Бэд Кристиан : другие произведения.

Путями истины. Сборник мистических рассказов и повестей

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Повести и рассказы, написанные за последние 10 лет в жанре мистического реализма, скорее всего. Писалось долго и с любовью. Зачем? Скорее, по личным воспоминаниям...

  
 []
  
  
   Оглавление
   1. Всадники. Рассказ
  
  Герой рассказывает умирающему другу сказку, чтобы помочь его душе подняться от земных путей и преодолеть трудности на пути в иной мир. В сказке миссионер познаёт суть языческих верований своей паствы и побеждает в битве, в которой победить невозможно.
  
  2. Путями истины. Повесть
  
  Потомственный воин Темелкен вместе с любимым конём неожиданно попадает в древний и незнакомый мир. Из плена кочевников его спасает росский волк Родим, чтобы утянуть в новую, неведомую этому миру битву.
  
  3. Пограничье. Рассказ
  4. Призрак родного города. Рассказ
  5. Апокалипсис откладывается. Повесть
  6. Конец закрытого города. Рассказ
  7. Заяц. Рассказ
  
  
  

1. Всадники. Рассказ

  
  Иногда меня в шутку или всерьёз спрашивают: есть ли жизнь после смерти?
  Иногда я отвечаю. Ведь какими бы царями природы мы не считали себя, умирать страшно. И очень хочется уйти, зная, что там, за гранью, тоже 'зелёные холмы' и слепящее солнце.
  Мне кажется, я помню другие миры, там, после смерти. Помню, как лучи солнца падают в пыль. И следы копыт. И ещё я помню, как купаю лошадь.
  Но всё это очень далеко, в мире, где есть Всадники...
  
  1.
  Были следы копыт.
  Пылью рассыпан свет...
  
  - Друг мой, ты не молчи?
  Скоро нальёт рассвет
  
  Чашу и поднесёт
  С кровью к моим губам.
  
  Ты расскажи мне? Сам
  Я побоюсь уйти.
  
  Что там, за гранью 'жить'?
  Что там, за словом 'смерть'?
  
  За руку ли возьмёт?
  Плакать мне или петь?
  
  Ты ж не проводишь? Нет?
  
  Перед рассветом ночь
  Студит дыханьем грудь.
  
  Сердце моё молчит.
  Смутен и долог путь.
  
  - Где-то в рассветной мгле
  Слышишь далёкий звон?
  
  Друг мой, доверься мне:
  Жизнь - это только сон.
  
  Слушай: звенит, зовёт
  Красной зари петух.
  
  - Раньше меня рождён
  страх мой. Мне не уснуть.
  
  Сказку мне расскажи,
  Может, сомкну глаза?
  
  - Смерть неподвластна лжи.
  Слушай, что рассказал
  
  Ветер мне, что костёр
  В темной ночи шептал.
  
  Были следы копыт,
  Пылью рассвет играл...
  
  2.
  Каждая душа полна мыслей о странствиях. Кто знает, где бывают наши души, когда мы спим?
  Спи, друг мой. Встретимся там, во сне. И там ты, может быть, мне поверишь.
  
  Баю-баюшки, баю,
  Баю ягодку мою.
  Не для острого клинка,
  А для белого венка.
  
  Баю-баюшки, родной,
  Солнце скрылось за горой.
  Солнце спит, не дремлет враг,
  Мягко стелет ночи мрак.
  
  Баю-баюшки, мой сын,
  Ты у нас с отцом один.
  Как под звёздами луна,
  Как дороженька одна.
  
  Если бы пыль не клубилась ещё на дороге! Тогда бы он мог сказать себе: 'Окстись, Дмиор! Не было никакого всадника! Не было, и быть не могло! Всё это бабьи сказки, да выдумки рыбоедов с берегов Закатного моря. А нам, городским, не пристало...'
  Но мелкая, словно пудра, пыль ещё висела над дорогой. И первые солнечные лучи бежали по следам копыт.
  Первосвященник* Дмиор сплюнул в пыль, отёр безусый рот широким рукавом жёсткой, просоленной рясы и зашагал назад, к морю: прочь от следов, прочь от морока на рыжем коне. Морока, которого не было, и быть не могло. Ибо в Книге Веры нет никаких всадников, а значит...
  Дмиор обернулся и осенил себя охранным знаком. Последние золотистые пылинки ещё кружились. Морок, богохульство.
  
  Вечные Всадники, как считали местные жители, возвещали мор, военный набег или иную какую напасть, надвигающуюся с той стороны, откуда появлялся всадник.
  Дмиор посмотрел в сторону холма, именуемого Кошачьей головой. Именно там увидел он первоначально расхристанного босоногого парня на рыжем коне, нагло и безнаказанно проскакавшего после мимо Дмиора и растаявшего в воздухе через два на восемь шагов.
  Только пыль эта проклятая, пыль да следы, утверждавшие, что всадник был, что не напекло башку первосвященнику, не верящему в Дикую Бабу, всадников и прочую нечисть.
  'Всадник с запада, - против воли подумалось Дмиору. - Значит: беды надо ожидать с запада'.
  Он зашагал дальше, размышляя, сможет ли не возвестить деревенским о явлении ему всадника...
  
  3.
  Спи, друг мой. Стоило мне начать сказку, а ты уже закрыл глаза.
  Спи, дорога сама поведёт тебя, не давая свернуть. Потому что, вижу я, ты не облегчил душу перед смертью. И в ушах твоих не музыка мироздания, а отзвуки незабытых битв. А значит, твой путь ляжет едва ли намного выше того мира, где мы прощаемся с тобой сейчас.
  Там тоже кипят страсти, и лезвие ударяет о лезвие. И душа почти так же несвободна. Но всё-таки...
  
  Стоял на часах и сменился чуть свет.
  Но к гарде стекал тонкой струйкой рассвет.
  И друг мне сказал: 'Ножен просит твой меч'.
  Но знал я, рассвет будет плакать и течь.
  
  С кровавым мечом я к закату ушёл.
  И ранил бы солнце, но месяц взошёл.
  И в ужасе долго блуждал я во тьме.
  Лишь кровь на мече указала путь мне.
  
  Пришёл я с восходом в сияньи огня.
  И воины утром встречали... меня!
  
  'Баллада о кровавом мече',
  сочинённая Эрэльрихом, песнопевцем.
  
  Иногда мне кажется, что каждую ночь я умираю. А каждый день воскрешаюсь к новой боли. И тогда тоска сдавливает мне грудь своими железными руками. И хочется не просыпаться.
  Спи, друг мой, ты не знаешь, что мы никогда больше не встретимся. Ведь я начал умирать, когда ты ещё не рождался. Я променял вечный свет на схождение в материю, а ты... Если ты и вправду ничего не помнишь, может быть, твоя чистая и светлая душа зародилась на этой земле?
  Для меня же ни здесь, ни там ещё очень долго не будет ничего. Так долго, что это кажется вечностью. Хотя... Надежда безгранична. На то она и надежда.
  
  Оживление. Небывалое оживление царило в маленькой рыбацкой деревушке. Рыбаки снимали вывешенные на просушку сети, рыбачки увязывали скарб, сновали туда-сюда босоногие ребятишки.
  С растущим раздражением смотрел на эту суету первосвященник Дмиор. Губы кусал, если б не муштра монастырская. Так и не обжился он, выходит, в этой деревне, так и не стал для этих людей отцом духовным и наставником.
  Никто он им. И они ему - никто. Почему снимаются? Куда уходят? Как мыши болотные, что иной год вдруг сбиваются в стадо и кочуют в северных землях. И эти туда же, скудоумные. Год учил, окормлял, в холоде, в нужде - совета не спросили...
  Дмиор стоял до тех пор, пока не сумел отбросить прочь дурные обиды. Читал: 'Чистый светел, да охрани и наставь...' ('Мнэто мэтэри, унто бэ анамиори. Прэсто...').
  И дурные мысли ушли. Тогда твёрдо и широко шагая, отправился он на поиски Старейшины.
  Нашёл быстро. Тот торопился сдержанно, без суеты. Оно и тяжело ему было суетиться - крупен был Старейшина, широкоплеч, рукаст, телом и умом страшен. Но сердце имел доброе и терпеливое. За то и почитали.
  - Собираетесь? - спросил Дмиор без приветствия, хоть и отсутствовал два дня ради молитв и размышлений.
  Старейшина неторопливо проверил узел на потёртом ремне, глянул в сторону моря и ударил в лоб, без экивоков:
  - Всадник был о восходе. Набега ждём.
  'Мнэто мэтэри...' - забормотал Дмиор не молитвы для, а успокаиваясь. Не могли же они, в самом деле, видеть всадника? Не видно от деревни Кошачьей головы. С моря? Да кто успел бы в море, всадник-то был о самом восходе.
  - Я спешил, думал - не видели, - против воли вырвалось у него.
  Старейшина скупо кивнул:
  - Знаю, несведущ ты. Как не увидишь Всадника, когда свет от него, словно ножом по сердцу? Жилы вспучило. Сбирайся и ты. Мальчишек помогать пришлю.
  Дмиор, всё ещё в расстроенных чувствах, заспешил к скудному своему жилищу - каркасу, обтянутому рыбьими кожами. Невелико добро.
   Старейшина послал вслед двух подростков. Они стали увязывать нехитрые пожитки Дмиора, повинуясь его указаниям. Шептались между собой.
  Первосвященник прислушался и понял, что мальчишки гадают, как звали всадника. А он и не знал, что у всадника может быть имя. Как-то не снисходил до местных суеверий. Да, откровенно говоря, и не слышал ни разу про всадников от деревенских. В городе байки ловил - а тут...
  - А что, разные они бывают, ваши всадники? - не сдержался он.
  Мальчишки умолкли. Дмиор ощутил, что словно бы натолкнулся на стену. Словно бы... Да нет, не могло суеверие про всадников быть той таинственной религией, что препятствовала проникновению на побережье насаждаемого протекторатом культа Чистого. И всё-таки...
  Мальчишки прятали глаза - не отвечать старшим считалось здесь делом далёким от вежества. Дмиор ждал.
  - Восемь и шесть, - буркнул белобрысый мальчуган. - Восемь добрых, а шесть... - он осёкся и снова спрятал глаза.
  - Почему ж так? - искренне удивился Дмиор.
  - Наставник говорил, что даже при равенстве сил должно быть восемь чистых на шесть нечистых, - пояснил мальчик постарше. - Потому что мало победить зло. Нужно, чтобы кто-то мог посадить новые семена добра. Добро нужно возродить, а зло... Зло заведётся само.
  
  Мы сидели у костра вместе с наставником, готовые слушать очередную балладу. Однако Эрэльрих был сегодня мрачнее обычного, молчал, смотрел в костёр и словно ждал чего-то. Многие из нас истомились.
  - Скажи, Эльрих, а существуют ли взаправду Всадники? - спросил кто-то.
  - Что значит, 'взаправду'?
  - Ну... было ли всё это? То, что поётся в балладах?
  - Во что мы верим, то и было! - отрубил наставник. - А каждый не верящий в свет, считай, сидит уже в корзине нечистого. Как наполнится корзина - так и миру конец!
  И тут, словно аккордом к тишине после его слов, со стороны моря донёсся вдруг конский топот. Топот нарастал, мы вскочили с криками, ведь кто-то скакал прямо на нас. Лишь Эрэльрих остался сидеть у едва мерцающего костра. И топот угас, не коснувшись углей.
  - Сядьте! - властно сказал тогда наставник. - Я спою вам сегодня о Всаднике, который бродит во тьме, как ветер.
  Его негибкие уже пальцы коснулись струн цитры. Сильно и больно зазвучали струны. Но баллады всё не было.
  - Это тот, из чьей песни родился ветер?
  - Ветер старше нашего мира.
  - А в балладном своде написано: 'И из песни его родился ветер'.
  - Пора бы вам знать, что такое метафора, - наставник отложил инструмент и с раздражением поначалу стал рассказывать, как в далёком мире полюбил один юноша прекрасную девушку. Но лучше бы он полюбил ветер, тот чаще бывает ласков. Когда юноша понял это, он сложил лучшую из песен и подарил её любимой. Но и песня не согрела ей сердце, ведь никто не знает, было ли оно? И тогда ветер подхватил песню юноши. И юноша ушёл дорогами ветра. И до сих пор блуждает между мирами.
  Эрэльрих стал, наконец, плести сложную вязь звуков. И, когда мы были захвачены ею, запел.
  
  Вчера тебя у моря ждал.
  Лизал ладони мне закат.
  Был одинок песок у скал,
  Где я, сомкнув ресницы, ждал.
  
  И пену выплюнул отлив.
  Охрип от боли я, но встал.
  И голос не сорвался в крик,
  Мой голос тихой песней стал.
  
  И руки я к губам прижал,
  Но сердце вторило звеня.
  И ветер подхватил меня,
  И голосом моим кричал.
  
  Тысячелетия во тьме
  Носилась песня, что во мне
  От острой боли родилась.
  Та песня - верностью звалась.
  
  И верен ветер до сих пор.
  И плачет ветер, и зовёт.
  И режет сумеречный свод
  Тобой разбуженный восход.
  
  4.
  Ну, вот и всё. Иди. Я не стану плакать, чтобы ты не думал о том, как горько будет тут без тебя.
  Там тебе и так найдётся, что вспомнить: запах травы, ладони солнца на коже... Да мало ли, чем ещё запоминается каждому это путешествие. Лишь бы не горечью, лишь бы не болью. И не слезами. Слеза... Она, вроде как, зов обратно.
  Ты слушай. Сказка ещё немного поведёт тебя. А дальше ты уж сам. Впрочем, возможно, ты и не слышишь меня уже.
  
  'Ви´ны считают, что солнце - это неупокоенный воин с пылающим мечом. Каждый день он обходит землю в поисках зла. Но зло движется по следам его', - так думал 'босоногий парень на рыжей лошади'. И ещё он думал: 'Даже если тот, в рясе, понял из нашей встречи единственное слово - 'пыль', можно ли считать, что была она зря?'
  Конь босоногого, Прибивающий Пыль, шёл сам по себе, каким-то собственным хитрым аллюром - не рысь, не иноходь, так... На то и был он 'Прибивающим Пыль' - с чудной поступью редкого тяжёлого дождя.
  И время, как и конь, бежало неторопливо. Всадник уже начал задрёмывать. Но вдруг Прибивающий Пыль всхрапнул, уловив дверь между мирами, и тут же ворвались в неё звуки далёкой битвы.
  Всадник спешился, обнял коня.
  Они стояли недвижно, вслушиваясь в грозный, звенящий мрак.
  Самое время - пронестись мимо галопом, возвещая чью-то победу или поражение, но Всадник медлил.
  Занимался рассвет.
  
  Сгустился мрак.
  Бей, бубен, бей!
  Таится враг.
  Бей бубен, бей!
  Разбужен страх,
  Бей, бубен, бей!
  Открылась дверь!
  
  Тот, кто с мечом.
  Бей, бубен, бей!
  Тот обречён.
  Бей, бубен, бей!
  К плечу плечом,
  Бей, бубен, бей!
  Поставь людей!
  
  Тьма упала внезапно.
  Рыбаки, покончившие с нехитрой едой, собрались у большого костра.
  Если бы Дмиор не провёл среди них год, он посчитал бы теперь, что никто не испуган столь страшным поворотом судьбы: два дня назад рыбаки, откочёвывая с насиженных мест, натолкнулись на ополчение наместника Гражина, отказались следовать за ним, и были согнаны, как стадо, в середину войска. В суматохе, вместе с мужчинами в смертники попали священник и две женщины, не говоря уже о мальчишках, едва ставших подростками.
  От страха Дмиор ощущал удивительное равнодушие к своей дальнейшей судьбе. Первосвященник сидел теперь вместе со всеми у племенного костра, где принимались решения, и пел мрачноватый, длиннорукий песнопевец Эрэльрих. Ни одной из баллад, что звучали в ту ночь над немым кругом огня и искрами стреляли в небо, Дмиор раньше не слышал.
  Эрэльрих вёл странные, заставлявшие сжиматься сердце сказы о людях, любивших и страдавших так сильно, что опускались небеса и звёзды начинали плакать. Он пел о людях, чьи чувства были сильнее древних богов-стихий: ветра, дождя, радуг и сполохов.
  А Старейшина молчал, хотя Дмиор считал, что это ему положено что-то сказать в ночь перед боем. Да и песнопевец плёл далёкие от войны кружева. Только один мрачный ритм запал Дмиору в душу отдалённым звоном мечей и привкусом соли на губах. Ритм был очень простым, и зазвучал лишь тогда, когда Дмиор ощутил, что сердце успокоилось и предстоящие на рассвете испытания не разорвут его.
  И тогда он понял, отчего молчит Старейшина. Ведь ни от кого и так не было сокрыто, что на рассвете войска Гражина начнут сходиться с 'веером' кочевников, и рыбаков они погонят перед собой, прикрываясь живым щитом от конных лучников. И будет чудо, если хоть кто-то из них встретит закат.
  Чудо? Бывает ли оно?
  Голос певца вселял надежду. И не только рыбаки внимали ему.
  Мощный баритон резал на куски ночь, и многие из солдат Гражина, не обременённые караулом, поднимали глаза к звёздам. И, когда Эрэльрих скользнул во тьму, никто не задержал его - песнопевец прошёл сквозь посты Гражина, как ветер из древних баллад.
  Укрепившись духом таким странным для себя образом, Дмиор вспомнил и о молитвах и подступил с этим к Старейшине.
  Обычно Старейшина терпел Дмиора, как бык терпит слепня, отмахиваясь хвостом и заходя поглубже в грязь. Сроду не спорили они о богословии, хотя Дмиор нутром чуял в Старейшине идейного противника и даже врага. Однако бык терпел, и слепень пил кровь помалу.
  Но в эту ночь Старейшина неожиданно ответил на укоры Дмиора: что, мол, надо бы и помолиться перед последней битвой.
  - Ты оскорбляешь Бога мыслями о том, что ему нужны-де твои молитвы! - сердито сказал он. - Бог не питается эманациями служащих ему людей, не пьёт чёрный дым кровавой жертвы. Ты видел Всадника? Само существование его противоречит духу всей вашей церкви.
  - Значит, это вера во всадников мешала мне всё это время вести вас к Чистому Богу? К Чистому и Светлому, который создал нас! Дарит нам экстаз любви своей! - воскликнул Дмиор, совершенно искренний перед смертью.
  Однако пафос его речей не разгорячил Старейшину. Отвечал он так же сердито и почти равнодушно:
  - Мы верим в Чистого. И потому мне не о чем с тобой говорить.
  - Почему же тогда не идёте вы в лоно матери-церкви, создающей храмы истинного света и...
  Взмахом руки, брезгливым и скупым, оборвал Дмиора Старейшина.
  - Ты видел Всадника, - повторил он. - Ты слышал баллады Эрэльриха о том, как вошли Всадники в наш мир. К чему пришли они в погоне за страстями безумной силы - любви ли, ненависти ли, веры ли?
  - Веры? - удивился Дмиор.
  - И веры. Страсти или властны, или не властны над нами.
  - Я не понимаю, - сказал Дмиор.
  - Не понимаешь? - удивился Старейшина. - Или силишься не понять? Тогда я объясню тебе, как объяснил бы ребёнку. Где-то и когда-то, давно, Всадники были людьми. Но люди эти были одержимы чудовищной силы страстями. И теперь им суждено блуждать, искупая своё существование тоскою по человеческому. Они очень сильно верили. И очень сильно любили или ненавидели. И ты давно уже понял это. И понял, что страсть твоя к Богу порочна. Место ей там, в холоде между мирами. Возможно, завтра мы все умрём. Но разве это повод для слез или радости? Солнце заходит и всходит, зерно умирает в земле, чтобы возродиться в колосе. Иди спать. И да будут с тобой твои молитвы, если они помогают тебе. Завтра нас ждёт трудный день.
  Старейшина сгрёб угли в центр костра, завернулся в плащ из рыбьей кожи, и Дмиору не оставалось ничего иного, как тоже искать место для сна. Но ещё долго звучал в его ушах, пробиваясь сквозь дремоту, содрогающий сердце ритм.
  
  Утро растеклось красным.
  Войско Гражина выстроилось в видимости 'веера' кочевников - широкого построения, удобного для быстрой атаки или внезапного наскока.
  Трудно было кому-то первым перейти невидимую черту битвы.
  Враги выкрикивали что-то насмешливое, но ветер, поднявшийся к утру, относил их слова. Такой ветер, - думал Дмиор, - возможно, помешает и стрелам.
  Вот по рядам кочевников прошло волнение - видно, вызывали воинов, которые решились бы выехать перед войском. Но выбор что-то шёл вяло.
  Рыбаков, как и ожидал Дмиор, вытолкали вперёд. Впрочем, дали телегу с трофейным оружием - разномастными мечами, щитами, копьями, связками дротиков. Однако почти никто из рыбаков оружия не взял. Они словно бы ждали чего-то, глядя на неровный вражеский строй.
  И Дмиор тоже вперился взглядом, и вдруг... на миг ослеп, а потом увидел.
  Увидел того же босоногого парня.
  Он выскочил внезапно, как заяц порой выскакивает из-под копыт. Жеребец спотыкается, и в замедляющемся времени ты видишь самого себя, летящего через голову оступившегося коня...
  Дмиор смотрел, не отрываясь. Всадник нёсся наперерез войску кочевников, навстречу чему-то иному... Да! Словно бы марево задрожало перед ним, марево страха, что гнало впереди себя вражеское войско. Словно лопнула неведомая струна, связующая небо и землю, и перед полчищем врагов встал Другой Всадник!
  На плечи его была наброшена волчья шкура с бельмастыми агатовыми глазами. Восседал он не на коне, а на огромном грязно-буром звере, похожем и на медведя, и на гиену сразу.
  Казалось бы, войско Гражина должно дрогнуть, увидев нового, страшного врага, но случилось по непонятным Дмиору причинам, иначе. По рядам ополчения покатился воинский рёв, а рыбаки, до того безучастные, как стадо, гонимое на бойню, стали вдруг разбирать с телеги оружие. Всадники словно внушили им надежду, вдохнули боевой дух.
  Дмиор видел, как охочие до гарпунов разбирали с повозки копья, а бьющие рыбу острогой - дротики. Мечи же рыбаки брали больше короткие, похожие на привычные им разделочные ножи.
  - Что происходит? - спросил первосвященник, протолкавшись к Старейшине.
  - Всадники, - коротко бросил тот, не отрывая взгляда от босоногого парня, скакавшего к 'предводителю' вражеского войска.
  Босоногий приблизился к ужасному всаднику в волчьей шкуре на длину копья и замер. Не видно было, говорили ли они о чем-то, но, похоже, просто стояли друг против друга. Всадник в волчьей шкуре был широкогруд, с могучей бычьей шеей. Зверь под ним легко мог подмять тяжеловооруженного латника вместе с конём. Однако босоногий знакомец Дмиора чувствовал себя рядом с ним далеко не былинкой, пригибаемой ветром. Вся его поза - расслабленная и свободная - говорила о том, что в мире всадников есть более значимые ориентиры силы.
  Два войска и два всадника стояли друг против друга. И вот Вселенские весы качнулись, и свершилось что-то неведомое для людей, непостижимое, но ударившее сразу по всем шести чувствам. Кто-то ослеп на миг, кто-то ощутил острый чужой запах... И тут же между всадниками вспухла чернота и оба они сгинули.
  Войско кочевников, точно одурманенное, неровно качнулось вперёд, видно, кони понесли, не выдержав напряжения.
  - К бою! - взревел Старейшина. - Все видели, что Восемь - на нашей стороне!
  Забухали тяжёлые военные барабаны - Гражин отдал приказ латникам выступать. Расстояние было ещё велико, ветер сбивал прицел и относил стрелы... Но вот взвизгнула первая раненая дротиком лошадь и всё смешалось.
  Кровавое безумство гуляло по полю. Латники сшибались тяжело, до самых костей земли отдавались удары железа, останавливаемые плотью и доспехом.
  Дмиор лишь слышал битву, но не видел её - кто-то силой впихнул его под телегу, где он прикрыл собою двух женщин.
  Однако вскоре Первосвященник пообтерпелся, взял малую власть над размякшим от страха телом, высунулся и с удивлением отметил, что рыбаки не были смяты кочевниками. Они держались вместе, брезговали правилами боя, бросали в ноги лошадям плащи с завязанными по краям камнями, а всадникам швыряли в глаза песок, но всё это не в пылу битвы, а расчётливо.
  Дмиор понимал, что рыбаки используют телегу, как ориентир, по сути - защищают её. Барабанщики Гражина, намеренные гнать рыбаков впереди, давно уже сломали строй. И в водовороте сражения образовался маленький остров, обозначенный повозкой, груженной копьями и мечами. Мало разгорячённые битвой, словно стоящие у длинного разделочного стола, рыбаки не бились. Они выполняли тяжёлый кровавый труд.
  Одно было плохо - не хватало звуковых сигналов, которые стянули бы силы рыбаков ещё плотнее - сражающиеся уже начали распадаться на отдельные группы.
  И Дмиор вылез из-под телеги. Ноги сразу стали у него ватными, и он начал снова сползать под своё ненадёжное укрытие. Но тут Старейшина закричал, созывая своих, и Дмиор пересилил себя.
  Втянув голову в плечи, он полез на телегу, оскальзываясь на мечах и копьях, содрал кожу, но добыл-таки круглый щит конного лучника и небольшую секиру, комлем которой сподручно было бить, словно колотушкой. Теперь оставалось выбрать ритм, чтобы его поняли. И Дмиор не раздумывая начал лупить по щиту, выкрикивая для верности те пять-шесть строк, что врезались ему в память вчерашним вечером.
  
  По рукоять.
  Бей, бубен, бей!
  За жизнь, за мать.
  Бей, бубен, бей!
  За ратью рать.
  Бей, бубен, бей!
  Пей, меч мой, пей!
  
  Дмиор кричал ещё какие-то слова. Похоже, он сам сбивал их в строки по ходу ритма, что было для него чудным и странным. Но завораживающим. До самой глубины естества.
  Рыбаки, благодаря неистовым воплям впавшего в транс Дмиора, всё теснее сжимали кольцо вокруг телеги.
  Поток кочевников иссяк.
  Привычные к тактике наскока и быстрого боя, они накатились волной, а теперь отступали малыми ручейками, обтекая ощетинившийся копьями 'островок' рыбаков.
  Конечно, многие широкогрудые русоголовые рыбаки лежали уже в руках матери земли, и раны их не кровоточили. Но многие и уцелели. И это было чудом.
  Вот несколько рук ухватили осипшего первосвященника и стянули его с телеги. Кочевники отступили. Латники Гражина собирались в десятки и сдваивали ряды - похоже, решено было гнать кочевников в надежде, что они бросят обозы. Но рыбаков больше не интересовала битва. Они собирали убитых и раненых. Ополченцы Гражина обходили их стороной, посчитав видно, что всадники - это рыбачьи боги.
  Дмиор шёл за маленьким обозом и думал. Думал о Чистом. И о том чудном ритме, который изменил его сердце.
  
  5.
  Вот и всё, братишка. Сказка как всегда закончилась хорошо. Пусть и твой путь будет достойным тебя. Ведь что такое, в сущности, жизнь? Просто маленькая попытка заглянуть в зеркало собственной души.
  Ты знаешь, моя душа трепещет. Наверное, когда кто-то уходит, всегда тянет пойти следом. И оставаться так же тяжело, как и уходить. И мне мучительно больно порой чувствовать, что вот это моё чудное тело умрёт, разрушится, и только крошечная божественная искра, может быть, пройдя земным путём, возродится, наконец, для понимания.
  Потому что... Может быть, ты вспомнил сейчас, зачем мы сюда приходим? Все вспоминают потом. И только я наказан помнить об этом здесь.
  Ткань мироздания трещит по швам, и моей тонкой шкуры вряд ли хватит, чтобы затянуть все разрастающиеся дыры. Но ведь насколько-то хватит, правда? И я не отступлю, потому что вера и изначальный свет питают меня.
  Правда, иногда вдруг подступает тоска, и я начинаю вглядываться в мутные глаза прохожих в надежде уловить хотя бы ещё один ищущий взгляд. Но это минутная слабость. И я всё равно верю, что мы были правы. И вера эта умрёт вместе со мной, но не с телом моим.
  Ну, да ты понял теперь, что есть для нас вера. И страх для тебя позади уже. Значит, я сделал всё, что мог. Счастливого пути тебе, брат!
  
  
  Примечание
  
  *Эта легенда сложилась уже после смерти преподобного Дмиора, главы церкви Чистого и Светлого. На момент происходящего он в самом начале своего пути.
  
  
  
  
  

2. Путями истины. Повесть

  
  
  
   'Живущие в тропических лесах папуасы Новой Гвинеи <...> не убивают людей просто ради удовольствия. Однако часто вступают с полицейскими в яростные споры по поводу того, можно или нельзя кушать жаркое из своих соседей.
  - Вы будете смеяться, но многие племена, которые нормально относятся к людоедству, давно обращены в христианство! - разводит руками офицер полиции Мартин Сопутри. - Протестантские миссионеры из Голландии окрестили их и укатили обратно, а что там происходит далее, их не волнует. Ездили в одно горное племя, там недавно съели женщину. Вызвали вождя на допрос, стыдим его: ну как так можно делать? Вы же христиане! А он мне в ответ возмущённо: но мы-то её не убивали, она сама в реке утонула. И вообще, дескать, нигде в Библии не сказано, что нехорошо есть людей'.
   'Аргументы и факты', номер 38 от 20.09.2006
  
  
  
  Хорс доскакал уже до границы неба. Сейчас он спешится, и от его огненного доспеха займется пожар на самом краю бора. Но хорсов пожар человеку не страшен. Страшнее - отравленная стрела из-за кустов.
  Но не на кусты смотрел Темелкен. Он слишком верил в непотревоженных птиц да чутье коня. Густой волчий бор грозно темнел перед воем, кровью напитывались безвинные облака и стучалась в душу сумеречная закатная тревога... Но бестелесное беспокойство человека заглушает даже слабый стук его собственного сердца.
  Темелкен ждал, давая очувствоваться коню.
  Он думал о богах.
  О том, что полечи называют лик Хорса иначе - то ли коло, то ли хоро. Но больше, чем Хорсу, поклоняются они Матери-земле, да звериному богу Волосу, который один теперь олицетворяет для них весь дикий бор. Бор, поросший соснами, словно грубыми волосами, бор, который жгут они огнем, чтобы дал место полям да новым богам. Но когда еще придут новые боги? Волки же, по старинке, чтят Небо, воду с него сошедшую, да росалок - берегинь росовых - Мать и Дочь. (Каждая свой берег хранит: высокий - мать, низкий - дочь). Только эти боги - уже как суеверие. А сильных богов и у них нет, и полнится здешний бор нечистью.
  Боятся теперь бора полечи. Только у волков, в силу природы их дикой, сохранились еще сильные обереги по мощи его.
  И сейчас, кажется, огромный и страшный, глядит сам Волос-бор на малую букашку у границы своей. Словно чует себе в ней угрозу. Что жизнь воя для него? Как решает он, карить или миловать? Да и решает ли?
  Но кто же тогда ведёт судьбу этой малой букашки, если же не боги здешние? Или - сильней темелкеновы боги? Потому, видно, вой-киян Нетвор и слушает его рассказы про Хорса, словно бы ищет сильного заступника для рода своего. Стареет здешняя земля, подустали боги росов, не берегут больше сынов. Что ждут? Хотят чего? Жертв человеческих, чтобы мир обновить? Полечи говорят: мол, как пойдёт косить навья коса, как омоется старый мир кровью, так и потекут дороги перед людьми навые, новые. Только куда приведут те дороги, что на крови?
  И... что спросит сегодня у Темелкена Нетвор? Не зря ли послушал конник побратима своего? Правда и Родим будет ждать его в военном лагере воев. О полночь. Когда Хорс-защитник дальше всего уйдет от земли, мертвой воды хлебнёт, путы на него железные под землёй наденут.
  Темелкен спешился, проверил простецкое, на манер степняцкий, седло-попону. Предстояло одолеть к полуночи незнакомую дорогу по тёмному, чужому бору.
  Тих был ещё Волосов бор. Не трусливой дюжины был и Темелкен. Однако стоило поторопиться под защиту острых кольев, страшных кольев и для чужака в лесном лагере волков Нетвора.
  Но в эту ночь чужак, бежавший из степняцкого плена вместе с волком Родимом, должен был умереть в этом лесу, а народиться предстояло новому вою волчьего рода.
  Темелкен вдохнул повлажневшие запахи самого начала ночи. И заболело бы у него в груди, да не пересилила тревога крепости молодого сердца.
  
  Зверьём, не дымом пахло в военном лагере воев. Ворот не было - проход тоже заставляли кольями, но сейчас он был открыт ещё, напоминая последний путь к отступлению.
   Выбеленные дождем и ветром зверячьи черепа, обсевшие частокол, пялили на Темелкена пустые глазницы. В проход видны были: утоптанная поляна да глухая курная изба, длинная, без окон, и, словно бы, без двери, потому что дверь по обычаю древнему открывалась в сторону леса. В ворота боевого лагеря входили люди, в избу обрядовую - в лаз закрытый шкурой проползали, а из дверей избы волками неслись в лес - перекидывались через частокол, и горе тому, кто на пути вставал.
  Про всё это Темелкен знал от побратима маленько, но и робел тоже. Боевой конь его опасливо раздувал ноздри, но не дрожал и ноги ставил твердо. Темелкен, держа спину нарочито прямо, и не глядя на незнакомые дикие лица, спрыгнул, огладил коня. Но тут подскочил веселый Родим и сбил с него всю сработанную страхом кольчугу высокомерия.
  - Ой, Мёдвед! - завопил полураздавленный объятьями побратима Темелкен. (Знал он, зверя в бору своим именем не называют, не накликать чтоб).
  Родим был на полголовы выше худощавого, тонкокостого Темелкена, а уж в груди - точно, что матерый бер* (*Бер/бур - бурый, urs- (лат) - русый - так же, как и медведь - особые слова, употреблявшиеся, чтобы не называть табуированным именем хищника). И темперамент у него был тот же - непредсказуемый, взрывной. По лицу его, как и по морде медвежьей, не поймёшь, чего дальше сделает побратим: с одним лицом - то спокоен он, как вода, и вдруг - что сель! Только глазам Родима чистым доверял Темелкен - не лицу, не улыбке волчьей.
  Пахнущие звериными шкурами и медвежьим жиром вои-росы сливались пока для Темелкена в единую звероподобную массу, но рядом со знакомым, уверенным в себе побратимом чувство опасности поумерилось. Он стал с любопытством озираться.
  Лагерь был чист, свежим дымом в нем совсем не пахло. Костров, значит, пока не возжигали. Может, огонь будет делаться какой-то особый? Вои - одеты не по-боевому, (как посчитал Темелкен), больше обнажены, на грудях - обереги и звериные зубы. Похоже - обряд. Знать бы, какой?
  Впрочем, жалеть о содеянном привычки Темелкен не имел. Жил от восхода до заката. И, миновав ночь, как солнце рождался сызнова.
  Но вот смех и разговоры, словно бы сами собой, стали стихать. Молоденький вой, тощий, как Темелкен, вынес к неширокому проходу в частоколе охапку полыни и что-то вызывающе закричал в сторону леса, словно бы звал кого-то. Повторил раз, другой...
  Темелкен хорошо понимал волков раньше, но тут не понял. Видно кричал вой что-то запретное, древнее.
  Стали складывать кострище. Темелкену велели снять рубаху, из конопли наскоро связали чучело и в эту рубаху одели. Скоро запылал костер. Чучело задымилось в нем, засмердело. Темелкен смотрел, как оно горит, и было ему жалко, словно с чучелом сгорала и часть его самого. Конника подтолкнули ближе к костру, так что голова от дыма пошла кругом. А потом он обернулся и увидел высокого воя с лицом, закрытым берестяной маской и древним кремневым ножом в руке. А сбоку уже подошли с резаной из липы чашкой, и что-то паром шло из нее вверх...
  В ту ночь чужие обряды сильно утомили Темелкена, от тайного питья повлекло в сон. Он терпел, ждал, пока не понял, что от обряда к обряду становится все ближе и ближе по духу стае Нетвора, что его больше не отталкивают странные запахи волчьих тел и дикие лица. То, что казалось ему оскалом - стало улыбкой. Грубой была та улыбка, но не скрывала она второго дна души, как у кочевых народов и соплеменников Темелкена. Не нужно было пока волкам лгать и хитрить лицом. Тот, кто резал острым кремнем грудь ему и руки в положенных местах - совсем не желал зла и не радовался боли. Просто жили волки. И по нраву пришлось это истосковавшейся душе Темелкена. Проведший три зимы в плену среди не имеющих в его глазах правды за душой степняков, отвыкший от родичей, Темелкен стал ощущать странное единство с соплеменниками Родима. И на последний обряд братания с новой своей семьей пошел он легко. Приняв испытание кровью, с искренней радостью обнимал потные тела волков - новой своей семьи.
  Когда утром заржал над землей жеребец Хорса, измученный и опустошенный, Темелкен крепко спал рядом с чужими воями. Так крепко он спал много лет назад в родном доме, в далеких, неведомых землях, в городе белокаменном.
  Тогда не знал он еще безумия одиночества.
  
  Старый водун укрывшимся в городище полечам-ратаям казался стариком слабым и мало на что годным, ведь вот уже десяток лет не видали серьёзных врагов у городища. Изредка налетали малые кочевые племена, но городище справлялось силою рати, к древней мудрости не прибегая. Мощь духа становилась среди полечей вещью невиданной, а потому и враждебной уже. Однако волки воспитывались еще в старом укладе, и странный огонь в глазах старика-водуна не оттолкнул Родима и молодого воя Зорю, сопровождавших Нетвора.
  Водун был сух, как щепка, но глаза и руки имел цепкие. Известен он был трем поколениям, как водящий и опекающий росский род волка, распавшийся в землях этих чужих на ратаев-полечей и ведущих более старый, полукочевой образ жизни, волков-воев.
   Молодые считали, что лет ему не меряно, да и жил он уединенно, оттого превратился для них в персонаж почти сказочный. Потому Зоря, пока старец, отвернувшись, шарил в своих котомках и туесах, откровенно пялился на него. Ну и нора старца была такая тесная и темная, что и смотреть боле не на что.
  Наконец водун указал Нетвору, где сесть. Родим и Зоря умостились рядом, прямо на земляном полу. Нетвор с почтением принял от старика воды, куда тот бросил щепотку отысканных-таки трав. Родим, в свою очередь, тоже хлебнул из чашки: вода пахла стынью и чуть горчила, словно болотная, что пьют по нужде в походе, настаивая на рябине.
  - Совета спросить пришли, - неторопливо, но твердо начал Нетвор.
  Водун молчал, поджав губы, хотя рот его, приметил Зоря, не провалился еще. Целы были зубы, да недоволен старец.
  - Старые боги слабеют. Волкам молодым нравятся чужеземные боги, сильные, воинственные. А старшие вои ропщут, - продолжал киян.
  Водун поднял вдруг огнистый свой взгляд на Нетвора. Тот замолчал. Стало на секунду или две очень тихо, и вдруг старец захохотал: словно задребезжали у него внутри сухие деревянные плошки.
  Вои молчали.
  Водун смеялся.
  - Старые боги, новые боги, - прорезался, наконец, его голос. Какие у вас-то 'новые' боги? Как зовёте вы их? Ну?..
  - Хурс, мм.. Хорс и Семурга, - запнувшись, пробормотал Нетвор, который смолоду не видел хохочущего водуна, да и новые имена - слышать - одно, говорить - совсем иное.
  - Хорс, это ваше волчье коло, лик солнечный, но не зимний, а что опаляет. Много личин у солнца. В землях, откуда ушли, холодных, больше чтят Коло, что на весну растёт. Хорс же из горячей земли, где хлада мало, а яри у солнца много. Оттого и Хорс там яростен... А Семурга - огня слуга, собака огненная. Кресу она сродни, богу тёмному!
  Водун произнёс запретное имя хлёстко, так что вздрогнул Зоря, а Родим принял тайное слово на обмякшие мышцы, как удар, которого не избежать. Нетвор же только нахмурился.
  - Разве так бывает? - спросил он, нацелив на водуна тяжёлый взгляд.
  - Все народы из одних земель, от одного корня пошли, - с наставительной усмешкой сказал водун. Видно позабавили его одеревеневшие плечи Зори, да насупленные брови кияна. - Одни роды раньше из Земель Благодатных ушли, другие позже. А память ваша... На второй круг дети народятся - и нет её! - Водун задышал тяжело. Сложил пальцы щепотью - знак, ограждающий от горячей кресовой гордыни. (Не любил он поучать: размысление ваше, говорил, - огонь, наставления мои - зола). - Вот реките мне, от кого есть пошли люди? Помните хоть?
  Нетвор молчал. Взгляд водуна скользнул по младшим воям.
  - От Первуши, - зардевшись, выпалил Зоря, и рот его расплылся в мальчишеской улыбке.
  Старик поворотил взгляд на Родима:
  - А ты?
  - Говорят, - раздумчиво начал Родим, - что первых людей родила большая Мёдведица, чьи семь костров на небе. А зачала она от воли Вышнего Раза...- Родим поднял глаза к невидимой синеве, сердцем касаясь знакомых созвездий. Ему стало вдруг тепло и спокойно. Словно мать с небес улыбнулась сыну своему.
  - Верно говорят, - согласился водун. - А помнишь, как ещё зовут цепочку огней на небе, что ты назвал?
  - Мёдвед, - сказал Родим уверенно.
  - Так Мёдвед или Мёдведица?
  Родим задумался.
  - Мама говорила Мёдведица, бывает, слышу Мёдвед.
  - Хороших ты волчат привел с собой, Нетвор, - без иронии одобрил водун. - Такие берут и сверху, и снизу.
  Он склонился к Родиму, горячо дохнув ему в лицо.
  - Скажу тебе за то, что погадливый. Не Мать нам и не Отец тот, от кого мы пошли. Вот скажи, когда говорим 'дитё', думаем ли, что мальчик или девочка?
  Родим помотал головой.
  - Вот и прародитель наш, не мать нам и не отец. Одно. И отец и мать. Правда лишь та, что семь корней в нём, а восьмой - наш. Потому, кто больше ценит отцовскую силу - говорит отец, кто заботу материнскую чует - мать зовет. А он, кто создал, совсем чужой нам теперь. В два разрослись мы. Из одной дороги - две сделали, одну силу пополам разорвали. Но и радость в том наша, и проклятие. А развилок на пути много ещё. Да и пути все вниз. А сказки про богов ваши...
  Старец замолчал, и только слышно было, как дышит он сухо. В норе его было тихо и благостно. То ли правда склонные к Сварге помыслы дарят покой жилищу, то ли место умел выбрать водун, но такого покоя нигде не ощущал ещё Родим. А может, покой шёл сейчас от самого водуна, уходящего так от обид жизни, от всего, что лежало теперь между ним и почти позабывшими чистоту Вышнего Раза родовичами его? Может, больше всего хотелось водуну взять тяжёлую глиняную миску да врезать сейчас о тупую башку Нетвора...
   Родим вздрогнул, думы эти странные нашли на него, как наваждение.
  - Так зачем же пришли? - вернулся от задумчивости и водун. Говорил он уже не так сердито, больше грустно. - Узнать, одобряю ли? Сами могли бы решить.
  В голосе его слышались понятная старческая усталость и непонятное - не так длинен был разговор - раздражение. Неужто и в правду озлился старец? Неужто - рассержен был? Причина не была очевидна молодому вою. Возможно, крылась она в давних, не слышанных им спорах о богах?
  Нетвор молчал. Зная, видимо, нрав старца почитал за добро не перечить ему.
  - Старые ваши боги, новые ваши боги, - продолжал бурчать старец. - Суть одно - глупость. От того она, что не чуете уже ничего. Верьте, вы, во что хотите - большого вреда не будет уже.
  Родим понял, что старец ругается на что-то когда-то непонятое и сделанное не по его нраву. И он осмелился, пользуясь правом младшего, влезть с вопросом вперёд Нетвора.
  - А что не глупость?
  Родим ожидал окрика или хотя бы сердитого взгляда, но Нетвор глядел в пол.
  Старец однако, посмотрев на Родима, смягчился чуть.
  - Что не глупость, то не для воев. Скажу - как убивать будете? Как будете живую душу неволить? Вот ты, - водун ткнул долгим пальцем в Родима, - пойдешь ко мне в учение?
  Родим сам не понял, отчего взяла его вдруг оторопь. Не едал он келейного хлеба, ученья веды не знал. Почто испугался вдруг?
  Он потряс головой, оглянулся на вконец помрачневшего Нетвора...
  - То-то и оно, - хмыкнул старец. - Вот в этом и истина. Умирает дух. Некому его выносить боле. Слабы стали росы. Страшатся. Весь теперь дух в землю идёт. Когда подымется - мне неведомо. Но и путь наш весь в землю. Все туда уйдём. Подымемся ли? Идите же к миру! Верьте. Не долго такой свободы осталось. Как оглохните сердцем, так уж вас не спросят. С кровью веру мешать будете. Идите!
  И взор старца опять заблудился. Глаза его стали совсем пустые, как у снулой рыбы, словно вдруг позвал его кто-то, а он и ушёл, только остов костяной по забывчивости в келье бросил. А может, по тем дорогам телу человеческому и хода нет? Только один миг и глядел ему в глаза Родим, а отблески кровяные да огненные почудились. Хоть и огня-то не было в келье.
  Нетвор и оробевший, скованный душевным ознобом Родим с мало, что понявшим Зорей, удалились тихо, чтобы не беспокоить водуна в его блужданиях.
  Только выйдя на воздух, Родим почуял, как сильно и отрывисто стучит у него сердце.. Словно прикоснулся к невыносимому страху и невыносимой прелести сразу. Так страшно и радостно было ему, когда в далёком детстве из испуга и по случайности убил он первого своего волка. Огромного людоеда, не побоявшегося зайти в селище, пока поселяне и призванные на помощь вои тропили его. И подоспевшие на крики тропщики удивились тогда матерости зверя. Головами качали, говорили, что сам Род, верно, стоял позади мальчишки. А не старый еще Нетвор, едва ставший тогда, в тяжелое и смутное время кияном после гибели Бивоя, велел мальцу, кликали которого тогда, как многих, Малко, самому вырезать сердце у волка. И, когда тот взял чужое, забилось вот так же своё. Но изварзанный до бёдер волчьей кровью мальчишка скрепил своё сердечко, отдал Нетвору горячий комок мяса. И руки не задрожали. И киян сказал, повернувшись к немногим бывшим с ним воям и охотникам из селища:
  - Вой будет. Родим будем звать.
  Испугался отец, но и обрадовался, видел Родим. А сам он боялся, что по случайности произошло это с ним, мальцом, такое. Но боги, видно, хранили его и потом. 'Случайности' шли одна за другой. То нежданный порыв ветра швырнет его охотничью стрелу в лицо засадному врагу, то однодеревку прибьет не к тому берегу, но там и будут ждать свои, то спасёт из плена раб-чужак, завороженный незнакомой синью в глазах воя...
  Или с Темелкеном - то не случай уже был? То Мать Земля-Макошь нити судьбы, что от макушки в небо идут, вместе свила и дорога им теперь одна? Но как бы не легло, он привык, стерпелся, что так и надо, что, пока с пути сердца своего не сойдёт, будут хранить его. Без оберегов ходил. Только плетеный пояс-кушак от тоски могильной носил, как заведено, да и то потому, что мать повязала, пока жива была. Теперь, как память.
  Задумался Родим о матери, о сестренке Васе, что вся лицом в нее... Слабым ребенком росла Вася. И теперь тонкая, будто ивушка. Больше такому, как Темелкен, чем полечу под стать. И ежели Вася на Темелкена и впредь так ласково глядеть будет, может и не побратим уже выйдет, а совсем родня?
   Заулыбался Родим, оторопь сошла с него. Да и Нетвор свой ответ получив, шагал теперь бодрее. Многого он не понял, но главное уяснил, что не против старец. Остальное же - не для ума воя.
  Отошел, оттаял Родим. Только так и не понял, что же так напугало и поманило его. Ему бы отдохнуть теперь, поразмыслить. А тут еще Зоря, поотстав от Нетвора, стал испрашивать тихонько, о каком таком пути души в землю говорил старец? Разве душа идет не в чертоги Сварги, когда человек умирает?
  - То душа, а то - ДУХ. Душа - это та, что под сердцем у тебя прячется, плачет с тобой да смеётся, ее после смерти опять Мать-Макошь на клубок мотает, а дух в нас от Вышнего Раза, - пояснил, как мог Родим. - Если мы дух свой не пестуем, в небе его не полощем, как птицу, он, видно, тяжелеет, в землю идёт... - Родим помолчал. - Так я понял. В Нави, там же тоже дух сильный томится. Он зовёт нас, тянет. Только у тех, кто с оружием за свою землю пал - дух легок, вот и мечтают вои о чертогах небесных!
  Родим не заметил, как заговорил громко. И, только поняв, что Нетвор, слушая, ход замедлил, сбился, смутившись.
  Нетвор оглянулся хмуро через плечо, но ничего не сказав, ускорил шаг опять.
  
  - Надо решаться, волки, - закончил Нетвор.
  И тут же вперед выскочил молодой вой. Глаза у него были раскосые - видно, степняцкая кровь. Звали парня Ярко. Не в меру горяч был. Придерживал его Нетвор. Такого куда не пошли - тут же и потеряешь, по горячности его же.
  - Ты сам сказал - мы - волки! Пусть ратаи сами выставляют охрану своему городищу!
  - Что за времена пошли, когда волки в балках схоронных сидеть будут! - выкрикнули из тесной группы совсем молодых, едва год, как воев.
  - Нам бы покрыть бабу да в лес!
  - Вам бы только бабу, - выступил вперед Беда, молодой еще вой, но с шрамами-насечками на лице по погибшим. - Ушло время, когда жили волки в лесу. Иди в лес, Ярко, куда вернёшься? К углям вместо землянок сестёр своих единокровных?
  Троих, знал Нетвор, похоронил Беда, за троих кровью виру взял. Мало старше Ярко Беда, а судит как средний вой. Но мало средних. А молодых - много. А из старых, из тех, кто две по пять зим назад лесами уходил, полечей бегущих прикрывал, едва четыре по четыре руки воев осталось. Весь цвет тогда положили. Молодых учить некому - вон голосистые какие. Так думал Нетвор, не слушая почти, глядя только. Чего там было ещё слушать. По порядку схода сначала должны молодые говорить, потом средние вои - их и на круг не хватит, не до того сначала было - мальчишек учить. Раны зализывали. Вон Родим, который сам воем вышел, да Велко, Хоранов сын, с отцом был тогда, да вот Беда, может, к середине не по возрасту отходит, ну и помоложе середняки, как Славко да Подар, что учить еще да учить... Мало. Плохо. Хорошо только, что Родима молодые вои любят.
  - Волки не умеют бить строем, - шагнул, наконец, вперед седой вой, и голос его вроде негромкий тут же перекрыл щенячий гул. - Посты можем выставить, верно. А пешие ратаи строятся плотно. На открытом месте - как с ними сойдемся? Задавят числом... Да и неужто Своерад на полечей же пойдёт?
  - Всё ты верно сказал, Кола, - кивнул старому вою Нетвор. С Колой рубились спина к спине, да прошли времена, когда умением, а не числом брали. Теперь на одного воя, годами ученного, выставляют ватагу ратаев, вот и вся слава. - Может, и не пойдёт Своерад против нового кмеса. Но коли пойдет, сожжёт городище, тогда и нашим селам смерть. А селище не защитишь. И против рати на ровном месте не встанешь. Только и осталось полечам, что бросать нажитое да в лес, под защиту стрел наших... Столько лет строили, обживали... А сколько теперь умрет непривычных к голоду да морозу? Оттого я и привел на сход побратима Родима, теперь воя нашего рода, Темелю. В его земле умеют бить конным строем. Против конного строя и рать не выстоит.
  Родим подтолкнул в круг на лобное место Темелкена, который замешкался бы, да не вышло.
  - Кони волков боятся! - выкрикнул тут же Ярко в лицо ему.
  Темелкен промолчал. И взгляда на крикуна не бросил. Двое или трое молодых, проследив, куда глядит Темелкен, обернулись. Потом и другие.
  Темелкен смотрел на коня своего, которого звал на свой лад Ар-кин (огненный конь), а побратим, шутник такой, за повадку дикую кликал Яшей-Ящером. Конь уже совершенно освоился со звериными запахами военного лагеря и объедал неспешно траву, разросшуюся у частокола.
  Темелкен свистнул тихонечко и Аркин, вскинув красивую голову неторопливо, но бодро порысил к протянутой хозяином руке. Ткнулся мордой в ладонь, замер. Цокнул Темелкен и подогнул Аркин передние ноги, задние согнул - лёг.
  Тихо стало. Молодые вои, как на волшебство смотрели.
  - Иди, садись, - сказал Темелкен Ярко.
  Мог ли отказаться молодой вой? Неловко обошёл он Аркина, знал с какой стороны сесть, но не Родим - не скакал вдогон на степняцких. Жеребец легко встал вместе с седоком. И тут же, чуя неумелую руку, взвился на дыбы. Клубком скатился с него Ярко.
  - Все видели, - сказал Темелкен. - Усидеть сумеете ли?! А биться строем - тоже наука. Может, лето на зиму сменится, и тогда не научу как надо. Да и конь не всякий подойдёт. Если времени у нас много - может и сгодится учеба. Если мало... сколько?
  - Может и до осени, - осторожно сказал Нетвор, а может, и зима пройдет. Одно ясно, что в зиму не полезут, а раньше, чем к грязнику, рати им не собрать. А переход между городищами малый. Могут и перед зимой двинуть, чтобы ратаев по весне от пашни не отрывать, да если в победу быструю поверят.
  - Если бы волки на конях были биться обучены, хватило бы времени, - сказал Темелкен.
  - Можно союз воинский с конным племенем заключить, - сказал тихо Родим, вышедший из круга за спину Темелкену. - Тогда отобьем городище. И признает Своерад нашего кмеса. Надолго ли мир будет - не знаю, но детей вырастим.
  - Степнякам оружие в руки дадим? По наши же головы? - поднял голос Нетвор.
  - Не к степнякам пойдем. К врагам их - склатам. Видел я их городище и стоянки, когда через степь ходил. Теснят их степняки. Жен и детей в полон берут, своим богам дарят. Бог их кровавые жертвы любит. И оружие у склатов лучше, и доспех есть конный. А степняков больше, бьют их, как и нас, волков, числом.
  
  - Кобель ведь ты бродячий да бестолковый! - кричал Старый.
  Не принято у воев было спорить с отцом. Молчал Родим, в бок глядел. Ожидал он, что взъярится отец. Видно опять видали сородичи Родима на росалиях с девками. Отец же ждал, что вернется в селище сын, женится, внуки пойдут. Вон младший, Провор, двоих уже белобрысых... Хотя, если разобраться от кого у Провора старший... Родим улыбнулся чуть, чем вызвал новый всплеск родительского негодования.
  - Всё с волками в лесу! Гнёт тебя сила, так иди к новому кмесу в рать! Хоть хлеб в дом! Ратнику земли долю отрежут, одёжу справишь.
  Родим скосил глаза вниз, на подол своей латаной-перелатаной льняной рубахи, вспомнил ратников кмеса, коих на одного Родима руки четыре если только спустить, да ждать, пока числом задавят или измором возьмут, нагнул к земле голову и стал молиться Маре, чтобы обнесла его смертной чашей - от братьев волков да в рать.
  То ли молитва помогла, то ли стар совсем стал отец, но вскоре уже махнул он рукой на непутевого сына и пошел в хату. Пригнулась совсем хата, - отметил про себя Родим, - пора подпоры менять.
  Жалко отца. Ну так ему в утешение есть Провор, да сестра Вася хоть девичьих гульбищ и сторонится, так, может, не время ей еще, а может для одного кого зреет. Да и попробуй ее тронь, - улыбнулся про себя вой. Сестру он любил, вниманием не обижал. Из леса меха редкие приносил, на серебро менял. Все поселение знало, что Родим сестренку в обиду не даст.
  Тяжело далась семье младшая. Разродившись в самую зимнюю стужу, мать крепилась бы до весны, но весна пришла поздняя. Не успели отпоить ее талой водой да соком березовым.
   Маленькую крикунью Старый привязывал под рубаху сыромятной шкурой к голому телу, да так весь день и носил. Ночью же иной, Родим или Провор брали дите. Холодно тогда было дюже. Но выжила синеглазая. По другому лету уже Васей нарекли.
  'И чего Старый расходился?' - думал вой, озирая по-хозяйски селище в поисках Провора. В селище не был уже Родим два пятка дён. Глядел, отмечал неполадки, улыбался, чувствуя девичьи взгляды. Молод был Родим, силен, а репутация воя девок не смущала. Верили - слюбится - и норов сойдет. Бывало такое.
  'Вот и жена Провора из лесу идет с девками'.
  Родим свернул наперерез.
  - Здорова будь, Ягодка!
  Девки засмеялись, раздались от него. Только братьина жена не засмущалась, поклонилась в пояс да вперед пошла, будто немужняя.
  Родим намек понял. Обнял, туес тяжелый с ягодой отнял, как перышко он ему.
  - Вася пошто не с тобой?
  - На реке. Рубахи моет. Так и льнет к воде своей, как водяница. Душу застудит. Сказал бы? С Медушей за вениками посылала - не йдёт.
  - А Провор куда запропал?
  - В городище подался. Доли у нового кмеса искать.
  - Провор-то? Да-а... - удивился Родим. Вот, значит, чего взъярился отец. Был непутёвый вой один, стало два. - А ты чего с девками?
  - А что я? Вот за ягодой.
  - Как не мужняя живешь? Нехорошо...
  - Так родил бы ты девчоночку. Она бы за ягодой пошла. Так ты ж вот не родил?
  Родим почесал щеку.
  - Не идет у меня с девчонками. Смотрю - как в меня, так мальчишки всё.
  И вдруг Ягода встала посередь тропки, загородила путь Родиму.
  - Ты бы пошел ко кмесу! Боюсь я за Провора.
  - Да ты чего, Ярга? Что ему сделается-то?
  - Не зови меня так! - озлилась Ягода.
  - Так ведь дед назвал, не я, - глянул на нее сбоку, по-волчьи Родим. - Коли чуешь чего - так скажи. Я вой, я пойму. Может, сон какой?
  А на лице его было: долго ли ты еще, Ягода, мужняя жена будешь? Недаром ведь дед тебя, как хозяйку зверья лесного, назвал. Мать воспротивилась, Ягодой стали кликать. Да вот он, Родим-то знает, какая она Ягода. Вой был Яргин дед, а бабка...
  Вспыхнула, не досмотрела снов в глазах Родима Ягода, быстро пошла по тропинке к хате. Но туес не взяла. И знал Родим, в том его малая победа. И сын Провора старший в него пойдет. А привязать к себе - то пусть Провор, а Родим - вой, ему грех живое сердце неволить. Он полюбил, значит - свободу дал, чтобы как река текла, чтоб пил из нее, кого напоит. Тогда душа ее свободная жить будет. И навсегда радость будет между ними.
  Отец считал - много девок Родим попортил, Родим же знал - волю дал многим. И силу дал. Нет от рождения у девки силы свою судьбу вести. Родим давал. Ни одна по нему ночей не сохла, всех сумел отпустить. И волчат в своем роду наплодил столько, что не переведется здесь его кровь. Отец же не вой. Ему про то знать не надо. Потому Родим и не винится, слушая отца, только усмешку прячет. Но молчит. Ведь отец, он один раз дан в этой жизни. Да и сам Родим от того вой, что таков был замысел отца. Кто знает тайну собственных мыслей? Только боги знают, о чем мечтал отец, кого в свой род звал.
  В хату Родим не пошел. Знал - не остыл еще Старый. Жалко, что Провора не застал, других расспросить придется. Не для так же Родим в селище пришёл. Послал его Нетвор посмотреть, разузнать, говорят ли, зачем, мол, молодой кмес к волкам людей посылал? Но, похоже, не по ветру молва идет, а сам кмес надумал, что из Мала-города на городище ново старый кмес Мал Своерад ратью пойдет. Вот и Провор прослышал, поди. В рать проситься пошёл.
  А, коли, и впрямь выкликали ратников, значит, дойдёт слух и до Нетвора. Донесут охочие. А Родиму, значит, надо теперь в городище идти. Родовичей послушать. Нетвор не пойдет сам, не уронит себя. Киян - он между волками и огненной силой Креса посредник, ему негоже людского выборыша слушать. А вот ему, Родиму, сходить можно...
  Одному ж, однако, идти или с Темелкеном? Темелькой, как Вася зовёт? С ним бы хорошо: и терпелив, и не задирист, и поглядлив. Коня вот оставит ли? Конь у Темелкена много зимних шкурок да серебра стоит. Далеко ли до беды?
  Яша в холке высок, копыта круглые, глаз ярый. Да налобник дорогой, шитый, да бляхи... Темелкен Яшу любит, как с человеком говорит с ним. Бог весть, где степняки такого коня взяли, в загоне отдельном его держали, подарок кагану своему готовили, видно. Да и горяч был Яша, побил бы степняцких лошадок. Темелкен ему песни пел, называл Ар-кин, огненный конь. Говорил он, конь боевой, обученный копытами упавшего врага топтать.
  И вынослив, и быстр был Яша-Аркин. Трех лошадок степных загнал Родим, когда из плена бежали, а Яша - вот он, все также гордо глаз круглый косит, копытом сердито стучит. Хотя, заметил Родим, помягчел с Темелкеном Яша. Тот ему в ухо по-своему шепчет, песни поет. И по-соловянски Темелкен может, и по-степняцки, и по-своему, быстро так щёлкает.
  Знает Родим, поманит он Темелкена, и пойдет тот за ним в городище, и Яшу в поводу поведет. Только беспокоится он: ладно ли это будет? К берёзе идет совета спросить. Садится спиной к стволу. Ждёт, наблюдает. Вот дрозд перепорхнул. И тихо так стало. Только звон кузнечный по жаре... Куют песню...
  Тишина нашла на Родима, в ушах зазвенело. Сердце в груди зависло, и через горло, через рот - ... ушло.
  Пока ветер тишину не разорвал, душу в грудь не кинул - сидел Родим. Понял - чему быть, не миновать того. Мать-Мёдведица, вот она, из глуби небесной на сына глядит. И пока чистота звенит у Родима в груди, мать сына от сердца не оторвет. Только сам Родим с пути свернуть может, а пока идёт - не оставят его.
  Не велико сердце человеческое, много белого звона, что слышал Родим, ему не вынести, но сколько снесёшь - всё твоё.
  
  
   - Смотри, Темелька, - солнышко улыбается! - лежащий на спине на наливающемся зеленью склоне Родим сквозь полуприкрытые ресницы смотрел на солнечный диск и тоже улыбался ему.
   Чудной он был, этот Родим. Темелкену бы в голову никогда не пришло смотреть на солнце. Правда, и солнце в его краях жарче, и всё-таки...
   Три зимы и три лета в плену у степняков провел Темелкен. В плен он попал не в бою, встретили его кочевники в степи, без оружия, в тонкой, невиданной одежде, а потому за воина не сочли. Зато решили, что, раз не похож на мужчину, пригоден для работы невоинской.
  Он чистил и седлал коней, чинил упряжь и седла, бегал с поручениями - в общем, пригоден был для всего, чего гнушались воины, и для чего опасно было взять не рожденного в неволе раба. Подошел степнякам тонкорукий, изнеженный чужак, которому ко всему, еще и бежать было некуда, прижился. Никто из толмачей не смог столковаться с ним, словно упал парень посередь степи прямо с неба. Вот и ходил он среди чужих, как с неба опущенный. Не было в его глазах ни света, ни радости. Ну, да того и не ждали от него.
  
  Много видел чужого Темелкен, много пленников жило и умерло на его глазах. И только такого, как Родим, увидел он в первый раз.
  
  - Хэй, Корса, куда коня повёл? - на всю степь кричал Топтун. Дурной скверный воин. В толстых кожаных ичигах ноги его были - как два обрубка.
  Молодой горячий Корса только рукой махнул. Отстань, туда, мол.
  Топтун аж присел от глупости такой. Вот, мол, дурень, ничего не знающий:
  - Роса пошли смотреть!
  - Не роса - слава, отмахнулся Корса. Тоже дурак порядочный на взгляд Темелкена, но Топтун многих тут превзошел. Не нашелся он, что ответить - руками на Корсу замахал - что, мол, несешь.
  Корса уже мимо прошел, но услыхал взрыв смеха у дальнего конца загона, сунул повод волосяной в руки Темелкену и поспешил вперед Топтуна.
  Ну и Темелкен, спустя время, подошёл.
  Степняки, собрались в полукруг возле привязанного к конской загородке высокого, видно, что много выше их, хоть и сидел он, светловолосого воя. Лицом походил вой на слава, или на полеча, но не по повадке.
  Степняки развлекались любимой игрой - швыряли в связанного, что под руку пойдет. Стремились в кровь разбить - вот тут им было бы весело. А ещё лучше, если закричал бы пленник.
  Только пленник попался им на других непохожий. Странный. Сидел он, не дик, не безучастен - радостен и спокоен. Расслаблен даже. И взгляд имел дурной. Словно бы качался взгляд его - то вглубь уходил, то вдаль стрелял. Глянул ему в глаза Темелкен - и замутило его. Так замутило - еле глаза отвёл.
  Вот и степнякам понемногу взгляд пленника разонравился. Чтоб не имел такого - хотел Корса камнем подправить. Да не вышло. Опоздал он. Раскачал свой взгляд пленник. Не странен уже - страшен стал. Уронил камень Корса, в пыль на колени упал, за горло схватился. Захохотали, кто дальше стоял. Кто ближе стоял - отступили. А тут темник ихний подошёл, погнал от пленника, ценный мол, не для них. Корса тоже ушёл, только оглядывался, когда уходил, глазами резал. Знал Темелкен: не стерпит позора Корса, ночью с ножом поползет.
  Весь вечер думал Темелкен, куда его сердце тянет. Спрашивал себя, ладно ли будет, коли вместе они с этим страшноглазым в степи сгинут? А не смог себя отговорить. Ум сам пробудился, руки - сами всё сделали.
  Может, Корса всю ночь караулил, может - и кумыса хмельного кому надо налил, не знал Темелкен, спал. Но как проснулся под утро, так тень Корсы по лицу скользнула.
  Не было ножа у Темелкена, ну да ему и шнурок сгодился. Не знали степняки, что есть в тонких руках сила. Знали бы, иначе бы всё сложилось. Но только всхрапнул тихо Корса. Всхрапнул и обмяк. На своё место у коней положил его Темелкен.
  Нож Корсы, острый, - лучше некуда к делу пришелся бы. Только пленник уже без пут - ноги-руки себе растирает. Увидел Темелькена - улыбнулся, кивнул - пошли мол, вроде только его и ждал. Темелкнен ему на загон указал - кони нужны. Пленник головой мотнул, за горло себя взял - услышат. Не услышат - похлопал по ушам Темелкен.
  Загородку перелез, обнял одного, еле слышно зашептал на ухо, и пошел за ним конь. Вывел, рукой махнул - жди. К другой загородке пошёл, другого коня вывел, тощего, высокого. Прячась за коней, самое опасное место прошли - до шатра окраинного. Подпоил, видно, дозорных Корса.
  Сказать, что не гнались за ними - обмануть. Ценен был для степняков Аркин-конь, и пленник ценен. Но далеко они до восхода проскакали. И следы путали умело. И погоня вразброд повелась. Ушли бы. Только пал конь под Родимом, сменных - поторопились, не взяли. А в степи далеко видно. До леса долго еще. А трое степняков - вот они уже.
  Только тогда - один единственный раз - и видел Темелкен Родима в бою. Нож Корсы был у них - больше ничего. Да Родим и ножа не взял. Темелкену отдал, вперед ехать велел. Но тот не сильно послушал. Чуть отъехал - спешился. Смотреть стал.
  А Родим степнякам навстречу пошёл, спокойно опять, будто друзьям навстречу. Аркан свистнул, только чуть назад качнулся Родим. А тот, кто бросал - уже из седла прочь! На земле голосит, ругается. Аркан вой поймал!
  Только взгляд Темелкен перевести успел - а Родим в седле уже. Прямо на другого всадника наезжает, с коня на конь скачет! Конь на дыбы - оба под копыта! Родим тут же вскочил, а степняк лежать остался, а в правой руке у Родима - сабля его медная красная.
  Третий степняк не сильно смелый был - коня повернул, пятками ударил. За подмогой поскакал.
  Достались Родиму с Темелкеном два коня чужих. Да по дурно кованой сабле. Да в мешках кое-что седельных.
  Только Родим тяжел был для коней степняцких - обоих загнал. Бросили. А у бора - встретили погоню степняцкую десятки поднятых в воздух стрел. То вои Нетвора, пошли им навстречь, оповещенные... чутьем волчьим, может?
  
  - ... присмотрю подарки в городище. Близко день, когда имя мне дали. Отцу подойдёт нож из склатского железа. А ещё хочу сделать подарок Васе...
  - Склатского? - вскинулся Темелкен.
  - Ну да ты же слыхал уже...
  Родим, уловив в голосе побратима интерес, приподнялся на локте, задумался:
   - Если степняков миновать и идти налегке туда, где солнце спит, через щепоть дней степь начнет перемежаться лесом, а на исходе от этого ещё четвертого дня, начнутся засеки склатские. А там и Белая Стена - городище их. Только оно не цельное, как наше, а из многих селищ как бы. В одном - гончары, в другом - мечи, ножи куют. Ковали, или кузнецы? И камень железный у них там хороший, и мастера. Да, что с тобой? - Родим видел, что Темелкен едва слушает его.
  - Родичей моих зовут алаты. Алаты, понимаешь?
  - Алаты - скалаты. Сходство вижу. Может, это племя твоему и роднее. А дальше я не ходил.
  - Как же так? Десять дней? А я три года у степняков в плену жил, слова родного не слышал? Ум едва не ушёл?
  - Степняки с восхода медленно катятся. Откуда им про закатные земли знать, пока не побили-пограбили? Впереди того племени, откуда мы с тобой ушли, ещё три я видел рода степняцких. Медленно идут они за скотом на закат, широко идут. Их скот здешней степи чужой, траву выбивает, не могут они долго на одном месте. Ну а на закат их, верно, тянет чем.
  - Не могут, точно, - вспомнил Темелкен. - А ты зачем так далеко на закат ходил?
  - Я - вой. Сказал Нетвор - пошел.
  Темелкен замолчал, задумался. И Родим задумался. Раньше побратимы о походах воинских не говорили. Но сейчас были они уже одного роду-племени. Какие между волками секреты? И Родим стал вспоминать, рассказывать.
  Вспомнил, как пошло их три по четыре полечей, да вои - он, Бакол, Нагой, сына Тура, да кровный брат Нетвора - Треба. Четверо, значит, хорошее, доброе для воя число. Полечи - серебро да меха поменять, вои - осмотреться, других людей послушать. Обсказал, как степняков обходили, как меха на железо, склатами кованное, меняли, как девки на него смотрели склатские...
  А как обратно пошли, и к дому уже близко было, пожар увидали. Степняки селище подожгли соловянское. Треба, как старший, Нагою велел полечей вести, а трое воев поглядеть пошли. Ну, и поглядели маленько - девок да ребятишек, что в полон погнали, отбили да через болото увели.
  Замолчал Родим, вроде, как всё сказано.
  - А где сейчас Треба? - спросил Темелкен. - Погиб?
  - Почему погиб. Третьего дня по Росе-Реке ушел на однодеревке. Когда мы в драку со степняками ввязались, Треба и Бакол - вперед пошли, соловян повели. Я - прикрывать остался.
  - Почему ты?
  - Я из лука быстрее бью. Они мне стрелы оставили. А ямы копать - коням ноги ломать - на то много времени надо. Ну, да болото рядом было. На болото коням ходу нет.
  - А если бы тебя не было, кто остался бы?
  - Треба, он сильный вой.
  - Значит, ты сильнее Требы?
  - Сила - не главное. Треба - большой опыт имеет. Много раз водил и в степь, и на восход, и по Реке, и через Гать Большую.
  - Но в поединке ты сильнее?
  - В поединке - сильнее, - с неохотой признался Родим. - Стыдно силой гордиться. Не моя она. От Рода, что жизнь дал. Мне больше дал, с меня же больше и спросит. Да и не всё в силе сокрыто. Треба - велет он.
  Родим замялся, и Темелкен удивлённо поднял на него взгляд. Побратим вёл себя так, словно бы говорил не о запретном, а о неудобном для человека. Ну, если бы был Треба без ноги, а Темелкен взял вдруг да не заприметил.
  - Что значит, велет?
  - Значит, что он слово сказать может. Нужному слову время и место знает. Или наоборот, слово само к нему идёт... Не знаю я. Но как скажет велет - так и станет потом. Оттого и волки, помнишь, нас у леса ждали? Треба сказал - приду я - и пошли. И тут сказал Треба - я идти должен. Хмурый был сильно. Ты пойдешь, - сказал, - много будет крови, но чем я - меньше. Послушал я. Этот дар редкий теперь. Мама говорила, что раньше не чудно было велета встретить. Целой деревней рядом жили. С солнцем, говорила, велет может поспорить, с камнями, с людьми говорит, как водун. Только иное это. Водун к силе идет, велет - от силы. Мучит она его, между землей и небом держит. Водуну легче. Водун решать по себе не волен. Ему Раз Вышний опора. Покажет Вышний Раз - и всё вокруг послушно водуну, покуда волю божью ведёт. А велет - он от воли свободной. Решит - посолонь пойдёт, решит - против. Может, в Сварге потом и осудит его Вышний, но здесь велет выбирать сам станет. От того тяжело ему. Нет хуже, когда знаешь - только сам выбрал.
  - А вот я бы выбрал, - мечтательно улыбнулся Темелкен, вспомнив вдруг дом свой. - А ты?
  - Я?
  Лег опять Родим на спину. На небо посмотрел. Задумался. Чуден как свет белый... Тут бы принять его весь. Надо ли выбирать? Только знает ли про то Темелкен?
  Раньше всё Темелька Родиму сказки сказывал: про богов - что детей рожают и бьются, как люди, про солнце ярое, про героев, что в дальней земле живут. А Родим слушал больше. Не всё можно говорить чужим о том, как свет устроен. Но теперь - кто, кроме него, Родима, новому вою дорогу даст?
  Вздохнул Родим. Больше любил он биться, чем сказывать. Но время пришло. И Темелкен любопытствует, всё косится, что там разглядел Родим в пустом для него небе? Может боги по с облаков ноги свесили?
  - Вот, смотри, - решился Родим. - Тот свет с неба, что над нами - это Сварга - свет белый творящий. От него всё и пошло. Солнце, луна и звезды - лики его. А то, что вдруг твердь от света, так ведь и из молока - творог.
  Свет из самой глубины неба идет. А там, глубоко в небе, на берегах великой небесной Реки живут две Мёдведицы-берегини - Мать и дочь. Мы думаем - Мёдведицы, а кто говорит - лосихи две, но они всего зверья мати, рожаницы, и то, что в нас от зверей - мясо, кости - от них. От того и рекам мы бережёмся. Думаем будто бы, как на небе - на высоком берегу - мать живет, на пологом - дочь. Они корень наш. А иногда видят их теперь, кто умеет, как дев водяных-росных, росалок. Из вод-хлябей небесных льнут они к земной воде. Словно ближе быть к нам хотят. Водун говорит - это оттого, что люди всё меньше братьев своих понимают - бирюков, мёдведей. Сердятся берегини, какой дурной охотник - могут и утопить. А в небо вбит кол, вокруг которого лики небесные хороводят. Как мир обойдут - так год заново народится. А свет небесный чистый - он отец всему. Воля света того - Вышний Раз, бог наш. От берегинь-рожаниц - тело наше, от Рода, что первый смог дух Сварги в людском облике вынести - род ведём. Оттого женщины молятся Рожаницам и тетке их Ярге, которая им детей родить помогает. Мужчины - Роду. А водун - Вышнему Разу. Только, кто знает, слышит ли он? Не всякого он слышит. Это потому что мясо и кости человека - тоже своей жизни хотят. А дух - он вольный очень. Дух душой к телу нитками пришит. Лопнут нитки - дух оторвется и улетит в небо. Есть птица горняя, имя её настоящее не скажу, не накликать чтоб. Голубь зовут. Говорят, посмотришь на неё - и лопнут нитки, и дух в Сваргу полетит, к свету. От того Водуну труднее всего - и телу не потакать, и дух удержать на земле. Это, если посолонь. А можно и против. Ты - вой, тебе теперь знать надо.
  - Как же можно против солнца идти? - удивился Темелькен.
  - Против солнца главный секрет скрыт. Другое солнце, тёмное. От него - огонь другой, кресеный. Свет его - от света небесного рознится. О нём, ты прости, не говорят много. Он хоть земной отец мудрости нашей, разум нам дал, но пожрал бы детей своих, коли не прикрыли бы нас сверху Сварга, да отец наш небесный. Он - как пожар лесной - злой да буйный, хоть и высекла его вроде искра божия. От того и зовут его Крес-возжигатель. От того - бесится он, как пожар, покуда не раскроется небо, не изойдет на него вода берегинь материнская, не увидит он солнца лик - двукрест Сварги, что посолонь закручен. Свет-то небесный ему не дано видеть. Но и солнечный свет осердит его, тогда и закрутит он мир противусолонь. Но только тут и жизнь будет, потому что мы, люди - между. Дух - из Сварги, разум - от Креса, иного огня.
  Родим вздохнул, достал оберег и провел пальцем по рисунку:
  - Видишь, как уложено? Крест - на крест. Крест - это сполох огня живого. Один сполох - от доброго огня, что очаг греет, второй - от огня кресова, злого. А вместе - то лик любого огня. Как и того, что в небе. А уж какой крест возьмёт силу, как покатится - посолонь, или против, то не я ведаю. Но не страшно и против - коли душой сам владеешь, - он ласково накрыл солярный знак ладонью. - Креса мы не боимся. Есть в нас и своя сила. Душа наша сама взрастает, прорастает из тела, сквозь дух, тело с духом скрепляет. И в том великая правда человеческая.
  Помолчал Родим.
  Молчал и Темелкен, удивленный странной верой.
  - Значит, по вашей вере выходит, что в небе два солнца? Одно по своему ходу, а другое - против?
  - Выходит. Оттого, ты видал, обереги носим и те, и эти. Но не знаку мы бережёмся - свету и ликам его - солнцу, луне, звездам. Может и страшно, что многие и супротив солнца обереги носят. Только водун говорил, ещё страшнее, коли стоячему кресту поклоняться начнём. В крови, говорит, умоемся. И что по с юга люди весть несут, будто Перун-бог на горе уже перст свой могучий поставил - вверх дым идет, во все стороны - огонь брызжет, земля течет горячая, красная. Значит скоро уже. Не ведаю я, почему так? Почему огонь живородящий грудь рвет, человеческой жертвы просит, коли тоже отец он нам? Коли разум дал людям? Без Креса люди, словно неразумные звери, блуждали бы по лесам. Он из любви берегинь материнской душевной - ниток насучил, дух Сварги, что слишком легок был для людей, к телам их звериным теми нитками пришил. Думал - удержат людей нитки. А из них душа росная выросла. Осердился Крес сильно, что не похож на него человек стал. И говорят, скоро придёт он, чтобы служить нас себе заставить. Вот и думает Нетвор, может, успеем мы богов других принять: Хорса-конника, Перуна, молнией змея в человеке разящего.
  - Почему же... - начал и замолчал Темелкен.
  - А потому, что Сварга глубоко, а дух в людях слабнет. Душа в нас человечья растет, крепнет, но она и отдаляет дух от тела всё дальше. Трудно росам услышать теперь свет белый. Словно бы слепые и глухие мы стали. Мечутся полечи, ищут веры, а сердцем не чуют. Вот и волков оттого среди полечей всё меньше. Волк без чутья не волк. Да и молодые вои наши уже не те. Тускнеет для них свет Сварги. Так пусть бог у нас будет бойкий и яростный, но простой! - понял его с полуслова Родим. - Чтобы сам, как вой, на коне! Ты не смотри, сядут теперь наши на комоней! А Креса мы не примем. Жадный он. Коли его кровью поить...
  Родим замолчал и глаза закрыл. Отчего-то, видел Темелкен, побратиму страшно стало.
  - Твои боги, Темелька, они как люди. Пусть они будут с людьми. Кресс же силу и власть дает великую, только...
  Опять замолчал Родим. Не знает, как передать свой страх Темелкену. Только чудится ему опять, что в святилище Креса стоит он, что дышит ему в спину сильное, нечеловеческое. Такой силе, что возвысить, что раздавить. Букашка Родим перед страшным богом. А бог вот он - крови просит. И чем ближе кровь чистотой к Сварге, свету белому, тем сильнее просит - ребенка, младенца, а самое сильное - младенца, дух коего рядом стоит - не рожденного!
  Страшен Крес. Только один раз допускают простого воя на обряд в его святилище. Всю жизнь потом помнят. Но и силу свою чуют тогда. Силу души человеческой перед могучим богом.
  Видит Родим - не понял его Темелкен. Хоть через все обряды положенные прошёл, а не дано ему бога увидеть. Иной он.
  Покачал головой вой - не знает, как сказать. А не покажешь уже. Не возьмешь за руку, не развернешь ему ладонь к небу, как волку молодому, глупому. Не скажешь: чуешь, мол, чистый свет Сварги? Поёт твоя кровь? Ну, вот он и бог тебе.
  Но нет. Не поёт кровь у Темелкена. Не светлеет во взоре его. Есть в нём еще вера, но далекая уже, смутная. И в глазах у него темно, как у полеча.
  Как так, ведь вой же? Неужели ведение божие только растерять можно? Вернуть же - никак?
  Поднялся с откоса сухого, душистого Родим, ласково коснулся ладонью травы - словно собаку погладил. И тут же гибкая волна приязни обдала всё его тело. Покосился недоверчиво Родим на Темелкена: неужто и теперь не чует? Сердце ж дрогнуло? И по телу пошло?
  Нет, не чует Темелкен. Иначе с ним надо. Вот ведь коня же чует... А как же земля-кормилица? Свет чистый творящий? И ведь не всё так потерял он, как полечи. Чует Родим, есть и в Темелкене небесный свет Сварги. Но неужто кресова в нём больше, чем в волках Нетвора?
  - Пойдем уже, - сказал Родим вместо дум простое. - Скоро к реке выйдем. А там и городище. Так полечи живут. С одной стороны, им берег обрывистый опора, с другой - лес, а с третьей, глядишь, и Своерад пожалует. Сейчас уже и частокол будет - повыше лесного нашего. Вона.
  - Не больно-то для города высок, - смеется Темелкен.
  - А чем выше оно - тем нам же страшнее. Знаешь, как вой в самый трудный поход пойдёт? Босой да безоружный. Чтоб от берегинь не отгородиться, чтоб всё, что растёт и дышит - помогало. А с оружием в чужой лес войдешь - глядишь - и он на тебя клыки и когти выймет... Ну, да полечи, - они иначе. И у склатов ещё выше стены, я видел. Стены они из камня самодельного кладут. Леса-то там такого мало... Смотри же, мы с высокого места идем: нам и городище - как на ладони. С обрыва-то, гляди, совсем не взять его. Хотя оврагом старым, если пойти - малым войском близко встать можно. Риск большой, однако, заметят что. Хотя Своерад злой, в запарке и сдуреть может.
  - А лесом? Вон те ворота - в лес?
  - Лес-то с завалами да рогатками сделан. Ратник так упреет, что и биться ему уже не в мочь будет.
  - Неужто лоб в лоб пойдет Своерад?
  - А чего ему? Ратников у кмеса молодого мало. Тут, перед воротами, и перебьют всех.
  - Посредине высокое здание - это кмес живёт?
  - Посредине - то? Детинец, для предков место...
  - Кладбище что ли? А я думал - храм какой?
  - Оно и есть место святое. Там - лучшие из рода нашего. Последний путь свой ведут. Раньше, помню, в особые места святые увозили чуров, теперь дороги заросли, в детинец сажают. А рядом - лобное место. Видишь - люди там. И полечи, и гости торговые.
  - Да как же ты различаешь, что гости?
  - А по одёже.
  - Вот ведь глазастый, я-то не различаю.
  - И я коням сказки сказывать не умею, - засмеялся Родим. - Ну, а теперь больше слушай уже. Говорить - потом будем.
  И он твердо и скоро зашагал к расхлебененым деревянным воротам на простых кожаных петлях, около которых было необычайно много, по началу-то лета, всякого люда.
  
  - Здоров будь, Будим!
  Дернулся угол рта молодого кмеса. Несдержан был Будимир, не по нутру ему пошла фамильярность дядьки, напомнившая о детском прозвище - Будим, крикун, что спать не дает. Дядькино счастье, что собрались уже родичи и поратники. Некогда ему с дядькой... Дернулся угол рта, ничего не сказал молодой кмес.
  Видел стоящий на большом кмесьем дворе Родим. Понял - проиграна война. Сомнет их Своерад уже воинской выдержкой. А главы родов да старшие поратники еще до начала схода спорят промеж собой. Таким твердая рука нужна, не крикун малолетний. И на чужого кмеса Своерада смешно уповать - пожжёт городище да селища, чтоб рати доля, да боялись чтоб. Надо или бросать всё нажитое да уходить, или через степь идти, к склатам. Помощь у конных просить. Обучит, небось, Темеля. Откроет им секрет конного строя. За то пойдут с ними против Своерада. Тайком надо конных привести. А, битвы дождавшись, - взад Своераду ударить, други, мол, княжьи люди. Другина.
  Задумал Родим, успокоился. Ну, вот и идти бы пора, чего ждать? Да Нетвор спросит. Остался.
  Заголосили уже: 'Слова, слова кмесу!'
  Вышел молодой кмес. Мало дисциплинированные полечи продолжали гудеть между. Кмес похож был на посаженного на шесток петушка, все оглядывался да шею драл. Глядел, когда коня приведут. Привели.
  Конь - не чета Яше, но и того жалко. Знал Родим, сейчас ему кровь пустят, гадать будут, удачно ли пойдет вражда. Темелкен, видел краем глаза Родим, кулаки сжал: коней, как людей, любил.
  Только неладно пошло, придержать коня не догадались, вырвался он из нетвердых рук кмеса, кровью его залил. Кто постарше, головами качать начали. Понял Родим, что перебежчики к Своераду пойдут теперь, мол, не удержал раненого коня кмес, тяжелый будет бой, много крови прольется, рисковать стоит ли? А конь уже пал с тяжким хрипом в пыль. Глаза закатил. Кмес - молодой петушок - закричал: победа, мол, будет. Словно сомневался, что, если коню жилы вскрыть, сдохнет ли?
  Родим видел, колеблются многие, торговые особенно. Стоит ли молодой кмес рода своего? Если бы знали, что примет Своерад отступное... А то ведь и не примет. Ладно бы данью обложил - под корень срежет. Ратников много у него, на всех готовой земли не напасешься. С восхода степняки теснят, на север пути холод закрыл, на юге - племена сильные, чужие. Куда пригоднее соседей с готовой земли согнать, своим дать.
  А тут брюхо коню вспороли. Кишки комом упали. Хороший знак, удачный. Кто понимает - ближе подошли. Похоже, что не покинули боги, хоть кмес слаб - дело верное будет. Загомонили полечи, оживились. И у Родима ком с сердца упал - к Своераду не побегут. А то ведь побил бы и безоружных. Видал его раза два Родим. Хватило. Морда у Своерада красная, глаза желтым жиром заплыли, похоже, что и сердце в жиру искать пора.
  Посмотрел побратим на Темелкена, а тот белее мертвого, так коня ему жалко. Приобнял его: 'Ладно, ладно, Темелька...' Увел, пока шумели. Негоже было, чтоб поняли полечи, что не только лицом чужой он им.
  
  Дева-мать склатская колыбель бы качала - и то не услышала. Родим, как хорек, через стену переметнулся, как вода - в храм протёк. Воздух не дрогнул, огонь не вскинулся.
  Одежда на Родиме новехонькая, на груди и на опояске - все положенные обереги, на плечах - знак воинский - волчья шкура. В красном углу сел, руки ладонями вверх на колени положил, чтобы видели - ни ножа у него, ни висеня тяжелого.
  Парнишка утром пришел у алтаря прибрать - да как крикнет, как побежит! Но родовичи склатские не сразу подошли, поняли, что к чему.
  Всё, что положено потом было - перетерпел Родим, рассчитали они с Нетвором, что дальше угроз и крика дело не пойдет - один волк пришел, не стая. Так и вышло.
  Едва солнце через полдень перевалило, четверо старейшин склатских вышли из-за укрепленных стен. За ними, в некотором отдалении вооруженные воины вели Родима: не связанного, но плотно взятого в копья.
  В самое пекло дошли они, наконец, до священной приграничной рощи. Старейшины остановились. Спустя время, подошли волки. Тоже двумя группами - впереди киян Нетвор, да водун, да Растан, да Бивой-старый, сзади - молодые. Темелкена Родим не видел, но знал, что в плотной группе воев и он идет.
  Увидев чужих старейшин, старший жрец склатов коротко крикнул и рукой взмахнул. Воины, окружавшие Родима, тут же опустили копья. Тот молча пошёл к своим. Старейшины же и жрецы с разных сторон двинулись к роще.
  Родим воды глотнул, встревоженному Темелкену показал, что не ранен (по разному ведь принять могли).
  Теперь Темелкену оставалось только надеяться, что старейшины сумеют договориться, ведь молодого воя, да еще чужака склатские жрецы и слушать бы не стали, мало того, могли счесть его присутствие и за оскорбление.
  
  Солнце уже начало клониться к земле, а старейшины и склатские жрецы все еще спорили о чем-то в приграничной роще. Волки от скуки разглядывали воев-склатов, обсуждали оружие и доспех, поругивали короткие луки.
  - Чего же долго так? - спросил, глядя на ползущее к горизонту солнце, Темелкен. Они с Родимом играли в камушки, наскоро расчертив старое кострище, но игра не шла.
  - Ритуал долог, - пожал плечами Родим. - Ну, да и выйдут скоро. Солнце низко. А ночевать склатские жрецы должны за стенами. Сейчас и выйдут, пора, - уверенно сказал он.
  И точно. Из рощи показалась нестройная процессия. Жрецы шли одной кучей, всё еще гомоня промеж собой. Родим счел это хорошим знаком.
  И правда. Подошедший первым водун отвернулся от вопрошающих глаз, зато Нетвор, жестами, но показал, чтобы готовили привезенные к мене первый хмельной летошный мед, воск, деготь березовый, вервие. Рот он раскрывать не захотел - наговорился уже.
  Уставшая от долгого ожидания молодежь, отправилась в присмотренный для ночевки распадок. Стали распаковывать привезенные мены.
  Следующий день прошел обычно - склатов пришло меняться много - только поворачивайся. И работа местная была росам люба - расписные горшки, бусы, браслеты, а главное - тонкие сабли. В ход пошли обрубки серебра, хранимые, обычно, на черный день - так понравилось волкам склатское оружие.
  Место, где шла мена, было хорошо видно с городских стен, потому пришли не только воины и ремесленники, но и молодые девки набежали - хихикать да переглядываться. Многие смотрели на молодых воев особенно: ловили взгляд да не враз опускали глаза. В темных с раскосинкой девичьих очах читалось: а и украл бы ты меня, и было б ладно.
  Вои постарше отворачивались - у многих в селище были уже изрядные семьи, а то и по две семьи, а вот молодые, те тоже глаз не прятали, глядели прямо - смущали девок.
  На третье утро воев позвали в город. Темелкен озирался тоскливо - уже вчерашние мены расстроили его. Он что-то выспрашивал вечор у молодых склатов по-своему, по-алатски, к ночи стал задумчив, а утром - грустен. Родим же не спрашивал, не до того было: Нетвор послал его после заката город обойти, посмотреть, послушать. Вернулся Родим под утро, спал мало. На рассвете Нетвор разбудил его - расспрашивал. Впрочем, Родим мог ночь когда и не поспать - привычный, а вот поговорить оттого вечером побратимам не свелось. Только утром Родим Темелкенову боль углядел. Улучив время, спросил:
  - Чего не весел, Темелька? Всё по-твоему идет. Вроде как примут нашу науку склаты. Смотри: люди их веселые, глаз не прячут - прямо глядят. Да и нужда им в нашем деле своя есть, сильная. Воины их молодые унижения от степняков терпеть устали, не то, что биться с волками вместе - брататься даже готовы. Чего зверем диким глядишь? Али город не тот?
  Темелкен вроде как не слушал - в себя смотрел. А в конце вздрогнул, вскинулся, глаза в глаза в Родима вошел. Догадался побратим, что метил стрелой в тура, попал - в белку.
  - Неужто понял ты? - глядит Темелкен, а глаза, что твои омуты. - Мой это город! Только чужой! Улицы не мощеные, кирпич на солнце сушен, вои - стремени - и то не знают!
  Задумался Родим. Ничего он не понял - ни про кирпич, ни про улицы. А слово стремя - так и вообще в первый раз услышал.
  - Что за стремя такое? - удивился.
  - Да Ар-кину, Яше, помнишь петли я к седлу привязал?
  - То, значит, стремен? Стремлять что бы? Чтобы... меру знал?
  - Ну, да. И чтобы ногу держало. Как же без стремени на конях? Ни копьем ударить, ни саблей срубить. Как степняки? Да, дикари они же. Помнишь, за нами гнались? Из лука в пешего на скаку не попадают, без стремени.
  Родим задумался. Сам он с бегущего коня стрелять обучен не был. Природу, правда, конскую чуял, уверенность в руках имел, которая комоням нравилась. Однако, если пешим, то охотничьим луком владел Родим изрядно, владел и боевым, и маленьким степным владел. Знал это Темелкен. Видел и другое, что луки склатские короче волчьих, но сильнее степняцких - удобно будет из них с коня бить. Только страх на него вдруг нахлынул: сколько кровушки-то человечьей прольется, коли он, Темелкен, стремя склатам даст, конному строю обучит? Сызмальства не боялся Темелкен крови, а тут вдруг нашло на него. Даже перед взором потемнело словно, и горло подпёрло.
  - Что же это будет, Родим? - сказал он тихо. - Мы же с тобой против одной дурной силы другую выпускаем, еще кровавей, еще страшней? Правильно ли силой на силу идти?
  Задумался Родим. Уловил он смятение побратима. Не удивился, однако. Мера боя в нём глубоко заложена была - крепкий вой ни в зверя, ни в человека лишней стрелы не пустит.
  - Неужто, так страшна твоя наука?
  - Сам посуди. Скажи вот, как степняки воюют? Повалят же скопом, а как на полет стрелы подскочут, встанут, пустят по стреле и назад. Вот так раз налетят, два, три. Неловко им, потому что, на скаку бить - ни седел у них, ни стремян. А была бы опора ногам, да седло ловкое, они бы и копьем, и саблей. Устояла бы тогда рать?
  Долго молчал Родим.
  - Не видал я, чтобы конник с копьем. Неужто, возможно? Как же оборону тогда держать? Коли копья на копья?
  - Чтобы копья на копья - пеший строй тоже иной нужен. В моей земле конники во фланг бьют, сбоку, значит. У вас же и в лоб - вреда не будет. Первых сомнем, а потом - режь кого хочешь.
  - Так ведь знал же ты! - воскликнул Родим.
  - Знал. Умом. Да только сейчас, как на склатов поглядел, так словно и привиделось. Посмотрел на их город... Наши-то стены из камня белого, а не из глины сырой, на солнце сушенной. Склатам здешним воинов моей земли не сдержать. Их стены бревном, окованным в железо, за раз другой, где пробьешь, где обрушишь. Другие стены строить надо, чтобы в бою выстояли. Смотрю я на них, и кажется мне, что мой это город, только сотни лет назад!
  - Так что ж ты боишься, Темелька! Вот и научишь ты склатов от степняков как оборониться! Скажи, ладно ли будет, коли разрушат они городище склатское? Погляди, какие ковры здесь яркие - узелков в них, что звезд на небе? А сабли кованные? Да и копья здешние конники держать умеют.
  - Эти копья не для всадников - коротки больно, да и копье без стремени - пол копья, - пробормотал Темелкен, все еще видя что-то перед глазами. - Ладно, - решился он вдруг. - Чему быть - не миновать того. Вот только...
  Он поднял с земли лежащий на походном плаще из волчьей шкуры колчан, достал пучок тонких, зверовых стрел. Выбрал одну, лаская, пропустил между пальцами хорошо скобленое дерево.
  - Боровые на боевые не сменил почто? - попрекнул Родим. - Мало ли что в походе случиться может? О чем думал?
  - О том и думал. Дай свою стрелу. Смотри! - положил Темелкен две стрелы рядком. - На человека охотиться - стрела и тяжелее, и толще. Война - это охота на человека, понимаешь? И ведь мы даже не едим друг друга! По-пустому бьем, мясо только портим! Уж лучше б ели! Я ведь воевал раньше в своей земле, но никогда об этом не думал. Здесь вот только понял. И во сне приходит теперь. Страшно.
  
  Темелкен встал.
  Родим не знал, что ему ответить. Кругом прав Темелкен. Да только дети, бабы, да старики в селище? Уводить бы такую ораву, но как, куда?
  Темелкен виски ладонями сжал, будто больно ему стало. Снова рядом сел, вздохнул тяжело.
  - Ты не думай. Я научу. Видно, не зря я здесь.
  Краем глаза Родим видел, что идут к ним по жухлой траве старейшие вои - Ростан и Нетвор. Видно пора пришла со склатскими воями говорить. Нетвору обещали бросить клич среди молодых, кто согласится мол.
  
  Только согласились, увидел Темелкен, не всё молодые да горячие. Гораздо больше было середняков, уже вошедших в возраст. Жениться бы им.
  Темелкен, глядя на крепких кряжистых склатов - разве что головой не качал - не поняли бы. Конечно, волки Нетвора и повыше были, и помассивней, но одно дело молодые, не обстрелянные вои, другое - эти. А под степных коней они и вообще лучше волков годны. Волка не всякий конь вынесет - тяжёл.
  Чужие вои смотрели на Темелкена с надеждой. Он не понимал, за что. Что он им дать мог? Смерть за чужих родовичей?
  Темелкен не знал пока, что по склатским обычаям невесту мог взять воин только в бою добыв, или украв из дальнего какого племени. Вот и этим воям пора пришла.
  Вокруг же города склатского неспокойно стало. Малые племена ушли, теснимые степняками, с которыми последние годы едва держалось вооруженное перемирие. Какой уж тут поход за девками?
  Темелкен глядел на склатских воев, и каменело лицо его. Черты заострились непривычно, скулы выперло, огонь в глазах вспыхнул.
  Не знал никто здесь, что был Темелкен из старого рода воинского, что с пяти лет конь его рядом с отцовским шёл, что саблю для него ещё ковали детскую, а он уже команду воям отдать умел. Выгорело все это на земле чужой, негостеприимной, а теперь возрождалось опять в полузнакомых словах склатской речи, в смуглых лицах, мало, но похожих на лица родовичей.
  - Всего не скажу пока. Наука трудная будет, - начал он медленно по-алатски, всматриваясь в лица, понимают ли его. - Кто не сгодится - не вижу таких. Нет такого дела, чтоб воя научить нельзя. Много дам вам, но много и потребую. Копьем с коня бить научу, саблей рубить. От вас одно надо - слушать! - Темелкен помолчал. Подержал время. Видел он, не сразу, но понимают его. - Кроме своего коня да вьючного, еще одного коня надо взять, на смену, - продолжил он.
  Молчали до того вои склатские. Тут коситься друг на друга стали. Но не ропот слова Темелкена вызвали - робость. Под силу ли простому вою трех коней поставить? Разве что родовичи помогут? Однако ни один не возразил, так суров был вид Темелкена. Брови черные сдвинулись, лицо смуглое - тень накрыла. Родим глядел на него и дивился внезапной перемене в облике.
  - Копья берите самые длинные, какие в пешем строю нужны, - говорил Темелкен. Дротов - связки по две. Луки. Пробовать будем, - он пробежался глазами, ища хоть одно знакомое лицо. Не нашел. - Кузнецы мне ваши еще нужны. И кожники. Много. Пусть проводит меня кто-нибудь... Как зовут тебя? - обратился он к совсем еще молодому склату.
  - Асар, - белозубо улыбнулся тот, гордый, что заметили его.
  - Вот и проводи, Асар. Ты, я вижу, на ногу быстрый. Остальные же пусть собираются. Как только тень сюда упадет, - показал он рукой близ невысокой башни, что уже уронила заполуденную тень на землю, - так пойдем. Веди, Асар.
  Парень едва не в припрыжку побежал впереди Темелкена. Тот шагал следом, размышляя, что имя молодого воя - примета добрая. Асар по-алатски было 'волк', вот и выходило теперь, что впереди бежал волк степной, поджарый, сзади - Родим шел, волк лесной.
  Асар повел чужих воев прямо в ту часть города, где жили кузнецы - Темелкен по стуку определил, что близко уже. Сколько ему следовало заказать стремян - он тоже прикинул: на одну лошадь, да на заводную. А всего воев склатских собралось полная дюжина дюжин и еще половина. Ну, так кто-то же и отсеется еще.
  Однако, на удивление Темелкена, во временный воинский лагерь, что разбили они сразу же за священной рощей на 'ничейной' земле, пришли и те склаты, что не говорили с ним в полдень. Были среди них и молодые, и даже женатые, вздумавшие обучиться чужому воинскому искусству. Поглянулся им чем-то Темелкен. Оно и правда, - изменился он. Уже и волки с любопытством оглядывать стали. Знали они - умен Темелкен, и руки у него стальные, хоть телом не крупен. А вот что так суров бывает - не знали. Волкам, правда, суровости мало. Рычит - не значит кусается. Но любопытничать стали.
  Однако волков Темелкен Нетвора пока попридержать просил. Коней у него настоящих под волков не было. Гонцов послали по племенам соседним. Да на степняцких коньках решили учить помаленьку, чтоб понимали хотя бы. А чтоб не баловали, доспех кожаный - нагрудь - медными да железными бляхами шитую велел Темелкен делать. И то ведь: силён вой, да стрела сильнее.
  В первые дни обустроились. Темелкен попросил милости у склатских жрецов учителей дать - волков верховой езде обучать. Простую-то езду многие склаты знали. Те согласились с радостью - прислали своих помогать, да и для наблюдения. А склаты-вои, пока не было стремян, петли завязали веревочные от седла, да по свисту ездить учиться стали: Темелкен учил новым командам, отдавать которые помогал ему резкий свист самодельной дудки. На свист - съезжались и разъезжались.
  Когда к концу пятидневки привезли первую телегу со стременами, Темелкен уже разбил воев на дюжины, так ему сподручнее считать было, и для каждой дюжины выглядел старшего.
  Вообще, со счетом первое время было трудно. Волки считали неживые вещи пятками, а людей - по четыре, потому как четыре соответствовало числу стихий и считалось числом живым, хорошим, особенно для воя или охотника. Склаты же воинов считали десятками, которые легко дробились на неподходящие волкам пятерки. В земле же Темелкена священные предметы положено было считать по двенадцать, что он и ввел, дабы не вызывать споров. Дюжина раскладывалась при необходимости как три раза по четыре, что было понятно волкам, для склатов же она являлась чужой военной магией, с которой тоже не стали спорить. Дюжие - старшие в дюжине - получали пока приказы непосредственно от Темелкена, но полагал Темелкен, что будут при необходимости действовать и самостоятельно.
  В общем, порядок в учебном лагере, приехавшим вместе с телегой осмотреться склатским старшим воям, показался удивительным. Каждый вой знал свое место для еды и сна, на полсуток назначались: смешанные дозоры - два волка/два склата, дежурные по лагерю, что готовили еду и следили за порядком, охотничьи дозоры, добывавшие дичь для всех. Общую же дисциплину Темелкен, расспросив, принял склатскую, но держал ее строго. Кто не слушал - бери всё своё в руки и из лагеря пешком. А коней-то оставь, кони-то не виноваты!
  Волки удивлялись сильно, но и подчинялись, так как в дюжих выбрал Темелкен самых матерых, вроде Родима и Беды. Более же всего удивлялись волки тому, что с некрупным по росским меркам Темелкеном, склатские вои не спорили, мало того, если что говорил - в рот смотрели. У волков же вожаком мог стать только такой, как Родим, чтобы в случае чего ошуйника под себя мог подмять.
  Впрочем, скоро волки оценили воинское искусство Темелкена. Как только склаты освоились со стременами, маленький по меркам Темелкена и огромный для волков склатский отряд в два раза по десять дюжин стал показывать чудеса слаженности. Волки, кто свободен от учений, лезли на взгорок смотреть, как по свистку дружно налетают склаты, но в два удара сердца поворачивают и разбегаются дюжинами, словно горох. Или оборачиваются вспять и утекают по свистку двумя отрядами в разные стороны, или опять же по дюжинам. А уж когда в ход огромные копья пошли, коими чучело пешего на скаку потрошили, тут и старшие вои склатские наезжать стали, оповещенные своими о невиданных делах, творящихся в лагере.
  Так и повелось потом - Темелкен на взгорке с дудкой, за ним, чтобы не мешать, два-три волка и склата, и на часах вроде, мол, не без дела, а рядом два-три старых воя склатских, а то и Дукан - средний жрец ихний. Тот часто наезжал. Поглядишь - конь у него изукрашенный, а сам жрец ничего, скромный.
  И сказки Темелкена о богах, которые тот по привычке рассказывал иногда у вечернего костра, слушал склатский жрец чутко, переспрашивал часто поначалу, плохо зная по-волчьи, а всё равно слушал. И вои слушали.
  Уж больно чудно было, как спускается как-нибудь сияющий Хорс на колёснице своей к самому краю неба, да вдруг одолевает его дремота. И сходит бог-солнце с колёсницы и ложится у поющего ручья. Спит - и не слышит, как разгорается пожар от тела его горячего. Стонут сосны, бегут звери, люди кричат. И просят тогда люди ворона белого, чтобы полетел сквозь огонь, разбудил Хорса. И летит ворон, да силен огонь, и возвращается ворон к людям черный, как головёшка, а Хорс всё спит. Просят тогда люди маленькую лягушку, чтобы пробралась она по дну ручья, разбудила Хорса. Горяча вода в ручье, больно маленькой лягушке, кожа ее нежная уж вся пузырями пошла, стала она серой и безобразной... Но вот и пути конец - Хорс светлый на поляне спит. Прыгнула из ручья лягушка, заквакала громко, пробудила Хорса. Встал он и увидел, что сон его натворил. Заплакал Хорс, и слезы его залили огонь. И пообещал он маленькой лягушке, что всегда будет посылать воду на землю, как услышит ее голос. С тех пор, когда станет лягушкам жарко, так кричат они, зовут дождь. За то и любят их люди. А если кто жабу убьет, внучку той лягушки, что самого Хорса разбудила, того накажет он и не даст дождя...
  Долго молчали вои, послушав Темелькины сказки. Всё им загадкой было: и как бог, словно человек у ручья задремать мог, и зачем вдруг их, человечий собрат, гадину безвинную убить может, коли божьим гневом не пригрозить ему? Зачем тому? Этому - зачем? И только жрец головой не качал, понимал, может?
  
  Родим, поначалу, удивлялся, как Темелкену столькими людьми сразу командовать по силам. Не знал он, что два сорока воев, что у волков было, для родины Темелькиной и не войско вообще, так...
  И чуяли это склаты. Видели, что привычно чужаку. Что знает он, сколько каши пойдет на двунадесять дюжин, сколько для коней корму.
  А уж то, что Темелкен на любого коня садился, про то вообще разговор особый. Комони за ним как псы пастушьи за пастухом ходили: с кем свирепые да буйные, а к Темелкену с лаской. И так же, как кони, смотрели на него молодые склаты. Волков они побаивались, но за Темельку, видел Родим, горой бы встали.
  Радовался Родим переменам в характере побратима, нежданной твердости его, силе, осветившей лицо. Но и сердце сжималось тоже. Глаза у Темельки, как и у склатов были темно-карие, да блеск особый стал, огнистый блеск. Может, думал порой Родим, сам Крес так смотрел бы, коли, по примеру богов Темелкена, человеком вниз сошёл. Хотя Крес людям родня, с него-то как раз сталось бы...
  Но, чем больше сжималось у Родима сердце за Темелкена, тем больше душа его к побратиму тянулась. Уже ведь, вроде, и не боялся Родим, что переломит Темелкена тягость на него свалившаяся, а вот болела душа.
   Ростом Темелкен в волков не вышел, но склатов совсем мало выше него нашлось. Только те кряжистые, а Темелька - что деревце. Но и обманчива была его тонкость. Не задирист Темелкен, но видел Родим, как коня сдержать мог, как саблю вращал острую, копье тяжелое бросал - воям показывал. Вот уже и волки головами качать стали, не прост, мол.
  Пока-то волки жили в лагере вольнее склатов, но кое-что Темелкен и у них завел. В дозор ходили они вместе со склатами - двое на двое. И дичь так же для лагеря били. Четверками шли охотно, угадал тут Темелкен. Ели склаты с волками вместе, песни у костра пели, стали уже словечки из языка в язык переходить, оружием менялись. Один раз, видел Родим, братались даже.
  Все хорошо шло. Только все сильнее сжимала чья-то рука сердце Родима, и всё мрачнее делался Темелкен. Или Темен-кан, как стали называть его на свой манер склаты.
  Знал побратим - сны мучили Темельку дурные. По утру вставал он хмур, вечор же оттаивал, сказки сказывал, песни алатские чудные пел. Волков он привечал, как братьев, в склатах же видел свой, алатский народ.
  Может, и дикарями показались бы алатам склаты, только полюбил их Темелкен. Были они грубее, в бою крови пробовали больше, чем закованные в латы и кольчуги воины рода Темелкена...
  Думал он и о кольчугах. Видал, что проволоку тянут уже кузнецы. Ездил в кузнечный квартал, говорил. Да только плохо дело пока шло. Первое, что скрепили, только волку по силе носить было, да не всякому и то. На Родима вот одеть смогли, а склатскому вою с такой тяжестью - куда уж биться.
  Родиму же, мёдведу, забавно было. Склаты метали в него тупые стрелы и дротики без наверший, а он хохотал. Понравилась ему кольчуга, и в самую жару не снимал теперь. Знал Темелкен почему: привыкал вой, да и тренировка была для его могучего тела.
  Волки другие тоже в интерес вошли. Немногие, но ходили к кузнецам, сговаривались, шкуры зимние обещали. Темелкен не мешал.
  Стаей волчьей командовал пока Нетвор, но Темелкен видел, что в тягость ему: сам на конь не садился, дудку в руки не брал. Да и то - где бы коня взять, чтобы под Нетвором ходить смог? Тяжесть-то неимоверная.
  Вот и было с волками пока ни то, ни се. Разве что, езде учились, кто мало умел. Да бляхи нашивали, куда Темелкен сказал, да стрелы готовили. Впрочем, и склаты не прохлаждались - седла правили по-новому, упряжь. А кожаный, шитый бляхами доспех, они знали.
  
  Пока дело шло, три раза месяц лунный на новый поменялся. И как осень, сухая в тот год, вовсю пошла, сильно хмурым стал Нетвор. Два раза он за сё время гонцов в городище посылал посмотреть-послушать. По дыму читал. А тут и сам ушёл. Темелкену сказался, проведать, мол, неспокойно.
  Потом по дыму же и узнали: младший брат Нетвора кровный из похода вернулся, Треба.
  Был Треба моложе Нетвора зим на пять, телом легче, умом не прост. Да и нравом обладал не по-волчьи скрытным. Его и послал Нетвор себе на смену в воинский лагерь волков и склатов.
  Приехал Треба. Тело легкое для волка, да, - больше жилами, не мясом. Но лицом глубок. А уж смотрел как строго. Однако же и силы, говорили, тоже хватало через край, но не пришлось увидеть Темелкену. Рана, в походе полученная, мучила воя. Да и не любил Треба силу казать. Осердясь, кулаков не сжимал и смотрел мимо. Голосом тоже скуп был. Да ему и так в рот глядели. А по одёже выходило, что повидал Треба много: и плащ не так кроеный, и опояска чудная с бляхами узорчатыми. И в седле держался твёрдо, как конник.
  Видел Темелкен - опытен Треба, как старший он рядом с ним. Хоть виду не показал, оробел маленько.
  И Треба видел. Да не явил гонору, мол: то не так, это не этак. Первые дни - и командовать не стал, смотрел только. Сел на взгорок. Три дня сидел, смотрел, ни слова не сказал.
  А на четвертый - как третья рука Темелкену стал. И к кузнецам ездил, и коней чудных горбоносых да высоких для волков у чужинских племен сторговал.
  Тут уж и для волков игры кончились. Коней только две дюжины достать смогли. Темелкен самых толковых волков отобрал, что показали себя уже в езде на степняцких комонях. Велел, как склатам - на свист скакать, да кучно, по свистку из луков с коня бить.
  Удивляли Темелкена волки стрельбой своей: глаза зажмуришь - откроешь, а уж по две стрелы вои всадят, и все - в цель.
  А более того удивлял Треба. Что Темелкен чужого скажет - волки, склаты чудятся, а Треба и рот не покривит, будто бы давно надо так.
  Темелкен думал - много видел Треба чужого, в походах дальних бывал, но оказалось - и сам умел много. Только словно через силу из себя выпускал. Словно бы брошенное давно Родимом - велет - на каждое слово его давило.
  
  Как-то вечор сели у костра: Темелкен, Сакар-черный, которого Темелька у склатов за старшего высмотрел, Треба, да дюжие от склатов и волков. Дюжие - те промеж собой, а Темелкен, Сакар да Треба - вместе. Похлебку горячую разлили по мискам. Благодать.
  Поели. Треба трав пахучих в горшок с водой бросил, к огню подвинул. А потом и говорит вдруг:
  - Ты б Темелька время взял, волков по-своему поучил. Посмотрел бы я. А мне склатов дай на пяток дён. Может и моя наука им сгодится. В степи они выросли, леса не знают.
  Удивился Темелкен, воно как. Согласился.
  И верно - много чего показал Треба. Как тропу в лесу выбирать, чтоб коням ноги не ломать, как копьем играть в тесноте, как рогатин - копий зверовых, в землю супротив конницы воткнутых, беречься... Где-то, значит, и конницу он видел.
  Темелкен потом склатов стал иной раз и на Требу бросать. Тот - с дудкой во рту - сидит на горушке, что соловей свищет: 'Наезжай, коли, отходи!' Ладно у него выходило. Никто из волков так не мог.
  Разве что Родим, хитрец, так тот пальцы в рот запустит и свищет громче дудки. Аж в ушах пухло! Да ведь и трели сложные были. Да только Родим все без дуды свистел.
  Треба тоже свистел когда без дудки, да только не так громко вроде. Но уж опытом воинским никто с ним сравняться не мог - много походил он на своем веку по чужим землям. Даже меч его - оружие в этих землях редкое - был работы Темелкену неведомой, синеватого железа, а по клинку - будто трава в узор сплелась. Слыхал про такое Темелкен, да не видел. Спросить же - робел еще Требы. Волки оружие свое уважили сильно, как с другом говорить могли. Да и меч железный не у каждого был. А тут такой.
  
  В конце так стало: Темелкен, как киян вроде, Треба - над волками старший, Сакар - над склатами. Волков было конных две дюжины, да пеших две, склатов конных - дванадесять дюжин. Конных волков, конечно, мало, но их две дюжины стрел разом - это каждая в цель. А таких стрел волки прицельно по пять в воздухе держали. Кое-кто мог и более, но Треба выбрал по среднему, но чтоб все разом.
  Склатские старейшие вои волчьей стрельбой интересовались сильно, но тут Темелкен помочь не мог. Стрелять волков с мальства учил сам промысел. Бывает, мальчишка лук еще детский натянуть не может, а уж утку палкой или камнем - собьет, одно слово - волчонок. Такого сразу видно. А другого и не научишь вовсе. Глаз да рука не те.
  
  
  В общем, всё шло слишком хорошо, чтобы хорошо и закончиться.
  Так и вышло.
  Много не готовы были ещё, когда Нетвор гонца прислал. Мол, пойдет Своерад до того, как снег ляжет. Не будет медлить. Как дым черный с условленного места увидят, так выступать надо, не поспеть иначе.
  Долго сидели в тот вечер у костра Темелкен, да Треба, да Сакар-черный. Темелкен всё крутил так и этак, как бы крови меньше пролить, рот, было, открыл - у Требы хотел спросить, да не решился.
  Потом и дюжих позвали - от волков Треба позвал Беду да Родима, и от склатов - тех много было. Темелкен долго говорил. Палочкой острой рисовал в золе - показывал: вот городище, вот так Своерад пойдет, тут - рать на пути его встанет. А как смешаются рать с ратью, склаты с левого боку ударят. А волки - в засаде пусть ждут. Потому что будут есть и у Своерада засадные.
  - Ладно ли? - усомнился Беда. На лице его открытом, безбородом еще, читалось, что не по норову ему сидеть в кустах, пока другие биться будут.
  - Коли меня будете слушать - ладно будет. - Не сказал - отрезал Темелкен. - А кто промеж сказанного в драку полезет - всех погубит!
  Не согласен Беда. Сверкнул на Темелкена глазами, но и Треба взгляд поднял. И смолчал вой.
  - Нетвор за Своерадом глядит, - поднял и голос Треба. - Кроме поратников, два засадных отряда у Своерада - конный и пеший. Как наши конники ударят, так и Своерад конных пустит. А у нас пеших, считай и нет. На Нетвора вся надёжа будет, что волков своих у городища сдержать сумеет до времени в полный бой не вступать. Пусть они с той же руки встанут, куда склатские вои ударят. Чтоб с двух сторон. Ратники кмеса молодого до смерти биться будут, да мала голова у кмеса. И пользы от них - мало будет.
  - А мы-то как? - спросил Беда. - Неужто в лесу просидим?
  - Скажет Темеля - и просидите! - осердился Треба.
  Сильно сказал. Хоть и отходчив он, знал Беда и руку его тяжелую, плечи поджал.
  Темелкен поднял от огня потяжелевший вдруг взгляд, словно узрел он скорую битву в языках огненных. Да дураков суровых увидал, под вид Беды, что рубят и режут всё, что бежит...
  - Мало нас, а Своерад хитёр, не знаем, пока, как бой поведет, - поворотился к нему Треба. - На конных волков, вся надежда будет. Объясни, Темеля, я красно не сумею.
  Покачал недоверчиво головой Темелкен. Не верил он, что не умеет Треба говорить красно. Мало того, так спокоен был велет, словно знал он, что будет дальше, и слов не хотел тратить. Спросить бы? Но перед глазами и без слов Требы всё пылало...
  Тряхнул головой Темелкен, сбросил морок. Чистым взором на Беду поглядел:
  - Склатов я учил - пеших бить копьем. Саблей с коня рубить - тоже учил, да не так готовы ещё. А конных у Своерада много. Сильно связать они нас могут. Волки конные - последняя наша сила, чтобы врезаться в любой строй - как в масло. Видел я, учил вас Треба биться с коня всем привычным. Вот ты, Беда, скажи, сподручно тебе висенем?
  Беда улыбнулся рассеченной губой, вспомнив, как шарахнул чучело из палок да дерюги.
  - Сподручно, как ещё!
  - А из лука со стоящего коня бьёшь уже?
  Беда улыбнулся ещё шире.
  Треба кивнул, одобряя:
  - По пять стрел все кладут... А выйдут стрелы, так волки наши, что кошки: хоть посади на коня, хоть скинь - сразу за все свои четыре лапы хватаются - за нож, за лук, да за дрот с висенем. Всё пробовали. А как в драке озвереют, так и зубами рвать начнут.
  - Вот потому и будут пускай в засаде. Они и с пешими, и с конными биться готовы. А главное - страшны они в бою. Самые лучшие здесь. Каждый - дюжины ратников стоит. Терпите только. Треба?
  - Понимаю я.
  - Беда? Родим?
  Беда нехотя, но склонил голову. Родим же, молчащий до того рассеянно, встряхнулся вдруг, по коленям ладонями ударил.
  - Говорить буду.
  Удивился Темелкен. Последние недели мало они с Родимом говорили. Родим - в себя весь ушел, да и Темелкена думы мучили. Один побратим знал, какие. Только ему и рассказал Темелкен про сны свои кровавые, про сотни тел мертвых, коих зарыть уже не по силам людям - в реку кидают.
  Понимал Родим, что многое от этих снов сбудется. От того и тяжело обоим рядом было.
  - Ты говорил, брат, я - смотрел, - начал Родим тихо. И у костра тихо стало. Дюжие склатов понимали мало, но наблюдали уже, каков молодой волк, примолкли. - Вот, видел, я, как Своерад, не боясь, к городищу рать ведет. Много у него. На каждого защитника городища - трое своерадовых поратников. Но хитер Своерад и опаслив. Есть у него и засадные. Прятать он их не станет, придержит просто... Ратные пойдут. Конные рядом встанут. Своерад жаден: справится рать - он и вовсе не пошлет коней калечить. А как пойдут ратные его - враз сомнут защитников городища, не успеем мы и в спину ударить, как сомнут. Не продержаться им. И тогда выйдет, что только склаты конные против много превосходящей рати биться начнут. Своерадовы поратники числом их задавят. Было бы еще волков конных хоть два ста. А так... Поляжем все. И городище не спасём.
  Покачал головой Темелкен. Прав был побратим, коли бой по правилам вести, да кто решил, что по правилам будет? Решать-то ему, Темелкену. Так рассудили вои. Судьба, значит, такая.
  Вздохнул Темелкен. Говорили они уже о том с Требой, но при дюжих молчали пока.
  - Правду говорит Родим: будет так, если биться, как привыкли вы. Но мы не только воев против воев выставим. Хитрость ещё нужна... Не так готовы мы, конечно, как хотел я ... Сколько не по дюжинам волков у тебя, Треба?
  - Два раза по четыре едва, что по лагерю заняты. Остальных я вечор к Нетвору отправил, чтоб там ждали.
  - Мало. Да и мне волки нужны будут. Ну, да Нетвор поможет. - Темелкен обернулся к почтительно молчащему Сакару. - Видал я у вас колёсницы чиненые, старые. Скажи, пожертвуют жрецы? Да кони нужны самые негодные?
  Склат кивнул с готовностью, не спрашая, как волки, зачем, мол.
  Поднялся Темелкен на ноги, посмотрел в чистое чёрное небо россыпью звездной раскрытое. Вздохнул. На Родима посмотрел. Руками виски сжал.
  Молчали все.
  - Половину буди, Треба, - сказал Темелкен тихо. - А коней им найдём. И ты - сколько свободных дашь, Сакар?
  - Дюжины две будет.
  - Дюжины хватит. Буди. Пора уже. Сейчас поедут. Потом нас в пути обгонят. Если и есть вокруг лазутчики вражьи, то не понять им. И свои до поры знать не будут. Но сделаем, так что побегут ратники своерадовы. Иначе - не защитить нам городище.
  Треба и Сакар поднялись и канули во тьму. Родим с тревогой смотрел на побратима, раздающего по-алатски последние наставления склатским дюжим, но молчал. Видел Родим, много запретного знал Темелкен, чувствовал - страшно ему.
  
  Склаты ехали на запасных конях, боевых берегли. Волки же заводных коней не имеющие, но привычные к быстрой, как бег ходьбе, частью ехали, частью спешили рядом с конями.
  По дороге читали дымы. Пару раз как из-под земли возникали гонцы Нетвора, что-то шептали Темелкену и снова растворялись в поднятой копытами пыли.
  В степи сухо было. Уже впитала земля малые в эту осень дожди, что готовят её к снегу. Теперь подморозило уже по сухому. Торопился Своерад, - весь сжатый хлеб взять хотел. Жаден.
  Темелкен следил, как разгорались у волков глаза от близкой битвы. Сам же он, утомленный бессонными ночами, смысла которых не могли уразуметь ни волки, ни склаты, не поддался пока азарту грядущего боя.
  Устал он небывало. Хорошо хоть Треба помог уломать склатских жрецов, что, мол, раньше, чем оговорено выступать надо. Хитер на язык оказался Треба. Раньше-то ведь всё отнекивался вой - не умею, молвить, а тут... Всё просказал: и про невест желанных в городище, и про свадьбы осенние, по первому снегу, и про то, что битва уходящему в зиму солнцу угодна будет. Уговорили.
  С болью глядел Темелкен на свое воинство. Многих убитыми видел. Но торопил на смерть. Гонцы донесли - на полдня не успеют они. Выстоит ли рать? Родима с пешим десятком уже пятого дня отослал Темелкен с колёсницами да наказом, как битву затянуть. Успеть должен. Но выйдет ли? Когда в лагерь учебный волки вернулись с жирной 'болотной водой' Темелкен радовался, как дитё - нашли! Теперь вот сомнения взяли.
  А про воду ему как-то у костра вечернего Треба сказал: мол, к реке за водой ходим, а есть ведь и поближе, в распадке, но жирная да вонючая, пить нельзя.
  Засмеялся тогда Темелкен, мол, огнем-то жечь не пробовали воду ту? То не вода - нафт, он и в реке горит.
  Вот так посмеялись тогда. А как ясно стало, что силой со Своерадом не совладать, Темелкен волков послал. Привезли. Чудная вода - нафт, злая...
  
  Как до Росы-реки добрались, Темелкен решил уже отдых воям дать. С раннего-то утра, - так сказал, присланный Нетвором вой, - ударит Своерад на городище. Им же идти придется еще. Отдохнуть должны люди.
  Пробовал Беда упорствовать, мол, догнали бы в ночь, да только всех рассердил: волки, что полночи бежали, может, и будут биться по утру, но волков две дюжины всего, да и с них, отдохнувших, толку поболе будет.
  - Ну, сам посуди, - втолковывал Беде второй дюжий, Подар. - У нас всадников два ста да сорок, у Нетвора - волков сорок. Да в рати у городища до два ста, да оружие кто в руки возьмёт. А у Своерада только пеших ратных до ты-ста! Да конников пара сотен.
  Только Беде такие слова - что звук пустой. Не взять ему в ум, сколько это ратников - сто, да еще сто и так - сколько пальцев.
  Обидно ему даже - как так? Темелкен знает, Треба - знает, даже Сакар-черный головой кивает, а ему, Беде, в ум не взять. Больно много. И Родима нет - может, растолковал бы. Пальцы-то у него - вот они, а понять не может. И иначе уже совсем на Темелкена глядит, не так, как поначалу лета.
  Не сразу ведь перестали волки коситься, что грудь узка, да рост мелкий. Особенно самые молодые, что и Требе, пока по загривку не стукнет, не поверят.
  А Темелкен опять вечор на песке рисовал: так, мол, и так - сюда ударим, здесь развернем... Ну, и уснули потом многие. Устали. И Темелкен поначалу уснул, сильный - крепко спит перед боем. Но рано поднялся. До зари долго было ещё.
  Только к костру встал - а там Родим да Треба. Обрадовался Темелкен, увидев побратима. Словно солнце его согрело. Всё ли готово, захотел узнать, не случилось ли чего?
  Родим всё, как есть, рассказал. Не думал он ехать, да прискакал заполночь Беда. И обе дюжины волчьи привёл.
  Дюжий, что Родим за себя оставил, Подар - молод оказался с Бедой спорить. А Беда сердце скрепить не сумел, битвы хотел. Проследил он, чтобы склатов в ночь на караул поставили, - а ведь не склатам волков караулить.
  Никто и не слыхал ничего. Снялись тихо, коней свели, как Темелкен научить успел.
  Осердился Родим, взад волков конных завернуть хотел, но передумал потом. Сбоку городища поставить решил, схорон там для них в овраге ладный. И подход к городищу - весь, как на ладони, виден. А уж сдержать до времени Беду - Нетвор сумеет, кому, как не кияну.
  Свист волкам Родим подаст, как Темелкен скажет, силы хватит у него, услышат. Ну, а что ушли самовольно - за то Родим и вернулся, чтобы ответить.
  Треба головой покачал:
  - Сам шею сверну, коли живым выйдет!
  Оно и понятно. Волки присяги воинской Темелкену не давали, чтобы за ослушание наказать можно. Треба над волками старший был, он и спросит.
   Только тут понял Темелкен, почему Треба хотел, чтоб Темелкен Беде приказ отдал. Знал он - уйдёт вой! Горячить в себе лишнего не хотел.
  Кивнул Темелкен - поздно говорить, а судить придётся по тому, как выйдет.
  Родим голову склонил, согласен вроде.
  Вот так решилось.
  
  Сел Родим к костру предрассветному от пепла белому, к живому огню потянулся, кормить его стал, - устал, видно.
  И Темелкен сел. И Треба.
  Смотрел Темелкен, как ест огонь - робко по началу, а потом жадно.
  - Не много ли по утру богов накормим? - Вырвалось у Темелкена, от тоски предутренней да теплого побратимова плеча.
  И, сердясь на себя, подпихнул он в огонь свою малую жертву.
  - Хочешь знать: не жирно ли им будет, богам? - улыбнулся Родим.
  - Хочу. Не верю я, что хороший бог много крови хочет. Зачем ему такая обильная жатва? Кто семена потом сеять будет? Уйдем на небеса мы, его дети, другие люди понаедут, своих богов привезут.
  - А вдруг и боги воюют там, на небе? - поднял лицо к звездам Родим.
  - Может. Но думать я стал, боги ли они, коль по-людски справляют дела свои?
  Родим прикрыл веки и улыбнулся чему-то невидимому. Заронил он семена сомненья в темелкенову душу. Проросли они.
  - А, может, Темелька, бог он-таки один? Свет белый, чистый, разве воюет с тьмой? Тьма - то подступает к нему, силится поглотить, то бежит его. А он светит себе и светит. А прочие все... Кто кроме них сказал нам, что боги они? То, что не похожи на нас - верно. И сильнее они нас, и умнее, но дети-то мы одного отца, света белого. Э, вон смотри, Темелька, там, где обрыв, Хорс твой вот-вот загорячит коня. Сильно как засияет лик его во тьме, но среди света чистого - сияние Хорса песчинка малая. Бог ли он? Бог тот, кому ничего не надо, у кого всё есть. А Хорсу, Темелька, надо. Мы, люди, жертву от земли берем, зверья, трав, а Хорс - от нас. И только у света белого всё есть. И все мы в нём, и он в нас.
  Свет от костра плясал на лице Темелкена, может, огненный Крес так просил жертвенной крови перед боем?
  - Тепло мне от веры твоей. Но, если не бог с нами, то... как биться нам? - спросил Темелкен.
  Не всё словами выскажешь. Смутно ему стало, так ли спросил, как надо? Но Родим понял:
  - По душе нашей пойдем. Душа божье и человечье соединяет. Покуда позволяет душа - биться надо. А как не позволит, так и положу сам оружие в ратном поле. И сквозь уйду. Не будет моей душе неволи. Ну, а пока болит она за людей - за эту боль умру. Не за богов. Но и не против них, коли они с нами.
  Родим достал охотный нож, умело надрезал запястье, зоркий разглядел бы на руке его тонкую рунницу шрамов - все подряд - и дал кануть крови в огонь. Треба, кивнув согласно, тоже достал нож. Темелкен следом, поняв суть обряда, вынул из ножен подаренную склатским жрецом Вобуем новую саблю.
  - Кому жертвуем? - спросил он Родима.
  - Крессу жертвуем. Чтоб не спутал нас в бою с мясом своим. Сейчас кровь отдаем, знал чтобы. И Хорсу жертвуем - чтобы глаз не слепил. Пусть Хорс и Кресс кровь нашу возьмут, силу дадут. А в Сваргу не пора еще - сердце бы подсказало. Пожертвуем сильному!
  - Пожертвуем! - выдохнул Треба.
  - Жертвую, - прошептал Темелкен, глядя, как закапала на угли кровь, как подался облачком пепел... И тут же забилось у него сердце, и он зажал рану. Но голосом не дрогнул:
  - Пора. Свисти, Родим, как ты умеешь.
  И Родим засвистел, вынудив вставшего рядом Требу охнуть и зажать уши.
  Тут же заржали взбудораженные кони, заметались в предутренней темноте склаты.
  И только Темелкен, казалось, не слыхал ничего. Он смотрел в сторону восхода, но мира впереди него - не было. Смутная марь между землёй и небом сковала его взор, смутная, как облачко пепла, поднявшегося от огня, отведавшего крови.
  Сакар коротко вскрикнул, и склаты стали молиться, встав лицом на восход. Волки из уважения тоже смотрели на восходящее кровавое светило.
  
  А в трех-четырех часах пути просыпались защитники городища. Зевали и почесывались ратники. Готовили кострище, укладывая поперек припасенные дрова, волки. Каждое полено символизировало 'крест' - огненный сполох, а положенные друг поперек друга, они являли собой колесо света белого, крученый двукрест Сварги. Нетвор нахаживал вокруг будущего огня, наговаривая на дрова положенное.
  
  Крест на крест,
  Всё тебе - Крес.
  Из коры - дым,
  Из мяса дым,
  Из крови - огонь...
  Готов дом для огня,
  Готов стол для огня.
  Ждём только тебя.
  И мы твои дети.
  Мяса тебе дадим,
  Крови тебе дадим.
  Из мяса дым,
  Из коры - дым,
  Из крови - огонь...
  
  Вот уже и костер готов был. Те из волков, кто в рубахах, раздевались спешно. Только конники Беды и Подара, наставленные Темелкеном, не сняли кожаную нагрудь, шитую спереди медными бляхами. А вои Нетвора готовились встречать бой с голой грудью.
  Нетвор ждал. И вот, как бы ниоткуда, неспешно вышел водун. Пошептал меж вытянутыми к кострищу руками - и занялось. Полечи-ратаи стояли поодаль, смотрели с неловкостью. Чудно им было глядеть на живородящий дикий огонь и страшно. Забыли они уже почти общую когда-то с волками веру. Земля пахотная давала веру свою, корежа Мать родящую, мать-Макошь - в Мать родящую зерно, мать-Долю, любящую людей слепой любовью матери забывшей, что не только они дети её.
  Огонь жадно пожирал отданное, волки молчали, выстроившись окрест - первогодки, молодые, средние, старые, а Нетвор нахаживал вокруг кострища - бормоча густым голосом что-то совсем уже малопонятное стоявшим, но знаемое.
  Но вот костер рассыпался красными глазами и Нетвор с надсадным криком прыгнул босой на горячие угли. Глядящим на Нетвора показалось вдруг, что стало как-то темнее, и гул голосов, повторявших за кияном, пеленой накрыл кострище.
  Нетвор прошел круг, другой, и старые вои тоже потянулись один за другим на угли. Вои проходили круг и сменялись, а Нетвор продолжал нахаживать. И, только когда последний из первогодков ступил в разметанный и остывший костер, Нетвор поднял тяжелый взгляд свой к небу и закричал в голос:
  - Смотри, Крес! Здесь все вои твои!
  И вдруг громом ударило в сухом небе.
  Вскинулись глазами к солнцу волки, замерли полечи. И ратники Своерада, построенные уже в часе пути от городища схватились за обереги. Словно далекий бог ударил раз в небесный бубен и замер с занесенной рукой. 'Худо', - пробормотал кто-то тихо. И зашелестело по рядам: 'Худо, худо'...
  
  Ратники городища строились пред деревянными воротами. Волки, как сговорились Темелкен с Нетвором, сгрудились левее. Колёсницы тоже были готовы. Три колёсницы Родим от склатов пригнал, да четыре телеги в городище Нетвор взял. И всё, как Темелкен велел, сделали волки - со всего городища горшки собрали, дурную соль с желтой землей смешали и с углем древесным, горшки набили, смолой обмазали, уложили в телеги плотно, соломой обвязали, нафт приготовили, стрелы зажигательные. Семеро самых молодых волков - мальчишек почти - в рубахи мокрые одели, водой обливаться велели. Только Своерада и ждали.
  Ну, так и пришёл он.
  Своерадовы ратники шли - напугать старались. Орали, шумели. Строены были плохо, больше толпой валили.
  Своерад, как на полёт стрелы подошли, вперед вышел, кричать стал, что, мол, право его. Волки луки похватали, в первые ряды полезли, Нетвор остановил. Понятно, что стрелок крепкий, Елен, али Кола тот же, снять смогли бы Своерада, но какая память от рода пойдет потом?
  Ждал Нетвор, понимал, что время тянуть надо. Ждал молодой кмес - делать дальше не знал чего. А может, и оробел даже.
  Доброго не сказал Своерад: моё, мол, что хочу, то стопчу.
  И тут навстречь ему водун вышел. Сухонький такой старичок. А голос зовкий да слышный. И говорит он просто так, как родовичу непутевому, мёда хмельного перебравшему: иди домой, мол. Боги, мол, не поймут, чего полез.
  А тут с неба опять - как ударит.
  А водун повернулся себе и пошел. Всё сказал, вроде.
  
  Только не гром уже Своераду божий гром, себя иначе он, чем других числит. Раньше-то все росы были дети божьи, теперь изменилось вот. Кто богат, тот, вроде, как и от бога, а других - что травы.
  Однако ратники своерадовы заколебались. Пока криками да угрозами строй восстановили, уже и солнце совсем высоко стало.
  Глянешь со стороны - как саранчи рати у Своерада.
  Мало у городища.
  Ревут, озлившись, на брань, Свооерадовы ратники, вперед качнулись...
  Нетвор, чуя, что щас повалят, велел молодых на телеги сажать, спины и головы им сырыми шкурами оборачивать. Ну, и ждать, чтоб чужие вперед попёрли, чтоб не остановить уж.
  И вот страшно, плотно двинулась рать на защитников городища. Застыли люди кмеса, ещё чуть - и дрогнули бы.
  Только волки деловито суетились за спинами поратников у колёсниц да телег старых. И вдруг крики пошли сзади:
  - Сторонись! Сторонись!
  Вои расталкивали ратников, чтоб смогли проехать телеги. Три колёсницы да четыре телеги, влекомые степняцкими коньками, выкатились из-за рати и вытянулись вдоль. Возницы были замотаны в сырые, мехом к телу шкуры, на головах ещё и береста была намотана, а у среднего - прилажен медвежий череп. По бокам шли лучники с обмотанными пенькой стрелами, да мальчишки несли горшки с углями. Тут же вои мешки поднесли. Из мешков они лили на горшки что-то черное и жирное.
  Видя такое чудо, молодой кмес хотел было кликнуть дядьку, разузнать, головой завертел, но ратники Своерада тьмой застили уже всё поле перед воротами. Поздно шум подымать. Да и волки - свои, родовичи. Видно знали, что делали.
  Рявкнул, подавая сигнал, Нетвор, хлестнули коней юные возчики, и понеслось, громыхая деревянными колесами странное воинство! А следом ударили горящие стрелы.
  Вот одну колёсницу охватило пламя, вот - телегу! Полетели вверх пылающие куски. Закричали обожженные кони.
  Изо всех сил гнали визжащих коней посланные на смерть мальчишки. Колёсницы вперед вырвались, телеги потяжелее - поотстали.
  По рати свооерадовой волна пошла: лучников выкликать взялись - да поздно. В ближнюю колёсницу будто молнией ударило! Грохот раздался - шибче чем с неба! Люди вокруг как горох посыпались, дым страшный повалил - чёрный. А потом и вторая колёсница рванула, третья... Тут уж и по тихоходным телегам стрелять некому стало - един бог поймет, что началось перед воротами: повозки горят, люди бегут, топчут да сминают друг друга! А ратница у Своерада большая, в раз назад не повернешь!
  - Славно горит нафт! - выдохнул Нетвор, глядя на мечущихся по полю ратников Своерада. - И взревел во всю глотку: - А ну, бей пришлых!
  
  Не жалели заводных коней спешащие к городищу склаты. Волки же, и до того поразившие выносливостью, бежали еще резвее.
  Немногие конные волки, оставшиеся со склатами, понимали, что настоящей битвы им может и не достаться и кидали всю злость свою в бег.
  Вот и Роса уже.
  По натянутой быстро волками верёвке споро перешли в брод, оставили в рощице заводных и вьючных, двинулись левым берегом, чтобы выкатиться Своераду в бок.
  Вот уже и крик долетел издали...
  
  Вылетев из-за рощи, склатские сотни по команде перестроились дюжинами и припустили галопом. Связанные битвой, люди Своерада да защитники городища не сразу и поняли, что за вои, ощетинившись копьями, влезли в бок нападавшим.
  Однако упрежденные волки Нетвора заорали: други, други! И как с цепи сорвались. Сдерживаемые до той поры кияном, они давно уже озверели от 'нешаткой' такой битвы. И вот, наконец, Нетвор взревел во всю свою могучую глотку.
  'Куда уж такому в дудку свистеть. Мёдведом ревет', - подумал Темелкен. Бился он в самой голове своего маленького отряда, но дюжина лучших конников во главе с Сакаром прикрывала его.
  Ратники Своерада, едва оправившиеся от 'печей чадящих', оказались вдруг между молотом и наковальней. Первые ряды пеших были плотно связаны защитниками городища, а в бок вгрызлись чужие всадники. Лёгкая конница кусала копьями, но стоило Своераду послать крикунов, орущих 'лучников на шуицу', как чужаки бросали малые щиты за спины, разворачивали коней и вытекали из измятого, развороченного бока, как вода между пальцев. Но тут же, рассыпанные, кажется, они снова съезжались в дюжины и били прямо в спину, где на высокой повозке стоял сам Своерад, багровый от злобы.
  А у городища рычали волки, разом разметавшие самых ярых, уже рубивших ворота. Недаром упреждали Своерада, что любой волк много лучших ратаев стоит. Маленько оживились и ополченцы, и ратники кмеса. А сумасшедшие конники снова бежали в явном беспорядке, но тут же построились и острым ножом ударили в многострадальный левый бок!
  Много больше воев было у Своерада. Было в запасе и столько же конных, сколько тех, кто рвал и кромсал сейчас его ратницу. Да не было у Своерада думы такой - многих ратаев в преддверие сева весеннего у ворот положить, да коней покалечить. Хотел большой силой малую раздавить. А не вышло.
  С высокой телеги глядел Своерад, как кровью обливается левый бок, как Нетвор, грудью шире двух ратаев, рубит сплеча топором лучших его воев. Шипел Своерад от злости. Велел кричать, чтоб отводили рать. Думал, может, еще вдогон чужие всадники пойдут. Не пошли.
  
  И бой замер. Дышали всей грудью волки, загоняя назад рвущуюся наружу и неутоленную ещё жажду битвы, перестраивались ратники Своерада, отведенные на два полета стрелы. Поле усеяно всё было ранеными, к которым, не чуя собственных ран, бросались товарищи.
  Много потеряли пришлые. Больше всего - сами и подавили, напуганные взрывающимися телегами да колёсницами.
  Темелкен спешился и сошелся с Нетвором, Сакаром и Требой, ведь неявно было, что сделает теперь Своерад. Хоть силы и не сравнялись, но не один к трём было теперь, а едва ли один на двое. А из защитников городища - помяты только ратники кмеса да ополченцы. Волки же потеряли убитыми двоих, не считая раненных, да доростков, что на телегах были, из которых один только и спасся по чуду. Склаты - до дюжины имели легко ранеными, да коней на заводных сменять пришлось стольким же.
  Сам Темелкен был поцарапан у виска стрелой, Сакар, бившийся рядом, оттолкнуть успел - в лицо целили. Треба уже и меч оттер, только Нетвор, весь покрытый чужинской кровью, вид имел жуткий и воды поднесенной не принял, оно и к добру, уж кем-кем врагов пугать, коли не кияном.
  Подскакал и Родим, с лицом своим беспечным и светлым, что солнце полуденное. Словно не бился вовсе. Доложил - дюжины волчьи в овраге истомились сильно, но сидят крепко. Кивнул Темелкен. Треба бросил долгий нехороший взгляд в сторону оврага. Смолчал.
  Темелкен, глядя на удобренное телами людскими и чужинскими поле, свёл челюсти и сказал Нетвору:
  - Люди, коли лишние есть, убитых пусть соберут. На пути Своерада в полете стрелы навалом положить надо, чтобы строй ратный сбили, да спесь.
  Нетвор брови было нахмурил - не по-росски над убиенными глумиться, да задумался. Ведь и не глумиться предлагал Темелкен, а вроде как своих на пути у своих же рядком разложить, пусть берут мол! Захохотал киян. Родиму махнул - делайте!
  Темелкен на Требу посмотрел: 'Пойдёт, думаешь, Своерад?'
  'Пойдёт'.
  - А конных пустит? - в голос спросил уже.
  Кивнул Треба. Видел он рожу Своерадову красную, как солнце на заходе, и так же, как Темелкен, решил, что не уступит пришлый кмес в яри такой.
  - Нафта семь мешков будет?
  - Найдут.
  - Полосой надо налить. Ветер от городища идет. Коней пустит - зажжём.
  - Сделаю.
  Отошел быстро Треба, двух волков за нафтом послал. Вернулся.
  Темелкен жестом Сакара подозвал:
  - Стройтесь, как будто лоб в лоб пойдем конными.
  - Хочешь, чтоб и Своерад конных наперед послал? - спросил Треба, глядя, как шевелится, словно зверь-ящер, своерадова рать.
  - Хочу. Нам крови меньше придётся. Испугаем коней - сомнут своерадовы конники своих же пеших. Хорошо у них выходит - своих мять.
  - Что до Беды послать? - спросил Нетвор, испив, наконец, воды и помягчев самую малость.
  - Пошли - сзаду по оврагу пусть обходят. Сильно зол Своерад, многих положит ещё. Скажи, как загорится нафт, как смешаются конники Своерада, так пусть со спины ударят. Сумеют кмеса убить - тут и побегут его вои.
  - Сумеют, коли Родима ещё пошлю. - Сдвинул брови киян. - Удача с ним воинская.
  Кивнул Треба. Промолчал Темелкен. Видел он - силён в бою побратим. И ум его холоден, и руки проворны, и хитрости не гнушается: поверх кольчуги новой - рубаху старую натянул (и как на груди не лопнет?).
  Зубы свёл Темелкен - не совсем по нутру ему пришлось. Кивнул. Понимал, что дело говорит Нетвор. Понимал - и что побратим не отступится.
  Нетвор же, послав за Родимом, всматривался теперь в скудную оборону городища. Ратники молодого кмеса выправили строй. Кмес-Будимир два раза проскакал взад-вперед, ровняя линию обороны. Вот дядька указал ему рукой на Нетвора и Темелкена, стоящих поодаль. Кмес ответил что-то неразборчивое, но головой дёрнул, злое. Похоже, дядька предлагал ему встать под руку Нетвора, его приказы слушать, а кмес осердился такого. Что ж, ратники его Нетвору и Темелкену не мешали. Видно, что будут стоять они так же, прикрывая ворота.
  Волки снова разожгли костер. Немногие наносили калёным лезвием шрамы по погибшим - не по своим, так по родным по крови полечам-ратникам да ополченцам, многие же просто жертвовали огню - сцеживали на угли разгоряченную кровь, обретая спокойствие перед предлежащей битвой.
  Небо, и с утра не ясное, заволокло уже серой дымкой.
  - Дождь не ударит ли? - спросил Требу Темелкен, мало знающий здешнюю погоду.
  - Водун не допустит, - ответил Треба без сомнений.
  - Скажи, коли так силен водун, чего сторонятся его полечи?
  - Так страшно ж им. Сами-то они не видят уже того, что внутри. Снаружи только глядят. Вот, видал, огонь в грозу с неба в землю врастает? Волки чуют ещё, как растёт древо огневое, кресово. Не боятся они. А иной вой, что в раздумьях сильных может к древу тому огненному с молитвой и сердцем открытым пойти, в ночь грозовую на место высокое. Знают вои, что не куда попало корни огнь тянет. По кресову закону растёт. А, коли чего, так и обтечёт он воя от молитвы старой, что помним ещё. Зато и совет дать может. Постоит вой под кресовым светом, глядишь и просветлится у него в голове, обиды сгорят, стынь отступит сердечная по погибшим аль умершим.... А полечи не видят уже древа. Какое им древо, коль страх да жуть? Коль лупит, да лупит с неба? Того и гляди - убьёт, - Треба усмехнулся. - Кто лупит - не видать, оттого и страшно. Ну, а чего боится человек, то, считает, ему и плохо. Вот так и водун для них: видят - творит что-то. Огнь кресов позвать может, болезнь. Страшно им. Умом-то дела божьи не взять, почуять их только можно, вот и невдомёк им, чем занят Водун. Ну, и измышляют по-человечьи, что, мол, плохим чем-то. Зато кмес - хоть вор, к примеру, или дурак, - зато прост и понятен.
  - Сгинут они с таким князем. Слаб он.
  - С кмесом-то? Зато свой. Что они - что кмес. Сами его отца на защиту городища выкричали.
  - Как так выкричали? - Темелкен интересовался сдержанно, думая о своём и зорко поглядывая на черневшую впереди рать.
  - То обычай у их схода такой - выкликать кмеса.
  - Кто громче заорёт что ли?
  - Вроде того. Мы ж вона кияна выбираем, которого Кресс укажет, огонь примет, ну, а они - сами. От того и кмес, к месту, значит, приложен, к городищу его... Безбожный это обычай - человека, Сваргой неотмеченного, наперед других ставить. Много чужой крови за обычаем этим будет. Разве что, как ты сулишь, бога чужеземного под такого вот кмеса принять. Так ведь и то не ладно: сам-то кмес посаженный всегда знать будет, что бога-то опосля подштопали, значит, власть не по-божьи - по-человечьи купить можно - за кровь чужую, за обман.
  - Чудно...
  Темелкен, озабоченный навязанными ему союзниками, начал разглядывать ополченцев и ратников молодого кмеса. Ратников особенно помяли чужинцы. Как они? Дух боевой не растеряли? Хорошо хоть бьются за себя, да за семьи свои.
  Други грудились далековато, лица сливались. Видно было только, что ратные все ещё не рассыпали строй, а ополченцы, словно бы, шумят о чём-то. И вдруг задорный молодой голос затянул
  - Как пошли наши робяты...
  - Да по девками... ихну мать! - подвязался басок.
  - Нагишом застали девок
  - Да начали их имать! - подхватило ополчение.
  С краю раздался хохот. А ломающийся басок завел новый куплет:
  - Как пошли наши робяты
  Своерада поимать!
  Нагишом его застали...
  Последняя строчка потонула в хохоте.
  
  Вдруг Треба круто развернул лицо к оврагу, плечи его напряглись, словно бы увидел он что-то. Но тут же опустились плечи, и лицо его снова ушло к чужинскому войску.
  Темелкен не видел того. Вперёд смотрел уже. Рать шевелилась на горизонте.
  - Сейчас повалят, - убежденно сказал Темелкен.
  И повалили.
  Впрочем, как и предполагал Темелкен, вражья рать вскоре смешалась - по собственным раненым и убитым не пошла. На виду же ей стояли конники Сакара, нарочито ровно и выверено. И рать Своерадова раздалась, пропуская своих конных.
  Неизвестно, как обучены были конники Своерада, но не боялись их, потому что пускать конных на конных Темелкен и не собирался.
  Конные Сакара на всём скаку по свисту поворотили назад, а двое конных волков ударили под ноги чужим горящими стрелами. Ратовище заволокло черным дымом. Раздавались только крики да дикое ржание. Похоже было, что, как и хотел Темелкен, понесли испуганные кони и топтали сейчас своих пеших...
  И тут же что-то неладно стало на задах у Своерада - ратники заволновались, комом закрутились. Не видел Темелкен, далеко было, да видел Своерад. Пока внимание его вое-вод было приковано к своим же одуревшим конным, пока поворотить пытались... Выскочили прямо в тыл какие-то, кровью измазанные так, что и не поймешь, что за люди! Сидели они на конях, но лупили почему-то из луков! Словно коса пошла гулять по Своерадовой рати.
  - Ра-ааа-З! - взрёвывал Беда.
  И две дюжины стрел со злобой вгрызались в ратных.
  - РАА-З!
  Родим же, ложной храбростью не захваченный и кровью дурной не пьяный, держался сзади маленького отряда своего, направляя его свистом.
  Не знал Темелкен, что тем же оврагом, что двинулись волки, послал Своерад два-ста своих пеших к городищу.
  Да, только - то ли услыхали чего, то ли почуяли волки. Коней придержали, позади оставили, сами вперед прошли, вверх по оврагу все щели облепили. Чуть мимо себя пропустили врага - и стрелами ударили. Напрочь два-ста пеших выкосили. Кровавый ручей побежал по земле... Так кровью смердило, что еле сдержал своих Родим - одурели от запаха-то смородного. Хотели бегом бежать - бить своерадову рать... Своротил. Велел стрелы вырезать, да за конями вернуться.
  Ждал Своерад, сейчас ударят на ворота засадные, донесли ведь ему, что, мол, нет людей у волков боле.
  А много и не понадобилось.
  Темелкен же, почуяв слабину во вражьей рати, свистнул Сакару и Требе, чтоб наступали. Тут же раздался свист дудки Сакара, а Треба, вложив пальцы в рот, засвистел по-волчьи. На свист донесся от стен воинский рёв Нетвора.
  Заволновались и люди кмеса. Поймав глаза Темелкена, Треба кивнул, поворотил коня и поскакал к одинокому княжьему знаку - высокой палке с тамгой - маячившей над ратным полем.
  О чем говорили - не слыхал Темелкен, но видел: так же пошло вдруг, как со жрецами склатскими. Словно была внутри Требы дверца малая. Нечасто он открывал ее, но уж коли открывал...
  Видел Темелкен: вздыбились, да поникли вдруг плечи у молодого кмеса, голову склонил, рукой махнул. И тут же поворотил Треба коня к дядьке кмесову. А через миг и команда по рядам ратников кмеса пошла. Темелкен поднял было дудку, да опустил. Треба и сам ладно все сделал.
  Темелкен же, вспомнив место, откуда Родим показывал ему городище, поскакал со своей дюжиной туда, и битва раскинулась перед ним совсем уже как на ладони.
  Отсюда виделось, что много больше ещё своерадовых пеших. Однако с телеги обзор не таков. Да и не до стратегий стало уже Своераду: две волчьих дюжины сеяли в тылу его смерть холодно и расчетливо. Вот, видел Темелкен, оставив троих убитых, развернулись волки. Но не отошли назад, а ударили в бок, закрывшись конными и пешими защитниками телеги, не давая выстроившимся, наконец, лучникам, выцеливать их. И в тот же бок ударили вдруг конные Сакара, обошедшие наступавших пеших волков и ратников кмеса. И все смешалось у телеги.
  Сердце стукнуло у Темелкена. Кончена битва. Остановить бы, да как? Вот она и кровь полилась теперь, что во снах он видел. А видел он: бегут ратные люди, а им стрелы да топоры в спину... И валятся лицом в землю невинные уже, страхом и хитростью побежденные. Ведь разгорячится когда кровь, не остановить!
  
  Да, не все волки опускали ножи да копья, когда ратники чужие бросали оружие. Долго насыщалась Мара. Не все слушались команд и ратники молодого кмеса, даже посылали Родима да Требу, остановить чтоб. И поле у городища не видело раньше такой жатвы. И не видеть бы ему боле.
  
  Но вот и тихо почти стало, хоть и от тишины той, не меньше чем от крика и звона виски ломило.
  Только Своерад, оглушенный и поятый волками живым, визжал теперь да плевался, к телеге своей привязанный, что мол, не нашлось на него поединщика, что лукавством взят...
  Съехались да сошлись вои старшие - Нетвор, Темелкен, Треба. Даже кмес молодой сбоку притулился. Молчали.
  Треба и Нетвор глядели на ругающегося Своерада и думали о своём. Кмес, белый по первому своему настоящему сражению, похоже, и рот позабыл, где открывается. А Темелкен глазами искал Родима. В неразберихе всеобщей потерял он его. Да и вязали Своерада другие молодые волки - Подар и Лишко - чумазые, довольные. Как же - чужинского кияна, почитай, взяли. Но побратим-то где?
  Видно - тревога читалась на лице Темелкена. Треба посмотрел, да как свистнет. Не хуже Родима вышло. Что ж, умел да молчал?
  И тут они выехали: Родим да Беда. Говорили видно. Беда хмурый был. Родим - весь в кровище заскорузлой, как и все конные волки, рубаха на нем порублена, рукав оторван, но так ничего - целый. И Беда целый, а лучше б хоть ранили, что ли - у Требы-то вон как желваки под кожей заходили.
  Но Нетвор брата за плечо взял. Встряхнул. Он старше, знал - в молодых завсегда дури много.
  Треба брови свел. Головой помотал, злобу стрясая. Нетвору на Своерада кивнул, сказал что-то тихо.
  Захохотал киян. Беду поманил - сюда, мол, иди.
  Тот с коня соскочил.
  Нетвор Подару с Лишком махнул - вы Своерада-то развяжите. Потеха будет.
  Треба усмехнулся нехорошо, на Беду посмотрев, но сказал несердито:
  - Своерад недоволен, что вои его хитростью взяли, поединка просит.
  Беда заулыбался резаным ртом, обрадовался. Понял, что прощает его киян, волчий выбор дает - или умереть, или славу себе стяжать.
  Раздались круг телеги вои. Нож Своераду кинули.
  Всяких поединщиков видал Своерад, но таких веселых, как Беда - не видел. Невдомек ему, что за радость у волка с чужим кмесом биться. Коли бы не так зол был, головой бы подумал. Может, и придумал бы чего, супротив Беды. А, может, и не придумал бы.
  Беда хохотал, волки и того больше смеялись, глядя, как Своерад злится да ярится. А ярь дурная - в борьбе самая помеха. Своераду и без того не с волками воевать. Вот с молодым кмесом - того порешил бы.
  Доволен был и Нетвор. Повеселились, очуялись волки после битвы.
  Только Темелкен поединка и не видел уже почти. Как улеглось у него на сердце за Родима, так чернота совсем затянула взор. Звуки с новой силой в виски ударили.
  Родим обернулся - охнул, подхватил побратима. Тут же Сакар подскочил. Вместе с коня сняли, что делать не поймут. Сакару вроде не до того бы: Нетвор выкуп стал назначать за снова оглушенного Бедой Своерада, - а не отходит.
  Родим потихоньку Требу окликнул. Посмотрел тот: раны следов нет, а огнем горит вой, только вот царапина на виске припухла... Яд может?
  Родим за водой послал, Провора нашел - в родной дом Темелкена везти решил. Если яд - может в бане выпарят или отпоят чем? Сакар двоих воев дал - довезти помочь.
  Долго смотрел им в след Треба.
  
  Многое испытать успел Родим, но ещё никогда не приходилось ему глядеть, как медленно, и, словно бы нехотя, расстается с жизнью тело роднего человека. Мать-то он дитём совсем похоронил.
  Провор, отведавший первой в своей жизни крови, тоже был не краше Темелкена, но не видел его Родим. Вой стоял в головах побратима и не отрывал глаз от его бледного лица. Он не смотрел даже, чем занят водун и пришедшая на подмогу ему Ягода - баб-ведуний постарше не нашлось в тот час свободными в селище, много раненых привезли.
   Ягода, нашептывая, переливала воду туда-сюда из миски в миску, водун вышел вон и вернулся тут же с охапкой веток и трав.
  
  - Один - он иной,
  Два - она и вода,
  Три - дрова,
  Четыре - зола,
  Пять - след.
  Кто прошёл?
  Сняла,
  В огонь бросила,
  Паром ушло,
  Зола скрыла,
  Кровь остановила.
  
  В углу тихо сидели Провор и двое склатов.
  Темелкен вдруг заговорил что-то, не открывая глаз, по-алатски.
  - Что говорит? - спросил Родим подскочившего тут же воя Сакара - Борота, что много торговал с волками и объясниться мог сносно.
  - Бредит, - прошептал вой, склоняясь к ложу из соломы и волчьей шкуры. - Отца зовет. Просит, чтобы взял с собой куда-то. В место какое-то неведомое. Мол, возьми туда... - Склат невольно обвёл глазами низкие своды пещеры водуна.
  Неуютно ему под землей было. Боялся подземья склат. Считали склаты, что лучше в бою смерть встретить, чем в норах таиться. Пещер не рыли.
  Родим тоже обвел глазами жилище водуна и, наконец, заметил сжавшегося в углу Провора. Не глядел Родим, как сражался он, но знал, что и охоту-то не любил Провор, а охота на человека - в сто злее. Пусть и защищаться пришлось, но не всякий сердце воя имеет, а и вой первый бой свой всегда помнит, иначе не волк он - пёс бешеный.
  Родим поманил Борота и второго, мало знакомого ему склата, показал на Провора: 'Проводите до селища, а сами идите. В руках богов всё'.
  Вои головами закачали: спросит, мол, Сакар - какие новости? А новостей нет. Значит, ждать надо, что водун скажет про Темелкена.
  А водун развел огонек малый, вскипятил наговоренную Ягодой воду, распарил в горшке травы и стал обкладывать раздутый висок Темелкена. Ярга, помогая, всё пришептывала что-то женское.
  Для Родима мир уже уменьшился до кельи, узким стал, тесным... Только звезды проступали из темноты, или мерещилось ему.
  
  Про то, чтобы снести Темелкена к водуну - Ягода надоумила. Сначала-то в селище привезли.
  Если бы ведал Родим, как боялся за него во время дурной этой битвы мучимый предчувствиями Темелкен. А воно, как вышло.
  Рассердился-таки бог. Но кто? Кресс или Хорс? Родим решил, что Кресс. В Хорсе он лукавства не видел.
  А вот Кресс - хитер. Он частью человек он, оттого и обманщик. В далекие дни, когда были люди осенены духом, но неразумны ещё, полюбил Вышний Раз создание своё, ведь были тогда люди прекраснее, чем теперь, ростом могучи, лицами светлы. И родился у Вышнего Раза и девы земной сын: не бог и не человек. Дух отцовский в теле людском не удержался, но след оставил. Развилась с колыбели в дите хитрость неимоверная. Уже младенцем обманывал он мать и отца своих, бусы материны в люльке своей прятал. А когда подрос мальчик, глянул он на людей и понял, что неразумны они, а лишь осияны только. И дал он им разум свой хитрый, сказав, что от Вышнего раза он взрощен. Но мать обман распознала сердцем и прогнала сына. И родился у нее от Вышнего Раза другой сын, который смог вместе с разумом уже и дух отца принять. И назвали его Род. А старшенький Кресс обиделся и...
  - Уходит он, - шепнула Родиму Ягода.
  'Как уходит, куда?'
  - Водун не велел тебе сказывать, а я скажу. То не яд уже. Яд на убыль пошел. Кровь у него иная. Домой она его тянет. А где дом - не спрошай, не знаю я. Только - чужой он здесь. Как яд ему в кровь вошел, так кровь его - к своей взывать стала. А его кровь далеко. И он за ней уйдет. А не пустим - ума лишится.
  - Так мы побратимы же, - прошептал Родим. - Во мне его кровь, в нём - моя.
  - Потому водун и не велел тебе говорить. Не удержит, мол, и сам сгинет...
  Родим поднял глаза и столкнулся с горячечным взором Провора. Лицо брата было такое, что поднялся волк, сделал те 3 шага, что разделяли их, обнял крепко, и, повинуясь порыву, оберег развязал материнский, перепоясал Провора. Шепнул: 'Ленко, коли волком вырастет, - ты не препятствуй'. И глянул косо на вошедшего водуна, тоже неестественно бледного, истончившегося словно.
  Кровь... кров...
  Вернувшись к ложу, Родим вынул нож и привычно навел рану. И вздрогнул - как огнем обожгло руку!
  Водун поглядел на набухающий ручеек и схватил прислоненный у стены липовый посох.
  - А ну вон пошли все! - закричал он на склатов и Провора. - И ты Ярга иди. Сами они решат, куда кровь позовёт, - он повернулся в дверях, глянул на побратимов. - Сильные вои уходят.
  - А как же боги? Неужто, Род не вступится за него? - Уже на стылом, пригретом закатным солнцем взгорке, спросила Ярга.
  - Род такой же сын Сварги, как и мы с тобой. А тот, кто от Сварги - не может душу неволить. Ради неё, души всё. Значит там, где земля Темелкенова - нужнее она. Видно скоро сильнее Кресс станет в людях, разум затмит им свет чистый. Родим кровь свою светлую ближе к миру понесёт. Сильна его кровь. И многие от него народятся еще, свет Сварги в себе несущие. Может...
  И снова с неба просительно ударил сухой гром, чудной и неприятный по стылости. И задрал водун лицо вверх, сощурил, словно прицеливаясь, глаз, и поднял, да вниз повёл ладони.
  И заплакало, наконец, небо. Горько и больно, с ледяной водой и снегом.
  - Ну да, тебе можно, - пробурчал водун, кутаясь в волчью шкуру и поспешая за Ягодой к селищу.
  А небо злилось, смывая конскую и людскую кровь.
  И много еще было крови небесной, потому что ушел тот, чья душа питала реку Сварги, как роса малая питает небо. И, слизывая малую каплю росы, мы думаем, что на всех хватит.
  На всех ли?
  
  Тяжкий день ушел в ночь. А на утро не нашли уже тел побратимов в земляной келье водуна. Только бурая капля запеклась там, где лежала голова Темелкена. И не было вовсе следов от побратима его.
  А, когда хватились, узнали, что исчез и чудной конь Яша.
  Правда, говорили потом полечи, что коня волки задрали, а тела побратимов - водун спрятал. Ведь не верили уже люди в чистоту древней своей веды. А вместе с верой уходил и мир старый, текучий. Становился мир плотным и жестким, чтобы мы с тобой не прошли уже его сквозь, как Темелкен с Родимом.
  Только ведают знающие, что обернулось уже время полный свой круг, и снова тощают мировые стенки. Но про то тебе знать и неинтересно, поди. А кому интересно, тот и сам приглядится по закату или восходу. Глядишь какую дорогу и выберет...
  
  
  
  
  

3. Пограничье. Рассказ

  
  
  В тот день,
  когда я
  Поднял меч
  На свое отражение, -
  
  Падали звезды,
  И плакали
  зеркала.
  
  И я не ждал ни победы
  И ни поражения.
  
  Только зола...
  
  Отправляясь к Серым границам, Он, прежде всего, давал себе ощущение кольчуги: касался внутренним взором каждого уголка своего сияющего тела в поисках самого малого пятнышка неверия.
  И ещё, и ещё раз, перед тем, как окунуться в Hебытие, Он касался себя внутренним взором, выискивая и отбрасывая прочь темные думы о том, существуют ли вообще те, кого он призван оберегать в суровой дали Пограничья. Кто они, слабые, что не страшатся зла, ибо так ничтожны, что гибнут, даже не узрев его, от одного дыхания великого Тёмного Начала?
  Тело его сияло теперь нестерпимо. Он был готов. Почти готов, потому что одно неистребимое пятно сомнения всё же темнело на Его броне. Оно было немым укором недавних дум. Хотя как Он мог размышлять об очевидном, данном ему Верой? Ведь размышления для таких как Он, всего лишь нелепое препятствие вездесущему свету...
  И всё-таки Он размышлял. Редко, бессистемно, но размышлял. И во время недолгих передышек между битвами начинал прислушиваться к разговорам сияющих более глубоко. Тех, что восходили на недоступный Ему второй, и даже третий уровень Башни. Тех, что размышляли и сомневались. Чье сияние было окрашено не только в цвета чувств, но и в цвета мыслей и прошлых деяний.
  Сияние старших вилось, словно многослойные одежды, смущая его прямые и чёткие чувства. Оно имело и совсем непривычные для Него тона, не связанные с вечной битвой здесь. Это были краски иных миров, где дыхания Великого Темного и Великого Светлого становились едва различимыми, и, порой, смешивались, и где, как говорили, каждый волен был выбирать не по извечной Вере, а по иному чувству. Чувству, которого Он не знал.
  Он только сражался. Сражался всегда - вечность за вечностью, эон за эоном. И враг был определен не Им. Но отступить было бы невозможно, как звездам нельзя было бы не сиять, а музыке сфер не литься через времена и пространства.
  А ведь было время, когда Он не то что не размышлял, но и не стремился даже к доступным ему младшим уровням Башни, где его чувства усиливались и расцветали, и он мог любоваться их чистотой и светом. И где зарождающаяся мысль его тоже могла бы обрести вдруг свою форму и окраску и, под восхищенные переливы таких же юных, как он, отразиться от сияющих, уходящих в бесконечную высоту, стен Башни.
  Да, всего лишь малый срок назад Он отдыхал и набирался сил лишь в битве и видел жизнь свою, как битву. И сомнения не знали даже Его имени.
  Впрочем, в нашем понимании у Него и имени-то никакого не было.
  Таких, как Он, народы ай-вин, те, что кочуют между мирами и видят многое, незримое для иных плотных, называют лۥассаль (сияющие). Иногда, говорят они, некоторые из лۥассаль доступны зрению людей, особенно в моменты выбора, смерти или откровений. Впрочем, возможно, это обычные сказки, придуманные в неблизкие века сильными мира того, дабы грабить и унижать слабых. Сильные во всех мирах всегда слагают сказки о Богах, чтобы подчинять себе слабейших. И всегда боятся настоящих Богов, ибо сами начинают уже верить, что Боги - слепые слуги бессмысленных ритуалов, а истина повергает их в бездну. Слабейшие же, напротив, запуганные придуманными человекоподобными Богами, расцветают чудными цветами духа, коснувшись вдруг настоящего сияния. Ибо сила и слабость не в том, что мнится людям. Им кажется, что в обладании сила, но нет ничего слабее обладания...
  
  Так говорили на первых этажах Башни, куда только и допускали Его. Там воины лۥассаль (будем называть их так за неимением другого, более подходящего слова), могли наблюдать и ступени света к высшим ярусам Башни, и жуткий рот провала в бездну в самом её основании.
  Провал.
  Вечно призванный напоминать о слабости и неверии.
  Только один раз Он подходил к самой пасти Провала - невероятного, жуткого, но живого средоточия зла. Так же, как и Башня, Провал ярусами уходил вниз. Ближние были черны, средние светились, словно серая плесень, а из глубины доносились багровые отблески.
  Но он не успел даже принять в себя весь ужас увиденного, как Провал заговорил с ним! И Он бежал. Бежал в ужасе, заглушая в себе жуткую липкость чужих слов и сосущую боль, причиненную этими словами.
  'Ты хочешь? - спрашивал Провал. - Ты хочешь?' Так он спрашивал Его, не знающего, что значит 'хотеть', но встревоженного жутким звучанием уже самого этого слова.
  
  Слушая разговоры о Провале допущенных выше, Он узнавал теперь о нём, не подходя близко. Внутренним взором Он видел его весь - от выгоревших от черного огня подступов, от иссушающей серости окраинных земель до багровой темноты в самом сердце. Он мысленно спускался по ярусам страдания тех кусков поглощенного света, что медленно пережёвывала ненасытная пасть Провала. И Он видел, и ощущал сияние торжества духа, исходящее от Башни, был вскормлен им, но...
  Он не ощущал середины. Того, что могло бы быть между светом и тьмой, того, что звалось Серединными землями, и куда якобы уходили сияющие глубже... Но куда они могли уходить, когда вокруг были лишь миры света и тьмы? И ничего, НИЧЕГО больше?! И когда Он ощущал это 'ничего', его охватывало всё то же сосущее отчаяние, что испытал он, тогда, прикоснувшись по глупости чувствами своими к Провалу.
  Существуют ли Серединные земли и...люди? - вот что смущало Его теперь. Действительно ли есть что-то недоступное для Него, или всё это сказки для торжества чуда и духа? Из чего вообще могут состоять эти тленные, за которых, по рассказам, вечность за вечностью бьются с тьмой такие, как Он? И правда ли, что Серединные миры, более плотные, а лۥассаль могут существовать в них лишь объединяя свое естество с естеством тела человека?
  О, как Он хотел знать это! Как терзала Его мысль о возможности... даже сегодня! Сегодня! Когда впереди Его ждало величайшее испытание - встреча с самым страшным врагом, самым жутким и невозможным. Он ощущал это. Всё в нем звенело о том, что время его пришло! Что Он достиг предела своей мощи и готов для самой великой битвы!
  
  И оно пришло, Его время.
  И всё, что было предначертано - свершилось.
  Дорога в миры Пограничья, где Он бился многие эоны лет, привычно разверзлась и приняла Его.
  Но этот бой стал последним.
  После Он не был уже незнающим сомнений воином-лۥассаль. Ибо воин - всего лишь кувшин, но в нём не пусто.
  И Он заглянул сам в себя. И узрел собственную противоположность, возросшую в Нём самом. И Душа Его, на миг, погрузившись в собственное небытие, осиротела вдруг. И Он познал раздвоенность. И окружавшие, уже по меркнущему сиянию вернувшегося, увидели, что Он стал ИНЫМ.
  Юные - бежали Его в испуге. Более зрелые допустили Его на средние этажи Башни Познания, где они предавались размышлениям, и их мысли обретали невиданное им сияние и форму...
  Но ни что уже не могло утешить Его. Каждый миг перед ним, словно в нелепом зеркале, отражалась часть собственной Его искаженной сущности. Инфернальная! Поглощающая любой свет и любую жизнь! Враг всего живого! Тот самый враг, с которым бился Он век за веком в мирах Пограничья. И не мог победить.
  Теперь Он знал, почему.
  Никто не в силах победить в бою себя.
  
  И от этих жутких воспоминаний Он почти разрывался на части. Сияние Его тускнело и меркло, выжигая вместе с памятью само Его существо.
  И тогда Он решил забыть всё. И погрузился в тоску, ожидая хотя бы небытия, ибо был Он бессмертен. Он так страдал, что умер бы от страдания, если б мог. Он знал, что и Его бессмертная душа может разделиться на сонмы маленьких искорок света, почти неразумных искорок, почти не помнящих... И Он жаждал беспамятства.
  Но беспамятство пришло к Нему иным путём. Однажды, светлая, но вымороченная часть души Его, обремененная чернотой страдания, забилась в агонии. И Он вдруг родился в телесном мире. И, пометавшись в ужасе, от жуткой боли, окружающей там нежные ткани души, Он забыл. И был счастлив забыть, потому что одной душе, пусть и светлой, не по силам было то, что познал Он.
  
  И он был рожден в серединных мирах ровно 118 раз.
  Мимо него проходили чужие беды и жизни. Его любили. Убивали и мучили. Он радовался и страдал, верил и боялся. И медленно, капля за каплей в нём возрождалась вера.
  Вера в то, что мир не может стоять на суетности человеческих поступков. И что, для умеющих видеть, страдания его - лишь иллюзия и морок, закрывающие истинный свет и изначальную тьму.
  С каждым новым рождением он стал всё глубже ощущать свою разность.
   Он много думал над тем, почему другие телесные идут иными ступенями бытия? В одном из своих тел он, воодушевленный зарождением философии, писал об этом трактаты. В другом - удалялся в монастырь и познавал себя в ограничениях и томлениях тела. Он убивал, пытаясь в предсмертии уловить исхождение некоего бестелесного начала. Он умирал сам, до последнего дыхания описывая, как и что умирало в нём. Он взвешивал умирающих и препарировал их трупы...
  Но находил нечто только в себе. Нечто, чего не мог объяснить из открывающихся перед ним всё шире законов бытия. Нечто, опирающееся не на твёрдое и понятное вокруг него, а лишь на некий неподдающийся осмыслению внутренний выбор, непонятное стремление. И он стал познавать это стремление.
  Его поступки окружающие стали называть странными. Сам он, тело за телом, всё более терял интерес к внешнему, в поисках чего-то иного, ускользающего, но такого близкого. В иные века, чтобы понять самого себя он прибегал к магии, в иные сражался за то, что считал добром...
  И однажды он вдруг понял, что по крупицам добывает-таки из небытия самого себя. Пусть такого, какого отринул. Ведь и Он здесь, в мирах несовершенных казался ему же теперь недостижимым. И, когда он почувствовал, что может принять СЕБЯ, изуродованного раздвоенностью и страданием, память начала возвращаться к нему. И как-то, проснувшись в своем плотном теле, он ощутил, что помнит хоть и не всё, но нечто. И его слабое земное сердце сжалось от страха, потому что почувствовало и небытие пережитого ужаса. Ужаса, имя которому - познание.
  И он стал понемногу приближаться к бездне, разверстой в нем самом. Он сам вмещал теперь и Провал, и Башню: светлое сияние колодцем тянулось от него в небо, и черная бездна расстилалась под ногами его. Он не знал, что же удерживает его в Серединных мирах, какая сила не дает ему свергнуться в черный мрак или, оторвавшись, воспарить выше.
  
  И он готовился принять СЕБЯ всего. Победить страх перед тем, что узрел.
  Ему было трудно - ведь теперь он был всего лишь человеком из мяса и костей. И только память о сиянии лۥассаль была той верой, что утешала его. Теперь он помнил. Если он закрывал глаза и долго слушал, неведомое сияние согревало. Казалось, оно шло извне, но и он словно был родной его частью. Это было так, словно бы Он, огромный и сияющий, дремал где-то вдали, но малая его же часть бодрствовала вдалеке... И когда сияние Спящего согревало свою малую искру, из глаз сами собой текли слёзы...
  
   ***
  Это случилось в Сочельник, когда ткани мироздания особенно прозрачны и тонки. Они прозрачны не потому, что называемый людьми Иисусом готовился родиться именно в этот вечер. Будь так, ночь была бы полна особой болью. Нет, он знал, что Иисус был рожден совсем в другой день, в феврале, когда солнце еще не верит, что совершило поворот, дни дробятся осколками, а в груди по утрам болит и ломит. Однако в Сочельник так много молились звезде, что стал он прозрачен не только для звезд.
  В такие дни Он особенно сильно ощущал, что осиянность лۥассаль приходит через него в этот мир. В тот вечер на него оглядывались прохожие, оглядывались жалобно, прося глазами, чтобы он узнал их, улыбнулся в ответ, осенил хотя бы прикосновением глаз своих. Оркестр, на предрождественское выступление которого он забрёл случайно, играл только для него, он видел, как музыканты нервничают и ждут только его одобрения. И он старательно хлопал, пока не ощутил, что эманации их музыки пробились, наконец, сквозь ауры Серединных земель и понеслись вверх. И он радовался, потому что узрел уже посмертие этих музыкантов. И было оно светлым.
  Ему было и грустно и весело сразу, когда шёл он медленно по заснеженному городу мимо сияющих огнями детских горок, огороженных рукотворной ледяной стеной. Он слушал, смотрел и прощался сам с собой, потому что слишком многое вспомнил в этот вечер.
  Он шел по дороге смертных, но не видел перед собой больше этой дороги. Она кончалась вон там, у последней горки, у сверкающих ворот в ледяной детский мир. Но не было больше его воли жить бессмысленной чередой дней.
  Он видел, что в вышине Над ним, и в бездне Под ним, встали уже силы Света и Тьмы, ожидающие от него поступка, который качнет чашу весов. И, либо ясная душа лۥассаль устремится ввысь, либо чернота бездны распахнется для своего темного сына. И Азраил, проводник всех идущих, которого по ошибке называют ангелом смерти, уже стоял с мечом над колодцем миров, чтобы ни одна из сил не посмела нарушить свободу его выбора. И дорога перед ним лежала тонкая, как лунный луч, острая, как ребро меча. И теперь он знал, что так тонка плотность всего, пройденного им, человеческого мира.
  Он шёл и не знал, сколько мгновений осталось ему ещё? Куда неумолимо несёт его время? И он хотел верить, что в небо...
  
  
  
  

4. Призрак родного города. Рассказ

  
  
  
   Небеса были хмуро бесстрастны,
   листья дрогли на ветке сухой,
   листья вяли на ветке сухой,
   В октябре октябрём безучастным
   эта ночь залегла надо мной...
  
   Эдгар По,"Ulalume"
  
  Если ты никогда не бывал в Барнауле - ты не узнаешь его тайн. Но и достигнув этого города - не обольщайся. Глубины не обрести без риска утратить дыхание. Как наказание, как возмездие за разделённую боль, ты начнёшь узнавать его везде - в пересечениях улиц других, знакомых и незнакомых городов. Только его ты будешь ожидать теперь за каждым случайным поворотом. Он - вода, в которую можно только войти.
  Барнаул - мутный город. Когда нагая Кали идёт своими дорогами через бескрайние степи, здесь падает в песок очередная капля из её кувшина. И город тонет в воронке воды и пыли. Воды времени. И пыли бесконечных дорог.
  Он скрывает в себе все города, которые я видел хотя бы мельком. Помню, как распахнутый рот питерского аэропорта выплюнул меня, и я на долю секунды утонул... в Нём же, родном, коварном, сером. Или улица Октябрьская в Москве и площадь Октября в Барнауле, где смотрят в лицо одни и те же дома, а из-под земли глухо отдаются шаги тех, чьи пути проходят через потерянные туннели под Барнаулом.
  И только вернувшись из Сердца земного мира - Горного Алтая, я не узнал вырастивший меня город. Он отдалился вдруг, сдвинулся вправо. Застыл среди изменяющегося мира. И я понял, что перерос его детские маски. И теперь я знаю его весь.
  Барнаул - столица мира, Алтай - его большое терпеливое сердце.
  
  Ворон нашёл меня сам. По паспорту его звали Сергей, сам он называл себя "Ян", носил смоляную бородищу, чёрную гриву до плеч и представлялся магом. Моя впечатлительная Вторая сразу же окрестила его Вороном.
  Был он довольно молод для мага, лет около сорока, одевался скромно. Глаза его блестели, как у сумасшедшего.
  Я гонял чаи в редакции нашей газеты. На пáру с пожившей верстальщицей Анной Николаевной, обременённой скудной зарплатой и дочкой-милиционершей, (по совместительству, матерью-одиночкой). Дочка сидела дома на 168 рублей, таким пособием наказала её за рождение ребёнка страна, (хотя на дворе уже душил мелочь 2002 год), и Анна Николаевна имела по этой причине вид скупой и немного нелепый. Аристократически прямая спина, тонкие пальцы программистки и кофточка, которой погнушалась бы голодающая моль.
  И тут он вошёл.
  Ворон хотел произвести на нас впечатление, но не сумел, потому, как сам был поражён безмерно. Это был его первый опыт хождения по учрежденческим коридорам, где не глазели и не шарахались. В редакции газет какой только люд не заносит. Будь гость даже голым на мотоцикле, вряд ли кто-то не указал бы ему вежливо на нашу дверь.
  Так уж у нас повелось. Ещё мой первый редактор начал валить на меня, тогда ещё студента, всех местных экстрасенсов, сумасшедших, непонятно во что верующих. Он почему-то решил, что именно я нахожу с ними общий язык ловчее прочих.
  Ворон застыл в дверях, всем своим озадаченным ликом напрашиваясь на чашку чая, и сердобольная Анна Николаевна тут же полезла за мытой посудой.
  Отхлебнув чаёк, он начал предлагать себя как мага, способного утолить женщин нашего негромкого города во всех их околомистических потребностях. Денег не попросил.
  Сергей, как он признался нам тут же, будучи чёрным магом, денег за свои услуги не требовал. Утешенные благодарили сами.
  Мы сразу заспорили с ним о возможности серого пути на тёмном поприще, пути сохранения души в чёрно-магических играх, чем ужасно напугали нашу милую Анну Николаевну, и после этой встречи она долго выговаривала мне. Хорошо, что я не признался ей, что и моими настольными книгами были в своё время те, названий которых произносить в приличном обществе не стоит.
  
  Потом мы встречались ещё. Ворон пытался писать статьи для нашей газеты, я его иногда допускал до кормила, а иногда безжалостно резал.
  Он мечтал удалиться от людей и изучать магию, потом вдруг мечтал жениться и сбрить бороду, но мы почти не говорили тогда об этом. Мы говорили о пути и правде.
  О том, где грань, между чёрным и белым, болью и благодатью, кровью и просветлением.
  О том, чем отличается привязанность, купленная собственной или чужой кровью, от собственно душевной приязни. О том, можно ли пройти по скользкой серой нити, протянутой между небом и пылающей багровой бездной. Ведь цвет бездны не чёрный, темна ночь, а преступление ходит в ней в кровавом плаще.
  
   Встречались мы, впрочем, нечасто. А потом пути разошлись совсем. У меня бурно развивалась моя вторая первая любовь, и я позабыл о проблемах полузнакомого мужика, исповедующего линию, чуждую моей. Я - воин света, мой путь посыпан битым стеклом и оттого он белый.
  
  Летом мы с моей Второй уехали в Горный Алтай на базу Манжерок. Собирали грибы, варили их на костре в литровой консервной банке от китайской тушёнки "Великая стена". Мою Вторую трепетно восхищал огонь, возникающий в моих пальцах словно бы сам по себе. Хотя костёр в сосновом бору не разведёт только особо одарённый. Такой, как она, моя Вторая.
  Первую любовь я перетерпел в 7 классе. Был её однокашником и лучшим другом. Она же по уши влюбилась в соседа-десятиклассника, Тимура, по-уличному - Тиму.
  Уроков Тиме перепадало больше, чем нам, потому после школы она приходила ко мне и жалась к оконному стеклу, чтобы увидеть, как Тима прётся с портфелем домой. Красивенький, долговязый, совсем уже взрослый парень. Сердечко стучало, ресницы подрагивали. Она тогда ещё не красила ресницы...
  Мне поверялась вся сила её чувства. И оставалось только дорожить этим половинчатым союзом. И я дорожил. Только ушлая учительница математики знала мою тайну. Тёртая была тётка, глазастая. Может, подозревали и одноклассники, но в 15 лет я хаживал подраться через речку стенка на стенку, и вряд ли кто-то из одногодков рискнул бы посмеяться надо мной в глаза.
  На уроках мы сидели вместе. Её соседа я согнал с парты без объявления войны. Она рисовала мне на руках крестики и стрелочки, чтобы я не забывал чего-то важного для неё: учебников или подвесного урока.
  Она была брюнеткой, но редкой дурой. Я понял это в девятнадцать, когда встретил свою Вторую, тоже, кстати, брюнетку.
  Потом моя Первая прямо с выпускного выпрыгнула замуж. (Не за Тиму). Потом кинулась в омут головой Вторая. Потом Первая развелась. Потом снова окольцевалась. Потом родила сына и на этой почве снова вспомнила про меня. Мужу она не доверяла забор мальца из яслей, но почему-то доверяла это мне.
  Потом Вторая улетела от мужа-лётчика. Долго заочно разводилась. И вот, наконец, она идёт со мной за руку между сосен. И не знает, что мне уже не нужен никто. Я изменился за эти годы. Я благодарен им обеим, не сумевшим меня полюбить. Вся моя нерастраченная нежность отдана непроявленному под этим солнцем. Лежащему за гранями обычного зрения. Я посвятил себя упражнениям и медитациям, дал пути выбрать меня для лучшей смерти. Я воин. И я не хочу втягивать семью в свои эзотерические отношения с миром.
  Зато меня любит Мать. Я могу прижиматься к стволам и слушать её голос. Могу протянуть руку в огонь и коснуться её тела. Я уже много чего могу. Здесь, в горах, хорошо учат тех, кто готов слушать.
  Катунь что-то сердито бурчит. Она не любит, когда я целую другую. Катунь - ревнивая вода.
  Нет, я не девственник, между первой и второй любовью у меня были гормоны. Но я знаю цену любви и не хочу больше. Я вижу иную дорогу за последними закатными лучами в сумерки между сосен. И дорога эта - для одного.
  
  Вот так земная жизнь закончилась для меня.
  Я уже ничего никому не обещал.
  Мы с моей Второй вернулись в город. Разъехались по своим квартирам: я жил один, она с мамой и папой...
  И тут позвонил Ворон.
  И его поздний звонок немало удивил меня.
  
  - Ты не мог бы приехать?
  - Куда? - я помнил, что у Ворона был домик в пригороде, но я не нанимался тащиться туда, глядя в ночь.
  - Я продал дом и купил квартиру. Это на Островского, приезжай, я больше не могу. Оно нашло меня здесь.
  
  Психоз, думал я, алкогольный психоз. А сам уже шагал к остановке, соображая, на какую маршрутку сесть. В свете габаритных огней припаркованной у коммерческого киоска тойоты грязь казалась похожей на кровь.
  
  Улица Островского - это не широкий Ленинский проспект, и не демократичный Красноармейский, и даже не уводящие в прошлое улочки Старого Барнаула. Это тупик. Задворки уличных смыслов.
  Квартиру Ворон купил здесь, похоже, прямо вчера. Мебели - кроме него и кота - не наблюдалось. Кот был рыжий, мордатый полуперс, Ворон - худой и бледный и, конечно, с похмелья. Зря я ему поверил. Сердце, правда, стучало в нём не по-детски. И зрачки были расширены от страха, (наркотиков он не употребляет, я видел).
  - Вот, - маг сунул мне деревянную фигурку. Старую, отполированную многими руками, грубой работы. - Это Старик. Я его из Казахстана привёз. Не спрашивай, где взял. Теперь душа его приходит за мной. Спать не могу. Три ночи уже не спал...
  "Пил ты три ночи, - думал я, глядя в воспалённые глаза. - А теперь тебе мерещится. Украл ты фигурку, вот совесть и..."
  - Забери меня отсюда! Ты же можешь, я знаю! - взмолился мой незагаданный друг. - Придёт он за мной сегодня! Чую, придёт. Я же врал тебе, что не побоюсь умирать. Я и не понимал, как грешен. Только сейчас я понял, что не отмолить уже. Ты не думай, я каждый день хожу в храм, здесь рядом есть недостроенный. Батюшка очень мне помогает, я всё время теперь на стройке. Мне ничего для себя не нужно, только бы умереть, только бы знать, что душа пойдёт потом вверх, к Богу. Ты же знаешь! Ты же говорил, что видишь, куда уходит душа...
  
  Вот так пробивает только спорящих с верой. Тех, кто грешит, надеясь на особенное клеймо во всеобщем стаде. А потом вдруг предсмертная иллюзорность стирает регалии и заслуги, и они ищут хоть какого-то бога. Жадно. А бог не поможет. Бог спит, я видел его во время медитации. Бог - всего лишь часть изначального света, того, что сокрыт и в каждом из нас. И это - твоё дело, чем ты изгадил самого себя к собственному финалу.
  Да, бог простит. Но только если сумеешь очиститься и подняться до него сам. Тогда - светлое в тебе притянется к свету, и ты устремишься вверх.
  Но свет лёгок, а бездна безмерна.
  
  Смешно, но я даже не христианин. Я не считаю, что достойно зарабатывать на спящем боге, который уже никому никогда не поможет.
  Поднимаясь из тела дорогами смерти, я видел не раз, как огромная алчная мать распахивает бездонную пасть, чтобы поглотить тех, кто слишком тяжёл для света. И сползание в тяжесть - их собственный выбор, он не зависит от земной профессии, пусть даже обладатель её служил человеческим маскам бога.
  Придёт час, и главными в нас всё-таки окажутся честь и верность, смирение и не стяжательство, способность прощать и не желать власти над другими слабыми. А по одеждам и маскам - различий в добре и зле я не наблюдал.
  
  А ведь когда-то мы спорили с Вороном о возможности пройти между истиной, праведностью и грехом по мифическому серому пути. Чтобы не совершать ни добра и ни зла. Чтобы обращаться к тёмному нутру бездны, вызывая безбрачие и болезнь одному и тут же лечить другого, протягивая руки к свету. Он не смог. Да и есть ли он вообще, этот серый путь? Можно ли потерять часть себя, сохранив неизменной другую? Стать пером, зависшим над пропастью?
  - Одевайся! - сказал я. - Холодно на улице.
  Я повёл его пешком, хоть нам и нужно было преодолеть не меньше четверти города.
  Ночь, слякоть.
  Он всё время оглядывался: идёт ли за ним то, чужое, что пугало его.
  Я не оглядывался. Я уже знал, что демон может питаться только страстью породившего его. И от равнодушия ему не спастись. Я тоже имел когда-то глупость, алкая любовного счастья, узреть собственного демона.
  Мой был из тех, кого называют ракшасами. Я не говорил с ним. С демонами не разговаривают. Твой демон всегда встанет на одно слово дальше тебя, переговорит, обманет. Потому что он - твой.
  Я стоял с ним глаза в глаза. И осознав, что стихия его воздух, обратился к флейтам ветра. Барнаул - ветреный город, я не помню дня, чтобы не дуло в нашей степи.
  Ветер коснулся меня. Ветер унёс моё желание обладать объектом моей любви. И флейты наполнились и запели...
  И тогда мой демон лопнул как мыльный пузырь. И я больше никого не люблю так, чтобы хотеть его в собственность. Настоящая любовь - освобождает. Она склоняется над раненым ею и перерезает горло, вытирая о сапог окровавленный нож.
  
  Когда я, не оборачиваясь, смотрел глазами Ворона, то видел, как катится за ним по пустынным улицам тёмное волосатое Ничто. Гигантское живое перекати-поле, сгусток страха, поросший волосами ужаса, распознавших его. Своими глазами я не видел ничего. И демон знал, что я и не увижу.
  
  Подходящий нож в доме нашёлся быстро. Не было женщины, и я набрал номер моей Второй.
  Да, сейчас - вот так. Я наберу номер, и она сорвётся ко мне глубокой ночью. Раньше было иначе. Но тот, кем я был раньше, не был нужен ей, а мне сегодняшнему не нужен никто. Мне требуется лишь женская энергия для работы. Она даст мне необходимое равновесие.
  Женская и мужская энергия образуют в сумме идеальное движение в этом мире. Это колокол жизней и поводок для планет. Она не позволит мне сорваться вниз, даст силы вернуться.
  Я собирался проложить мост над бездной для своего ночного гостя. Страшный мост из лезвия ножа, поставленного на ребро.
  Такова была цена мимолётного знакомства. И человеческого раскаяния. Цена последней просьбы, в которой нельзя отказать.
  
  Да, по пути я попросил её купить водки. Пить кровь, не запивая водкой, не для всех адекватная задача. Но гость с похмелья, и сейчас будет пьян. А моя Вторая после развода с лётчиком совсем ничего не боится.
  Я говорю ей, обнять Ворона, и она обнимает. Чтобы быть рядом со мной, она обнимет теперь, что угодно.
  Между моих ладоней - тьма. И круг замыкается. Такой маленький круг.
  Я разрезаю руку, и кровь течёт прямо в стакан. Я не сторонник красивых ритуалов.
  Ворон пытается рисовать на полу приличествующие моменту знаки, но всё это не важно. Знаки - лишь маячки, помощники воли. Если я намерен сейчас пройти по клинку, мне не нужны уже ритуалы.
  Почему я хочу этого для него? Хотя бы потому, что он пытался найти хоть какой-то путь в давящей серой обыденности. Большинство не хочет даже поднять головы.
  
  И я кладу простой нож с чёрной пластмассовой ручкой поперёк той бездны, которую ему положено миновать. И соединяю ладони. И поднимаю глаза, чтобы увидеть стоящего надо мной Азараила, Ангела и Демона порога. И встречаюсь с пылающими глазами его, чтобы он узнал во мне проводника. И горю вместе с ним. Но, пока я горю, по тонкому лезвию ножа уходит в небытие душа моего нечаянного друга.
  Всё.
  Больше я ничего не могу для него сделать. Завтра эта дорога может не удержать даже меня. Завтра - будет поздно.
  Я делаю вдох. Время слилось в один остановившийся миг, но дыхание освобождает его. И тьма усталости наваливается вдруг, как тяжёлая шуба из чёрной овцы. Но я превозмогаю усталость и ещё долго говорю с телом Ворона.
  
  Наконец то, что остаётся от моего гостя, засыпает, оно даже мечется и кричит во сне.
  Утром я отвожу его обратно. Пешком. Ещё не ходят трамваи. Я не хочу, чтобы случайные прохожие увидели его близко.
  
  На работу попадаю не выспавшийся и разбитый. В обед (как быстро) звонит телефон и какая-то женщина спрашивает:
  - Вы такой-то?
  И молчит в трубку.
  - Отчего он умер? - говорю, чтобы не молчать.
  - Сердце остановилось... Может у вас сохранилось фото? Вы же снимали его для газеты? Нам очень нужно фото на памятник.
  Женщина боится, я слышу. Боится осуждения так же, как и мёртвого уже мужа. Наверное, гражданского, иначе всё-таки не решилась бы мне позвонить.
  Снимки... Он говорил мне тогда, что редакционный фотоаппарат не годится - будет испорчен или снимок, или камера. И я не удержался, снял.
  - Да, - соглашаюсь я. - У меня есть его фотографии. Цветные, в хорошем разрешении.
  И даже обещаю привести.
  - Прощание будет завтра, в недостроенной церкви рядом с домом.
  Она плачет, но я не утешаю даже из вежливости. У него нет родственников. Ей достанется двухкомнатная квартира, ей есть за что страдать.
  
  На следующий день вместо обеда еду в церковь.
  Когда-то в нашем городе была всего одна раскрученная церковь. Теперь я сбился со счёта: так резво поспешает искушённый народ зарабатывать на вере деньги.
  Церковь достроена больше, чем на две трети. В ней холодно. Хорошо, что успели закрыть крышу.
  На лавочке, у чёрного, как и при жизни, тела, сидит женщина лет сорока пяти, полная и неопрятная. Наверное, она плохо замечает сейчас, как и во что одета. На голове - чёрный платок.
  Батюшка, увидев меня, маскируется за аналоем. Больше в церкви нет никого.
  Я отдаю фото, сажусь на деревянную скамью, внимательно оглядываю неуютное помещение. Струганный пол, покрытый домоткаными половиками. Очень мало икон. Я фиксирую внутренний взгляд в правом верхнем углу, где часто тёмными, мучительными сгустками висят обрывки астральных тел умерших. Пусто. Ворон покинул нас, крылья его расправились перед смертью. А чёрное - не внизу, и белое не вверху. Всё иначе. Главное не бояться, и бог примет тебя любого.
  Пусто...
  Я сделал всё правильно. Смертные слои души уже разложились. Фантомов нет. Углы, куда часто уходит негативный энергетический ком - пусты.
  Я поднимаюсь.
  - У него не было друзей, кроме вас, - говорит женщина. - Это очень странно. Вы и он... Вы совсем другой.
  Ну да, я - с другой стороны монеты. Но кто вообще знает, что такое настоящая дружба? Люди считают дружбой разделяемое в радости. Испытания они делят чаще всего с чужими.
  Наверное, черноволосый красавец-Ворон знавал многих женщин, но в горе последних дней с ним не побоялась остаться лишь эта.
  Я касаюсь её руки и ухожу.
  Священник испуганно смотрит мне в след. На мне всё ещё лежит тень Азараила, Меченосца, Ангела света и Демона тьмы по совместительству.
  Но это - не серый путь, который искал Ворон. Нет при жизни никакого серого пути. Как нет добра и нет зла. Есть великое сияние света. И мы летим к нему, как мотыльки на огонь костра. И нужно лишь суметь вовремя остановиться. Иначе свет сожжёт наши устремления в пепел, а пепел опустится в Бездну. Чтобы когда-то начать всё заново.
  Но мы почему-то понимаем под жизнью вечное кипение у самого огня.
  Так пусть же Ворон кипит!
  
  Я выхожу из церкви в свой город. Если он сейчас не вернёт меня туда, где я смогу отлежаться, я не сумею дойти сам. Я не чувствую земли под ногами и не вижу сигналящих мне машин.
  Но автобус подхватывает на середине тёмной улицы, и просыпаюсь я уже у знакомых домов.
  Ночь. Бездна.
  Я не помню где и когда я был. Воздух всё ещё струится перед глазами, не давая вышагнуть из себя в сейчас.
   Спрыгиваю на тротуар, проникая взглядом сквозь тёмные дома и плывущие между ними машины... И вижу на лавочке возле дома мою Вторую.
  
  Я забыл про неё. Не помнил даже, как мы расстались в утро смерти Ворона. Не помнил данных на днях обещаний.
  И лишь она помнила. Ждала меня здесь, в темноте, на грани города и миров, исчезающих в бездне водоворота маленькой капли из сосуда Кали. Чёрной капли.
  
  Я поцеловал её и не ощутил ревности в сумеречном небесном звоне. Солнце чернело во мне.
   Мы обнялись.
  - Он умер? - спросила она. - Скажи, ведь он же умер?
  Она оцепенела и замёрзла. Но холод постепенно возвращал мне память. Наверное, моя Вторая ждала на лавочке часов с пяти, ведь мы собирались с нею сегодня в кино. Вспоминая об этом, я тут же теряю чёткость другой, теневой памяти.
  - Кто? - почти искренне удивляюсь, пытаясь согреть.
  Ей не нужно этого знать. Я не ангел и не убийца. Мы просто приютили на ночь пьяного больного духом человека.
  Но сейчас - она почти знает. Если она станет мне другом, это будет куда больнее любви. К моей неразделённой боли добавится её боль. Боль сердца, которое никогда не сможет забиться в полную силу.
  
  Я поднимаю голову. Ход чёрного солнца ещё можно изменить. Я уже уходил в своё личное прошлое на неделю, а здесь на весах всего лишь часы.
  Сжимаю сердце в ладони левой руки, оно согревается от боли, и напитанный кровью воздух - сохнет, а время послушно тянется назад, порождая и во мне сосущую, тянущую тоску.
  Но солнце подпрыгивает от горизонта. Красное. А моя Вторая оглядывается и переминается с ноги на ногу у моего подъезда. И мы ещё успеваем в обещанное ей кино.
  
  Мне плохо. Это слишком для одного долгого дня.
  Да, я опять усну в кино, моя малая. Да, я сам не знаю, где я опять устал.
  Город? Живой? Ну, да ты что?
  Как ты смешно целуешься.
  Ну, ладно, я покажу тебе его с изнанки. Я верю, что ты у меня ничего не боишься.
  Не знаю, прав ли я, доверяясь тебе. Не знаю, будешь ли ты счастливой в своём ведении. Но ты хотя бы не заточишь себя в клетку снов о жизни, как наша милая старенькая верстальщица. Ты знаешь, ведь если она вдруг сделает шаг из своей темницы - то просто ослепнет от солнца. Такова сила тюрьмы, в которую загоняешь себя сам.
  А ты - будешь свободной. Это я сумею дать тебе и с той частью сердца, что осталось у меня в груди.
  "Stat rosa pristina nomine, nomina nuda tenemus"[1].
  
  
  Примечание
  
  1.Роза при имени прежнем - с нагими мы впредь именами (лат.). Фраза, завершающая роман Умберто Эко "Имя розы"
  
  
  
  

5. Апокалипсис откладывается. Повесть

  
   Оглавление
  Глава 1. "Такая разная смерть"
  Глава 2. "Если рукописи не горят..."
  Глава 3. "Крест на крест"
  Глава 4. "В раю..."
  Глава 5. "Начать и кончить"
  
  
  

Пролог

  
  Коричневый жирный дождь снился Вениамину. Отвратительный, медленный дождь. Капли ползли по оконному стеклу, и кто-то невидимый тряс его за плечо и кричал в ухо: "Кровь, кровь! А все говорят, что машина, матрица! Но вся матрица - в крови!"
  И тут Вениамин проснулся.
  Было самое обыкновенное утро.
  И никакого дождя.
  
  
  

Глава 1. "Такая разная смерть"

  
  Мне кажется, эту историю следует начать с того, как я умер.
  Я умер.
  Случилось это на операционном столе под чутким руководством хирурга, ковырявшегося в моей печени. Сначала я, как и все, окружавшие меня, не осознавал происходящего, лежал безмолвно, и был подобен бревну, недоеденному на обед кворстром. Кстати, о кворстрах... О, простите, я постараюсь не отвлекаться.
  Итак, пока садист-хирург, не желая признавать, что он по колено в дерьме, пытался заштопать дырку, просверленную в моей печени, я вдруг пришел в себя.
  Это было как бросок из черного мрака в красный. Мне показалось, будто в меня вместо крови, вкачали пять литров свинца. Глаза не открывались. В ушах - дум-дум - наяривали в барабаны дикари. Сердце растягивало вены, пропихивая в них свинец. Казалось, оно вот-вот лопнет от натуги. Еще немного, и я наверно, сошел бы с рельсов или разлетелся на тысячу осколков, но вдруг все кончилось. Я открыл глаза и увидел себя как бы со стороны: лежу весь белый от простыней и потери крови, а красномордый хирург целит в меня блестящими ножницами. Я поднялся еще выше, чтобы охватить взглядом всю панораму событий и лишь тут понял, а ведь это душа моя отделилась от тела и сейчас вроде как озирает окрестности. Растерявшись, я завис где-то под потолком и снова глянул вниз. Надо мной уже суетились мымры в белых халатах, и что-то орал разлученный со скальпелем хирург. Голосов я не слышал, и слава Богу. Иначе золотая мысль о свободе пришла бы мне в голову значительно позднее. Нет, вы понимаете, я был свободен! Они все остались там: и садист, и мымры, и фараон под дверью палаты. Ведь, честно говоря, в больницу-то я попал прямо из академии: только не той, где учат, а той, где лечат - от болезни присваивать чужие деньги.
  Однако вернемся с грешной земли на небо. Мысль о свободе наполнила меня такой легкостью, что я взмыл через потолок. Но как только я потерял из виду свой труп, меня вдруг со страшной силой закрутило, небо разверзлось, и я оказался в серо-прозрачной трубе на манер канализационной. (Слава богу, запахов я не чувствовал). Впереди замаячил свет, и какой-то бородатый мужик в распашонке выплыл из него. Если у меня и было сердце, тут оно окончательно ушло в пятки. Мужик протянул ко мне руки и сказал, но не голосом, хотя губы зажевали под усами:
  - Заблудшая душа, - сказал он, - забудь все, что было с тобой, и кем ты была раньше.
  "Да с удовольствием, - подумал я. - Однако что же ты хотел этим сказать?"
  Мужик взял меня за то место, где раньше была рука, и повел к свету. Труба, оказывается, выходила в огромный застекленный вестибюль, утыканный такими же трубами. Вдруг одна из труб напротив нас с мужиком засветилась, и оттуда вышел другой бородатый тип в распашонке, увлекая за собой нечто бледное, мутное и полупрозрачное. Я понял, что выгляжу сейчас примерно так же, и машинально сделал такую же тупую и довольную рожу, как у моего собрата по положению. Почему я так поступил, сам не знаю. Наверно, сказалась моя природная склонность к надувательству. Торчал я с этой глупой физиономией все время, пока меня просвечивали, обмеряли и взвешивали эти самые бородатые мужики.
  Потом один из них, толстый, в чепце и слюнявчике, сказал губастому и костлявому:
  - Боюсь, это душа неисправимого мошенника и вора. Пошлем ее на Аволон, чтобы дать ей последний шанс исправиться.
  - На Аволон мест нет, - солидно чмокая неожиданно толстыми губами сказал костлявый, перебирая бумажки.
  - Как, - удивился толстый, - ведь еще сегодня утром...
  И тут они начали спорить. Конечно, я не понял и половины их бюрократических хитростей, но и так было ясно, что костлявый как-то надул толстого.
  - А по акту-то, по акту? Кто проводил регистрацию? - возмущался толстый. - Вот же два места!
  - Льготники, - беззастенчиво врал костлявый.
  - А на оставшийся двенадцатый дубль два? - толстый потел.
  - Проходящие по дубль два места отдаем только очередникам, - костлявый ловко подменил листы. - Только из уважения к вам могу поставить на льготную очередь. Дадим в течение трехсот лет.
  - Совести у тебя нет, - сдался толстый.
  - По миллиону ждут.
  Костлявый хмыкнул и стал собирать разбросанные по столу документы:
  - А пока пошлем его на Карастру.
  - Пошлем на Карастру, - согласился машинально толстый. Но потом до него вдруг дошло: - Куда?! - взвился он.
  - Не понимаю, что вас не устраивает? Климат вполне подходящий. Есть, правда, еще вакансия на Идород.
  - Нет уж, лучше на Карастру, - сдался толстый.
  "Ладно, - думаю, - на Карастру, так на Карастру. Это, в смысле, на сколько лет?" Но спросить боюсь. Стою с глупой рожей. А они подводят меня к двери и - бац, как в угольный мешок.
  
  
  Очнулся - в глазах муть, кости болят, и чувствую, кто-то меня тащит. Я глазами хлоп-хлоп, руки поднять не могу. Кое-как пригляделся - матушки мои! Склонилась надо мной такая рожа - во сне не приснится! Зубищи - во! Глазами треугольными вращает... Я как заору. А из горла - верите, нет, рев, как у динозавра из познавательной программы про мезозойскую эру. Я так и обмер. Чую, хана мне. В глазах почернело, но как-то я все-таки от страха не помер.
  Очнулся во второй раз. Огляделся немножко... Лежу, скажем так, в гнезде. Вокруг меня этакие овальные шары. Только я с пейзажем пообвыкся, вдруг - крак - шарик треснул, а из шарика: морда зеленая, зубы - во, и тут опять сверху рожа: "угук, угук" и этого из яйца тащит. А второе яйцо - кряк.
  Тут изловчился я, посмотрел на свою руку и все понял. Лежу я сам зеленый среди таких же зеленых, и шарахаться мне от них, в общем-то нечего. Вспомнил я, как мамаша говорила мне в детстве что-то про душу. Вот оно, значит, как. Душа-то и вправду бессмертная получается. Только никакого рая нет и ада нет. А лежу я сейчас - тьфу, - мерзость зеленая.
  Тут мамаша ко мне: "Фыр, фыр". Поди, тоже себя за разумную считает. Ну, и я ей: "Фыр, фыр". А она радуется, зубами щелкает, лапами когтистыми плещет, а крыльев нет у нее - даром, что яйца несет. Я на лапы встать - не слушаются лапы. А тут и папаша пришел. Голова между ног болтается. В гнездо сунулся - все сучья поразнес. Ну, ясно с папашей. Пьяный папаша пришел. Корешков каких-то местных нажевался.
  Потом я узнал, что есть такая планета - на ней озера, моря - все из спирта. Местные только и живут тем, что прикладываются. А тут... То ли в генах что-то остается?
  В общем, мама на папу, я - на лапы: ходить учиться надо.
  Месяцев через шесть я уже и язык их изучил, и по пещере шнырял. Скучная, скажу я вам, пещера - даже украсть нечего. Все пропивал папаша. В гости тут ходить не принято, но я влез как-то раз. Вот живут - пол ровный, сучья каждый год меняют, а знаете, почем сейчас на барахолке сучья? Ну, это я увлекся.
  В общем, пошел я учиться. Школ тут нет. Поступаешь сразу в вуз. Перед поступлением - конкурс. Набирают, допустим, 40 ящериц. Претендентов 100. Ну, и по конкурсу проходит тот, кто больше даст на лапу. Так что по милости папаши о престижной профессии я и мечтать не смел. Все соседи, конечно, устроились - кто сучьями для гнезд торговать, кто-то сразу сдал на зав. по алкогольным корешкам...
  Выбрал я самую доходячую специальность - называется "инженер по обмеру звездных волков". (Кто такие "звездные волки", я, кстати, так и не узнал).
  Учатся там так - первую взятку даешь при поступлении - проходит она типа аукциона. Допустим, первое место, начальная цена 10 ганей, кто больше... (Ну, у нас-то цены, конечно, были пожиже). Затем взятки давать нужно 2 раза в год. Это зимняя сессия и летняя. Ну, а все остальное время ты ищешь, чем бы эту взятку дать. Не уложился, не дал в сессию, и прощай вуз. А без специальности и вообще хана. Один путь в тайгу. Бесплатные лекции туземцам читать, пока с голоду не подохнешь.
  В общем, закончил я кое-как. Дало мне государство местечко и гнездо, хоть и плохонькое, но свое, без папаши. Одно худо: на работу придешь - обязан свои 8 часов в сутки спать и ни к кому не лезть. А я с этой учебой такой нервный стал - ну, не спится, и все. Сослуживцы, твари зеленые, в суд на меня подали: мол, дисциплину трудовую нарушаю. И присудили мне исправительные работы на срок до двух лет в качестве экскурсовода по инопланетным специалистам. Я вначале не понял, почему до двух лет. Но потом...
  Надо сказать, что у нас, карастрян, есть национальная черта такая: непереносимость внешнего вида гуманоидов. Я как-то сначала с ними не столкнулся - возил разумных удавов по соляным копям. И вот месяца через два приводят ко мне экскурсантов - головенки круглые, розовые, мерзкие, губы вывороченные, цвета сырого мяса, пальцы, как черви, шевелятся. В общем, как увидел я их, зашел за угол, обрыгал стенку. Но работа есть работа. Вернулся. Кожа тонкая, как бумага, белая... Бр-рррр.
  Вожу я их день, вожу другой... Есть ничего не могу.
  Один у них был толстый такой, вечно везде лез. Привели его на завод по переработке информации... Государство наше выписывает с других планет массу газет. (12 миллионов наименований). Все они поступают на такого типа заводы, где из них делают свежую туалетную бумагу. Причем, качество новостей играет очень важную роль. Газеты с выборами президента, войнами, переворотами идут исключительно на нужды правящего гнезда. Я, значит, объясняю всё этим лысым осьминогам, и тут тот толстый тошнотворный тип протягивает кишащее червями щупальце, хлопает меня по плечу, сдирая мох, который растет между пластинами внешнего скелета, и говорит:
  - Бедняги, что ж вы чистую бумагу-то не выписываете?
  Меня от омерзения передернуло. Пасть сама собой хлопнула, и голову я ему откусил.
  После этого инцидента остаток срока с меня, слава богу, сняли. И даже дали премию за "нарушение служебного долга во имя поддержания политического престижа правительства". Мне бы продвинуться по службе, но с этими туристами я потерял аппетит и перестал расти. А у нас как говорят: вырос из должности - дадим другую. Но с работой все-таки повезло. Устроился на заготовку сучьев. Делается это так: рубишь дерево, привозишь на завод, его измельчают в порошок и по готовым формам отливают сучья. Легко и просто. Там я и умер во второй раз - бревном придавило.
  
  
  - Вениамин! - Донеслось из кухни. - Вынеси ведро!
  Веник отложил паркер и спрятал тетрадь. Cупруга просто так не отвяжется, похоже, свою прошлую жизнь она провела на планете чистюль - Моралисе. Неплохая, в общем-то, женщина - этакая помесь стиральной машины, пылесоса и кухонного комбайна.
  Громадная мужеподобная супруга Веника отзывалась на нежное имя Дина, с ударением на первом слоге, а не на втором, как ей больше бы подошло.
  
  "Динама ты моя,
  Дина...
  Машина, в смысле".
  
  Дина нарочито громко и свирепо гремела на кухне посудой, потому что Веник опять занялся никчемным с ее точки зрения делом - писаниной своей. Когда Веник задумал написать краткий обзор всех своих сорока восьми жизней, меньше всего он ожидал, что встретит главное препятствие в лице жены.
   Сегодня предстояло еще одно неприятное дело - редакционная планерка. На прошлой планерке Лысый-Бритый с Аяса пытался и его, Веника, припахать на служение народу, в рамках борьбы с юбилеем дорогой Газеты. Ох уж этот юбилей! И ох, как бы это объяснить тому же Лысому-Бритому, что не люди для юбилеев, а как бы наоборот. И, если так напрягаться, то кому вообще нужны все эти юбилеи? Техничкам да верстальщицам? Все остальные уже, пардон, наелись...
  - Вениамин! - тоном выше провозгласила из кухни жена.
  Он вздохнул. Да, а ведь лет 50 назад он до судорог рад был снова очутиться на Земле. Возможно, даже и жизнеописание ему следовало начинать не с фактического начала блуждания из тела в тело, а именно с предпоследней жизни на Психотарге, где он, наконец, познакомился и с себе подобными, и с Полицией Времени. И с мест паломничества в Мантейе, где... Веник замер. Даже сама мысль о воспоминаниях того времени пугала его. Неужели он найдет в себе силы описать это?
   - Вениамин! - на этот раз команда сопровождалась грохотом и дребезжанием эмалированной миски.
  Веник вздохнул и направился на кухню за мусорным ведром.
  
  Вторая жизнь Веника, то есть фактически, третья его жизнь, была скучной и серой. Он родился на туманной планете озер и каналов, название которой постепенно стерлось из его памяти. Если считать какую-то жизнь наказанием, то, пожалуй, такую - мокрую и тягучую. Вечная влага на коже и туман в мозгах. Вечная скудная, безвкусная еда. Планеты Ада, с огнем и серой и то понравились ему больше. Там, по крайней мере, бурлила жизнь - опасная, огненная, но застоем мыслям и чувствам не угрожавшая.
  Умерев на планете туманов, Веник возродился к телесной жизни на веселеньком глуповатом мирке с громким именем Диотерия.
  Диотерцы были запасливы, пугливы, превыше всего ценили порядок в своих чистеньких городах, а любое абсурдное действие или событие могло вызвать у них серьезную болезнь с температурой, тремором и воспалением мозга. Диотерцы не признавали перемен. Они вымерли бы, однако каждое их поколение в самом юном возрасте очень короткое время могло-таки воспринимать новое. Психологи называли это время периодом бунта. Бунт очень быстро заканчивался, но молодежь уже успевала сформировать совершенно иную, отличную от родительской мораль. И тогда в городке начиналась борьба нравов - единственный для диотерцев двигатель прогресса.
  Потом Венику, наконец, повезло, и его забросило на Иприт - пятую из девяти планет системы Ада. Надо сказать, что жители всех планет Ада отличались конгениальной неуязвимостью, приспособляемостью, невосприимчивостью к болезням и прочее, прочее, прочее. Само собой, что народонаселения на Иприте развелось - чихнуть некуда. Жили все в страшной нищете, однако даже уморить себя голодом, рожденным на планетах Ада удавалось с огромным трудом. Поэтому правительство Иприта, к примеру, играло с многочисленным населением в страшноватенькие лотереи, под лозунгами: "Сожги себя ко Дню города, и родственники получат компенсацию!", "Кто на праздник весны положит на алтарь Веры больше сушеных голов своих сограждан?!", ну и так далее. Жить на Иприте было опасно, но весело. В тебя могли выстрелить из-за угла, жена могла поприветствовать по утру ведром кипятка в постель, но боли ты не чувствовал, разве что функции тела нарушались, и на какое-то время приходилось выходить из игры. Существовал и серьезный риск, что кому-нибудь из соседей достанется-таки твоя сушеная голова, но он был не больше, чем риск быть сбитым машиной или задушенным маньяком на планетах поприличнее...
  
  Обычно, чтобы пописать на досуге, Веник поднимался с рассветом. В семь пробуждалась и жена, нарушая прелесть сладких утренних часов грохотом посуды и собственным дребезжанием. Веник тогда быстренько выдвигался в редакцию, чтобы засев в своем кабинете уделить еще несколько минут неспешным размышлениям о пользе спокойной человеческой жизни, а теперь и своим запискам тоже. Но это утро было безвозвратно испорчено - редактор решил, наконец, вспомнить про отдел Поэтического творчества и затребовал перспективный план на полугодие. Пришлось взять из папки замурзанный листок с фамилиями поэтов, печатаемых обычно любимой Газетой, и, пробежав его глазами, выбрать десяток особо не раздражающих. Потом добавить туда имя единственного Маститого и сочинить фамилию в рубрику "Молодые дарования".
  "Молодыми дарованиями" редактор вдруг всерьез заинтересовался.
  - Петрецкий, Петрецкий, - забормотал он, словно вспоминая. - Это тот чернявый из Университета?
  - ?
  - Ну, вы о нем рассказывали как-то, на планерке? - помог Главный Венику.
  - Ах, да, рассказывал, - вынужден был вяло согласиться тот. - Очень перспективный молодой человек.
  - Кстати вас ждет уже в кабинете один, тоже, видимо, очень перспективный, - хихикнул Главный. - Не буду задерживать.
  
  Скудный старый кабинет выглядел празднично - солнечные лучи вызолотили его, смягчили давние потеки на обоях, задекорировали несвежую краску. Однако ожидающего Веника посетителя, солнечные лучи словно бы огибали.
  Посетитель был серый, обтерханный, видимо поэт.
  Поэт поводил носом - по коридору уже струились запахи, предшествующие открытию столовой. Неплохой столовой, чего нельзя было предположить о стихотворце.
  Веник ерзнул лоснящимися уже брюками по сидению и начал протирать очки, пытаясь на вид определить: стоит ли читать очередную писанину, или таки, не стоит. По всему выходило, что не стоит. Веник тяжело вздохнул, предчувствуя долгую мутотень с очередным графоманом, и, прячась, от его голодного, ищущего взгляда, уткнулся таки в рукопись.
  Стихотворение начиналось "О время, время..." Веник вздрогнул. Что этот празднописец знает о Времени?
  - Глубокая тема, - сказал он, внимательно изучая, как крепится к карнизу штора. - Но уверены ли вы... - Веник перевел взгляд на ржавую скрепку, удерживающую замусоленные листки, глубокомысленно оценил год выпуска машинки, на которой был напечатан текст. - Уверены ли вы, что читатель хочет, чтобы мы с вами говорили сегодня о Времени? - почти шепотом, интимно обратился к посетителю Веник. - Актуальна ли тема времени в наш сиюминутный век... - он с удовольствием отложил в сторону рукопись-машинопись. - Вы знаете, почему так мало сейчас толстых философских романов? Где Лев Толстой? Где Достоевский наших дней? Наши с вами современники не успели еще осмыслить глобально события последних десятилетий. Мы ведь пережили не просто смену власти, мы пережили смену формаций. Из феодализма в капитализм - это ведь не делается в 20 лет.
  Время коварно... - Веник вздрогнул, чувствуя спиной холодок: "А вдруг этот, обтерханный..." - Да что романы, даже поэм сейчас не пишут. Не идет. Время тормозит. А вы его - под уздцы. Может, следует как-то проще... О, минута, о, секунда, например. Вот это и будет современно, востребовано...
   Поэт слушал.
   Заглянул Свиньин из сельхозотдела. Вид у него был донельзя серьезный и озабоченный: пришел звать на партию в недавно освоенные им нарды. Веник глянул на Свиньина. Посетитель тоже глянул.
  - Очень занят? - спросил Свиньин.
   Веник посмотрел на посетителя по-доброму.
  - Мы, в общем-то, договорили. Вы еще чуть-чуть рукопись подработаете, я еще раз посмотрю... "Вахту надо предупредить, чтобы не пускали".
   Посетитель обречено стал собирать таки рассыпанные Веником в пылу красноречия листки. Веник засобирался из кабинета, и ни он, ни даже посетитель, кажется, не заметили, что один, заглавный лист рукописи, тот самый, что начинался фразой "О, время, время..." случайно остался на столе.
   Веник вышел и запер дверь кабинета на ключ.
  
  
  

Глава 2. "Если рукописи не горят..."

  
  О, время!
  Конус, уходящий в бесконечность!
  Мгновенья лопаются мыльным пузырём...
  Мы ждем прыжка от времени сквозь вечность,
  А кольца выгорают каждым днём.
  
  О время - быстротечная неспешность!
  Всегда - стрелой, но тут же снова в круг...
  Найду ли я в тебе земную нежность,
  Или погибну во мгновеньи вдруг?
  
  Кто подложил сюда эти бездарные стишата?
  Но - минуточку!.. Кто, кроме Веника, вынесшего это знание из воплощения на одной из развитых планет мог знать, ЧТО представляет из себя время? Кто мог знать, что время действительно конус из непрерывно рождающихся колец, который в любой произвольно выбранной точке высчитывается как тор, стремящийся к нулю?
  Потому-то и кажутся невозможными путешествия во времени. Ведь стоит нам только выбрать точку, куда бы мы хотели попасть и ввести в формулу времени момент массы, как функция автоматически обнуляется. Веник даже помнил определение из учебника по Теории пространства и времени: "Время непрерывно-дискретная функция пространства, равная нулю в любой произвольно выбранной точке с заданной массой".
  Однако возможность путешествий во времени все-таки существовала... Ключ к перемещениям во времени был в том, что время, как функция, обладало двумя взаимоисключающими свойствами - непрерывностью и дискретностью (прерывистостью)...
  
  Чем больше Веник вчитывался в стихотворные строчки, тем сильнее дрожали его руки.
  Он скомкал было листок и швырнул в корзину. Достал из корзины. Начал искать в столе случайно подаренную кем-то бензиновую зажигалку. Выдвинул один ящик, второй. Обливаясь потом извлек-таки зажигалку из-под кучи бумаг на столе. Чиркнул раз пять колесиком о кремень. Зажег. Потушил. Бросился к двери и запер ее. Снова зажег огонек. Поднес к нему комок бумаги. Спихнул пылающий шар в пепельницу. Перевел дыхание. Сел за стол. Прямо перед ним, на том же самом месте лежал пожелтевший листок, с печатными столбиками стихов, которые начинались так: "О время..."
  Веник почувствовал смертельную слабость. На миг навалилась чернота, но тут же холодный пот возвестил, что сердце всего лишь засбоило, что будут еще секунды, а может и годы...
  Веник свисал со стула, слушая биение своего сердца, и уничтожая в уме следы своего пребывания в этом городе. Он понял, что то, чего он больше всего боялся, наконец случилось - его засек Патруль Времени.
  Надежда на спасение была. Патрульные не имели физического тела, и дух патрульного не мог запросто шляться по улицам в поисках своей жертвы. (А чтобы захватить душу Веника - требовалось вступить с ним в непосредственный контакт. Т. е. дух должен был явиться ему в каком-то укромном месте.)
  Веник долго и безуспешно искал на Земле средство противостоять патрульному. Но находил лишь легенды о демонах, похищающих души, несчастных "фаустов", опередивших своей мыслью время, и нигде - методов борьбы с ними. Нет, конечно, можно было изобразить пентаграмму, или еще какую-нибудь чушь попробовать, однако в подобные средства Веник не верил ни на йоту. И спасение он видел сейчас исключительно в немедленном бегстве.
  "Ах, Дина, Дина... Сколько лет мы прожили с тобой, как теперь оказалось, в мире и согласии"...
  
  
  
  Бронзовые кроны деревьев несли на ветвях рассвет. Гасааль запел где-то в траве, прячась в глубоких следах цааха. Желтые стрелы стисков взрезали индиговое зарево и серебром пролился внезапный звездопад.
  Рой-Цох сидел на коралловой скамье молельного дома Мантейи и наблюдал за восходом голубого солнца Психотарги. Рой-Цох не был послушником. Для него, простого паломника, огромной удачей было попасть в это время в сады всепланетно известного храма Голубого солнца и созерцать срастание восхода Ноа и заката Сия - божественное зрелище, способное свести с ума планетянина с Эздры или Коа - младших планет системы.
  Трепет отпустил наконец Рой-Цоха. Он сидел, задумчивый, еще довольно долго, пока послушники не загремели медной посудой и над молельным домом не зазвенели диски, призывающие в трапезную. Новый день пришел. Свершилось. Вновь минула смертная чаша - в долгую ночь Сия не сожрал белоголовый Хадрас - демон ужаса долгой ночи. Вновь родилась Ноа - голубая звезда счастья и благодати живущих. Слава Мантейе!
  Рой-Цох поднялся и, придерживая мантию, заспешил в трапезную, где монахи уже раздавали дымящиеся сладкие лепешки, и острые пряные травы с Островов Забвения в изобилии лежали на столах. Монахи не ели мяса. Только по большим праздникам приобщались они к белковой пище, и то лишь в случаях, если смерть Просветления заставала кого-нибудь из гостей или странствующих на каменных скамьях Мантейи. И тогда этот божий дар - труп случайного путника - монахи съедали с благодарностями и молитвами. Съедали в полном молчании, дабы священная плоть не была осквернена слабыми человеческими речами. Рой-Цох чувствовал запах лепешек, и его молодой, любящий работу желудок, задавал жару мускулистым ногам.
  Но в трапезной, сунув в рот первый пучок трав, завернутых в кусок лепешки, он тут же начал разглядывать монахов, в поисках друга, которого собственно и шел повидать в эти далекие святые края. Его молочный брат Марасах (в миру - Рамат), принял два года назад сан послушника, и Рой-Цох очень хотел теперь увидеть его. Глотая ароматный хлеб, он почти уже слышал в мыслях, как скажет возмужавшему, наверное, послушнику в лиловой рясе: "Небесных даров и раннего восхода тебе, Рами", И брат засмеется в ответ и скажет: "А ты все такой же худой, Рой-Це, отцовское наследство не ударило тебе в бока"...
  Время шло, а лицо брата так и не возникло в толпе послушников. Где же Рамат? Время утренней молитвы давно кончилось.
   Едва утолив голод, озабоченный Рой-Цох вышел из трапезной воротами Манве и поспешил по направлению к кельям. Навстречу ему, по вымощенной двухцветными плитами дорожке, шел Третий настоятель. Идущие из трапезной монахи проворно уклонялись с его пути. Отступил и Рой-Цох, но настоятель вдруг сам свернул к нему.
  - Господин Зароа, я не ошибаюсь? - спросил он, чуть прицокивая, на старом языке.
   Рой-Цох, не понятно почему, вдруг напрягся.
  - Да, господин Третий настоятель, - ответил он тихо, но дрожь в голосе все равно была слышна.
  - Зовите меня Наставник, - улыбнулся настоятель всем своим морщинистым личиком, и змеиные зубы его блеснули ослепительной желтизной. - Вы ищите брата Марасаха? Я провожу вас.
   Вскоре, озадаченный и встревоженный, Рой-Цох был доставлен к тесной, вытесанной в камне келье. Ожидая увидеть брата, он быстро шагнул за травяную занавеску, но в келье, кроме маленьких весов, жаровни, лежанки из сухой травы и статуи Мантейи Закутанной В Плащ, не было ничего. Рой-Цох уставился на нишу, завешенную тряпкой, в надежде, что оттуда выйдет сейчас Рамат.
   Третий Настоятель проследил за его взглядом и, склонившись по-лягушачьи, отдернул импровизированную штору. Во второй, такой же тесной келье, едва освещаемой маленькой лампадкой, действительно был Рамат - бледный и неподвижный он лежал на травяной подстилке.
   В первое мгновение Рой-Цоху показалось, что брат мертв. В немом ужасе от увиденного, он опустился на четвереньки, склоняясь перед ликом смерти, но тут настоятель засеменил, выворачивая ступни, к травяному ложу Рамата, и поманил Рой-Цоха. Тот, почти раздавленный такой непочтительностью, все-таки сделал два или три шага на четвереньках. Настоятель же зажег от лампады тоненькую лучинку и поднес к губам умершего. И Рой-Цох увидел, как пламя колеблется от дыхания Рамата.
   Не зная, как приличествует вести себя в подобных случаях, он, как и был на четвереньках, дополз до брата и сжал в ладонях его теплые ступни. Ощущение этого тепла потрясло его до слез. Он с трудом проглотил готовые вырваться рыдания:
  - Так он не умер...
  - Твой молочный брат Ушел По Воде, - благоговейно прошептал Третий настоятель.
  
   Редкий монах, даже здесь, в садах Мантейи, прославленных духовидцами и Блуждающими В Тени, отваживался на то, что совершил молодой послушник Марасах. В летописях упоминалось, что в последний раз около трехсот лет назад к такому же поиску родника откровения прибегнул тогдашний Хранитель Плаща Мантейи. В его записях скрупулезно был описан путь Души от тела, оставленного в верхнем саду, до сиятельного Престола Раскаяния в царстве Умерших.
   Путь души Хранителя Плаща был ужасен. Река, отделяющая мир живых от мира мертвых была полна едкой, как кислота крови. Демоны Ужаса и Забвения бродили по ее берегам...
   Но Хранитель побывал за рекой и возвратился.
  
  - Есть и другие случаи Возвращений, описанные в летописях, - рассказывал Третий настоятель. - Но много и тех, кто не вернулся... Душа может заблудиться среди Теней, или не найти переправы...
  - Есть ли какой-то способ вернуть его? - воскликнул Рой-Цох и испугался своего, вдруг отдавшегося эхом голоса.
  - Я ждал от тебя этого вопроса, мой мальчик, - тихо ответил настоятель. - Кто-то, преисполненный любовью к нему, должен пойти за ним Дорогами Умерших...
  
  
   "Кто-то, преисполненный любовью... Кто-то... Кто-то..." - словно маленькие барабаны стучали во время сна в ушах Рой-Цоха. Он встал с постели разбитый и утомленный, словно и не отдыхал вовсе.
   "Но я же не прошел и сотой доли пути Сайма. Я не знаю Сайкати и Трайи... - думал он беспомощно. - Что же смогу я там?"
  Но и другое говорил ему внутренний голос: "Ты бывал там много раз!"
  "Но мертвым, а не живым! С чего ты взял, что живой сможешь пройти тем же путем? Путь может быть совсем иным..."
  "Испугался рек крови, дурак? Ты видел там "реки крови"?
  "Но они же не сочинили все это?"
  "Почему бы и нет? Что же им тогда писать в своих летописях? Что видели "небесную канцелярию"? Просто Рами не смог прикинуться идиотом и Они вычислили его. Возможно, заперли где-то, и ты сможешь его спасти".
  "А если меня самого..."
  "С трусости бы и начинал. Ты, видно, не брат ему!"
   Слезы потекли из глаз Рой-Цоха.
   "Молочное родство" считалось на Психотарге гораздо более крепким, чем кровное. Кровные братья могли в последствии стать врагами, молочные - никогда. Молоко во все века обожествлялось на этой скудной на потомство планете. Не каждая женщина Психотарги могла кормить грудью ребенка. И статуи Мантейи, вскармливающей зарождающийся мир украшали молельные столики каждого мало-мальски обеспеченного дома. И даже в хижинах покой верующих охранял простенький рисунок такой статуи.
   "Но, если я пойду... О, Храмы, я же никогда не видел там живых? Вдруг они иные? Но как же Рами?"
   Еще день и ночь, а потом и еще один день провел Рой-Цох без сна. Он все яснее видел своим внутренним взором (по мере затуманивания взора внешнего), что жизнь без брата - пуста и бессмысленна. Рой-Цох был сиротой. Кроме брата и вселюбящей Мантейи у него не осталось никого. В тоске и бессмысленности Рой-Цох просуществовал бы, конечно, какое-то время...
   Да, и это воплощение закончится когда-то... Следует ли вообще отягощать себя друзьями и братьями, которые все равно уйдут, укрывшись плащами небытия...
   На четвертые сутки бдения, когда в монастыре уже зажигали светильники и плошки с маслом, Рой-Цох явился в келью к Третьему настоятелю.
  
  Это путешествие в мир мертвых Вениамин запомнил лучше прочих. Конечно, он не увидел ни кровавой реки, ни демонов, стерегущих вход. Он просто впал в беспамятство, вошел в туннель и, как и прежде, был встречен белобородым, румяным отроком в рясе.
  Сердца у голой души Вениамина не было, но что-то всё-таки сильно стучало в висках и несуществующая пелена затуманивала его мысленный взор.
  "Безвременная кончина от тоски по ушедшим родственникам", - быстренько настрочил тощий, сизовощекий канцелярист, даже не посмотрев в сторону Вениамина. Все шло как обычно, и вдруг...
  Сам Веник не смог бы, наверное, в тот раз найти Рами. Слишком он был испуган и растерян. Собственное вранье в квадрате буквально пригвоздило его к полу, лишило соображения и воображения... Но Бог или Черт случай сжалился таки над ним.
  Дверь отворилась, и в кабинет вошел некто смуглый, стройный, чернявый, в стильном костюме-тройке и лаковых ботинках. На фоне канцеляриста в белой рясе выглядел он глупо, нелепо и даже фантастически.
  Худой в рясе посмотрел на вошедшего с брезгливой неприязнью, но, похоже, совсем не удивился его появлению.
  - Я уже был у архангела Гавриила, - сказал вошедший, выдержал паузу и картинно задрал брови так, что они превратились в два изогнутых вопросительных знака.
  - А я тут причём? - без любопытства буркнул канцелярист, его круглые, с красноватыми прожилками глаза были полны показного недоумения.
  - Я так же был в номере 17-ом. И у хранителя Господних ключей... - Вопросительные знаки совершили еще одно замысловатое движение и замерли под совершенно невозможным углом.
  "Какое странное лицо, - подумал Вениамин. - Похоже, что его части могут двигаться совершенно куда им вздумается".
  Человек в костюме начал демонстрировать игрой бровей раздражение.
  - Нам поступил циркуляр. - Он вынул из кармана развернутый лист бумаги формата А4, совершенно неизмятый! И начал скользить по нему глазами: - Где? ...Вот! Что в чистилище поступила живая душа. И что, по соглашению, подписанному между нашими ведомствами, душа эта поступает в ведение нашего департамента. Сиречь - полиции времени. Я иду, как и полагается, в канцелярию, но никакой души там не нахожу. Тогда я иду в кабинет ? 17. Потом к самому товарищу Гавриилу... Товарищ Гавриил посылает меня к хранителю ключей от Рая. Но хранитель ключей в отпуске. Я иду к Завхозу...
  - Завхоз уехал за канцелярскими принадлежностями, - вставил тощий в рясе.
  - Знаю, - оборвал его лаковый.- Я иду к первому заместителю Завхоза...
  - Он вчера неважно почувствовал себя...
  - Это я тоже уже слышал! Меня это не касается! Я хочу, в конце концов, узнать только одно! ГДЕ причитающаяся мне душа!
  И тут в комнате что-то щелкнуло и остро запахло серой. Вениамин увидел, как из под стильного пиджака высунулся черный лохматый хвост с кисточкой. Это его раздраженный щелчок испортил в помещении воздух.
   Если до этого Веник стоял словно статуя, то сейчас, похоже, он не смог бы сделать и шагу, даже если бы ему пригрозили... Хотя, в тот момент Веник еще не знал, чем ему можно было бы пригрозить.
   Черт, а Веник уже совершенно явственно разглядел бугорки рогов в черных кудрях, уселся прямо на груду бумаг на столе канцеляриста и интимно приблизился к нему, притянув к себе за слюнявчик.
   - Моё терпение лопнуло, ангел ? 128, сказал он томно, но отдаленным громом прозвучали в его голосе стальные нотки. - Я не выйду из этого здания, пока мне не отдадут причитающуюся по закону душу. В крайнем случае...я возьму вашу! - Во время всей этой речи кончик хвоста его дергался, как у рассерженной кошки.
   Однако канцелярист, похоже, совершенно не испугался.
   - Где же я должен взять и подать вам душу? - сказал он с плохо скрываемым ехидством. - Вы же видите, что живой души у меня здесь нет.
   Черт подозрительно оглядел комнату и задержал взгляд на том, что было недавно Рой-Цохом, а теперь совершенно обезличенное, но еще живое колыхалось в углу.
  А это? - он повел носом, принюхиваясь.
   Веник на мгновение потерял божий дар соображения. А это и было всё, что отличало его от души действительно умершего.
   - Да вы посмотрите на его вес!..
   На самом деле канцелярист вообще пренебрег взвешиванием, однако, в процессе препирательства, успел написать на бланке какую-то галиматью, и теперь все ангелы Господни не сумели бы убедить его, что цифру он взял с потолка.
   - Тогда мы сделаем так, - сказал Черт. Вы, 128-й, лично пойдете со мной в архив, лично разыщите документы, и лично...
   Окончания фразы Веник не услышал, потому, что волна ужаса поднялась вдруг внутри него и затопила весь воспринимаемый мир. Он, наверное, умер бы от страха, что всё в сей же миг разоблачится, если бы не был уже почти мертв.
   Дело в том, что Вениамин знал, где находятся документы из архива. За минуту до прихода лакового Черта их принес один из канцелярских ангелов и свалил рядом с переполненным шкафом. Знал об этом и ангел ? 128. Однако, ни слова не говоря, он поднялся, спрятал в стол обе - круглую и квадратную печати, и вышел вон вместе со странным своим посетителем.
   Дверь хлопнула, Веника слегка колыхнуло, потом дрожание воздуха прекратилось вообще. Секунды шли. Веник стоял в углу не в силах сдвинуться с места. Да он, собственно и не знал, может ли вообще двигаться самостоятельно.
   Секунды шли.
   И тут дверь снова открылась. В кабинет, волоча крылья, неуклюже зашлепало что-то белое, крылатое, на мохнатых совиных лапах. Оно тяжело взлетело на стол, смахнуло непомерно большими крыльями какие-то бумаги и в довершение учиненного разгрома, нагадило прямо на метрику Вениамина.
   - Фимка! - истошно заорал кто-то в коридоре.
   - Опять серафим из курятника удрал! - ударило с потолка громовое, похожее на небесный глас, и неуклюжий серафим, попятился бочком, спрыгнул со стола, но задел не до конца закрытый ящик и шумно обрушился вместе с ним на пол. Это происшествие напугало его еще больше, и он белым перьевым клубком юркнул в приоткрытую дверь. А тяжелая круглая печать, вываленная им из ящика, сделала пару кругов по полу и замерла прямо у ног Веника.
   Веник смотрел на печать. Печать, казалось, смотрела на Веника. Алые буквы горели на ней каким-то адским пламенем. Веник протянул к печати руку и понял вдруг, что оторопь совершенно оставила его. Он боялся, что не сможет взять печать, но взял и поднес к лицу. Перевернутые буквы на печати никак не складывались в его голове в слова, однако огнем горели перед внутренним взором. Желание спрятать чудесную печать возникло у Веника как бы само собой. Он поискал карманы на призрачном подобии одежды, попытался спрятать печать в складках, но горящие буквы просвечивали. Наконец, словно бы по наитию, он прижал печать сияющей надписью к сердцу, вскрикнул от неожиданной боли и...
   Понял, что изменился. Призрачно, неуловимо, но глубоко и явственно. Словно бы прозрел после многовековой слепоты. Он не осознал сущности перемен, просто нашел в себе какую-то иную, новую опору. Новый, неведомый стержень. Новый указатель его самости и пути бытия.
   Веник аккуратно положил печать в ящик, вставил его на место, привел стол в первозданный вид, переложил метрику Рамата, в папку "Исходящие. Психотарга". (Благо, ее не пришлось долго искать. Проштамповал собственную бумагу, смахнув, сделанное Фимкой... Куда же ее? Рядом лежала толстая папка "Исходящие. Земля Иисуса". "Подходящее название", - подумал Веник и сунул свою метрику под кипу других.
   Теперь ему нужно было спасти Рамата. Зная номер кабинета, он был в метрике, Веник выглянул в приоткрытую дверь, и, не увидев в коридоре никого, тенью метнулся в угловой 120-й.
  
  
  

Глава 3. "Крест на крест"

  
   Люди, обычно, подразделяются на две категории - одних частые стрессы доводят до рюмки и рукотрясения, других - закаляют. Веника стрессы похоже закаляли. По крайней мере, он вдруг почувствовал, как в него вливается лихорадочная, суетливая бодрость.
   "Эх, написать бы заявление на отпуск. Главный бы подписал. Но медлить нельзя, хоть лишние деньги не помешали бы. Жены дома нет. Но домой... Нет, домой нельзя. Прямо отсюда. Прямо сейчас. Вот только куда? А если совпадение, шутка?"
   Веник посмотрел на потертый желтоватый листок. Взял ножницы и не торопясь искромсал бумажное "время" на мелкие кусочки. Смахнул обрезки, поднял глаза... Бумага проявилась на столе чуть выше, чем лежала до того. Сердце заколотилось, конечно. Но его лихорадочный бег уже не пугал, мешал разве.
   Нужны были деньги. Оставалось одно - занять, не надеясь на отдачу.... У кого? Разве, что у главного... Такая просьба покоробит, но и польстит одновременно. А без отдачи - так его не жалко, он не бедствует.
   Веник поднялся, бросил прощальный взгляд на растерзанный стол, взял портфель - он так и не раскрывал его сегодня, и шагнул к двери. Однако запертая дверь сама открылась ему навстречу. Открылась удушающе медленно, словно преодолевая какое-то неведомое сопротивление.
   В дверях стоял Некто в темной тройке, лаковых ботинках, смуглый, с плотной, густой шапкой темных кудрей...
  
  Веник был уже далеко не молодым человеком. Да и вообще никогда не приходилось ему ощущать себя могучим голливудским суперменом, звереющим перед лицом неожиданной опасности. Он попросту отшатнулся к стулу и обмяк на нем, не имея сил даже привстать на ватных ногах.
  Веник сидел и ждал сердечного приступа. Приступ задерживался. Мало того, перед лицом безвременной (действительно безвременной!) кончины, он вдруг ощутил, как страх смерти стал его, наконец, отпускать.
  Черт лаковый уселся тем временем напротив и тоже ждал чего-то: то ли пока Веник "дозреет" и спелым яблоком скатится прямехонько в Ад, то ли иного, неведомого. Чего, интересно?
  - А что, - спросил вдруг лаковый, - вы, с вашим ...э-э, бестелесным, так сказать опытом, всё ещё верите в существование Ада?
   В первую секунду Веник не понял сути вопроса. Фраза показалась ему совершенно бессмысленной. Адой звали к тому же склочную соседку-лифтершу из... Ах, да... Ада. То есть Ада же, того который... Вениамин поднял мутный взгляд и всмотрелся в лакового. Ни прозрачным, ни еще каким-то отличающимся от обычного посетителя он не был.
   - Ада? - хрипло спросил Веник. - При чем тут Ад?
   - Вот и я говорю, причем, - согласился лаковый. - Это все сказки для... - он сделал что-то невообразимое с пальцами, и Веник тут же вспомнил, как вольготно лаковый обращался в прошлый раз с бровями.
   Тот словно прочел его мысли:
   - Зря вы тогда этого юношу.... Некоторым образом, э-э...спасли.
   - Почему "некоторым образом", - удивился Веник. - Просто спас.
   - Вы не понимаете, - ласково сказал Черт. - Спас это -...э-э, спасение. Вы же, по сути, продлили его земные муки ...
   - Нет, вы уж меня извините, - устало и обреченно перебил черта Веник. - Вы, похоже, клоните к тому, что там у вас в канцелярии - веселее?
   - А вы считаете, что...Впрочем, полагаю, вы видели именно канцелярию. Небесную канцелярию с ангелами в подворотничках и нарукавниках?..
   - В слюнявчиках, - буркнул Веник.
   - Возможно, возможно, - радостно согласился черт.
   - Что значит возможно-возможно?! - рассердился Веник.
   - А что, - ответил черт вопросом на вопрос, - ваш этот, как его...э-э, ну, в общем, брат, тоже видел канцелярию? Хотя какой он ВАМ брат...
   Это "вам" прозвучало как-то ну очень странно. Словно бы Веник тоже был из этих самых небожителей, а Рамат так, червь земной, грязь, присохшая к ботинку. Однако Веник точно помнил, что Рами и в самом деле видел в канцелярии что-то иное. Пожалуй, (Веник посчитал тогда, что это попросту горячечный бред), явилось Рамату нечто похожее на монастырские летописи: кровавая река, демоны дышащие смрадом и скверной...
   - Ну и какая к черту разница,... - Веник осекся. - Какая ...разница, что он там видел?
   Черт улыбнулся несколько покровительственно и придвинулся чуть ближе.
   - НАМ нет никакой разницы, что видел там ваш, э-э... так называемый "названный брат", главное, ЧТО видели там ВЫ...
   - И чем же я такой особенный? - нагло спросил Веник. Повисла пауза.
  
  Брата Вениамин увидел не сразу. Скорчившийся в углу Рамат был похож разве что на клок серого тумана. Веник затравленно оглянулся, хотел было уже бежать дальше, искать еще, но что-то остановило его. Словно бы сердце стукнуло. И тут он заметил в углу тень. Серенькую, почти бесплотную тень, мелкую, никчемную, как паутина в углу. Заметил с брезгливостью, которая тут же переросла в ужас: да это же Рами! Как же я так могу?! Это же...
  Веник бросился к тени и склонился над ней.
  - Рами! Великие Демоны-мучители! Рами!
   Рамат, казалось, не узнавал Веника. Глаза тени блуждали, на лице застыло странное выражение, словно бы его обладатель попросту потерял разум.
   - Рами! Это же я... - тут Веник понял, что позабыл последнее свое имя. То, под которым жил на Психотарге. Десятки имен беспомощно завертелись в его бесплотной голове.
   - Страж небесный...- едва различимо прошептал Рамат.
   - Рами, я....
   - Страж Небесный, - уже явственней прошептал Рамат и в благоговейном ужасе вперился в Вениамина.
   Похоже, он совершенно не узнавал Веника. Что делать?
   - Ладно, пусть страж, - пробормотал Веник. - Вставай, братишка! - он попытался схватить тень под микитки, но, похоже, тут следовало действовать по иному.
   - Восстань грешник и следуй за мной! - громко сказал Веник. От собственного голоса ему же стало не по себе.
   - ...Ой, ой, ой, - отозвалось из противоположного угла эхо.
   Рамат наконец встал, и Веник немедленно двинулся крупными шагами к двери. Теперь только бы успеть. Только бы войти в лифт... А там... Там видно будет. Что нужно делать в лифте - Веник не знал. Он вообще был не уверен, что нужно именно в лифт. Но ... должны же быть в лифте хоть какие-то кнопки?...
  
   - Мы потом неделю вычищали все эти ваши кнопки из наших лифтов, - вторгся вдруг Черт в воспоминания Веника. Веник и сам не заметил, как все вышеописанное промелькнуло в его воспаленной голове.
   - Почему мои кнопки? - спросил он с нажимом и подозрением. - Мало того, что вы подслушиваете мои мысли, так вы еще диктуете, что я должен думать?
   - А это мысль, - сказал Черт. - А еще прочнее - циркулярчик выпустить: что думать, где и как.... Неужели вы, - он вперил взгляд в Вениамина, - не в состоянии понять: есть нечто существующее, а есть то, что видеть ДОЛЖНО! ДОЛЖНО - понимаете вы это!
   - То есть вы хотите сказать, что все, что я находил там у вас должным, то и ... Какая чушь, - возмутился он искренне. Ведь я же не Господь...
  
  Слово "Господь" вдруг повисло в воздухе. Черт так вытаращился на Веника, что тот кожей ощутил его благоговение и ужас. Мистический ужас перед ним, жалким человечишкой, преступником, можно сказать... Даже сам воздух закаменел. Казалось, что стукни сейчас в окно синица, и весь мир осыплется осколками, как гигантская витрина, в точку напряжения которой угодил маленький камушек...
   - То есть вы хотите сказать, - начал слегка ополоумевший Веник... - То есть тогда, почему же вы меня столько раз... Нет. - Решился он. - Я вам не верю. Я не знаю, зачем этот розыгрыш, но всё, что вы говорите, не имеет никакого смысла...
   Черта, видимо, отпустило, потому что он порозовел слегка.
   - Вы только не нервничайте, - сказал он, подняв обе руки как бы для пасса над Веником "а-ля Кашпировский"....
   - Нет, вы уж меня увольте, - отстранился от Черта Веник. - Если я и закончу свою жизнь окончательно, - он запнулся, понимая, что снова вышел каламбур, но нашел силы продолжать. - Я закончу жизнь в здравом уме, без этих ваших....
   Веник отодвинулся от Черта и сел, нахохлившись и вжавшись в стул.
   Черт заламывал пальцы. Веник наблюдал за этой демонстрацией нервов с некоторой опаской, но молчал. Черт тоже молчал. Пауза затягивалась.
   Дверь в кабинет Вениамина распахнулась и ввалился Свиньин. Он оглянулся по сторонам, не видя почему-то ни Вениамина, ни его странного посетителя, воровато бросил взгляд на брошенные поверх бумаг Вениковы ведомости, туда, где, "к оплате", и в недоумении удалился. Еще немного, и он наступил бы Черту на ногу. Впрочем, миновало.
   Веник посмотрел на часы. Было около половины пятого, осень, солнечно. Он еще раз взглянул на часы. Часы были какие-то странные: стрелки отсутствовали напрочь, а вверху справа имелось окошечко "погода".
   - Вы это прекратите, - сухо сказал Черту Веник.
   - Если бы я мог, - почти искренне вздохнул Черт.
   Напряжение вдруг спало.
   Веник сунул руку под стол, нашарил недопитый коньяк - плохой, на донышке, но всё-таки... Поискал глазами стаканы. Был один, и немытая кофейная чашка. Разлил жидкость на глаз. Черт, не задавая вопросов, выпил. Веник тоже хлебнул свою порцию, из чашки. Встал. Достал из книжного шкафа, заваленного разным хламом, высохшее печенье. Включил электрический чайник. Потряс баночку из под кофе - что-то там еще бренчало.
   Черт молчал. Время словно бы замерзло. Потянулось медленно, едва заметно. Веник насыпал кофе, подвинул баночку Черту. Черт кофе пить не стал, но это Веника особенно не озаботило. Он хватанул горячего, обжег язык. Разговаривать сразу стало как-то не о чем. Над ситуацией повисла обыденность плохого кофе, конца рабочего дня. Хотелось сказать. Давайте перенесем эту бодягу на завтра. И надеяться, что завтра может быть, вообще не наступит.
   Заглянул главный, возмущенно пошарил глазами, что, мол, все так и стремятся пораньше с работы, один я как Сивка-Бурка...
   - Что, и вправду никто не видит? - прихлебывая отдающий гарью напиток, спросил беззлобно Веник.
   - А то, - пожал плечами Черт. - Было бы кому видеть. Сколько тут у вас из себя не мни, но, если едва вылез из праха, прах ты и есть.
   - А вы как, - поинтересовался Веник, - следующая ступень эволюции?
   - Ну, ступень - не ступень, - замялся Черт, - а черное от белого отличаем.
   - А что, - неискренне удивился Веник, - вот так-таки и отличаете? Значит по-вашему есть оно - черное, белое....
   - Ну вот опять вы за свое, - обреченно сказал Черт.
   - Можно подумать, мы раньше с вами уже беседовали на эту тему, - хмыкнул Веник и поперхнулся кофе.
   - То-то и оно. То-то и оно, - грустно сказал Черт.
   - Ладно, - сказал Веник. - Послушаем вашу версию происходящего.
   - Вы мне всё одно не поверите, - буркнул Черт.
   Веник пожал плечами:
   - Зато хоть мотивы выясним. Полчаса назад я предполагал, что знаю, зачем вы сюда придете. Теперь вот.... Так что, валяйте.
   Веник откинулся на спинку стула.
   - Это началось 15 миллиардов лет назад, - сказал Черт и тут же замолчал, глядя с подозрением на Веника.
   - Ну и что? - равнодушно спросил тот. - По мне так хоть двадцать.
   - Да нет, как раз в двадцать-то всё шло как надо. - Черт помолчал. - И вот, когда вы... Нет, так будет не совсем правильно, хотя... Вы - это ведь еще и множественное число в том языке, на котором мы говорим... Значит, когда вы создали этот мир...
   - Ну, давайте-давайте, - подбодрил Черта Веник. - Радуйте дальше.
   Черт посмотрел на него снизу вверх, исподлобья, как побитая собака, но продолжал.
   - Когда вы создали этот мир, в нем обнаружился принцип дуальности.
   - Так-таки сам собой и обнаружился? - съехидничал Веник.
   - Если бы знать, - вздохнул Черт. - Раньше вы ничего похожего не создавали. Раньше все получалось как надо. Творение, его Творец, и некое, противостоящие этому Творению Разрушающее начало. Хаос. Правда, всё это были ..э-э... Не очень масштабные, так сказать, творения. В некотором смысле пробы...
   - Не понимаю, - сказал Веник. - Разве мы имеем сейчас что-то другое? Кто же отрицает, что есть Добро и Зло? Если сейчас и отрицают что-то, то это - наличие Творца...
   - Ну, это софистика, - отмахнулся Черт. - Хотя... Может быть поэтому и отрицают в этом мире наличие Творца... Ведь дело в том, что... Как жаль, что я не философ. Понимаете, получилось так, что именно в этом Творении Добро и Зло по отдельности больше не существуют.
   - Как это? - не понял Веник.
   - Ну, невозможно здесь сделать нечто хорошее, не причинив этим же никому вреда. И наоборот.
   Веник задумался.
   - То есть, накормив голодного...Что я делаю плохого?
   - Ну, к примеру, продляете жизнь мерзавцу, который убьет сегодня еще пятерых.
   - А что, раньше было не так? - удивился Веник.
   - Раньше, зло и добро не проникали в ваше творение вместе. Персонаж был или добрым, или не добрым. Со злом можно было бороться, искоренять, но....
   Тут Черт как-то подозрительно смутился.
   - Но - что? - строго спросил Веник.
   - Но все эти разграниченные, скажем так, творения, были очень нежизнеспособны. Требовалось постоянное вмешательство и патронаж Творца. Иначе Зло побеждало.
   - А на этот раз "Творец", значит, стал не нужен?
   - Я бы не стал так категорически..., но в целом... В целом выходило, что Творец тоже не мог сделать что-то по-настоящему благое и верное. Кому-то он приносил пользу, а кому-то... Конечно, мы ощутили это не в одночасье. Было много попыток... Но все они приводили к далеко неоднозначным результатам. И тогда....
   - И тогда я, - развеселился Веник, - изгнал всех из Рая, например? Или что-то еще?
   - Вы мне не верите, - констатировал Черт.
   - А как вам поверишь? - удивился Веник. - Рай-то был? - спросил он так же весело через паузу.
   - Рай был, - вздохнул Черт.
  
  
  

Глава 4. " В раю..."

  
   Вытащив Рамата из кабинета и загнав его в лифт, Веник перевел дыхание. Куда же теперь? В лифте и вправду были кнопки. Но какую из них следовало нажать, вот вопрос?
  Веник по большому счету надеялся, что кнопок будет штуки две, например, "туда" и обратно", но кнопок было много и все они ни размером, ни цветом не отличались. Разве что значки их украшали разные...
   В замкнутом пространстве лифта было почему-то душно и зябко одновременно. Тень Рамата в ужасе вскрикивала, взирая на что-то за спиной Веника и мешая размышлять. Выхода не было. Оставалось просто куда-нибудь нажать. Веник зажмурился, нащупал какую-то кнопку пальцем и вдавил ее, запоздало сообразив, что стоило бы запомнить, куда едем, а вдруг будет еще один шанс? Однако лифт уже пропал. Возник знакомый тоннель, но на этот раз никакая сила не влекла по нему Веника, и пришлось тащиться самим.
  
   Когда Вениамин, гоня перед собой клочковатую тень Рамата, спустился к Храму с высокого священного холма Йимы, Ноа уже ушла за линию гор. Настала серебристая ночь Тааки, богини блуждающих высоко в небе огоньков.
   "Просто спутников у этой планеты до хрена", - отметил Веник. Он больше не мог думать о себе, как о Рой-Цохе из Мальмы, наследнике дома Зароа, дома своего молочного брата, который пожелал уйти от благ мира сего.
   Осознав себя в человеческом теле, Вениамин начал искать глазами Рамата. Его однако больше не было рядом.
   "Ну, конечно же, - вспомнил Веник. - Я-то поднялся для медитации на вершину священного Йимы, а Рамат лежит, наверное, у себя в келье".
   Он пошёл тропинкой, убегающей по пологому склону. Бархат ночи стелился под ноги, а небо играло праздничными огнями. Было необычайно свежо и прекрасно. Хотелось остановиться, дышать, думать... Но Веник спешил. Он знал, что очарование вот-вот пройдёт и навалится усталость.
   Вениамин вошел во внутренний двор. Он никого не встретил, хотя в это время послушники обычно толпились как раз во внутреннем дворе, отдавая благодарность Ноа за прожитый день. Однако, нырнув под плотный полог келейного зала, Веник был ошарашен количеством людей с факелами в молчании стоявших вдоль стен. Стоило ему возникнуть на пороге, как ударили гонги.
   "К худу или к добру?" - только и успел подумать Веник, как послушники начали славить его.
   "О бесстрашный! О тот, чье движение подобно ходу Ноа по небу! О срастающийся с бездной!" - возглашал один из послушников, и толпа взвывала от восторга.
   "Похоже, брата я спас", - подумал Веник.
   Нужно было сматываться. Ведь свои бумаги Веник переложил совсем в другое место. Как там оно называлось? Земля Иисуса?
   Земля Иисуса... Название это чем-то травмировало психику, грызло. Едва уловимо, на грани восприятия, но все-таки грызло. Однако осмыслить сию непонятную боль времени не было. Ведь бумаги попали на землю какого-то там Иисуса, а сам Веник грешным делом возглавлял сейчас процессию послушников с песнями тащившихся в храм. Пожалуй, если срочно не предпринять ничего, усадят они его "на божничку", и будут молиться ему, аки живому Богу... Вот ведь попал. Только святости ему сейчас и не доставало...
   Конечно, вспоминая канцелярское раздолбайство, можно было надеяться, что Веника вообще никто не хватится. А может и после смерти удастся просочиться. Надо ведь когда-то и расслабиться, удовольствие получить, ведь в кои-то веки сподобился. Многим ли везет, чтобы вот так ни за что, при жизни? Конечно, всякое бывало: где-то с бабами везло, где-то с деньгами, но чтобы вот так?
   Но как же тот, в черном костюме и лаковых ботинках?
   - ...и демоны отступили перед ним! - провозгласил в этот момент запевала хора особенно гнусаво и пронзительно.
   Веник вздрогнул. Вообще-то стоило бы послушать историю о собственном героизме. Когда еще расскажут? Ого, оказывается, он бесстрашно вошел в кровавую реку, и воды ее расступились. А Демоны устрашились вида его и бежали с берегов...
   "Э, нет, - весело подумал Веник, слыша, как его уже практически обожествили. - Пора сматываться. Того и гляди: чудеса являть заставят".
   И тут лица послушников стали как-то странно разбухать, а потом и вовсе пошли рябью, как изображение в испорченном телевизоре. Веник стал озираться и замечать то тут, то там струйки жирного дыма. Пожалуй, еще пару секунд, и он точно бы определил растительную причину монашеского экстаза, но и сам уже нанюхался. Сознание его заволокло наркотической пеленой, и он провалился в сон. Оно и, кстати, сколько ж можно бодрствовать на благо человечества?
  
   Но и во сне отдохнуть Венику не дали. Явился кто-то тощий, закутанный в плащ с капюшоном, перхающий, как овца.
   - Вот ты значит каков? - начал гость не здороваясь.
   - Не нравлюсь - так проваливай, - буркнул Веник. Он, наконец, расслабился и хотел теперь спать. Даже этот бездарный кошмар мог бы догадаться, что не так-то это просто: туда, потом обратно, и четыре дня не жравши.
   - Черта боишься? - захихикал кошмар. - Бойся другого! Что тем, в канцелярии? - чужая жизнь - вода! А вот ОНИ....! ОНИ не простят....
   Тощий вот так и произнес ОНИ, словно бы имя собственное. Еще и палец свой кривой и грязный задрал в назидание, чего бы ему, в общем-то, делать не стоило. Устал сегодня Веник. Страшно устал. До холода в сердце, который еще только подкатывал, но уже был тяжел как свинец.
   - Шёл бы ты откуда выполз, - грубо сказал кошмару Веник. - Спать я хочу, понял?
   - Ты думаешь, я тебе кажусь? - завыл тощий. - Ты меня еще попомнишь! Когда ОНИ за тобой придут, ты вспомнишь, что я предлагал тебе руку помощи.
   Веник устало посмотрел на эту грязную, с обломанными ногтями руку, и не то чтобы не подал руки, даже не пошевелился в ответ. Хотя хотелось брякнуть, что если эти "ОНИ" придут с чистыми руками, то пусть берут, если смогут. В эту минуту Веник чувствовал себя таким мудрым, таким пожившим на многих землях, что вообще ничего не боялся. Он знал: пройдет усталость, пройдет и эта лихая самоуверенность. Но уж сейчас он мог позволить себе ничего не бояться. Похоже, тень поняла это.
   - Ладно, - хихикнул тощий. - Попомнишь еще. Попомнишь.
  Он надсадно закашлялся и кашель этот долго стоял у Веника в ушах. Уже и тень растаяла. И образ пляшущих в экстазе монахов проявился на миг и растворился в подкатившем тяжелом сне. А кашель все слышался, слышался, словно бы уже весь мировой звук состоял из надрывного незатихающего кашля.
  
   - Ха-пи-у-ари-эн ка-ма-го ти-рэс! - на распев читал учитель торжественных гимнов и молодые послушники робко тянули за ним - Ти-рэс...
   Учитель подвывал, ученики фальшивили, но другого места, чтобы перечесть рукописи Восьмого Хранителя Плаща просто не было. Вынести священную запись из библиотеки Веник не мог - уж больно тяжёлая была. Один окованный перелет сколько весил.
   Веник потер уставшие глаза. Боль в глазницах оживила его. Он посидел пару минут в опустошении и снова вернулся к страшным строчкам. Хранитель Плаща писал (этого не было в обычных списках с рукописи) о времени после своего возвращения из царства Вместилища Смерти. И была в этих записях вовсе уже не героика в буднях, а мысли о возмездии. Вот как писал об этом сам Хранитель.
   "И в ночь, предшествующую затмению Сиа, когда его кровавый глаз, словно уголь жаровни, лежал в черных ладонях ночи, пришли ОНИ. ОНИ не спросили меня, кто я и где был. Но один из НИХ, черный как смоль, взмахнул указующим огненным перстом, и смертный холод объял меня.
   "Кто ты, - вопросил ОН, - посмевший нарушить покой великой Реки Времени?! Кто ты, убогий, дерзнувший смешать грязь двух миров на ступнях своих?"
   "Кто Ты сам, спрашивающий меня так грозно?" - осмелился ответить я ему.
   И он сказал мне: "Я тот, кто охраняет покой Реки Времени и не позволяет вам, смертным, дважды входить в ту же воду".
   И тогда я дерзнул спросить: "Скажи мне, Хранитель Великой Реки, ПОЧЕМУ не позволено нам смертным дважды входить в ту же воду?"
   И страшно засмеялся ОН. И указал на чашу мою, половина коей была заполнена свежей водой: "Смотри же, прежде чем я заберу тебя с собой, чтобы осудить твою душу на вечное рабство!"
   И я смотрел в чашу. И прекрасные сады, и чудесные земли показались мне в ней. Пестрые птицы, невиданные на нашей земле, пели на ветвях, а ветви висели низко, согнутые под тяжестью сочных плодов. Чудесные звери слушали песни, поднимая благородные морды. И благодать, казалось, изливалась из этой чаши в мое сердце. Но вдруг вода потемнела, и я увидел, как дым и огонь заволакивают прекрасную картину. И люди, похожие на меня, вырубают сады и налаживают самострелы на птиц и зверей. И вот первая из птиц, уже упала с ветки, обливаясь кровью, а остальные продолжали доверчиво прижиматься к ветвям. И видел я, как вода в моей чаше стала красной...
   - Грязен и необуздан человек даже в мечтах своих, - грозно сказал Хранитель, - Ибо увидел ты свое сердце. Раз за разом, умирая, вы сбрасываете накопленную скверну, и начинаете всё сначала, - продолжал он. - И нет вам пути через Великую Реку, нет вам бессмертия, ибо память о ваших злодеяниях была бы больше вас самих!"
  
   Здесь рукопись обрывалась припиской: "Великий Хранитель дал мне время до скоротечного восхода, дабы я окончил свое повествование. Близится короткий день, ибо затмение - предвестник разрушительного землетрясения, которое не пощадит окрестные деревни. (Так сказал мне Хранитель). Я ухожу, завещая больше не ходить моим путем, ибо гнев ИХ страшен.
  
   Веник перевернул последний лист толстого пергамента, покрытого особым лаком, и увидел на обороте его, в самом низу корявую приписку.
  "Свершилось. Храм разрушен. Прощай..." Далее шло имя, наверное, женское, но оно почти стерлось, и прочесть его не было никакой возможности.
   Вениамин знал, что Хранитель Плаща погиб при разрушительном землетрясении, которое буквально сравняло с землей всё окрест храма. Да и сам храм пострадал тогда значительно. Однако кто же приходил за Хранителем Плаща. Что это за таинственные ОНИ. Черный, как смоль? Был ли это виденный Веником Черт?
  
   Худой, усталый странник в темном плаще с капюшоном брел по садам Эдема. У озерца, где ветер играл с камышами, он жадно припал к воде.
   Когда-то странник уже бывал здесь. Он помнил, что и сам Эдем живет в окрестностях озера. Вместе с Женой Его. Так указал им Бог, дабы оградить от Зла, изначально заполонившего всё на Земле. Кругом шла борьба добра со злом - волки кушали ягнят, полудикие крестьяне удобряли недругами пашню, и вроде бы земля после этого даже лучше родила. И только в садах Эдема звери были ласковы, ненастья обходили стороной, и никто не мешал наслаждаться жизнью Эдему и его семье. Уже много сотен лет жил он за пазухой у Бога вместе с Женой Своей. Правда, детей у них почему-то не было.
   Вот и взгорок. Отсюда рукой подать до поляны, где Бог посадил для Эдема два дерева Древо Жизни и Древо Смерти. Странник решил присесть отдохнуть прямо на взгорке. Сорвал по пути на малую горушку пару сочных яблок, расположился, достал из поясного кармана обломок лепешки и стал медленно жевать, прикусывая то лепешку, то яблоко, и подбирая даже самые малые крошки.
   - Кто разрешил тебе, странник, вкушать от яблок моих? - услышал он вдруг за спиной зловещий шепот. Но не вздрогнул, а обернулся с приветливой улыбкой.
   Вид Эдема, хозяина садов, неприятно поразил странника. Хоть был тот всё так же молод, как и много лет назад, но вид имел человека лишенного простых радостей - крепкого сна, хорошего аппетита и здоровых любовных утех. Был Эдем бледен, стройную спину свою держал согбенной, глаза горели нездоровым томлением, а подбородок порос жидкой клочковатой бороденкой. Даже голос Эдема приобрел старушечью капризность и дребезжание.
   - Мир тебе, Эдем. Как живется теперь в твоих садах? - Ласково спросил странник и протянул Эдему надкушенное уже яблоко. - Прости, но второе я съел. Не верю, что жалко тебе этих плодов для странника, но раздели со мной мою скудную трапезу.
   Эдем взял яблоко и неожиданно жадно откусил. Выглядел он обеспокоенным. И даже глаза его бегали.
   - Я вижу, сады твои всё так же радуют взор, - продолжал странник. - Что же за печали у тебя на челе? Цветет ли Древо Жизни, не оскудели ли плоды его?
   - Цветёт, что ему сделается, - буркнул Эдем с набитым ртом. Яблоко он съел до черешка. Да и черешок отбросил с сожалением. - Господь щедр. Любит меня. Вкушая плоды Древа Жизни, мы с Женой можем жить вечно.
   Сладкий сок залил бородку Эдема, и она слиплась сосульками.
   - Это райское место Господь создал для меня. Я его лучшее творение. Но ты-то как приходишь сюда, странник?
   - Возможно, потому, что я бреду мимо добра и зла, и божьих запретов не ведаю, ибо не грешен, и не безгрешен. Я просто прохожу мимо.
   - Тогда смотри! Взгляни, какая тут тучная земля! Какие сладкие плоды она даёт! И всё это мне!
   Эдем хвалился, но казалось, похвальба его была сродни истерике. Странник посмотрел на него долго и внимательно.
   - Чему же ты не рад тогда, друг мой? - спросил он ласково. - Здоров ли ты? И жена твоя здо...
   - Ты видел её? - вскричал Эдем и глаза его расширились, взирая на неведомый страннику ужас. - А Его ты видел?
   - Кого? Господа? - спокойно уточнил странник. - Нет. Мне говорили, он решил сотворить нечто особенное и уединился на время.
   - А не он ли подослал тебя? - сердито спросил Эдем и в глазах его полыхнула вдруг злоба.
   - Сколько сотен лет ты знаешь меня, Эдем? Разве я когда-то подчинялся чужим желаниям? - удивился странник. - Может, потому и нет мне пристанища в виденных мною мирах...- он помедлил. - Но скажи мне, что так взволновало тебя. Я приходил к тебе, и ты бывал доволен и счастлив, а теперь...
   - Боюсь я Его, - опустил злые, дерзкие глаза Эдем. - Кажется мне, замыслил он против меня что-то...
   - Не пойму, какой резон тебе сомневаться в Творце? - удивился странник. - Разве не для тебя, своего любимца, он создал этот райский сад, оградив его от влияния зла? Не тебе ли он дал бессмертие, подарив Древо Жизни? И не тебе ли дал выбор, достойный Бога? Ведь вкусив от Древа Смерти, ты в покое покинешь этот мир? А главное, он создал жену твою, которая истинная твоя половина.
   - То-то и оно... То-то и оно! Половина! - воскликнул Эдем, пряча глаза. - Он создал ее из моего ребра, отняв у меня что-то... невосполнимое. Я места себе не нахожу! Постоянно желаю её... А она... то твердит, что устала, то ищет другой предлог, чтобы отказать мне... А теперь она... Она говорит мне, что Его послал Бог! Но 800 лет мы жили вместе и ничего... Может, она прижила его с кем? Скажи, странник?
   И вдруг глаза Эдема потемнели от страшного подозрения. Взгляд его стал совершенно дик, на губах выступила пена.
   - Что с тобой, Эдем? - участливо спросил странник.
   - Ничего-ничего, - потер тот всей ладонью лицо. - Это так, морок... Накатит вдруг, как наваждение. Всех подозреваю. - Он устало махнул рукой. - Гостеприимен же я стал... Идем-ка в мой шалаш.
   Он суетливо потянул за собой странника.
   - Вот по этой тропе, мимо кучи хвороста, видишь? Смотри, смотри - малиновка свила у самой дороги гнездо. Смотри!
   И Эдем достал припрятанный в кустах тяжелый гладкий камень. Через минуту он уже тащил за ноги сухонькое тело старика к огромной куче хвороста. Под хворостом были аккуратно уложены: Жена Его, трехнедельный младенец, распухший уже и посиневший. Теперь добавился старик в плаще. Эдем старательно закидал всех троих хворостом. Сел было рядом. Потом его замутило, и он поднялся, оглядываясь, чем же забить горечь во рту. Дошел до озера. Напился. Вдруг вспомнил:
   - Странник... Вдруг он отравил меня? - и горло его извергло озерную воду вместе с пеной, остатками яблочной кожуры и маленькими семечками, пахнущими горьким миндалем.
   Грязное пятно медленно расплывалось по воде, а Эдем снова пил и извергал из себя воду, борясь с самим собой за собственную жизнь.
  
   - Вот такой это был Рай, - вздохнул Черт, опуская глаза.
   - Кто же был тот в плаще? - спросил Веник, не особенно веря, но потрясенный ужасной историей.
   - Какая разница, кто это был, - отмахнулся Черт. - Скорее всего, вы и были.
   - А за что же он убил Жену свою? - спросил задумчиво Веник.
   - Жену он не убивал. Когда Ева...
   - Почему Ева?
   - Ну, ...Жена Его... Потом как-то так стали постепенно ... В общем, когда она увидела задушенного младенца, то пошла к Дереву Смерти и съела...
   - Яблоко? - перебил Веник.
   - Да какое там яблоко, на смокву скорее похоже...
   - Ага. А Адам, то есть Эдем, съел другое... другую смокву...
   - Стоило бы. Нет, Адама вы за эту историю изгнали из рая. А потом, когда он слухи начал распускать...
   - Слухи?
   - Ну, по началу он вроде успокоился. Женился, детей завел, и всё такое. А потом, когда состарился, выжил из ума и понял, что таки помрет, начал всем рассказывать, будто бы это Еву искусил какой-то чужеземец. Будто она съела Плод не от того дерева, да еще и ему, Эдему, подсунула. И за это их, якобы, изгнали из рая. А он, Эдем, не виноват... В общем, толи сбрендил он, толи жить ему так хотелось, что... Эх,..- Черт коротко махнул рукой, мол, кто их разберет, смертных. - А вы после этой истории сотворили себе какое-то тело и... Вот с той поры мы вас и разыскиваем.
   Веник глубоко задумался.
   - Не верю я вам, - сказал он, наконец, поднимая на Черта глаза. - Если вы всё это время просто разыскивали меня, откуда же все эти легенды о проданных душах? Куда, скажите мне, вы забрали 8-го Хранителя Плаща?
  
  
  

Глава 5. "Начать и кончить"

  
   Кто не лежал поющей лунной ночью в объятиях грудастой, но очень глупой девицы, тот не поймет томления Творца. Мало написать стихи - нужно еще прочесть их кому-то, мало построить дом, нужно найти для него жильцов, мало создать Вселенную нужно, чтобы Тебя славили под новыми звёздами...
   Поначалу, Он трудился в этом мире не больше, чем обычно: ваял, пестовал, давал закон и отпускал с Богом. Потом он спускался к ним, но закона своего уже не находил. Зло влекло к себе его теперешние создания почему-то гораздо больше, чем добро. Даже данную им истинную веру они в какую-то пару-тройку столетий так приспосабливали под себя, что становилась она уже чуть ли не своей противоположностью.
   Чего он только не делал. Он карал - насылал землетрясения и потопы. Он убеждал собственным примером, спускался к ним в разной личине, но порадел лишь вычурному многобожию. Он ...просил... Просил Животворящее Неразрешенное, породившее его самого... Но всё было напрасно.
   Шли века, племя Его дичало, забывало тайны стихий и небесных тел, которым он учил их. Пахотные земли зарастали сорной травой. Молодые леса завоевывали развалины городов... Племена жили уже как дикие звери, иные даже не стадами, а иные и без огня. Правда, в разных мирах создания его существовали всё же по-разному. И он решил сам пройти земные пути мирских круговертей. Проверить на себе, что есть великое зло, разъединяющее устремления души и устремления тела. Он заставил себя забыть, что он Бог и начал бесконечное путешествие смертной души из тела в тело, из мира в мир... Ожидая распознать зло, когда оно коснется его мечтаний в молчаливом призыве...Чего же достиг он теперь?
  
  "Там, где никогда не было земли, огня, воды или дыхания, что там?" - спрашивал мудреца ребенок из древней сказки народа цаарха. "Там - сила", - отвечал мудрец. "А что такое сила?" - спрашивал ребенок. "То, чем давит земля, отталкивает огонь, тянет вода и встречает дыхание". "А какова эта сила?" - спрашивал опять ребенок. "Такова, каков ты сам, - отвечал мудрец. - Если ты мал и беспомощен, беспомощна и мала сила, противостоящая тебе. Если ты глуп, она поразит тебя своей глупостью. Если же велик, навстречу твоим помыслам встанет величие".
  
   Ту, предпоследнюю жизнь на Психотарге Веник закончил в постоянном страхе. Стал он беспокоен и подозрителен. В каждом лице мерещился ему ужасный патрульный. На короткий миг, в глазах гостя ли, послушника ли, вспыхивала огненная искра и Веник, весь в поту, прятался от собственной памяти в самые отдаленные глубины своего естества. В конце концов, он заперся в келье. Даже пищу из рук в руки не принимал, требовал оставлять на отдалении, в естественном углублении скалы, где было вырублено тесное его жилище.
   Только птицы согревали измученную душу Вениамина: вольные и свободные носились они над равниной и что-то возвещали по-своему. Может быть, конец времён, ибо, казалось, тогда Венику, что видел он и пережил уже всё, и более ничто удивить его не в силах.
   Послушники приписывали его чудачества святости. Постепенно поползли слухи, будто бы, только увидевший отшельника, уже причащается небесной благодати. Потому паломники просиживали иногда дни и ночи у скалы, где скрывался Вениамин. Но особенности веры не позволяли паломникам нарушить уединение отшельника, сам же он не сподобился лицезреть ни единого.
   Глаза Веника были обожжены. Это случилось в ночь страшной сухой грозы, когда молнии рвали нависшие тучи, но так и не выжали из них ни единой слезинки. Едва дремлющий на рваной подстилке брошенной прямо на каменный пол, Веник вдруг услышал топот тысячи ног. Он в ужасе вскочил, но топот тут же утонул в грозовом безумии. Тогда, приложив ухо к камню, Веник понял, что страшным топотом отдались в его сердце торопливые шаги одного единственного путника.
   Это была женщина. Грязная и растрепанная, изможденная лицом и руками, но с маленьким свертком, в котором что-то пищало и ворочалось. Этот сверток придавал ей всей странное, слегка сумасшедшее, но одухотворенное выражение.
   "Всего лишь женщина с ребенком, - раздраженно подумал Веник. - Видно ребенок болен и она пришла к святому, дабы он излечил его. Видно, ужасной была болезнь, если наставник, охраняющий вход к храму, разрешил ей идти ночью в келью святого".
   Веник жестом успокоил женщину, готовую попятиться, и попросил показать мальца. Что ж, такова жизнь в монастыре. Будь ты хоть трижды святой - живешь ты здесь затем, чтобы стать опорой надрывающегося в миру соседа.
   Внешне ребенок был крепок и упитан, только странной пустоты взгляд насторожил Веника. Он зажег лучинку и проследил за зрачками - нет, со зрением всё в порядке... Что же за недуг заставляет его так тупо и безрадостно смотреть на мир.
  - Да улыбается ли он у тебя? - спросил Вениамин у женщины, всхлипывающей и вытирающей лицо грязным рукавом.
   - Когда ест, больше ничего...
  
  - Да ладно, Гос, стоит ли вам вспоминать об этом? - фамильярно вломился в воспоминания Веника Черт. И ведь, вломился - это еще слабо сказано. Прямо-таки прошел по самой чистоте душевной, не снимая грязной обуви.
   - Ведь и без того понятно, что сейчас будет, - загнусил этот нарушитель приличий, прячась от гневного взгляда Вениамина. - Ведь ясно же, что ребенок болен неизлечимой болезнью. И вы должны будете явить чудо излечения, которое, кроме вас, и явить-то толком никто не может. Вы испугаетесь содеянного, память пробудится... Объятый ужасом вы и понавыдумываете всяких страхов, чтобы в очередной раз заблокировать собственную память... И... лови вас потом опять по всем вами созданным мирам. А насоздавали-то вы их о-го-го сколько...
  - Постой, - перебил вдруг Черта Веник, который, вышибленный из памяти, сидел будто оплеванный, только глаза его горели страшным огнем. - Постой, как это ты назвал меня?..
  - По имени, как же еще, - растерялся Черт. И, испугавшись, что память возвращается к Венику, зачастил. - Я по-простому... Если же вы желаете, то конечно... Полным титулом... Вечный творец и...
  - Да нет, - поморщившись, оборвал Веник, - почему Гос? Это что, имя мне?
  - Ну, так мы же на славянской земле.... А здесь вас, в соответствии с древней традицией, звали Гос П.
  - Пэ? Это что, фамилия? - слабо удивился Веник.
   - Ну, да. От того и пошло... Э-э...Господин, то есть Госп один. Вы один... Един, то есть, - совершенно запутался Черт.
   Веник вдруг неожиданно ярко и сильно ощутил - Черт врет. Крутится, как уж на сковородке. Непонятно зачем... Ведь, собственно, пусть он, Веник, и Бог, но какая в нем теперь польза? Ведь обходились же столько лет... Насоздавали канцелярий и сказок...
   Черт понял его сомнения.
   - Все дело, Господи, в том, что... - он поднабрал побольше воздуху, - что...Последние 50 лет мироздание, созданное вами, утратило равновесие. В любой момент лишняя истина упадет на весы и...
  "Опять вертится, значит, снова привирает", - подумал Веник.
   Черт заметался, поняв, видно его мысли.
  - Поймите, Гос, если до сих пор вы искали допущенную вами ошибку только для себя, для самоудовлетворения так сказать, то теперь... или мы найдем и устраним ее, или она устранит нас всех! И лучше сделать это сегодня. Потому, что до завтра этот мир, возможно уже и не дотянет! А, если рухнет мир, все мы вновь станем Единым Неразрешенным. А там... Там уже неизвестно, как и когда, из тоски и томления по самопознанию Великое Неразрешенное может и разрешится от бремени другим творцом. Но даже след наш к тому моменту сгинет.
   - Ну, если бы след сгинул, мы бы не знали как там что бывает, - утешил Черта Вениамин. - Даже предположить не смогли бы, что будет с нами после конца мира. А если предполагаем, то хоть что-то от нас да останется... - Веник задумался, - Да, и еще одно, - встрепенулся он. - Врешь-то все время зачем?
   - Понимаете, Вседержец...
   - Гос.
   - Понимаете, Гос, боюсь я. Ведь как только просыпалась в вас хотя бы часть осознания того, кто Вы есть... Вы тут же бросались очертя,.. извините, голову из тела в тело и мы теряли всякий ваш след... Только по чудесам и откровениям - сущность Творца не убьешь, - мы снова выходили на вас, распутывали паутину жизней... Но только теперь нам повезло... Когда вы живьем, так сказать, спустились в...то есть поднялись... Вот только тут мы вас и ... Но ведь, то, что мы вас нашли, еще ничего не гарантирует... Один Бог ведает, что вы предпримите на этот раз.
   - Один Бог? - возвысил голос Веник. - Это что у вас за метафора такая?
   - А вы что, это еще не,.. - испугался Черт. - Тут же, понимаете мммм-м, - он замямлил что-то неразборчивое. - Я не знаю, как вам тогда и объяснить... Бог, понимаете, он как бы и есть Бог... Это как бы..э-э душа, скажем так, Великого Неразрешенного. А творец...он Творец, он как бы сам по себе...
   - Как это "сам по себе" - рассердился Веник. - Если есть Бог, то творец, создающий из... то есть разрешающий Неразрешенное, он кто? Дьявол что ли?!
   Запуганный Черт молчал, вжавшись в стул. На морде лица его было написано: "Вы сами это сказали".
   - Значит я - Творец, противостоящий некому первозданному Хаосу?....
   - Ну, не совсем так, - пробормотал Черт. - Великое Неразрешенное, оно не хаос. По крайней мере, не тот Хаос, как понимают его на Земле. Неразрешенное - это зародыш, семя. Порядок и хаос, жизнь и смерть вместе.
   - Хеден шолдерс, - пробормотал Веник.
   - Что? - не понял черт.
   - Продолжай, это я так, для себя.
   - И, когда в Неразрешенном рождается этакий росток другой жизни, Неразрешенное гибнет, потому, что появляется Решение. Сегодняшняя Вселенная - это Решение Творца. Вот только где-то закралась маленькая ошибка...
   - Подожди, я ничего не помню... Как же так? Я выходит...Но как же добро и зло в моих Творениях? Как часть неразрешенного, из которого все? Но как же я мог вообще повести к добру? Ведь, мое добро, должно бы быть злом........ Э, так значит, все верно,... побеждало зло... То есть для меня зло, а для великого Неразрешенного, это и было добро?..
   - Добро, зло... Скажите уже, какая вам разница? Творите ли вы то, или это? Ведь главное что бы творение росло, давало плоды! Эта дилемма один раз уже свела вас с ума, так бросьте ее! Бес с ней. Пора спасать созданное вами добро...то есть...
   - Так что же я должен по-твоему спасать! - загремел вдруг голос Веника.
  
   За окном тут же громыхнуло-поддакнуло и на горизонт стали набегать тучки.
   - Но ведь погибнут миры! Все эти люди, звери, прочие твари... Все погибнут! Поймите же, им нужен, наконец, Творец, им необходимо чудо! Чудо, потерянное много тысяч лет назад. Иначе, безначальное в них перевесит, и великий огонь пожрет время и пространство. И возродится из него семя Неразрешенного...
  
  Веник не слушал Черта. Он смотрел, как за окном подрагивает в ожидании грозы зеленый тополиный лист, похожий на маленькое сердце. Откуда-то из памяти вдруг поползли неуверенные стихотворные строчки...
  "..бился лист и дрожал, как животное..." "..я искал.."
  Наконец, память зацепилась за "я искал" и строчки поползли уверенней, задевая и калеча друг друга...
  
  Я искал - не потерю, не истину,
  Я бродил в лабиринте привычного.
  Лист дрожал. Ветер бил в него. Искренне
  Верил я в боль листа необычную.
  
  Но сорвал. Не отдал богу - богово.
  Голос свой заглушил. Обессиленный
  Дрожью жизни. И правом двуногого
  Брать и сердца лишать все красивое
  
  Бился лист и дрожал, как животное
  Что ж - бери, что нашел. Ешь и пей его
  Дождь слезой по лицу. Ветер под ноги.
  Бьюсь, как лист на ветру. Не жалей меня.
  
  За окном становилось всё темнее. Пронесся, рыдая, первый порыв ветра, заставив затрепетать листья на тополе. И, кажется, один листок...
  
  Веник отворотил взгляд от окна.
   - Так почему же я не уклоняюсь с пути своего "добра"? - тихо и грустно спросил он. - Кто я? Абсолютное зло. Другой принцип? Принцип действия? И действие всегда есть зло?
   Веник заплакал, и за окном снова загрохотало. По стеклу побежали первые капли, потом струйки.
   - Опомнитесь, Гос! Сейчас вы клонитесь в сторону, губительную для нас! Сейчас вселенские весы утратят равновесие! - печально воскликнул Черт. - Потом вспенятся волны, и луна опрокинется в океан...
   - Что бы ты понимал, дурак, в равновесии мироздания, - беззлобно оборвал его Веник. Равновесие установится, как только исчезнет ошибка. Неужели ты не понял еще, что ошибка - это я? Так пусть же я буду самой низкой из земных тварей, которой не по рангу решать. Тем, кому и в голову не придет, что он творит - добро или зло, - тихо сказал Веник.
  
   И дождь иссяк. За окном потихоньку начало светлеть, словно просидели эти двое всю ночь, и начал заниматься рассвет.
   - А теперь я, сотворивший тебя, неблагодарного, - возвысил голос Вениамин, - приказываю тебе - Изыди! И выброси из головы все эти бредни! Нет и не будет в вашем мире творца. Живите сами.
  
  
  С крыш срывались последние капли. В пустом кабинете сидел грузный пожилой мужчина, бледный, с синюшными веками и держался за сердце. "Кажется, отпустило на этот раз, - с облегчением думал он. - Ничего. Это из-за грозы. Сейчас... валидольчику под язык..."
  
  Апокалипсис откладывался еще по меньшей мере лет на... Да кто его знает, сколько он проживет еще - этот обрюзгший, давно надоевший всем редактор отдела поэзии?
  
  
  
  

6. Конец закрытого города. Рассказ

  
  Повествование это состоит из многих, разрозненных во времени частей. Но все они читаются как один день. Ведь ничто в положении этих людей уже не имеет смысла. Даже время.
  
  
  
  - Кто там, в углу за ширмою?
  - Пилат,
  От радиации он отмывает руки.
   Иван Драч, "Чернобыльская Мадонна"
  
  Колючка:
  - Какое сегодня число?
  Каблук:
  - Тридцать второе. Завтра будет минус первое.
   Лев Устинов, "Бочка меда"
  
  
  
  
  Старушонка с узлом заговорилась было, маяча кому-то в окно, но вдруг прыснула по-кошачьи в подворотню. В соседнем проеме задернулась штора, и в дыре, пальцем проделанной в выцветшем ситце, появился любопытный зрачок, полный ужаса, отвращения и любопытства. По улице шел киевец.
  Его почти человеческое туловище венчала угловатая, скошенная к затылку голова, смуглое до черноты лицо обрамляла жесткая непокорная шерсть, ноздри были вывернуты, а уродливый синегубый рот кривился в зверином оскале.
  Красные глаза киевца метнулись к шторе, и зрачок пропал. Женщина за окном билась в припадке.
  Шустрая бабка вынырнула из другой подворотни, оглянулась, позвонила в железную дверь подъезда и прошмыгнула внутрь.
  Шел третий час дня. Улица была пуста. Лишь изредка, держась середины, пробегали, озираясь, люди.
  
  * * *
  
  49-й жевал молча. Все его внимание было поглощено кусками еды на тарелке.
  Лариса, казалось, сосредоточилась на вязании, но из-под ресниц следила за ним. Теперь, когда 49-й стал совсем взрослым, ее не покидал страх. Раз за разом она невольно выхватывала взглядом его ослепительно-белые под темными губами клыки - два сверху и два снизу, почти такие же, как у людей, только гораздо длиннее.
  49-й наелся, его потянуло в сон. Он подошел к дивану, неуклюже завалился и сунул уродливую голову Ларисе на колени. У нее ёкнуло что-то внутри, но она только выше подняла руки с вязанием.
  49-го Лариса называла Лешенькой. Когда она рожала, было уже сорок восемь таких, и она не знала, что родит сорок девятого.
  Первого мальчика-мутанта мать встретила младенческим криком. Его смуглое тельце было нормальным, только лицо... У Ларисы помутилось в глазах, когда она увидела своего Лешеньку. Но она стиснула зубы и сделала всё, что смогла. По крайней мере, 49-й не уходит из дома туда, где живет большинство киевцев - в подземный город дренажных и канализационных туннелей. И потому он почти не агрессивен. Правда, Лариса все равно его боится.
  Мутантами рождались только мальчики, хотя ещё неизвестно, кого приносят теперь в мир их сверстницы. Ведь 49-му идет семнадцатый год. И разве кто-то знает наверняка, что происходит ПОД городом?
  Лариса думает и вяжет, вяжет. Главное, не раздражать его. Если их не раздражать, то на людей они не бросаются.
  Когда стало ясно, что появление на свет Первого не случайность, рожать, конечно, запретили. Но три года успело пройти. Время тогда было такое, что не любили выносить сор из избы. И диагностику наладили не враз. И причин не нашли. Хотя, чего там было искать, если город работал на оборонку?
   Их города на карте нет. Если бы одна из здешних мамочек не родила в Киеве, молчание наелось бы досыта. А может и вообще никто за пределами города и не узнал бы, что за болезнь такая - рудиментарное расщепление второй хромосомы.
  Лариса выучила эти слова наизусть. Но означали они всего лишь то, что лекарства не будет. Да и не было никакой болезни. Просто природа вдруг сделала шаг назад. Передумала. И у Лешеньки стало сорок восемь хромосом вместо сорока шести. Сорок восемь. Как у шимпанзе. Когда-то две обезьяньи хромосомы по мановению эволюции слились вдруг в одну, и получился человек. Теперь хромосомы разделились. Может, бог захотел продемонстрировать людям, что будет с ними дальше?
  "...рудиментарное расщепление второй хромосомы с утерей части интеллекта..."
  Лариса думала, что с первыми поступили жестоко. Так, как могут поступать только люди, озабоченные соблюдением государственного гуманизма.
  Она была одной из немногих, решившихся взять своего ребенка домой. Очень немногих среди сотен тех, кто не взял.
  Киевцы росли агрессивными, и в интернатах эти качества развивались быстрее, а без того слабое умственное развитие - затормаживалось. Через два-три года мутантов стало невозможно содержать вместе с обычными детьми.
  Только опять слишком долго делали вид, что никакой проблемы нет.
  Ничего нет. Ничего не было. Ничего.
  Судорога стянула горло Ларисы. Она задыхалась, стараясь подавить рыдания. Крупные слезы стекали за белый, галстуком, ворот блузки.
  Потом диагностика шагнула вперед, и проблему решили на перинатальном уровне. А в их городе открыли сеть специнтернатов. И на долгие годы упоминания о мутантах растворились в панегирическом вое прессы. Ведь болезнь была остановлена.
  Навидавшаяся журналистов, Лариса представляла их с лицами киевцев: недоверчивыми, озлобленными, ищущими подвох в каждой дрожи тела.
   Какое им дело, любила она своего или нет?
  
  Лариса знала, что ни одна капля не попала на 49-го, но он почему-то проснулся, и губы его дрогнули, обнажая клыки.
  - Что ты, Лешенька? Спи...
  Налитые кровью глаза пристально вглядывались в её лицо.
  - Да что с тобой сегодня? Тебя обидел кто-то? Что ты волнуешься? - усталым, глухим голосом произнесла Лариса, опуская руку на голову 49-го.
  Ему всегда нравилась эта скупая, почти единственная в их арсенале ласка, и синие губы сомкнулись.
  Лариса отложила вязание и начала гладить уродливую голову, стараясь не смотреть на нее. За все годы, что они прожили вдвоем, она так и не смогла привыкнуть к тому, что видела.
  49-й потянулся пальцами к ее щеке. Руки у него почти, как у человека, только ногти не розовые, а синие.
  Он потянулся, дотронулся до щеки, еще мокрой от слез, и тут же отдернул руку.
  Лариса вымученно улыбнулась.
  49-й привстал, двумя-тремя неловкими движениями удобнее пристроил голову на Ларисиных коленях, но глаз не закрыл, а стал изучать узор от воды, украшающий потолок, словно причудливый рисунок.
  Специнтернатов было двенадцать. И около десяти лет прошло так, как, вообще-то, и должны идти годы. У бабки Веры пачки газет, и в каждой - свои слухи. Эти страшные дети, вроде бы, больше не рождались, но они росли.
  Лариса и 49-й прожили бок о бок семнадцать лет, он был ее ребенком, и все же она не смогла подавить страх. И она понимала, как чужие люди обращаются с чужими детьми. Да и вообще, много ли любви достается на долю детей из интерната?
  Первым пропал 8-й. На следующий день его нашли - он еще не умел прятаться под городом, а на улице был, словно на ладони. Взрослые шарахались, дети - бросали камни.
   8-го с триумфом доставили в интернат.
  
  49-й встал.
  
  - Приходи пораньше, я буду тебя ждать.
  
  Остатки разума мутантов ушли на то, чтобы выжить под городом. Они оказались отличными охотниками. Но бродячих собак хватило не на долго, а бомжи... так похожи на сытых и благополучных людей...
  
  * * *
  
  Выходить вечером не решался никто. Немногие оставшиеся в городе, в основном, силовики, рабочие с электроподстанции и химзавода, да старики со старухами, засветло запирали двери подъездов. Электричество с весны подавалось только в восточную часть города, и те, кто способен был переменить место жительства, селились поближе друг к другу, занимая опустевшие квартиры. Но когда годы уже обвели твой возраст в черную рамку, переезжать бывает слишком трудно. Потому ютились люди и по окраинам, ожидая очередную зиму в обесточенных мертвых домах.
  
  Когда солнце покраснело, из канализационного колодца, щурясь, вылез Ушан, а за ним Ехидный и еще четверо. В том уютном местечке, где они жили теперь, раньше обитали люди с нечеловеческим именем - бичи. Последнего бича Лохматый поймал и съел три года назад. Может, и не последнего, и тот, кого съел Лохматый, был вовсе не бич, но в этих тонкостях здесь никто не разбирался. Все были голодны.
  Чтобы киевцы не охотились на тех, кто еще оставался в городе, с вертолетов по ночам сбрасывали пищу.
  Подростки понимали, что для пищи-с-неба еще не время. Но голод гнал. И они двинулись на развалины центрального универмага, и улеглись там, напряженно вслушиваясь. Бетон отдавал последнее солнечное тепло. Грязные тела в изодранной одежде жались к нему.
   Наконец, в воздухе загудело, и темная стрекоза вертолета выпустила из лап тяжелый сверток.
  Подростки тоскливо завыли: сверток упал на территории клана Лохматого. (Конечно, прозвище Лохматому дали не мутанты, из них лишь некоторые выговаривали отдельные слова. Прозвища когда-то придумали самым заметным из киевцев люди, но большинство - не имело теперь ни имени, ни клички, ни номера).
  Второй пакет упал ближе, и подростки бросились к нему. Они успели, никого постарше рядом не оказалось. Ушан, рыча, порвал пакет. Его клан, озираясь, набивал продуктами прорехи в одежде. Подростки были готовы удрать в любую минуту.
  
  * * *
  
  Лариса всегда ждала 49-го. Когда он уходил, ей казалось, что она его любит.
  Два месяца назад, она чуть не погибла. 49-й всегда выходил из дома после заката, а через час-другой возвращался. Но в тот раз его не было всю ночь.
  Это было в начале весны, когда вертолеты перестали вдруг сбрасывать пищу. Мутанты начали голодать. А Лариса не знала, как они относятся к 49-му. Он не мог ей объяснить. И она боялась: ведь он был чужаком и для своих, жил с людьми, был сыт и чисто одет.
  Всю ночь сознание рисовало Ларисе страшные картины - голодные киевцы терзают труп ее Лёшеньки. Наконец, она не выдержала, спустилась и распахнула дверь подъезда. Когда 49-й уходил, она запирала его так, как он был обучен открыть.
  - Леша! Лешенька! - крикнула Лариса несколько раз в темноту. Подождала и крикнула еще.
  И тут из-за угла показалась стайка горящих красных глаз. Мутанты увидели женщину и на перегонки бросились к ней.
  Как она успела запереть дверь подъезда и взбежать на третий этаж, Лариса не помнила.
  После этого ей временами кажется, что квартира кишит киевцами. Тогда она звонит по телефону соседке из квартиры напротив - бабке Вере.
  Бабка Вера живет с внучкой, 15-летней, тоже Веркой, Веркой-беспутной. Родных у Верки, кроме бабки, нет. Зато есть какой-то нехороший психиатрический диагноз, но девчонка она не такая уж плохая - так говорит про нее бабка. Сама бабка уже год как не встает на ноги, но по телефону говорить может долго.
  Из друзей, кроме бабки, в соседнем доме - спившаяся, но еще не старая баба Люда, а через дом - старик и старуха Петровы. Верка-беспутная бегает от скуки по гостям, несмотря на истошные бабкины крики.
  
  Лариса вдруг уснула, словно провалилась куда-то. Спицы выскользнули из тонких пальцев, голова упала... Или же ей всё это привиделось? Потому что очнулась она с телефонной трубкой в руках, дрожа и отбиваясь от черного, что надвигалось со всех сторон.
  Откуда-то слышался скрипучий тонкий визг. Лариса инстинктивно вцепилась в трубку, (телефон всегда рядом на столике, только протяни руку), дернула головой вправо - в стену, влево - к окну - черной полоске между шторами. Сердце глухо забилось в горле, она, защищаясь, вздернула руку к лицу и... услышала знакомый голос. Голос бабки Веры. Еще ничего не соображая, женщина прижала трубку к голове.
  - Верка, Верка-беспутная! - орала в телефонную трубку бабка Вера. - Верки у тебя нет? Слышишь?
  - Да слышу я, - полушепотом, словно потеряв вдруг от нервной усталости голос, выдохнула Лариса. - Слышу, - шипела она, пытаясь прорваться сквозь бабкины крики. - Слышу, - и опять через паузу, - слышу...
  - Слышишь? - догадалась, наконец, бабка Вера.
  "Слышу, - думала Лариса. - Ночь. Истерика. Слышу".
  - Леши нет дома, - говорила она в телефонную трубку, и собственный треснувший голос почему-то казался ей громче бабкиного крика.
  Она говорила и говорила, отводя глаза от черной щели в неровно задернутой шторе.
  "Истерика со мной, истерика, - било в ушах. - Или это ничего? Ничего же нет. Наш город называется никак - его нет на карте, сына зовут никак - у него нет имени, он - никто. Она тоже никто. И ничего вокруг нет. Ночь. Истерика. Ночь. Истерика. Ночь".
  - А-а, - тихонько крикнула Лариса в такт своим мыслям. - А-а, - уже погромче. - А-а! - крик приносил ей облегчение. - А-а!
  
  * * *
  
  Раздувшийся от пищи Ушан с трудом втянул круглое, неповоротливое тело в трещину, куда уже успел забраться шустрый Шестипалый. Ушан в другое время укусил бы Шестипалого, но сегодня он был слишком сыт.
  Ехидный, самый зоркий, оголил клыки и сердито заверещал. Ушан высунул голову и увидел темную фигуру, квадратную и страшную, но со знакомой головой.
  Теперь уже визжали все. Подростки были удивлены и испуганы, словно дикие обезьяны, увидевшие своего "цивилизованного", наряженного в одежду людей, собрата. 49-й оскалился, и визжащие тени исчезли.
  49-й, несмотря на все опасения Ларисы, по городу передвигался свободно. Ровесники узнавали его по запаху, а молодежь, рожденная неизвестно кем и от кого, боялась. Возможно, их матери раньше жили с детенышами под землей, и их съели три года назад, когда в город ввели солдат и озверевшие ровесники 49-го начали рвать всех без разбора. И подростки, еще слишком маленькие, чтобы есть, остались трусами навсегда.
  49-й открыл дверь подъезда, но домой не пошел, а всё той же бесшумной походкой двинулся вверх, в пустующие квартиры под крышей, куда его уже давно манил запах. Запахом, дразнящим и молодым, был пропитан весь подъезд. Но сегодня он вдруг сжал и закрутил все внутри.
  Не без труда одолев грязные, забитые мусором, лестницы, 49-й, наконец, установил точное направление запаха. Он осторожно толкнул одну из дверей и отпрыгнул, увидев, что оттуда пробивается свет. Он не ожидал света и испугался, но запах ударил струей...
  49-й осторожно просунул голову в дверь. Испуг пропал. Он увидел знакомое - чистенькую, обставленную мебелью комнату и в углу...
  Верка-беспутная - это она, влекомая женским инстинктом, отбила себе угол у развалин, - обернулась, в беззвучном крике открыла рот, но тут же узнала 49-го и, хотя была недовольна его вторжением, спросила почти дружелюбно:
  - Чё пришел?
  49-й просунул голову глубже, Верка фыркнула, и он медленно протиснулся в дверь.
  - Чего смотришь? Скучно мне, глупый. Я, может, жить хочу, а разве с вами, такими, можно? Иди сюда, что ли. Ух, и рожа у тебя противная! Ой, какая рожа!
  
  ***
  
  К бабке Вере Лариса приходила перечитать газеты.
  Бабка хранила обширный архив. И Лариса читала ещё и ещё раз, хотя не только знала уже старые статьи наизусть, но и понимала - только так всё и могло быть.
  Первые год или полтора, пресса питалась слухами.
  Потом - шум, нарочито преувеличенный, чтобы эта тема поскорее набила оскомину. Через десять лет - новый газетный взрыв. И первые случаи, наверное, сначала вынужденного или случайного людоедства. Но газеты подхватывали и раздували искры так, что вспыхнуло пламя.
  Паника. В спешке выезжающие кто куда горожане.
  Полицейские акции. Первый обезображенный труп киевца.
  А потом трупы, трупы, трупы.
  Окровавленные трупы людей и мутантов на серых утренних улицах. Каждое утро всё больше. И дни, когда их уже не успевали убрать одни или сожрать другие.
  И воинские части по всему городу. И заваренные канализационные люки.
  И журналисты, караулившие её в подъезде. И дни, когда она прятала Лешу и от соседей, и от военных.
  Но все это было зря. Все "меры" - зря. Они просто растягивали время.
  
  Прошлое Лариса помнила смутно. Какими-то обрывками. И, лучше всего - цвет этих обрывков.
  
  Странно белая, сияющая с утра палата, яркий свет. Белый халат сестры.
  - У вас мальчик, только понимаете...
  
  Грязный, залапанный стол, тараканы из щелей, красные, как сырое мясо, пятна на лице алкоголика-соседа. Мутные глаза из черного экрана.
  - Собственно, само название "генетическая эпидемия", мне кажется, не отвечает, так сказать, моменту дня. Конечно, невозможно отрицать наличие определенных фактов, но все сведения, которыми забиты газеты, это попросту преувеличения, основанные на слухах...
  
  Черное.
  - Наши медики в данный момент изыскивают методы...
  
  Серый день.
  - Вы не могли бы рассказать нам...
  - Нет.
  - А если...
  - Нет.
  - Но вы же даже не слушаете меня!
  - Нет.
  
  Красное и черное.
  Агония. Мародеры. Погромы. Озверевшие от предчувствия смерти солдаты.
  Днем, казалось, земля отдавала водкой, ночью, в свете костров, она уже пахла кровью.
  Потом все стало бесполезным. Солдат вывели. Город закрыли. Кто мог - уехал.
  Кто-то не мог.
  Уцелевшие киевцы затаились под городом, голодные, озлобленные.
  И нужно было как-то жить, потому что для неё другого города не было.
  
  Свет пока ещё горит. Телевизор, правда, сломался. А радио работает.
  Свежих газет бы... Почту, наверно, уже привезли, но идти за ней страшно.
  Леша вчера принес большую пачку сухарей. Он раньше никогда ничего не приносил. И у нее сразу затеплилась надежда, что он все же понимает ее. Понимает, как страшно ей идти за продуктами. Но идти нужно. И Леша, даже если поймет, пойти не сможет, его просто не впустят.
  И Лариса решилась.
  Хорошо бы с Веркой, но Верки опять нет...
  
  Лариса шла, прижимаясь к домам, заглядывая в подворотни. Говорят, не ходят они днем. Да мало ли, что говорят.
  "Ничего. Я же знаю, чувствую, что со мной не может ничего случиться. Нужно только идти прямо. Сначала цель - вот до этого столба. Пока я иду по прямой, всё будет хорошо. Главное - не сходить с тротуара. И с прямой - ни шагу. И смотреть на столб. И по сторонам".
  Наконец, показалось серое одноэтажное здание. Стеклянные братья этой кирпичной коробки все там, в кучах мусора и битого стекла.
  Лариса постучала в зарешеченное окно.
  - Лена, открой, это я.
  Оглянулась по сторонам.
  Одни двери, другие. Наконец, она в магазине. Прилавок - баррикада. За него так просто не попадешь. За прилавком неухоженная, испитая старуха - Леночка Ивлева. Она рада Ларисе до слез.
  - Давно привозили?
  - Со вчера. Хлеб черствый. Да ты все равно бери, когда привезут еще. У меня печенье осталось. Дать? Ты постой маленько. Как ты? Леша - как?
  "Леша" продавщица произнесла с таким теплом, что Лариса не смогла не ответить. Она рассказала про сухари, про то, как страшно стало ей по ночам. Слезы сами вливались в голос, но после этих слез - много легче.
  Наконец, она, озираясь, вышла. Тяжело нагруженной, ей казалось, что обратно идти еще страшнее.
  Лариса почти добралась до дома, когда прямо из-под наваленных бетонных труб на нее выскочило что-то, пронеслось, было мимо, но остановилось, крикнуло и помахало рукой.
  Старушонка. Старушонка в пестрой юбке с узлом в руках.
  Лариса выдохнула. Страх вдруг ослаб, и она увереннее зашагала дальше.
  
  * * *
  
  Над бесформенной грудой кирпичей и железобетонных блоков, за которой грелись на солнце подростки, неожиданно показалась голова с гривой волос, похожих на крашеную серебрянкой паклю.
  Любопытный Рыжик первым заметил Лохматого и с писком покатился к убежищу. Шестипалый тоже кинулся было бежать, но выскочивший из-за бетонной плиты взрослый киевец загородил ему дорогу. Шестипалый оглушительно завизжал, Ушан рявкнул на него и замер, перебирая в воздухе руками, словно стараясь прикрыть нежный, просвечивающий в прорехах одежды, живот. "Чего визжать, - думал Ушан. - И так ясно, что они попались. А солнце было такое яркое..."
  Ушан продолжал беспомощно загребать руками, когда Лохматый спустился вниз. С ним было много других. Они вели себя не так, как если бы хотели съесть Ушана и его клан. Они вели себя иначе. Они звали.
  В развалинах церкви укрылось сразу три клана. Самые смелые подростки вытащили из черного нутра здания тяжелый квадратный ящик со стеклянной стенкой, и бросили его на дорогу. Ящик весело загрохотал, но старшие обозлились вдруг и надавали затрещин. Подростки обиженно затаились, лишь изредка доносилось их повизгивание.
  Наконец на дороге показалось что-то большое, черное, с белой полосой на боку. Оно пылило, воняло и двигалось. Подростки заволновались. Лохматый поднял бетонный обломок и швырнул навстречу чудовищу. И тогда все начали швырять камни.
  Зверь заметался, закружился на месте. И глупые подростки с рёвом бросились на него, сжимая первое попавшееся оружие.
  
  - Дим, смотри, очумели они, что ли? Они раньше никогда не вылазили днем!
  - Жрать хотят. Давай назад!
  - Смотри, оттуда тоже бегут. Сейчас дам газ, а ты стреляй!
  
  Что-то загрохотало, как перед грозой, а потом затряслось быстро и страшно. Перепуганные подростки бросились врассыпную. Ушан дольше всех противился страху. Он видел, как Шестипалого ударило в спину, кувыркнуло, и тот, даже не успев вскрикнуть, ткнулся лицом в асфальт.
  На шум и треск выскочило странное существо: фигуру высокого крепкого парня в ковбойке венчала уродливая голова киевца. Его глаза вспыхнули, он прыгнул вперед, но тут же опрокинулся, и черно-белое чудовище пронеслось по его телу, со свистом пожирая воздух.
  
   * * *
  
  Позвонила бабка Вера.
  - Ты радиво включала? Говорят, выселять нас будут. Чиризвычайный комитет по городу заседает. Дальше, говорят, некуда. А не поеду я! Уже дожила. Веерку-то что - заберёшь?
  - И я не поеду. Леши опять нет. Куда я без него?
  - Может, и переживём тут. Бабы мы с тобой. Не реви. Кто знает, что будет, а мы переживём.
  
  Леша не вернулся и на следующий день.
  Утром, бессмысленно глядя в окно, Лариса услышала шум. Не в раз, но она распахнула створки: в воздухе висело гудение вертолета, и чей-то голос неразборчиво вещал в рупор.
  Лариса догадалась включить радио, и, разобрав текст, бросилась к бабке Вере.
  Дверь была отперта. Не успев удивиться, Лариса вбежала на кухню. Там громко орало радио, а бабка, держась одной рукой за подлокотник инвалидного кресла, другой - трепала за волосы Верку-беспутную.
  Лариса закричала с порога:
  - Вера, что ты!
  Бабка оттолкнула Верку и тяжело развернулась к соседке.
  - Уезжать надо, слышишь? Всех вывозят, газом травить будут! - она дико глянула на Верку. - А эта, пустоголовая, брюхатая от твоего Лешки! Дитё у нее будет, слышишь? Брюхатая она! Брюхатая! - орала бабка. И, склонившись под белой полоской радио, навзрыд плакала Верка.
  
  В окно почему-то постучали.
  Лариса, тяжело опершись на подоконник, высунулась и поняла, что стучат не в их, а в самое нижнее окно. Стучит маленькая пестрая старушонка. Стучит и машет. А она, не замечая слез, все плачет и плачет.
  
  
  
  

7. Заяц. Рассказ

  
  
  От автора
  Может, и не случалось этого никогда. Только плечо у меня до сих пор болит и ноет к непогоде. И перед глазами стоит: как шли мы тогда болотом да гатью, как бились там с чернолицыми, и стрелы их были чёрные.
  В год сей далёкий, люди даже иначе одетых за ровню себе не считали. Нет положенных оберегов - значит, нелюдь ты, в человека обёрнутый. А коли лицом другой да статью - то и просто зверь. Оно ведь и сейчас не всем ведомо, что у непохожих лицом - так же болит. Что тот, кто телом странен, душою и сильнее и тоньше может родиться.
  А если без присказок (ведь кому-то читать их трудно), то приснилось мне однажды, как ранили меня в спину стрелой. Не враги ранили, а те, кого грудью своей прикрывал. И так и не узнал я во сне, кто стрелял, а главное - за что? Не было за моей спиной мною обиженных.
  Долго я не хотел вспоминать эту историю про Зайца. Уже написал "Путями истины", где Заяц под своим, родовым именем от раны мучается, возвратившись из дальнего похода. А про стрелу - не мог. Не любил я тогда предательства, да и сейчас не люблю.
  Вот только под лопаткой ноет с тех пор, как приснилось. Хоть наконечник стрелы и вышел - память осталась. Словно ждёт, что встречу я того, кто стрелял. Ударю ли?
  
  
  - Тю, Заяц!
  Вой вынужден был оборотиться. Здесь его прозвали Зайцем. (А настоящее имя, данное родичами, по чужим землям не треплют. Негоже.)
  Зайцем стал он не за осторожность совсем, а за быстрое жилистое тело, да за привычку лесную. Разворотлив, в комок сжат, следы путал, не без того. Вот тебе и Заяц. Да и орла, что твой заяц - тоже порвать мог.
  - Ты бы кольчужку-то поновил? Не ровён час...
  И тут же говорун получил по белобрысому затылку. Чего Мару-то кликать? Сама придёт.
  К ней и шли.
  
  Блошка сверкнул зубами, глядя, как досталось непутёвому Сове от Татарника. Блошка считал - молодых только так учить надо. Хоть, вроде, и не зол был.
  А Телич всё тянул через правило наготовленные древки для стрел, и только искоса так поглядывал.
  Сам он был сухой, что твоё древко, да черноглазый не по руси. Бабы сказали бы полянские, что глаз дурной у него, вороний. Да не было тут баб. Вои одне.
  По числу если считать - три по сорок воев было, по уму - Телич да Татарник. Да Заяц вот, хоть и пришлый.
  Ещё Зайцем пришлый за то стал, что подумали - кривич*, мол (кривень - тотемное название зайца). С ихней стороны шёл. А по оберегам ведь - и тем чужой. Знавал кривичей Телич, да смолчал.
  И нравился ему Заяц, и отталкивал. Надсада с такими знаться. Не от этого мира, от чуров идут да от закона верхнего. А кому он на земле нужен, закон этот?
  На земле закон свой - сколько соболя убил - столько и шкурок возьми.
  А такой, как Заяц покосится вдруг, как на лишнее. Брось, мол, будет тебе на припас - и хватит, а то - лихо лесное возьмёт. Забьёт глаза зело. Ничего и видеть кроме шкурок тех не будешь...
  Чужой, одним словом. Что ему - эти шкурки? Волк ему брат, не заяц: голову вкось поворачивает, любой шаг слышит. Поди, в одёжде где - запрятана и голова резная волчья. Волк, не заяц...
  Однако, Татарник - главный. Татарник смекнул - кривич, ну и пусть тешится.
  Однако же и умён Заяц. И говорит складно. А главное - тропу на болоте выбирать умеет.
  Был у них проводник, Башар, да как провалился на второй раз, да на силу вытянули, Заяц и пошёл вперёд. Да так и идёт себе. Свои у него дела за болотом. Не говорит, подался куда.
  Прибился Заяц ещё пожилому, где не побоялись чужого взять, тут не взяли бы, да поздно. А ну, как поворотится волком?
  
  Заяц видел, что на тылу кольчужной рубашки и впрямь образовалась вызвездь. Так то же на тылу, не спереди. Подождёт ещё.
  Татарник свистнул подниматься. Телич собрал недоделанные стрелы в мешок.
  Заяц опять пошёл вперёд, ловко перескакивая с кочки на кочку. И остальные потянулись за ним. Чёрные сосенки кривились, не давая тени, солнце жарило спину, набитый мешок тянул вниз.
  Вдруг Заяц поднял руку, и кто видел - встали.
  Сзади напирали. Телич ступил чуть в сторону, и под ногами хлюпнуло.
  Татарник протиснулся вперёд. И Телич тоже полез. Не оступиться бы.
  - Машешь чего? - строго спросил, вглядываясь в редколесье, Татарник.
  - Твердая земля пойдёт. Повыпрямились сосны. Надо бы вперед человека послать.
  Татарник задумался. Вернее бы всего и послать того же Зайца, да чужак ведь.
  - Бошка! - негромко окликнул Татарник.
  Башар подошёл от заду.
  - Возьми кого, да до твёрдой земли идите. Как бы нам стрел не наловить.
  
  Оставшиеся на болоте доставали пока из мешков у кого что было - тулица ли клёпаная, кожан ли, а то и кольчужка. Но то - редко.
  А Бошка ушёл себе. Солнце к зениту, а его всё нет.
  Татарник загоревал. Злость стала дёргать его да ярить. Зайца ругает... А тот и не слышит вроде. Задумался. Глаза равнодушные, мутные, нездешние стали.
  А потом и говорит вдруг:
  - Засада там. Вроде, как остров на болоте, а дальше - гать1 навалена. Вот там и сидят. И не пройти нам, не пустят. Сами они гать ложили - не откупимся. Разве что, тех - в болото скинем.
  И говорит, будто видел.
  Зло взяло Телича. Вот ведь дурак какой самомнимый. Новое городит, будто старое перестраивает.
  Он думал, не послушает Татарник. Неявно было - с чего взял чужак?
  Но Татарник послушал. И то - ни разу ещё не соврал в походе Заяц. И по болоту шел - как через землю глядел.
  И Телич промолчал. Зубы сжал только. Может, и хотел он правды, да не с такими мутными глазами. Правда - она от людей должна идти, не от невесть чего!
  Ещё постояли. Нет Бошки. Неужто точно вышли на торговый путь с законами своими, куда чужакам и ходу нет? И как теперь?
  Эх, зря послал Башара Татарник. Лучше бы Зайца послал вот этого. Заяц изворотился бы как-нибудь.
  
  По уму надо было бросать разведчиков невезучих этих, да остров болотом обходить. Но не торопился Татарник. Ждал. Думал себе чего-то.
  Потом махнул Теличу - подойди мол. Потоптался ещё и Зайца подозвал. С груди тряпицу вынул, а в тряпице - карта на куске кожи в две ладони. И болото это сбоку. И точно - гать. А кроме, как через гать, помечено, и хода нет.
  Знал, видать, Татарник, что так придём. Биться надо, значит.
  Пока Телич думал, Заяц карту вертел и так и этак. Потом голову вскинул и глазами остекленел.
  Телич даже отворотился, так противно ему стало. Не может по-человечьи, выёживается всё.
  Наконец покачал головой Заяц. Нет выбора. Вперёд идти надо. Не вернётся Бошка.
  Но медлил Татарник.
  А медлить не стоило теперь боле, раз поймали нелюди здешние Бошку. Не мёдведь же его на болоте схарчил?
  Нету на болоте большого зверя. А вот нелюди есть. На голову, почитай, человека ниже, лица бритые, тёмные. Так и зовут их - бриты.
  Телич потрогал подстриженную коротко, по причине похода, бороду. Как же человеку без бороды-то можно? Одно слово - нелюди.
  
  Вышли из редколесья на остров сухой - и точно гать. И бритые чёрные - вот они. Видят, что мало воев чужих - не прячутся. Да просчитались. Ни кольчуг у них, ни щитов. А стрелы, как на птицу - тонкие.
  Ну и начало их косить. На то и Мара с крылами. А почто Бошку убили?
  
  Стрелял Заяц страшно. Не по-людски стрелял.
  Он снарядил свой огромный лук и клал стрелы так близко, что Телич не успевал глазами следить.
  Зверолюди, защищающие гать, сыпались, словно горох. Тяжелые, тисовые стрелы Зайца отрывали души от их невеликих тел - на раз.
  Татарник, увидев такое дело, велел двоим со сделанными наспех ростовыми щитами встать впереди Зайца. Одного тут же чиркнула по шее тонкая чёрная стрела брита. Фонтаном ударила кровь, и парень повалился Зайцу под ноги. Над головой воя тут же просвистела вторая стрела. Но Заяц согнулся уже, прижал пальцем жилу на шее раненого и зашёптывать стал.
  Телич услыхал в просвет боя: "..тань на камень, кровь не канет...". И сплюнул.
  А Заяц снова стоял уже и так же страшно клал за стрелой стрелу. И каждая из них забирала жизнь.
  Другие лучники жались к нему, чувствуя силу. Только Телич не жался, а отходил теперь всё дальше и дальше взад, к темнеющему болотному редколесью.
  
  Тяжёлая стрела загудела в полёте, как шмель, и с силой толкнула под правую лопатку.
  Заяц и не понял сразу, что такое. Бритская стрела тонкая и гудеть так не станет, да и в спину вдруг почему?
  Но под шлемом уже запела, закипая от жары, кровь. Сопревшая под кольчужкой рубаха стала вдруг совсем мокрой. Ноги ослабли, будто кто-то подрубил их в коленях...
  Тяжелая, белая, своя была стрела. Он и спиной видел, что своя. И от того солнце шло по ней к его тяжело бухающему сердцу, и перед глазами разливалась чернота.
  - Заяц, Заяц упал! - завопил Сова.
  Неужто вот так и всё?
  
  Вой смотрел, но сам не видел уже ничего. Только душа оторвалась, чтобы оглядеть сверху последнее поле боя, а, может, и защитить содружника своего, мешком лежащего у людей под ногами.
  Зло сверкнул глазами Татарник. Он видел - малый напор ещё и побегут бриты.
  Запричитал и склонился над чужаком привязавшийся в пути Сова.
  Но Ярило пробился вдруг, сквозь солнечную жаркую муть, и душа со вздохом вошла обратно в тело. И в широко распахнутых глазах Зайца появилась боль.
  - Живой! Надо ж, живой!
  - Древко, - прошипел Заяц. - Древко обломи, давит.
  
  Сова с охом, но повернул тяжёлое тело. Толстую боевую стрелу не враз и сломишь.
  Зубами заскрипел Заяц:
  - Подняться помоги.
  Вой встал, опираясь на Сову, оттолкнул его и вытащил левой рукой меч.
  Солнце скользнуло по синеватой, нездешней стали и ударило в глаза набегающему нелюдю.
  
   ***
  - Неужто Телич стрелял? Он только и стоял к заду!
  - Он, али кто?
  - Тела-то нету... В болото что ли ушёл? Нету тела-то!
  - Так кто стрелял, али не стрелял?
  - Да ведь не видали!
  - Велес2 видел, - махнул рукой Заяц. - Коли виноват - накажет. Не нам судить.
  Молодые испуганно косились на чёрные сосны, вставшие окрай острова на болоте. Велес - суровый бог. Коли виноват - не будет уже никогда вою удачи.
  Заяц потянулся осторожно на низкорослую трофейную лошадёнку и с трудом сел. Нужно было пройти ещё через болото, а там - вырезать стрелу.
  - Пошли уже, - буркнул Татарник, злой о многих, оставленных здесь.
  
  Неровная лошадиная поступь отзывалась болью и свежая кровь марала рубаху.
  Заяц оглядывался в поисках более подходящей для перевязки травы - ему пока повезло обложить рану только лопухами.
  Взор потихонечку застилала Мара, но привычка да вервие - крепко держали в седле. Впереди лежала земля бритов, которую стоило разведать на предмет прохода в более тёплые и благодатные земли.
  
  
  1. Гать - дорога через болото или затопленный участок суши, настил через трясину. Делается из брёвен, уложенных обычно поперёк движения.
  Гати являются одним из самых древних типов дорожного покрытия и были известны человеку ещё в каменном веке. Например, при раскопках в торфяномболоте около Гластонбери была найдена гать, проложенная за 4000 лет до н. э.
  
  2. Есть основания полагать, что именно Велес следил за исполнением законов и договоров.
  
  
  
  
  

Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"