Бекерский Валентин Иванович : другие произведения.

Мир и Война ч2

"Самиздат": [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Валентин Бекерский

МИР И ВОЙНА

Том первый

(книга 2-я)

Одесса

2002

Часть II
Начало войны и оборона города

  
  
  

С 22 июня по 9 августа

I

   Учебный год закончен. На днях сдан последний экзамен. Я еще не успел привыкнуть к тому, что являюсь десятиклассником, но усвоил главное. Отныне на протяжении лета я волен заниматься чем угодно. И если даже вздумаю, вопреки своему беспокойному характеру, проводить время в праздности, этого мне никто не запретит. Я знал, что начавшиеся летние каникулы - последние в школе, и поэтому намеревался использовать их полностью в свое удовольствие.
   В то памятное воскресенье я встал раньше обычного. Висевшие на стене часы показывали только половину седьмого. Окно в комнате было открыто настежь. Пахло утренней свежестью. В солнечном луче, высветившем на полу яркое пятно, весело плавали мириады пылинок. Во дворе громко чирикали воробьи. Я быстро умылся, съел ломоть хлеба с творогом, который мама дала мне на завтрак, запил чаем и стал ждать Вильку.
   Накануне мы с ним условились, что он придет пораньше, чтобы вместе отправиться в яхт-клуб. Я посещал яхт-клуб часто, и даже когда готовился к экзаменам, а Вилька по-прежнему работал с дядей и лишь от случая к случаю только в выходные дни бывал там со мной.
   По воскресеньям наша яхта непременно на несколько часов выходила в море, и мы оба рассчитывали чудесно провести время. Помешать этому могла разве что штормовая погода, чего, судя по всему, не должно было случиться.
   С этого утра начинался законный и, как мне казалось, вполне заслуженный мною отдых. А день выдался ярким, солнечным - просто идеальным для намеченного нами мероприятия. Отец, которому в воскресенье не надо было идти на завод, собирался чинить прохудившуюся крышу летней кухни. Сестренка еще нежилась в постели.
   Я, наперед зная, что батя не захочет лишать меня удовольствия походить на яхте, все же для очистки совести предложил ему свою помощь.
   - Ладно, сынок, - понимающе улыбаясь, сказал отец, - иди плавай, я сам управлюсь.
   Я вышел на крылечко и в ожидании своего приятеля опустился на верхнюю ступеньку. На ветке вербы, почти лежавшей на заборе, отделявшем наш двор от соседнего, устроился скворец, старательно чистивший пёрышки. А по забору медленно, опустив хвост, шел рыжий, тощий, незнакомый мне беспризорный кот. Заметив скворца, он замер на месте и стал внимательно наблюдать за движениями беззаботной птицы. Потом присел и, ползя на животе, начал подкрадываться к скворцу, который, казалось, был полностью поглощен своим занятием и вовсе не замечал надвигавшейся беды. Но когда до ветки, где он сидел, коту осталось совсем немного, скворец перестал прихорашиваться, наклонив головку, с любопытством поглядел на приготовившегося к прыжку хищника, как-то явно пренебрежительно свистнул, расправил крылья и был таков. Разочарованный кот встал на лапы и, всем своим видом показывая, что ничего особенного не произошло, что он не очень-то хотел полакомиться птичкой, дошел до конца забора, спрыгнул вниз и исчез за мусорным ящиком.
   Двор был почти пуст. Соседи по случаю выходного отдыхали. Лишь баба "Бубличка" мела веником у своего сарайчика под вербой, да Женя Ткач, уже с утра чем-то недовольный, загонял домой своих чад, оказавшихся во дворе раньше меня.
   - Ану! - кричал он, - Ш-шурка, К-колька, в хату! Д-долго я вам б-буду г-говорить? П-паразиты!
   Мне надоело ждать сидя, и я решил выглянуть на улицу, чтобы посмотреть, не идет ли Вилька, и как раз в тот момент, когда я перешагнул за калитку, он уже подходил к нашему дому.
   - Привет! - улыбаясь и пожимая мне руку, произнес мой друг. - Ну что, двинули?
   - Салют! - ответил я. - Пойдем к нам. Мне надо забежать домой.
   - Давай, дуй сам, я подожду здесь.
   - Ну, как знаешь.
   Я быстро вернулся к себе, взял гитару, предупредил маму, что ухожу, и опять выскочил за ворота.
   - Зачем ты ее тащишь? - увидев меня с гитарой, спросил Вилька.
   - Рика в прошлый раз просил непременно захватить с собой "музыку". Когда он слышит хорошую песню, у него даже глаза светятся. Итальянец - всегда остается итальянцем!
   - Ладно, уговорил. Пошли!
   Со Слободки на Пересыпь и сейчас, спустя более, чем полстолетия с того июньского утра, добраться можно только пешком. О довоенном времени и говорить нечего. Мы свернули за угол и направились вниз по Романовской, переименованной в улицу имени Войкова Петра Лазаревича - Полпреда СССР в Польше, убитого в 1927 году в Варшаве Кавердой.
   Дорога, по которой мы шли, лично мною была исхожена многократно. Еще совсем недавно я едва не каждый вечер бегал по ней на свидания к Эльвире.
   - Да! Чуть не забыл, - воскликнул Вилька. - Вчера к тете приезжала Антонина и, между прочим, передала нам с тобой привет от Ани и Эммы. Кроме того, сказала, что девочки очень обижены на нас за то, что мы их совсем забыли. Как ты на это смотришь?
   - Смотрю так, что обижаются они вполне справедливо. Ты же знаешь, что мы у них не были больше месяца. Каждый раз, когда у нас возникала мысль поехать к твоим родственницам, нам обязательно что-нибудь мешало. Но сейчас у меня свободного времени куры не клюют и я готов отправиться к ним хоть завтра.
   - Ишь, ты, какой шустрый! Так уж и завтра! Ни забот, ни хлопот - счастливчик! А то, что мне утром на работу, забыл? В общем, чтобы долго не рядиться, предлагаю съездить к ним в субботу после обеда. Согласен?
   - О чем речь! - ответил я, - и мы скрепили наш уговор рукопожатием.
   Спешить нам не было необходимости, но мы по привычке шли быстро и меньше чем через полчаса уже стояли у причальной стенки яхт-клуба.
   Спокойное море, только местами подернутое матовой рябью, казалось сонным. Иногда по его почти зеркальной поверхности проплывала нежно-фиолетовым пятном тень облака. "Шмидт" тоже будто дремал на водной глади бухты, поблескивая безукоризненно белым бортом, повернутым в вполоборота к берегу, до которого от него было менее полусотни метров. На палубе яхты сидели и лежали ребята из нашего экипажа. Я крикнул, чтобы за нами прислали лодку, и спустя несколько минут мы с Вилькой присоединились к ним. Собралось уже человек пятнадцать. Мальчишки, расположившись кто где, бездельничали, лениво и негромко переговариваясь между собой. Ждали капитана. Я по трапу спустился в кают-компанию, положил гитару на диван и снова вышел наверх. Боцман - Рика, вылезший в этот момент из подшкиперской с запасными карабинами для стакселя, увидел меня, кивнув мне головой в знак приветствия, спросил:
   - Принес?
   - Как договорились, - ответил я.
   - Молодчина! Выйдем в море, споем, - сказал он, и устроившись в кокпите, стал проверять исправность карабинов.
   Мы с Вилькой, сняв с себя рубахи и брюки, улеглись на баке загорать, в ожидании команды ставить паруса.
   В начале десятого на берегу показался Георгий Эдуардович. Переправившись на яхту, он поздоровался с нами, внимательно оглядел всё вокруг, сделал кому-то замечание за опущенные за борт ноги, подозвал к себе боцмана, дал ему какое-то поручение, вероятно, связанное с выходом в море, и возвратился на берег, чтобы оформить выход.
   Солнышко начало припекать. Надраенные медяшки на палубе так блестели, что на них больно было смотреть. Всех нас одолевало единственное желание поскорее отдать швартовы и выйти из бухты. Но капитан почему-то слишком уж долго не возвращался. Его отсутствие длилось больше часа. Такого еще никогда не случалось. Обычно подобные формальности занимали не более десяти минут. Наконец, он вышел из помещения, в котором размещались службы яхт-клуба. На яхте облегченно вздохнули. Сейчас будем сниматься с якоря - решили мы.
   Капитан направился к причалу, спустился в тузик, и матрос, сидевший на веслах, быстро доставил его на "Шмидт". Когда Георгий Эдуардович поднялся на палубу, его доброе, обычно улыбчивое лицо, выглядело серьезным и озабоченным.
   - Яхты в море не выпускают, - громко объявил он. - Вся команда, недоумевая, окружила капитана и молча ждала, что он скажет еще по поводу столь странного запрета. И тут Георгий Эдуардович сообщил нам ошеломляющую новость:
   - Дорогие, сынки, - сказал он, - сегодня на рассвете немцы бомбили наши города - это война!
   То, что я услышал, казалось абсурдом. Не прошло и недели с тех пор как 14 июня в "Правде" было опубликовано сообщение ТАСС, в котором опровергались слухи о якобы готовящемся нападении Германии на Советский Союз, и вдруг война. Бред какой-то!
   Мне кажется, я и мои сверстники, имевшие представление о войне лишь по рассказам переживших прошлые войны взрослых, да еще по книгам и кинофильмам, в тот момент просто не в состоянии были проникнуться огромным трагизмом, заключавшемся в страшном слове "война". Тем более что всё вокруг было спокойно. Так же светило солнце, чуть покачивались на воде стоявшие на якорях яхты, удивительно пахло море.
   О войне, особенно в 41 году, говорили много. К ней готовились, и эту подготовку трудно было не заметить. Да и военные в городе встречались слишком уж часто. Была даже такая песня "Если завтра война..." из одноименного, популярного в те годы фильма. Возможно, кое-кто из взрослых, способных трезво оценивать военно-политическую обстановку, предвидел, что она вот-вот начнется, но позволю себе утверждать, что у нас, мальчишек, никаких предчувствий на этот счет и в помине не было.
   В некоторых появившихся позже воспоминаниях о войне неоднократно отмечалось, будто день, когда немцы напали на Советский Союз, разделил кровавой чертой жизнь граждан нашей страны на довоенную и ту, какая началась после 22 июня сорок первого года. Однако сразу поняли это, наверное, только люди, умудренные жизненным опытом. Я же, в мои шестнадцать лет, ничего подобного не почувствовал. Думаю, что и мой друг вряд ли ощутил ту роковую грань, за которой коварная судьба уготовила ему новые, тяжелые удары.
   Побыв еще немного в яхт-клубе, мы с Вилькой отправились в обратный путь. Высоко в небе почти неподвижно парили редкие, белые облака. И хотя день только начался, солнце жгло основательно. Когда мы, миновав Первый Заливной переулок, подходили к Московской улице, я подумал, что она уже стала не такой как обычно и почувствовал себя неловко оттого, что в руках у меня гитара, казавшаяся теперь ненужной, пожалуй, даже неприличной вещью. Но, вопреки ожиданию, там ничего не изменилось. Людей было не больше и не меньше, чем обычно. На тротуаре в тени деревьев стояла тележка мороженщика, у которой выстроилась небольшая очередь. На противоположной стороне улицы, у киоска, где продавали газированную воду, молодая женщина в легком, светлом платье поила девочку сельтерской водой. Громко звенел трамвай, идущий со стороны Лузановки. Рядом с магазином в конце улицы, к которому мы только что подошли, стоял открытый хлебный фургон. Из него вкусно пахло свежим, горячим хлебом. Тут же медленно прохаживался постовой милиционер. Он, наверное, давно заступил на дежурство и еще не знал о нападении Германии на СССР.
   Война была где-то далеко, и трудно было представить, что она вскоре круто повернет, искорежит судьбы миллионов людей, в числе которых, как капельки в пенном, бурном потоке, растворившись в нем, завертятся в диком круговороте и наши две.
   Коль скоро речь зашла о человеческих судьбах, я, растерявший на склоне лет весь свой природный оптимизм, превратившийся в убеленного сединами фаталиста, выскажу мысль, неоднократно посещавшую меня в минуты душевного смятения.
   Жизнь сложна и многообразна. Она состоит из множества поступков, определяющихся чертами людских характеров, и в свою очередь формирует их. По мне, любое действие человека на протяжении всей жизни - и то, что кажется ему важной вехой в ней, и совсем незначительное, влияют на его судьбу равнозначно. Последовательность этих действий напоминает эффект домино. В малолетстве перед каждым индивидуумом, достаточно созревшим для того, чтобы совершить свой первый самостоятельный шаг, открыто множество жизненных путей. Он еще может выбрать ту единственную дорогу, какой пойдет вплоть до своего смертного часа. Но такого выбора никто никогда не делает, во-первых, потому, что нам не дано знать будущее и выбор в данном случае превратился бы в тривиальное угадывание с сомнительным исходом, а во-вторых, в раннем возрасте не подозревают о наличии подобной возможности. Но даже если предположить, что кто-нибудь каким-то образом узнал бы свое будущее, ему все равно не уйти от судьбы. В подтверждение приведу лишь два примера. Ясновидящая Александра Киргоф предупредила Александра Сергеевича Пушкина о том, что ему на 37 году надо особенно беречься, а дуэль все-таки состоялась. Николаю Бухарину тоже в 1918 году в Берлине гадалка предсказала казнь на родине. Однако полученная информация не спасла его.
   В последнее время появилась версия, согласно которой каждый землянин наделен собственной, только ему присущей "биотенью" - качественно новой структурой, обусловленной частицами биополя конкретной личности, не входящими ни в одно из известных четырех измерений. У людей с незаурядными способностями биотень значительно сложнее, чем у остальных представителей человечества. Возможно, поэтому веер альтернативных вариантов их жизненного пути менее развернут. Но это в принципе ничего не меняет.
   Подросток, совершая свой первый поступок, тем самым как бы толкает крайний камень домино, который в свою очередь, выводит из равновесия стоящий перед ним. Дальнейшее следует с железной неотвратимостью. Первый толчок начинает очередность событий в жизни человека, где каждое следующее функционально зависит от предыдущего. Конечно внешние причины, вызывающие то либо иное действие, могут быть самыми разными, однако сопутствующие им поступки, безусловно, предопределены ранее совершенными. Никто не волен отказаться от того, что делает в данный момент. Такое никогда не может случиться. Мысль о том, что, поступая так или иначе, человек самостоятелен, глубоко ошибочна. Его раздумья по этому поводу, перед тем как совершить действие, составляет звено той же цепи, а решение, к которому он якобы сознательно и добровольно приходит, заранее запрограммировано. Нарушить указанный порядок событий невозможно. Желание по своей воле изменить его является ничем иным, как очередным звеном все в той же цепи. К нему неотвратимо привели поступки, совершенные прежде, в самом раннем детстве. Софокл был прав - никому не дано избежать своей судьбы.
   В истории человечества нередки глобальные коллизии - стихийные бедствия, страшные эпидемии, жестокие войны, когда цепи множества человеческих судеб нарушаются вдруг почти одновременно, по одной и той же общей для всех причине. И хотя реакция каждого отдельного человека на такие явления своя, его дальнейший жизненный путь, опять-таки, зависит исключительно от прежних действий.
   Всяк идет своей дорогой - кто к высоким вершинам, кто к гнилому болоту. Одни целиком отдают себя науке, искусству, добру, трудятся, зарабатывая хлеб насущный. Другие стяжают, воруют, рвутся к власти, шагая по головам, а то и по трупам себе подобных. Далеко не каждый человек выполняет свой минимум незряшного пребывания в этом мире - строит дом, воспитывает ребенка, садит дерево. Многие, и таких, увы, большинство, "просто живут", бессмысленно проживают единственную, бесценную, скоротечную жизнь, уподобляясь сорной траве, которая непонятно зачем пользуется живительным теплом солнечных лучей, воздухом, влагой, питательными солями земли.
   Но все это мне пришло в голову намного позже. А в тот день пройдя по Московской, до железнодорожного моста мы с Вилькой поднялись на насыпь, и шагая по шпалам в сторону Слободки, горячо обсуждали услышанную в яхт-клубе новость. Я, по своему обыкновению, подчиняясь, прежде всего, чувству, безапелляционно заявил Вильке, что вот теперь-то мы немцам всыпем. Расколошматим их в самое ближайшее время. На что он мне ответил своей излюбленной поговоркой: "Это еще бабушка надвое сказала". Дальнейший ход событий показал, что скептицизм моего друга был ближе к истине, чем моя слепая вера в мощь Красной Армии.
   Часов около двенадцати, оставив позади насыпь, мы по Городской вышли к Базарчику. Там, у висевшего на столбе репродуктора с длинным черным раструбом собралась внушительная толпа слобожан. Лица людей были суровы и тревожно сосредоточены. Подняв вверх головы, они молча слушали правительственное сообщение о вероломном нападении Германии на Советский Союз, которое по радио читал Заместитель Председателя Совнаркома СССР, Народный Комиссар Иностранных Дел В. Молотов.
   У меня нет сомнений в том, что до июня сорок первого молодежь всерьез принимала хвастливые строки популярных песен того времени: "Красная Армия всех сильней..." или "Не было, нет, и не будет на свете, силы такой, чтобы нас победить". Наверное, и взрослые, в массе своей, верили, что наша армия очень скоро "Малой кровью, могучим ударом..." "Врага разобьет и отбросит назад". И "когда враг напал, когда черная сила нагрянула", у военкоматов выстроились длинные очереди призванных в армию и желающих идти на фронт добровольцами.
   В Городском саду на высоких опорах укрепили большой щит с картой Советского Союза, где флажками, красным и синим шнуром, обозначалась линия фронта. Инициаторы этого пропагандистского мероприятия намеревались наглядно представить боевые успехи наших войск, в которых они, надо полагать, тоже не сомневались. Однако, упомянутая злосчастная линия начала угрожающе быстро перемещаться на восток, вылезая из государственных границ СССР словно замешанное на хороших дрожжах тесто из бадьи, и ее постоянно меняющееся очертание отнюдь не способствовало укреплению боевого духа одесситов. Напротив, с каждым днем вселяла в их умы все более грустные, тревожные мысли, в корне меняла сложившееся годами под влиянием газет, радио, кинофильмов представление о силе и боеспособности Красной Армии.
   Кстати сказать, карта на этом же месте висела и раньше. Но там Советский Союз был представлен лишь краем своих европейских республик, окрашенных ярко красным цветом, и называлась она - "Политическая карта Западной Европы". Тогда на ней отмечался ход военных действий немцев в Дании, Норвегии, Франции и других европейских странах. Польша на этой карте отсутствовала, а ее территория называлась "Областью государственных интересов Германии".
   В конце июня Одесса, находившаяся за сотни километров от фронта, была еще в глубоком тылу. Однако, время, названное позже "летом несбывшихся надежд и горьких разочарований", и здесь начало свой отсчет. Привычный ритм жизни окраины Одессы - Слободки с первого же дня войны, казалось бы, без видимых причин, нарушился. 22 июня, во второй половине дня слободские аборигены, сохранившие в памяти военные страсти двадцатилетней давности, услышав вновь слово война, стали панически опустошать скудные запасы слободских продуктовых магазинов, подбирая все, до соли и спичек.
   Моей маме тоже пришлось пережить гражданскую бойню с ее спутниками - разрухой, нищетой, голодом. Поэтому, решив сделать небольшой запас съестного, она велела мне отправиться в церабкооп.
   - Сынок, вот тебе деньги, - сказала она, - сходи и купи пять килограммов муки и килограмм сахару.
   Я без возражений взял деньги, торбу под муку и отправился выполнять поручение матери. Через несколько минут был уже на Городской у "7-й лавки", где к тому времени собралось много людей, пытавшихся проникнуть внутрь, отчего у входных дверей образовалась давка. Дежурный милиционер после безуспешных попыток вразумить моих ретивых земляков, взывая к их совести и благоразумию, вынужден был даже дважды выстрелить из нагана в воздух. И лишь после этого не в меру активные покупатели, несколько угомонившись, выстроились в длинную очередь. Я простоял в ней чуть ли не до самого вечера, но ни муки, ни сахара мне в этот раз так и не досталось. Только спустя несколько дней люди понемногу успокоились, торговля вошла в привычные рамки и я купил все, что поручила мама.
   В конце первой военной недели появилось строгое распоряжение, не помню уже чье и чем мотивированное, предписывающее в самый кратчайший срок сдать на приемный пункт, который, как там указывалось, организован в помещении Ломбарда на улице Гоголя, 12, радиоприемники, находящиеся в пользовании граждан Одессы и ее окрестностей. Невыполнение данного распоряжения влекло за собой серьезные последствия, поэтому законопослушные одесситы - еще вчера счастливые обладатели СИ-235, 6Н-1 и СВД-9 (других в Союзе тогда не было), поспешили отнести их в установленное властями место. С этого часа всю информацию о положении в стране и на фронте можно было получить только из газет и радиоточек.
   28 июня газета "Большевистское знамя" напечатала Приказ по Одесскому гарнизону о введении в Одессе военного положения. В нем, в частности, говорилось:
   "На основании Указа Президиума Верховного Совета СССР от 22 июня 1941 года с сего числа город Одесса и пригородные районы: Аркадия, Чубаевка, Дмитриевка, х. Вышинского, Красная Слободка, Хаджибеевский лиман, Куяльницкий лиман, Пересыпь, Лузановка, Люстдорф, Большой Фонтан-- объявляются на военном положении. Запретить гражданам Одессы и пригородов появляться на улицах с 24 часов до 4-х часов 30 минут утра. Местным органам власти организовать работу торгующей сети только до 22 часов, добиваясь нормального и бесперебойного обслуживания населения, особенно продуктами питания. Вести решительную борьбу со спекуляцией, спекулятивными элементами и со всеми теми, кто нарушит правила советской торговли или попытается сеять провокационные слухи вокруг вопросов обеспечения населения промышленными и продовольственными товарами. Установить часы работы: а) театров, кино и других увеселительных учреждений до 23 часов; б) бань и парикмахерских до 22 часов; в) ресторанов, столовых, кафе и других заведений общественного питания до 23 часов. Вменяю в обязанность местных органов власти, предприятий, учреждений и домоуправлений в местах своих расположений вырыть щели для укрытия населения. В больших домах подготовить (оборудовать) подвальные помещения. Все граждане города Одессы и пригородов, в случае невыполнения настоящего приказа или невыполнения других распоряжений военных властей, будут привлекаться к уголовной ответственности по законам военного времени.
  
  
  
   Начальник гарнизона г. Одессы генерал-майор Воробьев
   Комендант г. Одессы капитан Проценюк
  
   26 июня 1941 года".
  
   Сразу скажу, что щелей у себя во дворе мы рыть не стали, приспособив под бомбоубежище, по чьему-то "мудрому" совету, небольшое полуподвальное помещение под нашей кухней, служившее ранее нам и нашим соседям прачечной, а позже превращенное дядей Федей Яволовским в свой сарай.
   Вскоре после обнародования приказа начальника Одесского гарнизона слобожан внезапно обуяла шпиономания, для которой вероятно были определенные объективные причины, уже хотя бы потому, что эта "болезнь" распространялась с ведома, одобрения и даже поощрения городской и военной власти. Суть ее заключалась в том, что любой человек, показавшийся чересчур бдительным гражданам почему-либо подозрительным не совсем обычным костюмом, какой-нибудь особенностью лица, заграничными очками или слишком уж интеллигентной бородкой, мог быть ими задержан, в худшем случае избит, и доставлен в ближайшее отделение милиции. А там уже разбирались, что к чему. Чаще всего спонтанное задержание заканчивалось конфузом доморощенных истребителей шпионов и диверсантов. Однако следует признать, что случалось, пусть и крайне редко, когда такого рода самодеятельность себя оправдывала.
   Так, однажды, спустя примерно недели две с того дня, как началась война, я зачем-то шел по Романовской в сторону 16-й школы. Поравнявшись с улицей Трусова, внезапно увидел на ней такую картину. Со стороны кладбища валит толпа мужчин и женщин, которая тащит расхристанного человека в летном комбинезоне с парашютным ранцем за спиной, подгоняя его пинками и подзатыльниками. Комбинезон в нескольких местах разорван, на лице кровь, под глазом здоровенный синяк, а из ранца свисают какие-то клочья.
   - Кого это ведут? - спросил я одного из пацанов, сновавших между взрослыми.
   - Диверсанта! Поймали за кладбищем, - гордо заявил он, как будто сам лично изловил его. А толпа с пойманным горе-шпионом проследовала по Трусова в сторону районного отделения милиции.
  

II

   4 июля я прочел в "Правде" Обращение Сталина к народу, с которым он выступил по радио накануне. Меня крайне удивило его начало:
   "Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота... К вам обращаюсь я, друзья мои".
   Слова "Друзья мои", "Братья и сестры" просто бросались в глаза. Советских людей никто из власть имущих никогда раньше так не называл. Что же касается самой речи Сталина, то при всём свойственном моему возрасту оптимизме, она произвела на меня тяжкое впечатление. В ней легко просматривалось огромное несоответствие между подчеркнуто бодрыми официальными сообщениями средств массовой информации и реальным положением на фронте. Об этом, в первую очередь, свидетельствовала величина территории, уже занятой немцами.
   Сталин требовал сжигать и уничтожать все на пути отступления, а значит, оно продолжается, и еще будет продолжаться. Говорил о необходимости развертывания партизанского движения на захваченной врагом земле. Его ссылка на прошлое:
   "История показывает, что непобедимых армий нет и не было. Армию Наполеона считали непобедимой, но она была разбита..." мало успокаивала, и в то же время хотелось верить, что "Враг будет разбит, победа будет за нами!"
   Я спрашивал себя, почему Сталин не выступил по радио в первый день войны, поручив это Молотову, и лишь спустя три недели после ее начала обратился к народу. Был ли он действительно ошеломлен внезапностью нападения немцев, либо, сознавая силу своего авторитета, не хотел рисковать им? Выжидал, пока хоть как-то прояснится тяжелая, постоянно меняющаяся обстановка, чтобы избавить себя от риска позже отказываться от слов, адресованных стране и миру?
   Выступление Сталина напрочь отметало убеждения многих соотечественников в том, что разбиты только наши части прикрытия, что где-то готовится могучий удар. И вот-вот немцев погонят на запад. Все эти фантазии, возникшие под влиянием многолетней довоенной пропаганды, полностью опровергнутые началом войны, окончательно исчезли. Не оставалось никаких сомнений в том, что борьба с Германией будет долгой и неимоверно тяжелой. И еще одна деталь. В числе городов, подвергшихся бомбардировкам, Сталин назвал Одессу. А ведь нас в то время пока ни разу не бомбили.
   В день выступления Сталина - 3 июля начальник генерального штаба немцев Ф. Гальдер поспешил записать в своем дневнике:
   "Задание по разгрому главных сил русской сухопутной армии перед Западной Двиной и Днепром выполнено. Поэтому не будет преувеличением сказать, что компания против России выиграна".
   4-го июля Гитлер заявил:
   "Я все время пытаюсь поставить себя в положение противника. Практически он уже войну проиграл. Хорошо, что мы разгромили танковые и военно-воздушные силы русских с самого начала. Русские не смогут их больше восстановить".
   А, между тем, битва Германии с Советским Союзом началась с потерь, каких немцы в продолжавшихся уже почти два года боях еще не несли. Из архивных документов о людских потерях вермахта во второй мировой войне явствует, что немецкая армия за первые шестьдесят дней лишилась на Восточном фронте стольких солдат, сколько она потеряла за предыдущие шестьсот шестьдесят дней на всех фронтах, то есть за время захвата Польши, Франции, Бельгии, Голландии, Норвегии, Дании, Югославии, Греции, включая бои за Дюнкерк и в Северной Африке. Соотношение потерь разительное - один к одиннадцати. Но все это стало известно потом, а 4-го июля, когда Гитлер считал, что военная компания в России выиграна, Сталин, как видно из его Обращения, утверждал, что борьба не на жизнь, а на смерть только начинается.
  

III

   В Одессе появилось много беженцев из Бесарабии и Западной Украины. Они шли и ехали на длинных четырехколесных арбах, повозках в сторону Пересыпи и дальше по дороге на Николаев. Старики, каких я раньше никогда не видел, с пейсами и бородами, в картузах прошлого века. Шли усталые, рано постаревшие женщины со сбившимися набок прическами, молодые девушки и очень много детей самого разного возраста, замурзанных и, наверное, голодных. Эти люди - в своем большинстве евреи, в пыльных заграничных, модных пиджаках с высоко поднятыми плечами, представляли собой странное и жалкое зрелище. На подводах рядом с детишками торчал самым нелепым образом наспех напиханный скарб: старенькие велосипеды, стулья, цветочные горшки с погнувшимися фикусами, огромные узлы с каким-то тряпьем. Все это шло, ехало, скрипело, ломалось, чинилось и снова двигалось на восток.
   Закончилась третья неделя боев с немцами. Одесса по-прежнему была еще далеко в тылу, но дыхание войны ощущалось здесь с каждым днем все явственнее. В городе ввели строжайшую светомаскировку. И теперь, когда летние вечерние сумерки быстро сменялись сплошной теменью черных южных ночей, столь обычных для Украины, запоздалые пешеходы впотьмах, бывало, часто натыкались друг на друга. Избежать этого удавалось, либо громко разговаривая, если шел не один, голосом предупреждая встречного об опасности столкновения, либо с той же целью зажигая папиросу. Разумеется, подобная сигнализация, вероятно, тоже нарушала светомаскировку, однако я не помню, чтобы должностные лица, ответственные за ее соблюдение когда-нибудь предъявляли нарушителям по этому поводу претензии.
   В народе говорят: "Нет худа без добра". В подтверждение справедливости этих слов, душными безлунными ночами я мог сколько угодно любоваться небом, усеянным мириадами ярких мигающих звезд. Увидеть его в городе таким бездонным, таинственным, удивительно прекрасным без светомаскировки было бы просто невозможно. Ночное небо блистало звездами и я впервые обратил внимание на то, что они разного цвета. Почти все звезды сверкали белым огнем. Но были среди них и желтые и оранжевые, точно пламя угасающих светильников. Попадались и голубые, а одна звезда мерцала таким чистым и мягким бледно-голубым светом, что я каждый раз не в силах был оторвать от нее взгляд. Жаль, я не знал названия этой звезды.
   Вспомнив, что каждая из этих капелек света озаряет целые миры, я спрашивал себя, не озаряют ли они, как и наше Солнце, войны, страдания, горе, подобное нашему? Ведь об иных мирах мы судим лишь по нашему миру. Нам знакома жизнь только в тех формах, какие она принимает на Земле, и нет ровно никаких оснований предполагать, будто на других планетах все обстоит благополучно.
   В середине июля от городских властей поступило указание закамуфлировать белые слободские домики. И когда послушные домовладельцы, выполняя его, измазали грязью собственные жилища, те сразу же потеряли всю свою былую скромную привлекательность. А вот бордюры тротуаров, напротив, белили известью для того, чтобы военный транспорт и колонны пеших красноармейцев, передвигающихся в основном по ночам, легче ориентировались в темноте.
   На площадях и в скверах появились зенитные орудия и счетверенные пулеметы. Мужчин призывного возраста забрали в армию. Многие одесситы ушли на фронт добровольцами и в их числе один из моих самых близких школьных друзей Дябка.
   Алешка с Толькой дома почти не бывали, находясь в спецшколе "на казарменном положении". Сережка тоже давно не показывался. Его не выпускали из морской спецшколы очевидно по той же причине, что и артиллеристов. Вилька работал в пожарной команде, Женька - грузчиком на слободском хлебозаводе, где в сухарном цехе трудилась и моя мама. Один я болтался без друзей и без дела, порою не зная, куда себя деть, и чтобы скоротать время, много читал, прочитывая все, что попадало под руку.
   Ровно через месяц после начала войны - 22 июля я во второй половине дня возвращался со ставков от папиной сестры, куда отец посылал меня с каким-то поручением. Ставками назывался административно входивший в состав Слободки земельный участок за суконной фабрикой, между железнодорожной насыпью и сточной канавой (упрятанной теперь в подземный коллектор) тянувшейся вдоль Балковской. Из немногих, более чем скромных строений, разместившихся на Ставках, называть настоящими домами, не беря грех на душу, можно было лишь считанные - выходившие фасадами на Городскую улицу.
   Поднимаясь от моста к Базарчику, я подошел к нему одновременно с трамваем, который за минуту перед тем повернул с Церковной, и подъехав к остановке, стал. Когда из него начали выходить пассажиры, я вдруг среди них увидел Алешку с Толькой. Выше среднего роста, стройный, с заметным румянцем на щеках Алешка и даже Толька с его мелкой, отнюдь не представительной фигурой, выглядели заправскими щеголями. На них были белые, тщательно отутюженные гимнастерки с блестящими пуговицами и черными бархатными петлицами на воротниках, на которых поблескивали маленькие скрещенные пушки, синие суконные брюки навыпуск с красным кантом, черные, до блеска начищенные ботинки, широкие кожаные пояса с медными пряжками и наконец белые фуражки с черными околышами и лаковыми козырьками, над которыми эффектно смотрелись красные звездочки с серпом и молотом.
   Невольно сравнив себя с приятелями, я вынужден был признать, что мой неказистый наряд не в состоянии соперничать с шикарной формой юных артиллеристов, и в моей памяти внезапно всплыл эпизод, однажды рассказанный мне отцом о своем детстве. В ту пору его старший брат Николай жил в чужой обеспеченной семье и где-то учился. Временами он навещал мать. В дни своих визитов приходил в белоснежном кителе, таких же брюках, в добротных полуботинках и белом форменном головном уборе. Если на улице по пути домой он случайно встречал сестру и младшего брата, игравших с такими же, как сами босоногими замарашками, то непременно незаметно показывал им, чтобы они не смели подходить к нему, дабы никто из случайных прохожих не подумал, что эти грязные оборванцы его родственники. Вспомнив рассказ отца, я поблагодарил судьбу за то, что живу в стране всеобщего равенства, где нет богатых и бедных, и хотя сейчас уступаю своим товарищам в отношении костюма, это ни в коей мере не сравнимо с тем чувством унижения и обиды, какие, наверное, испытывали тогда - при царском режиме, мой отец и его сестра.
   - Здоров, Бек! - тоже увидев меня и протягивая руку, сказал Толька.
   - Я сам поведу свою храбрую конницу! - отбарабанил Алешка фразу, принадлежащую польскому генералу из довоенного кинофильма о войне России с Польшей. Он ее часто употреблял между своими вместо здравствуй.
   - Привет! Что, отпустили с мамками повидаться? - здороваясь, спросил я.
   - Ты угадал, - ответил Толька. - Дома не были целую неделю. А начальство намекает, что школу скоро эвакуируют из Одессы. На всякий случай предупрежу мутаршу. Ну а ты как поживаешь?
   - Нормально! Пока бездельничаю, а дальше видно будет.
   И тут Толька неожиданно предложил:
   - Хлопцы! Давайте зайдем к Ленке Карповой. Не видел ее, черт знает, сколько времени.
   - Нет, я не пойду, - сразу же заявил Алешка. - Во-первых, я с ней не знаком, а во-вторых, сначала надо к Миле (так он и его сестра всегда называли мать), к бате и Жене, а потом уж буду гулять. Так что вы как хотите, а я домой, - закончил он и улыбнулся своей обычной чуть стеснительной и одновременно лукавой улыбкой.
   - А мне все равно делать нечего, - сказал я Тольке, - пойдем, если хочешь. И мы простившись с Алешкой, уже вдвоем направились по Церковной, а затем по Рождественской в сторону кинотеатра. Лена жила на этой, одной из основных на Слободке, но тихой и уютной улице в двухэтажном доме на углу Рождественской и Ветрогонной, совсем близко от Вильки. Однако ворота ее дома в отличие от Вилькиных, выходили на Рождественскую.
   Войдя во двор, мы по крутой железной лестнице поднялись на второй этаж в до половины застекленную галерею, протянувшуюся вдоль всего здания, и подошли к двери квартиры Лены, которая была отворена настежь. Толька приподнял край кисейной занавески от мух и громко спросил: - Лена, ты дома?
   - Кто там? - услышали мы голос Лены, и она тотчас же вышла к нам.
   - О! Мальчики, каким ветром вас занесло? - приветливо улыбаясь, спросила Лена. - Милости прошу, заходите в комнату, не стесняйтесь. Родителей нет, но я не одна.
   И действительно, у нее сидела соседка по двору с первого этажа - Женя, которая, как и Лена, занималась не в нашей школе, но мы с Толькой знали ее.
   Мой приятель сразу же оказался в центре внимания девочек. Они расспрашивали его о спецшколе: Хорошо ли ему там живется? Не слишком ли строга дисциплина? Отличается ли тамошнее обучение от обычного? Мне казалось, что причиной повышенного внимания к Тольке девчонок является его шикарная военная форма и вынужден был признать, что моя старенькая, до неприличия вылинявшая футболка, видавшие виды брюки и синие резиновые тапочки не могли конкурировать с нею. А когда он, к тому же, достал из кармана брюк пачку "Беломора" и небрежным жестом предложил всем закурить, у меня не осталось сомнения, что я в лице наших собеседниц окончательно уступаю ему по всем статьям.
   Мы дружно закурили. Хотя, признаться, ни в тот день, ни раньше я не испытывал влечения к этому, так как не получал удовольствия от курения и меня в школе, в отличие от других мальчишек, к нему не тянуло. По-настоящему я стал курить только на фронте. А позже, в конце своей армейской службы в 1949 году, после тяжелой болезни, навсегда оставил эту дурную привычку. Уже много лет спустя, в бытность мою начальником кафедры Одесского высшего инженерного морского училища, где контингент учащихся составляют исключительно молодые люди, я часто задавал своим курсантам вопрос - зачем вы курите? Моему поколению в войну, в окопах без курева действительно было трудно. А вы зачем калечите свое здоровье, укорачиваете себе жизнь? Не помню, чтобы мне хоть раз удалось получить вразумительный ответ. Самый стереотипный, сопровождавшийся обычно стеснительной улыбкой, звучал так: "Я как все". Ох, уж это отвратительное, безвольно-стадное понятие - "я как все". Сколько вреда принесло, приносит, и еще, вероятно, долго будет приносить оно человечеству.
   Но в тот день, о котором идет речь, когда даже девчонки согласились покурить, мне и подавно отказываться было неудобно. Во время нашей беседы я обратил внимание, что Лена курит, как заправский, опытный курильщик. Совсем недавно мы с ней довольно часто встречались у Люси, но там я ни разу не видел ее курящей, и поэтому был немало удивлен своим открытием.
   Затем разговор зашел о войне. Толька на правах некоторым образом военного говорил в основном один. При этом он всем своим видом старался показать, будто знает намного больше, чем позволено нам - слишком молодым и к тому же штатским. Мне такое явное бахвальство, в конце концов, надоело, и я довольно грубо оборвал его.
   - Хватит, Медведь, дурить публику! Слушая тебя, можно подумать, что ты, по меньшей мере, постоянно присутствуешь на совещаниях главного военного штаба. Тебе не кажется, что пора закругляться? Там мама ждет, не дождется, а ты тут арапа запускаешь.
   Тольке явно не понравилось мое вмешательство. Но он не стал возражать, поднялся с дивана, где сидел между Леной и ее соседкой, сказал, что мы и вправду у них долго задержались и нам действительно пора по домам. Потом еще раз, как он выразился, закурил на дорожку (уже один) и мы простились с девчатами.
   - Идем через Садик, - предложил Толька на улице. - Вспомним молодость. Это не совсем по дороге, но я так давно там не был, что даже соскучился по нем.
   - Согласен, - ответил я. - У меня с Садиком тоже связана куча приятных воспоминаний. - Сказав это, я чуть прихвастнул, так как, говоря о куче, имел в виду лишь один единственный, проведенный там с Женей очаровательный вечер.
   Не прошли мы и полсотни метров, как вдруг, совершенно неожиданно и потому особенно тревожно, завыла сирена. Одна, но сейчас же к ней присоединились другие. Мы знали, что это сигнал воздушной тревоги. Однако до сих пор их в Одессе еще не разу не объявляли. Эта была первая с начала войны. Я и Толька недоуменно переглянулись, позабыв в этот момент, чему нас учили в школьных кружках Осоавиахима. Лица редких прохожих выглядели такими же удивленными и растерянными, как, наверное, и наши. Было около семи часов вечера. До захода солнца оставалось добрых два часа. Вокруг ничего не изменилось. Обычным было голубое небо с редкими белыми облаками. Дома, деревья акаций, электрические столбы, как всегда, отбрасывали на тротуары тени. В конце улицы ее пересек трамвай. И тут сверху, со стороны Молдаванки послышался необычный, ноющий гул летящих явно чужих самолетов. Мы стояли с задранными вверх головами, старательно всматриваясь в бескрайнюю голубизну неба, но ничего не видели. Но вот, сразу в нескольких местах сердито затявкали зенитки и в вышине стали появляться белые дымки, как будто там разбрасывали небольшие хлопья ваты, которые, увеличиваясь на глазах, постепенно таяли. Мы догадались, что это разрывы зенитных снарядов. Их становилось все больше. Они приближались к нам. Вот они уже над нами. Неподалеку от нас, зафырчав в воздухе, шлепнулись о землю несколько осколков. Наконец мы с Толькой увидели три немецких самолета, которые летели уступом со стороны Дюковского сада на большой высоте в сплошном окружении белых дымков, число которых все увеличивалось. Однако бомбардировщики, не нарушая строя, словно заговоренные, прошли над Слободкой в сторону моря. Вскоре оттуда послышались мощные глухие удары от сброшенных разорвавшихся бомб.
   Воздушный налет длился недолго и закончился так же внезапно, как и начался. Стрельба зениток прекратилась, и мы, вовсе не испуганные, а скорее возбужденные, отправились каждый к себе.
   Часов в десять вечера, когда уже совсем стемнело, снова объявили воздушную тревогу. Опять бомбили город где-то в районе порта. Потом, чуть ли не в полночь я вылез на чердак и сквозь чердачное окно долго смотрел на пожары в той стороне.
   На следующий день утром ко мне прибежал Сережка. Меня удивило, что он был в гражданском платье. С самого начала своей учебы в морской спецшколе Сережка всегда приходил только в форме, которой, несомненно, гордился.
   - Мотанули в город, - поздоровавшись, предложил он, - посмотрим, чего там немцы наворотили.
   - Что у тебя за вид? - в свою очередь, вместо ответа, спросил я. - Где ты потерял свой клёш и бескозырку?
   - Будешь много знать, скоро состаришься. Как-нибудь в другой раз расскажу. А сейчас двинули!
   - Ладно! Подожди минутку. Скажу только маме, что мы уходим.
   Я пошел во двор - в летнюю кухню, где мать что-то готовила на примусе, и попросил:
   - Мам, дай 30 копеек, я с Сережкой поеду в город. Посмотрим, где вчера бомбили.
   - Без Гриця вода не освятыця, - недовольная моим намерением, ответила мать украинской пословицей. - Тебе везде надо сунуть свой нос, - но затем, смягчившись, сказала, - мелочь возьми у меня в кошельке. Да, смотри, будь осторожен, не лезь, очертя голову, куда не следует.
   - Ну что я маленький, что ли? Сам не понимаю? - уже на ходу ответил я. Взял деньги, и мы с Сережкой исчезли за воротами.
   - Так куда путь держим? - спросил я Сережку.
   - Как куда? В город, конечно.
   - Город большой, а куда именно?
   - Там посмотрим.
   - Я предлагаю идти в порт. Бомбы, по-моему, разорвались там, и пожары я видел в той стороне.
   - Ну, ты даёшь, Бек. Кто же тебя в порт пустит? У тебя может пропуск есть?
   - Пропуск? Я и забыл о нем. А что же тогда делать?
   - Думаю надо сходить на Приморский бульвар, - заявил Сережка. - Оттуда весь порт видно как на ладони.
   - Ну что ж, ты пожалуй прав, - согласился я, и вопрос таким образом был исчерпан.
   С трамвая сошли на Льва Толстого. До Соборной площади было рукой подать. Затем по Дерибасовской и Пушкинской, непривычно безлюдным в такие часы, быстро добрались к Приморскому бульвару. Там перед нами открылась широкая панорама Одесского порта. Мы остановились у парапета рядом с памятником Пушкину. Здесь же с деревянного лафета глядела в море знаменитая корабельная пушка - символ былой воинской славы горожан.
   Порт, казалось, жил своей обычной размеренной жизнью. Прижавшись к пирсам, стояли огромные грузовые пароходы. Над ними, то опуская, то поднимая свои длинные стрелы, как ни в чем не бывало, работали подъёмные краны. Изредка акваторию порта, куда-то торопясь, пересекал трудяга портовый буксир. В военной гавани у причальных стенок виднелись серые силуэты военных кораблей. Мы долго всматривались, пытаясь отыскать хоть какие-нибудь признаки вчерашней бомбежки, но не увидели даже намека на нее.
   - Ни черта не понимаю, - сказал я, - что, они бомбы в море побросали, что ли?
   - Очень может быть, - согласился с моим предположением Сережка. - Ты же видел, как по ним зенитки шмалили, - они и заставили фашистов отбомбиться в воду.
   - Нет, Серега, тут что-то не так. К городу немцам было ближе, чем к морю. Если бы они так уж перепугались зениток, то им проще было бы сбросить бомбы на город. Не могли же фрицы бомбить бычков только из опасения причинить неприятности одесситам. Мне как-то не верится, что гитлеровские летчики такие джентльмены. И потом, я лично вчера наблюдал пожары. Не море же это горело!
   Рядом с нами у парапета стоял белобрысый хлопчик лет двенадцати с интеллигентным умненьким личиком в очках и тюбетейке на светлых, коротко остриженных волосах, который, по-видимому, внимательно слушал наш разговор. Последняя моя реплика заставила его прервать молчание.
   - Не кидали немцы бомбы в море, - внезапно заявил он.
   - А ты откуда знаешь? - спросил Сережка.
   - Я живу тут рядом - на Гоголя и все видел своими глазами.
   - Куда же они их сбросили?
   - Это я могу вам точно сказать и даже показать, куда упала каждая из них. При первой бомбежке ничего не осталось от дома N 3 в Малом переулке. В нем погибло 12 человек. А в номере 6-м бомба не разорвалась. При втором налете в половине десятого вечера бомбы попали в несколько зданий тоже в нашем районе. Вспыхнули четыре пожара. Одна из бомб шарахнула в Госэстраду в 23-м номере по улице Гоголя. Это через два дома от нашего. Побила и покалечила там людей ужас сколько. Рано утром оттуда вывезли много раненых и убитых. Если хотите, пойдемте со мной, я вам все покажу на месте.
   Мы с Сережкой узнали все что хотели. Но ведь давно известно, что лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, и поэтому решили посмотреть на содеянное немцами собственными глазами. Следуя за хлопчиком, его как выяснилось, звали Борькой, мы свернули в Театральный переулок и через Екатерининскую площадь вышли к Малому переулку, в который упирается улица Гоголя (бывшая Надеждинская). Представившееся нам зрелище было настолько необычным и тяжелым, что у нас пропала всякая охота продолжать экскурсию лишь для того, чтобы лишний раз воочию убедиться в варварстве фашистов. Только теперь до моего сознания начал доходить истинный смысл слова "война" и что она несет людям. На месте дома N 3 и здания Госэстрады зияли огромные воронки. Возле них рабочие расчищали завалы на тротуарах и мостовых. Стоя сначала у одной, затем у второй, я испытывал чувство, схожее с тем, какое бывает у человека, глядящего в свежевырытую братскую могилу, куда только что опустили погибших.
   По дороге домой, уже на Слободке, перед тем как разойтись, Сережка озадачил меня, сказав:
   - Завтра приходи ко мне пораньше. Батя дал согласие.
   - На что? - не поняв, почему он вдруг заговорил о своем отце, и зачем понадобилось мое присутствие, если тот ему что-то разрешил.
   - Вот тебе раз! Сам же просил меня покалякать с батей насчет буксира и забыл! А я твою просьбу помнил, и чтобы выполнить ее, ожидал только подходящего случая, вернее соответствующего настроения у моего родителя. И видишь, результат налицо.
   Я действительно вспомнил, что Сережка давно, еще до начала войны, обещал мне уговорить отца покатать нас на буксире. И вот, когда я не только перестал надеяться, что он выполнит свое обещание, но даже забыл о нем, мой приятель преподнес мне на редкость приятный сюрприз. Его сообщение даже отвлекло меня от грустных размышлений, вызванных тем, что мы увидели в городе.
   Между нами не принято было рассыпаться друг перед другом в изъявлениях благодарности. Поэтому я выразил свое удовольствие лишь тем, что, хлопнув Сережку ладонью по плечу, сопроводив этот дружеский жест словами:
   - Молодец, Серж! Всегда считал тебя обязательным хлопцем, но сегодня ты в моих глазах вырос еще на 5 копеек. Когда же состоится наша морская прогулка?
   - Представь себе, завтра.
   - Здорово! Похоже, мы с тобой проведем замечательный день.
   - Можешь не сомневаться, - подтвердил Сережка. - Я с батей не раз плавал и уверен, что ты останешься доволен. Гарантия сто процентов.
   На следующее утро, часов в восемь, я был уже на ногах. Умывшись и наскоро позавтракав, чуть не бегом отправился к Сережке. Перед тем как с Городской свернуть в Гофманский переулок, проходя под Дябкиными окнами, вспомнил его и даже невольно вздохнул, подумав о том, что вот мы с Сережкой будем развлекаться, а он в это время где-то мыкается по дорогам войны. От этой мысли желание участвовать в катании по морю сильно поубавилось. Я даже приостановился, намереваясь вернуться домой. Но Сережка, наверное, уже ждал меня, и подводить его тоже не хотелось. Раздумывая над возникшим вопросом, я, пусть и не столь быстро, как до этого, продолжал идти в прежнем направлении, и так и не решив для себя, хорошо или дурно я поступаю, оказался у калитки Сережкиного дома. Немного помедлив, почти машинально подергал проволоку звонка. Во дворе послышалось звяканье колокольчика. Открыла мне старшая Сережкина сестра Нина.
   - Сережа не ушел? - спросил я в надежде, что, может быть, уже опоздал.
   - Ушел! Он еще в кровати валяется, - ответила она. - Иди, поднимай его.
   В комнате у окна, перед стоящим на подоконнике небольшим зеркальцем сидел без рубахи, с намыленным лицом Сережкин отец и, подпирая языком щеку, брился. Сережка, вопреки утверждению Нины, уже поднялся с постели, но неумытый и растрепанный после сна, по обыкновению очень громко и раздраженно переговаривался с другой своей сестрой Клавой, которая подметала просяным веником пол.
   - Клавка, куда ты задевала мои карпетки?
   - Где вчера положил, там и возьми! Никогда ни черта не помнишь, халамидник.
   - Нарочно куда-то засунула, еще и обзывается!
   - Делать мне больше нечего, только твои грязные носки перекладывать.
   - Да прекратите вы орать! - в сердцах теперь уже крикнула Нина. - Покоя от вас с раннего утра нет!
   Наконец, пропажа отыскалась, и Сережка пошел умываться, а я сел на диван и, в ожидании пока они с отцом соберутся, стал перелистывать лежавший тут журнал.
   В комнату со двора с охапкой белья в руках вошла Сережкина мать и, видимо, продолжая разговор, начатый еще до моего прихода, обращаясь к мужу, сказала:
   - Напрасно ты затеял это катанье. А что если немцы бомбить будут?
   - Чихать мы хотели на немцев, - вставил и свои пять Сережка.
   - Молчи, когда мать говорит! - снова вмешалась Нина. - Подумаешь, герой нашелся. На немцев ему чихать.
   - Ладно! Раз уж я им обещал, пусть идут, - прекращая перебранку, заключил дядя Ваня и добавил, - может, не прилетят сегодня немцы. Откладывать на потом, наверное, еще хуже. Иди знай, что нас ждет потом.
   Он надел синий летний китель с золотыми шевронами на рукавах и медными пуговицами с якорями, на голову фуражку с крабом, и мы втроем вышли на улицу.
   - Пойдем пешком, - сказал Сережкин отец, - так будет быстрее, чем трамваем.
   Миновав Гофманский переулок, на Городской повернули налево, а там, следуя все время вдоль трамвайной линии 31-го номера, по краю Пересыпи, добрались до малого пересыпьского моста. Его короткий туннель вывел нас к Собачьему садику. Затем по Приморской, уже никуда не сворачивая, мы направились к Таможенной площади.
   Солнце в тот день с самого утра так пекло, будто задалось целью растопить все живое на земле. Чтобы укрыться от палящих лучей, мы старались держаться в тени стен и под кронами деревьев. Дядя Ваня часто снимал фуражку и большим клетчатым носовым платком вытирал мокрое от пота лицо.
   Когда мы добрались до площади, стрелки часов на фронтоне управления порта показывали чуть больше десяти. Я подумал, что столь знойное начало дня - явление необычное и довольно редкое даже для нашего юга.
   Перейдя Таможенную площадь наискосок, мы по знаку дяди Вани остановились метрах в двадцати от широченных ворот, а он подошел к вахтенному - плотному, среднего роста, добродушному на вид человеку лет пятидесяти, проверявшему пропуска, которых у нас с Сережкой, разумеется, не было.
   Пока его отец, стоявший в вполоборота к нам, негромко разговаривал с вахтенным, мы, ожидая в сторонке, напрягали слух, пытаясь понять, насколько успешно идут переговоры, но не слышали ни слова. Однако выражение лиц собеседников, их жесты, не вызывали сомнения в том, что они давно знакомы и миссия дяди Вани закончится успешно. Речь, конечно, шла обо мне и Сережке, так как вахтенный то и дело на нас поглядывал. Указав большим пальцем через плечо в нашу сторону, дядя Ваня сказал ему, видимо, что-то смешное. Оба громко рассмеялись, а вахтенный махнул нам рукой, чтобы мы приблизились.
   - Шо, морячки, в море захотілось? - улыбаясь, спросил он нас.
   Мы утвердительно кивнули головами.
   - Ну шо ж, це діло хороше. Проходьте, але ж уговор - слухатись батька.
   Получив разрешение, поощряемые его улыбкой, мы, миновав проходную, оказались на территории порта в районе Карантинной гавани. Затем довольно долго шли, поминутно огибая целые горы складированных грузов: большие кипы металлических листов и рельсов, огромные мотки толстой проволоки, деревянные катушки с электрическим кабелем величиною в человеческий рост.
   Позади осталась Новая гавань, затем Угольная, а мы продолжали идти, многократно пересекая железнодорожные колеи, пока, наконец, не свернули на один из многочисленных причалов. Здесь перед нами открылась зеркальная гладь Практической гавани. Блеск моря и света, переливы то нежных, то ярких красок, сверкающих под лучами солнца, стоявшего уже достаточно высоко в бирюзовой выси, вызвали во мне такое ощущение, будто передо мной была какая-то волшебная декорация, и лишь с трудом верилось, что подобное чудо можно увидеть наяву.
   Спустя несколько минут Сережка, указывая рукой, воскликнул: "Смотри! Вон слева у причала наш пароход!"
   В сотне метров о нас, вплотную к причальной стенке, был пришвартован к массивной чугунной тумбе небольшой, низко сидящий в воде, паровой буксир с черным корпусом, такого же цвета трубой с красной полосой и белой рубкой. По обращенному к нам борту висели с незначительными интервалами старые автомобильные покрышки и сплетенные из пеньковых канатов, похожие на огромные серые груши, кранцы. На корме буксира в полном безветрии беспомощно поник выгоревший на солнце и выстиранный дождями и морем флаг.
   Из открытой двери рубки вышел молодой моряк в таком же, как у дяди Вани, кителе - кряжистый, с крупной головой, крепко сидящей на короткой шее.
   - Батин вахтенный штурман, - пояснил мне Сережка.
   Увидев капитана, моряк сошел с буксира на берег и стал у борта, ожидая, когда мы подойдем. Поравнявшись со штурманом, Сережкин отец пожал ему руку, и показывая на нас, сказал:
   - Вот пополнение команде привел. Найди им дело, чтоб не болтались зря, - а затем спросил, - ну как тут, все в норме?
   - Полный порядок, капитан, - ответил штурман. - Только механик что-то с утра ковыряется в машине.
   Говорил штурман необычно громко. Мы легко услышали бы его, если бы стояли даже на сотню метров дальше. Мощные фигура и голос штурмана вызывали уважение и даже некоторую опаску, но, судя по серым веселым глазам, был он, скорее всего, человеком мягким и добрым.
   На палубе буксира находились еще два члена команды. Один из них - худой, лысый, небольшого роста в рабочих штанах и грязной майке, что-то делал на баке у брашпиля. Второй, остриженный под машинку парень лет двадцати, в полосатой тельняшке и засученных до колен брюках старательно драил палубу, окатив ее из ведра забортной водой. Первый, по словам Сережки, был кочегаром, второй матросом-рулевым.
   На причале, почти рядом с буксиром стоял огромный штабель деревянных ящиков под брезентом. Он отбрасывал короткую тень, позволявшую укрыться от солнца. Наверное, поэтому никто из нас не торопился попасть на буксир, где вряд ли нашлась бы какая-то защита от его палящих лучей.
   Вдруг матрос, все еще продолжавший уборку, вытянув на веревке очередное ведро с водой и, глядя в него, воскликнул:
   - Вот это да! Смотрите, скумбрия!
   - Где скумбрия? - сразу раздалось несколько голосов.
   - В ведре, да еще какая здоровая!
   Мы все быстро поднялись на палубу и окружили его, заглядывая в ведро. А там действительно плавала большая, толстая серебристая рыбина.
   - Паламида загнала ее в бухту, - авторитетно заявил тоже оказавшийся здесь кочегар. И обращаясь к матросу, так внезапно превратившемуся в рыбака, сказал, - сейчас вынесу сачок, проверим.
   Он забежал в рубку и тотчас же снова появился на палубе с вместительным сачком на длиной деревянной палке. Держа ее обеими руками, перегнулся за борт, опустил сачок в море и провел им вдоль борта. Когда он вытащил свое орудие лова из воды, в нем билось больше десятка крупных, отливающих серебром скумбрий с тонкими синими, будто финифтью по вороненой стали полосами по бокам. Пойманную рыбу переложил в ведро, из которого предварительно выплеснул за борт воду, и кочегар снова орудуя сачком, крикнул матросу:
   - Сашка! Тут ведром не обойдемся. Спустись вниз, вынеси корзину.
   Через минуту на палубе появилась внушительных размеров круглая с двумя ручками, сплетенная из лозы корзина, куда кочегар, с трудом сдерживая обуревавшее его чувство удачливого рыболова, со счастливым сдавленным смехом, стал выкладывать из сетчатого мешка, беря сразу по несколько штук, живую мясистую скумбрию, которая, жирно трепеща хвостами, мягко шлепалась, ударяясь о дно и стенки корзины, свежо и возбуждающе пахла. Иногда вместе со скумбрией кочегар вытаскивал перламутровую студенистую медузу, похожую на бесцветную шляпку огромного гриба с множеством тонких ножек, которую тут же чертыхаясь выбрасывал в море. Во время лова я пошел на корму и посмотрел в почти прозрачную воду. Там было столько скумбрии, что казалось ее можно брать просто руками. Так много этой красивой и вкусной рыбы я никогда до войны, а тем более после нее не видел.
   Рыбная ловля настолько увлекла всех, что теперь уже никто не обращал внимания на палящее солнце, а мы с Сережкой, хотя и являлись лишь пассивными участниками, почти забыли, ради чего здесь оказались.
   Вскоре корзину наполнили. Скумбрию больше не было куда складывать. Охота закончилась. И тут механик, который уже давно присоединился к нашей группе, сказал дяде Ване, что в машине надо срочно заменить какую-то деталь. Таким образом, по крайней мере, в этот день, наша морская прогулка не могла состояться. Но так как ее в какой-то степени заменило другое увлекательное занятие, я к неприятной новости отнесся совершенно спокойно. Мы с Сережкой не видели смысла оставаться на буксире дольше и решили отправиться домой.
   - Слушай, Бек, у меня есть дельное предложение, - сказал мой приятель.
   - Какое?
   - Я считаю, что не стоит такой шмат топать назад только для того, чтобы снова пройти через проходную.
   - Что же ты предлагаешь вместо этого?
   - Пойдем по-над берегом в противоположную сторону, а там выйдем где-нибудь на Пересыпи.
   - Может, ты и прав. Так, наверное, будет и быстрей и интересней. Весь порт обследуем.
   - А что я говорю! Значит, решено! - заключил Сережка, и мы двинулись вперед, держась вблизи берега.
   Часто над нашими головами нависали ажурные фермы мостовых кранов, а слева, на десятках железнодорожных веток, вплотную друг к другу растянулись огромные составы: тяжелые четырехосные и легкие двухосные товарные вагоны, груженые платформы, нефтеналивные цистерны - все это стояло без движения и, удивительнее всего, без охраны. Не раз, пролезая между колесами, переходя через тормозные площадки, мы замечали, что кое-где на дверях вагонов сорваны пломбы, а двери частично или полностью открыты. Появился соблазн выяснить, что там внутри. Я и Сережка отлично понимали, что лазать по вагонам нехорошо и даже опасно, но устоять от соблазна было трудно. Мальчишеское любопытство взяло верх над нерешительностью и осторожностью. Мы осмотрели содержание нескольких вагонов. Назначение увиденных грузов осталось для нас загадкой. Было ясно лишь то, что они военные и где-то их очень ждут.
   По дороге нам пришлось преодолеть три довольно высоких забора, но в конце концов, оставив позади все препятствия, часов около двух пополудни, поравнявшись с Нефтяной гаванью, мы оказались на Пересыпи и по Второму Заливному переулку вышли на Московскую улицу, откуда до Слободки было рукой подать. Казалось, что приключения этого дня окончены. Однако действительность опровергла это предположение.
   У пересыпьского базара нам повстречались два взрослых парня. Один высокий светловолосый, с короткою стрижкой, с бровями цвета спелых колосьев, одетый в красную футболку с белым воротом, парусиновые брюки и сандалии на босу ногу. Второй, чернявый, среднего роста с веселым розовым лицом и чуть раскосыми глазами. На нем была выгоревшая на солнце ситцевая рубаха с закатанными до локтей рукавами, простые серые брюки и черные резиновые тапочки. В руках он нес небольшую открытую корзину с помидорами.
   - Здорово, земляк! - внезапно обратившись к Сережке, воскликнул высокий.
   - О, Петро! ты как здесь оказался? - удивленно глядя на него, спросил Сережка, и объяснил мне, - это Петро из Цюрупинска, где мы раньше жили.
   А тот тем временем, схватив Сережку за локоть и обнажив в широкой улыбке крупные здоровые зубы, говорил:
   - Я вже більше місяця в Одесі. Як при§хав до дядька в гості ще з початку війни, так й застряв у нього. А тепер на базар з Миколою ходили, - добавил он и, указывая на своего напарника, сказал, - познайомтесь!
   Мы с Сережкой назвали себя и пожали ему руку, а Петро снова спросил Сережку:
   - А ти що тут робиш?
   - Были с другом у бати на буксире, а сейчас домой идем, - ответил Сережка.
   - Ні, Серога, так діло не пойдеть. Нашу зустріч треба отметіть. У мене якраз и вино добре є.
   - Что ж, я не против, - сказал Сережка, но один не пойду и, показав на меня, добавил, - мы вместе с ним из дому ушли, вместе и вернуться должны.
   - А я ж про вас обо§х і кажу. Конешно, разом. Трохи посидіте й підете. Ну гайда, тут близько.
   Наши новые приятели привели нас в большой грязный двор почти рядом с базаром. Там мы вошли в крохотную комнатенку с единственным отворенным и ничем не занавешенным окном против двери. Вплотную к окну стоял стол, покрытый старенькой вытертой клеенкой. Посредине висела засиженная мухами электрическая лампочка без абажура. Слева от стола на стене часы "ходики" с утюгом на конце цепочки и рядом отрывной календарь. Справа канцелярскими кнопками был приколот большой плакат, на котором огромная молодая колхозница держит в одной руке грабли, а мощной ладонью другой, как бы отстраняет от себя безобразных маленьких человечков у своих ног. Сверху большими буквами написано: "В колхозе нет места попам и кулакам!" Под плакатом вдоль стены стояла длинная скамья, неряшливо выкрашенная зеленой краской, а под столом три такого же цвета табуретки.
   Когда мы закрыли за собой дверь, обитую мешковиной для сохранения тепла в зимнее время, нас встретил хозяин квартиры - человек лет пятидесяти с простым приветливым лицом. Легко было сообразить, что это и есть дядька Петра.
   - Де це ви стільки блукали? Чекаю-чекаю, а вас нема й нема. Я вже думав, що мо§х хлопців цигани вкрали, - улыбаясь, сказал он.
   - Ні дядьку, не вкрали, як бачіте, - ответил Петро. Ось Серогу несподівано зустрів, - и, обращаясь к нам, пригласил, - та ви сідайте за стіл, будь ласка.
   Наши хозяева быстро приготовили и поставили на стол большую миску нарезанных с луком, политых постным маслом помидоров, буханку хлеба, вилки, граненые стаканы и полную четверть вина. Петро налил всем до краев и крикнул:
   - Ну, землячок, за зустріч и щоб дома не журились!
   Мы дружно чокнулись и выпили до дна. Надо сказать, что я в таких количествах вино употреблял впервые. К тому же, оно было хоть и домашним, но, наверное, довольно крепким. Так что, после третьего, а может и четвертого стакана, я почувствовал, что меня начинает мутить. Кроме того, стало двоиться в глазах, хотя голова как будто оставалась ясной. О своем самочувствии я сказал сидящему рядом Сережке и выразил желание немедленно уйти домой. Сережка пытался меня отговорить, ссылаясь на то, что неудобно так быстро оставлять компанию, но я твердо стоял на своем и заявил ему, что, если он хочет, пусть остается, я пойду один. Этот аргумент на него подействовал. Он поднялся из-за стола и мы стали пробираться к выходу. Кажется, хозяева не очень-то удерживали нас, а, может, и удерживали, и я просто не помню. Как бы там ни было, мы все же ушли, только несколько необычным способом. Не через дверь, как ходят нормальные люди, вернее люди в нормальном состоянии, а почему-то через окно, к которому я лично добирался по столу. Удивительнее всего, что такому экстравагантному уходу, кажется, никто из наших собутыльников даже не пытался противиться.
   Как мы добрались к мосту на Пересыпи, который никуда не ведет, память не сохранила, но там наши дороги расходились. Сережке надо было поворачивать налево. Гофманский переулок был рядом, а мне следовало свернуть направо в сторону Попа-горы, где я намеревался подняться на Слободку. Мы наскоро простились, так как я чувствовал себя совсем неважно, и разошлись в разные стороны. Я старался идти быстро и ровно. Не знаю, насколько это мне удавалось. Однако домой я пришел, и во всей своей красе предстал перед родителями.
   - Что с тобой? Ты заболел? - увидев меня, в испуге спросила мать.
   - Хорош, нечего сказать, - лучше мамы разобравшись в истинной причине моего жалкого вида, сказал отец. - Где ты так набрался?
   Но я не в состоянии был отвечать, и молча устремился к своей постели, на которую упал и тотчас же выключился. Ни мать, ни отец меня больше ни о чем не спрашивали. Впрочем, это было совершенно бесполезно. Назидательную беседу они оставили до следующего дня. Но разбудили меня раньше. Как только стемнело, снова объявили воздушную тревогу и родители настояли, чтобы я сошел вниз в так называемое бомбоубежище. К тому времени мне полегчало и, похоже, никто из наших соседей ничего не заметил.
  

IV

   Не помню, распорядились ли власти заклеить все окна в Одессе и пригородах крест на крест полосками бумаги, чтобы сохранить стекла от ударов воздушной волны при разрывах фугасных бомб, или люди сделали это по собственной инициативе, только все они, как в жилых, так и в производственных зданиях, чуть ли не в течение одного дня оказались заклеенными и, надо признать, абсолютно своевременно. Теперь Одессу бомбили ежедневно, вернее еженощно и воздушные налеты были отнюдь не единичными и скоротечными, как в первый раз. Самолеты противника висели над городом, по сути, всю ночь. Они подходили к нему небольшими группами с разными временными интервалами, и так продолжалось до самого рассвета.
   Знающие люди говорили, будто ПВО города не было предусмотрено оповещение в случае, если противник летит со стороны моря, а вражеские бомбардировщики часто появлялись именно оттуда.
   Каждый вечер с наступлением темноты они с немецкой пунктуальностью подходили к Одессе, и повторялось одно и то же. Сначала тишину южных летних сумерек пронизывал предупреждающий об опасности вой сирен воздушной тревоги. Им вторили гудки заводов, паровозов, пароходов. Этот вопль, вещающий беду и смерть, повисал над городом. И не только люди, но все здания машины камни столбы трава и деревья в парках и на улицах, провода, трамвайные рельсы - все живое и неодушевленное замирало, охваченное предчувствием разрушения. Только железное горло одно могло породить этот звук, равно выражающий ужас каменных стен и тоску человеческого сердца.
   В квартирах, где были радиоточки, из черных больших плоских тарелок репродукторов раздавалось: "Внимание, граждане! Воздушная тревога!" Потом наступала короткая томительная пауза ожидания, когда нервы напряжены до предела, когда обостряется зрение и особенно слух. Даже животные, лишенные сознания живые существа, инстинктивно испытывали дикий страх. Собаки начинали скулить, и поджав хвосты, жались к ногам людей, которые чувствовали себя ничуть не лучше. Мгновенно прятались куда-то дворовые коты.
   Наконец, настороженный чуткий слух улавливал едва различимый - ноющий гул моторов немецких самолетов. С каждой минутой он приближался, становился все более отчетливым. И тогда в разных концах города включали прожектора. Они, словно огненные мечи, рассекали темноту ночи, метались с одной стороны горизонта к другой, пересекались между собой, в постоянном движении ощупывая небо. И вдруг, над укрывшимся в строжайшую светомаскировку городом, вспыхивал мертвенный дрожащий свет сброшенной с самолета на парашюте лампы. За ней зажигалась другая, третья - бывало до десятка. Теперь летчикам фашистов не было нужды бомбить вслепую.
   Все это время зенитные батареи вели непрерывный огонь. Не знаю, каким образом зенитчики в кромешной тьме определяли цель, но стрельба стояла бешеная. По крышам барабанили осколки зенитных снарядов. Но вот в мозг вонзается гнетущий вой стабилизаторов падающих бомб, который не в состоянии выдержать никакая нормальная человеческая психика. Этот звук, длящийся лишь несколько секунд, пронизывал все живое, и сердца сжимались в тоске. Сердца тех, кому суждено было через миг умереть, и тех, кто оставался в живых. Свист нарастал и накалялся. Его слышали все! И застигнутые на улицах, и успевшие укрыться в глубоких подвалах, отделенных от неба толстыми перекрытиями, и упавшие на асфальт среди площадей и улиц, и попрыгавшие в щели, и раненые, лежавшие в этот миг на операционных столах, и младенцы, требующие материнского молока.
   Затем следовали глухие, тяжелые удары от разрывов фугасок. Они сотрясали землю и душу. Бомбы врезались в город и дома умирали так же, как умирают люди. Одни валились набок, убитые наповал, другие, стояли с развороченной грудью, вдруг обнажив всегда скрытое: фотографию на стене, полку для книг, кровать, тарелку на столе с недоеденным ужином.
   Обнажались согнутые водопроводные трубы, железные балки в междуэтажных перекрытиях, пряди проводов. Ракушечник и кирпич дымящейся пылью громоздились на мостовых. Трамвайные рельсы, горбясь, вылезали из асфальта. Все, что от века недвижимо, - камни и железо, - стремительно двигалось, а все, во что человек вложил идею и силы движения, - трамваи, автомобили, автобусы, паровозы - все это останавливалось.
   Разгорались многочисленные пожары, вызванные "зажигалками". Над улицами стлался запах раскаленной известки и камней, чад горелых перьев и горелой масляной краски.
   Иногда прожектор высвечивал маленький блестящий вражеский самолет, на вид такой безобидный и беззащитный, что даже не верилось, будто он и такие как он, превращают дома в груды щебня, убивают и калечат десятки людей. К нему моментально устремлялись другие лучи прожекторов. Они цепко держали пойманный бомбардировщик в своем перекрестье, куда со всех сторон цветными пунктирами неслась трассирующая смерть.
   По утрам после ночных бомбежек на Новое слободское кладбище автомашинами свозили тела погибших и зарывали в общих могилах. На улицах в это время долго стоял тяжелый, приторный запах начинающих разлагаться трупов.
   Для прикрытия огромного города-порта от вражеской авиации в Одессе были оставлены лишь две эскадрильи истребителей И-16 (около двух десятков самолетов), уступающих не только "мессершмиттам" в скорости на сто километров в час и в потолке на две тысячи метров (калибр их пулеметов был равен 7,62 миллиметра, а у "Мессершмиттов" 20 миллиметров), но даже немецким бомбардировщикам. Впрочем, "Ишачки" вообще ночью не летали, и немецкие летчики в отношении советских истребителей в ту пору чувствовали себя совершенно спокойно. Кажется, лишь в конце августа или в начале сентября в небе, наконец, появились наши ночные истребители МиГи. Это сразу поставило немцев в более трудные условия при ночном бомбометании. А одесситы радовались тому, что теперь фашисты не смогут почти безнаказанно бомбить Одессу.
   От ударов с воздуха город, в основном, защищали батареи бригады ПВО, в составе которых имелось достаточно орудий, но как отмечает в своей книге "Не померкнет никогда" заместитель начальника оперативного отдела штаба Приморской армии И. Крылов, силу зенитного огня использовали далеко не всегда. Часто по одиночным самолетам не стреляли, так как "снаряды берегли для групповых целей".
   Радиосводки о положении на фронтах день ото дня становились тревожнее. А плакаты на стенах городских домов настойчиво напоминали о том, что настал час, когда каждый должен оставаться на своем месте. Однако я своего места пока еще не нашел, отчего порою испытывал угрызения совести.
   Я чувствовал, что произошла какая-то катастрофа с непредсказуемыми последствиями. По слухам, из четырех армий Южного фронта две попали в полное окружение, и все люди там либо погибли, либо сдались в плен. А 9-я и 18-я армии с тяжелыми потерями пробились или еще пробиваются к своим. Это тогда считалось удачей. И 9-ю армию, называли самой удачливой.
   Отойдя от Одессы, она быстро проскочила Николаев и теперь собирала свои вышедшие из окружения части. Но в городе ее ругали, на чем свет стоит, обвиняя в том, что та с ходу отмахала двести километров, а главное, утащила за собой одну дивизию нашей Приморской армии.
   Кроме того, с возмущением говорили, что 9-я армия в два дня сдала Николаев, который защищать было нисколько не труднее, чем Одессу, успешно сопротивляющуюся врагу и намеренную еще долго держаться.
   В "Отчете Черноморского флота по обороне Одессы" говорится, что в те дни "в настроениях и действиях армейского командования проглядывала тенденция эвакуации Одессы... Несмотря на приказ... Одессу не сдавать ни при каких условиях, командование частично начало эвакуацию войск и вооружения".
   И. Азаров в своей книге "Осажденная Одесса" пишет, что еще 17 августа "Военный совет Приморской армии спланировал эвакуацию 2563 военнослужащих. В ответ на сообщение об этом командование Черноморского флота запретило вывозить из Одессы военнослужащих и гражданских лиц, способных носить оружие".
   Сейчас вряд ли есть нужда спорить о том, кто в те дни проявил больше, а кто меньше мужества. Последующие события показали незаурядную стойкость при обороне города и Приморской армии, и моряков.
   В боевом донесении штаба Одесского оборонительного района за 20 августа сказано:
   "Войска Одесского оборонительного района 18 и 19.VIII.41 г. вели особенно напряженные бои с значительно превосходящими силами противника... Введя в бой до шести пехотных, одной кавалерийской дивизии, одной бронебригады, противник к исходу 19.VIII.41, прорвав фронт... продолжает развивать наступление... (свыше 2000 раненых), наши войска, задерживаясь на промежуточных рубежах, отходят".
   В тот же день командиры оборонявших Одессу дивизий получили приказ - к утру 21 августа "расформировать все тыловые части, весь личный состав обратить на доукомплектование боевых частей".
   Город оборонялся с большим трудом, так как защищали его лишь сильно потрепанные беспрерывными шестидесятидневными боями 25-я и 95-я кадровые стрелковые дивизии, только что организованный полк морской пехоты, полк НКВД и несколько наспех созданных небольших отдельных частей, в том числе так называемая 1-я кавалерийская дивизия.
   Обе кадровые дивизии, входившие в Приморскую группу, держались хорошо в боях под Одессой наверное, потому, что обе ни разу за время войны не отступали под натиском врага поспешно. Они отходили только по приказу, чтобы не оказаться обойденными, когда немцы прорывали фронт севернее. При этом, каждый раз резко отрывались от противника, сохранив всю свою материальную часть.
   Одесса в военных планах немцев занимала важное место. Крупный город на Черноморском побережье, промышленный и культурный центр, первоклассный торговый порт, важная военно-морская база... Одесса имела стратегическое значение уже потому, что на ее аэродромах заправлялись бомбардировщики флотских ВВС, совершавших налеты на Плоэшты, питавшие нефтью немецкую военную машину
   В записке Гитлера главнокомандующему сухопутными войсками вермахта от 22 августа 1941 года говорится:
   "... для Германии решающее значение имеет также скорейшая ликвидация русских военно-воздушных баз на побережье Черного моря, прежде всего в районе Одессы и в Крыму. Данное мероприятие для Германии при определенных обстоятельствах может иметь жизненно важное значение, ибо никто не может дать гарантии, что в результате налета авиации противника не будут разрушены пока единственные находящиеся в нашем распоряжении нефтяные промыслы. А это как раз может иметь для продолжения войны такие последствия, которые трудно предвидеть"
   Наряду с этим, документы, опубликованные после войны, свидетельствуют, что германское командование учитывало возможность трудностей, связанных с захватом Одессы: "Следует ожидать попытки противника удержать район Одессы, - отмечает 30 июля 1941 года в своем дневнике Гальдер. - Одесса может стать русским Тобруком. Единственным средством против этого является прорыв 1-й танковой группы через Первомайск..."
   С началом бомбардировок Одессы мы и наши дворовые соседи во время воздушных налетов спускались в помещение бывшей прачечной, о котором я упоминал ранее. Наверху оставались лишь очередные дежурные. Они должны были железными щипцами сбрасывать с крыши дома на землю "зажигалки", когда те на нее упадут, и гасить их песком.
   То, что прачечная как бомбоубежище никуда не годилась, было ясно даже школьникам. Поэтому недели через две, когда бомбить стали особенно жестоко, с приближением вечера, всё население нашего двора, прихватив с собой одеяла и подушки, почти ежедневно уходило ночевать в катакомбы, и только утром возвращалось домой.
   Катакомбы представляли собой идеальное укрытие от самых тяжелых бомб. И так как это отлично понимали не только мы, то с наступлением сумерек, по всем улицам Слободки в направлении катакомб тянулись вереницы моих односельчан, нагруженных необходимым для ночевки скарбом. Внутренность подземелья на добрую сотню метров от входа в такие вечера напоминала цыганский табор, в котором собирались слобожане самого разного возраста, преимущественно женщины и дети. Все это возилось, шумело, переговаривалось, устраиваясь на ночлег, но споров из-за мест никогда не возникало. Их хватало всегда вдоволь на всех.
   Стрельба зениток и разрывы бомб слышались здесь всю ночь. Однако никто не испытывал страха. Вероятность пострадать от бомбежки, находясь под защитой многометровой толщи камня, даже при прямом попадании бомбы, практически равнялась нулю. Иногда на рассвете мы могли наблюдать, как спускали на землю аэростаты воздушного заграждения, но их в Одессе было очень мало.
   Немцы бомбили в основном порт и город. И хотя Слободке тоже досталось - пострадала она значительно меньше, чем другие районы Одессы. За все время бомбежек, начиная с первого воздушного налета, на Слободку, не считая "зажигалок" (их сюда набросали много), упали всего три фугаски. Одна из трех оказалась сброшенной с самолета на парашюте миной, а из двух бомб первая угодила на территорию колонии Психиатрической больницы у дома с квартирами медицинского персонала. В нем были выбиты оконные рамы и двери, но, к счастью, никто не пострадал. Вторая - на улице Понятовской (Тихой) у слободской свалки. Эта бомба не разорвалась, и ее обезвредили саперы.
   В последних числах июля, я, по обыкновению не зная, куда себя деть, решил сходить к Алешке и, если его нет дома, в чем почти не сомневался, то хотя бы узнать у Алешкиной матери, когда он обещал быть. Войдя к ним во двор, я увидел четырех девчонок Миши-япончика, игравших в классы. Неподалеку от них Ленька по прозвищу Пиня подбрасывал ногой маялку. Рядом с ним стоял Толька Будкевич, ожидая своей очереди.
   У открытой двери Алешкиной квартиры, на скамеечке сидела мать моего приятеля и чистила картошку, складывая ее в миску с водой, стоявшую перед ней на табурете.
   Поздоровавшись, я спросил:
   - Тетя Миля, Алеша дома?
   - Нет, Валенька, нету. Я сама по нем соскучилась, жду каждый день. Может быть, сегодня приедет.
   - Жаль, что нет, - вздохнув, сказал я и присел на деревянную дверь дворового погреба, которая своей верхней кромкой упиралась в стенку под окном тети Милиной кухни, а нижней в землю.
   Ленька с Толькой оставили маялку и подошли ко мне.
   - Валик, у вас ночью на крышу падали зажигалки? - спросил Толька.
   - А что, на вашу падали? - задал я встречный вопрос.
   - Да! Аж две упали. Папа их сбросил на землю, но они еще долго горели, пока огонь не загасили песком.
   Продолжать разговор с малолетками было не интересно. Я встал с погреба, собираясь уходить, и тут неожиданно услышал на редкость приятный девичий голос. Я тотчас остановился, и, оглянувшись, увидел девушку, которая стояла ко мне спиной. Она только что вышла из квартиры тети Мили и о чем-то тихо спрашивала ее. Я заметил, что незнакомка стройна и тонка в талии.
   - Да, можешь, - ответила ей Алешкина мама.
   - Спасибо, - сказала девушка, легким быстрым движением руки поправила волосы и обернулась в мою сторону.
   Когда я увидел ее лицо - будто влажный морской ветер в летний зной нежно обласкал меня, наполнил мое сердце и душу скрытой радостью. У меня возникло чувство, какое бывает, если в пасмурный день из-за сплошных облаков вдруг появляется солнце. И тогда всё вокруг оживает, как бы рождаясь вновь; серые мрачные облака становятся оранжевыми, багряными, розово-золотыми, начинает блистать яркими красками листва деревьев, окрашивается в изумрудные тона трава на газонах, веселыми бликами играют окна домов и даже лужи, впитывая в себя солнечные лучи, улыбаются дневному светилу.
   Девушка была примерно одних лет со мною и невероятно красива. Изящно посаженная на точеной шее головка, обрамленная светлыми до плеч волосами, широкий открытый лоб, большие выразительные глаза, над которыми вразлет расходились чудесно изогнутые брови, тонкий прямой носик, прекрасно очерченный рот и в дополнение ко всему исключительно приятный грудной, редкого тембра голос, чарующий неуловимой, как тонкий запах, прелестью, чем-то таким, что словами передать трудно. Всё это могло оставить равнодушным разве что слепого и глухого. А у меня тогда зрение и слух были отличными, и я тут же почувствовал, что влюбился в нее с первого взгляда. Именно такой я всегда представлял идеально красивую девушку. С такими же волнующими глазами, с такими же длинными ресницами, с такой же восхитительной улыбкой и немного надменным взглядом, с таким же чарующим голосом, который органически дополнял ее образ, как, наверное, мелодичное журчание ручья превращает и без того прекрасный альпийский пейзаж в совершенный. Точно случайно, как будто блеснула близкая молния и в мгновенном ослепительном свете обрисовалось это прекрасное лицо. Четкость его была сверхестественна. Мне показалось, что я видел эту чудесную девушку давным-давно, может быть тысячу лет назад, и вот теперь сразу вновь узнал ее всю навсегда, и хотя бы прошло еще миллионы лет, я никогда не позабуду ее
   Девушка, находясь в квартире, вероятно, видела меня сквозь кухонное окно или слышала, как я разговаривал с тетей Милей, и догадалась, что я Алешкин товарищ. Она посмотрела на меня, как будто колеблясь, стоит ли заговорить со мной, и решив, что стоит, спросила:
   - Ты, наверное, Алешин друг?
   - Да, мы с ним учились с первого класса и всегда вместе проводили время. Я живу через улицу отсюда.
   - А как тебя зовут? - снова спросила она.
   - Валя, - ответил я.
   - А меня Лена, - сказала она улыбаясь. - Алешин отец мой двоюродный брат.
   Я был уверен, что огромное впечатление, которое произвела на меня Лена, отразилось на моем лице и она, несомненно, увидела это. Снова улыбнувшись, Лена продолжила:
   - Вот и хорошо, что ты живешь рядом. Теперь будешь приходить к нам, - произнесла она так уверенно, как будто мне даже и в голову не могло прийти не согласиться с ней.
   - Я здесь с кузиной, Сейчас я тебя с ней познакомлю, - сказала Лена и крикнула в открытую дверь, - Майя, иди сюда я представлю тебе симпатичного юношу.
   На зов Лены вышла девушка одного с нами возраста с густыми черными, слегка вьющимися волосами, веселыми такого же цвета глазками, чуть вздернутым носиком и маленьким улыбающимся ртом. Назвать ее красивой было бы неверно, но, когда она заговорила, звонкий голосок, чрезвычайно живое личико, которое ни на мгновенье не оставалось в покое, выражая то удивление, то недоверие, то притворный страх, быстрые лукавые взгляды, заразительный смех в сочетании с молодостью, свежестью и чистотою души, звучавших в ее смехе и голосе, излучали симпатию и бесконечно располагали к ней.
   В тот день я оставался с Леной и Майей долго. Рассказывая о себе, я в то же время стремился как можно больше узнать о девчонках, и поэтому не уставал задавать вопросы. От Лены я узнал, что живет она в центре на Садовой улице, в доме против Главпочтамта. Что она с мамой, маминым братом (отцом Майи) и прикованной тяжелой болезнью к постели бабушкой переехали на Слободку по совету дяди Вани, который заверил их, что тут меньше бомбят и не столь опасно, как в городе.
   Прошло немного времени, и вслед за Леной и Майей к Алешкиным родителям переехала со своей мамой школьная подруга Лены - Нэлли, тоже с Садовой улицы и, кажется, даже из одного с нею двора. Отец этой девушки - командир находился в действующей армии, а она с матерью с согласия тети Мили, испрошенного Леной, оказались здесь.
   Иногда я задавал себе вопрос, где и как тетя Миля устроила десять человек в единственной и к тому же совсем небольшой комнатушке, но ответа на него не находил. Скорее всего, часть приехавших разместилась у Будкевичей, тоже родственников Смотрицких, квартира которых была намного больше Алешкиной.
   Очарованный Леной, я тогда совершенно не замечал других девчонок и просто удивительно, как у меня сохранилось в памяти, что Нэлли была хорошенькая, небольшого роста, с голубыми глазками и густыми светлыми волосами.
   В начале августа все одесские спецшколы эвакуировали вглубь страны и хотя я посещал двор моих приятелей ежедневно, проводя здесь время с новыми подружками, ни Алешку, ни Тольку я больше не видел. Часто я что-нибудь читал девочкам вслух. Порой мы просто беседовали или от души хохотали, вспоминая смешные случаи в наших школах.
   Война - вражеские дивизии все ближе подходят к Одессе. Каждую ночь бомбежки, однако днем все как обычно - жизнь идет своим чередом. Наверное, поэтому, когда однажды Лена сказала, что хорошо бы организовать танцы, никто из нас даже не подумал возразить ей. Напротив, ее предложение всем понравилось, тем более что осуществить его не составляло труда, так как патефон и десяток пластинок, вне всякого сомнения, дала бы нам тетя Миля. Вот только танцевать я не умел, а сознаться Лене, что чего-то не знаю или не умею, было выше моих сил. Не говоря уж о том, чтобы просить ее научить меня танцам и предстать в ее глазах пусть даже на короткое время неуклюжим и неповоротливым. Мне такое в голову не могло прийти. Я решил постичь танцевальную премудрость без помощи Лены и в самое короткое время. К тому же, для осуществления такого намеренья представился удобный случай.
   К давнему приятелю моего отца - дяде Ване-рыбе, двор которого соседствовал с нашим, по той же причине, что и Лена к Алешке, переехала племянница - Люба, рослая, несколько полноватая и, пожалуй, немного легкомысленная девушка на год или два старше меня. Она каждый день прибегала к нам, а вернее ко мне, позволяя думать, и видимо не без основания, что мое общество ей приятно. Люба, ко всему, была ужасная болтушка. Кроме того, она считала себя неотразимой, с чем я лично никак не мог согласиться. Впрочем, как говорят: На вкус и на цвет и так далее. Она зачем-то делилась со мной подробностями своих прошлых успехов у молодых людей, что, разумеется, мне было совсем не интересно. К Любе я ровно ничего не испытывал. Причин чувствовать себя в ее обществе стеснительно у меня не было, поэтому я ей сказал, что хочу научиться танцевать, и спросил, не согласится ли она показать мне основные танцевальные движения. Как я и ожидал, Люба тотчас же выразила желание быть моим учителем, и не откладывая дела в долгий ящик, сначала теоретически, а потом и на практике принялась добросовестно помогать мне в достижении намеченной мною цели.
   Уроки танцев проходили у нас дома. Каждый раз мы начинали из одного и того же угла или, как говорила Люба: "От печки". Обучение велось без музыки. Ее нам заменял счет: раз, два, три или раз, два, три, четыре в исполнении Любы и только иногда эта роль отводилась мне, а она напевала мелодию танца.
   Беру на себя смелость утверждать, что я оказался способным учеником. Всего после двух или трех уроков, я уже рискнул пригласить на танец Лену. Не знаю, заметила ли она мое дилетантство. Скорее всего, да. Но ни разу ничем не показала этого. Очень скоро моя первоначальная неуверенность и скованность прошли, и я, танцуя, получал огромное удовольствие, особенно когда моей партнершей была Лена.
   Танцевали мы всегда у Жорки Вороненко. Пацаны, изменив Жоркину фамилию, называли его просто ворона. Окна небольшого в две комнатки, типично слободского домика, построенного Жоркиными родителями на месте бывшей развалки, глядели прямо на ворота двора, где обитали Лена, Майя и Нэлли. Но главное его удобство заключалось в том, что Жоркины отец и мать работали, и он в течение всего дня оставался полным и единственным хозяином комнаты, в которой мы собирались.
   Жорка, почти мой ровесник, был стройным юношей выше среднего роста с гладкими, зачесанными на косой пробор волосами, чуть удлиненным с правильными чертами лицом и широким волевым подбородком с ямочкой.
   Мы уже несколько лет жили рядом и не раз с ним встречались. Однако случая, который объединил бы наши интересы и сблизил нас, как нередко бывает у мальчишек даже далеко не одного возраста, может быть потому, что занимались мы в разных школах, до описываемых мною танцев, не представилось. После 9-го класса Жорка школу оставил. Поступил в аэроклуб и одновременно работал в мастерских аэропорта. Связующим звеном между мною и моим соседом оказалась Лена, вовлекшая Жорку в затеянное ею развлечение, куда он полностью вписался, постоянно разделяя досуг нашей дружной компании, состоявшей теперь из Лены, Майи, Нэлли, меня и Жорки. Чуть позже к нам присоединился Сережка, которому отец не позволил уехать со спецшколой, и он стал часто приходить ко мне. В свободное от работы время бывал с нами и Вилька, но он танцевать не умел и не желал этому учиться из принципа. Он либо наблюдал за нами, сидя в углу, чтобы не мешать нам, либо что-нибудь читал, не обращая на нас внимания.
   Я по-прежнему в Лене души не чаял. Отношения между мною и Леной всегда были ровными, дружескими, теплыми. Только однажды между нами произошла размолвка. Трудно сказать послужило ли тому причиной мое чересчур обостренное самолюбие или, может быть, излишняя склонность Лены к шуткам.
   Помню, как-то в нашей беседе речь почему-то зашла о счастье и я, решив блеснуть своим знанием классической литературы, процитировал очень понравившуюся мне фразу, которую я встретил у Льва Николаевича Толстого: "Счастье наше, друзья, - сказал я Лене, - как вода в бредне: тянешь, надулось, а вытянешь - ничего нету".
   - Ты это сам придумал? - удивленно спросила Лена.
   - Нет, так говорил Пьеру Платон Каратаев, - ответил я.
   - Пьер - это из "Войны и мира" Толстого? - снова спросила она. На что я утвердительно кивнул головой.
   - Неужели ты успел прочитать все четыре тома? - с лукавой улыбкой, явно подтрунивая надо мной, продолжила Лена.
   Последний вопрос показался мне настолько обидным, что я ничего не ответил, лишь недоуменно посмотрел на нее и больше не принимал участия в разговоре. А когда мы расставались, довольно сухо с нею простился.
   На следующий день я, вопреки обыкновению, не пошел к девочкам, хотя это стоило мне огромных усилий. Их, по-видимому, тоже удивило мое необычное, непонятное отсутствие. Прождав меня напрасно всю первую половину дня, они решили узнать, почему меня нет и, возможно, по просьбе Лены с этой целью ко мне пришла Майя. Увидев меня во дворе, она простодушно защебетала:
   - Валя, что случилось? Мы уже думали, не заболел ли ты или что-то стряслось дома. Почему ты не пришел к нам?
   - Я абсолютно здоров и ничего не случилось. Просто я весь день был занят, помогал маме, - не желая посвящать Майю в истинную причину своего затворничества, ответил я.
   - И что же, ты к нам сегодня вообще не придешь? - вновь, с нескрываемым огорчением, спросила она.
   - Наверное, не смогу, Майечка. Знаешь, столько работы. Впрочем, если хочешь, я напишу Лене записку, в которой все объясню, а ты, пожалуйста, передай ей.
   - Хорошо, конечно, передам, - согласилась Майя, продолжая все так же удивленно глядеть на меня.
   Естественно, ни мое небольшое послание, ни еще более короткий ответ на него Лены, у меня не сохранились, но я отлично помню, что и как там было написано, и поэтому легко воспроизвожу их.
   Письмо:

Леночка!

  
   Мне невероятно тяжело начинать с упреков. Делая это, я совершаю насилие над собой. Как ты могла усомниться в моей искренности? Даю тебе честное слово, что я действительно от начала до конца, причем с огромным интересом, прочел "Войну и мир". Поверь, я говорил правду. Разве ты каждый день, глядя мне в глаза, еще не поняла, что я никогда не решился бы обмануть тебя?
   Ты же не только нехорошо подумала обо мне, но даже сказала об этом вслух, да еще в присутствии Майи. Хотя я убежден, что она мне верит, несмотря на сомнение, высказанное тобой в мой адрес. Я и представить себе не мог, что ты так не уважаешь меня! Ведь я ни на мгновение не сомневаюсь в том, что говоришь мне ты. Неужели у тебя есть повод относиться ко мне по-иному?
   Леночка, ты очень обидела меня и все же, вынужденно упрекая, я надеюсь на твою снисходительность.
  
   Твой верный рыцарь Ульрих фон Бек.
  
   Ответ:

Милый Мурлих!

  
   Оказывается, ты абсолютно не понимаешь шуток. Вот уж чего я до сих пор за тобой не замечала. Конечно, я тебе верю, и вовсе не хотела обидеть тебя. Прости меня, пожалуйста, если невольно так получилось. А теперь выбрось из головы, а тем более из сердца свои совершенно беспочвенные обиды и скорее приходи к нам. Мы с Майей по тебе страшно соскучились.
  
   Элен Джермонетто.
  
   Я уже писал прежде, что в пору детской влюбленности в Валю моим самым сокровенным желанием было сидеть с ней на одной парте. Наверное, при определенной сообразительности и настойчивости, осуществить это не составило бы особого труда. Однако, без памяти влюбившись в Лену, я утратил способность ощущать реальность, позволил своим мечтам перейти всякие разумные границы. Конечно, в наше время подобные мечты, несомненно, покажутся до смешного простыми, наивными, а главное легко достижимыми. Но тогда воплотить их в жизнь, по крайней мере, для меня, являлось делом абсолютно невыполнимым.
   В своих мечтах я неоднократно видел нас с Леной элегантно одетыми, на новых сияющих никелем велосипедах совершающими прогулку куда-нибудь на достаточно удаленное от города, а тем более от Слободки, расстояние - на Большой Фонтан или в Аркадию. Моя непомерная фантазия рисовала мне всегда одну и ту же очаровательную картину: Ранним утром мы с Леной стоим на высоком крутом берегу моря. Земля еще только пробуждается от сна. Медленно тает легкая прозрачная дымка утреннего тумана, окутывающего деревья. На их нежной листве застыли крупные капли росы, сверкающие в лучах восходящего солнца драгоценными каменьями. В густом, высоком кустарнике, приветствуя рождение нового дня, подает голос проснувшийся скворец. Воздух становится прозрачнее, все удивительно преображается, окрашиваясь в розовые тона, наполняется радостью, как будто погружаясь в нее. А внизу, под нами до самого горизонта раскинулась лазурная гладь моря, расцвеченная яркими красками зари. Вокруг необыкновенно тихо и только тоскливые крики одиноких чаек, долетающие к нам, диссонируют с окружающим безмятежным покоем.
   Мы стоим рядом, почти касаясь друг друга, и как зачарованные смотрим на совершающееся перед нами волшебство. А мое сердце переполняет чувство, которое легко поймет каждый, вспомнив себя в такое же чудесное утро рядом с горячо, до боли любимой девушкой.
   Позади у нас остались годы детства, надоевшие школьные заботы, и теперь перед нами простирается, словно раздольная, усыпанная цветами степь с ее беспредельным простором, наша юность - неведомый, заманчивый край, куда мы вступаем с уверенностью в грядущее счастье; оба юные и даже в страшное военное время переполненные надеждами. Ведь изо всех сокровищ мира юность самое дорогое. А мы с Леной так молоды, что не успели еще ничего растратить.
   Моя любовь к Лене была огромной. Я любил не только Лену, но и все, что связанно с нею: землю, по которой она так легко ходила и которую украшала, свет, который позволял мне видеть ее, воздух, которым дышала Лена. Я любил дерево, под которым она сидела, книгу, бывшую у нее в руках, цветок, которым она перекладывала страницы.
  

V

   Однажды погожим июльским утром я зашел к Женьке Нестеруку. Сейчас трудно вспомнить, было ли у меня к нему дело или мне просто захотелось с ним повидаться. День, скорее всего, был воскресный, так как Женька, который теперь работал, в этот раз оказался дома. Говорили о войне, о том, что фронт все ближе подходит к Одессе, вспоминали ребят нашего класса: Мишку Помазана, поступившего после аэроклуба в летное училище, Мишку Юшкевича, ставшего кажется артиллеристом, Дябку, воюющего сейчас где-то с немцами, и других, кто уже в этом году не вернется в школу. Мы тогда наивно думали, что с первого сентября, как обычно, приступим к занятиям. А пока что в нашей школе размещался истребительный батальон, и оставалось только гадать, освободит ли он ее к началу занятий.
   Пробыл я у Женьки недолго и когда вышел от него на улицу, вдруг неожиданно увидел Эдьку Кудыменко, который жил совсем рядом с Женькой на углу Городской и Нерубальской. Я знал, что он служит в воинской части где-то под Одессой. Эдька только что подъехал верхом на лошади к своему дому, намереваясь видимо навестить мать и младшего брата. Он выглядел так великолепно, что я даже остановился, чтобы лучше рассмотреть его. На нем была новенькая командирская форма с лейтенантскими кубиками в петлицах, блестящая портупея, пистолет в кобуре на правом боку, военная артиллерийская фуражка, шикарные сапоги со шпорами и в довершение ко всему он держал под уздцы статную, красивую коричневой масти оседланную лошадь.
   Его внешность, выправка, четкие хорошо отработанные движения, вызвали во мне смешанное чувство восхищения, тайного желания походить на Эдьку и одновременно сознание того, что я вряд ли когда-нибудь смогу с ним сравняться.
   Эдька был на пять лет старше меня, учился в нашей школе в одном классе с Шуркой Богданом и заметно выделялся среди других старшеклассников. Он состоял в сборной гимнастов школы, принимал участие в спортивных городских соревнованиях, постоянно играл главные роли в школьном драмкружке, и как тогда было принято, активно занимался общественной работой.
   Я знал Эдьку не только по школе. Навещая Сережку, сестра которого была Эдькиной одноклассницей, я иногда встречал его там. Ни меня, ни Сережку он, разумеется, не замечал, но мы оба с интересом приглядывались к нему.
   Чуть выше среднего роста, коренастый, широкий в плечах, прекрасно физически развитый с интересным волевым лицом, всегда серьезный, знающий себе цену, Эдька невольно внушал уважение, а возможно и скрытую зависть своим сверстникам, не говоря уже о нас, малолетках.
  
  

0x01 graphic

Виля Сапов

(1959)

0x01 graphic

Валя Даниленко

(1959)

0x01 graphic

Лена Гербовац

(1958)

0x01 graphic

Жора Ляхов

(1941)

   Года за два перед войной, после окончания десятого класса, Эдька поступил в Одесское артиллерийское училище и весной 1941 года был выпущен из него лейтенантом. Лично мне всегда казалось, что Эдьку с его внешностью, способностями, умением держаться на людях, ожидает большое будущее. Будь судьба более благосклонна к нему, все, наверное, так бы и получилось. Однако война искорежила, казалось бы, прямую и ясную жизненную линию Эдьки, потащила его своими тяжелыми, ухабистыми, совершенно непредсказуемыми, не подающимися логике дорогами, но об этом я расскажу позже.
   Мысли о войне в те дни казались совершенно естественны и никогда не оставляли меня. Но надо сознаться, что все они были пустыми, несерьезными - типично мальчишескими. Впрочем, если принять во внимание мой возраст и соответствующий ему кругозор, иначе и быть не могло.
   Помню, как-то вечером я сидел на перилах нашего крылечка и отчаянно фантазировал. Вечер выдался тихий, ласковый, как нельзя более располагавший именно к фантазиям. Почти над крыльцом склонились казавшиеся прозрачными ветви вербы. Неправдоподобно яркая луна волшебно освещала крону дерева. Громко стрекотал хрустальный хор сверчков, наполняя вечерние сумерки таинственным звоном. И вот, глядя на загадочно улыбавшееся будто мне одному ночное светило, я решил, что непременно организую отряд юных защитников города - молодых мстителей за горе и беды, принесенные Германией нашей Родине. Мы проберемся в тыл к немцам и румынам, разгромим их главный штаб. Солдат противника охватит паника, они станут поспешно отступать, оставляя захваченную территорию. Об этом известят командующего частями Красной Армии, обороняющими Одессу. Он, несомненно, достойно оценит совершенный моим отрядом подвиг и объявит нам благодарность. А потом, вовсе не подозревая, что управлять конем, не обучившись верховой езде, совсем не просто, я уже вижу себя верхом на чудесной белой лошади впереди своих ребят въезжающим на родную Слободку. Нас встречают цветами и ликующими возгласами слобожане, а главное ученики 98-й школы во главе с директором, завучем и учителями, которые, наконец, понимают, как часто они были ко мне несправедливы.
   Теперь я прекрасно сознаю, что подобная выдумка была бы перебором даже для десятилетнего мальчика, ну а мне в мои шестнадцать - совсем уж непростительна. Но как говорят: "Из песни слов не выбрасывают".
  

VI

   Спустя неделю, снова в воскресение, я рано утром отправился к Вильке. Из-за его работы мы в последнее время виделись редко, и чтобы уж наверняка застать друга, я намеренно выбрал для своего визита выходной день и ранний час. Подойдя к их воротам, позвонил, потом вторично, однако на мои звонки никто не отозвался. Это меня немного озадачило, так как кто другой, а тетя Магдалена очень редко отлучалась, оставляя без присмотра свое хозяйство. За время нашей дружбы с Вилькой я не помню случая, когда бы ее не было дома.
   Пока я так стоял, не зная что предпринять, из соседнего двора вышла моя одноклассница Люся Адлер, и я без особой надежды что-нибудь выяснить, обратился к ней.
   - Привет, Люся! Ты случайно не знаешь, куда пропали твои соседи?
   - Знаю, - вопреки моему ожиданию ответила она. - Я только вчера видела Виктора. Он мне сказал, что они теперь все время, даже днем будут находиться в катакомбах на Шкодовой горе.
   То, что я услышал, поставило меня в тупик. Я не мог понять, почему дядя Ваня и тетя Магдалена решили вдруг перебраться в катакомбы, и подумал, что для этого, наверное, есть какая-то важная причина, а чтобы убедиться в справедливости своего предположения, мне нужно было немедленно повидать Вильку.
   Не откладывая дела в долгий ящик, примерно через полчаса, обогнув Бабичий ставок, я уже был на склоне Шкодовой горы. Справа от меня, со стороны моря на фоне голубого неба одиноко маячила труба городской электростанции, а сразу за лакокрасочным заводом, на сплошь покрытой зеленью части Пересыпи, резко выделяясь на ней, как огромные белые грибы на зеленой лужайке, стояли огромные круглые емкости нефтехранилища.
   Никогда прежде я в шкодовские катакомбы не спускался и поэтому не знал, как туда попасть. Увидев первого встречного пацана лет 10-ти, босиком с самодельной удочкой на плече поднимавшегося тоже со стороны ставка, где он по-видимому, с утра ловил пескарей и плавал наперегонки с лягушками, я крикнул ему:
   - Эй! Шкет, где тут вход в катакомбу?
   Он подозрительно оглядел меня с ног до головы и, в свою очередь вполне серьезно спросил:
   - А ты не шпион?
   - Чш! Я диверсант, - переходя на заговорщицкий шепот, ответил я. - Но ты никому ни слова, понял? Парашют и автомат я спрятал на кладбище под кустиком. Если не веришь, сбегай, посмотри.
   - Ну, ты даешь! - сказал хлопчик, явно не ожидавший такого ответа. Затем улыбнулся, и лукаво глядя на меня, от чего его славненькая рожица стала удивительно симпатичной, добавил, - думаешь, я совсем дурак?
   - А если не дурак, чего же ты тогда глупые вопросы задаешь? Так, где вход, знаешь?
   - Конечно, знаю. Он тут всего один. Вон видишь, коза к колышку привязана, а возле нее девочка стоит? Там и смотри. В него все время то входят, то выходят. Не заблудишься.
   Пройдя еще метров двести, я подошел к довольно широкому, неправильной формы, проему в скале. С него начинался короткий, просторный коридор, чуть ли не до половины освещенный проникавшим снаружи дневным светом. Заканчивался коридор вместительной искусственной пещерой, в которой горели несколько керосиновых ламп, а в разных ее концах сидели и лежали люди. Полумрак подземелья не позволил мне отыскать тех, к кому я пришел. Первым меня увидел Вилька и вышел навстречу.
   - Как ты здесь оказался? - здороваясь, с удивлением глядя на меня, спросил он.
   - Хорош друг, нечего сказать! Исчез, не оставив адреса, и думал, я тебя не найду? - вместо ответа сказал я. - Какого черта вы днем сидите в катакомбе, да еще в такой дальней?
   - Это все тетя Магдалена. Ей, видишь ли, приснился зловещий сон. И теперь она уверена, что нам непременно грозит беда. Тетя особенно боится бомбежек, и, возможно, по совету кого-то из соседей притащила нас в этот погреб, не позволяя покидать его даже днем. Я и дядя Ваня отсюда и на работу ходим.
   - Комики вы с вашей тетей. Если она так уж верит в свой сон, все равно не было нужды забираться аж на Шкодову гору. Слободские катакомбы намного ближе. Кроме того, на Слободке днем, как ты знаешь, почти всегда спокойно.
   - Ну, я тут ничего сделать не могу. Командует всем у нас в доме тетя. Сказано сюда, мы сюда и перебрались.
   - Ладно, Виля, переживем как-нибудь тетины причуды. Да, кстати, бинокль, что ты привез из Киева, с тобой?
   - А чего ты спрашиваешь, он тебе нужен?
   - Еще как нужен! Я у себя на чердаке такой наблюдательный пункт соорудил - все море до самого горизонта просматриваю. Уверен, что в бинокль увижу много интересного и тебе расскажу.
   - Хорошо, можешь взять, если надо. Я им почти не пользуюсь. И вот еще что. Хочу посоветоваться с тобой. Мою шарашкину контору в ближайшие дни эвакуируют из Одессы. Мне предлагают уехать вместе с нею. Как ты на это смотришь? Стоит ли оставлять своих? Да и с тобой расставаться неохота.
   - Тебе уезжать! А как же я, как наша дружба? Я здесь, а ты где-то! Мне такое трудно даже представить. Виля, если тебя действительно интересует мое мнение, то я категорически против. Ты только подумай, как же мы будем друг без друга?
   Вилька какое-то время стоял молча глядя в землю, может быть, оценивая сказанное мною, затем, по всей вероятности, приняв, наконец, решение, произнес:
   - Честно говоря, я и сам уезжать из Одессы не хочу. Напрасно ты думаешь, что я не понимаю всего того, в чем ты так стараешься меня убедить. Эх! Если бы знать, что нас ждет впереди и как следует вернее поступить. Но, предвидеть свою судьбу, не дано никому. Разве что к гадалке сходить, только ведь гадания, как известно, чушь собачья. Возможно и вправду, поддерживая друг друга, нам легче будет вытаскивать ноги из того болота, в которое, как мне кажется, мы еще не раз влипнем. В общем, хватит разговоров и долой колебания - я остаюсь.
  

Одесса в осаде

I

   В директиве Ставки Верховного Командования от 5 августа 1941 года было сказано:
   "Одессу не сдавать и оборонять до последней возможности, привлекая к делу Черноморский флот".
   Этот жаркий августовский день вошел в историю Великой Отечественной войны как начало героической обороны Одессы, продолжавшейся 73 дня.
   9 августа в газете "Большевистское знамя" был опубликован приказ начальника гарнизона города Одессы, в котором говорилось:
   "1. С 19.00 8 августа с. г. город Одесса с окрестностями объявляется на осадном положении.
   Въезд гражданам в город без специальных пропусков, выдаваемых председателями райисполкомов, запрещается.
   Во изменение приказа по гарнизону N 21 от 4 августа 1941 года движение горожан и всех видов гражданского транспорта с 20.00 до 6.00 запрещается. Возвращение с работы и следование по служебным делам в этот период разрешается лишь по специальным пропускам, выдаваемым комендантом гарнизона.
   За всякие диверсионные вылазки (стрельба с чердаков, подача световых сигналов, работа радиопередатчиков) отвечают домовладельцы, управляющие домами и дворники.
   5. За нарушение моего приказа виновные будут привлекаться к строжайшей ответственности по законам военного времени.
   Начальник гарнизона г. Одессы Жуков,
  -- Комиссар гарнизона г. Одессы Дитятковский,
   Комендант гарнизона г. Одессы Проценюк".
  
   Меня, по простоте душевной, больше всего удивил 4-й пункт этого приказа. Стрельбу с чердаков, передачу световых сигналов, работу радиопередатчиков в нашем городе, при всей своей богатой фантазии, я представить не мог. Ну а что касается Слободки, то готов был головой поручиться, что такого здесь произойти никак не могло.
   Уже начиная с июля, больницы города, включая нашу слободскую, одна за другой превратились в военные госпитали. Делалось это просто. Весь персонал оставался на своих местах с переводом на казарменное положение и армейский паек. Число коек увеличивалось до предела. Дополнительно набирали необходимое количество врачей и сестер. Но главное, совершенно непонятно для чего, назначался комиссар.
  

II

   Спустя несколько дней после опубликования приказа коменданта, я шел к Лене и тут увидел Жорку-ворону, который только что закрыл за собой калитку.
   - Соскучился? - улыбаясь, спросил он меня.
   - Да нет, не очень, - ответил я, - просто делать нечего, решил пойти поболтать с девчонками. А ты куда собрался?
   - К Кольке-чайке. Хочу рассказать ему, что у нас на аэродроме 10-го немцы отмочили.
   - А что там такое случилось? - полюбопытствовал я.
   - Ты, кажется, знаешь, что мастерские, где я работаю, совсем рядом с летным полем? - начал Жорка.
   - Да, ты как-то говорил об этом - ответил я.
   - Так вот, позавчера, когда как раз была моя смена, вдруг слышим, там поднялась сумасшедшая автоматная и винтовочная стрельба. Мы все выбежали наружу, и сразу же пришлось лечь на землю, потому что совсем близко свистели пули. Я чуть приподнял голову, смотрю: на поле стоит транспортный самолет с немецким крестом на фюзеляже, а к нему перебежками, стреляя на ходу из винтовок, приближаются какие-то люди в гражданской одежде. Со стороны самолета тоже раздаются частые автоматные очереди. Впрочем, скоро перестрелка прекратилась, и тогда я узнал, что этот самолет действительно немецкий. Он неожиданно приземлился на аэродроме, из него выскочили десятка полтора немцев с офицером и начали во все стороны палить из автоматов и пулеметов. Они видимо хотели захватить аэродром. Ополченцы, охранявшие его, не растерялись и вместе с подоспевшими к ним на помощь бойцами истребительного батальона расколошматили немцев вдрызг. Большинство постреляли. Пятерых взяли в плен. В качестве военных трофеев ополченцам достались пулеметы, автоматы и совершенно исправный самолет.
   А вчера к нам еще приходил один капитан-летчик, так он говорил, что днем раньше у Аджалыкского лимана было сброшено человек пятьдесят немецких парашютистов в красноармейской форме, с которыми быстро разделалось оказавшееся поблизости подразделение кавалерийской дивизии. По-моему, немчура начинает наглеть, - закончил свой рассказ Жорка.
   Я же, в свою очередь, вспомнил, что наш сосед - дядя Костя, мобилизованный в один из созданных в Одессе в начале войны истребительных батальонов, тоже говорил во дворе, будто в ночь на 12 августа их предупредили, что в разных местах под Одессой появились немецкие парашютисты. Разыскивая диверсантов, они прочесали все окрестности, но не нашли ни одного немца.
   Свой истребительный батальон имел каждый из семи районов города. Еще один, восьмой, сформировали железнодорожники. Бойцов этих батальонов - преимущественно мужчин, учили пользоваться винтовкой и пулеметом, метать гранаты и бутылки с зажигательной смесью. Военной формы они не носили. По сигналу тревоги немедленно являлись на сборные пункты.
   Тогда еще не поступили на вооружение противотанковые ружья, не было и специальных противотанковых гранат. Поэтому в Одессе начали изготавливать ручные гранаты с увеличенным зарядом, которые применяли против танков. Однако главным оружием в борьбе с ними считались бутылки с горючей смесью. Вот только с запалами дело обстояло из рук вон плохо. Прежде чем бросить такую бутылку в танк, следовало заменить пробку смоченной в бензине паклей и поджечь ее, а это требовало и времени и известной сноровки. В противном случае можно было уничтожить не танк, а самого себя.
   13 августа румыны сбросили с самолета листовки, в которых было сказано:
   "Всем бойцам. Многочисленная румынская армия окружила город Одессу. Для того чтобы избавиться от жидов и коммунистов, еще до начала штурма советую вам сдаться в плен. Командир военного участка города Одессы".
   Вне всякого сомнения, румынский "командир военного участка" уже неоднократно приказывал своей "многочисленной армии" идти и взять город, однако, что из этого вышло, наглядно свидетельствует одно из утренних сообщений Совинформбюро:
   "На подступах к Одессе противник несет тяжелые потери. За десять последних дней румыны потеряли более двадцати тысяч солдат и офицеров. Особенно сильно пострадали в этих боях румынская гвардейская, 11-я, 21-я пехотная и 1-я пограничная дивизии".
   И вот тогда румынский командир решил попугать защитников осажденного города: "Советую вам сдаться в плен". В то время и при тех настроениях у людей, как гражданских, так и военных, которым я был свидетелем, "командир военного участка" вряд ли мог придумать что-либо глупее.
   Видел я однажды и немецкую листовку, озаглавленную "Пропуск перебешчикам". Привожу ее текст с сохранением орфографии:
   "Предъявитель сего переходит линию фронта по собственному желанию. Приказываю с ним хорошо обращаться и немедленно накормить его в сборном пункте. Мы хотим вам помочь и вас освободить. Не проливайте зря кровь... Бейте комиссаров и жидов где попало, не выполняйте их приказаний... Германская армия ведет войну не против вас, а только против Красной Армии. Не бойтесь больше советской власти, ея дни сочтены, и вы никогда не попадете больше в ея руки. Прогоните и бейте ваших комиссаров, которые хотят вас поднять на партизанскую войну против нас, не исполняйте их сумашчечших распоряжений. Командующий германскими войсками".
   Прочитав эти листовки, я подумал, что непрошеные немецкие и румынские "освободители" представляли себе нашу армию ордой голодающих, у которых главная забота и единственное желание заключались лишь в том, чтобы нажраться. Кроме того, было совершенно непонятно, кому собственно адресована листовка. Судя по тому, что в ней предлагают бить комиссаров, и говорят о переходе линии фронта, речь идет о военных. Но как тогда понять: "германская армия ведет войну не против вас, а только против Красной Армии"? Ведь военные это и есть Красная Армия. Если же предположить, что там подразумевается весь народ, то опять же Красная Армия не что иное, как часть своего народа. Разве мне легче оттого, что ерманская армия ведет войну" не против" меня лично, а против Шурки Богдана, Дябки, Алешки, других моих товарищей и миллионов таких, как они, - наших отцов, мужей, братьев?! Но и ссылка на Красную Армию несомненная ложь. Дети, женщины, старики, каждый день гибнущие под бомбами, которые немцы сбрасывают на город, в рядах Красной Армии не числятся.
   Из этих листовок я не мог понять, на кого они рассчитаны. Меня не покидало ощущение, что и та, и другая написаны не вполне нормальными людьми. Я в то время не представлял себе, что в Одессе и не только в ней - во всей стране отыщется хотя бы один мерзавец, который клюнет на "советы" и обещания врагов, вторгшихся на нашу землю.
   Однажды на Слободке появились слухи о том, что немцами захвачены Очаков и Николаев и что они вышли к морю у мыса Аджиаска. Однако газеты и радио об окружении Одессы пока молчали. Совинформбюро не торопилось обнародовать неприятную новость. Впрочем, осадное положение в городе уже было давно объявлено, а об остальном дотошные одесситы сами догадались. В частности я понял, что мы окружены, когда однажды услышал, как Алешкин отец-железнодорожник говорил тете Миле: "Поезда из других городов в Одессу не приходят, а те, которые из нее ушли, не добравшись до пункта назначения, вернулись назад".
   Теперь осажденный город связывало со всей остальной страной только море. Ни для кого не было секретом, что этим путем вывозили оборудование заводов, уезжали многие одесситы.
   Маршал И. Крылов пишет:
   "Около половины населения Одессы выехало вглубь страны. Могло эвакуироваться и больше. Моряки не раз сообщали, что некоторые транспорты возвращаются в Крым недогруженными".
   Из приведенной цитаты следует, что вторая половина одесситов оставалась здесь по собственному желанию. Трудно поверить, будто автор книги не знал, что для эвакуации из города необходимо было иметь специальное разрешение партийных и военных органов, а выдавалось оно отнюдь не щедро и далеко не всем.
   14 августа в Одессе началось строительство баррикад на улицах. Это были массивные сооружения с узкими проходами для пешеходов и транспорта. Материалом для них служили, как правило, мешки наполненные песком. Сначала построили три пояса таких заграждений, затем их стало шесть: первый - на окраинах, последний недалеко от причалов порта. Всего в городе возвели 243 баррикады, пять из них на Слободке.
   Перед баррикадами ставили противотанковые рогатки, сваренные из двутавровых балок и рельсов. У некоторых баррикад торчали врытые в землю у их основания, вкось поставленные толстые водопроводные либо канализационные трубы. Они напоминали стволы орудий и имели угрожающий вид. На Слободке баррикадами были перекрыты со стороны больниц и Кривой Балки все пять улиц направленных к морю: Училищная, Рождественская, Городская, Слободская и Романовская.
   А в румынских и болгарских портах уже стояли суда, загруженные боеприпасами и другим военным снаряжением для германской армии, готовые отплыть в Одессу. 15 августа Гальдер писал:
   "Войскам, которые действуют в районе Днепра и Киева, необходимо в среднем 30 эшелонов в день... В первую очередь следует как можно скорее доставить для 11-й и 17-й армии в Одессу и Херсон 15 тысяч тонн боеприпасов, 15 тысяч тонн продовольствия, 7 тысяч тонн горючего. Эти грузы должны быть доставлены на протяжении 10 дней после захвата Одессы".
   В генеральном штабе немцев все было спланировано и подсчитано.
   Генерал Антонеску на 23-е августа назначил парад войск на Соборной площади и молебен в Успенском соборе в честь взятия города. Оставалась самая малость - войти в Одессу. Против нее была брошена 4-я румынская армия в составе 12 дивизий (в том числе одна танковая) и семи бригад, а также 72-я немецкая пехотная дивизия. Около трехсот тысяч солдат при поддержке большого количества танков и сотни самолетов рвались к городу, который защищали всего три дивизии Приморской армии и отдельные отряды моряков, понесших большие потери еще во время отступления от государственной границы.
   По военной теории, наступающие должны иметь тройной перевес в силах. У противника под Одессой он был намного бСльшим. На отдельных участках десятикратным. И все же захватить город румыны не могли. В этой связи представляет интерес приказ Антонеску, обнаруженный у убитого под Одессой офицера:
   "Многие командиры сообщают мне, что наша пехота не поднимается и не идет за командирами, как это случилось в 11-й дивизии... Считаю виновными командиров, если они не уничтожили на месте мерзавцев, которые позорят свой народ, свое звание и свою семью.
   Также считаю виновными всех раненных в руки и пальцы ног. За редким исключением такие раненые - самострелы, и их нужно уничтожать на месте.
   Требую от всех моральной стойкости и энергии... Вы боитесь танков. Все наши полки, как, например, 15-й пехотный, бежали по 4-5 километров назад лишь от появления 3-4 танков противника... Позор такой армии, которая вчетверо, впятеро превосходит противника численностью, превосходит его вооружением... и вместе с тем удерживалась на одном месте небольшими... советскими частями".
   И еще один приказ:
   "Господин генерал Антонеску приказывает: командиров, части которых не наступают со всей решительностью, снимать с постов, отдавать под суд, а также лишать права на пенсию. Солдат, которые не идут в атаку с надлежащим порывом, или тех, что оставляют оборонные линии, лишать земли и помощи на время войны. Солдат, бросивших оружие, расстреливать на месте. Если соединение отступает без оснований, начальник обязан установить сзади пулеметы и беспощадно расстреливать беглецов. Любая слабость, нерешительность и пассивность в руководстве операциями будут наказываться беспощадно.
   Этот приказ немедленно сообщить всем частям, находящимся под вашим командованием".
  

III

   В середине августа мобилизовали моего отца. Спустя несколько дней он передал записку, из которой мы узнали, что отец в Каховских казармах. Я решил тотчас же побывать у него, хотя добраться до них со Слободки было тогда не просто. Трамваи ходили очень редко, а расстояние от дома до Каховских казарм более десяти километров. Однако меня это не могло остановить, и я отправился туда на следующее же утро после того, как узнал, где отец находится.
   День был жаркий, шел я быстро. Помню, очень хотелось пить, но рассчитывать на ларек с газированной водой где, как бывало до войны, всякий желающий мог утолить жажду, не приходилось. Поэтому я зашел в первый попавшийся двор и напился из крана.
   В городе всюду встречались следы бомбежек и пожаров: оторванный угол дома, искалеченная осколками стена, неубранные остатки разрушенного бомбой здания, огромные воронки.
   Часа через полтора, я наконец добрался до цели. Каховские казармы представляли собой прочное серое двухэтажное здание за каменным забором, огораживающим казарменный двор. У открытых ворот стоял часовой с винтовкой - уже не молодой человек, пожалуй, постарше моего отца.
   - Дяденька, как мне повидать папу? Нам передали, что он находится здесь, - спросил я у часового.
   - А як його прізвище, синку?
   - Бекерский. Он прибыл сюда позавчера.
   - Добре, зараз спробую про нього дізнатися, - сказал часовой, - а ты, хлопче, посидь он там за дорогою, почекай покы знайдуть твого батька й покличуть сюды.
   Я поблагодарил его, уселся на траве на краю пустыря, простиравшегося перед казармами вдоль дороги, и стал ждать. Минут через десять-пятнадцать из ворот вышел отец. На нем были поношенные, но чистые гимнастерка и брюки, ботинки с обмотками на ногах, в руке он держал пилотку. Я никогда раньше не видел отца в военной форме и поэтому едва узнал его.
   Мы поздоровались, я стал расспрашивать, как ему тут, скоро ли их отправят на передовую? Но он не мог ничего ответить, так как сам этого не знал. Помню только, что отец просил меня помогать матери и беречь сестру.
   - Ты теперь в доме единственный мужчина, - сказал он, - и вся ответственность за них лежит на тебе.
  
  

IV

   19 августа немцы несколько раз бомбили Одессу. Говорили, будто в налетах участвовало около ста самолетов. В городе возникло много пожаров. Горели судоремонтный завод, завод "Большевик", жилые дома на улицах Гоголя, Жуковского, Пушкинской, Большой Арнаутской и других. В тот же день стало известно, что неприятель занял Беляевку и отключил Беляевскую насосную станцию на Днестре. Прекратилась подача воды в город. Воду в водопроводную сеть стали подавать из загодя заготовленных артезианских скважин и распределять по карточкам. Норма - полведра воды на человека в сутки. Одесса была, кажется, единственным городом, где война заставила вводить карточную систему на воду.
   20 августа появился приказ военного коменданта города, в котором, в частности, говорилось:
   "... Во многих домах в результате того, что вода в квартирах не закрыта, имеются большие утечки. В некоторых районах воду выдают не по установленному порядку и в неограниченном количестве. Такое же недопустимое положение наблюдается и на предприятиях города Одессы, из-за чего значительное количество населения лишено возможности своевременного получения воды.
   В целях экономии и упорядочения ее распределения приказываю:
   1. Во всех квартирах перекрыть и опечатать все водопроводные краны, бачки в уборных и проч.
   2. Воду отпускать только согласно § 2 приказа 3 от 4 июля 1941 г.
   3. Категорически запретить промывку дворовых уборных водопроводной водой.
   4. Ответственность за выполнение указанных мероприятий полностью возлагаю на управдомов, смотрителей и уполномоченных по дому.
   Ответственность за правильное распределение воды среди населения возлагаю на горжилуправление и органы милиции.
   Всем директорам и уполномоченным предприятий, на территории которых имеются скважины, обеспечить круглосуточную подачу воды в городскую сеть.
   7. Отпуск воды из заводских источников водоснабжения другим предприятиям и войсковым частям гарнизона производить только с письменного разрешения водоканалтреста г. Одессы. На всех предприятиях города недействующие водопроводные линии закрыть.
   Лица, виновные в невыполнении настоящего приказа, будут привлечены к ответственности по законам военного времени".
   В слободскую водопроводную сеть воду вообще не подавали. Слобожане снабжались водой самостоятельно из местных подземных источников - часть слобожан брала воду в Дюковском саду, а наша улица и близлежащие к ней - у лакокрасочного завода. Ее носили в ведрах. В нашей семье это теперь входило в мою обязанность. Чтобы вода не расплескивалась во время ходьбы, в нее опускали крестики, сделанные из фанеры.
   Я ходил по воду по нашей Котлеевской в сторону старого кладбища. Затем у костела поворачивал направо. По Кладбищенской улице шел до кладбищенских ворот. Пересекал все кладбище до пролома в его противоположной стене, и пройдя метров триста-четыреста по ровному полю, спускался в овраг, в самом низу которого у забора лакокрасочного завода из под земли вытекал ручеек с чистой питьевой водой. Теперь там днем всегда было много молодых людей и подростков.
   На ровном участке за кладбищенской стеной стояла тогда зенитная батарея. Обычно я, поднявшись из оврага с ведрами, наполненными водой и поравнявшись с нею, останавливался почти рядом с пушками, чтобы отдохнуть и одновременно поглазеть на зенитки, военных и все остальное. Помню, я долго не мог понять назначения горизонтально установленной там большой трубы. Но однажды, когда я с ведрами в руках подошел к зениткам, вдруг объявили воздушную тревогу. Зенитчики стали быстро приводить орудия в боевую готовность, а я, поставив ведра на землю, с интересом наблюдал за всем, что происходило. После появления немецких самолетов по действиям орудийной прислуги я, наконец, понял, что горизонтальная труба была специальным прибором для наводки орудий на цель.
   Батарея открыла стрельбу, а я лег на траву возле своих ведер. Орудия, наверное, были достаточно большого калибра, потому что когда они стреляли, то земля при каждом выстреле подбрасывала меня. А потом вдруг стали густо падать осколки от разорвавшихся вблизи самолетов зенитных снарядов, и я пожалел, что у меня нет стальной каски на голове, как у зенитчиков. Опасаясь, как бы мне не досталось осколком, я схватил ведра в руки и бегом пустился домой, подгоняемый орудийными выстрелами. Путь, на котором я прежде раза три отдыхал, на сей раз пробежал без единой остановки, ничуть не расплескав воду. Позже, глядя на других поставщиков воды, стал носить ведра на коромысле, что было намного удобнее.
  

V

   21 августа в газете "Большевистское знамя" было опубликовано Обращение Одесского обкома и горкома КП(б)У и исполкомов областного и городского Советов депутатов трудящихся к одесситам:
  

"К гражданам города Одессы:

  
   Товарищи! Враг стоит у ворот Одессы - одного из важнейших жизненных центров нашей Родины. В опасности наш родной солнечный город. В опасности все то, что создано в нем руками трудящихся. В опасности жизнь наших детей, жен, матерей. Нас, свободолюбивых граждан, фашистские головорезы хотят превратить в рабов.
   Пришло время, когда каждый из нас обязан встать на защиту родного города. Забыть всё личное, отдать все свои силы на защиту города - долг каждого гражданина. Не впервые трудящиеся Одессы отстаивают честь и независимость нашей Родины, своего родного города. Наступил момент, когда славные боевые традиции одесского пролетариата должны быть воплощены в новые боевые подвиги рабочих, работниц, работников науки, техники и искусства, домохозяек по обороне своего родного города от фашистских варваров.
   Защита родного города - это кровное дело всего населения. Вместе с частями Красной Армии отстоять родную землю, родной город - вот чего ждет и требует от нас Родина.
   Каждый дом, каждое предприятие должны быть крепостью, о которую сломят зубы фашистские бандиты. Вооружайтесь всем, чем можно. Бутылка с горючим, брошенная в танк, брошенный из окна камень, кипяток, вылитый на голову людоедов, помогут ковать нашу победу над врагом.
   Больше организованности, никакой паники, никакой растерянности!
   Сейчас необходима величайшая организованность, сплоченность, готовность идти на любые жертвы. Решительно, беспощадно боритесь с паникерами, дезорганизаторами.
   Священная обязанность каждого - отдать все свои силы, а если нужно, и жизнь за Родину, за наш родной город, за счастье наших детей.
   Товарищи! Выполняйте все указания военного командования. До последней капли крови бейтесь за свой родной город, за каждый дом, за каждое предприятие! Деритесь за каждую пядь земли своего города! Уничтожайте фашистских людоедов! Будьте стойкими до конца!
   Одесса была, есть и будет советской. У советского народа, воспитанного партией Ленина, хватит силы, воли, мужества, чтобы защитить свой родной город.
   Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами. Одесса всегда будет несокрушимой крепостью большевизма на Черном море!
   Да здравствует наша великая Родина!
   Да здравствует наш великий советский народ!
  
   Одесский обком и горком КП(б)У
   Исполкомы областного и городского Советов
   депутатов трудящихся".
  
   Прочитав это обращение, я, прежде всего, подумал, что там чересчур часто повторялось словосочетание "родной город". Стремясь усилить содержащийся в нем смысл, составители обращения частыми повторениями разменяли - смазали его.
   Когда я прочел, что отстаивать "родной город" вместе с частями Красной Армии "дело всего населения", почему-то вспомнились слова популярной тогда песни:
  
   "С небес самолеты, линкоры с морей,
   С земли ураганный огонь батарей
   И танков советских могучий отряд
   Врага разобьет и отбросит назад".
  
  
  
   А тут вдруг обком, горком и Советы требовали каждый дом превращать в крепость, и вооружившись бутылками с горючим, уничтожать ими танки, бросать камни из окон и лить кипяток на головы немцам. Для выполнения поставленной перед одесситами задачи было необходимо: во-первых, в каждом доме приготовить кучу камней. Во-вторых, и это самое главное, пока противник будет наступать, успеть вскипятить воду. А в частности у нас на Слободке, где большинство выходящих на улицу окон всего на метр-полтора возвышаются над землей, для удобства ошпаривания наступающих кипятком придется просить немцев и румын приседать под окнами на корточки. Либо еще лучше немного полежать под ними. Даже мне мальчишке было понятно, что такие действия могли иметь какой-то смысл разве что в эпоху средневековья.
   Обращение призывало решительно и беспощадно бороться с паникерами и дезорганизаторами (я лично таких на наших улицах не встречал) и требовало стоять до конца. До какого конца сказано не было.
   Заканчивалось обращение несколькими лозунгами, один из которых был мне совсем не ясен. Я не мог понять, почему Одесса на Черном море "всегда будет несокрушимой крепостью большевизма" и только. А почему не крупным советским городом на Черноморском побережье? Не промышленным и культурным центром, не первоклассным торговым портом, наконец, не важной военно-морской базой.
  

VI

   22 августа бюро Одесского обкома КП(б)У вынесло постановление о мероприятиях по обеспечению порядка и обороны г. Одессы, в котором говорилось:
   "Для организации охраны и обеспечения порядка и обороны города организовать городскую и районные тройки (Очень любила партия это зловещее число!) в составе первого секретаря ГК, РК, председателя гор., райсовета и нач. гор., райНКВД или милиции (где нет райНКВД).
   2. Обязать тройки к 6 час. 23 августа установить круглосуточные дежурства и охрану домов, как в подъездах, так и на чердаках и крышах во время налетов и воздушных тревог. Обратить особое внимание на охрану источников воды.
   3. Обязать секретарей РК КП(б)У направить в РККА для обороны города всех способных носить оружие коммунистов и комсомольцев
   4. Провести партийные, комсомольские и профсоюзные собрания, на которых мобилизовать коммунистов и беспартийных на организацию обороны Одессы.
   В дальнейшем регулярно проводить летучие партсобрания, знакомя коммунистов с положением дел по обороне (знакомить беспартийных "с положением дел по обороне" бюро обкома считало лишним).
   5. Организовать агитационно-массовую работу на призывных пунктах и среди населения, использовав для этой цели лучших агитаторов, учителей и интеллигенцию.
   6. Запретить секретарям РК КП(б)У отпускать коммунистов-мужчин из города без ведома горкома КП(б)У.
   7. Утвердить продовольственную комиссию в составе тт. Булдовича, Гапия, Рудова и представителя продотдела Армии.
   8. Ввести с 25 августа карточную систему снабжения населения города основными продуктами питания (хлеб, мясо, жиры, крупы и др.).
   Обязать представителей райисполкомов Советов депутатов трудящихся в течение 2-х дней обеспечить выдачу населению продуктовых карточек.
   10. Поручить облисполкому выявить и взять на учет все продукты питания и промтовары, находящиеся в ведении отдельных организаций и предприятий.
   Установить, что выдача продуктов и промтоваров должна производиться только по распоряжению Продовольственной комиссии...
  
   Секретарь обкома КП(б)У Найдек".
  
  
  

VII

   В конце августа пришла новая весточка от отца. На сей раз из госпиталя на Слободке. Мать, я и сестренка сейчас же отправились к нему. Когда мы подошли к больнице, в ее ворота один за другим въезжали грузовики с ранеными. Во дворе их быстро разгружали и тут же снова нагружали теми, кого надо было отправлять дальше морем.
   Подлежали эвакуации не все раненые. Те, кого врачи надеялись за две-три недели поставить на ноги, оставлялись в городских госпиталях, откуда их потом выписывали в батальон выздоравливающих. Случайно из разговора двух командиров, говоривших достаточно громко, я узнал, что в Одессе на 25 августа оставалось пять тысяч раненных.
   В дворовом скверике в ожидании погрузки на автомашины на носилках лежали раненые готовые к отправке. Расспрашивая об отце, мы долго ходили по переполненным палатам. Свободных коек нигде не было. На полу между ними тюфяки и носилки. Каждый метр был занят. Всюду стонали, а иногда и кричали покалеченные военные. От задерганных сестер и санитаров ничего нельзя было добиться. Но, наконец, в одной из палат нам удалось отыскать отца. Отец сказал нам, что ранен в плечо и вдобавок контужен близко разорвавшимся снарядом. Рана его мало беспокоила. Он жаловался лишь на то, что плохо слышит, и на сильные головные боли.
   Позже отец мне рассказал, что он был зачислен в Одесский полк. 23 августа их - более тысячи человек посадили на автомашины и ночью вывезли на пополнение 95-й дивизии. Там им выдали винтовки. Однако получила их едва ли половина прибывших. А на вопрос, как быть остальным, ответили: "Пусть те, кому винтовок не досталось, подождут. Скоро лишние будут".
   24 августа под Холодной Балкой отец был ранен, контужен и отправлен в госпиталь.
   О тех днях обороны города Н. Крылов пишет следующее:
   "Людей 572, штыков 100. 3 станковых пулемета. Таким образом, в этом пополнении винтовку имел один на шестерых. Остальным предстояло на месте получить оружие бойцов, выбывших из строя...
   За день 23 августа в 95-й дивизии выбыло из строя около тысячи человек. Вечером доложили, что в правофланговом 241-м полку П. Г. Новикова осталось в трех стрелковых батальонах 200 красноармейцев...
   С 30 августа по 2 сентября в одесском порту высадились десять маршевых батальонов - 10 тысяч бойцов. За неделю с 5 по 12 сентября мы получили еще пятнадцать батальонов. Общая численность пополнения, прибывшего с Большой земли за две недели, составила 25350 человек...
   Но на то, чтобы сформировать недостающий в 421-й дивизии стрелковый полк, людей уже не хватило. И общая численность войск, обороняющих одесские рубежи, отнюдь не увеличилась по сравнению с тем, что мы имели месяц назад: с тех пор армия потеряла около 20 тысяч человек только ранеными.
   За один месяц 95-я дивизия потеряла (главным образом за счет ранений) три штатных состава командиров взводов и рот".
  

VIII

   26 августа Сережка сообщил мне новость, услышанную от своего отца. Накануне - в 7 часов вечера на территории порта разорвался первый вражеский снаряд. Теперь порт и кварталы Пересыпи начали обстреливать систематически. Огонь вела, видимо, одна батарея и, скорее всего вслепую, так как снаряды падали в самых неожиданных местах, зачастую ничего общего не имеющих с военными объектами.
   Город не поле. Любой снаряд, куда бы он ни попал, производит разрушения, калечит и убивает людей. По масштабам причиненного зла снаряд, как правило, уступает сброшенной с самолета бомбе. Однако о предстоящей бомбежке население обычно успевает предупредить воздушная тревога и остается какое-то время, чтобы добраться до укрытия. Снаряд же прилетает внезапно и если он рвется рядом, от него нет спасения.
   Новая напасть не миновала и Слободку. Однажды ночью, когда мы ушли из дому в катакомбы, снаряд разорвался во дворе напротив нашего. Он пробил крышу и угодил в кровать, на которой спала соседка-старушка. Она никогда не ночевала в катакомбах. То ли ей трудно было ходить туда, то ли она внушила себе, что немцы ее халупу бомбить не станут. В результате от старухи ничего не осталось.
   А в середине сентября снаряд попал в идущий на Слободку по Навинскому спуску (улица Маловского) 15-й номер трамвая. Очевидцы рассказывали, что он шел из города полным, поэтому раненых и убитых было много.
   Вечером того же дня ко мне пришел Вилька. Он был бледен, Его лицо казалось осунувшимся.
   - Что с тобой? - спросил я его. - Не случилось ли чего дома?
   - Тетю Магдалену в трамвае убило, - ответил он. - Видишь, ее сон оказался пророческим. Только погибла она не от бомбы, которой так боялась, а от снаряда, но что нам теперь от этого? Витька плачет, а на дядю Ваню смотреть страшно. Не ест, молчит, ходит как контуженный.
   Однажды, когда мы вернулись домой после ночевки в катакомбах, во дворе кто-то из соседей сказал, что на Училищной разорвалась сброшенная немцами на парашюте мина. Накануне я слышал, что такая же мина упала на Молдаванке на Мясоедовской, что она там образовала огромную воронку и разнесла все вокруг в радиусе до двухсот метров. Раньше Одессу минами не бомбили, и я не мог понять, почему теперь начали? Почему морские мины и вдруг на город? Почему на парашютах? Я подумал, что обе мины, скорее всего, предназначались порту, а на улицы угодили по ошибке.
   Много лет спустя, собирая материал для этой книги, я убедился в том, что был близок к истине, считая те мины случайными. Германское командование, рассчитывая быстро захватить Одессу и намереваясь использовать ее как свою морскую базу, сначала не хотело засорять минами акваторию порта, чтобы потом не тратить время на траление. Но осажденный город, нарушая планы немцев, все еще продолжал держаться. И тогда, стремясь помешать доставке подкреплений, эвакуации людей и оборудования несмотря ни на что работающих заводов, они все-таки пошли на минирование подходов к городу с моря. А то, что отдельные мины попали не по назначению, - действительно случайность.
   Итак, мина на парашюте тогда для меня была внове. Последствий ее взрыва на Молдаванке я сам не видел. Поэтому просто не мог не посмотреть, что она натворила здесь у нас, и решил, пока мама разжигает примус и кипятит чайник, сбегать на Училищную, чтобы поглядеть своими глазами на разрушения от разорвавшейся мины.
   Утро в этот день выдалось пасмурное, даже пытался накрапывать мелкий дождик, который, впрочем, едва прибив дорожную пыль, сразу прекратился. Глядя на сплошь затянутое облаками небо, я окончательно уверился в том, что именно сплошная облачность помешала немецкому летчику прицельно сбросить свой смертоносный груз.
   Место падения мины, куда я добрался почти бегом, отличалось от тех, теперь уже привычных печальных картин, которые часто встречались на улицах города. Угодившая в трамвайное полотно на углу Училищной и Тамилина мина снесла не одно и даже не два строения, как это делает обычная бомба. Она будто бритвой срезала чуть не целый квартал жилых одноэтажных домишек. В остальных, устоявших перед ударом взрывной волны, все стекла в окнах, несмотря на наклеенные из бумажных полос кресты, были выбиты.
   Я подошел к воронке и присоединился к еще нескольким любопытным слобожанам у ее края. По отдельным фразам, которыми они обменивались между собой, я понял, что хотя разрушение, произведенное миной по масштабам Слободки огромно, жертв, к счастью, не много. Погибла лишь одна женщина, ночевавшая в своей квартире.
   Рядом со мной стоял белобрысый худенький паренек, похоже, мой ровесник. На его смышленом лице выделялся широкий лоб. Он, как и я, молча глядел на сотворенное немцами, и вдруг обернувшись в мою сторону, обращаясь ко мне, сказал:
   - А я тебя знаю.
   В этом не было ничего удивительного, так как на Слободке, если не все, то многие знали друг друга, но я все же спросил его:
   - Откуда?
   - Ты в нашей школе учишься, в девятом классе. Только я тебя запомнил еще раньше. Я, правда, давно, видел, как ты с одним хлопцем старше тебя тащил на проволоке железо мимо кладбища.
   - О! Когда это было! - сказал я и спросил, - а ты чего там оказался?
   - Мой папа тогда работал на кладбище, и мы жили в помещении кладбищенской конторы. А потом построились здесь на Средней (Саши Хорошенко). Мне теперь в школу ходить совсем близко, - добавил он, и с чувством гордости в голосе закончил, - я в этом году тоже перешел в девятый класс.
   Оставив без внимания его успехи в учебе, я спросил:
   - Так выходит, когда мина разорвалась, ты был почти рядом?
   - Да всего через улочку отсюда. Она перед самым утром как рванула, - сказал он, указывая на воронку, - у нас в комнате двери вылетели, и ни одного целого стекла не осталось. А мой батя в это время как раз дежурил в нашей школе на крыше. Он там в истребительном батальоне. Батя отпросился у своего командира и прибежал домой узнать, живы ли мы. Он думал, что нас поубивало.
   - Вы что, не ходите ночевать в катакомбы? - поинтересовался я.
   - Нет, я вырыл во дворе щель, и при бомбежках мы прячемся в ней.
   - И вдруг переменив тему разговора, спросил, - слушай, ты не знаешь, когда начнутся занятия, и где мы будем заниматься?
   - Когда начнем, не знаю, но то, что они будут не в школе, уверен. Думаю, что твой батя со своим истребительным батальоном не скоро уйдет оттуда. Наша классная говорила, что учителя будут проводить уроки на квартирах у учеников. Я думаю, такая учеба на дому проще всего подойдет старшеклассникам, так как нас осталось совсем мало. Кое-кто эвакуировался, а из тех ребят кто остался, и кому исполнилось восемнадцать, пошли добровольцами в армию.
   - После девятого, конечно, могли пойти, - согласился мой собеседник и спросил, - Ты Леньку Лосинского знаешь?
   - А кто ж его в школе не знает, когда три Ленькиных старших сестры - Лидия Лукинична, Зинаида Лукинична и Таисия Лукинична, наши учителя, - ответил я.
   - Так вот он, - продолжил мой собеседник, - все годы учился в параллельных со мной классах, а сейчас тоже воюет.
   - Ленька, кажется на два года старше меня, так что ему уже восемнадцать, - сказал я, - а занимался он на класс ниже потому, что где-то остался на второй год.
   После небольшой паузы он снова задал вопрос:
   - А что наш директор погиб на "Ленине", слышал?
   - Слыхал. Сейчас школьными делами заправляет завуч - Константин Иович Зброжек.
   - А, правда, хороший человек был директор? - снова спросил он, и, не дожидаясь моего ответа, продолжил, - он меня любил, потому что я уроки по истории почти дословно по учебнику наизусть рассказывал. И даже в комсомол меня рекомендовал.
   - Ты комсомолец? - спросил я.
   - Этой весной получил комсомольский билет.
   Услышав о комсомоле, я подумал, что мой новый знакомый, наверное, зубрила и из примерных, но вместе с тем он показался мне симпатичным и кажется неглупым малым.
   - Как тебя зовут? - после всего нашего разговора снова спросил я.
   - Витя Высочин, - ответил он.
   Я, в свою очередь, назвал себя, и скрепляя состоявшееся знакомство, пожал ему руку. Потом сказал, что мой дом на соседней с ним улице только в противоположном конце, и предложил заходить ко мне, если захочет, предварительно объяснив, как меня найти.
   На следующий день после моего знакомства с Витькой Высочиным, в газете "Большевистское знамя" была напечатана статья "Завтра начало учебного года". И действительно, 15-го, в понедельник, с опозданием на две недели, школьники Одессы приступили к занятиям, хотя обстановка, сложившаяся к этому времени, совсем не благоприятствовала учебе. В подтверждение приведу выдержку из книги группы авторов "73 героических дня":
   "За 6 и 7 сентября разрушено 59 зданий, убито 92 и ранено 130 человек... В ночь на 10 сентября самолеты противника сбросили на Одессу около тридцати фугасных бомб... 12 сентября было очень тяжелым для города: попытки наступления на фронте сопровождались ожесточенными налетами вражеской авиации. Многим самолетам удалось прорваться к центру города. В результате бомбежек убито 129, ранено 162 человека... 14 сентября авиация противника произвела 14 налетов на город. В результате бомбежки было убито 20 и ранено 85 человек, разрушено 14 зданий. Из строя выведен 2-й хлебозавод".
   В этом месяце бомбардировки Одессы стали особенно жестокими. Кроме воздушных ночных налетов, которые, начинаясь с наступлением темноты, с небольшими перерывами продолжались до рассвета, немецкие самолеты иногда по нескольку раз прилетали на протяжении дня. От бомбежек и артиллерии противника ежедневно гибли, становились калеками сотни людей, превращались в руины и сжигались дотла десятки зданий.
   Наряду с ударами авиации, Одессу постоянно обстреливали батареи противника и теперь уже не только те, что стояли у Дофиновки и Александровки, но и с юга, со стороны Сухого лимана. В начале сентября командование ООР отправило телеграмму в Ставку:
   "Батареи противника интенсивно обстреливают Одессу. За последние 10 дней ООР имеет только раненых, размещенных в госпиталях, 12 тысяч... Местные людские резервы исчерпаны. Прибывшие маршевые батальоны пополняют лишь утраченное. Имеем значительные потери людей, особенно в командном составе. В связи с этим снижается боеспособность. Имеем потери в боевой технике. Наявными силами ООР не в состоянии отбросить противника от Одессы. Для решения этой задачи - оттеснить врага и держать город и порт вне артиллерийского обстрела - срочно необходима хорошо вооруженная дивизия".
   И все-таки учеба началась. Наш 10-й теперь уже "а" состоял в основном из девчонок и насчитывал человек двенадцать, не больше. Занимались мы на квартире у кого-то из соучеников неподалеку от школы. Ребят в классе, было, кажется, всего трое: я, Жорка Ляхов и Митька Мунтян, которого мы из-за его фамилии называли коровой. Женька Нестерук, трезво оценив ситуацию, не верил в возможность того, что занятия продлятся долго, поэтому продолжал работать на заводе. Эдька Корников тоже почему-то не появлялся. Остальные ребята еще задолго до 15 сентября ушли в армию.
   Помню довольно темную с двумя небольшими окошками комнату, в которой все мы сидим у накрытого старыми газетами обеденного стола, а наша учительница, вероятно еще не пришедшая в себя после ночной бомбежки, что-то устало объясняет нам. Учителей-мужчин тогда не было. На всю школу остался один завуч и то только потому, что ходил на протезе.
   Ежедневно мы высиживали по три-четыре урока, казавшихся неполноценными. Ни доски, ни мела, ни звонков на перемену, Нам никто не говорил, когда мы перейдем в здание школы и перейдем ли вообще. Наверное, учителя, в отличие от нас, понимали тогда несерьезность и недолговечность подобного обучения. Они, скорее всего, и денег не получали за свою работу. Мы же - ученики ничего такого не думали. Мы видели, что уроки были какими-то грустными, ненастоящими и все же никто из нас не ожидал, что они так быстро закончатся. Учеба вне школьных стен продолжалась только до конца месяца. После этого было уже не до занятий. А для меня !0-й класс оказался самим долгим в жизни. Пошел я в него в 1941, а аттестат получил ровно через десять лет в 1951 году. И все-таки я не вправе роптать на судьбу. Как говорят: "Нечего Бога гневить". Многие из моих одноклассников погибли, а я остался жив и снова сел за парту. Кстати, заканчивал 10-й класс я вместе с Витькой Высочиным, который в сорок первом отставал от меня на год, но потом волею случая оказался со мной в одном классе.
   16 сентября было всего два урока. Вернувшись после занятий домой я застал у себя Сережку, который, опять ссылаясь на отца, сообщил, что вчера наши, чтобы лишить врага удобного ориентира при артиллерийском обстреле порта, взорвали Воронцовский маяк.
   Первый одесский деревянный маяк был поставлен в конце Ришельевского мола в 1845 году. В Крымскую войну его разрушили. Спустя восемнадцать лет по распоряжению князя М. Воронцова построили новый, каменный маяк башенного типа. С тех пор белая коническая башня маяка стала символом одесского порта. Мне - юному коренному одесситу, было жаль, что его уничтожили. Хотя я тогда уже понимал, как мала эта принесенная войне жертва по сравнению с тем огромным несчастьем, которое обрушилось на нашу страну, и в частности на Одессу, в связи с нападением Германии.
   Одновременно прошел слух о взорванной перемычке через Сухой лиман, а также об угрозе разрушения дамбы Хаджибеевского лимана и затоплении Пересыпи. Линия обороны в те дни проходила совсем близко от города. Она протянулась от Сухого лимана через Дальник, Гниляково и дальше за Куяльницким лиманом западнее Фонтанки. Но я был уверен, что Одесса все равно выстоит.
   Сережка от кого-то слышал, будто фугасной бомбой поврежден Воронцовский дворец. Я всегда восхищался им. Этот прекрасный дворец был построен по проекту архитектора Ф. Боффо на месте, где, как утверждают старожилы, до основания Одессы, возвышаясь над Хаджибеем, стояла турецкая крепость. Его главный корпус сооружен в 1824-1827 годах, а весь комплекс усадьбы закончен в 1829. Говорили, что когда-то к нему примыкал двухэтажный "орловский" флигель. К началу XX столетия от него сохранилась лишь великолепная белая колоннада.
   После обоснования в городе коммунистов во дворце около пятнадцати лет заседали большевистские Советы, а в середине сороковых годов городские власти передали дворец пионерам. До войны в нем работали многочисленные кружки и студии. Я часто посещал его, и у меня с ним связано много добрых воспоминаний. Поэтому в надежде, что дворец пострадал не слишком сильно, я решил сам взглянуть на него и предложил Сережке идти вместе со мной, но он отказался, сославшись на встречу, о которой условился со своей новой подружкой - Алкой. Мы вдвоем дошли до Городской. Сережке надо было на Трусова и он повернул направо, а я пошел вниз в сторону Базарчика.
   День был ясный, солнечный. Шагалось легко и свободно. На углу Городской и Тодорова на стене хлебного магазина я увидел широкую бумажную полосу, на которой крупным типографским шрифтом были отпечатаны призывы к одесситам. Я остановился и прочел следующее:
   "Граждане и гражданки Советского Союза! Покажите пример революционной бдительности! Совместным трудом обеспечим Красную Армию и Военно-Морской флот всем необходимым для победы над врагом!"
   Уже подростком я относился к себе довольно самокритично. Часто смотрел на себя как бы со стороны, пытаясь оценить правильность своих поступков не в житейском, а в морально-этическом аспекте. Много читая, я с такою же меркой подходил и к содержанию книг, тщательно обдумывая не только сюжеты, но тексты и даже отдельные слова. И вот теперь, при чтении призывов, сказалась давно выработанная привычка, и я подумал: от нас требуют показать бдительность и дисциплинированность. С этим нельзя не согласиться, но почему вдруг революционную? Ведь никакой революции сейчас нет.
   Как-то значительно позже я в таком же плане пробовал разобраться в тексте "Интернационала". Мне, к сожалению, не знаком французский оригинал, написанный Э. Потье. Хотелось бы надеяться, что он не такой бестолковый, как русский. Естественно, что перевод всегда отличен от оригинала, уже хотя бы потому, что рифмованные строки дословно перевести практически невозможно. Но то, что вышло из-под пера А. Коца (а может быть Каца), как говорится, ни в какие ворота не лезет.
   "Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!" Почему заклейменный проклятьем? Когда, кем и зачем заклейменный? Насколько мне известно, голодных никто никогда не клеймил, а рабов если и клеймили, то это происходило в эпоху, не совместимую с интернационалом. И дальше: "Кипит наш разум возмущенный". Принято считать, что разум не должен ни кипеть, ни возмущаться даже метафорически. Если уж он у кого-нибудь кипит, то есть бурлит и клокочет и к тому же возмущен - обладатели такого, с позволения сказать "разума" скорее всего, ненормальны, а значит, не способны логически мыслить. Рассчитывать, что в подобном состоянии можно сделать что-нибудь путное, - просто абсурд. Впрочем, все мы прекрасно знаем, к чему нас привел кипящий и возмущенный разум. Или вот: "С интернационалом воспрянет род людской!" Слава Богу, на роде людском в целом "Интернационал" не очень сказался, а как он помог воспрянуть нам, грешным, Северной Корее, Кубе, Камбодже и еще кое-кому, хорошо известно. И снова: "Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой". Это все равно как если бы кто-то сказал: "Футбольный матч выиграем своею собственной ногой". Ерунда какая-то! А чего стоит такое утверждение?: "Кто был ничем, тот станет всем!" Совершенно очевидно, что быть "ничем" проще простого. Ставшими "ничем" - хоть пруд пруди.
   При наличии определенных субъективных черт: уме, трудолюбии, воли и благоприятных условий, можно оказаться "чем-то" (После Октябрьского переворота часто вполне хватало партийного билета), но стать сразу "всем" - это чушь несусветная. Такого никогда не было, нет и быть не может. Приведенная выше белиберда десятки лет считалась государственным гимном огромной страны, его торжественно, непременно стоя, пели.
   У хлебного магазина стояли две женщины и о чем-то судачили. Разговаривали они громко. Пока я читал воззвание, успел услышать, как одна из них говорила другой: "Скорее бы кто-то сюда пришел - румыны, немцы, черт, дьявол только бы вся эта мЩка наконец закончилась. Я так устала от бомбежек и обстрелов, что сил моих больше нет все это выдерживать. Да и жрать нечего. Магазины пусты, а то, что получаем по карточкам, едва хватает, чтобы не сдохнуть с голоду".
   Меня возмутили слова этой женщины, и я сказал ей: "Как вам не стыдно говорить такое! Совести у вас нет!"
   Она остановилась на полуслове, удивленно глянула в мою сторону, и обращаясь к своей собеседнице, возмущенно выкрикнула: "Ты посмотри на него! Стыдить меня вздумал! А ну иди отсюда, комсомолец сопливый! Лезет, когда взрослые разговаривают!"
   Я понял, что взывать к ее совести бесполезно. Повернулся и пошел своей дорогой, подумав, что паникеров, подобных ей - единицы, и одновременно пытаясь сообразить, почему вдруг она приняла меня за комсомольца?
   Спустя два с лишним года, перед освобождением Одессы от оккупантов, я не раз слышал совершенно противоположное. Теперь уже с нетерпением ждали Красную Армию. Очевидно, такого рода высказывания определенной категории людей в тяжкие времена - явление вполне обычное. Мать мне рассказывала, что во время гражданской войны многие одесситы ждали большевиков. Сплошь и рядом можно было услышать: "Наши идут". Обыватель жаждал твердой руки. Ему надоела непрерывная смена властей. Пусть новое, неизвестное, но постоянное. Думали, возможно, что и жизнь станет легче. И ох как тогда просчитались! Ну, да ничего, привыкли. Больше того, полюбили новую власть. И вот как раз теперь миллионы моих сограждан гибли в огне войны, защищая ее.
   У самого Базарчика, на дверях слободской аптеки снова увидел призывы и раз уж прочел те, что были на хлебном магазине, решил прочесть и эти. В них было сказано:
   "Одесса была, есть и будет советской! Вместе с частями Красной Армии и Военно-Морского флота, будем драться за каждую пядь земли родного города! Враг будет стерт с лица земли!"
   Миновав Слободку, по Скидановскому спуску поднялся в город. Пересек скверик на Сенной площади и по Нежинской направился к Новому базару. Намереваясь пройти через него, свернул на Конную. Оставалось перейти наискосок улицу. И тут вдруг кто-то крикнул: "Немецкие самолеты!" Сигнала воздушной тревоги не было, и я про себя решил, что кричавший ошибся, и самолеты, наверное, наши. Остановившись на углу, я, подняв голову, стал смотреть вверх, пытаясь увидеть их. Но тут снова раздался чей-то крик: "Самолет сбросил бомбы!" И тогда я услышал нечто подобное тому, как, бывало, в нашем спортивном школьном зале падал на цементный пол раскрученный на нем большой, тяжелый диск спортивной штанги. Только звук этот был несопоставимо сильнее.
   Не помню, сам ли я прыгнул в оказавшийся рядом приямок погреба или меня туда сбросило взрывной волной. Видел лишь, как взметнулись вверх куски железа, щепки и еще какие-то обломки от базарной угловой будки, куда угодила одна из сброшенных бомб. На противоположной стороне улицы, закрывая рану рукой в развороченном животе, страшно крича, шатаясь, прошла несколько шагов, а затем упала женщина. Она пыталась ползти и дико выла от боли. Я несколько минут приходил в себя, а когда вылез из приямка, женщина уже лежала молча. Возле воронки от бомбы я увидел еще двух убитых: старушку, опрокинутую навзничь, возле которой валялась корзинка с выпавшими из нее овощами, и мужчину, уткнувшегося лицом в землю с неестественно вывернутой рукой.
   Случившееся на Новом базаре должно было подсказать мне, что день, выбранный для обозрения Дворца пионеров, не совсем удачный, и заставить вернуться домой, но я был так ошеломлен близко разорвавшейся бомбой, что на какое-то время утратил способность трезво рассуждать, и, может быть, поэтому продолжал идти к центру города.
   На Дерибасовской, впрочем, как и на других почти безлюдных улицах, редкие прохожие торопились по своим делам. Ни улыбок, ни громких голосов. Лица у всех были суровыми, озабоченными. Казалось, будто люди на ходу тревожно к чему-то прислушиваются
   Когда, следуя по ней вниз, я поравнялся с Ришельевской, в стороне оперного театра раздался мощный взрыв. По Ланжероновской от Приморского бульвара пробежало несколько человек. Чуть погодя, там же показался еще один, который свернул на Ришельевскую, и держась у стен домов, быстро пошел в мою сторону. Подождав, пока он подойдет, я спросил:
   - Скажите, пожалуйста, там никто не пострадал?
   - Убило двух женщин и ребенка, трое ранены, - не останавливаясь, каким-то деревянным голосом ответил он.
   Сначала я хотел пойти к месту падения снаряда, но сообразив, что могу увидеть зрелище, возможно, еще более кровавое, чем на Новом базаре, отказался от своего намерения и одновременно почему-то решил не ходить, по крайней мере, в этот день, к Дворцу пионеров. Минуту стоял, не зная куда направиться, и ничего не придумав, пошел в сторону вокзала. А когда миновал узкий проход в баррикаде, перегородившей Ришельевскую перед Греческой, у меня вдруг возникла мысль навестить Эмму и Анну, хотя до этого без Вильки я у них не бывал ни разу.
   На углу Ришельевской и Троицкой стояло несколько пацанов лет по десять-двенадцать, один из которых крикнул:
   - Хлопцы, пошли на Ремесленную. Там раскапывают подвал под разрушенным бомбой домом. - И они стайкой побежали вниз по Троицкой.
   Я подумал, что в том подвале, наверное, прятались люди, и мне тоже захотелось узнать, остались ли они живы. До Ремесленной было рукой подать - не более двух коротких кварталов. Свернув на эту улицу, я увидел рабочих, которые уже расчистили доступ в бомбоубежище и теперь выносили оттуда, вопреки моему ожиданию, не живых, а мертвых, в основном женщин и детишек. Погибли они совсем недавно в результате ночной бомбежки, но не от бомбы, а задохнулись из-за недостатка воздуха. Тела складывали тут же на свободной от камней части тротуара. Их было много, а из подвала все еще продолжали выносить. Я только мельком взглянул на уложенных в ряд на земле покойников. На них не было ни крови, ни ран, но печальная картина групповой смерти от этого не стала менее жуткой. Особенно тяжело было видеть погибших детей. У меня комок подступил к горлу, и по спине поползли мурашки. Оставаться здесь дольше было выше моих сил. Теперь надо было как можно скорее попасть на Слободку.
   По дороге, все еще находясь под впечатлением увиденной страшной картины, я вспомнил более счастливый случай, о котором недавно слышал. На Молдаванке на третьи сутки после того, как бомба разрушила дом, из подвала извлекли отчаянно напуганную, сильно ослабевшую, но живую и невредимую девочку.
   Я шагал быстро, и Слободка была уже рядом. Однако злоключения этого дня для меня еще не кончились. Перейдя Балковскую и поднимаясь вверх, мне почему-то вздумалось свернуть с Городской влево и через железнодорожную насыпь выйти к нашей школе. Я почти подошел к насыпи и тут внезапно услышал резкий короткий свист. Я упал лицом вниз и тут же раздался страшный грохот. Меня подбросило и ударило оземь. Когда я пришел в себя, то сообразил, что рядом со мною разорвался снаряд. Не более чем метрах в десяти от того места, где я лежал, еще дымилась свежая воронка. К счастью, ни один осколок меня не задел. Я встал на ноги, и нетвердо ступая, побрел уже не к школе, а к дому. В голове страшно гудело, и, кажется, я немного оглох.
   В среду семнадцатого сентября немцы прилетали шесть раз. Говорили, будто наши истребители сбили два "Юнкерса". Я, к великому сожалению, воздушного боя не видел. Однако во второй половине дня стал свидетелем того, как наша зенитная артиллерия подбила вражеский бомбардировщик.
   Вероятно уже сбросив бомбы, он шел со стороны города почти над Слободкой в окружении белых хлопьев от разрывов зенитных снарядов. Его черный силуэт четко выделялся на безоблачном синем небе. И вдруг самолет задымил и стал быстро снижаться куда-то в сторону Кривой Балки. А в том месте, где он только что был, повисли четыре белых купола парашютов выбросившихся из него летчиков.
   Трудно представить радость, охватившую меня, всех во дворе и на улице. Мы кричали, смеялись, хлопали в ладоши, радуясь тому, что эти четверо, после совершенного ими черного дела, не ушли безнаказанно.
   А 19 сентября с пятницы на субботу, немцы произвели более трех десятков групповых и одиночных налетов с интервалами в 15-20 минут. Воздушная тревога продолжалась непрерывно восемь часов с вечера до утра.
  

IX

   Взяв у Вильки полевой бинокль, я, не пропуская почти ни одного дня, иногда по нескольку раз поднимался на чердак и сквозь чердачное окно подолгу рассматривал в бинокль все, что происходило на открывающемся передо мной участке моря от Нефтяной гавани до восточного крутого, лишенного растительности берега Одесского залива. Не раз видел, как со стороны эллингов стремительно выходил крейсер "Червона Укра§на", разворачивался бортом к румынским позициям, и, застопорив машины, обстреливал из башенных орудий побережье между Фонтанкой и Гигорьевкой. Ночами, когда мы оставались дома, я наблюдал не менее интересное зрелище. В темноте, даже в лунную ночь, я, конечно, не мог увидеть крейсер, но вспышки от выстрелов с одной и с другой стороны давали полное представление об орудийной дуэли между крейсером и береговыми батареями противника.
   В конце первой недели учебы нас предупредили, что в понедельник занятия отменяются. Выходной я провел с Леной и Майей, а вечером мама уже не в первый раз в этом месяце решила остаться ночевать дома, считая, по какой-то ей одной известной примете, что этой ночью немцы Слободку бомбить не будут. Разумеется, спать в своей постели было несравнимо удобнее и приятнее, чем в катакомбах. Желая как можно дольше насладиться этим, я лег рано, а поскольку мама оказалась права, прекрасно выспался. Проснувшись с рассветом, вспомнил, что в школу идти не надо, но все-таки встал вместе с матерью. Она приготовила нам с сестрой завтрак, сказала, что есть в полдень, и ушла на работу.
   Еще накануне перед сном я наметил себе утром пораньше понаблюдать за морем, поэтому, умывшись, наскоро поев, взобрался на чердак, устроился поудобнее и приставил к глазам бинокль. Начинавшийся день был ясным, с чистым почти безоблачным небом и спокойным морем. Однако вместо привычного крейсера на нем я неожиданно увидел сразу три военных корабля, четко выделявшихся на водной глади. Выстроившись в одну линию, они вели беглый огонь по занятому противником побережью. Представшая передо мной батальная сцена захватила меня. Я испытывал чувство гордости за нашу армию. Восхищался Черноморским флотом и военными моряками, которые, кстати, мне всегда нравились больше красноармейцев. Я пытался представить, как там сейчас, у себя в окопах, румыны мечутся и гибнут под снарядами корабельной артиллерии. И тут мои мысли были прерваны внезапным появлением в небе около десятка "юнкерсов". Они устремились к кораблям и начали пикировать на один из них. Но ему на выручку, со стороны города прилетели девять истребителей И-16, с ходу атаковавших немцев. Истребители мешали им прицельно сбрасывать бомбы. К счастью, немцы не имели "мессершмиттов" прикрытия, и наши летчики быстро подожгли два бомбардировщика, которые, дымя, отвалили в сторону.
   Воздушный бой длился минут пятнадцать, после чего "юнкерсы" и "ишачки" улетели. Однако за первой групп
   ой Ю-87 стали подходить новые, разные по числу самолетов. В одной из них я насчитал 24 бомбардировщика. И-16 больше не появлялись, и теперь корабли отбивались от "юнкерсов" своими собственными зенитными пушками и пулеметами. Временами их скрывала сплошная стена из огромных водяных столбов от разрывов фугасных бомб. И все же после каждой бомбежки корабли появлялись вновь.
   Бомбардировка продолжалась с перерывами несколько часов и лишь когда она, наконец, закончилась, я покинул свой импровизированный наблюдательный пункт. Позже Сережка, постоянно выспрашивавший у отца обо всем происходившем в порту и на море, рассказал мне, что обстрел румынских позиций вели эскадренные миноносцы "Бойкий", "Беспощадный" и "Безупречный", что эсминец "Безупречный" получил множество пробоин в корпусе, и, лишившись хода, был отбуксирован в порт, а эсминец "Беспощадный", тоже тяжело поврежденный, ушел под защиту зенитной артиллерии города своим ходом. Из трех эсминцев сохранил боеспособность лишь "Бойкий".
   К вечеру того же дня на Слободке стало известно, что в ночь на 22-е в районе Шицли нашими был выброшен парашютный десант, а у Григорьевки высадили морской. Десантные операции прошли успешно. Десанты соединились с войсками, защищавшими Одессу, и самая близкая к городу часть оборонительной линии в ее восточном секторе отодвинулась от Фонтанки в направлении Григорьевки на 8-10 километров. В ходе наступления десантники захватили дальнобойную четырехорудийную батарею противника, которая обстреливала город и порт. Говорили, что на следующий день эту батарею провезли по улицам осажденной Одессы, и что на щитах орудий было написано: "Она стреляла по Одессе. Больше стрелять не будет!"
   Казалось, сопротивление рвущимся к городу румынам крепнет - становится все более успешным. Последние сводки Совинформбюро тоже особой тревоги не вызывали. Каждый день сообщалось, что наши войска ведут с противником ожесточенные бои, и только 30 сентября после упорных боев враг захватил Полтаву.
   На протяжении первых месяцев войны Приморская армия приковала к себе под Одессой 20 дивизий и 7 бригад, не позволив немцам использовать их для решительного натиска на Москву и Ленинград. Это был немалый вклад в нашу общую победу над фашистами.
   В разговорах военных, которые я иногда случайно слышал, не чувствовалось ни растерянности, ни тем более, обреченности. Была горечь от сознания бездарно начатой войны, злость на немцев за чинимые ими зверства, а главное в словах, в том, как они произносились, присутствовала уверенность, что зарвавшихся завоевателей, рано или поздно, непременно вышибут за пределы нашей Родины.
   В конце сентября, оборонявшая Одессу армия начала готовиться к зиме. Армейские снабженцы заготавливали продукты и теплую одежду для людей, корма лошадям. Ходили слухи, что румын в ближайшее время отбросят от города еще дальше. И как бы в подтверждение им, 2-го октября наши части предприняли успешное наступление в районе Дальника. Подавляющее большинство горожан твердо надеялось, что румынам и немцам никогда не бывать на одесских улицах.
   И вот, когда казалось прочность обороны, а значит и жизнь в городе стабилизировались, вдруг в конце месяца отменили школьные занятия. А, может быть, их никто и не отменял. Просто сами учителя, понимая сложность и бесперспективность учебы в такое время, перестали приходить на уроки. Для меня это явилось полной неожиданностью, и я напрасно пытался отыскать правдоподобную причину случившегося. Ну, а уж того, что в ночь на 1-е октября в Одессу из Севастополя прибудет заместитель наркома ВМФ вице-адмирал Г. Левченко с приказом оставить Одессу, и вовсе никто из одесситов не мог предположить.
   В этом приказе, как я узнал уже после войны, было сказано:
   "В связи с угрозой потери Крымского полуострова, представляющего главную базу Черноморского флота, и ввиду того, что в настоящее время армия не в состоянии одновременно оборонять Крымский полуостров и Одесский оборонительный район, Ставка Верховного Главнокомандования решила эвакуировать ООР и за счет его войск усилить оборону Крымского полуострова".
   По данным партийного архива Одесского обкома КП(б)Украины на 1-е октября вражеская авиация совершила на город 325 воздушных налетов, разрушила 440 зданий. В городе возникло 213 пожаров, 1105 человек погибло, 1937 получили ранения.
  

0x01 graphic

Оборона Одессы

   И все-таки, вряд ли кто-либо из жителей Одессы тогда предвидел, что это только ничтожная часть жертв, на которые война обрекает их после ухода из города Красной Армии.
   К моменту получения приказа Ставки командование ООР было уверенно, что сумеет защитить город. Об этом свидетельствует телеграмма члена Военного совета ООР И. Азарова, направленная 5-го октября на имя начальника Главного политического управления ВМФ, заместителя наркома ВМФ И. Рогова, в которой, в частности, говорилось:
   "... Учитывая наши возможности, настроение, состояние противника, считаем необходимым поставить вопрос перед Ставкой о сохранении Одесского оборонительного района".
   Через сутки пришел ответ наркома:
   "Прекратите обсуждение приказа Ставки и мобилизуйте людей на выполнение его".
   Отправка войск в Крым продолжалась. Скрыть эвакуацию такого масштаба ни от противника, ни от горожан было, конечно, невозможно, особенно, после того как посадку на корабли стали производить в дневное время. Быстрое свертывание обороны не могло происходить абсолютно гладко. Говорили, будто в порту задерживали красноармейцев, покинувших свои подразделения. Горожане проявляли беспокойство. Вопрос о возможной сдаче города обсуждался повсеместно. Люди пытались получить на него ответ в райкомах, райисполкомах, горсовете. Прошел слух о грабежах продовольственных магазинов. От кого-то я даже слышал, что морские пехотинцы расстреливали мародеров на месте. Обстановка стала напряженной - тревожной. Не радовали одесситов и последние сводки Совинформбюро. Наши войска по-прежнему отступали. Оставлены Орел, Брянск, Вязьма, Мариуполь.
   Свободный от школьных занятий, я теперь почти ежедневно бывал у отца. Он чувствовал себя намного лучше и стал выходить в больничный двор. А в начале октября даже отпросился у симпатизировавшего ему лечащего врача на ночевку домой. Благо, идти надо было чуть более десяти минут. Дома отец сказал, что раненые в госпитале настойчиво твердят о начавшемся уходе войск из города. Если уж эвакуируют всех, независимо от тяжести ранения, - рассуждал он, - значит, Одессу скоро оставят. Однако политработники, а по их указанию и старший медперсонал, всеми силами старались убедить раненых в том, что город будут защищать и что никакие провокационные слухи, распространяемые врагом, не должны поколебать нашу волю отстоять Одессу, что без приказа никто из нее не уйдет, а такого приказа нет.
   В ночь с 14-го на 15-е отец снова пришел ночевать домой. В этот раз он сказал матери, что лечащий врач сообщила ему по секрету, будто не позже 19-го или 20-го эвакуируют всех оставшихся в госпитале. На следующий день утром, когда отец вернулся в палату, она оказалась пуста. Не было ни раненых, ни врачей - вообще никого.
   Отец, которого и в этот раз отпустил лечащий врач, все же очень переживал оттого, что не уехал вместе со всеми. Он ходил по пустым палатам, но там не было ни одного человека, который мог бы ему что-нибудь объяснить или помочь. Вернувшись, домой, отец сказал нам, что не знает как ему быть. Бежать в порт догонять раненых - далеко и бессмысленно, так как их, скорее всего, уже отправили из Одессы. К тому же никаких документов у него не было, и ему могли не поверить, что он отсутствовал с разрешения врача. Отец решил вернуться в госпиталь, в надежде, что опоздал не он один. О них вспомнят и все же эвакуируют.
   15-го после целой недели серых, холодных дней снова ярко засияло солнце. Мама впервые утром осталась дома. Хлебозавод, на котором она работала, был остановлен, как, впрочем, и другие предприятия в городе. Остатки готовой продукции - сухари, не выбранные военными, раздали рабочим.
   Оставляя Одессу, командование ООР планировало вывезти из нее все представляющее хоть какую-нибудь ценность. Однако оно не могло не понимать, что выполнить намеченный план практически невозможно. И. Азаров в своей книге "Осажденная Одесса" пишет:
   "... останутся не вывезенными девять тысяч лошадей, две с половиной тысячи автомашин, сто восемьдесят тракторов, девяносто паровозов, восемь тысяч повозок".
   И, наверное, еще много чего другого.
   А 15-го, когда никто нигде ничего не охранял, особенно расторопные слобожане начали растаскивать всё, что попадалось под руку и что можно было унести на себе. С хлебозавода уже не его рабочие, а посторонние, тащили муку и даже тесто. С сахарного завода несли патоку - мелассу, из железнодорожных цистерн, стоявших на насыпи, отделяющей Слободку от города, выскабливали какой-то сомнительный жир, а откуда-то со стороны Молдаванки с винзавода ведрами несли портвейн, который там будто бы сливали прямо в сточную канаву. В городе, судя по всему, происходило нечто подобное.
   Накануне было объявлено, что одесситы, сдавшие свои радиоприемники, могут по имеющимся у них квитанциям получить их обратно в помещении Интерклуба. Свой приемник я собирал сам и не счел нужным сдавать его, а значит, и получать мне было нечего. Но в Интерклуб из нашего двора отправились две моих соседки. Когда они ушли, я вдруг подумал, что приемники тяжелые, трамваи не ходят и женщинам непременно надо помочь. Однако их было две, а я один, поэтому я отправился к Вильке, ничуть не сомневаясь, что в таком добром деле он непременно меня поддержит. Калитку открыл мне Вилька. Мы поздоровались, и я сказал:
   - Быстро одевайся, пойдем в город.
   - Нет, сейчас не могу, - ответил он, - Витька лежит с высокой температурой. Дядя Ваня просил не оставлять его.
   - Что с ним? - спросил я.
   - А Бог его знает. Я не врач. Простудился, наверное.
   - Ладно, раз ты не можешь, пойду к Сережке, попробую его уговорить, а потом снова наведаюсь к тебе, расскажу обо всем, что увижу и услышу в городе.
   Сережка оказался дома и легко согласился на мое предложение. Спустя полчаса мы уже были на Дерибасовской. В Интерклубе действительно возвращали приемники. Возле него выстроилась длинная беспорядочная очередь, состоявшая преимущественно из представительниц слабого пола. У входа образовалась давка, в которой отыскать тех, кому я собирался помочь, нечего было и думать. Поэтому мы стояли в сторонке рядом с оперным театром, издали наблюдая за сотнями теснящихся у Интерклуба галдящих людей. Время от времени из его дверей, словно пробка из бутылки шампанского, выскакивал очередной счастливец с ящиком в руках, потный, расхристанный, но довольный. Судя по услышанным нами репликам проходивших мимо граждан, вновь обретенные приемники были, как правило, не свои, однако равноценные сданным. Только чересчур шустрые ухитрялись взять лучше собственных, потому что, как выяснилось позже, кое-кому и вовсе ничего не досталось.
   То, что происходило у Интерклуба, чем-то напоминало штурм этого здания. Подобное сходство усилилось еще более, когда неподалеку от очереди, а вернее сказать толпы, внезапно разорвался снаряд, осколком которого убило женщину. Больше всего меня поразило то, что ни снаряд, ни гибель человека нисколько не охладили пыл возбужденных обывателей, стремившихся заполучить свое кровное.
   Мы с Сережкой еще немного постояли и, потеряв всякую надежду найти моих соседок, пошли на Приморский бульвар, где остановились почти на том же месте, с которого наблюдали порт после первой бомбежки города. А в этот день мы увидели там огромное скопление войск, машин, лошадей. Казалось, в этом хаосе никто не сможет разобраться, а тем более навести порядок. Но такое впечатление, похоже, ничего общего не имело с действительностью. Погрузка людей и техники на стоявшие у причалов суда шла быстро и непрерывно.
   С бульвара мы вышли к Польскому спуску. Близлежащие к нему улицы и сам спуск до Таможенной площади были запружены медленно двигающимися вниз к порту, колоннами военных, машинами, повозками. И все это при свете дня. А что если при таком столпотворении налетят немецкие самолеты? - подумал я, - они ведь устроят здесь кровавую кашу. Сережке, видимо, в голову пришла та же мысль, потому что он сказал:
   Слушай, Бек, мне чего-то кажется, что мы с тобой выбрали неуютное место для гуляния. Батя говорил, что 8-го бомбили порт, так людей и лошадей там наколошматили кучу. Как бы опять не пожаловали. Двинули ко двору. - Причин не согласиться с ним у меня, разумеется, не было.
  

X

   Слоняясь в конце дня по пустынным, будто вымершим улицам Слободки, я на Романовской, почти у самой церкви, увидел двух оседланных, явно брошенных военных лошадей. Они, ни к чему не привязанные, неподалеку одна от другой, лениво пощипывали у заборов чахлую траву. Ближняя ко мне - рыжая с белой отметиной на лбу, привлекла мое внимание тем, что у нее к седлу была приторочена армейским ремнем с подсумками винтовка СВТ-40.
   Когда я подошел к этой лошади, она повернула ко мне голову, равнодушно посмотрела на меня, звучно фыркнула и не только не отошла, но даже ткнулась мордой в мое плечо. Я легонько ладонью похлопал ее по шее и сначала хотел сесть в седло, однако здравый смыл, подсказал мне, что рисковать не стоит, так как никогда прежде я этого не делал. Я взял ее за повод и повел за собой по направлению к дому. Пока мы шли к нему, цокот лошадиных копыт о булыжную мостовую гулко раздавался в предвечерней тишине улицы. У себя во дворе я привязал свою находку к вербе у нашей летней кухни, но что с ней делать дальше, как ухаживать, чем кормить, понятия не имел. К своему стыду, я даже не напоил ее, может быть потому, что толком не представлял себе как это сделать или просто не подумал о том, что она возможно хотеть пить. Винтовку и патроны, которых в подсумках оказалось около трех десятков, отнес в летнюю кухню, и чтобы они случайно не попались на глаза родителям, положил в ящик, в котором обычно хранился уголь, тщательно прикрыв их порожними мешками.
   Пристроив лошадь и неожиданно доставшуюся мне винтовку, я снова вышел на улицу. Вокруг было все так же тихо. Слышалось даже шуршание о мостовую сухих листьев, подгоняемых легким ветерком. Угасающий шар осеннего солнца медленно спускался за длинную, серую стену колонии Психиатрической больницы. В истерзанном постоянными бомбежками, прострелянном артиллерией городе, наступил тот роковой вечер, после которого никто из одесситов уже не мог ни предвидеть, ни планировать свое завтра. Грядущий день для большинства из них был страшен своей пугающей неизвестностью.
   Дворняжка с лохматой, неопределенного цвета шерстью из дома напротив, всегда при встречах со мной дружелюбно вилявшая хвостом, на сей раз, будто не узнав меня, быстро юркнула в подворотню. Я подумал, что, может быть, состояние тревожной неизвестности, угнетавшее людей, передалось домашним животным, лишив и знакомого мне пса обычной приветливости.
   Когда совсем стемнело, за кладбищем начали что-то взрывать. Слышались взрывы и со стороны Пересыпи, а в порту они продолжались почти до рассвета. Как потом стало известно, это наши саперы, уходя, уничтожали городскую электростанцию, разрушали дамбу Хаджибеевского лимана, рвали в порту причалы, Воронцовский мол, сжигали все складские помещения. Ночью с чердачного окна я наблюдал пожары, особенно яркие в районе порта. Для тех, кто оставался в городе, ночь с 15-го на 16-е октября была, пожалуй, самой тревожной с начала войны.
  

XI

   Не зря говорят - утро вечера мудренее. Поднявшись утром с постели, я понял, что, став хозяином лошади, совершил ошибку. Исправить допущенную оплошность большого труда не составляло. Я вывел ее за ворота и отпустил на все четыре стороны. В это утро, наверное, ни один человек в городе уже не сомневался, что Одесса оставлена на милость победителя.
   Отец боялся, что с приходом румын в квартирах начнутся обыски, поэтому спешно разбирал немногие семейные документы, рвал школьные грамоты сестренки, на которых были изображены Ленин и Сталин. Я ему в этом отношении хлопот не доставил. За все время учебы в школе ни одной грамоты я не получил. Не пощадил отец и свой портрет, снятый с заводской доски почета, поскольку не знал, как отнесутся оккупанты к надписи под ним: "Лучший рабочий заготовительного цеха И. И. Бекерский", попадись она им на глаза. Представляю реакцию отца, если бы он узнал, что я притащил домой боевое оружие.
   С вечера я решил на следующий день непременно испробовать его в овраге за кладбищем. Желание скорее пострелять одолевало меня так сильно, что я едва дождался утра. Воспользовавшись тем, что отец и мать заняты, незаметно вышел за дверь, открыл летнюю кухню, достал из угольного ящика винтовку и набрал в карманы часть патронов. Затем, убедившись, что ни родители, ни соседи меня не видят, быстро пересек двор и оказался на улице. Вокруг, как и вечером, стояла тревожная, зловещая тишина. Ни людей, ни даже собак. Впрочем, удивляться не приходилось. Предприятия в городе демонтированы, магазины пусты и закрыты. Слобожанам некуда и незачем было выходить из своего жилья. К тому же, с минуты на минуту здесь могли появиться вражеские солдаты. Да и утро выдалось серое, тоскливое - под стать душевному состоянию людей. Время приближалось к девяти, а солнце все еще, будто опасаясь чего-то, медлило показываться из-за облаков. За всю дорогу мне так никто и не встретился.
   Когда я достиг середины кладбища, в небе вдруг появились два каких-то странных, черных, никогда прежде мною невиданных, самолета. Опознавательных знаков я на них не помню. Самолеты походили на наши У-2, только в отличие от них были не бипланами, а монопланами. Они довольно низко и медленно кружили над Слободкой, как будто что-то высматривая. Конечно это немцы, - подумал я, - и тут же решил, что в овраг идти незачем, так как лучшие мишени для своей стрельбы трудно придумать. Я стал стрелять по ним, целясь, то в один, то в другой. Не знаю, привлек ли я своей стрельбой внимание управлявших самолетами летчиков. Но, покружившись еще немного, они улетели, а я к тому времени израсходовал весь свой боезапас.
   Стрелять было нечем, поэтому, повесив винтовку на плечо, я пошел домой, где первым делом сквозь щель в воротах убедился, что во дворе никого нет, быстро прошел в летнюю кухню, и тщательно обернув винтовку и остававшиеся здесь патроны мешковиной, снова положил их в угольный ящик, забросав сверху всяким хламом.
   Спрятав винтовку и патроны, я снова вышел со двора. Вокруг по-прежнему стояла тишина. Городская, как впрочем, и другие улицы Слободки, была почти безлюдна. На стене церабкоопа я увидел длиннющее, набранное мелким шрифтом Обращение Одесского обкома КП(б)У и Одесского областного Совета депутатов трудящихся к гражданам Одессы, в котором говорилось:
  
  
  

"Дорогие товарищи!

  
  
   Кровожадные фашистские захватчики вероломно напали на нашу любимую Родину. Орды двуногих зверей хотят закабалить советский народ, сделать нас, свободных граждан, своими рабами, разорить наши города и села, забрать все богатства, созданные нашим упорным трудом. Они хотят оторвать нашу родную Украину от великого Советского Союза, от братского русского народа, с которым мы построили новую радостную жизнь, выковали свое счастье. Они хотят посадить на плечи трудящихся помещиков и капиталистов, отобрать у нас фабрики, заводы, землю, наши плодородные поля, сады, реки, озера и заставить нас работать на панов-эксплуататоров.
   Фашистские людоеды сеют на своем кровавом пути смерть, издевательства, голод, грабежи, они расстреливают невинных стариков, детей, насилуют женщин и девушек, сжигают живьем и отравляют пленных и раненых красноармейцев. Кровь стынет в жилах от подлых действий фашистских палачей.
   Наша славная Красная Армия, Военно-Морской и Воздушный флот героически отражают натиск фашистских банд. Десятки лучших вражеских дивизий уничтожены на поле боя, миллионы фашистских солдат нашли себе могилу на нашей земле. В тылу врага все ярче разгорается пламя партизанского движения. Тысячами гибнут фашисты от партизанских штыков и пуль.
   Приближается час грозной расплаты с кровавыми варварами. Дорогой ценой заплатят они за смерть наших сыновей, братьев и отцов, за слезы наших матерей, вдов и детей. Кровь за кровь, смерть за смерть! вот лозунг борьбы против подлого врага. Ни одно убийство, ни одно насилие фашистских зверей не останется неоплаченным. Силы советского народа-богатыря, поднявшегося на священную войну, неисчислимы, и пускай враг не тешит себя некоторыми успехами, частным захватом нашей территории, ибо это не имеет решающего значения для исхода борьбы. Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!
   Кровавый враг захватил территорию нашей области. Он пытался уже давно захватить и наш солнечный любимый город. Больше двух месяцев длилась осада города Одессы. У ее ворот враг сосредоточил крупнейшие силы. Героические защитники Одессы, Красная Армия, Черноморский флот, поддерживаемые всеми трудящимися, с невиданным героизмом и мужеством защищали советское Причерноморье. Они с честью выполнили долг перед Родиной. На подступах к Одессе нашли свою бесславную смерть десятки румыно-немецких дивизий, сотни тысяч фашистских бандитов. Весь советский народ, весь мир, затаив дыхание, следил за доблестными защитниками социалистической Одессы. Славные защитники Одессы показали волнующие примеры беззаветной любви к Родине, к родному городу, проявляя массовое бесстрашие и коллективный героизм.
   Однако теперь, в связи с изменившейся обстановкой в условиях длительной осады, Одесса слишком далеко отстоит от питательных баз и потеряла свое прежнее стратегическое значение. В силу этого Советское правительство и Главная Ставка решили оставить город Одессу, отозвав войска на другие участки фронта.
   Дорогие друзья рабочие, колхозники, интеллигенция г. Одессы и Одесской области! Сколько мы с вами положили труда, чтобы построить фабрики и заводы, оснащенные первоклассной техникой, чтобы на бывшей панской земле, которую Советская власть отдала вам в вечное пользование буйно расцветала наша счастливая, зажиточная жизнь. Только при советской власти каждый рабочий, крестьянин, интеллигент почувствовал, что такое настоящая жизнь и в полной мере пользовался всеми ее благами. Сколько сил и средств вложено в социалистическое преобразование нашего города, волею большевистской партии превращенного в подлинную Южную Пальмиру!
   И вот теперь трижды проклятый Иуда-Гитлер со своей бандой посягнул на нашу волю, на наше счастье, на наши богатства. Но никогда не бывать этому, никогда не отобрать у нас наших завоеваний. Мы не отдадим немецким разбойникам кровью и потом нажитого нами добра, мы не отдадим себя в кабалу и рабство немецким бандитам. Мы сами себе хозяева, мы любим свою власть, мы любим свою солнечную Советскую Украину, мы любим наш великий Советский Союз и за них будем драться до последней капли крови, мы будем бить врага жестоко, неустанно, до полного его уничтожения.
   Областной комитет партии исполком областного Совета депутатов трудящихся призывает вас не складывать ни на минуту оружия в борьбе против оккупантов. Беспощадно расправляйтесь с немецко-румынскими захватчиками, бейте их на каждом шагу, преследуйте по пятам, уничтожайте их, как подлых псов. Пусть в каждом доме, на каждом дворе и улице, на больших и малых дорогах врага подстерегает смерть. Создавайте диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога лесов, складов и обозов. Создавайте невыносимые условия для врага и всех его подсобников, преследуйте и уничтожайте их на каждом шагу, саботируйте и срывайте все мероприятия захватчиков.
   В районах нашей области грозным пламенем разгорается партизанское движение. Славные дела наших партизан уже известны всему Советскому Союзу. Организуйте новые партизанские отряды! Пусть в каждом районе, в каждом селе нашей области и в г. Одессе грозно пылает пламя партизанской мести! Действуйте смело и бесстрашно, беспощадно бейте и уничтожайте врага!
   Весь многомиллионный советский народ поднялся на Великую священную Отечественную войну. Приближается час страшной мести, час освобождения вас от ярма оккупантов. Наша страна и ее великий народ, все передовое человечество никогда не забудут тех, кто в эти дни без страха в душе громит коричневых бандитов в тылу и на фронте.
   К оружию товарищи! К оружию и грозной мести врагу! Будем биться до тех пор, пока враг не будет окончательно уничтожен и стерт с лица земли. Вперед, за нашу победу!"
  
   Я внимательно дважды прочел Обращение. Однако многое в нем оставалось для меня неясным. Я не мог понять, почему Красная Армия уходит из Одессы, когда "Приближается час грозной расплаты с коварными врагами". Отчего, оставляя город с его жителями, и в том числе со мной и моей семьей, фашистским людоедам, которые "сеют на своем кровавом пути смерть, издевательства, голод, грабежи... расстреливают невинных стариков, детей, насилуют женщин и девушек", обком утверждает, что это "... не имеет... значения"? Как могли уничтожить "на поле боя миллионы фашистских солдат", если по нашим же данным на Советский Союз напало 120 дивизий, то есть всего около двух миллионов немцев? Кто же тогда заставляет так стремительно отступать Красную Армию? Как могли найти под Одессой "бесславную смерть... сотни тысяч фашистских бандитов", если, опять же по сводкам Совинформбюро, их здесь было всего около трехсот тысяч? Кому же тогда отдают Одессу? Или еще: "Они хотят... отобрать у нас фабрики, заводы, землю". У кого это "у нас"? А как понимать: "мы... будем драться до последней капли крови"? Кто это "мы"? Ведь авторы Обращения явно не себя имели в виду. Для чего диверсионные группы должны сжигать леса, если именно в лесах им проще всего скрываться? Почему армия, главное назначение которой защищать свою страну и свой народ, уходит из города, а его горожан, абсолютно неподготовленных к войне, призывают "не складывать ни на минуту оружия"? Какого оружия? Кто и когда давал его горожанам? Как понимать слова: "Давайте ему вместо хлеба пули"? Какого хлеба? В частности у нас, кроме нескольких килограммов сухарей, полученных мамой на заводе в день его закрытия, никакого хлеба не было. И еще: "мы не отдадим... кровью и пСтом нажитого добра". О каком добре идет речь? Ни у нас, ни у всех, кого я знал, кроме убогих комнатушек и нищенских зарплат, никогда не хватавших от получки до получки, другого добра я не видел.
   Перечитывая Обращение теперь, прежде всего, начинаешь думать, что написано оно людьми явно недалекими. Поражает его непомерное многословие и невероятная трескотня при чрезвычайной скудности содержащейся фактической информации. Видимо, только так наши партийные руководители представляли себе форму общения с управляемым ими народом. Она непохожа на нормальный обмен мыслями равных по интеллекту существ и скорее напоминает "язык" дрессировщиков, работающих в цирках с животными. Единственное назначение такого языка состоит в том, чтобы заставить их выполнять необходимые команды.

0x08 graphic
Часть III
907 дней и ночей во власти врага

  
  
  
  

Оккупанты входят в город

  
   Согласно общепринятой версии командование Приморской армии блестяще эвакуировало войска из осажденной Одессы, а румыны, после того как Красная Армия оставила город, еще долго не решались войти в него.
   Предшественник генерала И. Петрова на посту командарма генерал-лейтенант Г. Сафронов рассказывает о подготовке ухода советских войск из Одессы следующее:
   "- Теперь подсчитаем наши транспортные ресурсы - сказал Жуков (Контр-адмирал Г. Жуков - командующий Одесским оборонительным районом) и начал составлять список транспортов, которые можно использовать для эвакуации войск. В составлении этого списка ему помогал и Азаров.
   Несколько раз они читали и дополняли список, и потом Жуков передал его мне.
   - Вот, Георгий Павлович, тебе список посудин, и ты набросай план эвакуации.
   Получив исходные данные, я пошел в свой кабинет и засел составлять план эвакуации, точнее, отрабатывать порядок отхода войск на последующие тыловые рубежи и выведение дивизий из боя для эвакуации.Теперь четыре дивизии армии занимают фронт 65 км. Оставить на этом фонте две дивизии нельзя, нужно фронт сокращать, а это можно сделать лишь путем отхода на другой, более короткий рубеж, конкретно - на вторую линию главного рубежа обороны Крыжановка, Усатово, Татарка, Сухой лиман. Фронт этого рубежа составляет 40 км, из которых 15 км проходит по лиманам. Такой рубеж две стрелковые дивизии оборонять на протяжении короткого срока могут, хоть этим дивизиям придется отбиваться от противника, превосходящего их состав в десять раз.
   Мною за это время было продумано несколько вариантов, прежде чем окончательно принять какое-то решение: ведь этот вопрос для меня был новым, с этим вопросом я не был знаком даже в теории.
   С отводом двух дивизий на последующие рубежи - чтоб одну из них эвакуировать - у меня дело не клеилось. Как я не прибрасывал - решение, которое требовалось, у меня не выходило. По моим выкладкам получалось, что эвакуировать целиком одну дивизию из двух невозможно. Можно эвакуировать несколько полков, но из разных дивизий. Никаких сложных перегруппировок противник нам сделать не позволит.
   Против моего предложения об отводе армии на вторую линию главного рубежа обороны и выводе двух дивизий из боя у Жукова возражений не было.
   ... Я предложил за город не сражаться. За дни боев противник превратит его в руины. Ведь по городу будут вести огонь несколько сот орудий и минометов. Город все время будет охвачен огнем. Можно предположить, что из 300 тысяч жителей, которые остались в Одессе, десятки тысяч будут убиты и ранены или завалены камнями разрушенных домов...
   - Нужно отвести две наши последние дивизии со второй линии главного рубежа обороны сразу в порт на корабли, а для того, чтобы мы смогли разместить на приданных нам транспортах бойцов, отказаться от эвакуации лошадей, части автомашин и даже части артиллерии. Это будет для нас дешевле, чем разрушение города и потерь местного населения.
   - Георгий Павлович, я согласен с твоим предложением. Надеюсь, что нам не придется уничтожать машины, а тем более артиллерию. Будем добиваться от Октябрьского увеличения нам транспортных средств.
   Больше мне над планом эвакуации не пришлось думать. Я доработался до инфаркта и 5 октября был эвакуирован в Севастополь".
   Из приведенной цитаты следует, что, во-первых, горожане, оставленные в Одессе, должны быть вечно благодарны командующему Приморской армии генерал-лейтенанту Георгию Павловичу Сафронову за его отказ от ведения боев в городе, и во-вторых, здесь же вполне определенно сказано, что намерение одновременно отвести две последние дивизии в порт для посадки на корабли принадлежит именно ему.
   Тем не менее, член военного совета ООР генерал-майор Воронин в своих воспоминаниях говорит:
   "Петрову, прежде всего, пришлось решать вопрос о том, как организовать вывод войск из боя и эвакуацию армии. К тому времени у работников оперативного отдела штаба уже возникла мысль: нельзя ли отвести войска с рубежа обороны не последовательно, как предлагалось прежде, а сразу? И. Е. Петров утвердил эту идею, я его в этом поддержал".
   Если "у работников оперативного отдела штаба" и возникла такая мысль, то произошло это с опозданием, поскольку генерал Сафронов высказал ее раньше.
   Маршал Н. Крылов по этому поводу пишет:
   "Что же касается Петрова, то командарм был с самого начала в курсе разработки этого плана и горячо его поддерживал, считая, что необходимо до предела сократить сроки эвакуации, чтобы противник не воспользовался постепенным ослаблением нашей армии для решительной атаки и прорыва фронта. Возможность одновременного отвода войск Иван Ефимович обсуждал почти со всеми командирами дивизий, которые отнеслись к нему позитивно. Мы начали ориентироваться на завершение эвакуационной операции в ночь на 17 октября".
   К. Симонов приводит рассказ об эвакуации Одессы И. Петрова, принявшего командование Приморской армией 5 октября 1941 года:
   "Стояла темнота. Все уже были готовы. Только солнце село, полки сразу по сигналу снялись и пошли... В величайшем порядке и спокойствии части вошли в порт. Каждая пришла к своему кораблю, к своей пристани. Морской частью эвакуации командовал адмирал Кулешов. Штаб Одесского оборонительного района переехал на крейсер "Червона Украина", штаб армии перебрался туда же. Остались Крылов, Кулешов и я. В последний момент пришло двенадцать немецких самолетов, и бомбили порт. Пакгаузы горят, в гавани полусвет. Погрузка идет при мерцающем зареве пожара. Самолеты кладут бомбы по этим пожарам, по порту, по сооружениям, а не по кораблям. Мы заехали на КП моряков в самом порту... В половине четвертого Крылов, Кулешов и я проехали вдоль причалов. На пристанях оставалось только несколько подрывных команд. Кораблям было уже приказано отойти на рейд. Мы сели на катера. Была подана команда взорвать мол. И вот рвануло Воронцовский мол. Туда было заложено шесть тонн тола. Пристани взлетели в воздух. Стало совсем светло. Мы проходили на катере мимо подорванного Воронцовского мола. Эскадра стояла на рейде и уже трогалась в путь. Корабли были видны до самого горизонта. В этот момент началась бомбежка эскадры, головная часть которой уже ушла на семьдесят километров от Одессы. Бомбили, но не попадали. Им удалось потопить только одно небольшое судно, а все остальные благополучно пришли в Севастополь".
   Операция по выводу войск Приморской армии из осажденной Одессы по своей подготовке и безукоризненному выполнению, безусловно, ни в какое сравнение не идет с предшествующей ей Таллинской или последовавшей через восемь месяцев Севастопольской. И это притом, что, как отмечает Азаров:
   "Не мог не узнать противник о непрерывном движении воинских частей к порту, иначе для чего бы существовала его разведка?
   Вечером 6 октября нам доложили, что звуковещательные станции противника на переднем крае призывали бойцов Красной Армии переходить на их сторону, говоря: "Одессу большевики оставляют. Ваше сопротивление бесполезно"... Все мы думали об одном и том же: почему противник не мешает отходу наших частей?"
   Мне кажется, успех этой операции обусловлен в какой-то мере тем, что под Одессой все-таки были не немцы, а румыны, к тому же потерявшие здесь огромное количество своих солдат.
   Маршал Крылов пишет:
   "В боях за Одессу участвовало, вместе с гвардейской и пограничной, восемнадцать неприятельских пехотных дивизий. К началу войны в каждой насчитывалось от 13 до 14 тысяч солдат и офицеров. А общие потери (убитыми, ранеными, пленными), например 6-й пехотной дивизии составляли 20132 человека. 14-й пехотной - 18001, 13-й и 15-й - более чем по 16 тысяч. Из остальных лишь три дивизии потеряли меньше половины своего первоначального состава".
   Судя по этим данным, из румынских дивизий с учетом пополнения выбыло от 50 до 150 процентов личного состава, то есть около 100 тысяч человек. Поэтому хотя румыны и знали, что советская армия оставляет город, но, не желая рисковать выжившими в боях, выжидали, когда из него уйдут последние защитники, чтобы войти сюда без борьбы и лишней для себя крови.
   Вице-адмирал И. Азаров в книге "Осажденная Одесса" говорит:
   "В 5 часов 10 минут сигнальщики доложили о выходе из гавани последнего транспорта".
   Оккупанты вошли в город около часу дня. Таким образом, пауза между уходом из Одессы Красной Армии и появлением в ней противника составила примерно 8 часов. Однако все, кто позже рассказывал об эвакуации Приморской армии, непонятно по какой причине и будто сговорившись, увеличивают названную паузу до суток или хотя бы до полусуток. Возможно, на подобную неточность не стоило бы обращать внимания, но я все же истины ради делаю это.
   Вот как первый день оккупации города описывает В. Карпов:
   "Про то, что происходило в оставленной Одессе, у Ивана Ефимовича Петрова есть такая запись:
   "Разведчики, оставленные из числа моряков, солдат и офицеров в городе для того, чтобы наблюдать за движением противника, прибыв в Севастополь, докладывали: на протяжении ночи на 16 октября противник никаких активных попыток перейти линию фронта не делал, хоть ему было вполне понятно, что Одесса эвакуировалась.
   Часам к восьми утра 16 октября отдельные группы разведчиков противника несмело и нерешительно перешли прошлую линию фронта и лишь к часу дня вышли на окраины Одессы. Румынская армия на протяжении дня 16 октября оставалась в своем расположении, опасаясь войти в Одессу, и только 17-го, через сутки после эвакуации наших войск, передовые части румын вошли в город".
   То же самое утверждает Крылов:
   "Лишь спустя сутки - это установила наша разведка - противник осмелился вступить в Одессу".
   Группа авторов в книге "73 героических дня" сократила интервал между уходом наших войск и появлением в Одессе румын до полусуток:
   "Только к вечеру 16 октября на улицах Одессы показались авангардные части противника. Их встретили огнем бойцы разведывательно-диверсионного отряда В. А. Молодцова (Бадаева), партизаны".
   Здесь время появления румын на улицах, а тем более огонь по ним диверсионных групп и партизан сплошной вымысел, но так как названная книга принадлежит группе лиц, то претензий к конкретному автору предъявить невозможно.
   Г. Карев в своем очерке "Одесса - город герой" говорит:
   "Только вечером появились на пустынных улицах города первые группы вражеских разведчиков".
   В фонде Одесского Государственного историко-краеведческого музея я нашел рукопись А. Вдовиченко, озаглавленную "Так это было", в которой автор-очевидец тех далеких событий, отрекомендовавшая себя как "бывшая партизанка Одесского Приморского райкома соединения (?!) тов. Лазарева", сообщает:
   "16 октября 1941 г. с самого утра мы не слыхали ни одного выстрела, а к вечеру ко мне пришла сестра, и говорит, выйди на улицу и посмотри, идут цыгане с шатрами, закрадываются в наш город, как воры, это румынские войска, а сзади их идут немцы. Я только хотела дать кушать своей семье, поставила на стол и не успела подать вилки, как фашистские солдаты ворвались к нам на квартиру без спроса, хватают все грязными руками из тарелок. Они не променули кухни, высыпали остальной обед себе прямо в шинели и ушли..."
   Несчастные "фашистские солдаты". Их, наверное, перед приходом в Одессу долго морили голодом. К тому же не научили мыть руки перед едой и котелков у них, конечно, не было, поэтому они и "высыпали остальной обед себе прямо в шинели".
   Вступление румын в город в названных мной книгах описано со слов безымянных разведчиков, в силу чего спорить с ними, доказывая, что оккупанты вошли в него не "через сутки" и никто по ним не стрелял, бессмысленно. Что же касается автора рукописи, которая, кстати, приходится родной теткой Вилькиной одноклассницы - Вали и которую я встречал у нее, то она вполне могла наблюдать появление оккупантов в Одессе своими глазами. Но всё, написанное Вдовиченко, скорее всего в угоду райкомовским функционерам, чистейшей воды вымысел.
   А вот свидетельство еще одного очевидца - А. Лопатто. В книге о своем отце "Э. К. Лопатто инженер, ученый, партизан Великой Отечественной", он пишет:
   "Всё в природе было суровым, мрачным и напряженным в тот день, когда к вечеру румынские кавалерийские разъезды осторожно, опасаясь засад, вошли в Одессу. Небо нависло черной копотью над землей, а солнце, казалось, и вовсе остановилось. Никто завоевателей не встречал, цветов и улыбок не дарил. Кое-где один-два одессита. Настороженная походка, позы, взгляды".
   Чувствуется, что сын повествуя об отце, стремится придать своим воспоминаниям художественную форму. Однако его: "Небо повисло черной копотью" и в тоже время "солнце" при таком-то небе, вопреки очевидному желанию автора не впечатляют, тем более что тот день, исключая утро, был ясным, без всякой черной копоти. А "настороженная походка, позы, взгляды", относящиеся то ли к одесситам, то ли к румынам, выглядят просто неуклюже.
   С Александром Эдуардовичем Лопатто я знаком лично. Короткое время он был моим преподавателем в ОИСИ, а затем коллегой по работе и ученому Совету. Он, как и я "технарь", то есть человек, у которого точность обычно профессиональная черта, поэтому трудно объяснить допущенные им огрехи, прежде всего в названии книги. Как следует из ее текста, отец Александра Эдуардовича был вовсе не партизаном, а в лучшем случае подпольщиком, что, разумеется, не одно и то же. Вторая неточность заключается в утверждении: румыны вошли "к вечеру... опасаясь, а солнце остановилось" - значит, светило, следовательно, был день. Кроме того, можно усомниться и в названном им числе одесситов, ставших свидетелями появления румын в Одессе, если, конечно, Александр Эдуардович в это время сам был в городе, а не на родительской даче, на 14-й стации Большого Фонтана.
   Судя по книге, семья Лопатто была в числе обласканных Советской властью. Ведь не зря же автор по ходу своих воспоминаний часто делает реверансы в ее сторону и страшно возмущен высказываниями людей, таких как его коллега по работе кандидат технических наук В. Новокрещенов, "порочащих" эту власть.
   В оккупацию ему тоже жилось не так уж плохо. Когда слушать радиопередачи одесситам категорически, под страхом расстрела, запрещалось, его семья могла позволить себе купить дорогой радиоприемник. Свободно пользовалась им, и, как можно понять из повествования Александра Эдуардовича, не только посещала Оперный театр, куда, главным образом, допускались лишь немцы и румыны, но даже с городскими властями присутствовала на торжественном открытии этого театра. А сам он имел возможность посещать университет, учеба в котором стоила не дешево.
   Перед освобождением города нашими войсками отец Лопатто получил от румынского руководства специальное удостоверение, позволявшее ему и членам его семьи передвигаться по городу в любое время суток, а при желании эвакуироваться из Одессы в Румынию со всеми из нее удиравшими. И после этого, Александр Эдуардович заявляет:
   "... десятки и сотни, примазавшихся к подпольной деятельности и партизанскому движению бывших владельцев бодег и самогоноварен. Одни утверждали, что разминировали не заминированный оперный театр, другие якобы препятствовали разрушению взорванных причалов в порту, третьи, работавшие на румынских и немецких предприятиях, разумеется, саботировали их работу, четвертые кого-то укрывали, пятые, десятые, сотые..."
   Ну, допустим - отец подпольщик. А сам-то он, так любящий Советскую власть, что делал во время оккупации? Чем помог восстановлению этой власти? Что лично ему дает право судить других?
   На стр. 60 книги А.Э. Лопатто читаем: "... по зрению снят с воинского учета еще до начала войны" и тут же добавляет, что отцу обещали освободить "его от мобилизации". Если снят с учета, то зачем же освобождать?
   Моему школьному товарищу Октябрю Гридину слабое зрение не помешало уйти на фронт добровольцем, а вырвавшись из плена и вернувшись домой, начать борьбу с оккупантами. Да и вообще военнослужащие в очках не такая уж редкость. Правда, Александр Эдуардович в конце своей книги говорит:
   "... пора в полевые военкоматы. До полной победы еще более года", но тут же добавляет - "Полевой военком четок и непреклонен: старшекурсникам оканчивать учебу, строителям особенно: надо готовиться к послевоенному восстановлению".
   Ну, вот и хорошо! Зачем принимать участие в боях? Там ведь и убить могут.
   Теперь, когда писать разрешается все что угодно, в воспоминаниях еще двух очевидцев, я нашел следующие любопытные подробности:
   "... на улице Ришельевской и Бебеля часть населения встречала оккупантов с цветами, а старики с царскими наградами", или еще: "...по Аркадийской дороге движется толпа дядей и тетей, дедушек и бабушек в соломенных шляпах. Впереди всех идет высокий старик в черном костюме и сорочке со стоячим воротником. Он подходит к офицеру и передает ему поднос с хлебом и солью...".
   Как видим, кое-где в Одессе и даже не в одном месте румын, оказывается, встречали не "огнем бойцы разведывательно-диверсионных отрядов В. А. Молодцова (Бадаева)", а цветами, хлебом-солью, и происходило это явно не вечером. Хотя мало верится в то, что кто-то двадцать лет хранил специально для такого случая соломенную шляпу, стоячий воротник и царские ордена. А, в общем-то, в приведенных мной цитатах такое удивительное единодушие, что я даже стал думать, не подводит ли меня память, и видел ли я действительно то, что видел собственными глазами? Чтобы избавиться от сомнений, я опросил нескольких своих сверстников - бывших слобожан, имена которых упоминаю в своей повести. Ко всем я обратился с одним и тем же вопросом: "В какое время и как румыны появились на Слободке 16 октября?" Все они назвали полдень. И, разумеется, ни каких "разведывательно-диверсионных отрядов", якобы встретивших оккупантов огнем, и в помине не было. Таким образом, вышеназванные авторы невольно, а возможно намеренно, исказили истину.
  

О социалистическом реализме
и советской литературе

   Переходя к изложению своих воспоминаний, связанных с оккупацией Одессы и намереваясь рассказать об одесском подполье, я счел для себя не лишним восстановить в памяти давно прочитанные романы А. Фадеева (Булыги) "Молодая гвардия" и В. Катаева "За власть Советов". Поскольку в первом говорится о подпольной борьбе с немцами молодежи Краснодона, то есть о событиях, сходных с теми, какие отчасти станут предметом моего дальнейшего рассказа. Во втором - речь идет непосредственно об оккупированной Одессе. И хотя, в отличие от "Молодой гвардии", действующие лица в романе Катаева вымышлены, он в очерке "Катакомбы", называя руководителей партизанского отряда одесского Пригородного райкома, которому посвящена книга "За власть Советов", раскрывает прототипов главных ее героев. Кстати, в музейной рукописи, упоминавшейся мною ранее, партизанский отряд Пригородного райкома превращен в "соединение", но пусть подобная вольность в обращении с военными терминами останется на совести автора рукописи.
   Главная причина, заставившая меня вновь перечитать названные романы, заключалась в намерении узнать, какими литературным приемами пользовались известные писатели, раскрывая тему сопротивления моих соотечественников иноземным захватчикам на оккупированных территориях.
   Само собой разумеется, что и та, и другая книги написаны в духе социалистического реализма, первое представление, о котором я получил еще в школе на уроках русской и украинской литературы. Мои учителя едва ли сами достаточно четко понимали смысл социалистического реализма, но вполне уверенно формулировали его суть фразой: "Утверждай и это будет". Что "это"? - спрашивал я себя и не находил ответа. Однако уже хорошо понимал, что вставший передо мной вопрос коварный, так как связан не просто с реализмом, а с реализмом социалистическим, когда надо не доискиваться смысла, а верить, что бы не говорилось. Поэтому у своих учителей в классе ничего спрашивать не стал. И все-таки, не может быть, - думал я, - чтобы всё, чего бы не утверждали, сбывалось. Такого не бывает. Наверняка здесь имеется в виду, - рассуждал я, - только "самое передовое, самое правильное в мире" учение. Это его нужно утверждать всегда и везде - неукоснительно следуя ему в любом художественном произведении. Но тут возникал новый вопрос: если оно "самое правильное", то зачем же его утверждать? Ведь, правда очевидна, и доказывать ее - нет надобности. Она сама себя утверждает. Доказывать и утверждать нужно лишь то, что вызывает сомнения, что просто так никто на веру не примет. Вот тут уж надо потрудиться, особенно, если желаемое выдают за действительное, черное за белое. Здесь социалистический реализм как раз, кстати, и его, скорее всего, надо понимать не "Утверждай и это будет", а "Утверждай и тебе поверят", обязательно поверят, тем более что требуемая вера достигалась не убеждением, а принуждением.
   Что "это будет" нам "утверждали" на протяжении более семидесяти лет и самое удивительное, многие из нас искренне верили в прекрасную сказку о светлом будущем. И вели себя в полном соответствии с хлесткой украинской пословицей: "Обіцянка - цяцянка, а дурню радість".
   Ну а мне лично в ту пору, в общем-то, было наплевать на тонкости нового литературного направления. Я просто любил читать, отдавая предпочтение книгам дореволюционных или зарубежных авторов. А отказавшись от дальнейших попыток выяснить истинный смысл, заключенный в понятие "социалистический реализм", поступил очень даже благоразумно, избавив, тем самым, своих учителей от лишних хлопот что-то мне растолковывать, а себя от больших неприятностей, сопряженных с подобного рода "нездоровым" любопытством.
   Уже в старших классах школы добрый здравый смысл подсказал мне, что в нашей "самой свободной" стране скользкие вопросы опасно задавать вслух, а искать на них ответа в официальных инстанциях смертельно опасно. Конечно же, я не был самым осторожным мальчиком в школе. Так наверное, думало большинство школьников, не говоря уж о взрослых. В те Богом проклятые годы эта линия поведения была единственно правильной, в чем я лишний раз убедился уже после войны в армии, в том же Хабаровске, о котором уже однажды рассказывал.
   Случилось это, если мне не изменяет память, в 1949 году. Служил я тогда в 50-м стрелковом полку. И был у меня там не то чтобы близкий друг, а так хороший приятель - старший сержант, полковой радист. Он чем-то внешне напоминал Дябку. Такой же темпераментный, добродушный и откровенный. И может быть, именно это сходство тянуло меня к нему. Обязанности радиста отнимали у него немного времени. Постоянного, назойливого контроля начальства он тоже не испытывал, поэтому свой, необычно большой для сержанта досуг мог использовать, как ему заблагорассудится. И этот парень - моего возраста и, если не ошибаюсь, со средним образованием, тратил время не на сон, как поступило бы большинство сослуживцев на его месте, поскольку твердо блюло одну из основных солдатских заповедей - солдат спит, а служба идет, и не на пустые забавы, какими можно считать и увлечение развлекательной литературой. Он читал много, но исключительно серьезные книги. Когда бы я ни пришел к нему, в его руках непременно бы томик Маркса, Энгельса, Ленина или какой-то философский трактат. Подобный выбор книг удивил и заинтересовал меня. Однажды я даже взял у него одну из них и пытался вникнуть в ее содержание, но она навела на меня такую серую скуку, что, хотя я никогда прежде не оставлял книгу, не дочитав ее до конца, эту так и не осилил, вернув своему приятелю. Но собеседник он был интересный и этим тоже привлекал меня. Часто мы с ним подолгу обсуждали какой-нибудь вопрос. Порой спорили, и в наших спорах он неоднократно доказывал мне свое превосходство. Иногда я читал ему свои стихи и выслушивал его критику.
   Как-то в одной из "посиделок" - так мы называли свои беседы, он спросил меня:
   - Ты знаком с "Логикой" Виноградова?
   - Нет, - ответил я, - впервые слышу.
   - А я прочел ее дважды и очень внимательно. Кое-что мне показалось там сомнительным, и я написал об этом в издательство. А недавно получил ответ, в котором меня поблагодарили за мои замечания и обещали учесть их в новом издании книги.
   Услышанное, естественно, удивило меня. А мой приятель вырос в моих глазах, и я стал относиться к его занятиям с большим уважением. А однажды он сказал:
   - Я хочу написать статью в "Правду" и поставить в этой статье несколько вопросов. Например, почему нас в армии так плохо кормят? Или почему наши отцы в гражданскую войну воевали против генералов, а теперь солдат заставляют строить генералам дачи? Если хочешь, давай вместе подпишем. Это будет внушительнее.
   Меня тронуло его желание поделиться со мной будущим успехом своей статьи, в котором он, похоже, нисколько не сомневался, но после краткого раздумья я сказал ему:
   - Знаешь, кормят нас действительно не так чтобы очень, но вряд ли по этому поводу следует писать в "Правду". И дачи генералам солдаты строят - ты прав. Они если не учатся, все время что-нибудь строят. Не будет дачь, начальство придумает что-то другое. Без дела солдатам сидеть не дадут, не надейся. Так уж в армии принято. И не нам с тобой вносить в армейские правила изменения. А поэтому, не все ли равно, какую работу выполнять, отбывая службу. Я бы не стал писать такую статью. Думаю, что и тебе не следует.
   По его лицу я понял, что он разочарован, так как явно ожидал другого ответа, наверное, считая, и не без основания, меня своим единомышленником.
   - Жаль, - покусывая карандаш, с обидой в голосе произнес он. - Я, честно говоря, на тебя рассчитывал. Ну, как знаешь, а я все равно напишу и уверен, что в Москве поймут, дело обязательно поправят, и ты еще будешь сожалеть, что не поддержал меня.
   - Ну, ну, - сказал я, - дай-то Бог, чтобы все получилось, как ты говоришь, но я бы на твоем месте все-таки отказался от этой затеи.
   - Оставь! Я всегда верил и верю в справедливость. И ты еще убедишься, что я прав.
   На этом наш разговор закончился. А, примерно, через месяц мой приятель исчез. Позже я узнал, что его забрал СМЕРШ. По решению "тройки" ему "за клевету на Советскую армию" припаяли 58 статью и дали десять лет исправительно-трудовых лагерей. Мне было очень жаль хорошего, умного, честного парня, которому ни за что, ни про что изломали жизнь.
   Возвращаясь к вопросу о литературе, отмечу, что в дни моей молодости многие из лучших книг находились под запретом. Не издавали Сергея Есенина из-за якобы "религиозно-патриархальной в сочетании с уличной психологии", Федора Михайловича Достоевского будто "страдавшего склонностью к созданию патологических образов", Александра Блока, как "представителя упаднической культуры декадентского толка", Булгакова, Платонова, Ахматову, Гумилева, Волошина, Цветаеву, Пастернака.
   Запрет этих и других писателей начала добрейшая и скромнейшая Надежда Константиновна. Роман Гуль пишет:
   "Известно, что после Октября дело просвещения Руси Ленин отдал в руки своей жене, Надежде Крупской. Эта духовно и интеллектуально весьма ограниченная советская леди (грубее партийная дура-начетчица) издала один за другим три циркуляра, исключительных тем, что они говорили ясно всякому, что бестиарий начался".
   В ноябре двадцать третьего года Горький писал Ходасевичу:
   "Из новостей, ошеломляющих разум, могу сообщить, что в России Надеждой Крупской запрещены для чтения Платон, Кант, Шопенгауэр, Вл. Соловьев, Тэн, Рэскин, Ницше, Лев Толстой, Лесков".
   Да, даже Толстого запретили. Не художественные произведения, а те вредные, по мнению Ленина, с философскими взглядами непротивления злу насилием. Как же можно без насилия?!
   Крупская собственноручно изымала из библиотек даже замечательные детские книжки, Чарскую, например, считая их вредными для пролетарских детей. А мудрые дяди и тети, называвшие себя педологами отрицали даже сказки, находя их вредными для малышей страны Советов. Эти умники утверждали, что и без сказки ребенок с трудом постигает мир... Они отменили табуретки в детских садах, ибо табуретки приучают детей к индивидуализму, и заменили их скамеечками, не сомневаясь в том, что скамеечки разовьют у ребят социальные навыки и создадут дружный коллектив. Изъяли у девочек в детских садах куклу. Допускались только куклы, имеющие целевое назначение, например, безобразные толстые попы. Новаторы в области детского воспитания были уверены, что такие попы вызовут в детях антирелигиозные чувства. А девочки взяли да и усыновили страшных священников. И педологи увидели как их непокорные воспитанницы, завернув попов в одеяльца, носят их на руках, целуют, укладывают спать - ведь матери любят и безобразных детей.
   Ну а вместо книжек Чарской, мальчики и девочки в школах штудировали Горьковского Челкаша - тунеядца и вора, в котором детям необходимо было разглядеть этакого достойного подражания, благородного героя. Я не верю, будто Алексей Максимович не догадывался, что блатной и благородство понятия совершенно несовместимые. Просто по каким-то одному ему известным соображениям, он, вопреки жизненной правде, выдумал Челкаша, так же как, торопя желанную революцию, выдумал, отчаянно разрекламированную в Союзе и тоже ставшую непременной составной частью школьных программ "Мать".
   Мне порой кажется, что, выстрелив себе в грудь, Горький, оставшись жив, убил свою душу и, возможно, это его бездушие способствовало тому, что именно он стал основателем социалистического реализма.
   В трактате "Что такое искусство?" (1897-1898) Л. Толстой писал:
   "Если теория оправдывает то ложное положение, в котором находится известная часть общества, то, как бы ни была несостоятельна теория и даже очевидно ложна, она воспринимается и становится верою этой части общества. Такова, например, знаменитая, ни на чем не основанная теория Мальтуса о стремлении населения земного шара к увеличению в геометрической, а средств пропитания в арифметической прогрессии, и вследствие этого о перенаселении земного шара; такова же выросшая на Мальтусе теория борьбы за существование и подбора, как основания прогресса человечества. Такова же теперь столь распространенная теория Маркса о неизбежности экономического прогресса, состоящего в поглощении всех частных производств капитализмом. Как ни безосновательны такого рода теории и как ни противны они всему тому, что известно человечеству и осознается им, как ни очевидно безнравственны они, - теории эти принимаются на веру без критики и проповедуются с страстным увлечением, иногда веками, до тех пор, пока не уничтожатся те условия, которые они оправдывают, или не сделается слишком очевидной нелепость проповедуемых теорий".
   И. Бунин вслед за Толстым говорил, что "люди, лишенные нравственных опор, опустились до скотства и самых страшных преступлений. Кучка полуинтеллигентов, далеких от народа и полезного труда, по этим теориям, с маниакальным упорством и кровавыми жертвами кроила новое общество и готовила "светлое будущее всех трудящихся". В числе соблазнителей марксизмом широких кругов народа, видная роль принадлежит писателям и поэтам. Многие из них, одаренные от природы, обладали огромной энергией и одновременно были порочны, лживы, спекулятивны. Это, прежде всего, символисты с Брюсовым во главе, игравшие во всякую чертовщину, Горький с его ужимками и актерством, Маяковский, который "выделялся среди всех тех мошенников, хулиганов, что назывались футуристами. Затем появился один из самых скотоподобных холуев советской Москвы Демьян Бедный, и в это время "всяческое кощунственное непотребство процветало уже махровым цветом".
   По утверждению Бунина "Среди наиболее мерзких богохульников был и Бабель... В числе ненормальных вспоминается ... Хлебников. И как следствие всего этого вселенского безумия - бессмысленное зверство: "в мире зоологическом никогда не бывает такого бессмысленного зверства, - зверства ради зверства, - как бывает в мире человеческом и особенно во время революций; зверь, гад действует разумно, с практической целью: жрет другого зверя, гада только в силу того, что должен питаться, или просто уничтожает его, когда он мешает ему в существовании, и только этим и довольствуется, а не сладострастничает в смертоубийстве, не упивается им как таковым, не издевается, не измывается над своей жертвой, как делает это человек, - особенно тогда, когда он знает свою безнаказанность, когда порой (как, например: во время революций) это даже считается "священным гневом", геройством и награждается: властью, благами жизни, орденами вроде ордена какого-нибудь Ленина, ордена Красного Знамени; нет в мире зоологическом и такого скотского оплевания, осквернения, разрушения прошлого, нет "светлого будущего", нет профессиональных устроителей всеобщего счастья на земле и не длится будто бы ради этого счастья сказочное смертоубийство без всякого перерыва целыми десятилетиями при помощи набранной и организованной с истинно дьявольским искусством миллионной армии профессиональных убийц, палачей из самых страшных выродков, психопатов, садистов, - как армия, что стала набираться в России с первых дней царства Ленина, Троцкого, Дзержинского, и прославилась уже многими меняющимися кличками: ЧК, ГПУ, НКВД..."
   Во введении к "Истории русской литературы XIX-XX веков. Краткий очерк", вышедшей в начале восьмидесятых годов, написано:
   "Творческие достижения и открытия русского классицизма, сентиментализма, романтизма и особенно критического реализма принесли отечественной литературе мировое признание, поставив ее уже в середине XIX века во главе художественного развития человечества, явившись надежным идейно-эстетическим фундаментом, на котором возник и сформировался социалистический реализм - самый передовой и ведущий творческий метод XX века. Родина Великого Октября закономерно стала родиной великого социалистического искусства. Русская литература помогла формированию нового человека и качественно новой, советской многонациональной литературы..."
   Из чего, дорогой читатель, следует, что Пушкин и Гоголь, Достоевский и Лев Толстой, подводили фундамент под социалистический реализм, воспитывали "нового человека", пресловутого "хомо советикус".
   Однако задуманное большевиками в 1917 году казарменное государство совсем не походило на обещанное народу светлое социалистическое общество, поэтому партия вынуждена была доказывать правильность своей линии, выдавать фикции за реальность, и делать это проще всего было с помощью литераторов. Правда, понадобилась коренная ломка прошлых, веками накопленных литературных традиций, чем-то напоминавшая коллективизацию деревни. Писателей "раскулачивали", лишая права распоряжаться своим талантом, превратив его в государственную собственность.
   Обязательной стала революционная интерпретация классики, для чего без труда отыскали доброхотов - толковых, знающих историю литературы, выпятивших в классике социально-обличительные мотивы при полном умолчании ее общечеловеческого значения. Они изображали широко известных писателей этакими идейными недоумками, якобы только и мечтавшими о социализме. Лучшими из них объявили Белинского, Чернышевского, Добролюбова. Причем их оппонентов не только не анализировали, но попросту умалчивали. Именно так было положено начало "качественно новой советской многонациональной литературе".
   15 декабря 1919 года К. Чуковский в своем дневнике записал:
   "Был вчера на "Конференции Пролетарских Поэтов", которых видит Бог, я в идее люблю. Но в натуре это было так пошло, непроходимо нагло, что я демонстративно ушел - хотя имел право на обед, хлеб и чай. Ну его к черту с обедом! Вышел какой-то дубиноподобный мужчина (из породы Степанов - похож на вышибалу)... и стал гвоздить: "Буржуазный актер не понимат наших страданий, не знат наших печалей и радостей - он нам только вреден (это Шаляпин-то вреден); мы должны сами создать актеров, и они есть, товарищи, и я, например..." А сам бездарен, как голенище. И все эти бездарности, пошлые фразеры, кропатели казенных клише аплодировали. Это им было по нутру. Можно ли после такого поверить... что у этих людей был Серов, Чехов, Блок".
   А 14 января 1920 года Чуковский цитирует Горького:
   "Я должен говорить о всемирной литературе. Но я лучше расскажу о литературе русской. Это вам ближе. Что такое русская литература до сих пор? Белое пятно на щеке негра, и негр не знает, хорошо это или это болезнь... Очень хороший писатель Достоевский не имел успеха потому, что не был либералом... Теперь то же самое. Писатель должен быть коммунистом. Если он коммунист, он хорош. А если не коммунист - плох. Что же делать писателям не коммунистам? Они поневоле молчат, а те, которые пишут, это главным образом, потомки Смердякова. Если кто хочет мне возразить - пожалуйста".
   И еще 13 февраля:
   "Щеголев-сын рассказывал, что И. Гессен ругает в "Руле" Тана, Андрианова, Мужейля за то, что те согласились печататься в Советской прессе, "а впрочем, как было не согласиться, если тех, кто отказывается, расстреливали".
   Осуществлялась откровенная, беспощадная и яростная травля писателей. Им предлагали своими книгами доказать полезность Советской власти. Поэтому неудивительно, что самым распространенным "жанром" нашей литературы в те годы стал более или менее художественно оформленный акт капитуляции. В качестве примера можно назвать хотя бы "Голубую книгу" М. Зощенко, "Поднятую целину" М. Шолохова, "День второй" И. Эренбурга. Точно таким же фактом раболепия перед властью стала "Осударева дорога" М. Пришвина, воплотившая в себе поистине чудовищное сочетание пришвинской поэзии с худшими пропагандистскими штампами, при отчетливом понимании Пришвиным, что окружающее его общество мало чем отличается от ГУЛАГа. В своем дневнике он, в частности, написал:
   "... мы, находящиеся на свободе, в сравнении с каналоармейцами только относительно свободны".
   Термин "Социалистический реализм" появился в литературе лишь в 1932 году и сразу же приобрел значение святого завета, требующего слепой веры и поклонения. Всяческое отступление от него рассматривалось как кощунство, и было сопряжено с неминуемыми карами для вероотступника. Из печатных произведений исключалось интеллектуальное прошлое, которое заменила жертвенность во имя будущего. Подтверждение ей искали, начиная с далеких исторических эпох и кончая гражданской войной, а современность представлялась идеальным достижением человечества. Строго ограничивался набор сюжетных ситуаций. Из них начисто исключалась реальность повседневной жизни - с ее тяжелым бытом.
   Величайшим несмываемым позором советских писателей стала книга "Беломорско-Балтийский канал имени Сталина", изданная ГИЗом в 1934 году и посвященная XVII съезду партии. В этом коллективном "труде" под редакцией М. Горького, Л. Авербаха, С. Фирина приняли участие 36 соавторов, в число которых вошли М. Горький, В. Шкловский, В. Иванов, В. Инбер, В. Катаев, М. Зощенко, А. Толстой, Л. Никулин, К. Зелинский, А. Тихонов, Е. Габрилович, К. Фин, Лапин, Хацревич и другие. По поводу этой книги Горький писал:
   "Многие литераторы после ознакомления с каналом... получили зарядку, и это очень хорошо повлияет на их работу... Теперь в литературе появится то настроение, которое двинет ее вперед и поставит ее на уровень наших великих дел".
   Трудно понять, как люди, к примеру, такие щепетильные как Зощенко, который, по утверждению В. Каверина, болезненно реагировал на "малейший оттенок неуважения" и который "был кавалером в старинном, рыцарском значении этого слова.., получил за храбрость четыре ордена и был представлен к пятому в годы первой мировой войны", как он мог участвовать в компании авторов книги о Беломорканале.
   О А. Толстом, тоже соавторе позорной книги, В. Солоухин говорит:
   "Есть портрет А. Толстого, написанный Кончаловским. Алексей Николаевич изображен во время обеда. Огромная семга, источающая жир, гора икры... Теперь уж не помню всей снеди, расставленной на столе. Да, А. Толстой избежал полуголодного, чтобы не сказать нищенского бунинского, купринского, шмелевского (Ивана Шмелева), зайцевского (Бориса Зайцева), вообще эмигрантского существования. Он ел от огромной семги. Но ведь ему пришлось написать роман "Хлеб", а это - кто понимает - хуже голода, хуже пытки и казни".
   В названном "произведении века", - по словам А. Солженицына, - авторы повторяют все бредовые слухи тех лет как историческую достоверность: что в заводских столовых травят работниц мышьяком; что если скисает надоенное в совхозе молоко, то это - не глупая нерасторопность, но - расчет врага заставить страну пухнуть с голоду... Обобщенно и безлико пишут о том зловещем собирательном кулаке, который "поступил на завод и подбрасывает болт в станок". Что ж они - ведуны человеческого сердца, им это легко вообразить: человек каким-то чудом уклонился от ссылки в тундру, бежал в город, еще большим чудом поступил на завод, уже умирая от голода, и теперь вместо того, чтобы кормить семью, он подбрасывает болт в станок.
   Литераторов вынуждали писать вне конкретного материала текущей жизни, вне реалий современности. Открытыми оставляли лишь два пути - историческая проза и литература для детей.
   К. Кларк в своей работе "Современный роман: история как ритуал" говорит, что процесс создания литературного произведения стал напоминать средневековую процедуру написания икон. Советский писатель должен был копировать не только отдельные... характеры и отношения между ними, но и замысел романа организовывать в соответствии с установленным и одобренным образцом. Большинство романов 30-х годов было написано по одному главному клише, синтезирующему замыслы нескольких официально признанных моделей (прежде всего "Матери" и "Цемента").
   Следование таким стандартным текстам, лишенным описания глубоких душевных переживаний, украшающих литературное творчество, низвело художественную литературу до разряда детской, рассчитанной скорее на детей, чем на взрослого, вдумчивого читателя.
   В. Катаев оказался едва ли не первым литератором-прагматиком, понявшим, что продолжить писать, можно лишь сменив регистр. В мае 1936 года в журнале "Красная новь" уже печатается его повесть "Белеет парус одинокий", надо признать одна из лучших в то время, когда по определению Зощенко требовалось "что-нибудь простенькое, вроде Володи".
   Несмотря на несомненный литературный талант Катаева, я к нему всегда, как к человеку, относился с внутренней антипатией из-за явного пресмыкательства писателя перед партией коммунистов, особенно усилившейся после того, как прочел его "Траву забвения", где Катаев говорит о Бунине, которого в юности якобы боготворил и учеником которого называл себя. Он пишет:
   "К тому времени Бунин был уже настолько скомпрометирован своими контрреволюционными взглядами, что его могли без всяких разговоров расстрелять и наверное бы расстреляли, если бы не его старинный друг одесский художник Нилус, живший в том же доме, где жили и Бунины, на чердаке, описанном в "Снах Чанга..."
   Примечательно, что сам Катаев пальцем не пошевелил, чтобы как-то защитить своего любимого учителя. И далее:
   "Так вот, если бы этот самый Нилус не проявил бешеной энергии - телеграфировал в Москву Луначарскому, чуть ли не на коленях умолял председателя Одесского ревкома, - то еще не известно чем бы кончилось дело.
   Так или иначе, Нилус получил специальную, так называемую "охранную грамоту" на жизнь, имущество и личную неприкосновенность академика Бунина, которую и прикололи кнопками к... двери особняка на Княжеской улице.
   ... К особняку подошел отряд вооруженных матросов и солдат особого отдела. Увидев в окно синие воротники и оранжевые распахнутые полушубки, Вера Николаевна бесшумно сползла вдоль стены вниз и потеряла сознание, а Бунин, резко стуча каблуками по натертому паркету, подошел к дверям, остановился на пороге как вкопанный, странно откинул назад вытянутые руки со сжатыми изо всех сил кулаками, и судороги пробежали по его побледневшему лицу с трясущейся бородкой и страшными глазами.
   - Если хоть кто-нибудь осмелится перешагнуть порог моего дома... - не закричал, а как-то ужасно проскрежетал он, играя челюстями и обнажив желтоватые, крепкие, острые зубы, - то первому же человеку я собственными зубами перегрызу горло, и пусть меня потом убивают! Я не хочу больше жить!.."
   Нельзя так говорить о человеке, которого искренне уважаешь. По отношению к Бунину Катаев оставался верным себе прагматиком. Но читаем дальше:
   "... всё обошлось благополучно: особисты прочитали охранную грамоту с советской печатью и подписью, очень удивились, даже кто-то громко матюгнулся по адресу ревкома, однако не захотели идти против решения священной для них советской власти и молча удалились...
   И вот однажды... я прочел Бунину свой последний... рассказ об одном молодом человеке...
   Он взглянул на меня и сказал с грустью, как бы отвечая на свои мысли:
   - Ну что ж. Этого следовало ожидать. Я уже здесь не вижу себя. Вы уходите к Леониду Андрееву. Но скажите: неужели вы бы смогли - как ваш герой - убить человека для того, чтобы завладеть его бумажником?
   - Я - нет. Но мой персонаж...
   - Неправда! - резко сказал Бунин, почти крикнул: - Не сваливайте на свой персонаж! Каждый персонаж - это есть сам писатель.
   - Позвольте! Но Раскольников...
   - Ага! Я так и знал, что вы назовете это имя! Голодный молодой человек с топором под пиджачком. И кто знает, что переживал Достоевский, сочиняя его, этого самого Раскольникова. Одна фамилия чего стоит! Я думаю, - тихо сказал Бунин, - в эти минуты Достоевский сам был Раскольниковым... Вот откуда пошло все то, что случилось с Россией: декадентство, модернизм, революция, молодые люди, подобные вам, до мозга костей зараженные достоевщиной, - без пути в жизни, растерянные, душевно и физически искалеченные войной, не знающие куда девать свои силы, способности, свои подчас недюжинные, даже огромные таланты...
   Вы, конечно, не согласны со мной относительно "Скифов" и "Двенадцати"? - сказал он резко. - Боюсь, что вы, как и многие молодые люди вашего возраста и положения, ваши друзья, вступили на неверный, скользкий путь, который увлечет вас в пропасть..."
   Отмечу, что в конце жизни Катаева, вероятно, начали одолевать сомнения, в правильности выбранного им пути, иначе, зачем бы он написал:
   "... я ворочаюсь до рассвета, измученный, истерзанный тяжелыми мыслями".
   Сам Бунин в "Окаянных днях" о Катаеве написал следующее:
   "Был В. Катаев (молодой писатель). Цинизм нынешних молодых людей прямо невероятен. Говорил: "За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки..."
   Мне почему-то всегда казалось мало правдоподобным, чтобы не люмпен, а сын учителя гимназии, позже боевой русский офицер - георгиевский кавалер, вдруг так искренне и горячо принял Советскую власть. Признаваясь ей в верноподданнических чувствах, Катаев восклицает: "Какой бы я ни был, я обязан своей жизнью и своим творчеством Революции. Только ей одной". Глядите, "обязан" не отцу с матерью, вскормившим и воспитавшим его, а "Революции. Только ей одной". Впрочем, такого рода борцов за Советскую власть - выходцев из "порядочных семей", жаждущих иметь "хорошую шляпу" и "отличные ботинки" можно назвать много, включая сюда и вождей мирового пролетариата.
   А чего стоит одно катаевское восхищение "девушкой из партшколы", выдавшей любимого и любившего ее человека ЧК. Предательству низкой, отвратительной твари Катаев намеревался посвятить роман, полагая, что "это был единственно настоящий сюжет, алмаз, который стоило, не жалея времени и сил, огранить, превратив в сверкающий бриллиант".
   Сергей Есенин в одном из своих писем из Америки в Париж А. Б. Кусикову 7 февраля 1923 года, с болью, переходящей в гнев, говорит:
   "... Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним... Теперь, когда от революции осталась только хрен да трубка, теперь, когда жмут руки тем, кого раньше расстреливали, - теперь стало очевидно, что мы были и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать... Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской. По-моему, в нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь".
   В. Каверин, вспоминая об одном своем друге -известном поэте, писал:
   "То, что он мне предложил, было не ново для меня, но оглушающе ново потому, что я услышал это от него. Он, несомненно, говорил одно, а думал другое, и так как эта трещина была непривычна для слуха, я услышал ее так же ясно, как если бы постучали пальцем по надтреснутой чашке. Но как бы ни была ничтожна эта трещина, она стремилась укрыться от света дня, она требовала к себе известного отношения. И он выбрал это отношение - легкости, почти беспечности, смотрения сквозь пальцы, что он посоветовал и мне -совершенно искренне, потому что я был ему дорог. Он не предлагал мне покаяться. Но он доказывал, что мне ничего не стоит написать десять строк о том, что недостатки книги "Пролог" не преднамеренны и произошли лишь от моего неполного знания жизни: впоследствии, когда я узнаю ее, она без сомнения, предстанет именно такой, какой ее хотят видеть авторы критических статей, утверждающие, что они говорят от имени народа"
   Среди писателей и поэтов, безоговорочно принявших большевистскую веру, были, безусловно, не только запуганные и прагматики, но вероятно и случайные люди, в силу собственной природной глупости, всерьез воспринявшие лживые коммунистические лозунги. Я бы к ним причислил, в первую очередь, В. Маяковского, к которому многие относились отрицательно. Сам Маяковский говорил, например, об известном и влиятельном в те годы редакторе "Известий" Ю. Стеклове:
   "Я лично ни разу не был допущен к Стеклову... И напечататься мне удалось только случайно, во время его отъезда, благодаря Литовскому. И только после того, как Ленин отметил меня, только тогда "Известия" стали меня печатать". (Ленину понравился обличительный пафос сатирического стихотворения "Прозаседавшиеся").
   В 1934 году Горький, выступая на Первом съезде писателей, сказал, между прочим, о "вредном гиперболизме" Маяковского. Но кульминационным в критике Маяковского следует признать 1927 год, когда в газете "Известия" появился ряд статей, резко направленных против "Лефа", журнала, возглавляемого Маяковским, и против него самого. Наиболее характерной была большая статья популярного в то время критика В. Полонского "Леф или блеф?", в которой Полонский писал о "самохвальстве и поразительном высокомерии Маяковского". Критика в его адрес раздавалась со страниц виднейших газет и журналов того времени, от "Известий ВЦИК" и "Нового мира", до "На литературном посту".
   Видный критик - дин из идеологов группы "Перевал", А. Лежнев, объявил о "полном провале" поэмы Маяковского "Хорошо". Он не видел там ничего, кроме лозунгового версификаторства, "изрядной дозы мещанства"... "агит рифмоплетства". А профессор Г. Шенгели обвинял Маяковского в том, что синтаксис у него "раскромсан", "рифмы "натянуты", неологизмы "неудачны", что его поэзия - "словесная антисанитария", что даже мировоззрение "обывательское, люмпен-мещанское" и что, вообще, он "общественное зло".
   Бунин о Маяковском говорит так:
   "... на одном торжестве в честь... Финляндии... Собрались знаменитые художники, артисты, писатели, общественные деятели, новые министры и... посол Финляндии. Но над всеми возобладал - поэт Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошел к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза - так, как глядел бы он, наверное, на лошадь, если бы ее, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. Маяковский это заметил.
   - Вы меня очень ненавидите? - весело спросил он меня.
   Я без всякого стеснения ответил, что нет: слишком было бы много чести ему. Он уже было раскрыл свой корытообразный рот, чтобы еще что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил: "Господа!" Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав еще одну и столь же бесплодную попытку, развел руками и сел. Но только что он сел как встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уже перед ним-то русский хулиган не может не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его еще более зычным ревом...
   Одноглазый Полифен, к которому попал Одиссей в своих странствиях, намеревался сожрать Одиссея. Ленин и Маяковский (которого еще в гимназии пророчески прозвали Идиотом Полифеевичем) были оба тоже довольно прожорливы и весьма сильны своим одноглазием... и тот и другой некоторое время казались всем только площадными шутами. Но недаром Маяковский назывался футуристом, то есть человеком будущего: полифемское будущее России принадлежало, несомненно, им, Маяковским и Лениным. Маяковский утробно почуял, во что вообще превратится русский пир тех дней и как великолепно заткнет рот всем прочим трибунам Ленин с балкона Кшесинской: еще великолепнее, чем сделал это он сам, на пиру в честь готовой послать нас к черту Финляндии!..
   Всё будет забыто и даже прославлено! И, прежде всего, литература поможет, которая что угодно исказит, как это сделало, например, с французской революцией то вредное на земле племя, что называлось поэтами, в котором на одного истинного святого всегда приходится десять тысяч пустосвятов, выродков и шарлатанов".
   "Великий" пролетарский поэт Маяковский написал: "Мы говорим Ленин, подразумеваем - партия, мы говорим партия, подразумеваем - Ленин", как бы предвидя, что у нас всегда будут говорить одно, а подразумевать совершенно другое.
   Он, в отличие от Пушкина, сказавшего о поэте: "Ты царь..." говорит о себе: "Я ассенизатор..." и его творчество в значительной мере соответствует этому определению. О вечном поэтическом предмете - луне, Маяковский пишет: "С неба смотрела какая-то дрянь..."
   Мне всегда претил не только истерический, вульгарно-лозунговый стиль так называемой поэзии Маяковского, но и ее содержание, зачастую разрушительное, бандитское:
   "Как вы смеете называться поэтом и, серенький чирикать, как перепел! Сегодня надо кастетом кроиться у мира в черепе", "Чтобы флаги трепались в горячке пальбы, как у каждого порядочного праздника, -выше вздевайте, фонарные столбы, окровавленные трупы лабазников", "Пули, погуще! По оробелым! В гущу бегущим грянь, парабеллум!", "Самое это! С донышка душ! Жаром, жженьем, железом, светом, жарь, жги, режь, рушь!", "Стар - бивать. На пепельницы черепа!"
   Или в лучшем случае заборное:
   "Вам ли, любящим баб и блюда, жизнь отдавать в угоду?! Да я лучше в баре блядям буду подавать ананасную воду!"
   Впрочем, место своего "поэтического творчества" в истории, а заодно и время в которое он "творил", Маяковский определил довольно точно:
   "Уважаемые товарищи потомки! Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне, наших дней изучая потемки, вы, возможно, спросите и обо мне".
   Если потомки рискнут рыться в указанном месте, то возможно и спросят.
   Бунин в своих "Воспоминаниях" писал:
   "... думаю, что Маяковский останется в истории литературы большевистских лет как самый низкий и вредный слуга советского людоедства по части литературного восхваления его и тем самым воздействия на советскую чернь, - ут не в счет, конечно, только один Горький, пропаганда которого с его мировой знаменитостью, с его большими и примитивными литературными способностями, как нельзя более подходящими для вкусов толпы, с огромной силой актерства, с гомерической ложью, лживостью и беспримерной неутомимостью в ней оказала такую страшную преступную помощь большевизму "в планетарном масштабе". И советская Москва не только с великой щедростью, но даже с идиотской чрезмерностью отплатила Маяковскому за все его восхваления ее, за всяческую помощь ей в деле развращения советских людей, снижении их нравов и вкусов.
   Маяковский прославился в некоторой степени еще до Ленина, выделился среди всех мошенников, что назывались футуристами. Все его скандальные выходки в ту пору были очень плоски, очень дешевы... Вот его знаменитая желтая кофта и дикарски раскрашенная морда, но сколь эта морда зла и мрачна! Вот он, по воспоминаниям одного из его тогдашних приятелей, выходит на эстраду читать свои вирши публике, собравшейся потешаться им: выходит, засунув руки в карманы штанов, с папиросой, зажатой в углу презрительно искривленного рта. Он высок ростом, статен и силен на вид, черты его лица резки и крупны, он читает, то усиливая голос до рева, то лениво бормоча себе под нос; Кончив читать, обращается к публике уже с прозаической речью:
   - Желающие получить в морду благоволят становиться в очередь.
   Вот он выпускает книгу стихов, озаглавленную будто бы необыкновенно остроумно: "Облако в штанах". Вот одна из его картин на выставке, - н ведь был и живописец: что-то как попало наляпано на полотне, к полотну приклеена обыкновенная деревянная ложка, а внизу надпись: "Парикмахер ушел в баню"...
   Если бы подобная картина была к каком-нибудь самом захолустном русском городишке, любой прохожий мещанин, взглянув на нее, только покачал бы головой и прошел дальше, думая, что выкинул эту штуку какой-нибудь дурак набитый или помешанный. А Москву и Петербург эта штука все-таки забавляла, там она считалась "футуристической". Если бы на какой-нибудь ярмарке балаганный шут крикнул толпе становиться в очередь, чтобы получить по морде, его немедля выволокли бы из балагана и самого измордовали бы до бесчувствия. Ну, а русская столичная интеллигенция все-таки забавлялась Маяковским и вполне соглашалась с тем, что его выходки называются футуризмом.
   В день объявления первой русской войны с немцами Маяковский влезает на пьедестал памятника Скобелеву в Москве и ревет над толпой патриотическими виршами. Затем, через некоторое время, на нем цилиндр, черное пальто, черные перчатки, в руках трость черного дерева, и он в этом наряде как-то устраивается так, что на войну его не берут.. Но вот наконец воцаряется косоглазый, картавый, лысый сифилитик Ленин, начинается та эпоха, о которой Горький незадолго до своей насильственной смерти брякнул: "Мы в стране, освещенной гением Владимира Ильича Ленина, в стране, где неутомимо и чудодейственно работает железная воля Иосифа Сталина!" Воцарившись, Ленин, "величайший гений всех стран и народов", как неизменно называет его теперь Москва, провозгласил:
   "Буржуазный писатель зависит от денежного мешка, от подкупа. Свободны ли вы, господа писатели, от вашей буржуазной публики, которая требует от вас порнографии в рамках и картинках, проституции в виде "дополнения" к "святому искусству" вашему?
   "Денежный мешок, порнография в рамках и картинках, проституция в виде дополнения..." Какой словесный дар, какой убийственный сарказм! Недаром твердит Москва и другое: "Ленин был и величайшим художником слова". Но всего замечательней то, что он сказал вскорости после этого:
   "Так называемая "свобода творчества" есть барский анахронизм. Писатели должны непременно войти в партийные организации".
   И вот Маяковский становится уже неизменным слугою РКП (Российской Коммунистической партии), начинает буянить в том же роде, как буянил, будучи футуристом: орать, что "довольно жить по законам Адама и Евы", что пора "скинуть с корабля современности Пушкина", затем - меня: твердо сказал на каком-то публичном собрании (по свидетельству Е. Д. Кусковой в ее статьях "До и после", напечатанных в прошлом году в "Новом русском слове" по поводу моих "Автобиографических заметок"):
   "Искусство для пролетариата не игрушка, а оружие. Долой "Бунивщину" и да здравствуют передовые рабочие круги!"
   Что именно требовалось как "оружие" этим кругам, то есть, проще говоря, Ленину с его РКП, единственной партией, которой он заменил все прочие "партийные организации"? Требовалась "фабрикация людей с материалистическим мышлением, с материалистическими чувствами", а для этой фабрикации всё наиболее заветное ему, Ленину, и всем его соратникам и наследникам: стереть с лица земли и оплевать всё прошлое, всё, что считалось прекрасным в этом прошлом, разжечь самое окаянное богохульство, - ненависть к религии была у Ленина совершенно патологическая, - и самую зверскую классовую ненависть, перешагнуть все пределы в беспримерно похабном самохвальстве и прославлении РКП, неустанно воспевать "вождей", их палачей, их опричников, - словом ", как раз всё то, для чего трудно было найти более подходящего певца, "поэта", чем Маяковский с его злобной, бесстыдной, каторжно-бессердечной натурой, с его площадной глоткой, с его поэтичностью ломовой лошади и заборной бездарностью даже в тех дубовых виршах, которые он выдавал за какой-то новый род якобы стиха, а этим стихом выразить всё то гнусное, чему он был столь привержен, и все свои лживые восторги перед РКП и ее главарями, свою преданность им и ей. Ставши будто бы яростным коммунистом, он только усилил и развил до крайней степени всё то, чем добывал славу, будучи футуристом, ошеломляя публику грубостью и пристрастием ко всякой мерзости. Он называл звезды "плевочками", он, рассказывая в своих ухабистых виршах о своем путешествии по Кавказу, сообщил, что сперва поплевал в Терек, потом наплевал в Арагву; он любил слова еще более гадкие, чем плевочки, - писал, например, Есенину, что его, Есенина имя "публикой осоплено"... Он любил слово "блевотина", - писал (похоже о самом себе):
  
  
  
   гладь
   облевывает
   пером,
   концом губы поэт
   как блядь рублевая".
  
  
  
   Может быть Маяковский, в конце концов, трезво, критически оценил путь, по которому он шел, - поэтому и застрелился.
   И все же были среди советских писателей порядочные люди! Так, говоря о Паустовском, В. Каверин писал:
   "После войны мы часто встречались... Он говорил о литературном языке, в который грубо вторглись канцеляризмы, о наивном невежестве одних писателей, о нравственном падении других, бесстыдно и жадно рвущихся к власти. Он говорил о том, что понятие "призвание" и понятие "карьера" не только противоположны, но враждебны друг другу. Он говорил о "ножницах" между талантом и положением, когда известность опирается на должность, а не на дарование".
   А вспомним хотя бы выступление Ю. Олеши на общемосковском собрании писателей в марте 1936 года, обсуждавшем опубликованные в центральной печати директивные призывы к борьбе с формализмом, и, в частности, редакционную статью "Правды" "Сумбур вместо музыки", клеймившую композитора Д. Шостаковича.
   Все подобные сборища тридцатых годов санкционировались и проводились по установленному сверху правилу и с вполне определенной целью. Непременно заранее утверждался список выступающих и, если не полностью тексты, то, по крайней мере, главное содержание выступлений.
   Вурдалаки из верхушки партии, часто по велению самого Сатаны, науськивали заранее испытанных, "правильно идейно вооруженных" писателей, поэтов, критиков на чем-то не потрафившего властям их собрата, как свору свирепых, натасканных на человечину псов, и те, пользуясь возможностью безбоязненно лаять, и казаться грозным, не боясь побоев, за брошенную им кость ("хорошую шляпу" и "отличные ботинки") всегда послушно набрасывались на очередную жертву, готовые сколько угодно травить и терзать ее, а затем нередко отдавали в лапы костоломов Ежова или Берии, как это случилось с О. Мандельштамом, О. Вишней и многими другими. Поэтому вполне понятно, что и как должен был тогда говорить Олеша по поводу названной статьи. Его отказ от предписанной ему роли обличителя повлек бы за собой серьезную кару. Критика "Правды" и даже просто несогласие с ней абсолютно исключались.
   И все-таки Олеша пытался в меру своих сил защитить Шостаковича. Он, в частности, сказал:
   "Должен признаться, что, когда я прочел статью "Сумбур вместо музыки", где прорабатывали Шостаковича, я растерялся. Первым ощущением был протест. Я подумал: это неверно. Шостаковича ругать нельзя. Шостакович - исключительное явление в нашем искусстве. Эта статья сильно ударила по моему сознанию. Музыка Шостаковича мне всегда нравилась... Я знаю Шостаковича лично, он производил всегда на меня впечатление необычайного человека. Это настоящий артист, от него исходит огромное обаяние, - это личность, которой охотно увлекаешься, и внимание которой хочется заслужить... И вдруг я читаю в газете "Правда", что опера Шостаковича есть "Сумбур вместо музыки". Это... голос коммунистической партии. Как же мне быть с моим отношением к Шостаковичу? Если я восторгался Шостаковичем, а "Правда" говорит, что опера сумбур, то либо я ошибаюсь, либо ошибается "Правда"...
   Если я в чем-либо не соглашусь с партией, то вся картина жизни должна для меня потускнеть, потому что все части, все детали этой картины связаны, возникают одна из другой, и ни одна не может быть порочной. И потому я соглашаюсь и говорю, что на этом отрезке, на отрезке искусства, партия, как и во всем, права. И с этих позиций я начинаю думать о музыке Шостаковича... я где-то далеко, со стороны, из возникающих ассоциаций услышал голос того, чей авторитет для меня непоколебим, особенно в том, что называется искусством...
   Я не собираюсь находить сходства между духом Толстого и духом тех строителей социализма, которые управляют нашей страной. Это разные и противоположные вещи. Но страстная, неистовая любовь к народу, мысль о страданиях народа, которые надо прекратить, ненависть к богатым классам и социальным несправедливостям, презрение к так называемым авторитетам, ко лжи - эти черты объединяют великого русского писателя с вождями нашей великой Родины.
   Статьи "Правды" многими были поняты как отрицание художественности. Но ведь человек не может не мыслить образно. Все песни и поговорки образные, а не формалистические. За этими образами всегда стоят идея и чувство. Можно без конца приводить примеры - метафорический язык из Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. "Экспорт революции - это чепуха, - говорил Сталин, и это есть метафорическая речь".
   Выступление Олеши естественно не удовлетворило организаторов травли Шостаковича, и поэтому огонь критики теперь переключился на него. Многие собратья по перу посчитали своим долгом лягнуть его, хотя их-то никто не заставлял высовываться. Это они по собственной инициативе старались побольнее куснуть Олешу и, тем самым, лишний раз доказать Сатане свою лакейскую преданность.
   А. Лейтес 26 марта сказал:
   "С одной стороны, - говорит Олеша, - я очень люблю гениального растрепанного Шостаковича". Ему трудно согласиться со статьей в "Правде", но ведь "Правда" связана со страной социализма, которая представляет Олеше много патриотических удовольствий. И вот Олеша взвешивает на весах: "Что больше перевесит, любовь к Шостаковичу или любовь к Родине?" Олеша подтвердил, что любовь к Родине весит больше... Это очень мило со стороны Олеши, что он в тысячу первый раз признал советскую власть. Но разве тема наших совещаний - тема любви Олеши к Шостаковичу, разве для этого мы здесь собрались, чтобы искать оправдания статьям "Правды" в статьях Толстого об искусстве? Совсем нет. В то время как страна требует от нас решительных сдвигов в искусстве, Олеша пишет психологическую новеллу о своей любви к Шостаковичу..."
   В. Катаев, подключившись к хору критиков, бичевавших его земляка, которого он в Одессе любовно называл "ключиком", 31 марта "со всей принципиальностью и откровенностью" заявил:
   "Стыдно товарищу Олеше говорить в таком кавалерском стиле об огромных, серьезных и чистых явлениях нашей жизни! Несносно это зрелище человека, который водрузил себя в центре мироздания и здесь осанисто примеривает на свой рост и вкус, на своё удовольствие события времени. И весь смысл и тон этой речи щегольский и фальшивый в самой своей первооснове показывает: говорит литератор, не взрастивший у себя за эти годы ни зерна гражданственности, не воспитавший в себе настоящего боевого общественного духа, говорит все тот же нестроевой интеллигент, шаткий, впечатлительный и слабый".
   Катаев-то, в погоне за "хорошей шляпой", "взрастил" у себя гражданственность, воспитал боевой общественный дух. Он-то был в строю. В шаткости, впечатлительности, слабости его никак не обвинишь.
   Ни одно выступление тех лет не обходилось без цитирования вождя или хотя бы упоминания о нем. Не посмел уйти от этого чисто восточного пресмыкательства, сравнимого разве что с описанным Свифтом "лизанием языком пола", и Олеша. Но "король метафоры", видевший "облако с очертаниями Южной Америки", "ветви с трефовыми листьями", слышавший "сквозняк, певший, как прачка", пытавшийся жить в ладах с собственной совестью, вероятно не в силах был заставить себя сказать о Сталине больше того, что сказал, приведя в своей речи его сомнительную метафору об экспорте революции.
   Смешно вспоминать, что в свое время метафоры Олеши - эти жемчужины прозы вызывали у бдительных критиков если не прямое осуждение, то явную подозрительность. С той прямолинейностью, с которой в двадцатых и начале тридцатых годов политические термины переносились в мир эстетики, К. Зелинский в своей статье об Олеше угрожающе писал:
   "Но ведь метафора может быть пролетарской и буржуазной. Нет беспартийной метафоры. Вот что надо понять".
   Признаться, не легко понять: ветви с трефовыми листьями - к какой партии принадлежит эта метафора? Буржуазной или пролетарской? Или человеку с пролетарским мировоззрением лист должен напоминать обязательно шестеренку? И солнце - шестеренку? И сердце - шестеренку?
   Теперь такое кажется смешным. Но не было смешно пятьдесят-шестьдесят лет тому назад, и прежде всего самому Юрию Карловичу. Вскоре после собрания московских писателей были арестованы и погибли в лагерях многие его участники. Олеша, Шостакович, Пастернак - в черных списках государственной безопасности, в частности, в следственном деле Мейерхольда, числились членами разоблаченной шпионской троцкистской организации. Олеша проходил там еще и как террорист. Только чудо спасло их от ареста и гибели в бериевских застенках. Может быть в том, что судьба уберегла Олешу от физической расправы, сыграли роль его репутация пьяницы и личина нищего, которую он надевает на себя с середины тридцатых годов. Сохранив Олеше жизнь, власти отняли самое основное и единственно важное для художника - возможность творить. Этот человек не умел и не желал пресмыкаться перед партийными бонзами. В его архиве не найти рукописи, восхваляющей партию и Сталина.
   А откровенный до безрассудства поэт О. Мандельштам рискнул написать истинный портрет великого вождя:
  
  
  
   "Мы живем, под собою не чуя страны,
   Наши речи за десять шагов не слышны,
   А где хватит на полразговорца,
   Там припомнят кремлевского горца.
   Его толстые пальцы, как черви жирны,
   А слова, как пудовые гири, верны.
   Тараканьи смеются глазища,
   И сияют его голенища.
   И вокруг его сброд тонкошеих вождей,
   Он играет услугами полулюдей.
   Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
   Он один лишь бабычит и тычет.
   Как подкову дарит за указом указ -
   Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
   Что ни казнь у него, то малина
   И широкая грудь осетина".
  
  
  
   Эти шестнадцать строчек стоили Мандельштаму жизни. Хотелось бы отметить, что в то мрачное время талант и порядочность, к сожалению, не всегда сопутствовали друг другу. Можно было слыть замечательным поэтом (А. Твардовский) или, к примеру, быть маршалом (А. Василевский) и ради карьеры отказаться от своих родителей, которые вовсе не были "врагами народа". Отец Твардовского всего лишь работящий, справный крестьянин, а Василевского - священник. Причем, вопреки здравому смыслу такие поступки, с официальной точки зрения, считались не подлостью, а напротив заслуживали всяческое уважение и являлись примером достойным подражания. Василевский, в своей книге "Дело всей жизни" пишет:
   "Я... с 1926 года порвал всякую связь с родителями. И если бы я поступил иначе, то, по-видимому, не только не состоял бы в рядах нашей партии, но едва ли бы служил в рядах Рабоче-Крестьянской Красной Армии и тем более в системе Генерального штаба. В подтверждение я привел следующий факт.
   За несколько недель до этого впервые за многие годы я получил письмо от отца (Во всех служебных анкетах, заполняемых мною до этого, указывалось, что я связи с родителями не имею.) Я немедленно доложил о письме секретарю своей партийной организации, который потребовал от меня, чтобы впредь я сохранял во взаимоотношениях с родителями прежний порядок".
   Подумать только! Боевой генерал, получив весточку от родного отца и, возможно, даже не прочитав ее в страхе за свою карьеру, позабыв о чести и достоинстве, об элементарном стыде, наконец, как трусливый мальчишка, бежит, чтобы отдать письмо какому-то затрушенному партийному секретаришке, стремясь доказать, что он тут не причем, что виноват отец, бросивший тень на честного коммуниста.
   У Василевских семья была большая: Александр Михайлович, еще три брата - врач, агроном, летчик и несколько сестер. Можно предположить, что генерал - это как говорят: "В семье не без урода". Ан нет! Остальные братья по отношению к отцу поступили точно так же. Может ли любой нормальный человек, в какой угодно цивилизованной стране, даже вообразить себе что-либо подобное? По мне, отказаться от родителей - все равно, что предать их. Решившийся на это, вероятно, с такой же легкостью может предать Родину. Уверен, что вне "самого демократического в мире" государства каждый уважающий себя человек ни за что не подал бы руки подобному субъекту.
   Много лет спустя Н. Мандельштам в своих воспоминаниях написала:
   "Всех охватило сознание, что возврата нет... Нам действительно внушили, что мы вошли в новую эру, и нам остается только подчиниться исторической необходимости, которая совпадает с мечтами лучших людей и борцов за человеческое счастье..."
   Об этом большевистском "счастье" и должны были писать советские литераторы. Впрочем, настоятельно рекомендовалась и другая тематика. 19 марта 1953 года "Литературная газета" опубликовала передовую статью под названием "Священный долг писателя", в которой было сказано:
   "Самая важная, самая высокая задача, со всею настоятельностью поставленная перед советской литературой, заключается в том, чтобы во всем величии и во всей полноте запечатлеть для своих современников и для грядущих поколений образ величайшего гения всех времен и народов - бессмертного Сталина".
   Тут, как говорится, уже нечего добавить.
   Писали у нас осторожно - не умея или не рискуя говорить с той неукротимой внутренней силой, которая характерна для классической русской литературы, - для Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского. Не жгли глаголом сердца людей и себя не мучили, не раздирали свою душу...
   Думаю, что не мной одним воспринимались с отвращением советские романы, где с потрясающей лживостью описывались люди без недостатков, счастье идейных рабочих и идейных крестьян, мудрая воспитательная работа партии.
   А не так давно высказывалось мнение, согласно которому советская литература порой представляла собой в некотором роде Сивиллу. В качестве примера произведений, якобы написанных эзоповым языком, считают даже "Поднятую целину" М. Шолохова, названную зеркалом русской коллективизации. Утверждают также, что зеркалом русской индустриализации может служить роман "Соть" Л. Леонова, объявленного, как и Шолохов, при жизни классиком. К сочинениям такого плана относят и "Гидроцентраль" Шагинян, роман "Человек меняет кожу" Ясенского, "Цемент" Гладкова, "День второй" Эренбурга и, наконец, "Черную металлургию" Фадеева. Там будто бы все сказано о нашей "второй действительности" и вольно ж было нам не понимать этого.
   Кроме того, утверждают, что менестрели первых пятилеток, авторы творений о великих стройках, которых Отец Родной любовно называл архитекторами человеческих душ, искренне могли не видеть уродств социализма - преступной коллективизации и ущербной индустриализации. Они будто бы принимали наступающий в стране хаос за "Русь уходящую", не замечали, что главным двигателем в нашем поступательном движении был ГУЛАГ, и что как только ослабела его мощь, закончились и успехи социалистического строительства. И, тем не менее, якобы тот же Леонов показал все признаки рождающейся затратной экономики, колонизацию собственной страны, перепутав, правда, настоящее время с будущим.
   Один типично русский герой в "Преступлении и наказании" Достоевского, полагал, что можно "и до правды довраться". К сожалению, эта особенность не лучшая черта русского народа. Это скорее грех большинства россиян. И избежать его мало кто мог, если хотел быть до конца честным, а без честности нам своей истории не понять. Мифологизация истории, после всех пережитых трагедий, обернется боком и нам и нашим детям.
   Ну, а среди пышных бумажных роз социалистического реализма внимательный читатель всегда мог разглядеть острые шипы окружающей его реальности, поскольку советская литература вопреки желанию авторов выпячивала наш ублюдочный быт, невольно отмечала вехи пройденного нами крестного пути к сияющим вершинам коммунизма. Жаль только, что всё написанное об этом времени могут понять лишь пережившие его. Вряд ли даже наши дети, если захотят того, без специальных пояснений разберутся в нем. И как следствие, для большинства из нас культура - не только западная, но и русская, представляет собой не результат естественной духовной традиции, опосредованной личным опытом, прямым общением, детскими воспоминаниями, а нечто внешнее, поверхностное и очень непрочное. Современный интеллигент, цитирующий советских и даже иностранных классиков, вполне может позволить себе толкнуть женщину, обидеть старика, наорать на свою мать. Это привычно, "естественно", закреплено годами и десятилетиями социалистического уклада жизни.
   Любые социальные перемены, а уж тем более революции, несомненно, сказываются на человеке, на его образе жизни, образе мышления. Но обычно всё это, кроме смены общественного строя, совершается закономерными историческими темпами - эволюционно. Французская революция отрубила голову королю, обезглавила сама себя, ввела массовые казни, пролила много крови, но не тронула национальную культуру Франции и национальные традиции, не закрыла храмы и не пыталась уничтожить основы хозяйствования французского крестьянства на французской земле. Только в нашей - "самой передовой" стране, наряду с другими зверствами и пакостями, впервые в истории принялись переделывать психологию человека.
   Но давайте снова вернемся к тому, с чего началась эта глава, к пресловутому социалистическому реализму, и выясним, что же все-таки он собой представляет.
   Просто реализм - понятие, характеризующее познавательную функцию искусства, - вопросов не вызывает. А вот социалистический реализм, трактуемый советской энциклопедией как: "Творческий метод литературы и искусства - эстетическое выражение социалистически осознанной концепции мира и человека, изображение жизни в свете социалистических идеалов", оказывается вовсе не реализм в общечеловеческом понимании, и естественно возникает вопрос, почему правда жизни сама по себе и правда с социалистических позиций несовместимы? Ведь две правды в характеристике одних и тех же общественных проявлений - совершенная нелепость. Социалистический реализм, образно говоря, это зеркальце, которое на вопрос партии и правительства "Кто на свете всех милее, всей прекрасней и белее?", отвечает: "Ты, ты, партия, правительство, государство, всех прекрасней и милее!" Таким образом, воспринимать его следует как элементарное словоблудие, неуклюжую попытку обоснования обычной большевистской лжи.
   В романе Фадеева "Молодая гвардия", написанном в лучших традициях социалистического реализма, поражает обилие тривиального обмана. Это, прежде всего, касается роли партии в создании подпольной организации. Уверен, что я недалек от истины, считая партийное руководство поселка Сорокино (Краснодона) в период оккупации ничуть не умнее и не деятельнее нашего одесского (о нем я расскажу позже). Впрочем, выпятить руководящую роль партии в романе Фадеева заставила та же партия.
   3 декабря 1947 года "Правда" посвятила "Молодой гвардии" редакционную статью, в которой говорилось, что образы большевиков-подпольщиков недостойно представляли партию, которая вдохновляла и организовывала массы на борьбу с фашистскими захватчиками. Шульга и Валько показаны неумелыми, неопытными организаторами, совершающими непростительные ошибки. "Из романа выпало самое главное, что характеризует жизнь, рост, работу комсомола - это руководящая, воспитывающая роль партии, партийной организации". Иными словами, Фадееву серьезно ставили в упрек слабое использование метода социалистического реализма и писатель, естественно, признал критику справедливой: "Я согласен с нею не формально, - оправдывался он, - а поэтому глубоко понимаю существо этой критики... в романе неверно изображена роль нашей партии в жестокой подпольной борьбе с фашистами в оккупированных ими районах".
   Александр Александрович устранил указанные ему ошибки. Показал "выдающуюся роль нашей партии в борьбе с фашистами". Но не верьте ему, читатель. Неправда, что лишь коммунисты и комсомольцы являлись истинными патриотами своей Родины, и только они погибали в неравной борьбе с оккупантами, которых, кстати, автор романа представляет исключительно этакими ублюдками либо недоумками.
   Завоеватели никогда не пользовались симпатией у побежденных народов. Их сторонились и ненавидели. Но изображать их так, а тем более в книге претендующей на историческую достоверность, о чем свидетельствуют подлинные имена почти всех ее героев (К. Федин назвал "Молодую гвардию" романом-документом), созданной, как утверждает в послесловии к роману А. Апухтина: "... на основе материалов и документов 1943 года, представленных писателю, его личных наблюдений, впечатлений после поездки в Краснодон, а также записей бесед, воспоминаний участников, свидетелей событий..." по меньшей мере, не серьезно.
   В качестве примера литературных приемов, использованных Фадеевым в описании оккупантов, которому я по простоте душевной намеревался подражать, приведу лишь несколько цитат из романа "Молодая гвардия".
   "Вшей трясут из рубах. А прямо перед крыльцом, в чем мать родила, обливаются холодной водой". Или: "Немецкие солдаты деловито... обшарили обе подводы, взяли из чемоданов Марии и Ули все шелковые вещи, сняли с отца Виктора и Валько сапоги..."
   И это Фадеев пишет о немцах, которые в 1942 году были еще в полной силе и стремительно наступали на юге. Полагаю, что если Александр Александрович видел живого немца, то только в качестве пленного. Я же их такими и в сорок пятом не представляю.
   У немецких солдат было добротное обмундирование, хорошее белье, крепкая удобная обувь. Об обмотках и портянках они понятия не имели. Им не приходилось, как нашим, шагать по полусотне и больше километров пешком без отдыха. К передовой их доставляли на грузовых автомашинах и автобусах. Не говоря уже об одеялах и специальных плошках для освещения блиндажей ночью, они везли с собой на фронт даже комнатные тапочки и одежные щетки. Трудно поверить Фадееву, что эти немцы могли позариться на бывшее в употреблении женское белье и поношенные сапоги.
   Или вот цитата:
   "Когда Марина с тазом и ведром воды отворила дверь в столовую, адъютант стоял перед ней совершенно голый. Он был длинный, белый "як глиста", - плача рассказывала Марина". Наверное, Марине вместо того, чтобы плакать, надо было, прежде чем открывать дверь, постучать в нее.
   И еще:
   "Они мочатся и испражняются при наших людях и считают это в порядке вещей". И далее: "... генерал не стеснялся при бабушке Вере и Елене Николаевне громко отрыгивать пищу после еды, а если находился один в комнате, он выпускал дурной воздух из кишечника, не заботясь о том, что бабушка Вера и Елена Николаевна находятся рядом".
   Вот уж точно "эстетическое выражение социалистически осознанной концепции мира и человека, изображение жизни в свете социалистических идеалов". И потом, как это понимать "один в комнате", а "бабушка Вера и Елена Николаевна находятся рядом"?
   В использовании подобных "литературных" приемов Фадеев был отнюдь не одинок. В качестве доказательства приведу выдержки из произведений других широко известных советских писателей:
   "Сейчас я вам стол помою. Не садитесь за него, поганый он. Они как придут, так сейчас лампу зажгут, разденутся и на стол голой задницей вшей давить".
   Или вот:
   "Вчера другой офицерик на улице, при всем народе, щупать начал девчонку, задрал ей юбку, задыхается сам...".
   И еще:
   "... ей было лет одиннадцать, она, как видно, шла в школу; немцы поймали ее, затащили на огород, изнасиловали и убили. Она лежала в помятой картофельной ботве, маленькая девочка, почти ребенок, а кругом валялись залитые кровью ученические тетради и учебники... Лицо ее было страшно изрублено тесаком, в руке она сжимала раскрытую школьную сумку".
   Какая дикая, леденящая душу картина. Сразу чувствуется, что писал выдающийся мастер слова, прекрасно, как и его коллеги владеющий методом социалистического реализма. Вот только в ее правдивость трудно поверить.
   Помня японскую школьницу и американских солдат-насильников, допустим, что это произошло на самом деле. Несколько нелюдей действительно совершили тяжкое преступление. Но во-первых, такое могло случиться лишь в практически неконтролируемой обстановке боя, когда, возможно пьяные солдаты наступали либо отступали. Однако в подобных условиях школы закрыты, а значит, девочке незачем было идти туда. И, во-вторых, если даже согласиться с тем, что данная школа почему-то работала, возникает вопрос для чего после совершения насилия, преступники убили девочку, искромсали лицо тесаком?
   Известно, что немцы уничтожали евреев, коммунистов, партизан, а гестапо, добиваясь признаний, мучило и пытало. Но при чем здесь девочка-школьница?
   И опять из "Молодой гвардии":
   "Теперь излюбленным занятием адъютанта было - поманить конфеткой маленького сына Марины и, дождавшись, когда мальчик протянет толстую рученку, быстро отправить конфетку в рот себе. Адъютант проделывал это и раз, и другой, и третий, пока мальчик не начинал плакать. Тогда, присев перед ним на корточки на длинных своих ногах, адъютант высовывал язык с конфеткой на кончике, демонстративно жевал и сосал конфетку и долго хохотал, выкатывая бесцветные глаза".
   В этой цитате нарисован портрет законченного дебила - круглого идиота, существование которого теоретически возможно среди людей любой национальности. Но предлагать подобного выродка, как типичного представителя целой нации, по меньшей мере, не умно. Я абсолютно не склонен идеализировать оккупантов. За два с половиной года оккупации мне от них неоднократно приходилось испытывать унижения. Я видел много страшного содеянного ими. Видел расстрелянных и повешенных невинных людей. Они расстреляли моих товарищей, сделали калекой моего отца, но мне ни разу не пришлось быть свидетелем того, как немцы либо румыны "мочатся и испражняются, при наших людях" или "разденутся и на стол голой задницей вшей давить", а посему не понимаю зачем, говоря о том тяжком для нас времени, писать явные глупости. Впрочем, цель такого сочинительства очевидна. Все это выдумывалось для того, чтобы разжечь в людях ненависть к иноземным захватчикам. Возможно, в военные годы подобная литература имела какой-то смысл. И все же придумывать нелепые причины для ненависти не было нужды. При желании не составляло труда отыскать реальные и не менее веские. Однако партия всегда смотрела на правду как на нечто совсем не обязательное, часто нежелательное или даже запретное. А уж писатели того времени просто выполняли партийный заказ в меру своих сил и способностей.
   Если верить Фадееву, краснодонские немцы были на редкость тупоголовыми. Мальчишки и девчонки из подпольной организации обклеивают дома листовками, освобождают пленных, прямо на улицах вешают предателей, убивают немецких солдат, расстреливают и разгоняют отправляемый в Германию скот, жгут административные здания, по всему поселку развешивают красные флаги, а немецкая администрация и ухом не ведет. И только когда подпольщики совершают поступок почти невинный по сравнению с тем, что они якобы делали раньше, - крадут из оставленной без присмотра автомашины пару мешков с новогодними подарками, вдруг, перед самым освобождением Краснодона советскими войсками, начинаются повальные аресты. То есть, происходит точно то же, что и у нас в Одессе в сходной обстановке. В результате организация "Молодая гвардия" была разгромлена, пятьдесят три человека - почти все вчерашние школьники, семнадцать из которых девушки, погибли.
   Позже, перед тем как застрелиться, в своем письме в ЦК КПСС Фадеев напишет:
   "Нас... низвели до положения мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это "партийностью"... И даже сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать все то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня...
   Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушивается подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни".
   Катаев в описании оккупантов более объективен. Он о них говорит так:
   "Тут, прямо поперек тротуара, упершись в самые окна домов, стояли крытые грузовики, и немцы рассыпались по ним. Они шумно стали вытаскивать из машин ящики с маслом, хлеб, завернутый в целлофан, вино, апельсины. Они вынули из-под мундиров свои финки и тут же, сидя на ящиках возле грузовиков, позавтракали, а потом достали губные гармошки и заиграли сольдатенлиде (солдатские песни), весело посматривая на прохожих пустыми глазами".
   И все-таки, если бы Валентин Петрович видел живых немцев, он смог бы легко убедиться, что, во-первых, финок под мундирами они не носили, во вторых, немцы не были дураками, какими он представляет их, судя по "пустым глазам", и, наконец, что губные гармошки у немецких солдат были не столь необходимы, как, к примеру, ложки, и, закончив еду, они не всегда играли на них сольдатенлиде.
   Партизанский отряд Одесского пригородного райкома, которому Катаев посвятил роман "За власть Советов", он, вероятно, по чьей-то подсказке считал наиболее выдающимся. Описывая его действия, автор приводит некоторые случаи действительно происшедшие в городе во время оккупации, но к пригородному райкому не имеющие абсолютно никакого отношения. Доля выдумки в романе огромна. Впрочем, на то он и литератор, чтобы фантазировать, тем более что в отличие от Фадеева на историческую достоверность своей книги не претендует. Катаев в ней, в частности, пишет:
   "... А сколько их было по всей территории, захваченной врагом! По строгим канонам конспирации они, может быть, даже и не знали о существовании друг друга. Они об этом могли только догадываться. Они были разобщены между собою. Но от них, от каждой группы, тянулась тоненькая, еле заметная ниточка, и все эти ниточки сходились где-то в одной точке, откуда, как электрический ток, по всем направлениям распространялась неиссякаемая энергия партийной воли".
   Приведенная цитата - типичный пример социалистического реализма в школьном варианте. Подпольных групп, "по строгим канонам конспирации" не знавших о существовании друг друга, в оккупированной Одессе действительно было много, но никакой "неиссякаемой энергии единой партийной воли" они не испытывали. А вот "тоненькая, еле заметная ниточка" почти к каждой группе, хоть чем-то вредившей оккупантам, несомненно, тянулась, только сходились эти ниточки не у партийного руководства, а в сигуранце либо в гестапо. Именно поэтому с начала сорок второго года все активные группы постепенно ликвидировались. Исключение составляли лишь те, кто от случая к случаю интересовался сводками Совинформбюро и только поэтому считал себя подпольщиком, либо группы, организованные незадолго перед освобождением Одессы Красной армией. Запоздалое проявление патриотизма и поспешное включение в подпольную деятельность объяснялось стремлением разного рода дельцов, а нередко и дезертиров, пусть кратковременным участием в партизанском движении реабилитировать себя перед Советской властью. Жизнь показала, что многие из них старались напрасно. КГБ никому не верил. И очень скоро такие "партизаны" оказались в отечественных концентрационных лагерях. Кое-кто из них, возможно, уцелел и сейчас, если жив, при подходящем случае непременно потрясает своим партизанским билетом.
  
  

Как обком партии готовился партизанить,
и что из этого вышло

   Покончив с вопросом о социалистическом реализме, я позволю себе, основываясь на материале, содержащемся в книге "Одесса в Великой Отечественной войне" (Сборник документов, т. 2, Одесса, 1949), а также в работах: "Наперекор смерти" Н. Зотова, "907 дней в тылу врага" В. Егорова и Н. Зотова, "Одесская область в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.", составленной А. Бачинским, Е. Егоровым, П. Кундаровым, П. Столяром, Е. Цымбалом, под редакцией Н. Зотова, И. Гречухи, Е. Цымбала, и "Бойцы подземной крепости" Н. Зотова, напомнить читателю существующую до сих пор официальную версию событий, происходивших накануне ухода наших войск из города и затем на всем протяжении его оккупации.
   При этом следует иметь в виду, что приведенные в перечисленных, сугубо документальных, работах имена и факты часто не совпадают, что кандидат исторических наук Н. Зотов, широко использовавший областные, и в том числе партийный, архивы, имевший доступ к архиву КГБ, однако, не являясь, как и его соавторы, очевидцем описываемых событий, был вынужден полагаться на не всегда достоверные архивные материалы. Нельзя также забывать, что занимаемая должность заведующего одного из отделов Одесского обкома КП Украины обязывала Зотова, говоря о происходившем в городе в период оккупации, отражать исключительно партийную точку зрения.
   Подготовку к борьбе за линией фронта и главное в городе после ухода из него Красной Армии проводил политотдел Приморской армии, создавший специальное Отделение с задачей организации партизанских отрядов, которое приступило к работе 15 сентября 1941 года. За месяц Отделение вместе с УНКВД укомплектовало отряды под командованием: Лосинского - 36 человек, Оргатенко - 14 человек, Замкова - 9 человек, А. Солдатенко - 46 человек, А. Дворецкого - 48 человек, В. Душечкина - 98 человек, Е. Ворошилова - 90 человек, Полянского - 128 человек.
   Наряду с ними, для подрывной деятельности на промышленных предприятиях, в порту и на транспорте были созданы диверсионные группы Пшеничного и Бира, которые подчинили опергруппе НКВД СССР, также оставленной в городе на нелегальном положении.
   Одесский обком КП(б)У, в свою очередь, готовил в оставляемом неприятелю городе руководство подпольных и диверсионных групп, для чего отобрал 130 человек, в том числе 35 коммунистов, 36 комсомольцев и 59 беспартийных, из которых создали партизанские отряды и группы под командованием: Жукова-Орлова, Ю. Никорчука, Н. Поддубского, И. Мельникова, Г. Цыбульского.
   Из девяти отрядов и групп, посланных для диверсий в тылу противника, пробиться через линию фронта удалось лишь двум, возглавляемым Цыбульским и Солдатенко. Все остальные, понеся значительные потери, не смогли выполнить поставленную перед ними задачу. Отряд Цыбульского погиб полностью, включая командира. Из отряда С Солдатенко вернулись лишь четыре человека.
   Об отрядах Лосинского, Оргатенко, Замкова, Полянского, Жукова-Орлова, Никорчука, Поддубного, о диверсионных группах Пшеничного и Бира, об опергруппе НКВД в названных работах больше не сказано ни слова. Из чего можно заключить, что они частью погибли, а частью разошлись по своим и чужим домам.
   Один из диверсионно-разведывательных отрядов, организованный по заданию обкома партии, разместился в катакомбах за одесским Крекингом. В шахтах с двумя питьевыми колодцами, устроили пекарню и баню, а шахты, в которых разместились штаб, столовая, красный уголок, даже электрифицировали. В отряде было 60 винтовок, 7 пулеметов, свыше 200 гранат, до тонны тола, 40 тысяч патронов, несколько десятков пистолетов, радиоприемник, рация, 5-6 месячный запас продовольствия и горючего из расчета на 45-50 человек.
   Этот отряд из 40 человек разделился на две группы: подземную - из 28 человек и городскую - из 12, которая рассредоточилась по квартирам в Одессе. Она, в свою очередь, поделилась еще на три группы. Одной руководил П. Передышко, второй Г. Шилин, третьей молодежной - Я. Гордиенко. Партизаны располагали складом с запасом оружия, взрывчатки и продовольствия, оставленным во дворе хозяйки конспиративной квартиры К. Булавиной. Подземную и городскую группы возглавил капитан госбезопасности В. Молодцов (Бадаев).
   В книге "Одесская область в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг." сказано:
   "... отряд по заданию В. А. Молодцова (Бадаева) в ноябре-декабре 1941 года провел... ряд удачных операций... 18 ноября 1941 года партизанская группа под командованием... Ивана Ивановича Иванова в районе станции Дачная пустила под откос большой эшелон противника с живой силой. Из-под обломков разрушенного поезда оккупанты извлекли 250 трупов. В тот же день жандармы обнаружили вход в Нерубайскую катакомбу и пытались проникнуть в подземелье. В завязавшейся перестрелке погиб... Иванов Иван Иванович".
   В катакомбах, находящихся в районе улицы Дальницкой, 47, расположился небольшой отряд под командованием А. Солдатенко. Теперь он состоял всего из трех партизан, связной Малицкой - то ли жены, то ли сожительницы Солдатенко, встретившейся ему в катакомбах группы И. Мельникова, в которую кроме него входили двое шестнадцатилетних мальчишек - Л. Буряк и Л. Черный, а также супруги Бялик, самостоятельно спустившиеся под землю, в надежде избежать участи, уготованной оккупантами евреям. В их распоряжении было 47 винтовок, 3 ручных пулемета, несколько ящиков с гранатами, 6 тысяч патронов для винтовок и пистолетов, а также трехмесячный запас горючего и продовольствия.
   Отряд Дворецкого накануне оккупации города, предварительно устроив в парке им. Шевченко тайный склад оружия, разошелся по одесским квартирам, условившись при необходимости собраться для совместных действий. Местом встреч назначили ресторан, который поручили открыть одному из членов отряда. В 42-м году он действительно открыл ресторан "Карпаты" на Дерибасовской, но судя потому, что Зотов и его соавторы больше ни разу не упоминают ни Дворецкого, ни его людей, эти 48 человек видимо отложили борьбу с неприятелем до лучших времен.
   Еще два крупных отряда, которыми командовали Е. Ворошилов и В. Душечкин, перед уходом наших войск из Одессы спустились в катакомбы в районе Кривой Балки с тем, чтобы позже группами перебраться в Савранские леса, организовать там базу и развернуть боевые действия.
   Как следует из книги "907 дней в тылу врага" "Командиры... после прихода оккупантов в Одессу распределили партизан по группам, вывели их из катакомб и пытались пробиться в Савранские леса... Но осуществить переход не удалось. Большинство партизан и сами командиры, не соблюдавшие необходимой осторожности и не применявшие при переходе партизанской хитрости, были задержаны в пути жандармскими постами и отправлены в концлагерь в Бендерах". Таким образом, из партизан они превратились в военнопленных. А поскольку, по мудрому утверждению товарища Сталина пленных в Советской армии быть не может, а все оказавшиеся в плену - предатели, то их дальнейшая судьба, при любых вариантах, едва ли могла сложиться благополучно.
   В катакомбах, если верить тому, что написано в книге "Наперекор смерти", "с выходом на углу улиц Головковской и Картамышевской", а если читать книгу "907 дней в тылу врага", то "близ Одесской зеркальной фабрики, находившейся на улице Фрунзе (Балковской), создала себе базу и расположилась там большая диверсионно-разведывательная группа, организованная Управлением НКВД Одесской области и возглавляемая В. Калошиным и В. Кузнецовым".
   Приведенные сведения о входе в данную катакомбу противоречивы и к тому же не точны. На улице Балковской зеркальной фабрики нет и никогда не было. Она и раньше и сейчас была и есть на Градоначальницкой, которая ничего общего не имеет с пересечением Головковской и Картамышевской.
   И так, 19 человек вышеназванной группы спустились в катакомбы. Они располагали всем необходимым: автоматами, пистолетами, гранатами, боеприпасами, а также шестимесячным запасом продовольствия. 13 партизан под руководством А. Мельника остались в городе для связи, разведывательной и диверсионной работы и сами должны были заботиться о своем пропитании.
   О том, как события развивались дальше, говорится в книге "907 дней в тылу врага":
   "... 9 чекистов из городской группы... в период с 28 ноября по 15 декабря 1941 года были арестованы оккупантами... 26 мая 1942 года военно-полевой суд Одесского гарнизона... приговорил А. Т. Мельника, В. Г. Березовского, А. П. Иващенко, Д. Г. Телкова к смертной казни".
   Вторая часть группы, за исключением А. Глущенко, который 10 ноября 1943 года выбрался наверх, погибла в катакомбах.
   Главный хозяин области, первый секретарь областного комитета КП(б)У, А. Колыбанов перед тем как Приморская армия оставила город, должен был выполнить требование товарища Сталина, прозвучавшее 3 июля в обращении к советскому народу, об организации партизанского движения на занятых немцами территориях, а соответственно и в Одесской области. Однако Одесса не Белоруссия. Бескрайних лесов здесь не наблюдалось, а партизанить в городе было не совсем сподручно. Прекрасно понимая, что в местных условиях дело это явно беспокойное, опасное и даже безнадежное, секретарь обкома справедливо решил, что страна и партия не должны рисковать драгоценной жизнью ответственного партийного работника такого ранга, каким является он. Поэтому Колыбанов предоставил почетную возможность проявить себя в подполье менее ценным партийцам, и благополучно отбыл из Одессы вместе с отступающей армией.
   Забегая вперед, сообщим читателю, что все оставленные Колыбановым подпольные руководители бессмысленно, бесславно, а порой и позорно погибли. Зато сам он благополучно сохранил себя, разумеется, для народа, и уже в первый день освобождения города от оккупантов появился в нем и, снова сгорая на руководящей работе, подписывал приказы и распоряжения, причем начал, естественно, с самого главного - Постановления нового (старое, оставленное в городе погибло) бюро Одесского обкома КП(б)У о возобновлении выпуска газет "Черноморская коммуна" и "Большевистское знамя".
   Но вернемся к одесскому подполью. Первым секретарем подпольного обкома Колыбанов назначил А. Петровского. Петровскому шел 35-й год. Он окончил два курса железнодорожного института. Большего, то ли по недостатку способностей, то ли из-за чрезвычайной занятости партийной работой, не осилил. Его послужной список выглядит следующим образом: председатель рабочкома МТС, секретарь парторганизации колхоза, инструктор райкома и наконец первый секретарь Воднотранспортного райкома и заместитель заведующего отделом организационно-партийной работы Одесского обкома КП(б)У.
   Вторым секретарем Колыбанов утвердил С. Сухарева - до 1939 года партийного работника в Новосибирской и Томской областях. В 1940 году после учебы в Высшей партийной школе Сухарев прибыл в Одессу - сначала заведующим отделом транспорта Одесского горкома КП(б)У, потом первым секретарем Ильичевского райкома.
   Подпольному обкому оставили 700 рублей в золотой валюте, несколько золотых часов, а в тайных складах - оружие, продовольствие и особенно необходимые, по мнению партийных мудрецов, в борьбе с оккупантами - 300 тысяч экземпляров листовок.
   В городе подготовили пять подпольных райкомов: Ленинский, Ворошиловский (Центральный), Воднотранспортный, Ильичевский и Приморский, каждый с двумя секретарями, в распоряжении которых были связные, конспиративные квартиры, склады оружия и продуктов. Для подпольной работы выделили 109 коммунистов: Ленинскому - 17, Ворошиловскому - 18, Воднотранспортному - 18, Ильичевскому - 38 и Приморскому - 18. Секретарями райкомов назначили: в Ленинском - Е. Кривицкого и М. Рябца, в Ворошиловском - В. Клочека, в Воднотранспортном - Н. Веденьева и Ф. Петренко, в Ильичевском - С. Сухарева. Секретари Приморского райкома 14 октября, никому не сказав ни слова, удрали из Одессы, поэтому Зотов и его соавторы не сочли нужным называть их фамилии.
   Бригадный комиссар Колыбанов так боялся отстать от отступающей армии, что вместо 38 подпольных райкомов в области успел оставить всего лишь пять. Причем в Котовском райкоме в состав подпольного райкома выделили только трех коммунистов, которые, не дождавшись пока противник оккупирует район, сбежали на восток.
   Секретарь Беляевского райкома партии Семенов тоже самовольно, уплыл из Одессы, оставив на территории района семь коммунистов с подпольным секретарем Н. Подмазко. В конце сентября 1941 года Н. Подмазко и с ним еще пять человек из оставленных семи были казнены оккупантами.
   Не выполнил указания Колыбанова по организации подполья и Березовский райком партии. Руководство райкома с двадцатью коммунистами, которые должны были остаться для работы в тылу врага, эвакуировались вместе с отступающей армией.
   Секретарь Овидиопольского райкома И. Ильюхин с несколькими коммунистами, выделенными для подпольной работы, все время почему-то находился не в своем районе, где ему надлежало быть, а околачивался в Одессе, якобы руководя вывозкой продуктов для города. Хотя, наверное, вывозкой удобнее руководить там, откуда вывозят, а не в том месте, куда завозят. Но, как известно, у каждого начальника свой стиль руководства. Ильюхин так увлекся снабжением города, что не заметил, как его район заняли румыны. Естественно, возмущенный тем, что подобное могло случиться без согласования с ним, и посему отказываясь принять на веру услышанную новость, он, чтобы выяснить, так ли это, посылает в разведку сначала коммуниста И. Иванова, а затем и комсомольца Г. Иванова. Оба они не вернулись, так как были расстреляны оккупантами.
   Не дождавшись своих разведчиков, Ильюхин пришел к вполне разумному выводу о том, что в Овидиополь лучше не соваться, и напросился в компанию к своему коллеге по беспокойному секретарскому труду - С. Лазареву, который возглавлял Одесский пригородный райком, насчитывавший 13 коммунистов. 14 октября 1941 года Лазарев с шестью наиболее надежными из них спустился в Усатовские катакомбы, прихватив с собой и Ильюхина с тремя коммунистами.
   Итак, всего в Усатовские катакомбы спустились десять человек: первый секретарь Одесского пригородного райкома С. Лазарев, второй секретарь Н. Крылевский, член райкома А. Горбель - жена Крылевского (она же сестра третьего секретаря Л. Горбеля), сам третий секретарь райкома Л. Горбель, член райкома И. Щерба, подросток - сын Щербы и секретарь Овидиопольского райкома партии И. Ильюхин с тремя коммунистами, фамилии которых остались неизвестными.
   В катакомбах было заготовлено 10 винтовок, 5 тысяч патронов, 200 гранат, 50 килограммов взрывчатки, продукты, горючее, одежда, радиоприемник, пишущая машинка и бумага для печатанья листовок. Как раз каждому по винтовке (включая пацана), по 500 патронов, по 20 гранат и по 5 килограммов взрывчатки. Для двух с половиной лет оккупации запас довольно скромный. Впрочем, если бы, используя его, каждый из названной десятки раз в два дня выстрелил из винтовки, раз в месяц бросил гранату, раз в полгода что-то подорвал, вся Одесса, безусловно, знала бы об этом. Но, увы, ничего подобного не было. И, тем не менее, в очерке "Бойцы подземной крепости" читаем:
   "Особенно энергично действовал Одесский пригородный и Овидиопольский райкомы партии, находившиеся в Усатовских катакомбах. Они проводили разъяснительную работу среди населения (пассаж о населении в катакомбах рассчитан, разумеется, на крайне доверчивого читателя), издали ряд листовок, в которых разоблачали ложь фашистской пропаганды.
   Организаторская и организационно-пропагандистская работа подпольных партийных органов сочеталась с ударами по врагу бойцов подземной крепости".
   Очень впечатляюще! Жаль только, что ничего не сказано о том, кто из названной выше десятки представлял собой "партийные органы", а кто "бойцов". Где именно, и кого они ударяли.
   Группку людей, состоявшую из видных партийных функционеров районного масштаба, спустившуюся в катакомбы, прежде всего, для того, чтобы сохранить собственные жизни, нескромно называть отрядом, а тем более "соединением", как ее назвала Вдовиченко. Трудно понять, почему Катаев в своем объемистом романе решил описать именно их мнимые подвиги.
   Казалось бы, всё, если не в области, то, по крайней мере, в городе, было предусмотрено и спланировано. Но события разворачивались явно не по намеченному обкомом плану. Так, на третий день оккупации в облаву попали сразу два секретаря Ленинского райкома Е. Кривицкий и М. Рябец. Их схватили и отправили в лагерь военнопленных. Они ходили вдвоем, очевидно, для пущей конспирации.
   На пятый день арестовали первого секретаря подпольного обкома А. Петровского, который тут же дал свое согласие сотрудничать с румынской контрразведкой. Чуть позже схватили второго секретаря Воднотранспортного подпольного райкома Ф. Петренко и связных Б. Малкину, Р. Повар, Ф. Колкер, Е. Дзигунова.
   В это время секретарю Воднотранспортного райкома Клочеку, похоже, было не до подпольной работы. Он, как сказано в книге "Наперекор смерти", "чтобы не умереть с голоду, устроился на работу сторожем частного магазина". Непонятно, правда, почему бы ему не воспользоваться продуктами, оставленными в специально заготовленных для подпольщиков складах?
   Ну, а Петровского 25 октября, через четыре дня после ареста, выпустили на свободу, и он снова принимается за руководство подпольем. Вместо больного секретаря Воднотранспортного райкома Веденьева Петровский назначает Карачевцева, но тот не оправдал оказанного ему секретарем обкома высокого доверия, поэтому вскоре Петровский заменяет его М. Решетниковым.
   8 февраля Молодцов (Бадаев) вместе со своей связной Т. Межигурской вышел из катакомб и отправился в город. Ни в тот день, ни на следующий они не вернулись. Чтобы выяснить причину их задержки, 12 февраля в город направили вторую связную - Т. Шестакову, но и она в катакомбы не вернулась. Тогда наверх вышел разведчик С. Виноградов, которому удалось узнать, что Молодцов и обе его связные арестованы.
   Из показаний бывшего начальника отдела распознавания и следствия Одесского центра СС-И Курерару на допросе 26 февраля 1946 года стало известно, что в феврале 1942 года румынские контрразведчики выследили одну из связных Молодцова, установили конспиративную квартиру Федоровича (Бойко) и арестовали его. Затем уже, с помощью подпольщика-коммуниста Федоровича, ночью 9 февраля окружили дом N 75 по улице Нежинской, где в это время находились В. Молодцов, Т. Межигурская, Я. Гордиенко, А. Гордиенко и А. Чиков, арестовали их и отправили в Одесский преторат на Еврейскую, 12.
   В донесении, представленном генеральным директором спецслужбы информации Эудженом Кристеску Совету министров Румынии, сказано, что 12 февраля разведка не располагала точными данными об арестованном П. Бадаеве (В. Молодцове). И только 12 февраля, когда Федорович, согласившийся стать негласным осведомителем СС-И, рассказал его сотрудникам все о Молодцове, они поняли, кто к ним попал.
   Кристеску 12 февраля представил И. Антонеску срочное донесение, в котором сообщил следующее:
   "... Что касается захвата политкомиссара из Москвы, о котором мы писали в N 1840 от 11 с. г., уточняем, что он является начальником и организатором террористических отрядов в Одессе, зависящих от НКВД..."
   Военно-полевой суд Одесского гарнизона румын 26 июня 1942 года приговорил В. Молодцова, Т. Межигурскую, Т. Шестакову, Я. Гордиенко, Г. Шилина, П. Милана, С. Валькова, И. Музыченко, П. Шевченко, М. Шлятова, И. Бунякова, П. Продышко и П. Болотина к смертной казни.
   Румынская контрразведка с помощью Федоровича в течение февраля-марта арестовала всех участников отряда Молодцова. Всего погибло 45 человек, из которых 41 человек расстрелян, 2 покончили с собой во время следствия и 2 убиты в бою.
   О мертвых, как известно, либо ничего, либо только хорошее. Но что это за руководитель, который без толку погибает вместе со всеми доверенными ему людьми, не причинив оккупантам никакого вреда, если не считать те мифические "250 трупов". А вот жителям города он причинил много горя. Это по его сигналу, как утверждает генерал А. Хренов, произведен варварский по отношению к одесситам взрыв на Маразлиевской улице, обошедшийся им в тысячи без вины загубленных жизней.
   В книге "907 дней в тылу врага" написано:
   "В 24-ю годовщину Великой Октябрьской социалистической революции группа решила преподнести Родине подарок. Вооружившись пистолетами и гранатами, Мартынюк, Налисниченко и Чижевский замаскировались в разрушенном доме, неподалеку от которого, в садике (где находился этот дом и о каком садике идет речь, не сказано), расположилась на отдых румынская воинская часть (Часть это полк - четыре-пять тысяч солдат и офицеров). Подпольщики выбрали удобный момент и забросали фашистов гранатами. Десятки захватчиков в этот вечер нашли себе здесь могилу..."
   Ну, чем не герои? Трое против целого полка! Десятки захватчиков нашли себе могилу, а им хоть бы что. Вот это и есть социалистический реализм.
   В книге "Наперекор смерти" читаем: "В марте 1942 года бадаевцы встретились (Удивительно! бадаевцев, вроде бы, вначале всего было 40 человек. Арестовали, и погибло 45. Каким же образом бадаевцы появились вновь и сколько их было?). в катакомбах с Одесским пригородным (пять мужчин, женщина и пацан) и Овидиопольским (три человека) подпольными райкомами. Общими силами они в мае сорок второго года осуществили несколько вылазок против вражеских частей (?!), уничтожив 45 гитлеровцев".
   В очерке "Бойцы подземной крепости" автор уточняет:
   "15 марта 1942 года им случайно удалось встретиться с подпольщиками Пригородного и Овидиопольского райкомов партии. В апреле-мае 1942 года они совместно провели ряд налетов на жандармов, охранявших выходы из катакомб, и уничтожили 50 фашистов".
   Это несколько меняет дело. Жандармы это не часть. "Выходы из катакомб" охранял один, ну возможно два солдата не больше. Пусть выходов было несколько, и всех охранников перебили. Все равно "50 фашистов" не получается.
   И опять книга "Наперекор смерти":
   "Грозным для оккупантов был партизанский отряд А. Ф. Солдатенко. Ночные вылазки, убийство вражеских офицеров и солдат порождали страх у оккупантов и чиновников Транснистрии..." И далее там же: "После взрыва в комендатуре, в результате, которого погиб генерал Глугояну, много офицеров и солдат штаба 10 пехотной дивизии и комендатуры, дни 23 и 24 октября стали днями особенного террора. Фашисты умертвили около 5 тысяч советских граждан..."
   В книге "Одесская область в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг." приведена такая деталь:
   "24 октября к месту Александровского садика (улица Степовая угол Мельницкой) изверги пригнали 251 мужчину разных возрастов, схваченных на улицах и в домах, и расстреляли их из пулеметов".
   А в книге "907 дней в тылу врага" общее число казненных одесситов за взрыв на Маразлиевской улице почему-то в четыре раза увеличено: "В результате взрыва погибло около 100 фашистских солдат, офицеров и генерал Глугояну.
   В отместку за справедливое возмездие фашисты уничтожили около 20 тысяч ни в чем неповинных граждан Одессы".
   Не будем пока уточнять, 50 или 100 врагов взлетели на воздух в здании бывшего НКВД и 5 или 20 тысяч человек, совершенно не причастных к взрыву, поплатились за это. Важно, что румыны жестоко отомстили одесситам за гибель своих военнослужащих. Свидетелями учиненной ими 23 октября 1941 года бойни стали многие мои земляки, находившиеся в оккупированном городе и я в том числе. А вот когда - сначала якобы по вине бадаевцев оккупанты "Из под обломков разрушенного поезда извлекли 250 трупов", далее три отчаянных хлопца напали на целый полк румын, забросав их гранатами, отчего "десятки захватчиков в этот вечер нашли себе здесь могилу", затем отряд Солдатенко ночью убивал вражеских офицеров и солдат и, наконец, снова бадаевцы с Одесским пригородным и Овидиопольским райкомами уничтожили еще 50 фашистов, оккупационная власть вдруг проявила поразительную мягкость и миролюбие. Впрочем, объясняется это довольно просто. Героические подвиги бадаевцев, солдатенковцев, райкомовцев и пожарника Мартынюка со своими двумя хлопцами, якобы уничтоживших десятки и даже сотни оккупантов, сплошная выдумка. О том, что происходило на самом деле, читаем в "Одесской газете" за 20.11.41 года:
   "13 ноября с. г. утром двумя русскими террористами-коммунистами были убиты два румынских солдата в тот момент, когда они работали по закрытию катакомб.
   Доводится до всеобщего сведения, что подобного рода террористические акты беспощадно караются румынскими властями. В случае нападения на румынских или немецких солдат будет расстреляно по 500 коммунистов за каждый террористический акт.
   Все горожане города Одессы, которые знают о местонахождении террористов-коммунистов, скрывающихся в домах, погребах, катакомбах или каких-либо других убежищах, обязаны немедленно сообщить об этом в районную полицейскую префектуру".
   Итак "Убиты два румынских солдата"! Всего! Вот вам и архивные данные! После приведенных выше, мягко говоря, преувеличений, содержащихся в так называемых "документах и материалах", позволю себе ознакомить читателя с очередными подобными "откровениями".
   В предисловии ко второму тому трехтомника "Одесса в Великой Отечественной войне Советского Союза" читаем:
   "19 октября 1941 года в помещении бывших пороховых складов, расположенных по Люстдорфскому шоссе, фашистские изверги сожгли свыше 25 тысяч мирных советских граждан. Заполнив советскими людьми 9 пустых помещений, фашистские бандиты облили их горючим и подожгли. Очевидцы рассказывают, что из складов неслись громкие вопли объятых пламенем и заживо сжигаемых людей, распространяя по окрестности едкий смрад горелого человеческого тела. После освобождения Одессы в 9 ямах, где оккупанты зарыли сожженных, было обнаружено 11 тысяч трупов (см. Документ N 56)".
   Под этим номером значится газета "Черноморская коммуна" N 245 (7131) от 13 декабря 1945 года, в которой сказано:
   "Там, где раньше были пороховые склады, стелется ровная широкая степь. Но местные жители избегают ходить этой дорогой. В их памяти до сих пор живет кровавая трагедия 1941 года.
   Сюда, в эти склады, были согнаны тысячи одесситов. Несколько дней фашистские варвары держали их без воды и еды в темных наглухо забитых помещениях. На пятый день к складам подъехали бочки с горючим. С шлангов звери полили здания горючим и подожгли их. Всепожирающее пламя бушевало несколько дней. И все время были слышны нечеловеческие крики и вопли. Потом на пожарище пришли немецкие солдаты. Они вытягивали из погорелых помещений кости и черепа и закапывали в ямах. 11 тысяч одесситов было сожжено живьем фашистскими изуверами". (На русский язык перевел автор).
   В этом же томе помещена статья из газеты "Известия" от 14 июня 1944 года, в которой говорится:
   "19 октября 1941 года в помещениях пороховых складов по Люстдорфскому шоссе, возле моего дома, - сообщила жительница Одессы Бобкова М. И., - румыны начали тысячами сгонять арестованных мирных жителей - мужчин, женщин и детей. Когда они заполнили советскими людьми 9 пустых складских помещений, тогда стали подкатывать к складам бочки с горючим... Я лично видела, как румыны насосами качали горючее из этих бочек и через шланги поливали склады, в которых находились согнанные ими жители города. Когда склады были облиты горючим, румынские солдаты их подожгли. Поднялся страшный крик... Женщины и дети, объятые пламенем, кричали: "Спасите нас, не убивайте, не сжигайте!" Подожженные румынами склады продолжали гореть несколько дней. Когда пожар прекратился, румыны выкопали большие ямы длиною 100 метров, шириною в 5-6 метров и глубиною около трех метров каждая. Потом появились румынские солдаты, стаскивали обгорелые трупы в эти ямы и закапывали".
   В выписке из газеты "Большевистское знамя" от 6 мая 1944 года, приведенной в книге "Одесская область в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.", сказано:
   "Днем 19 октября 1941 года из города пригнали 4 партии "арестованных" по 2500-3000 человек каждая. Советских людей - женщин, детей, стариков, как скот, загнали прикладами в помещение складов. Двери закрыли на железные засовы, повесили замки. Разобрали крышу, облили склады бензином и подожгли. Подожгли 11 тысяч женщин, стариков и детей. Подожгли живыми".
   Там же, со ссылкой на докладную записку "Одесской областной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков - о зверствах на территории области в 1941-1944 гг.", датированной январем 1945 года, написано:
   "Так, на третий день оккупации, т.е. 19 октября 1941 года, после объявленной регистрации мирных граждан города Одессы и его окрестностей фашисты начали толпами сгонять мужчин, женщин, детей и стариков в пороховые склады, расположенные вблизи аэродрома и летной школы по Люстдорфскому шоссе.
   Всего мирными гражданами было заполнено 9 складов. Затем румынские солдаты при помощи шлангов стали поливать сараи и людей горючей смесью и подожгли.
   Спустя месяц, когда прекратилось тление трупов, по распоряжению румынских властей были согнаны пленные, которые вырыли ямы на территории пороховых складов и различными способами (крючками) стали извлекать сгоревшие трупы и зарывать.
   При раскопке, произведенной под руководством районной комиссии, в имеющихся 9 ямах было обнаружено 22000 трупов, среди которых найдены дети, умершие от дыма; такие, которые носили следы пулевых ран, с отрубленными конечностями рук и ног и с размозженными черепами.
   Как установлено комиссией и свидетельскими показаниями, при попытке мирных людей уйти от ужасной смерти - быть сожженными живыми - румынские солдаты расстреливали их или отрубали им руки и ноги".
   Некий Г. Татаровский, выдающий себя за сподвижника Молодцова (Бадаева), в статье помещенной в "Одесском вестнике" N 18 (1018) - N 19 (1019) от 27 января 1966 года, пишет:
   "В завершение кровавой оргии обезумевшие фашистские изверги 25 октября барак с ранее расстрелянными заложниками-мужчинами на территории пороховых складов взорвали".
   А. Вдовиченко в своей рукописи говорит: "фашисты... стали гнать по улицам... евреев в тюрьму и пороховые погреба". И наконец М. Терентьев, входивший в группу Михаила Емельянова, в справке от 20.04.1964 года, хранящейся в областном партархиве, утверждает, что "после большого террора, связанного со взрывом здания НКВД", он будто бы слышал, что группу евреев загнали в пороховые склады.
   Не станем обращать внимание на погрешности в стилистике и на явные нелепости в приведенных цитатах. Пусть на совести автора предисловия ко второму тому трехтомника останутся "вопли объятых пламенем,.. распространяющие по окрестности едкий смрад", так же как и отрубленные руки и ноги детей на совести областной комиссии. Ведь двери складов были заперты "за железные засовы", на которые еще и замки навесили. Поэтому несчастные жертвы никак не могли выйти наружу, где бы им рубили "конечности рук и ног", надо полагать пальцы. Для чего румыны, вероятно, колоду приготовили и палача с топором поставили. Ведь не каждый солдат, даже рискуя нарушить воинскую присягу, согласился бы ловить обезумевших, пытавшихся спастись людей, подтаскивать их к колоде и производить над ними, описанную областной комиссией жуткую средневековую экзекуцию.
   Попробуем, однако, трезво оценить информацию, содержащуюся в "документах и материалах", при внимательном чтении которых справедливо возникают следующие вопросы: Когда же все-таки произошла описанная там ужасная трагедия - 19, 25 октября или в другое время? Сколько людей уничтожили оккупанты - 11, 22 или 25 тысяч? Сожжены склады или взорваны? Живые там были люди или уже расстрелянные? Кто затем зарывал трупы в ямы - немецкие солдаты, румынские или пленные?
   Допустим, румыны объявили регистрацию мужчин, чтобы собрать их и потом расстрелять, и сжечь. Но как тогда в складах оказались женщины, старики и дети? Или, может быть, правы Вдовиченко и Терентьев, и в артиллерийские склады отправляли евреев? Почему же в таком случае речь идет о 19-м октября? Ведь приказ о том, что евреи-мужчины обязаны явиться в тюрьму, опубликовали лишь 7 ноября.
   Газета "Черноморская коммуна" пишет: "несколько дней фашистские варвары держали их без воды и еды в темных наглухо забитых помещениях. На пятый день к складам подъехали бочки..." Таким образом, если, как утверждают все остальные, людей начали сжигать 19 октября, то собирать их стали 14-го, то есть за два дня до прихода румын в Одессу, что является явной нелепостью. Если же 19 их только сгоняли в артиллерийские склады, то жечь принялись числа 24 или 25-го.
   В газете "Большевистское знамя" сказано: "из города пригнали 4 партии "арестованных" по 2500-3000 человек каждая... их загнали прикладами в помещение..." Заметьте, не в несколько, а в одно. Про один "барак" говорит и Татаровский. Поэтому общее число уничтоженных людей не могло превышать 10-12 тысяч. Хотя представить себе "помещение" - пороховой погреб, куда могли бы втиснуть такое количество людей довольно трудно. В то же время "областная комиссия" со ссылкой на какую-то районную, в докладной записке пишет: "в 9 ямах... свыше 22000 трупов" (?!).
   В предисловии ко второму тому сказано, что "фашистские изверги сожгли свыше 25 тысяч", а в ямах "было обнаружено 11 тысяч трупов". Куда же исчезли остальные?
   Общеизвестно, что склады взрывчатых веществ чаще всего представляют собой землянки либо погреба и располагают их непременно в местах удаленных от производственных, а, тем более, жилых построек. Да и в "Черноморской коммуне" написано: "Там, где раньше были пороховые склады, стелется ровная широкая степь". Почему же тогда приняли на веру слова Бобковой - единственного "очевидца" гибели людей: "в помещениях пороховых складов... возле моего дома"? Едва ли Бобкова могла слышать "крики объятых пламенем женщин". И уж совсем непонятно, как она через глухой каменный забор, который, как известно многим старожилам Одессы, окружал эти склады, не только видела всё, что за ним происходило, но даже определила длину, ширину и глубину ям?
   Здесь следует отметить, что, к великому сожалению, в доброхотах, готовых показать и подтвердить всё что угодно власть имущим, недостатка никогда не было, как впрочем, и в такого же рода репортерах. Хотя других у нас и не держали. Да что там газетные писаки тех времен, зачастую малограмотные, если маститые литераторы, даже классики советской литературы, "чтобы хорошо есть... иметь хорошую шляпу, отличные ботинки" в угоду руководящей партии и великому вождю, тоже, порой, сочиняли всякую чушь.
   Не следует слишком доверять и авторитету областной комиссии. Вспомним, как не какая-то там областная, а комиссия союзного масштаба пыталась убедить весь мир в том, что 15 тысяч польских офицеров в Катыни расстреляли не палачи НКВД, а немцы. По сравнению с этой огромной ложью маленькая неправда, состряпанная в Одессе, выглядит сущим пустяком.
   Массовые расстрелы в городе начались лишь после взрыва на Маразлиевской. До этого в Одессе горожан не трогали. Кроме того, румыны, в отличие от большевиков-ленинцев, подобные акции не держали в секрете. Напротив, они их широко освещали в печати. Тем не менее, уничтожение якобы более двух десятков тысяч человек не зафиксировано не только ни в одной из одесских оккупационных газет, но и ни в одном документе румынских спецслужб, оказавшемся позже в наших руках.
   Я никоим образом не намерен обелять оккупантов. Конечно, они вполне могли согнать в склады и сжечь не только 11, но даже 22 или 25 тысячи одесситов. Против этого возразить трудно. Но чем объяснить разнобой в "материалах и документах"? Почему свидетель казни десятой части населения города и, по сути, в его пределах, один-единственный -Бобкова? И еще, в доказательство расстрелов в Богдановском лагере, областная комиссия приводит фотографию, помещенную во втором томе. А в случае с артиллерийскими складами - то ли фотографа не нашли, то ли фотоматериалов под руками не оказалось. Но, как известно, дыма без огня не бывает. Румыны в артиллерийских складах кого-то жгли. И, судя по всему, случилось это все-таки после 22 октября, в отместку за взрыв здания НКВД. Возможно, Н. Зотов прав и каратели действительно уничтожили тогда много заложников - в основном мужчин (251 человека в Александровском саду, у нас на Слободке около двухсот и других), которых расстреливали на рынках и в скверах. А часть из них расстреляли на территории артиллерийских складов и затем вместе с трупами, свезенными туда со всего города (нигде в других местах захоронение казненных 23 октября оккупанты не производили), сожгли. Что же касается содержащихся в "документах и материалах" "подробностей" этой расправы: 5 тысяч трупов, превращенных в 11 и даже в 25, сожженные живыми старики и дети, отрубленные руки и ноги, то все они, исключая названные Зотовым 5 тысяч, хотя и эта цифра скорее всего завышена, плод фантазии "очевидцев" типа Бобковой и газетных репортеров.
   А одесское подполье переживало не лучшие времена. Секретаря обкома Петровского, наверное, постоянно угнетала мысль о том, что он, пусть только формально, стал пособником оккупантов, и одолевал страх перед неминуемой ответственностью за проявленное, непростительное коммунисту, малодушие, поэтому 13 марта 1942 года Петровский порвал связь с румынской контрразведкой и снова ушел в подполье.
   В это время арестовывают руководство Ильичевского райкома и в том числе связную Сухарева - Ф. Левенец. Сухарев, понимая, что в Одессе оставаться опасно, выехал в Тилигуло-Березовский район Николаевской области.
   Радист диверсионно-разведывательного отряда Е. Глушков, выйдя из катакомб вместе со своей женой, немкой А. Янке, стал сотрудничать с гестапо. Он выдал многих бывших товарищей. Проводя допросы, гестапо напало на след секретаря Ворошиловского райкома В. Клочека, и тот, от греха подальше, уехал из Одессы в село Гетмановку Савранского района.
   Но аресты продолжаются. В засаду контрразведки оккупантов попали люди группы Солдатенко. 12 мая 1942 года румынский военно-полевой суд приговорил И. Мельникова, П. Драчука, Л. Буряка, Л. Черного, А. Колосова и М. Богушевского к смертной казни.
   В центральном архиве КГБ СССР сохранился документ, в котором сухо, канцелярским языком изложена трагедия этих партизан:
  
  
  
  
   "Совершенно секретно
   ССИ - Военному кабинету, Председателю совета Министров Румынии
   18 апреля 1942 г.
  
  
   Партизанский отряд Солдатенко А. Был сформирован советскими военными властями и 10 сентября 1941 года предпринял попытку с диверсионными целями проникнуть в тыл наших войск, однако был обнаружен военным патрулем и от своей попытки вынужден был отказаться. 12 октября 1941 года отряд Солдатенко получил приказ укрыться в катакомбах по ул. Дальницкой, 47 для проведения диверсионной работы среди наших войск. В отряде были люди, принимавшие участие в попытке пересечь линию фронта: И. Мельников принял в отряд своих родственников - Л. Черного и Л. Буряка. Партизаны были снабжены оружием, запасом горючего и продовольствия.
   Независимо от отряда Солдатенко в катакомбы спустились Бялик и его жена Евгения.
   Отряд Солдатенко должен был тесно сотрудничать с верховым отрядом, связь с которым должна была осуществляться через молодую девушку. Для установления связи в город из катакомб трижды выходили Л. Черный, Евгения Бялик и Малицкая. Однако связь установить не удалось.
   13 ноября 1941 года при плановом замуровывании входа в катакомбу по ул. Дальницкой, 47 наши солдаты были обстреляны из катакомб. При попытке солдат проникнуть в катакомбы завязался бой, в результате был убит один румынский солдат (В "Одесской газете" за 20.11.41 сообщили, что убиты два солдата). После этого вход в катакомбу был замурован, и партизаны оказались полностью изолированными, после чего отряд до февраля 1942 года не подавал признаков жизни.
   В отряде закончились запасы продовольствия и горючего. Партизаны страдали от отсутствия воды и приступили к рытью колодца. Инструменты отсутствовали, работа подвигалась крайне медленно, по 20-30 см в день. Однако колодец был выкопан. Хотя вода была горько-соленой, ее пили.
   Выходившая на поверхность Евгения Бялик рассказала, вернувшись, что в городе идет регистрация населения. И, сознавая всю безнадежность положения отряда, предлагала выйти на поверхность. Не желая допустить распространения подобных настроений в отряде, Солдатенко 22.01.42 расстрелял Евгению Бялик с мужем и их знакомого Еременко Е. Трупы расстрелянных были положены в небольшой комнате.
   Картой катакомб отряд не располагал, но была сделана попытка прорыть лаз на поверхность. Люди были истощены, и вскоре трупы расстрелянных были извлечены, порублены на куски и засолены в бочках. Это дало возможность просуществовать некоторое время.
   1 февраля 1942 года, усыпив бдительность Солдатенко, на поверхность выбрались, сделав лаз в плохо замурованном входе в катакомбу, Мельников, Черный, Буряк и Быстрицкий, и разошлись по своим домам. Все они были выданы полиции соседями, кроме Быстрицкого, которому удалось скрыться, и местонахождение которого не установлено до настоящего времени.
   После побега Мельникова, Богушевский, Колос и Драчук, опасаясь, что их постигнет та же участь, что и расстрелянных, убили Солдатенко и Малицкую и решили выйти на поверхность и сдаться. Однако недалеко от выхода они наткнулись на черную тучу дыма. Партизаны решили отойти вглубь катакомб и подождать, когда дым рассеется. Питались они в это время трупами Солдатенко и Малицкой, срезая с них мускулы рук и ног.
   Через некоторое время Богушевский, Драчук и Колос через прорытый лаз выбрались на поверхность и сдались в плен.
   Начальник СС-И, генеральный директор
   Эуджен Кристеску".
   К концу мая 1942 года "герои-подпольщики" из Усатовских катакомб, так замечательно описанные Катаевым, съели годовой запас продовольствия, а так как пополнять его было непросто, то они решили выбраться наверх и разойтись кто в Одессу, а кто в Савранские леса.
   В книге "907 дней в тылу врага" читаем:
   "На протяжении июня и первой половины июля 1942 года... подпольные райкомы (Одесский пригородный и Овидиопольский)... вышли из катакомб.
   В Савранские леса добрался лишь один... П. Пустомельников. Он прибыл в свое родное село..."
   Надо думать, родное село Пустомельникова, по счастливой случайности находилось в самой гуще Савранских лесов.
   А секретари Лазарев, Крылевский и Горбель поселились на Слободке у матери третьего секретаря П. Горбель. Они были уверены, что, поскольку обретаясь в катакомбах, вели себя тихо и мирно, то искать их, скорее всего, не станут. В противном случае, выбранная ими "конспиративная квартира" едва ли была надежной. Ведь если бы их стали разыскивать, то в первую очередь, конечно, у родственников.
   Ну а секретарь Овидиопольского райкома Ильюхин не рискнул отправиться к себе в район, где его хорошо знали. Он махнул аж в Винницкую область.
   Теперь обратимся к музейной рукописи А. Вдовиченко:
   "В 1942 году, в августе месяце, через Хохлову О. Н. я связалась с подпольной организацией Одесского пригородного райкома, где секретарем был т. Лазарев, а комиссаром партизанского отряда был т. Щерба И. Н. (партизанский отряд в 1942 году - выдумеа Вдлвиченко), он в то время вышел для связи из шахты к своей сестре и матери на ст. Дачная, хутор Кабаченко (Не для связи, а, как и три секретаря из усатовских катакомб на "конспиративную квартиру" к матушке), а потом... Комиссара подпольной организации Щербу И. П. ночью фашистским поездом с оружием в руках привезли на квартиру ко мне в Одессу...
   Я была связана еще с другой подпольной организацией, где был начальником не знаю кто и командиром Гридин Олег. (Олег командиром никогда не был. Возглавлял группу Михаил Емельянов). Я через Гридина получала от них сводки советского информбюро и носила в нашу организацию..."
   Вот как! Оказывается, я снабжал информацией Мишу Емельянова, а Миша через Олега (Дябку) передавал ее Одесскому пригородному и Овидиопольскому райкомам. Помню, Дябка мне говорил, что пытался через Вдовиченко связаться с этими райкомами, но они были чрезвычайно осторожны. Единственное, на что рискнул Лазарев, - это передать Дябке через Вдовиченко стишки, кем-то из секретарей райкомов написанные, хотя и посредственные, но достаточно патриотичные.
   Осенью того же года трем неразлучным секретарям оставаться в городе показалось опасным, и они снова перебрались в свою катакомбу.
   И снова Вдовиченко:
   "В шахту я ходила много, раз двадцать. Три раза я насчитала, а потом и счет потеряла. И как можно было не пойти на помощь, когда люди под землей сидели, работали и были лишены всего: пищи, одежды и воздуха. Два с половиной года под землей в самых тяжелых условиях люди не унывали. Работали, верили в силу наших дорогих воинов и наше родное правительство. На этих людей жалко было смотреть. Это были те же покойники, желтые как песок. Раз прихожу в шахту. Вышли меня встречать первый секретарь т. Лазарев и комиссар Щерба больные с высокой температурой, еле держась на ногах, а остальные товарищи лежали больные на сырых камнях и рванных, сгнивших тряпках".
   И действительно, "как можно было не пойти"? Ведь отношения между "комиссаром Щерба" и Вдовиченко, по утверждению людей осведомленных, были больше, чем товарищескими. Впрочем, это не помешало подпольщице очень живописно представить уровень боевой готовности райкома. Комментировать, сказанное ею, нет нужды. И все-таки коммунисты-ленинцы Одесского пригородного подпольного райкома нашли в себе силы и успели в полную меру проявить свой истинно большевистский героизм. В книге "Одесская область в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг." читаем:
   "1 апреля отряд... во главе с командиром Крылевским Н. А. Рассеял большую группу фашистов, идущую на фронт. В этом бою партизаны убили 2-х фашистских офицеров и 13 солдат... 5 апреля отряд под командованием Крылевского Н. А. напал на группу фашистов... В бою партизаны убили 1 офицера, ранили 4-х... 6 апреля отряд обстрелял и рассеял фашистскую часть численностью в 200 человек..."
   Я уже отмечал ранее, что часть обычно насчитывает несколько тысяч солдат и офицеров. Где Крылевский нашел такую, которая состояла всего из 200 человек остается загадкой. Однако не будем придираться к мелочам. Главное заключается в том, что два с половиной года герои-райкомовцы спасая свои драгоценные жизни сидели в катакомбах или прятались у родственников. И только за несколько дней до освобождения нашими войсками Одессы эти "грозные партизаны" вышли из катакомбы на поверхность, убили, если верить "архивным материалам и документам", десяток оккупантов и снова спрятались под землю. А каратели в отместку за это, по утверждению А. Диденко-Лозовской в статье "Трагедия в Усатово", помещенной в "Одесском вестнике" за 1997 год, уничтожили 560 мирных жителей. Чем не подвиг, достойный того, чтобы войти в историю во славу партии большевиков? Ведь не зря же В. Катаев посвятил им свой роман "За власть Советов".
   Осенью сорок второго года коммунист Карачевцев, исполнявший какое-то время обязанности секретаря Воднотранспортного подпольного райкома, выдал подпольщиков этого района: первого секретаря райкома М. Решетникова, А. Третьяка, Л. Ковальского, И. Орлова, Н. Воронова-Мельниченко, а также раскрыл конспиративную квартиру О. Дубовской - связной Петровского.
   А что же в это время делает сам Петровский? Оказывается, он всецело занят творческой работой. Выполняя указания партии об усилении борьбы с захватчиками, он в августе готовит письменную инструкцию, в которой предлагает:
   "1. Вербовать в ряды нашей партии проверенных людей, способных в условиях глубокого подполья проводить в жизнь директивы партии.
   2. Создавать подпольные партийные организации в колхозах, на предприятиях и железнодорожном транспорте.
   3. Члены партии обязаны вести агитационную работу среди населения... Противопоставлять лживой фашистской пропаганде нашу коммунистическую пропаганду. Вселять уверенность в победу Красной Армии над кровавым фашизмом.
   4. Портить сельхозинвентарь и трактора, поджигать амбары с зерном... сжигать сено, приводить в негодность оборудование и станки, портить продукцию... Пускать под откос воинские эшелоны с войсками и боеприпасами... Нарушать сигнализацию... Поджигать железнодорожные склады.
   5. Развертывать партизанское движение, нападать на небольшие отряды войск, патрулей, уничтожать офицеров.
   6. Всю названную работу проводить, придерживаясь строжайшей конспирации.
   7. При прибытии связного, который скажет пароль, передавать информацию о выполненной работе... о положении в районе, селах.
   25 августа 1942 года,
   Секретарь обкома КП (б) У Валентинов" (Псевдоним Петровского).
  
   И еще одна инструкция от 9 февраля 1943 года - истинный шедевр партийного бюрократизма:
  
   "Для учета развернутой деятельности подпольных и партийных организаций, а также для обеспечения лучшего руководства со стороны областного комитета партии решено составлять ежемесячный отчет на 15 число каждого месяца по такому плану:
   1. Количество принятых членов партии в районе.
   2. Сколько первичных партийных организаций создано в районе (указывать предприятие и учреждение). Количество членов организации и имена секретарей.
   3. Агитационно-пропагандистская деятельность с указанием числа лиц, которые читают информационные листки областного комитета "За Советскую Родину", в каком количестве размножается этот листок, как развертывается пропаганда и агитация среди работников и населения района.
   4. Перечисление всех диверсионных мероприятий - где, когда и какие именно.
   Примечание: Название предприятий и фамилии должны зашифровываться. Отчет передает связной в опечатанном конверте.
   9.02. - 1943 г. Обком КП(б)У".
  
   Похоже, Петровский просто забыл, что он находится в оккупированном городе. Невольно начинаешь думать, что такая инструкция и в такой обстановке могла быть составлена только по заказу румынской контрразведки, которая, надо признать, работала продуктивно.
   В период с 13 марта по 2 июня 1943 года были арестованы 265 подпольщиков, в том числе - 37 человек из организации, руководимой И. Соловьевым, 21 - из организации под руководством В. Филиппова, 19 - из группы М. Лыткиной и 64 человека, связанных с подпольной группой К. Чамова.
   Кроме того, схватили организаторов подполья Воднотранспортного района В. Добровольского, М. Евстратенко, В. Молотова, В. Литовченко, И. Поплавского, Б. Адарченко, А. Уточкина, В. Климова, М. Севастьянова, К. Панову, К. Чамова, М. Лыткину, связных подпольного обкома Т. Дубовскую, О. Дубовскую, П. Козырева, Р. Сойфера, хозяйку конспиративной квартиры Петровского - Е. Дубовскую и других активных подпольщиков.
   Узнав об аресте своей связной - О. Дубовской, Петровский спешно покинул конспиративную квартиру на Лидерсовском бульваре, 21 и перешел к бывшей буфетчице обкомовской столовой Н. Елисеевой, у которой скрывался Р. Сойфер. Однако, посчитав, что оставаться у нее опасно, перебрался на Госпитальную (Богдана Хмельницкого), 65.
   16 апреля во время ареста Сойфера и Елисеевой туда зашла связная Петровского. Ее тоже арестовали, завербовали и выпустили, предварительно выяснив, где Петровский. Утром 21 апреля жандармы окружили дом на Госпитальной и схватили его.
   2 мая агенты контрразведки выследили связную С. Сухарева - В. Джурило, у которой узнали его адрес в Николаевской области. 5 мая Сухарев был арестован и доставлен в Одессу.
   До июля Петровский не давал показаний. Возможно, это спасло жизнь многим подпольщикам. Если бы румынский суд по делу "Обком" состоялся до разгрома немецких войск на Курской дуге, приговоры заключенным были бы значительно суровее.
   Двенадцатого июля генеральный директор СС-И Кристеску представил председателю Совета министров Румынии подробный доклад "Об организации и деятельности обкома (партийного комитета Одесской области)", в котором, в частности, говорится:
   "Для раскрытия подполья, нами использовались такие средства: случайные информаторы, аппарат внешней агентуры, внутренняя агентура, аресты и дознания. Этими средствами мы добились заметного прогресса в раскрытии обкома только в тот момент, когда положение на фронте ухудшилось. Мы воспользовались этим моментом для засылки внутренней агентуры в установленные нами подпольные организации и даже для создания своих собственных групп, которые начали искать связь с высшими органами - обкомом. Один из наших внутренних агентов сумел стать во главе подпольной группы и установить связь с теми линиями, которые имели прямой контакт с обкомом (Речь идет о Савелии Бантышеве, которого осенью 1942 года СС-И под видом уполномоченного из центра внедрила в группу Марии Дьяченко (Казачишиной). Бантышев возглавил группу и связался с руководителем подпольной организации В. Филипповым, а также В. Барковским, которые работали под руководством подпольного обкома). Таким образом, мы установили выдающихся лиц в руководстве подпольным аппаратом и неотступно следили за их связями и деятельностью.
   При помощи этого метода мы были совсем близки к полному раскрытию руководящих кадров партийного подполья и ликвидации его, однако мы не смогли осуществить эту цель, и было решено приступить к арестам по двум причинам:
   Оперативные органы полиции и жандармерии арестовали ряд лиц, среди которых были и наши агенты, засланные нами в подпольные организации, а наше вмешательство с целью их освобождения раскрыло бы наших агентов.
   С другой стороны, аресты содействовали устрашению и принятию ряда новых мер безопасности со стороны руководства обкома, что уводило движение в еще большую конспирацию и делало его более трудным для раскрытия и слежки. В частности, речь идет о студенте агрономического факультета Аркадии Дегтяреве, засланном в организацию, которой руководил военнопленный Чамов из Одесского лагеря для военнопленных и подозрительных лиц, в качестве связного обкома с ранее освобожденными элементами, расселенными в Транснистрии (Березовка, Очаков). Арест Дегтярева органами полиции вызвал бы исчезновение таких элементов.
   На следующий день, в ночь с 12 на 13 марта 1943 года мы предприняли арест всех установленных до этой даты нашей службой лиц из обкома за исключением линии Михаила Боровского, оставленной специально для выслеживания не раскрытых лиц.
   Хотя мы прибегли к такому решению, все же мы не смогли достичь поставленной цели, так как устрашенные проведенными арестами подпольщики временно прекратили всякую деятельность и приступили к перепроверке членов организации. В самом деле в связи с этим, как мы установили позже, они раскрыли другого нашего агента, а именно Савелия Бантышева, которого они ликвидировали (С. Бантышев был разоблачен как провокатор и по решению группы М. Дьяченко и К. Пановой 24 марта 1943 года убит подпольщиками Сергеем Казачишиным и Дмитрием Смольниковым).
   Среди наиболее важных арестов, проведенных нами совместно с полицией, укажем на такие:
   1. Петровский Александр, первый секретарь обкома, руководитель подпольной деятельности в г. Одессе. При аресте наш агент выстрелил ему в ногу, позднее он пытался покончить жизнь самоубийством, вскрыл себе вены, но был спасен.
   2. Сухарев Иван (Так в документе назван С. Сухарев), первый секретарь Ильичевского райкома, подозреваемый в том, что он является заместителем Петровского и что имеет специальное задание.
   В связи с тем, что главный элемент Петровский еще не выздоровел окончательно после своей попытки самоубийства, у него нельзя было взять дознания, расследование остальных членов организации ограничилось взятием у них простых заявлений".
   10 ноября 1943 года румынский военно-полевой суд по делу "Обком" осудил 87 человек к разным срокам каторжных работ и заключил в одесскую тюрьму, а Р. Сойфера и Л. Бачинского расстреляли.
   Петровского вылечили и вместе со связной В. Молодцова (Бадаева) - Г. Марцынюк, связной В. Авдеева (Черноморского) - Д. Мамедовой и П. Мануйловым вывезли в Бухарестскую тюрьму. 11 апреля 1944 года его освободили. 15 он вернулся в Одессу, 16 был арестован КГБ, а 5 апреля 1945 года расстрелян.
   Не доверяя своим сателлитам, немецкое командование 23 марта 1944 года упразднило румынскую администрацию на территории Транснистрии и взяло власть в свои руки.
   Перед тем, как покинуть Одессу, румыны в ночь с 23 на 24 марта, якобы при попытке к бегству, убили С. Сухарева. 28 марта румынские карательные органы (центр СС-И, сигуранца, военная контрразведка и жандармерия) оставили Одессу. 30 и 31 марта все осужденные румынскими полевыми судами к каторжным работам на сроки 10 и более лет, были вывезены немцами на Стрельбищное поле и расстреляны.
   У следователей КГБ, несомненно, возник естественный вопрос: почему Сухарева убили, а Петровского выпустили? Он, скорее всего, и решил судьбу Петровского.
   Итак, подведем итог. На пятый день оккупации арестован первый секретарь подпольного обкома Петровский. Он дает подписку работать на румынскую контрразведку, но спустя примерно пять месяцев уходит в подполье. В апреле сорок третьего его снова арестовывают.
   Секретари Приморского подпольного райкома сбежали еще до оккупации города, а Ленинского - Кривицкий и Рябец - были арестованы на третий день прихода румын в Одессу.
   Секретарь Ворошиловского подпольного райкома, поработав немного сторожем, в сорок втором выехал в Савранский район. В самом начале оккупации арестован второй секретарь Воднотранспортного райкома Петренко, а в сорок втором первые секретари Веденьев, сменивший его Решетников и подпольное руководство района: Третьяк, Ковальский, Орлов, Воронов-Мельниченко. Сухарев покидает Одессу, но в мае сорок третьего тоже арестован.
   О каком же партийном руководстве одесским подпольем может серьезно идти речь? Почти всё написанное, о якобы руководящей роли коммунистов, сплошная выдумка. К этому следует добавить, что партийные руководители подполья, которых оккупанты оставили в живых, сразу же после освобождения Одессы Советской армией были арестованы КГБ и частью расстреляны.
   По этому поводу в книге "Наперекор смерти" говорится:
   "На основании реального изучения материалов архива, трофейных документов и свидетельств работников бывших контрразведывательных органов противника, свидетельств живых здоровых участников событий и детальной проверки судебно-следственных дел была воссоздана правильная картина одесского подполья, и бюро Одесского обкома КП Украины своим постановлением от 22 мая 1965 года признало Одесский подпольный обком партии, действовавший в период временной оккупации на территории Одесской области...
   В связи с вновь открытыми обстоятельствами бюро обкома признало деятельность М. Г. Решетникова, секретаря подпольного Воднотранспортного райкома партии. Ему вернули звание члена КПСС. Признана подпольная деятельность тт. В. П. Добровольского, Л. К. Ковальского, А. О. Третьяка, которые осенью 1942 года были назначены подпольным обкомом организаторами подполья в районах Одессы. Утверждены подпольщиками Т. К. Дубовская, О. К. Дубовская, Е. К. Дубовская, Н. О. Елисеева (посмертно), М. П. Козырев, которые исполняли обязанности связных подпольного обкома и держали конспиративные квартиры в 1941-1943 годах".
   Таким образом, партия только через двадцать с лишним лет, наконец, признает, что люди, которые боролись или, по крайней мере, пытались бороться против иноземных захватчиков, стремясь вернуть ей власть, и многие из которых погибли в борьбе с оккупантами либо уничтожены своими после освобождения Одессы, оказались не подлецами, не предателями, а честными советскими гражданами - патриотами своей Родины. Не правда ли, трогательно? Однако удивляться, собственно, нечему. Реабилитация, в основном посмертная, у большевиков дело обычное. Слава Богу, мы хоть этого дождались.
  

Об одесском подполье

   С подпольным партийным руководством вроде бы все ясно. Теперь обратимся непосредственно к вопросу об одесском подполье. Начну с того, что руководителей и состав подпольных групп, вопреки здравому смыслу, определяли не их организаторы, в большинстве своем расстрелянные иноземными карателями либо КГБ, и не оставшиеся в живых подпольщики, что было бы естественно и справедливо, а опять таки всезнающее, непогрешимое бюро Одесского обкома в 1962 году - спустя более двадцати лет после окончания войны. Руководствуясь какими-то, одному ему известными критериями, бюро "утвердило"(!) свыше полусотни подпольных групп. Но и здесь не обошлось без очевидной подтасовки. Так, руководителем подпольной группы на судоремонтном заводе, которую фактически организовал Андрей Вольсами, назван Виктор Зотов. И вот по какой причине. Вольсами был сыном репрессированного отца и к тому же грек. Разве мог обком оставить в руководителях группы человека со столь "сомнительной" биографией? Партия такое никогда бы не поняла и не простила. Поэтому и заменили Андрея парнем с более подходящей анкетой Виктором Зотовым - хорошим и верным товарищем Андрея. Останься он жив, его самого, вне всякого сомнения, возмутило бы самоуправство партийных функционеров. Я больше чем уверен, что зав. Отделом обкома Н. Зотов, имея в руках архивные материалы, знал истинное положение вещей, но в силу своей партийности, как правоверный коммунист, не мог сказать правду. От людей, хорошо знавших Н. Зотова я слышал, что он был человеком отнюдь не злым и не лживым. Однако партия большевиков-ленинцев всегда духовно калечила и уродовала людей. И скольких хороших, порядочных она превратила если не в законченных негодяев, то, по меньшей мере, в двуликих Янусов.
   Какой вред, в конечном счете, нанесла оккупантам каждая из утвержденных обкомом групп установить практически невозможно, но всё, чему автор этих строк был свидетелем с октября 1941 по апрель 1944 года, позволяет заключить, что едва ли треть из утвержденных обкомом подпольных групп представляла опасность для румын и немцев. Если активность каждой из них оценивать по числу уничтоженных окупантами ее членов, то к наиболее активным следует отнести группы: В. Молодцова - 45 погибших, И. Пузыря - 12 расстрелянных мальчишек - школьников младших классов, М. Емельянова - А. Вольсами - 12, М. Никитиной - 7, А. Солдатенко - 6. Еще девять групп потеряли вместе 17 человек.
   Почти все без исключения подпольщики начинали с тайного слушанья по радио сводок Совинформбюро. Кое-кто этим ограничивал свою подпольную деятельность. Иные совершали по месту работы посильные саботаж и диверсии. Молодые и отчаянные любыми путями впрок вооружались.
   Порой такая практика подполья своеобразно нарушалась. В этой связи приведу несколько характерных примеров. Так, в начале 1942 года слесарь завода "Красный Октябрь" С. Лозинский создал подпольную группу из 5 человек. Группа занималась выявлением и учетом изменников Родины и предателей. Правда, оригинальный вид борьбы с оккупантами? А главное, совершенно безопасный. И тем не менее, "подпольщики" группы Лозинского несомненно получили удостоверения партизан Великой Отечественной войны. Ведь стукачество в Советском Союзе являлось одним из важных рычагов государственной политики управления собственным народом, всемерно поощрялось властями в любых видах и проявлениях. Именно благодаря чрезвычайной "бдительности" подобных патриотов только за время оккупации уничтожено около двухсот предателей. Похоже, расправлялись главным образом со своими, а не с оккупантами. Но всё это так - мелочи. Основная - тотальная ликвидация подозреваемых и сомнительных началась сразу после освобождения Одессы.
   В декабре 1941 года в Ленинском районе побывавший в окружении полковник Красной армии Ф. Щербаков создал подпольную группу, куда вошли М. Фоногло, Ф. Карпенко, С Шопин, А. Энгибаров и Т. Квятковский. Для охотников принять участие в этой организации, установили вступительный взнос - 10 марок и ежемесячные взносы - 20 марок.
   Великим оригиналом оказался бывший полковник. Требовать с людей, желающих с риском для жизни бороться с врагами своей Родины, взнос, причем достаточно высокий по тому времени, будто в какой-нибудь престижный великосветский клуб, на членство в котором мог претендовать только достаточно состоятельный житель Транснистрии.
   Или вот, например, некий подпольщик К. С. Голованов пишет:
   "По заданию тов. Виноградова Сергея Ивановича была организована бодега (он работал шеф-поваром). Я получил от Виноградова задание вести разлагательную работу путем спаивания румынских солдат и офицеров. Когда за голову Кирюхина (Виноградова) пообещали 10000 марок, он был снабжен деньгами и пропуском и направлен в г. Тирасполь к брату Раевскому Ивану Самойловичу. Посредством брата был устроен зав. лесничеством Балтского района. В 1944 году Виноградов прибыл в Раздельную и выдал мне справку".
   К сожалению, Голованов не говорит, бесплатно спаивали румынских военных или за деньги. И зачем вообще в бодеге, где обычно закусывали пирожками и бутербродами нужен был шеф-повар, которого румыны так боялись, что даже назначили столь высокую награду за его голову. Немцев, судя по всему, он не разлагал "путем спаивания". А брат страшного повара, напротив был у оккупантов, судя по всему, человеком уважаемым. Иначе он не смог бы так легко и просто устроить Кирюхина (Виноградова), разыскиваемого всей румынской контрразведкой, на солидную должность. В архивном документе ничего не сказано и о том кто снабдил Сергея Ивановича деньгами, пропуском и направил в столицу Транснистрии, а также кого он разлагал в лесничестве и какую справку ему выдал Голованову.
   Полагаю, читателю будет интересно познакомиться еще с одной рукописью, хранящейся в фонде Одесского Государственного историко-краеведческого музея. Она представляет собой копию отчета одесскому областному НКВД коммуниста М. Бугаенко, оставленного в оккупированном городе для диверсионно-разведывательной работы. В нем в частности говорится:
   "Я, Михаил Анисимович Бугаенко до 23.06.1941 года работал в порту. 24.06.41 г., не ожидая мобилизации записался в истребительный батальон Воднотранспортного района... Туда явился от партизанского штаба НКВД для вербовки людей тов. Сухонин и предложил мне записаться в партизаны. Тут же я дал свое согласие, на другой день явился в партизанский штаб - Пролетарский бульвар, дача им. Дзержинского. Тов. Сухонин дал мне партизанскую анкету и я сейчас же ее заполнил и дал клятву... работать честно в пользу Советской власти.
   После... было дано распоряжение выдать мне продукты на 6 человек в складе тов. Шнайдера и... одежду... Выдана была инструкция, как мне лично... действовать в тылу врага. Мне дана была установка, чтоб я организовал городскую группу людей на мое усмотрение... и в тот же день была нагружена машина продуктами.
   Я, Сухонин и Король завезли ее по моему указанию на Слободку, ул. Церковная, 11 к тов. Иван Дедескул. Там и хранились продукты до декабря месяца 1941 года. В этом месяце я раздал их членам своей организации... когда я получал продукты тов. Сухонин мне сказал, что после десятого октября получишь боеприпасы и 15.10.41 в 9 часов вечера тов. Сухонин и Король со мной вместе нагрузили в машину 12 винтовок и 3000 патронов, и 20 гранат с запалами и так же по моему указанию машина завезла их на ул. Манежная, 26 к т. Д. Цыганкову (он заполнял со мной анкету у т. Сухонина).
   Ввиду того, что оружие было выдано поздно - за двадцать четыре часа до прихода румыно-немецких оккупантов в Одессу, Цыганков не успел спрятать оружие, т. к. неожиданно для нас был сдан город фашистам, то пришлось немедленно... 16.10.41 г. в два часа ночи из квартиры Цыганкова бросить все оружие в канализацию этого дома (Не больше и не меньше! Но видимо в полном соответствии с инструкцией, полученной от товарища Сухонина)...
   Цыганков бросил с той целью оружие, чтобы фашисты не пользовались нашим оружием против Красной Армии (Вот вам и первая диверсия. Пусть попробуют теперь немцы воевать с Красной Армией) и самому не висеть на виселице. Эти факты, что была забита канализация оружием могут подтвердить жильцы... у которых делали допрос в апреле 1942 года... Все это оружие было забрано, как негодное к употреблению.
   С приходом немецких оккупантов и румын в Одессу 16.10.41 г. я для того, чтобы не быть заметным во дворе, где жил и живу (Мясоедовская, 11) начал заниматься починкой обуви (я никогда не был сапожником). Около своих ворот была поставлена будка. 1.11.42 г. я занял эту будку и начал проводить подпольную работу. Я организовал группу из 17 чел. С разных концов города. Хорошо знающих людей, преданных Советской власти... Работа проводилась строго и секретно, потому что вокруг сапожной будки с утра до вечера ходили румыно-немецкие шпионы, т. к. здесь было много торгующих бадег, и сами хозяева были тоже шпионами.
   С приходом Красной Армии мною и моим сыном было арестовано 10 чел. шпионов (Перед такими героями непременно следует встать, снять шляпу и склонить голову)...
   Благодаря моей смелости и бодрости, и не растерянности, и рискованности я остался живой и сохранилась вся моя группа".
   В конце отчета Бугаенко называет каждого члена своей подпольной организации и приводит довольно любопытный перечень совершенных ими диверсий, который я с некоторыми сокращениями предлагаю читателю:
   "Дедескул Иван - хранил у себя на квартире продукты партизанской группы... Как старик поддерживал связь с др. членами группы. У него на квартире... собирались люди и распространялась Советская пропаганда.
   Васильева Антонина - шофер по специальности, работая по трудовой повинности на строительстве дачи Антонеску учетчиком-бригадиром, перерезала телефонные провода, умышленно тормозила оборачиваемость автотранспорта, подвозящего строительный материал, спускала скаты, вывинчивала авточасти с машин.
   На аэродроме в момент прибытия каких-то видных румын, перерезала провода, спустила скаты, чем задержала отъезд машин... на Садовой улице у немецкого штаба перерезала провода. На бульваре Фельдмана порвала связь Губернаторства с портом, на Пишоновской, 22 в гараже вывела из строя несколько машин.
   По ул. Коминтерна 1/3, по выходе из штаба... испортила 5 румынских машин, сняв части и спустив скаты. (Видимо Антонина постоянно носила в дамской сумочке домкрат, набор гаечных ключей и специальные "когти", чтобы лазать на столбы для порчи связи).
   Чустрак Анна - работала на 3-м хлебозаводе лаборанткой... Выпускала брачный хлеб... За вредительство была снята с работы. Принимала участие во вредительстве на немецких автомашинах, уничтожала телефонную связь. Распространяла сводки Совинформбюро.
   Лескова Агафья - работала поваром в частном ресторане Говоркьяна на улице Конной и Коблевской, где часто обедали немцы. Умышленно для них бросала в пищу мышьяк, чем вызывала отравление. В связи с этим было несколько жалоб на несвежий обед с угрозой вызвать врача для проверки, но все обошлось благополучно. Однако, раз... обед, предназначавшийся немцу, случайно был дан одному рабочему пекарни, находившейся по соседству... в результате отравления он пролежал 2-3 месяца в больнице (Чересчур, уж нежный желудок был у рабочего пекарни. Немцы, натрескавшись мышьяка, жаловались лишь на несвежий обед, а он, видишь ли, сразу на 2-3 месяца в больницу угодил). Распространяла советские сообщения по радио среди населения. Портила телефонную связь, помогала во вредительстве немецких автомашин... Некоторое время перепрятывала у себя организатора и руководителя группы Бугаенко М. А., который во время ареста семьи бежал от немцев.
   Снедовская Анастасия - при участии жившего у нее на квартире румына-шофера проводила вредительство на немецких автомашинах. В 1941 г. в декабре месяце... по ул. Пишоновской, 32 была сожжена во дворе дома машина румынского майора, с которой предварительно были сняты нужные части, часы и прочее...
   Во время командировки Шмидта в Николаев, ездила с ним за продуктами. На переправе через Буг по ея указанию Шмидт своей машиной врезался в табун немецких лошадей, убил 4 лошади, за что был судим и отсидел 4 месяца в тюрьме в Плоэштах (Шмидт, вероятно, совершил эту "диверсию" не по "ея указанию", а просто, будучи в стельку пьяным, и посадили его совершенно справедливо. А вот лошадей жалко).
   Зимой на Дерибасовской ул. угол Колодезного переулка, где был ресторан "Черная кошка" остановились немецкие машины и когда немцы ушли в ресторан... сняла части с 8 немецких машин. В 1943 г. на Комсомольской у Холодильного института с немецкой машины был снят и унесен прожектор. 21 марта 1944 г. там же с немецкой машины снято 8 ящиков зенитных снарядов, 2 винтовки. Все это через ея квартиру было перенесено и выброшено в развалку.
   Сурина Елена - вела активную пропаганду среди населения, распространяла листовки, сброшенные советскими самолетами... Сама лично писала листовки, которые ее дети подбрасывали на улице... Принимала активное участие вместе с руководством партизанского отряда в убийстве крупного предателя Гараненко Бориса на квартире у своей подруги по ул. Конной, 14, кв. 4, для чего привлекла своих детей: одну для того, чтобы удержать предателя (?!)... другая девочка 15 лет в течение 21 и 22 января находилась в распоряжении подпольной организации партизан, выполняя все поручения...
   В самый решительный момент принесла топор, которым и был убит предатель. И лишь только после того, как товарищи незаметно были выпущены из квартиры, ушла из дома.
   Бугаенко Михаил Анисимович - с риском для собственной жизни, не считаясь с благополучием семьи, организовал группу партизан... которая вплоть до прихода Красной Армии в Одессу проводила активную подрывную работу.
   Являясь организатором и руководителем группы в течение двух с половиной лет давал указания чл. группы и сам активно участвовал в проведении всех вредительских актов на ж. д. транспорте, в порту, в немецких и румынских частях. Благодаря энергии, находчивости и нетерпимости к врагам Родины, благодаря умелому руководству вся группа партизан полностью была сохранена от провала.
   Даже не смотря на предательство одного из бывших членов группы Хрулева Ивана, заявившего в гестапо на Бугаенко, что он, не регистрированный коммунист и партизан, хранит дома оружие, приемник и еврейку, в момент ареста семьи сумел сбежать от немцев и скрыться, оставаясь на строго нелегальном положении 8 месяцев, руководил группой и давал задания всем членам ея, не порывая связь".
   Бугаенко явно неравнодушен к женскому полу. Почти вся его группа состоит из женщин. Кроме того, он почему то очень любит число "8": "сняли части с 8 немецких машин", "8 ящиков зенитных снарядов", "оставался на строго нелегальном положении 8 месяцев". Впрочем, комментировать написанную им чепуху, очевидную любому здравомыслящему человеку, нет необходимости. Из всех перечисленных Бугаенко "диверсий", не вызывает сомнения лишь убийство Гаранеко. Однако он к нему не имел ровно никакого отношения, поскольку Гараненко казнен людьми из подпольной группы Ленинского района. А Бугаенко узнал о нем, скорее всего, от Елены Суриной, которая жила в седьмой квартире дома, где была совершена казнь.
   Вот такие и им подобные "исторические документы" об одесском подполье до сих пор хранят наши архивы и фонды.
   В книгах созданных на основе архивных материалов, читаем:
   "В мельнице на Слободке неизвестные фашистам люди поснимали жернова и детали двигателей".
   Или еще:
   "В декабре 1943 года группа Буштедта С. П. Организовала сбор и передачу перевязочных материалов, медикаментов, продуктов и одежды для пленных раненых красноармейцев, находившихся в больнице концлагеря, расположенного на Слободке"..
   Я, коренной слобожанин, никогда не видел на Слободке ни мельницы, ни концлагеря. Какое-то время военнопленные красноармейцы действительно содержались в нашей 98-й школе, но наличие в ней больницы очередная выдумка.
   В книге "907 дней в тылу врага" написано:
   "Созданная в январе 1943 года (В книге "Наперекор смерти" то же - в конце 1941) машинистом маневренного паровоза Иваном Тихоновичем Пузырем подпольная группа из пионеров и школьников уничтожала военную корреспонденцию гитлеровцев, находившуюся в почтовых вагонах, следуемых через станцию Одесса-Главная. И. Т. Пузырь отводил почтовые вагоны от перрона и останавливал их на несколько минут в определенном месте. Юные подпольщики открывали вагоны, выбрасывали из них почту, уносили и сжигали". Только один из этой группы остался в живых. Всех остальных с руководителем расстреляли оккупанты".
   Даже если все обстояло именно так, и мальчишки лишь уничтожали почту, все равно использовать для таких дел малолеток уже само по себе преступление. И если бы Пузыря не расстреляли немцы, то совершенно заслужено должны были расстрелять наши.
   В работах Н. Зотова сказано, что в борьбу с оккупантами внесли свою лепту и представители советской интеллигенции. Преподаватели Одесского педагогического института В. Литовченко, В. Корповский и художник И. Поплавский образовали подпольную группу. Позже к ним присоединился врач А. Поль. Еще одну группу создали доценты А. Чернюк и В. Кондагури. Они слушали и записывали сводки Совинформбюро, распространяли их среди узкого круга людей. Чернюк и Кондагури были арестованы и в марте 1944 года расстреляны немцами.
   Н. Зотов почему-то нигде ни слова не говорит еще об одном интеллигенте-подпольщике, коммунисте профессоре Э. Лопатто. Его именем до недавнего времени назывался один из переулков Молдаванки - теперь Высокий. Возможно, Зотов молчал по решению Обкома, а может быть Э. Лопатто был так глубоко законспирирован, что даже всеведущий обком ничего не знал о его подпольной деятельности. И если бы не сын, написавший об отце, о профессоре никто бы так никогда, ничего и не услышал.
   В книге "Одесская область в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг." читаем:
   "Партизанский отряд Ленинского района, действовавший в районе поселка Кривая Балка был создан подпольной организацией, которой руководил секретарь Новоархангельского райкома партии Кировоградской области (?!) Тимофеев Кирилл Андреевич... В нее вошли коммунисты Ластовецкий Ф. И., Янковский Л. Ф., Негневицкий М. Е... Группа организовала в Софиевском переулке, 4... завод газированных вод..."
   Рукопись, хранящаяся в фонде Одесского Государственного историко-краеведческого музея, озаглавленная "Отчетный доклад о боевой деятельности и партийно-политической работе партизанского отряда 5-го района гор. Одессы" кое-что дополняет:
   "В основу своей работы группа положила политическую агитацию и пропаганду... В мае 1943 года по рекомендации некоего Черного в группу явился Гасюль А. П., который связал нас с группами заводов "Красная Гвардия", им. Дзержинского, им. Ленина и Инженерной группой индустрии губернаторства,.. именуя себя представителем Одесского областного центра, обещал для организации... материальную поддержку...
   В начале июня в организацию завербованы Ковтуненко и Терзман Александр (Кривая Балка). При встрече с этими товарищами обсужден вопрос... о катакомбе, как о месте для укрытия... Было поручено Терзману, Ковтуненко и Янковскому изыскать в районе Кривой Балки катакомбу, о чем доложить на следующем совещании.
   Гасюль познакомил Тимофеева со Слободяником Н. Л. (Якобы оставленном в Одессе для организации и руководства партизанским движением).
   13 января 1944 года по доносу румынского агента Можара Сергея сигуранцей арестован и увезен в Тирасполь член нашей организации Слободяник Николай, который после 20-ти дневного пребывания в лагере, вышел и заявил группе, что он выпущен... по заданию... сигуранцы, но заданий не выполнил, а... скрывался в катакомбе и на конспиративной квартире - 2-й Лиманчик, 114 у Тимофеева К. А...
   20 января Гасюль направил к нам Гараненко Бориса. Друг Гараненко Мартынов этого же дня заявил нам о том, что Гараненко... предатель, который готовит материал для гестапо (Вот так друг!).
   21 января установлена правильность данного заявления (В течение одного дня! Никаких фактов, подтверждающих предательство Гараненко, не приведено)... Руководство организации принимает решение об убийстве Гараненко... Операция выполнена 22 января в 11 часов утра в доме N 14 по Конной улице... В процессе убийства... и во всей своей работе... Гасюль показал себя тоже как провокатор. В дополнение к этому руководством организации получены материалы об измене Родины Гасюлем (Какие материалы, кто их передал, насколько они серьезны, не сказано).
   Принимается решение считать Гасюля изменником Родины, но сохранить его как экземпляр до прихода Советской власти, органы которой получат от него больше материалов. В день прихода Красной Армии 10 апреля Гасюль был арестован и выдан контрразведке. (Вот так, дорогой читатель, тогда решалось, быть или не быть человеку - "принимается решение считать... изменником Родины", и никаких свидетелей, разбирательств, адвокатов, судей, а "органы... получат" все что угодно).
   На 1 февраля 1944 года организация имела на вооружении 11 пистолетов, 5 винтовок, 2500 патронов, 60 штук ручных гранат и 12 килограммов взрывчатки".
   Авторам книги "907 дней в тылу врага" этого показалось мало, и они пишут:
   "К концу 1943 года организация Ленинского района... имела в тайных складах 35 винтовок, 30 пистолетов, 160 гранат. 12 килограммов взрывчатки и 4500 патронов".
   И снова рукопись:
   "... мы использовали пекарни и магазины людей сочувствующих. Например: пекарня по Конной улице Гусева и Буланова, кондитерская по ул. Торговой Полина и Проценко, и другие. Кожевенный мастер Шпак со Слободки дал для отряда 1 вола, 4,5 тонны пшеницы и 10000 марок... большую помощь оказывали... старики: это шестидесяти восьмилетний Хоменко Роман - житель Кривой балки, который из своего скудного хозяйства отдал для отряда 2 овцы и 1 вола; семидесяти трехлетний Макаренко Семен - отдал корову и за свои деньги купил 10 рублей золотом. (Как видите, не все старики, а тем более молодые в оккупации бедствовали, если могли из "своего скудного хозяйства" оказывать отряду подобную помощь).
   3 февраля через Терзмана Шуру на квартире Рыженко Митрофана (Рождественский пер. 3) состоялось первое свидание с парашютистом - представителем штаба партизанского движения 3-го Украинского фронта Авдеевым (Черноморским).
   7 февраля на квартире Сутенко К. К. (ул. Коминтерна, 18) был организован штаб партизанского отряда им. Сталина 5-го района Одессы".
   Если отбросить всю словесную шелуху, то история секретаря Новоархангельского райкома партии Кировоградской области К. Тимофеева окажется элементарно проста. Оставленный в своем районе так же, как Петровский, Сухарев и другие в Одессе, он трезво рассудил, что даже затаившись по примеру одесского коллеги по партии Лазарева со товарищи и не предпринимая никаких противоправных действий, все равно легко можно погореть. А рискнув выполнить порученное ему задание - будет немедленно и наверняка вычислен немецкой контрразведкой и прихлопнут. И он посчитал более благоразумным переехать в Одессу к своему двоюродному брату - Я. Тимофееву, где К. Тимофеев никому не известен, а посему и вероятность уцелеть увеличится.
   В Одессе он поселяется на Пересыпи и заводит знакомство с оборотистыми хлопцами, владеющими на паях заводиком по производству газированных вод в Софиевском переулке, 4 и пекарней на Херсонской, 11, и его жизнь потекла спокойно и благополучно. Но в 1943 году фронт начал откатываться в обратном направлении. Тимофеев отлично понимал, что самовольный вояж в Одессу иначе как дезертирством не назовешь и тогда он, не первый и не последний в городе, принимает решение скоропостижно создать себе имидж руководителя подполья. Его друзьям-предпринимателям такая постановка вопроса тоже была на руку. Ведь куда лучше в день возвращения в город Советской власти предстать отважным подпольщиками-партизанами, чем презираемыми ею дельцами, непонятно почему оказавшимися вне Красной Армии. А дальше, как говорят, дело техники. Завод газированных вод и пекарня тут же превратили в места конспиративных встреч. Кстати, такие явочные убежища в Одессе во время оккупации не были редкостью: ресторан "Карпаты" на Дерибасовской, бодега подпольщика К. Корытника, продовольственный магазин на Толстого, 13, принадлежавший Н. Прохорову и П. Триандофилиди, магазин бытовых товаров В. Письмеченко и другие.
   Вот так и возник партизанский отряд имени товарища Сталина, весь боевой путь которого, начатый 28 марта 1944 года, по времени укладывается меньше чем в две недели.
   В книге "907 дней в тылу врага" читаем:
   "Выдающаяся роль в развитии партизанского движения в Одессе и ее пригородах принадлежит организаторской парашютно-десантной группе, возглавляемой отважным чекистом, Василием Дмитриевичем Авдеевым (Черноморским)".
   Попробуем выяснить, такой ли уж "выдающейся" была роль этих десантников. Итак, 16 января 1944 года группа из десяти человек: Д.С. Гавшин (Днепров), Е. П. Баркалов, В. Г. Рыбин, Н. Г. Шляхов, Л. И. Сафоненко, В. И. Дешко, Я. М. Левченко, А. С. Лубян (Лубянская) и А. М. Мамедова (Сыренко) во главе с В. Д. Авдеевым десантировалась с самолета у села Осиповка Фрунзовского района. Один из парашютистов - Н. Г. Шляхов сразу потерял свою группу и добирался в Одессу самостоятельно.
   Спустя семь суток Авдеев, оставив в Осиповке комиссара Левченко и радистку Лубян, а также рацию, запасы оружия и боеприпасы, с остальными семью парашютистами отправился в Одессу. По дороге двое из них - Л. Сафоненко и В. Дешко, судя по тому, что ни Зотов, ни его соавтор о них больше ничего не говорят, куда-то исчезли. Таким образом, примерно, к концу января или началу февраля в город добрались только пять человек. Здесь Авдееву удалось связаться с некоторыми подпольными группами, в частности, с группой Тимофеева в Ленинском районе и группой С. Дроздова и Д. Овчаренко в Ильичевском.
   3 февраля на квартире Дроздова Авдеев, не имея представления о состоянии всего одесского подполья, и даже не зная названия районов Одессы, нумерует их и "утверждает" пять районных штабов партизанских отрядов.
   14 февраля полиция арестовала парашютиста Рыбина, а в конце месяца схватили Овчаренко и других подпольщиков. Через них следователи СС-И и сигуранцы узнали об Авдееве и его явках. 28 февраля арестовали связную Авдеева Мамедову, а утром 2 марта агент румынской контрразведки пытался на улице Заславского арестовать Авдеева. На помощь контрразведчику пришли румынские офицеры и немецкие солдаты. Не желая попасть в руки врага живым, Авдеев застрелился.
   Из всех парашютистов-десантников, добравшихся в Одессу с Авдеевым, остались лишь двое. А. Гавшин, спустившийся вместе с группой Тимофеева в катакомбу на Кривой Балке, и Е. Баркалов, который ушел в какую-то из катакомб Ильичевского района. Вот собственно и вся их "выдающаяся" деятельность.
   Руководители и члены многих подпольных групп арестовывались иногда по несколько раз, но их зачастую за недостатком улик отпускали. Очень уж лояльной была контрразведка оккупантов. Наш КГБ не отпустил бы. Там сумели бы вытянуть улики даже у невинных младенцев. А румынские лопухи часто освобождали подследственных, и те снова принимались за свое.
   Гебисты, если в кои веки и выпускали кого-то, то имевший несчастье побывать у них, как отец Дябки Гридина, выходил оттуда совершенно сломленным человеком и ни о чем, кроме того, чтобы его снова не посадили, думать не мог.
   Арестованным подпольщикам румыны иногда давали год либо два тюрьмы, что при непомерно свирепых законах того времени, можно считать исключительно мягким наказанием. К примеру, два года заключения полагалось лишь за распространение любых слухов, а по Приказу N 12, подписанному корпусным генералом П. Димитреску, достаточно было публично запеть советскую песню, чтобы попасть на принудительные работы от 5 до 25 лет.
   Малые тюремные сроки или краткосрочный арест упомянутых подпольщиков наглядно свидетельствует о несерьезности их вины перед оккупационными властями и соответственно об уровне подпольной деятельности.
   Случалось, что непродолжительные аресты заканчивались к тому же совсем уж удивительным освобождением. Так, некий коммунист, политработник Красной Армии Д. Овчаренко, бежавший из плена и в подпольной группе С. Дроздова сразу же назначенный комиссаром, был в феврале 1944 года арестован. В конце марта румыны передали его немцам. И вот, когда шли повальные обыски, аресты, расстрелы: 18 марта расстреляны вместе со своим организатором И. Пузырем 12 мальчишек, в конце марта расстреляны П. Чернюк, В. Кондагури, Л. Бачинский, В. Скульский, Е. Мисюков, А. Починок, М. Лыткина, Г. Синюков, М. Никитина и шесть членов ее группы; 30 марта вывезены в Рыбницу и пропали без вести И. Журавлев, В. Журавлева, Г. Тимошевский, А. Фисун; 31 марта расстреляны П. Кудрин, П. Ерохин, А. Александров, В. Лазарев. В тот же день арестованы и в начале апреля расстреляны М. Емельянов, П. Емельянов, О. Гридин, Н. Гридина, С. Синегрибов, А. Вольсами, В. Зотов, Г. Герасимов, В. Лисогоров, О. Якобсон, В. Мюллер, Г. Терещенко, В. Ченцов, И. Фастов, Н. Прохоров, П. Триандофилиди, А. Росницкий, И. Широких, Н. Шмаков. Все мужчины под угрозой расстрела обязаны были не позже 31 марта явиться на специальные сборные пункты, и вдруг именно 31 марта коммуниста Овчаренко почему-то освобождают. Говорите после этого, что чудес не бывает.
   Редкий счастливчик Овчаренко благополучно уходит в катакомбы и тут же развивает бурную деятельность. В книге "Наперекор смерти" говорится:
   "Огромную работу среди партизан и населения провела партийная организация партизанского отряда Ильичевского района Одессы. Она сформировалась в конце марта 1944 года, когда в катакомбы прибыл коммунист Овчаренко... Овчаренко взял на учет всех коммунистов-партизан, при каждом подразделении создал партийную группу во главе с групоргом. Всего было создано 11 групп.
   За 15 дней (Не за 15, а меньше, чем за десять) они провели 24 собрания, 36 политбесед (Это примерно по 2,4 собрания и по 3,6 политбеседы ежедневно. Вот так темпы!). Партийные группы имели большое влияние на партизан. Лучшие из них начали писать заявления с просьбой о вступлении в партию и комсомол. Всего было 40 заявлений о приеме в коммунисты и 20 - в комсомольцы".
   В действительности все выглядело, скорее всего, так. Мужчины, спасаясь от немцев любыми путями, пробирались в катакомбы, чтобы переждать там, пока освободят город. И тут прямо из тюрьмы в катакомбах появляется Овчаренко. Он, как после санатория, полон сил и энергии. Заранее предвидя вопрос, который ему непременно поставят в КГБ - почему немцы расстреляли стольких заключенных подпольщиков, а его выпустили, да еще 31 марта, Овчаренко из кожи лез, чтобы за оставшиеся считанные дни показать себя верным ленинцем и беззаветно преданным партии большевиком.
   Представляю себе, какие рожи скорчили бы немцы, узнай они о "страшных" делах, которые им во вред творил Овчаренко и как бы они сожалели оттого, что опрометчиво выпустили из своих рук такого "исключительно опасного" для себя противника". Если только не сделали это намеренно и с определенной целью.
   Мне довелось прочесть о "героической" партизанской деятельности Овчаренко спустя много лет после окончания войны. А в октябре сорок первого я понятия не имел ни о нем, ни о подпольном обкоме с райкомами и диверсионно-разведывательными группами, ни о чем-либо подобном.
  
  
  
  

Конец сорок первого

I

   На Слободке, начиная с 16-го октября, события развивались следующим образом. Именно в этот день, а не через сутки после ухода из Одессы наших войск, и даже не под вечер, потому что осеннее солнце стояло почти в зените, со стороны больниц показались румыны - отнюдь не "первые группы вражеских разведчиков". Вниз по Городской шла как на параде колонна с развернутым трехцветным знаменем, которую иногда обгоняли немцы на мотоциклах с колясками. Никто не встречал оккупантов цветами и хлебом-солью, но на тротуары по обеим сторонам улицы вышли из домов любопытные слобожане и молча, настороженно наблюдали за ними. Помня всё, что во время обороны писалось и говорилось о румынах и немцах, большинство моих земляков ничего хорошего от них не ждало. Я тоже, как и они, стоял на углу Городской и Котлеевской, глядя без всяких определенных мыслей на нечто совершенно для меня новое, никогда ранее невиданное и поэтому непредсказуемое.
   В рыже-канареечного цвета военной форме румын, в рогатых пилотках солдат, в непомерно огромных тульях фуражек и высоко выложенных плечах френчей офицеров проглядывало что-то опереточное и, несмотря на их оружие, вовсе не казалось страшным. Первое впечатление о румынах складывалось довольно благоприятное, чего нельзя было сказать о серо-зеленых немецких мотоциклистах, хотя я успел рассмотреть их только мельком. Стальные каски, закатанные рукава мундиров, автоматы на груди, хищно направленные вперед ручные пулеметы, установленные на колясках мотоциклов, внушали тревогу.
   Движение колонны продолжалось недолго. Когда она, минуя Базарчик, ушла в сторону суконной фабрики, на Городской остались лишь отдельные военные - преимущественно офицеры. Кое-кто из них пытался разговаривать со слобожанами, Один высокий, средних лет сухопарый человек с интеллигентным лицом, довольно свободно говорил по-русски. Содержание беседы, состоявшейся более полувека назад я, конечно, не помню, но проходила она вполне корректно и мирно. Так же мирно и спокойно закончился для Слободки первый день оккупации. Впервые за три месяца не было ни бомбежек, ни разрывов артиллерийских снарядов. Однако ночью на улицах слышалась частая винтовочная стрельба. Возможно румынские солдаты, оказавшиеся наконец в Одессе, которую семьдесят два дня, неся огромные потери, безуспешно пытались взять, палили в небо на радостях, а может быть, опасаясь мнимых партизан, подбадривали себя стрельбой.
   17 октября на стенах слободских домов появилось объявление:

"Граждане г. Одессы!

  
   Победоносная румынская и Германская армии подавили последнее коммунистическое сопротивление Украины. Враги предали огню прекрасный город Одессу, так они поступали повсюду, откуда им приходилось бежать, не принимая во внимание нужды мирного населения. Немецко-румынские войска освободили Транснистрию и г. Одессу спася вас от коммунистического террора. Будьте спокойны! Никто не нанесет зла мирному населению, которое может продолжать спокойно работать и которое будет соблюдать все опубликованные приказы. Вам будут даны все священные права и все храмы будут открыты. Будут приняты меры о вашей пище, здоровье и о том, чтобы обеспечить вашу жизнь и имущество. Советую вам не совершать недружелюбных актов по отношению к армии и чиновникам, которые будут управлять городом. Выдавайте тех, кто имеет террористические и шпионские или саботажные задания, так же как и тех, кто скрывает оружие. Будьте внимательны и подчиняйтесь мерам принятым военным и штатским командованием. Считаю своим долгом поставить вас об этом в известность. Вас же в случае ежели кто-нибудь не соблюдет распоряжения, данные приказами или теми, которые будут даны позже, должны знать, что: будут наказан расстрелом на месте.
   Все по местам к работе и порядку, с мыслью о Боге.
   Издано в нашем штабе сегодня 16 октября 1941 г.
  
   Командующий армией, корпусной генерал-адъютант
   И. Якобич,
   Начальник штаба Н. Татарану".
  
   Ознакомившись с объявлением, я невольно подумал о своей винтовке и патронах, но с присущей молодости беспечностью решил, что о них кроме меня никто не знает, и поэтому не выдаст, а сами румыны их вряд ли смогут найти.
   17-го слобожан заставили разбирать баррикады. В городе, наверное, происходило то же самое. Так получилось, что я не принимал участия в их строительстве, а вот разрушать баррикаду мне едва не пришлось.
   Одесса теперь была отрезана от всей остальной страны, и узнать, что происходит за линией фронта, позволяло только радио. Я вспомнил о хранящемся у Женьки нашем общем радиоприемнике и решил сходить к своему приятелю. Улицы были почти пусты. Лишь по Городской, отчаянно тарахтя по булыжной мостовой, медленно двигался вниз к мосту обоз крытых брезентом румынских каруц, да по Трусова в направлении Рождественской прошел военный патруль, стуча о мостовую коваными солдатскими ботинками.
   Женьку я нашел во дворе у небольшого сарайчика, в котором он держал голубей. Женька сидел у открытой настежь двери на перевернутом вверх дном ведре, доставал из небольшого лежавшего на коленях мешочка зерна кукурузы и бросал их птицам, доверчиво собравшимся живописной пернатой группкой у его ног.
   - Привет, голубиный папа! - сказал я, подойдя к нему. - Тебе еще не надоело возиться с ними?
   - Когда надоест, я тебе обязательно сообщу в письменной форме, - пожав мне руку, не отрываясь от своего занятия, ответил Женька.
   - Ну, как тебе новые власти? - снова спросил я.
   - Пока никак, а дальше увидим. Одно ясно, на учебе в школе надо поставить крест. Буду искать какую-нибудь работу.
   - Ты что собираешься трудиться на оккупантов?
   - А ты не собираешься? - прекратив кормить голубей, вставая, в свою очередь, задал мне вопрос Женька. - Город не деревня. Это там, у крестьян бывают запасы, и они могут какое-то время отсидеться, ничего не делая - живя тем, что припрятано. А вы много продуктов заготовили?
   Женькин вопрос напомнил мне, что кроме нескольких килограммов сухарей в доме больше ничего нет.
   - Да, ты пожалуй прав. Работать, наверное, придется. Ладно! Поживем, разберемся. А пока надо собрать приемник, чтобы знать, как идут дела на фронте и вообще как там теперь у наших. От румын и немцев вряд ли узнаешь правду.
   - Насчет приемника решение правильное, - сказал Женька, - я его сегодня же достану, а ты по частям перенесешь домой. Только электричества все равно нет, и когда будет неизвестно. И еще, боюсь, не позволят тебе румыны радио слушать. Смотри, как бы ты с ним не погорел.
   - Не волнуйся, не маленький. А электростанцию должны восстановить в самом скором времени. Без нее в городе ни одна шарашка работать не сможет. Короче, договорились. На днях наведаюсь к тебе с сумкой. А сейчас пойду домой. Мама просила долго не болтаться. - Иди знай, - говорит, - что от этих мамалыжников ждать можно.
   Пройдя с полсотни метров от Женькиных ворот, я увидел, что в конце Слободской разбирают баррикаду. Руководил работой военный румын - наверное, сержант. В сторонке, у стены дома на мешке с песком сидел солдат и, держа винтовку на коленях, курил сигарету.
   Я повернул на Слободскую и направился к Котлеевской, но меня вдруг остановил повелительный окрик, - Стай!
   Еще не уверенный в том, что обращаются ко мне, я остановился. Румын, распоряжавшийся разборкой баррикады, снова крикнул, - гай ла мыне! - и показал жестом руки, чтобы я подошел к нему. Выполнив его требование, я увидел простое, глуповатое крестьянское лицо, а он, указывая пальцем на баррикаду, приказал, - лукрез!
   Я догадался, что должен был делать то же, чем здесь уже занимались более десятка мужчин и подростков. Форма и существо приказа иноземного солдафона возмутили меня и тотчас же дала себя знать авантюрная составляющая моего характера, частенько определявшая совершаемые мною непродуманные действия. Стараясь уверенно смотреть в глаза распорядителя работ, я отрицательно покачал головой и сказал, что не могу работать. Румын, как мне показалось, озадаченный отказом русского мальчишки повиноваться, удивленно посмотрел на меня, и вопреки моему ожиданию, ничуть не рассердившись, спокойно спросил, - Де че?
   Свое нежелание присоединиться к работающим нужно было быстро как-то объяснить, и я ответил первое, что мне пришло в голову, - я музыкант и могу ушибить пальцы. - А чтобы до него лучше дошло, показал, будто играю на пианино.
   Сержант, глядя на мою музыкальную жестикуляцию, кажется, догадался, о чем идет речь. Он молча смотрел на меня, соображая, как следует поступить, и, наконец, сказал, - бун, дуте а каса. - Я, конечно, ни черта не понял и продолжал стоять. Тогда румын пояснил свои слова жестом. Повторять это дважды ему не пришлось.
   У себя дома я застал Сережку. Он сидел на верхней ступеньке нашего крылечка и, ожидая меня, курил. Пожав мне руку, Сережка спросил:
   - Куда ты умотал с утра раннего? Я уже давно здесь околачиваюсь. Уходить собирался.
   - Был у Женьки Нестерука, - ответил я. - Хочу собрать радиоприемник. А когда возвращался домой, меня румын остановил. Заставлял баррикаду разбирать. Еле отделался от него, изобразив из себя музыканта. - И я рассказал Сережке, как мне удалось отвертеться от принудительной работы.
   - Ну, ты молодчина Бек! Я бы до такого не додумался. И он - лопух поверил? - громко смеясь, спросил Сережка.
   - Представь себе. Хотя, честно говоря, мне в тот момент было не до смеха. Я и сейчас удивляюсь его простоте. Если бы не она, вся эта, шитая белыми нитками, музыкальная история могла бы обернуться для меня совсем не весело.
   - Да, все хорошо, что хорошо кончается, но ты все-таки будь с ними поосторожней.
   - Это я тебе, Сережа, обещаю, тем более что следовать твоему совету, прежде всего, в моих интересах. А чего ты, собственно, прибежал? У тебя есть какой-то план на сегодня?
   - Нет у меня никакого плана. Просто решил пройтись по Слободке, посмотреть, что делается, послушать, что народ говорит. Давай еще разок прошвырнемся. Хочешь?
   - Пошли. Чем-то заниматься все равно надо. Только, ты же видел, улицы пусты. Даже собаки не бегают. А людей - ни лялечки. Одни румыны.
   - Так что ты предлагаешь - сидеть в хате и в окошко выглядывать? - и не то, шутя, не то всерьез сказал, - идем, Бек, поищем приключений на свою голову.
   Я предупредил отца и мать, что снова ухожу, и мы вышли за ворота. Не сговариваясь, направились к Базарчику. Подойдя к нему, постояли, не зная, куда двинуться дальше, и тут Сережка сказал:
   - А не сходить ли нам к школе? Выясним, что там теперь после истребительного батальона.
   - Дельная мысль, Сережа. Это и вправду интересно. Потопали!
   Наша школа в плане напоминала растянутую букву "п" с короткими ножками. Со стороны фасада попасть в нее можно было через главный вход в центре, либо через два боковых, обычно всегда закрытых. Кроме того, с тыльной стороны школы была дверь посредине, а с внутренней стороны "ножек" имелись еще две двери, одной из которых, как мне помнится, пользовались в зимнее время.
   Когда мы подошли к школе, эта дверь была заперта, а у второй, открытой, стоял румын с винтовкой. Мы, не останавливаясь, прошли мимо и завернули за угол. Я подергал каждую из трех фасадных дверей, но все они оказались на замках.
   - Как ты думаешь, что там сейчас внутри, - спросил Сережка, - и почему школу охраняет румынский часовой? Тебе не кажется, что это надо выяснить?
   - Кажется, - ответил я. - Для начала попробуем заглянуть в окна. Они, правда, высоко, но как ты думаешь, Серега, может нас остановить такая мелочь?
   Ты задаешь несерьезный вопрос, Бек, - хитро улыбаясь, сказал Сережка.
   Пока мы решали, с какого конца начать разведку, мне показалось, что створка одного из окон первого этажа не плотно прикрыта. Чтобы проверить так ли это, я подошел к нему, и взобравшись Сережке на спину, ладонью толкнул створку. Она легко подалась. Не воспользоваться представившейся возможностью проникнуть внутрь школы, было отнюдь не в наших правилах. Мы огляделись по сторонам. Убедились, что нас никто не видит, и быстро один за другим влезли через окно в класс. Классная доска, учительский стол и парты в классе были сдвинуты в один угол. На передней стене кощунственно косо висел портрет Иосифа Виссарионовича. На грязном паркете валялись какие-то скомканные плакаты и исписанные ученические тетради. Дверь в коридор была чуть приоткрыта.
   Осторожно ступая, чтобы не привлечь внимания часового, мы вышли из класса. В полумраке длинного школьного коридора на меня внезапно нахлынула масса связанных с этими стенами, прежде всего, добрых воспоминаний. Сережка в эти минуты, наверное, испытывал то же самое.
   Вот кабинет директора, в котором меня, Женьку и Эдьку частенько отчитывали. Я подумал - каким бы счастьем было сейчас стоять перед Иваном Августовичем и выслушивать от него самый суровый разнос за свои проделки. Любое сверхжестокое наказание доставило бы мне теперь огромное удовольствие. Но, увы, вернуть назад ничего нельзя. Вспомнив, что директор погиб, я кажется, впервые по-настоящему ощутил душевную тоску, вызванную утратой, пусть не родного, но хорошего, удивительно доброго человека.
   Мы, стараясь не шуметь, прошли по классам на всех трех этажах, где занимались я с четвертого по десятый, а Сережка по восьмой, заглянули в помещение с двумя выходами в конце коридора, в котором ставились наши простенькие, наивные спектакли.
   Теперь в школе стояла какая-то необычная тишина, наверное, оттого, что школьное здание потеряло свое прежнее назначение. Несколько месяцев в нем размещался истребительный батальон. Во что превратят его румыны, никто из нас и помыслить не мог.
   Однако долго бродить здесь, предаваясь ностальгии, было опасно. Уже собираясь уходить, мы в одном из классов обнаружили кровати, между которыми помещались прикроватные тумбочки. На классном столе лежал на боку закопченный алюминиевый чайник с привязанной веревочкой к ручке крышкой и рядом винтовка без затвора. В углу были свалены в кучу сумки с противогазами. Здесь же стоял деревянный, выкрашенный в зеленый цвет ящик, с почти стершейся желтой надписью. Заглянув в него, я увидел, что он до половины заполнен гранатами-лимонками. В одной из тумбочек, которые мы тоже тщательно осмотрели, я обнаружил коробку с взрывателями к гранатам.
   - Наберем гранат? - спросил я Сережку?
   - А на кой хрен они тебе? - ответил он.
   - Надеюсь, ты помнишь, что сейчас война, значит, могут пригодиться.
   - А если румыны узнают?
   - Ты же не побежишь им докладывать, и я этого делать не собираюсь, а больше никто не знает. Нет, Серега, как хочешь, а я такой шанс не упущу.
   Вынув из двух сумок противогазы, я отсчитал десять гранат, завернул их в одну из сумок и этот сверток положил во вторую. Из коробки в тумбочке взял столько же взрывателей, аккуратно обернул куском старой, валявшейся на полу газеты и спрятал во внутренний карман пиджака.
   Когда мы уже вышли из класса, меня вдруг осенила новая мысль.
   - Слушай, Серега, ты видел на какой чахоточной кровати я сплю? А тут стоят чудесные, почти новые с пружинными сетками. Просто грех этим не воспользоваться. Они же наши - советские и все равно их румыны заберут. Конфискуем одну?
   - Давай! Тиснуть у румын из-под носа нужную тебе вещь - поступок справедливый и тут я тебя целиком поддерживаю.
   Прежде всего, необходимо было тихо разобрать кровать. Мы перебрали несколько штук, отыскивая такую, где бы спинки легко отделялись от сетки. Затем осторожно перенесли ее к окну, через которое проникли в школу. Сережка вылез наружу. Я подал ему сначала сетку, потом спинки, выбрался сам и прикрыл створку окна.
   С противогазной сумкой на боку и сеткой на загривке, а Сережка, держа по спинке на каждом плече, мы двинулись в обратный путь. Обойдя школу со стороны противоположной двери, охранявшейся румыном, юркнули за длинный каменный забор, вдоль которого пошли к церкви. Далее по Рождественской до Котлеевской и уже по ней, почти не отдыхая, чуть ли не бегом добрались до моего дома.
   Матери и отцу я сказал, что взял кровать в пустой школе, что это имущество бывшего истребительного батальона и что считаю свой поступок вполне правомерным и справедливым. О часовом у школьной двери, а тем более о принесенных в дом гранатах, разумеется, не обмолвился ни словом. Когда стемнело, я вылез на чердак, откуда во время обороны города наблюдал за морем, и тщательно спрятал там свою смертельно опасную сумку.
   Кто-то из соседей сказал отцу, что мужчины обязаны срочно зарегистрироваться в указанном новыми властями месте. Для проживающих на Слободке это было общежитие педагогического института (теперь один из экипажей ОНМА, построенный в 1935 году). Отец, приученный Советской властью к тому, что распоряжения любого начальства равносильны закону и их следует выполнять немедленно, отнесся к услышанной новости с должной ответственностью, выработанной за два десятилетия, и как дисциплинированный человек решил на следующий день утром отправиться на регистрацию. Я же вне дома послушанием не отличался. Напротив, когда мне что-нибудь приказывали, старался сделать как раз наоборот, отчасти потому, что был молод и не побывал еще в серьезных жизненных переделках. Безусловно, я считал себя мужчиной, но не для такого конкретного случая, и уж никак не собирался следовать примеру отца. Впрочем, он на этом и не настаивал. Я даже пытался уговорить его не ходить на регистрацию или по крайней мере, не спешить с этим, хотя и представить себе не мог, чем она для него закончится. Он же в силу привычки повиноваться, выработанной за долгие годы при советской власти, наверное, совершенно не допускал, что можно поступить не так, как намеревался.
   Утром 19-го мы с отцом вместе вышли из дому - он регистрироваться, а я к Сережке. Отец еще не совсем оправился после ранения и контузии и чувствовал себя не вполне здоровым. Помню, по дороге он говорил мне, что и при румынах надо как-то жить, что будет искать какую-нибудь работу. Я со своей стороны обещал ему тоже работать, чтобы нашей семье легче было сводить концы с концами.
   На Городской, даже не простившись, мы расстались. Отец повернул на Тодорова в сторону общежития, а я пошел вниз в направлении Сережкиного дома. Увидел я отца снова лишь спустя почти два года. Он вернулся домой в конце сорок третьего безнадежно больным человеком-калекой. Только поэтому его и отпустили из лагеря военнопленных, позволив, в виде особого снисхождения, умереть дома. Более подробно я расскажу обо всем этом в свое время.
   Перед тем как повернуть в Гофманский переулок, я неожиданно стал свидетелем любопытной сцены, происходившей на противоположной стороне улицы, и даже немного задержался там, наблюдая неоднократное ее повторение.
   У проходной в суконную фабрику стоял румынский часовой - здоровенный детина с круглой, как блин, физиономией и, видимо, желая скоротать время дежурства, своеобразно развлекался. Когда мимо него проходил кто-нибудь из слобожан, он кричал ему:
   - Стай! Дече най спус буна диминяца? Гай ынапой! - и показывал, чтобы тот возвращался назад. Когда же озадаченный, толком не понимающий, что от него хотят, человек, выполняя приказ, проделывал десяток шагов в обратном направлении, он снова кричал:
   - Ажунже! Вине ла мыне! - и манил его пальцем.
   Румын иногда заставлял проделывать это несколько раз, пока совершенно сбитому с толку пешеходу, наконец, удавалось сообразить, что тому нужно.
   - Буна меняца, - коряво выговаривал он и только после этого, удовлетворенный ревнитель хороших манер, снисходительно произнеся:
   - Амуй май бине. Дучестивэ! - разрешая пройти мимо себя.
   Да, - подумал я, - только четвертый день оккупации, а завоеватели, пока по мелочам, но уже начинают проявлять свое истинное лицо. Что-то нас ждет впереди?
   Когда я пришел к Сережке, вся его семья была дома. Дядя Ваня с Сережкиной матерью наводил порядок во дворе. Нина на кухне мыла посуду, а Сережка, по обыкновению, из-за чего-то препирался с Клавой.
   - Не твое дело указывать, что мне делать и чего не делать! - возмущенно, повысив голос, крикнул Сережка.
   - Мое! А не будешь слушать, отцу скажу, - в тон ему ответила Клава
   - Ух, как напугала! Беги жалуйся - он во дворе.
   В это время позвонили у их калитки. Клава вышла узнать, кто пришел, и я так и не понял причины происходившего между ними спора.
   Вернулась она вместе с гостем, которого я в первую минуту не узнал. И только услышав его голос, понял, что это Эдька Кудыменко. Он был чисто выбрит, но его лицо показалось мне немного осунувшимся. Вместо щегольской военной формы, в какой я встречал Эдьку во время обороны города, на нем были обыкновенный гражданский пиджак и брюки. На ногах черные скороходовские ботинки, на голове серая кепка с пуговкой. По всему было видно, что Эдька старался, чтобы его костюм выглядел прилично. Об этом, в частности, свидетельствовали хорошо отутюженный воротник белой рубахи и тщательно повязанный большим узлом галстук. И все же в военной форме он смотрелся намного эффектнее.
   Войдя в комнату, Эдька, впервые за то время, что я его знал, поздоровался с Сережкой и со мной за руку, причем сделал это левой рукой. Правая, согнутая в локте, похоже, была у него ранена.
   Они с Клавой сели на диван и вполголоса стали о чем-то разговаривать, а мы с Сережкой, чтобы не мешать, вышли во двор.
   - Так выходит, Эдька не эвакуировался вместе с нашими? - спросил я Сережку.
   - Как видишь. Он был ранен в руку, лежал в госпитале у нас на Слободке, а потом, не знаю по какой причине, остался. В последнее время Эдька заходит к Клавке почти каждый день.
   - Вот это да! А я думал, он воюет на фронте.
   - Чего ты удивляешься? Что он, один такой? Я, например, вчера встретил Жорку Сиренко - тоже бывший командир и тоже дома, хотя и не раненый. Сейчас таких много. Кто из госпиталя, кто из окружения или плена, все любыми путями пробираются домой. А куда же еще? Фронт-то теперь хрен его знает где. Попробуй, догони.
   Много лет спустя, я узнал истинную причину, из-за которой Эдька остался в Одессе. И не зря французы, что бы не случилось, говорят: "Cherchez la femme!". В школе Эдька, еще будучи девятиклассником, влюбился в очень красивую девушку из восьмого - Нину Птушкину. Она тоже полюбила его. Их взаимная любовь ни для кого в школе не была секретом. Даже мы, пацаны и девчонки младших классов знали о ней. Всё сложилось, казалось бы, хорошо, но на пути влюбленных встала мать Нины. Здесь следует сказать, что семья Птушкиных до революции была не из бедных. Им принадлежал на Слободке большой двухэтажный дом. Так вот, мать Нины категорически запретила дочери встречаться с Эдькой, так как считала его бесперспективным босяком. Младшая сестра Нины - Вера - рассказала мне, что мама в порыве гнева даже кричала: "Лучше я тебя увижу на столе, чем замужем за этим голодранцем". Шло время. Эдька после школы окончил военное училище и однажды предстал перед матерью Нины бравым командиром Красной Армии. Увидев происшедшую с Эдькой перемену, она стала более благосклонной к нему и уже, вроде бы, не возражала против их женитьбы. Но тут началась война. Эдьку ранило. Находясь в госпитале, он с Ниной условился вместе эвакуироваться из Одессы. И уже все подготовил к предстоящему отъезду. Но мать Нины, узнав об этом, запретила ей даже думать об эвакуации и послушная дочь не посмела ослушаться. Больше того, она уговорила Эдьку тоже остаться. А когда в город вошли румыны, мама Нины не позволила ей даже видеться с ним. Именно с этого времени вся Эдькина жизнь пошла на перекос. А Нина вскоре умерла от скоротечной чахотки.
   Когда Сережка, объяснив почему Эдька и другие оказались не фронте, а в оккупированной Одессе, замолчал, я вдруг вспомнил, что наблюдал по дороге к нему у суконной фабрики и рассказал об этом.
   - Вот зараза! - возмутился мой приятель, - мамалыжник затрушенный. Вздумал нас вежливости учить. Заставил бы он меня говорить ему доброе утро, я бы сказал...
   - Не загибай, ничего бы ты не сказал. В лучшем случае обошел его стороной - через железнодорожную насыпь и всё. А вообще-то, Серега, надо что-то делать. Как ты смотришь на то, чтобы организовать подпольную группу и начать борьбу с ними?
   - Нет, Бек, это не для меня. Рисковать, прятаться. Ждать, что каждую минуту тебя могут поймать и посадить, а то и к стенке поставить. Я в такие игры не играю. И ты тоже со своим задиристым характером не очень высовывайся. Сам мне позавчера говорил, что сейчас война, а война штука серьезная - она шуток не любит.
   Я понял, что уговаривать Сережку бесполезно и прекратил разговор на эту тему.
   - Ладно! Что сегодня делать собираешься? - спросил я его.
   - Ничего. А ты?
   - Хочу повидать Вильку. Можем пойти к нему вместе.
   - Пойдем! Я его тоже давненько не видал, - сказал Сережка и добавил, - ему теперь легче, чем нам.
   - Почему? - спросил я.
   - Как почему! Он же фольксдойч.
   - А, ты это имеешь в виду. Черт его знает, что он со своего фольксдойчества иметь будет.
   - Вот и узнаем.
   Мы уже собирались уходить, когда во двор вышел Эдька, вероятно с тем же намереньем.
   - Уже домой? - спросил Сережка.
   - А ты что-то хотел? - вопросом на вопрос ответил Эдька.
   - Ничего не хотел. Я к тому, что если домой, то пошли вместе, мы тоже идем в ту сторону.
   - Пошли! - И мы втроем вышли на улицу.
   У суконной фабрики стоял все тот же румын, но прохожих больше не останавливал. Ему, наверное, надоело воспитывать слобожан.
   Мы медленно шли вверх по Городской, иногда обмениваясь короткими отдельными репликами. Понемногу из домов на улицу начали выходить люди. Они спешили по каким-то своим делам. Важно вышагивали румынские офицеры, не удостаивая вниманием "туземцев", торопились куда-то выполнявшие распоряжения начальства солдаты.
   Слободские магазины были закрыты, однако у лотков на Базарчике несколько теток продавали молоко и какие-то пирожки за оккупационные марки, заранее заготовленные новой властью и получившие хождение в городе чуть ли не в первый день появления в нем завоевателей. Покупателями были естественно исключительно румыны, так как ни у кого из наших марок не было.
   Когда мы поравнялись с Ветрогонной, я, собираясь попрощаться с Эдькой сказал:
   - Нам налево.
   - А вы куда теперь? - спросил Эдька.
   - У меня здесь друг живет - Вилька. Мы с Серегой идем к нему.
   - Не знаю такого, а кто он?
   - Тоже хлопец из нашей школы. У него НКВД расстреляло отца, мать как жену врага народа посадили, а сам он из Киева убежал к тетке, которую во время обороны города в трамвае убило снарядом. Сейчас с дядькой и двоюродным братом живет.
   - Да, невеселая у парня биография, - заключил мой ответ Эдька и снова спросил, - а дядька кто?
   - Никто - просто работяга, но как большинство немцев человек исключительно трудолюбивый и аккуратный.
   - Мне сейчас все равно делать нечего, - сказал он, - если не возражаете, я пойду с вами. Познакомь меня с этим парнем.
   - Идем, познакомлю. Нет ничего проще.
   Впрочем, идти оставалось всего каких-нибудь два десятка шагов. У Вилькиных ворот я потянул проволоку звонка и почти тотчас же Вилька открыл нам калитку.
   - Наконец-то! Надумал все же прийти. Я у тебя уже был сегодня. Вот только вернулся. Мама сказала, что ты ушел, а куда не знает.
   - К Сережке ходил, и вот теперь вместе к тебе заявились. Кстати, познакомься, - сказал я, указывая на Эдьку.
   Эдька и Вилька назвали себя и пожали друг другу руки. - Заходите, - сказал Вилька и провел нас в дом.
   Дяди Вани не было, а Витька лежал в кухне на топчане и читал книгу. После гибели тети Магдалены их жилье как-то потускнело - поблекло. Исчезла всегда идеальная чистота и порядок, какие нельзя было не заметить при ее жизни. Всё вроде бы оставалось на своих местах и Вилька с Витькой ежедневно, как и прежде, убирали в комнате, но что-то главное в ней исчезло. Перемена была столь же очевидной, как если бы букет живых цветов внезапно заменили охапкой искусственных.
   Мы сели у стола на кухне и Сережка, с обычной своей бесцеремонностью сказал:
   - Что, Виль, ты теперь на нас, шаромыжников, можешь сверху поплевывать?
   - Чего бы это? - удивленно спросил Вилька.
   - Ну, как чего! Говорят, немцы теперь на особом положении?
   - Я этого еще толком не знаю. Дядя Ваня вроде бы слышал, что нам выдадут специальные документы - аусвайсы, и будут обеспечивать продуктами, но когда это произойдет и как, пока понятия не имею.
   - Кстати, твоя соседка и моя одноклассница Люська Адлер тоже немка, так что вас тут уже целая немецкая колония образовалась, - пошутил я.
   - Какой я немец! - не приняв мою шутку, ответил Вилька. - Если хорошо разобраться, то такой же, как ты поляк, - и немного помолчав, добавил, - посмотрим, может быть, власти и вправду расщедрятся, я возражать не стану, потому что уже сегодня в хате жрать нечего. Но запомни, никто, никогда, ничего даром не дает. За все со временем приходится платить, - произнес Вилька пророческие слова, как будто перед ним на мгновение открылась его собственное будущее.
   - Слушай, Виль! - сказал я, желая перевести разговор на другую тему. - У меня появилась идея. Раз уж ты теперь будешь на особом положении, я пожалуй перенесу к тебе свой приемник, тем более что живешь ты чуть ли не через дорогу от Женьки, и соберу его здесь.
   - Конечно, перетаскивай. Дадут электричество - слушать будем.
   - Мировая идея, Бек, - вставил свое слово Сережка, - В твоей гениальной голове, оказывается, иногда возникают дельные мысли.
   - А ты бы, чем злословить, сам что-нибудь придумал толковое. Может быть, и от тебя какая-то польза была, - парировал я Сережкин выпад.
   - Ладно, не кипятись, я же в шутку.
   - Тоже мне шутник доморощенный нашелся.
   - Будете слушать приемник, обязательно меня позовите, - включился в разговор Эдька, видимо, решив прекратить нашу с Сережкой пикировку.
   - Непременно пригласим. Я полагаю, уважаемое собрание в целом и Сергей Иванович в частности, возражать против этого не станут.
   - Ну, хватит тебе злиться. Что ты завелся с пол-оборота? Я же сказал, что пошутил.
   Мы еще немного поговорили о всяких пустяках и Сережка с Эдькой ушли.
   Отказ Сережки войти в подпольную группу, которую я непременно решил организовать, нисколько не обескуражил меня. Я намеренно задержался у Вильки, чтобы поговорить и с ним на эту тему. Я был совершенно уверен, что уж он-то, безусловно, поддержит мое начинание.
   Что касается Витьки, то он хоть и был всего на год младше меня, я, да и Вилька тоже, относились к нему, как к малолетке, и мне не хотелось посвящать его в свои планы.
   - Ты не хочешь покурить? - спросил я Вильку.
   - А что?
   - Давай выйдем во двор. Ты покуришь, а я постою с тобой на воздухе.
   Вилька понял, что я хочу побеседовать с ним о чем-то, чего не должен слышать Витька. Впрочем, увлеченный книгой, Витька мало обращал на нас внимания.
   Мы вышли в летнюю кухню, и там я поделился с Вилькой своими планами. Выслушав меня, он улыбнулся и сказал:
   - Ну, Валька, ты неисправим, и жить не можешь без сногсшибательных выдумок и фантазий. Мне бы хотелось знать, как ты себе все это представляешь?
   - Очень просто. Самым главным я считаю нужно любыми путями доставать оружие. Одна винтовка и десяток гранат у нас уже сеть. Остальное добудем у румын и немцев. Конечно, я еще не всё детально продумал...
   - Вот когда детально продумаешь, - перебил меня Вилька, - тогда и поговорим об этом более обстоятельно. А пока думай и думай очень серьезно. Пойми, Валя, то, что ты предлагаешь, не детские игрушки, не игра в казаков-разбойников. Здесь на карту ставится жизнь.
   - Я никогда не поверю, что ты боишься смерти.
   - При чем здесь боишься. Рисковать жизнью во имя Родины дело святое. Но такие вопросы надо решать с умом, чтобы не погибнуть по-дурному, не сделав ничего полезного для нее.
   Мне нечего было возразить Вильке, и я вынужден был согласиться с ним.
   - Хорошо! Ты, как всегда, прав. Я буду думать, - сказал я, после чего упрямо добавил, а пока подберу подходящих ребят для подпольной группы.
  

II

   Лена с мамой и бабушкой в первый же день оккупации Одессы переехала от тети Мили в город, но не на Садовую, где они жили раньше, а на Софиевский спуск, 8, в квартиру маминой сестры, эвакуировавшейся во время обороны города вглубь России. Я Лену не видел уже больше недели, поэтому, узнав у Алешкиной матери ее новый адрес, решил в ближайшее время пойти к ней.
   23 октября, примерно после полудня, я вышел из дому. День выдался серый, пасмурный. Пахло печным дымом и псиной. Вокруг, как перед грозой, стояла тревожная тишина. На Котлеевской и Слободской я не встретил ни одного человека. Я терялся в догадках, пытаясь понять причину полного отсутствия людей на улицах, и не находил этому объяснения.
   Когда я был почти у Базарчика, мне навстречу вверх по Городской прошел вооруженный винтовками и ручными пулеметами отряд румын. И тотчас же моим глазам представилось жуткое зрелище, от которого у меня впервые в жизни волосы зашевелились на голове. Я сразу все понял. Отчего пусты улицы. Чем вызвана гнетущая тишина на них. Откуда шли и что делали румынские солдаты.
   Вся базарная площадь была густо по периметру выложена телами только что расстрелянных людей. Ближайшие электрические столбы и деревья тоже были увешены трупами.
   Я медленно шел мимо страшного места, пытаясь сообразить, чем могла быть вызвана кровавая вакханалия, учиненная румынами, за что оккупанты уничтожили столько ни в чем не повинных мирных граждан?
   Позже слобожане, дома которых выходили окнами на Базарчик, наблюдавшие от начала до конца массовое убийство своих земляков, рассказывали:
   Сначала солдаты устроили облаву. Они хватали не только мужчин, но и женщин, оказавшихся в это время вблизи Базарчика. Приводили сюда задержанных на ближайших улицах, ничего не подозревавших людей. Загнали их на базарную площадь и окружили солдатами. Затем начали выводить из этого оцепления по 10-12 человек, ставить к стенке общественного туалета и расстреливать из пулеметов. Убитых за руки либо за ноги оттаскивали, а их место занимала новая партия. Женщины истерически кричали. Кое-кто из мужчин по пути к месту казни пытался бежать. Их убивали выстрелами в спину
   Когда внутри оцепления не осталось ни одного человека, румыны для устрашения местного населения разложили и развесили тела убитых вокруг Базарчика.
   Через день - 25 октября, в "Одесской газете", начавшей выходить в городе с первых дней оккупации, было напечатано:
   "Военное командование г. Одессы доводит до сведения населения Одессы и ее окрестностей, что после террористического акта, совершенного против военного командования в день 23 октября 1941 года, были расстреляны за каждого офицера или штатского чиновника германца или румына по 200 большевиков, а за каждого солдата германца или румына по 100 большевиков. Взяты заложники, которые, в случае повторения подобных актов, будут расстреляны с их семьями.
  
  
  

Командующий войсками г. Одессы генерал Н. Гинерару

   Начальник военной полиции г. Одессы
   подполковник М. Никулеску".
  
   После того, как трупы убрали, я, превозмогая себя, подошел к той роковой для многих моих односельчан стене. Вся она была иссечена пулями и забрызгана кровью. Земля у стены на расстоянии двух-трех метров тоже пропиталась ею. Точно такие же дикие расправы 23 октября оккупанты учинили на многих одесских рыночных и других площадях.
   В связи с взрывом на Маразлиевской и актом мести оккупантов в ответ на него мне пришлось столкнуться с весьма противоречивыми сведениями. Так, якобы очевидец взрыва Г. Татаровский, в газете "Одесский вестник" от 27.01.96 г. пишет:
   "... взрыв был осуществлен В. А. Молодцовым 22 октября 1941 года в 15 часов 35 минут с основного взрывательного устройства - Турецкой крепости (как возмездие за... полное уничтожение его основного отряда, возглавляемого В. А. Калошиным и В. А. Кузнецовым, дислоцированного в катакомбах близ Одесской зеркальной фабрики и замурованного оккупантами)".
   Здесь необходимо уточнить, что отряд, "возглавляемый В. А. Калошиным и В. А. Кузнецовым" никогда не входил в подчинение В. Молодцова. Молодцов, скорее всего, о нем понятия не имел. Поэтому ему не было решительно никакой необходимости мстить за этот отряд, если даже он был, как утверждает Татаровский, не то полностью уничтожен, не то замурован в катакомбах.
   В. Карпов в книге "Полководец" по этому поводу говорит:
   "Инженеры армии под руководством Хренова и полковника Кедринского подготовили несколько "сюрпризов", которые будут ждать завоевателей после их вступления в город. Это были одни из первых управляемых мин, установленных во время Великой Отечественной войны. Генерал Петров имел к этой операции наиболее прямое отношение. В январе 1981 года я наведался к генерал-полковнику инженеру Хренову и специально расспросил его об этом".
   А услышал Карпов вот что:
   "22 октября, уже под Севастополем, генерал Петров и Хренов получили радиограмму Бадаева, в ней говорилось про предстоящее совещание в здании с заложенным фугасом. Во время этого совещания по команде генерала Хренова был послан закодированный радиосигнал, на который было настроено устройство в подвале на Маразлиевской. Взрыв был мощным: по сообщению наших разведчиков, под обломками погибло до 50 генералов и офицеров оккупационных войск".
   Не знаю, сообщили ли разведчики Хренову и Петрову, скольких жертв стоил одесситам этот взрыв.
   А. Хренов в своей книге "Мосты к победе" по поводу взрыва на Маразлиевской пишет следующее:
   "В подвале выкопали котлован. Землю вывозили ночью в тех же мешках, в которых привозили тол. Взрывчатка была заложена в котлован, в ниши, выбранные по двум углам здания выше цокольной части, в вентиляционные каналы, проходившие в стенах. Всего вложили около трех тонн тола. Запальную шашку тщательно залили стеарином, чтобы предохранить от сырости капсюль-детонатор. Конец детонатора прикрепили к клемме специального прибора, дублирующий комплект которого, настроенный на ту же волну, остался у нас. Для надежности к радиоприбору подключили две стокилограммовых бомбы (их удалось завести под колонны в вестибюле). Вместе с радиоаппаратурой установили мины на неизвлекаемость - на случай, если вражеские саперы вздумают поднять в подвале плиты пола...
   Еще до этого была установлена связь с В. А. Молодцовым (Бадаевым). Ему был передан код для радиосвязи с Приморской армией. Отдельно договорились о связи на случай, когда в здании на Маразлиевской состоится какое-нибудь большое совещание с участием генералитета.
   Утром 22 октября на имя А. Ф. Хренова от Молодцова (Бадаева) была направлена радиограмма такого содержания: "Концерт на Маразлиевской начнется 22-го в 17.30."
   Поздно ночью 22 октября по радиосигналу из Крыма понеслись позывные мести... Установка сработала безотказно, нанеся захватчикам большой урон. В результате взрыва погибло 100 фашистских солдат и офицеров, в том числе генерал Глугояну".
   Как видим, генерал инженерных войск Хренов скрупулезно готовил намеченный взрыв, тщательно продумал все его детали. Он, несомненно, докладывал о нем своему начальству и, разумеется, получил на него добро. При этом и Хренов, и тот, кто санкционировал эту акцию, а тем более чекист Молодцов (Бадаев) меньше всего думали о том, как она отзовется на оставленных в городе людях. Ведь не могли же все они рассчитывать, будто после взрыва румыны устроят народное гуляние с раздачей одесситам бесплатного угощения. Хренов и остальные знали, что последует за этим, и тем не менее, ни у одного из них не дрогнула рука взорвать здание НКВД, тем самым лишний раз показав отношение начальства любого ранга к судьбе своих соотечественников. Возможно, что это одна из многих причин, в силу которых, выиграв войну, мы потеряли 35 миллионов своих граждан, в то время как потери немцев, проигравших ее, впятеро меньше.
   Если верить тому, что говорит Татаровский, почти три с половинной тонны взрывчатки под домом на Маразлиевской улице подорвал лично Молодцов взрывным устройством из Турецкой крепости в Одессе. Именно эту версию использовал Катаев в романе "За власть Советов". Хренов же утверждает, что радиосигнал послан из Крыма. В этой связи возникает вопрос, почему зная, что совещание румын и немцев состоится в 17.30, сигнал отправили только "Поздно ночью", когда оно, если и имело место, то давно закончилось. В результате погиб лишь какой-то генерал, несколько офицеров и в лучшем случае три-четыре десятка солдат. Зато одесситам тщательно спланированная диверсия тандема Хренов-Молодцов обошлась слишком дорого. В этой связи еще раз напомню слова Н. Зотова: "Фашисты умертвили около пяти тысяч советских граждан". (Откуда Зотов взял эту цифру и соответствует ли она действительности неизвестно). Так кому же в первую очередь был нанесен "большой урон"?!
   То, что оккупантов погибло не более полусотни, вытекает хотя бы из следующих соображений. Если бы за каждого погибшего от взрыва "германца или румына" уничтожили даже не по 200, а только по 100 наших граждан, то и тогда число расстрелянных не должно превышать названных Зотовым пяти тысяч. А так как в числе пострадавших румын и немцев было, наверное, с десяток офицеров, за которых расстреливали по 200 за одного, то подорванных в лучшем случае набралось человек сорок.
   Однако А. Лопатто увеличивает число погибших захватчиков. Он говорит:
   "Были уничтожены более 200 офицеров и солдат... Ранним утром румынские солдаты прочесали всю территорию от 9-й до 16 станции Большого Фонтана... Собрали около сотни мужчин разного возраста... Привели на поляну перед домом, затем разделили на две примерно одинаковые группы, вглядываясь при этом в лица (Александр Эдуардович так детально об этом повествует, будто он сам был в числе тех "мужчин разного возраста", которым вглядывались в лицо). Одну группу увели... Когда пулемет замолк, офицер спокойным голосом сказал, а переводчик размеренно перевел: на германские войска в вашем городе совершено нападение, погибли наши и румынские офицеры, и солдаты. За каждого погибшего будут расстреляны 10 жидо-большевиков Одессы... Немецкий солдат чистил невдалеке пулемет".
   В описании Лопатто - во-первых, румыны, которые сначала "собрали около сотни мужчин", почему-то вдруг превратились в немцев, во-вторых, отобранных людей расстреляли где-то за домом, а пулемет немецкий солдат "чистил невдалеке" - на виду. В-третьих, заложников, судя по всему, уже казнили, однако офицер, как бы не зная об этом, только грозит, что "за каждого погибшего будут расстреляны". И, наконец, последнее. По свидетельству Лопатто, аппетиты немцев в деле мщения жителям города за взрыв на Маразлиевской улице, более чем на порядок уступают румынским. Те за каждого убитого германца или румына расстреливали по 100 и 200, а "сердобольные" немцы лишь по 10 жидо-большевиков.
   Но все эти соображения возникли у меня много лет спустя после того трагического для одесситов четверга 23 октября сорок первого года, когда, продолжая свой путь на Софиевский спуск, я про себя уже твердо решил непременно создать подпольную группу, чтобы хоть как-то отомстить оккупантам за все то, что мне пришлось увидеть на Базарчике.
   Миновав суконную фабрику, я повернул налево и затем, следуя вдоль обращенного к Слободке склона железнодорожной насыпи, добрался до второго пересыпьского моста. Там, перейдя через Балковскую на Софиевский спуск, стал подниматься вверх.
   Жилые дома стоят здесь только по правой стороне улицы. Вдоль левой тянется длинный сплошной забор с сеткой поверху. Я легко отыскал нужный мне восьмой номер, и войдя во двор, увидел средних лет женщину в белом фартуке, подметавшую мусор. Я спросил у нее, не знает ли она, где поселились молодая девушка с мамой и бабушкой, переехавшие сюда примерно неделю назад. Женщина ответила, что знает, и указала мне на открытую деревянную веранду слева от подъезда. Поблагодарив ее, я поднялся по короткой тоже деревянной лесенке, и едва сдерживая волнение, вызванное предстоящей встречей с Леной, с учащенно бьющимся сердцем, постучал в дверь.
   Открыла мне сама Лена. Она была явно удивлена моим неожиданным приходом в такое беспокойное время, но, главное, и это не вызывало во мне никакого сомнения, обрадована. Улыбаясь своей особенной, всегда такой желанной для меня улыбкой, Лена встретила меня словами:
   - Валя? Как славно, что ты пришел! Наверное, мой адрес узнал у Смотрицких?
   Ее чарующий голос звучал для меня восхитительной музыкой. А Лена казалась еще красивее, чем прежде. Глядя на нее, я даже потерял способность говорить. Замешательство, которое я испытывал, Лена, конечно, заметила, и что досаднее всего, поняла его причину. Безуспешно стараясь скрыть свое душевное состояние, я ответил:
   - Мне тетя Миля объяснила, как вас найти, - и, пытаясь выглядеть спокойным, спросил:
   - А почему вы переехали сюда, а не на Садовую?
   - О! Причина этому, вернее, две причины очень просты. Во-первых, необходимо присматривать за квартирой и имуществом тетки, чтобы румыны не растащили, а во-вторых, не менее важное заключается в том, что здесь намного удобнее, чем у нас. Ты же был у меня и сам видел. Там ведь всего одна комнатенка на всех, включая прикованную к постели бабушку. А здесь три комнаты с большой удобной кухней, в которой даже водопровод есть.
   Новое жилье Лены показалось мне и вправду превосходным. Вместительные светлые комнаты, довольно прилично по моим тогдашним представлениям обставленные. Широкие окна, паркетные полы. В гостиной даже стояло пианино, что в те годы, в частности у нас на Слободке, являлось редкостью. Из всех, кого я там знал, такую роскошь, недоступную простым труженикам, к каким принадлежала наша семья, мне довелось видеть лишь в доме Халари и у дяди Вани-рыбы, работавшего, кажется, рубщиком в мясном корпусе на Новом базаре.
   Лена провела меня в небольшую комнатку с окном, выходившим в тихий, уютный переулок. Здесь, напротив окна стоял шкаф с книгами, посредине стол, покрытый скатеркой, украшенной вышивкой ручной работы, и несколько стульев.
   Мы сели у стола и пользуясь тем, что нам никто не мешает, стали рассказывать друг другу обо всем, чему были свидетелями за неделю, пока не виделись.
   Я был неописуемо счастлив оттого, что она рядом со мной, что я могу видеть и слышать ее, и хотя сейчас в этом стыдно признаться, даже потрясение от пережитого по дороге к ней, отошло на второй план.
   Кажется, мы тогда вполне отдавали себе отчет в том, что наша жизнь теперь круто изменилась. Строили догадки, стараясь заглянуть в будущее и пусть приблизительно представить, что нас ждет впереди.
   В этот раз говорил больше я. Однако ни слова не сказал Лене о намерении создать подпольную группу, так как не желал подвергать ее связанным с этим опасностям. Впрочем, я даже представить себе не мог Лену в роли подпольщицы; понятия не имел, как бы она отнеслась к моему предложению, если бы я его сделал. А главное, я не счел себя вправе вовлекать горячо любимую девушку в слишком рискованное предприятие.
   После визита к Лене я был так счастлив, что каждое утро радовался даже сменам погоды. Мне казалось, будто для меня ветер колеблет оголенные деревья, для меня серая сетка дождя затягивает улицы, а солнце влачит в озябшем небе свою остывшую громаду; всё это - для меня, для того, чтобы приходя к Лене, я мог сказать: "Сегодня ветрено", или "Идет дождь", или "Погода приятная", сливая безбрежность жизни с тесным миром своей любви. И все дни, когда я приходил к Лене, были для меня прекрасны, потому что все они приводили меня к ней.
   Бывая у Лены, я никогда не говорил так много, как в первый день. Обычно я был полностью поглощен тем, что любовался ею. Иногда она играла на пианино и что-нибудь пела, а я как зачарованный слушал ее. Порой у меня от счастья даже слезы навертывались на глаза. А чаще всего я молча сидел подле Лены, влюблено смотрел на нее, и лишь от этого испытывал неизъяснимое блаженство. Порой я воображал, что мы муж и жена. Случайное прикосновение ее руки, ее милая улыбка приводили меня в сладкий трепет. Я обожал Лену, но никогда не смел ни словом заикнуться о своем чувстве. Это казалось мне святотатством. Глядя на нее, я мог проводить часы - даже дни. Ничего ни есть, ни пить, только любоваться ею, получая при этом огромное, ни с чем не сравнимое удовольствие. Впрочем, я не помню, чтобы Лена при мне когда-нибудь ела. Вероятно у них в доме, как и у нас, ничего съестного не было. Образ Лены постоянно стоял передо мной. Часто я рисовал себе картины нашей будущей жизни, одну радужнее другой. И всё это были наивные, мальчишеские мечты, не содержавшие в себе даже тени чувственности.
   Такая идиллия продолжалась месяца два, а может быть и больше. И вдруг, по каким-то едва уловимым признакам, я почувствовал, что мое молчаливое обожание стало утомлять Лену - наскучило ей. Больше того, я, кажется, заподозрил, что у нее появился парень. Я его никогда не встречал, но интуиция мне подсказывала, что он есть.
   Это открытие ошеломило и возмутило меня до глубины души. Невозможно передать словами, что я тогда почувствовал. Мое сердце сжалось от тоски и боли, и в нем на долгие годы осталась горечь, вызванная предательством девушки, которую я так преданно и страстно любил. Моя гордость претерпела жестокое испытание. Я решил, что Лена незаслуженно обидела меня. Между нами на этот счет не было сказано ни единого слова. Просто я заставил себя больше не ходить к ней, хоть мне было непередаваемо тяжело это сделать. Но, оказывается, я поступил мудрее, чем могут подумать читающие эти строки, мудрее, чем думал я сам. Мне открылось недоступное разуму откровение. Я понял, что большая настоящая любовь не нуждается ни в симпатии, ни в уважении, ни в дружбе; она живет желанием и питается обманом. Истинно любят только неизвестное. Я обладал всем, чего можно достигнуть в любви: прекрасным призраком и он остался со мной надолго.
   Так неожиданно печально окончилась чудесная сказка моей первой, почти взрослой и кажется самой сильной и светлой любви. А 23 октября, не допуская даже мысли, что вскоре так разочаруюсь в Лене, я сидел рядом с Леной и беседовал с ней.
   - Ты уже сталкивался с румынами? - спросила Лена.
   - Имел удовольствие. - И я рассказал ей случай, происшедший со мной на баррикаде.
   Она, выслушав мой рассказ, посмеялась над его концовкой и назвала меня умницей за находчивость. Затем я подробно описал Лене страшную картину, которую видел на слободском Базарчике по пути к ней.
   - Какие сволочи! - возмущенно воскликнула Лена. - За что же они убили стольких людей?
   - Пока не знаю, но думаю, что скоро все выяснится, - ответил я.
   Потом мы еще долго говорили на эту тему, пытаясь понять причину варварской акции оккупантов. Только в конце дня, с большой неохотой ушел я от Лены, так как понимал, что оставаться у нее дольше, и затем поздно возвращаться домой, в то тревожное время было слишком опасно.
   Спустя несколько дней после расстрелов на Слободке мне нужно было повидать Сережку, и я направился к нему. Не помню уже, то ли случайно, то ли намеренно, из присущего каждому человеку чувства самосохранения, я на сей раз решил, на всякий случай обойти Базарчик стороной, и поэтому пошел не по Городской, как обычно, а по Романовской. Идя по ней, неожиданно на углу Церковной встретил Тольку Лакизу.
   - Здоров, Толя! - приветствовал я своего одноклассника. - Чего стоишь в гордом одиночестве? Меня, что ли, дожидаешься?
   - Здравствуй! - ответил он. - Нет, не тебя. Просто надоело сидеть в четырех стенах, вот и вышел на улицу. А ты, куда путь держишь?
   - Иду к Сережке Дубровскому. Он просил, чтобы я зашел к нему. А все-таки, что ты тут делаешь?
   - Ничего не делаю. Я здесь живу. Вон второй дом от угла.
   - Смотри ты! Я даже не знал, что мы с тобой почти соседи.
   - А я знал. Ты живешь в двухэтажном на углу Котлеевской и Романовской. Три года по ней вместе в школу ходили.
   - И то правда. Выходит, раньше мне к школе было ближе, чем тебе, а когда нас перевели в новую, стало наоборот, - и, меняя тему разговора, спросил:
   - Знаешь, что румыны 23 на Базарчике устроили?
   - Знаю ли! Я сам только чудом спасся от расстрела, - сказал Толька.
   - А чего ты болтался там в это время?
   - Случайно вышел на Городскую, как раз когда на Базарчик сгоняли людей. Понимаешь, подошел к 7-й лавке. Смотрю, на противоположной стороне улицы офицер и двое солдат прохожих останавливают. Проверяют документы и почти всех отправляют к большой группе людей у трамвайной остановки. А тех людей румынские солдаты окружили. Я, было, подумал, что надо смываться. Но тут офицер увидел меня и подозвал к себе. А когда я подошел, он потребовал паспорт. Я сказал, что у меня нет паспорта, что я его еще не получал. Но он ни черта не понял. Давай, - говорит, и всё. Вижу, дело пахнет нафталином. Сейчас и меня к остановке отправят. И в это время с Тамилиной вышел мужчина, похожий на еврея. Офицер и его подозвал к себе и тоже потребовал документ. Пока он объяснялся с ним, один из солдат оттеснил меня в сторону и незаметно для своего начальника показывает, чтобы я убегал. Я понял, что он меня отпускает, и как только офицер на секунду отвернулся, сиганул, как заяц, по Дюковской в сторону Слободской. Так что, если бы не этот солдат, меня бы уже, скорее всего, и на свете не было.
   - Да, Толя, считай, что тебе здорово повезло, Можно сказать, второй раз на свет родился. Ты хоть спасибо сказал солдату?
   - Ну, да! У меня как раз было время для этого. Уверен, что я и на школьных соревнованиях никогда так не бегал. И знаешь что? Человека, который отвлек внимание офицера, я потом видел среди расстрелянных. Я себя теперь чувствую как бы виновным в его смерти. Всё время, кажется, будто стреляли в меня, а я за него спрятался.
   - Ну, тут ты ерунду городишь. Ни в чем ты не виноват. Просто тот солдат оказался добрым человеком. Он, наверное, просто пожалел тебя. Жаль, что среди румын таких мало.
   Мы с Толькой поговорили еще немного, и я продолжил свой путь к Сережке, которого встретил в Гофманском переулке. Не дождавшись моего прихода, он вышел с намерением перехватить меня по дороге.
   - Чего ты так поздно? - здороваясь, спросил Сережка.
   - Тольку Лакизу встретил, поболтали немного с ним. А ты что, куда-то торопишься?
   - Никуда я не тороплюсь, просто дома сидеть тошно. Слушай, давай зайдем тут в одно место. Я подружился с интересным чудаком - живет напротив суконной фабрики. Он был ранен под Одессой и сейчас ходит на костылях. Я ему иногда помогаю по хозяйству. По-моему, умный мужик. Идем, познакомлю с ним. Согласен?
   - Пошли, хотя не пойму, зачем он тебе нужен.
   - Не скажи. Он толковый, работал до войны инженером-строителем. Сейчас я ему иногда помогаю, а возможно когда-нибудь и он мне поможет.
   Дом, в котором жил новый Сережкин приятель, был совсем близко, поэтому спустя всего несколько минут мы оказались в большом жилкооповском дворе, в дальнем конце которого Сережка постучал в дверь.
   - Заходите, не заперто, - послышалось из-за двери.
   Мы вошли. У окна сидел на стуле довольно крупный мужчина лет тридцати, с почти круглым, несколько угрюмым лицом, на котором выделялись широкий лоб и карие с хитринкой глаза. Рядом с ним стояли прислоненные к стене костыли.
   Мы поздоровались, и Сережка представил меня как своего лучшего друга. Хозяин квартиры молча кивнул, и, указав на стулья и лежавшие на подоконнике папиросы, предложил:
   - Садитесь, курите.
   Сережка закурил, а я, поблагодарив, отказался.
   - Чего вчера не зашел? - спросил он Сережку.
   - Да так как-то закрутился, Михал Михалыч. Зато сегодня решил пораньше забежать. Может, вам надо что-нибудь сделать?
   - Нет, спасибо. Пока ничего не нужно. Тоскливо целыми днями одному сидеть у окна, поэтому спросил.
   - Михал, Михалыч, а как это случилось, что вы, работая инженером, вдруг попали на фронт простым красноармейцем?
   - Так вышло, Сережа, - ответил хозяин. - В жизни и не такое бывает.
   Говорил он медленно, как-то нехотя, не глядя на собеседника, как будто разговаривал сам с собой. И вообще мне показалось, что он довольно флегматичная личность.
   - Расскажите все-таки, Михал Михалыч, - пристал к нему Сережка.
   - Я и не подозревал, что ты такой любопытный, - сказал тот и добавил, - ты думаешь, в армии каждого инженера обязательно командиром назначают? Ошибаешься. Какой, к примеру, из меня командир, когда я и винтовку толком в руках держать не умею. А получилось со мной все очень просто.
   В сороковом году вызвали меня однажды в управление НКВД и сказали: Поскольку ты военнообязанный, мы тебя через военкомат мобилизуем и направляем в бывшую Бесарабию. Выписали нужные документы, и через пару дней я уже был за Днестром. Там меня назначили прорабом на строительстве аэродрома.
   Когда началась война, работы сразу прекратили, а меня в штабе поставили в известность, что теперь я буду служить в стройбате. Где его искать, я понятия не имел. В Тирасполе обратился в военкомат. Однако там некогда было разбираться с моим вопросом, так как готовилась к отправке большая группа военнослужащих - около тысячи человек, куда без лишних разговоров включили и меня. Нас построили в колонну и направили в Николаев. Шли мы туда пешком в сопровождении вооруженных красноармейцев. Жара, пыль, кормежка от случая к случаю. Глядя на нас со стороны, можно было подумать, что гонят арестованных или пленных. В пути выяснилось, что в Николаеве уже немцы и нас вернули под Одессу, где передали в 25-ю Чапаевскую дивизию. Так, в конце июля я оказался в воинском подразделении, состоявшем из одних молдаван. За исключением командира - старшего лейтенанта и меня, в нем никто не говорил по-русски. Нам выдали оружие и под станцией Дачная посадили в окопы.
   В первых числах августа я был контужен, ранен в правую руку и левую ногу. Вместе с другими ранеными меня на грузовике доставили в госпиталь на Слободку. А 16-го октября я на костылях пришел домой. Вот и вся история. Как видишь, ничего занимательного в ней нет.
   Только что он закончил свой рассказ, как мы увидели в окно, что во двор зашел румынский офицер в сопровождении солдата. Он о чем-то спросил игравшего там хлопчика. Тот указал ему в нашу сторону, и офицер с солдатом направились сюда. Мы с Сережкой на всякий случай отошли поближе к выходу.
   Через минуту дверь открылась, и офицер, оставив солдата снаружи, вошел в комнату. Он был примерно одних лет с нашим хозяином. Худощав, выше среднего роста. Его узкое лицо с плавным переходом от едва выступавших скул к подбородку, черные, сдвинутые у переносицы брови, строгие темные глаза, вместе с плотно сжатыми тонкими губами, выражало высокомерие.
   Он оглядел комнату, и, указывая пальцем в перчатке на хозяина, правильным русским языком, но с сильным румынским акцентом, спросил:
   - Вы Михаил Левин?
   - Да, - ответил тот.
   - Ваши соседи донесли на вас, что вы бывший энкеведист и еврей, поэтому я должен вас арестовать.
   Михаил Михайлович, по-видимому, был крайне изумлен такой неприятной неожиданностью. Взяв в руки костыли, он попытался встать.
   - Вы ходите на костылях? - спросил офицер.
   Михаил Михайлович утвердительно кивнул головой.
   - Почему?
   - Я был под Одессой ранен.
   - В таком случае я вас сейчас не возьму. Выздоравливайте. Когда вы сможете ходить самостоятельно, за вами приедут и отвезут в тюрьму, а там разберутся по существу предъявленного вам обвинения.
   Затем офицер повернулся и быстро вышел из комнаты. За все время своего присутствия здесь он ни разу не взглянул в нашу сторону, как будто мы с Сережкой были неодушевленными предметами.
   Наш хозяин, огорошенный состоявшимся визитом и особенно вызвавшей его причиной, некоторое время молчал, обдумывая положение, в котором оказался, и, наконец, произнес:
   - Ну, вот, добрые соседи сделали из меня сотрудника НКВД и еврея. Теперь, наверное, долго придется доказывать, что я не верблюд. Ладно, хлопцы, идите, а я буду думать, как мне выпутаться из этой скверной истории.
   Когда мы вышли на улицу, Сережка сказал:
   - Да, кажется, здорово влип Михал Михалыч. Какая же это зараза набрехала на него румынам? Есть же еще такие паразиты, Бек!
   - К сожалению, Серега, есть, как видишь.
   - Жалко мужика, - вздохнув, произнес Сережка, - и главное помочь ничем нельзя человеку, разве что посочувствовать. Но что ему наше сочувствие. Ладно, идем.
   - Куда?
   - К Алке. Я давно собираюсь тебя с ней познакомить.
   - Ты меня уже сегодня с одним познакомил. И видишь, как это обернулось. Теперь хочешь устроить еще одно знакомство. Не много ли для одного дня? Как бы опять чего-нибудь не вышло.
   - Типун тебе на язык. Там ничего такого не может случиться. То, что Алка не энкеведистка и не еврейка, головой ручаюсь, - улыбаясь, сказал Сережка.
   - Ну, тогда пойдем.
   Дойдя до Трусова мы повернули с Городской налево, и, миновав три дома по правой стороне улицы, вошли во двор. По всему чувствовалось, что Сережка здесь завсегдатай.
   - Гостей принимаете? - крикнул он, открывая дверь, ведущую из небольшой застекленной, довольно запущенной, веранды в более чем скромную кухню, где стоял кухонный шкафчик, по двум его сторонам два табурета, а напротив плиты простая железная кровать, вроде той, какая была у меня до замены принесенной с Сережкой из школы. Кровать была покрыта серым солдатским одеялом, а над нею на стене висел коврик, составленный из цветных лоскутов. Между плитой и кроватью на третьем табурете сидела худая женщина лет сорока с лицом, глядя на которое только с трудом можно было представить, что она была когда-то молоденькой девушкой.
   Мы поздоровались и по тому, как Сережка обратился к ней, я понял, что это мать его подружки.
   В единственной, с двумя окнами на улицу, комнате, куда мы с Сережкой перешли из кухни, стол посредине, кровать под стенкой и несколько стареньких стульев составляли всю убогую обстановку. На кровати, поджав под себя ноги, удобно устроились две девушки, почти ровесницы, одна из которых держала на расставленных руках моток коричневых шерстяных ниток, а вторая быстро сматывала их в клубок.
   - Знакомьтесь, - войдя в комнату, сказал Сережка. - Алка и Оля, а это мой лепший кореш Валька Бекерский, - отрекомендовал он меня.
   Младшую из сестер - блондинку с густыми вьющимися волосами и кукольным хорошеньким личиком звали Алла. Это была веселая подвижная хохотушка и, как оказалось впоследствии, весьма недалекая девчонка. Старшая, Оля, повыше и стройнее своей сестры, показалась мне менее привлекательной. Она производила впечатление слишком медлительной, серьезной и, как будто, постоянно чем-то недовольной или обиженной. Впрочем, обе они приняли меня хорошо, и с этого дня я стал у них, наравне с Сережкой, частым гостем. Со стороны их матери я тоже ни разу не заметил даже намека на неудовольствие из-за шума и смеха, громких разговоров, без которых немыслима ни одна, даже самая маленькая компания молодых людей.
   В ноябре на голову одесситов посыпались, как огромные тяжелые камни при внезапном обвале в горном ущелье, один за другим грозные приказы оккупационных властей. 5 ноября "Одесская газета" напечатала:
  

"Приказываю:

   1. Все жители этой территории отвечают своей жизнью, жизнью своих семей за всякий ущерб, нанесенный вредителями военному имуществу и материалам, принадлежащим румынским и союзным войскам.
   2. За всякое повреждение, разрушение или перерезку или кражу телеграфных или осветительных проводов будут наказаны все жители, проживающие вокруг места повреждения, разрушения или исчезновения проводов.
   3. Жители и дворники домов отвечают своей жизнью за исчезновение, порчу или уничтожение военных материалов, машин, оборудования и государственного имущества, находящегося на их участке двора (в здании, в складах, подвалах, предприятиях), а также на прилегающих к ним тротуарах, мостовых, площадях и пустырях.
   4. Лица, проживающие в городе, которые знают о каких-либо неизвестных до сих пор властям складах или спрятанных запасах оставленного имущества, продовольствия, материалов, машин, инструментов, обязаны в течение 12 часов от момента опубликования настоящего приказа сообщить о них в соответствующий район полиции; лица, проживающие в деревнях, должны сообщить в этот же срок в сельсоветы.
   Виновные в укрывательстве складов и запасов караются смертной казнью.
   Дан в Одессе 3 ноября 1941 г.
  
   Командующий войсками г. Одессы генерал
   Н. Гинерару
   Военный прокурор - подполковник К. Грегориан".
  
   7 ноября на стенах домов появилось требование военного командования:
   "Все члены и кандидаты коммунистической партии, которые в трехдневный срок со дня опубликования этого объявления добровольно явятся в районные префектуры полиции, будут рассматриваться, как люди, заблуждавшиеся в своих политических воззрениях и разочаровавшиеся в идее коммунизма. Им гарантируется жизнь и свобода. Уклонившиеся будут считаться врагами и при их обнаружении будут преданы военно-полевому суду".
   8 ноября, опять в "Одесской газете" - новый приказ:

"Приказываю:

   Ст. 1. Все мужчины еврейского происхождения в возрасте от 18 до 50 лет обязаны в течение 48 часов с момента опубликования настоящего приказа явиться в городскую тюрьму, имея при себе самое необходимое для существования. Их семьи обязаны доставлять им пищу в тюрьму.
   Не подчинившиеся этому приказу и обнаруженные после истечения указанного 48-часового срока будут расстреляны на месте.
   Ст. 2. Все жители г. Одессы и его предместий обязаны сообщить в соответствующие полицейские части о каждом еврее вышеуказанной категории, который не выполнил этого приказа.
   Укрывающие, а также лица, которые знают о том и не сообщат, караются смертной казнью.
   Дан 7 ноября 1941 г.
  
   Командующий войсками г. Одессы генерал Гинерару
   Начальник военной полиции г. Одессы
   подполковник Никулеску".
  
   И, наконец, приказ от 26 ноября:
  
   "§ 1. В целях общественной пользы вводится обязательная трудовая повинность для всех жителей от 16 до 60 лет, проживающих на территории Одессы.
   § 9. Уклоняющиеся от выполнения этого приказа будут заключаться в лагеря.
   Выявление уклоняющихся производится органами полиции и жандармерии, а интернирование в лагеря - префектурой полиции г. Одессы.
  
   Губернатор профессор Г. Алексяну".
  
   Внимательно прочитав все эти приказы, я, прежде всего, понял, что, во-первых, появилась незавидная перспектива, в случае, если какой-нибудь сосед-болван где-то что-то испортит или украдет, ни за что, ни про что строго отвечать за его действия. Во-вторых, в планируемой мною подпольной деятельности непременно придется учитывать, что за всё сделанное нами, могут пострадать ни в чем неповинные люди.
   Приказ от 7 ноября о коммунистах и комсомольцах ко мне отношения не имел, так как ни коммунистом, ни комсомольцем я не был. Меня лишь неприятно удивили последовавшие за этим приказом длиннющие очереди членов партии и комсомольцев, "разочаровавшихся в идее коммунизма", терпеливо ожидавших у районных отделений полиции возможности зарегистрироваться и, тем самым, подтвердить свою лояльность к новой власти.
   По своей наивности я представлял себе линию поведения коммунистов и комсомольцев несколько в ином ракурсе. Не знаю, как бы я сам поступил в этой ситуации, будучи комсомольцем, но в школе из-за моего нестандартного, а говоря проще хулиганского поведения, в комсомол меня не приняли, считая недостойным такой чести.
   Страшный приказ о мужчинах-евреях тоже не имел ко мне отношения. Я только никак не мог понять, за что их заключают в тюрьму. Неужели лишь потому, что они евреи! В этом была какая-то дикая несправедливость и бесчеловечность. При этом подспудно появилось опасение, что и с нами - русскими, украинцами и другими одесситами - могут поступить точно так же.
   Я снова вспомнил кровавую расправу над слобожанами в прошлом месяце на Базарчике. Хорошо бы поскорее организовать ребят и начать убивать румын и немцев, - подумал я. Но слишком уж это было опасно для мирных граждан. 500 за одного! Жизнь любого оккупанта, даже самого высокого ранга, никак не стоила таких жертв.
   А с трудовой повинностью нужно было что-то решать. Я вовсе не имел желания работать на румын и, скорее всего, даром. Пытаясь что-то предпринять, чтобы избавиться от трудовой повинности, я попутно старался подобрать надежных ребят в задуманную мной подпольную организацию. После Вильки, который в принципе дал согласие в нее войти, я завел разговор на эту тему с Женькой. Сначала он к моему предложению отнесся со свойственным ему скептицизмом, но затем мне все-таки удалось убедить Женьку, и он сказал, что я могу на него рассчитывать. Уговорить Жорку Ляхова не составило ровно никакого труда. С первых же слов он понял, о чем идет речь, и полностью поддержал мою идею об организации группы ребят для борьбы с оккупантами.
   Итак, со мной вместе уже набралось четверо. От Женьки я узнал, где теперь живет Эдька Корников, и решил в ближайшее время зайти к нему, чтобы и его привлечь в нашу подпольную группу.
   А на стенах слободских домов вновь появилось очередное строжайшее распоряжение оккупационных властей. В нем говорилось о том, что все одесситы обязаны немедленно сдать имеющиеся у них радиоприемники.
   Здесь необходимо отметить, что румынская администрация больше доверяла своим соотечественникам, чем Советская власть нам. Позже, когда в Одессе появилось электричество, румынам и немцам представлялось полное право пользоваться радиоприемниками. Покупать их и слушать радиопередачи позволяли даже сотрудничавшим с ними русским. Так, А. Лопатто в своей книге пишет:
   "... выяснилось, что разрешение на пользование радиоприемником дает вице-примарь Кундерт... Написано прошение: "...покорнейше, - такова форма, - прошу разрешить приобрести и установить радиоприемник, чтобы знать о великих событиях в мире... получена резолюция Кундерта... В мастерской, что в доме N 3 на Гаванной улице... рядом с костелом... приобретен лучший представитель отечественной радиопромышленности приемник 6-Н-1".
   Из приведенной цитаты следует, что румыны платили русским служащим приличное жалование. В противном случае они не смогли бы делать подобные покупки. Ну а у нас в доме не было денег не только на покупку "лучшего представителя отечественной радиопромышленности", если бы нам даже позволили его слушать, но просто на килограмм мамалыги.
   Несмотря на категорическое требование сдать все радиоприемники и даже угрозу смертной казни за пользование ими и распространение содержания передач большевистского радио, местные владельцы радиоаппаратов отдавать их не торопились. Приемники разбирали на части и прятали. Я сам расчленил так несколько штук у наших знакомых, получив за свой труд, в общей сложности, около пяти килограмм молотой кукурузы, ставшей заметным подспорьем в домашнем рационе. В надежде, что мне вновь представится подобный заработок, я на протяжении более трех месяцев постоянно носил с собой в кармане отвертку.
   Неожиданно просто решился вопрос о моем трудоустройстве. Наша соседка - тетя Катя Яволовская устроила меня в бывший ТЮЗ во вновь организованную там труппу учеником.
   Хозяином ТЮЗа, названного теперь театром Обозрений, стал, более чем посредственный бывший его актер Федор Крыжановский - человек малосимпатичный, скорее даже неприятный.
   Двухэтажное здание театра было просторным и удобным: большой вестибюль с двумя рядами массивных квадратных колонн на первом этаже, на втором - вместительный зрительный зал с хорошо оборудованной сценой, на которой я намеревался проявить свои артистические способности.
   Основная часть актерского коллектива театра - малочисленная и пестрая, состояла из нового хозяина театра, его брата, вполне приличного тенора и в отличие от всегда метушащегося и дергающегося Федора, человека приятного и уравновешенного. Затем сюда входила постоянная партнерша тенора, сравнительно молодая женщина, если не ошибаюсь, Пушкарева, работавшая раньше, видимо, в оперетте, и мать с сыном с польской фамилией Вольские. Образ матери совершенно выпал из моей памяти, а сын остался в ней худощавым, подвижным, смуглым, похожим на цыгана, пареньком лет семнадцати. Он часто вместе с матерью играл в коротеньких, примитивных водевилях, рассчитанных на невзыскательную публику. Ставил их приходивший пожилой актер, кажется, Одесского украинского театра Красенко, страдавший старческой отдышкой. Он какое-то время выполнял обязанности режиссера. Замыкали этот перечень два актера бывшего ТЮЗа Горбатович с Погожевым, и я в качестве бесплатного приложения.
   Репертуар театра составлялся наспех из отдельных концертных номеров, изредка разнообразившихся небольшими одноактными постановками. Об его уровне позволяют судить такие "гвозди программы", как сольное исполнение безголосым Федором Крыжановским романса "Гайда тройка", чисто цирковое действо "Женщина-каучук" либо имитатор крика петуха, лая собаки, мычания кровы, рева осла и прочее в том же духе. Здесь же начинала свою сценическую карьеру в оккупированном городе Вера Белоусова, восемнадцатилетняя хорошенькая брюнетка с бледным миленьким личиком, которая исполняла модные незамысловатые песенки, аккомпанируя себе на аккордеоне. Ее отец был на фронте, а она с матерью и двумя братьями осталась в Одессе из-за легкого ранения, полученного во время обстрела города.
   Позже Вера Белоусова вышла замуж за Петра Лещенко и разделила с ним его горькую судьбу. За это замужество ее после окончания войны обвинили в измене Родине и приговорили к расстрелу, который затем милостиво заменили 25 годами исправительно-трудовых лагерей.
   Отныне я каждое утро ходил пешком со Слободки к Привозу на улицу Старорезничную (Куйбышева), 35 к месту своей "работы". Время шло, а мне не только не давали никаких ролей, но и в массовки не включали, может быть потому, что в водевилях массовки просто отсутствовали. Денег, естественно, тоже не платили. Единственным утешением являлась справка, освобождавшая меня от трудовой повинности.
   Театр "Обозрений" у одесситов успехом не пользовался. Зато там всегда было полно нередко подвыпивших немецких солдат. Однажды я даже с удовольствием наблюдал в вестибюле театра драку, из-за чего-то возникшую между ними.
   "Проработал" я, таким образом, до весны сорок второго. При мне финансовое положение театра было плачевным, поскольку упоминавшиеся мною концертные программы сборов почти не давали. Когда же я из него ушел, то из объявлений в "Одесской газете" узнал, что Федор Крыжановский, вероятно опасаясь окончательного банкротства, с середины 1942 года сдавал помещение бывшего ТЮЗа в аренду группе актеров Одесского украинского театра, по разным причинам оставшихся в Одессе.
   В заключение добавлю, что перед самым концом войны в здание театра попала немецкая бомба, и от него ничего не осталось. А Федор Крыжановский, по словам тети Кати Яволовской, вскоре после освобождения Одессы был за сотрудничество с оккупантами расстрелян.
   Однажды, возвращаясь из театра домой, я решил, наконец, повидать Эдьку Корникова и поговорить с ним о подпольной группе. Он теперь жил на Еврейской между Ришельевской и Пушкинской, в квартире, ранее принадлежавшей семье или даже семьям эвакуировавшихся из города одесситов.
   По широкой мраморной лестнице я поднялся на второй этаж и постучал в массивную дверь с потемневшими, давно не чищенными бронзовыми ручками.
   Чине аколо? - ответил из-за двери женский голос. Я тогда еще не знал, что слова, прозвучавшие на чужом языке, означали "кто там", и лишь понял, что эта квартира занята румынами. Полагая, что ошибся адресом, я молчал. Но дверь открылась. В ее проеме стояла молодая девушка на пару лет старше меня, некрасивая и к тому же косая. Она вопросительно, выжидающе смотрела на незваного гостя. Вовсе не уверенный, что буду понят, я попытался объяснить ей цель моего появления здесь. Однако незнакомка, неожиданно для меня, прекрасно поняла, о чем я говорил, впустила меня в коридор и на чистейшем русском языке, без малейшего акцента, сказала, чтобы я постучал в левую дверь. На этот раз ее мне открыла, как потом выяснилось, Эдькина мама - приятная женщина лет сорока с простым, добрым, немного усталым лицом.
   Я у Эдьки в прежнем их жилье на ставках никогда не был, поэтому маму его не знал, равно как и она меня. Поздоровавшись и сказав, что я одноклассник ее сына, спросил, дома ли он. Эдькина мать ответила утвердительно, провела меня в большую, светлую, с высоким потолком, лепными карнизами и паркетным полом, но совершенно пустую, с голыми стенами комнату. Против входа в нее середину противоположной стены занимала овальной формы лоджия, а в каждой из боковых стен было еще по двери. Эдькина мама, показав на одну из них, сказала, - пройди, он там.
   Когда я вошел, то слева от себя у стены увидел не застланную железную с никелированными спинками кровать, на которой лежал Эдька в верхней одежде, укрытый к тому же теплым пальто, наверное, потому, что центральное отопление здесь, как и везде в городе, не работало.
   В этой, по сравнению с первой, скромных размеров комнате, у большого единственного окна, вплотную к нему, стоял покрытый простенькой скатеркой столик, рядом стул, а у стены напротив двери помещался почти пустой книжный шкаф. В нем, кроме Эдькиных потрепанных учебников, других книг не было. Но что меня удивило больше всего и что совсем не походило на Эдьку, сам он держал в руках какую-то книжку.
   - О! Валька, здоров! - удивленный моим неожиданным появлением, вскакивая с кровати, воскликнул Эдька, - вот не думал тебя сегодня увидеть. Как ты меня отыскал?
   - У Женьки узнал твой адрес и вот пришел посмотреть, как ты тут устроился.
   - И правильно сделал. Молодец, что не забыл старого кореша. Как ты поживаешь? Чем теперь занимаешься? - и, заметив, что я расстегиваю куртку, поспешил добавить, - не вздумай раздеваться. У нас тут собачий холод.
   Затем мы уселись рядом на кровать, и я стал рассказывать Эдьке о своей так называемой работе, о слободских новостях, о Женьке и других общих знакомых. Закончив свой рассказ, я спросил:
   - Сколько же у вас комнат?
   - Наших три, - ответил Эдька, - а две занимает соседка с дочкой. Приехали из Бесарабии за легкими денежками.
   - А они нос не задирают перед вами?
   - Да нет, пока не замечал.
   - Скажи, какие хорошие! Ну а сам-то ты, что делаешь? - спросил я Эдьку.
   - Учебники штудирую, черт бы их побрал. Батя заставляет гимназию посещать.
   - А платить чем будете?
   - Это он берет на себя.
   - У него такая хорошая зарплата? Где же он работает?
   - На Привозе будку держит. Продает всякую мелочь для сапожников. На жратву хватает.
   - Ну, если тебе дают такую возможность, то в чем же дело? Дерзай, грызи науки.
   - Ой! Ты же знаешь, как я это люблю.
   - Любишь - не любишь, а родителей слушать надо. А вообще-то, Эдик, я у тебя в гостях не случайно. Мне надо с тобой серьезно поговорить. - И понизив голос, спросил, - как ты смотришь на то, чтобы румынам слегка жизнь попортить?
   - Что ты имеешь в виду?
   - А вот послушай, - и я коротко рассказал Эдьке о своих планах относительно подпольной группы.
   - Да, - глядя в окно, произнес Эдька, - ты какой был, такой и остался. Спокойная житуха не для тебя. А знаешь, чем это пахнет? Если попадемся, разговаривать с нами станут не так, как бывало директор школы в своем кабинете. За такие делишки вызовом родителей не отделаешься.
   - Все это понятно. Но ты посмотри, что творится! Расстрелы, угрозы расстрелов. А как они на нас смотрят! Наверное, хуже, чем белые на негров в Америке. А мы что, молчать будем и послушно выполнять все их идиотские приказы?
   - Ты, конечно, прав, - сказал Эдька, - делать что-то надо. Я не против помогать тебе. Но, как и в чем? А главное, чтобы при этом не засыпаться.
   - Для меня важно, что ты согласен, а в деталях будем разбираться по ходу дела, - заключил я наш разговор.
   Домой возвращался вполне удовлетворенным посещением Эдьки. Я был доволен, что не ошибся в нем. А дня через два, встретив свою соседку и одноклассницу - Милку Семерневу, скоропалительно и совершенно неожиданно вовлек и ее в подпольную группу, где она стала первой и единственной девчонкой.
   Теперь надо было решать, что предпринять дальше. В чем будет выражаться наше сопротивление оккупантам? Для конспирации, я, прежде всего, в каком-то довоенном журнале отыскал шифр, с помощью которого собирался вести переписку между членами группы. Затем срочно собрал радиоприемник, чтобы, как только появится электричество, слушать сводки Совинформбюро и рассказывать правду о войне людям, кроме того, намеревался каждому подпольщику, на всякий случай, дать по гранате. В общем, совершил и готовился совершить ряд действий, каждое из которых, по тому времени, тянуло на расстрел. То есть, я сделал все, что, вероятно, делает самоубийца, готовясь к роковому концу. К тому же, конец этот мог оказаться общим для всей группы - коллективным.
  

III

   В ноябре в нашем доме с питанием стало совсем худо. Сухари, которые мама принесла с завода, несмотря на очень экономное расходование, подошли к концу. Голод все сильнее давал о себе знать. Кроме того, зима обещала быть ранней и суровой. Даже теперь ночами случались довольно ощутимые заморозки.
   Чтобы добыть хоть какую-нибудь еду, я несколько раз ходил с соседями под Дальник на поиски оставшейся на поле картошки. Она уже успела подмерзнуть. Стала мягкой, сморщенной и сладкой. Но все же это была еда.
   Мать, стремясь как-то прокормить нас, шила для продажи на толчке широко тогда использовавшиеся матерчатые на вате валенки, а я от случая к случаю подрабатывал починкой резиновых калош для них. Наш общий с мамой доход был настолько мизерным, что порой мы сутками совершенно ничего не ели.
   Иногда я ночевал у Вильки. Они теперь как фольксдойчи получали какие-то продукты, и когда я бывал у них, мне удавалось более или менее сносно поесть.
   Дядя Ваня почти постоянно отсутствовал. Дома хозяйничали Вилька с Витькой. Однажды они решили угостить меня, по их словам, замечательно вкусным национальным немецким блюдом - нудлями, которыми раньше потчевала их тетя Магдалена. Главными, продуктами, из каких оно готовилось, были, насколько я помню, мука и картошка. Оба, желая доставить мне удовольствие, очень старались, чтобы нудли получились такими, как при тёте. Однако они им явно не удались, в чем мои друзья вынуждены были чистосердечно признаться.
   Если нам попадалась интересная книга, я, Вилька и Витька могли всю ночь, не ложась в постель, посвятить ей. Читал всегда я вслух, а они долгие часы, молча, внимательно слушали меня.
   Декабрь выдался необычайно холодным. Небольшой снег, выпавший в начале месяца, припорошил крыши домов, улицы, воронки от снарядов и бомб, разрушенные бомбежками и сгоревшие здания, остатки баррикад.
   Людям в определенных обстоятельствах свойственно воспринимать природу сквозь призму субъективных, часто не связанных с ней, ощущений. Вероятно, поэтому одесситы в конце сорок первого почти не заметили первый снег, до войны всегда означавший приход короткой южной зимы, неизменно радовавший, в первую очередь, ребятишек. Белизна города в том военном году воспринималась его жителями скорее как смертельная бледность больного, дни которого сочтены. В Одессе не было продовольствия, топлива, электричества.
   С наступлением темноты покидать дома запрещалось под угрозой расстрела. Улицы были безлюдны. Изредка там раздавались винтовочные выстрелы или пронзительная команда комендантского патруля - Стай! Было совершенно непонятно, почему румыны так кричали. То ли они пугали рискнувших выйти за ворота, а возможно почудившихся им одесситов, то ли боясь их, громкими криками подбадривали сами себя. Такой была обстановка в городе и на Слободке во второй месяц оккупации.
  

IV

   - Как можно сидеть дома в такую погоду? - однажды входя к нам и здороваясь, громко спросил Сережка.
   - Хорошая погода не редкость, Серж, а вот книгу я достал действительно редкую - оторваться невозможно.
   - Как называется?
   - "Шагреневая кожа" Бальзака.
   - Подумаешь, кожа! Успеешь потом ее почитать. Пошли лучше на лыжах кататься.
   - На каких лыжах? У меня нет лыж.
   - Зато у меня есть. А так как я никогда не забываю о друге, то и тебе принес пару. В общем, отложи на время свою "Шагреневую кожу", пусть отдохнет, а мы пока займемся более полезным для здоровья делом.
   - А где ты достал лыжи?
   - Не будь слишком любопытен. Взрослые говорят - это неприлично. Но если без шуток, то лыжами со мной поделился хлопец из дома напротив моего. Он перед уходом из Одессы наших войск, набрел на беспризорный воинский склад и притащил оттуда сразу десять пар лыж. Короче, не тяни кота за хвост - давай одевайся быстрее.
   В том, что Сережка не оставит меня в покое, сомнений не было. К тому же, вряд ли стоило упускать представившуюся возможность заняться спортом. И все-таки я не без сожаления отложил в сторону книгу, оделся и мы вышли из дому.
   Снаружи у двери стояли прислоненные к стене две пары отличных, новых армейских лыж. А день и вправду выдался чудесный, безветренный и не слишком морозный. Шел снег, начавшийся еще ночью. Земля, крыши, деревья были ярко белыми. Все выглядело светлее, чище, чем в прошлые дни, - наряднее, торжественнее. Серо-голубое небо, густо усеянное движущимися белыми точками, будто дышало. Крупные снежинки легко, как пух, парили в воздухе. Они кружили над нашими головами, висли на бровях и ресницах, лениво падали на землю. Вместе со свежим морозным воздухом грудь наполняло доброе, чистое чувство, в чем-то созвучное с белым, пушистым снегом.
   Не сговариваясь, мы повернули в сторону Нового слободского кладбища. Через него проще всего было выйти к Бабичему ставку, где как будто нарочно для лыжного спорта природа создала замечательные горки.
   - Да! - вдруг воскликнул Сережка, когда мы вышли в поле. - Я вчера заходил к Левину.
   - Ну и как он? - спросил я, вспомнив Сережкиного приятеля-инженера.
   - Никак. Дверь его квартиры заперта, а сосед, который живет рядом с ним, сказал, что пару дней тому назад Михал Михалыча увезли румыны, и сейчас его родители пытаются освободить сына.
   - Все-таки арестовали, - сказал я. - Жаль хорошего и абсолютно невинного человека. Дай Бог, чтобы родителям удалось его выручить.
   Мы катались часа три, если не больше, спускаясь с высокой крутой горы прямо на лед ставка. Часто падали, основательно вывалялись в снегу и когда возвращались домой, Сережка предложил:
   - Давай зайдем к Толькиной маме. Я у нее давно не был.
   - Пожалуй, нужно ее проведать, - согласился я, - а заодно и к тете Миле заглянем.
   Толькина мать - интересная, пышная женщина лет сорока, с правильными чертами круглого, без единой морщинки ухоженного лица и короткой стрижкой, как и до войны, в оккупацию не работала. После смерти мужа и эвакуации из Одессы артиллерийской спецшколы, она жила одна и редко надолго отлучалась, оставляя без присмотра свою квартиру, поэтому застать ее дома труда не составляло.
   Открыв дверь, тетя Женя впустила нас и провела в комнату. Чувствовалось, что наш приход был ей приятен. Мы пробыли там довольно долго. Вспоминали Тольку, высказывали догадки о том, где он сейчас может быть и чем занят, а потом тетя Женя сказала:
   - Мальчики, давайте я брошу карты, и мы посмотрим, что они скажут о Толеньке. Хотите?
   Мы с Сережкой тут же выразили согласие принять участие в этой затее.
   Тетя Женя достала из шифоньера почти новую колоду карт и приступила к гаданию. Надо признать, делала она это просто здорово. То, предварительно перетасовав колоду и сняв левой рукой к себе ее часть, раскладывала карты на столе веером, картинкой книзу, после чего, загадав на Тольку, вынимала из колоды по карте, попутно объясняя нам их значение: неожиданное письмо, которое якобы получил Толька, его ссора с кем-то, потеря друга, предупреждение о грозящей опасности. В другой раз она брала из хорошо перетасованной колоды часть карт, затем вытаскивала оттуда червового короля, и положив его на середину стола, окружала со всех сторон картами из колоды, отсчитывая через шесть карт каждую седьмую и при этом опять поясняла: денежные хлопоты, бесполезная дорога, известие из казенного дома, верный друг, радостная весть. Мы с Сережкой узнали, что, оказывается, сочетание нескольких определенных карт тоже имело свой смысл. Так, король между тузом и девяткой обозначал повышение по службе, четыре короля - общество, четыре дамы - разговоры, сплетни, четыре валета - большие хлопоты, четыре девятки - перемену жизни, четыре восьмерки - неприятности и наконец, четыре шестерки - дальнюю дорогу. Мы с Сережкой, хоть и не верили ни в какие гадания, внимательно слушали, о чем тетя Женя говорила, раскладывая очередной пасьянс.
   Судя по картам, Толька был жив и здоров, а его будущее представлялось почти безоблачным, и главное он обязательно должен был живым и здоровым вернуться домой. Время показало, что, основанное на картах предсказание Толькиной матери полностью сбылось. Окончив военное училище, Толька, в отличие от всех остальных ребят из одесской артиллерийской спецшколы, направленных в основном в истребительную противотанковую артиллерию, которую в бытность мою на фронте солдаты называли "прощай Родина", попал каким-то образом в гаубичный полк и с ним благополучно дошел до дня победы, будучи лишь раз легко раненым - потеряв при этом, как в примитивной драке, пару зубов и получив царапину над бровью.
   Когда мы вышли от тети Жени, день уже клонился к вечеру, но я все же затащил Сережку к маме еще одного нашего приятеля. Тетя Миля была все такая же суетливая и приветливая, как обычно. Она рассказала нам, что кто-то донес румынам, будто Алешка командир Красной Армии, хотя как мне стало известно позже, он в это время еще командиром не был. Сталинабадское артиллерийское училище Алешка закончил лишь в мае 1942 года. Тем не менее, дядю Ваню вызвали в полицию и здорово избили. Об Алешке мы, конечно, ничего нового не услышали. Ни о каких письмах тогда не могло быть и речи, поэтому Алешкина мать знала о нем столько же, сколько и мы.
  

V

   День 26 декабря оказался для меня знаменательным. Утром неожиданно к нам пришел Дябка. Внезапное появление моего самого лучшего школьного товарища, которого я, зная, что он где-то далеко на фронте, никак не предполагал увидеть, чрезвычайно удивило и обрадовало меня.
   Выглядел Дябка усталым и как будто повзрослевшим. Уже будучи на фронте, я понял, что жизненный опыт, приобретенный в боях, в корне отличается от опыта, накапливаемого человеком в мирной жизни. Понятие "повзрослеть" обычно относят к детству и юности, полагая, что именно в эти годы человек заметно меняется внешне и, главным образом, духовно. Однако на войне с ее бесчеловечной жестокостью время до предела сжимается, и взросление нередко происходит в считанные дни, а иногда даже за один бой, и подвержены этому как совсем молодые, так, в равной степени, и вполне зрелые.
   Дябке только в прошлом месяце исполнилось восемнадцать, но его глаза светло-серые, с едва заметной в ясные солнечные дни голубинкой, добрые и обычно задорные, теперь были суровы и печальны, видимо, навсегда утратив присущую юности беспечность.
   На нем было старенькая фуфайка, на голове такая же поношенная шапка-ушанка, на ногах стоптанные солдатские ботинки и лишь много раз стиранные серые брюки отличали его от пленных красноармейцев, которых иногда на Слободке конвоировали румыны.
   Когда Дябка снял шапку, я увидел, что его волосы острижены под машинку и только начали отрастать. Глядя на него, можно было подумать, что он недавно перенес тяжелую продолжительную болезнь. Но сейчас его лицо, как, наверное, и мое собственное, выражало искреннюю радость.
   Мы крепко обнялись, расцеловались и все еще не в силах прийти в себя от неожиданной встречи, улыбаясь, разглядывали друг друга.
   - Когда ты пришел? - наконец спросил я Дябку.
   - Три дня назад, - ответил он, - причем, не рискнул прямиком отправиться к себе. Сначала зашел к Витьке Липскому, так как он живет почти рядом, и попросил его сходить к нам, чтобы выяснить обстановку - узнать, можно ли мне туда идти. Витька застал дома мать, отца и сестру Нину. Он ошеломил их, сообщив, что я вернулся и нахожусь у него. Нина сказала, что домой прийти можно, но лучше подождать, пока стемнеет. Я последовал ее совету и пробыл у Витьки до вечера. Ну а сегодня решил навестить тебя.
   Мы стали наперебой задавать один другому вопросы, и не имея терпения дослушать ответы на них, снова спрашивали о чем-нибудь другом. В конце концов, я заявил Дябке, что буду молчать, и настоял на том, чтобы прежде он спокойно и обстоятельно рассказал о себе.
   - Ой, Валя, - произнес Дябка, - Об этом рассказывать, все равно, что тревожить незажившую рану. Все получилось совсем не так, как я себе представлял, когда направлялся в военкомат.
   - И все же расскажи, - настаивал я.
   Дябка тяжело вздохнул. Затем закрыл кистью руки глаза, наверное, для того, чтобы лучше воскресить в памяти всё происшедшее с ним в армии. И, наконец, после долгой паузы сказал: "Ладно, слушай. В военкомате, куда я пришел 23 июня, у меня отобрали паспорт и в тот же день вместе с другими добровольцами и мобилизованными нас построили в колонну и мы пёхом к утру 24 пришли в район Крыжановки, где всех наголо постригли, переодели в красноармейскую форму и около недели обучали военному делу. В первых числах июля новобранцев снова пешком вернули в Одессу. На Пересыпи погрузили в товарные вагоны и примерно двое суток с частыми, долгими остановками везли по железной дороге в сторону Вознесенска. Под Березовкой немцы разбомбили наш эшелон, и я увидел первых раненых и убитых. Все, кто остался цел, дальше двигались уже на своих двоих. Когда мы пришли к месту назначения, нас распределили по ротам, и я стал рядовым первой роты второго батальона, в стрелковом полку. А вскоре началась сплошная кутерьма.
   В начале августа мы проселками отступали в сторону Николаева. В том же направлении гнали гурты скота, медленно двигались арбы, груженые узлами с разным домашним скарбом, трактора и даже комбайны. У села Нечаянное, километрах в пятнадцати от Николаева, наша колонна вышла на главную дорогу. Здесь медленно двигались повозки, запряженные лошадьми, волами, с наспех наваленной домашней утварью. На них сидели старики, женщины, дети, измученные, опаленные солнцем, серые от пыли. Стада коров, овец, лошадей, перемешиваясь, разбредались по дороге. Трактора тащили по три-четыре комбайна. Гудели, безнадежно требуя проезда, автомашины, тягачи с орудиями. На обочине стояли обгорелые грузовики, разбитые повозки, валялись трупы лошадей. Вокруг виднелось много воронок от бомб. За кюветом был насыпан свежий холм братской могилы.
   Шли бойцы, раненые и здоровые, в потных гимнастерках, некоторые с котелком на ремне и без винтовки. С тощим вещевым мешком, с ложкой за обмоткой. Когда они поравнялись с нами, мы спросили:
   - Почему без оружия?
   - Не выдали. Говорят, не хватает.
   Горько было видеть и слышать всё это.
   Чуть позже нагнали группу красноармейцев без командиров и тоже без оружия. Они рассказали, что их часть попала в окружение. Потом поступил приказ пробираться мелкими группами на восток, после чего командиров больше не видели. А оружие у развилки на Очаков отобрали военные моряки.
   Иногда нас обгоняли санитарные машины и повозки с ранеными в повязках, пропитанных кровью и покрытых темно-бурой пылью, с женщинами и детьми. У моста через Южный Буг образовался огромный затор, над которым неподвижно висело пыльное облако, стоял многоголосый шум. Николаев горел... Дым, гарь, грохот рвущихся снарядов... Нескончаемый поток отходящих войск, колонны машин, военные и гражданские обозы, толпы людей, следующих за отступавшими войсками.
   Мы, как и прежде проселками, сначала шли днем. Говорили, будто дорога на Херсон перерезана немецкими танками. Но отходящие части, армейские тылы и беженцы, в надежде проскочить, продолжали двигаться к Херсону.
   Многочасовые переходы под постоянными бомбежками и пулеметным обстрелом с самолетов, измотали людей до предела. Почти непрерывно над нами проносились "мессеры". Выше, никого не опасаясь, как у себя дома, эшелонами уходили на восток, иногда сбрасывая бомбы на дорогу, стаи черных "юнкерсов". А высоко в небе почти непрерывно висел немецкий корректировщик.
   Все чаще слева и справа от дороги попадались убитые лошади, развороченные машины и повозки. И снова по обочине вереницей тащились, ковыляли, вели друг друга раненые с измученными серыми лицами в пропитанных кровью бинтах. Только с наступлением темноты авиация немцев оставляла нас в покое.
   Там впервые я понял, как важна быстрота ориентировки, и не только командирам, но и любому красноармейцу. Я видел, как при бомбежках люди на глазах преображались. Иногда тихие, даже флегматичные вдруг становились решительными, уверенными в себе. И наоборот случалось, что те, кто в обычной обстановке казался храбрым, энергичным, в критические минуты терялся и даже проявлял трусость.
   Я испытывал постоянное чувство тревоги, а иногда, откровенно тебе признаюсь и страха. Внутри все время ощущалась дикая пустота от совершавшейся вокруг нелепости и жестокости, которую не только изменить, но и понять невозможно. Ты знаешь, мне казалось, что такое состояние запросто может сломать человека, особенно слабого. Это была какая-то предельная грань. И я думал, что, переступив через нее, одни, наверное, совершают подвиги, другие скатываются к предательству.
   Перед Херсоном мы на какое-то время заняли оборону, но в первых числах сентября вынуждены были оставить город и начали отступать к Крыму. К этому времени стало известно, что немцы в районе Берислава и Каховки форсировали Днепр.
   Утром 12 октября я в составе своего полка стоял уже на пороге Крыма, километрах в двадцати от Армянска. Сделав привал после изнурительного ночного перехода, полк к концу дня снова двинулся на юг. С рассветом вся наша стрелковая дивизия приступила к оборудованию оборонительных рубежей в южном основании Крымского перешейка. Нашему полку отвели полосу на левом ее фланге между Киркинитским заливом и озером Красное. Моей роте предстояло оборонять железную дорогу Херсон-Джанкой. Пока мы отрыли котлован под землянку командиру роты, окопы и ходы сообщения, день уже клонился к вечеру. Осенние сумерки быстро сменились сплошной темью. С Сиваша непрерывно дул холодный ветер, крутил над траншеями вихри песка, пригоршнями бросая его в лицо. Песок слепил глаза, хрустел на зубах во рту.
   18 октября ротный, у которого я был связным, сказал, что по сведениям из полка противник перешел в наступление на Крымский полуостров, и обороняющиеся впереди части уже приняли на себя первый удар фашистов.
   Перед нами немецкие танки появились лишь 25-го. В этот день моя рота потеряла треть своего состава, в том числе двух взводных и пять командиров отделений. Однако, несмотря на бомбежки, сильный артиллерийский огонь и неоднократные танковые атаки, немцам так и не удалось продвинуться вперед.
   Следующее утро началось с длительного налета "юнкерсов". Они перепахали весь передний край. Еще не рассеялись пыль и дым от разрывов бомб, как пошли танки, за которыми двигались цепи автоматчиков. Четыре танка, стреляя на ходу из пушек, устремились на нашу роту. Я подумал, что нам уже не выдержать этого натиска. Но два танка подбили сорокапятки, а два уцелевших повернули назад. Несмотря на новые тяжелые потери, и в этот раз мы не отступили ни на шаг.
   На третий день опять бомбежки, опять танковые атаки. Бой продолжался с утра до вечера. Наверное, все наши полевые и противотанковые орудия были уничтожены. Немецкие танки то и дело прорывались через передние траншеи, подолгу ползали за ними, разворачивали гусеницами землянки, зайдя сбоку, били из пушек и пулеметов по окопам и ходам сообщения. Иногда мне казалось, что позиции батальона уже захвачены противником, но наши пулеметчики каждый раз отсекали от танков немецкую пехоту, без которой танки не могли окончательно разделаться с нами. Одни, видимо израсходовав боезапас, отходили, другие были подорваны связками гранат или подожжены бутылками с зажигательной смесью.
   Наступившая ночь не принесла облегчения. В темноте непрерывно вспыхивали ракеты, освещая дрожащим холодным светом окружающую местность. Густая красно-зеленая сеть трассирующих пуль стелилась над окопами. Не переставая, ухали невидимые орудия, и нарастающий свист близко падавших снарядов заставлял вжиматься в землю. В моей роте осталось всего шестнадцать человек, но меня за все время боев даже не царапнуло. Казалось чудом, что я до сих пор не только жив, но и не ранен.
   28-го немцы все же прорвали оборону наших соседей с восточной стороны озера Красное, обошли и окружили нас. Дождавшись темноты, мы пытались организованно вырваться из окружения, однако эта попытка, стоившая нам новых жертв, закончилась безрезультатно. И тогда был отдан приказ, выбираться каждому самостоятельно.
   Хочу надеяться, что моим товарищам, оставшимся в живых, удалось, как и мне сначала, ускользнуть от фашистов. Всю ночь я, стараясь догнать наши отступающие войска, то шагом, то бегом, держась вблизи железной дороги, уходил вглубь полуострова. После полуночи стрельба прекратилась. Лишь вдалеке слева от меня иногда вспыхивали немецкие осветительные ракеты. К рассвету я отмахал, наверное, километров сорок не меньше и забрел в какой-то огромный сад. Углубившись в него, в изнеможении опустился на землю и сразу же уснул мертвым сном.
   Не могу тебе передать, что я почувствовал, проснувшись и вдруг впервые так близко, всего в нескольких шагах о себя увидев врага-фашиста, молодого, здорового, красномордого и направленный на меня вороненый ствол.
   Ауфштейн! - заорал он, и когда я, не выпуская из рук винтовку, в магазине которой к тому времени не осталось ни одного патрона, встал, - снова крикнул, - Хенде гох! Я понял, что если сейчас же не брошу оружие, он меня застрелит. Я разжал ладонь, сжимавшую винтовку, и поднял руки. Фашист подошел ко мне вплотную, и подталкивая меня дулом автомата, повел к выходу из сада. Слева и справа от нас растянулась редкая цепь немцев, прочесывающих сад в поисках таких же неудачников, как я. У его края стояли несколько крытых брезентом грузовых машин. Неподалеку от них на земле сидели пленные, среди которых было много легко раненых. Тут нас продержали часа два. Затем сначала увели раненых, а вскоре и всех остальных.
   Пленных в колонне было человек сто, если не больше. Конвоиры, сопровождавшие нас, видимо делали это не впервые и никакого интереса к нам не проявляли, как впрочем, и жестокости. Только их старший иногда, чтобы мы не разговаривали между собой, сердито кричал, - швайген!
   Нас привели в расположенный километрах в пятнадцати от железной дороги поселок Новопавловку, где разместились немецкие артиллерийские тылы, и закрыли в длинном одноэтажном здании, наверное, бывшей школе, с обгорелой крышей, заколоченными окнами и дырами, пробитыми снарядами в стенах. Здесь мы провели остаток дня и ночь.
   На следующее утро пленных покормили баландой из картофеля с горохом и выстроили перед школой в две шеренги. Уже немолодой немецкий офицер - скорее всего интендант, отсчитал двадцать человек, в число которых вошел и я. Нас заставили перетаскивать и складывать большие деревянные ящики, кажется с минами, которые подвозили на грузовиках, а наших товарищей куда-то увели.
   Спустя два дня тот же офицер перед отправкой на работу подозвал меня и сказал:
   - Ду бист нох кнабе. Ду мус нах гаус геен унд мит мутер зитцен - Он приказал выдать мне пропуск и прогнал домой.
   Примерно четыреста километров, отделявших меня от Одессы, я шел почти полтора месяца. Ночевал, где придется - в стогах соломы, сараях, домах добрых людей. Питался тем, что давали мне наши женщины, у каждой из которых муж, брат или сын мог оказаться в моем положении. Несколько раз меня задерживали на заставах и по нескольку суток что-то выясняли, но пропуск, выданный немцами, хоть я толком не зал, что в нем написано, всегда выручал меня.
   И вот я здесь, сижу перед тобой. А, честно говоря, уже не надеялся увидеть ни родных, ни друзей, ни нашу Слободку. Но ты не думай, что после всего мною пережитого я стал бояться немцев. Они этого не дождутся. Кроме того, я уверен, что наша армия сражается лучше и наносит фашистам потерь больше, чем можно представить по моему рассказу. Наверное, в сотнях других мест огромного фронта она дерется так же, как в первые дни боев на Крымском перешейке дрался наш полк, и если немцы все же идут вперед, окружают и теснят нас, это им дорого обходится. Я нисколько не сомневаюсь, что на каком-то рубеже их обязательно остановят. Будут у нас и самолеты, и танки, и артиллерия. Я еще доживу до того времени, когда мы их загоним туда, откуда они пришли. Вот и вся моя невеселая история. А сейчас давай, говори ты. Что делал здесь в эти военные месяцы?"
   Я рассказал Дябке обо всем происшедшем со мной в его отсутствие и конечно сообщил ему о своей подпольной группе.
   - Считай себя ее членом, - сказал я Дябке. - Если хочешь, можешь руководить ею. Я согласен подчиняться тебе не как старшему по возрасту, а как человеку, который побывал на фронте и имеет солидный боевой опыт.
   Дябка, не перебивая, выслушал меня и неожиданно сказал:
   - Ты, Валька, прости за откровенность, но как я понял, вы занимаетесь чепухой - играете в бирюльки, которые, впрочем, для всей вашей компании могут плохо кончиться. Я тебе советую тихонечко распустить своих ребят, а взамен этого обещаю свести тебя с настоящими подпольщиками и приобщить к серьезным делам.
   Должен признаться, я был здорово обескуражен Дябкиной оценкой нашей подпольной группы вообще и моей роли, как руководителя в частности. Кроме того, мне было совершенно непонятно, когда и каким образом, находясь в Одессе всего четвертый день, ему удалось отыскать и установить контакт с настоящими подпольщиками, и я прямо спросил его об этом.
   - Здесь нет ничего сверхъестественного, - ответил Дябка. - Скоро ты сам убедишься, что вопросы, которые мне задал, легко и просто объяснимы. Но поговорим об этом не сегодня. А то, что я пообещал тебе, обязательно выполню. Однако для порядка сначала должен согласовать это с одним человеком. Ты же пока сделай то, что я тебе сказал.
   - Хорошо, - согласился я, - одного только не пойму, зачем ребят распускать? Мне кажется, мы наоборот должны стремиться к тому, чтобы нас было как можно больше.
   - Ладно! - немного подумав, согласился Дябка. - Все, кого ты назвал, - из нашей школы и мои одноклассники. Я их отлично знаю. Если ты настаиваешь, чтобы они остались в организации, то лично я возражать не буду, но последнее слово за ее руководителем. И еще запомни, теперь меня зовут не Октябрь, а Олег. На этом мы с Дябкой, расставаясь в этот день, и порешили.

VI

   Во второй половине декабря "Одесская газета" опубликовала новые приказы румынского военного командования. Первый из них гласил:
   "... Ст. 1. Запрещаются всякого рода собрания, процессии, группировки политического характера и всякие другие ассоциации без соответствующих на то разрешений местных военных властей.
   ... Ст. 2. Запрещается обсуждать какие бы то ни было, а также комментировать в каком бы то ни было месте и в какой бы то ни было форме, или же распространять сведения (даже если бы они были действительны), или высказывать предположения о военных действиях, о положении и расположении войск или же всякие другие вопросы, связанные с интересами румынской армии и союзной.
   ... Ст. 3. Запрещается вызывать панику всякими средствами, даже без злого умысла, как между жителями, так и в казармах, военных расквартированиях, поездах, конвоях, пароходах, аэродромах, железнодорожных вокзалах и других местах, где имеются воинские части.
   24 декабря 1941 г.
  
  
  
   Командующий армией корпусной генерал
   Петр Думитреску
   Начальник штаба полковник Полихрон Думитреску
   Следователь военной прокуратуры военный юрист
   полковник Барбу Димеску".
  
   Во втором было сказано:
   "... Ст. 1. Движение и остановка на улицах частных лиц в количестве более трех человек воспрещается.
   ... Ст. 2. Совершенно воспрещается между 22 и 5 часами движение частных лиц пешим порядком и при посредстве гужевого и автомобильного транспорта, за исключением случаев, вызванных крайней необходимостью, каковые подтверждаются установленными контрольными органами.
   Ст. 3. Передвижение между населенными пунктами частных лиц пешим порядком и частных средств передвижения воспрещается как днем, так и ночью - за исключением:
   а) передвижение частных лиц только в течение дня на основании пропусков, выданных управлением жандармерии и коммунальными властями для передвижения внутри уезда;
   б) передвижение между уездами допускается только на основании разрешений префекта, утвержденных начальником гарнизона...
   31 декабря 1941 г.
  
   Командующий армией корпусной генерал Петр Думитреску
   Начальник штаба полковник Полихрон Думитреску
   Следователь армейской военной прокуратуры
   военный юрист полковник Барбу Димеску".
   Перечитав последние румынские запрещения и ограничения, я подумал, что они свидетельствуют о страхе оккупантов перед горожанами. Именно страхом я объяснил отсутствие в их концовках обычных угроз расстрела либо интернирования в лагеря.
   В городе только начали восстанавливать электростанцию. Слобожане, впрочем, как и городские жители, в вечернее время всё еще сидели при коптилках, а пользоваться радиоприемниками не могли даже оккупанты. Что происходило на фронте, а тем более за его линией никто из нас не знал. Румыны и немцы утверждали, что Киев, Ленинград, Москва уже взяты. Немцы, наверное, были убеждены, что война на востоке подходит к концу.
   В этой связи характерен эпизод, описанный военным корреспондентом ТАСС И. Крачковским:
   "Это было в Ленинграде в сентябре 1941 года. Я вернулся с фронта больной - забыл опустить в стакан воды какую-то обеззараживающую таблетку, которую захватил для меня мой заботливый товарищ по ТАССу Коплановский, и живот, что называется, "схватило". К физическим мучениям присоединилось тяжелое впечатление от допроса пленного немецкого летчика. Красивый юноша, лет девятнадцати, русый, голубоглазый, нагло-веселый, он держался с презрительным спокойствием, в особенности поразившим меня, потому что в нем чувствовалась полная, безусловная уверенность в победе. Командир, допрашивавший его, волновался, суетливый переводчик по собственному почину задавал не идущие к делу вопросы. Летчик курил, язвительно усмехаясь. Он вел себя так, как будто случайно попал в шайку разбойников, схвативших его на большой дороге. Презрение соединялось с полной не боязнью смерти - чувство, которое всегда внушает невольное уважение".
   Похожий случай описывает маршал А. Бабаджанян:
   "12 июля я ехал по дороге Витебск - Смоленск, из кузова грузовой машины наблюдая за "воздухом". На перекрестке Минской и Витебской дорог навстречу на большой скорости выскочил мотоцикл с коляской.
   Немцы! Дал по мотоциклу очередь из автомата. Мотоциклист пытался увернуться и свалил машину набок. С шофером мы обезоружили немцев, усадили их в кузов и доставили на КП 19-й армии.
   И. С. Конев лично допрашивал этих первых немецких пленных, взятых 19-й армией.
   - Какой дивизии? - обратился он к высокому белобрысому пулеметчику. Тот не спешил с ответом, стоял, широко расставив ноги, презрительно сузив веки с рыжеватыми ресницами. - Повторите ему вопрос, - приказал И. С. Конев переводчику.
   - 17-й танковой, - наконец выдавил белобрысый.
   - Где части дивизии?
   - Не знаю.
   - Врет! - бросил Конев.
   Перевели. Белобрысый хмыкнул.
   - Не вру. Могу сказать, где были вчера, а где сегодня... - Он замялся, подыскивая подходящее слово. - Вы так быстро... отступаете...
   - "Драпаем", так он хотел выразиться, - поправил Иван Семенович переводчика. - Ладно.
   Немцу показалось, что превосходство их признано, он осмелел и, полный высокомерного презрения к "аборигенам", с вызовом процедил:
   Могу сказать, где дивизия будет завтра - в Смоленске".
   А вот что пишет на ту же тему К. Симонов:
   "Это был первый увиденный мною представитель гитлеровских мальчишек, храбрых, воспитанных в духе по-своему твердо понимаемого воинского долга и до предела нахальных. Очевидно, именно потому, что он был воспитан в полном пренебрежении к нам и вере в молниеносную победу, он был ошарашен тем, что его сбили. Ему это казалось невероятным... от места катастрофы немец несколько дней шел по компасу не на запад, а на восток... потому что немцы, по их плану, уже должны были занять Смоленск".
   В безусловную, скорую победу верили тогда не только простые солдаты и офицеры. Наступавшие по сорок-шестьдесят километров в сутки Гудериан и Гот, и уже вышедший передовыми частями к Березине командующий 4-й армией Клюге, и главнокомандующий сухопутных войск Браухич, и начальник генерального штаба сухопутных войск Гальдер - что бы там некоторые из них ни писали потом, после войны, - никто из них тогда не допускал, разумеется, и мысли, что "полностью разгромленная" ими Красная Армия способна еще сколько-нибудь долго сопротивляться. В своей победе были абсолютно убеждены и заправилы Третьего рейха, о чем свидетельствует дневник министра пропаганды гитлеровской Германии Геббельса. В его изложении события на Восточном фронте развивались тогда следующим образом:
   "23 июня 1941 г. (Понедельник)
   ...Наше воздушное нападение началось в самом грандиозном стиле. 900 пикирующих бомбардировщиков и 200 истребителей. Военные действия начались по всему фронту протяженностью 3000 километров. Первые небольшие реки повсюду форсированы...
   Русская концентрация войск подобна французской в 1870 году и потерпит такую же катастрофу. Первоначально русские оборонялись лишь умерено. Но их авиация сразу же понесла ужасные потери: 200 сбитых самолетов, 200 разбитых на земле, 200 повреждено...
   Каждую минуту поступают новые известия. К настоящему часу уничтожено 1000 русских самолетов... Взят Брест.
   24 июня 1941 г. (Вторник)
   ... Русские, дрожа, вылезают из своих бункеров и в течение целого дня даже негодны для допросов. Мы продвигаемся вперед двумя крупными фронтами. К настоящему времени уничтожено 1800 русских самолетов. Их истребители уступают в скорости нашим Ю-88.
   25 июня 1941 г. (Среда)
   Вчера: на Востоке за оба первых дня уничтожено 2586 русских самолетов в сравнении с 51 у нас.
   ... Первый большой мешок начинает завязываться узлом. В нем окажутся множество пленных и всякой техники. У русских гигантские потери танков и самолетов.
   28 июня 1941 г. (Суббота)
   ... Люфтваффе до сих пор уничтожила 4000 вражеских самолетов.
   30 июня 1941 г. (Понедельник)
   Вчера: день чрезвычайных событий... Весь мир приник к радиоприемникам. Достигнуто превосходство в воздухе. Гродно, Вильно, Брест-Литовск и Двинск (Даугавпилс) в наших руках. Восточнее Белостока окружены две красных армии. Прорыв их исключен. Минск тоже в наших руках. Русские потеряли 2233 танка и 4107 самолетов.
   ... Русская военная сводка с каждым днем становится все более дурацкой. Наверняка разработана евреями. Изобилует единичными поступками и действиями, она тупоумна и узколоба, как передовица "Роте фане".
   3 июля 1941 г. (Четверг)
   ... под Белостоком взято 160000 пленных и захвачена гигантская добыча.
   5 июля 1941 г. (Суббота)
   ... Москва по нашим оценкам, еще имеет в своем распоряжении около 2000 боеспособных самолетов... Под Минском сдалось 20000 большевиков.
   7 июля 1941 г. (Понедельник)
   ... к нам перебежали 53000 большевиков, трофеи пока почти необозримы... мы... имеем 300 тысяч пленных.
   Война на востоке уже выиграна. Трудности для нас представляет лишь пространство..."
  
  
  
  
  
  

Сорок второй

I

   В Одессе тревожное, тяжкое, голодное время. Но молодежь всегда легче, чем пожилые люди, переносит любые тяготы. Наверное, потому, что у нее еще не утрачена вера в будущее. Главной неистребимой чертой молодежи является огромная жажда жизни.
   В канун нового 1942 года мы небольшой компанией решили его встретить. Девчонок было четверо: Женя, которую в первый день бомбежки города мы с Толькой застали у Лены Карповой, сама Лена, Алка и Тоня Ежикевич - хорошенькая девушка, и как говорили у нас на Слободке из обеспеченной семьи. Ее отец во время оккупации выделывал кожу, поэтому нужды они не испытывали, о чем свидетельствует хотя бы полученная Тоней возможность заниматься при румынах в университете на медицинском факультете.
   Мальчишек тоже было четверо. Я, Сережка, Вилька и Жорка Тарута - высокий интересный парень года на два старше меня, с хорошими музыкальными способностями, из той же школы, что и Лена с Женей. Дябка был в отъезде и этот новый год я встречал без него.
   Скудный новогодний стол накрыли у Жени. К нему раздобыли немного молодого домашнего вина. По случаю праздника зажгли керосиновую лампу, предварительно наглухо закрыв ставни и вдобавок завесив окна одеялами. А так как румынами было запрещено без специального разрешения собираться группами, мы старались не шуметь. Вполголоса, чуть ли не шепотом, чтобы не привлечь внимания патрулей на улице, пели под гитару советские песни, даже патефон, под который танцевали в комнате, по той же причине заводили в кухне - подальше от окон. Мы шутили, смеялись и несмотря ни на что, новогоднюю ночь провели весело, а я даже целовался с Тоней. Правда, когда лет через десять, уже вернувшись из армии, я как-то в разговоре напомнил ей об этом, она, к тому времени уже врач и замужняя женщина, сказала мне, что не припоминает ничего подобного. Но Бог ей это простит.
   В первый день нового года я почему-то оказался на Дерибасовской. День был морозный. С моря дул сильный шквальный ветер. От этого мороз казался еще злее. Город выглядел отнюдь не празднично. И хотя ночью выпал уже не первый снег, отчасти прикрывший раны, нанесенные ему войной, они все равно назойливо заявляли о себе. Многие дома все еще зияли пустыми разбитыми окнами. Открытые настежь балконные двери хлопали по ветру. Кое-где с крыш домов, как черные пиратские флаги, свисали закопченные железные листы сгоревшей кровли и при сильных порывах ветра с лязгом ударяли по стенам. Некоторые здания были разрушены полностью.
   Я не помню, кто пригласил меня в один из домов на этой улице. И вообще, кроме Сережки с Алкой я здесь больше никого не знал. Через какое-то время пришел Вилька. Возможно, мы с ним условились о встрече в этом месте. Он был сильно пьян и едва держался на ногах. Таким я Вильку никогда раньше не видел. Из бессвязных слов моего приятеля можно было заключить, что гостил он у тетки Антонины, встретил там ее знакомых немцев, которые и напоили его.
   Начало 1942 года ознаменовалось новыми приказами оккупационных властей. Как обычно, знакомила с ними горожан пресса. В "Одесской газете" от 12 января было напечатано:

"Приказ N 4

   Ст. 1. Все жители города Одессы и окрестностей обязаны заявить в письменной форме в полицейские участки (их юридические отделения) об известных им выходах из катакомб, а также о минированных местах, о которых они знают; заявление должно быть сделано в семидневный срок со дня опубликования настоящего приказа.
   За не сообщение о катакомбах и минированных местах отвечают в первую очередь дворники соответствующих домов и жильцы их, не сделавшие заявления в указанный срок.
   Ст. 2. Жильцы домов, где по истечении указанного срока будут обнаружены входы и выходы из катакомб или минированные места, о которых не сообщено в полицию, караются смертной казнью. Тем же наказанием будут караться и все те, кто живет поблизости от катакомб и минированных мест и, зная об их наличии, не сообщит о них, - равно как и все те, кто, зная лиц, пользующихся катакомбами, не заявит об этих лицах в указанный срок.
   Малолетние нарушители приказа наказываются, как и взрослые.
   Генерал Н. Тиб. Петреску
   Военный прокурор подполковник Г. Солтан".
  
   В тот же день и в той же газете можно было прочесть:
  

"Приказ N 7

   Все без исключения евреи интернируются в гетто на Слободке в двухдневный срок, начиная с 10.01. с 8 часов утра. Взять продукты, одежду, ценности. Квартиры и имущество сдать по описи управдомам или дворникам. Не явившимся или укрывающимся смертная казнь или каторга от 5 до 25 лет.
  
   Генерал Н. Тиб. Петреску
   Военный прокурор подполковник Г. Солтан".
  
   А через два дня опять в "Одесской газете" было напечатано:
  

"Приказ N 35

   Я Ион Антонеску приказываю: Все евреи в г. Одессе и окрестностях эвакуируются в северную часть Очаковского уезда. Эвакуация проводится с 10.01.42 г. С собой взять груз не более 25 кг, ценности сдать.
  
   02.01.42 г. Губернатор профессор Алексяну".
  
   Выходит, зря я решил, что оккупанты кого-то или чего-то опасаясь, перестали угрожать жителям города расстрелами и каторжными работами. Теперь уже грозили казнить даже детей. А то, что они собирались сделать с евреями, вообще не укладывалось у меня в голове. Только теперь мне стало понятно, для чего все выходы со Слободки перекрывались двойным проволочным заграждением, у которого стояли часовые, хотя я все еще не совсем представлял себе, что такое гетто.
   А затем начало происходить такое, что никак не вмещалось в сознании человека с нормальной психикой. Мужчин еврейской национальности еще в ноябре румыны заключили в одесскую тюрьму, поэтому из города на Слободку двигались толпы, в основном, женщин, стариков и детей. В те страшные зимние месяцы казалось, даже природа была в сговоре с оккупантами и решила умножить и без того тяжкие страдания этих несчастных. Необычно сильный для Одессы мороз усугублялся ледяным диким норд-остом с моря, который упруго свистел в электрических проводах, гнул и трепал голые черные ветки акаций, поднимал и, закручивая в вихре, гнал улицами Слободки тучи снега. И в этом белом безумстве зимы, словно мутные тени, еле держась на ногах, иногда покорно сами, а иногда подгоняемые румынскими солдатами, с закутанными детьми, таща за собой сани с домашним скарбом или дряхлыми стариками, шли в никуда десятки тысяч одесских евреев. Здесь в домах слобожан они находили временное пристанище.
   Слободку оккупанты выбрали под гетто, наверное, потому, что эта окраина отделялась от остальной части города высокой железнодорожной насыпью. И здесь было проще всего изолировать собранных людей, сконцентрировав их на сравнительно небольшой территории для дальнейшей депортации.
   Почти в каждой слободской квартире, где не было света, воды, а зачастую и тепла, в течение двух-трех дней, кроме хозяев ютились порою пять-шесть, а то и десять человек. Потом приходили солдаты, забирали их и отводили в нашу 98-ю школу. Там комплектовались группы для дальнейшей отправки. Из школы евреев перегоняли на Пересыпь, еще затопленную после взрыва дамбы Хаджибеевского лимана отступавшими советскими войсками. Часть улиц Пересыпи напоминала собою замерзшие реки. Там на станции Сортировочная людей, словно скотину, грузили в промерзшие, грязные товарные вагоны и если верить губернатору Алексяну, увозили в Очаковский уезд. А на Слободку со всех концов города сгонялись новые обреченные.
   Все они, может быть, исключая детей, наверное, догадывались об уготованной им оккупантами участи, но пока смерть не отняла у них способности мыслить, продолжали на что-то надеяться. Невозможно было спокойно смотреть на страдания этих измученных, смертельно запуганных горожан. Очень хотелось чем-то помочь им - защитить от произвола румын.
   Несколько раз, чтобы хоть на время оттянуть выселение тех, что останавливались у нас, я, увидев в окно вошедших во двор солдат, выгонявших евреев из квартир нашего дома на улицу, выходил на крыльцо и закрывал за собою дверь. Когда солдат приближался ко мне и задавал обычный вопрос, - жидан есты? - я отвечал, - ну есты, - и пользуясь тем, что знал несколько десятков фраз на немецком языке, в свою очередь спрашивал его, - форштеин зи дойч? И когда он останавливался, непонимающе глядя на меня, повторял то же по-румынски, - штыу герман? - Тогда солдат, вероятно полагая, что здесь живут фольксдойчи, на что я собственно и рассчитывал, отказывался от намерения войти внутрь и оставлял в покое наше жилье. Такая авантюра всегда благополучно сходила мне с рук. Только однажды, после моих стандартных вопросов, румынский солдат потребовал у меня паспорт. Я предъявил его. Румын долго глядел в мое молоткастое, серпастое удостоверение личности, ничего там не понял, так как, наверное, и на своем языке читать не умел, что-то пробормотал про себя, вернул мне паспорт и ушел со двора.
   Теперь, задним числом я понимаю, что вел с румынами довольно опасную игру. Если бы меня уличили в обмане, то, учитывая их драконовские порядки, мне бы это, несомненно, обошлось дорого. А тогда трудно было сдержать слезы, слыша слова благодарности несчастных людей, пусть ненадолго избавившихся от своих мучителей.
   Справедливости ради следует сказать, что поскольку люди есть люди и бывают они всякие, возможно, кое-кто из худших представителей слобожан оказывал евреям приют, как ни печально об этом говорить, не всегда даром, но я уверен, что такие если и были, то считанные единицы.
   Не один раз я говорил поочередно с Вилькой, Женькой и Жоркой Ляховым, пытаясь совместно с ними придумать способ, с помощью которого наша подпольная группа смогла бы хоть чем-то облегчить участь евреев. Однажды, когда я остался ночевать у Вильки, мы вечером в присутствии Витьки долго беседовали на эту тему.
   - Как можно выгонять людей из их домов зимой, без еды, с малыми детишками? - рассуждал Вилька. - Если это только переселение, подождали бы до тепла.
   - А главное, кто поручится, что они не выкинут такую же штуку с русскими? - задал вопрос я и сам же на него ответил - никто. И жаловаться будет некому.
   - Придумали паразиты отгородить Слободку колючей проволокой как будто это лагерь военнопленных, - добавил Вилька.
   - Виля! У меня есть идея! - внезапно воскликнул я.
   - И как всегда конечно, гениальная? Этим ты меня не удивишь. У тебя их в любое время полная торба. Давай выкладывай, что ты там придумал?
   - Я предлагаю попортить проволочное заграждение. Пусть знают, что есть на Слободке хлопцы, которые плевать хотели на них и на их колючую загородку.
   - Ну, попортим, а дальше что? - спросил Вилька.
   - Дальше ничего, просто докажем им, что мы есть.
   - Кто это мы?
   - Подпольщики, - уже не таясь Витьки, ответил я. - Ну что, согласен?
   - Черт его знает. Давай, если хочешь. Только толку в этом не вижу никакого.
   - Ладно тебе во всем до глубокого смысла доискиваться. Иди лучше поищи в дядином инструменте кровельные ножницы.
   Вилька ушел, оставив меня наедине с Витькой, но вскоре вернулся с большими ножницами для резки металла.
   Было около десяти часов вечера. Мы решили, что для задуманной нами "диверсии" еще слишком рано. Нужно подождать хотя бы до полуночи. Чтобы скоротать время, мы с Вилькой принялись играть в шахматы. Я проигрывал чаще и был не в духе. Когда висевшие в кухне на стене ходики показали начало первого, чувствуя, что очередную партию тоже продую, я смешал фигуры, сказав, что пора собираться. Мы оделись. Вилька засунул ножницы в боковой карман пальто, и новоявленные партизаны вышли из дома.
   Погода благоприятствовала нашему предприятию. На улице было темно и очень холодно. Ветер, сквозь открытую Вилькой калитку, рванулся во двор с такой силой, что нам пришлось прикрыть лица воротниками. Снежная пыль больно колола лоб, щеки, слепила глаза. Ветер забивал дыхание. Мы, держась у стен и время от времени поворачиваясь к ветру спиной, чтобы передохнуть, пошли по Ветрогонной к Училищной.
   От Вилькиного дома до пересечения Рачковой и Нерубальской, в конце которой находился один из двух перекрытых румынами выходов со Слободки в город, было совсем близко. Мы осторожно, чуть ли не ощупью двигались у самых домов, стараясь шагать как можно тише, в то же время до боли в глазах всматривались в темноту - туда, где стояли рогатки, опутанные колючей проволокой, и всегда днем маячил часовой. Сейчас, на наше счастье, никого не было. То ли румыны не видели необходимости в ночных постах, то ли дежуривший солдат ушел куда-то греться.
   Убедившись, что "колючку" никто не охраняет, мы, не мешкая, приступили к выполнению задуманного. Сначала Вилька, а потом и я порезали ее во многих местах, после чего также быстро, уже почти не таясь, вернулись домой.
   Мы оба понимали, что совершенная нами "диверсия" вреда оккупантам принесла немного. Евреи тоже вряд ли воспользуются проделанными нами проходами, а солдаты, обнаружив их утром, отреагируют на это, скорее всего грязной руганью. И все-таки, почувствовав себя в безопасности, но еще возбужденные ночным приключением, мы громко, перебивая друг друга, с гордостью вспоминали детали своего "подвига", а Витька, восхищенно глядя на нас широко открытыми глазами, ловил каждое наше слово.
  

II

   Дябки всё еще не было, поэтому своей, раскритикованной им, подпольной группой я пока "руководил" сам. На "конспиративных совещаниях" с каждым из ее членов в отдельности неоднократно говорил о том, что хорошо бы спрятать от румын и спасти хотя бы одного-двух еврейских малышей.
   Городская квартира Эдьки Корникова с соседками-румынками была для этого непригодна. Моя, Женькина и Милкина в жилкооповских дворах, а они все равно, что коммунальная кухня, тоже не годились, так как кто-нибудь из соседей непременно узнал бы нашу тайну и где-то проговорился. Еврейских ребятишек можно было спрятать лишь у Вильки и у Жорки. Но в доме Вильки не было женщины, а они вдвоем с Витькой вряд ли смогли бы справиться с таким ответственным делом. Оставалась реальной единственная кандидатура, вполне подходившая для намеченной цели, - Жорка. Он жил с матерью и сводной сестрой в собственном домике на краю Слободки, и я решил поговорить с ним теперь уже конкретно по этому вопросу. Как-то зайдя к нему, я сказал:
   - Жорик, помнишь наш разговор о еврейских малышах? Как ты смотришь на то, чтобы осуществить задуманное на практике? Требовать от тебя согласия, я не имею права, так как, если об этом узнают румыны, то погибнешь не только ты, но и твоя мать с сестрой. Решать должен ты сам и даже не сам, а вместе с ними.
   - Хорошо, я поговорю с мамой и сестрой, - ни минуты не колеблясь, ответил Жорка. - Я попробую уговорить их. Мама меня любит, да и сестра тоже. Уверен, они поймут. О нашем с тобой разговоре я им, конечно, ничего не скажу. Это будет моя личная просьба.
   Примерно спустя месяц Жорка сообщил мне, что они прячут у себя шестилетнюю девочку. Совесть не позволила мне расспрашивать его о подробностях, поскольку, являясь, инициатором того, что он сделал, я ничем не рисковал, а мой школьный товарищ, его мать и сестра, подвергались смертельной опасности.
   Еще одну "диверсию", которую я считаю себя вправе записать в актив нашей подпольной группы, мы совершили вдвоем с Женькой.
   Как-то, надумав ненадолго забежать к нему, я увидел на Женькиной улице, почти против его дома, несколько каруц, груженых наполненными мешками. Шестеро румынских солдат в высоких бараньих шапках и длинных шинелях с поднятыми воротниками, сопровождавшие их, при мне зашли в дом, соседний с Женькиным. Их пригласил туда бородатый хозяин дома - извозчик. Наверное, румыны оказали ему какую-то услугу, и он позвал их на магарыч. То, что они пошли пьянствовать, следовало из слов хозяина, который говорил громко, угодливо улыбаясь и жестикулируя руками. Винтовки солдат остались лежать тут же на мешках, на одной из подвод.
   Наскоро поздоровавшись с Женькой, я коротко описал ему ситуацию и заявил, что грех ею не воспользоваться. Я старался доказать ему, что стянуть у румын хотя бы один мешок сам Бог велел. Сказал Женьке и о винтовках, оставленных без присмотра, но добавил, что красть их считаю нецелесообразным, так как, во-первых, одна винтовка у нас уже есть, а новые прятать негде. Во-вторых, патронов к ним все равно нет, поскольку подсумки с патронами остались у солдат на поясах, и, наконец, обнаружив пропажу винтовок, румыны непременно поднимут сильный хипиш, и тогда запросто можно погореть.
   - А что в мешках? - спросил Женька.
   - Надеюсь, ты не думаешь, что перед тем, как идти трескать водку, солдаты любезно показали мне их содержимое? Если операция пройдет успешно, сами увидим, чем они наполнены.
   Женька не заставил себя долго упрашивать. Мы вышли на улицу. Обстановка там оставалась прежней. Женькин сосед оказался гостеприимным и угощение, вероятно, было в самом разгаре.
   Убедившись, что нас никто не видит, мы подошли к ближайшей к Женькиным воротам подводе, и вдвоем, взяв мешок за оба конца, стащили его на снег. Он показался мне довольно тяжелым, но мы быстро занесли его во двор к Женьке и засунули к нему под лестницу.
   Когда румыны уехали, спьяну не хватившись пропавшего мешка, мы достали его из-под лестницы и затащили в сарайчик, где Женька держал голубей. В мешке оказалась мука, не совсем белая, но добротная. Муку разделили поровну между всеми членами нашей группы, исключая Эдьку, так как в моем представлении он в этом не нуждался.
  

III

   В один из последних дней января я шел вниз по Слободской и неожиданно встретил Надю Новошицкую, в которую, как уже рассказывал раньше, в школе был влюблен целых три года. Она жила здесь в самом начале улицы, в подвальном помещении дома под четвертым номером. Когда я подошел к нему, Надя, все такая же хорошенькая, как прежде, но сильно исхудавшая, вышла из ворот.
   Я был приятно удивлен нашей встречей, так как уже давно о Наде ничего не знал. Судя по улыбке, осветившей ее личико, когда я остановил Надю за руку, легко было догадаться, что и она испытывает то же чувство. Во время разговора с нею я заметил, что в ее глазах, в школьные годы необыкновенно живых и веселых, теперь появилась усталость и, кажется, даже страх.
   - Здравствуй, Надюша! Как я рад тебя видеть, - воскликнул я и спросил, - отчего у тебя такие грустные глаза?
   - А чему радоваться, Валя? Сам знаешь, какая настала жизнь.
   - Да, житуха сейчас и вправду невеселая, тут уж ничего не скажешь, - и снова спросил, - а ты что теперь делаешь? Чем занимаются твои родители?
   - Нет у меня родных. Отец на фронте, а мать еще до войны в сороковом году нас бросила.
   - Прости, Надюша. Я понятия не имел об этом. И что же, ты живешь одна?
   Надя помедлила с ответом, будто колеблясь, стоит ли продолжать разговор на эту тему, и видимо решившись, сказала:
   - До вчерашнего дня была не одна. У меня пряталась Ида Пойлак. Она сирота, как и я. Младшую сестренку перед самой войной увезла из Одессы тетка, а маму 23 октября на Базарчике румыны убили. В тот же день Ида перебралась ко мне. Мы ведь с нею еще со школы дружим. Так и жили вдвоем до вчерашнего дня, если голодное прозябание в постоянном страхе можно назвать жизнью.
   Когда румыны приходили с обыском и стучали в ворота, я прятала Иду в сарайчике, и она бедненькая каждый раз дрожала там, ожидая пока они уйдут. А третьего дня Ида сказала, что больше не останется у меня, чтобы не подвергать той же опасности, какая грозит ей самой. Я пыталась отговорить ее, но она не послушала и вчера ушла в сторону Ширяево к своим не то родственникам, не то близким друзьям родителей. Единственное, что я еще смогла для нее сделать - это дать ей свою старую справку, где было написано, что я русская, - и немного помолчав, добавила, - я тоже не сегодня-завтра отправлюсь к папиной сестре в Николаевскую область.
   - А тебе, зачем уходить? - удивленно спросил я.
   - Странный вопрос ты задал. Думаешь легко быть одной? Но даже не это главное. Ты, наверное, помнишь, что я комсомолка?
   - Конечно, помню.
   - Значит, знаешь, что я обязана ходить в полицию регистрироваться. А я не хочу унижаться перед ними. Но рано или поздно румынам кто-нибудь сообщит об этом, и тогда сам понимаешь, что меня ждет.
   Встреча и разговор с Надей оставили в моей душе тягостное ощущение. Я был ошеломлен страшным горем, обрушившимся на Иду, которую знал скромной, старательной девочкой, одной из первых по успеваемости в классе. Ее решение уйти от Нади, чтобы только избавить подругу от страшной ответственности за укрывательство еврейки, понимая конечно, что себя обрекает на верную гибель, вызвало во мне мысли и чувства, которые трудно передать словами.
   Надя тоже собиралась совершить рискованную поездку. Осуществить ее намерение в условиях оккупации было далеко не просто, и я искренне, от всего сердца пожелал ей благополучно добраться к своей тетке.
  

IV

   Время только близилось к полудню, а я уже шел с работы домой. В этот день мне в театре делать было нечего. В общем-то, и в другие дни я там ничем определенным не занимался. И все же, когда бывали концерты, постановки или хотя бы репетиции, я оставался до конца, потому что спешить домой в нетопленую квартиру без всякой надежды что-нибудь поесть не очень-то тянуло.
   Возвращался я из театра, как правило, всегда одной и той же дорогой. Сначала шел по Преображенской до Соборной площади, там поворачивал на Садовую, затем по Торговой мимо Нового базара, дальше по Нежинской до Сенной площади, оттуда оставалось лишь спуститься вниз на Балковскую, и можно было считать себя дома. Но накануне немцы в районе Нового рынка устроили облаву, и я едва не попал в нее. Только вовремя заметив разбегавшихся людей, быстро свернул с Торговой на Коблевскую, потом на Толстого и таким образом избежал, возможно, больших неприятностей.
   Я знал, что облавы на Новом базаре бывали часто, и поэтому в день, о котором идет речь, решил изменить свой маршрут. Дойдя то Тираспольской площади, дальше пошел вдоль трамвайной линии пятнадцатого номера. Шел, как всегда, быстро. День был морозный и пасмурный. Суровое, свинцового цвета небо предвещало снегопад. По улице изредка проезжали легковые и грузовые машины, сани, запряженные лошадьми. Для тех, кому позволял кошелек, сани теперь были единственным видом транспорта. Встречавшиеся мне в пути редкие горожане казались какими-то одинаковыми - серыми, угрюмыми, запуганными. Все они как будто куда-то спешили.
   Миновав кирху, я повернул на Градоначальницкую и пошел по левой ее стороне мимо пустырей, оставшихся от стоявших здесь зданий, разбитых немецкими бомбами. Со стороны Слободки медленно двигалась колонна немецких, непривычно больших грузовиков, крытых брезентовыми тентами. Часто навстречу по обеим сторонам улицы попадались румынские офицеры и солдаты. У самого спуска нагнал идущего впереди человека в черной, далеко не новой шинели, какие до войны носили ученики ремесленных училищ. На голове старенькая матерчатая шапка-ушанка с опущенными наушниками, на ногах самодельные тряпичные на вате валенки в латаных калошах. Я еще обратил внимание, что на хлястике шинели вместо форменных металлических пуговиц были обычные костяные, причем одна из них болталась на нитке, грозя вот-вот оторваться.
   Обгоняя, я мельком взглянул на попутчика, и его лицо показалось мне знакомым. Я еще раз оглянулся и действительно узнал в нем хлопца, с которым вместе однажды во время обороны Одессы смотрел как на Слободке морская мина, спущенная немцами на парашюте, разворотила целый квартал.
   - Ты, кажется, Виктор? - спросил я его, замедляя шаг.
   - Да, - ответил он, продолжая идти, все так же не торопясь.
   - А меня помнишь? - снова спросил я.
   - А чего же не помнить. Ты Бекерский из нашей школы.
   - Верно - не забыл. А что у тебя вид такой кислый? Можно подумать, ты только что стакан уксуса дернул.
   - Если бы уксуса! Плевать бы я на него хотел. Тут дело похуже.
   - Что, румыны обидели?
   - Опять не угадал. А вообще-то, обижаться на румын, смысла нет. Цыгане - они и есть цыгане. В первый день оккупации, когда румынские солдаты зашли к нам во двор, и, наставив на меня ружье, приказали ловить нашу собственную курицу, которую тут же у соседей зажарили и стрескали, мне не было так обидно как сейчас. Это как-никак оккупанты, а тут наш - и такая сволочь!
   - Да ты погоди, расскажи толком, по порядку, что у тебя случилось?
   - Все это так противно, что даже рассказывать совестно.
   - Противно не противно, а ты все-таки расскажи. - И тут он спросил меня:
   - В вашей хате есть евреи?
   - А у кого ж их нет, - ответил я. - Они теперь на Слободке в каждом доме.
   - Вот и я говорю. У нас тоже почти неделю как живут - совсем молоденькая женщина с трехмесячным мальчиком, четыре ее родственницы и хлопец, примерно моего возраста. Он все время возмущался, почему евреи, зная, что их ждет, особенно эта касается молодых парней, идут как бараны на убой, распустив сопли, и даже не пытаются сопротивляться или как-то спастись. А третьего дня он ушел от нас, сказав, что попробует пробраться к партизанам в катакомбы, и не вернулся.
   - Ну, так чего ж ты раскис? Молодец твой хлопец. И я бы, наверное, так сделал, окажись на его месте. Ему только удачи пожелать нужно, а не расстраиваться. Раз не вернулся, значит, нашел тех, кого искал.
   - Так я не потому. Меня другое бесит.
   - А что, у тебя еще что-то случилось?
   - Понимаешь, у этой молоденькой мамы с малюткой, оказывается, есть муж - русский. Его румыны, конечно, не тронули. Так вот, она вчера попросила меня сходить к нему на Молдаванку и взять там корытце, чтобы купать малыша. Я был очень рад хоть чем-то помочь ей. Она такая добрая и очень красивая. И вот сегодня утром я по указанному ею адресу нашел нужный дом, вошел во двор, поднялся на второй этаж и постучал в дверь. Мне никто не ответил. Я постучал еще раз, и снова ничего. Хотел уже уходить, но чтобы удостовериться, что дверь на самом деле заперта, толкнул ее. К моему удивлению, она легко подалась, и я вошел в полутемную комнату.
   Чуть приподнятая "светомаскировка" на единственном окне слабо пропускала дневной свет. В левом дальнем углу у небольшой иконы горела лампадка. Вплотную к окну стоял стол, за которым спиной к двери сидел человек.
   - Извините, - сказал я, - я стучал, но никто не отозвался. Дверь оказалась не заперта, и поэтому я вошел. Здравствуйте! Вы такой-то? - и я назвал его фамилию.
   - Да я, а тебе что надо? - повернувшись ко мне, но, не поднимаясь, грубо спросил хозяин комнаты.
   Это был еще молодой, здоровый мужик довольно крупного телосложения. Я еще подумал, почему он не в армии. Кроме того, мне показалось, что он уже с утра "под мухой". В подтверждение моей догадки на столе стояла открытая бутылка, стакан и тарелка с какой-то едой. Я не стал объяснять цель моего прихода. Просто подошел к нему и передал записку от жены. Он, по-прежнему не предлагая сесть, повернул записку к свету, прочел ее, и тут вдруг заорал на меня:
   - А ну вон отсюда, холуй жидовский! Давай вали! А то полицию позову, и тебя быстро возьмут за задницу, чтоб не бегал с поручениями от жидов.
   Я стоял, словно оплеванный, и молча смотрел на это мурло. Я себе и представить не мог, что на свете живут такие гады. Самый последний хищник - дикий зверь - и тот заботится о своих детенышах. А эта тварюка хоть бы спросила о родном сыне. Но что я мог сказать такому паразиту? В него надо было стрелять, а не разговаривать с ним. Я плюнул ему под ноги, потом жалел, что не в морду, повернулся и вышел. А он мне вдогонку выкрикивал какие-то угрозы и матюги.
   - Да, - сказал я, - тут и вправду трудно сохранить спокойствие. Этой сволочи хорошо бы сделать какую-нибудь пакость, только надо подумать как. Мы с тобой потом обсудим этот вопрос.
   А Витька тем временем опять вспомнил женщину, поручение которой он не смог выполнить.
   - Знаешь, я не могу тебе ее описать. Она просто красавица. Я таких еще никогда не встречал.
   Рассказывая о ней, Витька даже приостановился и обернулся ко мне.
   - Ты только вообрази, - увлеченно говорил он, - большие темные глаза, длинные ресницы, черные вьющиеся волосы... Но все это не то! Словами такое передать нельзя. Чтобы меня понять ее нужно увидеть. Когда я смотрю на эту женщину, мне каждый раз хочется сказать ей что-то приятное, искреннее и такое же красивое, как она сама. Но я не нахожу нужных слов и только молча любуюсь ею. Я был бы рад оказать ей услугу, хоть что-нибудь сделать для нее, однако у меня всякий раз ничего не получается. Вот и позавчера, например, она попросила меня сходить на рынок, продать зимнее пальто, и сказала, чтобы я меньше чем за 20 марок его не отдавал. Продавец из меня никудышный, поэтому я взял с собой своего соседа Марека Махновского. Мы с ним пошли на Базарчик и стали ждать покупателей. К нам подходили, смотрели, приценивались, но так как сейчас многие евреи продают вещи, больше чем 10 марок никто не давал. Тогда Марек вдруг предложил мне:
   - Слушай, Виктор, давай отдадим пальто за 10 марок. Хозяйке скажем, что у нас, его румыны забрали, а деньги поделим поровну.
   То, что он сказал, показалось мне диким. Я сначала даже не сообразил, о чем он говорит, но когда до меня дошло, я внимательно, как будто в первый раз увидев, посмотрел на него и спросил:
   - Ты что заболел или дурак?
   - А что тут такого? - удивился он.
   - Неужели ты не понимаешь, что сделать так, как ты говоришь, могут только законченные подонки? А я тебя всегда считал порядочным хлопцем.
   - Ну, ладно. Чего ты завелся? Я ж просто пошутил.
   - Ничего себе шуточки, сказал я ему. - Пошли домой, комбинатор затрушенный, отдадим пальто хозяйке.
   Витька замолчал, и мы какое-то время шли, каждый, думая о своем. А потом я, меняя тему беседы, спросил:
   - В полицию ходишь отмечаться как комсомолец?
   - Нет, - ответил он. - Я свой билет спрятал - закопал на огороде, - и чуть помедлив, добавил, - пока не тревожат. Может быть потому, что я вступил в комсомол в самом конце учебного года. И если правду говорят, будто какая-то зараза передала списки комсомольцев нашей школы в полицию, хотя я этому не очень верю, меня как комсомольца могли еще и не знать и не включили в список. Наверное, поэтому и не дергают. А сам я первый высовываться не собираюсь.
   - И правильно, - сказал я. - Это только дураки высовываются. Не дергают и ладно. Значит, тебе повезло.
   К этому времени мы с Витькой вышли на угол Средней и Волковой. Он показал мне ворота своего дома и сказал, чтобы я заходил к нему. Здесь мы постояли немного, и он еще рассказал мне, что у свояка брата мамы жена тоже еврейка, которую румыны недавно уже куда-то отправили, и что его тетка по матери оставила у себя двух ее девочек - одну совсем малютку, другую лет пяти-шести. Потом говорили еще о чем-то, наконец, пожали друг другу руки и разошлись каждый в свою сторону.
   Витька в этот раз показался мне более симпатичным, чем в день нашего первого знакомства: простой, честный, бесхитростный хлопец. Я даже подумал привлечь его в подпольную группу, но он был для такого дела, пожалуй, слишком бесхитростный и откровенный.
  

V

   Февраль сорок второго года, когда мне вот-вот должно было исполниться семнадцать лет, едва не стал последним месяцем моей жизни. И случилось это так.
   Как-то, когда я был у Вильки, к нему пришли Сережка и Эдька Кудыменко. Нет нужды вспоминать все, о чем мы тогда говорили, только вдруг Сережка сказал:
   - Хлопцы, я случайно получил, где и от кого неважно, очень интересные сведения об одном слободском немце - спекулянте и хапуге. Он стопроцентный жлоб. Его даже видели в военной немецкой форме. На своей пароконной подводе этот кадр постоянно ездит по окрестным селам и привозит оттуда кучу добра и жратвы. Голову даю на отрез, что он не покупает их за марки на базаре.
   - Зачем ты нам о нем рассказываешь? - спросил Вилька.
   - А затем, что было бы очень даже справедливо хорошенько потрясти этого немца.
   - Ты что же, предлагаешь нам ограбить его? - в свою очередь поинтересовался я.
   - Фу, Бек, как вульгарно ты выражаешься. Неужели ты так наивен и думаешь, будто всё то, что этот штымп натаскал домой, он честно в поте лица заработал собственным горбом? Не смеши меня, пожалуйста. Пойми, он отъявленный прохиндей и ворюга, а потому конфискация небольшой части незаконно присвоенного им добра - самый справедливый поступок, который каждый советский патриот должен только приветствовать. И, кроме того, если мы найдем у него марки, то сможем помочь кое-кому из наиболее нуждающихся соседей и знакомых. А сейчас таких, сам знаешь, сколько.
   Отчасти Сережка был прав. Тип, о котором шла речь, обчищал дома, покинутые хозяевами при отступлении Красной армии, а возможно, на правах сильного, и те, где хозяева остались, нисколько не стесняясь их присутствием. Делал он это, разумеется, не потому, что родился немцем. Главная причина, определявшая его поступки, заключалась в принадлежности этого типа к отбросам человечества, не имеющим национальности - представляющим собой явление сугубо интернациональное. Любая здоровая национальная общность чурается таких отщепенцев как дурной болезни. Зловонная грязь, пачкающая всё, к чему они имеют хоть какое-то касание, вынуждает любого честного человека независимо от того, на каком языке он разговаривает, презирать их. А последний высказанный Сережкой аргумент, в соответствии с которым мы могли выступить в роли этаких слободских Робин Гудов, делал его доводы более убедительными. Мои мысленные рассуждения были прерваны Эдькой, видимо заинтересовавшимся Сережкиным сообщением.
   - А где живет этот немец? - спросил Эдька.
   - На Романовской, 27 в собственном доме. Он часто со своим сыном уезжает на промысел и дом по два-три дня остается на попечении женщин.
   - Пожалуй, Сергей, ты предлагаешь толковое и очень справедливое дело. Только прежде чем заслуженно наказать твоего арийца, надо всё хорошенько обмозговать. Впрочем, у меня уже готов вполне подходящий план и даже с политическим уклоном. Проучить немца только половина дела. Основная задача заключается в том, чтобы всё свалить на мамалыжников и таким образом создать маленькую трещинку в нерушимой дружбе Румынии и Германии.
   - Хорошо бы отколоть такой фортель, - восторженно потирая руки, воскликнул Сережка, - но как это практически выполнить?
   - А вот как. У меня есть знакомый румынский солдат - мужик простой и покладистый. Его можно за небольшое вознаграждение привлечь в нашу компанию. Я лично выдам себя за комиссара румынской полиции, ну а вы, в качестве понятых, будете представлять общественность.
   Выслушав Эдьку, Вилька сразу заявил, чтобы на него не рассчитывали, так как он в этой авантюре участвовать не собирается.
   Честно говоря, мне тоже всё это не особенно нравилось. Действовать по принципу - "вор у вора дубинку украл" было не в моих правилах. И тут Сережка, обращаясь ко мне, спросил:
   - А ты как, Бек?
   - Не знаю, Серега. Надо подумать, - ответил я.
   - Подумать! Скажи просто, дрейфишь.
   - Я испугался? За кого ты меня принимаешь? - возмутился я.
   - Значит, согласен! - заключил Сережка, - другого я от тебя и не ждал. Теперь давайте установим день и час, в который будет совершен акт возмездия, - высокопарно произнес он.
   - Для этого, домнуле Дубровский, ты должен узнать заранее и сообщить мне, когда твой подопечный отправится в очередную "командировку" и в зависимости от этого я назову день нашего визита в его кладовые, - сказал Эдька.
   Все детали предстоящей операции Эдька с Сережкой выясняли и уточняли без меня. Только накануне намеченной акции Сережка сказал мне, что соберемся опять у Вильки.
   Когда я к назначенному часу пришел к нему, Эдька и Сережка уже были там. Они привели с сбой румына, о котором раньше говорил Эдька. Это был смуглый небольшого роста молодой солдат, с простым глуповатым лицом, молдаванин по национальности, хорошо говоривший по-русски.
   Затея, которую мы собирались осуществить, по-прежнему мне не нравилась, но из опасения не дай Бог прослыть трусом, заявить об этом вслух у меня не хватило мужества.
   Вышли мы от Вильки довольно поздно. Стояла тихая с ясным звездным небом ночь. Улицы были безлюдны. Снег громко скрипел под нашими ногами, каждую минуту можно было напороться на румынский патруль, но страха я не испытывал.
   Впереди, в сером демисезонном в крупную елочку пальто, в командирских хромовых сапогах, в цигейковой шапке пирожком, уверенно, и вправду похожий на комиссара полиции, шагал Эдька, за ним солдат с винтовкой на ремне. Мы с Сережкой замыкали шествие. По Городской дошли до Споритинской (Бадаева) и повернули налево. На Романовской снова повернули налево и направились по ней в сторону моего дома, но почти тотчас же остановились, потому что Сережка, показав Эдьке на большие деревянные ворота, сказал, - здесь!
   Эдька попытался открыть калитку, но она оказалась запертой. Тогда он отыскал проволоку звонка и резко потянул ее. Прежде чем мы услышали шаги во дворе, приближающиеся к воротам, ему пришлось звонить еще несколько раз.
   Вер ист дас? - послышался из-за калитки вопрос на немецком языке, заданный мужским голосом. Это для нас было полной неожиданностью. События начали разворачиваться вовсе не так, как обещал Сережка, утверждавший, что в доме будут только женщины. Эдька зло посмотрел на него, чуть замешкался, но тут же нашелся и тоже по-немецки, в свою очередь, спросил:
   Гир вонен дойче? - и повелительно добавил, - шнель абмахен! Дизе румынише полицай.
   Человек за калиткой медлил, но, вероятно, разглядев в щель Эдьку, рядом с которым стоял вооруженный румынский солдат, все же открыл ее.
   Когда мы вошли во двор, перед нами стоял уже не молодой, рослый детина в полушубке, наброшенном на плечи, валенках и шапке-ушанке. Эдька, окончательно оправившись, показывая на меня пальцем, приказал, - стай аич! - и, обернувшись к остальным, повелительно добавил, - Вой урмац дин урме! - вместе с солдатом и Сережкой направился к дому и вошел с ними внутрь. Хозяин дома остался во дворе неподалеку от меня. Его лица в темноте я не видел, а поэтому мог только догадываться, как он воспринял наш ночной визит и что думал о нем.
   Так прошло, может быть минут пятнадцать-двадцать. Я торчал без толку у ворот и, сжимая в кармане отвертку - единственное свое "оружие", совершенно не знал, как следует себя вести.
   Внезапно на улице раздались шаги нескольких человек, и послышался громкий говор на румынском языке. Не успел я, как следует оценить угрозу, которую для нашего "спектакля" создавало появление новых действующих лиц, как, оказавшийся рядом со мной хозяин дома, распахнув калитку, закричал, - Сюда! Скорее сюда! - И тут же во двор вошли пятеро вооруженных румынских солдат. Один из них - рослый, на голову выше прочих, видимо был капралом, потому что остальные четверо послушно выполняли его команды.
   Человек, зазвавший патруль, который в этот час на нашу беду совершал обход слободских улиц, объяснил капралу, что в его доме находятся подозрительные люди, выдающие себя за румынскую полицию, и повел всех в дом. Меня тоже взяли с собой.
   Войдя в просторную комнату, освещенную висевшей над столом керосиновой лампой, я увидел Эдьку, обернувшегося в нашу сторону. У стены на кровати сидели две перепуганные полуодетые женщины. Одна уже немолодая с грубым плоским лицом и неубранными после сна волосами, другая блондинка лет двадцати не более, возможно ее дочь или невестка. Солдат, что пришел с нами, стоял у открытого сундука, в котором вероятно рылся перед нашим приходом. Меня удивило отсутствие Сережки. Он каким-то образом исчез.
   Дальше события стали развиваться стремительно. Старший румынского патруля без особого труда определил, кто мы есть на самом деле. Нас вывели на улицу. За воротами румыны загнали патроны в патронники винтовок, давая понять, что при попытке к бегству мы будем убиты, и повели нас вверх по Романовской. Нетрудно представить с каким чувством шел я мимо своего дома, где моя мама спокойно спала, уверенная в том, что ее сын ночует у приятеля.
   Румынские солдаты по дороге нас не трогали. Только капрал изредка хлестал плетью по спине своего собрата по оружию, задержанного вместе с нами.
   В начале оккупации районное отделение румынской полиции разместилось на территории колонии Психиатрической больницы в здании, в котором когда-то, еще до объявления в городе советской власти, состоятельные люди помещали своих заболевших родственников. А до войны в одной из его комнат жил с родителями мой одноклассник. Я иногда бывал у него и поэтому хорошо знал этот флигель с массивным крыльцом, с широкой мраморной лестницей, которая вела в просторный вестибюль с высокими окнами и паркетным полом. В него выходили пять или шесть дверей больших комнат. Еще одна комнатушка с забранным решеткой оконцем раньше служила не то ванной, не то изолятором. Во флигеле был даже теплый туалет - удобство, в те годы на Слободке совершенно не мыслимое. Вот в это здание мы с Эдькой и были отконвоированы военным патрулем в ту злосчастную ночь. Теперь у одного из окон поставили рояль. Его назначение в полиции было совершенно непонятным. Здесь же у стен стояли мягкий диван и стулья.
   Нас ввели в одну из комнат к дежурному офицеру полиции, достаточно уже известному на Слободке своей свирепостью, комиссару Манжеску. Это был еще молодой румын, с правильным, немного удлиненным смуглым лицом, прямым носом, от которого расходились у рта две резкие морщины и мутно-коричневого цвета глазами уголовника-рецидивиста.
   Капрал доложил ему, где и при каких обстоятельствах нас задержали, после чего тщательно обыскал обоих. У меня в карманах кроме отвертки больше ничего не было. Он повертел ее в руках и, испытующе глядя на меня, спросил:
   - Че есте ачаста?
   - Ачаста еу инструментул мэу. Еу монтор электрик, - ответил я.
   Трудно сказать насколько мой ответ удовлетворил капрала, но он ничего больше не сказав, закончил обыск и вышел из комнаты, оставив нас наедине с Манжеску. Тот какое-то время смотрел на нас взглядом взбесившейся кобры. Я заметил, как у него над зло стиснутыми зубами все время подергивается верхняя губа. Наконец он зловеще сквозь зубы как-то со свистом произнес:
   - Комиссары! - и затем скверно выругался на своем языке. После чего отвесил мне здоровенную оплеуху, от которой у меня из носа потекла кровь. Больше он уже не удостаивал меня своим вниманием, всю свою ярость сосредоточив на Эдьке. Он долго избивал его, ударяя как-то по-особому основаниями обеих ладоней в челюсти, бил по печени и когда тот пригибался от боли, норовил ударить ногой в пах. Эдька молча сносил побои, лишь иногда говорил ему, - домнуле Манжеску, нуй требуе батай, - но это только усиливало бешенство полицая.
   Наконец видимо устав, он приказал нам, - дэзбрэкацивэ! - и показал жестом, чтобы мы разделись. Когда я и Эдька, выполнив его требование, остались в одном белье, Манжеску открыл дверь, позвал капрала и обратился к нему с длинной фразой, из которой я понял всего одно слово "инпушкат".
   Капрал вытолкал нас в вестибюль, где на диване сидело трое солдат и еще двое на стульях, и громко им что-то приказал. Четверо поднялись, взяли свои винтовки и вместе с нами вышли во двор.
   К тому времени в небе появилась полная луна. Ее холодный свет отражался в оконных стеклах флигеля, зловеще поблескивал на металле винтовок. Мне казалось, будто я наблюдаю все происходящее со стороны. В моем сознании никак не укладывалась мысль, что сейчас меня убьют и уже ничего не будет - ни этих чужих мне вооруженных солдат, ни капрала, достающего из кобуры пистолет. Я больше никогда не увижу луну, снег, маму, которая долго напрасно будет ждать меня дома. Развязка неумолимо приближалась. Нас босиком по снегу отвели метров на тридцать от флигеля и поставили возле стенки. Рядом было навалено много всякого мусора, и я подумал, что совсем скоро я тоже буду, как и он, валяться под этой стенкой. Помнится, я не чувствовал холода и не успел испугаться. Только крепко сжал большие пальцы рук остальными. Эта непроизвольная реакция на любое стрессовое состояние осталась у меня на всю жизнь.
   Четверо солдат стали шагах в десяти перед нами, а капрал чуть в стороне впереди своих подчиненных. По его команде они подняли винтовки и стали целиться. Передо мной, как кадры в ускоренном фильме, замелькали памятные картинки моей коротенькой жизни. От полного небытия нас отделяли считанные мгновенья. И тут, из флигеля выбежал солдат и громко крикнул, - Стай! Гай ынапой!
   Румыны опустили винтовки, окружили нас, отвели в помещение, втолкнули в холодную комнатку с цементным полом, о которой я упоминал раньше, и заперли там.
   Не знаю, сколько времени мы в ней просидели. Может быть час, а может и два. До сих пор не пойму, как нам удалось не околеть там от холода. Но вот, наконец, дверь открылась, и солдат бросив на пол наши вещи, сказал, - инбрэкацивэ!
   Он подождал, пока мы оделись, и впустив нас в вестибюль, показал рукой под рояль. Мы влезли туда и улеглись на полу. Немного согревшись, обретя способность разговаривать, я спросил своего товарища по несчастью:
   - Эдик, как ты думаешь, что все-таки с нами будет?
   - Скорее всего, расстреляют, - ответил он.
   - Неужели расстреляют? Они же уже хотели сделать это, но почему-то не сделали.
   - Ну и что? Я уверен, что расстреляют, - и добавил, - а разве ты не знал, на что шел?
   Услышав о малоутешительной перспективе, с такой определенностью предрекаемой Эдькой, я не стал больше задавать ему вопросов, хотя, честно говоря, не предполагал, что наша авантюра может закончиться столь плачевно.
   Несмотря на все пережитое, я на какое-то время забылся тяжелым, тревожным сном, от которого очнулся уже на рассвете из-за громкого разговора солдат и топота их тяжелых ботинок. Эдька тоже не спал, однако говорить ни у меня, ни у него охоты не было.
   Часов в десять утра мимо нас, лишь обменявшись с нами взглядами, прошли Вилька с Сережкой, а спустя немного, после того как они ушли, Сережка появился снова. Но теперь уже с Жоркой Тарутой. Сережка прихватил его с собой, наверное, потому, что Жорка водил знакомство с румынскими офицерами, и Сережка надеялся, что Жорка нам поможет. Наши друзья пытались выручить нас.
   В этот день на дежурство в полиции заступил комиссар Ионеску. Он, в отличие от своего предшественника-садиста, был покладистее и, хотя называл нас бандитами, ни меня, ни Эдьку не бил.
   Так без еды и питья нас продержали здесь более двух суток. На третий день утром мы под конвоем двух солдат были доставлены в административный корпус больницы. Там нас провели на второй этаж к какому-то высокому полицейскому начальству. Один из солдат зашел к нему в кабинет и доложил, что преступники ждут у двери. Затем он вышел оттуда, отпустил своего напарника, остался рядом с Эдькой, а мне показал, чтобы я вошел внутрь. Я открыл дверь и, переступив через порог, оказался в большой светлой, хорошо обставленной комнате, где за массивным письменным столом в мягком кресле сидел пожилой румынский старший офицер, увешенный аксельбантами, в чине как минимум майора, а то и полковника. Он поднялся из-за стола, подошел ко мне и, строго глядя на меня, что-то долго говорил по-румынски. Переводчика с нами не было и я, естественно, ничего не понял. Потом от взял меня за руку и палкой, которая стояла тут же у стола, несколько раз, стараясь, наверное, попасть ниже спины, ударил по ногам. Боли я почти не чувствовал. Ждал, что будет дальше. После этой довольно странной аудиенции и вообще-то вполне безобидной экзекуции, румын указал мне на дверь и, когда я, выходя из комнаты, открыл ее, громко крикнул:
   - Урмэтору!
   Я остался рядом с солдатом, а Эдька сменил меня в кабинете. Его там, как мне показалось, продержали дольше. Когда он вышел оттуда, солдат в открытую дверь видимо спросил, что с нами делать, а выслушав ответ и закрыв ее, сказал, - дуте акаса. Перевода нам с Эдькой не потребовалось. Мы поняли, что нас совершенно неожиданно, по крайней мере, для меня, отпускают на все четыре стороны.
   По дороге домой я спросил Эдьку, как проходила его беседа с полицейским начальником. Он описал мне примерно такую же сцену, в какой я сам принимал участие. Потом мы с ним расстались, условившись после полудня встретиться у Алки, и я быстро пошел к своему дому.
   Сережка уже сообщил маме, что меня с Эдькой арестовали, поэтому, увидев меня живого и здорового, мама от счастья потеряла дар речи. Я рассказал ей всё, что со мной случилось, так как никогда от нее ничего не скрывал. Слушая меня, она только качала головой и плакала. Конечно, я тогда в свои шестнадцать лет еще не в состоянии был понять, чего стоило ей это мое похождение.
   Мама чем-то меня покормила и я, предупредив ее, что ночевать, скорее всего, останусь у Вильки, отправился к нему. Придя к другу, я во всех подробностях описал ему свою одиссею.
   - Сам виноват, - выслушав мою исповедь, в сердцах сказал Вилька. - Какого черта ты пошел с ними? Ты же прекрасно знал мое отношение к этой дурацкой затее. Вечно тебя тянет на всякие сомнительные дела.
   Потом он рассказал мне, что они с Сережкой приходили в полицию выяснить, что можно сделать для того, чтобы освободить нас, но толком ничего не добились. И тогда Сережка побежал к Жорке Таруте.
   Причина счастливого избавления из лап румынских полицаев оставалась для меня загадкой вплоть до пятидесятых годов, когда я уже вернувшись из армии и присутствуя в качестве свидетеля на суде военного трибунала, судившего Эдьку, кажется, понял ее. Скорее всего, полицейский начальник, разговаривавший с Эдькой после меня, в качестве условия его освобождения заставил моего товарища по несчастью подписать какое-то обязательство. Ну а меня выпустили заодно с ним, как пацана, с которого взять нечего.
   Вечером мы собрались у Алки. Эдька и Сережка принесли вина, и мы до полуночи отмечали нашу неожиданную удачу. Уже не рискуя больше болтаться по ночам, я, Эдька и Сережка остались ночевать у нее. Утром, расходясь по домам, на улице я спросил Сережку, как ему удалось в ту ночь ускользнуть от патруля. Его ответ был более чем прозаичен. Оказывается, во время "обыска" у него, по счастливой случайности, возникла необходимость выйти во двор. И как раз в тот момент, когда Сережка закрывал за собой дверь, он услышал крик хозяина дома, звавшего румын. Сережка понял, что за этим последует, быстро спрятался за стоявшую рядом подводу и стал ждать. Хозяин в суматохе не обратил внимания, что один из его непрошеных гостей исчез, и благодаря этому Сережке вторично повезло. Он дождался, пока всё закончилось, тихо пересек двор, открыл калитку и, выбирая самые глухие улицы, добрался к себе.
   Возвратившись домой, я нежданно-негаданно застал там солдата с винтовкой уже дожидавшегося меня, который объявил, что я снова арестован. Мне ничего не оставалось, как следовать за ним в полицию. Солдат повел меня по Котлеевской. Когда мы поравнялись с домом Борьки Шпака, из ворот вышел Борькин отец-кожевник. Он, наверное, знал моего конвоира, потому что остановил его и предложил посмотреть какую-то кожу. Тот передал мне свою винтовку, а сам с хозяином вошел во двор. Убежать я не мог, так как румыны арестовали бы маму и сестру, поэтому, пока солдат околачивался у Борьки, я стоял с винтовкой у ворот, дожидаясь его, и при этом чувствовал себя довольно глупо.
   Наконец он вышел на улицу, и мы двинулись дальше. Когда румын привел меня в полицию, Эдька, как и я доставленный под конвоем, был уже здесь. Нас ввели в кабинет комиссара, которого на Слободке называли "Луна" из-за его круглой и красной, как медная, начищенная до блеска сковорода, физиономии. Появился он у нас в латаных штанах, стоптанных туфлях и сомнительной формы шляпе. Теперь же у него чуть ли не все пальцы были унизаны золотыми кольцами.
   - Вы украли шубу? - грозно обратился он к нам через переводчика.
   - Какую шубу? - в один голос, удивленно спросили мы.
   - А вот сейчас я вам устрою очную ставку, и вы узнаете какую! Он приказал что-то переводчику, тот вышел и вскоре вернулся с незнакомым нам человеком.
   - Они? - спросил у него "Луна", - указывая на нас.
   Незнакомец внимательно посмотрел сначала на Эдьку, потом на меня, и отрицательно покачав головой, сказал, - нет, не они. - После чего нас снова с миром отпустили.

VI

   Как-то в начале марта, в первой половине дня, шел я, уже не помню куда, вниз по Романовской. С моря дул сильный ветер, разметая снежные и дождевые тучи. Солнечные лучи, сквозь образовавшиеся в толще облаков полыньи, падали на снег и он таял. Из-под грязных, ноздреватых его остатков, сохранившихся, главным образом, у деревьев на тротуарах, проступали темные полоски влажной земли. Повсюду блестели лужи. По мостовой у бордюров осторожно начинали свой бег весенние ручейки. Улица была пуста, только шагах в десяти впереди меня шли два румынских солдата. Я намеренно замедлил шаг, чтобы не обогнать их, и вдруг на углу Тодорова увидел Сашку Писаченко, который шел со стороны бани. Мы с ним несколько лет учились вместе, но после седьмого класса он то ли совсем ушел, то ли куда-то перевелся из нашей школы, и я его года полтора не встречал. Сашка - коренастый, среднего роста, широкоплечий крепыш со спортивной фигурой в школе посещал секцию гимнастов, и кто-то мне говорил, что он даже немного работал в цирке. Когда мы поздоровались, я, не выпуская его руку из своей, спросил:
   - Где ты пропадал столько времени? Я думал, что ты эвакуировался.
   - Нет, - улыбаясь, ответил Сашка, - живу там же, где и раньше, и уезжать из Одессы не собираюсь.
   - А сейчас куда шлепаешь? - спросил я.
   - К Борьке Мельникову.
   - К Бореньке! Зачем он тебе понадобился?
   - Ты его тоже знаешь? - вместо ответа спросил Сашка. - И почему Боренька?
   - Конечно, знаю. Во-первых, он из нашей школы, а во-вторых, это же Шурки Богдана, моего соседа по двору, одноклассник. Когда они учились в десятом, он часто приходил к Шурке. А Боренькой его Шурка называл и говорил, что все в их классе звали его только Боренька. Так какие у тебя с ним дела, если не секрет?
   - Мы работаем вместе, - ответил Сашка.
   - Работаете? - удивился я, - и что же вы делаете?
   - Горелки для примусов.
   - Ну, вы даете! Молодцы! Это ж, наверное, очень сложно, - с восхищением и некоторой долей зависти сказал я.
   - Ничего сложного. Сначала не получалось, но теперь наладили. Покупатели не жалуются.
   - Слушай, Саша, а что если я пойду с тобой? Охота посмотреть, как это делается. Борька меня знает, а хлеб отбивать у вас я не стану, не бойся. Честно.
   - Да ладно тебе! Мы с Борькой конкурентов не боимся. Идем, если хочешь. Но должен тебя предупредить, ничего интересного ты не увидишь. Гнем медные трубки, паяем их - вот и все.
   Разговаривая, мы пошли по Тодорова, потом свернули на Училищную в сторону кинотеатра. Борька жил в 42 номере в собственном доме, совсем близко от Жорки Ляхова, только на противоположной стороне улицы, наискосок от него.
   Мы подошли к воротам, Сашка нажал пальцем щеколду, открыл их, и мы оказались в большом дворе. У входа в него стояла колонка водопроводного крана, а посредине росло высокое ветвистое дерево, кажется, акация. Сашка повел меня не в дом, а не то в сарайчик, не то в летнюю кухню слева от дома. Когда он открыл дверь, из сарайчика выскочила беленькая с черной мордочкой собачонка и звонко залаяла, но, увидев Сашку, тут же дружелюбно завиляла хвостиком. Мы вошли, и я понял, что это и есть их мастерская. Она представляла собой темное помещение с массивной, выложенной из красного кирпича печью, в которой ярко пылал огонь, поэтому в мастерской было достаточно тепло. Борька стоял у верстака перед широким, но низеньким окошком и плоским мелким напильником пилил какую-то штуковину, зажатую в тисках. Справа от него на фанерном, выкрашенном темно-коричневой краской щите, прикрепленном к стене, был развешен разный слесарный инструмент.
   Борька Мельников - парень лет двадцати с немногим, спокойный и старательный, в десятом классе занимался вместе с Шуркой Богданом, Эдькой Кудыменко и Жоркой Сиренко. После школы Шурка поступил в летное училище, Эдька в артиллерийское, а Борька и Жорка в Одесское пехотное, куда, наверное, проще всего было попасть. К началу войны Борька закончил его, получил звание лейтенанта, воевал, обороняя Одессу, и был дважды легко ранен - сначала в затылок, а потом в плечо. Сейчас в простом рабочем комбинезоне Борька совсем не походил на того бравого лейтенантика, каким я его знал пол года назад. Теперь он выглядел обыкновенным штатским работягой.
   Когда мы с Сашкой вошли, Борька положил напильник на верстак и пожал нам руки. Мой приход его нисколько не удивил. Он отнесся ко мне так, будто я бывал у него чуть ли не каждый день.
   Сашка снял пальто, повесил на вбитый в стену гвоздь, надел на себя висевший там синий рабочий халат, затем разжег паяльную лампу и стал в небольшом тигле что-то плавить, а Борька снова принялся орудовать напильником. Я присел рядом на табурет и наблюдал за их действиями. Оба они были полностью поглощены своим делом и почти не разговаривали, только изредка перебрасывались короткими репликами. Так продолжалось, наверное, больше часа. Сашка был прав. Я действительно ничего интересного не увидел, если не считать готовых примусных горелок, которые потом показал мне Борька. Их и вправду трудно было отличить от настоящих.
   Отчасти немного разочарованный, я уже собирался уходить, но тут приятели-мастеровые, решив сделать перерыв, прекратили работу, и Борька сказал:
   - Пошли в дом, я угощу вас хорошим вином. Вчера только купил у знакомого молдаванина.
   Они вымыли руки, воспользовавшись висевшим у двери рукомойником с соском, вытерли их далеко не первой свежести полотенцем, Сашка снял халат, положил его на табурет, на котором я только что сидел, и Борька повел нас к себе.
   Когда мы вошли к нему, я сначала увидел женщину средних лет, вероятно Борькину мать, чем-то занятую в кухне у плиты. В смежной комнате у стола сидели две девушки - похоже, однолетки. Перед одной из них была рассыпана на листе белой бумаги гречневая крупа, которую она перебирала, очищая от мусора, вторая держала в руках книгу. Борька сказал мне, что девушки его сестры - Лена и Эмма. Его слова меня, откровенно говоря, здорово удивили, и вот почему. Лену, занятую очисткой гречки - хорошенькую хотя бы потому, что она была молода, я видел впервые, но вторую, так уверенно названную им сестрой, уже однажды встречал во время обороны города.
   Как-то мы с Жоркой-вороной стояли у его дома и о чем-то разговаривали. В это время мимо нас в сторону кожевенного завода, почти рядом с нами прошла девушка, такая славненькая, что на нее трудно было не обратить внимание. К моему удивлению она поздоровалась с Жоркой.
   - Ты знаешь ее? - спросил я его.
   - Да, - ответил он, - это Эмма Шварц - евреечка из нашего класса.
   Меня тогда удивила ее светленькая головка. Я почему-то считал, что у всех евреев волосы непременно черные или, в крайнем случае, рыжие.
   В тот день я толком не разглядел ее. Теперь же, несмотря на свое серое простенькое платье, она показалась мне красавицей. Я и прежде видел прекрасные девичьи и женские головки, большей частью на картинках. Но был уверен, что таких правильных, безукоризненных лиц в жизни не бывает, что это только плод творческой фантазии художников. И вот передо мной именно такая девушка - живая, реальная. Круглый идеальный овал лица, обрамленного светлыми, цвета спелых колосьев пшеницы волосами до плеч, длинные глаза египтянки, полные молчаливой грусти и в то же время загадочные, как у сфинкса, а около зрачков едва заметны прозрачные золотые точечки, словно светлые блики в желтом топазе. Замечательного рисунка темные брови, прямой изящный нос с тонкими гордыми ноздрями и удивительно красивые, яркие губы, а справа у самого рта, маленькая черная родинка.
   После того, что я услышал от Борьки, у меня хватило такта не задавать лишних вопросов. Тем более, что догадаться об истинном положении вещей было не трудно. Оберегая Эмму от румын, ее выдавали как члена семьи Мельниковых. Можно было понять и осторожность Борьки проявленную по отношению ко мне. И все-таки его явное неверие в мою скромность огорчило меня.
   Я, наверное, через какое-то время забыл бы и о Борькином недоверии и об этой девушке, если бы вскоре довольно странный случай не напомнил мне о ней и даже подтолкнул к тому, чтобы лучше узнать всё связанное с нею. Но об этом чуть позже.
  

VII

   Наконец, наступил день, о котором говорил Дябка. Накануне он предупредил, чтобы я пришел к нему в послеобеденное время, часам к четырем, и он познакомит меня с руководителем своей подпольной группы. Предварительно Дябка сказал, что это муж его сестры Нины - Михаил Емельянов, что ему 29 лет и что он после женитьбы на Нине живет у них в доме. Дябка даже почему-то рассказал мне о родителях Михаила, как будто гордясь тем, что его отец, который умер еще в 1929 году, работал в порту экспедитором, а мать там же бригадиром женской бригады грузчиков, и с огорчением сообщил, что ее тоже нет в живых. Она погибла во время бомбежки порта немецкими самолетами.
   О самом Михаиле Дябка говорил восторженно. Он рассказал, что действительную службу в армии Миша проходил на Севере. Демобилизовавшись в звании старшины, сразу сдал вступительные экзамены в ленинградское техническое училище. Защитив диплом и вернувшись в Одессу в 1933 году, поступил механиком на завод элеваторного оборудования.
   В первые дни войны его призвали и присвоили звание лейтенанта. Он участвовал в первых - самых тяжелых сражениях с немцами и вскоре, как и многие в то время, оказался в плену. Бежал из него, но перейти линию фронта, которая тогда отодвинулась далеко на восток, не смог, поэтому стал пробираться к семье в уже оккупированную Одессу. Как только пришел домой, его и Дябкиного отца по чьему-то доносу румыны арестовали. Но никаких улик против них не было и их, немного подержав, выпустили. А потом Миша устроился работать в порт на мехамбар мастером-кровельщиком. Дябка говорил, что у него золотые руки и что он может сделать все что угодно. Казалось, мой друг был просто влюблен в своего зятя. Он достаточно красноречиво описал мне Михаила. Однако у меня еще до этого сложилось свое собственное представление о нем. Я заранее настроил себя на то, что увижу сурового, сдержанного даже замкнутого подпольного руководителя-конспиратора.
   Я пришел к Дябке в точно назначенное время. И он сразу же, не предложив мне раздеться, сказал, - пойдем! Миша внизу и ждет тебя.
   Мы спустились со второго этажа на первый, прошли через веранду, Дябка без стука открыл дверь квартиры Емельяновых и мы оказались в небольшой комнатке с двумя окнами на Городскую. Обстановка здесь была так же бедна, как и у Дябкиных родителей. За столом сидел молодой человек, чуть рыжеватый, с приятным, открытым волевым лицом, по которому легко было догадаться о твердом характере его обладателя.
   Когда я поздоровался, он встал, улыбаясь, протянул мне руку и крепко пожал мою. Я увидел, что он высок, прекрасно физически сложен, и тут Дябка представил нас друг другу.
   - Это Миша - мой зять, - сказал он, - а это мой самый близкий школьный товарищ Валька Бекерский.
   Еще с начальных классов школы я при знакомствах, не только со своими сверстниками, но и с взрослыми, судил о человеке с первого взгляда, всегда окончательно и бесповоротно, совершенно не задумываясь, почему я так поступаю. Это было чисто интуитивное чувство. И, тем не менее, я не помню, чтобы хоть когда-нибудь образ, сложившийся в первые секунды встречи, будто мгновенно сфотографированный, позже в моем представлении изменился.
   Если мой новый знакомый сразу показался мне симпатичным, я раскрывался перед ним, старался в свою очередь расположить его к себе, дорожил мнением этого человека. Но тот, кто так же внезапно вызывал во мне антипатию, с этого момента для меня не существовал, и ни о каких отношениях, тем более близких, между нами не могло быть и речи.
   Много позже я предположил, что некоторые люди обладают природным и неистребимым инстинктом, который, внушая симпатии и антипатии, ставит непреодолимую границу между людьми, никогда не колеблется, не смущается, не дремлет и не изменяет себе. Он ясен в своей слепоте, безошибочен, властен, не подчиняется советам разума, конструктивному воздействию рассудка и тайно предупреждает этих людей о потенциальных противниках.
   Миша с первых же слов, с первой адресованной мне улыбки, полностью расположил меня к себе. А после короткой беседы с ним я почувствовал, что этот добрый, веселый человек мне так же близок, как и Дябка.
   И еще, я никогда не позволял себе обращаться к собеседнику, старшему по возрасту, на "ты". Мише тоже стал говорить "вы", но он тотчас же категорически запретил это. В нашем деле и в наших отношениях, - сказал он, - возраст не имеет значения. Если мы попадемся, оккупанты не будут спрашивать, сколько кому лет. Главное полностью доверять друг другу, быть готовыми погибнуть, но не предать товарища. И вдруг спросил:
   - Ты, конечно, знаешь, на что идешь?
   - Да, - не задумываясь, ответил я и внезапно вспомнил, как точно такой же вопрос, только в прошедшем времени, задал мне Эдька Кудыменко, когда мы с ним вместе лежали под роялем в слободской полиции. Одни и те же слова, но как по-разному звучали они в устах этих двух людей. Да и Миша нисколько не походил на Эдьку. У него совсем не было Эдькиной рисовки, самолюбования, излишней, режущей глаза самоуверенности. А он тем временем продолжал говорить:
   - Мы должны помнить, что с нами все может случиться. Хотя нас никто, кроме собственной совести, не вынуждает делать то, что мы делаем. И так сейчас поступают все, кто по настоящему любит свою Родину и ненавидит немцев, - и опять обращаясь ко мне, улыбнувшись, добавил, - то, что ты любишь Родину, я уверен, а немцев ненавидишь?
   Я не ожидал подобного вопроса и ответил на него не сразу.
   - Мне кажется, - чуть помедлив, сказал я, - на это нельзя дать однозначный ответ. Утверждать, что я ненавижу всех немцев, было бы неправдой. Я не могу ненавидеть немецких ученых, писателей, поэтов, композиторов только за то, что они родились в Германии. Среди моих знакомых одесситов тоже есть немцы. Я знаю их как хороших, честных, добрых людей и отношусь к ним с большим уважением.
   Ненавидеть всех немцев - значит поступать так же как Гитлер с евреями: раз ты еврей, ты плох и тебе на земле не место. По-моему, у фюрера в голове вообще не все дома. Ну, скажите, какой нормальный человек написал бы на пряжках поясных ремней своих солдат "Gott mit uns", и одновременно уничтожал народ, подаривший миру этого бога? Большее кощунство, чем убивать и грабить, прикрываясь именем бога, трудно себе представить. Бог у немецких оккупантов не в душе, а только на пряжках.
   Я думаю, что представители любой национальности состоят из хороших и плохих, добрых и злых, честных и подонков. Поэтому, наверное, неправильно говорить о ненависти ко всем немцам. Я ненавижу только тех, кто пришел к нам с войной, как враг, кто бомбил наш город, убивал его жителей, тех, кто сейчас угоняет евреев. Это немцы, румыны, итальянцы - все оккупанты. Хотя думаю, и среди них, если хорошенько поискать, можно найти таких, которые делают это не по своей воле. Конечно, среди немцев хороших пока меньше, чем среди других. Если я не прав, докажите мне обратное.
   Миша внимательно, и как мне показалось даже немного удивленно, не перебивая, выслушал мой монолог, а затем все так же добродушно улыбаясь, сказал:
   - А я тебя не собираюсь переубеждать. Ты, в основном, все говорил правильно, - и уже обращаясь к Дябке, добавил, - что же ты меня не предупредил, что твой дружок еще и философ?
   - Да, - смеясь, сказал Дябка, - это за ним водится. Когда на Вальку находит стих, он и не такое может отчубучить. Но вообще-то он парень хороший, а главное верный.
   - С другим, я думаю, ты бы и дружить не стал, - заключил Миша и снова обратился ко мне:
   - Дябка рассказывал о твоих ребятах и о ваших подпольных похождениях. Ты с ними связь поддерживай, но ни обо мне, ни о нашей беседе не говори. Знать меня должен ты один. Кроме того, советую понадежнее спрятать свою винтовку. Если румыны найдут такую игрушку - могут и расстрелять. А гранаты нам пригодятся. Я поговорю с одним человеком и сообщу тебе, куда и кому их передать.
   Теперь, хлопцы, вот еще что. Нужно как-то добывать информацию о положении на фронте. Верить тому, что пишут местные газеты, глупо. Но как это сделать, к сожалению, не знаю и ничего не могу вам подсказать. Хорошенько пошевелите мозгами сами. Может, что-нибудь и придумаете.
   Когда восстановят электростанцию, все, конечно, упростится. Будем слушать радио, основное записывать и на первых порах распространять среди надежных людей. Дябка говорил, что у тебя есть радиоприемник. Он в рабочем состоянии?
   - Да, - подтвердил я, - во время обороны города я его разобрал, но уже восстановил. Остановка за электричеством. А пока хочу сделать одно предложение.
   - Какое? - поинтересовался Миша.
   - Я как раз вчера, среди своего хлама нашел детали, необходимые для детекторного приемника. Антенна-метелка, которую я соорудил пару лет назад, на нашей вербе сохранилась и ее среди ветвей почти не видно. Думаю, никому и в голову не придет, что она используется. А собрать простенький приемник дело не хитрое и можно будет слушать, что говорит Москва.
   - Ты просто молодец! - похвалил меня Миша, - Это сейчас самое лучшее решение. Обязательно смонтируй детектор. Но будь осторожен. С ним можно подзалететь, так же, как и с любым ламповым радиоприемником.
   Затем он поднялся, и, протягивая мне руку, сказал, - ну, кажется, обо всем договорились. Рад был с тобой познакомиться. Через Дябку ты всегда сможешь условиться о встрече со мной. Пока идите гуляйте и главное держите язык за зубами.
   После беседы с Мишей по дороге домой я чувствовал себя так легко и просветленно, как, наверное, всякий верующий, принявший святое причастие. У меня появилась твердая надежда, даже уверенность в самом скором времени принять участие в настоящей борьбе с оккупантами в составе подпольной группы, которой руководил взрослый, опытный и на редкость симпатичный человек - Михаил Емельянов.
   Вскоре после своего возвращения Дябка устроился работать на железную дорогу по ремонту линий связи, и постоянно был в разъездах. Поэтому виделись мы с ним редко. В лучшем случае раз в неделю. Ну а свое обещание Мише я выполнил.
   Намотав индукционную катушку, изготовил колебательный контур. Соединил его с кристаллическим детектором и, спустя пару дней, поздно вечером уже подключил к примитивному радиоприемнику антенну и землю, надел наушники и стал, касаясь иглой детектора граней кристаллика, искать Москву. Но на первых порах меня постигло разочарование. Несмотря на все усилия, я ровно ничего не услышал. В наушниках что-то шуршало, иногда попискивало и потрескивало и не более того. Провозившись довольно долго и все без толку, я подумал, что всему виной, наверное, антенна-метелка, которая была достаточно хороша для лампового приемника, однако для детекторного не годилась.
   Оставив бесплодные попытки, я решил на следующий день соорудить новую - более основательную антенну. Утром, выбрав момент, когда во дворе никого не было, влез на чердак и протянул под самой крышей вдоль всего нашего дома оголенную медную, с фарфоровыми изоляторами проволоку. Затем старательно замаскировал отвод от антенны в свою квартиру, отыскав специально для него проводник малого сечения в темной нитяной оплетке.
   Предпринятые мной усилия на этот раз не пропали даром. Второй сеанс радиосвязи оказался на редкость успешным. Слышимость, правда, была неважная, с большими помехами, а временами и вовсе пропадала и все же, просидев у приемника несколько часов, я достиг своей цели, и был полностью вознагражден. Причем моя удача превзошла все ожидания. Я узнал потрясающие новости, и даже, используя слабый огонек масляной коптилки, ухитрился кое-что записать карандашом на листке, наспех вырванном из старой ученической тетради своей сестренки.
   То, что я услышал, было для меня огромной сенсацией. Оказывается, Ленинград продолжал сопротивляться, а под Москвой немцев вообще разбили, и контрнаступление Красной Армии продолжалось. Немецкие войска были отброшены от нашей столицы на расстояние от 150 до 300 километров. В этом сражении они потеряли около полумиллиона солдат и офицеров, 1300 танков, 2500 орудий, более 1500 машин и много другой техники. А ведь совсем недавно в немецких сообщениях с фронта, помещенных в местных газетах утверждалось, что Ленинград и Москва в руках "доблестных войск вермахта".
   Трудно передать охватившее меня чувство, когда я узнал, что всё это неправда, и особенно когда вдруг услышал бой Кремлевских курантов на Спасской башне и такую привычную совсем недавно мелодию Интернационала. Мне вспомнились показавшиеся теперь бесконечно далекими вечера у моего самодельного радиоприемника, когда я подолгу слушал передачи театральных постановок, а больше всего музыку. Перед войной иногда Болгария транслировала песни в исполнении Петра Лещенко, которые в Одессе были очень популярны. Однако насколько мне помнится, я всегда предпочитал московскую радиостанцию и слушал ее до конца программы. Но вот, бывало, стрелки часов показывали без малого двенадцать и передача прекращалась. Во время короткой паузы из динамика доносились лишь разноголосые гудки немногих в ту пору автомобилей, проезжавших по Красной площади, знакомой мне только по фотографиям и кинофильмам, а ровно в полночь, возвещая об окончании очередного трудового дня, начинал торжественно звучать Интернационал.
   С этого дня, а вернее ночи, я стал слушать сообщения из Москвы систематически. Дябка, бывая в Одессе, непременно забегал ко мне, и я передавал ему всё, что успевал узнать с помощью своего детектора. Он и сам очень хотел послушать московскую передачу, но я обычно включал приемник поздно вечером, так как мне казалось, что заниматься этим в такое время менее опасно, да и помех было значительно меньше, а значит и слышимость лучше. Однако Дябка не мог оставаться у меня допоздна, и поэтому вынужден был отказаться от своего намеренья.
   Однажды он сказал мне:
   - Миша просил передать, что ты самостоятельный человек и хозяин своего слова.
   Признаюсь, мне было приятно услышать похвалу его зятя в свой адрес, но я старался не показать вида, что польщен ею.
   - Чего уж там, - ответил я, - пообещал и сделал. Иначе и быть не могло.
   - Да! - вспомнил Дябка, - он еще просил сказать, что вопрос о гранатах будет решен немного позже.
   - Ладно, пусть лежат у меня, а когда понадобится, я их отнесу, куда Миша скажет.
   - И вот еще что, - опять заговорил Дябка, - ты не записывай сводки, а лучше запоминай. Не надо оставлять следов, когда можно обойтись без этого. Излишняя беспечность иногда боком выходит. Завалиться можно на кажущейся чепухе.
   Откровенно говоря, меня удивила прозвучавшая в совете Дябки несвойственная ему осторожность, казавшаяся мне ёчрезмерной и лишенной основания. Я подумал, - наверное, это потому, что у него начали проявляться черты настоящего конспиратора. Однако был тронут заботой друга о моей безопасности и ответил:
   - Ты обо мне не переживай. То, что я слышу по радио, я записываю так, чтобы понять мог только сам, а затем уже при тебе, переписывая, расшифровываю. И когда ты уходишь с моими записями в кармане, тебе надо больше опасаться, чем мне. К тому же, вряд ли кто-нибудь догадывается о моих ночных занятиях, а значит обыск у меня наверняка исключен.
   - Смотри, - сказал Дябка, - не будь чересчур шустрым и самоуверенным. В нашем деле это опасно.
   - Постараюсь, - улыбаясь и пожимая ему руку, ответил я.
   Так месяца четыре подряд, пока не отремонтировали Одесскую электростанцию и появилась возможность использовать ламповые радиоприемники, что, наверное, тотчас же сделали многие мои земляки, я был для Миши тем источником, откуда он получал сводки Совинформбюро. Мне неудобно было спрашивать Дябку, так ли это, чтобы он не подумал, будто я набиваю себе цену, но, судя по тому, что Дябка все это время приходил за ними ко мне, скорее всего так и было. Кроме того, я отнюдь не считал себя единственным одесситом, сообразившим, что при отсутствии электричества можно воспользоваться детекторным приемником, но думаю в городе подобный прием осуществить было все-таки значительно труднее, чем на Слободке, так как, и я в этом убедился на собственном опыте, он требовал хорошей антенны, какую в условиях городских строений сделать незаметной для соседей, а главное для оккупантов, было совсем не просто. Само собой разумеется, что всеми услышанными по радио новостями я постоянно делился с Вилькой, Женькой и Жоркой Ляховым.
   Однажды в конце марта перед самым уходом из театра я увидел на столе в гримерной "Одесскую газету" за 21 число этого месяца. Просмотрел ее всю от начала до конца, но ничего заслуживающего внимания там не нашел, если не считать Приказ N 9, в котором было сказано:
   "Во время воздушных тревог окна плотно прикрыть, но не запирать. Запрещается смотреть или стоять у дверей и ворот - расстрел на месте независимо от возраста и пола".
   Опять пугают, - подумал я. - Причем без всякого основания, потому что наши самолеты над городом уже давно не показывались.
  
   0x08 graphic
0x08 graphic
  
  
  
  
  

Содержание

   Часть II Начало войны и оборона города
  
   С 22 июня по 9 августа 2
   Одесса в осаде 60
  
   Часть III 907 лней м ночей во власти врага
  
   Оккупанты входят в город 108
   О социалистическом реализме и советской
   литературе 118
   Как обком партии готовился партизанить
   и что из этого вышло 157
   Об одесском подполье 188
   Конец сорок первого 205
   Сорок второй (I-VII) 267
   Древнегреческий поэт-драматург (около 496 - 406 до н. э.)
   Имеется в виду трагическая участь царя Эдипа, героя одноименной трагедии Софокла.
   Искаженное "пеламида" - род рыб отряда окунеобразных. Достигают длины 85 см и веса 7 кг.
   Городок в Херсонской обл. (до 1928 года Алёшки).
   "Стратегия фашистской Германии в войне против СССР", М., 1957, стр. 318-319.
   Тобрук - порт в Ливии. В 1940 году был занят англичанами и выдержал восьмимесячную осаду немецко-итальянских войск.
   История Великой Отечественной войны Советского Союза 1941-1942 гг, - М.: Воениздат, т. 2, с. 113.
   Партархив Одесского обкома КП Украины ф. II, сп. 2, д. 619, лл. 256-257.
   Ф. II, оп. 2, д. 620, стр. 1-24.
   Исторический журнал, N 1-2, 1942.
   Инв. N Д-2551.
   Одесский вестник N 18-19, 27.01.96.
   Одесский вестник N 8-9, 13.01.96.
   Педология - наука о детях.
   Л. Н. Толстой ППС, М., т. 30, с. 77-78.
   "Наш современник", N 10, 1996.
   Легендарные прорицательницы, упоминаемые античными авторами.
   "Комсомольская правда", 1947, 27 декабря.
   К. Симонов, "Дорога на запад".
   А. Толстой, "Странная история".
   М. Шолохов, "Наука ненависти".
   Машинно-тракторная станция.
   Центральный Государственный архив СССР, ф. 492, оп. 1, ед. хр. 5, т. 1, л. 188.
   ЦА КГБ СССР, р. 492, оп. 1, ед. хр. 13.
   ЦГА СССР, ф. 492, оп. 1, ед. хр. 1, л. 157-158.
   Инв. N Д-3906.
   Н. Зотов, "Наперекор смерти".
   "Одесская область в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг."
   Инв. N Д-2619.
   "Одесская газета" от 23.06.42 г.
   Повозка - рум.
   Стой!
   Давай ко мне!
   Работай!
   Почему?
   Хорошо, иди домой.
   Стой! Почему не говоришь доброе утро? Давай назад!
   Хватит! Иди ко мне!
   Сейчас лучше. Проходите!
   Ищите женщину (фран.).
   Встать!
   Руки вверх!
   Молчать!
   Ты еще мальчик. Ты должен идти домой и сидеть с мамой.
   Жиды есть?
   Нету.
   Понимаете по-немецки?
   Господин (рум.).
   Кто это?
   Здесь живут немцы?
   Быстро открывайте! Это румынская полиция.
   Стой здесь!
   Следуйте за мной!
   Что это такое?
   Это мой инструмент. Я монтер электрик.
   Господин Манжеску, не надо бить.
   Раздевайтесь!
   Расстрелять!
   Стой! Давай назад!
   Одевайтесь!
   Следующий!
   Идите домой.
   С нами Бог.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   309
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
Э.Бланк "Пленница чужого мира" О.Копылова "Невеста звездного принца" А.Позин "Меч Тамерлана.Крестьянский сын,дворянская дочь"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"