Балашов Михаил Михайлович : другие произведения.

Бузинная Коломбина

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Это вывернуто с корнем, это псевдоаморально, это столь контрацептивно, что уже пуэрперально...


Бузинная Коломбина


«Пахло печеньем и рыбой».
Соколов А. В., Единорог

Мы общались с ней уже год и все это время я был уверен, что ей со мной хорошо. Но уже с четверти девятого вечера я не был ни в чем уверен. Я стоял на балконе и держал в руках смирительную рубашку: в семь мне ее подарил приятель, известный приколист, проходивший сейчас практику в психиатрической клинике, — а в восемь они подошли ко мне, обнимаясь, и сказали, что пора объясниться.
Они — это он и моя девушка, которая мне безумно нравилась: и за веселый нрав, и за смешную дисгармонию пышных форм и худого зада.
— Не потому, что мне с тобой плохо, а потому, что с ним лучше, — вздохнула она.
— Тут все честно: она ж тебе не жена, — вздохнул он.
— И в любви, согласись, мы с тобой друг другу ни разу не признавались, — дотронулась она до моего рукава.
— Она, конечно, была до последнего момента твоей девушкой, — дотронулся он до ее руки, задержавшейся на моем рукаве, — но и моей девушкой она была тоже.
— Поэтому нельзя сказать, что я наставила тебе рога, — улыбнулась она: — можно говорить максимум про один рог.
Они ушли, а я только и смог, что выйти на балкон.
Я стоял и впитывал в себя мир. Откуда-то доносился сильный запах сгоревшей яичницы. Соседская собака то гавкала, то поскуливала, то принималась выть. Когда под окном проезжал трамвай, я чувствовал, как вибрирует балкон.
Закрыв глаза, я вдруг вспомнил ту неделю в начале года, когда мы жили вдвоем у нее дома, и у меня из легких непроизвольно вырвался вой, похожий на собачий. Забравшись на старый письменный стол, стоявший в углу, я сел на него, свесил ноги на улицу и подумал, что люди на улице такие крохотные, что их можно не стесняться.
Я сообразил, что держу в руках какую-то тряпку, промокнул ею лоб — и вдруг, очнувшись, швырнул ее вниз. Смирительная рубашка сначала порхала бабочкой, затем, подхваченная ветром, понеслась параллельно земле.
Я представил себе, что это он, психический студент, летит над трамвайными путями — и мне стало легче. Я снова заглянул в бездну, попытался понять свои ощущения, но понял лишь одно: нет соответствия. И сразу вспомнил, что в холодильнике — редкий случай — имеется еда.
Я доел рыбу, закусил ее печеньем, запил водой из-под крана и снова вышел на балкон. Вниз хотелось уже не прыгнуть, а плюнуть.


Через год и два месяца после того дня я и переехал в этот город, на самую его окраину, на второй этаж этого доисторического двухэтажного дома. Особенностью моей квартиры было то, что в ней имелась всего одна комната — и она же была кухней.
Магазин находился в ста метрах от подъезда, в трехстах метрах начиналось поле, на котором уже давным-давно ничего не сажали, а в километре находилась автобусная остановка, к которой вела милая, живописная, хотя и очень грязная тропинка.
У меня была такая работа, что я занимался ею, почти не выходя из дома. Я вглядывался в экран компьютера, пытаясь понять логику того, кто делал в прошлом квартале такие дикие бухгалтерские проводки, — и, одновременно, прислушивался к голосам, доносящимся с улицы. Еще больше мне нравилось прислушиваться, когда я ел. Пища по пищеводу двигалась в сторону желудка, информация от ушей двигалась в сторону мозга — и два этих процесса хорошо дополняли друг друга. А когда мне становилось особенно любопытно, я осторожно высовывал голову наружу... Представления под окнами разыгрывались нерегулярно, зато всегда были бесплатными.
Окно в квартире было большим, но единственным. Выходило оно на толстую кирпичную стену высотой метра в три. Стена была не только облупленной, но и снизу доверху исписанной черными и белыми надписями сексуально-политического характера типа «Выборы — в зад, любовь — в перед»: верными по сути, но не смешными по форме.
Справа располагалась площадка для мусорных баков, самым безобидным свойством которых было то, что вывозили их крайне нерегулярно.
Слева в стене имелся высокий неровный пролом. Через него вела более короткая, но, одновременно, еще более грязная тропа к автобусной остановке — я по ней не рисковал ходить, даже когда сильно опаздывал.
Также слева, но чуть ближе ко мне, рос роскошный куст бузины: я вселился в эту квартиру в сентябре, и он до морозов радовал меня роскошными красными гроздьями...


В один из дней я съездил к заказчику, грубому и болезненно мордатому, затем заглянув к субподрядчику, застенчивому и болезненно худому, и вернулся в свое новое жилище. Насыпал себе в кружку смесь зеленого и черного чая, залил смесь кипятком — и услышал какое-то бормотание, доносящееся с улицы.
— Это выдвинуто набок, это сюрреалистично, это выглядит столь дико, что все волосы — как пакля... — вещал женский голос, изящный, немного вычурный и очень уставший.
— В тебе, дурында, накопилось столько слов, что жизнь пройдет, а ты не успеешь их все исторгнуть, — отвечал ей голос мужской, грубоватый и тоже очень уставший.
— Это вывихнуто на фиг, это ипекакуанно, а на ощупь столь коряво, что мозги скрутились в трубку...
— Ты не можешь умолкнуть уже третий час кряду!
— Третий, третий, где же ветер? Я, вторая, умираю. Ты же, первый, дохлый енот, в зад пошел, вот!
Не выдержав, я высунулся наружу.
Между проломом в стене и бузинным кустом стояла эффектная женщины средних лет с легкими признаками дряблости на щеках, подбородке и шее. У ее ног, прямо на земле, спиной ко мне сидел мужик помятого вида.
— А куда ты все время бросаешь свои сказочно выразительные взгляды? Вон на ту вычурную вещь, что ли? — спросил он.
— Милый мой Арлекин, это вывернуто с корнем, это псевдоаморально, это столь контрацептивно, что уже пуэрперально... — снова затарахтела женщина.
— Да? А я, между прочим, могу много чего интересного рассказать об этой штуке... Но только учти, милая моя Коломбина: предназначена она вовсе не для того, о чем ты думаешь...
Тот, кого назвали Арлекином, затянулся сигаретой и стал строить из дыма дрожащие тороидальные конструкции.
— Это натуральное дерьмо висит, — равнодушно сказала та, кого назвали Коломбиной, и отвернулась.
— Как угадала?!
Арлекин поднялся и выпустил дым ей прямо в лицо. Она с разворота ударила его кулаком в живот и снова отвернулась.
— Дура, как же ты можешь поднимать руку на своего любимого мужа?! — противно заскрипел он, согнулся пополам — и завалился.
Коломбина подняла дымящуюся сигарету и сунула ему за шиворот. Сначала он молчал, а потом стал ругаться — долго и нудно, на разные голоса.
— Я знаю: ты пожар внутри меня хочешь устроить! — подвел он итог своим всхлипам и угрозам.
— Ты воешь столь долго, что тебя хочется привязать в зимнем лесу, — заметила она. — Что касается пожара, то он может возникнуть только внутри меня: цветком тлетворным возгорится, он ливня злого не боится, он стужи гадкой избежит... Но до этого, к твоему счастью, еще далеко.
— Натуральное дерьмо у тебя внутри, — сказал он, пытаясь подняться.
— Как угадал?!
Она долго рассматривала что-то блестящее у себя на ладони, затем спросила:
— Жрать хочешь?
— А что у тебя есть? — спросил он уже почти спокойно.
— Что дам, то и будешь...
— Только не давай того, что на стене висит.
— Что дам, то и будешь...
— Ты меня не любишь, — вздохнул он. — Так что у тебя пожрать-то есть?
— Вот, — Коломбина сунула ему под нос ладошку, — это обертка от сто лет назад съеденной конфеты. Я уже сама не помню, когда ее ела и какой у нее был вкус...
Арлекин молчал столь долго, что Коломбина, похоже, испугалась.
— Это антиглобалистски, это сделано с наскока, это дегенеративно, эти маленькие уши вянут долго — в три прискока... — снова затарахтела она.
— Ты произносишь слова столь быстро, что моя жизнь отстает от них на круг, — вздохнул Арлекин.
Он снова закурил, снова выпустил дым ей прямо в лицо — но на этот раз промахнулся.
— Натуральное дерьмо твоя жизнь, — сказала Коломбина.
— Как угадала?!
— А здорово я тебя вчера заперла на ключ и стала через дверь спрашивать, будешь ли ты жрать?! — засмеялась вдруг она. — А ты дергаешь за ручку и грозишь, что такие двери к чертям одним ударом вышибаешь, а я тебе в ответ говорю, что если вышибешь, то увидишь, что будет, и ты дергаться тут же перестаешь, а я наблюдаю в замочную скважину, как ты ходишь из угла в угол, затем ложишься на пол, затем спишь, затем просыпаешься, затем долго рассматриваешь треснувший плафон на люстре, затем стучишь в дверь ногой. А я говорю: «Мне так и не удалось придумать, как просунуть еду через замочную скважину. Так что, извини, еды не будет: все сама съела. Ужин был на редкость вкусным, я даже чуть не лопнула...» — а у самой в желудке такая пустота, что хочется плакать... Но я продолжаю играть роль! Умираю — но играю! Догораю — но играю! Мне кажется, даже тебе моя вчерашняя игра понравилась. Правда?!
Арлекин бросил окурок на землю и сплюнул.
— Это неправда, — скривился он. — А вот правда, что теперь наш магазин стал круглосуточно работать?
Коломбина молчала.
— Мне надоело слушать твою тишину, — сказал он — и полез в пролом.
— Это в высшей мере странно, бессердечно, негуманно, это дико и свирепо, и зловредно, и нелепо, это пенитенциарно... — затараторила Коломбина и полезла за ним следом.


На следующий день, ближе к вечеру, мне надо было ехать по делам, но у меня ужасно разболелась еще в детстве вывихнутая нога. Обычно она у меня дает о себе знать перед сильной непогодой, поэтому я выглянул в окно. На небе не было ни единого облака.
Я еще с полчаса поколебался — и все же решил остаться, потому что нога ныла так, будто в ней поселился кто-то посторонний.
Снова выглянув в окно и посмотрев вверх, я опустил голову — и вдруг наткнулся глазами на высокого апатичного юношу замухрыжного вида. Он стоял неподалеку от пролома, рядом с кустом, одной рукой опираясь о стену, а другой перебирая бузинные листья. Его голова была опущена — и вообще казалось, что он того и гляди умрет.
Я прислушался.
— А ведь когда-то и я был красивым, смелым, молодым, полным надежд и мечтаний, — говорил он вслух, время от времени тяжело вздыхая. — Осваивал новую оргтехнику и новые языки, писал и отлаживал программы, плевал на начальство и не позволял начальству плевать на меня. Все у меня получалось просто, само собой: мне и в голову не приходило, что бывает как-то иначе. Мне только всегда казалось, что я недостаточно солиден. Я пытался изобразить из себя человека старого, потрепанного жизнью — но чувствовал, что смешон. Меня это настолько угнетало, что однажды нелепость моего существования просто сбила меня с ног — и я покатился. И качусь до сих пор. И желание очиститься утопает в океане нечистот...
Из пролома вдруг показалась та самая женщина, которую я видел вчера, Коломбина. Она была одета в домашний халат — хотя, возможно, это было платье такого покроя.
— Что за придурок здесь стенает? — спросила она равнодушно. — Прямо спать не дает невинной девушке, ядрить кочерыжку через плечо...
— Спать? А где вы спите? — явно удивился парень.
С той стороны стены домов не было вообще, поэтому вопрос был вполне уместен.
Женщина молчала. Парень не выдержал первым.
— В общем, добрый день, — произнес он. — Вы извините меня, если что-то не так... А зовут меня Пьеро. Ну, то есть, это прозвище такое, на самом деле меня Петей зовут. То есть Петром. Петром Михайловичем. Я тут чисто случайно шумел, я не хотел этого, как-то само собой вышло, по недоразумению...
Коломбина продолжала молчать, затем вдруг принялась псевдоторжественно декламировать:
Какой, в натуре, день?! Михалыч, друг:
уж ночь-распутница нару-
жу томно вылезает,
кривая и косая!
— Вы издеваетесь, наверно? — смутился Пьеро.
— Вовсе нет. Можешь мне верить! — сделала она круглые глаза. — Правдивей меня нет никого на целом свете!
— Правда?! Ну, тогда мне очень приятно, что про меня читают стихи... Особенно на природе. Не каждый день имеешь удовольствие услышать.
— Насчет «доброго дня» я тебе уже дала пояснения, — сказала Коломбина. — Теперь насчет «извинять». Это, я считаю, не по женской части, а потому всегда оставляю эти проблемы мужчинам. В-третьих — насчет «природы». Ты знаешь, что некультурно говорить, будто ты на природе, если шмонаешься по вонючим помойкам? Или ты, как истинно городской, не находишь различия между помойками и природой? Ты совсем, что ли, уже опомоился? И вообще — умерь восторг, дружочек, в лотерею ты еще не выиграл!
— Какие еще мужчины? — насторожился Пьеро. — Какая лотерея?!
— Да ладно, не бойся, никакой опасности сейчас еще нет, я тебе шепну, когда надо будет сматываться.
— А я разве боюсь? Мне нечего бояться, тем более сматываться! А «природу» я понимаю как свежий воздух и естественную растительность.
Коломбина усмехнулась и слегка похлопала его по щеке.
— Правильно, мальчик: какой смысл бояться мужа, если его нет дома? Ни его, ни его естественной растительности...
Он огляделся по сторонам — и тихо спросил:
— У вас, что, есть муж? Я как-то об этом...
— У меня всë есть! — гаркнула Коломбина. — И дом, и муж в доме, и даже коллекция бумажных евро всех достоинств. А ты уж надеялся, нету? Думал, я сама по себе шляюсь, как бог весть кто? Вот и ошибся. Как и еще кое с чем: воздух не может быть свежим, если дерьмом воняет.
Она отломила ветку от бузинного куста и кинула ее в Пьеро.
— Эту невразумительную ботанику ты и называешь растительностью? — спросила она, невинно хлопая ресницами. — У меня на заднице волос больше... Показать, Петенька?
Тот явно смутился.
— Нет, я не... — забубнил он. — То есть я об этом вообще не думал. Да мне и не важно вовсе, есть муж, нет... Нет, я не в том смысле... Я здесь просто случайно... И запаха постороннего вовсе не чувствую... И растение вы зря попортили — оно ведь не менее живое, чем мы с вами... Хотя, конечно, несколько в ином смысле.
Коломбина вышла из пролома и подошла к Пьеро. Ее халат пару раз распахивался, обнажая длинные изящные ноги.
— Так уж прямо и неважно? — кокетливо спросила она.
— Это вы про запах? Или про мужа? А что, важно?
— Так уж прямо и случайно?
Пьеро, отстранившись, испуганно произнес:
— Да чтоб мне провалиться!
— Так уж прямо и не чувствуешь, натуралист ты мой?
Пьеро со смущением принюхался.
— Не чувствую, хотя, конечно, если есть муж...
— «Хотя»! «Конечно»! «Если»! Еще чуть-чуть — и ты меня окончательно разочаруешь! Какая сволочь научила тебя так гадко с беспомощными женщинами разговаривать, олух? Ему тут душу открывают, а он теленком мямлит!
— Я не теленок... — невнятно промямлил Пьеро.
— Теленок! А куда-то там проваливаться тебе незачем! Вообще нечего преисподнюю всуе поминать, агнец мой недоделанный! Ты понимаешь, что я уже слегка возмущена?
— Я не агнец... — снова промямлил Пьеро. — Что вы, в самом деле, издеваетесь? Как над ребенком...
— А то нет! Нюня болотная...
Она повернулась к Пьеро спиной и медленно побрела к пролому.
Пьеро сначала молчал, затем вдруг тихо произнес:
— А я вас знаю. Вы — Коломбина. Мне вас однажды показывали. Правда, издали. И освещение было не очень. Но я запомнил, как вы грациозно бегали и взлетали. Взлетали — и снова бегали. И читали стихи. Враспев так. Романтично, сентиментально. Почти как сегодня.
Женщина повернулась — и, встав в позу памятника, ответила:
— Да, я такая! Коломбина Михайловна! Твоя тезка по батюшке! Не на мякине вскормленная!
— Я, правда, стихи в тот раз как-то не особо расслышал... — извиняющимся тоном добавил Пьеро.
Коломбина явно обиделась.
— Что с тебя взять, раз ты только издали?! — рявкнула она. — И глухой к тому же!
Пьеро опустил голову и осторожно пробормотал:
— Вы все время столь странно изъясняетесь, что я не слишком уверен в полной правильности...
— Что с тебя взять, раз ты такой тупой, да еще и в себе не уверенный?
— Не знаю... — вздохнул Пьеро.
— Что с тебя взять, раз ты ни бельмеса не знаешь?!
Пьеро, кажется, обиделся.
— А не надо с меня ничего брать! — взвизгнул вдруг он. — Будет необходимость — я и сам дам! Весьма даже сильно! Можно даже сказать, что мало не покажется...
Коломбина, застыв, улыбнулась — и посмотрела на него с явным интересом.
— А ты, оказывается, не так прост, — хмыкнула она. — Обижаться даже умеешь. Говоришь, я грациозно взлетала? Это ты хорошо подметил — не каждый уродец способен на такую тонкость мышления.
Подойдя к Пьеро, она взяла его за руку и долго смотрела ему в глаза.
Из пролома в стене вдруг показалась голова вчерашнего мужика с бегающими глазами.
— Жена, ты где там? — негромко спросил он.
— Арлекин, ты? Ну, здрасьте вам с кисточкой, — раздраженно отозвалась Коломбина и вышла из-за куста. — Явился, милок?
Она обернулась к Пьеро, склонилась ему к уху и что-то зашептала.
— Явился — не запылился! — громко сказал Арлекин.
— Не рановато ли сегодня, бойскаут ты мой? — съехидничала Коломбина. — Всë следопытствуешь? Всë фандоришь?
— Вот еще! — возмутился Арлекин. — Заняться мне будто нечем...
— А что, есть чем? Труженик подмостков ты мой...
Арлекин состроил удивленную рожу и, водя головой из стороны в сторону, затянул:
— Ой, не рада ты мне, я смотрю! Ой, не рада!
— Рада, — бесстрастно произнесла Коломбина. — Донельзя. С ночи радуюсь, а с утра счастьем свечусь, ночи жду.
— Я уж вижу, — буркнул Арлекин. — А соплячок твой еще пуще светится. Аж рот до ушей.
— Это не соплячок, это Петр Михайлович! И этот милый юноша здесь не при чем. Просто мне было важно выяснить, как нынешняя молодежь относится к проблеме взаимодействия мужчин и женщин...
Коломбина снова склонилась к уху Пьеро и что-то шепнула, затем произнесла громко и четко:
— И, как ты думаешь, чем все кончилось? Оказалось, что найти общий язык нам весьма непросто. Правда, дружок?
— Да, пора... — тихо сказал Пьеро. — То есть... Нет... Не знаю... Хотя, конечно, если...
— Чего-чего? «Взаимодействие»? «Общего языка»?! — громко спросил Арлекин.
— Ладно придуриваться-то, — скривилась Коломбина.
— Чего-чего? — еще громче спросил Арлекин. — Я?! Придуриваюсь?!
— Только не надо лоб морщить! — заорала вдруг она. — И глазками на меня сверкать нечего! Разорался на ровном месте!!!
Арлекин приблизился к жене вплотную и принялся орать в ответ:
— Ты мне сама дурочку не валяй! Никто здесь не орет! Пока! Но я действительно заору! И пошучу одновременно! Если ты мне сейчас же, в конце концов...
— Да пошел ты... — сквозь зубы проговорила Коломбина. — Говнюк!
— Что?! Вот как?! Я требую!.. Я имею полное право!.. Никто не посмеет!..
Он говорил все тише и тише, при этом как-то совсем не страшно.
— Раз имеешь полное, раз не посмеет, то спроси у молодого: он в курсах, — улыбнулась Коломбина.
— Да, правильно, мне уже пора... — встрепенулся Пьеро. — Я, это... Не того, честное слово... Меня уже ждут... Хотя...
— В последний раз спрашиваю! — вдруг снова заорал Арлекин. — Считаю до трех! Раз!
Пьеро попятился.
— Я... Чес'слово... Хотя, конечно...
Арлекин выбрался из пролома, подскочил к Пьеро и врезал ему в ухо. Тот вскрикнул — и сполз по стене, закрыв голову руками.
— Пойду, пожалуй, — вздохнула Коломбина. — А то совсем свежо стало. И запахи усилились. И мужики все вокруг такие смешные, дебильные даже: то жену в трех соснах теряют, то умирают, забывая, как дышать, то до трех считать разучиваются... Отличники лесных школ...
Она залезла обратно в пролом, затем обернулась — и стала декламировать:
Я сегодня в квартире одна.
Обнаженной стою у окна —
согреваюсь энергией взглядов
рот разевающих гадов...
Арлекин держал занесенную для удара руку у Пьеро перед носом, но как только Коломбина скрылась, руку опустил и сел у стены на корточки. Пьеро вынул носовой платок и вытер слезы.
— Что, одуванчик, дочирикался, домурлыкался? — беззлобно спросил Арлекин. — Если хочешь, могу тебе еще раз дать по морде: хоть я и невысок, но, как ты мог заметить, весьма мускулист. Не хочешь? А что тогда молчишь? Что ты вообще такое?
— Я, это... Пьеро.
— Ну и?
— А что? — задрожал у Пьеро голос.
— Дальше говори, не чтокай!
— Дальше? Нет ничего дальше. Кончено все. Жизнь кончена. Когда-то и я был красивым, смелым и молодым...
— Какая жизнь? Ты старика из себя не валяй — зелен еще! Я спрашиваю, откуда ты взялся? Вылез из какого места?
— Я, это... Случайно... — снова задрожал у Пьеро голос. — То есть непреднамеренно.
— А-а-а! — с явной издевкой закивал Арлекин. — Теперь дошло... Именно ты, именно с моей женой, именно тогда, когда меня нет, поскольку я на репетиции... Но репетицию-то отменили! А кто об этом знал? Она не знала. И ты не знал! Так?
— Не знал... Но разве это говорит о чем-то?
— Говорит, говорит. Очень даже громко.
— И все же вы не правы, — неожиданно твердо заявил Пьеро. — Ничего не было и в помине! Особенно того, что вам показалось... Хотя доказать это, конечно, сами понимаете...
Арлекин устало поковырялся в ухе.
— Зачем мне твои доказательства? Я ж не суд, — сказал он. — Свое собственное следствие я уже закончил, а приговор выносить — это не по моей части. Кстати, что ты там за глупость сказал насчет жизни, смерти и еще чего-то?
Пьеро сжал губы, опустил глаза, затем поднял их и сказал:
— Я уже передумал. Мне показалось, что мое земное существование подошло к концу. Цикл жизни завершен, пора собирать вещички... Но теперь я уже смотрю на ситуацию иначе.
Арлекин покачал головой.
— Тебе вообще нельзя думать: идиотам не положено — такому стручку, как ты, положено копаться в песочнице.
— Вы напрасно издеваетесь. Я, между прочим, немало испытал, на себе и на других. И такое знаю...
— «Напрасно»? — перебил его Арлекин. — Ну-ка, поделись со мной результатами твоих испытаний!
— Хотя, конечно... — тут же сник Пьеро. — Ни черта я... А вы?
— То-то же! Что касается меня, то знать-то я, может, и не знаю, но догадываюсь! Так догадываюсь, что не всем от этого здоровится! Не буду перед тобой бисер метать, скажу главное. Ты готов слушать, испытатель?
— Да, пожалуйста.
Арлекин прокашлялся — и стал вещать лекторским тоном:
— Жить следует, соединяя несоединимое: будто ты бессмертен и, одновременно, будто у тебя осталась всего одна неделя, последние семь дней и ночей. Исходя из первого, делать все надо медленно, тщательнейше соблюдая технологию процесса и меры безопасности, — ибо не все ошибки можно исправить. Не надо торопиться: надо наблюдать, ждать, доводить до верного. Ведь ты бессмертен и для тебя не имеет значения, сколько ждать: неделю, год или тысячу лет. Исходя же из второго, все несущественное должно быть откинуто, все существенное должно быть срочно доделано. Во что бы то ни стало, любой ценой: ведь тебе осталась всего неделя. Короче — на все надо глядеть под несколькими углами. Понял, как надо жить?
Пьеро с минуту молчал, затем понуро кивнул.
— Понял. Только мне кажется, что жить вообще не надо. Ни соединяя, ни разъединяя. Ведь живем мы не потому, что в этом имеется надобность, а потому, что живется. Живется — вот и живем. Если б не жилось — то и не жили бы. Вот я, например, — не живу.
— Ты назло так говоришь. Я чувствую.
— Никто не может достоверно чувствовать чужие чувства, — сквозь зубы произнес Пьеро.
— Не мозоль мне мозги, приятель! У тебя уже все прошло.
— Может, и прошло. Но не вечно же мне выть под луной?! Почему вы со мной столь непочтительно разговариваете?!
Пьеро с вызовом посмотрел на Арлекина — и тот, тут же вскочив, сжал кулаки и крикнул:
— Что?! Непочтительно?! Дурак, что ли?! Наглый совсем?! Да другой на моем месте все кости бы тебе переломал уже, гнида!
— Да, я что-то не то... — тут же сник Пьеро. — Закоротило в голове... Прошу прощения... — и он заплакал.
Арлекин долго смотрел на него, затем сплюнул и пошел к пролому. Оглянувшись, он с мертвящим холодком в голосе произнес:
— Учти: в следующий раз я тебя просто убью! И до трех считать не буду!
Пьеро долго сидел с опущенной головой у стены, прижимая платок к глазам.
— Я был красивым, смелым и молодым — и утоп в нечистотах... — пробормотал вдруг он.
Подняв голову, Пьеро спрятал платок и медленно встал, опираясь руками о стену. Слегка отряхнувшись, он сорвал лист бузины, слегка растер его между пальцами, понюхал. Достал из кармана маленький блокнот и ручку — и стал что-то писать, черкать и снова писать.
— И все же стоит еще раз встретиться с Коломбиной! — воскликнул он с мечтательной улыбкой, вызовом в голосе и безумными искорками в глазах.
Он расправил плечи, пригладил рукой волосы — и начал декламировать в манере своей новой знакомой:
Дремлю на ветру...
Во сне — с любимой целуюсь,
наяву — бузины оперенье
раскрашиваю собственной кровью.
Любовные многоугольники
по темечку долбают меня,
но мне ль, математику-программисту,
бояться многоугольников?!
Спрятав блокнот и ручку в карман, Пьеро расправил плечи и патетически произнес:
— Я сегодня играл свою роль плоховато, в результате мне настучали по рылу! Избили чуть ли не до полусмерти! Но духом я не упал!
Он оглянулся по сторонам, заглянул в пролом — и осторожно залез в него.
— Я чувствую: именно ей суждено оценить мои стихи и отблагодарить меня за них! — послышался его голос. — Соблюдая меры безопасности — но любой ценой!!!
На улице вдруг потемнело, усилился ветер — и вскоре откуда-то издалека послышался душераздирающий крик. Почти тут же сверкнула молния, а еще секунд через десять донесся гром.
Я еще с минуту прислушивался, но крик не повторился.
Предсказание моей ноги, как всегда, оказалось верным: хлынул такой дождь, что вода стала просачиваться даже через плотно закрытое окно...


На следующее утро, выглянув в окно, я увидел у помойных баков Арлекина, занимавшегося пустыми бутылками. Мне пришло в голову, что было бы любопытно как-нибудь вечером сходить в местный театр.
— Утро доброе! — вежливо крикнул я. — Можно вас спросить? Где тут находится театр?
Арлекин вздрогнул, бутылка выпала у него из рук — но не разбилась.
— Ну, ты и козел! — добродушно сказал он. — Какой еще, к чертям, театр?! Цирк-шапито к нам иногда приезжает, а ничего другого у нас отродясь не было...
— Вы не путаете? Мне кажется, вы говорите неправду. Да и вы сами разве в репетициях не участвуете?
— Кто?! Я?! Да кто ты такой, чтобы меня в чем-то обвинять? Я тут всех жильцов знаю — от первой Жучки до последней сучки, — а тебя не знаю! Значит, ты тут без году неделю живешь! И ты смеешь мне говорить, что я вру?! Мне, уникальному человеку, который может ответить на любой вопрос?!
— Так уж и на любой? — улыбнулся я.
— На любой!
— Ну, скажите тогда: в чем смысл и какова цель человеческой жизни?
Арлекин сначала молчал, потом схватил пустую бутылку и швырнул в меня. Я соскользнул с подоконника и упал на пол. Бутылка влетела в кухню, врезалась в противоположную стену и разлетелась на кучу осколков.
— Придется обо всем доложить местным властям, — сказал я, снова высунувшись в окно. — О том, в частности, что живет в данном городе один козел, который жизнь человеческую ни во что не ставит, сам не знает, какой смысл в его собственном существовании, а потому злится, когда другие пытаются с ним заговорить на эту тему!
— Только попробуй! — окрысился Арлекин и поднял еще одну бутылку. — Я тогда нашей власти расскажу, каким философским извратом у тебя голова, сволочь, забита — тебя вмиг отсюда выселят!
— За это сейчас не выселяют! — крикнул я.
— А у нас выселяют!


Кончилось тепло, наступил холод. Я ждал бабье лето в сентябре, затем в начале октябре, а потом ждать отчаялся. Красные ягоды бузины почернели — и настроение стало совсем паршивым.
А разговоры под окном не прекращались...


— Дура, ты села мне на голову! — орал кто-то в ночи голосом пьяного Арлекина.
— А как мне было на тебя не сесть, если я споткнулась о твое тело?! — орал ему в ответ кто-то голосом Коломбины. — Зачем ты вообще здесь разлегся, зловредное животное? Какую роль ты играешь на этот раз? Уж не роль ли осла?
— Нет, я не играю: я уже наигрался. Но если я — осел, то ты — ослиха надутая, жена зловредного животного!
— Да?! Что ж, я и не ожидала от тебя ничего, кроме неблагодарности... Только учти: раз ты так себя ведешь, то я больше не буду ничего тебе давать, даже денег. Всем буду — а тебе нет... Всë, до свидания, счастливо оставаться! Зачем ты мне такой? Ходишь гордо, будто царь, сам же — пьяный без конца!
— Нет, я не такой! Я с тобой!
— Как же ты со мной, если даже в лежачем положении ты с трудом удерживаешься на ногах?
— Нет, мне уже легче. Когда я тебя слышу, мне всегда легче.
— Почему это?
— Да потому что слова твои ежедневны: ты каждый день говоришь одно и то же — и меня это успокаивает...


— Не хочу больше быть инженером! Не хочу быть программистом! Хочу всяких там микроорганизмов изучать! Хочу! Хочу! Хочу! За разными там проявлениями их жизнедеятельности наблюдать — пусть меня научат! Пусть! Пусть! Пусть! — орал в другую ночь какой-то придурок, и голос его был похож на голос пьяного Пьеро.
— На самом деле хочешь, дурачок? — отвечал ему мягкий женский голос, похожий на голос Коломбины. — Так записывай: берешь пятилитровую банку, ошпариваешь ее кипятком, насыпаешь сахару кило, кладешь дрожжей грамм сто, крошишь хлеба полбатона, толчешь от трех до пяти сырых картофелин среднего размера, наливаешь молока полстакана, доливаешь почти до верха теплой кипяченой воды, натягиваешь на горлышко резиновую перчатку — и наблюдай себе на здоровье за микрожизнедеятельностью!
— А еще я хочу анестезиологом стать! Я знаю, у меня получится: мне с детства обезболиванием нравится заниматься!
— А вот этого не надо! Знаю я таких специалистов: обезболят — и на этом свою работу считают завершенной. А то, что никакого лечения в помине не было, их не касается: им главное — чтоб лично к ним претензий не было...
— Нет, я не такой! Ну, если не хочешь, чтобы я стал обезболивателем, могу стать паразитологом. Это очень хорошая экзотическая профессия, со всякими там поездками в экзотические страны, со всякими там встречами со всякими экзотически больными людьми... Раз меня родная мамаша с раннего детства зовет паразитом, я ей назло стану паразитологом!
— То, что ты профессиональный паразит, я и без твоей мамаши знаю: ты ж только тем и занимаешься, что высасываешь психическую энергию у каждого встречного-поперечного. А экзотика, мне кажется, тебе только навредит: сделай брагу по моему рецепту, перегони ее — и на том успокойся.
— А у меня перегонного аппарата нет...
— Нет аппарата?! У всех есть, а у тебя нету, дурачок?! Какой же ты инженер, какой программист, если совсем неопытный, к жизни не приспособленный? Ладно — делай брагу и приноси ко мне: я обучу тебя основам мимики и жестов.


А еще в одну ночь кто-то голосом пьяной Коломбины стал декламировать стихи:
Гадость утренняя — к ссоре,
а дневная — к перебранке,
а вечерняя — к обиде,
а ночная — к суете.
Радость утренняя — к дружбе,
а дневная — к примиренью,
а вечерняя — к улыбке,
а ночная — к ерунде.
Гадость утренняя вряд ли
вечер сможет к нам приблизить,
а вечерняя — едва ли
утро сможет нам вернуть.
Радость утренняя вряд ли
вечер сможет отодвинуть,
а вечерняя — едва ли
утро сможет оттянуть...
Я осторожно открыл окно, плеснул вниз воду из кружки — и все смолкло.


Однажды в середине ноябре, на следующий день после того, как выпал первый снег, я решил сварить себе вермишель, но так крепко задумался о том, что в моей жизни отсутствуют и смысл, и цель, что вспомнил о еде лишь тогда, когда почувствовал запах. Вода, оказывается, уже вся выкипела, и та часть белой массы, которая была ближе ко дну, стала обугливаться. Впрочем, другая, не сгоревшая часть этой вермишелевой каши была вполне съедобной, хотя и имела привкус костра...
Я открыл окно, чтобы проветрить кухню, услышал голоса — и осторожно выглянул.


Их было двое — они стояли у помойных баков и настороженно смотрели друг на друга. Один, невысокого роста, лысый и усатый, был одет в черное кожаное пальто и черные кроссовки. Второй, в валенках и рваной телогрейке, был высок ростом, но по сравнению с первым все равно казался замухрыжкой; у него на голове красовалась ободранная меховая шапка с торчащими вверх ушами, измазанными изумрудно-зеленой краской.
— Твой череп стал те'рь не просто до охренения голым, но еще и до охренения блестящим, — недобро оскалился Хрен в валенках. — Те', Черный, не жаль его держать неодетым, на хрен, в такую холодину?
— Ему не холодно, в натуре, ему всë по хрену, — ответил Лысый хрен. — Ты лучше собой озаботься, Рваный!
— Так я, в натуре, посредством валенок забочусь! Слушай, а насчет ляльки — правда? А то ходят тут всякие слухи по нашему населенному хренами пункту... Г'рят, клевая, а?
— Клевая, в натуре, — согласился Лысый хрен. — Только учти: не хрена тут...
— Не хрена, не хрена, я разве спорю? — захохотал Хрен в валенках, и его растрепанная козлиная бородка затряслась. — Влез по хрен — полезай по уши, в натуре! То'ко, на хрен, все равно ты охренел: ну, на хрен эт' т'е? К тому ж ты всегда был таким несопливым хреном! Нет, не возьму в толк, хоть хреном мне по лбу...
— Д' куда т'е, на хрен, брать-то, Рваный, у т'я бралки-то, на хрен, нет ни хрена! Некоторым, конечно, что хрен, что хрень: что перстеньки «их не судят» округлять, что хренделя бородатые выхреначивать...
— Верно, Черный: хрен, в натуре, хрену рознь, каждому хрену — свою делянку.
Лысый хрен усмехнулся:
— Именно, что свою! Раньше-то я перся туда, где хрен на хрене сидит и хреном погоняет, а потом понял — эт' не диалектика, эт', в натуре, дешевое хренохотение, причем без всякого, на хрен, хренотношения к философии...
Хрен в валенках заржал:
— Дерьма налейте-ка, а то хрен рассох у меня, в натуре... У т'я мысли на сивобараний навоз похожи! А всë потому, что с прищепкой, на хрен, жить — за хрен прищепленным быть. Так г'рят умные.
— Д' твой, на хрен, умный глупее мо'го глупого!
Хрен в валенках, присев на корточки, прижался спиной к помойному баку — и как-то виновато засмеялся:
— Охрененно устал — оглобли не держат ни хрена. Хоть сдохни, на хрен, к чертям собачьим!
— Д' все п'тому, на хрен, что один, — зло сказал Лысый хрен. — Как хрен, в натуре.
— Не-е-е, хреноворот т'е поворот... Просто теперь такие времена, что работы, на хрен, до хрена.
— Д' на хрен т'е работать, есль, в натуре, один? Выпендриваешься все, на хрен?
— Не на хрен, а на хрен, в натуре... Не могу не трудиться: изнутри, на хрен, само лезет, как отрыжка. А выпендриваться я на том свете буду... Ты-то, разумею, не для того хреначишься...
— Ясный хрен. Мне что для полного: по вечерам — с кем базар вести, в натуре, по ночам — с кем ухо давить, на хрен. И чтоб сознанка чуялась: мол, я на дело пошел, хреном мне промеж глаз, не с бодуна хренея, а по большой нужде! Такой большой, что есль не дойду, всю натуру обгажу! Слева направо и снизу доверху по спирали, на хрен! — сказал Лысый хрен, показывая кулаком, каково это — «по спирали, на хрен». — Короче, нынче я не в обиде: како' хотел — тако' с'е и отхреначил, хотя, конечно, хрен на хрен не приходится...
— Хорошо, что хрен с'е не отхреначил, в натуре, хреновредитель... — загыгыкал Хрен в валенках. — Да и во'ще: хрен ли мне т'е на балалайке лабать? Не жмурик... Раз прет такой шуровской хрендель — давай. Она-т' то'ко вот, на хрен, как?
— Д' не горюй, Рваный, — не хреново: фишку так, на хрен, рубит, что хрен, в натуре, рядом не стоял... Она у меня не хреноловка — сечет: чужим хреном сыт, на хрен, не будешь.
— Не верь сво'му брату родному, а верь, в натуре, сво'му хрену кривому?! Блаженны верующие...
— Не юродствуй, гад. К тому ж, на хрен, рифма вышла: как вполз к ней, дело пару раз выгорело.
— 'От как? То'да, на хрен, другой расклад. На фарт сел — до конечной не слезай: эт' известно. Фарт ласку любит!
— Ласкаю, не слезаю, в натуре, — загоготал Лысый хрен.
— След', и в начке, на хрен, те'рь не пусто?
Лысый хрен продолжил гоготать:
— Ну, трындить, в натуре, не буду, бабки хреном не стоят — но и не хреном по дивизии покати. Потому-то и решил ваньку повалять: какого, думаю, хрена мне на завалинке, на хрен, не поваляться?
— Собирать-то кого, на хрен, бу'шь? Небось, недетский хренодром захреначишь: хрен коромыслом — чтоб все охренели, в натуре? — оскалился Хрен в валенках.
— У т'я, Рваный, в штанах коромысло! Что я т'е — примитив? На хрена мне хрень эта дешевая? Хрень через плетень... Привалит хреноплетов хреноголовых кодла, надарит всякой хреноты, нахреначится до охренения — а мне, на хрен, это дерьмо собственным хреном расхлебывать. Короче, все эти сявки-козявки не дождутся от меня ветчины с хреном — то'ко коромысла по хрену, в натуре!
Хрен в валенках слушал — и то ли улыбался, то ли кривился.
— «Горько» кричат, до дна пьют, а потом в углу наблюют? Знакомая хрень! — сказал он. — Что ж, мож', так и вернее: каждому хрену — по хрену поленом. Ну, лады, всего т'е, Черный, — и пожирнее, чтоб, на хрен, всегда хватало. Чтоб то, что с'е желаешь, не выхаркнулось тем, что желают т'е. И, как г'рится, не будь, в натуре, к ляльке суров, а научай да вразумляй: на хрен сундук не повесишь.
— Складно мозги ерошишь, кочевряжкин, — согласился Лысый хрен: — видать, еще есть, что ерошить, не посеял за сто'ко лет. А еще, помню, ты петь, на хрен, любил. Про луну, кажись...
— В натуре!
И Хрен в валенках тут же запел тонким противным голоском, да еще и ужасно фальшивя:
Жирный каин — на диване,
он аноху строит мне.
Я ж — полгода на лаване,
жохом шляюсь по стране...
— Точно, эта, — остановил его Лысый хрен, непроизвольно морщась. — Но больше, на хрен, не пой: у т'я раньше хренастее получалось.
— Отстань, в натуре! Дай попеть! — обиделся Хрен в валенках, — и снова затянул:
Жирный каин — под диваном:
Получил свое вполне.
Я же — снова на лаване,
Жохом шляюсь по стране...
— Прекрати! — заорал Лысый хрен. — Охренел, что ли, на хрен?!
— Не хо'шь — не бу'. Ладно, всего т'е еще раз, на хрен.
Хрен в валенках похлопал Лысого хрена по плечу — и вдруг спросил:
— С нашими, кстати, с кем встречаешься, в натуре?
— Не', на хрен. Попрощался — и хрен в воду.
Нахмурившись, он тоже похлопал приятеля по плечу, но, похоже, не рассчитал: Хрен в валенках замахал руками, пытаясь удержать равновесие, — и упал между баками, сильно ударившись об один из них затылком. Лысый хрен подошел, чтобы помочь ему подняться, протянул руку — и только сейчас заметил, что наступил на чужую шапку. Он поднял ее, слегка отряхнул, попытался нахлобучить своему приятелю на голову, но тот ее вырвал.
— Вразумление хренопада началось, в натуре... — попытался Лысый хрен разрядить обстановку, притворно загыгыкав. — Т'е вот, зырю, о ляльках уж, на хрен, поздно думать — таким, помню, хреновертом раньше был, да уж отхреначил свое, хрен безусый... Был хреноводителем — стал хренопассажиром.
Хрен в валенках поднялся, натянул шапку на глаза — и сердито сказал:
— Хрен т'е, в натуре! Тоже мне — хренокондуктор! Распушил, на хрен, усы, профессор хренологии... Д' мой старый хрен, чтоб ты сдох, до мозгов прошибет, коль дойдет до дела!
— Да ни одна шалашовка т'я до дела не допустит! Прошибатель хренов...
Хрен в валенках сжал губы.
— Вот и не угадал, Черный, ни хрена!
— Хрена, хрена! — злился Лысый хрен все больше. — Арапа мне не заправляй, на хрен, вижу ж насквозь!
— Собственного хрена не видишь, а хрень гонишь!
— Это я-то хреногон?! — заорал Лысый хрен, сжав кулаки. — А ты, гад... Ты свою козлобородку, Рваный, на хрен, в один узел с хреном завяжи!
— Хреногон тропический! — заорал Хрен в валенках в ответ. — Хренодел попугайский! Охренел совсем, дерьмохрен шмонькин! Достал уже, на хрен, хренолиз лялькин... Хреномент позорный...
Лысый хрен ударил с разворота. Его приятель завалился на спину, его шапка снова отлетела в сторону, но он тут же вскочил и со всей дури ударил обидчика ногой в пах.
Боль на лице Лысого хрена отразилась столь явственно, что было видно, как она прорезала его снизу вверх, ушла в небо, вернулась — и прорезала его снова, сверху вниз, от головы до кончиков пальцев на ногах. И он повалился так, будто уже никогда не планировал подняться.
— Э, в натуре, ты ч'о мертвым грузом улегся, на хрен? Как буква «Г», ей-богу, — осторожно, даже участливо, произнес его приятель, испуганно склонившись над телом.
— Д' сам ты «на хрен»... — еле слышно ответил Лысый хрен. — Отвали, в натуре...
— Хреново т'е, да? Где болит-то, на хрен?
— Не один ли т'е хрен?!
— Один, в натуре, один. Но не хотел, чес'слово: случайно вышло. Извиняй, на хрен! Лады?
— Лады, на хрен, лады...
— Повалю я тогда — пока мы еще не на перьях. Не хрена нам мериться, кто, на хрен, хренастее... Как г'рится, хрен в руку, бывай, товарищ. Но то'ко, всë же, зря ты эту хипесницу подобрал... Не бывает с ляльками счастья, в натуре.
Лысый хрен снова открыл глаза и немного приподнялся на локте.
— Вали, на хрен, в натуре! Запомни — в одиночестве под забором сдохнешь! Хрен т'е в заднее ухо, Рваный...
Хрен в валенках буркнул:
— А мне это по хрену: лучше пожить хорошо, чем хорошо сдохнуть.
— Под забором хорошо не поживешь!
— Смотря какой забор!
Хрен в валенках, слегка приволакивая правую ногу, торопливо дошел до бузинного куста, обернулся — и стал залезать в пролом. Лысый хрен с трудом поднялся, вытащил из кармана заточку, посмотрел приятелю вслед — и убрал ее обратно. Заметив рядом с мусорными баками испачканную краской шапку, он поднял ее и стал оттирать ею грязь с одежды.
— Старых друзей прощают. Иль убивают. Иль то и другое по очереди. Иль сразу второе, а затем немного первого — ровно сто'ко, ско'ко надо для успокоения боли потери, на хрен... — сказал он вслух, снова достал заточку и принялся остервенело резать шапку. — А самые умные способны переключать энергию аффективного влечения к убийству и (или) к прощению на что-то другое: на секс, обогащение и прочие мирные цели, на хрен! Вот я — именно из таких, из умелых сублимантов!
Шапка превратилась в куски серо-зеленой шкуры неизвестного науке животного, растерзанного людьми-идиотами, — и злость у Лысого хрена, похоже, сменилась печалью. Он долго смотрел вверх — туда, где не было ничего, кроме серой холодной пелены, — и вдруг сказал:
— Я знаю — ты смотришь на меня! Ты слушаешь меня! И ты без всяких моих слов знаешь, что у этого козла, Рваного, есть любимая жена и двое детей, про которых он просто боится говорить: у него столько долгов, что ему нельзя их светить... Господи, почему же у меня без проблем получается вешать всем на уши хрень про женитьбу, но не получается наладить нормальных контактов ни с одной честной лялькой? Даже с Альбинкой у меня ничего не выходит! Господи, почему всë так неправильно, на хрен, в натуре? А самое главное — если б ты, Господи, только знал, как у меня на самом деле хреново с финансами! Впрочем, ты это и так знаешь...
Лысый хрен посмотрел на свою руку — и, кажется, только теперь заметил, что все еще сжимает в руке заточку. Он спрятал ее, снова посмотрел вверх — и вдруг злобно заорал:
— Почему теперь, когда я спрятал орудие убийства, на меня уже никто не смотрит?!


Я отскочил на середину комнаты и замер. Когда через пару минут я высунулся в окна, около помойных баков они снова стояли вдвоем.
— Неплохо? — спросил Хрен в валенках.
— Но и не хорошо, — улыбнулся Лысый хрен. — Тебе катастрофически не хватает мужественности и решимости! В своих высказываниях ты должен быть настольно отчаянным, будто тебе уже отсекли голову. Понял?
— Ну, понял. Сам знаю... Только у тебя тоже лишь молитва хорошо вышла.
Лысый хрен похлопал его по плечу:
— Поумничать решил? Запомни: ты — не хренокондуктор! И не хреноводитель! Ты — хренопассажир!
Я присмотрелся к их лицам — и мне показалось, что я совсем недавно где-то их видел.


Когда в конце ноября мне из Москвы позвонил школьный приятель и пригласил пойти к нему работать, рассказав, что у него уже не две холодных палатки на рынке, как это было три года назад, а пять теплых павильонов, да еще отдельный склад, откуда он отгружает оптовикам, я долго не раздумывал.
Я известил всех заказчиков, что их делами смогу заниматься только до конца декабря, заплатил хозяйке до конца года, договорился с ней, что съеду не позднее тридцать первого числа, и стал потихоньку собирать вещи. И чем ближе становился Новый год, тем бестолковее были сцены, разыгрывавшиеся у меня под окном.


— Не хочу больше тренироваться! У меня уже и так такой понос, что всем поносам понос! Не хочу! Не хочу! — задорно горланил некто в спортивной куртке, подпирая кирпичную стену рядом с голым бузинным кустом.
Вокруг него по грязному снегу прыгал невысокий мужик в черном костюме с черным галстуком и нудным голосом приговаривал:
— Зачем? Об этом? Орать? Так громко?!
Парень замер — и вдруг махнул ногой в сторону толстого мужика. Тот отскочил в сторону, поскользнулся, упал, вскочил — и тут же продолжил приговаривать:
— Об этом! Не надо! Ногой! Надо! Молча! Как рыба! Тренироваться!
— Не те времена, чтоб как рыба! Ты б еще зад мне заткнул! — насупился юноша и снова попытался ударить мужика.
— Ты, очевидно, забыл, об кого язык чешешь! — проговорил тот, снова отпрыгнув. — Об самого руководителя спортивной делегации! Об своего любимого тренера! А когда старт на носу, голову мыслями забивать запрещается! И морду свою перекашивать также запрещается! Запомни это, мальчик!
Юноша, похоже, окончательно разозлился.
— А ты знаешь, что я давно уже мог бы быть в полной отключке?! — заорал он. — Ты знаешь, что при поносе у человека наступает полная разбалансировка организма и мозга в том числе?! А из меня уже столько воды вышло, что мои нейроны, небось, решили, будто я в Сахару приехал верблюдов пасти!
— Ты б перед ними с разъяснительной лекцией выступил. Да и какая может быть Сахара, когда такой холод на дворе? — улыбнулся мужик и потрепал юношу по щеке.
— Чем мне советы давать, ты б лучше инструкцию к секундомеру дочитал, а то всë не в ту сторону измеряешь! — парировал тот.
Они еще долго препирались подобным образом.
Юноша вдруг наклонился к уху руководителя — и гаркнул:
— Всë, пора! Больше не могу терпеть!
Мужик выхватил секундомер, поднял руку, махнул, но юноша вдруг развернулся, от душе врезал своему руководителю ногой в пах — и только после этого понесся, высоко поднимая колени.
Мужик с минуту лежал у стены, затем поднялся и долго разглядывал свой прибор.
Затем он куда-то поплелся, громко бормоча:
— Белоснежный унитаз... Он стоит там, на выложенном белоснежной плиткой полу... А белоснежный пол находится там, за белоснежной дверью с белоснежной ручкой... А белоснежная ручка имеет форму белого медведя... А белые медведи являются почетными членами нашей федерации... А непочетные члены нашей федерации работают с нашей белой и пушистой талантливой молодежью... Но работать с каждым годом становится всë труднее... Лучше б я работал с синхронными купальщиками... А наши репетиции все больше становятся похожими на тренировки... Тяжело на тренировках, а в жизни еще тяжелее...


— Слушай, родной мой, откуда у тебя лед на шапке?! Ты совсем, что ли, уже?! — заорал кто-то под окном голосом Коломбины. — Нет, ты не думай, что я тебя ругаю: я спрашиваю без всяких задних мыслей!
— Да она в лужу случайно упала... — глухо ответил кто-то голосом Арлекина.
— Ну что ты такое придумываешь?! Не смешно! На улице минус двадцать!
— При чем тут «смешно»?! Смешно, что ты все время до самой сути пытаешься докопаться! Нездоровый у тебя какой-то интерес, болезненный! А лед на шапке... Просто в том туалете, который рядом с третьей гримерной, — здоровенная лужа ... А я, уже одевшись, чтобы домой идти, решил туда заскочить... Ну, не подумал... Уж извини.
— «Извини»? Да я не обиделась. Но лучше б ты соврал: сказал бы, например, что сунул голову в полынью, как волк сунул туда хвост, надеясь рыбки наловить... А теперь?! Что мне делать теперь?! Как мне жить с мужем, у которого замерзшая моча на голове?!


В один из дней я проснулся от звука будильника, но не встал — начал представлять, как всë сейчас будет: я умоюсь, попью воды, оденусь, съем полпачки творога, съем кусок черного хлеба с сыром, еще раз попью воды, выйду из квартиры — и на улице меня встретит холодный-холодный ветер.
Я сегодня пойду путем, которым никогда не хожу — мимо бузинного куста, через пролом... По утоптанному снегу я буду идти к автобусной остановке и мне наверняка покажется, что идти туда невероятно долго, хотя дорога через пролом даже короче.
Пока я буду идти, мое сердце, я знаю, будет испускать флюиды, странным образом созвучные со старой кирпичной стеной — той самой, что видна у меня из окна. «Ты исполосовано неспособностью понять происходящее!» — буду обращаться я к своему глупому сердцу, но оно не будет меня слушать. Вместо него мне ответит моя коленная чашечка: «Тебя погубят всеобщая бестолковость и всеобщее наплевательство, — скажет она. — Человеческое существование тщетно, ибо нет волшебных кухонных ароматов, дурманящих разум намеками на восхитительное блюдо: есть один лишь голод, все еще надеющийся, но уже привыкший уходить неутоленным. Никакой изысканности вина, кровянеющего в старинном бокале: имеются лишь неумелые навыки разжимать пальцы обыкновенной жажде».
И меня бросит в жар. Я останавливаюсь и подставлю лицо холодному пыльному ветру. Но мне не удастся успокоиться, поскольку это будет не морской ласковый бриз — это будет мертвецкий сквозняк, продувающий и одежду, и душу. В этом ветре пыли будет больше, чем холода, и у меня в носу будет все время свербеть, а на зубах — скрипеть.
А глаза будут слезиться. Да так обильно, что я потеряю равновесие и ткнусь в какую-то женщину. Она упадет в снег и запричитает. Я попытаюсь ее поднять, но снова потеряю равновесие — и она завалится снова.
Я начну что-то мямлить — как Пьеро мямлил сначала Коломбине, а затем ее мужу. И вскоре получу за это в глаз, потому что на помощь упавшей женщине придет ее муж.
Я упаду с ней рядом и углублюсь, как обычно, в попытки искать смысл и цель несостоявшейся жизни. А женщина, наконец поднявшись, начнет ругаться со своим мужем. Он будет злобно смотреть то на нее, то на меня — и сжимать кулаки. А потом они дружно протянут мне руки, поднимут меня и отряхнут. И окажется, что это и есть Коломбина с Арлекином — и я буду выглядеть тем самым Пьеро, которому дали в глаз.
И я сделаю вывод, что для понимания смысла и цели жизни необходимо осмыслить бузинные критерии истины, а для этого полезно ходить по улицам: здесь можно быстро разобраться в том, что на свете есть люди добрые и есть люди злые. Есть те, которые дают по морде и есть те, которые протягивают руку. И очень часто первые совпадают со вторыми...
Я снова проснулся. Мне показалось, что я вовсе не спал, а просто фантазировал, но с того момента, как звенел будильник, прошло уже, оказывается, полтора часа, и ехать туда, куда я собирался ехать, уже не имело смысла...


Через неделю после этого сна у бузинного куста состоялся рыцарский турнир.
Два мужика, один худой и высокий, второй крепкий и низкий, стояли ко мне спиной и антисанитарно пили водку из горлышка, передавая друг другу бутылку. Они мне не понравились сразу.
— Я тебе, друг мой, так скажу: в любом твоем тексте показухи больше, чем творчества, — убежденно сказал Высокий. — Ты заставляешь читателя смотреть, какой у тебя твердый и целеустремленный ствол. Я же стараюсь, чтобы мои тексты были похожи на подорожник: у него ведь тоже ствол-стебель имеется, но он невидим, хотя функции свои выполняет совсем неплохо. Что, съел? Образно я сказал, да?
— Да пошел ты, — отозвался Низкий и недобро засмеялся. — Тебе, дружище, просто нечего показывать. К примеру, от всех твоих фекализированных историй так воняет, что даже из третьесортного издательства с ними тебя выгонят под зад ногой.
Высокий, очевидно, разозлился.
— А главный герой всех твоих «опусов», этот раздувающий щеки лгун и неудачник, живущий на три дома, — точная твоя копия, позор рода человеческого, — сказал он.
— А твои вирши — легион мокриц в вонючем подвале, — ответил Низкий и попытался сделать хук справа.
Скула Высокого, похоже, пострадала не слишком сильно. Отскочив на пару метров в сторону помойных баков, он посмотрел на бутылку, которую всë это время сжимал в руке, одним глотком допил остатки — и запустил бутылку в голову Низкому.
— Что, съел? — заорал он, увидев, что попал. — Где ж твоя хваленая реакция? — и он возбужденно запрыгал на месте, сжимая кулаки.
Судя по всему, он никак не ожидал, что Низкий, поднявшись и стерев кровь с глаз, вдруг всадит ему нож в живот.
Я подумал, что будет очень уместно именно сейчас вызвать скорую и милицию. Я стал слезать с подоконника, как вдруг увидел, что Высокий достает из-под пиджака пистолет...


Высокий медленно полз в сторону пролома, оставляя на снегу багряную полосу, а Низкий никуда не полз. Я подумал, что, наверно, стоит выйти на улицу и сделать что-нибудь умное, но, пока думал, уже приехали и скорая, и милиция...
Я закрыл окно, занавесил его — и лег, не раздеваясь. Но доносящиеся с улицы разговоры не давали мне уснуть...
— Ты тут до утра, что ли, собираешься в снегу копаться, корова? — ухал мужской голос. — Кончай представление устраивать! У меня уже всë отмерзло, а согреться я не могу: я ж теперь на работе не пью — ты же знаешь, я зашился... Да и не копаются в снегу коровы, ты спутала — это лисы копаются, мышей ищут!
— Да пошел ты в задницу, зашитый козел в погонах! Не мешай! Может, тебе, чтоб согреться, по окрестностям побегать, хулиганов попугать?! — визжал женский голос.
— Ты мне и за попугая ответишь, и за козла! — слышался в ответ гулкий хохот.
— А ты мне — за лису с коровой! — слышалось в ответ истеричное хихиканье.
Я слушал их, слушал — и понял, что очень правильно решил, что пора делать отсюда ноги.


Было еще совсем темно, когда под окном кто-то снова заорал знакомым голосом:
— Да, я такая! В мороз я люблю гулять под окнами низкорослых домов! Потому что мороз проникает под пальто и студит грудь! И я снова предчувствую, что скоро у меня начнутся одновременно ангина и бронхит! И мне радостно это предчувствовать! И пусть меня нельзя назвать полезной! Тем более благочестивой! А уж о своей «доброте» я до того наслышана, что готова произнести на эту тему три полуторачасовых монолога подряд, выдумывая текст на ходу! И перед носом у меня кружат не снежинки, как у всех нормальных людей, а неопознанные кружащиеся объекты... Но я — Коломбина! И пусть вы все, слушая меня, кривите губы — я от этого не становлюсь Коломбиной в меньшей степени, чем сейчас!
Я вскочил, кинулся к окну, распахнул его — но на улице уже никого не было.


Тридцать первого декабря я решил, что сегодня в окно не буду выглядывать вообще. Вещи были уже собраны, оба чемодана с трудом закрыты, такси заказано. Я доел последний хлеб, допил последнее молоко — и теперь пил крепкий чай из остатков заварки.
Через полчаса должна была появиться хозяйка, через два часа должно было прийти заказанное такси, билет на автобус до Москвы был уже куплен — и я надеялся, что часов в десять вечера, как раз к новогоднему столу, уже буду у родителей...
Но вдруг началась полная чушь. Началось нечто среднее между уравнением Лагранжа и преобразованием Фурье. Начался тяжкий вечер и, одновременно, невесомая ночь.
Сначала я вдруг понял, что больше не могу молчать. Не потому, что мне хочется говорить, а потому, что тошно сдерживать слова. И я выплеснул накопившееся — только слова оказались нечеловеческими: я замычал, закудахтал, заблеял, загавкал, затарахтел мотоциклом.
А затем пошел плясать яблочко. Хотя никогда не знал, что умею. Да и сейчас еще не научился, если судить по безумным мотаниям ног и рук. Но плясал лихо — дух захватывало. И отхватывало. И снова захватывало. Ой! Ой! Наливное яблочко-манго!
Я плясал — и одновременно пел:
Пока зубы не выбиты — жуй,
пока руки не сломаны — куй,
пока есть что засовывать — суй,
пока ноги на месте — танцуй...
Мне вдруг стало так жарко, что я открыл окно — и оцепенел: там стояла она. Стояла ко мне спиной — и будто ждала. Я хотел увидеть ее глаза, чтобы хоть что-то понять, но она продолжала стоять неподвижно, вся поросшая, будто шерстью, коричневато-рыжей шубой.
«Я знаю: ты не хочешь показывать мне, есть ли в твоих глазах та искра, которая всегда является ответом на вопрос, который редко кто решается задать», — мысленно сказал я ей.
И всë тут же поплыло в тумане. И я упал, едва подумав об этом. Я лежал и ничего не видел, но в то же время продолжал смотреть на ее затылок, но в какой-то момент осознал, что даже теоретически не могу увидеть ни той самой искры, ни даже ее волос: по тому простой причине, что на ней — пушистая меховая шапка... И, как мне это стало понятно, я закончил думать, позволив безмозглым чувствам и бессознательным рефлексам вытеснить остатки мыслей.
А чуть позже, когда туман в голове стал совсем густым, я побежал. По занесенным снегом бульварам, лесополосам, трамвайным путям и проселочным дорогам. По высоченным сугробам, по ледяным торосам. Снежная пыль была такой густой, что стало тяжело дышать — и я полетел. Я летел над высоченными сугробами, над ледяными торосами. Над заснеженными бульварами, лесополосами, трамвайными путями и проселочными дорогами. И мой полет был красив. А потом, когда я устал, то приглядел место помягче — и упал на него. Но это только сверху казалось, что место мягкое: это был речной прозрачный лед, лишь слегка припорошенный тонким слоем снежной крупы...
— Эй, ты! — услышал я.
Прийдя в себя, я увидел, что лежу на полу в той самой кухне, в которой только что пил чай.
— Эй, ты, хрен со второго этажа! Сколько мне орать?
Я наконец сообразил, что звук идет с улицы.
Поднявшись, я подошел к окну и высунулся наружу. У голого бузинного куста стояла она, Коломбина, в той самой коричневато-рыжей пушистой шубе, в той самой меховой шапке из того же меха...
— Мой голос слишком дорого стоит, чтоб его тратить на тебя, тем более в мороз! Ты ведь уже давно за мной подглядываешь!
— Я сегодня еще не подглядывал! — сказал я. — Честное слово.
Она стояла, скрестив руки на груди, и вид ее был монументален.
— А кто, я, что ли, подглядываю?! — гаркнула она.
— Ну, иногда бывало: подглядывал... А вот сегодня — нет, честное слово! Могу поклясться чем угодно!
— Да?! Каждый мужчина, когда меня видит, готов чем угодно поклясться! — хмыкнула она. — Ладно, верю! А позвонить от тебя можно?
— Конечно, — смутился я.
Я сказал ей номер квартиры — и принялся лихорадочно приводить в порядок кухню и себя. В голове снова появились мысли, причем совсем не те, которых я ждал: они вились мотыльками, витали привидениями — неприкаянно, несерьезно, забиваясь, как госслужащие, в рот, в нос, во все дыры и щели... И в тот момент, когда раздалось треньканье дверного звонка, я вдруг сообразил, что только что ей зачем-то наврал — ведь я сегодня уже подсматривал за ней, сразу после своего яблочного танца...
— Альбина, — жеманно сказала она, входя в квартиру, и сделала телодвижение, похожее на упрощенный книксен. — Но все меня зовут Коломбиной, можешь и ты так звать, мне не жалко. — Она оглядела квартиру, увидела чемоданы. — Уезжаешь, что ли?
— Да. Сейчас как раз хозяйка должна приехать — я ей ключи отдам, а сам потом погружусь на такси и поеду на автовокзал, уже билет есть.
Коломбина подошла к телефону, сняла трубку, затем положила ее на место.
— А я с мужем разругалась, — вздохнула она. — И с Петей тоже — ну, с тем, который Пьеро... И еще с одним лысым хреном, который слишком много на себя брал. И еще с одним типом в рваной телогрейке, который оказался слишком для меня умным. И еще с одним перспективным спортсменом, который оказался хроническим лентяем. И еще с одним перспективным тренером, который оказался патологическим рохлей. И еще с одним литератором-консьержем, имевшим непомерно завышенную самооценку. И еще с одним пиитом-космополитом, который слишком образно выражался. С каждым — одна и та же история: говорит, что жизнь наладит, сам же — гадит, гадит, гадит... А квартирка у тебя, конечно, не ахти...
Я, похоже, так привык подслушивать и подсматривать, что теперь, когда она была совсем рядом, не мог понять, что такое она говорит, и даже смотреть на нее мне было тяжело.
— Но ведь мы почти незнакомы! — только и смог я произнести.
— Вот и познакомимся! Надо же тебе пожить в том мире, который ты до этого видел только из окна! — засмеялась она, а затем вдруг посмотрела на меня до жути пронзительно. — Нечего было меня водой из окна поливать!
— Разве я поливал? — искренне удивился я.
— Я, наверно, сама себя поливала! — воскликнула Коломбина — и я тут же вспомнил ту ночь в конце октября.
— Нечего было стихи читать пьяным голосом! — улыбнулся я. — «Ночная гадость — к суете...»
— Я прямо чувствую, что отныне ты хотел бы стать главным смотрящим за моей нравственностью, — улыбнулась она в ответ.


Альбина-Коломбина сидела в уголке на диване и снисходительно наблюдала за моими изощренными попытками доказать хозяйке, что моя надежность как жильца не только не уменьшилась из-за отмены моего решения об отъезде, но даже существенно возросла.
И каждый раз, когда я говорил хозяйке, что в канун Нового года нельзя ссориться, Коломбина принималась глуповато хихикать из угла...


Уже полгода я живу с Коломбиной.
Главным достижением нашей совместной жизни стал ритуал под названием «тис-тис». Заключается он в том, что она вдруг подлетает ко мне и кричит:
— Тис-тис, хочу тис-тис!
— Хорошо, хорошо, — вздыхаю я, отрываясь от компьютера.
— Тис-тис! Тис-тис! — снова кричит она. — Что ты тормозишь, копуша, сколько можно ждать?
— Да вот, смотри, я уже с тобой рядом, — сообщаю я, устало обнимая ее одной рукой. — Делаю «тис» раз, делаю «тис» два...
— И что, это всë?! — удивленно округляет она глаза.
— Хватит пока... Мне ж работать надо! — пытаюсь я ее разжалобить.
— Ах, так?! Я тебе, значит, не нужна? Спасибо за откровенность! — и она направляется к двери. — Не беспокойся, скучать не буду — найду, как собой распорядиться!
— Не уходи, — хватаю я ее сзади за юбку. — Пожалуйста!
Она медленно оборачивается, пристально на меня смотрит, а затем строго спрашивает:
— Вот как?! Уверен ли ты в этом?
Я высокочастотно киваю головой, а Альбина-Коломбина, выждав секунд двадцать, открывает пошире рот, набирает побольше воздуха — и пронзительно кричит:
— Тогда тис-тис, тис-тис, тис-тис!!!
А в остальном у нас с Коломбиной хоть куда. Хотя, конечно, со стороны все это наверняка выглядит полной чушью, каким-то средним негармоническим между омлетом без яиц и хлебцами из отрубей: где-то здесь сижу я, стриженный ежиком, в мятых штанах, — а где-то там, в трех метрах от меня, готовит ужин она, длинноволосая, своенравная, в короткой футболке, из-под которой выпирает что-то такое двойное и веселое...
— Ты у меня такая красивая! — говорю я Альбине. — Как Шехерезада Шехерезадовна!
Она смотрит на меня и ничего не отвечает.
— Ты так классно готовишь... — сообщаю я. — Как ожившая книга о вкусной и сытной пище.
Она продолжает молчать.
— И стираешь так удивительно чисто... Как волна стирает с песка следы на минутку выскочившей на берег русалки.
Она широко открывает рот, но сдерживается.
— И белье гладишь так волшебно ровно... Утюг в твоих руках — будто лебедь, рассекающий в безветренную погоду гладь королевского пруда...
Альбина, чувствуется, уже на пределе — но все равно не выходит из себя.
— И в квартире у нас так неправдоподобно чисто, что случайная пылинка, ища себе пару, будет бесплодно летать от утренней зари до вечерней...
Она ухмыляется, но снова ничего не говорит.
— И ругаться ты на меня в последнее время почти перестала... Действительно, что ругаться на того, кто способен по достоинству оценить нашу чаровницу Альбину, особенно когда она декламирует стихи?
Она уже откровенно смеется, но при этом все равно умудряется не проронить ни звука.
— И вообще лучше тебя никого нет! — ставлю я заключительную жирную точку. — Честное слово, чтоб мне провалиться!
— Не надо проваливаться... — ласково-ласково говорит она и смотрит на меня добро-добро.
— Вот только если б ты еще не занималась ежесекундным контролем и не была бы каждой бочке затычкой... — зачем-то ляпаю я.
— Что?! Да провались! — тут же взрывается милая моя Альбина-Коломбина, продолжая одновременно готовить еду, стирать, гладить, убираться, при этом контролируя каждое мое действие и давая оценку каждому моему слову.
А зеленовато-желтые вонючие цветки бузины уже стали маленькими зелеными ягодками...
С улицы время от времени доносятся голоса. Порой мне кажется, что это Арлекин грозит всех убить, а порой — что это Пьеро жалуется на свою загубленную жизнь, но теперь я уже не высовываю голову из окна.
Я по-прежнему большую часть времени работаю, не выходя из квартиры. Стучу по клавиатуре, всматриваюсь в экран компьютера — и чувствую, что откуда-то доносится сильный запах сгоревшей яичницы, слышу, как соседская собака то гавкает, то поскуливает, то принимается выть.
Когда Альбина-Коломбина не ругается, я ее безумно люблю: и за веселый нрав, и за смешную дисгармонию пышных форм и худого зада, и за то, что она ходит по квартире, еле слышно бормоча:
Пусть я каждой бочке затычка,
пусть я несчастная Коломбина,
зато у меня есть такая привычка,
как ты, дорогая моя скотина...
К тому же в холодильнике теперь всегда есть еда. К тому же прыгать мне со второго этажа все равно нет смысла: точно не разобьешься...

 [Балашов М.М.]

Путеводитель по текстам



 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список