, но яркую главу, которая создавалась экспромтом, а la prima, сразу и набело.
   Одновременно с этим романом у нее вспыхнул и роман с Максом Темных, хотя, в отличие от телефонного, платонического - с Баком, роман с Максом был для нее, скорее, дополняющим - чисто, так сказать, физиологическим. И этот роман тоже длился с еженедельной периодичностью, выверенной самим Максом - такой срок обходиться без женщины казался ему наиболее оптимальным (по всему видно, Макс был максималист, и это не пустой каламбур - связь между характером человека и его именем подтверждается психологами): Маша за неделю, по его расчету, не успевала от него отвыкнуть.
   Отказать ему у нее не хватало сил - слишком давней и прочной привязанностью он у нее был; и что она могла поделать, кроме как с унылой регулярностью принимать его у себя, ибо это он навязал ей порядок встреч и теперь являлся к ней с точностью метронома?
   Украшать их встречи маленькими сюрпризами, чтобы он привязался к ней крепче, как она проделывала это с Баком, с Максом у нее не выходило: не было у него способности ничему удивляться и радоваться - своего рода эмоциональный кастрат, он этой способности был начисто лишен. Хитрить как-то иначе? Так он разгадает любую хитрость и станет еще осторожнее, - поэтому ей оставалось подчиниться и надеяться - вдруг да проснется в нем ревность и однажды он скажет: а давай-ка, милочка, поженимся, сколько можно резину тянуть, самим себе и друг другу головы морочить? - и она думать забудет о Баке...
   Но ни о чем таком он даже и не заикнулся ни разу - наоборот, чем дальше, тем с большим жаром учил, как ей уехать да как там лучше устроиться - прямо индийский гуру на ее голову; она явно тяготилась этим своим романом, чувствовала себя предательницей и бегала к Ленке на телефонные переговоры с Баком как на праздники или на обряды очищения, готовилась, волновалась, а потом несколько дней ходила легкой, чистой, окрыленной - пока не припрется Макс.
   И вот по прошествии двух с лишним месяцев их с Баком телефонного романа и через пять после их разлуки - уже зима снегу навалила - получила она от Бака целый пакет бумаг: приглашение, авиабилет от Нью-Йорка до Бакова городка, а также уведомление, что заказанный и оплаченный им для нее авиабилет от Москвы до Нью-Йорка дожидается ее в московском офисе американской авиакомпании. И еще бумагу, по которой она при наличии паспорта сможет получить в московском отделении одного из американских банков триста долларов, предусмотрительно переведенных туда Баком - ей на дорожные расходы.
   Целый вечер она рассматривала и изучала эти никогда не виданные ею бумаги, вдруг превратившие ее отъезд из фантазии в реальность, вплотную надвинувшуюся на нее и резко заслонившую собою все остальное. Ну, и, конечно, неоднократно перечитала, выучив чуть не наизусть, оказавшееся в пакете еще и письмо Бака с заверениями в том, что он скучает по ней и с нетерпением ждет, и с подробной инструкцией, что за чем делать в аэропортах во время пересадок, куда идти и ехать, к кому обращаться и что говорить - она просто восхищалась, она умилялась им до слез: какой он добрый, какой хлопотливый, какую уйму сил, времени, средств истратил на все (а дурачок Макс все твердит о контракте!), и все-то до мельчайшей подробности им предусмотрено - даже часы и минуты, и точное описание места, где и когда он будет ждать ее в местном аэропорту!
   С новой силой ее терзали сомнения: да достойна ли она его? - и приходила к ужасному выводу: недостойна! Ну почему она такая безалаберная размазня без царя в голове, без стержня в характере, сколько уже наделала без него глупостей, сколько ошибок! Зачем, зачем она так?.. Если б знать!.. Как она посмотрит ему в глаза? Да он же раскусит ее, разочаруется и прогонит! Может, все-таки, пока не поздно, дать обратный ход, поломать этот несусветный бред с поездкой? Ну никчемная она, пустая - и кому какое дело?.. Ах, как не привыкла она с совестью своей дело иметь - так уютно ей было жить-поживать зверьком в норке со своими инстинктами, без этих шевелений чего-то щемящего и неудобного в душе!.. И, потом, она так привыкла к своей комнате, к лежанке, на которой так приятно мечтать, нежиться и читать запоями, ни на кого не оглядываясь!.. По большому-то счету, какая разница, где жить, в тесной ли комнате - или во дворце, есть картошку - или бананы с апельсинами, ездить в многолюдном автобусе - или в своей машине, если не иметь главного: близких людей вокруг и согласия с собой, какая ни есть? Свободная душа - она ведь способна все обнять и перенести куда угодно: в Америку, на Луну, в иные миры, - но вот весь твой огромный мир, без которого ты только козявка: эти твои вещи, книги, этот город с набережными, с рекой, закаты в окне, - как взять с собой?.. Это козявку легко перетащить, и везде она приживется и размножится, было бы тепло да сытно.
   Из этих рассуждений неизбежно вытекало, что совсем даже и незачем ехать насовсем - разве что посмотреть на это чудо, на Америку на эту? Другой возможности не будет, жалко упускать. Как бы здорово - и здесь остаться, и Бак чтобы рядом: переманить бы его сюда - столько здесь работы археологу!..
   На этом и порешила: съездит, раз есть оказия - не пропадать же билетам, такую уйму за них плачено; глянет своими глазами на эту их хваленную Америку, встретится еще разик с Баком, а там!.. Только к утру забылась, так и уснув с бумагами в руках.
   А с утра, не теряя времени, начала готовиться.
   Не сжигая за собою мостов, подала на работе заявление на месячный отпуск без содержания, с мотивировкой: "туристская поездка за рубеж", - показав заведующей приглашение.
   Собрала все нужные справки. Позвонила Максу: хочешь от меня услуг еще и там, дорогой "братец" - шестери!.. И он, словно сказочный волшебник, явился перед Машей тотчас же, как позвала, радостный и готовый. И через несколько дней действительно принес заграничный паспорт с визой.
   Купила билет до Москвы, и поехала попрощаться с сыном.
   * * *
   Прощание было тягостным - сподобилась наслушаться от матери, совсем потерявшей голову, отборных оскорблений: "сучка", "прости-господи", "подстилка американская"... Маша сидела за обедом как каменная; не хотелось заканчивать прощание руганью - а как иначе? Не отвечать - так мать не уймется; ответить - навлечь на себя еще больший поток оскорблений. И она сидела, оглохнув: а что, собственно, ей теперь до всего до этого?
   В свирепости матери было что-то животно-древнее.
   Маша часто вспоминала, как Скворцов рассказал однажды вечером у костра о происхождении местного русского населения - он это вычитал из старых грамот в местном архиве и выдал по какому-то поводу как курьез, будучи в ударе вдохновения - о том, как ватага из трехсот казаков явилась сюда, в их края, подчинила эти обширные земли царю, возвела острог и стала нести государеву службу, а на второй год казаки отписали царю на Москве, кому-то из первых Романовых, грамотку, что-де "мы, батюшко-государь, твои служилые люди, низко бьем челом и плачемся слезно, потому как пообносились и оголодали, а уходу за нами нету никакого и нести службу твою государеву стало совсем не мочно, и оттого слезно молим тебя, не оставь ты нас милостью, пришли ты нам женок из Руси!.." Царь внял их воплю и повелел не оставить далеких подданных без монаршей милости. А ретивые слуги государевы свершили сию милость с чисто российским - истовым и торопливым - рвением: отловили по кабакам на Москве сотню срамных девок - найти больше по патриархальности времени, похоже, просто не могли - и отправили их страждущим казакам. Те всех до единой, и кривых, и хромых - царский подарок! - разобрали, а еще через год шлют царю новую челобитную, теперь уже пеняя с горькой обидою: "Что же это, государь ты наш батюшко, каких ты нам женок прислал - житья от них нету совсем: уже извели до смерти топорами и ино как троих наших товарищев, которые в тяжких походах выстояли, а других глаза ино уха лишили, и бороды драли, и всяко надругались..." Так не от тех ли женок Машина мамочка и сама Маша родство ведут?..
   Маша часто вспоминала, как мамочка, еще молодой, взяла ее однажды с собой в родную деревню на свадьбу маминого любимого братца - она иногда брала ее с собой: Маша умела - папочка научил - петь под баян, особенно "Хас-Булата", да так, что женщины плакали, и мамочка говорила, что Маша у нее непременно в артистки выйдет; мальчишки со всей улицы так и дразнили ее, корча рожи и оттянув себя за уши: "Артистка из погорелого театра, бе-бе-бе!.." А мамин братик на своей свадьбе отчудил тогда: разобиделся на свояков за что-то и, яростный и неудержимый, весь в крови и изодранном в клочья новом костюме, приволок со двора кол и под женский визг хрястнул им по столу так, что бутылки и стаканы сыпались по избе звонким стеклянным дождем...
   А теперь вот прощалась с матерью и отцом, неизвестно насколько. Да еще из-за сына изболелась, глядя на него, дичающего; с ним вдруг истерика случилась - стал рыдать и топать ногами, когда понял, что она приехала прощаться:
   - Почему ты меня всегда бросаешь? Ты плохая мать! Я хочу с тобой!
   И мать не преминула плеснуть бензинчика:
   - Вот до чего ребенка довела! Какая ты мать - готова все бросить ради американского ...! - и Маша, силясь не разреветься, прижимая сына к груди и гладя по голове, выговаривала ей:
   - Господи, ну почему ты такая злая? Почему не умеешь ни жить, ни проститься по-человечески, обязательно надо перегрызться, переругаться - что вы за люди за такие?
   - Это ты мне? Ах ты, поганка - я ж тебя вырастила!
   - И что, хорошей вырастила? - устало спросила ее Маша...
   Единственное, что она могла сейчас сделать для сына - это выманить его из дома, погулять напоследок вдвоем и выговориться перед ним, успокоить его, хотя на дворе уже темень и набирает к ночи мороз, а в натопленном доме манит к себе телевизор с ежевечерними мультиками. Но она все же сумела вырвать его из дома, и они больше часа гуляли по визгливому снегу, промерзнув до косточек - слава Богу, сын еще откликался на ее зов, и она воспользовалась этим: надо было докопаться до его сердечка и оставить в нем горящий уголек от своей души.
   Она говорила с ним доверительно - как со взрослым, торопясь внушить ему, что только он, он один - самый близкий ей на всем свете человечек, и она никогда - слышишь, сынок, никогда! - не бросит его, и что хоть она и едет в Америку, но не знает пока, что с нею и с ними обоими станет, хотя там и живет человек, который очень-очень ее полюбил и собирается на ней жениться - он приезжал сюда летом и они вместе работали - только сама она еще ничего не решила; вот поедет, встретятся они там, и все-все станет понятно; ведь каждому человеку на земле хочется когда-нибудь найти свое счастье - не осуждай, сыночка, за это маму, как осуждает бабушка - бабушке ведь тоже хочется, чтобы всем вокруг было хорошо, но только чтобы это было по-ее и чтобы все были на глазах, рядом - чтоб ей было лучше всех; но если твоя мама будет хоть немножко счастливой - честное слово, тебе от этого будет только лучше: никогда твоя мамочка не согласится быть счастливой за счет тебя; ты ведь позволишь попробовать ей рискнуть, поискать свой шанс? И если только все у нее решится и она останется там, ты не должен осуждать ее и обижаться, что бы тебе про нее ни сказали, даже бабушка - верь, сыночек, маме; она будет обязательно писать тебе письма и подарочки время от времени слать, когда оказия случится. А потом, если все у нее устроится, она приедет и заберет тебя с собой. Помнишь, я тебе говорила: нужно уметь терпеть и уметь ждать; твоя мама, сынок, тоже долго терпела и ждала. Ну, а если у мамы ничего не получится - вполне может случиться и такое, ведь ей надо удостовериться, что ее действительно любят, ждут и очень хотят, чтобы она осталась, и что любят не только ее, но и ее сына - если только этого не случится, она снова вернется, и они больше уже никогда-никогда не станут разлучаться и будут дружить, как раньше. Но в любом случае, сынок, что бы с твоей мамочкой ни случилось - запомни этот вечер: как вместе гуляли по темной улице и о чем говорили; запомни скрип снега и свет звезд - давай послушаем этот скрип вместе: какой он громкий, певучий, каким эхом отзывается вокруг, так что иней сыплется с проводов; есть ли еще место на земле, где так вкусно - морозом, хлебом, сеном - пахнет воздух, где так горят звезды - посмотри, какие они яркие, какими гроздьями висят и сияют: будто праздничную иллюминацию зажгли для нас с тобой в небе! Посмотри, какие - в белом снегу, в инее, в серебре - стоят дома, сараи, деревья, заборы, как тяжело прогнулись от инея провода! Посмотри на этих людей, что встречаются нам; они ругаются, правда, и матерятся - но давай запомним и их тоже и будем любить...
   - Зачем их любить? - спрашивал сын.
   - Потому что все люди, сыночка - одна родня. Может быть, это идет твой братик или сестричка, только мы забыли об этом, не помним, не знаем - пусть они простят нас за это. Они же не виноваты, что такими выросли, что их не научили хорошему, что у них, наверное, так мало радости в жизни, что они все время ругаются - давай будем любить их такими! И бабушку нашу будем любить, хоть она и ворчит невпопад, и дедушку, хоть он и пьет много вина - поймем и простим, и будем любить... Давай, сыночка, запомним все это на всякий случай: и сегодняшний наш с тобой разговор, и вечер, и мороз, и звезды, и все-все, что вокруг, и будем носить в своем сердце, и всегда любить, где бы мы ни были и что бы с нами ни сталось. Давай?..
   * * *
   И последнее, что успела сделать, уже в самый канун отлета - собрала подруг на "отвальную".
   - Ну, любезные мои, - объявила она им, - извиняйте, если чо не так и чем когда обидела. Уторкалась со всем, завтра с ранья лечу - зовет меня мой хахаль, мой друг сердешный. Дорога дальняя, да нам не привыкать, приключения мы любим. А случится что - не поминайте, девки, лихом. Чему быть - того не миновать... И готовьте через месяц встречу - буду докладать впечатле. А теперь заказывайте, кому чо привезти.
   "Девки", уже знакомые со всеми перипетиями ее романа, давали ей последние советы:
   - Брось ты, Машка, выкаблучиваться: зовут - выходи, не ломайся, как мятный пряник; второй раз не позовут. И не будь дурой, веди себя там прилично, а то знаем: начнешь куролесить, чтоб поскорее домой выперли! Держись давай, а то стоило огород городить; да приискивай и нам по женишку!...
   - Нет, девчонки, не ломаюсь я, - ответила им Маша. - Боюсь, Баку моему поблазнилось трахнуть меня еще и там - не верится как-то, что всерьез это. Сделает дело, успокоится, и покачу я, подружки мои дорогие, обратно - разве мало нас, дур, лететь в любую светлую даль - только позови?.. Нам ведь какая разница, где чо подставлять, правда? - уже ерничает она, а у самой глаза на мокром месте. - Зато хоть, в самом деле, Америку посмотрим, будет чо внукам рассказать!...
   * * *
   Была на той отвальной и Лена Шидловская, и когда все остальные разошлись - осталась, и был с ней у Маши отдельный "джентльменский" разговор.
   Именно ее Маша выбирала в наперсницы здесь в свое отсутствие. Не потому только, что Лене были доверены многие ее тайны или что та ловила все на лету и была, к тому же, моторной и хваткой: если уж что приплыло ей в руки - не уплывет; этой хваткости так не хватало самой Маше. Но даже не в этом дело - главное, Ленка была у нее теперь на крепком крючке, и пока она на крючке, Маша могла из нее веревки вить.
   - Давай, Ленка, так, раз хочешь, чтобы я твое дело со Стивом довела, - начала этот разговор Маша. - У меня к тебе тоже просьба, даже не одна. Если я там вдруг подзадержусь - съезди, Лен, прошу тебя, к моим старикам, навести их, поговори с мамой, объясни мою ситуацию как бы со стороны. Я ведь тебе уже говорила: нрав у нее ой-ой-ой! Но, я думаю, тебе этот разговор будет по зубам, тебя она послушает. В общем, подготовь ее, если мое дело будет решаться, а то, боюсь, как бы ее со злости кондратий не хватил... Но главное, Лен, с сыночком моим пообщайся - о нем у меня сердце болит сильнее всего. Может, даже на зимние каникулы заберешь к себе? Чтоб сменил обстановку, оживился. В театр бы или там в цирк захватила - дочку ведь все рано поведешь? А я бы с ним у тебя по телефону перекинулась. Ты красивая, а он мальчик, на это уже реагирует - дай ему чуть-чуть живого участия, чтоб не одичал совсем, не обратился бы в зверушку... Связь с тобой буду поддерживать регулярно. В общем, остаешься здесь моим доверенным лицом.... Дальше. Может, Лен, мне оттуда потребуется какой-нибудь документик - сможешь оперативно оформить и выслать? Я, разумеется в долгу не останусь... И еще одна маленькая просьбочка: на кафедре о моих делах шибко не распространяйся, чтобы нашей патронессе не вздумалось перебежать мне дорогу; ты знаешь ее, она на любую пакость способна. Просто так, от хорошей зависти: что вот совсем даже не ее почему-то в Америку зовут, хотя, вроде бы, ей на роду написано взять от жизни все. Боюсь ее страшно: ведь и до Америки достать может, через Скворцова или еще как - у женской зависти ум такой изобретательный!.. А Стива я обещаю тебе обработать, если уже не нашлась какая-нибудь ловкачка. Но, надеюсь, он мужичок крепкий. Только от нас не уйдет...
   * * *
   Вот теперь Маша сделала все и на следующий день вылетела в Москву в сопровождении Макса, взявшего туда командировку.
  
   14
  
   Ленка, привет из Америки!
   Тороплюсь сообщить тебе, что первая глава авантюрной эпопеи лягушки-путешественницы, то бишь моей грешной особы, закончилась - я у Бака! Прошла неделя, как я здесь, а до сих пор не могу опомниться; живу, как во сне, и боюсь просыпаться.
   Впечатлений - миллиард. Если мое письмо будет состоять из одних ахов, охов и восклицательных знаков - терпи; подозреваю, что впала или в идиотизм, или в детство и до конца дней, кажется, уже не выкарабкаюсь - так и останусь навсегда с разинутым ртом и распахнутыми глазами деревенской дурочки.
   Но первое и устойчивое впечатление: какая все-таки лапочка, какой внимательный, какой деликатный и воспитанный, ну просто замечательный человек - Бак! Я и не подозревала за ним такой массы достоинств. Может, просто у него не было возможности их продемонстрировать, пока он был у нас - не располагали к этому наши, мягко говоря, экзотические условия? Рядом с таким человеком и самой хочется подтянуться.
   Так, главное сказала, облегчила душу, теперь все по порядку - тебе, думаю, будет интересно.
   На московских мытарствах своих внимание заострять не буду - скучно, проехали, как говорится; все уже далеко-далеко. Хорошо, помог, ты догадываешься, кто; одна бы я так и сидела там до сих пор, не в силах справиться с этими очередями, со всей оравой чиновников и просто жулья в форме и без формы, которое смотрит на тебя как пауки на очередную муху, которая никуда не денется и мимо не проскочит. Господи, сколько же их на бедную голову простого человека! Этого даже не замечаешь, пока не стронешься с места. Или, может, я все слишком утрирую из своего далека?
   Так, а теперь - о более приятном.
   Сначала из Москвы - во Франкфурт: там - пересадка. Франкфуртский аэропорт - это не аэропорт, а фантастический город, в котором есть все, что может придумать человеческая фантазия. Нет одного: очередей!
   Между прочим, не обошлось без казуса: как же, Манька-сибирячка в Европу закатилась!.. Шла с самолета вместе со всеми по переходу, затем - в какой-то стеклянный вестибюль. И тут, пока я рот разинула: надписи прочитать, - попутчики мои куда-то разом схлынули, и стою я одна. Кругом стеклянные перегородки, а дверей нету; я и заметалась, как мышка в мышеловке. Полицейский за перегородкой машет рукой, кажет что-то, а я врубиться не могу - мозги отшибло напрочь от страху. Тут подходит какой-то доброхот из ихних и разжевывает по-английски, как идти. Оказывается, они без дверей обходятся: подходишь к стеклянной перегородке, она и распахивается.
   Ну, протолкалась 3 часа. Глаза - в разные стороны. Всего хочется, и всего боюсь: как бы не обчистили, да как бы не обсчитали. Зашла в бар, взяла чашку кофе, высмолила сигаретку, рассиропилась маленько: вот уже и с Европой прощаюсь!.. А тут и посадка.
   8 часов над океаном - это тебе не шутка. Господи, какая же она огромная, наша Земля, и одинокий самолет над этой бескрайней пустыней, даже с его скоростью, только подчеркивает это - уже и не верится, что Земля круглая, а так и кажется, что залетели куда-то не туда, за самый край, и заблудились... А комфорту-то, комфорту в самолете - чтобы, наверное, подобных мыслей не возникало: кресла, подушки, пледы, - только утонуть и спать без просыпа; но тут-то как раз соблазны и начинаются: без конца кормят и поят, начиная с молока и кончая всеми видами алкоголя, - и все, представь себе, на халяву!..
   В туалетах - вот сдохнуть, Ленка! - немыслимое количество разных салфеток для любых частей тела - поди разберись, как бы не вытереть не то и не тем!.. Сначала показалось мне все это сказкой про ковер-самолет заодно со скатертью-самобранкой, а потом так даже и раздражать стало: что-то в этом сытно-стойловое проглядывает, прямо питербрейгелевское. Ей-богу!..
   Но, в общем, долетели.
   В Нью-Йорке аж 3 часа занял таможенный досмотр, потом - в другой аэропорт. Довез наш же, русский таксист. Денег не взял, говорит: "О, землячка? Садись так!" Спрашивает, откуда, и - нет, Ленка, ты только представь себе, какие бывают совпадения! - мало того, что он из нашего города - так он еще и учился в нашем педе и даже, кажется, меня помнит! Поперли в свое время за какие-то шалости из комсомола и, соответственно, из института; числился в диссидентах, слинял сюда. Пожелал удачи. У самого-то, похоже, не очень... Даже, поверишь ли, голос у него дрожал, как вспомнил наш город. В общем, не перестаю удивляться. Думаю даже, что кто-то мне какие-то знаки подает - слишком все неправдоподобно.
   Потом еще три часа лета, уже над Америкой, и еще пересадка.
   Местный рейс оказался не по расписанию - и у них тоже, прикинь на минутку, сбои бывают! Прилетаю, вхожу в аэровокзал: мой голубчик Бак ходит, руки за спину, сосредоточенный - уже три часа томится. Я к нему: Hello! - а он смотрит на меня с недоумением и плечами пожимает: что, дескать этой бабе из-под него надо? Похоже, видок у меня с дороги был тот еще: валюсь с ног, вся на взводе - а жених узнать не может; представляешь, ситуация? Комедия дель арте! А мне не до смеха - я чуть не в рев: "Бак, - кричу, - миленький, это же я, я, Маша!" Дошло до моего жирафа - разулыба-ался!.. А теперь и думать не хочет отпускать: только заикнулась для проверки реакции - так разволновался, что больше об этом и разговор заводить боязно! Но поживем - увидим.
   Боже, как они живут - слов нет, одни междометия! Бак любит меня, хотя описать это нет возможности. Я на правах гостьи отсыпаюсь, доверху полная счастья, и сколько могу, дарю его ему.
   Ну, все, Ленка, весточку о себе дала, жди еще и пиши детально; что новенького на кафедре, в городе, у тебя самой - мне все-все жутко интересно: уже скучаю невообразимо; даже не знаю, сколько выдержу еще.
   Мария
  
   P.S. Мое письмо, кажется, подгадает к Новому году, поэтому поздравляю тебя с ним и желаю в следующем году счастья, кучи всяческих благ и, главное, больших перемен в жизни, а уж остальное приложится само собой... Сыночке моему я написала отдельно, но, Лена, может, ты, как договорились, все-таки съездишь, заберешь его на каникулы - столько бы радости ему доставила?
   О твоем деле: уже навела справки - живет пока в автономном режиме. Думаю, никуда от нас не уйдет. Жди информации. Пока!
   * * *
   Лена, родная, привет!
   Вот уже месяц, как я здесь. С Баком - полное взаимопонимание. Если не сбегу, то месяца через три выскочу замуж - так порешили. Он уже начал бракоразводный процесс, а ему еще надо утрясти дела с родственниками и детьми (два парня: младший - студент, старший - коммерсант). У Бака, оказывается, есть даже наследственная земля; и вообще, весь капитал его оценивается в полмиллиона долларов. Не хило, да? Хотя, по здешним меркам, он человек совсем и не богатый, а, скорее, так себе, очень даже средний американец. Во всяком случае, сам себя он считает чуть ли не бедняком.
   Но дом у моего бедняка просто замечательный - в первом письме я тебе не описала: не успела как следует рассмотреть, - и все так продумано и добротно: 2 этажа, большой холл с камином (и с белым роялем!), 4 спальни и, соответственно, 4 ванных с уборными (зачем 4 уборных, пока что не поняла, а спрашивать каждый раз неудобно), участок вокруг дома с обалденными кустами роз, 3 машины в гараже и еще одна где-то в другом штате. У меня уже есть обязанности - правда, на уровне неграмотной туземки: топлю камин, делаю уборку, ухаживаю за цветами, - но есть и прорывы: освоила кухонную технику, осваиваю компьютер, учусь водить машину, привожу в порядок зубы и весь организм по их стандартам. В общем, хлопочу по хозяйству, и хлопот этих полон рот. Бак много работает: встает в пять, в пол-шестого уже за письменным столом, потом - в университет, потом - в свой научный центр, потом - по делам, а вечером - снова за письменный стол. Я сначала удивлялась: зачем так изматывать себя? - а он смеется и бормочет, типа: не потопаешь - не полопаешь. Но мне все равно его жаль, и немного стыдно, что я такая неорганизованная и ленивая. Но я стараюсь подтягиваться. Только, боюсь, выдержу ли?
   У вас там сейчас зима, морозно, много снега и солнца: благодать! А у нас тут дожди, а они на меня наводят звериную тоску. Сажусь и играю - рояль прекрасный: никогда в жизни столько не играла. Бак просто балдеет: сплошной бонтон. Заказала ноты, чуть ли не всего фортепианного Чайковского, Рахманинова, Скрябина - тянет на русское, как на капусту при авитаминозе. Ну, разве еще Шопен, но я его держу за своего. Даже сама пытаюсь подобрать кое-что по настроению. Правда, Бак, лапочка заботливая, грустить не дает: как только глаза мои туманятся - он считает грусть совсем ненужной эмоцией - тотчас сажает в машину и везет к знакомым. Или в ресторан. Посетили уже четыре, самых экзотических: мексиканский, арабский, китайский и итальянский. Итальянский - самый хороший: вкусно, и как-то ближе. Так и кажется, что Италия где-то под боком у России. Как подумаю об этом - хочется пореветь.
   Продолжает знакомить меня с друзьями. Уже и сами гостей принимали. Волновалась безумно, но, кажется, экзамен выдержала... А какие, Лен, люди доброжелательные: куда ни приедешь - получается, что всю жизнь только и ждали, когда ты осчастливишь их визитом.
   А через неделю поедем в Мексику. Прикинь!
   Ф-фу, ну вот, выговорилась, и, поверишь ли, на душе легче - прямо как побывала на нашем девишнике. Вот чего мне не хватает здесь, кроме, разумеется, сыночки - так это задушевной, все понимающей подруги. Ну да надеюсь, что со временем... Хотя нет, загадывать, чтоб не сглазить, ничего не будем... Между прочим, к исполнению твоего заказа приступила. Но объект, как и ожидала - орешек твердый, так что дай время... Думаю, все устаканится: завернем и ленточкой завяжем - пожалте, Елена Семенна, пользуйтесь на здоровье!
   Да, Леник, у меня к тебе огромная просьба, хотя, ради Бога, не подумай, что я затеяла письмо только из-за нее. В свое время из-за проклятого бездомья я где-то потеряла свидетельство о разводе и не могла перед отъездом найти, хотя перерыла весь дом. Думала, обойдется, но оно мне сейчас очень-очень нужно. Послать официальный запрос отсюда в наш районный ЗАГС - дело, как мне представляется, дохлое. Так вот, если я попрошу тебя сходить, взять копию и выслать мне - это не слишком тебя обременит? Знаю, что не любят они идти навстречу пожеланиям трудящихся масс: надо или униженно клянчить, или давать в лапу, в зависимости от вкусов благодетеля (или благодетельницы) - но сделай это, Леночка, пожалуйста, ради меня - знаю, ты сможешь, если захочешь, а уж я этого, поверь, не забуду: ты меня очень этим обяжешь и в накладе, обещаю, не останешься.
   За сим целую и желаю самого-самого наилучшего! М. К.
   * * *
   Леночка, родная, здравствуй!
   Бесконечно тебе признательна за Сережу! Ты представить себе не можешь, как я за него порадовалась - что ты его взяла на каникулы и столько отдала ему времени, и что вы нашли с ним общий язык! Ты просто молодец, что смогла выманить его у мамочки - отдаю должное твоему дипломатическому искусству. Теперь верю, что ты можешь все!
   Огромнейшее тебе спасибо за свидетельство о разводе и за письмо. Это сколько же месяцев я его ждала? Уже и со счета сбилась; кажется, четыре, как я тебе написала о своей просьбе - так быстро летит время! Сочувствую твоим мытарствам, которые ты выдержала ради этой бумаженции - поверь, никогда не забуду твоей услуги, столь для меня важной.
   Бак тоже свои формальности с первой супругой и детьми (не помню уж, писала или нет: они у него взрослые) закончил. Они всей гурьбой выдоили из него с помощью ушлого адвоката не слабо: в общей сложности тысяч под триста, большую часть его состояния. Ни фига себе, да? И, кажется, собираются судиться еще - мало показалось. Но Бак не унывает - говорит, это нормально, и ему теперь надо будет просто больше работать. А куда больше-то? - об этом как-то никто из его деток не думает. Странно это! Вообще, самый мудрый афоризм, который придумала Америка: "Это твои проблемы". И - хоть сдохни. Неужели и мы когда-нибудь станем такими? Жуть! После этого - только встать на четвереньки и захрюкать. Но это так, между прочим...
   Я по-прежнему восхищаюсь Баком, его мужеством, его работоспособностью, и стараюсь дать ему больше сил и бодрости. Стараюсь еще, чтоб он не привыкал ко мне, как к домашней вещи, а чтобы у него рядом со мной было постоянное ощущение новизны и праздника, а это трудное занятие: всегда быть начеку, шевелить всеми плавниками и извилинами, не расслабляться и не поддаваться настроению. Дай Бог мне сил на это как можно дольше. Но главное-то - с оформлением нашего брака мы выходим на финишную прямую. Скоро уже!
   Ездили в Мексику на раскопки, с заездом в Денвер и Хьюстон. Оказывается, мой Бак - крупный краниолог; это что-то с черепами связанное, представляешь? Веселенькое занятьице - всю жизнь возиться с черепами! Но оно его кормит, и, в общем-то, неплохо: его всегда приглашают в экспедиции на экспертизы, если возникают споры насчет антропологического типа останков и времени захоронения. Ездили на своей машине - это дешевле. Везли много оборудования и аппаратуры.
   Поездка заняла месяц; неделю ехали туда и неделю - обратно. Машину вели по очереди. Вот уж о чем не думала, не гадала - водить машину! Сначала это восхитительно, потом просто интересно, а теперь уже - как обед готовить: скучно, но надо... Дороги, указатели, закусочные, заправочные, мотели - как я уже от них, Ленка, устала! Доберешься до постели, валишься и спишь, как сурок - никакого секса и на дух не надо. А настоящей-то Мексики, всех этих сомбреро и родео, по правде говоря, так и не видели, не знаю даже, есть ли такая, или люди придумали? Потом, правда, взяла книжку про нее с цветными фотографиями - так хоть посмотрела: вроде бы есть. А та, что видела я, скучная. Место раскопок в горах: жарища, сухота, солнце печет, хоть и ранняя весна; высота 2000 м над уровнем моря, вечная усталость от недостатка кислорода. Наша родная степь казалась нам оттуда райским уголком; у Бака прямо глаза мокнут, как вспомнит: вот закатила я ему праздничек - всю жизнь икаться будет! А еще пижонил передо мной: "Прямо как в Мексике!.."
   Но меня в Мексике, Ленка, сразили полевые условия. Жили мы в туристском вагончике; вот если бы у меня в России был такой - роскошней моего дома не было бы в городе; я бы за один показ деньги брала. Прикинь: в вагончике - холодильник, газовая плита, ванная, горячая вода от солнца, электричество от генератора, ватерклозет, в котором, кстати, всегда есть вода (мы с Баком не могли без смеха вспомнить кустики в нашей степи, за которыми обязательно торчала чья-нибудь голова), всюду шкафчики, зеркала, ковровый пол, диван раскладывается в широченную кровать - плати и живи, и дома не надо. Так перебиваются тут в экспедициях средние ученые. Господи, как это все отличается от нас!
   Сейчас готовимся лететь на археологическую конференцию в Лос- Анжелес. Меня пригласили официально, переводчиком для русских участников; оговорили условия: платят немного - но я не капризная, согласилась; кроме того, перевела для сборника несколько статей, заработала свои первые деньги.
   Ты помнишь, я рассказывала тебе про Мэгги? Такая милая, приветливая... Так вот, она, оказывается, была организатором обструкции Баку среди ученых в Штатах за то, что связался с русской. А я, дура, уши развесила: какая женщина! Нет, нас, женщин, хоть на Марсе посели - все равно останемся собой. Слава Богу, победил разум: весть о том, что Бак привез с собой русскую, молниеносно разнеслась по штату, и он стал даже популярен (иногда они мне кажутся тут одной большой деревней, где пукни в одном краю - будет известно в другом). А теперь эта Мэгги, главный организатор конференции в Лос-Анжелесе, чтоб загладить свою вину, прислала мне персональное приглашение. Бак - он ведь большой дипломат - просит, чтобы я поблагодарила за приглашение. Но у меня огромный соблазн вцепиться при встрече в ее приятное личико ногтями и немножко попортить его за ту пакость, которую она нам с Баком устроила.
   На заработанные деньги я сделала себе роскошный подарок: накупила самой лучшей косметики, о какой всю жизнь вожделела: духи, лосьоны, крема, - и теперь наслаждаюсь всем этим сколько хочу, хотя сама себе напоминаю обезьяну, дорвавшуюся до разноцветных детских пустышек.
   Теперь о предмете нашего с тобой уговора. Объект стронулся с места: заинтригован твой персоной, взял адрес и обещал написать. Напоминать об обещании здесь не принято, тянет на оскорбление, поэтому сама не поленись, сообщи тотчас, как получишь от него весточку; подумаем, что предпринять дальше.
   А теперь, Леник, драгоценная моя палочка-выручалочка, о самом главном: опять к тебе просьба. Ты уж меня прости, ради всех святых, за навязчивость, но заклинаю тебя, выполни еще одну; больше уж ни о чем просить не насмелюсь, дальше сама проси что хочешь! Дело в том, что Бак собирается, когда мы поженимся, усыновить Сережу; мне кажется, они поладят - Бак любит детей и уже мечтает с ним познакомиться. Наметили, какая комната будет Сережиной - солнечная, с окнами на газон, а на газоне Бак собирается посадить березку - чтоб напоминала о России. Однако мне надо пока хлопотать о разрешениях, во-первых, на выезд его из России и, во-вторых, на въезд в Штаты, а для этого, Леночка - я уже узнавала - нужна копия его свидетельства о рождении. Я уже написала папке слезное письмо, только боюсь, как бы мать не испортила все, не затырила бы куда это свидетельство назло мне; спрячет, а потом сама забудет, куда - с ней такое бывало. Кстати, от них ни одного письма. Одно из восьми: или теряются, или мои предки вообще вычеркнули меня из своей жизни. Просто душа изболелась о них и о сыне. Так что, добрый мой ангел, не смогла бы ты съездить к ним еще разик и дипломатично, как ты это умеешь, поговорить, и, если отец еще не сделал копии или сделал что-нибудь не так, забрать это свидетельство, снять с него нотариально заверенную копию и выслать мне?
   Но все это - только, к сожалению, во-первых. Во-вторых же, надо еще найти моего первого мужа Вячеслава Останина - он, кажется, теперь работает на кафедре философии в политехническом институте, а если нет - то надо, Леночка, найти его во что бы то ни стало и где бы он ни был, и вытрясти из него нотариально заверенную бумагу, что у него ни ко мне, ни к моему сыну никаких материальных претензий нет и он не возражает против усыновления его гражданином США. Эту вторую мою просьбу я послала также своему знакомому Максу - я тебе рассказывала о нем. Макс - человек слова и, если я попрошу, расшибется, но сделает; однако боюсь, как бы у них со Славкой не случилось слишком крутого "мужского" разговора, который может все испортить. Так что ты, Леночка, прошу тебя, возьми на себя роль буфера, встреться с Максом и как-то объедините ваши усилия, чтобы из Славки такую бумагу все же вытрясти. Я думаю, он не будет слишком вредничать - скорее, наоборот: у него давно новая семья, и ему даже спокойнее станет, если его горячо любимый первенец будет подальше, а то ведь скоро вырастет и, чего доброго, захочет познакомиться с родным папочкой, заглянуть в его глаза да врезать разок по уху... И, потом, немаловажно еще, что Славка, наконец-то, свободно вздохнет от алиментов. Правда, дело может осложниться тем, что мой философ - безалаберный человек и, пока его не возьмешь под белые руки, никуда не пойдет - все ему будет некогда и некогда. И еще такая может быть заковыка: ему - знаю я его ужасно сообразительный на всякие гадости интеллект - взбредет в голову стрясти с меня за эту бумагу толику долларов. Но на это Макс, я надеюсь, придумает какой-нибудь ответный ход - поприжать Славку чем-нибудь, чтоб слишком в своих фантазиях не залетал.
   За сим, драгоценная моя Леночка, прощевай. Целую тебя и с нетерпением жду вестей. Твоя Маша.
   * * *
   Леник, родненькая!
   Душа изнылась, пока дождалась весточки. Так, значит, Стив ничегошеньки тебе не написал? Вот обормот, вот свинья! Ну, погоди, я ему устрою веселую жизнь! Я его так опозорю - совсем из ума выживает; забыть про свое обещание - это, я тебе доложу, позор, страшнее которого ничего не придумать: самый край. Впрочем, давал он мне свое честное американское слово не в совсем трезвом виде и, может, действительно запамятовал? Ну да все равно я с него письмо для тебя стрясу, как с куста!
   Теперь по поводу того, что, как ты пишешь, комнату мою собираются взламывать и занимать: господи, да фиг с ней, если кто-то, такая же, может, бедолага, как я сама когда-то, спит и видит во сне счастье обладать сим апартаментом - ладно, но к чему такой нетерпеж? Да и дверь ведь денег стоит? И я не хочу, чтоб в жилище, которое еще числится пока за мной и за которое, между прочим, плочено за полгода вперед, врывались люди с ломами. Леночка, прости меня еще за одну просьбу, но скажи ты им: пусть немного потерпят - я, как только получила твое письмо, тотчас отписала отцу, чтоб срочно приехал в город с грузовой машиной и забрал все: мебель, холодильник, телевизор, мою и Сережину одежду и прочую мелочь - они ведь не Крезы, чтобы пренебрегать моим барахлишком. И пусть это будет в твоем присутствии, поскольку ключ я отдала тебе: чтобы ничего не выбросили из того, что мне дорого: альбомы, пластинки, книги, фотографии. Сама же ты, Леночка, забери себе мой кофейный сервиз чешский - знаю, он тебе нравился - а также мои книги и пластинки, иначе все пропадет. Только если уж мне захочется несколько самых дорогих для меня книг или пластинок забрать потом с собой - ты уж не обессудь. Хотя буду ли я здесь когда-нибудь читать или слушать музыку? Ты знаешь, я думала, что одна здесь такая, которой не хватает времени ни раскрыть книжку, ни прослушать музыкальную вещицу, не ту, которой тебя пичкают по ящику, а ту, которой просит душа - но я здесь не встречала ни одного, кто бы прочитал свежий роман или книжку стихов, а я ведь "вращаюсь" среди, можно сказать, цвета тутошней интеллигенции - что ж тогда говорить об остальных? Нету как-то у них этого в заведении. Или, может, изо всех сил молчат, стесняются признаться? И в театр как-то не заведено, и на концерты, потому как их, этих театров и концертных залов, нету на триста миль вокруг. Не в Нью-Йорк же на Бродвей пилить! Не наездишься. Ну да Бог им судья. Боюсь только сама скатиться на этот непритязательный минимум... И, вообще, пора остановиться брюзжать: мне бы, дуре, быть благодарной Америке уже за то, что подарила мне Бака и отогрела сердце, а вот распыхтелась...
   Жаль, что ты не успела отправить бумаги на Сережу. А я, Лен, не могу ехать в Россию за ним, пока не получу их, потому как надо еще продолжить оформление здесь. Чтобы наметить срок поездки, нужно точно знать, когда я получу Сережины документы. Потому что до осени у нас расписан каждый день: экспедиция во Флориду, потом Аляска, из Аляски - в Японию, а уж из Японии - в Россию: так намного дешевле, вот в чем дело.
   Теперь поздравь меня, я уже вовсе и не Маша Куделина, а миссис Свенсон. Поженились мы, наконец-то. Устроили в ресторане маленькое торжество, были старшие Свенсоны (родители Бака), был его брат, и были сыновья, так что познакомилась со всем кланом. Ну, во-первых, сыновья: младший, студент - совершенная лапочка, большой-большой ребенок и душой, и умом. А старший - ужасно наглый тип; дела у него, кажется, идут неплохо - во всяком случае, держится самоуверенно, хотя фиг их поймешь, петушиться они умеют и пуще огня боятся откровенничать даже перед близкими; впрочем, все может быть и наоборот: чем хуже дела, тем круче кино. Такие пируэты у них в обычае.
   Кстати, этот мой "пасынок" уже пытался меня соблазнить!
   Или хочет меня испытать? Или скомпрометировать? Бака пока в известность не ставлю, берегу, но мне предстоят трудные деньки, если учесть, что тот - мужик молодой, здоровый и не заезженный пока... Где, Ленка, скажи, найти место на Земле, где нет грязи?
   А старички Баковы - очень даже милые люди: им-то уже никому очки втирать не надо. Показала им Сережины фото; замечательно, что они его полюбили заочно и с нетерпением ждут. Как это непохоже на нас! "Бабушка" уже пообещала свозить его следующим летом в Диснейлэнд, а "дедушка" - купить в подарок мотороллер и отложить на автомашину деньги, пока не исполнится 16. Я в ужасе: чтобы моего кроху раздавили где-нибудь на дороге с этим мотороллером? - а он мне: мальчик уже большой (в десять-то лет!) - пора уметь водить эту штуку и ухаживать за ней!
   А как, Ленка, знала бы ты, устаешь от круглосуточной чужой речи - до того дуреешь, что на стену бросаться хочется, и такая тоска берет по родному языку, самому простенькому, где-нибудь в очереди или в трамвае, с руганью и матами - но такому родному!.. Иногда приснятся дом, родители - и не могу уснуть: встану, прокрадусь на кухню - там у Бака хороший приемник - поймаю Москву, засмолю цигарку и слушаю, слушаю, как музыку. Бак ворчит, что курю - бережет мое здоровье. И хоть из Москвы сплошная политическая трескотня - а у меня слезы из глаз капают. Хлопну рюмочку шерри - успокоюсь... Я как та рыба, которую пустили в другой водоем (где-то читала): и вода прекрасная, и простор - а выбрасывается на берег, и все тут! Химия ей, видите ли, не та!..
   Мало получаю писем, хотя сама не ленюсь, пишу нескольким адресатам. Ленивы, нет интереса. Ох, Обломовка! Пиши, Ленка, хоть ты, пиши чаще и подробней - и больше всяких мелочей, чтобы жизнь наша от меня не ускользала.
   Закругляюсь. Целую тебя и благодарю за все, что ты сделала и еще сделаешь для меня и для нас с Сережкой.
   Твоя Мэри Свенсон
   * * *
   Леночка, радость моя, не знаю, как и благодарить!
   По гроб жизни обязана буду за все, что ты для меня сделала. Сережины документы тут же отдала на оформление, но когда будут готовы - никто не знает. Душа изболелась уже. И во Флориду, и на Аляску слетали, работали много, а от Японии пришлось отказаться - нет смысла без документов на Сережу, слишком накладно. Теперь уж - до следующего года: следующим летом Бака приглашают на симпозиум в Европу (или Вена, или Будапешт, точно еще не известно), затем через Москву - в Якутию, и на обратном пути - к вам. Бак уже договаривается с Д.И. Скворцовым, чтобы поработать еще немного в вашей степи; Бака этот район очень заинтересовал: говорит, перспективен, много загадок, мало исследован, все открытия еще впереди, и - такие открытия, которые могут потрясти науку. Его ведь интересует древнее заселение Америки из Азии, общность палеоазиатских культур с индейскими и все такое, да и я тихонько капаю ему на мозги, чтобы заинтересовать больше: мы выписали русские археологические журналы, информационные бюллетени и вестники, и все, что нахожу для него интересного - перевожу и отдаю ему. Говорит, это помогает ему двигаться вперед семимильными шагами. И вообще, Ленка, я уже, как последняя дура или семнадцатилетняя девчонка, влюбилась безоглядно, вслед за Баком, во всю эту древнюю историю и археологию - это такая прелесть, столько в ней тайн, драм, трагедий; это, пожалуй, самая романтическая из наук; да и сама жизнь археолога, Ленка, и в частности, моего Бака - это сплошные невероятные приключения, почти сказочные, это тихий ежедневный подвиг, тем более в Америке, которой эта археология - как зайцу чепчик. Бак пытается заинтересовать Америку, но это пока плохо удается - он ведь еще пишет об археологии книги и статьи в газеты, а я помогаю делать компьютерный набор...
   Я отвлеклась, но, в общем, вот такой маршрут предварительно планируем на следующее лето. А вообще-то устала уже от этой жизни чертовски: дороги, машины, самолеты, мотели, закусочные; дома тоже все время занята: ни минуты, ни дня свободного, чтоб вот так, с самого утра расслабиться, отдаться настроению и ничегошеньки целый день не делать, только ловить кайф от своего настроения и упиваться ленью, свободой и всякими мыслями, которые от безделья лезут в голову. Господи, сколько таких дней у меня было раньше и как я, в сущности-то, была счастлива, свободна и беззаботна, и как я, Ленка, если честно, скучаю по тем дням!.. Вот она, хваленая американская жизнь. Не знаешь, что и лучше... А тут еще Бака в Боливию пригласили съездить, и он хочет, чтобы поехала и я: уже помогаю ему работать с аппаратурой, ну и, конечно, создаю ему соответствующую рабочую и бытовую ауру - он это ценит. Но я уже так устала - не знаю, как выдержу эту чертову Боливию, пропади она пропадом... Да еще снова осень, дожди на мою голову, и у меня, соответственно - настроеньице. Хочется пореветь, как корова. Просто так.
   И вообще, знаешь, Лен, что скажу: когда после первого удивления здесь твои глаза влезают обратно в глазные орбиты и ты перестаешь быть туристкой и глядеть на все как на заграницу - то жить здесь очень и очень даже буднично и обыкновенно: ежедневные заботы о муже, о еде, стирка, уборка, покупки, и - счета, счета, счета без конца и края: за свет, за бензин, за врачей, страховки, налоги и т.д. и т.п., только успевай плати, плати, плати, чтоб пеня не бежала, а денег, этих самых тысяч долларов, получается совсем не так уж и много, и утекают они меж пальцев, как вода в песок - все совсем как у нас, только разве масштаб иной. И, конечно, работа, работа, не разгибаясь, за эти самые тысячи, причем как раз это-то - совсем не как у нас. Да ежели бы мы у себя там так упахивались - еще неизвестно, кто был бы богаче!..
   В общем, Ленка, нет нигде вечных праздников - есть только вечные будни, и среди них - маленькие островки радости... Кажется, опять брюзжу? Да что это со мной!
   А мои случайные заработки меня уже не устраивают - ищу постоянную работу, но самоучкой и соваться некуда; знание английского здесь, сама понимаешь - не профессия. Без образования, причем - по их стандартам, здесь даже в няньки не возьмут, только посудомойкой, поэтому подумываю пойти подучиться в университете, получить кой-какие профессиональные навыки: печатание, расчеты на компьютерах, какой-нибудь Busines Introductory Course.
   Ты, наверное, уже обратила внимание на мои колкие замечания в их адрес... Но это еще не все - все я просто не рискну доверить бумаге, будет слишком много и, наверное, чудовищно неблагодарно. Но думать-то себе не запретишь? Единственное, что хотелось бы еще высказать, потому что уже невмоготу: они же ничем не интересуются, кроме себя, своего здоровья, своего успеха и своего заработка; сначала это восхищает, потом всего лишь удивляет, потом начинает раздражать, а потом становится невыносимо скучно.
   Мы - другие. Не знаю, лучше это или нет, если мы умеем еще многое любить, многим интересоваться, ко многому привязываться, болтать часами, чем-то умиляться, поддаваться настроению и иметь еще массу совершенно не нужных в жизни милых привычек; в нас ужас сколько недостатков, зато какие достоинства! Мы - действительно другие. Так что тебе еще и это предстоит выбирать.
   Во всяком случае, я бы хотела быть вместе с Баком, но жить бы я хотела в России - так неуютно, так как-то стерильно, бесцветно, бесвкусно мне здесь, знала бы ты! Впрочем, все это трудно передать, это надо почувствовать в атмосфере. Нет некой изюминки, взлохмаченности, не хватает эмоций, легкомыслия, беспорядка. Свободы, как это ни покажется странным: как, в Америке, которая провозгласила себя оплотом свободы - и нет свободы? Не зарапортовалась ли?.. Но в состоянии ли ты себе представить, как может надоесть этот заведенный не тобою порядок? Душа сопротивляется, во всяком случае, моя, а поставить себя над этим распорядком у меня, конечно же, не хватит ни характера, ни сил. Гляжу на остальных: тянет каждый свою лямку и терпит - как будто жизнь только и состоит из незыблемых правил и привычек. А на лицах - застывшие гримасы улыбок, которые поначалу, по простодушию моему, брали меня в плен. А теперь - тоска-а!..
   Так что смотри... Впрочем, зачем я тебе об этом? Ты же все равно не поверишь? Только, может, у тебя характер другой? Хотя... Может ли помочь характер инопланетянину жить среди людей?.. Боюсь я за тебя, Ленка!
   И вот еще о чем хотела тебя предупредить: что ты будешь делать со Стивом, как собираешься с ним жить? Учти разницу в возрасте. Это серьезней, чем тебе кажется. Я по себе чувствую - Бак так устает, так измотан: мне его просто жаль. Лет 5 еще продержимся - а там не знаю, не знаю... Я-то надеюсь, что мое терпение и здесь вывезет. А потом у нас будет общий груз лет, привычек, воспоминаний. А ты? Проклянешь ведь и Стивовы деньги, и меня заодно?
   В общем, вот тебе мое последнее напутствие, а дальше - как знаешь. Потому что Стив внял, наконец, моим подсказкам и взялся оформлять для тебя приглашение, так что в самом недалеком будущем ты его получишь. Но дорогу твою оплачивать он не желает. Посмеивается: "Захочет - приедет!" Жаба давит нашего миллионера раскошелиться ради молодой женщины, жаждущей его осчастливить, пуще смерти боится быть одураченным. Для тебя это - лишний повод подумать: не дурное ли предзнаменование? Не любят они здесь расставаться с деньгами легко и изящно: у каждого в душе - по лавочнику...
   Та-ак, это я сказала, об этом предупредила... А теперь, как говорится, хочешь быть счастливой - будь ею! И ломай голову, как добраться. Я, конечно, постараюсь, насколько это в моих силах, помочь: как только он отправит приглашение, попробую передать тебе с оказией немного денег, хотя мои собственные возможности, сама понимаешь, весьма и весьма... Поговорю с моей палочкой-выручалочкой, Баком - может, войдет в положение...
   Надеюсь, до скорого уже? Целую тебя - твоя Маша.
  
   15
  
   Почти через год после того, как Бак встречал Машу на американской земле, Бак с Машей встречали Лену Шидловскую. Только Лена, в отличие от Маши, долетела безо всяких опозданий, переживаний и чувства потери.
   От аэропорта до дома было около сотни миль. Ехали в Баковой просторной машине; Бак правил, а Лена с Машей сидели на заднем сиденье, без умолку говорили и не могли наговориться. Лена при этом еще успевала поглядывать в окно на проплывающий мимо пейзаж провинциальной Америки, удивленно качать головой, всплескивать руками, а то и ахать, хотя пейзаж, правду сказать, был однообразен: бесконечные одно-двухэтажные домики с зелеными, несмотря на позднюю осень, лужайками при сырой промозглой погоде, не дающей теней, казались нарисованными художником-аккуратистом декорациями без малейших признаков фантазии, да и они без конца заслонялись рекламными щитами и дорожными указателями, коими была обставлена дорога, так что Ленины ахи и охи выражали, главным образом, ее удивление по поводу того, что она - уже здесь, так и не успев почувствовать никакой ностальгической боли по поводу прощания с родиной.
   Маша смотрела немного отчужденно на то, как Лена жадно и восторженно поедает глазами каждое цветовое пятно, каждое здание, машину, ярмарочно-пестрый рекламный щит, и узнавала в ней саму себя год назад: такой же выглядела дурой; ей было грустно: как быстро все проходит - всего год понадобился, чтобы ее здесь уже ничем невозможно было удивить.
   Заботилась она сейчас только о том, чтобы, общаясь с Еленой, успевать, пока та рассыпается в восторгах, перекинуться словечком с Баком и незаметно выставить подругу перед ним дебилкой, поскольку Бак посматривал на Лену с интересом и заметно распускал перед нею крылышки, так что Маша даже усомнилась на миг: не сделала ли она, пригласив ее, величайшую глупость?
   А вот и дом! Простой, скромный двухэтажный дом из красного кирпича с белыми тонкими швами, с закругленными углами и квадратными окнами, без всяких наружных украшений, не считая разве что белых пилястрочек у входа да козырька над стеклянной входной дверью. Как у всех, зеленая лужайка перед домом с темными, отцветшими уже кустами роз и низкая, чисто символическая кирпичная ограда, увитая диким виноградом и гортензией.
   Как только вышли из машины, Маша, подхватив Лену, ни на шаг ее от себя не отпуская, повела осматривать участок; Бак выгрузил сумки и, прежде чем поставить машину в гараж, осведомился: не надо ли позвонить Стиву и пригласить его? Маша резонно ответила, что пока не стоит: Лене надо дать выспаться, отдохнуть и привести себя в порядок.
   Затем она провела Лену по дому, показала отведенную ей спальню; хвасталась она только тем немногим, что успела изменить здесь сама: новыми шторами, комнатными цветами в горшках, полыхающими на окнах, да зимним садом, устроенным ею в холле. Утомительные, глупые Ленкины восторги она принимала молча; она-то знала, что дом ее - самый заурядный американский дом с необходимым набором мебели и техники, только и всего.
   Затем обедали втроем. Обед был с вином, по-русски долгим, незаметно перетекающим в ужин. Бак, устав от их болтовни, то и дело перескакивающей на русский язык, извинился и отправился было к себе в кабинет. Маша только попросила его разжечь в холле камин, который здесь никто никогда до Маши не топил - а Маше он понравился своим живым теплом в этом огромном пустом доме; с тех пор камин топился частенько: ей он напоминал костры детства. И когда Бак разжег его и ушел, она перебралась вместе с Ленкой из столовой в холл, придвинув поближе к жаркому огню кресла, кинув на них пледы и прикатив сервировочный столик с напитками и сладостями. Забрались с ногами в кресла, утонув в них и укутавши ноги пледами; Маша еще укуталась в черную с красными маками испанскую шаль, Баков подарок. Расположились, одним словом. И начали, как бывало, "обща".
   Лена, балдея от антуража, в нетерпеливом предвкушении, что скоро-скоро сама заживет точно так же, принялась рассказывать о том, как за несколько дней до отъезда была у Макса: тот пригласил ее к себе посекретничать и кое-что передать Маше на словах.
   Маша, которой были интересны все до единой подробности их последнего общения, устроила Лене пристрастный допрос: сколько раз бывала она у Макса, при каких обстоятельствах они общались, и ночевала ли она у него?
   Лена, уклоняясь от прямых ответов, возмутилась:
   - Но, милочка, я ж решала твои проблемы - сама меня нагрузила! Что я могу, если он назначал встречи у себя?
   - Да, но я же не просила тебя лезть к нему в постель!..
   Потом, спохватившись - ой, дуры: готовы схватиться из-за пустяков, оставшихся где-то там, на другом краю земли! - Маша, прикрыв глаза, ясно увидела Максову комнату и вспомнила их последнюю встречу; комната к утру выстыла, из-под одеяла высовываться не хотелось, а Макс разгуливал нагишом, рисуя на запотевших оконных стеклах женские силуэты и стирая их ладонью... "Кого это ты?" - спросила она. "Тебя - кого же еще? Хочу запомнить", - ответил он, и когда стирал пот со стекол, видно было, как сквозь грязно-серые тучи за окном пронзительно голубыми осколками проглядывает чистое небо, и в одном из них блистает низкое холодное солнце; потом Макс включил электрокамин, прыгнул к ней в постель и был такой ледяной, что она вздрогнула, даже сейчас...
   - Ах, какая ты! - говорил он ей тогда; в его глазах она замечала нечто похожее на сожаление и печаль.
   - Какая? - по-кошачьи щурясь, спросила она.
   - Мне показалось: можешь ночью в постели ножичком - кхх! - рассмеявшись, он чиркнул себя пальцем по горлу, затем положил ладонь на ее обнаженное плечо и с силой огладил, будто хотел раздавить эту дразнящую округлость.
   - На чёрта ты мне сдался, - дернула она плечом, стряхивая руку.
   - Так уж и на чёрта? - усмехнулся он; помолчал и добавил: - Давай, мать, езжай, продавайся. Что нам еще остается?
   И сейчас ей, комфортно полулежащей в уютном кресле перед камином, стало вдруг до слез обидно: сволочь! взял и едва не силком выпихнул ее сюда, на край света! И сыночку родного не пожалела - только чтоб не видеть больше этого сукиного сына и не ждать подачек в виде редких ночей... А здесь - все они беглецы; чтоб заполнить пустоту и заглушить боль утрат, громоздят себе миражи из машинных чудес света и домов с каминами...
   А тогда ей захотелось сказать ему напоследок что-то такое, чтобы... Да взяла и сказала, глядя ему в глаза:
   - А ты возьми и оставь меня у себя. Прямо сейчас. И я этот заграничный паспорт - на кусочки.
   Поперхнулся. Справился с собой. Процедил:
   - "Знаю, каждый за женщину платит"... Денег, мать, нет.
   - Заработай. Какой же ты мужчина?
   Глянул холодно вприщур: укусила - вместо благодарности-то...
   - Что, обиделся? Ладно, давай не будем; я пошутила, - придвинулась и коснулась губами его щеки. - Мир?
   - Да, не будем, - согласился он и снова погладил ее плечо, будто удивляясь тому, какое оно живое и горячее. Стряхнул с себя морок, высвободился из-под одеяла и резко поднялся. - Кофе хочу! - оделся и ушел на кухню.
   И она тоже поднялась и стала одеваться. Игра кончилась... Впрочем, нет - когда уже уходила домой, тронула его пальчиком за нос:
   - Ладно, прощай, и будь здоров, - взяла его руку, повернула ладонью вверх и, водя по ней пальцем, сказала: - Видишь, какие у тебя хорошие линии: жизнь предстоит долгая, и много чего в ней будет: дальняя дорога, казенный дом, свой интерес; богатый будешь, и любовью судьба не обидит. Причем - скоро уже, - она погрозила ему пальцем...
   - Я свою судьбу и так знаю, - выдернул он руку, не поверив ни одному ее слову.
   - Поди, уже и невесту приглядел? - спросила она его тогда.
   - Нет, но за этим дело не станет...
   Об этом она, прикрыв глаза, и вспомнила сейчас, слушая Лену...
   - Знаешь, что он просил тебе передать? - сказала Лена.
   - Погоди, расскажи сначала о нем самом, - потребовала Маша. - Как он? Кофе, конечно, для тебя заварил?
   - Да, и хороший кофе.
   - Моя школа.
   - А мужик симпатичный. Быстрый, сноровистый - прямо как заправский официант: все в руках так и горит. "Понимаешь, - говорит он мне, - какая вещь? Я ей помог! Не знаю, - говорит, - смогла бы она без меня выбраться - или так бы и кукарекала, без связей-то и без способностей?".
   - Да улетела бы и без него...
   А Лена продолжала:
   - "Много, - говорит, - сделал, а теперь ни ответа, ни привета, как будто меня уже не существует. А - зря: не учла, - говорит, - что еще вернется, хотя бы за сыном, и тогда посмотрим, сгодятся ей старые друзья - или своего сына ей не видать там, как своих ушей, пусть у нее и документы в порядке. При большом желании можно ей это удовольствие доставить".
   - Вот сукин сын, а? - возмущенно сказала Маша.
   - "Она, - говорит, - что ж, думает, что старым друзьям достать ее там уже и невозможно? Нет, - говорит, - при большом желании можно достать и там: скомпрометировать ее перед новыми друзьями, перед мужем. Только, - говорит, - заниматься не хочется - я же, - говорит, - все-таки джентльмен".
   Это Максово "джентльменство" ввергло обеих в хохот. Они несколько раз повторили: "Ой, джентльмен!" - и каждый раз хохотали так, что едва не вываливались из кресел.
   - "В общем, - говорит, - намекни ей повнушительнее, - продолжала Лена, когда насмеялись досыта, - что старые друзья так не поступают. Но если, - говорит, - не поймет - уж и не знаю, что и делать... Придется, - говорит, - крайние меры принимать".
   - Ну не сукин ли сын, а? - качала головой Маша.
   - Конечно, сукин сын, - подтвердила Елена и продолжила: - "Я же, - говорит, - просил ее как человека: найди толкового фирмача, чтобы объединить усилия. Я, - говорит, - рискнул, все поставил на кон, а от нее никаких потуг!" И, представляешь, Машка, - продолжала Лена, - подводит он меня к окну и показывает в огород: там у него на грядке, ну, знаешь, где георгины растут, большой такой штабель стоит, пленкой закрытый. Я думала, это дрова в поленнице: такая поленница, метров шесть длиной и два высотой, - а это алюминиевые болванки!.. "Вот, - говорит, - тридцать тонн дожидаются отправки; и сертификат, и лицензия на вывоз - все есть. Передай, - говорит, - надо срочно найти покупателя, хотя бы за полцены. Но нужно три-четыре тысячи долларов для вывозки. Причем, - говорит, - можно организовать регулярную поставку"... Потом познакомил с художником Колей и его женой. Помнишь Колю?
   - Помню, - вздохнула Маша.
   - Так этот Коля собрал сто картин молодых художников - пообещал продать в Америке. Теперь собирает берестяные шкатулки, картинки из перьев, еще что-то: целая комната. И это, говорит, только начало - обещает всю Америку завалить.
   - Они думают, - запальчиво отозвалась Маша, - что все так просто: раз-два, и нашелся дурачок, готовый подарить им тысячи долларов!..
   - Но это не все, - продолжала Лена. - Он еще такую идею тебе дает: пусть твой профессор создаст здесь, у вас в штате, комитет гуманитарной помощи русским детям, или инвалидам, или пенсионерам - неважно! - и чтобы комитет этот организовал сбор лекарств, продуктов, одежды - на ваше усмотрение: лишь бы проще и быстрее. Да ты бы и сама могла организовать - сразу бы заработала тут и авторитет, и рейтинг... А Макс там создаст комитет во главе, скажем, со Скворцовым, так что можно будет летать туда-сюда: мост будет; это модно теперь - мосты всякие. И вы с Баком сможете летать за счет комитета и участвовать в распределении помощи; подключить газетчиков, телевидение - представляешь, какое международное шоу можно сделать? "Ученые с мировыми именами в походе против бедности"! Или: "Спасение русских детей в руках американских ученых"! - Макс говорит: последние дураки будут, если откажутся от идеи.
   Маша подумала и сказала:
   - Ну, предположим... А при чем здесь он?
   Елена рассмеялась.
   - Представь, я его тоже об этом спросила - так он мне: "А погрузка, а перевозка - кто этим будет заниматься? Профессора, что ли? Или Марья? Им, - говорит, - как всегда, чистая работа достанется и внимание прессы, а все будет сделано мной и моей фирмой. Мне, - говорит, - придется с военной авиацией связываться, просить транспортные самолеты". Между прочим, Макс уже зондировал почву, и военные готовы на это: тоже люди, тоже в Америку слетать охота...
   - Ах, Ленка, как это все надоело! - вздохнула Маша. - Сто лет с тобой не виделись - и опять этот шахер-махер. Думала, хоть здесь не достанут... Давай о чем-нибудь другом, а? Я так рада, что ты здесь! Хочешь, покажу наряды?
   - Ой, да конечно!..
   И, несмотря на то, что Лена почти сутки не спала, они до следующего рассвета смотрели наряды, косметику и снова говорили, говорили, говорили, и не могли наговориться.
   16
  
   Ясным августовским вечером профессор Скворцов встречал чету Свенсонов в аэропорту - те прилетали якутским рейсом.
   Вместе со Свенсонами прилетел еще один американец, высокий, одного с Баком роста, но дородный, хорошо одетый улыбающийся господин с ежиком рыжих волос и моложавым загорелым лицом, отрекомендованный Баком как коммерсант и его хороший знакомый. Скворцов немного растерялся, когда Бак представил его: в городе напряженка с гостиницами, а его не предупредили о лишнем госте, и он не заказал для него места. Но Бак, сразу поняв заботы Дмитрия Ивановича, поспешил его успокоить: Грегор - так звали коммерсанта - сам все заказал, еще из Якутска. Нужные пояснения добавила Маша, уже по-русски: этот Грегор навязался им в Москве, когда узнал, что они с Баком знакомы с Сибирью и как раз туда летят - он хочет увидеть ее своими глазами и, может, даже вложить куда-нибудь деньги, которых у него, похоже, как грязи, но американский госдеп забираться своим гражданам в русскую глубинку по одному не рекомендует... А заодно и на переводчице сэкономил, - добавила она ехидненько, - хотя, вроде бы, человек и приличный: во всяком случае, в Якутии ни в чем предосудительном замечен не был. Разве что выпить не дурак.
   А Свенсон со Сворцовым встретились, как подобает старым друзьям: ведь после той степной экспедиции Дмитрий Иванович успел побывать в Штатах и заехать к Баку в Антропологический Центр. Они обнялись, долго трясли друг другу руки, сердечно улыбались и были на "ты", хотя Свенсон и держался несколько сдержанней, чем многоречивый и нервно жестикулирующий хозяин.
   Выдачу багажа долго задерживали, и они вчетвером ждали прямо на площади перед аэровокзалом и разговаривали; Скворцов со Свенсоном, не теряя времени, тут же начали обмениваться информацией: Дмитрий Иванович рассказывал о местных археологических новостях, Бак - о своих якутских впечатлениях (Скворцов прекрасно знал Якутию и своих тамошних коллег) и о Венском симпозиуме (Скворцов сетовал, что так и не смог туда поехать - нет средств...). И вслед за этим, к удивлению Бака, не ставившего Дмитрия Ивановича в известность относительно своей благотворительной деятельности, бурно развитой им в течение последней зимы вместе с Машей, Скворцов завел с ним разговор об операции под названием "Гуманитарная помощь американских ученых детям России, пострадавшим от последствий экологического загрязнения", или, сокращенно, "Экобэби хэлп", которую организовал Бак в своем штате уже после того, как Скворцов побывал в гостях у Бака, и о создании постоянно действующего фонда под этим же названием. Поэтому, когда Скворцов спросил, когда возвратится с грузом Макс Темных, потому что к его прилету он, Скворцов, уже успел все подготовить - Бак обстоятельно, хотя и несколько суховато, без увлеченности, свойственной русскому профессору, ответил, что все, что касается его личного участия, сделано: контейнер с продуктами, витаминами и медикаментами загружен ("Пока только пятитонный - все получилось на скорую руку", - смущенно оправдывался Бак, добавляя при этом, что в будущем они смогут подготовить контейнер побольше), причем неоценимую помощь в этой операции ему оказала Маша - сам он очень заня; при этом Бак, мягко светясь, в знак благодарности обнял Машу, и она порозовела от Баковой похвалы. Что же касается подробностей операции, особенно той ее части, что связана с Максом, то она их знала лучше Бака и потому переводила Дмитрию Ивановичу со своими добавлениями - переводила и удивлялась тому, какие успехи сделал Макс в отношениях со Скворцовым: господи, да, никак, он уже в лучших друзьях у профессора - и ему успел голову заморочить?
   В общем, Бак с Машиной помощью ответил, что когда они с Машей улетали в Вену, контейнер этот ждал Макса на военном аэродроме штата - у Макса Темных, кажется, что-то не клеилось с русскими военными насчет самолета.
   - Нет-нет, все уже решено - самолет отправлен! - пояснил Скворцов. - Я сам подключался, и помогла областная администрация...
   Хотя Дмитрий Иванович за два последних года и продвинулся в английском - все равно охотно прибегал к Машиной помощи, а уж когда начинал сам, как всегда, быстро и эмоционально - тотчас перескакивал с английского на русский.
   Значительного прогресса достигла и любезность его по отношению к самой Маше: теперь он ее не просто замечал, а еще и церемонно поцеловал при встрече руку, отчего она сконфузилась так, что покраснела до корней волос, и по фамилии больше не называл, и не "тыкал", как это было в экспедиции, воспринимая ее там чем-то вроде прислуги - а только "Машенькой" теперь, и подчеркнуто на "вы", щедро рассыпая перед нею еще и обильные комплименты:
   - Ах, как вы, Машенька, прелестно выглядите! На пользу, на пользу вам замужество, и переезд в Штаты - на пользу! Я так рад за вас и за Бака!
   - Вы мне это уже говорили, - сухо обрывала она его - его комплименты казались ей почему-то насмешливыми: не верила она в их искренность.
   - Говорил, говорил, и еще раз скажу! - не унимался он. - Готов повторять это тысячекратно! Тысячекратно, милая Машенька, тысячекратно!..
   Кроме того, что он излишне говорлив - он был еще и неумеренно улыбчив, суетлив и услужлив по отношению к ней с Баком, причем к ней - даже больше, чем к Баку. Что это с ним? Или он и был такой, а она не замечала? Да нет же, не был! Да он ли это?.. Для нее, как и для всех в институте, он всегда был "профессором Скворцовым"; это звание - "профессор" - произносилось с заведомым уважением; пусть он и по-смешному важненький и зазнаистый - это прощалось: единственный в городе профессор истории, должен же он чем-то отличаться ото всех? Да и Бак говорит, что Дмитрий Иванович - умница, большой ученый, со свежими интересными идеями... Конечно же, ей льстят его мягкий словесный шелест, поток комплиментов, расточаемые ей лучезарные улыбки - а, с другой стороны, за него же и досадно: ну зачем он так - будто и не профессор вовсе, а жалкий студент, вымаливающий "удочку": только чтоб стипендии не лишили. Бак - чуткий: понимающе переглядывается с ней и тайком жмет ей руку: не обращай, дескать, внимания - просто что-то у него не в порядке, вот и нервничает...
   Пока стояли в ожидании багажа и Дмитрий Иванович с Баком, обменявшись беглой информацией, стали затем обсуждать план совместной работы, выплыло вдруг, что прежде всего Бак имеет твердое намерение нанести визит Машиным родителям в Зеледеево - это, видите ли, его наипервейший долг, пренебречь которым он не может и намеревается неукоснительно его исполнить.
   Скворцов осекся и задумался; этого намерения Бака в своих планах он не учел: у него и сомнений не возникало, что у всякого серьезного человека на первом месте работа, а не презренный быт, так что его ближайшие планы летели кувырком - он-то знал, насколько чревато русское гостеприимство, и готов был держать пари, что Баку из объятий своих новых свояков быстро не вырваться. Поэтому он обескураженно посмотрел на Машу, виновницу, как ему представилось, плана заманить Бака к родителям: что теперь делать-то?
   Однако сама Маша не только не была в восторге от Бакова намерения, но и явно удручена, озабоченно закусив при этом губку; конкретного разговора у них с Баком на эту тему не случилось - были лишь общие прикидки; она избегала строить точные планы, надеясь, что, авось, всё как-нибудь разрешится без поездки к родителям. Ничего само собой не разрешилось, и чем ближе к родительскому дому, тем в большее смятение она приходила, раздумывая: как бы обойтись без поездки? Как-нибудь там, в Зеледееве, они этот неисполненный Баков долг переживут - не хватало еще, чтобы мать устроила скандал на всю улицу или, того пуще, потасовку с новоявленным зятем: с нее станется; надо бы прежде обстановку прозондировать, съездить самой...
   И вот, пользуясь тем, что по радио объявили о выдаче багажа и Бак с Грегором ринулись в багажное отделение за сумками, она, поотстав от них и придержав Дмитрия Ивановича, взмолилась к нему, чтоб придумал что-нибудь и поскорее отвез Бака в экспедицию: "Боюсь, мои предки не готовы его там принять", - и что лучше, если она сама предварительно съездит и подготовит встречу.
   Дмитрий Иванович, кивая и сочувственно улыбаясь, сразу все схватил без лишних объяснений. Однако, поняв все с полуслова и тотчас сориентировавшись, он выложил и свою контрпросьбу - будто только и ждал зацепки:
   - Я вас, Машенька, прекрасно понял: вы перед трудной дилеммой, - и я, конечно же, с удовольствием готов сделать все, чтоб вас выручить. Но я, Машенька, тоже хотел бы попросить вас об одном... н-ну, скажем так, одолжении.
   - О каком? - насторожилась она.
   - Да вы не бойтесь - сущая безделица! Я думаю, это не составит вам большого труда, - заворковал он. - Ну, а нет - так что ж... Я бы очень хотел, дорогая Машенька, чтобы ваш муж, - он интонационно подчеркнул, усилил это "ваш муж", придав словосочетанию значительности, - пригласил меня поработать два-три года - на контрактной основе, разумеется, Машенька, на контрактной основе! - в его Антропологический Центр. Стало просто уже невозможно здесь ни работать, ни публиковать свои труды - хочется немного поправить дела... Все это, Машенька, само собой, строго конфиденциально, между нами! Я, конечно, сам буду говорить при случае, но хотелось бы, чтоб и вы меня активно поддержали...
   "Господи, и он - туда же! - тревожно отозвалось в ее мозгу. - Они что тут, с катушек все съехали?.."
   Она давно поняла, что Бака тянет сюда не случайно: он перенимает у Дмитрия Ивановича идеи, которые тот походя в ораторских запалах рассыпает с неимоверной щедростью, горстями, в благодарность только за то, что его выслушивают - он будто ткет их в экстатических экспромтах из ароматного воздуха южной степи, считывает их невидимые знаки с древних скал, улавливает их среди стрекота ночных кузнечиков... Нет, конечно, не расскажет она никому этого своего скромного наблюдения над собственным мужем, и все же... Она представила себе, как Дмитрий Иванович, единственный здесь, в ее родном городе, серьезный ученый-археолог, уедет. И сразу - гадкая мысль: а к кому тогда будут они с Баком ездить?.. То, что Скворцов, этот гордец, называвший ее когда-то только по фамилии и не иначе как на "ты", теперь униженно просит покровительства у нее, тешит ее самолюбие... Но - странное дело: оттого, что он унижается перед американцем, хотя бы и ее мужем, больно и унизительно ей самой...
   - Я не знаю, - попыталась она как-то поделикатнее отвертеться. - Я в его дела стараюсь не вмешиваться...
   - Не скромничайте, Машенька, не скромничайте! - напирал Скворцов, перебивая ее лепет и льстя напропалую: - Я же вижу, как он вас любит, как вами дорожит, как слушает вас - вы сделали поистине огромный шаг в его приручении, я вами просто восхищен! Так что насчет вашего вмешательства - излишние опасения; он же приглашает из-за рубежа специалистов, я знаю! Не дрейфите, Машенька - что делать: вся жизнь - сплошной компромисс! Вашу просьбу я, конечно, выполню: завтра же увезу его в поле! Ну, так что: вы - мне, а я вам? Согласны? Да - или нет? Решайте скорее!
   - Да, да! - не без внутреннего сопротивления, но вместе с тем и с облегчением торопливо согласилась она - навстречу уже шел улыбающийся Бак с сумками. А через десять минут, когда мчались в город, Скворцов уже убеждал Свенсона:
   - Я, Бак, хочу сказать вот что: поскольку и у тебя, и у меня дефицит времени, предлагаю такой план: завтра с утра мы с тобой уезжаем в поле. Все принципиальные вопросы разрешим на месте; я покажу тебе, что мы нащупали интересного - а Машенька пусть пока навестит своих родителей. Потому что, Бак, у меня все туго завязано: и проблема транспорта, которая вяжет мне руки, и люди - август, Бак, пора сворачивать экспедицию; скоро придут дожди и холода - я держу ее там только ради тебя: думаю, у нас с тобой будет много взаимных вопросов и ответов - они должны сработать и на тебя, Бак...
   Бак ничего против этого плана возразить не мог - хотя бы потому, что был гостем - лишь виновато развел перед Машей руками, а она, сидя с ним рядом, в знак полного согласия с планом кивала Баку, гладила его руку и успокаивала:
   - Мне бы так хотелось, Бак, всегда быть рядом, но раз надо - значит надо! Поезжай, Бак, и ни о чем не беспокойся!..
   А рано утром, еще затемно, они с Баком встали (он специально попросил Дмитрия Ивановича прислать машину, чтобы самому проводить Машу), вместе собрали сумки, упаковали подарки, и Бак проводил ее на вокзал и усадил в поезд.
  
   17
  
   Пятнадцать лет уже мотается она этой дорогой; последний раз ехала позапрошлой зимой, но - будто целую вечность успела прожить за эти полтора года. Странное, непривычное состояние овладело ею.
   Бывало, если полгода не ездит - так соскучивалась по этой дороге, что каждая береза, каждая изба, проплывшая за окном, корова, лохматая ли жучка, семенящая за скрюченной старухой с клюкой, скачущий ли на лошади мальчонка настолько умиляли, что готова была расцеловать каждое существо, каждую морду: господи, какое же оно родное! - все это, перевитое быстрым движением поезда, аранжированное ритмическим пеньем колес, взвихривало забытые видения детства, где все цвело, звенело, искрилось и пахло так, что - задохнуться и сойти с ума... Сеном и густым лошадиным потом пахли не только лошади, на которых приезжали родичи из деревни - пахли сбруя, телега, овчинные кожухи возчиков; впрочем, все пахло тогда до головокружения: мед в облитых радужной глазурью горшках, ковриги хлеба, хрустящие на зубах золой, ивовые корзины - да сами люди, их одежда, руки, лица пропитаны были запахами дождя, ветра, сена; даже глиняные свистульки в виде барашков и собачек, которые ей совали в подарок, тоже пахли; пах даже воздух, который выдувался из свистульки, даже темные, влажные, исходящие из нее звуки... Где это? Куда ушло? Кануло Атлантидой, лишь плывут поверху обломки - стойким напоминанием о том, что - было, было...
   Она боялась теперь ностальгических слез - так боялась, что набрала с собой в дорогу психотропиков. Но ее глаза, успевшие за полтора года увидеть столько умело налаженной жизни, трудолюбия, цинизма, нищеты, роскоши, что глаза ее скользили теперь по родному пейзажу за окном, оставаясь совершенно сухими, хотя за все цеплялись, все замечали по-прежнему: и чахлые эти березы, и реденькие убогие стада, и подслеповатые избы без единого яркого пятна, и пьяные заборы меж ними, - все вызывало теперь только смешанное с жалостью раздражение: господи, сколько же надо иметь лени и как надо не любить себя и свою жизнь, чтобы с таким вот равнодушием жить среди этого убожества? Из года в год. Из века в век...
   А вот уже и родной городишко за окнами плывет, такой придавленный к земле, безлюдный, безмашинный, серенький...
   На перроне, как и десять, и пятнадцать лет назад - все тот же выщербленный асфальт, болтающиеся без дела мужичонки, грузные оплывшие женщины в мешковатых одеждах; пообломанные на бесплатные букеты кусты сирени у здания вокзала... На площади за вокзалом - вечная огромная лужа, через которую кто-то заботливо каждый год кладет рядок кирпичей.
   Благополучно перебралась на ту сторону по кирпичам, перехватила покрепче сумки и потопала к дому.
   Вышла на свою улицу: ба-а! что бы это значило? - вместо привычной пыли и зеленой воды в колеях проезжая часть засыпана свежим гравием! Никак земляки улицу асфальтировать собрались? Ну, жизнь, елки-моталки, прямо кувырком помчалась! - еще поиронизировала над земляками.
   А вот и дом... Господи, неужели - дома? Странно как: не та комнатенка в городе, которую так старательно обживала много лет, таща туда вещь за вещью, и не тот красного кирпича особняк среди розовых кустов на другом краю земли - а этот вот, из серых бревен, да с оконцами в ставнях, где родилась, выросла и откуда сбежала навсегда, так и останется родным, и будет сниться и рвать сердце болью?.. А это еще что?.. Бог ты мой! На месте лужайки перед домом, где искони зеленела мурава, по которой обожала когда-то бегать босиком - развороченная земля и кое-как натыканные чахлые, полузасохшие цветы: резеда, астры, левкои. Уж не к ее ли это приезду?
   И вот уже она, удивленная, обнимает сыночка: "Ты ли это, Сереженька?" - узнавая и не узнавая его, вымахавшего за полтора года с нее ростом, с пробивающейся сквозь детский писклявый голосок еще неустойчивой, дребезжащей, но уже заметной хрипотцой, костлявого, угловатого, с теми же жесткими вихрами и торчащими врозь ушами, с теми же настороженными глазами - но уже не по-детски уклоняющегося от горячих, неумеренных ее объятий и поцелуев.
   Затем обняла и исцеловала драгоценную свою мамочку, которая стояла деревяшкой, кажется, еще не веря, что перед нею воочью Маша; Маше-то и весело: слава Богу, живы-здоровы, и она вот вернулась, - и досадно: родная мамочка не понимает и не слышит, говори - не говори: будто за толстым стеклом стоит, безучастная, одинокая - не ворчит, не ругает уже, только поджала губы, а в глазах - укор. И так захотелось Маше опять, как раньше, заплакать от обильного контраста радости и боли - слезы всегда очищали ее и успокаивали, как легкий наркотик; да просто соскучилась по слезам - вот ни разочка не всплакнула на чужбине - хватилась, а слез нет! Да что же это такое? Даже обидно - будто и не она вовсе вернулась: подменили ее там!
   - Ну что ты, мамочка, огорчаешься? Вернулась вот, и ничего-то со мной не случилось, кроме того, что замужем за хорошим человеком. Порадуйся за меня!
   - А где ж... муж-то? - выдавила та из себя слово "муж".
   - Он в экспедицию поехал - он, мама, очень занятый человек.
   - Дак он чо, не приедет, или как?
   - Даже не знаю пока. Может, лучше вам самим съездить в город, встретиться с ним, а, мамочка? - взглянула на нее испытвающе Маша.
   Мать еще крепче поджала губы. Хорошо, как раз заявился на обед отец - вот будто чует всегда его сердце: только она в дверь - и он тут как тут, "милый папка", все такой же кряжистый, как листвяжный сутунок, загорелый, моложавый - не берут его никакой алкоголь и никакое время! - навсегда пропахший пивом и портвейном, пришел, и будто ворвался вместе с ним ветер:
   - О-о, дочура, привет! - облапал, расцеловал, и тут же - матери: - Слушай, мать, ты Ваську знаешь?
   - Какого еще Ваську? - проворчала та.
   - Ну, Ваську, Ваську - на том конце улицы жил! Я с ним еще квасил четвертого дня. Да должна ты его знать!
   - И что этот Васька?
   - Так помер! - с какой-то даже радостью сообщил отец. - Сгорел от водки! Завтра хоронить! - и сразу, без перехода: - А где, доча, твой американец?
   Маша принялась объяснять, в чем дело.
   - Э-эх, мать честная, добра-то сколь пропадет! - всплеснул руками отец и, загибая пальцы, стал перечислять, сколько кур, гусей, рыбы, свинины приготовлено для встречи американского зятя - куда девать? И тут же дочери: - А цветы-то, цветы видала на улице?
   - Ой! Это ты, что ли, папка?
   - Да почему я-то? Мать учудила! Она же исполком на уши поставила: смету выделили для твоего американца, цветы вот насадили, дорогу асфальтировать собрались! А теперь чо же? Бросят, конечно. Жалко!..
   Потом была церемония раздачи подарков - "от себя" и "от Бака". С зимы собирала один к одному - и матери с отцом, и Сереже, и сестре с братцем - боже упаси кого обидеть! А отцу сверх того еще и бутылку заморской водки, "виски" называется, да не простого, а - "Белая лошадь"...
   Отец хорохорился:
   - Не такие уж мы, дочура, темные - и виски пили!..
   Однако подарки действовали неотразимо: лица добрели - даже у матери, как заметила Маша, внимательно следя за ее лицом и радуясь за нее.
   Потом достала деньги, целую груду банковских упаковок, ее коронный подарочек, и не без торжественности вручила ей:
   - Вот, мамочка, сама заработала - мечтала, чтоб вы продали корову и не отказывали себе ни в чем. Слышишь, папка?
   - Слышу, доча, слышу!..
   Потом сели обедать, выпили этой самой "Белой лошади", и отец с матерью похвалили: "Прямо как наша самогонка!" - и выпила с ними Маша, а уж отец добирал полегоньку остальное, и никто его не одергивал - за столом царило доброжелательство.
   Маша расспрашивала, что у них тут нового, рассказывала сама, как ей там живется, и тихонько радовалась миру и тишине, причиной которых, может быть, именно ее подарки и деньги: наконец-то в доме поселилось согласие, о котором мечтала с детства, и родители ее обретут на склоне лет тихое счастье... Может, действительно надо было привезти Бака, чтоб порадовался вместе с ней?... Но что уж теперь! Теперь как бы уговорить их в город съездить.
   * * *
   Ближе к вечеру потянулись гости - взглянуть на первую американку их городка. Машу лишь удивляло: ведь ни одной души не встретила, пока шла домой, а ведь высмотрели - идут и идут: сначала соседки, потом родная Машина тетка; потом исполкомовский мужик зашел поинтересоваться. Отец на радостях всех тащил за стол... Женщины придирчиво осматривали Машу, любопытствовали:
   - Ну, и как Америка?
   - Да-а, Америка как Америка. Терпимо, жить можно, - отвечала односложно; рассказывать по порядку не было охоты.
   Женщины кивали, удовлетворенные тем, что Америкой их землячку не удивишь. Об остальном в ее жизни они были осведомлены из ее же писем, которые, как Маша догадывалась, читались всем околотком и пересказывались устно.
   Уже вечером, после работы, пришла со своим мужем - оба толстые, всем довольные - старшая сестра Катерина, степенная, полная достоинства и гордая тем, что не похожа на остальных Куделиных. Маша, сдержанно поцеловавшись с ней, не удержалась, хмыкнула про себя удовлетворенно: пришла-а! Как же-с, слишком занятые люди бухгалтера, чтоб, бывало, свидеться с сестренкой - не та гостья Маша, ради которой можно оставить на целый вечер дом, который полная чаша: Маша ведь - брошенка, неудачница, того и гляди клянчить чего-нибудь станет, помогать надо: сестра как-никак, родная кровушка... А теперь вот - к американке-то - пришла, и подарочки приняла...
   Еще позже Коська, младший - и до него весть доползла! - примчался на своем разбитом мотоцикле, ввалился, как всегда, шебутной, дерганый и - весь в папеньку! - под градусом, бухнул на стол - знай наших! - пузатую бутылку водки с иностранной этикеткой, тряхнул русыми, до плеч, кудрями, все такой же, как в юности, красавчик, еще не огрубевший лицом, баловень и любимец семьи, и иронически скривил капризный рот:
   - Что, маманя-батяня, дождались дорогую гостью? - и - к Маше: - Ну-ка, дай посмотрю, какая стала!
   В большой "зале" с застольем стало сразу тесней и колготнее от ввалившегося Коськи; Маша сразу почувствовала, как устала уже от этого застолья, которое тянулось непрерывно от обеда к ужину и, похоже, грозило растянуться до ночи, и - от бессчетных вопросов и бесконечной болтовни ни о чем: отвыкла. Посмотрела с тоской на выставленную бутылку и сказала, вставая навстречу:
   - Ты что, тоже пить собрался? Ты ж на мотоцикле!
   - А не боись, меня ничо не берет! - заявил он хвастливо, подошел, чмокнул Машу в щеку и тут же, без перехода:
   - Слушай, сестра, а я к тебе это, с делом! Чо хочу сказать-то: ты мне это, ну, визу там, в Америку, сгоноши, а? - тоже поеду, хочу это, дело там открыть!
   Маша удрученно покачала головой: господи, и он туда же! Сплошное безумие: все хотят, все жаждут этой Америки, будто Америка - огромный торт, до которого только добраться - и уж жрать, жрать до икоты, а потом еще упасть в него мордой и вымазаться кремом, шоколадом, взбитыми сливками, или будто Америка - бездонный мешок с деньгами, за который только ухватиться, а уж там не зевай: пихай в карманы, скидывай рубаху, завязывай узлами рукава и набивай, сколько можешь! О, эта бессмертная русская сказка о дармовых богатствах в тридевятом царстве за темным лесами, за высокими горами, среди моря-окияна - только бы повезло объегорить владельца богатств и успеть хапнуть!..
   Но с братцем Маша привыкла объясняться без церемоний - состроила тугой кукиш и помахала им перед его глазами:
   - А вот этого ты не хо-хо?..
   Тот фыркнул, собрался, было, выругаться, но сдержал себя:
   - Чего уж ты так сразу?
   - А ничего! - повысила голос Маша. - Брось эти уличные замашки и научись сначала хотя бы вежливо разговаривать!
   - Обиделась, что ли? Обтесали тебя там, да? Ну, извини-и! - вихляясь и насмешливо кривя рот, паясничал он.
   - Хорошо, извиняю для начала, - сказала она строго. - Это во-первых. А во-вторых, научись хотя бы работать.
   - А я что, не работаю? Во сестра называется - даже не знает, не интересуется братом! Да я уже сколько лет шоферю!
   - Представь на минутку, что интересуюсь! И знаю, сколько у тебя аварий и кого не так давно судили по пьянке. Дело он, видите ли, решил открыть! Ты сначала здесь попробуй, открой. И, в-третьих, если уж тебе так свербит в Америку - выучи хотя бы английский!
   - А ты на что? Ты и научи - ты же сеструха!
   - Я слишком дорого беру - тебе неподъемно.
   - Во как: сестра с меня деньги брать будет? Ловко тебя американизировали!
   - А какого черта тебя, здорового балбеса, бесплатно обрабатывать только потому, что ты бездельник! - отрезала она, сбивая с него наглый тон. Хотя тот еще продолжал клокотать, призывая всех в свидетели: "Вот так сестра!", "Да я!..", "Да меня!.." - она уже отвернулась и не слушала его.
   А застолье все длилось и длилось, и Маше, одуревшей от обилия пьяных лиц перед глазами, от длительных разговоров, от малых, но частых доз спиртного, которое ее вынуждали пить, не бросилось поначалу в глаза, что гостей все прибывает, появляются малознакомые, забытые и совсем незнакомые лица, с какой быстротой поедаются жареные куры, гуси и свинина и какое обилие выпивки течет рекой, да все в бутылках с заграничными наклейками, а когда бросилось и слишком начал давить в уши пьяный галдеж - подумала: правильно, что не взяла Бака - уж перемучиться одной!.. И вдруг обратила внимание на бутылку, которая стояла перед нею: то был французский коньяк, который они с Баком там, у себя, не всегда решались брать из-за дороговизны - а здесь их стояло несколько штук, уже пустых... Она отвлеклась от докучного разговора со своей старой теткой и хотела обратиться с недоуменным вопросом к отцу - он только что сидел напротив, сияя пьяной улыбкой на багровом лице, с аккордеоном на коленях, и о чем-то толковал со склонившимся к нему Коськой; но отца на месте не было - торчал из-за стола лишь оставленный аккордеон. И тут она увидела его: он вышел из другой комнаты с толстой пачкой денег в руке, сунул ее Коське, тот сделал характерный для него жест: все, мол, батя, будет в порядке! - и моментально исчез, а спустя минуту на улице уже взревел взбесившимся быком драндулет, унося его со двора...
   Маша осмыслила увиденное. Пачка, которую забрал Коська, была очень похожа на те, что она передала днем матери... Она встала, подошла к отцу и негромко, но строго спросила:
   - Ты зачем ему деньги дал?
   - Так ведь, доча, гостей вон сколько! - растерянно ответил отец, хлопая глазами, будто пойманный на месте преступления воришка. - Они же к тебе пришли - поить-то чем-то надо?
   - Мне этого не надо! - еще строже сказала она и повернулась к матери; та сидела, окруженная сонмом полупьяных соседок - они намеревались как раз спеть на два голоса старинную песню.
   - Мама! - остановила она их. - Что ж вы делаете? Зачем пропиваете деньги, которые я дала вам на житье?
   Мать замолчала, поджала губы и начала покрываться багровыми пятнами. Гости затихли, как лес перед грозой, и в этой неприятной тишине Маша спохватилась, что совершила промашку: дала матери повод для театрального действа, которое она не упустит сейчас разыграть... Гости явно томились в ожидании каких-то событий - вечер получался слишком благодушным, не в духе Куделиных: атмосфере не хватало напряжения.
   А мать меж тем встала и при полной тишине, соблюдаемой гостями, проковыляла в соседнюю комнату, вынесла оттуда в обеих руках пачки денег, отданных Машей, и вывалила перед Машей на стол, прямо в тарелку с чесночной подливой, оставшейся после курицы - наверное, даже нарочно в тарелку, для более полного эффекта. Однако, как заметила Маша, денег было меньше, чем она отдала днем... И только вывалив перед Машей деньги, мать разразилась тирадой:
   - Возьми их! Попрекнула, да? Здесь я покуда хозяйка, и гостей в моем дому никто еще куском не попрекал!
   - Мама, что ты мелешь - кого я попрекаю? - краснея, возразила Маша. - Просто пить меньше надо! Подумать бы вам лучше о себе!
   - Купить нас хотела? А нас не купишь, мы не продажные! - продолжала между тем высокопарно выкрикивать мать.
   - Ах, да ладно! - устало махнула рукой Маша. - Пейте и живите, как хотите, Бог с вами.
   Она встала, повернулась и пошла к двери, а вслед ей летели по полу эти самые пачки денег, кувыркаясь и рассыпаясь, словно листья в листопад на ветру, и слышался вдогонку крик матери:
   - Забирай! Ты их заработала под своим американцем сраным!..
   Куда можно было уйти в ее городишке поздним вечером?..
   Часа полтора она шаталась по спящим улицам под лай собак, разыскивая кого-нибудь из старых подруг, у которой бы еще горел свет. Еле отыскала одну, а потом сидели с ней до утра на кухне, чтоб не тревожить мужа и детей, дуя чай и разговаривая шепотом, и Маша высказывала ей свои обиды на родственников:
   - Господи, как я от них устала! Знаю, что все мы, Куделины - посмешище для города, да плевать, недолго уже: заберу Сережку, и лет пять, не меньше - вот стервой буду, клянусь! - не захочется мне видеть своих несравненных родственничков! Как я, наконец-то, от них отдохну!..
   * * *
   Вернувшись утром, она, не мешкая, стала собираться: стирала, сушила и гладила Сережины и свои вещи и одновременно, стараясь не накликать материного гнева, осторожненько наказывала обоим, чтоб хоть не ленились писать письма. Простив матери этот ее спектакль с деньгами: Бог с нею, ведь за них жизнь не проживешь! - пыталась вырвать у матери обещание приехать в город - познакомиться с Баком...
   Матери, уже, кажется, простившей Маше Америку, явно не хотелось отпускать внука, и она ворчала:
   - Ну сама-то ты - ладно, а мальца-то зачем сманивать? Сегодня ты там, завтра тебе Африку подай - вам ведь, вертихвосткам, все равно, где чего, а сыну зачем мозги пудрить, с таких пор перекати-полем жить? Ему учиться надо!
   - Ты что ж, думаешь, там школ нет? - вяло возражала Маша.
   - А я, баба, хочу в Америку! Я все равно с мамой уеду! - бубнил Сережка, боясь, как бы бабушка не настояла на своем.
   - Вот оно, вот оно, твое воспитание! - кричала мать, тыча в него пальцем.
   Маша уже ни в чем не прекословила - только бы не перекалить опять атмосферы... Чтобы отключиться, думала о Баке. Вспоминала, как он, милый дурачок, восхищается ее ангельским умением терпеть невзгоды... Да в сравнении с ее родным домом вкупе с ее папочкой и мамочкой любое чистилище раем покажется!..
  
   18
  
   У дежурной в гостинице, когда она вернулась с сыном в город, ее ждало несколько записок: писали подруги. Даже те, от которых не ожидала посланий. Записки были почти одинаковы: "Маша, дорогая, хотелось бы встретиться и поболтать. Не зазнавайся, звони, заходи". Оставалось загадкой: как узнали, что она здесь? - ведь ни единой душе не докладывалась; знал один Скворцов.
   Конечно, она собиралась кое с кем свидеться - но не со всеми же! Дел невпроворот, да и скучно уже стало тратить время на треп - проехали... Но тут поняла: обложили - не отвертеться. Позвонила подруге, у которой квартира попросторней и сын - Сережин сверстник: хотелось бы оставлять его у нее днем, пока занята, чтоб не таскать с собой.
   - Слушай, мать, - предложила она ей, - мне тут отбою нет от наших. Давай, наверное, кликай у себя на завтра сбор, как бывалоче, что ли? Буду отчет держать. Сгоноши там чего на стол - я расплачусь. Питье беру на себя.
   Сговорились: подруга вошла в положение. И насчет Сережки не возражала:
   - Да конечно, Маш, пускай живет, сколько надо!
   - Ах, девки, девки, какой вы золотой народ - как вот без вас? - откликнулось тотчас Машино сердце...
   Утром завезла к ней Сережку, а вечером, задержавшись немного в библиотеке: Бак просил составить библиографический перечень всех местных научных работ по археологии, - и даже не забежав переодеться, а как была, в джинсах и блузке, купив по дороге бутылку армянского коньяка да две - ликеров поприличнее, да кофе банку, заявилась, когда все уже были в сборе.
   - Хотели видеть? Вот она я, отдаюсь всем сразу и на весь вечер: пользуйтесь!..
   Естественно, сразу же охи-ахи: какая стала, да изменилась - не изменилась?
   Не теряя времени ("Ну ты, Машка, прямо как на планерке!"), перецеловалась со всеми, и - к церемонии раздачи подарков.
   Подарочки скромные: кремы, компактная пудра, флакончик духов, - да оно и понятно: на какие шиши, да и как притащишь? - однако всё, будьте уверены, самого высокого качества, не какое-то фуфло для отмазки... И достала коробку с яркой этикеткой. Девки попробовали угадать: никак угощение на всех?
   - Нет, - сказала она, - это из другой оперы: французские кондомы, самые пикантные, какие нашла, скромный презент моей шефине. Очень меня обяжете, коли передадите, а то она все дарила мне разные значки да авторучки - век ей буду благодарна за эти милости - а отдариться случая не подворачивалось.
   Похихикали, но взяли и обещали передать; им-то что - им даже интересно, с каким выражением будет получать и что скажет на это Машина былая начальница. Маша тоже предвкушала торжество, хоть и жалела, что сама не увидит...
   - Ну что, девки, - сказала она, когда сели за стол и налили по первой, - КВН устраивать будем, вечер вопросов и ответов? Скажу сразу то, что интересует всех: замужем я, фамилия моя теперь Свенсон, Маша Свенсон. Не спрятаться хотела под чужой фамилией, если кто плохо про меня подумал - прятаться мне не от кого; просто не могут они моей фамилии ни выговорить, ни запомнить - язык ихний не принимает, лексема чуждая. Гражданства ихнего я, правда, не взяла, не из-за патриотизму никакого, а только из меркантильного соображения: чтоб с визами не путаться: с наших ведь станет вскочить не с той ноги и не впустить потом. За сыном вот приехала. Возвращаться пока не думаю - только в гости, а там видно будет, - она торопилась миновать то, что их теперь разъединяет, и снова быть душой с ними.
   Но задушевности пока не получалось. Посыпались вопросы, вопросы односложные, практические: свой дом - или квартира? Сколько комнат? Есть ли машина?... Отвечала кратко: от квартиры Бог миловал, дом неплохой. Сколько комнат? Да штук десять, или, может, больше, если по-нашему считать.
   - А по-нашему - разучилась, что ли?.
   - Да как, девки, по-нашему? Вот, например, вестибюль квадратов в двадцать, да холл - в сто, да галерея поверху, да столовая - как их считать?.. Машины у нас - четыре, у меня своя, "фордик", самая легкая в управлении, почти детская...
   Девки, сдержанные поначалу - неужели так давит на них ее благополучие, почему не радуются за нее, ведь она же - своя? - выпивши понемногу, расслабились, начали высказываться.
   - А ты, Маша, похорошела!
   - На какой бок? - спросила, как спросила бы раньше.
   - Со всех сторон. И даже подросла. Витамины, что ль, какие принимаешь?
   - Да это, девки, у нее осанка - распрямилась Машка, рясная баба стала.
   - Бросьте вы ей чирикать! Ты, Машка, просто растолстела. Смотри, разбухнешь - разлюбит твой американец. Кучеряво, видно, живешь, жрешь сытно?
   - Проблем нет, - поежилась она от таких комментариев - поотвыкла уже! И решила подразнить для остуды: - Питание стабильное, витамины в изобилии - об этом даже говорить скучно. Но что меня сразило поначалу - там есть все, чтобы женщина была женщиной: прекрасная косметика со всего света, прекрасное белье, одежда, обувь, какие хочешь дамские кабинеты: косметические, массажные, педикюрные, зубопротезные, все зовут и манят; так и кажется, что вся наука и техника работает только на женщину, и к этому привыкаешь, как к воздуху.
   - Да поня-атно! Америка. За деньги все купить можно... Чай, они там доллары не солят и не в щи кладут?
   - Бросьте вы эту политэкономию - ею мне в девках плешь проели! - добивала их Маша.
   - Вы как старые граммофоны все равно, - выступила тут одна, что отмалчивалась, копя против Маши аргументы. - Прямо пластинку у вас заело: "Америка" да "Америка"! Носитесь с ней, как дурни с писаной торбой - слушать противно!
   - А ты не слушай! - попробовали заткнуть ее.
   - Ну да, не слушай - зудите и зудите! А что такое ваша Америка? Вспомните! Съехались уголовники со всего света, договорились: давайте будем страной! И что они, с их люмпенской фантазией, могли создать, кроме царства голимого доллара? Конечно, доллар - довод сильный, а вот само название поприличней придумать - слабо?.. Ни языка, ни музыки, ни литературы, ничего-то своего, все - воровство и подделка! Какая-нибудь крохотная Австрия или Голландия дала миру больше культуры, чем вся ваша хваленая Америка!.. Нет такого государства - "Америка", нет такого народа - "американцы": это же эрзац, синтетика, подделка под страну и под народ!..
   Маша напряженно, с неприязнью слушала: черт бы ее побрал, эту выскочку! Сама ведь в раздражении может выдать не меньше, если не больше - у самой уже счеты с Америкой, но она свое право шкурой заработала, а этой-то чего надо? Язык, известно, без костей... Но следила и за реакцией остальных гостий на этот хлесткий монолог, который, кажется, только для того и произносился, чтоб насолить Маше - подруга явно нарывалась... А остальные помалкивают: то ли согласны, то ли - просто посмотреть, как Машка выкручиваться будет? В такой обстановке и спорить-то - только себе навредить... Но вот одна насмелилась восстановить равновесие в Машину сторону, хоть и не ахти как уверенно:
   - Ну, уж ты совсем круто. А Твен, а Лондон, а Фолкнер? Вроде бы мы их пока за американцев держим - или я чего-то не понимаю?
   Кто-то подкинул еще несколько имен... Тут девки поднатужились и начали сыпать именами, закидывая ими крутую; одних Миллеров и Вулфов чуть не десяток насчитали.
   - Ну и что? - не сдавалась крутая. - Дюжина хороших писателей - еще не литература!
   - Загни побольше! - галдели девки. - Иногда и один стоит целой литературы!
   - Да есть у них литература, не спорю! - уже нехотя соглашалась крутая. - Но это мы с вами их знаем, а поговорите с вашими американцами: кого любят они? Я общалась с ними, и я вас уверяю: они их знать не знают и знать не хотят!
   - А джаз? - не унимался кто-то.
   - Ой, уморите! - закатывала глаза крутая с ужимкой, которая должна была означать жгучую иронию. - "Джаз"! Да это все равно что по частушке судить о русской музыке! Как же надо, девки, не любить России, чтобы вот так превозносить культуру американскую!
   - Да никто не превозносит, но надо же отдавать должное!.. Что, и кино американское - его тоже нет?
   - Ну, если вы считаете это кино со Шварценеггерами явлением культуры - я умолкаю! - иронизировала крутая.
   И тогда вступила в спор Маша, негромко, но как-то так, что все разом смолкли: что же скажет она?
   - И все же Америка, девки, есть, - сказала она в наступившей тишине. - И американцы есть, сама проверила. А одного так даже люблю и готова душу за него отдать. И американская культура, воля ваша, есть. А, кроме литературы и кино, есть еще масса милых, добрых, порядочных людей. А кроме людей, есть еще прекрасные дороги, дома, машины, товары, известные во всем мире - это их, американская культура, которой они имеют право гордиться. А мы вот, кичась тысячелетней своей культурой, так и не научились ни работать хорошо, ни жить достойно. Хотя бы такую, как они себе, жизнь устроить не можем.
   И спор как-то сам собой угас.
   - Маш, а, говорят, еще какой-то американец с вами приехал? - полюбопытствовала одна из подруг.
   - Приехал, - ответила она, удивляясь: ну и осведомлены!
   - Хоть бы познакомила!
   - Я не сводническое бюро.
   - Шидловскую так познакомила!
   - Ленка знаете сколько для меня сделала?
   - Мы тоже можем.
   - Тогда и поговорим.
   - Да-а, мать, ты и в самом деле изменилась, - заключили подруги. - Там, видать, тоже не медово, если даже тебя в такую деловую перековали...
   Нет, не принимали они ее, новую, в свои - уже чужая, уже отторгнута, как ни старайся и ни лезь из кожи. Не все, конечно, но - большинство, и большинство это создавало атмосферу. Это что же? Сплачивает только нищета?
   А крутая так прямо шипела в негодовании:
   - Продалась ты, Машка - купили тебя там задешево!..
   И никто не защитил, никто гусыне этой слова поперек сказать не нашелся. Ну да Бог с ними, хоть и обидно. Что ж, одной утратой больше, одной иллюзией меньше; вот им, с их злостью и завистью, куда тяжелей... Так что пришлось за себя и тут постоять, дать отповедь резонерше:
   - Ну, купили, ну, продалась, раз тебе так угодно! Хоть, скажем, и не задешево. Только я бы не продалась, я бы задаром и на всю жизнь отдалась какому-нибудь нашему мужичку подходящему - да вот никто не позарился. Так пусть хоть чужой попользуется. Что ж в этом зазорного - объясни мне, бестолковой!
   Разговор замяли: "Ой, да не бери, Машка, в голову! Пьяные мы уже все..." - и заверили, что любят ее по-прежнему - но имеют право высказаться начистоту? Здесь всегда все начистоту - где же им еще-то? Или уж забыла?..
   * * *
   Когда вспомнили про Ленку Шидловскую, всех заинтересовало: а как она там? - и потребовали отчета и за нее тоже.
   Ответила она общо и несколько туманно:
   - Живет. Но - сложно.
   Женщины ждали подробностей - покров тумана только дразнил.
   Маше бы приврать - сама ведь причастна, хотя виновной себя и не считает: ведь предупреждала Ленку, что называется, на берегу. Но если упрямой бабе что втемяшилось - десять умников не переубедят. И потому врать не стала - выдала все, как есть: вот вам - чтоб знали: судьбой-то ведь еще дорожить надо!
   - Складывалось у нее, девки, все настолько хорошо, что лучше, кажется, и не бывает: встретили мы ее там, позвонили Николсу, тот примчался: какой ни есть мужичонко, а самостоятельный: с домом и - при деньгах... И Ленка ему с порога, можно сказать, приглянулась: так и засветился; глазки блестят, морщинки разгладились, замурлыкал. И, надо сказать, покорил он ее остроумием да галантностью; я и не подозревала за ним таких талантов - его часами слушать можно: прямо этакий петушок - каждым перышком так и сверкает! Куда до него моему Баку - клещами из него красивого слова не вытащишь!.. Ленка, конечно - тоже артистка еще та: кому хочешь мозги запудрит, но, смотрю, растаяла в момент, как майский снег на черемуху - она же хорошее слово чувствует и зажигается быстро. В общем, тут же, на наших глазах спелись, и в тот же вечер он ее умыкнул... И зажила она у него, как у принца в сказке; еще краше стала, ко мне и дорогу забыла; по телефону - все только Стив да Стив, да какой он у нее молодец, да как не жалеет для нее ничего: и туалеты умопомрачительные, и бриллиантики разные, и знакомства интересные... Ошалел просто старичок от нашей дивы. Тютчев, девки, чистый Тютчев - все вам тут: и блаженство, и безнадежность!.. А я только радовалась: ну, наконец-то, нашла баба свое счастье, успокоилась. И за себя рада: есть подруга до скончания дней - чего еще надо?.. Но зря я радовалась. Нет, девки, некому нас учить уму-разуму... Жили они вот так, душа в душу, месяца, наверное, четыре, а потом началось... Ох, это заполошное бабье нутро - бури ведь непременно нам всем подай, атмосферы, покой нам, видите ли, только снится!..
   - Так что началось-то? Что началось?- торопили Машу, ушедшую от темы в свои мысли и, наконец, остановившуюся перевести дыхание.
   - Да "началось" - это, наверное, не совсем и точно, - продолжала она. - Там это никогда и не кончалось - просто на время ошалело от неожиданности и проходило адаптацию... Ну, Ленкин язычок вы знаете, а Стиву тоже пальца в рот не клади - хоть и британских кровей, а женщине по-джентльменски ни в жизнь не уступит: не хуже наших. И вот, представьте, эти две стихии схлестнулись, и заштормило у них на все десять баллов... Заезжаю однажды - двери настежь, никого: наш университетский городишко тихий, закрываться на замки не принято, а я еще утром ей позвонила, что заеду; прохожу в холл, слышу: ругаются молодожены наши, пыль до потолка, причем прямо в столовой их почему-то припекло. Ну, думаю, пережду - чего в семье не бывает? Может, это у них любовь такая? Сажусь в кресло, беру журнал...
   - Подслушала? - подсказали подруги.
   - Ей-богу, не хотела! На что мне эти их дрязги - у меня своих забот по горло! - оправдалась Маша. - Да как-то и не принято у них там лезть в чужие проблемы, на подмогу кидаться. Даже хотела улизнуть, но уж так круто у них разговор сразу взмыл - подожду, думаю, как бы чего сгоряча не натворили, - опять остановилась она перевести дыхание.
   - И что же за крутой разговор? - нетерпеливо наседали подруги.
   - Да шибко уж он на нее кричал - что-то, думаю, моя Ленка успела набедокурить. "Как тебе не стыдно? - аж захлебывается он от возмущения. - Я тебя приютил, я тебе крышу над головой дал, а ты!.." А она ему, соответственно: "Нужна мне твоя крыша, как зайцу - чепчик! Я и без твоей крыши проживу, ты мне только деньги отдай!" А он ей: "И не подумаю - я тебя как есть из дома выставлю! Ты только из-за них за меня вышла, и денег моих тебе не видать!" А она - ему: "Ха-ха-ха, да я их у тебя через суд вытрясу - раскошелишься, как миленький!" А он: "Ни один суд твою сторону не возьмет - это вымогательство, это мошенничество, это издевательство над американцем!" - "Ну и сиди, - кричит она, - на своих деньгах, жмот дерьмовый! Я тебя презираю, я плюю на тебя!" - "Нет, - кричит он, - я тебе, конечно, дам денег - я расплачусь с тобой за постель! Но я, - кричит, - дам тебе ровно столько, сколько ты заработала, тварь продажная!" - "Это я-то продажная? Я продажная? - кричит в ответ эта дура. - Сам ты дерьмо продажное - это я тебя купила вместе с твоими вонючими долларами вот за это, за это, за это!" - и только слышно, как она себя шлепает по телу - ей-богу, девки, играть этот спектакль ей удовольствие доставляло - просто чувствую, с каким она блеском свою роль ведет и как заводится по ходу; даже не глядя на нее, я тащилась от ее вдохновения - как взяла журнал, севши в кресло, так и замерла с ним в руках, даже не раскрывши: вот будто радиоспектакль слушаю по Эдгару По вперемешку с О.Генри. А Ленка знай орет: "Да ты за счастье должен почитать, что с тобой живет такая молодая, красивая женщина, ты мне ноги целовать должен, ты должен меня одевать, заботиться обо мне - а ты! Жмот ты несчастный!" А он: "Тебе - ноги целовать? Это, может, только у вас там т а к и е ноги т а к и м женщинам целуют!" - прямо в сердце поразил ее своим сарказмом - а у него пунктик есть: боязнь заразиться, так он ее просто заколебал: без конца заставлял мыть руки, ноги, подмываться, правильно есть, правильно унитазом пользоваться. Это Ленку-то! Представляю, до какого бешенства он ее доводил... Ну, тут уж она взвилась не понарошке: "Да ты ничтожество! - кричит. - Взгляни на себя в зеркало, урод ты убогий! Клоп ты, который мою кровь сосет! Вурдалак! Писателишка несчастный! Я тебя просто пожалела!" А он ей - с таким уязвленным чувством самомнения: "Я - несчастный писателишка? Ты, дикарка, что ты понимаешь в писательстве! Меня вся Америка читает!" И что, вы думаете, она? Она - ему: "Ну и пусть тебя твоя Америка читает - она твоих книг достойна, а я тебя не читала и читать не буду: твои книги - дешевые поделки!" Тогда он, очень даже спокойно - взял, видно, себя в руки, переменил тактику и говорит: "Ах, так? Ну и катись - таких, как ты, я дюжину завтра куплю". А она ему: "Ты? Дюжину? Ха-ха-ха! Да ты импотент, милый мой старикашка - на одну-то меня у тебя пороху не хватает, не то что на дюжину!" Стив тут как взорвется с новой силой, будто ему в печку бензинчику плеснули: "Я? Импотент? Да на меня еще ни одна женщина не жаловалась! Ты же не женщина, ты просто дикая коза - ты не умеешь быть женщиной!" Тут уж настала Ленкина очередь: "Я? - взвилась она. - Не умею? Кто бы говорил! Вот сейчас пойду, найду мужика и буду трахаться с ним под твоим окном, а ты посмотри: умею - или нет? Пусти меня!" - "Никуда ты не уйдешь, дрянь такая, или я тебя сейчас убью!" - рычит Стив, а она ему: "Ну и убивай! Убивай! Я все равно пойду..." И вот они там возятся, а я чувствую, что пора вмешаться, и неловко мне, и стыдно, и пока я так колебалась и думала: что делать, - слышу: ба-ба-ах! У меня сердце в пятки: ну, думаю, всё, конец моей Ленке - вот дура-то, накаркала на свою голову - и боюсь туда: сейчас он и меня заодно укокошит, как Раскольников Лизавету! Надо, думаю, полицию звать - телефон прямо тут, на столике - и еще думаю: господи, вот влипла-то! И что я тут делаю? - поди докажи кому, что не сообщница! - а сама трясусь, как овечий хвост, пальцем шевельнуть не могу, и все это, заметьте - в течение одной, наверное, минуты, ну, двух, не больше. Потом, слышу, опять возня, опят пыхтение!.. Господи, да что же там такое? У меня волосы дыбом; в мыслях: он ее там, наверное, добивает, полуживую, терзает в порыве ненависти - с него и это станется... И тут, представьте себе, из столовой вылетает Стив! И оглядывается, будто за ним гонятся, а за ним на пороге - кто бы вы думали? Ленка! Живая и - с пистолетом в руке! Ну, думаю, и номера у них тут откалывают!.. Правда, видок у нее тот еще: истерзанная вся, блузка разодрана, грудь наружу - а грудь у нее, девки, такая, что не стыдно и вывалить... Правда, и Стив тоже изрядно потрепанный выскочил: глаза дикие, морда исцарапана, по щеке кровь льется. Я ему: "Стив! Ты ранен?" - а он мне: "Иди в задницу - не до тебя мне тут!" А Ленка увидела меня и давай орать: "Машка, ты? Ты видишь? Подтверди, что он меня убить хотел!" А я ей отвечаю: "Я вижу только, что у тебя в руках пистолет!" - "А-а, это? - смотрит она на пистолет, как будто впервые его видит. - Так он им и хотел меня прикончить! Ты же тут была, слыхала?" А у меня - недоуменный вопрос в голове: если он ее убить собрался - так зачем ему ее раздевать? Ничего не понимаю!.. Думаю так, а сама кричу: "Ничего я, Ленка, не видела и не слышала - я журнал читала и думала, вы там меню на завтра обсуждаете!" - "Предательница!" - кричит в ответ... Вот интересно: а кто предательница-то? Ей, видите ли, фигли-мигли, а мне тут - жить! На кой черт, спрашивается, мне эта их грызня, терять сразу двух друзей, когда их у меня там и так раз-два и обчелся?.. Я снова к Стиву - уж он-то поблагоразумней: "Ну зачем ты с глупой женщиной связываешься?" - а он мне: "Не знаю, - кричит, глупая она или нет, но свирепости у нее на трех тигров хватит!" И, чувствую, бесполезно объяснять, что сам виноват: зачем дразнить сразу трех тигров? Я ему - стараясь спокойно: "Стив, я сейчас увезу ее к себе - остынете оба, тогда и поговорим." - "Увози, - кричит, - и чтобы глаза мои больше ее не видели! Я ее убью!.." Ладно, забрала, привезла домой, устроила прочуханку: "Какого рожна, говорю, тебе, дуре, надо? Что ты тут за кровавые спектакли устраиваешь, чего ты от него еще хочешь и что ты тут без него делать, интересно, будешь? Кому ты нужна? В тюрьму захотела? Это в кино у них все просто: восемь пуль, десять дыр, отряхнулся и пошел - а в жизни как загремишь годков на двадцать, и ни товарищеский суд, ни папин блат тут не помогут. Не будь дурой - всмотрись в него получше, разберись, найди себя возле него!.." Куда-а там! У нее одно на уме: "Я что, всю жизнь теперь возле него сидеть должна? Нет уж, спасибочки, я еще молодая!" - "Ну, молодая, так что? На панель теперь, раз молодая?.." А дело-то в том, что она, оказывается, успела снюхаться с одним нашим обормотом: моложе ее лет на семь, свалил из Москвы в красивую жизнь, делать ни черта, конечно, не умеет, - и начал ее трясти: уже и доллары, и бриллиантики из нее повытряс, и чуть ли не сговорились тряхнуть Стива покрепче, пакость какую-то уголовную задумали, а Стив, старый лис, не будь дураком, смекнул, чем пахнет, нанял частного детектива, и тот в два счета нашу гастролершу вместе с этим типчиком вычислил и представил Стиву чистые улики: фотографии недвусмысленные и чуть ли не запись их воркотни на любовном ложе. Ну, Стив и взбеленился... А я ведь помирила их тогда. В лепешку разбилась, а помирила - ох, неохота было мне ее терять! Да Стив любит эту стерву; втюрился в нее, как мальчишка, и все ее выходки готов простить: мазохист, что ли - или просто ему как писателю надрыва не хватает?.. Так она с него сначала стребовала новый контракт, потом опять удрала и теперь судится с ним, надеется вытрясти из него чуть ли не полмиллиона, а он, дурачок, все надеется ее вернуть и меня подбивает уговорить ее... Вот вам и Ленка! Нарочно все вам выдала, как на духу - потому что она меня уже достала: можете себе представить, как она меня подставила и какое теперь мнение о нас обо всех в нашем городишке, где все знают друг друга как облупленные и где впервые в жизни видят русских женщин!.. Вопросы есть?
   - Где она сейчас?
   - А черт ее знает? Где-то в Америке... Ну и что? Позавидовали ей? А для меня она, как хотите, лишь несчастная душа, которую, будто вот листок, сорвало с дерева и носит в океане. Так что лучше пожалейте ее - чтоб хоть куда-нибудь выплыла, а не захлебнулась бы в нем...
   И все затихли на минуту, наверное, представив себе Лену, одну в океане - и, может быть, в тот миг ей икнулось на другом конце мира, и она вспомнила их всех, и душу ее пронзил некий свет и наполнило тепло?
   * * *
   Уже ночью, когда спровадили гостей, хозяйка квартиры оставила Машу ночевать у себя, и они с Машей еще битых два часа сидели на кухне. А когда улеглись - Маша, лежа в потемках на чужом диване в хрустящих свежих простынях, долго еще перебирала все детали встречи. Казалось, собою она была вполне удовлетворена; только одна деталь мешала ей успокоиться: этот ее подарочек начальнице, злополучный пакет с кондомами... Она так живо предвкушала мстительное удовольствие, с каким вручит его ей: "Вот вам - за все, что вы для меня сделали!" - а вручить-то и не смогла, струсила, и теперь, когда уже ничего не вернешь, и осталось лишь торжествовать - так вдруг стало стыдно, что она, несмотря на темноту в комнате, почувствовала, как краснеет... Нет, не изменилась она, не распрямилась, не освободилась ни от чего, а как была мелочной и злопамятной, никому ничего не прощающей затравленной зверушкой - так и осталась. И изменится ли когда-нибудь?.. От этого ей было печально и обидно.
  
   19
  
   Стоя на перроне под часами, Маша отыскала глазами отца в густой толпе только что приехавших и кинулась к нему:
   - Здравствуй, папка!.. А мама? Почему ты ее не взял?
   - Да заболела мать, эт-то... чувствует себя неважно, - отец смущенно откашливался, прятал глаза и разводил руками; в одной руке у него болталась пестренькая матерчатая сумка.
   - Врешь ты, по глазам вижу - врешь! - возмутилась она; вздохнула. - Ладно, пойдем. Хорошо хоть, сам приехал, - и взяла его под руку. - А это что у тебя? - обратила она внимание на сумку, подозрительно звякающую стеклом, пока они спускались по полутемной лестнице в подземный переход; она на ходу отобрала сумку и заглянула в нее - там брякали аж три бутылки коньяка, причем одна из них уже почата и заткнута бумажной затычкой. - Ну зачем, отец? Я ж говорила: не надо, сама все куплю!.. А ты уже успел, да? - сквозь запах дешевого одеколона, которым был основательно полит отец, до нее донесся еще и запах алкоголя, густо идущий от него с дыханием. - Я ж тебя как человека просила!
   - Да я чуть-чуть всего, во-от сто-олечко! - ежась под укоряющим взглядом дочери, он показал пальцами крошечный зазорчик. - Я же трезвый, доча, я все понимаю! Буду как стеклышко, даю слово! Подумаешь, американец - чести не уроним, не боись!
   А выглядел он между тем совсем даже и неплохо: свежий, загорелый, румяный (не от коньяка ли?); темные, без единой сединки расчесанные его волосы лежали крупными волнами; светло-кремовая свежая рубашка, ярко-карминного цвета галстук с серо-стальной полосой наискось, серый же добротный костюм и светлый плащ нараспашку - постаралась, собрала мамочка!
   - Ладно, смотри у меня! - строго сказала она.
   Пройдя по подземному переходу и поднявшись затем по лестнице, они вышли через вокзал на привокзальную площадь. Маша остановилась и не очень уверенно, оценивая возможности отца, произнесла раздумчиво:
   - Знаешь, что нам с тобой еще нужно сделать? Мы с Баком решили подарить вам цветной телевизор. Сможешь потом увезти домой?
   - За кого ты меня держишь? И делать нечего! - напыживаясь, заверил ее отец.
   - Тогда поехали, - решительно взяла она его под руку.
   * * *
   Через два часа с громоздким телевизором в картонной упаковке они прикатили на такси в дом, который снимал Макс, и втащили его в Максову комнату - Маша договорилась с Максовым дружком-художником Колей, что, пока Макса нет, поселит здесь на два дня родителей; там же она наметила и встречу их с Баком - дом, по ее расчету, был максимально приближен к деревенским условиям, и родители в нем должны были чувствовать себя если и не как дома, то, во всяком случае, на нейтральной территории: здесь им будет легче - так решила Маша. Предусмотрела даже, как объяснит Баку ее причастность к дому: пусть это будет дом ее дальней родственницы, тетушки, которая сдала дом художнику Коле, и Маша имеет право в экстренных случаях на пару деньков Колю потеснить - и пускай, кому надо, докапывается до правды!
   А время уже к обеду... Чтоб отец не болтался без дела, Маша заставила его вытащить из коробки телевизор, поставить на ножки, настроить и проверить, как он работает, а сама меж тем его матерчатую сумочку с коньяком отнесла на кухню и сунула там подальше от глаз. Затем попросила Колю съездить за Баком и Грегором в гостиницу; хоть она и дала Баку подробный адрес - но беспокоилась, как бы те что-нибудь не напутали и не заблудились в городе, а Колину жену Алену, мечтательную и страшно медлительную молодую женщину с блуждающими где-то в потемках души глазами, попросила помочь накрыть на стол; они с Машей начали кухонную возню с раннего утра, а когда Маша поехала на вокзал встретить отца, то наказала Алене кое-что сделать, но та так ничего и не успела.
   Отец, скорый на руку, поставил, подключил и настроил телевизор, однако смотреть его у него уже не было терпения: явно волнуясь перед встречей с заморским зятем, он не находил себе места, слонялся по дому, без конца бегал на веранду курить и, как нетерпеливый ребенок, все справлялся у Маши: когда же они, наконец, приедут?.. "Приедут!" - успокаивала она его, занятая хлопотами, сочувственно на него поглядывая: эх, папка, папка, заяц ты, заяц! Америка-анцев, видите ли не боимся, че-ести не уроним!.. Ну-ну...
   И тут вдруг обратила внимание, что лицо его покраснело, глазки залоснились, волосы взмокли и свалялись, галстук съехал набок, и весь он как-то сник и съежился, а главное - у него стал заплетаться язык. Кинулась в кухню, заглянула в уголок - так и есть: матерчатой сумки с коньяком уже нет! Ну шельма, ну бедокур - нашел, пока она бегала туда-сюда!
   - Папка! - с гневом подступила она к нему, уперев руки в бока. - Как тебе не стыдно? Зачем ты так?
   - А чо я? - притворно захлопал глазами отец.
   - Зачем коньяк взял?
   - Да, в конце концов, доча, это мой коньяк - хочу пью, хочу - вылью! - сразу захорохорился уличенный отец. - Ты не бойся, в-все б-будет н-нормальненько, просто o-кей! - уже заикаясь и размахивая руками, бормотал отец.
   - Эх ты-ы! - только и успела она укорить его - тут как раз прибыл Коля с американцами: вся компания шумно вваливалась в двери. Она побежала на кухню дать последние указания Алене и сразу же вернулась знакомить Бака с отцом.
   Оба американца: и Бак, и его знакомый Грегор, - выглядели весьма респектабельно: оба высокие, в легких, отлично сшитых костюмах светлых тонов, в белых сорочках с яркими галстуками, загорелые, причесанные, улыбающиеся, светящиеся добросердечием и открытостью лиц - отец Машин, на голову ниже их, сутулый, с висящими почти до колен узловатыми руками выглядел рядом с ними очень уж мешковато: добротный костюм его из толстой шерсти топорщился, кисти рук тонули в рукавах, а ботинки - в штанинах... Однако, странное дело: сверстник их по возрасту, он выглядел при этом свежее их и моложе; на их лицах сквозь ослепительные белозубые улыбки и тонкую паутину морщинок проглядывала усталость и некоторая вымученность, а лицо отца безо всякого выражения на нем было безмятежно, как у младенца.
   Отец, очарованный приветливыми улыбками американцев, энергично тряс им руки, представляясь каждому: "Василий", "Василий", - хлопал их по плечам и спинам, и, стараясь в ответ быть на свой манер приветливым, сразу оживленно заговорил, обращаясь к дочери:
   - Не-е, ё-мое, Машка, мужики что надо, я таких люблю! Простые, видать, душевные! Во мужики! - и задирал большой палец.
   Маша переводила его сбивчивую речь, сама при этом переговариваясь с Баком, Бак и Грегор кивали, смеялись и тоже говорили, уже между собой, о том, что Машин отец, "Бэзил", по всей видимости, человек душевно здоровый, непосредственный и добрый, так что вся сцена знакомства и перекрестных разговоров превратилась в шумную, путаную, неуправляемую кутерьму. А Маше надо было еще поторапливаться с обедом, поэтому она оставила мужчин на некоторое время одних, мирно, как ей показалось, беседующими каждый на своем языке: как-нибудь разберутся между собой и обнюхаются!
   В просторной Максовой комнате, где, кроме большого стола, стоял еще и журнальный, на низких ножках, и по бокам от него - два кресла, а рядом еще и купленный только что телевизор, стало тесно от гостей. Между тем Машин отец, завладев американцами, на правах хозяина усадил их в кресла, включил для них телевизор, а сам, зорко высмотрев, когда дочь, совсем сбившаяся с ног, выбежала зачем-то на веранду, принес с кухни три стакана, достал две непочатых бутылки коньяка и, объясняя американцам, внимательно следящим за его манипуляциями: "Счас, мужики, мы это... за знакомство, на троих", - присел на подлокотник Грегорова кресла, с опаской поглядывая на прикрытую дверь, на всякий случай загородил столик своей широкой спиной, затем ловко движением пальцев распечатал одну из бутылок и, опрокинув вверх донышком, быстро опорожнил ее в стаканы, так что они на три четверти наполнились теплого коричневого цвета густой влагой, и взял стакан в руку.
   - Коньяк, - пояснил он. - Армянский. Специально для вас вез. Хороший коньяк, проверено! - он опять поднял большой палец и прищелкнул для убедительности языком.
   - О-о, коньяк! - воскликнули американцы почти по-русски, взяв по стакану, осторожно понюхали содержимое и покивали головами.
   - Да-да, коньяк, коньяк! - радостно закивал Василий, ласково обняв Грегора за шею, чокнулся стаканом с обоими и добавил, кратко и вдохновенно: - Ну, мужики, за знакомство! - затем шумно выдохнул и разом опрокинул стакан в себя.
   Американцы с удивлением и уважением проследили за ним, сделали по глотку и, держа свои стаканы в руках, снова закивали головами и залопотали по-своему, давая понять, что коньяк хороший.
   - Коньяк - ка-ра-шо, - медленно произнес улыбающийся Бак.
   - Смотри-ка ты, по-русски лопочет! - умиленно рассмеялся Василий.
   Пьянея на глазах и все елозя рукой по шее Грегора, он стал уговаривать американцев последовать его примеру:
   - Раз подняли, мужики - надо пить, нечего держать! Так у нас не полагается! Ну, подняли, подняли, и - р-раз!...
   Но те то ли не понимали, то ли попросту игнорировали его призывы; Василий же наседал и требовал, показывая рукой, что надо делать с коньяком; американцы поддавались, но неохотно, продолжая делать по осторожному глотку; и все же по половине стакана успели одолеть.
   - Ф-фу-у! - тяжело вздохнул Василий. - Ну, немтыри проклятые! Ну, нерусские ..., ... ... ... ... ... ... ... ..., - выплеснул он длинную нецензурную тираду, устав объясняться с ними и совершенно выбившись из сил, так что даже вспотел от напряжения и лишних движений.
   Решив передохнуть, извлек из брюк мятую пачку папирос и жестом предложил закурить. Те жестами же вежливо отказались. Василий закурил и, пуская длинную струю дыма в собеседников, продолжил с ними беседу:
   - Но, в общем, все равно вы хорошие мужики! Душевные, хоть и пить не умеете. А в тебя я так просто влюбился! - сказал он Грегору; продолжая сидеть на подлокотнике его кресла, то обнимая его, то ероша ему волосы, он теперь, расчувствовавшись, крепко притянул его к себе и расцеловал в губы.
   Грегор, долго терпевший его приставания, побледнел от бешенства и резко оттолкнул Василия, а поскольку был намного крупнее и сильнее его - тот, совершенно не ожидая толчка, слетел с подлокотника и брякнулся на пол.
   Бак бросился помочь ему подняться, но Василий, хоть и был пьян, по-кошачьи быстро вскочил, оттолкнул Бака и со свирепо перекошенным лицом кинулся на обидчика, изрыгая на одном дыхании неудержимую, словно селевый поток, длинную и витиеватую матерную фразу:
   - Ах ты, гад, ... твою..., ... ты ..., ... тебя ..., ... тебе..., ... на тебя ... Ты - на меня? Я к тебе как человек, а ты? - рывком дотянулся до опешившего Грегора, продолжавшего сидеть в кресле, и намертво вцепился сильными, как тиски, пальцами в лацканы Грегорова пиджака, хотя Василия уже оттаскивали, держа за руки, Бак и прибежавший на шум из своей комнаты Коля.
   Загремел опрокинутый со своих ножек новый телевизор, загрохотал опрокидываемый столик, звеня и рассыпаясь в осколки, полетели на пол стаканы и бутылки, и в довершение всего треснул отрываемый лацкан Грегорова прекрасного пиджака - все это молниеносно, секундами, так что когда прибежала Маша - отец ее, крепко удерживаемый Баком и Колей, уже стоял со своим трофеем: намертво зажатым в кулаке длинным куском лацкана вместе с отхваченной от пиджака полой, и все еще рычал и рвался, а сам Грегор удивленно рассматривал на себе разодранный пиджак.
   - Господи, опять скандал! Ну что мне с тобой за наказанье! - схватилась Маша за голову, увидев столик и телевизор вверх ножками, осколки по всему полу, запах разлитого алкоголя, истерзанного Грегора и, наконец, самого отца, рвущегося из рук, изрыгающего матерщину и потрясающего куском пиджачной ткани, словно захваченным у врага знаменем. - Какая же ты, папка, скотина, какой нелепый человек! - с безнадежным отчаянием в голосе кричала она ему. - Ну что ты творишь! Что ты мне обещал? Напился опять, как свинья! Неужели не можешь хоть день побыть в нормальном обличьи?
   Василий, кажется, даже не слыша ее, мотал по-бычьи головой, продолжал рваться из рук Коли и Бака и изрыгать ругательства.
   - Что он говорит? - с тревогой спросил Бак.
   - Это непереводимо! - ответила она. - Что стряслось? Отчего он взбесился?
   - Это он, твой сукин сын, дерется - я его не трогал! - кричал Василий дочери, показывая на Грегора.
   - Простите, я не хотел, но мне было крайне неприятно, - оправдывался, в свою очередь, перед Машей Грегор, снимая изодранный пиджак.
   - Он весьма усердно поцеловал Грегора, - усмехаясь, пояснил Бак.
   - Я те дам! Я те покажу! Руку на тестя? Ты у меня еще попляшешь! - продолжал рычать Василий.
   Вот оно что! Выяснилось, наконец: отец в кутерьме, конечно же, все перепутал и за своего зятя принял Грегора!.. Маша, извиняясь за отца, кое-как растолковала Грегору, что когда пьяный русский мужчина целует другого мужчину - ничего в этом обидного нет, это знак дружеского расположения, не более того; затем втолковала отцу, что во-первых, его зять - не Грегор, а Бак, а во-вторых, у них не принято целовать мужчине мужчину - это оскорбляет, и решительно потребовала прекратить ругань и извиниться.
   Василий, став центром всеобщего внимания, ругаться перестал, но закуражился: потребовал водки - выпить с американцами мировую. Маша, быстро убирая с помощью совка и веника осколки и заставив мужчин поднять и поставить столик и телевизор, попыталась при этом его устыдить:
   - Сколько можно, отец! Тебе надо упиться до поросячьего визга? Посмотри, что ты уже натворил!..
   Бак же, ничего не понимавший в препирании Маши с отцом, но, видимо, вникая в ее проблемы, осторожно выразил свое несогласие с ее категоричностью:
   - Если хочет - зачем его ограничивать? Он же взрослый человек!
   - Ах, не тот, Бак, случай быть добрым - нельзя ему больше ничего! - в отчаянии возразила она ему - ей было стыдно сказать, что отец сейчас просто свалится, мертвецки пьяный, а Бак никак не хотел понять, почему - нельзя, если Василий хочет? Ей казалось, что он просто смеется над нею и над отцом... Василий же, чуя в Баке сторонника, продолжал куражиться, уже над дочерью:
   - Жалко, да? Мой коньяк разлили, а теперь жмешься?
   - Молчи! Это кто, интересно, разлил? - шипела, негодуя на него, Маша.
   Однако Бак мягко, но упрямо настаивал: надо как-то исчерпать конфликт.
   - Вы что, сговорились? - воскликнула она, наконец, в отчаянии. - Ах, да делайте, что хотите: пейте, упивайтесь! - ушла и демонстративно принесла на подносе три наполненных рюмки. - Пожалуйста!
   Бак заговорщически, сам предлагая примирение, подмигнул Василию; Василий же, взяв рюмку, чокнулся с Баком и Грегором и провозгласил:
   - Ладно, мировую, мужики! Русский с американцем - друзья! Фрэнд! - вспомнил он вдруг, весьма кстати, одно из скольких-то выученных им давным-давно в школе английских слов, и улыбнувшиеся американцы закивали:
   - Фрэнд! Фрэнд!
   - Пьем! Дринк! - вспомнил он еще одно слово, выпил сам и заставил всех мужчин выпить до дна: - А ну, давай, давай, давай!
   Американцы, выпив, раскраснелись, разулыбались и уже шутливо передразнивали Василия: "давай-давай", "давай-давай"...
   Выпив и снова придя в благодушное настроение, тот скинул с себя пиджак и решительно протянул Грегору:
   - Бери! Бери, не стесняйся, дарю взамен - пиджак хороший!
   Грегор стал отказываться; Василий взялся было надеть его на Грегора силком; Грегор снова начал сердиться, и Василий понял, наконец, что перебирает.
   - Э-эх, не твоя и не моя! - махнул он рукой, скомкал свой парадный пиджак и зашвырнул куда-то в угол. - А теперь - споем! - объявил он, обняв обоих американцев сразу. - Жаль, аккордеона нету, а то б я счас вам выдал!.. Но спеть надо! - и он, несмотря на то, что пьян, вдохновенно, сильным звонким тенором заправского запевалы затянул: "Расцветали яблони и груши...", - теперь уже подталкивая американцев локтями и дирижируя им, и те под его неудержимым напором, ей-богу, стали ему подпевать!..
   А Василий был просто счастлив: он самозабвенно пел, он был в ударе; пьяное веселье, сумбурные гулянки, галдеж, песни, музыка - это была его стихия, и он в нее погружался, с восторгом захлебываясь в ней и заражая всех вокруг неумеренным своим, буйным, всесокрушающим весельем.
   Маша, прислушиваясь к их нестройному пению и беспокоясь, что отец доведет их до белого каления, поторопилась прекратить это сомнительное веселье, решительно пригласив гостей к столу в общей гостиной. И они не заставили себя упрашивать - тотчас пошли, причем отец шел в обнимку с американцами.
   Подойдя же к столу, все разом остановились, удивленные: он бил в глаза обилием и разнообразием блюд, бутылок с винами и напитками, яркими букетами цветов в вазах. Нет, не зря женщины сбились с ног - они постарались на славу! Маша с Аленой стояли в сторонке, глядя на реакцию мужчин.
   Бак галантным движением руки пригласил Машу сесть, придвинул за нею стул и сел рядом, и тотчас же по другую руку от Бака уселся было Василий, но Маша заставила его сесть рядом с собой. И Алена села, и Грегор. Не было только Коли - куда-то успел убежать в суматохе. Маша, уже на грани нервного срыва, нетерпеливо крикнула в пространство дома:
   - Коля, сколько можно? Давай быстрее - мы ждем!
   И он появился - но в каком виде! Все невольно повернули к нему головы.
   А внимание он действительно привлекал: белобрысенький, с тонким бледным личиком, с большим лбом, с залысинками на нем, несмотря на молодость, и со скошенным подбородком, невзрачный, в общем-то парень - он, чтобы доставить удовольствие гостям-американцам, вырядился в майку, раскрашенную в цвета американского флага: по торсу - красно-белые полосы, на плечах - белые звезды по синему полю, а на груди - белоголовый орел с золотым клювом.
   Ну и что, казалось бы, тут такого? Просто у парня, мнящего себя художником, со вкусом туговато, только и всего; тем более что маек этих нынче на юнцах по городу - видимо-невидимо!
   Но Бак с Грегором удивленно воскликнули при виде этой Колиной майки и, даже не сговариваясь, встали за столом и, осияно выпялившись на глупого Колю, как верующие - на икону, грянули ни с того ни с сего свой американский гимн, размахивая руками, дирижируя самим себе, чтобы получилось постройнее да послаженней. Ну что с них возьмешь? Вроде бы шутливо запели - пьяненько улыбаются, смешно машут руками, будто взлететь хотят; однако никакого оживления из этого не получилось - не замечая неловкости за столом, пели они утомительно долго и нудно... Василий, имея чуткий слух, моментально поймал мелодию, попытался им подпеть, но, не понимая ни слова, махнул, в конце концов, рукой и умолк. Коля же, желавший порадовать или позабавить гостей и не ожидавший такой серьезной реакции, стоял, сконфуженный, посреди комнаты, переминаясь и опустив руки, не зная, что делать. А у Маши на глаза навернулись слезы: "Господи, ну что за идиоты эти мужики! Сумасшедший дом какой-то!.."
   - Сядь, хватит мозолить глаза! - рявкнула она всердцах на Колю, и когда тот, наконец, уселся, поднялась, решительно беря председательство за столом на себя, жестом остановила бесконечное пение Бака с Грегором: пусть себе обижаются! - и попросила Бака открыть шампанское и наполнить бокалы. А когда тот открыл бутылку и ее обнесли вдоль стола и наполнили бокалы - попросила поднять их и сказала по-русски и по-английски:
   - Разрешите напомнить вам, ради чего мы здесь собрались. Сначала я предлагаю выпить это шампанское за родителей. Не только за моих - пусть каждый вспомнит о своих и выпьет за них... Может, у кого-то и лучше папка с мамкой, а у меня - вот такие! И мамка такая же, - безнадежно махнула она рукой. - Может, они многое недопонимают, грубоваты и слишком просты, но они сумели дать каждому из нас по такому бесценному подарку, как жизнь. Поэтому будем бесконечно благодарны им уже за это и не будем судить их слишком строго...
  
   20
  
   Как только Бак проснулся в их гостиничном номере, Маша, уже привыкшая спать у него подмышкой: закатится под бочок, свернется калачиком и дрыхнет, как зверушка! - тоже тотчас проснулась. Бак, по своему обыкновению, хотел сразу встать, но она крепко обвила его руками; он попытался мягко высвободиться; тогда она стала его щекотать, зная, как он боится щекотки; он только беспомощно отбивался и младенчески хихикал. Подобными уловками ей удавалось удержать его в постели хоть ненадолго.
   - Как ты себя чувствуешь? - спросила она.
   - Голова болит, - признался он.
   - Бедный, - пожалела она его, погладив по щеке.
   А тот сразу насупился:
   - Я не бедный!
   - Милый, прости, - промурлыкала она. - В русском языке, Бак, слово "бедный" имеет массу оттенков: и жалости, и любви, и нежности, - и, чтобы совсем уж сгладить свой промах, навалилась белой мягкой грудью на его красную от загара, жесткую и костлявую, в рыжих клочкастых волосах грудь и стала энергично массировать ему пальцами лоб, виски, шею, плечи, дурашливо при этом заговаривая зубы:
   - Сейчас прогоню твою боль! Смотри мне в глаза и слушай! Пусть сердце твое бьется сильно и упруго, пусть все твои кровеносные сосуды расширятся и станут гибкими и мягкими, как у ребенка, пусть твоя кровь бежит по ним быстрым неудержимым потоком и все чисто-чисто промоет от холестерина, от извести и всяких солей, и пусть промоет дочиста все извилинки твоего мозга, все нейрончики твоего серого вещества, всю твою корку и подкорку, все мышцы, связочки, органы, и эту вот твою славную штучку, и пусть твоя кровь вынесет из тебя все-все шлаки и алкогольные пары, и ты почувствуешь, как твоя голова снова становится ясной-преясной, умной-преумной, полной гениальных мыслей!.. Ну вот, теперь тебе легче?
   - Конечно! - добродушно улыбаясь, кивал он.
   - Со мной не пропадешь: ото чего хочешь излечу!.. Ты знаешь, моя деревенская бабка была колдунья - честное слово! - так я - в нее. Я ее только однажды видела - маленькая была, и как зареву, увидевши ее - еле уняли: такой она мне показалась страшной. Я подозревала, что она только притворяется, будто среди людей живет, а на самом деле - в лесу под корягой, и что она меня когда-нибудь заговорит и с собой заберет - такая вот в ней была одержимость дремучей силой. И, чувствую, мне от нее что-то передалось: во всяком случае, боль заговорить умею... Я ведь и любовь твою заговорить могу, - лукаво взглянула она на него.
   - Хм, - недоверчиво качнул Бак головой.
   - Вот тебе и "хм"! Хочешь?
   - Попробуй, - заулыбался Бак.
   Снова навалившись на него и продолжая растирать ему лоб и виски, она стала напряженно смотреть ему в глаза и бормотать нарочито низким, хрипловатым голосом старухи-колдуньи, стараясь при этом тщательнее переводить на английский язык русские обороты:
   - А вот пойду-ка я, раба божья Маша, из дома - да в двери, а из дверей в чистое поле, а в том чистом поле бел-горюч камень Алатырь лежит, а на том камне сидит Тоска, плачет-рыдает, белого света дожидается, и слезы у нее из глаз ручьем бегут, в синие озера оборачиваются. А как увидит Тоска: красное солнышко всходит да землю румянит, - и возрадуется: как вскочит, да как запляшет, ручками белыми машет, озера расплескивает! И поет-то она чудно, и смеется - яркое солнце встречает, ликует-радуется... Вот так бы и ты меня, муж мой драгоценный, дожидался, радовался и веселился, на меня глядя, и не мог бы без меня ни есть, ни пить ни на вечерней заре, ни на утренней, ни при красном солнце, ни при ясном месяце и ни при частых звездах! Как вода в реке течет, не иссякнет, так бы и мысли друга моего задушевного ко мне текли; как теленочек к матке тянется, так бы и сердце мужа милого к моему сердцу тянулось-прикипало; как люди смотрят в зеркало - так бы и ты на меня, муж мой дорогой, смотрел - не насмотрелся, радовался - и не нарадовался!.. Так что, дружок мой сердечный, - уже улыбаясь и целуя его, сказала она, - никуда ты от меня не денешься: мой, мой, мой!.. А ты хоть помнишь, что вы с Грегором вчера вытворяли, когда возвращались?
   - Мы? С Грегором? Вытворяли? - с беспокойством спросил он.
   - Здра-асьте!.. Ты что, ничего не помнишь?
   - Нет.
   - Ну, во-первых, вы орали на всю улицу "Катюшу". Во-вторых, вы пробовали по-русски материться. Между прочим, мне, Бак, совсем не хочется, чтобы твоим первыми русскими словами была матерщина. Ну что за человек мой отец - уже успел научить! Он тебя испортит!
   - Не испортит, - уверенно возразил Бак.
   - Он? Еще как испортит! - не менее уверенно возразила она. - Сегодня же надо выпроводить его домой - представляю, как он там сейчас изводит Колю... Ты разочарован моим отцом?
   - Знаешь, - сдержанно ответил Бак, - твой отец на зависть свободный человек. Это мне понравилось.
   Нет, свихнулись они на этой свободе, честное слово!.. Ей-то с матерью разве легче от этой папкиной немеряной свободы?..
   - Какая свобода!.. - вздохнула она. - Слишком дорого она им оплачена: он ведь, Бак, спившийся человек...
   Но разговоры - разговорами, а надо вставать: времени в обрез, а дел невпроворот... Поднялись вместе. Договорились, что он позавтракает один и будет ждать ее, а она пока быстренько съездит за сыном, который до сих пор - у ее подруги, а потом они все вместе поедут проводить на вокзал отца: ей хотелось, чтобы Сережа обязательно простился с дедом и чтобы простился с ее отцом Бак, хотя Баку еще предстояло сегодня встретиться со Скворцовым, просмотреть новые поступления в археологический фонд музея и выступить на телестудии...
   * * *
   Час спустя она уже возвращалась с сыном в гостиницу: вчера ей не хотелось комкать знакомство Бака одновременно и с отцом, и с сыном.
   Было еще довольно рано, люди ехали на работу, автобус - битком набит, и они с сыном стояли, тесно прижатые в уголке. Она смотрела на него с любовью и умилением и не могла наглядеться. В приливе нежности прямо тут, в автобусной толчее, пригладила его вихры, обняла и расцеловала.
   - Не надо, мама! - тихо, чтобы никто не слышал, но твердо шепнул он ей и легонько снял ее руку со своего плеча.
   "Совсем мужчина", - подумала она, продолжая глядеть на него с нежностью; взрослеет ее душистый весенний цветочек, уже и замечания ей делает, и с каким достоинством держится, как мягко снисходит к ее слабостям! Слава Богу, не передалась ему бабкина и дедова неистовость, их буйная кровь!.. Как она боялась этого: дети так переимчивы!- неужели ее собственная любовь пересилила в его сердечке? Ах, что-то ждет его впереди! Права ли она, увозя его - или это ее роковая ошибка? Ну, да что уж теперь...
   - Все, мой мальчик, приехали, пойдем, сейчас я вас познакомлю. Я думаю, вы подружитесь. Ты ведь у меня умничка?
   - Мама, я почему-то боюсь, - сказал он.
   - Чего боишься?
   - Что чего-то испорчу.
   - Не бойся, глупыш. Я помогу, я все сделаю, чтобы вы нашли друг друга.
   - Мама, а как мне его называть?
   - Ой, я не знаю, сынок... Ты сам спроси его, и он тебе скажет. Он все поймет и найдет удобную форму...
   Они поднялись по ступенькам, отворили массивную входную гостиничную дверь, прошли через гулкий вестибюль, поднялись на лифте и прошли по коридору - все молча. Маша открыла дверь номера, впустила сына и вошла сама. Бак сидел на диване, держа в руках телефон - собирался куда-то звонить.
   - А вот и мы с Сережей, - приобняв сына за плечи, представила она его Баку.
   - Здравствуйте, - выдавил из себя по-русски Сережа, насупленный и робкий, опустив голову и зачем-то держа руки по швам.
   Бак глянул на него с любопытством, поднялся с дивана, прямой, высоченный, подошел, взял его правую руку в свою, пожал и медленно выговорил:
   - Серь... Се-ерь... Се-ерь-ёжа-а! - и весело, заразительно рассмеялся, довольный, что одолел такое труднопроизносимое имя. - А меня зовут Бак, - добавил он по-английски. - Будем дружить?
   Маша перевела. Мальчик склонил голову еще ниже и, смущаясь и краснея, часто-часто закивал головой.
   - О-кей, - Бак взъерошил мальчику вихры и решительно положил руку ему на плечо. - Давай ко мне! - он, обняв Сережу, решительно повел его и усадил рядом с собой на диван.
   На столике перед диваном уже стоял завтрак: бутерброды с копченой осетриной и ветчиной, пирожные и газвода в бутылках.
   - Мой новый сын Сережа, - сказал Бак Маше, погладив Сережу по голове. - Я мечтал о таком сыне.
   И Сережка доверчиво прильнул к нему.
   * * *
   В доме, где Бак познакомился с Машиным отцом, они застали только Алену: Коля рано убежал по делам, а вот куда делся отец, Алена понятия не имела; рассказала только, как вечером, когда Маша с американцами уехали, он долго еще колобродил по дому, требовал выпивки, и Коля не смог отказать - достал из заначки бутылку, и они далеко за полночь сидели на кухне, пили и о чем-то громко говорили, даже ссорились, а спозаранку отец уже снова был на ногах, снова, мешая спать, шатался по дому, гремел на кухне, что-то ища, и вид у него был озабоченный и скучный, а потом он куда-то ушел.
   - Ясно! - нервничая, сказала Маша. - Пошел искать опохмелку, и пока не найдет - не вернется.
   Она видела, что Бак тоже нервничает. Сережа в незнакомой обстановке робко жался к ней. Господи, что же ей делать, как разорваться между ними всеми?
   - Бак, милый, может, поедешь на телестудию один - что ж ты будешь так бездарно терять со мной время? - глядя на него с болью и переживая за него, предложила она. - Тебя там встретит Дмитрий Иванович - он ведь уже неплохо переводит, справитесь без меня. Я буду ждать отца.
   - Нет, - твердо ответил он, расхаживая туда-сюда со сложенными за спиной руками. - Я тоже подожду - у нас еще есть время.
   Но минуты шли, Машино сердце уже просто разрывалось от отчаяния, а отца все не было. Не могла она бросить его здесь одного; она уже представляла себе, как этот простофиля непременно попадет в какое-нибудь ужасное злачное место, снюхается со здешними пьюхами-подонками, и те ограбят, разденут и даже ни за понюшку табака убьют - он же, дуралей, в драку полезет, доказывать что-то начнет... Нет, она не уедет отсюда, пока не найдет его и не отправит домой!
   Через полчаса она все-таки уговорила Бака ехать одного: оставила Сережу с Аленой и пошла усадить Бака в такси. А, отправив его, вернулась - будто вот чуяло ее сердце, что прежде, чем отправиться на поиски отца, стоит еще раз проверить, вернулся он или нет. И, действительно, только пришла - заявился отец, слава Богу, живой-невредимый, правда, уже навеселе, а из кармана его плаща торчало горлышко нераспечатанной бутылки водки. Маша облегченно вздохнула, хотя мрака в ее душе его появление и не погасило.
   - Где ты был? - сурово спросила она. - Бак прождал тебя битый час и уехал, не попрощавшись! Как тебе не стыдно! Скорей шары залить, да?
   Представши тихим и виноватым, отец - сама предупредительность! - привлек к себе Сережу, ухватившись за него, как за спасательный круг, а перед Машей рассыпался в извинениях:
   - Прости, доча, старого дурака! И мужу передай: искренне извиняюсь перед ним и его другом - вел я себя вчера, как свинья! Так что-то разволновался - устал, понимаешь, быстро запьянел, расслабился... Ей-богу, стыдно!
   - Да они в сто раз больше тебя устали! Вот знала же наперед: так все и будет! Что за дурацкая натура: натворить черт-те чего, накуролесить и - каяться! Ты помнишь, что обещал мне? "Да я-я!.. Да я не подведу, чести не уроню!" Хорошо еще, мамка не приехала... Господи, какие вы у меня нелепые!... Извинить-то они тебя извинят - но запомнят надолго, какой у Маши папочка!.. Почему телевизор не упаковал? Мы как договаривались?
   - Счас, доча! Ты не волнуйся, все будет в ажуре!
   - Он хоть работает после вчерашнего, ты проверил?
   - Нет, сломался, - удрученно покачал головой отец.
   - И что теперь? Выбросить?
   - Зачем! У нас умельцы - лучше нового сделают!
   - Знаю ваших умельцев - без бутылки пальцем не шевельнут! И лишь доломают! Называется, сделала родителям подарочек! - сокрушалась она.
   - Не бери в голову, - махнул рукой отец. - Счас я это, маленько... подлечусь, да начну паковать, - он неуверенно взялся рукой за горлышко, испытующе взглянув на Машу. - Может, и ты маленько? Голова чтой-то...
   - Ети-т-твою мать, папка, в конце-то концов! - не выдержав, выругалась она. - Сколько можно? Убери эту гадость, иначе я ее сейчас о твою голову разобью!
   - Понял, доча! Все, завязываю. Ты только не шуми! - он сразу съежился, став от ее крика смирным. - Счас, я ее только на кухню отнесу, - и засеменил туда на полусогнутых с этой злополучной бутылкой, и так горько и обидно было ей видеть его, такого, и так раздражала одновременно эта его вечная зависимость от чужого окрика, его рабская лживость и увертливость. Эх, папка, папка...
   И ведь все равно, трусливый упрямец, проскользнув на кухню, загремел там торопливо стеклом о стекло, забулькал влагой. Она глянула с тоской в сторону кухни, пошла в сени, внесла, раздраженно швырнув на пол, картонную коробку из-под телевизора и сказала сыну устало:
   - Давай-ка, Сережа, помоги мне!
   Господи, и это вот - прощание с отцом перед разлукой неизвестно насколько?.. Может, и в самом деле они настолько чужие и ненужные друг другу люди, что незачем попусту тратить порох?..
   И тут папаша выплыл из кухни; личико засветилось, как красное солнышко; возбужденно потер ладонь о ладонь и сказал:
   - Да мы это счас, дочь, с Сережкой-то! Не горюй!..
   В это время пришел Коля, и сразу - к ней, затараторив скороговоркой:
   - А я тороплюсь тебя застать! Вчера Макс звонил из Штатов своим предкам - сегодня должен прилететь. Просил вас с Баком найти время встретиться с ним!
   - Завтра мы улетаем, - сухо ответила она. - Если хочет видеть - пусть поторопится: вечером будем в номере.
   Коля фыркнул с кислой улыбочкой:
   - Скажу - если только успею встретить до вашего отлета.
   Она посмотрела на него строго: удивлен, видно, что не она прибежит к Максу, как бывало? Набегалась, хватит; пусть теперь он бегает...
   - Чего фыркаешь? - спросила она.
   - Нет, ничего, - скромно сказал он, и улыбочка его иссякла. - Но ведь он еще только летит. Успеет ли?
   - А это его проблемы, - равнодушно ответила она. - Не успеет - пусть звонит мне в Штаты. И вся, как говорится, любовь!
   Коля подобострастно закивал белобрысенькой своей головкой, и она вспомнила его вчерашнюю звездно-полосатую маечку и его непременное желание потешить собою иностранцев...
   - У меня к тебе просьба, - с достоинством обратилась она к нему. - Сходишь поймать такси? Отца я просто уже боюсь отпускать от себя.
   - Да какой, Маша, разговор: друзья друзей - мои друзья! Располагай мною как хочешь!...
   21
  
   Ну, усадили, наконец, отца вместе с телевизором в поезд.
   Хотелось бы напоследок посидеть спокойно, сказать на прощание что-то теплое, доброе, значительное - кто знает, насколько разлука? Дай Бог, чтоб не навсегда. Но полупьяный, возбужденно-веселый отец, кажется, даже не понимал этого: сбило с толку, что и двух лет не прошло, как вернулась и - будто не уезжала, все суетился, нес вздор, спорил о чем-то с Колей - приятеля, видишь ли, нашел, и даже не слышал, когда она пыталась вдолбить ему в последние минуты, чтоб хоть писал почаще и отвечал на ее письма. Только когда уж расцеловались и ушел в вагон, и увидел ее с Сережей сквозь стекло стоящими на перроне - проняло: что-то торопливо закричал, зажестикулировал, а глаза - удивленно- растерянные. Так, всклокоченный, с немо открытым ртом и пальцем, чертящим что-то на стекле, и уплыл, стоя в окне - лишь остался, повиснув в воздухе, этот росчерк пальца. Оборвалась, лопнула нить; ей было нестерпимо грустно и горько... Распрекрасный Коля, затолкав отца в вагон, тотчас же слинял куда-то: то ли ловить новые сведения о Максе, то ли встречать его, - она так и не поняла в суматохе; Сереженька не в состоянии уже ничего воспринимать: весь как в тумане...
   Чтобы снять с него нервное возбуждение и заодно впечатать в его детские мозги память о родном городе, в котором родился и пусть не ахти как, но жил до сих пор, - долго гуляла с ним по городу, рассказывая и показывая напоследок все, что знала сама; прошлись по центру, по набережным, по центральному парку, покатались на "колесе обозрения", сидели, отдыхая и перекусывая, в кафе- мороженом; Сережа уплетал мороженое порцию за порцией, и она его не останавливала: пускай! - глядь, шесть вечера: наверное, Бак уже вернулся в номер; она сразу представила себе, как ему там одиноко - в пустой комнате, в чужом городе; она ведь была теперь верной, покорной, необходимой ему, как посох усталому путнику в дороге, и вела эту роль честно, не отлынивая. И он тоже привык. Так что она поднялась, Сережу - за руку, и, чуть не бегом - в гостиницу.
   Взбежав на крыльцо и прежде чем открыть тяжелую входную дверь, оглянулась на всякий случай вокруг: не видать ли где подъехавшего Бака? - невольно пробежав заодно глазами по длинному ряду легковых машин на стоянке, среди которых почему-то затесался, словно мамонт, тяжелый грузовик с платформой, на которой громоздился длинный угловатый щегольской контейнер белого цвета с яркими цветными надписями по-английски по бокам, и ее будто резануло что-то: споткнулась взглядом об этот контейнер, хотя смотреть было неудобно, против низкого уже солнца, - среди надписей мелькнуло название ее с Баком штата. А в это время из кабины грузовика спрыгнул мужчина, и, даже еще не различая его лица, она вдруг поняла: это же Макс! - за пятнадцать-то лет можно изучить человека до малейшей черточки, до едва заметного движения?
   Идет спокойно, ни на секунду не ускорив шага, помахивая черной сумочкой, но она так и замерла в ожидании, как кататоничка, повернув к нему голову, держа одной рукой полураспахнутую дверь, а другую положив на плечо сыну.
   - Привет! - крикнул он еще издали. - А я вас жду!
   - Привет! - окинула она его улыбающимся, облучающим взглядом. Странно как: не виделись полтора года - а будто и не было их; все мигом забылось, и радуется сердце неизвестно чему.
   - Это что, сын твой? - спросил Макс, поднимаясь на крыльцо.
   - Да.
   - Какой парень вырос - прямо мужчина. Как быстро идет время.
   - Да уж, быстрей некуда, - согласилась она. - Чего не зашел в номер?
   - А у вас никого нет - я поднимался.
   - Значит, Бак должен сейчас появиться. Давно ждешь?
   - Давно. Двадцать минут.
   - Экий торопыга, - усмехнулась Маша.
   - Я ж прямо с аэродрома - даже к предкам не заезжал! - оправдался он. - Загадал: еще десять минут - и поеду. Тоже мне, американцы! Счастливчики, по-русски тут живете, времени не замечаете.
   - Тут хочешь - не хочешь, а будешь счастливым, - скривилась она. - Бак с Дмитрием Ивановичем уехал, а тот - как банный лист: пока все не покажет, не отцепится... Это ты уже наш контейнер везешь?
   - Нет, это мой.
   - Что значит - твой?
   - Мой, личный.
   - Где ты его взял?
   - Где взял, там его нет. Купил.
   - Где?
   - Ну, мать, тебе так все и выложи. В Америке - где ж еще?
   - А наш?
   - Привез, но пока на аэродроме оставил.
   - Свой роднее?
   - Причем здесь "роднее"? С вашим еще решать надо!
   - Роднее, значит.
   - Что ж я, пер свой контейнер, чтоб его за ночь обчистили?
   - А наш можно, да?
   Посмотрел на нее внимательно.
   - Ты что, Маш, тоже занудой стала? Кому он нужен, ваш "sekond hand"?
   - А у тебя - золото для партии? - поиронизировала она.
   - Да хоть и не золото, - с достоинством возразил он, - но товар ходовой: джинсы, кроссовки, жвачка. Надо ж его растолкать, пока рэкет не наехал!
   - И оборотистый же ты, однако, стал.
   - Да жизнь, Маш, научит пироги жрать. Что ж гонять самолет полупустым? А мне еще за металл расплачиваться.
   - С кем?
   - Ну ты прямо как прокурор!.. Представляешь: были б деньги - можно дюжину таких контейнеров приволочь!
   - Это вот и есть твой бизнес - Россию жвачкой завалить? И в эту свою хренотень ты нас с Баком впутал?
   - Зачем! Начало - оно всегда такое. Подожди маленько, раскрутимся... Ты мне лучше скажи: вы что, завтра - уже?..
   - Да. Что ты хотел?
   - Два вопроса обговорить.
   - Говори.
   - С тобой, что ли?.. Ну, во-первых, когда лететь снова? Потому что организовать с вояками рейс - это такая канитель: все через Москву решается... А потом - представляешь? - набивается целый самолет какой-то шушеры, на бесплатную-то прогулку, так что меня, главного организатора, норовят из списка выпихнуть, и это даже не смешно... В общем, нужен точный срок - чтоб заранее договориться.
   - Ладно, пойдем ждать Бака, - Маша взяла его под руку.
   - Погоди, еще вопрос - хотел сначала с тобой. Скажи, может Бак найти время поговорить с директором одного завода?
   - С директором завода? О чем?
   - Хочет предложить сотрудничество.
   - В археологии, что ли? - удивилась Маша.
   - Да зачем! - нетерпеливо воскликнул Макс, поглядывая на часы. - Финансовое. Мне б хотелось, чтобы они встретились. Можешь посодействовать?
   - С директором какого завода? - поинтересовалась Маша - в ее сознание цепко впилось слово "финансовое".
   - Какая разница, какого,- устало ответил Макс.
   - Ты еще не понял, что я имею право знать, что ты затеваешь?
   - Ну, хорошо, хорошо. Большой, серьезный завод, "Сибмаш" называется. Директор - Ратманов. Тебе о чем-нибудь это говорит?
   - Петр Афанасьевич, что ли?
   - Откуда ты его знаешь? - удивился, в свою очередь, Макс.
   - Он же депутат областной Думы - в институте с предвыборной речью выступал. Зарплаты, стипендии обещал повысить... А ему-то что надо?
   - Есть идеи. Я рассказал ему о Баке, о фонде - он заинтересовался.
   - Ну что ж, надо ждать Бака. Идем.
   - Да некогда мне, Маша - у меня груз! Позже подъеду.
   - Позже не получится... Пошли, подождет твой груз. Расскажешь, как тебя Америка встретила. Когда еще увидимся!..
   Макс нехотя подчинился, и они поднялись в номер.
   В номере Макс первым делом завладел телефоном. Звонил он долго: сначала никак не мог разыскать по разным телефонам Ратманова, потом, разыскав, стал убеждать его приехать в гостиницу - тот, видимо, был занят.
   Маша тем временем проводила сына в спальную комнату их двухкомнатного люксового номера:
   - Давай, сын, располагайся пока тут: раздевайся, отдыхай. Можешь принять душ, а потом придумаем что-нибудь насчет ужина...
   Макс же, договорившись с Ратмановым, положил трубку и с удовольствием прошелся по мягкому ковру, бегло окидывая просторную комнату с зеркалами, мягкой мебелью, хорошей фарфоровой посудой в застекленном шкафу.
   - Ничего хаза, - заметил он вышедшей от сына Маше. - Я и не знал, что тут такие есть.
   - Для иностранцев с валютой все у них есть, - сказала она.
   Макс подошел к окну, глянул вниз, на грузовик со своим контейнером, и только потом устало опустился в кресло, вытянув ноги.
   - Представляешь, мать: почти полсуток перелета, через весь Тихий. В Петропавловске-Камчатском дозаправились - и дальше. В самолете холодище, дребезжит, как железный ящик - думал, где-нибудь над океаном эта колымага рассыплется. Я-то ничего, а попутчики перетрухали: всю дорогу хлестали пиво для храбрости. Весь самолет провоняли - до сих пор пивная вонь в носу стоит: они его там коробок двести урвали, все проходы завалили!
   - Зачем так много?
   - Ну, мать, ты меня не устаешь удивлять. Барыш - сто процентов!
   - Макс, ты так изменился! Говоришь прямо как комок.
   - А я и есть комок - еще не доперла?..
   - Максик! - умоляюще посмотрела она но него. - Но ведь ты же не такой!
   - Такой, такой, - хмуро возразил он. - Знаешь, что я тебе скажу? Идеологией сыт по горло и интеллигентом притворяться устал - хочу побыть просто человеком. Имею право? И нисколько не стыдно - наконец-то можно не гнать кино, а быть самим собой! Да, я такой, и давай об этом больше не будем?.. Слушай, что скажу! Только, чур, не падай, - лицо его засветилось вдруг простодушной улыбкой. - Можешь поздравить - нашел там, у вас в Штатах, себе невесту! Возможно, тоже перекинусь туда.
   Она взглянула на него с недоверием: фанфаронишка! Знала эту его слабость: потемнить да прихвастнуть, - и только головой покачала: найти там за четыре-пять дней невесту? Можно, наверное - но не такую, которой стоит хвастаться. Сказала насмешливо:
   - Ты у нас известный сексуальный разбойник... Не из-за нее так задержался?
   - Нет, у меня там все было по графику. Это наши чинодралы держали меня - им-то куда спешить? Хотя я бы, конечно, с удовольствием подзадержался - не каждый же день женишься, да еще на директрисе банка, - Макс не без удовольствия выговорил статус невесты, внимательно следя за Машиной реакцией.
   - Директриса? Банка? - переспросила она и взглянула на него еще недоверчивее.
   - А что, слабо нашему теляти волка съесть? - отвечая на ее взгляд торжествующей улыбочкой, дотянулся до своей сумки, лежащей на полу у ног, неторопливо, но как-то демонстративно расстегнул молнию, достал оттуда и протянул Маше визитную карточку своей невесты, продолжая рассказывать:
   - Прихожу в их банк открыть счет, а у оператора шар выпал: первый раз в жизни русского видит и не знает: можно ли мне открыть? Какое, казалось бы, твое телячье дело? Пытаюсь убедить: "Я что, похож на марсианина? Не из того места, как и у тебя, ноги растут?" Бесполезно. Пошел, по родимой нашей привычке, ругаться через "твою мать" к директору - у меня ж время, как бикфордов шнур, горит!.. - Макс помолчал, предваряя довольной улыбкой подробности. - А там - моя красавица сидит, и через полчаса мы с ней уже поняли, что друг без друга не можем... Все настолько моментально: несколько сильных комплиментов в ее адрес, и потекла, как талый снег - я и не ожидал. Прямо посреди дня умыкнула на свою виллу; только счет успел сподобиться открыть. Как говаривали дедушка Крылов и Чехов: "Мужик и ахнуть не успел, как на него медведь насел".
   - Слушай, Макс! - удивилась Маша, глянув на визитную карточку. - Так это же тот самый банк, в котором мы с Баком счета держим! По-моему, Бак даже хорошо с ней знаком... Ну-у, Ма-аксик, поздравляю - ты у нас просто сексуальный гений! - не совсем еще веря ему и возвращая визитку, усмехнулась она.
   - Да, Бака она знает, мы с ней говорили об этом, - подтвердил Макс, аккуратно вложил визитку обратно в сумку, а затем, словно козырную карту, вынул фотографию. - А вот и она сама!
   Маша с любопытством ухватилась за фотографию и, только взглянув на нее, стала вдруг неудержимо, истерически, до слез хохотать. Макс, может быть, предугадав эту ее реакцию, терпеливо ждал, пока она успокоится.
   - Ой, Макс! Ой, умора! Ой, не могу! - выкрикивала она сквозь приступы неудержимого хохота, опуская фотографию, затем взглядывала опять, и у нее начинался новый приступ смеха. - Ой, держи меня, Макс, хлопнусь щас на пол, ой, сдохнуть!.. Слушай, Ма-акс, - еле выговорила она между приступами смеха. - А которая из них - твоя?
   На цветной фотографии сидели, утонув в мягких широких креслах, заполняя их целиком, две белокурые женщины огромной, непомерной, болезненной толщины; слева сидела помоложе, справа - постарше, но обе - удивительно похожие между собой, а у их ног лежали на ковре две огромные и тоже толстые- претолстые, как бегемоты, собаки, два преуморительных бладхаунда: длинные уши, брылья и вся шкура на их мордах висели толстыми тяжелыми складками, словно мокрое тряпье, а глаза их с отвисшими наружными углами глядели до того меланхолически-грустно - будто у бесконечно несчастных, обиженных судьбой, причем собаки странно походили на этих бедных женщин, своих хозяек, но походили - как две карикатуры, как два злых шаржа на них, и оттого усиливали грустный юмор фотографии... Маша перевернула ее и мельком прочла на обороте написанное от руки по-английски: "Дорогой Макс, твои девочки нежно любят тебя и ждут. Рэчел".
   - Слева - это ее дочь. Моя - справа, - светясь открытой улыбкой и нисколько не обижаясь, пояснил Макс.
   - Господи, Макс, ты сошел с ума! Сколько же ей лет?
   - Всего сорок шесть. Женщина, как видишь, в соку.
   - А как же ты с ней...
   - Как сплю, хочешь спросить? - продолжал он улыбаться. - Элементарно! Если приноровиться - можно. Ощущение такое, будто плывешь по большой-большой реке...
   - Ох и циник же ты, однако! - перебила она его - ей-то бы хотелось всего лишь спросить: это что же, Максик, для этой вот коровы, или моржихи, или слонихи, которая в полтора раза старше тебя и вчетверо толще, ты и готовил свое тело, свой интеллект, тренировал волю, воздерживался?..
   - Ну почему ж обязательно циник? - возразил он, словно заранее ожидая упреков и держа наготове оправдания. - Ты знаешь, как она меня любит? Вчера расстались - я еще добраться до дома не успел - а она уже звонит моим старикам: как я долетел? Эта дурочка не может даже представить себе масштабов планеты - она, по-моему, считает, что все человечество расположено вокруг ее штата, как лепестки в цветке... Следующим рейсом полечу жениться, пока кто-нибудь из наших шустряков не отбил. Надо торопиться - с них станется. Что ж я буду обманывать ее ожидания?
   - Ты что же, ее любишь? - насмешливо спросила она.
   - Ой, спроси что-нибудь полегче! Я не знаю, что такое любовь, но я, кажется, счастлив. Я обнимаю ее, словно мешок с деньгами. Это же бизнес, дорогуша, и я совершаю очень удачную сделку: толкаю свое тело и взамен приобретаю хороший статус в большой богатой стране - куда лучше-то? Ты разве не знаешь, что все продается и покупается, за какими вуальками это ни прячь? Разве ты по великой любви выскочила за своего археолога?
   - А представь себе на минутку!
   - Врешь. Или мне - или самой себе.
   - А пошел ты! Зачем мне тебе врать? Из какого такого резона? И бизнеса, представь себе, из замужества не делаю!
   - Ой, свежо предание... Ну да ты ведь у нас всегда была чуть-чуть того...
   - С приветом?
   - Ну, скажем, не от мира сего - таким почему-то везет.
   - Да уж, нашел везучую!
   - Везет. Ленка вон на что настырна, а смотри, как пролетела!
   - Потому что дура самонадеянная!
   - Согласен. Но вам, девчонки, все равно легче: товар при себе, - а нашему брату как быть? Только вот этой костью работать, - постучал он себя по лбу. - И penis'ом, если надо. Тоже ведь полезный орган - брезговать не приходится.
   - Ну что ж, поздравляю с первой удачной сделкой. Далеко пойдешь - такие идут далеко.
   - А я знаю, что далеко пойду! - с вызовом ответил он.
   - Смотри, penis не профукай, а то чем директрисе отрабатывать станешь?
   - Ты же, мать, знаешь, я как юный ленинец: всегда в порядке и всегда готов, - спокойно-иронически ответил он на ее иронию.
   - Ну, а как тебе Америка?
   - Да ничего, жизнь себе хорошую устроили. Мы ведь, медведи косолапые, как всегда, проспали. Думаешь, они нас теперь пустят за свой стол? Как же, держи морду лопатой! У них же все давно нахапано и поделено. И Аляску прикарманили, и все Западное побережье, которое нашим должно было быть. Причем нас же держат за дураков!
   - Да никто тебя за дурака не держит - поезжай и живи! Только законы исполняй, и никто слова не скажет!
   - Держат!.. Конечно, проспали - чего тут обижаться! Теперь надо просто брать свое. Зато мы - молодые и сильные, выросли в стае, стаей сильны и свое возьмем. Мы противопоставим им свою молодость и посмотрим, кто сильнее! Их сытый мир, Машка, нами должен омолодиться!
   - Знаешь, я уже видала там таких. Никого они не омолодили; какими были охломонами - такими и остались.
   - Я - не такой! - заносчиво сказал Макс. - Да, я нищ, но - ты не смейся - мне нужны их миллионы, и я вырву их у них из-под задницы, хотя, понимаю, они не почешутся их отдавать. И если я не могу попасть на эту их обжираловку с парадного крыльца - я войду с заднего, я влезу в окно, я женюсь на этой орясине, я перешагну через нее, переползу чрез ее безразмерную вагину, если надо!
   - Господи, Максик, что ты несешь! Бред какой-то, - покачав головой, сказала она. - Какой ты все-таки циник!
   - Да, циник. Ну и что? - с достоинством ответил он, встав с кресла, подойдя к окну и снова заботливо глянув вниз, на машину. - В пору первоначального накопления приходится быть циником - разве не этому учил старик Маркс? Я его изучал честно. Вот когда у меня, к примеру, будет своя сотня миллионов в кармане - мне ведь много надо! - тогда я, пожалуй, и стану лучше. Я даже позволю себе стать порядочным. А пока, Маша, только циником и можно выкарабкаться из той задницы, где мы барахтаемся. Мне просто некогда быть порядочным - времени нет... Впрочем, - продолжал он, жестко улыбаясь и пройдясь по комнате, чтобы размять затекшие ноги, - почему циником-то? Разве волк, который жрет жирную овцу - циник? Он - санитар природы, он работает... Хотя порядочным назвать его, пожалуй, тоже нельзя. Впрочем, все эти категории: порядочно, непорядочно, - из дворянско-рыцарского этикета, труха, литература, опилки старого мира.
   - Нет, Макс, ошибаешься. Это категории общечеловеческие.
   - Ну, хорошо, пусть общечеловеческие, но давай с этим подождем. И тебе советую: рожай там, Машка, детей, рожай больше! А если у твоего археолога не хватит пороху, я тебе ссужу свой посевной материал.
   - А ты, Макс, однако, обнаглел!
   - Да, обнаглел. Но - представляешь? - мы, как новые гунны, завладеем их сытой цивилизацией, с которой они не знают, что делать - у них не хватает фантазии; мы вольем новое вино в их старые мехи, мы вложим нашу страсть, нашу неистовость, наши мечты в их сытый рай, мы скрестим его с нашим гением, вольем свою кровь в их сукровицу - и построим новую цивилизацию! А для этого, Маша, нужна свежая кровь, свежие идеи и свежие мозги, понимаешь?
   - Да ни черта ты не построишь с этой своей гуннской философией! Гунны прошли и исчезли, а мир как стоял, так и стоит.
   - Да, ради бога, пусть стоит. Хотя он и не стоит вовсе...
   - Максик, милый, опомнись! Все, что ты мелешь - бред какой-то, смесь философии взломщика с фантазией безумца: вот чтоб много всего - и непременно сразу, без труда, без усилий! Узнаю в тебе своего родного братца - это национальная болезнь, Максик, это вечная мечта: сказку о Емеленом счастье сделать былью.
   - А что тут плохого?
   - А то, что это мечта злая. И безнадежная, к тому же. Ты ж был там, ты смотрел - и не видел? Везде, Максик, люди одинаковы: ты к ним с добром - и они с добром! Не надо, Максик, идти к ним с фигой в кармане: эту фигу быстро раскусят и наладят тебя. Коленкой под зад.
   - Значит, мы с тобой расходимся, - покачал он головой, нагло улыбаясь. - А мне терять нечего. И времени нет.
   Она знала: он не терпит, когда поминают его гэбэшное прошлое. Это, наверное, было все-таки чисто по-женски, ударом ниже пояса; и жалко-то его: ведь старый-престарый милый друг, но уж слишком нестерпимо самодоволен он после Америки - просто уже невыносим: неужели все они - вот такие, когда становятся вдруг коммерсантами, эти новоявленные первооткрыватели старого-престарого мира? - и потому притворно-простодушно спросила, отвечая улыбочкой на его наглую улыбку:
   - Это у тебя что, задание от КГБ такое?
   - Да пошла ты со своим КГБ! - раздраженно ответил он; но чувствовалось, что его души этим уже не проймешь. - У всего КГБ не хватит столов и стульев, чтобы расплатиться со мной! Зачем мне служить хозяевам, когда я сам могу им быть? И я... - он не успел договорить, замерев на полуфразе - его прервал приход Бака со Скворцовым.
  
   22
  
   Оба явились слегка навеселе, благодушные и улыбчивые. Маша, подойдя к Баку, привычным движением рук заставила его нагнуться, расцеловала и только потом представила ему для знакомства их делового партнера Макса Темных - он только что вернулся из Америки и привез их контейнер с гуманитарной помощью, который сейчас находится на военном аэродроме далеко за городом.
   Макс шагнул им навстречу и пожал обоим, Баку и Скворцову, руки, тут же завязав с ними деловой разговор по-английски:
   - Да, я вас жду, мистер Свенсон. Хорошо, что Дмитрий Иванович тоже здесь - тут же все сразу и решим.
   - Бак, Макс говорит, что с тобой хочет встретиться один директор завода, некий Ратманов, - не теряя времени, добавила, обращаясь к мужу, Маша. - Предлагает какое-то финансовое сотрудничество.
   - Дело в том, что я рассказывал Ратманову о вас и об учрежденном вами фонде "Экобэби хэлп", - пояснил Макс, дополняя Машу. - Он заинтересовался, считает начинание своевременным и хочет предложить свою помощь.
   - Это интересно, - вникая в сообщение, Свенсон закивал головой. - Я готов встретиться и обсудить детали.
   - Он с минуты на минуту приедет, - продолжал Макс. - Я его отловил по телефону, прямо в машине, - и тут же, не теряя времени, стал докладывать Баку со Скворцовым: - Контейнер ваш надо срочно вывезти с аэродрома: дежурный по аэродрому предупредил, что оставляет его на свой страх и риск... Куда его везти?
   - Мы с Баком уже все решили, - ответил ему Скворцов по-русски. - Весь контейнер отдадим в детские дома и детские больницы - мы их уже объехали и переговорили: они ждут и сами организуют разгрузку.
   - Прекрасно! - сказал Макс и повернулся к Свенсону, переходя на английский:
   - Маша сказала: вы завтра уезжаете? Жаль, хотелось бы привлечь вас завтра к торжеству по случаю получения помощи; мы пригласим и администрацию, и прессу, и военных - чтобы это стало настоящим праздником для всех! Хорошо, если б вы задержались хотя бы на день - это ведь несложно - и были бы там очень кстати: ведь вы - наш большой американский друг!
   - Бак относится ко всякому представительству скептически, - пояснил ему по-русски Скворцов.
   - Странно: ведь не каждый день такое бывает! - удивляясь, повернулся Макс к Скворцову. - Это же так полезно для дальнейших контактов: пресса, телевидение! Надо убедить его!
   - Да я-то вас понимаю, - усмехнулся Дмитрий Иванович.
   Маша между тем переводила диалог Баку.
   - Это не совсем удобно - устраивать большие торжества из гуманитарной помощи, - подтвердил свое мнение Бак.
   - Какое же тут неудобство? - удивился Макс.
   Максу дипломатично вторил Скворцов, пытаясь убедить Бака:
   - Мне тоже кажется, это надо сделать - чтобы те, кто в этом участвует, получили новый моральный стимул к благотворительности.
   - Благотворительность - уже сама по себе большой моральный стимул, - мягко возразил Бак - похоже, его смущало, что приходится объяснять известное.
   - Мало того, я хочу заказать видеоролик об этом торжестве, - продолжал убеждать Свенсона Макс, - чтобы вы увезли его с собой, показали в своем штате по телевидению, и чтобы в нем прозвучали имена всех учредителей фонда - и ваше в первую очередь, мистер Свенсон! Чтобы торжество получило резонанс!
   - Мне это не нужно, - упрямо возразил Бак.
   - Нужно, очень даже нужно для дела! - возразил, в свою очередь, Макс. - Я надеюсь все-таки, что второй контейнер...
   - Нет, не нужно! - теряя терпение, настаивал Бак.
   - Ну, хорошо, хорошо, - удрученно согласился Макс. - Я хотел еще поговорить о дальнейших планах помощи. Брать у военных самолет - удовольствие дорогое. Поэтому, чтобы тщательней подготовиться, нам надо заранее решить два вопроса: во-первых, когда предположительно лететь за второй партией?
   - Я думаю, месяца через три, не раньше. Так, Маша?
   - Но мы же, Бак, не знаем, сколько сейчас средств в нашем фонде, - ответила она. - Давай сообщим, когда вернемся.
   - Да, - подтвердил Бак. - Сообщим, когда вернемся.
   - Лучше - факсом, - сказал Макс. - Мне нужно текстуальное подтверждение. Вот мои реквизиты, - он протянул Баку новенькую визитную карточку. - Три месяца меня устроят. И второй вопрос: можно ли за счет вашего фонда заправить самолет в обратный путь? Второй обратной заправки мой карман не выдержит.
   - Но раз вы не в состоянии оплатить перевозку, тогда, может, мы предложим нашу помощь тем, кто в состоянии оплатить? - холодно спросил Бак...
   Нет, недаром Маша знает Макса уже пятнадцать лет и может чувствовать фальшь, радость, торжество в тончайших интонациях его ровного голоса и легчайшие изменения в выражении его лица. И сейчас, переводя его фразы, чувствовала: он просто хочет сорвать с Бака лишку сверх того, что заработает на новом рейсе сам, а Бак чувствует, что его пытается в чем-то перехитрить этот молодой наглец, и нервничает... Ох, этот вечный ревнивый конфликт - нет, не американца с русским, не Голиафа - с Давидом, даже не старомодного академизма - с голым расчетом, а просто стареющей, все понимающей человеческой мудрости - с наглой, бесцеремонной молодостью... Бедный Максик, ты неисправим!.. И потому сама стремительно вклинилась в разговор, смягчая назревавший конфликт:
   - Бак, Макс говорит, что собирается жениться на директрисе нашего банка, на Рэчел Маклин!
   - Да-а? - от неожиданности Бак удивленно поднял брови и открыл рот. - О-о, я вас поздравляю! - он приветливо улыбнулся Максу. - Я знавал ее давненько: когда она еще была студенткой.
   - Спасибо, - кивнул Макс, радуясь неожиданной перемене в настроении Бака. - Хотя поздравлять рановато: вот прилечу за вторым контейнером, тогда все и решится. Так что мое счастье теперь зависит от вас! - он весело погрозил пальцем Маше с Баком.
   В это время в дверь постучали, затем, не дожидаясь приглашения, открыли ее, спросили: "Можно?" - и в комнату сначала вошел среднего роста сухощавый, с седым ежиком на голове мужчина в строгом черном костюме с белой сорочкой и строгим же черным галстуком, и сразу за ним ввалился и заслонил собою дверь широкоплечий, почти квадратный приземистый парень мрачноватого, даже злодейского вида: с буйным, закрывающим низкий лоб черным чубом и мохнатыми черными бровями; вместо глаз - узкие щелочки меж припухших век; толстые губы непрерывно кривятся и складываются в презрительную гримасу, и ходуном ходят желваки на висках и скулах - от жвачки, которую парень старательно жует. Ко всему прочему, он экстравагантно одет - в широченном, черного цвета кожаном пиджаке нараспашку и спортивных, не менее широких синих шароварах, обшитых на коленях нелепыми какими-то: красными, оранжевыми, зелеными, - косыми полосами; довершали клоунский костюм его новенькие белые кроссовки, сплошь в цветных надписях, - так что вошедший первым пожилой элегантный мужчина с сухим лицом и серебряно-белой шевелюрой, одетый в черный костюм, единственное украшение которого - разве что булавка с крупной, радужно сияющей жемчужиной в черном галстуке, хоть и являл собою полный контраст своему молодому спутнику - скорее всего, телохранителю - и был весьма заметен сам, однако взгляды всех, кто был в комнате, привлек не он, а именно резкий - даже, может быть, анекдотичный - контраст между обоими.
   - О-о, Петр Афанасьевич! - Макс сорвался с места и со сладкой улыбкой ринулся к седовласому, чтобы поймать и энергично пожать его руку. - А мы вас уже ждем, ждем!.. Это генеральный директор завода "Сибмаш" Петр Афанасьевич Ратманов! - ликующим голосом Макс представил его остальным.
   Ратманов повернулся к своему телохранителю и коротко, резко и властно - словно перед ним дрессированное животное - сказал:
   - Иди вниз и жди в машине!
   Парень с мгновенно замершим лицом - будто проглотил жвачку - молча кивнул и тотчас исчез. А Ратманов шагнул вперед и всем по очереди подал свою руку; Маша, переводя Баку его вежливые дежурные фразы, сопутствующие моменту знакомства, исподволь наблюдала за Ратмановым и не без удовлетворения отмечала про себя стремительность и непринужденность, с которыми тот пожимал руки и находил для каждого короткий комплимент, подходящий случаю, и твердый голос его, привыкший отдавать команды, и породистость во всем его облике: сухое тонкое лицо, точеный рисунок носа, скул, подбородка, белоснежный ежик волос на голове, взгляд его серых глаз, прощупавший каждого, в том числе и ее, и надменную посадку головы человека, привыкшего повелевать и свободно себя вести в любой обстановке. Любопытство ее было подогрето былыми скандальными сплетнями о нем, бродившими по городу, о каких-то дачах, квартирах, любовницах... - Маша смотрела на него сейчас и чувствовала, как ее подхватывает и кружит вихрь мгновенного, мимолетного магнетического чувства к этому властному, красивому пожилому человеку: господи, вот еще наваждение-то - только бы не показать ничего ни взглядом, ни голосом!..
   Общительный Скворцов, не менее Маши почувствовавший притягательный интерес к этому человеку, уже разговорился с ним:
   - Я как профессиональный историк, простите... Что-нибудь знаете о своих предках? Фамилия у вас известная, аристократическая. Или совпадение?
   - С предками, простите, быть знакомым чести не имею, - резко повернувшись к нему, ответил Ратманов. - Отец прибыл сюда не по своей воле, еще до моего рождения, а я родился в леспромхозе... Это вам для исторической справки, - и снова повернулся к Баку, давая понять, что его интересует только он: - Наслышан о вашем фонде, и у меня есть что предложить вам. Но я, видите ли... - он обвел присутствующих вопросительным взглядом. - Хотелось бы посекретничать.
   Скворцов вдруг спохватился:
   - Да, да, поздно уже, пожалуй - пора и честь знать, - он попрощался с Баком и стал желать им с Машей благополучного возвращения домой, успехов, еще чего-то - и все говорил и говорил с приторной, извиняющейся улыбочкой, будто хотел сказать что-то еще и стеснялся.
   - А знаешь, Маша, - перебил его Бак, о чем-то догадываясь, - Дмитрий просит пригласить его поработать у нас.
   - Правда? - спросила она, выразив на лице удивление.
   - Да, да! - горячо закивал Скворцов.
   - И что ты ему ответил? - поинтересовалась она.
   - Я не могу сразу ответить - я приглашаю специалистов под определенные программы, - ответил Бак. - Составим программу, найду деньги, и тогда...
   - Ты, помнится, говорил, что Дмитрий Иванович - хороший специалист? Что у него интересные идеи? - напомнила она ему.
   - Да, конечно! Но ответить сейчас все равно не могу. Если найду деньги, я с удовольствием тебя, Дмитрий, приглашу, если согласишься.
   - Вот и прекрасно! Вот и прекрасно, - улыбаясь, кивая и потирая руки, сказал Скворцов.
   - Я думаю, он обязательно пригласит. Я тоже буду напоминать ему, - обнадежила его Маша, уже по-русски. - Он действительно никогда не обещает, если не уверен на все сто.
   - Что ты сказала? - полюбопытствовал Бак.
   - Я сказала, что ты никогда не обещаешь, если не уверен на сто процентов. Правильно?
   Бак кивнул.... Скворцов, оставшийся весьма доволен этими полуобещаниями, дружелюбно раскланялся с Ратмановым, выразив надежду на новую встречу, лучше всего - в неофициальной атмосфере, и договорился на прощанье с Максом о завтрашней встрече на торжествах по случаю благотворительной раздачи, и попрощался с самой Машей, наговорив ей кучу изысканных комплиментов. Затем Бак проводил его до двери, вернулся, пригласил Ратманова сесть в кресло напротив, а сам опустился на диван, потирая пальцами виски. Маша, сев рядом с Баком и готовясь переводить, всмотрелась в него и поняла: он устал; он очень устал.
   - Слушаю вас, - сказал Бак. - Жаль, ничего не могу предложить выпить.
   - Благодарю, я ничего не хочу, - отозвался Ратманов.
   - Здесь, Петр Афанасьевич, остались только свои, можно начинать, - подсказал ему Макс, опершись о подоконник позади его кресла, как бы оставляя Ратманова один-на-один со Свенсоном, и в то же время - будучи готовым в любой момент прийти обоим на помощь. Ратманов кивнул в знак согласия и обратился к Баку - говорил он только по-русски:
   - Мне хотелось познакомиться лично и засвидетельствовать свое уважение...
   Маша переводила.
   - Ваш фонд "Экобэби хэлп" - поистине замечательное, благородное дело, которое вы делаете для наших детей, - продолжал Ратманов. - Мне как деловому человеку хотелось бы подключиться и посильно помочь.
   - Пожалуйста, мы приветствуем всех, кто хочет нам помогать, - сказал Бак, при слове "мы" повернувшись к Маше и улыбаясь ей как сообщнице. - В чем будет состоять ваша помощь?
   - Она, возможно, будет выглядеть для вас несколько неожиданной, - ответил Ратманов. - Видите ли, мое предприятие начало поставлять продукцию в вашу страну; какую-то часть выручки мы бы перечисляли в ваш фонд... - Ратманов умолк, дожидаясь, пока его фразы переведут, и внимательно вглядываясь при этом, какую реакцию вызовет его предложение на лице у Бака.
   - И что дальше? - бесстрастно спросил Бак, выслушав перевод и поняв, что за этим последует какое-то условие.
   - А дальше вы оставляете шесть процентов от этих средств в своем фонде и распоряжаетесь ими - они ваши! - сказал Ратманов. - Остальными девяноста четырьмя распоряжаемся мы. Мы, - слегка кивнул он Максу, - закупаем на эти средства с вашего счета товары и везем их в Россию. Какие товары, как перевозим - эту головную боль мы берем на себя. Единственное, что вы должны - это подписать счета на покупки... Вот и все! И - никакого афиширования нашей помощи: вся слава остается вам...
   - Нет, - решительно покачал головой Бак, как показалось Маше, слишком поспешно и даже возмущенно.
   - Вы так решительно говорите "нет"? - пожав плечами, сказал Ратманов. - Что вам не нравится в предложении? Шесть процентов? В денежном выражении это составит значительные суммы, и суммы эти будут поступать регулярно. Я пока не хочу называть их, но - поверьте на слово - значительные, и эти суммы - ваши: хотите - используйте для "Экобэби", хотите - перегоняйте для вашей науки! Надеюсь, никакой контроль вам в ухо не дышит? - усмехнулся он.
   - Вы лучше отдайте эти шесть процентов господину Скворцову для развития науки в вашем городе - он сейчас очень стеснен в средствах, - предложил Бак.
   - Х-ха! - коротко рассмеялся Ратманов над предложением Бака как не стоящим серьезного внимания, однако в то же время и оценив Баков юмор. - Так вы согласны?
   - Нет, - ответил Бак твердо и нервно.
   - Вас не устраивает процент? Но во всем мире дают шесть-семь процентов комиссионных, - спокойно, в противовес нервному тону Свенсона, сказал Ратманов. - Причем вы получите их, не шевельнув пальцем.
   - Нет, - покачал головой Бак.
   - Давайте добавим - пусть будет десять. Больше мы просто не можем!
   - Нет, нет и нет! - уже выкрикнул, теряя терпение, Бак.
   - Вы не хотите иметь с нами дела? - не без удивления спросил Ратманов. - Тогда мы обратимся к тем, кто согласится взять эти шесть процентов, ничего при этом не теряя! К вам мы обратились как к уважаемому, известному ученому. Как к честному человеку, в конце концов.
   - Благодарю, - холодно сказал Бак. - У вас еще что-то?
   - М-да-а, - разочарованно протянул Ратманов, повернулся к Максу и с укором сказал: - Что ж ты не подготовил человека?
   - Да я только что приехал, а они завтра уезжают! - стал оправдываться тот. - Кстати, с ними какой-то бизнесмен - может, с ним попробовать?
   - Что ж я буду терять время? Ты уж, пожалуйста, подготовь почву сам, заручись предварительным согласием, а уж потом... - Ратманов поднялся, холодно и безмолвно раскланялся и быстро ушел; Макс, рванувший было следом, вернулся и торопливо проговорил:
   - Извините, ради Бога - так неловко получилось!..
   - Пожалуйста, - бесстрастно сказал Бак. - Всего доброго!
   - Надеюсь, инцидент не испортит наших отношений? Я ведь через три месяца буду у вас - прилечу жениться! До встречи! - Макс обезоруживающе улыбнулся, протянул руку Свенсону, кивнул Маше и кинулся следом за Ратмановым.
   * * *
   Когда они остались одни, Бак, вскочив, сосредоточенно, возбужденно заходил по комнате, сцепив, по своей привычке, сзади руки; лицо его при этом было злым. Маша давно не видела его таким.
   Дав ему пройти два раза туда-сюда, она снова усадила его на диван рядом с собой, обняла, и они некоторое время сидели молча.
   Она с досадой думала о Максе и о Ратманове: ну почему, почему они такие - все у них так торопливо, грубо, невпопад?.. Она еще не поняла, почему им так резко отказал Бак, но она доверяла ему и была на его стороне. Время от времени она гладила ему волосы и успокаивала:
   - Все хорошо, милый. Все хорошо.
   И только когда он, кажется, успокоился, спросила:
   - Почему ты не стал с ними разговаривать?
   - Потому что наглецы! - опять стал возмущаться Бак. - Это дешевая уловка, простейший путь прятать деньги, не платить налогов ни вашим, ни нашим! Мало того, он еще хочет открыть сомнительную торговлю под крышей "Экобэби"!.. "Благородное дело", "посильный вклад"! - передразнил он Ратманова. - Вот и весь их "посильный вклад"!
   - Но десять процентов были бы твои! У тебя же трудности...
   - Не надо мне их процентов!
   - Так Грегор их перехватит. И еще посмеется над тобой.
   - Может быть, может быть. Но еще посмотрим...
   - Бак! Но ведь деньги не пахнут?
   - Нет, Маша, пахнут, и еще как! - устало возразил Бак. - У нас уже хорошо научились определять их запах - эти уловки легко раскрываются, причем в судебном порядке. Да, мне нужны деньги, но грязные деньги мне ни к чему: не хватало сесть на скамью подсудимых вместо этих ребят! Не знаю, как у вас, но у нас с этим строго - эта уловка близка к преступлению, и они хотят нагрузить им меня!
   - Милый, как ты скажешь, так и будет, - она еще крепче обняла его и поцеловала, хотя ей и было немного грустно; его возмущенное пыхтение казалось ей так невинно и так пустяшно! Ей было жалко его, такого.
   - А Дмитрия Ивановича ты, лапочка, возьмешь? - спросила она его, и Бак, с закрытыми глазами, расслабляясь от ее ласк, вяло закивал:
   - Конечно, постараюсь взять; Дмитрий - человек ценный: у него острый ум, хорошо генерирует идеи. Только использовать их не умеет.
   Да, милый Бак, ты сумеешь использовать его на полную катушку... Маша посмотрела на мужа, сидящего перед нею с закрытыми глазами, такого расслабленного сейчас и в то же время такого практичного: ну почему все на свете должны использовать и обманывать друг друга?.. Ей стало на миг страшно за себя и за сына. И тут же испугалась своих мыслей: нет-нет, не надо, нельзя, нехорошо... Если так думать - что ж тогда останется? Пусть останутся хотя бы грезы...
   Он еще некоторое время сидел в прострации, успокаиваясь, потом встрепенулся, сам обнял Машу и улыбнулся:
   - Ну вот, наконец-то, мы остались одни... А где наш сын?
   - Он, по-моему, давно уснул: намотался. Сейчас попробую его расшевелить, - она поднялась, прошла в другую комнату и вывела оттуда Сережу, качающегося ото сна, уговаривая: - Не надо, сынок, так рано засыпать... Вот, полюбуйся им! - со смехом показала она его Баку.
   Бак сидел, вытянув ноги и разбросав по спинке дивана свои длинные руки.
   - Давай ко мне, - поманил он мальчика.
   Маша сама подвела сына и усадила рядом, и тот расслабленно, молчком привалился к Баку. Бак обнял его, прижал к себе и с восхищением сказал:
   - Какой теплый и доверчивый! Дети удивительно греют душу... А как насчет ужина? Наверное, он тоже проголодался? - показал он глазами на Сережу.
   - Сейчас, Бак - я только переоденусь, - сказала она, выхватила из платяного шкафа большой полиэтиленовый пакет и метнулась в ванную.
   Она метнулась туда не только переодеться - но и успокоиться: глаза ее вдруг захлестнуло жгучей влагой - господи, впервые в жизни увидеть мужчину, по-отцовски ласкающего ее ребенка!.. Она готова была броситься на колени и с благодарностью целовать большие и добрые Баковы руки...
   - Послушай, дорогая! - донесся до нее из комнаты мягкий, с придыханием Баков голос. - А этот директор Ратманов - коммунист?
   - Наверное, Бак - они все там раньше были коммунисты! - крикнула она ему, открыв дверь: стоя над раковиной, она первым делом освежила горящее лицо ледяной водой из-под крана.
   - По-моему, так он просто жулик! - отозвался Бак. - А этот Макс, твой друг, он тоже коммунист?
   Господи, эк его разобрало-то - никак не успокоится...
   - Был, Бак, тоже был коммунист!
   - Странно, - сказал Бак и помолчал. - А он не жулик? Что-то меня в нем настораживает!
   Маша тихонько рассмеялась: ревнует, ой, ревнует! - и представила себе, как тяжело, словно жернова, ворочаются в его голове мрачные мысли... Но нет, никогда она не признается, что привела сюда сразу двух сограждан-жуликов!.. И почему, интересно, она такая невезучая - вечно попадает с ними впросак? И почему они окружали ее всегда? Что бы раньше-то встретить хорошего человека! Какая была дура!..
   - Нет-нет! - ответила она ему оттуда громко, стараясь, чтоб голос был как можно искреннее. - Я знаю Макса с первого курса - наверное, чуть меньше, чем ты свою банкиршу, эту стройняшку Рэчел! - и подмигнула самой себе в зеркало: вот тебе, проглоти, мой милый!
   Кажется, успокоился... А потом вдруг - опять:
   - Скользкий он какой-то! Нет никакого желания с ним еще дело иметь!
   - Просто, Бак, он пробует разные пути - опыта у него пока нет! - попыталась она усыпить его подозрения.
   А он - опять свое:
   - Опыт появляется, когда много трудишься, а ведь он просто обходных путей ищет! Или я неправ?
   - Да, Бак, ты, как всегда, прав!
   Она быстро разделась, ополоснулась под душем, вытерлась досуха, достала из пакета и влезла в облегающее, шелестящее, словно змеиная шкурка, мерцающее блестками темно-зеленое вечернее платье, рельефно вырисовавшее ее заметно потяжелевшие за последний год плечи, грудь, бедра. Нравящаяся сама себе в этом ярком, немного вульгарном наряде, совершенно случайно подвернувшемся вчера в каком-то магазинчике: это же ее, ее наряд, мечтала о таком, полмира объехала, а нашла в родном городе! - повернулась туда-сюда перед зеркалом и подумала: "Ну и что, что вульгарное? Цветущая рубенсовская женщина, которая нравится пожившим мужчинам, только и всего!" И с удовольствием огладила себя от груди до бедер, втянув при этом живот и расправив плечи. Вся процедура с душем и переодеванием заняла у нее не больше двух минут.
   - Ты мне это уже говорила! - нудненько тянул свое из комнаты бедный Бак. - Но ведь он мог и измениться? Не понравился он мне - скользкий!.. Ты знаешь, не хочу я его видеть в Америке. Ты ему скажи об этом, ладно?
   Она на секунду замерла и задумалась...
   Что ж, надо делать выбор... Да ведь она его уже сделала!
   - Хорошо, Бак! Как скажешь, так и будет!.. - и снова помолчала; с легкой досадой мотнула головой и, делая над собою небольшое усилие, добавила: - Милый, не забивай себе этим голову! Потом разберемся!
   И вдруг ей стало легко-легко, будто вот таскала на себе тяжеленный груз и разом от него освободилась. Улыбнулась самой себе в зеркало, взяла волосяную щетку, быстро взбила и уложила волосы так, что они высоко взметнулись надо лбом, а затем крутой, задорной волной упали на одну сторону.
   - И, в самом деле, ты права! - кричит ей снова Бак. - А давайте спустимся в ресторан и устроим пиршество в честь нашего воссоединения? С шампанским! Русское шампанское мне понравилось!
   Она тем временем накладывала на лицо яркий вечерний грим.
   - Умница, Бак! Ты знаешь: мне пришла в голову та же мысль! Что бы значила такая синхронность, как ты думаешь?
   Она смотрела на себя в зеркало - и не узнавала себя: полыхает влажный полураскрытый рот, покрытые вечерним кремом скулы обрисовались четче, а глаза!.. Широко распахнувшиеся вдруг зеленые ее глаза, еще наполненные недавними слезами и окаймленные начерненными сейчас ресницами, искрились и мерцали темной, бездонной, страшноватой глубиной... Ох, что-то будет с ней сегодня - готовься, милый!.. Готовься - я буду дарить тебе сегодня счастье, я тебя исцелую, я испепелю тебя! Ах, как я буду любить тебя сегодня, мой милый, мой добрый, великодушный!..
   - Ты спрашиваешь, что я думаю? - кричит ей Бак. - Я склоняюсь к мысли, что это все-таки любовь!
   - Умница! Я всегда знала, что ты у меня умница!
   - Не буду скрывать: это у меня есть!... А как ты думаешь: Сережу пустят так поздно в ресторан?
   - Боюсь, что нет!
   - Жалко!.. А давай закажем в номер роскошный ужин!
   - Сейчас, Бак, сейчас, я приду и закажу - я все сделаю сама, ты сиди! - сказала она, торопливо накладывая на лицо последние штрихи грима, как художник - последние вдохновенные мазки на созданный им шедевр, чувствуя, как голос ее наливается силой и властью. - Милый, я сейчас! Еще чуть-чуть!..
   Она лукавила: она просто оттягивала время - ей хотелось еще немного продлить то состояние, в котором сейчас пребывали Бак и ее сын, сидя в обнимку там, на диване.
   - Все, выхожу! Закройте глаза - сейчас будет явление народу чуда! - крикнула она, выпорхнула на цыпочках из ванной, сунула ноги в черные туфли на высоких каблуках, стоявшие в прихожей, и вошла к своим мужчинам в комнату.
   - А теперь - смотрите! - объявила она и прошлась по комнате упругим шагом, и крутнулась на самой ее середине.
   Бак не без удивления вытаращил на нее свои голубенькие. А Сережа, целый день ждавший новой встречи с Баком, уже, бедолага, спал у него под рукой.
   Она протянула мужу руку: "Встань!" - однако он, растерянный, неловкий, сначала осторожно отодвинулся от Сережи, поддерживая его голову в своей пятерне, потом тихонько опустил ее на диван, и тот, моментально, словно отпущенная пружина, свернувшись в тугой клубок, снова безмятежно уснул. Тогда только Бак поднялся. Она взяла его руки в свои и прижала к губам.
   - Ах, Бак, какой ты молодец, как я тебя люблю! А ну их всех! Нас трое на этой земле: ты, я и Сережа, - горячо шептала она ему осевшим от волнения голосом. - Давай устроим с тобой сегодня пир, а потом я буду с тобой! Я буду любить тебя, Бак - ах, как я буду тебя любить! У меня, Бак, ничего нет, кроме моей любви к тебе. Я умру, Бак, от отчаяния, если тебя не будет!
   - Мы будем жить долго и счастливо, - рассмеялся он, и в его голосе и смехе прорвались знакомые ей урчащие нотки, вестники его разбуженного желания.
   - И умрем в один день, - подсказала она.
   - Нет, - возразил он, - умереть нам придется порознь. Я - первый.
   - Я умру, Бак, от тоски.
   - Хорошо, я тебе обещаю: мы никогда не умрем - мы будем жить вечно! - рассмеялся он.
   1994 г.
  
  
  
   11
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"