Бекерский Валентин Иванович : другие произведения.

Мир и Война ч3

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


Валентин Бекерский

МИР И ВОЙНА

Том второй

(книга 3-я)

Одесса

2006

  
  
  
   ББК 63.3(2)722
  
  
  
   Б19
  
  
  
  
  
  
  
  
   Бекерский В.И.
   Мир и война. Том 2. Одесса, 2002 - 659 с., с 27 ил. - (мемуары).
  
   Во второй том воспоминаний В.И. Бекерского вошли: глава "Сорок третий" и части 4-я и 5-я, в которых автор повествует о службе в армии, участии в боевых действиях, и о Великой Отечественной войне в целом.
  
  
  
  
  
   0x01 graphic
ББК 63.3(2)722
  
  
  
  
  
  
  
  -- No Бекерский Валентин Иванович
  
  
  
  
  
  

0x01 graphic

В.И. Бекерский

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

VIII

   Однажды, поднимаясь с Вилькой по Городской, мы повстречали Жорку Таруту, который шел нам навстречу. Он выглядел заправским слободским франтом. Особенно шикарными показались мне его новые хромовые, ярко начищенные сапоги, с низко опущенными по тогдашней моде голенищами. Когда мы поравнялись, Жорка спросил:
   - Далеко ли, неразлучные друзья, направляетесь?
   - От Валентина идем ко мне, - ответил Вилька. - А ты куда шагаешь? - спросил он у Жорки в свою очередь.
   - И сам не знаю, - сказал Жорка. - Вышел поискать кого-нибудь, кто может починить мой велосипед. Что-то ножной тормоз не работает. И вообще его надо в порядок привести.
   - А ты, что маленький? Сам не в состоянии? - снова спросил Вилька.
   - Нет, я не по этому делу.
   - Тогда могу порекомендовать тебе специалиста высшего класса.
   - Давай! А где его найти?
   - Его не надо искать. Вот он перед тобой, - сказал Вилька, указывая на меня.
   Я и вправду кое-что в этом смыслил, так как часто помогал Шурке Богдану чинить его "лошадку". Теперь я вспомнил, что как-то Вилька присутствовал при таком ремонте и вероятно довольно высоко оценил мое мастерство. Но Жорка, не понял, серьезно он говорит или шутит, поэтому, глядя на меня без особого доверия, спросил:
   - Ты точно разбираешься в велосипедах?
   - Конечно, - уверенно ответил я. - А что там разбираться? Нет ничего проще.
   - Тогда пошли ко мне, я тебе покажу свой бичиклет.
   - Пойдем - сказал я, и мы втроем отправились к Жорке.
   Он жил на той же улице, что и Женька Нестерук, только не по правую, а по левую сторону от Городской. Через пару минут Жорка привел нас к себе во двор - чистый, просторный, ухоженный. Несколько больших фруктовых деревьев, перед домом клумба с кустами роз. Слева от него в глубине двора стояла какая-то хозяйственная пристройка.
   Почти новый Жоркин велосипед с никелированными ободьями стоял на закрытой веранде. Трудно было понять, как Жорке удалось его сохранить несмотря на строгий приказ властей о непременной сдаче не только радиоприемников, но фотоаппаратов и велосипедов. Правда, старенькие велосипеды румыны не отбирали, поэтому те одесситы, у кого они были, свободно пользовались ими.
   Я внимательно осмотрел Жоркину машину, покрутил колеса, педали, провернул заднюю втулку. Тормоз действительно не работал, и я подумал, что может быть именно по этой причине велосипед у Жорки не отобрали.
   После осмотра я спросил его:
   - Ключи у тебя есть?
   Он утвердительно кивнул головой.
   - А солидол или машинное масло?
   - Тоже найдутся, - ответил Жорка. Ладно, - сказал я, - если тебя устраивает, завтра часов в девять я приду и займусь им. На том мы и порешили.
   На следующий день я пришел вовремя, как и обещал. Жорка уже ждал меня. Он приготовил необходимый инструмент и сказал, что я могу работать здесь же на веранде.
   - Тебе виднее, - ответил я, - и попросил его принести что-нибудь, чтобы постелить на пол. Он пошел в комнату и вынес газету за 16 мая. Я никогда не покупал газет. У меня на это не было денег. Но если они случайно попадали мне в руки, просматривал их от корки до корки. Так же поступил и с Жоркиной газетой, в которой наткнулся на следующее сообщение:
   "Военно-полевой суд приговорил: Богушевского Михаила Андреевича, Драгуна Петра, Бурчака Леонида, Черного Леонида, Колосова Афанасия за террористическую деятельность к расстрелу; Юрченко Евдокию за то, что не сообщила, - к 5 годам каторжных работ".
   - Стреляют наших, гады, - показывая на газету, сказал я Жорке.
   - А как, по-твоему, они должны поступать с террористами? - спросил он.
   Я молча пожал плечами, а про себя подумал, что мы с ним в этом отношении вряд ли найдем общий язык.
   Провозился я с его велосипедом часа три, если не больше. Полностью отремонтировав и смазав, предложил Жорке проехать на нем. Он вывел велосипед на улицу и покатил в сторону Рачковой. Минут через десять вернулся довольный, похвалил мою работу и спросил:
   - Сколько я тебе должен за твой труд?
   - Ты что! - ответил я. - Я с тебя ничего не возьму.
   - Почему? - удивленно спросил Жорка.
   - Потому что это я у тебя в долгу.
   - Ты? - еще больше удивился он, - за что?
   - За то, что ты пытался помочь мне, когда мы с Эдькой Кудыменко сидели в полиции.
   - Так я ж почти ничего не сделал.
   - Это не важно. Главное ты хотел нам помочь, а такое не забывается. Поэтому давай не будем говорить о плате.
   - Нет, так не пойдет, - возразил Жорка, - и вдруг сказал, - а мы вот что сделаем. У меня в сарае валяется в разобранном виде еще один бичиклет. Я, правда, не знаю, всё ли к нему есть. Хотел его выбросить, да так и не собрался. Но ты, оказывается, классный мастер и, может быть, доведешь его до ума. Тогда будешь сам ездить. Хочешь?
   - Вот это другой разговор. Раз ты собирался выбросить, то отдай лучше мне. Чем черт не шутит, авось и в самом деле отремонтирую. Скажу тебе откровенно, я с детства мечтал о велосипеде, но увы - купить было не на что.
   Жорка провел меня в сарай, вытащил из угла и погрузил мне на плечи велосипедную раму с передней вилкой, в каждую руку дал по спущенному колесу и еще какой-то металлический хлам впридачу и я, довольный своим неожиданным приобретением, отправился домой.
   Возился я с Жоркиным подарком добрых две недели, но все-таки привел его в рабочее состояние и стал счастливым обладателем хоть и старого, но честно заработанного собственного велосипеда.
  

IX

   Материальное положение нашей семьи день ото дня становилось хуже. Одна мама не могла прокормить нас. Редкие, случайно перепадавшие на мою долю заработки, не представляли собой сколько-нибудь ощутимого подспорья, поэтому я без колебаний решил, что пора бросать свою бестолковую "работу" в театре и попытаться подыскать более подходящее дело, которое дало бы возможность заработать немного денег и тем самым помочь матери.
   Именно с таким настроением шел я 12-го июня в театр. Я подумал, что о своем уходе не стоит говорить ни директору, ни еще кому-либо. В театре, наверное, мало кто вообще замечал мое присутствие, и у меня не было сомнений в том, что останусь я там или уйду, для небольшой, фактически разобщенной, хотя и вместе работающей в нем группы людей, не имело ровно никакого значения
   На душе у меня было так гадко, что даже казалось, будто все мои коллеги, без исключения, отличались каким-то особым равнодушием с примесью взаимного недоверия, вызванного тяжелым положением всех вместе и каждого в отдельности, сознанием своего бессилия облегчить тяжкую собственную участь. Как прожившим много лет рядом супругам, им уже нечего было сказать друг другу. Их отношения сводились только к вынужденным связям. Я тогда почему-то был уверен, что любой из них пройдет мимо колонны пленных, подгоняемых оккупантами, не обернувшись, без малейшего волнения выслушает рассказ о чьем-нибудь несчастье, и поэтому был даже рад, что покидаю их.
   Отдела кадров, анкет, трудовых книжек в ту пору не существовало, и это избавило меня при уходе из театра от лишних хлопот, связанных с процедурами бюрократического порядка. Я просто решил, что мне нечего больше делать там, где потерпел первую крупную житейскую неудачу, где испарились мои фантастические мечты о замечательных спектаклях и с блеском сыгранных главных ролях.
   Нисколько не подозревая, что делаю это в последний раз (в 1944 году ТЮЗ был уничтожен немецкой бомбой), я сначала долго глядел из окна вестибюля на невзрачную и грязную, как жалкая нищенка, Старорезничную улицу. Потом обошел помещения театра, прошелся по сцене, за кулисами, заглянул в гримерную, где увидел кем-то забытую "Одесскую газету", в которой, в частности прочел, что с 10 июня 1942 года на Слободке упразднено гетто. Впрочем, это объявление порядком запоздало и носило чисто формальный характер, так как уже к концу марта на Слободке не было ни одного еврея.
   Домой я возвращался в самом скверном настроении. Впервые в жизни вопрос о том, как и где добыть денег встал передо мной вполне осязаемо и серьезно. Прежде это было заботой отца и матери. Теперь об отце мы ничего не знали с того дня, как он ушел к румынам на регистрацию, а одна мама, несмотря на неимоверные усилия, не в состоянии была, уберечь нас от голода. Я прекрасно видел это и полностью отдавал себе отчет в том, что обязан помочь ей, только не знал, чем и как. Но мне было всего лишь семнадцать лет. Чувство отчаяния еще не успело овладеть мною. Я верил, что рано или поздно все образуется, все невзгоды останутся позади. Театральная справка избавляла меня до конца месяца от трудовой повинности, а в том, что какую-нибудь работу я непременно, в самом скором времени найду, я и вовсе не сомневался.
   После случая с ремонтом Жоркиного велосипеда я, да и Вилька тоже, стали у него частыми гостями. А вскоре вместе со мной зачастил к нему и Сережка.
   Довольно большой по слободским меркам, на высоком цоколе Жоркин собственный дом, в отличие от многих других местных строений, не глядел окнами на улицу, а располагался в глубине двора, огороженного каменным забором. Жорка занимал его вдвоем с матерью - полной, бранчливой, постоянно чем-то недовольной женщиной, и как я узнал позже, с волевым, пожалуй, даже крутым характером, требующим беспрекословного подчинения и послушания. Кто его отец и где он, Жорка никогда не говорил. Но по адресу слишком деспотичной матери порой возмущенно высказывался, конечно, так, чтобы она не слышала. Однажды он признался, будто мать до сих пор пытается управлять всеми его поступками. В том, что она преуспела в этом, сомнений не было.
   Как-то Жорка сказал мне, что мама решила его женить и даже подыскала ему невесту с коровой - девушку с Кривой Балки. Жоркина ссылка на свои девятнадцать лет и уверения в том, что ему пока совсем не хочется обзаводиться женой, не возымели никакого действия. По его словам, день бракосочетания волею матери был уже назначен. Впрочем, если бы Жорка и ничего не говорил, трудно было не заметить, что приготовления к свадебному торжеству шли уже полным ходом.
   И вот, наконец, в числе других приглашенных Жорка назвал меня, Вильку и Сережку. Но самое неожиданное заключалось в том, что меня он попросил быть шафером у невесты, а Сережку у себя.
   Накануне намечавшегося торжества я зашел к Жорке и пока он в смежной комнате ссорился из-за чего-то с матерью, взял в руки лежавшую на столе "Одесскую газету" за 20 июня. На первой странице мое внимание привлекло постановление генерал-губернатора Транснистрии Алексяну. В нем говорилось:
   "В Одессе учреждается Национальный театр, который будет функционировать в театре на Херсонской, 5. Вся мебель, декорации, реквизит этого театра переходят к национальному театру".
   Я тотчас же вспомнил свое пятилетней давности посещение "Держдрамы" по полученному в школе бесплатному билету. Яркие впечатления от убранства помещений, огромного зала, спектакля. Украинский театр был мне особенно дорог еще и потому, что в его стенах родилась наша с Вилькой дружба. И вот теперь он со всем принадлежащим ему имуществом захвачен румынами, превращен в "национальный" румынский. Тем самым, оккупанты совершили очередной акт беспредела, начатого ими в городе с момента водворения в нем. Я был уверен, что это решение губернатора лишь усилит ненависть большинства одесситов к румынам, увеличит их желание активнее участвовать в сопротивлении произволу чужеземных завоевателей.
   Когда Жорка, закончив препираться с матерью, вошел в комнату и увидел меня с газетой, он спросил:
   - Нашел что-нибудь интересное?
   - А! Ерунда всякая, - ответил я, - хотя бы раз что-то толковое написали, - и положил газету на стол.
   Я не счел нужным говорить с Жоркой ни о постановлении, ни о тех мыслях, которые оно у меня вызвало.
   Жоркина свадьба, насколько я помню, совпала с днем летнего солнцестояния. Погода выдалась солнечная и особенно жаркая. И люди и животные дышали с трудом. В густом раскаленном воздухе чувствовалась надвигающаяся гроза, которая так и не разразилась.
   Невесту я впервые увидел только в церкви. Это была простая рослая девушка с круглым маловыразительным лицом, на котором особенно выделялись густые черные, словно нарисованные брови и чуть вздернутый удивительно маленький носик. Белое подвенечное платье на ее крепко сбитом теле, привычном ко всякой тяжелой домашней работе, выглядело чем-то инородным, случайным. Эту случайность подчеркивали и ее руки - большие, сильные, работящие, предназначенные отнюдь не к скрипичному смычку или клавиатуре фортепьяно, а к вилам и тяпке. Чересчур практичная Жоркина мать, выбирая ему жену, все это, наверное, разглядела и учла.
   Высокий, худой Жорка в новом черном костюме, в застегнутой на все пуговицы белой рубахе с галстуком, с носовым платочком торчащим из кармашка пиджака и белоснежными манжетами рубахи выглядывающими из чуть коротковатых для его длинных рук рукавов чем-то напоминал Жака Паганеля в довоенном фильме "Дети капитана Гранта". Он был подчеркнуто серьезен и сосредоточен. Парадная одежда стесняла его, ему явно было отчаянно жарко, и вообще выглядел он откровенно немного обалделым
   В церковь Рождества Богородицы, что на Рождественской улице, мы ехали на нескольких дрожках, украшенных яркими коврами, частью взятыми взаймы у соседей. Цветы и пестрые ленты, вплетенные в гривы лошадей, подчеркивали праздничный вид наших экипажей. В церковном дворе, несмотря на жару, собралось много любопытных. Внутри храма, под его высокими сводами было прохладно. Ярко горели свечи, пахло ладаном и разогретым воском. Обряд венчания проходил торжественно. Я, стараясь выглядеть как можно солидней, держал венец над невестой, Сережка рядом со мной - над женихом. Два священника в богатых парчовых ризах и дьякон служили долго, так долго, что моя рука устала держать венец. Сережка, наверное, испытывал то же самое. Благочинный читал молитвы с расстановкой, не пропуская ни одной; хорошо пели певчие, но тоже очень длинно, дьячок протяжно читал апостола... Но вот, наконец, благочинный взял из моих рук венец, молодые обменялись кольцами и скрепили свой союз поцелуем. Начались поздравления, после чего все вышли из церкви, и наш свадебный кортеж отправился в обратный путь.
   Когда мы подъехали к Жоркиному дому, у растворенных настежь ворот молодоженов встретили с иконой Жоркина мать, родители невесты, гости с цветами. Их снова поздравляли, целовали, посыпали зерном. Напутствовали на долгую совместную жизнь обрядовыми прибаутками.
   Среди Жоркиных соседей, наблюдавших встречу молодых, я вдруг увидел Алешкину сестренку Женю.
   - Ты как здесь оказалась? - удивленно спросил я ее.
   - А мы теперь живем тут рядом, - ответила она.
   - Где именно?
   - В угловом домике рядом с кинотеатром - Новоселецкая (Бехтерева), 36.
   Я пообещал ей, что в самое ближайшее время забегу к ним, и снова присоединился к приглашенным, которых было человек около двадцати, и которые уже направились в дом, где в просторной гостиной был накрыт длинный свадебный стол, уставленный всевозможной снедью. Меня поразило обилие еды на нем, совершенно невообразимое для того трудного времени. И я подумал, что вероятно при румынах не все жили голодно.
   Мы гуляли весь оставшийся день. С наступлением темноты тщательно занавесили окна, зажгли две семилинейные керосиновые лампы и, хотя было нестерпимо жарко, веселье продолжалось большую часть ночи, а потом и еще целый день. Жорка, кажется, немного пришел в себя. Играл на аккордеоне. Пел русские, украинские и даже молдавские песни. А в почти пустой комнате рядом с гостиной молодежь много танцевала под патефон. Казалось удивительным, что румыны ни разу нас не побеспокоили. Наверное, Жорка по случаю свадьбы заранее получил в полиции разрешение на нее.
   Сверстников молодоженов было человек десять. Из девчонок, которых я знал, помню только Алку, Вилькину одноклассницу Валю Даниленко и Тоню Ежикевич. За ней в то время пытался ухаживать Эдька Кудыменко, но как раз перед Жоркиной свадьбой они из-за чего-то поссорились, и поэтому Эдьки с нами не было. Он появился только на другой день и то ненадолго. Вызвал Тоню на улицу, о чем-то поговорил с ней и ушел.
   На Жоркиной свадьбе я познакомился с Валей, показавшейся мне скромной, симпатичной, самост0x01 graphic
оятельной девушкой. В школе я ее видел часто, но никогда прежде не разговаривал и не общался с ней. И уж тем более не мог тогда предположить, что меньше чем через два года - 31 марта 44-го, именно нам вдвоем посчастливится избежать западни, устроенной гестапо в Дябкином доме.
  

X

   Ночью шел дождь. Но к утру просохло, и теперь уже можно было пройти, не испачкав ботинок даже по нашей немощеной улице. Однако, небо все еще оставалось пасмурным, солнце не показывалось и не было никакой уверенности в том, что сверху опять не польет.
   Я вышел из дому, намереваясь выполнить свое обещание, которое в день свадьбы Жорки Таруты у его ворот дал Алешкиной сестре. Я уже давно, пожалуй, с зимы, не навещал тетю Милю, и она могла обо мне дурно подумать.
   Оставив позади Котлеевскую, повернул на Городскую и пошел по правой ее стороне вверх к хлебозаводу. Но не успел дойти до следующего перекрестка, как мое внимание привлекла упитанная тетка, с неприятным красным лицом формой напоминавшим огромную грушу. На нем особенно выделялись нос пуговкой и маленькие злые, какие бывают у разъяренной свиньи, глазки. Она была одета в поношенное неопределенного цвета с желтыми разводами платье, в руке держала деформированный зонтик с вылезшей из него спицей.
   Тетка перебежала с противоположной стороны улицы, подскочила к идущему мне навстречу румынскому солдату, отчего тот внезапно остановился и, указывая ему пальцем через дорогу, громко потребовала, чтобы он задержал девушку в стареньком бледно-голубом дождевом плаще и яркой косыночке, завязанной под подбородком, которая шла вниз по Городской. Солдат сначала не понял, что хочет от него тетка, а она, размахивая свободной от зонтика рукой, продолжала громко кричать:
   - Вот ту! Что идет по той стороне! Арестуйте ее - она жидовка!
   Наконец до солдата дошло, и он крикнул, все так же спокойно шагавшей девушке:
   - Май, стай!
   Но она не остановилась. Тогда румын, снимая на ходжу с плеча винтовку, снова закричал:
   - Фата, стай! - и скверно выругался на своем языке. Затем сам пересек улицу и схватил девушку за руку.
   - Ту ешть ждаукэ? - грозно спросил он. - Де ламине теу пашапортул!
   В этот момент девушка повернулась в мою сторону и я, к великому удивлению, узнал в ней так называемую сестру Борьки Мельникова - Эмму. Я стал лихорадочно соображать, чем бы помочь ей, но ничего разумного в голову не приходило. На мгновение мелькнула даже шальная мысль - будь у меня в тот миг в руках одна из моих гранат, я бы крикнул Эмме, чтобы она убегала, а сам бросил гранату под ноги румыну и тетке. Но гранаты не было.
   Эмма, наверное, сказала солдату, что паспорт оставила дома, а тот продолжая держать ее за руку, снова заорал:
   - Най пашпорт, гай ла полиция.
   Я уже хотел подойти к ним и попытаться объяснить румыну, что тетка наврала, что девушка русская, что я знаю ее, и ее родителей и, может быть, так и сделал бы, но в это время рядом с ними остановился мотоцикл с коляской, внезапно выехавший с Трусова. С мотоцикла сошел Манжеску. На наших улицах он зачастую околачивался в гражданском костюме, однако в этот раз на нем была парадная офицерская форма с аксельбантами, фуражка с огромной тульей и темные очки.
   Стараясь укрыться за деревом, я стоял и смотрел, ожидая, что произойдет дальше. Новое действующее лицо, появившееся в этой, и без того ничего хорошего не сулившей сцене, по моему представлению, должно было только ухудшить ее развязку.
   Манжеску спросил солдата, что происходит, и тот, вытянувшись, опустив руки по швам, стал объяснять ему, указывая головой то на Эмму, то на продолжавшую вертеться рядом с ним тетку, которая тоже пыталась что-то говорить, но комиссар так рявкнул на нее, что она мигом отбежала в сторону и оттуда наблюдала за румынами.
   И тут произошло нечто невообразимое, чего лично я понять не мог. Манжеску спокойно сказал несколько слов Эмме, улыбнулся, явно любезно поцеловал ей руку и отпустил. Потом обернулся к солдату, отвесил ему две здоровенные оплеухи, что-то крикнул, после чего незадачливый вояка, сделав уставной поворот "кругом", стал во все лопатки улепетывать от грозного начальника. Тетку к этому времени тоже как ветром сдуло. А Манжеску снова сел на мотоцикл и укатил.
   Я, с самого начала наблюдавший эту картину с неожиданной концовкой, не знал, что и думать об увиденном. Как могло случиться, что свирепый комиссар, не спросив документов, отпустил девушку? Да еще, вне всякого сомнения, из-за нее побил солдата. За этим крылась какая-то тайна.
   Придумывая разные версии, которые как-то могли бы объяснить происшедшее на моих глазах, я продолжал свой путь к Алешкиной матери. Подойдя к воротам дома, указанного Женей при нашей встрече в день Жоркиной свадьбы, я позвонил. Калитку мне открыла сама тетя Миля.
   - О! Валенька, - воскликнула она, - а я уже думала, что ты нас совсем забыл.
   - Ну что вы, тетя Миля, - ответил я, - просто все как-то времени не было забежать.
   - Ладно-ладно! Не оправдывайся. Женя говорила, что видела тебя, и ты обещал зайти к нам. Пойдем, посмотришь, как мы тут устроились на новом месте.
   Она провела меня через небольшой, чистенький дворик с фруктовыми деревьями, кустами винограда, множеством цветов и мы, миновав уютную верандочку, а затем кухню, вошли в просторную комнату, где у стола сидела незнакомая мне молодая женщина лет на пять-семь старше меня. Дяди Вани не было, а Женя выглянула из смежной комнаты и поздоровалась со мной, когда мы проходили через кухню.
   - Знакомься, - сказала тетя Миля, - это наша соседка Нила, живет рядом с нами через стенку. А это Алешин школьный товарищ - Валя Бекерский, - пояснила она ей.
   Я поздоровался с женщиной, пожал протянутую мне руку и тоже сел.
   - По-моему, ты чем-то возбужден, - внимательно поглядев на меня, заметила тетя Миля. - Ты сегодня не такой, как обычно. Что у тебя стряслось?
   - Ой, тетя Миля, я сейчас совершенно случайно на Городской видел, как Манжеску совершил удивительный поступок, в правдоподобность которого трудно поверить. И тут я подробно рассказал Алешкиной маме и ее соседке обо всем, чему стал свидетелем по дороге сюда.
   Тетя Миля, слушая меня, только ахала и разводила руками, а Нила, дождавшись, когда я кончу, сказала:
   - В поведении Манжеску, для меня лично нет ничего странного. Всё очень даже понятно.
   - Но только не мне, - возразил я.
   - Дело в том, - оставив без внимания мою реплику, продолжила Нила, - что Манжеску еще с самого начала оккупации города часто заходил к Эмминым родителям. Он узнал, что мать Эммы отличная портниха, познакомил ее со своим начальником и его женой, и она потом много шила для них. А сам Манжеску, продолжая навещать их семью, без памяти влюбился в Эмму. Когда же на Слободке устроили гетто, он, чтобы спасти ее от выселения из Одессы и тем самым от смерти, настоял на крещении Эммы. В день крестин женщина, которая должна была стать крестной матерью, почему-то не пришла, и меня попросили заменить ее. Теперь Эмма названная при крещении Еленой живет у Мельниковых в качестве второй Бориной сестры, тоже с ведома Манжеску. Он уберег от гибели и родителей Эммы, но как однажды она мне призналась, далеко не бескорыстно. По ее словам, отец заплатил ему золотом. Манжеску настолько покровительствовал отцу Эммы, что даже устроил его каким-то мелким чиновником по сбору и отправке евреев из Одессы.
   Эта деталь особенно покоробила меня. Еврей участвует в уничтожении евреев. Впрочем, я где-то читал, что подобные случаи в истории уже имели место. Так, римский император Тит - сын Веспасиана, разрушивший Иерусалим, имел множество друзей среди евреев. Дочь иудейского царя Агриппы I Береника испытывала к нему нежную привязанность. А еврейский историк Иосиф Флавий, человек отнюдь не последний среди своих единоплеменников, был императору предан всей душой. После разрушения священного города он последовал за Титом в Рим. Получил там право гражданства и звание римского всадника с пожизненным содержанием.
   - А весной, - продолжала Нила, - Манжеску решил жениться на Эмме. Он даже вызвал из Румынии свою мать и познакомил их. Мама вроде бы дала свое согласие, но Эмма пока что ничего определенного ему не обещает. Как видишь, после всего, что я рассказала, поведение Манжеску хорошо объяснимо.
   Я выслушал Нилу с огромным интересом, и мне еще больше захотелось узнать, как будут развиваться события, определяющие дальнейшую, скорее всего, далеко не легкую судьбу этой девушки. Но тут Нила взглянула на висевшие на стене часы, сказала, что ей пора, так как вот-вот должен вернуться муж, и встала из-за стола. Я сделал то же самое, а тетя Миля пошла нас проводить. Когда мы вышли за ворота и, продолжая разговаривать, остановились у открытой калитки, к нам подошел и поздоровался плотный мужчина лет около сорока, среднего роста с вьющимися черными волосами и очень темными выразительными глазами на приятном, добром лице. Я обратил внимание, что кисть одной из его рук была в черной кожаной перчатке. В другой он держал небольшую хозяйственную сумку.
   Тетя Миля обменялась с ним несколькими общими, обычными между соседями ничего не значащими фразами, после чего он и Нила, простившись с нами, вошли в соседний двор.
   Алешкина мама подтвердила мою догадку, что это и есть муж Нилы. Сказала, что зовут его Сергей Павлович Синегрибов, и что он был директором 16-й школы, в которой мы с Алешкой начинали учебу. Я спросил, что у него с рукой, и она объяснила это так, как в свое время услышала от Нилы. Оказывается, Сергей Павлович был когда-то заядлый охотник. Однажды, готовясь к охоте, он заряжал ружье, в котором вдруг по непонятной причине взорвался патрон в патроннике, лишив его кисти руки, и теперь он вынужден пользоваться протезом. Но это не мешает ему оставаться милым, симпатичным человеком и прекрасным соседом, - закончила она, - к которому я и дядя Ваня относимся с большим уважением.
  
  
  

XI

   Время шло. Действие справки, освобождающей меня от трудовой повинности, давно закончилось, а я по-прежнему болтался, нигде не работая, и не только не помогал маме материально, но мое безделье становилось опасным. Румыны легко могли дознаться, что я игнорирую приказ об обязательном труде, и тогда бы у меня появился верный шанс загреметь в концентрационный лагерь, а это было уж совсем ни к чему.
   Обращаться по поводу трудоустройства на биржу труда я счел неразумным, потому что оттуда направляли на земляные и другие тяжелые работы. А ишачить на румын, да еще тяжко, никак не входило в мои планы. Я усиленно пытался самостоятельно найти место приложения своим рукам. Однако мои ежедневные поиски результатов пока не дали, вероятно, потому, что никаких практических знаний у меня не было, и ничего полезного делать я не умел. С вопросом о работе я обошел всех своих друзей, знакомых и знакомых моих знакомых, но всё оказалось тщетным.
   А однажды забрел к Ваське Морозу, который, как я хорошо знал, жил на территории больницы и у которого, тем не менее, за всё время совместной учебы в школе ни разу не был. Васька - старательный, скромный крепыш, рослый с круглой массивной головой, остриженной всегда коротко, в классе держался особняком и, если мне не изменяет память, ни с кем из одноклассников не дружил. Нашел я его в машинном отделении больницы. Васька, похоже, был рад моему приходу. Сказал, что работает здесь с начала войны. Попросил кого-то, чтобы его ненадолго подменили, после чего мы устроились на скамье под развесистой кроной старого каштана, который рос неподалеку от входа в машинное отделение, и довольно долго проболтали. Вспоминали школу, наших ребят и девчонок, прошедшую зиму в оккупированном городе. Я рассказал ему, как меня румыны чуть не расстреляли. Он тоже припомнил один из первых дней оккупации, когда солдаты взяли его и еще двух хлопцев и куда-то повели. Из того, о чем румыны говорили между собой по дороге, они поняли, что какие-то немцы из пригородного села приехали на пароконной подводе в Одессу, и оказавшись у слободского трамвайного депо, подорвались на мине. Солдаты, опасаясь, что взорвавшаяся мина не единственная, сами не рискнули приблизиться к повозке, а решили послать туда мальчишек, нисколько не заботясь о том, что их могло убить или покалечить. Ребята, приведенные солдатами к депо, немцев там уже не застали, а лошади целые и невредимые все еще стояли, запряженные в повозку, у которой остались только передние колеса, с упершейся в кирпичную стенку здания оглоблей. Хлопцы, внимательно глядя себе под ноги, осторожно подошли к лошадям, распрягли их и благополучно вывели из опасного места. Он рассказал и еще об одном случае, происшедшем совсем недавно. Однажды его и трех приятелей жандармы задержали на улице, доставили в полицию и заперли в подвале. Никто из них понятия не имел, в чем они провинились и почему арестованы. У Васьки в кармане некстати оказался нож. Понимая, что если станут обыскивать и обнаружат его, положение намного ухудшится. Поэтому Васька, на всякий случай, выбросил нож в окошко. Взаперти их продержали недолго. Привели наверх, сказали, что жители Слободки обязаны знать и выполнять приказ, согласно которому ходить группой запрещено. А чтобы они на будущее лучше запомнили сказанное, дали каждому по морде и выпустили.
   Потом разговор снова зашел о школе и я, вспомнив, что Васька пришел к нам только в шестом, спросил его, где он занимался раньше.
   - Три класса закончил в Дофиновке и еще два в 125-й школе на Кривой Балке, - ответил Васька.
   - Ты что, родился в Дофиновке? - снова спросил я.
   - Нет, - сказал он, - моя родина село Демковка, Тростянецкого района, Винницкой области. А в Дофиновку меня привезли лишь в 1932 году.
   - А чего вы в Одессу переехали? От лесов к морю потянуло? - смеясь, полюбопытствовал я.
   - Дело не в море, - не приняв шутки, ответил Васька. - Так получилось, что мама перебралась сюда раньше, нашла здесь работу, а потом забрала и нас.
   - У тебя есть брат?
   - Сестренка. Родилась после меня через два года.
   - У меня тоже есть младшая сестра, - сказал я, - но у нас разница в четыре, - и опять спросил, - а твой батя тоже здесь или на фронте?
   Глядя на Ваську в ожидании ответа, я увидел, что веселое оживление, такое естественное при случайной встрече двух мальчишек несколько лет занимавшихся в одном классе, внезапно исчезло с его лица. Он как-то сник и долго сидел молча, уставившись в землю. Я почувствовал, что последним вопросом совершил бестактность, что Ваське или неприятно, или трудно ответить на него. Но после довольно продолжительной паузы, во время которой молчал и я, он, наконец, сказал:
   - Мой отец не здесь и не на фронте. В 1928-м году, когда мне не исполнилось еще и четырех лет, его забрали и сослали на Север. Поэтому я совсем не помню ни его, ни как это происходило. Несколько раз спрашивал маму, но она избегает говорить об отце. Боится, наверное.
   Моему однокласснику, судя по всему, очень тяжело далось признание. У него даже лицо покрылось краской, отчетливо выступившей сквозь летний загар. Я тоже испытывал неловкость оттого, что своим неуместным вопросом вынудил Ваську на откровенность. Меня нисколько не удивил сам факт ареста Васькиного отца. В наше время такое было обычным и естественным. Странным показалось только то, что арестовали не в 37-м, а почти на десять лет раньше. Тогда я еще не знал, как рано "народная" власть начала расправляться со своими гражданами. А Ваську вдруг как будто прорвало. Или может быть у него, долго хранившего про себя семейную тайну, появилась настоятельная потребность излить мне душу. Он продолжал говорить:
   - Мать была уверена, что и ее тоже арестуют, и поэтому уехала сюда. Здесь она устроилась дояркой в подсобном хозяйстве, принадлежавшем НКВД. Потом работала поварихой на кухне.
   Оставшись без отца и без матери, мы с сестренкой сначала жили у маминых родных в другом селе. Помню, у деда был самый справный в деревне дом - единственный крытый железом. В 1930 дом отобрали под сельсовет, а деда с бабкой и внуками переселили в халупу такую ветхую и маленькую, что нам - детям - оставаться в ней было просто невозможно. И тогда нас приютила мамина младшая сестра. А в 1932-м сестренку, а потом и меня перевезли к маме в Дофиновку. Там мы жили до 1935 года. В этом году мама купила на Кривой Балке сарайчик, где раньше держали корову, и мы с ней приспособили его под жилье. Мама поступила работать санитаркой в больницу в прозектуру (мертвецкую). Работала старательно по две смены. Больничное начальство оценило ее прилежность и в 1937-м позволило ей поселиться рядом с прозектурой в подвальной комнатке. Вот тогда я и перешел к вам в 98-ю школу.
   - А знаешь, - сказал я Ваське, когда он закончил говорить о себе, - моего батю тоже забрали, только не наши, а румыны. Где он теперь и что с ним, мы не знаем. Так что мы с тобой в отношении отцов оба пострадавшие. - Потом, вдруг вспомнив, что он комсомолец, спросил, - а как же ты в комсомол поступил, если отец выслан? Моего друга Вильку Сапова из-за арестованных родителей не приняли.
   - И меня бы не приняли, - ответил Васька, - но я на собрании сказал, что отец нас бросил. Очень хотелось стать комсомольцем, поэтому и соврал.
   Васькин рассказ произвел на меня тяжелое впечатление. Заставил лишний раз задуматься, а так ли уж "вольно дышит человек" "в нашей юной, прекрасной стране"? Не удивила меня и его откровенность, так как после четырех лет совместной учебы у Васьки не было никаких оснований сомневаться в моей порядочности. Однако я почти уверен, что о своем прошлом он рискнул рассказать мне только потому, что советская власть в это время была далеко от нас. Ну а в вопросе трудоустройства, из-за которого собственно я к нему пришел, Васька мне, к сожалению, ничем не помог.
  

XII

   Однажды днем я шел по Училищной от Жорки Ляхова, к которому тоже ходил всё с тем же наболевшим для меня вопросом. И снова получил неутешительный ответ. Неподалеку от Жоркиных ворот поднял кем-то оброненную, а может быть брошенную "Одесскую газету" за 19 июля 1942 года. Я развернул ее и стал на ходу просматривать. Мое внимание привлек Приказ N 12, подписанный еще 23 июня корпусным генералом Петром Димитреску, в котором говорилось:
   "Запрещается распевать публично песни, имеющие характер коммунистической пропаганды. Виновные будут подвергнуты принудительным работам на срок от 5 до 25 лет".
   Оставалось неясным, для чего установили такой большой разрыв в наказании? Чем конкретно будет определяться срок принудительных работ? Числом слушающей публики? Мастерством исполнения певца? Или количеством содержащейся в песне коммунистической пропаганды? И все же, - подумал я, - спасибо оккупантам, что песни нельзя петь только публично. Значит, про себя все-таки можно! И решив тут же воспользоваться подаренным ими правом, я, продолжая идти, стал тихо, почти не раскрывая рта, напевать:
  
   "Броня крепка и танки наши быстры,
   И наши люди мужества полны..."
  
   Кроме того, в газете было сказано, что отныне разрешается движение до 23 часов, и что спектакли в театрах будут оканчиваться в 18.00 вместо 16.30.
   Когда я поравнялся с улицей Трусова, то вдруг увидел Леньку Лосинского, направлявшегося мне навстречу. Подойдя вплотную, мы поздоровались, так как хорошо знали друг друга. Во-первых, потому, что оба были слобожанами и к тому же учились в одной школе. Во-вторых, многим школьникам Ленька был известен как младший брат трех наших учительниц, а я своей недисциплинированностью.
   Сам Ленька - симпатичный коренастый парень выше среднего роста, всегда казался мне самостоятельным и уверенным в себе хлопцем. Занимался он в классе, параллельном с Вилькиным, хотя был старше меня на два года. От кого-то я слышал, что в шестом Ленька долго болел, поэтому не только не опережал меня в учебе, но даже отставал на год.
   - Далеко направляешься? - начал наш разговор вопросом Ленька.
   - Домой, - грустно ответил я.
   - И я домой, - видимо, не заметив моего подавленного настроения, сказал Ленька.
   - Ты что, заблудился? - спросил я, - твой же дом на Золотаревской возле нашей школы.
   - Раньше был возле школы, а теперь здесь.
   - Где здесь?
   - А вот в этом - угловом двухэтажном.
   - А как ты сюда попал, если не секрет?
   - Никакого секрета. Я женился и теперь живу у жены.
   - Ну, ты даешь! А не рано ли в девятнадцать лет обзавелся семьей?
   - Это дело вкуса, - смеясь, ответил Ленька, - может кому и рано, а для меня в самый раз. А если серьезно, то все получилось неожиданно, как-то само собой. Но я нисколько не жалею и даже рад, что так вышло.
   Меня хоть и удивило Ленькино признание, однако, я был весь поглощен другой заботой и потому не стал ни размышлять, ни спрашивать его о деталях скоропостижной женитьбы, а задал ему вопрос, с которым ходил к Жорке.
   - Кстати, - сказал я, - ты случайно не знаешь где бы можно устроиться на работу?
   - Знаю, - к моему огромному удивлению сразу ответил Ленька. - Меня только пару дней назад просили подыскать подходящего хлопца в подсобники.
   - Кто? - быстро спросил я и добавил, - я согласен на любые условия.
   - Ну вот и порядок. Выходит, я сразу две просьбы выполню. И твою, и того, кто меня спрашивал о подсобнике. А знаешь что? - вдруг сказал Ленька, - давай зайдем ко мне. У меня дома сейчас никого нет. Там мы с тобой обо всем и потолкуем, и я тебе скажу, куда и к кому обратиться.
   - Идем, - с охотой согласился я.
   Мы с ним повернули на Трусова, вошли в первые ворота и поднялись на второй этаж. Ленька, видимо, уже достаточно хорошо здесь освоился и проявил себя гостеприимным хозяином. Притащил небольшой кувшин домашнего вина, собрал какую-то немудреную закуску и мы, попивая вино, довольно долго беседовали с ним. Причем многое из того, о чем говорил Ленька, оказалось для меня новостью. Я, например, узнал, что у него кроме трех сестер-учительниц была еще одна сестра - Людмила, тоже старше его, которая в самом начале войны окончила институт и поучила диплом инженера-технолога; что, занимаясь последний год в школе, он, Фимка Матусевич и Мишка Елагин убегали из дому в Херсон, где решили поступить в водное училище, чтобы там учиться и одновременно работать. Но их не приняли и насильно вернули домой. После седьмого класса Ленька из школы ушел и поступил в автодорожный техникум на Старопортофранковской. Для меня было новостью и то, что он дружил с Валей Даниленко из Вилькиного класса, в которую был влюблен Вилька. Занимаясь в техникуме, Ленька часто бывал у своего приятеля - Кольки Таранца, который жил на Споритинской, 17 в том же дворе, что и Валя. Там он часто встречал ее, стал оказывать ей знаки внимания, а когда в начале войны пошел добровольцем на фронт, Валя даже провожала его на сборный пункт, находившийся тогда в Одесском артиллерийском училище.
   Во время обороны Одессы Ленька под Дальником был ранен в грудь и отправлен в госпиталь на Слободку. В отделении, где он лежал, работала врачом мама Лиды Корнацкой, в 1941-м закончившей 10-й класс нашей школы. Лида однажды зачем-то пришла к маме, и, увидев Леньку, зачастила туда уже к нему. Это закончилось тем, что из госпиталя Ленька отправился не домой, а перебрался к Лиде в качестве законного супруга. Я тогда подумал, что, наверное, Валя не так уж серьезно занимала его мысли, и порадовался за Вильку. Но главным для меня в нашем разговоре было, конечно, не Ленькино отношение к Вале и тем более не его женитьба, а названное им имя дяди Гриши - тоже слобожанина, который с бригадой в несколько человек ремонтировал крыши городских зданий. Поблагодарив Леньку за помощь, я поспешил по указанному им адресу, чтобы еще в этот день повидать дядю Гришу и предложить ему свои услуги. Он, оказывается, до Ленькиной женитьбы был его соседом, жил на той же Золотаревской улице, что и Ленька, - почти рядом с ним, поэтому я легко нашел ворота небольшого дяди Гришиного домика и подергал проволоку звонка. Время близилось к шести часам дня, и я надеялся, что дядя Гриша уже вернулся после работы.
   Калитку мне открыл немолодой мужчина лет пятидесяти, высокого роста и плотного телосложения. На его крупном, покрытом темным загаром лице самыми заметными были густые кустистые брови и большие, опущенные книзу, как у Тараса Шевченко, усы. Нетрудно было догадаться, что это и есть сам дядя Гриша. Наверное, он только недавно пришел, а мой звонок оторвал его от обеда, потому что, выйдя из ворот ко мне на улицу, он еще что-то дожевывал.
   - Шо надо? - довольно неприветливо пробасил он.
   - Меня прислал к вам Леня Лосинский, - ответил я. - Вы ему говорили, что вам нужен рабочий-подсобник.
   - Ну, было такое, - сказал дядя Гриша, и лицо его подобрело. В прищуренных глазах и под усами мелькнуло что-то похожее на улыбку. Он уже с любопытством поглядел на меня и поинтересовался:
   - А сколько тебе лет?
   - Семнадцать - еще зимой исполнилось, - гордо ответил я.
   - Да, совсем мужик, - теперь уже с явной усмешкой заметил дядя Гриша и опять спросил, - и что же ты умеешь делать?
   - Пока ничего, - чистосердечно признался я, - но я уверен, что с работой подсобника справлюсь.
   - А это мы еще поглядим, - снова став серьезным, - сказал он. - Перво-наперво, хлопче, тебе надо уразуметь, шо с твоей квалификацией сразу много марок не заработаешь, а дальше время покажет, шо из тебя получится. Понял?
   - А чего ж тут не понять, - согласился я.
   - Ну, вот и добре. Завтра утром к восьми часам приходи, - и он объяснил мне, где и как его разыскать.
   Окрыленный тем, что после долгих безуспешных поисков, наконец, нашел себе место, я быстро отправился домой, чтобы порадовать маму своей удачей.
   На следующий день я поднялся рано, так как уже с вечера почувствовал себя тружеником-добытчиком. Умылся, напился чаю, взял заранее приготовленные мамой старую многократно латаную рубаху и такие же брюки, чтобы переодеться, и отправился к месту своей новой работы. Трамваи все еще не ходили, поэтому шел пешком. Однако минут через тридцать, а то и раньше, был уже в городе. Подойдя к дому, о котором накануне мне говорил дядя Гриша, я спросил у проходившего мимо человека, который час. Оказалось, что было только четверть восьмого. Убедившись, что пришел слишком рано, я стал внимательно изучать здание, прохудившуюся крышу которого ремонтировала теперь уже наша бригада. Это был большой трехэтажный дом без балконов и лоджий. Как выяснилось впоследствии, в нем располагалась какая-то румынская администрация. У дворника, занятого уборкой прилегавшей к дому территории, я попытался выяснить, как попасть на чердак, предварительно отрекомендовавшись ему новым рабочим-ремонтником. Моя должность не произвела на него никакого впечатления, а на заданный ему вопрос он, продолжая мести улицу и не глядя на меня, ответил, что еще никто из кровельщиков не пришел, что я первый, посоветовал мне погулять и подождать остальных. Потом дворник, закончив работу, ушел, а я стал прохаживаться взад-вперед перед домом, куда уже постепенно начали входить люди. Наконец, когда мне порядком надоело ждать, я в конце квартала увидел дядю Гришу вдвоем с каким-то незнакомцем и поспешил им навстречу.
   - Пошли, - сказал он, - кивнув головой в ответ на мое "доброе утро" так безразлично, как будто я уже давно работаю под его началом, и успел надоесть ему. Недостаточное внимание со стороны бригадира немного обескуражило меня, но я послушно последовал за ними. Поднявшись на чердак, все, и я в том числе, переоделись в робу и через чердачное окно вылезли на крышу. Там уже что-то делали еще два человека из нашей бригады. Один из них орудовал большими ножницами возле листа кровельного железа, другой ковырял палкой во вместительной банке, похоже, с краской - кажется с суриком.
   Оказавшись на крыше, я узнал, что наша бригада состоит всего из пяти человек - бригадира, трех рабочих и подсобника в моем лице. Кроме того, мне сразу же дали понять, что отныне я обязан выполнять распоряжения всех четверых без исключения, причем быстро и не задавая лишних вопросов. Поначалу это было не так просто, поскольку я не только никогда раньше не чинил крыш, но и не видел, как их чинят другие. Однако я очень старался и поэтому сравнительно быстро постиг секрет своих немудреных обязанностей. Подавал материал, инструмент, резал кровельное железо, размешивал краску, красил.
   В течение дня перекуров почти не делали, отдыхая примерно полчаса лишь во время обеда. Без привычки выдерживать такой темп было совсем не просто. Особенно тяжело, и не только мне, приходилось в полдень. Слишком уж донимало солнце. И чтобы хоть как-то уберечь от него голову, я обычно мастерил из газет шляпы. Редкие пасмурные дни мы считали праздниками. А утром 21-го августа, в самом начале хорошо запомнившегося мне рабочего дня, несмотря на ранний час, воздух был особенно душным. Листья на деревьях висели неподвижно - все застыло, и цвет зелени приобрел металлический, как на могильных венках, оттенок. Присмирели воробьи. Куда-то попрятались дворовые коты. Небо на северо-востоке стало темным, глухим, тревожным. Вдруг бухнула рама чердачного окна, посыпались стекла и внизу во дворе раздались испуганные голоса. Со стороны моря на город низко над самыми домами ползла огромная и густая, как ночное небо, туча. Сильный вихрь подхватил и понес по крыше мусор, сорвал с каштана на улице воронье гнездо, разметал ветви деревьев. Дико воя, он с огромной скоростью понесся по улицам, врываясь в открытые окна. В туче ослепительно сверкнула молния, пробежала извилистыми корнями от неба до земли. Небо раскололось, затрещало и рухнуло на город громовыми ударами, от которых казалось, задрожал дом. Едва мы успели убраться с крыши, как упали первые тяжелые капли дождя, тотчас же превратившегося в серую сплошную завесу воды. Дождь ошалело барабанил о железную кровлю, пенился на ней. Ветер громыхал крышей, отчаянно свистел, проникая во все щели, везде засовывая свои черные, мокрые, мохнатые губы. Стало совсем темно.
   Ливень продолжался недолго и прекратился так же внезапно, как и начался, а небо все еще покрывали летящие с севера на юг, тяжелые черные тучи. Но вот в их разрывах образовался удивительно чистый, словно умытый дождем лазурный клочок неба, который, увеличиваясь на глазах, быстро приближался к городу. Стали голубыми лужи во дворе и на улице. Вновь появившееся солнце отражалось там веселыми, сверкающими зайчиками.
   Мое "врастание в трудовой коллектив" проходило, судя по всему, сносно, так как за все время пребывания в ранге подсобника серьезных замечаний со стороны дяди Гриши я не слышал. Остальные члены бригады тоже относились ко мне доброжелательно. Так старательно и относительно спокойно проработал я без малого месяц. За это время мы перешли на другой дом, а потом и на третий. Постепенно я стал втягиваться в повседневный труд, и казалось, ничто не предвещало каких-либо осложнений. А между тем надо мной уже начали собираться тучи. Трудно сказать от чего, в первую очередь, это произошло. Возможно, причина заключалась в том, что во время обеденных перерывов я никогда не ел. Даже если мама могла мне что-нибудь приготовить, я все равно ничего с собой не брал. И когда все были заняты едой, бездельничал. А чтобы как-то с пользой занять себя, решил попутно последовать совету Миши Емельянова: всегда, где только можно, рассказывать нашим людям правду о том, что происходит на фронте. Во время обеда я брал газету, в которую, как правило, завертывал свой завтрак дядя Гриша, и начинал читать вслух. И не просто читал, а обязательно комментировал ее, используя для этого сведения, полученные во время ночных радио-сеансов.
   Возможности для критического сравнения наших радиосводок и заметок в одесских газетах, сообщавших о боевых успехах немецкой армии, были обширны. По утверждению газет, победоносные германские и союзные войска вот-вот окончательно разгромят Красную Армию. А по сводкам Совинформбюро, напротив, атаки немцев наши успешно отбивали на всех фронтах с огромными для противника потерями и те лишь на юге имели некоторый успех, но и там скоро должны были выдохнуться. Кроме того, Воронежский фронт под командованием генерала Ватутина перешел в наступление, и теперь гитлеровцы бегут, теряя людей и технику.
   Свой обзор я начинал обычно с второстепенных вопросов. Так, к примеру, 23 августа прочитал в "Одесской газете" о том, что 21-го над городом пронесся ураган с проливным дождем. Было повалено много деревьев, и кое-где даже повреждены здания. А у Петра Лещенко на Коблевской, 5 неизвестные похитители угнали легковой автомобиль "Форд" N 263051. 25-го в той же газете сообщалось, что за позднее хождение будут взыскивать штраф до 30 марок или заключать на месяц в тюрьму. Только после таких, не относящихся к войне вступлений, я переходил к информации о боевых действиях.
   Первое время дядя Гриша относился к моим комментариям довольно спокойно. Потом как-то спросил, откуда я все это знаю? Я ответил, что так говорят все вокруг.
   Наверное, я совсем оглох, - сказал дядя Гриша, - потому что, кроме как от тебя, ни от кого больше такое не слыхал.
   А однажды, после того как я, прочитав газету, по привычке перешел к критике, терпение его, по-видимому, исчерпалось. Или, может быть, он опасался, что среди нас найдется мерзавец, способный сообщить в полицию обо мне, а заодно и о нем, как о попустителе вредных разговоров. Справедливо ли мое предположение, не знаю, но он сказал:
   - Вот что, хлопец, - ты так здорово во всем разбираешься, что я не удивлюсь, если через пару дней попадешь в сигуранцу, а вместе с тобой загремим и мы грешные. Только мне и моим ребятам тоже, туда совсем неохота. Так что ты лучше завтра не приходи - оставайся дома. В воскресенье я тебе отдам заработанные марки, и будем считать, что мы с тобой разошлись по-хорошему.
   У меня хватило ума не спрашивать, почему он так решил, и не говорить чего-нибудь вроде "я больше не буду". Тем более что все, исключая меня, были с ним согласны, и на мою защиту вставать не собирались. Поэтому оставалось одно - сохранив достоинство, дотянуть до конца этот злополучный рабочий день.
   Трудно передать, в каком подавленном настроении возвращался я домой. Даже месяца не проработал - и выгнали. А главное, за что? За правду! Я старался открыть людям глаза, поделиться тем, что услышал по радио. Полагал, что заслуживаю лишь благодарность, а вместо этого снова оказался безработным. Отчаянно стыдно было перед мамой. Что скажет она? Поймет ли?
   Однако удача не совсем покинула меня. Когда я почти у дома повернул с Тодорова на Слободскую, со мной поравнялся Володька Соболев, с которым мы занимались вместе три года - с первого по третий класс. Потом меня перевели в новую украинскую школу, а его в русскую. Володька был тихим, скромным, старательным учеником и я хорошо его запомнил только потому, что учитель часто ставил нам в пример Володькины исключительно чистые тетрадки и самый лучший в классе почерк.
   Поздоровавшись, мы пошли рядом, и я, естественно, заговорил о том, чем больше всего был озабочен: где и как вновь трудоустроиться.
   - Подумаешь, сложности! - выслушав меня, пренебрежительно фыркнув, сказал Володька. - Я как раз завтра первый день выхожу на работу в ремонтные мастерские и знаю, что там нужны люди. Если хочешь, приходи ко мне утром. Пойдем вместе. Уверен, что тебя запросто возьмут.
   Володькино предложение немного смягчило горечь моего изгнания дядей Гришей, позволило снова воспрянуть духом и не испытывать больше чувства вины перед мамой. Условившись где и в какое время встретиться, мы разошлись.
   Когда на следующий день я подошел к Володькиному дому, он уже стоял на углу и ожидал меня.
   - Ну что, не передумал? - встретил меня вопросом Володька.
   - Еще чего! Мне работать позарез надо, а ты спрашиваешь, не раздумал ли.
   - Ну, тогда пошли! - сказал Володька, и мы зашагали вверх по Слободской до Нерубальской, где свернули налево. Затем по Новинскому спуску, миновав Дюковский сад, поднялись по трамвайному пути в город, и повернув на Косвенную, оказались перед длинным, мрачным, одноэтажным корпусом производственного здания, с обращенными к Староконному рынку большими, грязными, закрытыми решетками окнами.
   - Вот мы и пришли! - сказал Володька.
   И в этот момент мне показалось, что внутри помещения горят электрические лампочки.
   - Смотри, свет есть! - воскликнул я. - Наверное, электростанцию восстановили?
   - А ты что, этого еще не знал? - в свою очередь удивился Володька. - Уже с неделю как кое-где подключили электроэнергию.
   - Представь себе, не знал. Вот только сейчас сообразил, когда лампочки увидел.
   - Без электричества мне тут делать было бы нечего, - сказал Володька. - Я же оформляюсь фрезеровщиком. На станке буду работать.
   - Смотри ты! - снова удивился я, - когда же ты успел выучиться?
   - После седьмого перешел в ФЗУ, там и получил квалификацию, - объяснил Володька.
   У железных ворот, выходивших на Косвенную, стоял румынский солдат с винтовкой. Володька, приблизившись к нему, сначала по-румынски поздоровался.
   - Буна зиуа! - сказал он, потом на том же языке коряво отбарабанил, видимо, заранее заготовленную фразу, - еу ши приентул меу вряу аич лукрат
   Румын понимающе кивнул, приоткрыл калитку и впустил нас в просторный двор, с которым я, немного погодя, получил возможность хорошо познакомиться.
   Мой напарник уже был здесь раньше, знал, где находится контора, и повел меня прямо туда. Зачисление на работу не требовало заявлений, автобиографий и других формальностей, поэтому совершилось удивительно быстро. Володька показал свое удостоверение мастерового, а я назвал лишь фамилию и адрес. Потом его сразу направили в цех к станку, а меня, поскольку я делать ничего не умел, и был принят чернорабочим, отвели во двор, где передали под начало румына в полувоенной форме, который там всеми распоряжался.
   Во дворе стояло около десятка тракторов и тягачей. Возле некоторых орудовали гаечными ключами слесаря-ремонтники. Из этого я заключил, что мастерские ремонтируют именно такую технику.
   Мой новый начальник симпатии не вызывал. Среднего роста, плотный с крупным бабьим лицом и к тому же излишне суетливый. Он непрерывно шастал по всему двору и, казалось, успевал везде. Заглядывал во все закоулки. Приказания отдавал исключительно на своем языке, которого не понимали рабочие. Видимо поэтому румын чаще всего употреблял лишь два слова: "май" и "аскулте". Остальное "договаривал" жестами. Но главное из-за чего я его отлично запомнил, была плетка, с которой ретивый распорядитель ни на секунду не расставался. Я видел, как на протяжении дня он не раз пользовался ею, подгоняя нерасторопных работяг. Таким образом, с первых же минут моего пребывания в мастерских я понял, что, как говорят у нас на Украине "не в тi взувся", равнозначное русскому "попал, как кур в ощип".
   С имеющими специальность мастерами - такими как Володька, румынское начальство в какой-то мере считалось, но чернорабочих вроде меня вовсе не принимало за людей. Относилось к ним как к скотине, которую можно и нужно понукать и даже бить.
   Первую половину дня я вместе с одним "специалистом" моего уровня таскал на носилках тяжелые металлические болванки. В обеденный перерыв забежал в контору, попросил выдать мне справку, освобождающую от трудповинности. В конторе обещали подготовить ее на завтра. После перерыва копал траншею. К концу работы так устал, что не чувствовал ни рук, ни ног. Труд чернорабочего в этих мастерских если и не был каторжным, то очень близким к нему.
   Отработав чуть больше недели, понял, что оставаться на этом предприятии далее нельзя - загоняют. Я снова зашел в контору и попросил меня уволить. Однако для этого потребовалось разрешение директора. Я и к нему обратился с той же просьбой. Выслушав меня, он на ломаном русском языке грозно заявил:
   - Об уволнении нэ думай, а убежиш самоволно, сидэт тюрма.
   От такой постановки вопроса я сперва опешил, но тут же нашелся и объяснил, что намерен поступить учиться и только поэтому хочу уволиться.
   - Вот когда паступиш, - ответил он мне, - тогда будэм говорит.
   Платить за учебу у меня, разумеется, было нечем. Но я понял, что только она позволит мне избавиться от западни, в которую я так неосмотрительно угодил. Кто-то из моих знакомых подсказал мне, что на Городской за мостом, в бывшем хлебном магазине, теперь находится пункт по приему в гимназию. Выбрав время, я решил сходить туда. И действительно, там за простеньким столом, покрытым плотной зеленой бумагой, сидела средних лет женщина - скорее всего учительница. Я спросил у нее, здесь ли набирают в гимназию и примут ли меня? Она ответила, что здесь и что примут, а главное сказала, что плату за учебу можно вносить не сразу. Последнее обстоятельство в моем положении было решающим. Я тотчас же попросил внести мою фамилию в списки и выдать мне справку для предъявления по месту работы.
   И вот она - желанная у меня в руках. С этой минуты я мог выступать в роли гимназиста, хотя понятия не имел, где находится гимназия, в которую я поступил, и не видел необходимости спрашивать об этом. Если она где-нибудь и была, то едва ли на Слободке. В нашей 98-й школе в то время румыны держали пленных красноармейцев, а в 76-й - немцы устроили госпиталь для своих солдат. Таким образом, ни в той, ни в другой об учебе и речи быть не могло. Оставались, правда, еще две школы - 11-я и 16-я, но так как из-за отсутствия денег учиться я все равно не имел возможности, то данный вопрос меня не слишком беспокоил. Основная цель достигнута. Справка, удостоверяющая, что я учащийся, у меня в кармане.
   На следующее же утро я побежал с нею в контору, показал директору и теперь уже без всяких препятствий был уволен, став снова пусть безработным, но свободным человеком. Больше того, вероятно позабыв, у меня не отняли справку, освобождающую от трудовой повинности. А значит, на первых порах можно было не опасаться, что румыны упекут на принудительные работы, и по-прежнему решать лишь одну задачу - где и как заработать на жизнь?
   Оставив позади ворота ненавистных мастерских, я, наконец, облегченно вздохнул. Сентябрь только начался. Погода стояла чудная - почти летняя. Еще не успев придумать, как использовать вновь обретенную свободу, я, миновав Староконный рынок, пошел в сторону Слободки, где решил, прежде всего, побывать у Сережки, которого не видел достаточно давно. Но здесь меня ждала неудача. Сережкина мать, выйдя на мой звонок, сказала:
   - Нет его, на работе.
   - А когда будет? - спросил я.
   - Приходит часам к шести вечера не раньше и то не всегда. Часто идет прямо к Алке, там и ночевать остается.
   Совсем рядом был Дябкин дом. Однако заходить к нему не имело смысла, так как я знал, что мой друг со своей бригадой связистов-ремонтников сейчас в отъезде, а возвратясь, непременно сам навестит меня.
   Пока, шагая по Гофманскому переулку, я раздумывал, куда все же пойти, в него свернул человек. По черной кожаной перчатке на одной руке, я сразу узнал в нем мужа тети Милиной соседки Нилы. Поравнявшись с Дябкиной калиткой и, скорее всего не обратив на меня внимания, он отворил ее и вошел к ним во двор. Никогда прежде я директора 16-й школы в Дябкином доме не встречал и не слышал, чтобы он бывал у них, поэтому его приход сюда немного удивил меня. Впрочем, я не стал строить догадок на этот счет, подумал, - ладно! Чем гадать, кто из Гридиных понадобился Сергею Павловичу, спрошу лучше у Дябки при встрече, и, выйдя на Городскую, сначала направился в сторону своего дома. Однако время едва перевалило за десять, возвращаться так рано восвояси не хотелось, и я пошел не домой, а к Вильке, где тоже не был больше недели. Позвонив у ворот, ожидая, пока мне откроют, я даже представить себе не мог, какая ошеломляющая новость через минуту свалится мне на голову.
   Калитку открыл Витька. Обычно, приходя к ним, я почти всегда смешил ребят, рассказывая о забавных случаях, в разное время происшедших со мною либо с кем-то из моих друзей. Витька так к этому привык, что стоило мне появиться на пороге, как его добродушная физиономия в ожидании очередной веселой истории уже заранее расплывалась широкой до ушей улыбкой. Но на сей раз, он почему-то был серьезен и, как мне показалось, даже печален. Когда же я вошел в дом, то увидел, что дяди Вани нет, а Вилька в кухне стоит у топчана и что-то укладывает на нем в армейский вещевой мешок.
   - Куда это ты собираешься? - удивленно спросил я.
   - В армию призывают, - тяжело вздохнув, ответил Вилька.
   - В какую армию? - еще больше удивился я.
   - В немецкую, естественно, - сказал он. При этом я почувствовал, что Вилька раздражен и с трудом сдерживает себя.
   - Ты что, одурел? Идешь воевать против своих?
   - Ну, положим не воевать, - теперь уже явно зло заговорил он. - Нас всех троих - меня, дядю Ваню и даже Витьку мобилизуют в военно-строительную организацию Тодта. Это у немцев что-то вроде наших рабочих батальонов.
   А не явиться по мобилизационному предписанию у них так же опасно, как и у нас. Дезертировать мне одному тоже нельзя - пострадают они. А убегать всем вместе вообще немыслимо. И куда бежать? Лесов у нас нет, а все входы в катакомбы замурованы. Но даже если бы они были открыты, ты можешь ответить, сколько и как там придется жить и что жрать?
   Ни на один из заданных Вилькой вопросов ответа у меня не было. Я лишь вспомнил, как он однажды провидчески сказал "Никто, никогда, ничего даром не дает. За всё приходится платить". И вот теперь, - подумал я, - они вынуждены расплачиваться за аусвайсы, позволявшие им приобретать продукты питания в специальных магазинах, относительно свободно, в запрещенное время, передвигаться по оккупированному городу, выезжать за его пределы. - А Вилька между тем продолжал говорить:
   - Я не стану воевать против Советской власти, хотя ты прекрасно знаешь, что причин не любить ее у меня больше чем достаточно. Не намерен я сражаться и с Красной Армией, которая мне лично ничего плохого не сделала и в которую в прошлом году ушли многие из наших с тобой соучеников, друзей и знакомых. Думаю, что нет нужды убеждать тебя и в том, что я, Витька и дядя Ваня не сами пожелали надеть на себя немецкую военную форму. А вообще-то, мне, видимо, на роду написано ходить в изгоях у любой власти. У своих я был отверженным как сын врага народа. У немцев мне тоже ничего хорошего не светит, так как по их представлениям фольксдейч неполноценный немец.
   К Антонине часто заходят немецкие военные и, бывая у нее, я наслушался об их взаимоотношениях между собой. Они насмехаются над австрийцами, а иногда зло подтрунивают и друг над другом. Родившихся в Восточной Пруссии называют мужланами. Над берлинцами смеются баварцы. Говорят, что Берлин - еврейский город, где смешалось множество всякой швали: итальянской, румынской, мексиканской, польской, чешской, венгерской, и что в Берлине нельзя найти ни одного настоящего, нормального немца. Даже песенку такую поют:
  
   "Ду бист форикт майн кинд,
   Ду мус нах Берлин.
   Во алле форикте зинд,
   Ду мус дагин".
  
   Прусаки, южане, берлинцы презирают эльзасцев, считают их свиньями и чужаками. Репатриированных из Латвии, Литвы и Эстонии называют "четвертью немца". А фольксдейче вообще не считают за немцев. Говорят, что имеется даже инструкция не очень-то им доверять, присматривать за их поведением.
   Мы с Вилькой еще долго обсуждали положение, в каком оказалась вся их семья. Пытались найти выход из него, но ничего разумного так и не придумали.
   Через пару дней моего самого близкого друга, его дядю и двоюродного брата уже отправили из Одессы. Это произошло так быстро, что я даже не успел с ними проститься. Забегая вперед, скажу, что ни дядю Ваню, ни Витьку я больше никогда не видел. Скорее всего, позже, отступая с немецкой армией, и отец, и сын погибли на дорогах войны.
   А спустя еще день - утром, кажется, это было в субботу, ко мне пришел Дябка, похудевший, но как всегда бодрый и энергичный. Едва закрыв за собой дверь, он с порога ошеломил меня совершенно неожиданной вестью.
   - Позавчера я разговаривал с твоим отцом, - весело улыбаясь, выпалил Дябка.
   - Где? Он жив? Мама! - крикнул я матери в соседнюю комнату, - ты слышишь? Дябка видел нашего папу!
   Мать тотчас же вбежала к нам. Сначала она, я и сестренка, перебивая друг друга, задавали Дябке вопросы, на которые он едва успевал отвечать. Потом мама попросила его рассказать еще раз обо всем обстоятельно, ничего не пропуская, и мы услышали следующее:
   "Наша ремонтная бригада, - начал Дябка, - была направлена на железнодорожную ветку Одесса - Вознесенск. В Вознесенске мы получили наряд на проверку и ремонт связи с Доманевкой. Я и еще два моих товарища приступили к устранению поломок на этой линии. Когда мы работали километрах в пятнадцати от Вознесенска, кто-то из местных жителей сказал нам, что на территории совхоза "Богдановка" находится лагерь военнопленных. Так как это было совсем близко, я и Костя, - так зовут моего напарника, решили, пока наш старший отправился в село, чтобы купить какой-нибудь еды, сходить к лагерю, поглядеть на него вблизи, и, может быть, там кто-то из пленных сообщит через нас о себе родственникам в Одессе.
   Лагерь представлял собой большую, чуть не в половину Слободки, территорию в открытой степи, огороженную колючей проволокой в два кола. Внутри помещалось несколько длинных, низких строений, где до войны, по-видимому, держали скот. По периметру этой площади были устроены деревянные вышки для охраны. Но вооруженные солдаты стояли только на двух из тех, что были в поле нашего зрения. Лагерь охранялся так слабо, наверное, из-за того, что когда мы подошли к нему, он был почти пуст. Там оставалось не более полусотни человек. Остальных, судя по всему, куда-то на день увели. Те, кого мы видели там, были либо больные, либо выполняли внутренние работы
   Мы остановились в нескольких метрах от проволоки и смотрели, что делают пленные. Почти у самой "колючки" человек пять зачем-то перелопачивали землю. Увидев нас, они прекратили копать и обернулись в нашу сторону. Вдруг мне показалось, что лицо одного из них мне знакомо. Я внимательнее вгляделся в него и с трудом узнал твоего отца
   - Дядя Ваня! - крикнул я, подбежал к ограждению и стал махать ему рукой.
   Твой папа подошел ближе. Давно небритый, очень худой и видимо не совсем здоровый, он так изменился, что у меня спазмы сдавили горло, и я не мог выговорить ни слова.
   Дядя Ваня тоже узнал меня. Спросил, как я здесь оказался. Я ответил, что работаю в этих местах, и пришел посмотреть на лагерь. Сказал, что дома у вас всё по-прежнему, поинтересовался, не могу ли я что-то для него сделать? На ногах пока держусь, - ответил он, - а из лагеря можно освободиться только за большие деньги. Бывает, что румыны отпускают и без денег, но лишь тяжело - безнадежно больных.
   У меня с собой было полбуханки хлеба, которую я, идя туда, специально захватил. Я перебросил ее дяде Ване. Ближайший к нам румынский часовой, во время нашего разговора никак не реагировавший на такое общение, увидев это, внезапно заорал:
   - Че фаче аколо? Напой! - и поднял винтовку, как бы намереваясь выстрелить в кого-то из нас.
   - Передай моим, что видел меня, - крикнул дядя Ваня и отошел подальше от проволоки.
   Я, кивнув головой в знак того, что обязательно передам, тоже возвратился к своему товарищу. Вот собственно и все, что я видел и знаю. Приехав домой вчера вечером, решил сегодня сходить к вам и рассказать об этой встрече".
   Мы были очень благодарны Дябке за весть об отце. Наконец-то узнали, что он жив. Однако из-за отсутствия денег не только не могли выкупить его, но даже съездить, чтобы повидать. Да и разрешение на выезд из Одессы вряд ли нам дали бы. Оставалось единственное - ждать и надеяться неизвестно на что.
   - Вот видишь, чем закончилась "регистрация", на которую я так уговаривал отца не ходить, - сказал я Дябке. - Но он не послушал меня. Пошел и пропал. Если бы не ты, мы бы так ничего и не узнали о нем.
   - Да! - сочувственно вздохнув, согласился Дябка. - Почти как мой старший брат Григорий - тот глухой. Когда в Одессу пришли румыны, он тоже, вопреки просьбам мамы, поехал во Врадиевку, надеясь, что там будет безопасней, и с тех пор как в воду канул.
   - А о втором твоем брате - Симе, вам что-нибудь известно? - спросил я.
   - Известно, - совсем загрустив, ответил мой друг. - Его война застала в Прибалтике, где он проходил действительную службу. Похоронку на него родители получили еще до того, как румыны окружили Одессу. А муж старшей сестры Тони - летчик, вообще погиб на второй день войны, - сказал Дябка, и в его голосе послышалась такая безысходная тоска, будто в этот миг сердце подсказало ему, что эти жертвы далеко не последние в их когда-то большой семье. Но он превозмог себя, и, взяв меня за руку, предложил:
   - Всё! Давай оставим грустные темы. Поговорим лучше о деле, - и хотя мы уже в комнате были одни, Дябка, наклонившись ко мне вплотную, так чтобы слышал только я, тихо продолжил, - Миша передал, что ты, наконец, можешь избавиться от своих гранат. Их нужно отнести на улицу Михайловскую, 35, квартира 2. Спросишь Лисогорова Василия Макаровича. Это дядя Мишиного товарища Андрея. Лисогоров тоже, как и Миша, командир Красной Армии. Андрей уже предупредил дядю, что к нему придут. Ты отдашь ему гранаты, а он переправит их в надежное место, где мы собираем все оружие. Там оно будет храниться до тех пор, пока не поступит команда выступить против оккупантов. Дябка растолковал мне, что я обязан сказать Лисогорову при встрече с ним и что он должен мне ответить, прежде чем я передам ему гранаты. Я понял, что это пароль и отзыв, и со своей стороны предупредил Дябку, что сегодня уже не пойду на Молдаванку, так как на чердак смогу попасть только когда стемнеет.
   - Не страшно, - ответил он, - не можешь сегодня, сделаешь завтра, но не раньше полудня, потому что застать Василия Макаровича сможешь только в это время.
   Потом у нас зашел разговор о работе. Я признался Дябке, что снова остался не у дел и спросил, не возьмут ли меня в их бригаду. Дябка ответил, что, вряд ли. Что боится, как бы и его вскоре не выгнали, так как бригадир уже кажется засек, что он не столько чинит связь, сколько портит. Мы с Мишей и еще кое с кем собираемся поезд пустить под откос, - явно гордясь, сказал Дябка, - но пока не хватает взрывчатки. Очень бы хотелось провернуть это до того, как меня оттуда шуганут.
   Дябка уже собирался уходить, когда я вспомнил о директоре 16-й школы. Сказал ему, что был здорово удивлен, увидев, как Сергей Павлович вошел к ним.
   - Напрасно, - ответил мне Дябка. - Он теперь часто бывает у Миши. Это очень хороший человек, а главное полностью наш - советский.
   Дябка протянул мне руку, но я вовсе не хотел так быстро расставаться с ним, и, обняв друга за плечи, сказал:
   - Я, пожалуй, провожу тебя.
   - Давай! - охотно согласился Дябка.
   Сказав маме, что скоро вернусь, мы вышли за ворота. На улице, вспомнив о Вильке, я сообщил Дябке о свалившейся на их семью огромной неприятности.
   - Ты что! - огорошенный моими словами, воскликнул Дябка. - Когда же это случилось?
   Я ответил, что на прошлой неделе, и еще сказал, что Вилька на редкость невезучий.
   - Да! Жаль, конечно, Вильку, - согласился Дябка. - Умный хлопец, хороший товарищ и влип в такое дерьмо. Ты прав. Трудно даже представить, как он из него выберется.
   - Об этом и я говорю. Ты же знаешь - мы с ним были, как братья, и мне очень не легко привыкнуть к мысли, что он, пусть и против воли, натянул на себя ненавистную немецкую форму. Боюсь, что нам теперь едва ли суждено когда-нибудь снова встретиться
   У Базарчика Дябка замедлил шаг и спросил:
   - Ну что, пойдешь домой?
   - И не подумаю, - ответил я. - До твоих ворот осталось всего ничего.
   - Правильное решение и чисто украинское. Помнишь, как у нас говорят? "Вид мене та до вас", так и мы с тобой. Но я за - обеими руками. - И он стал живо рассказывать мне о последней словесной стычке со своим бригадиром, совсем недавно пытавшимся уличить его в недоброкачественном ремонте линии связи. - Дурак он, - сказал Дябка, - до него не доходит, что я, где только можно, намеренно ее порчу. - И тут вдруг его остановила, дернув за рукав, молодая миловидная женщина лет 25-ти.
   - Олег! Что же это ты проходишь и не здороваешься? - улыбаясь, спросила она.
   - О! Маша! Прости, пожалуйста, - смутившись, ответил Дябка. - Мы так увлеклись разговором, что я тебя не заметил. Честное слово. А чего это ты тут стоишь? Небось, женихов дожидаешься? - лукаво глядя на нее, спросил Дябка.
   - Каких женихов! - вздохнув, ответила она. - Мои женихи сейчас на фронте.
   - Ничего, Машенька, война обязательно закончится, и я еще погуляю на твоей свадьбе, а сейчас познакомься. Это мой друг Валька, а это Маша Молдавская - подруга моей сестры Нины, - пояснил он мне. Мы с Машей пожали друг другу руки.
   - Ты домой? - спросила она.
   Дябка утвердительно кивнул головой.
   - А я только что вышла со двора вместе с Володей Янковским. Он пошел к вашему Мише. Если хочешь поговорить с ним - застанешь его там.
   Они обменялись еще несколькими общими фразами, после чего мы с Дябкой простились с Машей.
   - Кто этот Володя и почему Маша думает, что ты захочешь говорить с ним? - полюбопытствовал я.
   - О! Владимир Петрович не простой человек, - ответил он, - и должен тебе сказать, очень даже интересный. Володя воевал, попал в плен, был в лагере в Кривом Роге, бежал оттуда. Весной этого года вернулся в Одессу, а теперь работает бригадиром грузчиков в портовом холодильнике и часто бывает у Миши. Его и меня познакомила с ним Маша. Он живет у них во дворе.
   В это время мы подошли к Дябкиному дому и Дябка, открывая калитку, сказал:
   - Раз уж ты здесь, я тебя не отпущу. Посидим теперь у меня. Мы вошли во двор, но не поднялись наверх, а остались в саду, в конце которого стоял турник. Я подбежал к нему, схватился за перекладину и шесть раз подтянулся. Дябка сказал, что я молодец, что у меня крепкие руки, только надо побольше тренировать себя. Затем он сам выполнил на турнике несколько сложных упражнений. Мне до него в этом отношении, конечно, было далеко. Потом мы начали бегать по саду, гоняясь, друг за другом, пока я не расцарапал себе щеку, напоровшись на какую-то проволоку. И только после этого, угомонившись, сели на скамью и снова принялись болтать. Когда я уже собирался уходить, из Мишиной квартиры вышел высокий, сухопарый блондин лет тридцати. Увидев во дворе Дябку, он крикнул:
   - Привет, Олег! Иди сюда.
   Дябка подошел, и блондин, то размахивая руками, то касаясь указательным пальцем Дябкиной груди, что-то довольно долго тихо говорил ему. А я все время внимательно рассматривал незнакомца. Он мне показался на редкость несимпатичным. Чересчур, подвижное лицо, какая-то расхлябанная жестикуляция. Я сразу же решил, что он из тех неприятных людей, которые, разговаривая, не смотрят собеседнику в глаза.
   Когда блондин, отпустив Дябку, вышел за ворота, я спросил у своего друга:
   - Это и есть тот самый Янковский?
   - Да, - ответил Дябка.
   - Скажу тебе откровенно, он мне совершенно не понравился. Неприятный какой-то.
   - Ты что, в сговоре с моей мамой? - глядя на меня широко раскрытыми глазами, спросил Дябка. Она тоже постоянно говорит: "Зачем ты связался с Янковским? Он очень плохой человек. Ты ничего ему не говори". Пойми, Валя! Внешность бывает обманчива, и, чтобы убедить тебя в этом, я тебе кое-что скажу. Но с условием - то, что ты сейчас услышишь, не должен знать больше никто. Ты меня понял?
   - Мог бы и не предупреждать, - ответил я. - Мы с тобой знакомы не первый день.
   - Ладно, не обижайся. - И понизив голос, всем своим видом подчеркивая значительность произносимых слов, Дябка сказал, - это секретарь обкома комсомола и руководитель нашей организации.
   - А разве не Миша руководитель? - удивленно спросил я.
   - Миша руководит группой, а в организацию входит несколько групп. Уловил?
   - Уловил, конечно, и все-таки, может быть я и ошибаюсь - дай Бог, чтобы ошибался, но он мне положительно не нравится. А впрочем, я подчиняюсь не ему, а Мише и мне до него нет никакого дела.
   - Вот и порядок, - сказал Дябка. После чего мы расстались, и я отправился домой, испытывая неловкость оттого, что обещал маме скоро вернуться и в который раз не выполнил своего обещания.
   Вечером, когда совсем стемнело, и двор опустел, я, стараясь не шуметь, влез по приставной лестнице на чердак, зажег свечу, и, прикрывая пламя рукой, осторожно пробрался к своему тайнику. Открыл его, взял противогазную сумку с гранатами, повесил на плечо. Взрыватели положил в карман брюк и так же осторожно опустился вниз. Тащить гранаты в дом не рискнул. Мама могла спросить, что в сумке. Сказать правду значило бы в который раз заставить ее нервничать, переживать за меня и даже плакать, а соврать - у меня бы язык не повернулся. Поэтому я пошел в летнюю кухню. Плотно запер за собой дверь, снова засветил свечу. Затем обернул противогазную сумку куском мешковины и крепко привязал к багажнику велосипеда. Освободив велосипедную сумочку от гаечных ключей, засунул туда взрыватели, предварительно переложив их ватой. Проделав все это, потушил свечу и вернулся домой.
   Дня за два до Дябкиного прихода ко мне на Слободку дали долгожданное электричество, которого мы были лишены почти год. Отпала, наконец, необходимость портить зрение, читая при коптилке. Правда, перед тем как вечером включить свет, нужно было так же тщательно, как и в начале войны, занавесить окно и дверь, чтобы не нарушать светомаскировку.
   Детекторный приемник потерял свое прежнее значение, так как появилась возможность перейти на ламповый. Однако мое намерение слушать его у Вильки, по понятной причине, оказалось несостоятельным. Но дело упрощалось тем, что теперь я, вероятнее всего, перестал быть для Миши Емельянова единственным источником радиоинформации. Вполне возможно, у него дома был свой приемник. Не зря же Дябка в этот раз, вопреки обыкновению, даже не спросил меня о московских новостях.
   За последние месяцы я уже привык к детектору и намеревался впредь пользоваться только им. Он меня вполне устраивал. К тому же я внушил себе, что с ним и безопасней, и возни меньше. А наш общий с Женькой ламповый, который я перед Вилькиным отъездом перенес к себе домой я решил отдать Женьке.
   На следующий день, примерно около двух часов, я вывел велосипед за ворота и поехал по указанному Дябкой адресу. Поравнявшись с Дябкиным домом, вдруг увидел, что снизу из-под моста по обеим сторонам улицы поднимаются мне навстречу немецкие солдаты. Их было много. Не торопясь, с интервалами в несколько метров, они шагали друг за другом по тротуарам со стороны Балковской. Каски, надвинутые на глаза, винтовки с примкнутыми штыками и даже противогазы в круглых рифленых металлических коробках - предвещали опасность, вызывали тревогу.
   Готовится облава, - подумал я. - Немцы и румыны устраивали их тогда часто. Теперь, если остановят и проверят мой груз, живым отсюда не вырваться. - Я притормозил, собираясь свернуть в сторону, но сворачивать было некуда. Слева и справа сплошные каменные стены. А немцы тем временем все так же размеренно шагали вверх по Городской. Они уже были не только передо мной, но и сзади. Поэтому развернуться и удирать, тоже было поздно. Бегство выглядело бы слишком явным и солдаты что-то, заподозрив, могли легко догнать меня пулей. На мое счастье, они появились на Слободке видимо не с целью облавы. Никто не убегал, никого никуда не сгоняли. Немецкие солдаты продолжали подниматься в сторону Базарчика, не проявляя агрессивности. Убедившись, что все спокойно, я отпустил тормоз и медленно, чтобы не привлечь к себе внимания, двинулся дальше.
   На Балковской свернул направо и поехал вдоль сточной канавы к Дюковскому саду. Когда я поравнялся с ним, сверху с Градоначальницкой неожиданно показался трамвай - первый во время оккупации. Увидев его, я был так удивлен, что даже остановился, и стал ждать, пока он спустится вниз. И лишь после того, как трамвай на Слободке исчез за поворотом, я снова сел на велосипед и, поднажав на педали, вскоре достиг Петропавловской улицы. Круто спускаясь с Молдаванки, она заканчивалась здесь, упираясь в Балковскую. Одолеть такой подъем на велосипеде было невозможно, и я пошел пешком, ведя велосипед рядом.
   Поднявшись на Косвенную, опять повернул направо. Прохожих на улице почти не было. Только со стороны Староконного рынка показался человек тянувший, впрягшись в нее, тяжело нагруженную двухколесную тележку, которую сзади, помогая ему, толкала женщина. А на противоположном углу у бодеги громко разговаривали, смеялись трое румынских военных. Они, наверное, только что, хорошо подзаправившись, вышли из нее, оставив дверь открытой. Я сел на велосипед и через пару минут был уже на небольшой, округлой Михайловской площади. Там под деревьями стояли несколько немецких военных грузовиков, охраняемых часовым. Когда я проезжал мимо, мне показалось, что он внимательно, даже подозрительно посмотрел на меня, но не остановил, а лишь проводил глазами до выезда на Михайловскую улицу. Удостоверившись, что первые номера домов начинались у площади, а нечетные слева, я поехал, держась левой стороны улицы. Длинная и скучная, она тянулась, как ненастный день. Куда ни глянь, всюду вереница неприглядных, типично молдаванских домишек, кое-где разрушенных немецкими бомбами и ни одной лавки или бодеги, которые хоть как-то скрасили бы это унылое однообразие.
   35-й номер я увидел лишь в самом конце Михайловской, там, где она упиралась в Мельницкую - на втором от перекрестка старом, длинном одноэтажном доме, зажатом между двумя соседними, такими же обшарпанными, но двухэтажными. Ворота были открыты настежь. Я завел велосипед в узкий двор, по форме напоминавший сильно вытянутый прямоугольник. По его периметру стояли, прижавшись друг к другу, мрачные, под стать фасаду, строения. Перед ними повсюду были крохотные палисаднички, огороженные штакетными заборчиками, окрашенными так давно, что определить их первоначальные цвета едва ли кто-нибудь смог.
   Двор был пуст. Пока я стоял, пытаясь сообразить, где может быть вторая квартира, к воротам подошла женщина, Воспользовавшись случаем, я обратился к ней за помощью. Вон там, - указала она на дверь совсем близко от меня. Я подвел велосипед к указанному палисаднику, и в это время рядом громко залаяла собака. Я снова остановился, полагая, что на лай кто-то выйдет, но двери оставались запертыми. Тогда, открыв калитку, я ввел велосипед внутрь, прислонил его к заборчику и постучал. Дверь мне открыла женщина средних лет. Я поздоровался и спросил:
   - Василий Макарович дома?
   - Сейчас позову, - ответила она.
   Через минуту из квартиры вышел хозяин, по возрасту ровесник моего отца и даже чем-то похожий на него. На нем была рубаха на выпуск с закатанными до локтя рукавами и калоши на босую ногу.
   - Чего тебе? - спросил он.
   Во избежание ошибки, которую в данном случае никак нельзя было допустить, я задал ему встречный вопрос:
   - Вы Василий Макарович?
   - Ну! И что из того? - лаконично ответил он.
   - Вам привет от Андрея.
   - Какого Андрея? Андреев в Одессе хоть пруд пруди.
   - Вашего племянника. Он уже выздоровел.
   - Теперь понятно, - сказал Василий Макарович и тихо спросил, - со Слободки?
   Я утвердительно кивнул головой и глазами показал на багажник велосипеда. Тогда он открыл прилепившийся к соседнему палисаднику сарайчик, завел туда велосипед, отвязал сверток с гранатами, развернул мешковину, раскрыл противогазную сумку и заглянул в нее, а я тем временем достал из велосипедной сумочки взрыватели. Затем Василий Макарович сдвинул в сторону стоявший в углу деревянный ящик с каким-то хламом. Поднял крышку небольшого тайника, опустил туда гранаты и взрыватели, снова закрыл крышку и поставил ящик на место.
   - Пусть пока тут полежат, - сказал он, а ты передай Андрею, что все будет в порядке.
   - Непременно передам, - согласился я, хотя с Андреем знаком не был, но знал, что это сделает Дябка.
   - Появится еще подходящий товар - привози, - уже громко сказал Василий Макарович, закрывая за мной калитку.
   Освободившись от опасного груза, я на обратном пути почувствовал себя значительно легче и свободнее. Однако, чтобы опять не проезжать перед не внушавшим мне доверия немецким часовым, не стал снова пересекать Михайловскую площадь - свернул на Дальницкую и по ней выехал на Балковскую. А там, поднажав на педали, вскоре уже поднимался на Слободку, где первым делом решил заскочить к Дябке и сообщить ему об успешно выполненном поручении. Когда он был у меня, то говорил, что еще пару дней задержится дома, и я почти не сомневался, что застану его. В Дябкином дворе встретил младшего брата моего приятеля Непку, который тут же выпалил:
   - А Дябки нету. Мама послала его за хлебом.
   - Значит, скоро вернется, - сказал я, прислонил велосипед к дереву и, присев на скамью, стал ждать. А Непка вертелся рядом. Он так выразительно поглядывал то на меня, то на мой бичиклет, что нетрудно было догадаться о его намерениях. Наконец, видимо, решившись, Непка попросил:
   - Валя, дай разок прокатиться.
   - А ты умеешь?
   - Еще как! Можешь Дябку спросить.
   - Ладно. Не будем его дожидаться. Бери, но только далеко не уезжай.
   - Не, я тут по Гофманскому. Пойдем, сам увидишь.
   - Делать мне больше нечего, только смотреть, как ты катаешься. Идем, я лучше перенесу велосипед через порог калитки.
   Непка, довольный, побежал отворять. В свои двенадцать лет он до седла толком не доставал, поэтому поехал по переулку стоя, просунув ногу через раму. Такая езда была явно неудобной, но Непка держался на колесах вполне уверенно.
   Не выйти ли мне на Городскую навстречу Дябке? - подумал я, - и в это время, держа под мышкой буханку черного хлеба, к воротам подошел он сам. Мы зашли во двор и Дябка, пожимая мне руку, сказал, - подожди! Сейчас занесу хлеб и выйду.
   Через минуту он снова был внизу и мы, как и накануне, устроились в саду.
   - Ну, как дела? - спросил Дябка.
   - Порядок! Отвез и сдал в собственные руки Василия Макаровича. Он просил передать привет Андрею. Мне неловко было сознаться, что я незнаком с ним, поэтому, рассчитывая, что это сделаешь ты, я обещал. Ты же его, наверное, знаешь?
   - Знаю ли я Андрея Вольсами! - воскликнул Дябка, - не только знаю, но и горжусь этим.
   - Странная фамилия, - сказал я. - А где ты с ним впервые встретился и чем он тебе так понравился?
   - Все очень просто, Валя. Андрей сосед Петра - брата Миши. Его мама живет на Польском спуске в 7-м номере, а Петя в 5-том. После женитьбы Андрей переехал к жене, но очень часто бывает у матери и обязательно заходит к Пете. Они однолетки, вместе росли и дружили. Вот Петя меня с ним и познакомил. А фамилия у него такая потому, что он грек.
   В 37-м его отца, который работал вместе с моим на 2-м судоремонтном заводе, арестовали. Одной матери трудно было воспитывать троих детей - у Андрея еще две сестры есть, поэтому он после шестого класса оставил школу и перешел в ФЗО. Получив специальность токаря, все время работает там же, где трудился отец. Во время обороны Одессы Андрей записался в ополчение. При бомбежке завода его здорово контузило, так что он даже попал в госпиталь. А когда в город вошли румыны, вернулся домой.
   Скажу тебе по секрету, у него на заводе, как и у Миши в порту, есть подпольная группа. Они с Мишей большие друзья и хотят объединиться.
   - Так что, выходит он тоже будет под началом Янковского? - спросил я.
   - Не думаю. Володе пока о Вольсами ничего не известно. Миша еще не говорил ему о нем. Андрей, Валя, замечательный парень - отчаянный, веселый, компанейский. Но все это слова. Чтобы о нем судить, его нужно увидеть - поговорить с ним.
   - Ты так увлеченно рассказываешь об Андрее, что я тоже хотел бы посмотреть на него.
   - Ну что ж, я тебе обещаю, что при случае обязательно познакомлю с ним.
  

XIII

   Вот уже скоро год как в городе хозяйничают оккупанты. Одни одесситы все это время горе мыкают, другие сравнительно быстро приспособились к новым условиям, и, судя по всему, чувствуют себя в Транснистрии совсем неплохо. Кстати слово "Транснистрия" (Заднестровье) впервые появилось 19 августа 1941 года - почти за два месяца до вступления немцев и румын в Одессу в Декрете главнокомандующего румынской армией маршала Антонеску. Так была названа временно отторгнутая у Советского Союза территория в междуречье Днестра и Буга, ограниченная на севере условной линией, проходящей через Могилев-Подольский и Жмеринку. В упомянутом декрете, в частности, говорилось:
   "Гражданам этой провинции будут предоставлены все гражданские свободы, за исключением права заниматься любого рода политикой... Будет установлена норма получения продуктов для населения".
   Управление Транснистрией осуществлялось губернатором Георге Алексяну через дирекции: Администрации и путей сообщения; Агрокультуры и экономики; Просвещения, культов и пропаганды; Здравоохранения; Финансовую.
   Резиденция Алексяну находилась в бывшем дворце Толстых - Доме ученых. Примария (руководство города) - в здании бывшей Городской думы, которое до ухода из Одессы Красной Армии занимал Обком КП(б)У.
   Порядок на территории Транснистрии обеспечивали жандармские легионы, жандармские комендатуры и посты, полиция, а также сигуранца (служба безопасности) и СС-И (специальная служба информации).
   В дополнение к Декрету от 19 августа Антонеску утвердил "Временную инструкцию для функционирования Днестровского жандармского инспекторства", в которой подробно расписал функции жандармерии. В инструкции было сказано:
   "Для обеспечения безопасности основывается жандармское инспекторство с резиденцией в г. Тирасполе... Провинция Транснистрия будет разделена на уезды, управляемые префектами, в распоряжении которых будут находиться одна или две жандармских роты из оперативных жандармских легионов... каждая рота будет разделена на взводы. Взвод будет размещаться в одном из сел, указанных командиром роты".
   Обосновавшись на завоеванных землях, румыны сразу разрешили и всячески поощряли частную инициативу - торговлю и предпринимательство. Налог с предпринимателей не превышал 15-20 %. Для сравнения вспомним, что сейчас в независимой Украине отнюдь не оккупанты, а родные украинские власти, с одобрения нами избранных президента и парламента, дерут с людей, пытающихся что-то делать, 50, а то и свыше 100 %, не считая других поборов и взяток чиновникам всевозможных служб.
   С первых дней оккупации начали работать пекарни и кондитерские. Как грибы после дождя, открывались магазины (часто комиссионные), рестораны, на которых иногда можно было прочесть "Только для немцев!", бодеги (закусочные), встречавшиеся в городе на каждом шагу. На рынках появилось много самых разных продуктов питания - были бы деньги. А вот их-то у большинства одесситов недоставало.
   23 октября 1941 года представители вузов Одессы в составе 72 человек посетили заместителя городского головы Видрашку с коллективной просьбой создать условия для возобновления работы учебных заведений. Забегая вперед, скажу, что после возвращения в город Советской власти этот визит им дорого обошелся. Посадили всех без исключения, и многие из них умерли в процессе так называемого следствия.
   В начале 1942 года открылся лицей при университете, куда принимались прошения о зачислении на учебу. Лицей помещался в бывшей гимназии на улице Конной, 46. Преподавали там университетские профессора и доценты.
   В середине сорок второго уже можно было посещать библиотеки, музеи, театры. Восстановили электростанцию и пустили трамваи. С сентября начались занятия в частных гимназиях с раздельным обучением для девочек и мальчиков. В корпусах медицинского института и института инженеров морского флота разместился Новороссийский университет. Издавались газеты с новыми названиями: "Молва", "Одесса", "Одесская газета", "Неделя", "Новое слово", "Мир", "Буг". "Смех", "Колокол", "Детский листок". Печаталась религиозная литература, получившая одобрение Редакционного Комитета Православной миссии, и даже открытки с изображением живописных уголков центральной части города.
   С памятника Воронцову на Соборной площади сняли доску со злой эпиграммой А. Пушкина, заменив ее короткой надписью: "Светлейшему князю Михаилу Семеновичу Воронцову".
   В православных храмах города и даже на Слободке в церкви Рождества Пресвятой Богородицы начали отправлять службы. Вышла в свет "Грамматика румынского языка для русских". Одновременно с нею появилось составленное Николае Ротару "Руководство для жителей Транснистрии, дающее возможность ориентироваться при незнании румынского языка..."
   Вот что примерно через месяц после начала оккупации Одессы, писали по этому поводу городскому голове Герману Пынте некий С. Лотоцкий и его компаньон Г. Данилов:
   "Идя навстречу желанию населения изучить румынский язык, авторы (А. Трофимов и С. Усачев) поставили себе целью создание учебника, излагающего в доступной форме все основные положения румынской грамматики". Далее следует обоснование актуальности знания румынского языка "для служащего, научного работника, адвоката, учителя, инженера, врача, студента, учащегося и вообще для всякого интеллигентного человека живущего и работающего в Транснистрии".
   Это было не единственное обращение названных компаньонов к городскому голове. Так, в новом прошении от 7 ноября 1941 года читаем:
   "Глубокоуважаемый Господин Городской Голова, имея в виду восстановление благосостояния и процветания родного города Одессы, мы обращаемся к Вам с покорнейшей просьбой разрешить нам открыть в помещении бывшего Портового клуба, находящегося на ул. Ланжероновской, N 2, ранее эксплуатируемого Союзом водников, Театр Миниатюр, дансинг и бильярдную. В данном помещении имеется следующий инвентарь: стулья, вешалки, костюмы, бильярдные столы, рояль и пианино. Мы надеемся, что Вы Господин Городской Голова, не откажете в нашем прошении о принятии участия в общей созидательной работе".
   А спустя пять дней, Лотоцкий испрашивает дозволения открыть дансинг, бар и буфет на ул. Греческой, 20. Получив разрешение, он назвал его Интимным театром.
   Сезон в "Интиме" начался в январе 1942-го года. В его репертуаре были обозначены: "Свадьба Кречинского" Сухово-Кобылина, "Турандот" Гоцци, "Жорж Даден" Мольера, водевили Чехова "Юбилей", "Медведь", "Предложение", Каратыгина "Вицмундир", Кони - "Муж всех жен", интермедия Сервантеса "Ревнивый старик". В январе 1943-го помещение Интимного театра было передано консерватории.
   3-го июля 1942 года здания Одессы вдруг украсили немецкими и румынскими флагами, а на улицах появилось много офицеров и солдат в парадной форме, сильно разукрашенных женщин явно румынок. Как выяснилось, в этот день оккупанты праздновали захват немцами Севастополя.
   К этому времени в городе открыли около полутора десятка частных кинотеатров. Готовился к началу сезона пострадавший в одной из бомбежек Одесский оперный театр (в нем было частично разрушено фойе со стороны Палерояля).
   Мой знакомый из слободской музыкальной школы, состоявший в оперной труппе статистом, рассказывал, что в день открытия театра, на котором присутствовало все городское румынское и немецкое начальство, после официальной части, когда пошел вниз театральный занавес, рухнула на сцену геральдическая композиция из немецкой свастики, румынского герба и государственных флагов "держав-победительниц". Оккупанты, несомненно, испытали огромный конфуз, а патриоты Одессы увидели в этом знамение грядущего конца присутствия завоевателей в городе, в котором ни на минуту не прекращалась тайная борьба с новыми хозяевами, о чем можно судить хотя бы по заметке в "Одесской газете" за 10 сентября. В ней было сказано:
   "Военно-полевой суд приговорил террористов из Одесских катакомб Екатерину Васину, Василия Иванова, Дмитрия Варигу, Ивана Петренко, Харитона Лебас, Шаю Фельдмана, Ивана Неизвестного, Дионисия Семберг к смертной казни. Ивана Тикалова, Евгения Гуля, Леонида Иванова - к 25 годам каторжных работ. Анну Варига, Марию Иванову - к 20 годам, Матрену Черняга - к 15 годам, Анну Черкасову - к 10 годам, Ивана Варига, Абрама Бухгалтера, Антония Боровского - к 5 годам каторжных работ".
   С появлением в городе электричества на Слободке тоже открылся кинотеатр - бывший "Старостина", названный румынами "Дачия". Администрация оккупантов нередко переименовывала некоторые здания общественного назначения. Так, одесскую Держдраму назвали Национальным театром, Станкостроительный техникум - Инструментальным и т.п. Кстати, в подвальном помещении техникума румынские дамы-благотворительницы устроили бесплатную столовую "Для бедных". Это было не единственное подобное учреждение. Я слышал еще, по крайней мере, о двух, где неимущим раздавали хлеб и обеды. Одно из них находилось на Херсонской, неподалеку от Украинского театра - чуть наискосок от него, второе в здании на углу Тираспольской и Старопортофранковской.
   Некоторым улицам возвратили старые названия: Ленина вновь стала Ришельевской, Розы Люксембург - Полицейской, Красной Гвардии - Торговой и пр. А трем главным присвоили совершенно чуждые одесситам клички. Кое-кто из пожилых горожан, возможно, еще помнит, что Дерибасовская одно время носила имя Фердинанда Лассаля, впоследствии оказавшегося оппортунистом, ратовавшим, о, ужас! за мирный, без мировой революции, переход от капитализма к социализму. Подобная крамола со стороны Лассаля закончилась тем, что из советской энциклопедии его выбросили, а Дерибасовскую назвали Чкалова. Теперь же румыны превратили ее в страда Антонеску. Карла Маркса переделали в Адольфа Гитлера, а Преображенскую (Красной Армии) в улицу Короля Михая Первого. Новое название получило и Куликово поле (площадь Октябрьской революции). Оно стало площадью "Освобождения".
   Войне не видно конца. Одесса находится в глубоком тылу у немцев. Отрывочные сведения о кровопролитных сражениях, происходящих где-то за тысячу километров от нас, узнаю по радио. Живем по-прежнему впроголодь, одеваться тоже не во что, но и к тому и к другому мы привыкли еще с довоенных времен. Главное - молодость берет свое. Как и все мои сверстники со Слободки, я полон надежд и энергии. Вопреки официальной версии, подтверждение которой легко можно отыскать в послевоенной художественной, исторической и мемуарной советской литературе, далеко не все на оккупированной румынами территории мечтали о скорейшем возвращении советской власти и рвались в подпольщики и в партизаны. Многие одесситы относились к этому крайне осторожно, а кое-кто даже враждебно. Горожане, и в первую очередь молодежь, стремясь в то трудное время выжить, искали приложение своим рукам, чтобы есть и пить. В частности, мне теперь иногда перепадала работа по ремонту электропроводок. Но не только о хлебе насущном думали парни и девушки. Одновременно они пытались, и это вполне естественно для молодых людей, как-то развлечься.
   Радиоприемники слушать запрещалось, так же как и собираться компаниями в частных домах и на квартирах. Единственным местом общественных развлечений на Слободке оставался кинотеатр. Фильмы, которые там изредка демонстрировали, были исключительно немецкие и, разумеется, без перевода. Поэтому к ним особого интереса не проявляли. Не очень привлекал молодых людей и эстрадный певец - некий, кажется Карпов, почти всегда предварявший демонстрацию кинокартин. Выходил он к рампе непременно в затрапезном платье - под босяка и хриплым, пропитым голосом исполнял куплеты под стать своему костюму. Приведу лишь несколько запомнившихся мне строчек:
  
  
  
  
  
  
   "На толчке Одессы-града шум и тарарам,
   Есть в продаже все что надо - барахло и хлам,
   Бабки, тряпки и картонки заняли проход..."
  
  
   и еще
  
   "Муха плавает в компоте,
   Спиридон лежит в болоте..."
  
   и дальше в том же духе, которые позволяют судить о художественном уровне репертуара певца.
   Случалось, перед началом фильма что-нибудь пел, аккомпанируя себе на аккордеоне, Жорка Тарута. А иногда к нам даже артисты из города приезжали и показывали на сцене кинотеатра небольшие инсценировки либо веселые водевили. Но не это привлекало слободских ребят и девчонок в здание кинотеатра. Главное, что их тянуло туда, вне всякого сомнения, были танцы под проигрыватель с мощным усилителем.
   Однажды в конце сентября сорок второго года я, Алка и Сережка направлялись в кинотеатр. Его, как и меня из бригады дяди Гриши, за что-то выгнали с работы. И он теперь тоже болтался без дела. По дороге Сережка почему-то вспомнил Левина.
   - Знаешь! - сказал он, - Михал Михалыча выпустили.
   - Да! И давно? Как же ему удалось выкрутиться? - спросил я у приятеля.
   - Удалось, как видишь. Он вообще о румынской тюрьме рассказывал любопытные вещи. Когда его посадили, там было много евреев, не только мужчин, но и женщин с детьми. Камеры иногда оставляли открытыми, и можно было переходить из одной в другую. Румыны позволяли посещать тюрьму торговкам продуктами питания. Евреев, которые могли откупиться, солдаты часто отпускали. Хотя это, в конечном счете, их не спасало.
   Один из тюремщиков сказал Михал Михалычу, что если у него есть деньги, то тюремщик будет ходить на рынок, покупать все что Михал Михалыч захочет. А следователь, занимавшийся его делом, оказался интеллигентным человеком, хорошо владеющим нашим языком, даже знакомым с русской литературой. Михал Михалыч спросил у него, читал ли он Анну Каренину и помнит ли, что там тоже был Левин - русский дворянин, а вовсе не еврей? Следователь ответил, что читал и помнит это и что лично он верит в невиновность Михал Михалыча, но посоветовал все же нанять адвоката, который поможет доказать ее в суде.
   Родители Михал Михалыча так и сделали, и адвокат легко убедил суд в том, что обвиняемый никакого отношения к НКВД не имеет, а чтобы избавиться от приписываемого ему еврейства, пришлось затребовать выписку из метрической книги в Херсонской консистории за 1907 год, подтверждающую, что Левин русский и православный.
   - Что ж, хорошо, что выпустили невинного человека. И давно ты его видел?
   - На прошлой неделе.
   - А что же он теперь делает?
   - С кем-то в долю открыл кондитерскую в Театральном переулке. Приглашал заходить. Обещал угостить пирожными.
   - Это подходит, - сказал я, - как-нибудь наведаемся, попробуем.
   - А меня возьмете? - спросила Алка.
   - Все будет зависеть от твоего поведения, - смеясь, ответил Сережка.
   Так за разговорами мы поравнялись с домом Алешкиной матери. Когда до кинотеатра оставалось не более полусотни шагов, из соседних с тети Милиными ворот вышла Нила с маленькой девочкой, Сергей Павлович и Янковский, которого я никак не ожидал здесь встретить. Проходя мимо, я поздоровался, а затем, оглянувшись, увидел, что муж Нилы и Янковский повернули на Рождественскую, а Нила с малышкой остались стоять на углу.
   - Идите! - сказал я Сережке. - Я догоню вас. - Затем подошел к Ниле и спросил, - кто эта славненькая девочка и как ее зовут?
   - Моя дочь Света, - приветливо улыбаясь, ответила она.
   - Сколько тебе лет, Светочка? - задал я вопрос девочке.
   - Четыле с половиной годика, - ничуть не смутившись оттого, что видит меня впервые, бойко прощебетала малышка.
   - Ваша дочка очень хорошенькая. Когда подрастет, у нее, наверное, от женихов отбоя не будет, - польстил я материнскому самолюбию Нилы и потом, как бы невзначай, спросил, давно ли она знает Янковского.
   - А чего ты им интересуешься? Он тебе нужен?
   - Нет, - ответил я. - Просто видел его однажды во дворе у Гридиных, и мне захотелось узнать, что он за человек.
   - Как тебе сказать? До того как Сергея Павловича назначили директором школы, он с Володей работал в Облоно. Володя часто бывал у нас. Потом его выдвинули 3-м секретарем обкома комсомола и он, видимо зазнавшись, стал заходить реже. А в этом году, когда пришел из плена, некоторое время жил в нашем доме. Муж относится к нему хорошо, но мне, откровенно говоря, он не нравится. Я его считаю человеком несерьезным - трепачом, одним словом.
   - Знаете, Нила, - сказал я. - Мы с вами в этом отношении единомышленники. Я с Янковским не знаком. Всего раз видел его. Но он мне почему-то с первой встречи показался неприятным. Я испытываю к нему пока ни на чем не основанную, однако вполне определенную антипатию. И если меня даже кто-нибудь попытается убеждать, что он хороший, я все равно не поверю и останусь при своем мнении. Мы поговорили еще о чем-то, после чего я пожал протянутую мне Нилой руку и побежал догонять своих друзей.
   Входной билет в кинотеатр стоил сравнительно дешево, поэтому танцы мы с Сережкой посещали не менее двух раз в неделю. Там всегда бывало много слободских и кривобалковских мальчишек и девчонок шестнадцати-восемнадцати лет. Кто постарше на танцы уже не бегали. Изредка заходили туда и румынские солдаты, только для того, чтобы поглазеть, как танцует слободская молодежь. Я не помню случая, когда бы наши девчонки танцевали с ними. А однажды у румын, наверное, появилось желание показать нам, на что они сами способны. Человек десять составили круг и исполнили молдавский жок.
   Все было бы хорошо, и я с Сережкой еще долго бегал бы на танцы, но спустя какое-то время у нас, скорее всего из-за девчонок, возникли шероховатости в отношениях с кривобалковскими парнями. Мы постоянно задирали друг друга, но так как число представителей враждующих сторон всегда было примерно одинаковым, до открытых стычек не доходило.
   И вот однажды так получилось, что в фойе кинотеатра, где мы танцевали, никого из наших с Сережкой сторонников не оказалось. Противная партия не замедлила этим воспользоваться. Нас начали намеренно задевать, нарываться на драку. И как следствие, в какой-то момент танцы вдруг прекратились, и я увидел, что посредине танцевальной площадки стоит растрепанный в оборонительной стойке Сережка, а вокруг него словно стая гончих, обложившая затравленного медведя, образовали замкнутое кольцо наши противники. Оказавшись вне этого кольца, я смог наглядно убедиться в существенном неравенстве в силах нападающей и обороняющейся сторон, и моментально сообразил, что нас непременно поколотят, но мысль оставить товарища в беде не могла даже прийти мне в голову. В полной уверенности в нашем обязательном поражении, я разогнался и вскочил внутрь круга.
   Отмолотили нас тогда здорово. Об этом свидетельствовали огромные синяки под глазами у обоих. Но дрались исключительно кулаками, поэтому серьезных травм ни он, ни я не получили. В этот день мы ушли с танцев посрамленными, но с твердой решимостью впредь обязательно рассчитаться со своими обидчиками.
  

XIV

   Как-то часов в десять утра, выйдя на Городскую, я увидел Эдьку Кудыменко, который шел сверху, наверное, из дому. Когда он поравнялся со мной, мы обменялись рукопожатием и пошли рядом.
   - Ты сейчас где-то работаешь? - спросил я Эдьку.
   - Нет еще. Все ищу что-нибудь подходящее, но пока не получается.
   - И я занят тем же...
   - Знаю, - прервал меня Эдька, - с одной работы выгнали, с другой сам убежал.
   - Откуда ты это взял? Я что-то не помню, чтобы рассказывал тебе такое.
   - Мне Олег говорил о твоих злоключениях.
   - Ты знаешь Олега?
   - Знаешь! Я с Олегом знаком раньше, чем с тобой. Мы оба три года подряд были в школьной секции гимнастов. Не раз вместе в соревнованиях участвовали и сейчас видимся.
   - Смотри ты! Это для меня новость.
   Тут мы подошли к Базарчику, и Эдька предложил мне:
   - Пойдем со мной, если хочешь:
   - Куда? - поинтересовался я.
   - Я договорился с ребятами встретиться. Хотим обсудить одно дело.
   - Какое дело если не секрет? - снова спросил я.
   - Не бойся, ничего страшного. Просто собираемся организовать театральную труппу. Потом найдем где-то помещение и возможно будем спектакли ставить.
   - Согласен. А идти далеко?
   - У тебя что, уже ноги заболели? Увидишь, - ответил Эдька в своей манере грубоватого высокомерия.
   Мы спустились на Балковскую, и, миновав Скидановский спуск, вышли на Сенную площадь. Дальше по Нежинской до Торговой. Затем повернули к морю, и, следуя по правой стороне улицы, дошли почти до пересечения Торговой с Софиевской. Там Эдька показал мне парадную дома. Мы вошли в нее, поднялись на второй этаж, и он позвонил.
   Дверь нам открыла девушка лет двадцати и сразу стала выговаривать Эдьке.
   - Ну что же ты опаздываешь? Все уже давно собрались. Мы же договорились на половину одиннадцатого.
   Она мельком взглянула на меня, не спросив, кто я, и зачем сюда явился, провела нас в просторную, светлую комнату с окнами на Торговую, в которой был только стол посредине и стулья. В комнате собралось около полутора десятка молодых людей обоего пола. Эдьку здесь, вероятно, хорошо знали. Меня же он не счел нужным представлять. Я молча устроился на свободном стуле и стал наблюдать за происходящим. Будущие актеры горячо спорили, обсуждая разные вопросы: предполагаемый состав труппы и примерный репертуар, распределение амплуа, возможность и варианты аренды помещения и многое другое.
   Пробыли мы с Эдькой в этом беспокойном коллективе, пожалуй, больше двух часов и за это время, насколько я помню, ни один из вопросов так и не решили. Когда мы вышли на улицу, я спросил Эдьку, как он относится к молодым людям и их затее. На что Эдька ответил:
   - По-моему, они просто болтуны. Ничего у них не получится. Так что нам с тобой впредь там делать нечего. Надо поискать что-то более основательное. А знаешь, - вдруг сказал он, - давай зайдем в русский театр. Попытаем в нем счастья, чем черт не шутит. Авось там что-то выгорит?
   Директора русского театра Вронского, мы нашли в доме на углу Новосельской и Дворянской, где теперь помещается музыкальное училище. Театральная труппа в те дни обрела там временное пристанище. Переговоры с директором вел Эдька. Я только молча присутствовал при этом. Их результат оказался неудачным. Вакансии в труппе отсутствовали и в ближайшее время не предвиделись. Так что ушли мы оттуда, как говорят, несолоно хлебавши.
   Совсем рядом была остановка 15-го номера трамвая и Эдька предложил прокатиться на нем до Слободки. А пока мы ждали трамвай, он спросил:
   - Ну, что там наши сейчас по радио передают?
   - А мне откуда знать? - ответил я, - я радио не слушаю. Тебе известно, что за такие штуки румыны могут и голову оторвать.
   - Брось трепаться, конспиратор! Мне Олег говорил, что ты его долгое время снабжал сводками Совинформбюро. И не делай удивленные глаза, потому что мы теперь с тобой в одной подпольной группе.
   - А почему же Олег мне об этом ничего не сказал?
   - И правильно сделал, что не сказал, Он совсем не обязан называть тебе всех, кто входит в группу.
   - Меня же он тебе назвал, а я только сейчас услышал, что ты с нами.
   - Может быть, он просто забыл сообщить тебе об этом, а может, посчитал, что не нужно. Но ты парень проверенный и я не вижу причин секретничать с тобой. Так что же все-таки из Москвы передают?
   - Ничего хорошего, - ответил я. - Где-то под Сталинградом идут тяжелые бои. Наши обороняются, а немцы лезут напролом. Вот собственно и все.
   Я решил при встрече с Дябкой непременно поговорить об Эдьке, но сказать по правде, был даже рад, что он тоже вошел в нашу группу. Я не сомневался, что Эдька станет для Миши Емельянова хорошим помощником. Пока я так размышлял, подошел трамвай, и мы вошли в вагон. Пассажиров было немного, и неожиданно для себя я увидел Витьку Высочина, стоявшего на площадке. Он тоже возвращался из города. Его лицо с широким лбом и чуть выдающимися скулами было черно от загара. Длинные, светлые, почти белые волосы касались плеч.
   Я сказал Эдьке, что встретил знакомого хлопца и останусь с ним, чтобы поговорить. Эдька кивнул головой в знак согласия, вошел внутрь вагона и сел на свободное место.
   - Где тебя носило столько времени? - спросил я Витьку. - Я тебя не видел почти полгода. Где ты прятался?
   - О! Об этом долго рассказывать - целая история.
   - А ты что, спешишь куда-то?
   - Нет, никуда не спешу.
   - Ну, тогда валяй, выкладывай свою историю. Страсть как люблю слушать истории - особенно интересные.
   На остановке возле Психиатрической больницы Эдька, простившись со мной жестом руки, вышел из вагона. Трамвай тронулся и через минуту уже приближался к Тодорова, где обычно выходил я, но на этот раз, желая поболтать с Витькой, а главное услышать, что он расскажет, я пропустил свою остановку и поехал с ним вокруг Базарчика. Мы вышли возле библиотеки на Училищной и направились по ней вверх. Шли медленно. Говорил один Витька.
   Примерно в апреле этого года, - начал он, - мне пришла повестка. Там было написано, что я должен немедленно явиться по указанному адресу для исполнения трудовой повинности, а я никуда не пошел. Через пару дней, утром за мной явился вооруженный румынский солдат. Он забрал меня, остановил на улице попутную машину, приказал мне влезть в кузов, сам сел в кабину и мы поехали куда-то в сторону учебного аэродрома. Минут через сорок машина остановилась у загородки из колючей проволоки со сторожевыми вышками. Вход в нее охранял часовой. Мой конвоир показал, чтобы я спрыгнул вниз, и завел меня внутрь. Это была большая, ровная, словно футбольное поле, площадь с одним единственным зданием барачного типа, которое я, наверное, потому что здорово хотел есть, сначала принял за столовую. Часть площади была вспахана. Там на грядках работали женщины: что-то садили. Румын направился к ним и, когда мы подошли, сказал их старшей, что привел помощника. Но я ей не понравился.
   - Кому он нужен такой замухрышка! - крикнула она, - только мешать будет. Забирай его себе. Пусть помогает ружье носить.
   Солдат потоптался на месте, не зная, что со мной делать, а потом отвел меня в самый конец загородки, дал в руки лопату и заставил рыть яму под уборную. Похоже, лагерь организовали недавно и ее еще не успели устроить.
   В обед я получил кусочек хлеба величиной со спичечный коробок, испеченного чуть ли не из опилок, и какую-то баланду. Из разговоров товарищей по несчастью узнал, что наш лагерь находится в районе совхоза Ульяновка, расположенного между Большим Фонтаном и Люстдорфом. Я подумал, что нужно будет как-то сообщить об этом маме, и снова принялся за рытье.
   В конце дня в лагерь стали приводить людей - мужчин и женщин, которые работали где-то, вне его. Об ужине никто даже не заикнулся, а когда стемнело, все ушли в барак и начали укладываться на ночлег. Я тоже пошел туда в надежде отыскать себе место. Внутри было темно - ни ламп, ни коптилок. Люди лежали на полу покотом, мужчины вместе с женщинами. Я долго ходил, пытаясь где-то приткнуться. Впотьмах опрокинул чье-то ведро. Меня обругали, и я решил оставить бесполезные поиски, отправиться к своей яме и устроиться на ночь там. Пошел, притащил и опустил в яму короткую, но широкую доску, которую приметил еще днем, и улегся на ней с намерением заснуть. Лежать было твердо - неудобно. К тому же ночь выдалась холодная, и я здорово замерз. Проканителившись так часа два, сказал себе, - какого черта я должен здесь мучиться? - Вылез наверх. Вокруг было темно и тихо. Слабо освещался лишь вход в лагерь. Я подполз под проволокой, выбрался из него и побрел в темноте по направлению к городу. Под ногами шуршала трава, потрескивал сухой прошлогодний бурьян. Мне все время чудилось, что вот-вот я натолкнусь на какое-то препятствие, и поэтому часто останавливался, но постепенно глаза привыкли к темноте, и я пошел увереннее.
   Когда румын подвез меня к этому лагерю, я обратил внимание, что неподалеку от загородки проложены трамвайные рельсы, и я, прежде всего, стал отыскивать их. К счастью, мне это вскоре удалось. Я пошел по трамвайному пути в полной уверенности, что он-то обязательно доведет меня к какому-нибудь знакомому месту. Так оно, в самом деле, и вышло. Линия привела в район железнодорожного вокзала, откуда я хорошо знал дорогу.
   Идти по городу было страшнее, чем по степи. Каждую минуту я мог напороться на ночной патруль. Я старался шагать как можно тише, но казалось, что мои шаги слышались за целую версту. По Старопортофранковской добрался до Градоначальницкой. Повернул налево и по ней вышел на Балковскую, а миновав Дюковский сад, около полуночи был уже дома.
   Увидев меня, мама сначала удивилась и обрадовалась. Но, узнав, что я сбежал, страшно испугалась. Оказывается, она знала подобный случай, который закончился плачевно. Один парень, тоже, как и я, убежал из лагеря. Вскоре за ним пришли румыны и так сильно избили, что он через короткое время умер. Поэтому мама потребовала, чтобы я немедленно уходил из дому, бежал к тетке в Дальник и оставался пока у нее.
   Как выяснилось позже, мама была права, заставив меня уйти ночью. Она не зря боялась. Потому что минут через двадцать после того, как за мною закрылась дверь, к нам явился комиссар "Луна" с солдатом. Их, скорее всего, позвали соседи, что жили напротив нас, - старики, обиженные Советами, и поэтому всячески помогавшие новой власти. Они знали, что меня утром увел солдат и теперь, увидев или услышав, что я вернулся в неурочное время, когда ходить по улицам запрещалось, как-то сообщили об этом в полицию. А может быть, даже сами привели полицейских и показали, как открыть нашу калитку, потому что "Луна", пытаясь захватить меня врасплох, тихо без стука проник во двор и внезапно оказался в комнате. Он допытывался у мамы, где я. Мать на все вопросы отвечала одно - утром сына забрали и где он сейчас, не знаю. Тогда "Луна" стал бить ее по лицу, потом схватил за горло и начал душить, от чего мама потеряла сознание. А когда пришла в себя, румын в доме уже не было.
   В общем, я послушался маму и снова ушел в ночь. Миновав больницу, направился к суперфосфатному заводу и дальше в сторону Дальника. Я у тетки бывал часто, поэтому дорогу знал отлично. Не один раз набирал у этого завода соли и ходил в Дальник менять ее на картошку.
   Однажды при выходе из города я видел, как румыны заставляли людей плотной цепью ходить по полю. Сначала я не понял, зачем они так делают. Только потом кто-то мне сказал, что это евреи, которых румыны набирают из тюрьмы, и таким образом проверяют, не заминировано ли поле.
   А в другой раз, когда я шел к тетке, меня нагнала легковая машина. Поравнявшись со мной, она остановилась. В машине ехали три немца. Один из них, что сидел на заднем сидении - наверное, их начальник, открыл дверцу и на чистом русском языке спросил:
   - Куда идешь- К тетке в Дальник, - ответил я.
   - Садись! Мы едем в том же направлении, подвезем тебя.
   Я сел на свободное место рядом с ним, и мы поехали. По дороге немец меня расспрашивал, кто я, где мои родители, чем я занимался раньше и чем сейчас. Я рассказал, что отца нет, что до войны учился в школе и перешел в 9-й класс, а теперь хожу в село, где живет тетя, и меняю соль на картошку. В Дальнике машина подвезла меня прямо к теткиной хате. Соседи, видевшие, с каким шиком я подкатил к ней, стали говорить, что тетин племянник, наверное, работает у немцев.
   Короче дорогу к тетке я знал, как свои пять пальцев и даже ночью никак не мог сбиться с нее. Миновав еврейское кладбище, сначала дошел до железнодорожного пути по-над посадкой, а потом и до известной мне развилки. Откуда, повернув влево можно было попасть в Маяки, а вправо - через Дальник в Беляевку. Свернув вправо, я часам к трем ночи - уже перед самым рассветом вошел в теткино село.
   Перед войной она работала там учительницей. Утром тетка повела меня к своему знакомому, который до оккупации ходил в каких-то руководящих работниках, а теперь румыны назначили его старостой. Тетка попросила, чтобы он выдал мне справку о том, что я где-то работаю. Но староста перетрусил и отказал ей. И я прожил у тетки до июля месяца, помогая ей на огороде, по сути, на птичьих правах. Наверное, я все-таки везучий. Ушел ночью из лагеря, прошагал чуть ли не через весь город, не встретив ни немцев, ни румын, снова ночью пришел в Дальник, в котором тоже за все время пребывания там никто меня не тронул.
   - А как в селе люди живут? Наверное, голодают, как и мы? - спросил я Витьку.
   - Тут ты ошибаешься. Живут нормально. По крайней мере, лучше, чем в городе. Румыны колхозы не распустили. Все осталось так, как и до войны, с такими же, как и раньше начальниками из местных. Поэтому народ ворует, как и при Советах, а колхозное начальство закрывает на это глаза. К тому же и свое хозяйство тоже большая подмога. В смысле еды я у тетки чувствовал себя намного лучше, чем дома. И все же в июле, рассчитывая, что прошедшие несколько месяцев срок достаточный, чтобы обо мне на Слободке забыли, я решил вернуться. Тетка собрала для меня две большие торбы с продуктами и я, повесив их через плечо, так что одна висела сзади, а другая спереди, отправился восвояси. При выходе из села мне встретился румынский офицер. Он остановил меня и стал спрашивать, кто я и куда иду. Я сказал, что гостил у тети, а сейчас направляюсь домой. Выслушав, он позволил мне продолжать свой путь, причем предупредил, чтобы не шел по дороге, так как неподалеку от Дальника сейчас производят ее ремонт и всех, кто проходит мимо этого участка, останавливают и заставляют там работать. До сих пор ума не приложу, почему он так поступил. Понравился я ему, что ли? Но, как бы там ни было, а я воспользовался его советом, пошел полем и вполне благополучно добрался на Слободку.
   - Да, действительно трудно понять, отчего к тебе с таким вниманием относятся немцы и румыны. То на машине подвозят, то об опасности предупреждают. Может у тебя и вправду какой-то секретный документ есть?
   - Ты что обалдел! - воскликнул Витька. - Какой еще документ? Думай что говоришь!
   - Ладно, не хорохорься. Я же пошутил. Рассказывай дальше.
   - С первых же дней я стал искать работу, - продолжил Витька, - Кто-то мне подсказал, что в Пассаже есть контора по найму. Я пошел туда, и меня без разговоров приняли разнорабочим, направив в бригаду, которая занималась тем, что отвинчивала трамвайные рельсы и должна была снимать металлические столбы для отправки в Румынию.
   Трамвайную линию мы начали разбирать в конце Французского бульвара, у самого спуска к морю. До войны туда ходил трамвай. Несколько сот метров рельсов сняли, а столбы были заделаны так прочно, что их надо было только взрывать, а значит портить. Поэтому, после нескольких безуспешных попыток отсоединить столбы от бетонных оснований эту затею оставили. Наша работа была тяжелой, трудоемкой, а так как платили сдельно, то заработок получался копеечный. Поэтому, потрудившись дней десять, я уволился и поступил на месячные курсы полеводов, которые тогда организовали в здании Сельскохозяйственного института. Никаких гарантий в смысле трудоустройства они не давали, лишь избавляли от трудовой повинности и преподавателей, и слушателей. А в начале сентября поступил в мореходное училище сразу на второй курс.
   - Интересно где ты берешь деньги, чтобы платить за учебу? - спросил я Витьку.
   - А я ничего не плачу.
   - Как так не платишь? Там что, бесплатное обучение?
   - Нет, не бесплатное, но меня приняли как льготника.
   - За что же тебе такая поблажка? Расскажи, может, и я попробую.
   - Понимаешь, - сказал Витька, - в селе Яски, где родилась моя мама, еще до революции с ней дружила дочь тамошнего помещика. Куда он делся, я не знаю, а мамина подруга при советской власти стала учительницей. Потом мама вышла замуж, и через несколько лет, когда уже появился я, мои родители переехали в Одессу. Прошло какое-то время, и сюда же перебралась Мария Герасимовна - так звали подругу мамы. Она нашла нас и по-прежнему поддерживала с мамой дружеские отношения. Перед тем как мне поступить в школу, Мария Герасимовна готовила меня в первый класс - учила читать и считать. Она ко мне всегда относилась очень хорошо. Мария Герасимовна получила отличное образование. Прекрасно владеет немецким, французским и молдавским языками. И вот теперь она взяла меня с собой и повела на Приморский бульвар. Там, в одном из домов, в который мы зашли со двора, помещалось дворянское собрание. Мария Герасимовна представила меня сыном раскулаченных родителей, и ей выдали справку, освобождающую Высочина от платы за обучение в мореходной школе. Дома мать рассказала об этой справке соседке, кстати, тоже из раскулаченной семьи, с которой дружила. А соседка потом долго уговаривала меня никому справку не показывать и никому не говорить о ней. Придут наши и, если узнают об этой справке, тебя обязательно посадят, - убеждала она меня. - Но я не послушался, отнес справку в училище, поэтому и не плачу.
   - Тебе, Виктор, здорово повезло, - сказал я. - Учись на радость матери. У меня, к сожалению, такой номер не пройдет. Я учиться не имею возможности, а если говорить честно, то ходить в школу сейчас - при румынах и желания нет.
   Когда Витька окончил свой рассказ, мы подошли к Котлеевской, но прежде чем разойтись по домам я сказал ему:
   - Ты впредь не пропадай так надолго.
   - Не буду. Теперь у меня нет для этого причин, - смеясь, ответил мой собеседник.
  

XV

   Сегодня по дороге к Алке, ко мне зашел Сережка. Он сказал, что, в Гофманском встретил Дябку, вернувшегося накануне из очередной поездки. Услышав, что Дябка приехал, я не стал дожидаться, пока он навестит меня. Вместе с Сережкой вышел из дому. А на Городской, пообещав, что может быть позже тоже зайду к Алке, направился в Гофманский к своему другу.
   Дябку я встретил на лестнице. Он спускался вниз.
   - Вот молодец, что пришел! - обнимая меня за плечи, сказал Дябка, - явись ты на пару минут позже, и я бы уже ушел из дому.
   - А куда ты направляешься? - спросил я.
   - Миша просил сходить в одно место, а потом Петра надо повидать. Составишь компанию?
   - С удовольствием, - ответил я. И мы с ним вышли за ворота. Денег на трамвай ни у меня, ни у него не было, поэтому отправились пешком. В городе нельзя было не заметить явных признаков какого-то праздника. Всюду висели румынские, немецкие и даже итальянские флаги. Многие балконы были украшены коврами. На улицах часто встречались люди с кружками. Они продавали флажки, собирая деньги для бедных.
   - Что сегодня за праздник у румын? - спросил я Дябку.
   - А ты разве не знаешь? Вспомни, какое теперь число.
   - По-моему, 16-е октября.
   - Правильно. Вот они и отмечают годовщину взятия Одессы
   - Точно! Веселятся, значит? Ну ничего, придет время - и мы попразднуем!
   - Еще как попразднуем, Валька! И хотя Красная Армия пока отступает, я в нашей победе абсолютно уверен.
   Обсуждая на разные лады эту тему, мы оказались у Привоза. Свернули на Пантелеймоновскую и направились в сторону Французского бульвара. Дойдя почти до улицы Белинского, остановились у дома под номером 10 и вошли в подъезд. Дябка сказал, чтобы я подождал его там, а сам свернул налево в тупичок, в котором, как я успел заметить, было две двери и три окна, расположенных совсем низко над землей. Двор, куда Дябка привел меня, заметно отличался от большинства одесских дворов. В нем отсутствовали обычные для них веранды на вторых этажах. Двухэтажные флигеля по трем сторонам двора больше походили на уличные фасады, а на фронтоне того, что располагался против ворот, я прочел число 1886, свидетельствовавшее о том, что этому дому почти шестьдесят лет.
   Небольшой флигелек, куда направился Дябка, очевидно появился в этом дворе значительно позже и своей скромной внешностью резко диссонировал с основным зданием.
   Я приготовился ожидать моего друга, но он сразу же вернулся и тихо сказал:
   - Быстро мотаем отсюда!
   - Почему? - спросил я.
   - Потому что заходить туда нельзя.
   - Куда?
   - В пятую квартиру.
   - С чего ты взял?
   - На окне условный знак - белая пеленка висит.
   Когда мы вышли на улицу, я спросил у Дябки:
   - А кто там живет?
   - Старшая сестра Вольсами Лена. Ее муж Леонтий, кажется, а группе Андрея. Ладно, ничего не поделаешь, придется зайти сюда в другой раз. А сейчас пошли к Петру. Миша поручил мне кое-что там взять.
   - А мы застанем его? Он же, наверное, сейчас на работе?
   - Нет. Петя должен быть дома. У них по случаю взятия румынами Одессы выходной.
   Мы вышли на Пушкинскую. Там в церкви только что закончилось богослужение, и из нее валил народ. С Пушкинской мы повернули на Греческую и по ней вышли к Польскому спуску. Я вспомнил, как Дябка говорил мне, что брат его зятя живет именно здесь. Подойдя к дому под пятым номером, мы через глухой, похожий на короткий туннель подъезд, вошли во двор - большой и грязный, по периметру которого на уровне вторых этажей тянулись традиционные для многих одесских дворов застекленные веранды. Дябка, наверное, у Петра бывал часто, потому что со всеми встречными здоровался. А с двумя парнями - одним взрослым, которого он назвал Сергеем и вторым помоложе - Степаном, он даже немного поболтал.
   Квартира Мишиного брата находилась в самом конце двора слева - на втором этаже. Мы по узкой, бетонной лестнице поднялись наверх, подошли к двери под номером 38, и Дябка постучал. Открыла нам смуглая молодая женщина - явно не русская.
   - Здравствуй, Клава! Петро дома? - спросил у нее Дябка.
   - Дома. Заходите, - ответила она.
   Мы вошли в небольшую чистенькую комнатку с одним окном, выходившим на веранду. У стола, вплотную придвинутого к окну, сидели двое мужчин. Увидев нас, они встали. Дябка подошел к ним, пожал каждому руку, и, указывая на меня, сказал:
   - Мой школьный друг Валька - свой хлопец.
   Один из них - худощавый, среднего роста с темными, почти черными волосами и замкнутым, даже угрюмым лицом, без всякого интереса взглянул на меня, и, обращаясь к своему товарищу, который был ниже ростом, плотный, широкоплечий с иссиня-черными вьющимися волосами, произнес:
   - Мы с тобой вроде бы всё обсудили?
   - Кажись всё, Петро, - ответил тот, и, обернувшись к Дябке, широко улыбнулся, обнаружив прекрасные белые зубы. Затем, хлопнув Дябку по плечу, спросил:
   - По-прежнему катаешься, Олег? Не надоело еще? Переходи лучше к нам на завод. И веселее будет, и пользы больше.
   - Надо подумать, - ответил Дябка.
   - Конечно, подумай, только не тяни долго.
   Я понял: худощавый - это Мишин брат, и про себя отметил, что братья совсем не похожи друг на друга. А тем временем гость Петра, обращаясь к нему, сказал:
   - Ну, я пойду. Забегу еще к Виктору Зотову.
   Он пожал всем руки и вышел во двор, а Дябка спросил Петра:
   - Тебе Миша говорил, что я приду?
   - Да, - ответил тот, - я уже приготовил. - Затем он достал из шкафа завернутый в плотную бумагу небольшой сверток и вручил Дябке.
   - Я, пожалуй, тоже не буду у тебя засиживаться, - сказал Дябка Петру. - Мы с Валькой сегодня чуть не весь город исколесили. Пора домой.
   - Вам виднее, - сухо ответил Петр, проводил нас до двери и закрыл ее за нами.
   Оказавшись на улице, Дябка спросил:
   - Знаешь, кто у него был?
   - Нет, конечно.
   - Это ж Андрей Вольсами!
   - Ну да! - удивленно воскликнул я. - Мне он очень понравился, а Петр какой-то чересчур, мрачный и не похож на Мишу.
   - Ты прав, они совсем разные. А молчаливый Петя, наверное, от рождения. Да и жизнь у него сложилась нелегкая. Он участвовал в финской компании, освобождал Западную Украину. Домой вернулся из армии всего за пару месяцев перед нападением немцев, а в первые дни войны снова был призван. Вскоре попал в плен. В декабре 41-го его вместе с другими пленными пригнали в Одессу. Их держали в школе на Льва Толстого. Оттуда он женщиной передал Клаве записку. Но когда она пришла в ту школу, их уже перегнали на Болгарскую, тоже в школьное здание. Клава ходила к нему на Молдаванку несколько раз. Часовому, который охранял пленных, понравились ее ручные часики. Она отдала их ему и еще две рубашки в придачу. За это солдат отпустил Петю. Управдом написал ему справку, что он из Одессы не уезжал, а Клава устроила мужа в порт, где сама работала. Петр, как и Андрей, высококлассный токарь.
   - По-моему, жена у него не русская? - спросил я Дябку.
   - Да, она армянка. Ее девичья фамилия Аганесян.
   Мы спустились вниз к Таможенной площади и дальше по Приморской дошли до Пересыпьского моста. Там влезли на железнодорожную насыпь, и, шагая по шпалам, часам к трем дня добрались до Слободки. Подойдя к своему дому, Дябка сказал:
   - Постой здесь пару минут. Я мигом. Отдам Мише сверток и назад.
   - Ладно, подожду, - ответил я.
   На нашей окраине, в отличие от города, ни флагов, ни других признаков румынского праздника не было. Только редкие прохожие на улице да румынский часовой, торчавший как обычно у проходной в суконную фабрику.
   Едва Дябка скрылся за воротами, как из их дома вышел какой-то парень - среднего роста, широкоплечий, года на три-четыре старше моего друга. На Городской, мельком глянув в мою сторону, он повернул к мосту, и в этот момент появился Дябка.
   - Сегодня ты меня провожаешь? - спросил я у своего друга.
   - Как всегда, но не далеко - не так как обычно. Хочу к Витьке Липскому зайти.
   - Я его тоже давно не видел - сказал я.
   - Тогда пойдем вместе, - предложил Дябка. - Да, к стати! Ты обратил внимание на человека, который сейчас от нас вышел?
   - Обратил, а что?
   - Это Вася Усатюк. Очень интересный хлопец. Вместе с Мишей работает. Он сейчас у Миши был.
   - Ты, по-моему, в каждом встречном способен найти что-нибудь замечательное и затем восхищаться им.
   - Нет, Валька! Этот парень вправду интересный. Миша мне о нем много рассказывал и даже познакомил нас.
   - И что же в нем интересного? - спросил я.
   - Ну, во-первых, до войны он работал с Андреем Вольсами на 2-м судоремонтном...
   - И теперь, конечно, в группе Андрея? - прервав Дябку, поинтересовался я.
   - Ошибаешься! Теперь он в порту с Мишей и состоит в его группе. С сорокового года учился в аэроклубе, а когда началась война, их эвакуировали в Воронежскую область в небольшой городишко Ровеньки. Там аэроклуб по чьему-то приказу расформировали, а ребят разослали кого куда. Василия с группой в 17 человек направили в Одессу. Добрались они сюда морем в начале сентября с очередным подкреплением из Крыма. Здесь в военкомате ничего умнее не придумали, как направить почти готовых летчиков в пехоту, в 25-ю Чапаевскую дивизию и сразу на передовую под Дальник. А там, как обычно в то тяжелое лето, винтовок - одна на двоих, патронов тоже в обрез. Их даже заставляли собирать оружие, оставленное после боя противником и своими погибшими товарищами. Вот тогда он, как и я, в свое время, по-настоящему узнал почем фунт лиха. Вася рассказывал, что к концу дня бойцов в ротах оставалось всего ничего. Но ему везло. Он даже не был ранен. Каждую ночь приводили пополнение, а с утра все повторялось. Но главные испытания были впереди. Началось с того, что вечером с 15 на 16 октября не привезли еду, которую раз в сутки доставляли, когда стемнеет. А позже, ближе к полуночи, корабельная и береговая артиллерия открыла бешеный огонь по позициям противника. Она лупила долго и, наверное, без корректировщиков, потому что снаряды рвались и в наших траншеях. Никто ничего не понимал. И только утром стало ясно, что начальство, не сказав людям ни слова, обрекло их на верную гибель.
   Я внимательно слушал Дябку, но мне трудно было поверить, что так могло быть на самом деле. Позже, уже побывав на фронте, перечитав много военных мемуаров, я узнал, что практика использования заслонов в больших и малых войнах дело обычное. Что арьергарды мера вынужденная. Но там, у людей чаще всего сохраняется надежда в последнюю минуту отступить, а значит остаться в живых. А главное, солдат, которые должны на пути наступающего противника прикрывать отход в тыл основной массы войск, всегда предупреждали об этом, не зависимо от того, добровольно или по приказу формировались группы прикрытия.
   Командование Приморской армии отступило от общепринятого правила. Уверенное в том, что оставленные в окопах все равно погибнут, оно, вероятно, решило не открывать им истинный смысл назначенной арьергарду роли. Хотя вполне могло предоставить последним защитникам Одессы пусть небольшой шанс на сохранение жизней. Если бы их вовремя предупредили, они бы возможно на час раньше, когда уже армия погрузилась на суда и ушла в море, и не было ни нужды, ни смысла удерживать позиции, покинули их, растворились в городе или на худой конец ушли в катакомбы. Почему этого не сделали, теперь уже никто, никогда не узнает.
   Причина, скорее всего, кроется в том же пренебрежении к простым людям, что и в случае с взрывом на Маразлиевской. Только там пожертвовали гражданскими людьми - здесь военными. И самое страшное, что приведенные факты отнюдь не единичные явления. Это была система. В чем читатель еще не раз сможет убедиться по ходу моей повести.
   Маршал Крылов в своей книге пишет:
   "В первый эшелон командарм включил Чапаевскую и кавалерийскую дивизии, во второй - 95-ю и 421-ю. Отвод войск предполагалось прикрыть арьергардами, оставшейся артиллерией, в том числе зенитной и береговой, а также огнем кораблей и флотской бомбардировочной авиацией".
   Рассказывая К. Симонову об эвакуации Приморской армии из Одессы, ее командующий (с 5 октября 1941 года) генерал Петров, в частности сказал:
   "Оставили на участках каждого батальона по взводу от роты. Им было приказано три часа сидеть, а спустя три часа уходить в порт".
   Однако генерал говорил неправду. В действительности, бойцам оставленным в качестве прикрытия отступавших войск, ничего не сказали о той роли, какую им уготовило командование. А ведь в каждой из двух последних оборонявших Одессу дивизий было по три полка. В каждом полку - по три батальона. В каждом батальоне по три роты. Таким образом, после ухода основных сил армии окопы занимали 54 взвода. Если даже считать, что все они потеряли в боях за город половину своего личного состава, то и тогда прикрытие насчитывало не менее тысячи человек.
   Без малого через двадцать лет после войны И. Азаров в своей книге "Осажденная Одесса" напишет:
   "Береговые батареи и 16-й зенитный дивизион должны были до последнего снаряда вести огонь, а потом подорвать материальную часть. Командующий эскадрой приказал крейсеру "Красный Кавказ" прекратить стрельбу по местам расположения противника. Стоять на внешнем рейде и ждать арьергардные части, которые начали прибывать в порт после часа ночи".
   И далее:
   "Все идет по плану. Главные силы производят посадку... Первые баркасы с бойцами арьергардных частей подошли к борту крейсера после двух часов... Шлюпки сделали несколько рейсов, и около 5 часов утра четыре шхуны с бойцами 161, 162 и 163 батарей, выйдя в море, взяли курс на Севастополь и Евпаторию".
   Откуда следует, что вроде бы в окопах никого не оставили.
   В книге В. Карпова "Полководец", посвященной И. Е. Петрову, которая появилась еще через четверть века, читаем:
   "Главные силы дивизий отошли спокойно; около полуночи снялись и отошли арьергардные батальоны. Петров постоянно проверял положение на передовой по телефону, разговаривал с командирами и представителями штаба армии...
   Около 2-го часа ночи начали грузиться на корабли и транспорты арьергардные части. Траншеи на переднем крае не остались пустыми, их заняли разведчики и подготовленные городским комитетом партии и райкомами партизанские отряды. Они вели пулеметный и ружейный огонь, создавая впечатление, будто бы окопы заняты войсками".
   Сам генерал Петров утверждает следующее:
   "15 октября, после захода солнца. В сумерках, основная масса войск бесшумно снялась с позиций и, быстро построившись в колонны, двинулась в порт. А через полтора-два часа части, которые прикрывали их, поддерживая на линии фронта редкий ружейный, пулеметный и минометный огонь, тоже снялись и двинулись в порт для погрузки. На линии фронта остались только группы разведчиков, которые продолжали имитировать огонь и жизнь войск в окопах. Но и те после полуночи на специально для этой цели оставленных машинах снялись и прибыли в порт".
   Здесь обращают на себя внимание слова генерала: "части, которые прикрывали их... тоже снялись и двинулись в порт". "Часть" это явно не взвод и даже не батальон. Это полк. Прикрытие же осуществляли не полки, а взводы. А о них-то Петров не говорит ни слова. Но он все же утверждает, что на переднем крае никого не осталось.
   Далее продолжает Карпов:
   "Когда двинулись корабли с главными силами, моряки предлагали следовать за ними и Петрову. Были подобраны для него лучший "морской охотник" и на всякий случай для страховки еще и быстроходный катер. Однако Петров заявил, что он пойдет, когда Одессу оставит вся армия. И только после выхода последних кораблей командующий армией Петров, член военного совета Кузнецов и начальник штаба Крылов с оперативной группой отошли от причала на предназначенном для них "охотнике"...
   После того как убедился, что на берегу не осталось никого из защитников Одессы, "морской охотник" двинулся к выходу из бухты и догнал боевые корабли, которые пошли вперед".
   Как складно и благородно представлено всё в изложении автора. Командарм, подвергая себя огромному риску, ждет пока "на берегу не осталось никого из защитников Одессы". Ни одного человека!
   И снова Крылов:
   "А там, где проходил наш передний край, всё не умолкала стрельба. Это вели огонь одесские партизаны - сменившие в окопах арьергардные батальоны, они обозначали, вводя в заблуждение противника, уже отплывшую в Крым Приморскую армию".
   Напомню читателю, что о партизанах шла речь в главе "Как обком партия собирался партизанить и что из этого вышло". И поэтому, нет нужды лишний раз доказывать, что никого они не сменяли в окопах, так как их там и близко не было. А о пехотинцах прикрытия, предательски брошенных в первых траншеях, почему-то никто из военачальников, будто сговорившись, не обмолвился ни словом.
   Лишь один Карпов в какой-то мере объясняет, почему людям из оставленного прикрытия не сообщили об эвакуации армии из Одессы:
   "Генерал Петров опасался, чтобы в такой ответственный период решение об эвакуации не повлияло на снижение стойкости войск. Могли возникнуть соображения: если приходится отсюда уходить, то зачем держать до последнего какой-то рубеж роты или батальона?"
   Отдавая распоряжение командирам дивизий, Петров неизменно требовал:
   "Ничто не должно показывать подготовку к эвакуации. Ведите себя так, чтобы ваши бойцы считали, будто мы готовимся к новому наступлению".
   И еще:
   "С начала отхода арьергардных батальонов усилила огонь наша артиллерия, особенно береговые батареи, которым нужно было выпустить по противнику все до последнего снаряды, а потом уничтожить орудия. Помогали огнем и боевые корабли, которые стояли поблизости... Траншеи на переднем крае не остались пустыми, их заняли разведчики и подготовленные городским комитетом партии и райкомами партизанские отряды. Они вели пулеметный и ружейный огонь, создавая впечатление, будто окопы заняты войсками".
   Обо всем этом Карпов пишет явно со слов генерала Петрова. Опять партизаны, но уже и какие-то разведчики. С партизанами ясно, а вот с разведчиками не очень. Ведь основная цель разведки - добывать сведения о противнике. В данном же случае, если Петров говорил правду, их присутствие на переднем крае было абсолютно лишено всякого смысла. Поэтому есть все основания полагать, что упоминание о них Петрова преследует единственную цель - скрыть неблаговидный собственный поступок.
   Но читаем дальше:
   "На линии фронта остались только группы разведчиков, которые продолжали имитировать огонь и жизнь в окопах. Но и те после полуночи на специально для этой цели оставленных машинах снялись и прибыли в порт".
   Как видим, партизанские отряды вдруг куда-то исчезли, и командарм Петров снова утверждает, что ни одного красноармейца на передовой не оставили. Однако послушаем, что говорит об этом человек, входивший в состав прикрытия. Для чего снова вернемся к рассказу Дябки о Василии.
   - Последние защитники Одессы, - продолжал он, - верили своим командирам, еще накануне утверждавшим, что ее ни в коем случае не отдадут врагу. И вот 16-го немногих оставшихся в живых, почти каждый, из которых был ранен, поразила необычная тишина. Впереди в нескольких сотнях метров, молча, в полный рост шли цепи румын. Позади - ни пушек, ни пулеметов, ни солдат. А у них лишь винтовки и те практически без патронов. Оборонять позицию не было никакой возможности, как впрочем, и смысла. Время, чтобы оставить окопы и незаметно для противника уйти в город, тоже истекло. И тогда они, наконец, поняли, какую участь уготовило им командование. - Последнюю фразу Дябка произнес, уже остановившись у Витькиной калитки.
   - Пришли, - сказал он. - Остальное доскажу тебе после.
   - Нет! - запротестовал я. - Давай заканчивай сейчас. Осталось, наверное, немного?
   - Не очень, - согласился Дябка. - Если ты настаиваешь, то пройдемся до нашей школы. Пока дойдем туда и вернемся, как раз успею.
   В общем, дальше произошло то, что неминуемо должно было произойти. Тяжело раненых румыны добили, а тех, кто мог передвигаться сам, собрали и без медицинской помощи, без еды и питья четверо суток вели в сторону Тирасполя. Под Парканами загнали в большой совхозный двор - рядом с кладбищем, на котором потом ежедневно закапывали умерших от ран.
   В первый же день Василий еще с одним парнем сбежали, но неудачно. Их увидел местный житель и сообщил полицаям. Беглецов поймали, вернули в лагерь и жестоко избили. А во двор пригоняли все новые партии пленных. Подержав там несколько суток, грузили в товарные вагоны и везли в лагерь-распределитель в Единцы за двести с лишним километров от Тирасполя. Оттуда Василия отправили в каменоломни возле села Паладия. Вскоре он заболел. Молодой организм помог ему встать на ноги, но он понял, что если останется здесь дольше, то непременно погибнет. Поэтому решил снова бежать. Договорился с семнадцатилетним пареньком, тоже участником обороны Одессы, и стал ждать удобного случая.
   В бараке на всех было лишь несколько пар обуви. И все же старший по бараку, с которым Вася поделился планом побега, позволил ему для такого случая взять две пары ботинок. - Бегите, вы молодые, - сказал он - Если повезет, останетесь живы.
   И вот на рождество, воспользовавшись беспечностью румын по случаю праздника, им удалось вечером незаметно ускользнуть из лагеря. Шли всю ночь. Первое село на пути оказалось молдавским. Но их там не выдали. Дали поесть и кое-какую одежду. Конец второй ночи застал беглецов у небольшого хутора. Заходить туда было страшно, однако усталость и сильный мороз заставили пренебречь опасностью. Решили, будь что будет.
   Хозяин хутора - молодой молдаванин принял их, накормил, предложил забраться на печь отогреться. Пробыли у него двое суток. Молдаванин предупредил, чтобы железнодорожную станцию обошли стороной, так как она охраняется солдатами, и что, перейдя колею, они встретят русское село, от которого до Днестра всего восемь километров. Рассказывая об этом добром человеке, Василий уверял, что будет помнить его всю жизнь.
   Так, совершая в основном ночные переходы, беглецы добрались до Могилев-Подольска. Зима выдалась суровая, а одеты они были плохо. Поэтому больше всего страдали от холода. На подходе к селу Островки Васин молодой спутник заболел и вынужден был остаться там. Но Васе повезло. Почти сразу же он повстречал своего тезку, тоже бежавшего из лагеря. С ним он и отправился дальше. Достигнув Котовска, его попутчик ушел в Новую Одессу, а Вася в конце февраля, теперь уже один, с обмороженными ногами, добрался домой.
   Пока он, таким образом, мытарствовал, к его маме пришел бывший сослуживец и сказал, что ее сын убит, и он сам похоронил Васю. Представляешь радость матери, уже оплакавшей сына, когда тот предстал перед ней живой?
   Опасаясь, что среди соседей может оказаться дурной человек, который сообщит в полицию о сбежавшем из лагеря военнопленном, он решил не оставаться у матери. С большим трудом прописался у знакомых тетки. Для чего пришлось собирать подписи, что он не еврей и не коммунист. Недели две просидел без дела. А в марте зашел к Петру, и тот предложил ему работу в порту. Но Вася отказался. Чуть позже на улице повстречал Михаила с Андреем, и они уговорили его пойти в мехамбар слесарем.
   Начиная с апреля, Миша с братом и Васей стали устраивать оккупантам неприятности. Они порезали ленту транспортера. Бригадир орал и плевался, утверждая, что только перед этим видел ленту целой. Он доложил об этом начальнику порта румыну, и тот угрожал всем троим расстрелом, называл их бандитами. Его едва удалось уговорить, с трудом доказав, что лента такой и была. В результате ее сняли, отнесли к шорнику, но после ремонта все-таки выбросили.
   Миша так смешно описывал этот случай, что я хохотал до слез, - сказал Дябка. - А еще как-то раз, когда румыны, привезя новые пасы и мощный мотор, собирались пустить в эксплуатацию северную часть мехамбара, Миша предложил ребятам помешать этому. Они втроем составили детальный план. Потом Петр и Василий проникли со стороны моря через окно в галерею, по которой предполагалось транспортировать зерно. Вася остался у окна на шухере, а Петя с гаечным ключом пошел к механизмам.
   По случаю предстоящего пуска на третьем причале собралось всё руководство порта: начальник Попеску, его заместитель Греку, главный диспетчер по погрузке Ткачевич и другие.
   Петр отдал болты редуктора, после чего они с Васей сбежали и, ныряя под железнодорожными вагонами, пробрались в мастерские. А тем временем в мехамбаре включили рубильник, редуктор сдвинулся с места и заклинил мотор, который тут же сгорел. Потом рассказывали, будто Греку, чтобы хоть на ком-то сорвать злость, ударил по лицу главного электрика. А Михаил с братом и Васей спустя немного времени испортили большие автоматические весы.
   После случая в мехамбаре Петра оставили там, и он еще долго занимался ремонтом выведенных из строя агрегатов, а Мишу и Васю перевели на аглоперегружатель. К концу лета к ним присоединились слесаря Леня Калинин и Ливерий Карпович, но из-за усилившегося контроля вредить стало намного сложнее.
   - Ну, теперь ты согласен со мной, что Вася необыкновенный парень? - закончив свой рассказ, спросил Дябка.
   - Как тебе сказать? Мне кажется, что сейчас люди, пережившие подобное, не такая уж редкость. Например, хотя бы ты сам. Но вообще хлопец он, судя по всему, стоящий и очень хорошо, что Вася в группе Михаила. А что было дальше?
   В поисках новых способов портить румынам жизнь Миша познакомился с лаборантом портовой лаборатории Иваном Григорьевичем Скумбрием, который до войны работал школьным инспектором, а на второй день после нападения немцев его мобилизовали и направили в Рыбницкий Укрепленный район. Потом он отступал, был ранен. Под Николаевом попал в окружение. Ночью ему удалось вырваться, а в конце октября он пришел в Одессу. На следующий день был кем-то выдан и арестован. Когда его вместе с другими задержанными вели по улице, жена и брат Ивана Григорьевича догнали колонну, что-то дали румынам и Скумбрия отпустили. А вскоре ему помогли устроиться в порт лаборантом. Познакомившись с ним, Миша сказал ему, что нужно заражать зерно, которое оккупанты отправляют из города, и тот согласился это делать.
   В это время мы снова подошли к Витькиному дому. Дябка постучал в окно. Витька выглянул и, увидев нас, вышел, открыл калитку и провел в свою комнату. Сначала мы говорили о всяких пустяках. Потом я спросил Витьку, что он сейчас делает, как выкручивается от трудовой повинности.
   - Торгую по мелочам на Базарчике, - ответил Витька, - а чтобы не дергали на трудповинность, поступил на курсы румынского языка.
   Затем речь зашла о войне. Я рассказал последние услышанные по радио новости: Наши в конце сентября предприняли наступление севернее Сталинграда. Нанесли противнику большой урон в живой силе и технике и этим помогли войскам, обороняющим город. И тут Дябка, обращаясь к Витьке, сказал:
   - Ты однажды намекал на оружие где-то тобой спрятанное. Есть люди, которым оно сейчас очень нужно. Надо им помочь, Витя.
   - Понимаешь, Олег, - начал Витька, - у меня действительно кое-что было. Перед тем как румыны вошли в Одессу, несколько работников милиции, среди которых был и мой двоюродный брат, оставили у нас две винтовки, три нагана, патроны к ним и пять гранат. Но в первые дни оккупации мама потребовала, чтобы я все это немедленно вынес от греха из дому. Я не мог ее ослушаться. Наганы и гранаты положил в ведро, прикрыл тряпьем и закопал в неоконченной постройке напротив дома Леньки Лосинского. А винтовки вынес ночью на свалку и забросал мусором. Вскоре ко мне обратился Ленька с вопросом: нельзя ли где-то достать оружие? Я ему сказал, что можно, и объяснил, где все спрятал, А когда на следующий день зашел туда, чтобы проверить, там уже ничего не было.
   - А что, Ленька в подпольной организации? - спросил Дябка.
   - Понятия не имею, - ответил Витька. - Знаю только, что к ним часто приходит румын из полиции, но всегда в штатском. Думаю, что он, скорее всего, пытается ухаживать за Ленькиной сестрой - Людмилой, поэтому и шастает туда.
   - А зачем же еще? - согласился я. - У них в доме одни женщины. Правда, Ленька мне как-то говорил, что делает там кожу. И очень может быть, что румына интересует не Людмила, а кожа.
   - Черт его знает - возможно, и так, - не стал возражать Витька.
   Я чувствовал, что Дябка явно разочарован. Ни Ленькины сестры, ни кожа его, конечно, не интересовали, и вряд ли он одобрял то, как Витька распорядился оружием.
   - Жаль, что ты всё выбросил, - сказал Дябка. - Честно говоря, я на тебя рассчитывал. Винтовки, конечно, не в счет - они слишком громоздки, а наганы и гранаты пригодились бы. Но что поделаешь? Как говорят: на нет и суда нет. Буду искать в другом месте.
   Когда мы с Дябкой вышли от Витьки, я сказал, чтобы он не слишком расстраивался из-за этой неудачи и пообещал ему поговорить об оружии со знакомыми надежными хлопцами.

0x01 graphic

Жора Вороненко
(1942)

0x01 graphic

Михаил Емельянов
(1940

0x01 graphic

Василий Усатюк
(194

0x01 graphic

Леня Лосинский
(1941)

   - Обязательно, Валька, поговори! Авось и в самом деле что-нибудь найдешь.
   К Женьке Нестеруку, Жорке Ляхову, Эдьке Корникову обращаться по этому вопросу не имело смысла, так как я отлично знал, что ни у кого из них ничего нет. Витька Высочин мне как-то рассказывал, что утром 16-го октября он с несколькими пацанами, в овраге у нашей школы, где во время обороны города стояла зенитная батарея, нашел брошенные винтовки и патроны. Они подобрали их и стали палить по фарфоровым чашкам на электрических столбах. В это время от железнодорожной насыпи на Слободку шли женщины, которые обругали их, заставили прекратить стрельбу и побросать винтовки снова в овраг. Поэтому Витька тоже отпадал. А если бы Высочин и сохранил винтовку, то она, как и моя собственная, по крайней мере, сейчас, все равно была ни к чему. И тут я решил попытать счастья у Васьки Мороза. Вдруг у него что-нибудь есть, - подумал я. Нашел Ваську опять в машинном отделении и без всяких околичностей спросил, не знает ли он, где можно достать оружие.
   - Знаю, - ответил он. - У меня в надежном месте спрятаны две винтовки с сотней патронов.
   - Нет, - не скрывая досады, сказал я. - Винтовки не годятся. Их в кармане не спрячешь.
   Из разговора с Васькой я к своему удивлению узнал, что он, как и Витька Высочин, поступил в морское училище, а главное, тоже не платит за обучение. Однако не стал спрашивать, почему и его освободили от платы, так как мысли мои в тот момент были заняты совершенно другим.
   Возвращаясь, от Васьки домой, я, признаться, уже не знал, кому бы еще задать интересующий меня вопрос. Но проходя по Романовской мимо дома Жорки Вороненко, решил и с ним поговорить на эту тему. На мой стук в окно выглянула его мать. Она поняла, кто мне нужен, и через минуту на улицу вышел Жорка. Мы с ним не были задушевными приятелями, да и знакомство наше началось лишь прошлым летом, но он почему-то с первого дня внушил мне полное доверие и теперь я без долгих предисловий сказал ему:
   - Жорик, есть люди, которые не только ненавидят румын и немцев, но кое-что делают для того, чтобы скорее вытурить их отсюда. Им надо помочь. Как ты на это смотришь?
   - А с чего ты взял, что я против? - чисто по-одесски вопросом на вопрос ответил Жорка. - Давай короче! Что от меня требуется?
   - Сейчас ничего. Они пока заготавливают оружие. У меня были гранаты, и я их отдал. Если ты случайно знаешь, где что-то можно достать, помоги.
   Жорка, опустив голову и глядя себе под ноги, молчал, видимо, обдумывая мою просьбу, а затем, после довольно длительной паузы, сказал:
   - Да! В таком деле оставаться в стороне вроде бы неприлично. Попробую что-нибудь сообразить, в прошлом году из-за цацек, о которых ты завел разговор, я чуть было здорово не влип.
   - А что у тебя случилось? - спросил я моего соседа.
   Я считал его парнем немногословным - даже молчуном, но он оказался прекрасным рассказчиком. В подтверждение привожу услышанную от него историю:
   - Это было прошлой зимой, - начал Жорка. - День, который, наверное, запомнится мне на всю жизнь, клонился к вечеру. Наступили ранние зимние сумерки. Близилось время зажигать в комнате коптилку - фитилек из ваты, опущенный в блюдце с постным маслом. Экономя масло, мы пользовались коптилкой только с наступление полной темноты и на короткое время.
   - Жора, закрой ставни, - попросила мать, - и хорошо проверь, чтобы не осталось щелей. Говорят, румыны, увидев свет, стреляют по окнам без предупреждения. Я выполнил мамину просьбу, а она, чтобы не тратить лишнюю спичку, зажгла от огня в плите лучину и перенесла огонек на стоявший на столе самодельный светильник. Затем снова вернулась к плите, на которой готовила еду. Как тогда питались, тебе не надо рассказывать. Ели обычно раз в день, постоянно находясь в ожидании этого "раза". Мы с отцом сидели у стола и почти не разговаривали. Было слышно, как в плите потрескивают горящие дрова. Тепло от нее, отблески пламени на стене, закрытые ставни создавали обманчивое ощущение безопасности. Казалось, мы были полностью отгорожены от внешнего мира, надежно защищены от него стенами нашего дома и в то же время каждый из нас отчетливо сознавал призрачность этой защиты, каждую минуту ждал, что вот-вот могут послышаться тяжелые шаги за окнами, и раздастся требовательный стук.
   - Сегодня на Базарчике говорили, будто двух румын ухлопали, - сказал отец. - За них, кажется, опять расстреляли заложников.
   Мать у плиты горестно вздохнула, и, обращаясь, то ли к отцу то ли Богу, спросила, - что же это делается? Как жить дальше?
   Отец ничего не ответил. Я тоже молчал, потому что и я не знал, как дальше жить, но в отличие от отца и матери почему-то твердо верил, что со мной, с моей мамой, с батей ничего страшного не должно случиться, и поэтому был спокоен.
   А между тем, как ты помнишь, в городе каждый день появлялись новые грозные приказы, за невыполнение которых грозил расстрел. В то время, пожалуй, никто из одесситов не был уверен в завтрашнем дне. В том числе и мои родители. Я это прекрасно видел и понимал. Однако мне лично всё происходившее не казалось таким безнадежным. Не может быть, чтобы такое продолжалось долго, - думал я. - Скоро жизнь обязательно наладится. Немножко неспокойно на душе становилось лишь при мысли о тайнике во дворе, в котором были спрятаны четыре пистолета и несколько гранат. Я нашел их за Новым кладбищем у большого оврага, где не раз бывал до войны, когда лазал с пацанами по катакомбам. В него выходит подземный коридор, в котором во время бомбежек ночевала почти вся Слободка. Мы с Колькой Бондарем пришли к этому оврагу 16 октября рано утром, потому что слышали, как накануне в той стороне что-то взрывали. Не трудно было догадаться, что там наши саперы, перед тем как оставить город, уничтожали военное имущество, которое не могли увезти из Одессы. Мы считали, что взрывать удобнее всего именно в овраге, и решили это проверить. Но когда подошли к нему, никаких признаков взрывов не увидели. Оказалось, что взрывали в сотне метров правее оврага, в большой яме, которую мы тоже хорошо знали, так как нередко пользовались известным многим слободским пацанам узким лазом в катакомбу на одном из ее склонов. Из ямы еще не успел улетучиться резкий запах сгоревшего пороха. На дне что-то дымилось. Везде валялись куски искореженного железа, винтовок, металлических коробок, противогазов. Мы набрали в карманы винтовочных и автоматных патронов и уже собирались уходить, когда у самого основания ямы увидели обгоревший сверху ящик с пистолетами. А метрах в десяти от него лежал еще один, перевернутый набок с сорванной крышкой, в котором были гранаты без взрывателей. Часть из них вывалилась из ящика и лежала на земле. Это была замечательная находка. На такую удачу мы просто не рассчитывали.
   Вооружившись пистолетами и гранатами, выбросив ненужные теперь винтовочные патроны, на всякий случай еще раз обошли яму и довольные своей находкой отправились назад. По дороге через кладбище горячо обсуждали детали нашей утренней вылазки, а на Романовской, условившись о встрече после полудня, каждый отправился в свою сторону.
   Придя, домой с завернутым в снятую с себя куртку "богатством", я, прежде всего, выяснил, есть ли кто-нибудь во дворе. К счастью, мама с батей, как потом выяснилось, были в доме рядом, а соседка - тетя Таня уехала к своей матери.
   Во время обороны города у нее еще снимал комнату какой-то мужик, которого я видел редко и хорошо запомнил, наверное, только потому, что он был ярко рыжий. К нему захаживала молодая женщина лет тридцати - некрасивая, развязная и вообще какая-то неприятная. Кажется, рыжий крутил с ней любовь. Навещала она его даже в комендантский час. У нее был специальный пропуск, чтобы ходить по городу в ночное время. Перед тем как в Одессу вошли румыны, они оба вдруг куда-то исчезли. Соседи поговаривали, будто рыжий и его подружка оставлены в городе для работы в подполье. Может это и правда, не знаю. Главное, что во дворе никого не было.
   В общем, я смог спокойно устроить хороший тайник, так как твердо решил, что с пистолетами и гранатами ни за что не расстанусь. Ты сам понимаешь, что в семнадцать лет отказаться по собственной воле от неожиданно оказавшегося в руках оружия невозможно. Короче, я стал усиленно шевелить мозгами, соображая, как получше спрятать свой арсенал. После кроткого раздумья взял в сарае лопату, выбрал под забором, отделявшим наш двор от двора Миши Помазана, подходящее место - недалеко от туалета, быстро вырыл яму, сложил туда, предварительно обильно смазав солидолом, тщательно завернутые в тряпки, а потом в рубероид пистолеты и закопал. Затем старательно разровнял землю, утоптал ногами и присыпал золой. Гранаты и патроны засунул в сарае под крышу. Закончив работу, облегченно вздохнул оттого, что успел управиться до прихода родителей. Мне казалось, что я очень хорошо всё устроил. А что будет, когда в город придут румыны и немцы, я не думал. Оккупантов я еще не видел и поэтому не боялся. Правда, потом иногда закрадывалось сомнение в достаточной надежности тайников, но такое случалось редко.
   Итак, наступил обычный вечер второго месяца оккупации - тоскливый и тревожный. Крошечный язычок пламени коптилки слабо освещал комнату неровным дрожащим светом, отчего причудливые тени на стенах, постоянно менявшие свое очертание, казались живыми. Мама у плиты помешивала в казане мамалыгу, которая тоже тогда была не каждый день и, наверное, не в каждом доме. Закончив готовить, она принесла казанок к столу и вывернула его содержимое в большую тарелку. Мамалыга выглядела удивительно аппетитно. От нее шел вкусно пахнувший пар. В чайнике на плите закипала вода. Значит, мама собиралась потчевать нас еще и чаем. Мы с отцом ожидали, когда она каждому отрежет его порцию. Торжественная тишина ожидания нарушалась только тиканьем "ходиков" на стене.
   Внезапно за окном послышался шум подъехавшей к нашему дому автомашины. И почти сразу же раздался громкий стук в ворота. Стучали требовательно сапогом или прикладом винтовки. Переглянувшись с отцом, я хотел пойти к воротам, но он остановил меня, и вышел во двор сам. Через несколько минут в комнату вошли румынский офицер, человек в штатском, два солдата и последним отец.
   Офицер, высокий, худощавый с узким бледным лицом, на котором выделялись густые темные брови, маленькие глубоко сидящие глаза и еще, пожалуй, слишком тонкие, презрительно сложенные губы. Солдаты - один коренастый, плотный с круглой, смуглой простецкой физиономией, с короткими усами, в каске. Второй чуть повыше с заурядной, совершенно не запоминающейся внешностью. Самым примечательным в нем была разве что высокая серая папаха на голове.
   Человек в штатском пришел сюда явно не по своей воле. Невысокого роста, грязный, худой, с давней щетиной на щеках. Он скорее походил на подростка, чем на взрослого, хотя лет ему было, наверное, около тридцати, а может и больше. На нем была стеганая фуфайка, на голове зимняя шапка, помятая и такая же грязная, как и все остальное, на ногах стоптанные солдатские ботинки. Выглядел он усталым и замученным. Левая щека вспухла. Под глазом виднелся большой кровоподтек. Но на его лице не было страха. Оно выражало скорее тупое безразличие и покорность. Если бы не очень уж заметные рыжие волосы я, скорее всего, никогда бы не узнал в этом человеке тети Таниного постояльца. Он так сильно изменился, что узнать его можно было только с большим трудом. Прежними остались лишь волосы, хотя и грязные, но такие же ярко рыжие, как и раньше.
   Офицер оглядел комнату, и, указывая на нас с мамой, на корявом русском языке спросил у отца, - кто это?
   - Моя жена и сын, - ответил он.
   - Кто еще есть?
   - Больше никого, - сказал батя.
   - Хорошо. Одевайся! Пойдешь с нами, - приказал румын.
   Отец оделся, и они вышли во двор. Я тоже, надев шапку и накинув пальто, последовал за ними.
   Днем шел снег. Он укрыл всё вокруг белым плотным ковром. Наверное, поэтому, несмотря на вечерний час, каждый предмет во дворе был виден достаточно отчетливо.
   - Где? - громко спросил офицер у рыжего.
   - Там, - ответил тот и показал рукой в сторону забора, под которым я устроил свой тайник.
   Румын потребовал у отца лопату и лом, а когда батя вынес их, вся группа направилась к забору. У меня внутри стало холодно и неприятно засосало под ложечкой. Вот так влип! - подумал я. - Видимо рыжий каким-то образом узнал, где я зарыл оружие, и привел сюда полицаев. Если найдут, то расстреляют не только меня, но и батю, хотя он ни о чем понятия не имеет.
   Пока я лихорадочно пытался сообразить, откуда рыжему стало известно о моем тайнике, что делать дальше, как выйти из смертельно опасного положения, рыжий начал рыть землю, но к величайшему счастью не там, где находился мой тайник, а в полутора метрах левее. У меня отлегло от сердца.
   Замерзшая земля была тверда, как гранит. Под ударами лопаты и лома летели искры, но результат оказался ничтожный. Скоро рыжий выдохся. Ему стали помогать солдаты, однако дело всё равно почти не двигалось. Так они провозились около часа. И тогда офицер приказал прекратить бесполезную работу.
   Что еще? - спросил он у рыжего.
   Тот с солдатом - тем, что был в каске, пошел в сарай и вынес оттуда сверток. Когда его развернули, в нем оказалась ракетница и больше десятка ракет. Потом он подвел их к дворовому туалету и что-то сказал румыну. Офицер заглянул внутрь.
   - Сейчас не будем, - заявил он. А потом, обращаясь к моему отцу, приказал, - туалет не трогать - не выгребать, - и пообещал снова приехать, когда потеплеет.
   На следующий день, как только мама с отцом куда-то ушли, я взял зубило, тяжелый молоток, лопату и отправился к своему тайнику. Яма, в которой осенью закопал оружие, к счастью, была мелкой, поэтому часа за полтора я вырыл его и перепрятал в другое более надежное место уже не в нашем дворе.
   Примерно в апреле румын с рыжим в сопровождении двух других солдат снова пожаловали к нам. К месту, где пытались рыть зимой, они почему-то даже не подошли. Все их внимание теперь сосредоточилось на дворовой уборной. По приказу офицера я сделал черпак и рыжий начал выбирать содержимое выгребной ямы. Наконец он извлек оттуда небольшой сверток и когда развернул его, там оказались два смазанные пистолета ТТ. После этого непрошеные гости, забрав с собой рыжего с пистолетами, уехали уже окончательно.
   - Вот так я чуть не погорел из-за своего клада, - закончил Жорка. - Но это в прошлом. А если говорить по делу, то я согласен с тобой поделиться. Зайди ко мне через пару дней. Все будет готово.
   - И на что можно рассчитывать? - спросил я.
   - Три пистолета и четыре гранаты тебя устраивают?
   - Вполне! На днях буду у тебя как штык.
   Жорка свое обещание выполнил. Ровно через два дня я опять зашел к нему и получил все, о чем мы договорились. Дома, рассматривая пистолеты, убедился, как он был прав, говоря о семнадцатилетних мальчишках и оружии. У меня тоже появилось огромное искушение оставить себе один пистолет. Я прекрасно понимал, что, совершив такое, поступил бы нехорошо, прежде всего, по отношению к Дябке. И все-таки только с большим трудом отказался от этого намерения.
   Гранаты, пистолеты и больше двух десятков патронов к ним, опять спрятал на чердаке и поспешил к Дябке, намереваясь сообщить ему об удачно выполненном поручении. Однако не застал своего друга дома. Он в очередной раз был в отъезде. А так как обращаться к Мише, по условиям конспирации, я должен был опять же через Дябку, то мне ничего не оставалось, как сказать Непке, чтобы он, как только вернется брат, передал ему, что у меня его ждет приятная новость.
   После возвращения Дябка тотчас же пришел ко мне и когда я рассказал ему о своей удаче, воскликнул:
   - Вот это сюрприз! Честно говоря, я не очень верил в твои возможности, - лукаво улыбаясь, сказал Дябка. - Считай, что ты сделал мне прекрасный подарок ко дню рождения. А как и где тебе удалось всё это раздобыть?
   - У своего соседа - надежного хлопца. Вряд ли ты его знаешь. Он не из нашей школы.
   Спустя несколько дней, переговорив с Мишей, Дябка передал мне его просьбу снова съездить на Молдаванку к Лисогорову и отдать оружие ему. Я выполнил ее уже без приключений. А Василий Макарович на сей раз встретил меня как старого знакомого, и наше свидание обошлось без паролей и отзывов.
  

XVI

   Наступила вторая военная зима. Я по-прежнему болтался без работы, надеясь в случае чего отделаться от румын справкой из гимназии, которую продолжал бережно хранить. Однажды в конце декабря мы с Сережкой зачем-то оказались в городе. Там зашли к его знакомому, послушали патефон и выпросили на время две пластинки. На одной были записаны "Молись, кунак" и "Дорогой длинною" Вертинского, на другой "Татьяна" и "Кавказ" Лещенко. Побродив немного по улицам и уже возвращаясь домой, на Коблевской - у входа в цирк, увешанного огромными яркими афишами, вдруг увидели группу молодых парней и взрослых мужчин, что-то горячо обсуждавших. Чтобы узнать, зачем они собрались, мы подошли к ним. Как выяснилось, всё обстояло просто. Оказывается, примерно через полчаса в цирке должно было начаться второе в этот день представление, состоящее из состязаний по боксу. А собравшиеся - любители этого вида спорта, еще до начала борьбы живо обсуждали шансы на победу участников предстоящих боев. Мы с Сережкой тут же вспомнили свой одноперчаточный бокс в Алешкиной квартире, и нам страшно захотелось посмотреть на настоящее соревнование. Для этого, прежде всего, надо было купить билеты. У касс, где повсюду на стенах висели зеленые анонсы о боксе, обшарив карманы и подсчитав чудом уцелевшие пфенниги, мы наскребли на два самых дешевых билета - на галерку и, приобретя их, вошли внутрь. Здесь пахло конюшней, тырсой, которой посыпают арену, и еще чем-то особенным, волнующим, присущим только цирку.
   Взобравшись на самую верхотуру, устроились на своих местах и как всегда при посещении цирка, как будто впервые, стали с интересом разглядывать бархат на барьерах и канатах, отделяющих проходы, позолоту на боках лож, белые столбы с прибитыми к ним щитами, где были изображены лошадиные морды, клоунские маски и какие-то вензеля. А вверху под куполом, подтянутые на блоках, холодно поблескивали сталью и никелем гимнастические машины: лестницы, кольца, турники и трапеции.
   До начала спортивных поединков времени оставалось немного, а публика всё прибывала. Я еще подумал, что свободных мест, скорее всего, не останется. В ложах и партере, разумеется, восседали румыны с немцами. Кое-кто из них привел с собой модно разодетых дам. Впрочем, оккупантов было немного. Основную массу зрителей, занимавших весь амфитеатр и галерку, составляла наша братия, среди которой случались девушки и женщины. И вот, наконец, рефери объявил имена первой пары противников и правила поединка. Зрители слушали его в таком напряженном, внимательном молчании, что казалось, будто каждый из них удерживает дыхание. Похоже, это был самый главный момент во всем действе - момент нетерпеливого ожидания. Лица побледнели, рты раскрылись, головы выдвинулись вперед, глаза с жадным любопытством приковались к фигурам спортсменов, сидевших по углам ринга.
   Я не стану описывать в деталях все поединки. Скажу лишь, что в целом состязание оказалось на редкость увлекательным. Участвовали в нем, если мне не изменяет память, восемь пар. Судя по тому, что мы услышали из разговоров у цирка, в их число входили известные в то время в Одессе боксеры - Леня Савицкий, Юра Натоптанный, Костя Прохорович. Особенный восторг зрителей - одесситов вызвал поединок Прохоровича с румынским боксером. Костя сначала на протяжении нескольких раундов молотил румына, а в заключение мощным ударом послал его в нокаут. Вся одесская публика, и мы в том числе, выла от восторга. Женщины-одесситки и даже мужчины целовали Костю. В общем, и я, и Сережка получили огромное удовольствие.
   Больше мы с ним в цирке не бывали, но к победам Кости Прохоровича особенно над оккупантами проявляли огромный интерес. Так, например, позже мы узнали, что уже во второй половине 1943 года он одержал победу над немцем Вальтером Кнейвельсом - чемпионом Гамбурга. Месяца через полтора Кнейвельс объявил в "Одесской газете", что вызывает Прохоровича на матч-реванш. Костя принял вызов. А накануне поединка в цирк зашли три немца в форме германской полевой жандармерии и сказали Косте, что он непременно должен бой проиграть, иначе будет плохо. И все же Прохорович снова в третьем раунде послал Кнейвельса в нокаут. Сразу после поединка он вместе со своим другом Владимиром Самойловым, в будущем известным советским киноактером, незаметно удрал из цирка, смешавшись с толпой выходивших зрителей. Опасаясь мести немцев, Костя несколько недель оставался у Владимира. И только решив, что о том поединке забыли, что немцам уже не до него, что после Сталинграда и сражения под Курском у них появилось множество других, более серьезных забот, Прохорорвич снова вернулся в цирк и продолжал работать в нем до освобождения Одессы.
   А в день нашего посещения цирка, когда мы с Сережкой вышли из него, уже наступили сумерки. Шел снег. Крупные снежинки, лениво кружась в серой мгле, тонким мягким пластом ложились на крыши, на головы и плечи прохожих, на спины лошадей редких извозчиков. Еще не остыв от замечательного зрелища победы Прохоровича над мамалыжником, громко обсуждая детали этого боя, мы были так увлечены, что не заметили Эдьку Кудыменко, который стоял на углу Торговой и Нежинской. Он первый обратил на нас внимание, наверное, потому, что мы слишком бурно выражали свое восхищение Костей.
   - Чего вы орете, как коты на крыше? - спросил Эдька, схватив меня за рукав куртки. - Откуда так поздно?
   - В цирке были, - ответил Сережка. - Смотрели бокс. Наш хлопец так отделал румына, что его с ринга полуживого на руках вынесли. Всех бы их паразитов так!
   - Не торопись, Сергей. Потерпи немного. Дойдет очередь и до остальных. А сейчас давайте я вас лучше прокачу до Слободки, - сказал Эдька, - останавливая проезжавшие мимо нас сани.
   - Ты, наверное, бабушкино наследство получил, что на санях раскатываешь? - спросил я.
   - Может позычишь сотню марок на мелкие расходы? - вставил и свои пять Сережка.
   - Невоспитанные вы люди. Вам оказываешь любезность, а вы вместо спасибо дурацкие вопросы задаете. Садитесь и не чирикайте!
   Мы втроем удобно устроились на широком, устланном чем-то мягким сидении и, хотя лошаденка была паршивенькая, резво покатили по укатанному снегу вниз по Нежинской под звон колокольчика, привязанного к дуге. Мне никогда раньше не приходилось ездить на санях, запряженных лошадью, поэтому проехаться таким образом пусть всего лишь от Нового Базара до Слободки, было очень даже приятно.
   Там Эдька остановил сани у бодеги Кати-гречанки. Расплатился с извозчиком, и, видимо, решив шиковать дальше, сказал, - пошли к Кате, я угощаю.
   Бодега представляла собой средних размеров комнату с низким потолком, тускло освещенную одной электрической лампочкой с сиреневым матерчатым абажуром. Два окна, выходившие на Городскую, уже наглухо закрыли ставнями. В углу у стены с полками, занавешенными прозрачной кисеей, за стойкой, где кроме дюжины пустых граненых стаканов и подноса с жареными пирожками ничего больше не было, стояла Катя - еще молодая, интересная женщина с явно не русским лицом. В комнате стояло несколько небольших квадратных столов со стульями. За одним из них сидели три молодых парня и пили вино. Я сначала не обратил на них внимания, но чуть погодя, когда внимательнее присмотрелся к ним, то сразу вспомнил наш кинотеатр и возникшую там драку, в которой мы с Сережкой оказались пострадавшей стороной. Память мне подсказывала, что эти трое были нашими главными обидчиками. Я локтем подтолкнул Сережку и показал ему на них. Он моментально сообразил, в чем дело. И пока Эдька, подойдя к стойке, что-то заказывал Кате, мы с Сережкой направились к нашим недругам.
   - Какая приятная неожиданность! - начал я, обращаясь к сидевшим самым любезным тоном. - А мы с другом уже и надежду потеряли с вами встретиться. - И переходя на другой - теперь уже угрожающий регистр, спросил: - Вы, наверное, думали, что тогда в кинотеатре всё и закончилось?
   - Ладно тебе волынку тянуть! Что ты с ними цацкаешься? - вмешался Сережка. Пусть быстрее говорят, здесь будем толковать или на улицу выйдем.
   Кривобалковские смотрели на нас молча, не зная, что предпринять. По всему чувствовалось, их смущал Эдька. Вмешайся он, и преимущество было бы явно на нашей стороне.
   - Нечего на улицу выходить. Только время зря тратить, - снова взяв инициативу в свои руки, заявил я. - Рассчитываться будем, не отходя от кассы. - И с этими словами ударил пластинками плашмя по голове одного из наших противников.
   Он был без шапки, и обе пластинки от удара раскололись на куски. Начало драки получилось не особенно эффектным, и вряд ли моему противнику было очень больно. Но моя злость уже куда-то улетучилась, и мне даже стало жаль растерявшихся хлопцев. А Эдька по-прежнему стоял у стойки, но теперь внимательно наблюдал за всем происходящим.
   - Чего вы пристали к нам? Что мы вам такое сделали? - наконец заговорил пострадавший.
   - Бедненький! Смотри, Серега, он даже не догадывается, в чем они провинились, - с издевкой сказал я и крикнул, - а ну вон отсюда все трое! И чтоб мы вас на Слободке больше не видели!
   Парни молча поднялись, и, оставив в стаканах недопитое вино, быстро исчезли из бодеги.
   - И это всё? - возмущенно воскликнул Сережка. Рассчитались, называется! Только пластинки чужие побил по-дурному. И какие пластинки! Что я теперь хозяину скажу?
   - Не переживай, Серж, как-нибудь выкрутимся.
   - А ну тебя! Тоже мне, отомстили! Я за свой подбитый глаз даже никому по шее не треснул. И все ты виноват.
   - Учись быть великодушным, - сказал я, подсаживаясь к столу, на котором уже стояли принесенные Эдькой кувшин с вином, стаканы и пирожки на тарелке.
   - Чего вы ребят вытурили? - спросил Эдька.
   - А, старая история, - сказал Сережка. - Они нас как-то на танцах здорово отколошматили. Ты лучше объясни, в честь чего мы сегодня гуляем.
   - Я не люблю раньше времени свистеть, но, кажется, хлопцы, моя холостяцкая жизнь скоро закончится, - ответил Эдька.
   - Вот это новость! - воскликнул я. - И кого же ты собираешься осчастливить?
   Пока секрет. Узнаете в свое время, - разливая вино в стаканы, сказал он.

Сорок третий

I

   Новый 1943 год я встречал в узкой компании у Витьки Липского. Из мальчишек помню только Витьку, Кольку Диргилева из нашего класса и Дябку. Из девчонок с уверенностью могу назвать лишь одну Олю Павликову. Имена остальных девочек память не сохранила, может быть потому, что думал я тогда не о девочках, а совсем о другом. В тот новогодний вечер Дябка принес и зачитал свежую сводку Совинформбюро и мы много и страстно говорили о войне, об окруженных под Сталинградом немцах, поднимали тосты за то, чтобы наша армия скорее разгромила их и в наступившем году освободила Одессу. Вечеринка у Витьки в этот раз больше походила на политическую сходку, нежели на встречу нового года молодежью. И все же мы весело провели время. Успели поговорить на серьезные темы побалагурить и потанцевать под патефон.
   Расходились по домам, когда уже совсем рассвело. Чтобы избежать неприятных объяснений с румынами, выходили не гурьбой, а по одному с небольшими интервалами. Только мы с Дябкой решили наплевать на осторожность и пошли вместе.
   Первый день нового года обещал быть хоть и морозным, но солнечным. Под ногами приятно поскрипывал снег.
   - Пойдем, я тебя немного провожу, - сказал Дябка на углу Городской и Золотаревской.
   - Буду только рад покалякать с тобой еще немного, - ответил я, и вновь вспомнив все, что мы ночью говорили о Сталинграде, спросил, - Слушай, Олег, а когда мы, наконец, сами начнем воевать с оккупантами?
   Дябка именно в это утро явно не ждал такого вопроса. Он удивленно посмотрел на меня и сказал:
   - Несерьезный ты парень, Валька. Думаешь, это так просто делается. Выскочил на улицу с винтовкой. Трах - бах, убил пару румын или немцев, спрятался и все в порядке. Нет, дорогой, так не получится. Ты убьешь двух, а они - сволочи, как минимум, двести наших расстреляют. Вот такой результат будет. Он тебя устраивает?
   - Нет конечно. Такая война мне не подходит, - ответил я.
   - А другая сейчас не получится. Не ты один ненавидишь незваных гостей и хочешь уничтожать их. Но надо и мозгами шевелить. Вот я, например, долго думал, как пустить под откос хотя бы один поезд. С Мишей не раз советовался. Казалось бы, ну что тут сложного? Подорвал в нужный момент колею, убежал и дело с концом. Но все это далеко не так просто. Чтобы совершить диверсию надо решить целый ряд сложных вопросов. Во-первых, где взять взрывчатку? Какое использовать взрывное устройство? Допустим, вместо взрыва можно развинтить рельсы. Однако для этого нужен помощник. В моей бригаде такого нет, а человек со стороны только лишние подозрения вызовет. И еще - чем гайки откручивать? Разводным ключом? Пустая затея. А нужный ключ, даже при условии, что его удастся достать, тоже в кармане не спрячешь. И когда отвинчивать гайки? Днем невозможно, а ночью ни черта не видно. И самое главное, если мне повезет, и я смогу осуществить крушение, кто за это отвечать будет? Ведь погибнут наши ни в чем неповинные люди. И опять же их будет во много раз больше, чем пассажиров в поезде. Тут поневоле приходится семь раз отмерить, прежде чем резать. Вот так-то!
   - Да! Против всего этого возразить трудно. Но что же в таком случае делать? Сидеть, сложа руки и ждать у моря погоды?
   - Ну зачем ты так! Конечно, что-то делать надо. И мы делам. Достаем и готовим оружие. Вовлекаем в нашу организацию новых людей, чтобы, когда наступит время, помочь Красной Армии. Слушаем запрещенные радиопередачи и распространяем сводки Совинформбюро. Наконец, совершаем небольшие диверсии. И если влипнем, то отвечать будем только сами. Пойми! Вредить оккупантам, руководствуясь принципом "любой ценой" нельзя. Ты же прекрасно помнишь, чем закончился взрыв на Маразлиевской. Действия партизан из лесу - это совсем другое дело. Они нападают на немцев, а те охотятся за ними. Здесь, как правило, мирные жители не страдают. А у нас город. Лесов, как сам знаешь, нет. Поэтому каждое убийство немца или румына моментально отзовется на ни в чем не повинных горожанах, и об этом никак нельзя забывать. И потом вот еще что. Ты когда-нибудь по настоящему задумывался над тем, что значит, убить человека - пусть даже врага? Я не говорю о бое, когда он прет на тебя со штыком или автоматом. А так, в спокойной обстановке, когда человек стоит или идет, ничего не подозревая. Взять, например, подойти и выстрелить в него из пистолета. Да еще не дай бог в этот момент заглянуть ему в глаза. Думал ты над этим или нет? Я думал. И скажу тебе откровенно, совсем не уверен, что решился бы в такой ситуации нажать на спусковой крючок, наверняка зная, к тому же, что расплачиваться своей жизнью за мое "геройство" будут десятки совершенно непричастных к этому людей. А ты смог бы?
   Ну и вопросик ты задал! Даже не знаю, что на него ответить. Мне кажется, что если бы я, к примеру, был летчиком, то легко сбросил бы бомбы на окопы противника или расстрелял их из пулемета. Вполне смог бы пальнуть по ним и из пушки. Я допускаю, что убить можно за что-то. Например, из мести. Но убить просто так, у меня бы, пожалуй, тоже не хватило духа. И все-таки, что же в таком случае я лично должен делать?
   А ты уже делаешь. Сводками нас снабжал. С оружием помог. Кстати, должен тебе сказать, доставать оружие очень сложно. С огромным риском его можно купить у хорватов или румын. Но для этого нужны большие деньги. А где их взять? Чтобы раздобыть хоть немного, Миша, Вася-цыган - так ребята в порту называют Усатюка, я тебе о нем рассказывал, и слесарь из мехамбара Саркисян, примерно с месяц назад договорились спереть у румын и продать новый, резиновый приводной ремень. Пока Вася с Саркисяном выбрасывали бухту в окно, Миша стоял на шухере. Потом стали думать, что с ней делать дальше. Вынести ее из порта в руках было невозможно. Поэтому они решили воспользоваться грузовой машиной знакомого шофера. Погрузили бухту в кузов и двинулись к проходной. Вася сидел наверху, а Саркисян в кабине. У мастерской их встретили два румына. Один в военной форме, другой в штатском. Этот был видимо из сигуранцы. Они остановили машину. Военный стал на подножку с одной стороны, штатский с другой и ничего не объясняя, приказали шоферу ехать к управлению порта. Машину остановили у портовой полиции. Тут Вася окончательно понял, что пахнет жареным и пора сматываться. Он выбрал подходящий момент, когда штатский пошел в помещение, а военный занял его место, видимо, для того, чтобы не дать Саркисяну выйти из кабины, воспользовался этим, спрыгнул с кузова и через развалины де-Волановских складов сбежал. Вернулся в мехамбар и рассказал Михаилу, что их задержали румыны. Миша посоветовал ему как можно скорее уходить из порта и больше здесь не появляться. Вася тут же последовал его совету. Он в пустом вагоне выехал на семянную пристань, а там соскочил с него и благополучно ушел в город. Чтобы как-то объяснить его отсутствие на работе, Миша пустил слух, что цыган задержан как заложник. После этого Вася в мехамбаре уже не показывался, но с Мишей встречается систематически. В общем, в этот раз денег, а значит и оружия, достать не удалось. Кроме того, пришлось выручать попавшего к румынам парня, а для этого опять же нужны были деньги. Миша их, конечно, нашел и, примерно, через месяц Саркисяна выкупили. Вот так пока и воюем, - закончил Дябка.
  

II

   Как-то вскоре после Рождества мама принесла с Базарчика кукурузную муку, которую ей завернули в газету. Когда она высыпала содержимое кулька в казанок, я развернул кулек. Это оказалась "Молва". Просмотрев ее, не нашел ничего заслуживающего внимания, кроме одного извещения, где было сказано:
   "12.01.1943 года в десять часов утра на еврейском кладбище будут расстреляны Анатолий Задорожный и Владимир Чеботарну. Желающие могут присутствовать".
   По-видимому, казнили не подпольщиков и не партизан. Если бы это было так, румыны непременно написали бы.
   А в начале февраля к нам пришла огромная радость. Красная Армия закончила уничтожение окруженной под Сталинградом группировки немцев. В Германии объявили трехдневный траур. В Одессе тоже закрыли театры и кино, вывесили флаги с черными лентами. А наша братия торжествовала - ходили как именинники. Мы с Дябкой на радостях даже обнялись и поздравили друг друга, как будто сами принимали участие в разгроме армии Паулюса.
   Во второй половине месяца, вскоре после того, как мне исполнилось восемнадцать лет, рано утром к нам забежал Дябка. Его лицо раскраснелось от мороза. На шапке и на плечах налип снег. Он сказал, что очень торопится. Вручил мне, написанную Мишей на листке из ученической тетради в клеточку, записку, которую я должен был в этот же день отнести на Базарчик, найти там в овощной будке Сергея Павловича Синегрибова и вручить ему.
   - А что он в овощной будке делает? - удивленно спросил я друга.
   - Эту будку держит его тесть, а Сергей Павлович ему помогает. Уловил?
   - Уловил, конечно. И что еще? - поинтересовался я.
   - Больше ничего. Отдашь и уйдешь. Понял? - спросил Дябка.
   - Разумеется, понял. Отдам и уйду. Могу даже до свидания не сказать.
   - Не строй из себя шута горохового! Я с тобой серьезно.
   - И я серьезно. Ладно, не кипятись. Ты что, шуток не понимаешь? Все выполню точно и в срок. Можешь не сомневаться.
   - А я и не сомневаюсь.
   Мы перемолвились еще о чем-то, и Дябка ушел.
   Часов в десять я отправился на Базарчик. День выдался морозный, пасмурный. В воздухе кружился густой, надоедливый снежок. Он слепил глаза, поэтому приходилось на ходу прикрывать веки. Котлеевская была безлюдна. Только на Слободской мне навстречу попался прохожий в длинном до пят пальто и шапке-ушанке, который, хрустя валенками по снегу, проследовал в сторону хлебозавода. Базарчик тоже был пуст. Погода явно не располагала к торговле. У прилавков несколько теток, закутанных до самых глаз, - вот и все продавцы. Но будки были открыты. И так как их на Базарчике меньше десятка, я легко отыскал нужную.
   Сергея Павловича узнал сразу, хотя никогда раньше не видел его в зимнем облачении. В будке он был один. Воспользовавшись отсутствием покупателей, я подошел вплотную, на всякий случай оглянулся по сторонам, поздоровался и сказал, что у меня к нему поручение. Затем, стараясь сделать это как можно незаметнее, передал Сергею Павловичу Мишину записку. Мой приход и записка, его, по-видимому, нисколько не удивили. Он взял ее здоровой рукой, не читая, положил в карман и даже не поинтересовался, от кого она. Можно было подумать, что такие записки и таким образом бывший директор школы получает каждый день по нескольку штук. Он, как мне показалось, без всякого интереса глянул на меня, сказал спасибо и занялся своим делом. А мне ничего не оставалось, как, пробормотав до свидания, отправиться восвояси.
   И еще февраль запомнился мне заметкой снова в газете "Молва" от 09.02.1943 года, в которой говорилось:
   "Севастьянов Михаил (Ришельевская, 11) и Соколов Георгий (ул. Короля Михая, 1, дом 17) приговорены к смерти за организацию заговора с целью пропаганды в пользу врага и хранение револьверов".
  

III

   Наконец пришла весна. Подула сырым ветром, закапала с крыш. С грохотом по дырявым водосточным трубам полетели вниз ледяные сосульки. Медленно, но верно стал исчезать изъеденный оттепелью грязный снег. Мартовский ветер посвистывал в голых еще акациях, шуршал кое-где отклеившимися от стен домов и афишных тумб грозными приказами оккупантов.
   Как-то во второй половине дня, кажется, это было воскресение, я зашел к Дябке. Он как всегда встретил меня приветливо и неожиданно предложил:
   - Давай спустимся вниз к Мише. Он хотел с тобой о чем-то поговорить.
   Я с радостью согласился. Мы сошли на первый этаж, и Дябка постучал в Мишину дверь. Ее открыла нам Нина. Увидев меня и Дябку, она впустила нас.
   В комнате, куда мы вошли, за столом кроме Миши сидел еще один человек. На столе стоял графин с вином, хлеб и закуска на тарелках. Было похоже, что Миша и его гость уже слегка выпили.
   - А! Мой родич с другом пожаловал! - весело приветствовал нас хозяин. - Это, дядя Миша, брат моей жены Олег и его школьный товарищ Валентин, - объяснил своему гостю Михаил. - Мировые хлопцы и отличные помощники.
   Тот приветливо улыбнулся нам, и, глядя на Мишу, спросил: "Тогда, может быть, пусть тоже к столу подсаживаются?"
   - Не возражаю, - ответил Миша. Затем сказал Нине, чтобы она принесла два чистых стакана, а мы с Дябкой сели за стол, и я теперь мог спокойно рассмотреть незнакомца, которого тоже звали Михаилом. Это был маленький плотный человек, примерно в возрасте моего отца, темноволосый, с худощавым подвижным лицом, на котором особенно выделялся горбатый нос. Миша налил в стаканы вина, и все понемногу выпили. После этого он обратился к своему гостю:
   - Дядя Миша, ты перед их приходом собирался рассказать мне о неприятностях, приключившихся с тобой в начале оккупации. Пусть и молодежь послушает. Я уверен, им это тоже будет интересно и даже полезно.
   Что ж, - ответил Мишин гость, - раз обещал, расскажу.
   До войны я работал на заводе им. Октябрьской революции заместителем директора по сбыту и директором ФЗУ (при заводе). А когда война началась, мне выдали бронь, и я занимался эвакуацией заводского оборудования. В начале августа организовал погрузку и отправку эшелона. Но немцы к тому времени уже обошли Одессу, и поэтому эшелон вернули. Начальство заверило, что оборудование отправят водным путем, а пока поезд поставили на запасном пути у завода "Большевик". После этого меня вызвал к себе заведующий Облтрудрезервами товарищ Борейчик и приказал организовать на базе ремесленной школы N 1, что против одесского пехотного училища, мастерские. Я собрал мастеров всех школ ФЗО, сто человек учащихся-ремесленников, и мы стали выпускать огнеметы. В октябре все настойчивее начали поговаривать о том, что Одессу сдадут румынам. Я не раз обращался к Борейчику по вопросу эвакуации из города. Говорил ему, что не могу оставаться в нем, так как очень похож на еврея. Наши семьи жили рядом на 16-й станции Большого Фонтана в дачном поселке завода им. Октябрьской революции. И все-таки он с семьей эвакуировался, а меня бросил.
   Никакой надежды выбраться из Одессы не было, и я стал готовиться к встрече с оккупантами. Засунул в бутылку от молока паспорт, партийный и военный билеты, залил ее сургучом и спрятал в сарае. Затем выписал себе документы, будто бы я чернорабочий, скрепив их гербовой печатью ФЗО N 3. Когда румыны объявили обязательную трудовую повинность, пошел на Пересыпь, на биржу труда. Оттуда направляли на восстановление взорванной нашими дамбы. Мне очень не хотелось идти в этот район, потому что там многие знали меня как коммуниста, но другого выхода не было. По дороге я попытался составить план своего дальнейшего поведения.
   На бирже в коридоре ожидали еще несколько человек. И тут ко мне подошел одноглазый рабочий с нашего завода - Дементьев.
   - Ну, как дела, товарищ начальник? - ехидно ухмыляясь, начал он, а затем тихо спросил, - ходишь на регистрацию?
   - Ты что хочешь, чтобы меня повесили? - ответил я.
   - Конечно хочу, - с неожиданной, непонятной злобой сказал Дементьев и тут же куда-то исчез.
   Через пару минут из кабинета вышел румын, который крикнул, - Дементьев есть? - но никто не отозвался. А я продолжал сидеть, так как почему-то решил, что за мной уже следят. Вдруг этот румын направился ко мне.
   - Вы Дементьев Иван? - спросил он.
   - Нет, я Терентьев, - ответил я.
   Однако чиновник мне не поверил. Меня отвели в комендатуру и обыскали. Потом отправили в военно-полевой суд на Канатную и посадили в подвал. Первый допрос проходил примерно так:
   - Жидан?
   - Нет.
   - Фамилия!
   - Терентьев Михаил, русский, рабочий, неграмотный.
   С Канатной перевели на Пушкинскую не то 27, не то 29 - в сигуранцу. Там посадили на всю ночь в полуподвальное помещение, в котором было уже человек тридцать. Все время, пока я там сидел, мы слышали крики людей, которых, по-видимому, избивали полицаи. Утром снова допрос. В большом зале было трое. Того, что меня допрашивал, называли генералом.
   - Бандит? - начал он.
   - Нет, - ответил я.
   - Как фамилия?
   - Терентьев Михаил.
   После допроса мне сказали, чтобы я что-то подписал. Однако я отказался, сославшись на то, что неграмотный. Следователь грязно выругался и приказал отвести меня в другую камеру. Теперь она была совсем маленькая. Вскоре в нее втолкнули еще одного сильно избитого человека. Мы разговорились. Сидеть румыны не разрешали, поэтому почти всю ночь оба провели на ногах. Утром я попросился в туалет. В коридоре вдруг кто-то окликнул меня: - Миша! Я оглянулся и увидел знакомого парня, который до войны был шофером у секретаря Ленинского райкома партии Зайцева.
   - Тебя тоже посадили? - спросил я у него.
   - Нет, - улыбаясь ответил он. - Я по-прежнему за баранкой. Вожу шефа сигуранцы.
   Продержали меня там 32 дня, а как только выпустили, шофер-Леня пришел ко мне домой и сообщил, что комиссар требует, чтобы я снова явился к нему. И опять начались допросы, в которых повторялось одно и то же:
   - Ты коммунист?
   - Был коммунистом.
   - Ты возил ящики в катакомбы?
   - Нет, не возил.
   Тогда ко мне подошел наш русский. - Я с тобой, гад, поговорю по-своему! - гаркнул он и ударил меня по лицу, а затем посадил в кресло, к которому были подведены провода, и рядом стоял реостат. - Говори, сволочь! Партизан?
   - Нет. Я чернорабочий.
   - Как фамилия?
   - Терентьев.
   - Врешь, гад, ты Дементьев! Кто может подтвердить, что Терентьев?
   - Шофер Леня. Он меня знает.
   Позвали Леню. - Ты знаком с ним? - спросил его комиссар, указывая на меня. - Да, ответил он, - это хороший человек.
   - Ладно! Если что, ты будешь отвечать, - сказал ему русский. - Затем меня отпустили, но через день снова вызвали и снова потребовали подписать какой-то документ. Я опять отказался. Вместо меня подписал Леня. По дороге домой я думал, что мои беды, наконец, закончились, но, спустя несколько дней, комиссар опять потребовал меня к себе. - Приготовь вещи, пойдешь в тюрьму, - объявил он.
   Теперь посадили в одиночную камеру. Стул и кровать на день откидывали к стенке. Кормили раз в сутки мамалыжной болтушкой, которую давали в консервной банке. В одиночке сидел больше месяца. Затем перевели в общую камеру. И вдруг 30 августа в тюрьме отобрали 24-х женщин-Елен и 50 мужчин-Михаилов, в число которых вошел я, и сообщили, что нас освобождают в связи с какой-то датой, связанной с королем Михаем и его матерью Еленой. Кстати, вместе со мной в этот день освободили и Михаила Рыбальченко - известного в Союзе чемпиона по велосипедному спорту. Я неоднократно видел его фотографии в газетах, а услышав фамилию Рыбальченко при перекличке, сразу узнал прославленного одессита. Оказывается, он из-за чего-то тоже сидел в центральной тюрьме.
   По случаю амнистии сюда приехал сам Георгиу. Заключенных построили в тюремном дворе, и он выступил перед нами с напутственным словом. Если бы вы сидели в ГПУ, - сказал он, - вы бы погибли, а вот мы даруем вам жизнь и свободу, и в благодарность за это с завтрашнего дня вы должны приступить к работе и добросовестно трудиться. - Потом нас построили и из тюрьмы повели в парк Шевченко на стадион. Там в торжественной обстановке священник отслужил молебен, во время которого нам все время напоминали, чтобы мы крестились. Всё это могли наблюдать множество одесситов, собравшихся в воскресенье в парке. А на следующий день в местных газетах даже появились фотографии проведенной накануне церемонии. Но главное, когда она закончилась, я, наконец, вместо тюремной камеры отправился домой. Однако, как только вернулся туда, ко мне зашла дворничка и говорит: "Завтра вы должны явиться в полицию". Дело в том, что все, кого выпустили из тюрьмы, обязаны были ходить в районное полицейское отделение на регистрацию. И я, к сожалению, исключения не составил.
   Вскоре подруга Зины - моей дочери сказала мне, что может устроить меня, как своего дядю, в порт на работу. Для этого мне пришлось пройти капитанию (спецчасть). И только тогда - уже в декабре - я был направлен чернорабочим в мехамбар. А вскоре ко мне подошел Миша. - Хочу поговорить по душам, - сказал он. - То, что ты член партии, где работал и что делал, знаю. Я тоже старший лейтенант. Придется, дядя Миша, поработать вместе. Бросай читать "Молву" (я как раз в это время просматривал газету), наплюй на нее. И он вынул из кармана, и дал мне сводку Совинформбюро, отпечатанную на машинке. Вот так состоялось наше знакомство. А немного погодя, он свел меня с Васей-цыганом и братом-Петром, - закончил свой рассказ дядя Миша.
   Потом мы, кажется, о чем-то спрашивали его, снова выпили и, поскольку время уже было позднее, стали расходиться. В этот день Миша так и не поговорил со мной. Сказал, что переносит нашу беседу на другой раз, и пошел провожать Терентьева. Уже на улице, стоя у ворот, Дябка почему-то вспомнил об Эдьке Кудыменко.
   - Ты слыхал, что Эдька женился? - спросил он.
   - Слышал, что собирается жениться, - ответил я. - И на ком же?
   - На Лене Соколовой с улицы Томилина. Знаешь ее?
   - Конечно, знаю. А где он теперь живет?
   - У жены, естественно.
   - Ясно! На днях непременно зайду к нему, чтобы поздравить с этим знаменательным событием, - сказал я и простился со своим другом.
   Поскольку Эдька о своей предстоящей женитьбе намекал нам вдвоем с Сережкой, я решил посетить молодоженов вместе с ним. Сережка по обыкновению околачивался у Алки, поэтому я без труда отыскал его. Узнав в чем дело, он легко согласился составить мне компанию. Денег на подарки новобрачным у нас, разумеется, не было, и единственное, что мы могли себе позволить, это, сбросившись, купить литр домашнего вина, чтобы хоть как-то отметить Эдькину женитьбу. И тут вдруг Сережка, вспомнив, что Левин еще в прошлом году приглашал нас посетить его кондитерскую, предложил обратиться за помощью к нему. Не откладывая дела в долгий ящик, мы сели на трамвай и мотанули в город. Примерно через полчаса уже были в Театральном переулке. Заведение Левина находилось почти напротив служебного входа в Оперный театр в полуподвальном помещении с лесенкой в две ступени. К нашему счастью, оно было открыто, и его хозяин оказался на месте. Через небольшую прихожую мы прошли в слабо освещенную средних размеров комнату с низким сводчатым потолком, скромной витриной, несколькими столиками, застланными чистыми скатерками, стульями возле них и парочкой простеньких картин в багетных рамах на стенах.
   - Здравствуйте, Михал Михалыч, - с порога приветствовал его Сережка и, объясняя наш внезапный визит, добавил, - выручите нас, пожалуйста.
   - А что случилось, Сережа? - спросил Левин.
   - Понимаете, кореш женился. Мы хотим заявиться к нему с поздравлениями, а денег на подарок нет. Не дадите ли вы нам взаимообразно с десяток пирожных? А как только мы разбогатеем, сейчас же с Вами рассчитаемся.
   - Придется помочь по такому случаю, - улыбаясь, сказал хозяин кондитерской, достал из-под прилавка картонную коробку, уложил в нее дюжину аппетитных пирожных, накрыл крышкой и вручил Сережке. Тот поблагодарил его. Еще раз напомнил, что за нами не пропадет, и мы направились назад на Слободку. На Преображенской я обратил внимание на стоявшую у Пассажа полуторку. Когда шофер, открыв дверь кабины, уже поставил ногу на подножку, собираясь сесть на свое место, я вдруг узнал в нем Жорку-ворону.
   - Жорик! - крикнул я.
   Он обернулся в нашу сторону, закрыл дверь и после того, как мы подошли, улыбаясь, сказал:
   - Привет, земляки! Чего вы здесь околачиваетесь?
   - Были тут по одному делу, - ответил Сережка и спросил, - это твоя машина?
   - А чия же! Я окончил месячные курсы, получил права и вот уже с полгода как на ней работаю.
   - Видал, Серега? Во как надо! Не то, что мы с тобой бездельники. - И обращаясь к Жорке, я поинтересовался, - а сейчас ты в какую сторону едешь?
   - Лучше скажи куда надо? - вместо ответа сказал Жорка.
   - На Слободку, разумеется.
   - И я как раз туда. Садитесь, подвезу.
   Мы не заставили себя долго упрашивать. Я настоял на том, чтобы Сережка с пирожными в коробке сел рядом с Жоркой, а сам перелез через борт в кузов и встал там, держась руками за крышу кабины. Жорка завел мотор, и мы довольно лихо тронулись с места по Преображенской. Миновав Дерибасовскую, Жорка вдруг так резко повернул влево на Херсонскую, что я, потеряв равновесие, вывалился из кузова. На лету еще успел подумать: может быть, стоит согнуть колени и попытаться ногами удержаться за борт кузова? Но тут же сообразил, что получится еще хуже, и решил падать дальше.
   В это время посреди улицы шли строем румынские солдаты, а по тротуару, судя по белым халатам, - студентки медицинского факультета. Увидев мое сальто-мортале, девушки подняли отчаянный крик, а румыны, нарушив строй, бросились ко мне на помощь. Жорка тоже, услышав крик студенток, наверное, почувствовав неладное притормозил машину. А я вскочил на ноги, убедился, что цел и невредим, догнал полуторку, влез в кузов, крикнул Жорке, что все в порядке, и мы покатили дальше. Правда, теперь я уже не стоял, а сидел на корточках.
   На Слободке Жорка высадил нас возле почты. Мы забежали в бодегу к Кате, купили вина, заодно попросив у нее бутылку, и около пяти часов вечера прибыли со своими дарами к новоиспеченному мужу. Калитку открыла нам Лена.
   - Гостей принимаете? - широко улыбаясь, начал Сережка и только потом спросил, - Эдик дома?
   - Дома, - ответила Лена. - Заходите.
   Она провела нас в светлую, скромно обставленную комнатку, в которой на диване сидел молодой супруг и с ним рядом Петька Затулин - его сверстник, обладавший приличным голосом. Он, подражая Петру Лещенко, иногда пел в нашем кинотеатре, аккомпанируя себе на гитаре, поэтому мы с Сережкой хорошо его знали. Сережка положил на стол коробку, я рядом поставил бутылку, затем мы поздоровались с Эдькой и его гостем, и я сказал:
   - Что это за подпольный брак, Эдик? А еще товарищ называется! Ни тебе венчания, ни тебе гулянья.
   - Ну есты марчи, Валя, потому и подпольный. Вот раскручусь немного, тогда и погуляем по-настоящему. А пока - слышал такую пословицу: "По одежке протягивай ножки"?
   - Конечно, слышал, - смеясь, ответил я.
   - Мы будем держать тебя под постоянным, строгим контролем, так что не отвертишься, - с шутливой строгостью добавил Сережка.
   - Держите, не возражаю, - в том же тоне согласился Эдька.
   Наш приход был для Эдьки неожиданным, но судя по всему приятным. Лена сразу ушла на кухню кипятить чайник. Эдька добросовестно помогал ей, готовя чашки и блюдца, а я, Сережка и Петька Затулин, в ожидании пока накроют стол, обсуждали последние слободские новости.
   Пробыли мы у молодоженов более двух часов и довольно весело провели время. Петька спел нам несколько песен. Перед самым уходом я спросил Эдьку:
   - Как у тебя дела с трудоустройством? Все еще ищешь подходящую работу?
   - Да нет! Поиски закончились. Я уже работаю, - не без гордости в голосе ответил Эдька.
   - Тебе просто позавидовать можно. Сразу и жену красавицу отхватил, и работу нашел. А где же и кем ты устроился? - полюбопытствовал я.
   - В Украинский театр актером, - ответил он.
   - Ну да! - воскликнул я. - Вот это действительно повезло. Послушай, Эдик, а мне туда нельзя воткнуться?
   - Если хочешь, я завтра же могу это выяснить.
   - Ты еще спрашиваешь, хочу ли я! Я мечтаю об этом. И очень прошу тебя - замолви, пожалуйста, за меня там слово, а я вечерком забегу к тебе.
   - Нет, завтра не надо, - сказал Эдька. - Приходи лучше послезавтра утром - часам к девяти. Думаю, что к этому времени я всё узнаю.
   Эдька мне ничего определенного не обещал, и все-таки домой я шел окрыленный надеждой, хотя в глубине души опасался, что даже если его ответ будет положительным, не исключено, что в Украинском театре меня постигнет такая же неудача, как и в бывшем ТЮЗе.
   Едва дождавшись назначенного Эдькой срока, в девять часов я постучал к нему в окно. На этот раз открыл мне сам Эдька. Мы обменялись рукопожатием и я молча, выжидательно посмотрел на него.
   - Заходи, - сказал он. - Сейчас я приведу себя в порядок, и вместе пойдем в театр. - В принципе я о тебе договорился, но окончательно дело решится, когда на тебя посмотрят.
   Сказать, что, услышав Эдькин ответ, я был счастлив, - значит, ничего не сказать. У меня не возникло и намека на сомнение в благополучном окончании предстоящих смотрин. При всей присущей мне самокритичности, я и представить себе не мог, что кто-то в театре, увидев такого симпатичного парня, рискнет отказать ему в работе.
   Я терпеливо ждал, пока Эдька мастерски, тщательно, большим узлом завязывал галстук, затем аккуратно расчесывал волосы, но вот, наконец, он надел пиджак и мы вышли на улицу. В город добирались пешком. По дороге я все время расспрашивал Эдьку о театре, в котором, вне всякого сомнения с моей стороны, мне предстояло работать. С Преображенской мы повернули на Полицейскую (теперь улица Бунина) и, идя по левой стороне, пересекли Ришельевскую. Не доходя Пушкинской, Эдька, показав мне в доме под номером 16 скромную двустворчатую дверь, выходившую на небольшое крылечко с лестницей в три ступени, сказал: - Здесь! - Никакого названия на театре не было. Только слева у входа висел рекламный щит с анонсом очередного спектакля - "Украдэнэ щастя", режиссер В. Тищенко. В главных ролях: И. Твердохлиб, Н. Богданов. Т. Ходаченко. До войны это помещение, кажется, было клубом медицинских сестер. А во время оккупации, как я позже узнал из газет, его называли "Современным театром".
   Дверь была не заперта, и мы с Эдькой вошли в просторный, но скромный вестибюль, где группа молодых людей и девушек разучивала какой-то украинский танец. Меня удивило, что плясали они без музыки, которую заменял им счет. Эдька завел меня в небольшую комнатушку у входной двери, служившую, как потом выяснилось, одновременно кабинетом режиссера и кассой. Там на единственном стуле сидел за крохотным столом и что-то писал человек среднего возраста с заурядной внешностью. Эдька поздоровался с ним и сказал:
   - Вот парень, о котором я вам говорил.
   Тот отложил в сторону ручку, внимательно посмотрел на меня, спросил, сколько мне лет, где учился, почему решил работать в театре. Я не знал, с кем разговариваю, однако очень хотел ему понравиться, поэтому старался отвечать на вопросы как можно обстоятельнее. Эдька сначала присутствовал при этом разговоре, а потом вышел, оставив нас вдвоем. Вся беседа длилась не более пяти минут, в течение которых я думал лишь о том, чтобы мой собеседник, не дай Бог, не отказал мне. Но все обошлось. Я, по-видимому, произвел на него благоприятное впечатление, потому что он, наконец, давая понять, что аудиенция завершена, встал и произнес:
   - Хорошо, мы возьмем вас статистом с минимальной зарплатой, а дальше все будет зависеть от того, как вы себя проявите. Идите, знакомьтесь с коллективом и начинайте работать.
   Закрыв за собой дверь, я снова оказался в вестибюле. Потом пошел в зрительный зал. Конечно, ни тот, ни другой и близко нельзя было сравнить с одноименными помещениями украинского театра, отобранного румынами. В этот день я внимательно прислушивался ко всему, что говорят актеры, наблюдал, как они ведут себя. Присутствовал на репетиции и даже на спектакле. Всё было новым, необычным и удивительно интересным.
   Домой шли вместе с Эдькой и на завтра условились вместе отправиться на теперь уже общую работу. Дома я поделился с мамой своей удачей и смелыми планами на будущее. А поздно вечером, уже лежа в постели, все еще находясь во власти дневных впечатлений, долго не мог заснуть.
   Утром, часам к десяти, мы уже были в театре. Эдька мне сказал, что обычно во все дни недели, кроме воскресений, когда ставят два спектакля - дневной в 12 часов и вечерний в 16.30, в десять утра начинают репетиции. Меня сразу же включили пока в массовку. Позже я узнал, что небольшой актерский коллектив, насчитывавший всего около двадцати человек, часто использовал в массовых сценах даже технический персонал, в частности молодых парней - рабочих сцены. Впрочем, их тоже вместе с механиком, парикмахером, бутафором было всего человек шесть или семь.
   Поскольку ни одна классическая украинская постановка не обходится без песен и танцев, мне с первого же дня пришлось учиться и тому и другому. Не берусь судить, как у меня получалось с пением, но плясать я научился здорово, всего за пару месяцев. В сорок четвертом году к нам пришел парень, окончивший балетную школу. С ним мне, конечно, трудно было тягаться. Однако среди других наших хлопцев - танцоров-самоучек, могу заявить без лишней скромности, я явно выделялся. Мне удалось легко вписаться в среду актеров, куда входили известные в Одессе корифеи сцены: Твердохлиб, Маяк, Боярская, Богданов, Возиян и другие. Все они прекрасно относились ко мне. Но особенно дорогим для меня, во все время пребывания в театре, было внимание, даже забота, которую я постоянно ощущал со стороны Ивана Иосиповича Твердохлиба - замечательного актера и прекрасной души человека.
   Каждый раз, бывая вместе с ним на сцене, я не переставал восхищаться его огромной способностью к перевоплощению. Он с одинаковой легкостью и поразительным правдоподобием, в свои тогда сорок четыре года мог воплотиться в молодого паренька, убеленного сединами старца, бесшабашного гуляку-весельчака либо до крайности придавленного тяготами жизни человека. Для него не существовало маленьких ролей. Любой созданный им образ запоминался надолго. Был ли это Микола Задорожный в "Украденном счастье" И. Франко, Иван Непокрытый в "Дай сердцу волю заведет в неволю", М. Крапивницкого, Солопий Черевик в "Сорочинской ярмарке" М. Старицкого по Н. Гоголю, в каждый из них он вкладывал душу, свое знание, ощущение жизни, частицу самого себя. Чтобы это понять, его нужно было видеть. Уравновешенный и спокойный вне сцены, на ней Иван Иосипович мгновенно преображался, жил совершенно иной жизнью, в абсолютно ином психологическом плане. В день спектакля Иван Иосипович, как правило, приходил в театр задолго до его начала и тщательно готовился к нему. Долго проверял, сидя у зеркала, грим. Медленно, будто священнодействуя, одевался и за полчаса до выхода на сцену "обживал" декорации.
   Во второй день своей работы в театре, в перерывах между репетициями, проходившими снова в вестибюле, вероятно потому, что здесь было просторно и светло, я побродил по сцене, забрался под нее и там даже заглянул в суфлерскую будку. Затем осмотрел гримерные - мужскую и женскую. В последней, на чем-то вроде антресолей была устроена малюсенькаякостюмерная. За кулисами, через боковую дверь вышел на летнюю сцену в огромном дворе, в который можно было попасть с Пушкинской.
  
  
  
  

0x01 graphic

Иван Иосипович Твердохлиб
в роли Солопия Черевика
в спектакле "Сорочинская ярмарка"

  
  
  
   Но главное, в этот день я впервые, в гриме и костюме, участвовал не в самодеятельном, а в настоящем театральном спектакле, рядом с актерами-профессионалами, хотя в массовке и без слов. Эдька тоже работал здесь недавно, но, в отличие от меня, уже играл в нескольких постановках небольшие роли: Лаврика в "Сорочинской ярмарке", Шуфтерле в "Разбойниках" Ф. Шиллера и другие. Я тоже надеялся в скором времени "заговорить" на сцене. Постепенно моя работа стала для меня привычной. Прежде всего, я приобрел коробку грима, так необходимую актеру, и все больше начал втягиваться в повседневную жизнь театра. Очень скоро мне уже поручали скромные - в десяток слов - реплики, которыми я страшно гордился, и которые старался подАть как можно лучше. В общем, с первых же недель я почувствовал себя полноправным членом небольшого, дружного актерского коллектива, чему вполне благоприятствовала царившая в нем атмосфера абсолютного равенства и доброжелательства. На работу я шел, как на веселый праздник. Порой мне казалось, больше того я был убежден в том, что, участвуя в спектакле, я получал большее удовольствие, чем зритель, сидящий в зале. Кстати, наш скромный зал почти всегда был переполнен. Иногда люди, которым не досталось кресел, даже стояли в проходах между ними. Это легко можно понять, если вспомнить, что украинский театр, благодаря своим прекрасным актерам, всегда пользовался огромным успехам у одесситов. А мне лично однажды довелось быть свидетелем совершенно удивительного случая, когда наш хор, в котором я имел счастье участвовать, исполнявший по ходу пьесы песню "Закувала та сива зозуля", вынужден был по требованию публики повторить ее на бис, чего, как известно, в театральных спектаклях никогда не бывает.
   В "Одесской газете" за март месяц было написано, что 18.03.1943 года в "Современном театре" (Полицейская, 16) состоится бенефис И. Твердохлиба в постановке "Хмара". Это был первый бенефис, или иначе театральные именины, на которых мне довелось присутствовать и которые, как я потом убедился, в театре были отнюдь не редкостью. Сбор от такого спектакля полностью шел в пользу "именинника". Я отлично помню, как на следующий день после бенефиса Иван Иосипович, чтобы отметить его, повел всех желающих актеров в "Гамбринус". Мы вышли из театра гурьбой человек десять-двенадцать - одни мужчины. С Полицейской повернули на Ришельевскую, затем на Дерибасовскую. Несмотря на строгое предупреждение оккупационных властей, чтобы на улицах не собирались больше трех человек, встречавшиеся нам по дороге румынские "стражи порядка" почему-то даже не пытались нас остановить. Дойдя до Преображенской и свернув направо, мы прямо с тротуара попали в узкую открытую настежь дверь старого "Гамбринуса", который так прекрасно описал в своем замечательном одноименном рассказе А. Куприн. От двери вела вниз узкая лестница с избитыми и искривленными за многие годы каменными ступенями. Говорят, когда-то над ее концом красовалось горельефное раскрашенное изображение славного покровителя пивного дела - короля Гамбринуса. Теперь же от короля не осталось и следа. Сама пивная состояла из двух длинных, но чрезвычайно низких, без единого окна сводчатых залов, слабо освещенных тусклыми электрическими лампочками. Столы и стулья заменяли здесь бочки и бочонки. Наша компания удобно устроилась в одном из залов, и мы принялись чествовать Ивана Иосиповича. Пили, кажется, не пиво, а сухое молдавское вино. Вот только чем закусывали его, совершенно не помню.
  

IV

   8 апреля получилось так, что я шел в театр без своего напарника. И вдруг на Садовой увидел необычное зрелище. Со стороны Дерибасовской мне навстречу шагали двое вооруженных румын, которые конвоировали человека в кандалах. Он был выше среднего роста, широкоплеч и чуть прихрамывал. Без шапки, в темно-сером свитере, солдатских галифе и черных обмотках, конвоируемый шагал, тяжело ступая, и при каждом шаге цепи на его ногах, ударяясь об асфальт тротуара, слегка позванивали. В моем представлении кандалы давно ушли в прошлое вместе с царской каторгой, и я уж никак не ожидал, что увижу их вновь в сорок третьем году, да еще в центре города на Садовой улице. Поэтому, когда конвоиры и тот человек, которого они сопровождали, прошли мимо меня, я даже остановился и некоторое время смотрел им вслед. Сволочи, - подумал я. - Заковали в цепи, значит боятся. Наверное, это партизан из катакомб. И тут же где-то подспудно мелькнула мысль: если не дай Бог, румыны узнают о нашей организации, такое может случиться и с нами. А утром 5 мая ко мне домой прибежала жена Эдьки Кудыменко - Лена с бледным, заплаканным лицом и сообщила потрясающую весть. - Олег, его сестра, ее муж и Эдик сегодня ночью арестованы, - сказала она. - Когда румыны вошли в наш дом, он успел шепнуть мне: "Предупреди Валентина, что за ним тоже придут. Пусть куда-нибудь исчезнет".
   Нетрудно представить, что я почувствовал, услышав это. Передо мной сразу встала куча вопросов: Почему так случилось? В чем причина провала? Может быть, и вправду воспользоваться советом Эдьки? Но ведь если мне даже посчастливится где-то укрыться, то румыны непременно арестуют мать и сестренку. И я решил ждать. Если уж придется отвечать, то отвечать нужно мне, а не им.
   По дороге на работу забежал к Дябкиной маме, но она была в таком состоянии, что разговора с нею не получилось. Тогда я обратился к Дябкиному младшему брату Непке. От него узнал только то, что Дябку, Нину и Мишу арестовали перед утром. С тем и отправился в театр. Там весь день ходил как в воду опущенный. Вечером едва дотянул до конца второго акта, в котором был занят, и помчался домой.
   Я ждал, что за мной придут с минуты на минуту, однако заранее расстраивать мать не хотелось, и я пока ничего не говорил ей. К моему большому удивлению, ночь прошла спокойно. Не пришли за мной и в следующие ночи. Я не понимал, с чем это связано, но, разумеется, был рад, что меня пока не трогают. Позже я узнал, что были арестованы также Сергей Павлович Синегрибов, Иван Григорьевич Скумбрий, Петр Емельянов, Мария Молдавская, Ксения Седлецкая, Ксения Соловьева, Василий Алабин, Владимир Янковский и другие - всего 27 человек. Всех, кроме Янковского, держали в одном из отделений сигуранцы, которое с недавнего времени разместилось в здании слободского кинотеатра. Теперь там уже не было ни танцев, ни кинофильмов. Его немногие окна наглухо закрыли. По углам расставили часовых.
   Я ходил к маме Марии Молдавской. От нее узнал, что Янковского, который с весны этого года жил у них во дворе, увезли в ночь на первое мая. Однако поместили не вместе со всеми в кинотеатре, а в комендатуре находившейся в консервном заводе, откуда через несколько дней выпустили. На вопрос Машиной мамы, почему освободили только его, он ответил: "У каждого своя мера вины. По ней и определяют, кого выпустить, а кого оставить".
   Решил я повидать и жену Сергея Павловича. Когда я пришел к ней и спросил о муже, она заплакала, а глядя на нее, разревелась и дочка. Но потом, понемногу успокоившись, Нила рассказала мне следующее: "В ночь с четвертого на пятое мая в ворота их дома раздался стук. Муж открыл калитку. В квартиру вместе с ним вошли Манжеску, незнакомый румынский офицер и солдат. Громкий разговор разбудил Свету, и она начала плакать. Незнакомый офицер сказал, что Сергей Павлович арестован. Он и меня хотел арестовать, но Манжеску уговорил его этого не делать. Он объяснил ему, что мы с мужем в разводе. Посмотрите, - сказал Манжеску, - они даже спят в разных комнатах. Сергей Павлович как раз болел гриппом, и поэтому мы спали врозь. Я, конечно, была благодарна ему за то, что меня оставили, но мужа-то все равно увели. Сейчас их держат в нашем кинотеатре. Там, наверное, и допрашивают.
  

V

   Сводки, которые я продолжал слушать по своему детектору, говорили о том, что Красная Армия, начав зимой громить немцев на Волге, в мае уже почти подошла к Днепру, а румыны в городе и в ус не дули - вели себя так, словно обосновались в нем навечно. 11 мая наш помощник режиссера Вася рассказывал, что они накануне устроили на Куликовом поле какое-то многолюдное торжественное сборище, посвященное вроде бы дню независимости Румынии. Приказали привести туда учащихся лицеев, представителей одесских предприятий, устроили парад войск с трехцветными знаменами и газетными репортерами. Парад принимали Алексяну, Георгиу, высокие военные чины. А спустя недели две после этого парада выпустили Эдьку. От него я узнал, что на Слободке их держали около трех недель, а затем перевели на Еврейскую, 12, в преторат - жандармерию. Говорил ли он еще что-нибудь, не помню. После своего освобождения Эдька никогда в беседе со мной не касался темы подполья. Не вернулся он и в театр. По какой причине, не знаю. Возможно, ему просто надоела сцена, а возможно эта работа не устраивала его с материальной стороны. Позже я часто видел Эдьку на Базарчике в будке, где он продавал газированную воду, конфеты, пирожные и прочее. Наверное, эту будку открыли родители его жены. Трудно сказать насколько я был прав в своем предположении, но с той поры встречались мы с ним сравнительно редко. А в театре дела у меня шли отлично. После ареста Эдьки я постоянно заменял его и теперь, когда он ушел из театра, ко мне перешли почти все его роли.
  

VI

   В один из летних дней нежданно-негаданно, свалившись как снег на голову, появился Вилька. Меня его внезапный приход просто ошеломил.
   - Откуда ты взялся! - радостно воскликнул я. - Вот это сюрприз! И давно ты в Одессе? Надолго ли?
   - Подожди, не все сразу, - смеясь, ответил он. - Приехал только вчера поздно вечером в отпуск. Идти к тебе было уже неудобно. Поэтому пришлось отложить визит на сегодня. И вот, как видишь, я здесь.
   Выглядел Вилька отлично, однако для того, чтобы привыкнуть к немецкой военной форме на нем и пистолету на боку, естественно требовалось время. Мы крепко обнялись, а потом долго, как в добрые школьные времена рассказывали друг другу о том, что каждый из нас пережил за истекший год.
   - Ну и как ты воюешь? - в частности, спросил я друга.
   - Обыкновенно. Мои главные противники всевозможные двигатели, но я их вопреки правилам войны не уничтожаю, а наоборот - восстанавливаю. Я ведь работаю механиком.
   - А пистолет зачем? Ты им что, гайки заворачиваешь?
   - Конечно, нет, - рассмеялся Вилька. - Эту штуку я ношу главным образом для форса. У немцев такого добра навалом. При желании можно хоть десяток на себя навесить. Ну как тут было не воспользоваться? Ты бы устоял?
   - Черт его знает? Думаю, что нет, - ответил я и добавил, - Раз там такая лафа, мог бы и для меня один привезти.
   - А на кой хрен он тебе нужен?
   - Я бы тоже не прочь пофорсить - втихаря, конечно.
   - Откровенно говоря, у меня была такая мысль, но, прекрасно зная твой авантюрный характер, побоялся, что ты можешь погореть с ним, а я бы себе этого никогда не простил.
   - Тронут твоей заботой, но в следующий раз, когда будешь ехать в отпуск, при случае обязательно захвати. Договорились?
   - Ладно, - ответил Вилька, - только прежде еще надо дожить до отпуска.
   - Перестань! Я твердо верю в то, что теперь с тобой ничего не случится, и ты сам постоянно должен верить в это. А сейчас мне бы хотелось поговорить с тобой совсем о другом. Ты находился целый год среди немцев, Видел, как они живут, слышал, что говорят между собой, дышал одним воздухом с ними. Я всегда считал тебя серьезным, наблюдательным человеком. Так вот скажи мне, что они собой представляют? Собственно, не сами немцы. С ними я уже немного познакомился. Мне бы хотелось понять, почему народ Германии не восстает против фашистов? Кто такие национал-социалисты? На чем вообще, на каких духовных ценностях держится немецкое государство?
   - А зачем тебе это нужно? - спросил Вилька, не ожидавший такого поворота в нашем разговоре.
   - Считай, что из чистой любознательности. У тебя же, наверное, сложилось обо всем этом свое мнение? И ты, как друг, должен им со мной поделиться.
   - Конечно, над вопросами, которые ты мне задал, я иногда думал, и скажу тебе вот что. Германия и Советский Союз во многом схожи друг с другом. Начнем с того, что и там и здесь во главе государства вождь. Мне, например, непонятно почему нас называют красными, а немцев коричневыми. Знамя-то у них тоже красное. На нашем серп и молот - символ труда, а на немецком свастика - символ плодородия. Так почему же одних зовем по цвету знамени, а других по цвету рубах? Не лучше ли и тех и других называть по цвету кровавых идеологий, которые у нас и у немцев почти одинаковы? У них всё основано на ненависти и у нас тоже. Только у них ненависть расовая, а у нас классовая. Они считают себя высшей расой, а мы - высшим классом. Велика ли разница. А известно ли тебе, что идеологическим отцом Гитлера был Готфрид Федер, который призывал к мировой революции под лозунгом "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Гитлер еще до прихода к власти говорил, что между национал-социалистами и большевиками больше объединяющего, чем разъединяющего, и что из мелкобуржуазного социал-демократа и профсоюзного бонзы никогда не получится настоящий национал-социалист, а из коммуниста - запросто.
   Немцы, как и мы, тоже строят социализм. И у них диктатура, и у нас диктатура. Не важно какая - фашистов, коммунистов, народа, пролетариата, главное - диктатура. И там всё под контролем партии, которая, кстати, вначале называлась Немецкая рабочая партия, и у нас тоже. И те, и другие люто ненавидят и травят социал-демократов, отвергают религию, причем коммунисты в борьбе против "опиума для народа" перещеголяли нацистов. Те, изгоняя католических священников, никогда не разрушали храмы.
   И в Советском Союзе и в Рейхе пытаются слепить "нового человека". Пионерская организация в СССР и гитлерюгенд в Германии здорово похожи даже в деталях. И у нас и у них над беспризорными и детскими домами "шефствовали" каратели. У нас ЧК, у них - гестапо. Палачи-воспитатели "ковали кадры".
   Мне как-то один немец сказал, что у них широко распространен лозунг: "Du bist nichts, dein Volk ist alles". А разве у нас не так же смотрят на отдельного человека?
   Придя к власти, Гитлер сделал то же самое, что и Ленин в России: повыгонял из университетов неугодных профессоров, вытурил за границу ненадежных интеллигентов, запретил оппозиционные партии, перекрыл свободный выезд из страны, издал закон о единстве партии и государства, ввел цензуру, объявил 1 Мая "Праздником национального труда". И все это объявлялось как "великая забота о народе". Ведь и коммунисты, и нацисты считают себя спасителями отечества. И те, и другие всегда старались сделать своими соучастниками как можно больше людей. И там и здесь поощрялось всеобщее доносительство. Нацисты травили рабочими интеллигенцию, немцами евреев, коммунисты науськивали бедных на богатых, рабочих на крестьян, посылали рабочие отряды грабить села и деревни.
   Вся система воспитания в СССР и Германии направлена на превращение человека в часть безликой толпы. Поскольку толпа легче, чем отдельный человек, подается оглуплению.
   - Постой, Виля! - прервал я своего приятеля. - Может быть, в твоих словах много правды, но все-таки как можно сравнивать их с нами? Ведь они же фашисты!
   - Между прочим, - ответил он, - немцы в отличие от итальянцев фашистами себя не считают. Гитлер возглавил Национал-Социалистическую Рабочую партию Германии, которая, да будет тебе известно, в отличие от компартии СССР, пришла к власти не путем переворота и гражданской войны с брехливыми лозунгами: "Земля - крестьянам!", "Заводы - рабочим!", а путем выборов, где наравне с другими партиями участвовала и коммунистическая.
   Сколько каждый крестьянин у нас получил земли, ты, я думаю, догадываешься, а какие заводы у рабочих, можешь судить по своему бате. Коммунисты уничтожали национальные культуры, церкви, многовековые народные традиции, мораль, предлагая вместо этого в будущем - через сто, а, может быть, и через тысячу лет всеобщую материальную обеспеченность, которая якобы усмирит дикие человеческие инстинкты и тогда наступит всеобщее благоденствие, то есть коммунизм.
   Партия Гитлера, как и большевики у нас в 17 году, получила власть на волне народного недовольства демократами, которые ни черта не могли поделать с социальными неурядицами и нищетой. Национал-социалисты, в отличие от демократов, пообещали людям порядок, экономическое благополучие и удовлетворение национальной гордости. Другое дело как они используют национальное самосознание немцев.
   В их партии зеркально отображены наш социализм и наша диктатура, потому что национал-социализм зародился в борьбе с ними и во многом перенял наши методы и организационные формы. Однако Гитлер не стал разрушать "до основания" ни хозяйственный механизм, ни национальные и культурные традиции. Вместо этого он, желая сплотить нацию, провозгласил равенство прав и усилий внутри немецкого государства. Затем уничтожил безработицу, повысил уровень производства, натравил немцев на еврейский капитал и вообще на евреев. Еврейская промышленность, торговля, дома, сбережения были отобраны. При этом простые люди в Германии стали жить вполне прилично.
   Кроме того, Гитлер выдвинул программу ревизии Версальского договора, изменения статута Рейнской области и возвращения Германии Саара. А это уже означало войну. Но немцы поддержали его и выдвинутый им лозунг "Пушки вместо масла". Потому что он обещал немцам: потом пушки обязательно принесут масло, и народ ему поверил. Поверил в то, что немцы возвратят себе отнятые после первой мировой войны части Германской территории.
   Бандитские приемы по отношению к евреям Гитлер планирует использовать во всех завоеванных странах. Он, в отличие от большевиков, обещавших нам коммунизм через много лет, намеревается осчастливить немецкий народ немедленно. И не за счет собственных капиталистов, а захватив другие страны и поделив их богатства между немцами.
   Гитлер убеждает немцев, что лишения, связанные с войной, - временные, что война будет недолгой и успешной. А после победы все немцы заживут богато и счастливо.
   До осени 1941 года планы и обещания Гитлера сбывались. Немцы с восторгом приветствовали присоединение Австрии, завоевание Эльзас-Лотарингии, Чехословакии, Польши, Франции и других стран. Они хозяйничали в Европе, воображая себя расой господ. И тут вдруг Гитлер надумал напасть на СССР. При объявлении войны Советскому Союзу он заявил, что война с Россией вынужденная, превентивная, и, если бы начал ее не он, то через несколько месяцев это сделала бы Россия.
   Гитлер, как и Сталин, укрепляя свою власть, использовал массовый террор, правда, не в таких масштабах, как у нас. Там если и посадили за колючую проволоку около полумиллиона коммунистов, то не надолго. Немецкие коммунисты легко "вписались" в "новый порядок" и с немецкой аккуратностью исполняют свой долг в отношении рейха и в рядах вермахта. Ты, наверное, думаешь, что это война является битвой хорошего коммунизма с плохим фашизмом. Ошибаешься! Сейчас идет схватка двух тоталитарных чудовищ. А оба народа обмануты и вовлечены в побоище в качестве пушечного мяса. Вот всё, что я могу тебе ответить на твои вопросы.
   - Ну, знаешь! Ты так здорово все это растолковал, прямо как заправский лектор-пропагандист из "Общества по распространению". Откуда тебе известны такие подробности?
   - От умных людей слышал, и своя голова на плечах есть. В общем, как сам понимаю - так и тебе объяснил. А дальше это уж твое дело.
   В ту пору я во многом не мог согласиться с Вилькой, но мне не хотелось с места в карьер начинать спор по такому серьезному вопросу. Сначала надо было, как следует обмозговать все, что я услышал от него. - Ладно, как-нибудь в другой раз продолжим разговор на эту тему, - сказа я, - а сейчас пойдем лучше погуляем. Ты, небось, здорово соскучился по Слободке?
   - Спрашиваешь! - ответил Вилька, - еще как соскучился. - И мы из дому вышли на улицу.
   Сначала зашли к Жорке Таруте. Он к тому времени уже развелся со своей женой и снова остался вдвоем с мамой. Посидели немного у него. Потом вышли во двор. Там Вилька вытащил пистолет, и, воспользовавшись тем, что Жоркин двор большой и глухой, стал стрелять в нарисованный мелом на стенке круг, демонстрируя при этом приличную меткость. Дал пострелять и нам с Жоркой. У меня получалось явно хуже, чем у моего друга. От Жорки мы отправились к Женьке Нестеруку, благо жил он рядом. Откровенно говоря, шли мы к нему на авось, так как не очень надеялись застать Женьку в будний день дома. Но как выяснилось позже, как раз в этот день он на работу не вышел. И вот почему: Когда мы пришли к Женьке, Вилька, здороваясь, хлопнул его по плечу рукой.
   - Осторожно! Плечо болит. Я поэтому и у бригадира отпросился. Не могу пока мешки носить.
   - А что у тебя с плечом? - поинтересовался я.
   - Понимаешь, - объяснил Женька, - идем мы вчера с одним хлопцем после работы по Городской и грызем семечки, а эта скотина - Манжеску - вдруг палкой как огреет меня сзади по плечам. За то, что мы, видишь ли, сорим на улице. Решил нас к европейскому порядку приобщать, сволочь. У меня огромное желание где-нибудь его паразита подловить и от души набить морду.
   - А кто тебе мешает это сделать? - к моему удивлению сказал Вилька, всегда очень осторожно относившийся к разного рода авантюрам. - Если есть такое желание, возьми и набей. Или ты боишься, что не справишься с ним?
   - Не справлюсь! Да если я этого дохляка тресну, как следует, так он и копыта отбросит, - возмущенно ответил Женька.
   - Так в чем же дело?
   - Понимаешь, страшновато. Все-таки комиссар полиции. Представляешь, что будет, если засекут?
   - А надо сделать так, чтобы концов не нашли. Уловил?
   - Хорошо тебе говорить, а как это практически выполнить? - сказал Женька.
   - Вот над этим давай и подумаем.
   - Ты что, может, собираешься помочь мне?
   - А почему бы и нет? - ответил Вилька.
   - Ну, хотя бы потому, что стукнул то он меня, а не тебя.
   - Правильно. Стукнул тебя, а мне обидно, что какой-то мамалыжник задрипанный считает себя вправе бить моего товарища.
   Услышав Вилькин ответ, я еще больше удивился. Он - и вдруг сам напрашивается на такое рискованное дело. - И как ты себе представляешь осуществить избиение домнуле Манжеску? - спросил я его.
   - Вот давайте вместе соображать, - ответил он. - Во-первых, надо решить, кто будет принимать в этом участие. Во-вторых, где устроить ему ловушку? И, в-третьих, как после всего незаметно исчезнуть. Мне-то меньше всего. Румыны на меня никаких прав не имеют. А с Женькой сложнее. Манжеску ни в коем случае не должен его видеть и запомнить.
   - Так, выходит, вы только вдвоем хотите отмочить эту штуку? - спросил я.
   - А кто же еще? Ведь зуб-то на него имеет Женька.
   - Ошибаешься! Манжеску мне тоже кое-что должен. Правда, самую малость. Но я знаю человека, которому он задолжал много больше. Думаю, что он тоже захочет принять участие в разговоре по душам с комиссаром.
   - О ком ты говоришь? - спросил Вилька.
   - Об Эдьке Кудыменко, конечно.
   - Возможно, ты и прав, - сказал Вилька, - Поговори с ним. Выясни, не присоединится ли он к нам. А через недельку мы снова вернемся к этому вопросу.
   Выйдя от Женьки, Вилька повернул в сторону Слободской, хотя я полагал, что мы пойдем в противоположную сторону.
   - Куда ты направляешься? - спросил я, останавливая друга, - идем лучше к Базарчику. Если Эдька в будке, сразу и потолкуем с ним.
   - Нет. Эдька подождет, - сказал Вилька. - Впрочем, знаешь что, иди и поговори с ним сам. Мне сейчас очень нужно повидать Валю. А закончишь с Эдькой, тоже приходи к ней. Ты же знаешь, где она живет?
   - Знаю двор, а квартиру нет. Ведь я у нее ни разу не был.
   - Найдешь. Минуешь подъезд и сразу налево, - на лестничку, а там первая дверь.
   - Хорошо, - согласился я, и мы расстались.
   Мое предположение оправдалось. Эдька был на месте. В этот раз мне почему-то особенно бросилось в глаза нелепое сочетание его волевого лица, молодой, крепко сбитой спортивной фигуры и убогой базарной будки с ее копеечным товаром. Я вспомнил, каким авторитетом пользовался он в школе, как он был хорош в начале войны в командирской форме на статной лошади. Вспомнил, как по-доброму завидовал ему и мечтал походить на него. Но не прошло и двух лет, и все удивительно уродливо изменилось. Это был, пожалуй, первый случай, когда меня вдруг потянуло на размышления о превратностях жизни. Однако, заставив себя отбросить в сторону посторонние мысли, я подошел вплотную к будке, и поздоровавшись, сказал:
   - Эдик, у меня к тебе дело.
   - Заходи, - ответил он, открывая мне дверь.
   Я вошел, сел на табурет, а Эдька, продолжая стоять у прилавка и выжидательно глядя на меня, спросил, - так что тебя привело ко мне?
   - Ты помнишь нашу первую ночь в полиции и знакомство с комиссаром Манжеску? - начал я издалека.
   Мой вопрос произвел на Эдьку неприятное действие. Я видел, как у него заходили желваки на скулах. Но он сдержал себя и спокойно спросил:
   - А чего ты вдруг вспомнил об этом?
   - Понимаешь, появился шанс получить с него должок.
   - Что ты городишь? Какой шанс?
   И тогда я, несмотря на то, что мне приходилось прерываться из-за изредка подходивших покупателей, подробно рассказал Эдьке о Вильке, Женьке и нашей договоренности как следует накостылять самому гнусному на Слободке комиссару. А, закончив, спросил его, хочет ли он участвовать в этом.
   Эдька молча, ни разу не прерывая, выслушал меня, а затем сказал, - ты предлагаешь очень заманчивую штуку. У меня на этого говнюка давно руки чешутся. Передай хлопцам, что я согласен встретиться с ними и обмозговать все как следует.
   А вскоре состоялось и наше "совещание". Проходило оно у Вильки. Мы долго спорили, планируя акцию, которую Женька назвал "Мордобой" и, в конце концов, выработали план, показавшийся нам вполне приемлемым и относительно безопасным. Главным нашим козырем, разумеется, был Вилька. Если Манжеску когда-нибудь раньше и встречал его, то за год Вилькиного отсутствия непременно забыл. К тому же сейчас на Вильке была военная форма. И все-таки мы потребовали, чтобы он в ней без нужды не маячил на своей улице и не попадался комиссару на глаза, так как не хотели рисковать своим главным и единственным прикрытием. Думаю, что без него мы бы тогда вряд ли пошли на такое.
   Для того чтобы уменьшить риск быть узнанными, решили отколотить Манжеску поздно вечером в темноте. Но для этого, прежде всего, надо было выяснить, где он чаще всего вечерами бывает и когда возвращается домой. Такая слежка особого труда не составила, так как жил он в доме, ворота которого были прямо против Вилькиных. Кроме того, пятнадцатилетний хлопчик - сын хозяйки этого дома Сашка приходился каким-то дальним родичем соседке из нашего двора. Он часто околачивался у нас, я его хорошо знал и слышал, как Сашка не раз говорил, что терпеть не может их постояльца-комиссара, а поэтому решил использовать паренька в качестве своего человека во "вражеском лагере". От Сашки мне стало известно, что Манжеску часто ходит через улицу во двор соседний с Вилькиным в гости к Люсе Адлер. Зная о его влюбленности в Эмму Шварц, я не мог сообразить, какую роль здесь играет моя соученица, и подумал, что может быть, ему надоело без толку ухаживать за Эммой, поэтому он и переключился на Люсю. Впрочем, это были его проблемы. Главное заключалось в том, что Манжеску бывает у Люси и нередко засиживается там допоздна. А чтобы, возвращаясь к себе, он не беспокоил своих хозяев, они оставляли калитку незапертой. Близкое соседство местожительства Манжеску с Вилькиным домом показалось нам исключительно удобным для выполнения намеченного плана, и мы решили отколотить его при возвращении со свидания с Люсей. К тому же и ночи в это время стояли безлунные. Но я все же на всякий случай принес из театра Эдьке и Женьке усы, клей, чтобы усы приклеить, а для себя бутафорские очки с простыми стеклами, и мы несколько дней подряд, к вечеру, стали собираться у Вильки, и сквозь щель в калитке по очереди наблюдали за воротами противоположного дома.
   И вот, кажется, это случилось во время третьего нашего дежурства, около половины десятого вечера, когда по летнему времени еще совсем светло, дежуривший Женька увидел, что Манжеску в цивильном костюме вышел из своих ворот и направился через улицу. Чуть приоткрыв калитку, Женька проследил, как комиссар вошел во двор, к Люсе.
   От Сашки я знал, что Манжеску засиживается у нее часов до двенадцати, а то и позже. Таким образом, времени на подготовку у нас было больше чем достаточно. Вилька достал из шкафа дяди Ванину шляпу для Эдьки, а для меня и Женьки свою и Витькину кепки. Когда наступила полная темнота, Эдька и Женька наклеили себе усы, а я нацепил на нос очки. Затем мы трое напялили на себя шапки, и все вышли на улицу. Эдька остался стоять в проеме Вилькиных ворот - вплотную к ним. Женька притаился за деревом, Вилька подошел к воротам Люси, а я вышел на угол, чтобы в случае непредвиденной опасности подать хлопцам условный сигнал. По плану Вилька обязан был остановить Манжеску, окликнув его. Этот окрик одновременно являлся командой к началу задуманной операции.
   Обстановка благоприятствовала нам. Ночь выдалась темной как по заказу. И сколько я ни напрягал зрение, уже в нескольких шагах трудно было что-либо разглядеть. Мои приятели стояли на своих местах молча. А я, осторожно ступая, ходил то по Ветрогонной, то по Городской под окнами Люсиной квартиры. Я останавливался под ними и старательно прислушивался, чуть ли не касаясь ушами оконных стекол, тщетно пытался услышать хоть что-нибудь из того, что происходило в доме. Улицы были темны, как тоннели в катакомбах, и так же безлюдны. В напряженном ожидании прошло около часа, а может и больше. И вдруг на Городской послышался звук шагов и чей-то говор. Я тотчас же подбежал к Вильке, он втолкнул меня в подворотню, а сам вышел на угол. Через минуту мимо него, громко стуча ботинками, прошел румынский патруль. Кто-то из них осветил Вильку карманным фонариком, и, увидев, что это военный немец, спокойно проследовал дальше.
   Мы с Вилькой снова поменялись местами. И все началось сначала. Сколько еще прошло времени, трудно сказать. Казалось, ожиданию не будет конца. Но тут, видимо услыхав, что Манжеску вышел от Люси, Вилька тихо кашлянул, и мы с ним прижались к стене, напряженно изготовившись, как будто собирались прыгнуть с огромной высоты. Через минуту объект нашего долгого и томительного бдения, наконец, появился на улице. Вероятно, все еще находясь под впечатлением свидания с молодой девушкой, он даже не глянул в нашу сторону, и ничего не подозревая, направился через дорогу.
   - Хальт! Ду бист швайнегунде! - крикнул Вилька, подбегая к комиссару с направленным на него пистолетом.
   Манжеску резко обернулся к Вильке, и в то же мгновение Женька сзади треснул его по шее с такой силой, что полицай упал на колени. Эдька за шиворот поднял румына на ноги и тоже отвесил ему здоровенную оплеуху. Тот так опешил и испугался, что, согнувшись и закрываясь обеими руками, даже не пытался обороняться либо кричать - только тихо мычал. А они вдвоем молотили свирепого комиссара, по чем попало, одновременно подгоняя тумаками к воротам Сашкиного дома. Но перед тем как, уже видимо ничего не соображающего, они втолкнули его во двор, я все же успел раз зацепить Манжеску по затылку и носком ботинка поддать ему под зад. Все это произошло в считанные секунды.
   Мне, разумеется, не надо было объяснять, что лупить вдвоем одного (я, стоя на шухере, почти не принимал участия) далеко не этично. Но моя совесть была спокойна, потому что бить человека, как комиссар Эдьку в полиции, или Женьку на улице, когда ни тот, ни другой не только не могли дать сдачи, но даже защитить себя от ударов, нисколько не лучше, не честнее и не благороднее.
   Захлопнув калитку, Женька засунул в ручку, заранее приготовленную палку, чтобы калитку нельзя было снова открыть и выглянуть за ворота. Затем они с Эдькой скрылись за углом. В соответствии с планом оба должны были быстро разойтись по домам - Женька к себе, а Эдька к своей матери, благо и тому и другому для этого стоило лишь перебежать вверх по Городской на соседнюю улицу. А мы с Вилькой, тоже ни минуты не мешкая, направились в противоположную сторону. На Рождественской свернули налево и по ней, уже не торопясь, дошли до Котлеевской. Когда мы пришли к нам во двор, Вилькины часы с фосфорными стрелками показывали двадцать минут первого. Мама, не дождавшись меня, уже спала, и чтобы попасть домой, мне пришлось разбудить ее. Впуская нас, она спросила:
   - Где вас носит по ночам?
   - Засиделись у девочки из Вилиного класса, - вынужденно соврал я.
   - Есть хотите?
   - Нет, - за нас обоих ответил Вилька.
   - Ну, тогда не шумите, полуночники. Людочку разбудите. Тихонько ложитесь спать.
   Мы последовали совету мамы, вдвоем устроились на моей кровати, и Вилька почти сразу же уснул. А я под впечатлением ночной расправы, еще долго ворочался с боку на бок, часто возвращаясь к мысли о том, что будет, если Манжеску все-таки кого-то из нас запомнил.
   Утром я настоял на том, чтобы Вилька надел цивильный костюм, по нашему плану заранее принесенный им ко мне. И только после того, как он сделал это, я спокойно ушел на работу. Однако, когда во второй половине дня, намереваясь повидаться с ним, я зашел к Вале, которой мы, конечно, ничего не сказали о ночном приключении, он уже снова был в военной форме.
   - После всего, что случилось, ты не боишься так расхаживать по Слободке? - тихо спросил я его.
   - А чего бояться? - ответил он. - Тот болван, скорее всего, со страху ничего не помнит, а если что-то и сообразил - пусть попробует доказать.
   В заключение скажу, что слобожане потом долго еще втихую посмеивались, глядя на распухшую физиономию и синяки под глазами многим из них насолившего комиссара, и, наверное, были рады, что все-таки нашлись хлопцы проучившие его. А что касается нас, исключая Вильку, то мы вполне отдавали себе отчет в серьезности содеянного, и поэтому крепко держали язык за зубами.
   Вилькин отпуск подходил к концу. Он целыми днями пропадал у Вали, и я только там мог видеть его. Однажды во время такой встречи Вилька мне сказал, что вот уже три недели как он болтается в Одессе, и еще не разу не был на море. Поэтому они с Валей решили завтра же отправиться на пляж в Аркадию, что с этой целью собирается небольшая компания и что я непременно должен поехать с ними. К счастью, ни в постановке, ни на репетиции следующего дня я не был занят и поэтому вполне мог позволить себе подобное удовольствие, тем более что ни в прошлом году, ни в этом не только не купался в море, но даже как-то забыл о нем.
   На следующее утро я снова пришел к ним. Там уже собралось, если мне не изменяет память, человек шесть. Кроме Вильки с Валей, были еще две ее подружки - обе Лиды. Причем одна из них со своим мужем - Жоркой Сиренко и кажется еще кто-то. У дверей стояли сумки с едой и питьем на целый день. Ждали одного меня, а как только я пришел, парни нагрузились сумками и мы пошли к Базарчику, чтобы сесть там на трамвай. 15-м номером доехали до 6-го района, где пересели на 5-й, и не прошло часа, как мы были уже в Аркадии.
   День выдался чудесный, солнечный, а море удивительно спокойное, ласковое. Людей на пляже было много, и может быть потому, что там все раздеты, и перед глазами не маячили надоевшие ненавистные румынская и немецкая военная форма, моментами казалось, что и войны-то никакой нет. Но, конечно же, это был самообман. И как бы в подтверждение того, что представившаяся мирной картина - в действительности всего лишь иллюзия, кто-то вдруг крикнул:
   - Смотрите! В море подводная лодка!
   Все моментально всполошились, стали всматриваться в морскую даль. Я тоже как будто на мгновение вдалеке увидел перископ, но он сейчас же исчез и больше не показывался. Слобожане почему-то решили, что лодка непременно советская, и искренне радовались тому, что ее появление здесь заставило заметно нервничать загоравших на одесском пляже румын и немцев. Может быть, она и вправду была советская, потому что зачем бы немецкой лодке в то лето ходить у Аркадийского берега под перископом? Впрочем, скоротечный эпизод с подводной лодкой только прибавил нам в этот день хорошего настроения, и мы лишь к вечеру усталые, но довольные вернулись на Слободку.
   У Валиного дома, отведя Вильку в сторонку, я спросил его:
   - Как ты смотришь на то, чтобы и сегодня ночевать у меня? Все-таки будет меньше шансов повстречаться с нашим "крестником".
   - Да перестань ты вспоминать о нем! Ни черта он мне не сделает, даже если сто раз узнает, - ответил он. - Ты лучше завтра пораньше приходи сюда. Я с Валей договорился, что мы втроем отправимся в город. Дело в том, что до конца моего отпуска остаются считанные дни. И я хочу перед отъездом устроить скромную вечеринку. Мы с Валей походим по городу и сделаем кое-какие покупки, а ты до начала своей работы тоже побудешь с нами. Согласен?
   - Можно, - ответил я. - Приду к восьми.
   Утром, когда, как договорились накануне, я пришел к Вале, Вилька был уже у нее. Я даже подумал, что может быть, накануне он засиделся там слишком поздно, и Валина мама позволили ему остаться у них. Все хотел спросить его об этом, да как-то не нашел подходящего момента, а потом и вовсе забыл. Они оба тоже были совсем готовы и мы, не мешкая, вышли на улицу. В последнее время я стал замечать, что мой друг просто светится от счастья. И я вполне понимал его. Ведь он - однолюб по натуре, столько лет молчаливо, преданно и, как мне казалось, без особой надежды, любил эту девушку. А теперь все вроде бы говорило о том, что она, по крайней мере, не отвергает его. И этого Вильке, наверное, было больше чем достаточно. Вообще он здорово изменился. Повзрослел. Стал еще более самостоятельным и замкнутым. Во время его отпуска между нами ни разу, если не считать первый день, не возник, как это всегда бывало прежде, по настоящему откровенный разговор. Иногда мне казалось, что в этом виновата Валя, и я даже испытывал нечто похожее на ревность. Не знаю, насколько я был прав в своем предположении, и ни ему, ни ей даже не намекнул об этом.
   Трамваем мы приехали на Тираспольскую, а оттуда по Преображенской направились в сторону Дерибасовской. С утра уже здорово припекало солнышко. Я был в белой рубашке нараспашку. Валя тоже в тоненькой кофточке, поэтому мы с ней чувствовали себя сносно. Вильке в его суконной форме, застегнутой на все пуговицы, приходилось значительно хуже. Но он не сетовал на жару, как будто не замечая ее.
   Не доходя Пассажа, Вилька вдруг увидел фотоателье и предложил нам сфотографироваться на память. Мы, разумеется, согласились. Фотокарточки размером в почтовую открытку - Вилька посредине, а мы слева и справа от него, получили, чуть ли не в день его отъезда. Однако ни одна из них, по известным причинам, не сохранилась. Мою, как только я ушел в армию, сожгли родители, а Валя и Вилька уничтожили свои сами. О чем мне стало известно спустя годы.
   Прощальный ужин удался на славу. Валина мама приготовила отличное угощение. На этой вечеринке были все, кто ездил с нами в Аркадию, и еще Валины соседи - две сестры, удивительно милые женщины. Старшая, Катя, лет около тридцати и вторая, Клава, немного помоложе. Клава пришла со своим мужем Никой. Мы пели украинские песни. Все, естественно, кроме Вильки, танцевали под патефон. Вечеринка затянулась далеко за полночь. Помню, как в разгар веселья к нам пожаловал блюститель порядка - комиссар слободской полиции, вероятно, привлеченный шумом. Он вошел в квартиру с грозным видом, намереваясь учинить разнос за невыполнение приказа, запрещавшего всякого рода сборища без соответствующего разрешения властей. Но, увидев Вильку, сразу сбавил тон, хотя все-таки пытался что-то говорить о необходимости соблюдения установленного оккупантами порядка. И даже вытащил пистолет, рассчитывая вероятно напугать нас. На что Вилька достал свою "пушку", которая, кстати, оказалась побольше комиссаровой, и тот, спрятав оружие в карман, вынужден был, в конце концов, с кислым видом ретироваться. А спустя сутки моего друга уже не было в Одессе.
   Итак, Вилька уехал, а Дябку все еще не выпустили. У мамы Марии Молдавской я узнал, что всех сидевших на Слободке перевели на Канатную в центральную тюрьму. На свидании Мария сообщила ей, что они арестованы якобы в связи с каким-то убийством. Но доказательств у румын нет. Поэтому она надеется, что скоро их освободят. Однако мама считает, что Мария так сказала только для того, чтобы успокоить ее.
   Из всех моих товарищей по подполью на свободе оставались лишь Женька Нестерук, Жорка Ляхов и Эдька Корников. Милка Семернева куда-то уехала. Женька и Жорка целыми днями пропадали на работе, а с Эдькой мы в этом году вообще ни разу не виделись. Обстоятельства так сложились, что в подпольной работе наступила вынужденная пауза, и мне ничего не оставалось, как снова с головой погрузиться в казавшиеся мне тогда такими привлекательными театральные будни. Ежедневные песни, пляски, прекрасные постановки, в которых не только принимаешь участие наравне с замечательными, талантливыми актерами, но и каждый раз наслаждаешься удивительной игрой своих коллег. Я был абсолютно убежден, что для парня моего возраста более приятное занятие просто невозможно придумать. Много позже, вспоминая это время, я видел себя не начинающим актером исполнявшим эпизодические роли, а реальным хлопцем, который не на сцене, а в действительности, с такими же, как сам, сорванцами "Майской ночью" строил каверзы пану голове, под палящим солнцем на "Сорочинской ярмарке" помогал Грицьку высватать Параску, совершал другие подобные шалости.
   Мне казалось, что, участвуя в постановках, я и вправду неоднократно любовался ночным необъятным небосводом, усеянным мириадами звезд, красотою и светом своим соперничающих с ярким месяцем. Наяву видел огромные тополя, отбрасывающие причудливые черные тени, белые стены приземистых украинских хат в волшебном серебряном свете. И даже как будто дышал чудным ночным прохладно-душным воздухом, благоухающим ароматами садов и полей. Глядел в холодную, таинственную гладь прудов, охраняемых стражами-исполинами - старыми дуплистыми вербами. Слушал волшебный шелест листьев на деревьях, когда проснувшийся ветерок, внезапно подкравшись, нарушает их покой. А в томительно жаркие полуденные часы видел, как над залитой солнцем землей безбрежно простирается голубой океан неба и ослепительные лучи солнца ярко высвечивают листву могучих дубов, оставляя часть ее в темной, как ночь, тени, где только при порывах ветра быстро перебегает несметное число маленьких, веселых искорок. Видел фруктовые сады с деревьями, ветви которых согнуты под тяжестью сочных плодов, огороды, осеняемыми статными, величавыми подсолнухами и бескрайние поля с серыми стогами сена и золотыми снопами пшеницы до самого горизонта.
   Одновременно я постигал закулисную жизнь актеров. В нашем коллективе было несколько семейных пар: Иван Иосипович Твердохлиб с Надей Кайковой, Иосип Федорович Маяк с Клавдией Семеновной Маяковой, Николай Иванович Богданов с Ниной Крыжановской и семнадцатилетней дочерью Людмилой, иногда принимавшей участие в массовых сценах. Затем сравнительно молодые супруги Леня Корниенко и Таня Ходаченко и, наконец, официальный режиссер театра Василий Тищенко с Галей Петровой. Однако спектакли ставил не только Тищенко. Наравне с ним это делали Твердохлиб, и Богданов. Каждый из них естественно стремился, чтобы именно его супруга получила лучшую роль. А это, разумеется, не всегда нравилось чужим женам, и порой усложняло отношения между женщинами. Доходило даже до взаимных претензий, нередко возникавших между представительницами прекрасного пола, которые разбирали на производственных собраниях - тогда единственных, так как ни партийных, ни комсомольских либо профсоюзных и в помине не было. Присутствуя на них, я страшно любил слушать прения сторон. Каждый из выступающих говорил так красиво, так вдохновенно и убедительно, что казалось, именно его устами глаголет истина. Но стоило ему на смену выйти следующему, как тот, используя силу своего актерского мастерства, тотчас же убеждал меня, что прав только он и никто другой. Все эти собрания походили на миниатюрные импровизированные спектакли и лично мне очень нравились. А, в общем-то, они нисколько не влияли на вполне благополучную, даже дружескую, атмосферу в театре.
   Как сейчас помню нашу тесную гримерную, где мы - начинающие актеры, готовясь к очередному спектаклю, сидели рядом перед одним зеркалом с Твердохлибом, Маяком, Возияном, Богдановым и другими ведущими мастерами сцены, как равные среди равных. И никто из них никогда ни взглядом, ни словом, ни жестом даже не намекнул нам, что это не так. Разделяющую нас грань я почувствовал лишь после освобождения Одессы, когда мы перешли в здание Украинского театра на Херсонской, 15, где каждому из ведущих актеров отвели отдельную гримерную. И хотя до ухода в армию, мне довелось работать там всего десять дней, я все же успел сообразить, что в советском театре существует такая же субординация, как и во всех других государственных учреждениях.
   А однажды наш театр по распоряжению румынских властей почти на неделю закрыли. И случилось это так. Я уже говорил, что иногда рабочие сцены наряду с выполнением своих прямых обязанностей, желая помочь коллективу, принимали участие в массовках. Причем безо всякой оплаты. Но были и такие, кто занимал по две оплачиваемых должности. В качестве примера могу назвать актрису Зину - ее фамилию я, к сожалению, запамятовал, которая одновременно заведовала костюмерной. Или еще Леня Корниенко - ведущий актер, игравший во многих спектаклях, и выполнявший обязанности театрального художника. Он писал декорации и готовил стенды с названиями очередных спектаклей. И вот как-то перед премьерой постановки "Душегубы" (Убийцы), Леня, закончив рисовать обычную дежурную афишу на фанерном щите, который выставляли у входа в театр, видимо из-за краткости названия, решил повторить его огромными яркими буквами на обратной стороне обоев, длиною в несколько метров. Писал он на полу в вестибюле, а я от нечего делать наблюдал за его работой. Закончив плакат, Леня убрал кисть и краску, подождал, пока буквы высохнут и, судя по тому, как он посматривал на стены вестибюля, видимо прикидывал, куда бы его лучше повесить. Чувствуя, что он испытывает определенное затруднение, я тут же решил помочь ему добрым советом.
   На хорошо освещенной окнами левой от входа стене по настоянию хозяина здания, у которого мы его арендовали, висели три больших портрета: Гитлера, Антонеску и Муссолини.
   - Давай повесим плакат под ними, - предложил я Лене. - Дурак не поймет, умный, если он хороший человек, посмеется и никому не скажет, а плохие, вроде бы, к нам не ходят. В общем, по-моему, получится здорово.
   - Может, ты и прав, - после короткого раздумья ответил он. - Давай рискнем, может и пронесет. Помоги прибить к стенке.
   Мы быстро присобачили "Душегубы" под портретами одиозной тройки и довольные своей выдумкой разошлись по домам. Сначала все вроде бы шло спокойно. Но как говорят, мир не без добрых людей. Нашелся-таки "дурак", который понял наш прозрачный намек. В результате руководство театра имело большие неприятности вплоть до запрета спектаклей. Оправдывалось оно, скорее всего тем, что случившееся - лишь досадное недоразумение. По крайней мере, Леня, принявший все на себя, настаивал именно на этой версии. Меня же и вовсе никто ни о чем не спрашивал. А закончилась эта история тем, что, спустя неделю театр снова открыли. Теперь, много лет спустя, я глубоко убежден: отчебучь мы с Леней что-нибудь подобное при советской власти под портретами ее вождей, нам бы такое с рук не сошло, и играть на сцене ему и мне, в лучшем случае, пришлось бы в лагерной самодеятельности. Румыны по сравнению с нашими в этом плане выглядели просто недотепами.
   Помнится, в конце лета Николай Иванович Богданов поставил спектакль Карла Гольдони "Слуга двух господ". Главные роли в нем он распределил так: Сам он играл Труффальдино, Возиян Аким Трофимович - Флориндо, наша прима, темпераментная смуглянка, типичная украинка Таня Ходаченко - Беатриче, Иван Иосипович Твердохлиб - Панталоне, его жена - миниатюрная как девочка, с кукольным личиком Надя Кайкова исполняла роль Клариче, а молодой, но давно работавший в театре актер Гриша, фамилию которого я не помню, получил роль Сильвио. Эта постановка, как и все другие в нашем театре, шла с большим успехом. А я с удивлением наблюдал, как Николай Иванович, по моим представлениям солидный, степенный мужчина, легко перевоплощался в шустрого пройдоху - слугу, стремящегося угодить сразу двум господам. Спектакль мне очень нравился. Особенно по душе пришелся Сильвио, и мне страшно захотелось сыграть его. Я прекрасно понимал, что первые роли для меня - цель пока еще недостижимая. Но все же переписал и выучил полюбившийся текст. Присутствовал на всех репетициях и спектаклях. Больше того, иногда, если я бывал занят в последнем акте вечерней постановки, чтобы не идти поздно домой, я оставался ночевать в театре. В таких случаях ночью зажигал на сцене свет и с мнимыми партнерами проигрывал роль Сильвио от начала до конца.
   И вот как-то Гриша решил съездить навестить своих родителей. Он взял краткосрочный отпуск, обещал скоро вернуться, и с тех пор мы его больше не видели. Тогда подобные исчезновения людей не являлись редкостью. Немного позже так же бесследно исчез еще один актер - Вячеслав Смолянский, но о нем я расскажу в свое время. Не знаю, пытался ли кто-нибудь из нашего руководства выяснить судьбу Гриши. Но если такие попытки и предпринимались, то, скорее всего, безрезультатно, так как в театре о нем никто ничего больше не слыхал. А спектакль "Слуга двух господ" прекратил свое существование.
   И тут мне в голову пришла дерзкая мысль. А что если попробовать заменить Гришу? Вдруг Николай Иванович возьмет да и согласится? Я долго собирался обратиться к нему с этим предложением, но из-за того, что не мог выбрать подходящего случая и мало верил в успех задуманного предприятия, медлил. В конце концов, решил, что лучше говорить не непосредственно с ним, а через посредника. Мне казалось, что отказ в этом случае был бы менее болезнен. И вот как-то после очередной репетиции, я, как бы невзначай, спросил у дочери Николая Ивановича:
   - Люда, а почему твой папа не ставит "Слугу двух господ"?
   - А как он может ставить, если Гриши нет? - ответила она.
   - Разве Гришу нельзя заменить? - сказал я.
   - Ты что, знаешь, кто бы это мог сделать?
   - Думаю, что да.
   - И кого ты имеешь в виду?
   - А хоть бы и себя. Роль я знаю. Несколько репетиций - и буду готов.
   - Ты хочешь сыграть Сильвио? - с нескрываемым удивлением задала очередной вопрос Люда.
   - Это моя голубая мечта, - ответил я.
   - Хорошо, я передам папе наш разговор, но заранее ничего тебе не обещаю.
   - И не надо. Главное скажи, что я очень хотел бы попробовать себя в этой роли, и уверен, что справлюсь с нею.
   А дня через два меня подозвал к себе Николай Иванович и сказал, что он сделает попытку восстановить спектакль с моим участием в роли Сильвио. Трудно описать радость, которую я испытал, услышав это. Дальше события начали раскручиваться быстро. Из всех участников спектакля "Слуга двух господ" в репетициях нуждался только я. Поэтому Николай Иванович работал со мной одним и очень недолго. Примерно недели через полторы состоялся мой дебют.
   Светлый парик до плеч, костюм итальянского дворянина эпохи Возрождения, на боку шпага. А главное, я начинал спектакль, обращаясь Клариче - Наде Кайковой со словами "Вот вам моя рука; с нею вместе отдаю вам и мое сердце".
   После первого акта мне сказали: "Молодец! Конечно, не так как Гриша, но хорошо". Такая оценка меня, конечно же, совсем не устраивала. А во втором действии, во время поединка на шпагах с Федериго (Беатриче), я, падая задел рукой парик, и почувствовал, что он у меня чуточку сполз. Уже лежа на сцене, я немного оттолкнулся ногами от пола, чтобы спрятать голову за кулису, и там поправил парик. Но эта, казалось бы, совсем маленькая неприятность так взвинтила меня, что, как потом выяснилось, я прекрасно закончил действие, и когда занавес закрыли, оценка моей игры была совершенно иная: "Ну, ты Гришу переплюнул!", - услышал я от своих товарищей, и только теперь был совершенно удовлетворен.
  

VII

   Однажды по дороге из театра домой мне представилась возможность любоваться на нашей улице богатым свадебным кортежем, возвращавшимся из церкви после венчания. Длинная вереница разукрашенных дрожек, нарядные гости, цветы. Оказалось, что это мой сосед Борька Шпак женится на Лене - сестре Бореньки Мельникова. Среди приглашенных на свадьбу я неожиданно увидел Эмму Шварц и рядом с нею Нилу Синегрибову. Сначала их присутствие среди Борькиных гостей удивило меня. Но потом я вспомнил, что Эмма теперь член семьи Мельниковых, а Нила ее крестная мать. И этим все объяснилось.
   Шпаки гуляли чуть ли не трое суток без перерыва. При румынах они были преуспевающими кожевниками и, конечно, могли позволить себе такую роскошь. А примерно через неделю я решил зайти к Ниле, чтобы спросить, не узнала ли она что-нибудь о Сергее Павловиче. Мой визит оказался очень удачным, так как совсем недавно ей разрешили свидание с мужем, и Нила впервые после ареста увидела его. Она рассказала мне, что начальник-румын, выслушав ее просьбу о свидании, приказал принести дело Сергея Павловича. Когда он раскрыл папку, Ниле удалось заглянуть в какой-то список, в котором фамилия Синегрибов была первой. Румын тоже обратил на это внимание и воскликнул:
   - Ну се поате! Ел шефул. - Но потом все же позволил ей повидать мужа и поговорить с ним.
   Во время их короткого свидания Сергей Павлович сказал, что Нила была права, не доверяя Янковскому. Что выдал всех действительно он и что во время арестов Янковский сидел в машине и показывал полицаям, как проехать к дому очередного подпольщика.
   Спустя двадцать лет - в апреле 1964 года я встретился с Иваном Григорьевичем Скумбрием, который во время оккупации тоже находился в тюрьме вместе с Мишей Емельяновым, Сергеем Павловичем, Дябкой и другими. От него я услышал следующее:
   "Портовая лаборатория, в которой я работал до ареста, была рядом с мехамбаром, поэтому мы с Мишей часто встречались. Он был очень хорошим человеком, но чересчур откровенным. Почти сразу же после нашего знакомства Миша мне сказал, что состоит в подпольной организации, которой руководит секретарь обкома комсомола Владимир Янковский, и предложил познакомить с ним. Я согласился. Мы условились встретиться на Соборной площади. Это было примерно в марте или апреле 43-го года. Когда я и Миша пришли туда, Янковский уже ждал нас. C первой же минуты он мне не понравился. Держался развязно. Говорил слишком громко. Меня это особенно насторожило. Янковский сказал, что мне дадут радиоприемник, что я должен слушать сводки информбюро и распространять их. "Приемник возьмешь у Ани (бывшая технический секретарь обкома комсомола)", - распорядился он и назвал ее адрес. За приемником я пошел вместе с братом. Когда мы возвращались от нее, я заметил, что за нами следили. Но мы, кажется, избавились от хвоста. Затем я сказал Янковскому, что у меня нет электричества. Он обещал прислать электрика и вскоре действительно пришел парень, кажется из холодильника порта. Янковский спросил меня, где я намерен прятать приемник. Я ответил, что в проеме окна под подоконной доской. А в ночь на 5-е мая ко мне в квартиру ворвались работники сигуранцы. Первый вопрос, который мне задали, был - где приемник? Я ответил, что у меня ничего нет. Тогда они стали ломать подоконник. Уверен, что выдал меня Янковский. В тюрьме мы с Мишей договорились убить его".
   А теперь, в подтверждение слов Ивана Григорьевича приведу копию одного документа:
  
  
  
   "Зав. отделом партийных органов
   Одесского областного КП Украины
   тов. Зотову Н.И.
  
   На Ваш N 296/ос от 10.08.1962 г.
   Янковский Владимир Петрович на допросе 12 апреля 1945 г. показал, что по прибытию в Одессу из плена он связался с бывшими комсомольскими работниками, с которыми организовал слушание сводок информбюро и выпуск листовок.
   В ночь на 1-е мая 1943 г. вся группа была арестована румынской контрразведкой. В числе арестованных указал Лаврова. Далее показал, что он, Алабин Василий и Боровский Михаил были завербованы, а остальные освобождены
  
   Пом. нач. управления КГБ при
   СМ УССР по Одесской области
   Бандуристый".
  
   Выйдя от Нилы, я через пару минут оказался рядом с домом Женьки Нестерука и конечно не мог позволить себе пройти мимо, не повидав своего приятеля. У него во дворе, в помещении бывшего детского сада недавно разместили власовцев. Они входили туда, сидели на веранде, околачивались возле нее. Женька стоял у своего крылечка и о чем-то разговаривал с двумя парнями в немецкой военной форме с нашивками на рукавах, на которых было написано РОА. Эти двое были немного старше моего приятеля. Один такой же плотный здоровяк, как и он, второй помельче. Я подождал в сторонке, пока власовцы ушли, а затем, подойдя к Женьке, спросил:
   - Что у тебя за дела с этими обормотами?
   - Напрасно ты валишь их в одну кучу, - ответил он, - среди них есть хорошие хлопцы, которых только нужда заставила надеть эту шкуру. Я попробую уговорить кое-кого из них, пока не поздно избавиться от нее. Кроме того, у меня намечается шанс через них достать пару пистолетов, а может быть и еще что-нибудь.
   - Знаешь, Женя, я насчет власовцев думаю по-другому, - сказал я. - Их же в РОА никто палкой не загонял. Не зря эту шпану добровольцами называют. Смотри, как бы они тебя под монастырь не подвели.
   - Не переживай. Я не маленький. Знаю, как с кем разговаривать.
   - Мое дело предупредить, а дальше смотри сам. Тебе, разумеется, виднее.
   Пробыл я у Женьки недолго. Мы договорились в ближайшее дни вместе поехать к Эдьке Корникову и я ушел от него. А спустя примерно неделю кто-то мне сказал, что Женька попал в аварию и в тяжелом состоянии лежит в нашей слободской больнице. Услышав это, я тотчас же побежал туда, отыскал хирургическое отделение, палату, куда его поместили. То, что представилось моим глазам, когда я вошел в нее, трудно передать словами. Женька, которого я за все время нашей дружбы ни разу не видел хворым, лежал на койке без сознания. На его теле не было заметных повреждений, но со вчерашнего дня, после случившегося, он еще не приходил в себя. Я бы, наверное, так ничего и не узнал о происшедшем, если бы человек с забинтованной головой, который лежал через две койки от него, не заговорил со мной.
   - Ты его друг? - слабым голосом спросил он меня.
   - Да, - ответил я. - Вместе четыре года в одном классе учились.
   - А мы с Женей работали на хлебозаводе. Он грузчиком, а я шофером.
   Было видно, что ему тяжело говорить, но он все-таки продолжил:
   - Вчера я заехал к нему. Женя как раз собирался обедать и меня пригласил. Нет, - сказал я, - на сухую не годится. Давай съездим на Базарчик, возьмем бутылку вина, тогда и пообедаем. Женя не стал возражать, мы сели в мою полуторку и поехали. Когда купили вино и возвратились к машине, возле нее стоял мотоцикл с коляской, водитель румын в военной форме и рядом какой-то тип в штатском. Он подошел к Жене и спросил: "Нестерук?" - Женя утвердительно кивнул головой. - Ты арестован, сказал тип, достал из кармана пистолет и приказал нам сесть в машину. Я сел за баранку, Женя рядом со мной, а тип с пистолетом в руке стал на подножку с его стороны и сказал мне: "Гони в полицию!" Я не понимал, что происходит, но вынужден был подчиниться. Завел мотор, повернул на Дюковскую, затем на Слободскую и на хорошей скорости поехал по ней вверх. Когда мы поравнялись с улицей Трусова, Женя вдруг схватил баранку и резко крутанул вправо. Я обоими руками уперся в нее, и тут мы врезались в дерево. Удар был таким мощным, что я на минуту потерял сознание. А, чуть оклемавшись, почувствовал сильную боль в груди. На руках и рубахе увидел кровь. Правая дверца была открыта настежь, кабина пустая. Я с трудом вылез из машины. Женя лежал навзничь на земле. Не знаю, пытался ли он сам выпрыгнуть или его выбросило силой удара. В нескольких метрах от него валялся наш конвоир. Я попробовал подойти к Жене, посмотреть, что с ним, но мне стало плохо, и я тоже опустился на землю. Начали собираться люди. Как нас доставили сюда, помню смутно. И все-таки я отделался довольно легко. Немного помяло грудь о баранку, да головой стекло выбил - вот и все. Говорят, тип, который арестовал Женю, отдал концы сразу. А он сам видишь, в каком состоянии.
   На третий день, не приходя в сознание, Женька умер. Это был первый из моих одноклассников, которого мне пришлось провожать на кладбище. Еще долгое время я все никак не мог поверить, что моего друга уже нет в живых. О причине его ареста и смерти можно только догадываться. Но мне почему-то кажется, что всему виной все-таки власовцы, которых он намеревался спасать.
   Дня через два после похорон я вечером пошел из театра не домой, а к Эдьке Корникову, чтобы сообщить ему, что мы потеряли замечательного товарища, с которым так много связывало нас. Он встретил меня радостно. Мы ведь с ним давно не виделись. А когда узнал, что я с весны работаю почти рядом с его домом, то даже отругал:
   - Как тебе не совестно, - сказал он, - от театра сюда каких-нибудь два квартала - десять минут ходьбы, и ты за столько времени ни разу не заглянул ко мне.
   - Ладно, исправлюсь, - ответил я и лишь после этого собрался с духом и рассказал Эдьке то, ради чего пришел к нему. Я видел, что мои слова потрясли его. Он сразу как-то сник, в глазах заблестели слезы. Я не помнил, чтобы когда-нибудь прежде Эдька был таким удрученным. Он долго молчал, видимо пытаясь до конца осмыслить услышанное. Потом попросил меня подробно рассказать, как все произошло.
   Я задержался у него поздно, и Эдька настоял на том, чтобы я остался у них ночевать. Лежа в одной постели, мы до поздней ночи вспоминали школу, Женьку, наши совместные, в общем-то безобидные, проделки, обычно совершаемые мальчишками от избытка не находившей выхода энергии. Потом я попросил Эдьку рассказать о себе. Эдька сказал, что успешно окончил гимназию и теперь учится в университете. Последнее, откровенно говоря, меня здорово удивило, так как, судя по его прошлому отношению к учебе, мне трудно было представить Эдьку в высшей школе. Впрочем, я был только рад его успехам. Утром, провожая меня, он еще раз напомнил, чтобы я впредь заходил к нему почаще. И я обещал ему это.
   В театре, куда я пришел от Эдьки, меня ожидало необычное оживление. Рабочие сцены зачем-то выносили в вестибюль, к выходу декорации, ящики с реквизитом и костюмами. На вопрос, с чем это связано, мне ответили, что сегодня мы даем спектакль не в городе, а на Большом Фонтане. После обеда декорации и ящики перетащили на Греческую площадь и погрузили в арендованный театром трамвай, в котором потом разместились актеры, занятые в спектакле и все, кто его обеспечивал. Трамвай без остановок доставил нас к месту назначения - к зданию кинотеатра с вполне приличной сценой на 16-й станции Большого Фонтана.
   Что мы тогда ставили, не помню. Но часа за полтора до начала, я вместе с Вячеславом Смолянским (в театре все называли его Чеськой), который был лет на пять-шесть старше меня, и с которым я поддерживал дружеские отношения, оказались одни в светлой небольшой комнате с открытым настежь окном. Мы о чем-то разговаривали, и вдруг он спросил меня:
   - Хочешь, сыграю тебе на скрипке?
   - Сыграй, - ответил я.
   Никогда прежде я не видел, чтобы Чеська держал скрипку в руках и даже не подозревал, что он владеет ею, причем, по моим понятиям, так совершенно. Он играл что-то мне не знакомое. Однако мелодия была столь прекрасной, чарующей, что у меня от наплыва чувств сдавило грудь и глаза затуманили слезы. Удивительные - то торжественные, то нежные звуки скрипки в сочетании с дурманящим запахом спелых яблок, которыми в тот августовский вечер был напоен воздух, сохранились в моей памяти на долгие годы. А потом был спектакль с песнями, танцами, весельем. Юра Бережко и Яша Тельный до начала спектакля где-то так набрались, что с трудом ворочали языками и едва стояли на ногах. Их в какой-то мере выручило то, что оба они должны были играть здорово подвыпивших сватов. Но на сцене всё у них получалось чересчур уж естественно. Поэтому Иван Иосипович на следующее утро основательно отчитал бражников.
   Гастролировал наш театр на 16-й станции Большого Фонтана несколько раз и всегда с успехом. Вот только ночевать там было негде. Устраивались, кто как сумеет: на столах, на стульях - в общем, кто где. Однажды меня и еще нескольких молодых парней после спектакля пригласили на танцы местные девушки-дачницы, и мы до утра у них танцевали. Так что спать и вовсе не пришлось. Еще как-то человек пять актеров позвал к себе на ночлег наш коллега, у родителей которого была дача, не помню на какой станции. И мы ночью, в темноте, натыкаясь на заборы и живые изгороди, долго шли, часто плутая, пока, наконец, попали к нему. А там, не зажигая света, чтобы не беспокоить хозяев, устроившись на кушетках и гамаках в саду, отлично выспались.
   Помню еще скандальный случай там же на 16-й станции. Однажды ночью, когда все уже отдыхали, меня разбудил самый молоденький актер нашего театра Люсик. Мы называли его Люсик-Пусик.
   - Валя, - шепотом сказал он мне. - Хочешь посмотреть, как Таня Ходаченко целуется с Тишаевым? (Тишаев был театральным пианистом).
   - Ну и пусть целуется. Мне-то что? - спросонок ответил я и тут же снова заснул.
   Дело в том, что в спектакле, который мы в тот раз ставили, муж Тани - Леня Корниенко не участвовал и потому остался дома. Возможно, его отсутствие и послужило причиной того, что Таня позволила себе слегка пофлиртовать с пианистом, а некстати бодрствовавший в это время Люсик стал нежелательным свидетелем допущенной ею вольности. Стремясь поделиться с коллегами впечатлением от подсмотренной им пикантной сцены, он столь преуспел в этом, что когда я утром проснулся, о легкомысленном поступке Тани уже знала вся труппа.
   Мы погрузились в наш трамвай и, вернувшись в город, разошлись по домам. А когда я к вечернему спектаклю пришел в театр, за кулисами творилось что-то невероятное. Актеры, разбившись на группки, горячо обсуждали ночное "событие". Леня, словно Отелло, метался по сцене, и, сверкая глазами, кричал, что он с потаскушкой играть не будет. А как раз в этот вечер они с Таней в спектакле должны были представлять влюбленную пару. Затем в мужскую гримерную вбежал весь исцарапанный, со слезами на глазах Люсик и сказал, что его побили в женской гримерной, когда он шел через нее в костюмерную. Мужчины, естественно, возмутились оттого, что дамы обидели "ребенка". И кое-кто даже порывался идти выяснять с ними отношения. Но до этого не дошло. Я тоже пошел через гримерную женщин за своим костюмом. Там были только Таня Ходаченко и Галя Петрова. Поднимаясь по лесенке в костюмерную, я услышал, как Галя достаточно громко предложила Тане:
   - Вот этому еще надо дать. - Но меня они не рискнули тронуть.
   Позже, подойдя ко мне за кулисами, Таня сказала:
   - Валя, я хочу поговорить с вами.
   - Пожалуйста, - ответил я.
   - Пойдемте под сцену, - предложила она и спросила, - вы не боитесь?
   - Нисколько. Я ведь на Слободке родился, - с достоинством заявил я.
   Когда мы спустились под сцену, Таня спросила:
   - Зачем вы наговорили Лене обо мне? Я к вам всегда хорошо относилась, уважала вас.
   - Танечка, - ответил я, - даю вам слово, что с вашим мужем я не разговаривал, так как он меня ни о чем не спрашивал. А если бы даже и спросил, то тоже ничего не сказал бы, потому что спал и ничего не видел.
   - Хорошо, я вам верю. Давайте и впредь останемся друзьями.
   На том и порешили. Ну а в спектакле в этот вечер они с Леней играли отлично и даже по ходу пьесы обнимались и целовались.

VIII

   25 августа прочел в газете "Молва" сразу три приказа:
  
   "Приказ N 1 от 23.08.43 г.
  

Гл. 1. Запрещается:

   - собрания, процессии, группировки за исключением свадьбы, погребения (могут быть разрешены префектурой полиции);
   - комментарии публично военных действий;
   - песни, симпатизирующие врагу;
   - хранение фотографий и других предметов, имеющих подрывной характер.

Гл. II. Запрещается:

   - формирование партизанских отрядов (смертная казнь);
   - оскорбление руководителей румынского государства (каторжные работы от 5 до 25 лет);
   - владение радиоприемниками, фотографическими аппаратами (от 3 до 8 лет и по 100 до 500 РККС);
   - оружие или взрывчатые вещества (в рабочем состоянии - смертная казнь, в непригодном от 3 до 12 лет).
  
  
   Командующий военным округом, дивизионный
   генерал Гуго Шваб,
   Прокурор, Константин Повелеску.
   Приказ N 2 от 23.08.43 г.
  

Воспрещается:

   - Хождение между 23-мя и 5-ю часами;
   - Передвижение между соседними селами (от 3 до 12 лет и 100 - 500 РКСС);
   - Представление взятки (от 3 до 12 лет);
   - Получение взятки (от 5 до 25 лет);
   - Наказываются высшей мерой наказания получение взятки, совершенное двумя лицами или группой).
  
  
   Командующий военным округом, дивизионный
   генерал Гуго Шваб,
   Прокурор, Константин Повелеску.
  
   Приказ N 3 от 23.08.43 г.
  
   Смертная казнь за:
   - грабеж;
   - покушение на грабеж ночью;
   - кража или покушение на нее;
   - уничтожение линий связи;
   - фальсификация или разбавление спиртных напитков.
   Аннулируются все приказы предыдущие, данные на территории Транснистрии.
  
  
   Командующий военным округом, дивизионный
   генерал Гуго Шваб,
   Прокурор, Константин Повелеску".

IX

   В то памятное сентябрьское утро погода была скверной - совсем не типичной для начала одесской осени. Низкие серые облака сплошь затянули небо. Того и гляди мог начаться дождь. Перспектива шлепать на работу по грязи никак не способствовала моему хорошему настроению, и я уже заранее решил, что такой ненастный день принесет лишь одни неприятности. Мама в комнате у стола что-то кроила. Сестренка, стараясь тоже обучиться этому мастерству, внимательно следила за всеми её действиями, временами задавала маме вопросы, связанные с кройкой. Мне было рано идти на репетицию, поэтому я сидел вместе с ними, устроившись у окна, спиной к нему, и читал книгу. Вдруг на лестничке, ведущей к нашей входной двери, послышались чьи-то шаги, затем дверь без стука отворилась, и в кухню вошел человек с заросшим истощенным лицом. Вместо одежды на нем было какое-то отрепье. Я, да, наверное, и мама с моей сестренкой, с трудом (так сильно он изменился) узнали в этом человеке отца. Его возвращение было столь неожиданным, что несколько мгновений никто из нас не проронил ни слова и не сдвинулся с места. У папы отросли усы, и очень изменилось выражение глаз. В его взгляде, прежде живом, чистом, часто веселом, теперь застыла обреченность, тоска и боль. Сестра бросилась к нему на шею, мама заплакала, у папы на глазах тоже появились слезы. Я стоял рядом, дожидаясь пока сестренка позволит и мне обнять папу.
  
   Когда первые, самые радостные минуты встречи прошли и он заговорил, мы поняли, что отец тяжело болен. Это было видно не только по его худобе, ввалившимся щекам, но и по тяжелому дыханию. Произнося каждое слово, он с трудом втягивал в себя воздух.
  
   Мама собрала ему поесть. Поставила на примус воду, чтобы он смог помыться. Рылась в шкафу и комоде, отыскивая для него смену белья, рубаху, брюки. А пока папа ел, я с сестрой сидели рядом и заглядывали ему в лицо со смешанным чувством радости оттого, что он, наконец, вернулся, и одновременно страха за него. Затем к нам присоединялась мама и, стараясь не слишком утомить мужа, расспрашивала его обо всем, что ему пришлось пережить с того дня, как он ушел из дому, о лагере, из которого каким-то чудом удалось вырваться. А отец медленно, с частыми остановками, рассказывал.
  
   - На самом деле никакой регистрации не было, - сказал папа. - Всех мужчин, которые явились на неё, румыны построили, объявили, что мы должны выполнить какую-то работу, и колонной повели в сторону заставы. По дороге я увидел сотрудницу с завода "Кинап", стоявшую у ворот своего дома. Я покинул строй, зашел к ней, немного поговорил, напился воды и как дисциплинированный человек, побежал догонять колонну.
  
   Вместо кратковременной работы нас на четвертые сутки привели к огороженному колючей проволокой большому колхозному двору, внутри которого уже было много пленных, оказавшихся там раньше. Нас сдали охране лагеря, и те прикладами винтовок затолкали вновь прибывших за ограду. В этом загоне, где не то что люди, а и скот долго не выдержал бы, мне пришлось провести почти полгода. Уборной в нем не было. Люди испражнялись, где придется. Сидели и лежали в грязи и зловонной жиже. Воду и пищу давали раз в сутки. Кружку желтой воды с пятнами мазута и горсть сырой кукурузы или прелого подсолнуха, вот и всё. В иной день совсем забывали что-либо дать. Пленные подбирали всё, что только можно употребить в пищу. Ели гнилую брюкву и картофельные очистки. Ослабевшие и больные уже не поднимались с земли.
   Дня через два пошли дожди. Грязь в лагере растолкли так, что бродили в ней по колено. Утром от намокших людей, словно от лошадей, валил пар, а дождь лил, не переставая... Ночами умирало по нескольку десятков человек. Все мы с каждым днем больше и больше слабели от недоедания. Меня вдобавок мучила рана.
   Иногда вместо сырой кукурузы давали по кружке вареного зерна или втаскивали в лагерь издохших лошадей, предоставляя пленным самим делить падаль. Чтобы не умереть с голоду, мы ели эту дохлятину и опять умирали... К концу месяца наступили холода, беспрестанно шли дожди, по утрам были заморозки. Все жестоко страдали от холода. С умершего соседа по лагерю мне удалось снять фуфайку и шапку. Однако согреться все равно не мог, а к голоду мы уже привыкли.
   Рана моя совсем затянулась, но потом, наверное, от постоянной стужи и побоев, снова открылась и болела нестерпимо. И все же я еще жил, не теряя надежды на избавление... Спали прямо в грязи. Собьемся в тесную кучу, лежим. Всю ночь идет тихая возня: зябнут крайние. Это был не сон, а горькая мука.
   Так, словно в тяжком забытьи проходило время. С каждым днем я ослабевал все больше. Теперь меня мог бы свалить на землю даже ребенок. Иногда я, с ужасом глядя на свои обтянутые кожей высохшие руки, думал: "Как же я уйду отсюда?" Вот когда я проклинал себя за то, что пошел на регистрацию, и особенно за то, что, отстав от колонны, побежал догонять ее.
   Пришла зима. Мы разгребали снег, спали на мерзлой земле. Нас все меньше становилось в лагере... Наконец, было объявлено, что через несколько дней пленных отправят на работу. Эта новость вызвала некоторую надежду. Она, наверное, появилась у каждого, - хоть слабенькая, но надежда на то, что теперь наши условия улучшат, а может быть, даже удастся бежать. На работы стали выводить, однако заметного облегчения не последовало. А затем перевели в другой лагерь, где разместили в бывшем свинарнике. Немного легче стало после известия о поражении немцев под Сталинградом. А когда их разгромили под Курском, румыны вообще здорово переменились. Возможно, именно поэтому и стали отпускать домой всех тяжело больных.
   Отец рассказал, как он был удивлен, увидев однажды у лагеря Дябку, как Дябка перебросил ему хлеб, и как, глядя на него, заплакал. В это время папа был уже болен и почти потерял надежду выжить и вернуться домой.
   Спустя примерно неделю после того, как отец вернулся, мы с ним снова сидели в комнате у окна и о чем-то беседовали. Вдруг он увидел, что к нам во двор вошел какой-то человек. Он вскочил со стула и воскликнул:
   - Это немой идет ко мне! Мы с ним вместе были в лагере. Наверное, его тоже отпустили.
   Папа вышел на крылечко, чтобы встретить своего товарища по несчастью. Через минуту они оба вошли в комнату и отец, указывая на незнакомца, сказал:
   - Мой товарищ по лагерю - глухонемой, о котором я рассказывал.
   И тут вдруг немой заговорил:
   - Да, Ванюша, он самый.
   Отец, да и я тоже, от неожиданности даже рты раскрыли и, не говоря ни слова, с удивлением смотрели на него. Когда папа немного пришел в себя, он спросил:
   - Так ты не немой? Все время в лагере притворялся?
   - Притворялся, Ванюшка, - ответил тот. - И ты не представляешь, чего это мне стоило. Днем было еще сносно. Но я страшно боялся, что заговорю во сне и что, не дай Бог, это станет известно румынам.
   Трудно было представить, как человек смог почти два года изображать глухонемого ради сомнительной надежды выбраться из неволи.
   Папа вернулся домой с бронхиальной астмой в тяжелейшей форме. Он не мог не только работать, но даже ходить. Однако сразу же заявил, что не собирается сидеть без дела. Должен сказать, что помимо своей основной специальности на заводе, отец был прекрасным сапожным мастером. Я так и не удосужился спросить, где он успел овладеть этим мастерством. При мне отец никогда этому не учился и, тем не менее, мог делать отличную модельную обувь, как женскую, так и мужскую. В общем, папа решил в ближайшее время сходить к своему знакомому-сапожнику Коле-косому, который жил в своем домике на углу Трусова и Рождественской, и предложить ему свои услуги. Дядю Колю из-за сильного врожденного косоглазия в армию не призвали. И при наших, и при румынах он у себя дома чинил и мастерил обувь.
   Я с отцом еще до войны, заходил к нему и запомнил его как высокого, худощавого, всегда веселого и общительного человека. У него было два сына. Один немного старше меня, а второй на пару лет младше. Старший - непутевый и хулиганистый парень как-то в нашем слободском кинотеатре, сидя за моей спиной и еще не зная меня, бритвой посрезАл пуговицы с хлястика моего пальто. Это, кажется, и послужило причиной перового нашего с отцом визита к его родителю. Второй сын был хорошим, послушным мальчиком, никогда не доставлявшим неприятностей ни отцу, ни матери.
   Спустя несколько дней после прихода к нам "глухонемого" папа отправился к дяде Коле, а, вернувшись от него, сказал, что эта семья переживает сейчас тяжкое горе. Примерно неделю назад румыны расстреляли их старшего сына, который на чем-то попался в руки жандармов.
   Дядя Коля пообещал отцу поделиться с ним заказами. Их у него было много. Теперь появилась надежда, что кроме помощи маме с моей стороны, ей станет помогать и отец.
  

X

   Однажды режиссер Тищенко объявил, что собирается ставить спектакль "Шельменко - денщик" и пригласил всех актеров на читку пьесы. Прочитав нам эту комедию, он распределил роли. Играть Шельменко поручил Ивану Иосиповичу Твердохлибу, старого Шпака - Иосифу Федоровичу Маяку, Присеньку - Наде Кайковой, молодого офицера - Лене Корниенко, Лопуцковского - Чеське Смолянскому.
   Я в этой постановке остался без роли. А мне, между тем, очень пришлась по душе роль Лопуцковского. Поэтому после того как режиссер освободился я подошел к нему и сказал, что хотел бы сыграть её. Тищенко ответил, что не возражает. Посоветовал переписать и выучить роль, ходить на все репетиции. Потом обещал посмотреть, что у меня получится, и если моя игра его удовлетворит, он не станет возражать, чтобы я дублировал Смолянского. Не откладывая дела в долгий ящик, я тут же взял у режиссера пьесу, и добросовестно переписал нужный текст со всеми репликами партнеров.
   Возвращаясь из театра домой, я обратил внимание, что на Садовой улице на перекрестках с Торговой и Дворянской (Петра Великого), на тротуарах немцы построили из ракушечника приземистые доты с бетонным перекрытием и амбразурами для пулеметов. И подумал, что Садовая улица, наверное, не единственная где появились доты, что это аналог баррикад сорок первого года и что удивительно быстро меняется военная ситуация. Чуть больше полугода назад победоносная германская армия штурмовала Сталинград. Потом вдруг был объявлен трехдневный траур по разгромленной группировке Паулюса. И вот, похоже, немецкое командование уже собирается на наших улицах сражаться за Одессу. Нет, явно не те стали теперь немцы. Напрочь исчезла их первоначальная спесь. Сейчас видимо немногие из них верят в благополучный исход начатой ими войны. Страшатся, небось, даже думать о том дне, когда придет час расплачиваться за те беды, которые они нам принесли. О румынах и говорить нечего. У них явный разлад с союзниками. То и дело можно слышать о пьяных драках между румынскими и немецкими военнослужащими. Последняя произошла в самом центре города, на Дерибасовской в ресторане "Черная кошка". Сначала немцы оказались посильнее. Или, может, их там было побольше. Они вытурили своих собратьев по оружию на улицу. Однако румыны не смирились. От кулаков перешли к стрельбе. В ресторан полетели гранаты. Солдаты фюрера ответили тем же. Очевидцы рассказывали, что с обеих сторон были раненые и убитые. Не зря пословица говорит: "От любви к ненависти один шаг". А нам - большинству одесситов, их распри как бальзам на душу. И если бы они друг друга вообще перебили, лучшего бы и желать не надо.
  

XI

   В конце октября - снова радостное событие. Из тюрьмы выпустили Дябку, Мишу Емельянова, Сергея Павловича Синегрибова и всех, кто с ними сидел. Дябка мне рассказал, что на следствии ему устроили очную ставку с Эдькой Кудыменко, и что моя фамилия там тоже фигурировала. Только чудо, возможно в образе Дябки, избавило меня от ареста. Когда следователь спросил у него, знает ли он меня, Дябка ответил, что знает, так как мы вместе учились в школе. А на вопрос - вхожу ли я в их компанию, ответил, что я еще мальчишка, и что они с такими пацанами не водятся. Может быть, именно такой ответ и сохранил мне свободу.
   Он сказал, что все полгода их держали без суда, и так как никаких серьезных доказательств вины у румын не было, то с появлением в Одессе какого-то высокопоставленного чиновника, инспектировавшего одесскую тюрьму, арестованных сразу же отпустили. Теперь я думаю, что этот чиновник был неглупый человек. Он прекрасно понимал, на чью сторону тогда склонялось военное счастье, и старался заранее расчистить входящие в его компетенцию завалы на пути к будущим контактам Румынии с Советским Союзом.
   Дябка не вернулся на железную дорогу, и мы стали, видеться с ним чаще. А спустя примерно недели две после его освобождения я по поручению Дябки был у Жорки Ляхова. Выйдя от него, собирался направиться домой. Осень уже подходила к концу. Однако день был сухим, солнечным и удивительно теплым. Мне внезапно вспомнилось, как Жорка здесь познакомил меня с Женей, какой чудесный вечер мы с ней провели тогда в мае, и мне вдруг захотелось пройти через садик. Я свернул к кинотеатру и через пару минут вошел в него. Листьев, уже совершенно желтых, на деревьях осталось немного. Колеблемые слабым ветерком, они тихонько шептались между собой, навевая, как это часто бывает осенью, легкую, приятную грусть. В садике никого не было, только в конце аллеи, по которой я шел, на скамейке сидела женщина, а возле нее играла маленькая девочка. Когда я приблизился к ним, то увидел, что это Синегрибова Нила со своей дочуркой. Я поздоровался и присел с ней рядом. Прежде всего, поздравил с возвращением домой мужа. Поинтересовался, как он себя чувствует. Нила ответила, что с ним все хорошо. Что в овощной будке Сергей Павлович больше не работает. Всё куда-то уходит. Возвращается только поесть и на ночь. Сказала, что в тюрьме они поклялись бороться с оккупантами до конца. Он уверен, что если им придется погибнуть, то их имена останутся в истории. И еще Сергей Павлович все время опасается нового ареста. И чтобы обезопасить жену даже предложил имитировать развод. Я спросил Нилу, появляется ли у них теперь Янковский.
   - Что ты! - Возмущенно воскликнула она. - Нет, конечно. После того, что случилось, я уверена, что он и близко к нашему дому не подойдет. Кто-то мне говорил, будто он со Слободки в город перебрался и живет где-то на Пушкинской.
   Потом наш разговор зашел о Борьке Мельникове и Шпаках. Нила сказала, что Шпаки живут богато и весело. Часто устраивают гулянки. Что на одной из таких вечеринок приятель Борьки Шпака, Сашка Иванов, которого на Слободке называли "заячья губа", изнасиловал Эмму Шварц. Жениться на ней он отказался, и Эмма пыталась броситься под поезд. Сергей Павлович еле уговорил ее не совершать этого опрометчивого, непоправимого шага и кажется, убедил Эмму, что все забудется, перемелется и она еще будет счастлива. А теперь Сашка вроде бы пытается ухаживать за Борькиной сестрой Линой. Борька, помня случай с Эммой, предупредил его, что если он попытается сотворить подобное с его сестрой, он его убьет.
   Сашкин поступок поразил меня. Я почти не знал этого парня, так как он не был коренным слобожанином. Его родители только перед войной переехали на Слободку с Молдаванки, купив домик в самом начале Ветрогонной улицы.
   Сашка - высокий, чернявый, интересный, хорошо физически развитый хлопец, с немного деформированной от рождения губой, которая, впрочем, вовсе не портила его лица. Он был старше меня. Кажется, окончил военное училище, воевал под Одессой, попал в плен, бежал. Его семья водила тесную дружбу со Шпаками и в оккупацию, также как и они, жила в достатке. Я не мог понять, почему он так жестоко поступил с девушкой, и без того не слишком обласканной жизнью, и мне было искренне жаль ее.
  

XII

   7 ноября по Одессе пронесся слух, что ночью кто-то повесил красное знамя на колокольне Успенского собора. У меня было огромное желание увидеть флаг собственными глазами, но пока я добрался на Преображенскую улицу, флага на соборе уже не было. Румыны успели его снять. А человека, водрузившего красный флаг в центре города на одном из самых высоких зданий, так и не нашли. Был, правда, арестован профессор Н. Н. Зоремба-Владычанский, консультировавший работы по ремонту собора и якобы помогавший "злоумышленникам". Но из-за отсутствия улик его отпустили, и после войны, когда я занимался в Строительном институте, он нам читал курс металлических и деревянных конструкций.
   Отвага смельчака, отметившего таким образом 26 годовщину Октябрьской революции, внушала глубокое уважение и гордость за его поступок. Судя по мемориальной доске, которую поле войны можно было видеть у входа в Успенский собор (позже ее почему-то убрали), повесил флаг Георгий Дюбакин. А в небольшой статейке "Флаг на колокольне" в газете "Вечерняя Одесса" за 1 декабря 1990 года было написано, что много лет спустя Дюбакин якобы сказал: "Лучше бы я этого не делал!" Все-таки удивительно сказывается время на образе мыслей людей. Оно порой круто изменяет их представления о ранее происходившем и даже о собственных прошлых поступках.
  

XIII

   Вскоре после 7-го ноября со мной в театре случился конфуз. Помню, день был пасмурный, сырой, неприятный. Тяжелые свинцовые облака низко нависли над городом. И на то, что днем хотя бы на короткое время появится солнце, надежды не было. После обычной утренней репетиции, которая окончилась в первом часу, актеры до вечернего спектакля могли заниматься своими делами. Идти домой на Слободку и потом снова возвращаться в театр, не имело смысла, поэтому я и еще кое-кто из молодежи остались в театре. Сначала мы, коротая время, болтали о разных пустяках, а потом это наскучило, и кто-то вдруг предложил:
   - А не сходить ли нам в бодежку и тяпнуть по стаканчику винца. Времени в запасе все равно много, к спектаклю хмель успеет улетучиться.
   Предложение всем понравилось и мы - четверо или пятеро молодых людей, из которых я был самым младшим, вышли на улицу и отправились на Дерибасовскую. А там, между Екатерининской и Ришельевской, выбрали скромную бодегу, вошли в нее и уселись за столик. Хозяин по нашей просьбе принес вместительный графин молодого молдавского вина и стаканы. Вино было чуть кисловатое, но приятное. Мы выпили по стакану, затем по-другому. Закусывали чисто символически. Вскоре появился второй графин. За выпивкой и разговорами время летело быстро, и когда часа через два наша компания решила, что пора возвращаться в театр, я почувствовал явную неуверенность в ногах. Однако идти было недалеко, и я сравнительно благополучно добрался на Полицейскую. Войдя в вестибюль, прямиком направился на сцену за кулисы. Влез там на воз, который всегда появлялся в спектакле "Сорочинский ярмарок" и моментально уснул. Разбудил меня перед самым спектаклем Иван Иосипович Твердохлиб.
   - Деточка, - обратился он ко мне. Он почему-то меня часто так называл. - Пора одеваться. Скоро начало.
   Я слез с воза, пошел в костюмерную, взял костюм, оделся и даже загримировался. На большее меня не хватило. Я сел у воза и попросил пить. Иван Иосипович принес мне кружку с водой. Я отпил глоток, а остальную воду вылил себе на голову. Глядя на это, Твердохлиб только и мог сказать:
   - Эх! Деточка-деточка, - и безнадежно махнул рукой.
   А я снова взобрался на воз и заснул
   В общем, в постановке я не участвовал. Кто-то из ребят заменил меня. На следующий день мне от стыда хотелось провалиться сквозь землю. А Иван Иосипович видя и понимая мое состояние, ни словом не напомнил о моем проступке. Даже не пожурил. Я иногда думал, а что было бы, если бы я такую штуку на работе отчебучил не в оккупации? Наверное, после основательных выволочек от руководства, в лучшем случае отделался бы выговором.
   Подготовку спектакля "Шельменко-денщик" закончили. Накануне премьеры режиссер провел генеральную репетицию в костюмах, гриме, с полным освещением. Намереваясь сыграть Лопуцковского, я, тем не менее, на всех предыдущих репетициях не присутствовал. А вот на генералку решил сходить. Постановка мне понравилась. Твердохлиб в роли Шельменко был бесподобен. А Лопуцковский в исполнении Чеськи Смолянского показался мне каким-то сереньким, сырым, недоработанным. Я подумал, что если режиссер мне позволит, то я сыграю лучше. И не только подумал, но, даже придя из театра, домой, взял текст роли, попросил сестренку, чтобы она подавала мне реплики и на свой лад "проиграл" сцены с участием Лопуцковского. В тот день всё связанное с пьесой "Шельменко-денщик" этим и закончилось.
   Дябка, Валя, Сережка и Алка давно просили меня, чтобы я взял их с собой в театр на какую-нибудь постановку. Желая удовлетворить просьбу друзей, я примерно через неделю после премьеры "Шельменко" подошел к Тищенко и попросил у него четыре контрамарки. Моя просьба, кажется, не особенно пришлась ему по душе, однако он выполнил её. И так получилось, что контрамарки он мне вручил именно на свой спектакль.
   Насколько мне помнится, это был воскресный вечерний спектакль. Пьеса "Шельменко денщик" шла только второй или третий раз. Поэтому наш маленький зал публика заполнила до отказа. Однако мне удалось все же устроить своих друзей на приставных стульях. Закончив эти хлопоты, я оставил их в зале, а сам вернулся за кулисы. В конце первого акта, находясь в гримерной, я обратил внимание на встревоженное лицо режиссера. Причина его тревоги заключалась в том, что Чеська Смолянский, которому пора уже было одеваться и гримироваться, отсутствовал. Волнение режиссера передалось остальным актерам. Ведь если Чеська почему-либо не придет вовремя, может сорваться спектакль. Произойдет скандал, какого у нас в театре еще никогда, слава Богу, не было. С каждой минутой тревога нарастала все больше. На режиссера жалко было смотреть. А время шло и уже приближалось к критической черте. Смолянский все не появлялся. И тут вдруг Тищенко подошел ко мне с неожиданным вопросом:
   - Валя, вы, кажется, хотели сыграть роль Лопуцковского? И, насколько я помню, даже переписали роль.
   - Да, очень хотел, - ответил я.
   - Вы знаете текст?
   - Честно говоря, не очень, - откровенно сознался я.
   - Все равно, быстро одевайтесь, гримируйтесь! Надо выручать постановку!
   У меня на минутку мелькнула мысль, что соглашаться нельзя. Мало того, что я плаваю в тексте. Я и мизансцен толком не знаю. Никого и ничего я не выручу, а себя навсегда опозорю. Но тут снова дала себя знать авантюрная жилка моего характера. В зале сидят мои друзья. Хорошо бы блеснуть перед ними в одной из главных ролей. "Чем черт не шутит", - решил я. Вдруг получится.
   Из гримерной сбегал в костюмерную. Взял фрак, цилиндр и все остальное. Затем вернулся, оделся и принялся накладывать грим. Сидящий рядом Иосип Федорович Маяк спросил меня.
   - Так кто же все-таки будет играть Лопуцковского?
   - Режиссер сказал готовиться мне, - ответил я, продолжая гримироваться. Иосиф Федорович ничего не сказал, только многозначительно хмыкнул. В этот момент зашел сам Тищенко, и, увидев мой грим, воскликнул:
   - Что вы из себя красавца делаете! Поймите! Человек, которого вы собираетесь играть, больной и к тому же не умный. У него должен быть совершенно иной грим.
   - А я его вижу таким, - упрямо ответил я.
   Он лишь рукой махнул и сказал, - делайте, что хотите, только скорее. Вот-вот начало акта и ваш выход.
   Когда я уже перед выходом на сцену стоял у портала, он еще раз подошел ко мне и сказал:
   - Слушайте суфлера и внимательно следите за партнерами. Они вам незаметно помогут с мизансценами.
   Через минуту я был на сцене. Я не испытывал неуверенности или страха. Напротив, мною овладел какой-то неукротимый азарт и стремление как можно лучше сыграть такую желанную, неожиданно доставшуюся мне роль. Очень помогло то, что я дома с сестренкой повторил текст. Партнеры тоже по мере сил оказывали мне помощь. А спустя немного времени я услышал первые, довольно дружные аплодисменты зала.
   В антракте в гримерную снова прибежал Тищенко, и, глядя на меня так, будто увидел впервые, спросил:
   - Вы что, где-то раньше играли эту роль?
   - Нет, никогда не играл.
   - Не верю! - снова воскликнул он. - Ведь она у вас получилась лучше, чем у Смолянского.
   Я был, конечно, очень доволен внезапной удачей, похвалой режиссера, а главное тем, что предстал перед своими друзьями в одной из первых ролей. После спектакля я принимал поздравления и от них. А на следующий день мне даже увеличили денежный оклад.
   Чеська же в театр не пришел ни через неделю, ни через месяц. И никто так и не узнал, куда он исчез. Как я уже говорил раньше, исчезновение людей во время оккупации было не такой уж редкостью. А поиски исчезнувших почти никогда не давали положительного результата. Ну а роль Лопуцковского я теперь играл постоянно. Кстати, "Шельменко-денщик" был последним спектаклем, в котором мне довелось участвовать сразу после освобождения Одессы уже в здании Украинского театра, где при румынах размещался так называемый "Национальный".
   Спустя несколько дней после неожиданного успеха в театре ко мне пришел Дябка.
   - Валя, - сказал он, - Миша решил поручить тебе очень серьезное задание, и уверен, что ты с ним справишься. Я в этом тоже не сомневаюсь.
   Наконец, - подумал я. - Наверное, против румын или немцев затевается что-то серьезное, и Миша счел возможным подключить меня к этому. Теперь мне, вероятно, дадут пистолет, и я наравне с другими боевыми ребятами буду участвовать в настоящем деле.
   - Готов выполнить всё, что он прикажет, - живо ответил я другу. - Когда и что я должен делать?
   - Судя по твоему ответу, - улыбаясь, сказал Дябка, - ты, наверное, рассчитываешь, что придется стрелять и бросать гранаты. Должен тебя огорчить. Ничего такого пока не намечается. Тебе нужно встретиться с девушкой. Зовут её Ира, хотя, возможно, у нее другое имя. Завтра, на первую вашу встречу, Ира придет в театр, спросит там тебя и скажет, что она от Олега. Ты познакомишься с ней и отдашь вот эту Мишину записку. Он считает, что тебе в театре удобнее всего поддерживать с нею связь. О дальнейших встречах договоришься с Ирой сам. Понял?
   - И это всё задание? - разочарованно спросил я.
   - Чего ты кривишься? - ответил Дябка. - Ты не представляешь его важность. Ира советская разведчица. Она еще с одной девушкой-радисткой в сентябре самолетом заброшена сюда разведотделом Приморской армии. Там хотят знать обо всём, что происходит в Одессе, а главное в одесском порту. В записке, которую я тебе передал, содержатся именно такие сведения. И теперь от тебя, в частности, будет зависеть, чтобы собранные Мишей данные систематически и в срок передавались по назначению. Ты должен гордиться, что тебе такое доверили, а не кислые мины строить.
   - Нет, если связь с настоящей разведчицей, то это совсем другое дело. И я, конечно, выполню всё, что от меня требуется.
   - Вот и порядок, - снова улыбаясь, сказал Дябка, - а то скривился, как будто лимон съел.
   На следующий день, уже примерно за час до начала спектакля, я с приготовленной для гостьи контрамаркой ждал в вестибюле театра ее прихода. Иногда выходил на улицу и внимательно всматривался в лица всех девушек, идущих в направлении театра, пытаясь определить ту, с которой у меня назначена встреча. Я почти не сомневался, что узнаю, вернее, угадаю ее. Потому что образ отчаянной разведчицы уже сложился в моем воображении. И мне хотелось поскорее убедиться, такова ли она, как я себе представлял. Увидеть, как незнакомка поведет себя со мной.
   Девушка, парашютистка, выполняет боевое задание командования Красной Армии. А я парень - мужчина и еще ничего не сделал для защиты Родины. Откровенно говоря, от таких мыслей становилось неловко. Но я был твердо уверен, что совсем скоро придет и мое время. Что и я внесу свою лепту в победу над оккупантами.
   Должен сознаться, что моя надуманная наблюдательность подвела меня. Иру я не смог определить, как рассчитывал, исключительно с помощью собственной интуиции. Когда я, пытаясь угадать разведчицу, был на улице, из вестибюля вышел Люсик и, взяв меня за локоть, сказал:
   - Тебя там спрашивают.
   - Кто? - поинтересовался я, хотя в этом вопросе не было нужды.
   - ДевицА какая-то. Идем, покажу.
   Мы вошли внутрь. В вестибюле собралось уже много людей. В ожидании, когда откроют двери зала, одни сидели на стульях, расставленных вдоль стен, другие, разбившись на небольшие группы, ожидали стоя.
   - Вон видишь, у окна? Стоит к нам спиной. - И Люсик указал пальцем на девушку у одного из окон, а затем спросил, - ну, я пойду?
   Я утвердительно кивнул, а затем, подойдя вплотную к стоявшей у окна незнакомке, негромко произнес:
   - Вы искали меня?
   Она обернулась, и я увидел перед собой типичную украинку, лет двадцати или чуть старше с приятным лицом, на котором выделялись большие карие, серьезные глаза с длинными ресницами.
   - Вы Валентин? - вопросом на вопрос, слегка улыбнувшись, ответила она.
   - Он самый, - сказал я. - А вы Ира от Олега, правда? Я ожидал вас на улице. Почему-то был уверен, что непременно узнаю. Но, как видите, проморгал. Держите контрамарку, и пошли в зал.
   Там я показал Ире ее место, и поскольку сам в первом акте не принимал участия, более половины акта оставался с нею. Я передал ей Мишину записку, и мы условились, что после окончания спектакля пойдем вместе. Хотя как выяснилось, мне это было вовсе не по пути.
   Ира оказалась замкнутой девушкой. Трудно было понять, такова ли она от природы или молчала, потому что еще совсем не знала меня. Стремясь, во что бы то ни стало обрести ее доверие, говорил в тот вечер в основном я. Мы условились о дальнейших встречах в театре каждую пятницу, но о ней узнать мне удалось лишь то, что живет она неподалеку от кирхи.
   Наше сотрудничество продолжалось почти до конца марта 1944 года. Я передавал ей Мишины записки, а она отправляла содержащиеся в них сведения за линию фронта. Позже Ира стала со мной более откровенной, и я узнал от нее много интересного. Прежде всего, что она одесситка. Во время обороны Одессы была в сандружине, эвакуировалась на Кавказ, а в начале 1942-го года пошла в армию. Однажды ей предложили лететь в Одессу. Она согласилась. Ее познакомили с другой девушкой - радисткой и стали готовить к работе в тылу у немцев. В последних числах сентября 1943-го их выбросили на парашютах в районе села Свердлово. Причем летчик на добрый десяток километров не дотянул до намеченного места высадки. Во время приземления Ира слегка поранила себе лицо. Закопав парашюты, рацию и деньги, девушки утром направились к селу. При входе в него у колодца встретили женщину, которая сказала, чтобы в село не шли, так как там всех задерживают, и указала дорогу через балку. Однако вскоре их все же остановили румынские солдаты. Девчата от них откупились. Но их снова арестовали, судили и отправили в лагерь, откуда им опять удалось уйти за взятку. В Одессе они довольно легко подыскали подходящую квартиру, затем перевезли рацию и послали первую радиограмму командованию. Потом Ира устроилась на работу в порт, но толку от этого было мало, так как ни в морских терминах, ни в грузоподъемности, ни в назначении морских судов она не разбиралась. Положение поправилось лишь после знакомства с Мишей. Она даже смогла оставить прежнюю работу, но информацию обо всем, что происходит в порту, получала самую свежую и обширную: в какое время, с каким грузом и по какому маршруту уходят суда. Вплоть до сведений о направлении переброски войск по железной дороге. А наши самолеты, используя эти данные, топили пароходы и баржи противника.
   Однажды Ира не пришла на встречу. Я тогда не на шутку встревожился. Сообщил об этом Дябке. Он сказал, что пока паниковать не стоит. Что, может быть, она почему-либо не смогла прийти в этот раз. Придет в следующий. Так оно и получилось. Ира рассказала мне, что пыталась понаблюдать за аэродромом, но попала в руки пьяных немцев и едва отделалась от них.
  

XIV

   В конце ноября ко времени окончания спектаклей на улицах наступала полная темнота. Торопясь домой, я всегда наспех разгримировывался, а случалось, пользуясь тем, что в условиях светомаскировки меня все равно не могли разглядеть, выходил из театра в гриме и привычным маршрутом, чуть ли не бегом, отправлялся домой. Ходить по городу разрешалось до 23 часов. Однако румынские полицаи, нарушая распоряжение городских властей, часто уже с наступлением темноты останавливали прохожих, и отделаться от них без хотя бы небольшой взятки было практически невозможно. В этом я убедился на собственном опыте.
   Однажды, примерно в восьмом часу вечера, по дороге из театра домой, меня на Балковской задержал румынский солдат.
   - Стай! - заорал он и, когда я остановился, грозно спросил, - Унде те дучь?
   - Еу ма дук а каса - ответил я.
   - Де че аша тырзиу? - последовал новый вопрос.
   - Еу вин де ла лукру
   - Гай ла полиция! Аколо о се те инвеце, кум ынбле тырзиу, - многообещающе заключил он и, сняв с плеча винтовку, подтолкнув меня ею в спину, повел в сторону Слободки.
   Часов, чтобы показать солдату, что до запретного времени еще далеко, у меня не было. Впрочем, его решительные действия и свирепая физиономия ясно говорили о том, что попытка доказать ему что-либо даже при наличии часов, скорее всего только ухудшила бы моё положение. Поэтому мы довольно долго шли молча. Я впереди, он чуть сзади за мной. Наконец солдат первый нарушил молчание.
   - Май! Марчи есте? - понизив голос, спросил он меня.
   - Ла мыне сынт трей марчи - ответил я.
   - Деле ын куаче
   И когда я отдал румыну всю свою наличность, которой едва хватило бы на буханку хлеба, он, хлопнув меня по плечу, воскликнул:
   О! Ту приятень бун! Хадем се те петрек а каса. - Затем довел меня до самого дома и даже пожелал ноапте буне.
  

XV

   Труд актера оплачивался скромно. А продукты питания при румынах стоили отнюдь не дешево. Поэтому мне вовсе не хотелось отдавать по-дурному свои кровные румынам. Чтобы впредь обезопасить себя от подобных поборов, я старался срочно что-то придумать. Сначала в голову ничего не приходило. А потом я внезапно вспомнил, что Эдька Корников предлагал мне, и даже не один раз, ночевать у него.
   Прикинув, что от театра к нему можно дойти минут за десять и что я едва ли слишком стесню его родителей, так как у Эдьки была своя отдельная комната, решил, что предложение моего приятеля представляет собой прекрасный выход из затруднительной ситуации и им непременно следует воспользоваться.
   Итак, начиная примерно с первых чисел декабря, я после работы стал довольно часто посещать Эдьку и оставался там на ночлег. Надо сказать, что его комната совсем не отапливалась. Температура в ней бывала настолько низкой, что если случайно с вечера в стакане на столе оставляли воду, то к утру она непременно покрывалась коркой льда. Но так как спали мы с ним в одной постели, то холода можно было бы не ощущать вовсе, если бы у моего соседа по кровати вдруг не обнаружилась довольно странная причуда. Дело в том, что ночью он почему-то всегда выставлял из-под одеяла ступни ног. А так как ростом Эдька был поменьше меня, то при этом мои ноги открывал чуть ли не до колен, что, разумеется, мне, в отличие от него, удовольствия не доставляло, и я часто выговаривал Эдьке за это. Он же на мои упреки обычно, смеясь, отвечал: Разве я виноват, что мне жарко?
   В обществе Эдькиной матери - приятной, добродушной женщины, постоянно занятой домашними хлопотами, и в особенности отца - молчаливого, пожалуй даже угрюмого человека, небольшого роста, с когда-то черными, а в ту пору из-за обильной седины серыми волосами и большим крючковатым носом, мы бывали очень редко. Помню только, что Эдькин отец, хорошо владея турецким языком, часто ходил к соседкам-румынкам слушать передачи из Турции, а потом иногда делился с нами услышанным.
   В общем, постепенно привыкнув к Эдькиной причуде, я пользовался его гостеприимством вплоть до весны 1944 года. Казалось бы, все отлично устроилось. Но меня постоянно смущало одно деликатное обстоятельство. Дело в том, что в этом доме, помимо ночевок, я всегда ужинал и завтракал. И хотя по всему было видно, что будка на Привозе позволяла Эдькиному отцу создать довольно хорошие по тому времени материальные условия для своей семьи и что обуза в моем лице для них не слишком обременительна, каждый раз, когда меня там приглашали к столу, я чувствовал себя крайне неловко.

Весна сорок четвертого

I

   Так уж получилось, что я совершенно не помню, где, как и с кем встречал новый 1944 год. Наверное, в новогодний вечер собралось всего несколько человек актеров и праздник, скорее всего был серым, скучным и не оставил после себя ничего такого, что хоть как-то бы напоминало о нем. В противном случае он непременно чем-нибудь запечатлелся в моей памяти.
   А сводки Совинформбюро, которые я слушал чуть ли не ежедневно, становились все более радостными. 3-го января Красная Армия освободила Новоград-Волынский. 5-го - Бердичев. Бои шли за Жмеринку. Это уже правобережная Украина, всего каких-нибудь четыре сотни километров от Одессы. В центре города все чаще стали появляться объявления, призывающие вступать в "Русскую освободительную армию" генерала Власова. И я подумал, что видно здорово прикрутило немцев, если они так спешно набирают в РОА добровольцев.
   В поисках материала для своей книги мне удалось обнаружить в областном партийном архиве любопытный документ:
  
  
  
  
  
  
   "Префектура Одесской полиции
   Дирекция полиции госбезопасности
   Отдел безопасности
   1-е специальное бюро
   N 129 10 января 1944 г.
   Секретно 246/16-1944 г.
   Во второй полицейский участок
  
  
   Вам направляется нами в копии информационное сообщение N 935 от 4 января 1944 г. для серьезного расследования. Сообщите нам результаты до 20 января 1944 г.
   Зам. Префекта полиции
   подполковник А. Митрик.
  
  
   Среди мирного населения Одессы и даже в рядах военных румын господствует большое беспокойство ввиду того, что все эвакуированные недавно из города Херсона приехавшие в Одессу имеют автоматические пистолеты с большим числом патронов и которые производят в городе террористические акты. Также многие местные жители вооружены пистолетами, которые они покупают у германских солдат и особенно у украинских добровольцев, которые вооружены с фронта.
   Таким образом, это вооружение молодежи и особенно партизан представляет большую опасность для существования самой румынской администрации в Транснистрии. Так как за последнее время произошло много террористических актов".
   Как говорят: "У страха глаза велики". И, скорее всего, в приведенном документе кое-что преувеличено. Но в целом его содержание отражает истину. Могу судить об этом хотя бы на основании такого факта. Как-то в середине января, примерно в девятом часу вечера, мы с Дябкой, возвращаясь из города, подошли к его дому. И вдруг из их ворот вышел немецкий офицер с каким-то человеком в штатском. Каково же было моё изумление, когда я в немце узнал Мишу Емельянова. Я настолько опешил, что даже не поздоровался с ним. Он тоже не остановился, не сказал ни слова, лишь на ходу приложил палец к губам, из чего я понял, что нужно молчать и ничему не удивляться. После того как Миша со своим спутником исчезли за углом, Дябка, видя, что я все еще не пришел в себя от неожиданности, улыбнувшись, сказал:
   - Чего это у тебя лицо такое, будто ты нос к носу столкнулся с привидением? Так надо. Понял?
   - Конечно, понял, - не совсем уверенно ответил я и не стал задавать никаких вопросов, сообразив, что Миша надел немецкую форму явно не для того, чтобы просто прогуляться по Дерибасовской. Но все же, прежде чем мы с Дябкой расстались, я спросил его, - ну а мы с тобой скоро включимся в настоящее дело?
   - Думаю что да, - ответил он. - Ты же видишь, как наши их гонят. Только перья летят от "непобедимой" германской армии. Миша считает, что в начале весны мы обязательно устроим в тылу у немцев сабантуй, от которого им станет жарко.
   Румынские власти в те дни чувствовали себя очень неуверенно. Вместе с ними начали проявлять заметное беспокойство не только те, кто сотрудничал с румынами и немцами, но и всевозможные дельцы: хозяева ресторанов, магазинов, небольших заводов. Одни заранее готовились к тому, чтобы удрать из города вместе с оккупантами. Другие лихорадочно искали связи с подпольем, оказывали ему всяческие услуги, надеясь таким путем реабилитировать себя перед Советской властью.
   А однажды отец, который теперь часто бывал у дяди Коли-косого, под большим секретом сказал мне, что у него в доме объявился парашютист, заброшенный нашими для связи с местными партизанами.
   - Откуда ты знаешь, что он парашютист? - спросил я папу.
   - Мне Николай сказал, - ответил он.
   Позже я узнал, что это один из членов разведывательно-диверсионной группы Авдеева (Черноморского) В. Шляхов, который, потеряв своих при дисантеровке, в город добирался сам и каким-то образом случайно попал к дяде Коле.
   Советский парашютист! Разведчик! В моем представлении это был после Иры второй необыкновенный человек - герой. И я решил непременно взглянуть на него.
   - Папа! - обратился я отцу. - Я бы хотел посмотреть на парашютиста. Что если я завтра пойду с тобой к дяде Коле?
   - Пойдем, если тебе интересно, - ответил отец.
   На следующий день, в послеобеденное время, воспользовавшись тем, что я не был занят в вечернем спектакле, мы с отцом отправились на Трусову. Войдя в дом, я увидел примерно то же, что и три года назад, когда с отцом приходил сюда. Дядя Коля сидел на своем обычном рабочем месте на маленьком стульчике у окна и, зажав между колен сапог, прокалывал шилом подошву, а затем быстро, каждый раз одним ударом молотка, вгонял в подготовленные дырочки деревянные шпильки. Но сам он здорово изменился. Прежде веселый, любивший посмеяться и пошутить, после гибели сына он как будто замкнулся в себе. Выглядел угрюмым и не расположенным к пустым разговорам. Глянув на нас с отцом, он, не сказав ни слова, кивнул нам, и все так же молча продолжал трудиться над сапогом.
   По другую сторону его верстака, вполоборота к нам, сидел человек в немецкой военной форме. У незнакомца было крупное с грубыми чертами лицо и густая черная шевелюра. Отец, прежде чем сесть рядом с дядей Колей и тоже приняться за работу, незаметно показал мне на него глазами и я понял, что это и есть тот самый парашютист, которого я хотел увидеть.
   Если не считать высокий рост и широкие плечи, ничего примечательного, а тем более, героического, в нем не было. Так что я даже почувствовал разочарование. Кроме того, меня здорово удивило присутствие в комнате еще одного дяди Колиного гостя, присевшего на корточки рядом с парашютистом и о чем-то негромко с ним разговаривавшего. Это был Ленька Лосинский. А его я никак не ожидал здесь встретить. Увидев меня, он улыбнулся, подошел ко мне, протянул руку и после того как я пожал ее, снова вернулся на прежнее место видимо для того, чтобы закончить разговор.
   В общем, моё любопытство было удовлетворено. Я увидел того, кого хотел, а вступать с ним в контакт меня никто не уполномочивал. Перед тем как идти на связь с незнакомым человеком, надо было прежде поговорить если не с Мишей, то, по крайней мере, с Дябкой. Теперь же мне у дяди Коли больше делать было нечего. Я сказал ему, что зашел сюда, просто провожая папу, что должен сходить еще к своему приятелю и направился к двери. Дядя Коля отнесся к моему объяснению безразлично, а Ленька крикнул:
   - Подожди! Пойдем вместе. - Затем пожал руку парашютисту, пообещал дяде Коле, что зайдет к нему дня через два, и присоединился ко мне.
   - Не ожидал тебя здесь встретить, - начал я, обращаясь к Леньке на улице.
   - Почему? - удивился он. - Я тут бываю довольно часто.
   - А что у тебя за дела с дядей Колей?
   - Я его кожей снабжаю. - И в свою очередь спросил, - а знаешь, с кем я разговаривал?
   Вспомнив, что отец сообщил мне о парашютисте по секрету, я ответил, что не знаю. Тогда Ленька, полагая, что открывает мне важную тайну, сказал: это советский разведчик. Его забросили сюда с документами полицая. Вот только печати на них не поставили. Он просил меня помочь ему исправить оплошность своего начальства. И я, кажется, смогу выполнить эту просьбу.
   - Печать ведь нужно румынскую. У тебя, что есть такие связи?
   - Считай, что есть.
   - А что парашютист сейчас делает? - поинтересовался я.
   - Пока ничего. Иногда за водкой для дяди Коли бегает. Но мужик он вроде бы стоящий. Я ему верю и постараюсь сделать все, о чем он просит.
   Так, разговаривая, мы подошли к Ленькиному дому. Там Ленька зашел к себе во двор, а я решил, не мешкая, сходить к Дябке и рассказать ему о советском разведчике. Однако своего друга дома не застал, и мне пришлось отложить это решение на другой раз. Встретились мы с Дябкой только на следующий день. Когда я сообщил ему о парашютисте, он тоже выразил желание повидать его, но лишь после того, как поговорит с Мишей. Спустя несколько дней Дябка передал мне содержание состоявшейся между ними беседы. Миша сказал, что не видит смысла в контактах с парашютистом, так как, во-первых, у того нет надежных документов, а во-вторых, и это главное, нет связи с Красной Армией. А еще он сказал, что нас пока вполне устраивает Ира. Сначала меня здорово удивила реакция Миши на принесенную мной новость. Но, немного поразмыслив, я понял, что он прав.
  

II

   Во второй половине февраля, снова, как и в прошлый раз, неожиданно, в отпуск приехал Вилька. Я, разумеется, был рад его возвращению живым и невредимым, хотя, откровенно говоря, меня удивил странный порядок в немецкой армии, позволявший солдатам и офицерам так часто, да к тому же во время войны, пользоваться отпуском. Прошло чуть более полугода, как я провожал Вильку, и вот он опять здесь. А ведь в нашей армии в военные годы об отпусках и речи быть не могло.
   Всё свободное от театра время я теперь проводил вместе с ним. Остановился он почему-то не в дядином доме, а у тетки на Ново-Рыбной. Впрочем, бывал он там редко, оставаясь только иногда ночевать. А большую часть своего отпуска находился на Слободке - либо у меня, либо у Вали.
   В первый же раз, когда я вместе с Вилькой пришел к Антонине, он вдруг вспомнил наш прошлогодний разговор по поводу оружия и сказал, что выполнил мою просьбу. Затем достал из чемодана и подарил мне небольшой бельгийский пистолет с двумя обоймами патронов к нему. Отдавая его, Вилька сказал, чтобы я пока спрятал пистолет куда-нибудь подальше и еще раз напомнил, что не хочет быть виновником моей гибели из-за этой игрушки. Вернувшись домой, я решил, что пистолет, раз уж он есть, должен быть всегда под рукой, поэтому положил его на дно небольшого ящика с радио и электродеталями, который всегда находился у меня под кроватью.
   А еще Вилька привез с собой советский автомат ППШ.
   - Зачем ты его притащил? - спросил я его.
   - А ты не догадываешься? - вопросом на вопрос ответил он.
   - Нет, - чистосердечно сознался я.
   - Ну и зря. Мог бы сообразить, что в такое время он здесь непременно кому-нибудь пригодится.
   Я впервые держал в своих руках подобное оружие, поэтому с интересом рассматривал его, щелкал затвором и, наконец, сказал Вильке, что неплохо было бы из него пострелять.
   - В чем же дело? Осуществить твое желание проще простого. Одевайся. - Затем сам надел шинель и шапку, взял в руки автомат и сказал, - пойдем!
   Мы вышли и направились в конец двора. Там зашли в дворовый туалет, и Вилька удостоверившись, что в нем никого нет, направил ствол автомата в глухую стену и дал короткую очередь, после чего, передав автомат мне, предложив сделать то же самое. И тогда я, держа диск в левой руке, указательным пальцем правой нажал на спуск и тоже выпустил в стену добрый десяток пуль.
   - Ну что, успокоилась твоя душенька? - спросил Вилька.
   - Вполне, - ответил я. - Очень хорошая штука и бьет здорово. Могу тебе с ходу подсказать, куда ее лучше всего пристроить.
   - Куда же именно? - поинтересовался он.
   - Есть один надежный человек. Я ему отдал те гранаты, что нашел в нашей школе. Помнишь, я тебе говорил о них? И пистолеты, которые мне дал Жорка-ворона. Уверен, что он будет доволен такому подарку.
   - Что ж, можешь забрать его и отнести тому человеку.
   - Нет! Так не пойдет! Мне никак не улыбается тащить эту бандуру одному через весь город. Хватит я потерпал, когда вез на велосипеде гранаты. Тут нужна твоя помощь. Ты пронесешь, а я отдам. Договорились?
   - Согласен, - ответил Вилька. - Выбери удобное время и предупреди меня.
   В этот день я вместе с ним остался на ночь у Антонины. Однако ночевали мы не у нее, а у Эммы и Анны, которых я давно не видел. Эмму - с 1-го мая 41-го года, а Аннушка однажды, еще до гибели тети Магдалены, приезжала к ней, а потом зашла ко мне. Я, разумеется, был польщен ее неожиданным визитом, поскольку она мне очень нравилась. Затем я провожал девушку до трамвая, и мы даже условились о новой встрече. Но вскоре я познакомился с Леной, и так уж получилось, что больше мы с Аннушкой не виделись. И вот теперь я вместе с Вилькой снова оказался у девочек. Здесь нужно сказать, что его в то время, и всегда потом, интересовала одна лишь Валя, поэтому решение посетить сестер было, вероятно, продиктовано всего лишь чувством долга перед родственницами.
   Началось с того, что он предложил зайти к ним в гости. Я с удовольствием дал согласие. Встретили они нас с обычным радушием. Аннушка была все такая же хорошенькая и все так же ласково смотрела на меня своими большими, прекрасными голубыми глазами. Мы засиделись у них далеко за полночь. А когда собрались уходить, Эмма сказала:
   - Стоит ли так поздно беспокоить Антонину? Если хотите, оставайтесь у нас до утра.
   Отказаться от такого предложения, по крайней мере, с моей стороны, было бы не только невежливо, но, пожалуй, даже глупо и мы, разумеется, согласились. Девочки постелили нам в большой комнате, а себе в маленькой. Вилька вскоре уснул, а я еще долго, уже лежа в постели, держал в своей руке тонкую, нежную руку Аннушки, сидевшей рядом со мной и тихо беседовал с ней. Она была удивительной девушкой, сочетавшей в себе прелесть молодости с открытым, честным и добрым сердцем. Оба мы в ту ночь искренне верили, что еще не раз встретимся. Однако события вскоре начали развиваться так быстро и так непредсказуемо, что это наше свидание оказалось последним.
   А чтобы дать представление читателю о ситуации тех дней в Одессе, позволю себе привести еще один архивный документ.
  
  
   "Префектура Одесской полиции Префектура Одесской полиции
   Отдел безопасности 2-й участок
   1-е специальное бюро С.И. 3.03.1944 г.
   N 4197 от 29 февраля 1944 г. Д. 30. Б. Безоп. Капит. проверить

Во 2-й полицейский участок

   При сем направляем Вам копию информационного сообщения, зарегистрированного под вышеуказанным номером для произведения серьезного расследования. О результатах доложите через три дня.
  
   Префект полиции За начальника бюро безопасности
   подполковник А. Митрик В. К. Георгиу
  
   ... говорят, что начинается эвакуация гражданского германского населения из Транснистрии в Польшу.
   Говорят, что эта эвакуация производится ввиду того, что считают войну проигранной и что большевики войдут в города Транснистрии в самый ближайший срок.
   Сообщаем, что многие служащие увольняются со службы для того, чтобы подготовиться к встрече большевиков, приход которых они ожидают изо дня в день, несмотря на то, что многие из этих служащих занимают ответственные посты и намечены к эвакуации".
  
  
  

III

   С конца зимы над Одессой все чаще стали появляться наши бомбардировщики, которые бомбили в основном порт и прилегающие к нему промышленные объекты. В середине февраля одна из бомб угодила в одесскую электростанцию.
   Помню, как-то в первой половине дня, когда я был в театре, мы во время репетиции услышали стрельбу зениток. Сообразив в чем дело, все тотчас же высыпали на улицу, невзирая на угрозу румынских властей "расстреливать на месте, независимо от пола и возраста, тех, кто будет стоять и смотреть во время воздушных тревог". Нам хотелось своими глазами увидеть советские самолеты.
   Их было два. Они летели на большой высоте со стороны моря. Думаю, что одесситы, наблюдавшие тогда за ними, так же как и я, испытывали чувство гордости за нашу страну, за наших летчиков и конечно радовались тому, что немцы и румыны в это же время дрожат от страха. Никому из нас даже в голову не приходило, что если самолеты сбросят бомбы, те не станут разбирать, где свои, где чужие.
   А однажды в начале марта, не помню уже зачем, я решил повидать Ваську Мороза. В этот раз я нашел его не в машинном отделении, где он обычно пропадал большую часть времени, а дома. Сначала мы говорили о всякой всячине, а затем он рассказал мне довольно странную историю.
   Несколько дней назад при бомбежке порта немецкие зенитки подбили наш самолет, который упал в море в районе Дофиновки. Один из летчиков, видимо единственный из всего экипажа оставшийся в живых, и скорее всего раненый, выбросился с парашютом. Парашют опустился на воду. Оказавшиеся поблизости рыбаки пытались спасти летчика. Но в это время на море было сильное волнение, и они не смогли втащить его в лодку. Пока летчика подтянули к берегу он, то ли от ран, то ли от переохлаждения в ледяной воде, умер. Рыбаки намеревались там же в Дофиновке похоронить его. Но прибывшие к этому времени румыны забрали у них тело пилота и привезли на Слободку в прозектуру. Васька в это время был рядом и сам видел тело погибшего. Обо всем, что было до этого он узнал от переводчика, приехавшего вместе с румынами. Васька сказал, что его очень удивили погоны на меховой куртке летчика. - А вчера, - сказал он, - к прозектуре подъехал красивый катафалк, с ним человек двадцать румынских солдат. Тело летчика положили в гроб и увезли.
   Спустя несколько дней после встречи с Васькой я в газете "Молва" прочел статью под названием "Рыцарский поступок румынского воинства", из которой узнал, что погибший - капитан Кондрашин, что он Герой Советского Союза и что поэтому румыны решили воздать ему надлежащие воинские почести. По погибшему летчику отслужили панихиду, провезли его по центру города в сопровождении священников и эскорта в парадных мундирах, а затем похоронили на военном кладбище у Дальника. После освобождения Одессы от оккупантов тело капитана Кондрашина перезахоронили на Аллее Славы в парке Шевченко.
   Вскоре после описанных торжественных похорон в газете "Молва" за 21 марта сообщалось:
  

"Приказ N 10.

   Верховное командование Армией решило передать командующему Германскими Войсками Румынское Военное Управление Территорией между Днестром и Бугом, в силу этого: Я предписываю отъезд всей румынской администрации из вышеназванной территории..."
  
   Этот приказ сразу же сказался в первую очередь на рыночных ценах, которые здорово подскочили. Если при румынах хлеб стоил 3 марки, то теперь за него хотели 40. Начали исчезать продукты. Закрывались магазины, рестораны, учебные заведения. Но наш театр, несмотря ни на что, продолжал работать и по-прежнему, вплоть до последних чисел марта, ежедневно собирал своих многочисленных поклонников и почитателей. А положение в городе было более чем тревожное. Люди ходили по улицам с опаской. Однако в наших гримерных всё оставалось таким же, как и раньше. Мне казалось, что, находясь в театре, готовясь к спектаклям и участвуя в них, я, да и все мы, внутренне отдыхали, обретая пусть на короткое время душевный покой и уверенность. Вероятно, за этим же приходили к нам и одесситы, верные нам любители украинского театрального искусства.
   Каждый раз теперь, идя утром в театр или в конце дня возвращаясь из него, я поражался обилию немецкой военной техники, заполнившей город. Во всех парках, на площадях, на улицах под деревьями стояли грузовые машины, бронетранспортеры, тягачи, пушки. Наблюдая их, я невольно вспоминал то, что видел у нас в 41-м году, и постоянно задавал себе одни и те же вопросы: если армия, имеющая подобное вооружение отступает, то какой же техникой должны быть оснащены наступающие? Каким образом в хаосе отступления, при сотнях демонтированных заводов, под постоянными бомбежками страна сумела выстоять, собраться, создать новые самолеты, танки, артиллерию и погнать немцев назад? Почему все это нельзя было сделать загодя, в мирное время, сохранив тем самым миллионы человеческих жизней? И не находил на них ответа.
   При первой же встрече с Дябкой я рассказал ему о Вилькином автомате, просил повидать Андрея Вольсами, и сказать, чтобы он предупредил своего дядю о моем намерении прийти к нему. А еще через несколько дней, после того как Дябка выполнил мою просьбу и сообщил, что Лисогоров в условленное время будет ждать меня, мы с Вилькой отправились на Михайловскую. Он с автоматом на плече провел меня до самого дома, а там, отсоединив от него диск, передал мне. Диск я засунул за брючный ремень, автомат спрятал под пальто, спокойно пронес его через двор и отдал Василию Макаровичу.
   Вилька все время находился у Вали. По мере того, как его отпуск подходил к концу, он становился всё более грустным и раздражительным. Я отлично понимал состояние друга. Снова уезжать из Одессы, расставаться со мной, а главное, с любимой девушкой. А о том, что она теперь представляет собой звено, удерживающее его здесь более прочно, чем наша дружба, я не раз имел возможность убедиться еще в прошлый Вилькин приезд. К тому же он был далеко не глуп, прекрасно отдавал себе отчет в том, что немцы войну проиграли, что полное поражение немецкой армии лишь вопрос времени и что невольная связь с ними ничего хорошего ему не сулит. Мне было жаль Вильку, и от души хотелось хоть чем-нибудь помочь другу. Но я не знал, как это сделать. Однажды я поговорил о нем с Дябкой, и мы решили вдвоем вытащить его из болота, в котором он оказался, в которое погружался всё глубже и где, как нам казалось, непременно погибнет.
   Дябка, как и я, приходил к Вале довольно часто. И вот как-то, когда там кроме нас с Дябкой и Вильки никого больше не было, мы стали уговаривать Вильку не возвращаться в армию.
   - Какого хрена ты там забыл? - говорил ему Дябка. - Или ты сомневаешься, что им скоро крышка? Снимай с себя эту шкуру и оставайся с нами.
   - Дябка прав. Это самое разумное, что ты можешь сейчас сделать, - поддержал приятеля я.
   Вилька, молча, покусывая спичку, долго глядел поверх наших голов, а затем сказал:
   - Мне самому уже не раз приходила в голову мысль о таком выходе из игры. Ну а что дальше?
   - Как что! - удивился Дябка. - Я тебя сразу свяжу с партизанами. А через пару недель, а может и раньше, мы уйдем в катакомбы и начнем колошматить твоих "друзей".
   - Хорошо, - сказал Вилька. - Допустим, всё получится, как ты говоришь. А когда вернутся наши, думаешь, они мне - сыну врага народа - простят немецкую форму?
   - Но мы же с Дябкой тебя знаем, - стремясь во что бы то ни стало убедить его, сказал я, - мы всегда подтвердим, что ты к немцам пошел не по своей охоте, что не воевал против Красной Армии и что помог партизанам оружием.
   - В вашей поддержке я не сомневаюсь, но этого мало. Надо сделать что-нибудь более существенное. Я не один оказался в положении цыпленка, попавшего в борщ. Таких горе-вояк из фольксдойчей много. Кое с кем я уже говорил на эту тему. А теперь попробую из этих ребят сколотить группу побольше, чего-нибудь натворить у немцев, а после этого, прихватив оружие, перейти к нашим. Вот тогда, возможно, нам и будет какая-то поблажка. Хотя, если говорить откровенно, я в это мало верю. Так что, скорее всего, я человек конченный.
   Мы с Дябкой продолжали доказывать ему, что он не прав, что стоит только остаться и все уладится само собой, но Вилька был тверд в своем решении.
   А всего несколько дней спустя, я, Дябка, Валя и одна из ее подружек Лида, провожали его на железнодорожный вокзал. Помню, погода была мерзкая. Шел редкий снег вперемежку с дождем. Порывы ветра швыряли в лицо влажную, неприятную смесь, заставляя прикрывать глаза.
   Мы стояли на перроне у длинного пассажирского состава. В вагоны и из них то и дело входили и выходили немецкие солдаты и офицеры. Провожающих, кроме нас, не было. И еще помню, что наше настроение соответствовало погоде. Разговаривать никому не хотелось. Дябка пытался шутить, но на его шутку никто не отозвался. Молчание затягивалось. И видимо для того, чтобы избавиться от этого тягостного состояния, Вилька сказал:
   - Ладно! Спасибо, что проводили. Идите домой. Нечего вам здесь мокнуть.
   Он пожал всем руки, чуть дольше задержав Валину, поднялся на подножку вагона и еще раз повторил, - идите.
   Я был к нему ближе всех и отчетливо видел, как судорожно сжались у него челюсти, и на глазах выступили слезы. Видимо опасаясь, что не сможет сдержаться и заплачет всерьез, он повернулся и быстро вошел в вагон. А мы направились к выходу из вокзала.
   Вернувшись на Слободку, мы пошли к Вале, и оставались у нее долго. А когда уже собирались расходиться, вдруг открылась дверь и появился улыбающийся Вилька.
   - Что! Небось, думаете, будто избавились от меня, и радуетесь? А я вот он!
   Я и Дябка сразу решили, что Вилька все-таки поддался на наши уговоры и в последний момент решил остаться. Но это было не так. Он вернулся лишь потому, что задержали эшелон, и на следующий день утром уже без провожающих уехал окончательно.
   А как-то во второй половине марта, под вечер я шел от Сережки, с которым в последнее время виделся довольно редко. Выйдя из Гофманского переулка на Городскую, осмотрелся. Улица была пуста. Исчез и румынский часовой, обычно маячивший на противоположной стороне у проходной в суконную фабрику. Его не стало потому, что фабрику румыны тоже передали немцам. Я собирался повернуть направо, но тут увидел, что из-под моста показались два человека. Несмотря на то, что уже темнело, в одном из них сразу узнал Мишу Емельянова, а во втором Васю-цыгана. Решив поздороваться с Мишей, я медленно направился им навстречу. И вдруг, когда между нами оставалось не более двадцати шагов, из ворот фабрики вышел немец с брезентовым портфелем в руке, судя по всему, изрядно пьяный. А как только Миша и его спутник поравнялись с ним, без всякой видимой причины неожиданно схватил цыгана за рукав и закричал:
   - Хальт! Партизан! Большевик!
   Я, не зная, что делать дальше, замер на месте. И в этот момент Миша выхватил из кармана куртки наган, ударил им немца по голове, от чего тот сразу же свалился. Затем вырвал у него портфель, вынул из кобуры пистолет и они с цыганом побежали вниз, снова под мост в сторону Балковской, а я, моментально сообразив, что оставаться на этом месте смертельно опасно, последовал их примеру, только побежал в противоположном направлении.
   На следующий день я пришел к Дябке, чтобы рассказать, чему был свидетелем накануне, но опоздал. Зять уже сам сообщил ему подробности этой истории. Оказывается, Миша пригласил цыгана к себе на ночь. Когда они подходили к дому, он тоже узнал меня. И вдруг к ним привязался немец. Разделавшись с фрицем, они спустились на Балковскую. Там остановили извозчика и поехали в направлении порта. У таможни улицу перегородила длинная колонна немецких солдат, вероятно, направлявшаяся к причалам для погрузки на суда. Ждать, пока она пройдет, не стали. Отпустили извозчика, поднялись по Польскому спуску к дому, где жил Петр, и остались на ночлег у него. И еще Дябка сказал, что в портфеле были какие-то документы, а главное 10000 райхсмарок. Миша решил часть этих денег раздать нуждающимся подпольщикам, а на остальные купить оружие. 100 марок он передал Дябкой для меня.
   От Дябки мы вышли вместе. Поднялись по Городской до Наличной. Пройдя по ней, свернули на Слободскую и почти сразу же повстречали Эдьку Кудыменко, который шел в противоположном направлении. Подойдя друг к другу, остановились, обменялись рукопожатиями и тут Эдька обратился к Дябке с просьбой.
   - Послушай! - сказал он ему, - помоги мне связаться с партизанами. Вот-вот придут наши. И мне хотелось бы встретить их как подобает красному командиру.
   - А оружие у тебя есть? - спросил его Дябка.
   - За оружием дело не станет, - ответил Эдька.
   - Ладно! - сказал Дябка, - давай вернемся к этому вопросу через пару дней. Я попробую тебе помочь. Где и как меня найти, ты знаешь.
   После этого короткого разговора мы разошлись, и я увидел Эдьку только спустя почти восемь лет на очной ставке у следователя КГБ.
   А тогда город был переполнен не только немецкой техникой, но и отступающими войсками. На Слободке немецкие солдаты останавливались чуть ли не в каждом доме и в каждой квартире. Наш двор был полон ими. У большинства из них, несмотря на отступление, которое они и не пытались скрывать, вид бы довольно бравый. Кое-кто по утрам, стоя у дворового крана, обливался до пояса холодной водой. У нас тоже несколько дней квартировал немецкий солдат, судя по тому, что он говорил мне - артиллерист. Это был совсем молодой парень моего возраста или может быть на год старше - вежливый, скромный, застенчивый. Звали его Вернер. Спал он на моей кровати. А я, сестра, мать и отец, который последнее время чувствовал себя очень плохо и не вставал с постели, ютились в одной комнате. Было видно, что Вернер, стесняя нас, чувствовал себя неловко. Я же с любопытством наблюдал столь неожиданное поведение представителя прославившейся на весь мир своей наглостью Германской армии.
   Я вечерами разговаривал с ним. Он говорил, что Гитлер напрасно начал войну с Советским Союзом, что сейчас везде отступают, и что у них в части было много пушек, но из-за налетов русской авиации их почти не осталось.
   А однажды, обратив внимание на мою гитару, он поинтересовался, кто на ней играет. Я ответил, что аккомпанирую на ней себе, когда пою. После этого он попросил меня что-нибудь спеть ему. Я не заставил себя уговаривать, взял гитару и стоя, с удовольствием спел ему две песни, в одной из которых были слова:
  
  
  
   "Так знайте, враги, на удар мы ответим
   Так, чтобы нас никогда не забыть.
   Не было, нет, и не будет на свете,
   Силы такой, чтобы нас победить".
  
   А в другой с особенным удовольствием исполнял припев:
  
  
  
   "Гремя огнем, сверкая блеском стали,
   Пойдут машины в яростный поход,
   Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
   И первый маршал в бой нас поведет".
  
  
  
   Он, улыбаясь, слушал меня и, разумеется, ничего не понимал. Конечно, в данном случае особой храбрости от меня не требовалось. Но все равно мне тогда доставляло огромное удовольствие, глядя в глаза врагу, пусть даже такому безобидному, как наш постоялец, гордо и громко произносить все эти слова.
   В конце марта месяца появился приказ немецких властей, согласно которому все мужчины от 18 до 45 лет обязаны были не позже 31-го марта явиться на указанные в нем сборные пункты. Сразу после этого Дябка сказал мне, чтобы я приготовил пистолет, еду, смену белья и, если есть - какое-нибудь старое одеяло, так как в ближайшие дни мы непременно уйдем в катакомбы. Я ответил ему, что уже давно готов к этому. А 30 числа он пришел ко мне утром с небольшой корзинкой в руке и предложил сходить вместе с ним на улицу Белинского.
   - А что ты там забыл? - спросил я Дябку.
   - В бодегу надо зайти, - ответил он.
   - Ну, ты даешь! Переть такую даль ради бодеги. Что у нас на Слободке их мало?
   - Понимаешь, Миша просил срочно кое-что передать хозяйке бодеги на Белинского, - и Дябка показал корзинку.
   Я не стал спрашивать друга о ее содержимом, потому что, во-первых, задавать такой вопрос было не совсем удобно, а во-вторых, он сам мог этого не знать. Но я полагал, и видимо не без основания, что там явно не пирожки с картошкой. Ну а сопровождать Дябку конечно же, согласился.
   Из-за поврежденной бомбой электростанции трамваи не ходили уже около месяца, поэтому в город пришлось добираться пешком. День был пасмурный, однако по-весеннему сухой и теплый. Мы шли быстро. По дороге Дябка успел рассказать мне, что хозяйку бодеги знает, что зовут ее Любовь Ивановна Бобкова, что она крещеная еврейка, и что ее наши оставили в городе для работы в подполье.
   Не прошло и получаса, как мы уже шагали по Большой Арнаутской. Затем вышли на Белинского, и, перейдя через улицу, оказались перед бодегой, вход в которую был почти рядом с Лермонтовским переулком. Дябка открыл дверь, и мы вошли внутрь.
   Это была скромных размеров комната с небольшим окном и тремя столиками. За одним из них в углу сидели двое в штатском. Один спиной к двери, второй вполоборота к ней. Хозяйка бодеги, высокая худая смуглая женщина с черными короткими волосами, стояла за стойкой. В руке она держала зажженную сигарету. Услышав, что кто-то вошел, сидевшие за столиком обернулись в нашу сторону, и тогда в одном из них я сразу узнал Андрея Вольсами. Второй парень был помоложе и незнаком мне. Увидев Дябку, Андрей широко улыбнулся и воскликнул:
   - Олег! А ты как здесь оказался?
   - Миша прислал с поручением, - ответил Дябка, подходя к ним и пожимая обоим руки.
   Я тоже поздоровался с ними, но меня Андрей, кажется, не узнал.
   На столе стояли два пустых стакана и ничего больше. Из этого можно было заключить, что ребята пришли сюда вовсе не для того, чтобы пить вино.
   Перемолвившись еще несколькими словами, Дябка и я подошли к стойке. Там он вынул из корзины небольшой сверток и отдал его хозяйке, сказав: "Миша просил срочно передать. Вы знаете кому". Женщина ответила, что сделает это сегодня же. Голос у нее был грубый, и она часто болезненно покашливала. Я обратил внимание, что у нее нет переднего зуба, и слегка косят глаза. Пока мы тут стояли, в бодегу вошел немецкий солдат, сразу же подсел к столику Андрея и довольно громко заговорил с ним по-русски, из чего я заключил, что он не немец, а власовец и что встреча, скорее всего, заранее условлена. О чем шел разговор не знаю, так как в этот момент мы с Дябкой вышли на улицу и отправились назад на Слободку.
   По дороге он сказал мне, что эта бодега принадлежит на паях Любови Ивановне Бобковой, старшей сестре Андрея - Елене Панайотовне Стеценко и ее дяде - Лисогорову Василию Макаровичу. И что парень, который был с Андреем, - моряк, что зовут его Толя Кучма, что он совсем недавно, только в конце прошлого года женился на хорошенькой девушке - Любе Лысенко, отец которой работает начальником цеха на 2-м судоремонтном, и что Толя и его тесть - очень хорошие люди. Уже на Слободке, перед тем как нам разойтись, Дябка сказал:
   - В катакомбы уходим завтра. Приходи ко мне с Валей Даниленко пораньше. Я сообщу вам точное время и место сбора.
   - А что, Валя тоже с нами? - удивленно спросил я. - Ей-то зачем? Она не мужчина. На нее немецкий приказ не распространяется. И потом, что она будет делать в катакомбах?
   - Так надо, Валя, я тебя прошу, приходите вместе.
   - Надо так надо, - ответил я. - Зайти за нею труда не составляет. Тем более что это по дороге.
   - Вот и хорошо, - заключил Дябка, пожимая мне руку, после чего мы расстались.
   Мне тогда даже в страшном сне не могло присниться, что вижу я своего дуга в последний раз.
   А утром 31-го, часов около девяти, как и было договорено с Дябкой, я сначала зашел к Вале. Открыла мне ее мама. Валин младший брат умывался на кухне, а она сама убирала комнату после ночи.
   - Кончай уборку, - сказал я ей. - Олег просил, чтобы мы пришли к нему вместе. Сегодня в катакомбы уходим.
   Валю ничуть не удивило мое сообщение, и я понял, что Дябка говорил ей об этом раньше. Она надела пальто, повязалась платочком и мы вышли на улицу. Шел я быстро, так что Валя едва поспевала за мной. По дороге она спросила меня, как я считаю, скоро ли придут наши, и сколько нам придется прятаться в катакомбах. Я сказал, что на первый вопрос ответить не могу, но думаю, что скоро, а прятаться и ждать, пока нас освободит Красная Армия, ни я, ни Дябка не собираемся, что будем воевать с немцами, помогая армии освобождать Одессу.
   Когда мы подошли к дому, примыкавшему к Дябкиному, у его ворот увидели двух девушек. Они вдруг остановили нас и сказали, что к Гридиным идти нельзя, так как там сейчас гестапо и всех, кто туда заходит, задерживают. Услышанное просто ошеломило нас. Мы с Валей машинально спустились еще немного вниз по Городской. Проходя мимо Гофманского переулка, увидели, что чуть поодаль от Дябкиных ворот стояли две черные легковые автомашины. Было ясно, что встреча с Дябкой сорвалась, что появление немцев ничего хорошего не сулит, что Мишу и Дябку, скорее всего, арестуют, а значит, переход в катакомбы срывается. Но о том, что произойдет в действительности, ни я, ни Валя даже представить себе не могли. И все-таки у меня в голове сразу же образовалась никогда ранее не ощущавшаяся пустота, а сердце сжалось в тревожном предчувствии. Я абсолютно не знал, что предпринять дальше. А говорить по этому поводу с моей спутницей не имело смысла уже хотя бы потому, что она не менее моего была удручена случившимся. Поэтому, так и не найдя нужных слов, чтобы успокоить Валю, я проводил ее до дома, а затем в состоянии крайней подавленности отправился к себе.
   Первого апреля вдруг выпал сильный снег. Утром, когда я еще лежал в постели, к нам в квартиру вбежала возбужденная, запыхавшаяся мама Шурки Богдана.
   - Чего ты разлеживаешься! - крикнула она. - Немцы с собаками уже на углу Слободской и Котлеевской, забирают всех мужчин. Минут через пятнадцать будут у нас во дворе. Надо что-то делать!
   Раздумывать и впрямь было некогда. Кто-то, не помню уже кто, предложил мне изобразить из себя девчонку. Тетя Катя тут же сбегала домой, принесла платье Любы - Шуркиной сестры. Я быстро напялил его на себя, голову повязал платочком, достал из ящика под кроватью пистолет, засунул его под платье за пояс на спине, сверху надел отцовскую фуфайку, и мы вместе с нею чуть ли не бегом направились в психиатрическую больницу, где тетя Катя работала. Она слышала, что там прячутся от немцев сыновья больничных служащих, и сказала, что знает человека, который поможет мне попасть к ним.
   Мы шли по Романовской, куда немцы пока не добрались. Вокруг не было ни души. Однако, минуя Гоголевскую, примерно на ее середине, увидели небольшую группу мужчин, охраняемых двумя немецкими солдатами с овчаркой. Третий колотил прикладом винтовки в ворота. А снег пошел гуще. Еще вчера все говорило о весне, а сегодня земля, крыши домов, ветви деревьев были сплошь белыми, как в самый разгар зимы. Густая снежная пелена застилала глаза, но мы, уже миновав 16-ю школу, подходили к больнице. Тетя Катя открыла массивную входную дверь административного корпуса, и мы оказались в вестибюле. Широкая лестница прямо перед входом вела наверх. По ней мы с Эдькой в феврале сорок второго под конвоем двух солдат поднимались к начальнику полиции. Слева от лестницы был вход на территорию больницы, а у входа, к моему удивлению, стоял румын с винтовкой. Мне казалось, что их всюду должны были сменить немцы. И то, что это было не совсем так, лишний раз доказывало, что я все же везучий. Однако на всякий случай, я отвернул голову в сторону, но румын, опять же к моему счастью, не проявил интереса к двум проходившим мимо него "женщинам", хотя одна из них была молоденькой, и мы благополучно миновали солдата. Затем, оставив позади первый небольшой дворик, тетя Катя завела меня в больничную палату. Там она сказала, чтобы я подождал, а сама, открыв дверь следующей палаты специальным ключом, похожим на те, какими пользуются проводники в пассажирских поездах, и таким же образом закрыв ее за собой, ушла. Спустя минут пятнадцать она вернулась с сестрой моего одноклассника Шурки Тычины, тоже работавшей в больнице. Сказала, что та проведет меня к больничным хлопцам, простилась и оставила нас. Шуркину сестру, как и нашу соседку, звали Катей. Я, бывая на территории больничной колонии, изредка заходил к Шурке, и поэтому мы с Катей хорошо знали друг друга. Катя провела меня еще через несколько палат и спустилась в подвал. Там она зажгла свечу и мы, сворачивая то влево, то вправо, наконец, оказались в тупике перед круглой или почти круглой железной дверью, похожей на заслонку огромной печи, примерно на метр возвышавшейся над полом. Катя постучала в нее вероятно заранее условленным стуком. Дверь тотчас же открылась и в ее проеме показалась заспанная физиономия Володьки Тютюника, с которым я тоже учился до пятого класса.
   - Принимай новенького, - крикнула ему Катя.
   Мой необычный наряд, сначала привел Володьку в замешательство. Он, наверное, пытался сообразить, зачем девчонку привели прятаться вместе с парнями. Но когда Катя осветила свечой мое лицо, узнал меня, и весело улыбнувшись, сказал:
   - Ну, ты и вырядился! Настоящая девка, - а затем по-хозяйски широким жестом приглашая к себе, добавил, - ныряй к нам. Тут все свои.
   Я влез, и он закрыл за мной заслонку. Внутри горела немецкая военная плошка, при свете которой я огляделся вокруг. Это, как я позже узнал, была камера воздушного отопления, не слишком просторная, в которой все же достаточно свободно разместилось человек двенадцать молодых хлопцев. Кроме Володьки, здесь находились еще трое моих бывших одноклассника: Шурка Тычина и Борька Лысенко и Шурка Лишик. Почти всех остальных ребят я тоже хорошо знал. Они сидели и лежали на ребристой, нагретой поверхности калорифера укрытой больничными одеялами. От исходившего от него тепла в камере было даже жарко.
   Ребята стали спрашивать меня, что там наверху. Как ведут себя немцы? Кое-кто из них уже по целой неделе обретался в этом убежище. Поэтому они с живым интересом слушали мои ответы. Я, в свою очередь, узнал, что здесь пока вроде бы достаточно безопасно, что немцы не пытались еще заглядывать сюда, хотя, по утверждению Кати, в больнице их было полно, и что еду вынужденным затворникам их родители ежедневно передают через Катю. Она приносит ее сюда и опускает в подвальное окно, используемое для загрузки угля. Мне сказали, что есть еще запасное окно, через которое можно выбраться, вздумай оккупанты проникнуть в подвал.
   Немцам вряд ли могло прийти в голову, что кто-то может прятаться в таком месте у них под носом. Да и времени на тщательные поиски у них вероятно не было. Иначе они легко обнаружили бы наше укрытие и передушили бы нас там как слепых котят. Ведь часовых мы не выставляли, и не было никого, кто бы в случае тревоги во время дал нам знать. В безопасности мы себя чувствовали по молодости и глупости, а вовсе не из-за отсутствия причин для страха.
   Спустя пару дней я уже совершенно обжился на новом месте. Но мне, как и всем остальным молодым, здоровым хлопцам, было скучно и неприятно сутками сидеть, сложа руки, взаперти, не оказывая помощи Красной Армии, которая вот-вот освободит город. К сожалению, среди нас не нашлось тогда настоящего вожака. Кроме того, на всю нашу братию был только один мой пистолет. При такой вооруженности не сильно повоюешь. И мы бездействовали.
   Еду Катя приносила обычно рано утром. Опускала в подвальное окно, а кто-то из нас забирал ее оттуда. Весь день мы проводили в долгих разговорах. По надобности выбирались ночью во двор, пользуясь одновременно случаем подышать свежим воздухом. На третий или четвертый день я сделал вылазку из камеры днем. Походил по коридорам подвала и случайно нашел ход, который вывел меня к высоченной кирпичной трубе. Заглянув в нее, увидел, что внутри трубы до самого верха вделаны скобы. Я не смог отказаться от искушения влезть по ним наверх и посмотреть, что делается вокруг. Взобравшись к самому краю трубы, я ладонью смёл внутрь снег, и выглянул из нее. Оттуда просматривалась как на ладони не только огромная территория больницы, Слободка, но и часть города. Всё, сколько хватал глаз, было укрыто снегом и как будто вымерло. Наблюдал я минут двадцать и за это время не увидел не только ни одной автомашины либо подводы, но и ни одного человека - слобожанина или оккупанта. Потом я еще дважды забирался в трубу и осматривал окрестности.
   7 апреля кто-то из нас ночью, как обычно, вышел во двор, и тут же вернувшись назад, сообщил, что в больнице или рядом с нею идет бой.
   - С чего ты это взял? - спросил его Володька Тютюник. - Почудилось тебе, наверное.
   - Почудилось! - возмутился тот. - Говорю тебе, там стреляют и слышны взрывы.
   Первое, что мы подумали в этот момент: наши в городе. Все тот час же выпрыгнули из камеры в коридор, и, разделившись на две группы, побежали к окнам. Однако стрельба прекратилась так же внезапно, как и началась. Все долго стояли, прислушиваясь, вылезали во двор, но вокруг была мертвая тишина. Поэтому решили пока по домам не расходиться. Подождать до утра.
   Утром я проснулся рано. Затем разбудил Володьку. Сказал ему, что пойду встречу Катю и может быть, у нее узнаю причину ночной перестрелки.
   - Дуй! - ответил он и добавил, - кажется, мы рано радовались. Не выгнали еще немцев.
   У окна мне пришлось ждать долго. Наверное, больше часа. Наконец Катя пришла. Сначала она опустила в приямок корзину с едой для ребят, а затем слезла вниз и сама. В полумраке подвала я не мог разглядеть ее лица, но, судя по голосу, когда Катя поздоровалась со мной, я почувствовал, что она была либо чем-то расстроена, либо возбуждена.
   - Ты слышала стрельбу ночью? - спросил я у Кати.
   - Конечно. И не только я, многие слышали, - ответила она. - Стреляли в районе больничного клуба. Говорят, что это партизаны напали на немцев. Утром я и еще несколько женщин из колонии пошли туда посмотреть. Двери клуба были открыты, стекла в некоторых окнах выбиты, а внутри все перевернуто и разбросано. В одном месте я увидела на стене кровь. Женщины стали осматривать другие комнаты, а я осталась у входа, чтобы в случае чего предупредить их. И тут вдруг в дверях появился власовец. Он был так пьян, что еле стоял на ногах, а, увидев меня, заорал во всё горло: "Где мои братья?" и направился в мою сторону. В руках он держал штык от немецкой винтовки. Мне показалось, что власовец хочет меня убить. Я испугалась, боялась сдвинуться с места, только загородилась от него стулом. Подойдя ко мне, он размахнулся и, если бы я не успела увернуться, наверное, ударил бы меня. А так он штыком лишь пропорол стул. Потом, как бы забыв обо мне, шатаясь, вышел во двор. В окно я видела, как он, все так же горланя, - где мои братья? - подошел к трем немцам, стоявшим метрах в двухстах от клуба. Проходя мимо них, одного толкнул. И тогда тот вытащил пистолет и выстрелил ему в спину. Это было так неожиданно и страшно, что я до сих пор не могу прийти в себя. Потом немцы отошли на несколько шагов, о чем-то посовещались и тот, что стрелял, вернулся и снова выстрелил лежавшему в голову. Это было ужасно! Я впервые увидела, как по настоящему убивают человека. Мне этого не забыть до конца жизни.
   - А как ты узнала, что пьяный был власовцем, а стрелял немец? - спросил я Катю.
   - Так у него же на рукаве белая повязка и говорил он по-русски - ответила она.
   Закончив свой рассказ, Катя, предварительно убедившись, что никого нет, вылезла из подвала во двор, а я вернулся к ребятам и передал им всё, что от нее услышал.
   Последний раз Катя приходила к нам 9-го утром, и этот день оказался для нее, пожалуй, самым трудным. Встречать Катю пошел ее брат Шурка. Позже он нам и рассказал обо всем, что с ней случилось.
   Катя шла к нам, как обычно рано, часов около шести утра. На аллее второго больничного двора ее встретили три эсесовца, появившиеся со стороны главного входа. Они остановили Катю.
   - Куда идешь? - крикнул один из них.
   - Несу больным еду, - ответила Катя.
   - Почему в такую рань? - снова спросил тот.
   - Хозяйка сказала, чтобы я пораньше убрала в палатах.
   - Врешь! Партизан? Зачем так рано кормить больных?
   Катю подвели к стенке и приставили пистолет ко лбу. И если бы на ее счастье в это время мимо не проходил больничный агроном, владевший румынским и немецким языками, и не сказал немцам, что она действительно сотрудница больницы, еще неизвестно, чем бы все закончилось. Вдобавок ко всему Катя упала в открытый приямок окна и сильно ушибла ногу, но еду все-таки нам принесла.
   После завтрака часть ребят, живущих на территории больницы, покинув наше убежище, разошлась по палатам, где их матери оставили своих чад под видом больных, соответственно нарядив их. А я ушел из подвала около полуночи. После восьмидневного пребывания в тесной, душной камере было особенно приятно полной грудью дышать свежим ночным воздухом, ощущать на лице нежное касание слабого восточного ветерка.
   Весна набирала силу. Ее дыхание чувствовалось даже ночью. Снег почти весь растаял, но земля оставалась влажной. Из окружавшей меня темноты каждую минуту могла появиться неожиданная опасность. Осторожно пробираясь через больничные дворы, я добрался до колонии. Перелез через стену, и, держась близ домов и заборов, отправился восвояси. Отец по-прежнему не вставал с постели. А в остальном все было спокойно, если не считать того, что накануне пьяный немец погнался во дворе за моей четырнадцатилетней сестренкой и даже выстрелил в нее из пистолета. Но она успела забежать в квартиру и закрыть за собой дверь. След от немецкой пули по сей день остался в нашей двери.
   В эту ночь я не ложился вовсе. И, скорее всего, не только я, так как уже никто из одесситов не сомневался, что оккупанты оставляют город. Они что-то взрывали, а в стороне порта виднелись зарева пожаров. Невозможно было усидеть дома в такое время. И, несмотря на уговоры отца и матери никуда не уходить, часа в три ночи я вышел во двор. Там наш сосед дядя Костя негромко разговаривал с Женей Ткачем. Я подошел к ним и долго слушал, о чем они говорили. Разговор, разумеется, шел об одном и том же: наши вот-вот войдут в город и что и как потом будет. Так я простоял, наверное, больше часу. Затем решил пройтись по улице. Мне показалось, что для такой вылазки одного пистолета мало. Поэтому я открыл летнюю кухню, достал из рундука свою СВТ и патроны к ней. Увидев меня с винтовкой, дядя Костя спросил:
   - Куда это ты, вояка, собрался?
   - Пойду, похожу по Слободке, - ответил я.
   - Смотри герой, чтобы тебя там где-нибудь не подстрелили. Это сейчас запросто может случиться. Будь осторожен.
   - Постараюсь, - сказал я и вышел за ворота.
   Там не было ни души. Но в домах люди не спали. Они чутко прислушивались к тому, что происходит за окнами и стенами.
   Я медленно, с опаской, поминутно останавливаясь и вслушиваясь в темноту, направился вниз по Романовской. Когда подошел к церкви, на востоке начало сереть. Уже довольно отчетливо просматривались отдельные предметы - деревья, электрические столбы, а улица по-прежнему была пуста. Я собирался свернуть направо и пройти до Городской. Но тут мне показалось, что слева послышался негромкий говор нескольких человек и звук шагов. Сняв с плеча винтовку, я замер на месте. Спрятаться было некуда, а удирать поздно. Слух меня не подвел. Из-за угла со стороны Попа-горы показались три человека. К счастью, это были явно не немцы, и кажется не калмыки, которыми в последние дни пугали одесситов. Все молодые, крепкие, с автоматами ППШ. Двое в фуфайках, шапках-ушанках, сапогах. Третий в кожаной куртке и кубанке. Они тоже увидели меня, так как нас разделяла только ширина улицы.
   - Эй! Ты кто? - крикнул мне по-русски тот, что был в кубанке.
   - Местный, - ответил я, моментально сообразив, что это наша разведка.
   - Почему с винтовкой? Партизан? - спросил он, когда разведчики подошли вплотную.
   - Нет, я сам по себе. А с винтовкой потому, что мог вместо вас немцев встретить.
   - И стрелял бы? - снова спросил он.
   - Наверное, - не совсем уверенно сказал я.
   - Правильно! - уже улыбаясь, заключил незнакомец. - Так и надо. - И опять задал вопрос, - А немцы тут есть?
   - Утром были в больнице, - ответил я.
   - Далеко отсюда?
   - В конце этой улицы.
   - Ну, тогда веди нас туда.
   Пока мы так разговаривали, из ворот близлежащих домов стали выходить люди. Всюду слышалось: "Наши пришли!" А мы уже шагали вверх по улице в сторону больницы. Я с разведчиком в кубанке шел впереди, и оттого, что веду за собой разведку, испытывал новое для меня чувство огромной ответственности. Людей на Романовской становилось все больше. Возле нашего дома на углу стояли дядя Костя, Ткач с женой и еще кто-то. Я гордо прошагал мимо, помахав им рукой.
   Когда мы подошли к больнице, возле входа в нее я увидел еще двоих наших военных в шинелях с погонами, которые после рассказа Васьки Мороза о погибшем летчике для меня не являлись новостью. Несколько вооруженных людей в штатском - наверное, партизаны, что-то объясняли им. Разведчики тоже подошли к этой группе, а я, обождав немного в сторонке, понял: моя миссия окончена, я свободен и могу отправляться на все четыре стороны.
   Домой возвращаться не хотелось, и я решил выйти на Городскую. Там к этому времени было уже много и военных, и слобожан. У Базарчика встретил Виталия Старчевого, которого хорошо знал как одноклассника Володьки Бажора. До войны он жил на Кривой Балке в жалкой лачуге. А когда я его однажды встретил в городе в начале оккупации, он сообщил мне, что перебрался на Пушкинскую и даже пригласил к себе в гости, в шикарную квартиру - наверное, еврейскую, кажется, в доме N 6. Помню, тогда во время нашего разговора Виталий резко высказывался по адресу советской власти. Теперь же на нем была фуражка с красной лентой и немецкий автомат в руках. Он сказал, что вышел из подполья и поздравил меня с освобождением города. Забегая вперед, добавлю, что вскоре Старчевого арестовали, и он получил 25 лет.
   От Базарчика я свернул на Споритинскую и пошел к Вале Даниленко.
   - Надо сходить к Дябкиным родителям. Может быть, что-то узнаем о нем, - сказал я ей, как только вошел к ним. И мы тотчас же отправились в Гофманский переулок. У Дябкиных ворот встретили Непку, который рассказал нам, что засада была в квартире Емельяновых до четырех часов дня. Что сначала увезли Михаила и Октября. Потом сестру Нину и Сергея Павловича Синегрибова, которого Непка пытался предупредить, но не успел. Его самого и Мишиного брата Петра увезли последними. Отец, мать и сын Михаила Вовка были в городе, поэтому уцелели. Свозили их на Островидова, 84 в здание ремесленного училища. Там был список, и всех кого туда доставляли, из списка вычеркивали. У Непки спрашивали, чем занимались брат и зять, где прятали оружие. Но ответить на подобные вопросы он не мог просто потому, что ничего об этом не знал. А потом Непку отпустили. И еще он сказал нам, что отец и мать из города пока не вернулись.
   Всё услышанное было ужасно и не позволило нам с Валей в полной мере, наравне со всеми одесситами, разделить радость по случаю освобождения города от власти оккупантов. Мы снова, как и 31 марта, вдвоем возвращались с ней от Дябкиного дома в удрученном состоянии. Мне надоело таскать свою винтовку. Поэтому на Споритинской я снял ее с плеча, прислонил к стене и оставил на улице. Затем, попрощавшись с Валей у ее ворот, отправился, наконец, к себе.
   Небо, затянутое с утра облаками, прояснилось. Выглянуло солнце, будто тоже радуясь вместе с горожанами долгожданному освобождению. А у меня на душе было тяжко. Сердце сжималось от нехороших предчувствий. Так, снедаемый мрачными мыслями, я подошел к своему дому и уже собирался повернуть на Котлеевскую, когда меня окликнул Толька Будкевич, стоявший с пацанами на углу Трусова и Романовской.
   - Валя, подожди минутку! - крикнул он. - Не пожалеешь!
   Я нехотя остановился, полагая, что услышу от него какую-нибудь чепуху.
   - Ты знаешь, что Алеша Смотрицкий вернулся? - сообщил он мне, подбегая.
   - Откуда тебе это известно? - с трудом веря Толькиным словам, спросил я.
   - Женя приходила к нам и сказала, что он дома. Я уже бегал туда и видел Алешу.
   Новость и вправду была отличная, и я решил тотчас же повидаться с Алешкой. Снова, как и с разведчиками, прошел мимо дома, теперь уже для того, чтобы убедиться, что мой школьный товарищ и добрый приятель, которого я не видел почти три года, жив и здоров, посмотреть каков он теперь, побеседовать с ним. Калитка их дома оказалась не запертой и я, пройдя через двор, постучал в дверь. Открыла мне Женя. Ее сияющее лицо красноречиво говорило о том, что в их семье праздник.
   - Входи! - счастливо улыбаясь, сказала она.
   Шагая за Женей через веранду, я и предположить не мог, что меня здесь ждет не одна, а сразу две знаменательных встречи. Переступив порог комнаты, я, прежде всего, увидел Алешку. В военной форме с погонами лейтенанта, портупея, пистолет на боку. Это уже был не курсант артиллерийской спецшколы, каким я помнил его, а молодой бравый офицер. Он вырос, возмужал, раздался в плечах. Алешка шагнул мне навстречу. Мы обнялись. И в этот момент в комнату вошла Лена. Глядя на нас, она улыбалась своей особенной, такой, когда-то дорогой для меня улыбкой. На мгновение я позабыл даже Алешку. Я только на миг заглянул ей в глаза. Но этого было достаточно, чтобы увидеть, что она рада встрече и еще в ее глазах как будто мелькнуло чувство вины за нанесенную мне в прошлом обиду. А может быть, мне это просто показалось. Однако я не забыл боли, которую причинила мне Лена, не мог простить ее. Поэтому я только сухо поздоровался, и все время пока мы беседовали с Алешкой, старался не встречаться с нею взглядом.
   Он мне рассказал, что весной 43-го года закончил Подольское артиллерийской училище. Что службу начинал в Отдельном запасном кавалерийском полку 12-й гвардейской дивизии 5-го гвардейского кавалерийского корпуса. Что был трижды ранен. Первый раз после освобождения Ростова, второй - под Мелитополем, третий у Херсона. Что сейчас командует огневым взводом в истребительно-противотанковом дивизионе 49-й стрелковой дивизии, 10-го стрелкового корпуса, 5-й ударной армии. В разговоре со мной Алешка был все тем же прежним, добрым товарищем. И все-таки в его отношении ко мне что-то изменилось. Появилось какое-то едва заметное превосходство. Порой мне казалось, что он говорит со мной, как взрослый с подростком. И даже его взгляд казался каким-то отрешенным. Как будто он уже теперь видел то, что произойдет с ним в последние дни войны.
   Пробыл я у Смотрицких около часа и за все это время так ни разу, ни одним словом не обменялся с Леной. А 13 апреля Алешкина часть и он вместе с нею покинули Одессу.
   Сразу после встречи с Алешкой я неоднократно пытался хоть что-нибудь узнать о судьбе Дябки и всех, кто был арестован вместе с ним. Но ничего обнадеживающего выяснить не удалось. Мне лишь стало известно, что вечером 30 марта в бодеге, где мы с Дябкой были в первой половине дня, гестапо арестовало Л. Бобкову, В. Лисогорова и мужа Елены Понайотовны Леонтия Михайловича Стеценко. А в квартире, где жил Андрей Вольсами на Белинского, 18, его соседка Сташевская Вера Федоровна рассказала мне, что Андрея Вольсами знает давно, так как они вместе жили на Польском спуске, 7, что ее сын работал с Андреем на СРЗ N 2. Что перед оккупацией он эвакуировался из Одессы на ледоколе "Торос". Затем сказала, что в их дом на спуске попала бомба, и жильцов переселили. Она и семья Андрея оказались в одной квартире на Белинского. Вольсами занимали три комнаты. Первые две холодные, а в третьей стояла печка-румынка. 30-го накануне ареста Андрей предупредил ее, что утром к нему будут приходить товарищи и их ни о чем не нужно спрашивать. А 31-го между тремя и четырьмя часами утра к Вольсами ворвались гестаповцы. Их было трое. Один говорил по-русски. Арестовали Андрея, его жену Марию и шестнадцатилетнего брата Марии Владимира. Позже в устроенную немцами засаду попали Виктор Зотов, Георгий Герасимов и Анатолий Кучма. В этот же день, - заканчивая свой рассказ, сказала Вера Федоровна, - отпустили почему-то только одну Марию.
   У Маши Молдавской я узнал адрес матери Георгия Герасимова, которая сообщила мне, что арестованные сидели на Островидова, 84, что 2, 3, 4 и 5-го апреля их водили в соседний двор под 86-м номером и что в ночь на 6-е апреля всех куда-то вывезли в крытой грузовой автомашине.
   13 апреля наша соседка по двору поделилась со мной очередной новостью: Борька Шпак выполнил-таки свою угрозу. Однажды в катакомбе он застал Сашку Иванова у колодца со своей сестрой. Что там между ними было не известно, только Борька выстрелил в Сашку. А затем выбросил его из катакомбы наверх. Теперь Сашка вроде бы лежит в Херсонской больнице, а Борька Шпак куда-то исчез.
   В этот же день я на Городской встретил Лёню Лосинского.
   - Что ты сейчас делаешь? - спросил он меня.
   - Пока ничего, - ответил я.
   - Заходи ко мне в штаб. Найду тебе подходящую работу. Штаб размещается напротив дома дяди Коли-косого.
   - У тебя есть свой штаб? - удивленно поинтересовался я.
   - Да, я начальник штаба партизанской группы.
   - Ладно, подумаю, - сказал я.
   - Давай думай, только не тяни. Приходи завтра. Нам нужны хорошие хлопцы.
   Но на следующий день я пошел не в штаб, а в свой театр, теперь уже на Херсонскую, 15. Оказавшись среди товарищей по работе, я напрочь забыл о Лёне и его предложении. Театр возобновил постановки, и я снова был занят. 16 апреля мы уже давали сразу три спектакля: "Марусю Богуславку". "Наталку Полтавку" и "Сорочинский ярмарок". Представления начинались в половине четвертого.
   Моих соучеников и школьных друзей становилось в Одессе все меньше. Витя Высочин и Жора Ляхов ушли в армию уже на второй день после освобождения города. Борю Мельникова и Жору Сиренко как бывших офицеров сразу же определили рядовыми в штрафной батальон, чтобы они кровью искупили позор оккупации. Я подумал, что если бы Василия Макаровича Лисогорова и Мишу Емельянова не арестовали немцы, то их ожидала бы та же участь. Полагаю, что не избежали ее и такие "видные" партизанские деятели как полковник Ф. Щербаков и политработник Д. Овчаренко, о которых речь шла в начале третьей части книги. Сережа Дубровский, Витя Липский, Вася Мороз и Коля Диргилев были призваны 13-го апреля.
   Накануне, случайно встретив Жору Вороненко, я спросил, где он скрывался до прихода наших. И был немало удивлен, когда мой сосед ответил, что не только не прятался, но даже партизанил. А на мою просьбу рассказать об этом я услышал целую историю, откуда, кстати, узнал причину и подробности перестрелки, происходившей в больнице в ночь с 7 на 8 апреля.
   - Свел меня с партизанами в конце прошлого года, - начал свой рассказ Жора, - дядя Ваня Терзман. Он говорил, будто наша группа входит в отряд Тимофеева, но я его никогда не видел. В Кривобалковские катакомбы ушли в середине марта. Там встретились с другой группой, командиры которой потребовали, чтобы мы сдали оружие. Однако наш старший отказался выполнить это требование. После непродолжительной беседы начальства, во время которой мальчишки стояли в стороне, решили действовать вместе, и тогда мы поделились с ними оружием и принесенными с собой харчами.
   Вскоре в катакомбы начали приходить словаки с оружием, боеприпасами и продовольствием. Здесь их разоружали, оставляя лишь офицерам пистолеты. Так же поступали и со спускавшимися к нам вооруженными одесситами. Оружие выдавали только тем, кто выходил на задание. Пленных, захваченных во время вылазок, держали в тупиках под охраной, а после освобождения города их всех передали армейской контрразведке.
   Вход в катакомбу тщательно охранялся. Неподалеку от него, за поворотом коридора всегда стоял зажженный светильник. Поэтому часовой, находившийся дальше в темноте, видел каждого кто входил в коридор. Однажды пришел даже румын. Сунул винтовку прикладом вперед и заявил, что сдается в плен. В катакомбу принимали всех, кто хотел укрыться от румын и немцев. Были там и такие, что сначала скрывались от наших, а потом от оккупантов.
   Я всегда держался рядом с Колей Чайковским. Наверное, потому, что он живет через дорогу от меня, мы давно знали друг друга и полностью доверяем один другому. Мы и партизанить начали вместе. Как-то раз, в конце марта я и Коля возвращались в катакомбу из дому уже хорошо знакомой, не раз хоженой дорогой, по которой только прошлой ночью добирались домой, чтобы в очередной раз запастись продуктами. С улицы Трусова свернули на Кладбищенскую. Затем по длинному глухому переулку вышли на окраину Кривой Балки. За плечами у обоих были вещмешки. Коля придерживал рукой спрятанный под полой фуфайки обрез. У меня за поясом был наган, а в руке десятилитровая банка с керосином для освещения в катакомбе. Ни он, ни я особого волнения не испытывали, так как этот путь проделывали уже не раз. Без нужды старались не разговаривать. А если уж появлялась необходимость что-то сказать, говорили шепотом. Внимательно всматриваясь в темноту, тревожились не больше чем при всех других выходах наверх и возвращениях на базу. Ночь была холодная мартовская. Однако из-за быстрой ходьбы холода не чувствовали. Сказывалось, наверное, и нервное напряжение, связанное с риском подобных ночных прогулок.
   Наконец вышли на улицу Неждановой, отделяющую Слободку от Кривой Балки. Идя по ней, старались все время держаться вплотную к стене, ограждающей колонию больницы. Немного не доходя до тамошней церквушки, повернули направо в узкий, круто спускавшийся вниз переулок, громко названный Советской улицей. И теперь уже, прижимаясь к стенам кривобалковских домишек, дошли до единственного здесь небольшого продуктового магазина. За ним под прямым углом к улице начинался неглубокий узкий, кривой овраг, по дну которого только весной и после обильных дождей протекает ручей. В другое время года он превращается в отдельные лужи либо пересыхает вовсе. В начале оврага перешли через мост. Метров через триста от него овраг расширялся, образуя достаточно глубокий котлован с неровными краями, в котором и был тщательно замаскированный вход в нашу катакомбу. Перейдя по мосту на противоположную сторону оврага, мы свернули направо, и пошли вдоль оврага по его кромке. До желанного входа оставалось совсем немного и, казалось, все опасности уже позади. Но мы по привычке, выработанной частыми выходами из катакомб, каждый из которых мог стоить жизни, старались ступать, как можно тише и внимательно всматривались вперед в темноту. Теперь не говорили даже шепотом, понимая друг друга без слов.
   Внезапно со стороны 125-й школы из-за заборов вынырнул человек с мешком на плече, и по всей вероятности не заметив нас, быстро направился в сторону котлована. Подойдя к нему, он стал и огляделся по сторонам. Мы тоже остановились, пригнув головы, чтобы они не выступали над краем оврага. Решив, что все спокойно, человек начал спускаться вниз, направляясь вероятно туда же, куда и мы. И тут вдруг в котловане раздался одинокий, резко прозвучавший в ночной тишине выстрел. Человек с мешком как будто споткнулся, а затем у него словно от тяжести мешка подкосились ноги, и он упал. Мы застыли как вкопанные. Но это продолжалось всего какое-то мгновение. Сразу у обоих в головах мелькнула страшная мысль - засада! Коля, скорее всего со страха, грохнул из своего обреза в сторону притаившихся врагов. А их, по-видимому, было много, так как в ответ поднялась частая пальба. Пули засвистели рядом. Я тоже дважды выстрелил в темноту из нагана, и мы вихрем понеслись по краю оврага в сторону больницы. Добежав до больничной стены, перемахнули через нее, и, держась подальше от больничных построек, пересекли территорию колонии, еще раз перелезли через стену и очутились на Слободке. Затем побежали по Кладбищенской, где меньше всего было шансов нарваться на ночной патруль. И только достигнув Трусова, немного успокоившись, остановились передохнуть и сообразить, что делать дальше, так как возвращаться домой тоже было опасно.
   - Как думаешь? Откуда взялась засада? - спросил Коля.
   - А что тут думать. Законно какая-то дешёвка навела фрицев на наш вход, а так как его знали только свои, то значит, кто-то предал, - ответил я и зло выругался. - Ничего, далеко не спрячется. Узнаем кто - и тогда поговорим по-своему.
   Посоветовавшись, решили все-таки разойтись по домам. Иного выхода не было. А на следующую ночь возвратились в катакомбу через запасной лаз на Слободке - в овраге за кладбищем.
   5 апреля после полуночи мы с Колей дежурили наверху у входа в катакомбу, ожидая возвращения наших ребят с задания. Ждали долго и уже основательно замерзли, когда, наконец, они появились на краю оврага, ведя с собой пленных. Один из них - немец - пытался бежать. Партизаны стали стрелять ему вслед. Я тоже выстрелил из нагана в беглеца. Чья-то пуля догнала удиравшего. Он упал, но был только ранен и пытался ползти. Подбежавший партизан добил его прикладом винтовки по голове. Удар был так силен, что у нее сломался приклад. Труп закопали здесь же в овраге. Ответных действий со стороны немцев не последовало, возможно, потому, что убитого взяли в плен где-то на улице, и конкретный виновник гибели немца остался неизвестным. Его, наверное, списали как пропавшего без вести.
   Ночью 6 апреля, - продолжал далее Жора, - группа партизан в 12 человек, и я в том числе, переодевшись в военную словацкую форму, подпоясавшись форменными ремнями с подсумками, полными патронов, вооружившись пистолетами и немецкими винтовками, вышла из катакомбы. Определенной цели группа не имела. Шли на свободную охоту, считая, что любой нанесенный врагу урон будет полезен нашим.
   За Старым кладбищем построились в колонну и двинулись переулком в сторону Кривой Балки. Сбоку, изображая командира, шагал офицер-словак. Ночь была ясная. Светила полная луна. Идти было легко. Снег, выпавший в первый день месяца, приятно поскрипывал под ногами. Шли в ногу окраиной Слободки вдоль кладбищенской стены. Размеренный шаг более десятка людей придавал чувство уверенности в себе и вселял надежду на успех. О соблюдении тишины особенно не заботились, но разговаривали тихо. Ничто пока не предвещало опасности. Когда до выхода на Кривую Балку оставалось всего метров двадцать, из-за угла со стороны улицы Неждановой внезапно появился немецкий патруль. Фрицев было немного. И они, и мы сразу остановились. Затем один из них крикнул:
   - Вер зинд зи?
   Словацкий офицер, знавший немецкий язык, ответил:
   - Вир зинд зайне.
   Но медлить было нельзя. К фрицам могло подойти подкрепление, к тому же с пулеметом. Прозвучала команда - "огонь!" Мы мгновенно рассредоточились, стреляя по немцам на ходу. В считанные секунды все было кончено. Шесть фрицев лежали на земле, не успев сделать ни одного выстрела. Старший группы приказал обыскать убитых, забрать оружие и документы. Один из немцев был еще жив. Он тихо стонал, пытаясь приподняться. Кто-то из партизан взял вывалившийся из стены тяжелый камень и с силой ударил раненого по голове, от чего голова, превратилась в кровавое месиво. Немец дернулся и затих.
   Слушая все эти детали ужасного убийства, пусть даже врага, мне стало жутко. Я не мог представить себе, что тот, кто совершил это зверство, обладал нормальной психикой и еще подумал, не тот ли это партизан, который сломал приклад о голову удиравшего пленного за день раньше.
   А Жора между тем продолжал свой рассказ. - После всего группа быстро пошла назад по тому же переулку в сторону Слободки. Когда уже поравнялись с воротами Старого кладбища, кто-то сказал:
   - Зря оставили на виду трупы убитых. Лучше, наверное, было бы их убрать.
   Наш старший решил, что совет правильный. Мы быстро вернулись назад, но там нас ожидал неприятный сюрприз. Убитых немцев осталось только пять. Один куда-то исчез. Очевидно, он тоже был лишь ранен. Исправлять допущенную ошибку было поздно. Поэтому, перекинув тела убитых через больничную стену, мы уже в четвертый раз в эту ночь вернулись все тем же переулком на Слободку. Когда шли Старым кладбищем в сторону оврага к входу в катакомбу, видели над больницами сигнальные ракеты. Вероятно раненый, которого не оказалось на месте, уже каким-то образом сообщил немцам о нашей диверсии.
   7 апреля снова вышли на задание. Перед группой в 45 человек поставили цель ликвидировать отряд власовцев на территории психиатрической больницы. Вышли как обычно ночью. Небо почти полностью было закрыто облаками. И только иногда в просветах между ними на короткое время появлялась луна.
   Миновав кладбище, пошли по Средней до Романовской. По ней до кожевенного завода. А там осторожно, по одному, перебежали к стене, ограждающей двор 16-й школы с тыльной стороны, и перелезли через нее. Дворовая калитка напротив больницы была открыта. Это позволяло наблюдать за часовым, стоявшим на посту у больничных ворот на противоположной стороне улицы, расстояние до ворот не превышало сотни метров. Силуэт часового с винтовкой на плече отчетливо просматривался даже при отсутствии луны. Часовой курил и топтался на месте, пытаясь согреться. А мы ждали, когда по заранее намеченному плану, один из нашей группы - словак, офицер, симпатичный молодой парень, постоянно выходивший на задания в кожаной куртке и пилотке на голове, несмотря на довольно холодные ночи, подойдет со стороны кладбища и обезвредит часового. Ожидание было томительным и тревожным. Наконец мы услышали, что словак идет вдоль больничной стены, и, изображая из себя человека под хмельком, вполголоса напевает какую-то словацкую песенку. Часовой тоже услышал его и крикнул: "Кто идет?"
   - Словенский вояк, - ответил словак, подошел вплотную к часовому, одновременно выхватил два пистолета и направил на власовца.
   Со двора школы сразу же выскочили наши ребята и, быстро перебежав улицу, разоружили часового без всякого сопротивления с его стороны.
   - Есть еще посты на территории больницы? - спросил наш старший.
   - Только один у входа в помещение, где мы располагаемся, - ответил власовец.
   - Иди, позови этого часового и не вздумай выкинуть какую-нибудь штуку, убью!
   Доброволец был сильно перепуган, поэтому согласился выполнить всё, что от него требовалось, только бы остаться живым. Он пошел вперед, а за ним осторожно двинулись наши ребята, прячась за стволами деревьев по сторонам аллеи, ведущей к больничному корпусу, в котором разместились власовцы. Не доходя до него метров двести, пленнику дали знак стать и позвать своего напарника. Он остановился и крикнул:
   - Егор!
   - Чего тебе? - ответили оттуда.
   - Иди на минутку сюда.
   - А что случилось? - спросил второй караульный, направляясь к позвавшему. - Ты чего пост оставил?
   - Та я ж не надолго, - сказал тот.
   Как только второй власовец подошел к кричавшему, ребята моментально разоружили и его. Видел бы ты, какой обалделый у него был вид. У этого вояки отобрали винтовку, а он, кажется, всё еще не мог сообразить, что с ним случилось, и только что-то мычал, не в состоянии выговорить ни слова.
   - Веди, показывай, где остальные, - приказал старший, держа его за ремень, и дулом пистолета подтолкнул в спину. А мы, за исключением трех человек, которых оставили охранять первого власовца и для предупреждения группы, если появится какая-то опасность, двинулись за ними.
   Быстро достигли входа и осторожно вошли внутрь помещения, очевидно, служившего ранее приемной. В нем стояла ружейная пирамида, возле которой сидя сладко спал еще один караульный. Его быстро разбудили и доходчиво дали понять, чтобы он вел себя тихо. Затем проникли в небольшой коридор, в котором было несколько дверей. Власовец, который привел нас туда, показал на первую левую дверь. Ребята резко открыли ее и ворвались в большую комнату, в которой были устроены нары и на них мирно спали остальные добровольцы. Как потом выяснилось, их было более полусотни человек.
   Кто-то из ребят крикнул:
   - Подъем! Власть переменилась!
   Один из проснувшихся, сообразив, что в комнате партизаны, моментально выхватил из-под подушки пистолет и выстрелил себе в голову. Он видимо почему-то здорово боялся партизан. Остальные никакого сопротивления не оказали. Однако выстрел самоубийцы разбудил немцев, находившихся в комнате, дверь которой была в другом конце коридора. Выскочив в коридор, они подняли стрельбу. Наши ребята, выбив окна, выпрыгнули во двор. Немцы из окна бросили гранату. К счастью, никто из ребят не пострадал. В комнату к немцам полетели ответные гранаты.
   Перестрелка скоро закончилась. Немцев было немного, и их быстро перебили. Однако шум подняли большой. Поэтому, разделавшись с немцами, группа быстро начала отходить, уводя с собой власовцев. Миновав кладбище, отправили пленных под охраной в катакомбу. Сами же расположились по краю оврага, в ожидании дальнейшего развития событий.
   В районе новой городской больницы, где, как нам было известно, располагались немцы, небо осветилось сигнальными ракетами, а через небольшой промежуток времени послышался шум мотора автомашины, на которой немцы подбросили теперь уже бесполезное подкрепление. Командир приказал в бой с ними не ввязываться, уходить в катакомбу, что мы и сделали. В результате этой операции было взято 69 пленных, в том числе 5 начальников полиции из Николаева.
   Закончив свой рассказ, Жора сказал, что завтра восьмерых молодых ребят: его, Колю Чайковского, Толю Бондаря, Валю Тюрникова, Шуру Терзмана и других слободских парней отправляют в разведроту 61-й гвардейской стрелковой дивизии под Слободзею.
   Я тоже порывался бежать в военкомат, но отец дома, а Иван Иосипович Твердохлиб в театре уговорили меня не торопиться, подождать повестку. Может быть, я и не стал бы их слушать, если бы на фронт ушли все мои одноклассники, но Эдик Корников и Толя Лакиза не подлежали призыву как студенты, а Саша Писаченко, уже давно забросивший примусные горелки, работал теперь зубопротезным техником и по такому случаю получил бронь. Так что я был не единственным, кто еще не ушел воевать, и моя совесть в какой-то мере могла быть спокойна. К тому же у меня не было ни малейшего сомнения, что со дня на день непременно получу извещение о призыве. Пока же я решил в полной мере воспользоваться отпущенными мне днями свободы, чтобы принять участие в тех немногих постановках, в которых успею сыграть в новом для меня здании Украинского театра. Я не переставал любоваться огромной сценой, чудесным залом, гримерными. У меня даже была своя отдельная гримерная. Всё настолько отличалось от прежнего скромного театрика, что к этому трудно было привыкнуть. И я был благодарен судьбе за каждый лишний день работы в новом замечательном театральном здании. Первый спектакль - "Сорочинский ярмарок", в котором я играл Лаврика мы играли уже 13-го апреля.
   Примерно спустя неделю после освобождения Одессы хоронили умершего в больнице Сашку Иванова. Из дому по дороге к кладбищу, его, вероятно, намеренно пронесли по нашей улице. Проходя мимо дома Шпаков, сестра Сашки Мария громко кричала: "Убийцы! Вы за это ответите!" Она была красивая девушка. Говорили, что за ней усиленно ухаживали офицеры СМЕРШа, что именно они помогли ей разыскать Борьку. Его нашли в какой-то из армейских частей, судили и посадили в тюрьму. Там он вроде бы заболел туберкулезом и умер. А Лина, его сестра, позже спилась.
   Сразу после освобождения Одессы в нашем дворе, на квартире у соседей, несколько дней жила девушка. Звали ее, если мне не изменяет память, Таня. Ей было лет двадцать. Темные вьющиеся волосы, большие карие глаза с длинными ресницами, приятная улыбка полных красиво очерченных губ, делали ее хорошенькой. Она прибыла в город вместе с советскими войсками. Простая армейская форма ничуть не портила Таню. В лычках на погонах я тогда не разбирался, но что-то у Тани там было. И именно лычки, а не звездочки. Таня мне очень нравилась. Поэтому я сразу же познакомился с нею и даже успел подружиться. Характер у моей новой знакомой был мягкий, покладистый. Мы частенько подолгу беседовали друг с другом и, похоже, получали от этого обоюдное удовольствие. Я искренне сожалел, когда ей нужно было уезжать. И чтобы Таня подольше сохраняла память о днях, прожитых в нашем доме, подарил ей свой пистолет, который оставлять у себя все равно не имел права.
   А 19 апреля домой принесли повестку: Бекерскому В. И. 21-го явиться в военкомат, но почему то не в военкомат Ленинского района, в котором я был прописан, а в Ворошиловский. Впрочем, существо дела от этого нисколько не менялось. 20-го утром я показал повестку Ивану Иосиповичу Твердохлибу. Он взял ее и пошел с ней к военкому, пытаясь оставить меня в театре. Ему отказали, мотивируя тем, что мне 19 лет - призывной возраст, и я должен быть призван. Иван Иосипович расстроился, кажется, больше моего. Мне даже пришлось его успокаивать. Я сказал ему, что уже давно готов идти в армию и что после войны непременно вернусь генералом. Иван Иосипович посмотрел на меня, как на несмышленыша, грустно улыбнулся и ответил: "Не надо, деточка, генералом. Возвращайтесь живым и здоровым. Я вам этого от души желаю". 20 апреля я в последний раз играл Лопуцковского в постановке "Шельменко-денщик".

Часть IV
В АРМИИ И НА ФРОНТЕ

  
  
  
  

Учебный батальон

I

   21 апреля я простился с сестренкой, обнял отца и, повесив на плечо вещмешок, который мама приготовила еще с вечера, собрался идти в военкомат. Мать сказала, что проводит меня. Я уговаривал ее остаться дома, говорил, что уже взрослый, и провожать меня нет нужды, однако, мои доводы не убедили маму. Она настояла на своём и пошла вместе со мной.
   Утро выдалось теплое, солнечное, по-настоящему весеннее. А я, совсем не по сезону, шагал в полупальто, которое мать, несмотря на мои возражения, заставила надеть. Трамваи еще не ходили. По дороге к военкомату, а к нему со Слободки добрый десяток километров, мы почти не разговаривали. Думали каждый о своем. Наверное, мысли мамы отличались от моих и были печальны. Она имела больший жизненный опыт, поэтому лучше меня понимала, что такое война, фронт и чем это может закончиться для сына. У меня же не было и намека на грустные размышления. Будущее представлялось мне если и не совсем ясным и безоблачным, то, по меньшей мере, вполне безопасным. Я был убежден, что теперь вместо мамы печься обо мне будут отцы-командиры, и ничего плохого со мной не случиться. Просто потому, что этого никак не может быть. В общем, я в то утро вовсе не сожалел о том, что покидаю дом, родных и так полюбившуюся мне сцену.
   Накануне, в театре, я сказал Люде Богдановой, что меня призывают в армию и что в военкомат я должен явиться завтра. Мне показалось, что, услышанная новость огорчила Люду. А перед тем как мы расстались, она пообещала прийти проводить меня. Мне было все равно, придет она или нет, но я, тем не менее, поблагодарил ее. Своё обещание Люда сдержала. Когда мы с мамой подошли к месту сбора новобранцев, она уже ждала нас там.
   Ворошиловский военкомат размещался на улице Пантелеймоновской в большом уловом здании одного из корпусов Управления одесской железной дороги, правая сторона которого обращена к привокзальной площади.
   Призывников было много. Провожающих тоже. Молодые люди - мои ровесники и старше, с "сидорами", с небольшими чемоданами сидели и стояли у входа в военкомат. С ними вместе пришли их мамы, сестры, невесты, жены. Я сунулся со своей повесткой к дежурному офицеру, у которого был очень деловой и значительный вид, пытаясь выяснить, куда следует обратиться дальше. Однако тот, не вдаваясь в объяснения, ответил: "Жди, объявят".
   Время шло, а нам ничего не объявляли. Наконец мне это надоело. Я оставил маме мой вещмешок, а мы с Людой направились в сторону Французского бульвара. На Белинского свернули в Лермонтовский переулок, и пошли к морю. По дороге разговаривали, в основном о театре. Заходили в какие-то пустые, брошенные санаторные корпуса. Затем вышли на берег к самой воде. Я тогда и представить себе не мог, что снова увижу одесские пляжи лишь спустя долгих шесть лет.
   Наша прогулка продолжалась, наверное, более двух часов. А когда мы вернулись к военкомату, там ровно ничего не изменилось, если не считать того, что людей, ожидающих команду военкома, прибавилось. Мы с Людой уходили и возвращались еще дважды. И только после обеда, уже часа в три, у призывников отобрали повестки и сказали, что сейчас будут отправлять.
   Я простился с девушкой. Сжимая мою руку, она сказала, чтобы я берег себя, и что будет ждать моего возвращения. А я, находясь в полном неведении о том, в какие передряги попаду в будущем и сколько раз буду на волосок от смерти, легкомысленно заявил, что вполне уверен в себе и скоро непременно вернусь в театр.
   Люда ушла, а нас, более двухсот человек, построили в колонну и повели в сторону заставы. Мать все время шла рядом. Только на Балковской я уговорил ее вернуться домой. Она поцеловала меня, вытерла скатившуюся по щеке слезу, и я еще долго, пока мама не скрылась за поворотом улицы, видел как она, глядя нам вслед, стоит на тротуаре, прикладывая к глазам платочек.
   А колонна, в составе которой были люди разных возрастов, но в основном молодые парни, продолжала двигаться дальше. Размеренный шаг более двух сотен призывников, составлявших теперь как бы одно целое, впервые вызвал во мне совершенно новое, никогда ранее не изведанное ощущение могучей силы большой группы людей, объединенных волей командира и общей целью.
   На Первой заставе колонна свернула вправо и часам к пяти подошла к Суперфосфатному заводу. Нам сообщили, что пока останемся здесь. Близился вечер, и мне впервые в жизни пришлось самому решать вопрос об устройстве на ночь. Все, кого сюда привели, озабоченные той же проблемой, разбрелись по заводу. Намного увереннее чувствовали себя лишь люди в возрасте, ранее служившие в армии или просто имеющие больший жизненный опыт. Я же вначале испытал явную растерянность. Однако, сообразив, что кроме меня самого мне в этой ситуации никто не поможет, тоже стал искать более или менее подходящее место для ночлега. После долгих поисков нашел, наконец, в какой-то подсобной комнатушке железную кровать с пружинной сеткой. На кровати матрас и подушка, разумеется, отсутствовали. Это было не совсем то, чего мне хотелось бы, но все же лучше, чем ничего. В общем, я решил поиски прекратить и заночевать здесь.
   На другой день рано утром нас построили и повели на заставу. Там всё было забито товарными составами, груженными пшеницей, которую оккупанты, не успев вывезти, подожгли. Огонь уже потушили, но некоторые вагоны еще дымились. Вокруг стлался чад, густо пахло гарью. Поездные пути остались целыми только под составами. Дальше сколько видел глаз, все шпалы были разрезаны посредине, вывернуты и вместе с рельсами сдвинуты с места. Так немцы при отступлении разрушали железнодорожную колею, используя при этом специальный огромный плуг, который цепляли к паровозу,
   На заставе нам было приказано спасать хлеб. Нас разбили на небольшие группы. Каждой группе отвели вагон, подлежащий разгрузке. Мы должны были насыпАть горелое зерно в мешки и грузить их на автомашины. Работа оказалась тяжелой. Особенно для молодых парней. Когда мне на спину взвалили первый мешок, у меня подкосились ноги, и я едва не упал. Потом чуть приноровился и работал не хуже других. Однако к концу дня не чувствовал ни ног, ни спины. К тому же кормили нас в этот день всего раз болтушкой, приготовленной из той же горелой пшеницы. И только вечером, вернувшись на завод, каждый смог подкрепиться теми запасами, что взял с собой из дому. Толком отдохнуть после работы мне не удалось, так как меня назначили в наряд на целые сутки. Я заступил на пост ночью. Мне дали немецкую винтовку, полные карманы патронов и приказали что-то охранять. Что именно я так и не понял. Выстоять без привычки первые четыре часа, было не столь тяжело, как нудно, и я, чтобы развлечься, время от времени стрелял в небо из винтовки трассирующими пулями, наблюдая за их полетом.
   Спасением зерна наша команда занималась около двух недель. Постепенно я втянулся в работу и к концу дня не чувствовал себя таким усталым как в первый раз. К тому же, пользуясь тем, что от суперфосфатного завода к нашему дому можно было добежать минут за двадцать, я теперь отправлялся ночевать домой. А, бывая там, узнавал все последние слободские новости. Так, 25 апреля стало известно, что накануне был убит Жора Ляхов. Его отправили на передовую, без подготовки и даже в гражданском платье. На следующий день погиб Толя Бондарь и были ранены Витя Липский, Валя Тюрников, Коля Чайковский и Боря Мельников.
   Здесь мне хотелось бы коротко рассказать о двух Василиях - Усатюке и Морозе, с которыми я встретился много лет спустя после войны и услышал от них следующее. Как только освободили Одессу, оба они в один и тот же день пошли на призывные пункты. Вася Усатюк был зачислен в пехотный полк 86-й Краснознаменной Николаевской гвардейской дивизии 4-го Украинского фронта. В ночь с 18 на 19 мая под Григориополем участвовал в разведке боем. В этом бою от их роты, в которой было около сотни одесситов, осталось всего 19 человек. Василия тяжело ранило в голову осколком мины. Почти ослепший, временами теряя сознание, он все же пытался ползти в сторону наших позиций. Затем его увидели и подобрали санитары. Они доставили раненого в медсанбат чужой части. А в своем батальоне сержанта Усатюка посчитали погибшим и отправили матери извещение о смерти сына - уже второе. Первый раз ей сообщили, что он убит в начале оккупации города. После трех месяцев лечения в госпитале медицинская комиссия признала его непригодным к службе в армии и уволила вчистую.
   Вася Мороз так торопился в армию, что даже забыл о гранате, патронах и двух винтовках, спрятанных им в больнице на чердаке, которые он однажды предлагал мне. Кроме меня, о них, оказывается, знал еще один его товарищ - Витя Кухтя. Витя тоже жил на территории больницы и, в отличие от Васи, считал, что, во-первых, спешить на войну не стоит, а во-вторых, не забыл о тайнике с оружием. Дождался Васиного ухода, достал оружие с чердака и, представившись в военкомате партизаном, сдал как свое. За что был направлен не на передовую, а в Грузию, в какую-то тыловую воинскую часть. Такая поразительная практичность в молодом парне, по меньшей мере, достойна удивления. Это качество человеческой натуры, присущее далеко не каждому, не зависит от возраста. Скорее всего, оно врожденное и не согласуется с элементарной порядочностью. Я в этой связи вспомнил о своей брошенной на улице винтовке и пистолете, подаренном мною девушке. И подумал, что если бы даже заранее знал о выгодах, которые получу, сохранив их и передав в нашу воинскую часть, ни за что бы не сделал этого. Так как считал позорным оставаться в тылу, когда мои товарищи постоянно рискуют жизнью на фронте.
   Васю Мороза после зачисления в армию тоже, как и меня, повели в сторону Раздельной, только недели на две раньше. Там в одном из сел он видел, как выстроили человек двадцать немецких солдат с офицером. Говорили будто это саперы, которым поручили взорвать оперный театр и другие одесские здания. Но немцы, не выполнив приказа своего начальства. Они сдались в плен и обо всем рассказали нашим. Учтя добрый поступок саперов, их, в отличие от других пленных, содержали в более благоприятных условиях.
   Вася был зачислен в 619 полк 203-й дивизии 2-го Украинского фронта. Забыв о гранате и винтовках, он, однако, взял с собой свой комсомольский билет. Из вновь прибывших в воинскую часть молодых людей Вася был единственным, кто сохранил его во время оккупации. Батальонное начальство должным образом оценило это, и Васю тут же назначили комсоргом роты 82-миллиметровых минометов, составленной из 40 одесситов. А в стрелковых ротах пока что, как в 41-м году, выдали по одной винтовке на троих. При этом цинично было заявлено: "Не переживайте. Пойдете в наступление, винтовки еще лишние окажутся".
   В первую атаку ходили каждый в своей одежде. В военную форму переодели только 5 мая. А 14-го Васину дивизию и еще 243-ю ввели в "бутылку", образованную Днестром в районе Водал-луй-Водэ. Его полк был во втором эшелоне у горлышка "бутылки", неподалеку от Григориополя. Там обе дивизии, по сути, оказались в окружении. Только ночью к ним прорывались танки, подвозили боеприпасы и затем возвращались назад. На одном из танков хотели вывезти двух героев Советского Союза, но танк упал с моста в реку, и все погибли. 17 мая Вася был ранен в руку. Из окружения вышли только 20-го, бросив тяжело раненых немцам. В полку из 700 призванных одесситов осталось менее полусотни.
   По выходе из окружения дивизию отправили на отдых и пополнение. А в августе снова двинули на передовую в Румынию. Однако с 23-го августа румыны уже стали нашими союзниками. Васин полк должен были пройти через Бухарест. Но поскольку воины-победители имели такой вид, что показывать их в чужой столице было просто неприлично, начальство нашло оригинальный выход из положения. Сняли военную форму с пленных румын, пришили к румынским френчам советские погоны и напялили на наших солдат и сержантов. Затем их посадили на американские автомашины и экипированных таким образом провезли через город.
   После Румынии, совершая ночные переходы по 30-40, а позже и по 90 километров, дивизия оказалась в Венгрии. Там снова начались бои. Однажды на огневую позицию минометчиков вышел немецкий танк и стал из пулемета расстреливать расчеты. Был убит лейтенант и два солдата. Один из них со Слободки, из 76 школы. Разрывная пуля попала в затвор Васиной винтовки, разворотив его. Сам же он отделался лишь обильными царапинами. Все говорили, что ему здорово повезло. В этом бою им пришлось оставить свои позиции. Когда они отступали, соседняя минометная батарея лупила по своим. В этом же бою Васю контузило разрывом тяжелого снаряда, и он три недели пролежал в медсанбате. Однажды к медсанбату прорвалось 9 немецких танков. Васе дали подводу, запряженную лошадьми, и приказали уматывать в тыл. Танки непрерывно стреляли из пушек. Испуганные лошади понесли, и подвода въехала в оросительную канаву, из которой Вася выскочил уже только на передке о двух колесах.
   Последний раз его ранили в левую руку у плеча пулеметной очередью. Два месяца провалялся в госпитале. Маме писал каждый день. Но однажды мать вместо письма получила извещение. Она подумала, что это "похоронка" и потеряла сознание. Но, оказывается, домой сообщили о том, что сын награжден медалью "За отвагу". Мама отослала извещение Васиному репрессированному отцу, и его неожиданно за заслуги сына освободили. Однако он остался работать на севере как вольнонаемный, и вернулся в семью только в 1963 году, через тридцать лет после ареста.
   Выйдя из госпиталя, Вася был переведен в другую дивизию. Там воевал в составе батареи 120-миллиметровых минометов. Затем попал на курсы младших лейтенантов. Правда, перед зачислением туда на медкомиссии выяснилось, что левая рука у него почти не действует, но главный медик решил: "Для командования взводом одной правой хватит" и его зачислили. Однако стать младшим лейтенантом Васе не довелось. Закончилась война. Курсы расформировали. И в конце 45-го года, в Манчжурии, добавив одну лычку на погоны, сержанта Василия Мороза демобилизовали как полностью непригодного для службы в армии.
   А теперь снова продолжу рассказ о себе. 30 апреля меня вполне официально отпустили домой готовить стенгазету к 1-му Мая, и я узнал, что накануне арестовали Жору Таруту, а еще через пару дней - 3 мая - Михаила Левина.
   Спустя почти полстолетия я совершенно случайно узнал телефон моей соученицы по школе Нади Новошицкой. Надя мне рассказала, что в 1942 году она из оккупированного города перебралась в село Кумары Первомайского района Николаевской области к сестре своего отца. Вернулась в Одессу только после ее освобождения. Здесь в 1947-м вышла замуж. К сожалению, это замужество оказалось неудачным, и через четыре года Надя осталась одна с маленьким сыном на руках. А в 1954-м году Сережа Дубровский познакомил ее с Левиным. И хотя Левин был старше Нади на восемнадцать лет, она вскоре вышла за него замуж.
   Михаилу Михайловичу в КГБ предъявили обвинение по ст. 58 УК СССР как врагу народа и изменнику Родины только на том основании, что он сидел в тюрьме при румынах и был ими освобожден. Судил его военный трибунал войск НКВД в Одессе на Канатной улице. Заседание суда продолжалось всего 10 минут. Приговор - 8 лет ГУЛАГа и три года поражения в правах. Представляет интерес Постановление об его аресте, из которого видно, с какой легкостью и без всяких оснований сталинские карательные органы хватали и наказывали тогда ни в чем не повинных людей
  
  
  

"Утверждаю"
Зам. нач. УКГБ по одесской области подполковник госбезопасности
Чередниченко

  

4 мая 1944 г.

Арест санкционирую
Прокурор
НКВД Одесской обл.
Киязев

  

4 мая 1944 г.

  
  

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

(на арест)

  
  
   Гор. Одесса 4 мая 1944 года.
   Я, Начальник 1 отделения 2 отдела УНКГБ по Одесской области - Капитан Госбезопасности ХАЛУИМОВ, рассмотрев поступившие в УНКГБ материалы о преступной деятельности -
  
  
  
   ЛЕВИНА Михаила Михайловича, 1910 года рождения, уроженца г. Одессы, инспектора кадров ОСМЧ N 319, проживающего в
   г. Одесса, ул. Сталина, 12, кв. 2.
  

НАШЕЛ:

  
  
   что ЛЕВИН М. М., проживая на временно оккупированной немецко-румынскими захватчиками территории в гор. Одессе, являлся совладельцем частного предприятия. В период оккупации ЛЕВИН неоднократно арестовывался, причем аресты были кратковременными и без последствий, что дает основание подозревать, что освобождался он за оказание услуг полиции.
   На основании изложенного -
  
  

ПОСТАНОВИЛ:

  
  
  
   ЛЕВИНА Михаила Михайловича подвергнуть АРЕСТУ и ОБЫСКУ. -
  
  
  
   Нач. 1 отд. 2 отдела УНКГБ по Одесской. обл.
   Лейтенант госбезопасности
   /Халуимов/
   "СОГЛАСНЫ" Начальник 2 отдела УНКГБ
   по Одесской обл.
   /Токарев/
   Начальник следотдела УНКГБ
   по Одесской обл.
   /Гончаров/
  
   Обратите внимание: "дает основание подозревать" и больше никаких доказательств не требуется для того, чтобы человека посадить на 8 лет. О том, что румыны могли освободить Михаила Михайловича, убедившись в ложном обвинении, бравому советскому чекисту и в голову не могло прийти. Впрочем, в КГБ такое трудно было себе представить. Наверное, именно поэтому лейтенант госбезопасности со товарищи так решительно и главное быстро распорядились судьбой Левина. Им это было не впервой. А что касается лично Халуимова, то, как говаривал Иван Алексеевич Бунин: "одна фамилия чего стоит".
   Здесь необходимо отметить, что оккупанты в Одессе часто арестовывали многих руководителей и членов подпольных групп, а затем отпускали их. Иногда аресты производились даже по нескольку раз. В качестве примера назову следующие фамилии: М. Решетников, Д. Овчаренко, В. Литовченко, Г. Трусов, Н. Павлов, В. Гарбузенко, В. Филиппов, В. Климов. В. Барковский, А. Веккер, А. Борисенко, А. Рыженков и многие другие. Так что при том подходе к отпущенным румынами на свободу людям, какой КГБ продемонстрировал по отношению к Левину, работы у этой зловещей организации после освобождения города было более чем достаточно.
   А в мае 1944-го года события шли своим чередом. Дня через два после "великого пролетарского праздника", нас снова построили и повели на север вдоль железной дороги Одесса-Раздельная. Когда от города отошли километров на пятнадцать, нам попался участок железнодорожной колеи, не разрушенной немцами, а, может быть, уже восстановленный нашими. На ней стоял готовый к отправке в сторону Раздельной порожний "товарняк". Командир, возглавлявший колонну, переговорил с машинистом, после чего приказал всем влезть в вагоны. Спустя немного времени поезд тронулся и, постукивая на стыках рельс, медленно двинулся вперед. По пути то и дело попадались металлические остовы сгоревших вагонов, разбитые при бомбежках паровозы, разрушенные полустанки. Миновав Выгоду и проехав еще около часу, поезд остановился, и нам приказали оставить вагоны. Затем наша колонна двинулась в сторону от железной дороги. Шли долго и только к концу дня оказались в селе Еремеевка, расположенном километрах в тридцати юго-восточнее Раздельной. Здесь новобранцев развели по хатам, сказав, что в Еремеевке останемся на ночевку.
   Проведя весь день в пути, все, разумеется, устали и были гСлодны. Поэтому, подкрепившись каждый своими харчами, начали устраиваться на ночлег вповалку на полу. Я тоже, подложив вещмешок под голову и плотнее запахнув свое полупальто, за которое теперь благодарил маму, улегся и кажется, сразу уснул крепким, без всяких сновидений, сном.
   Рано утром меня и всех остальных, а нас в хате было человек восемь-десять, разбудил какой-то здоровенный мордоворот, который ворвался в хату и заорал: "Встать! ... вашу мать!" - дальше последовал отборнейший многоэтажный мат, какой мне, до этого не приходилось слышать. А затем он спросил: "Вы знаете, кто я такой?" - и после внушительной паузы, сам ответил на свой вопрос. - "Я старшина Кочатков!" Имени своего грозный начальник не назвал и никто из нас, почти полгода подчиненных ему, так за это время и не узнал.
   За шесть лет в армии, я встречал многих старших командиров - майоров, полковников и даже генералов и редко кого запомнил по фамилии. Но старшину Кочаткова буду помнить всегда. А почему он так крепко врезался в мою, и не только в мою, память, читатель поймет из дальнейшего рассказа.
   Старшина Кочатков поставил нас в известность, что отныне мы находимся в составе учебного батальона 173-го армейского запасного полка 6-й армии, которой командует генерал Шлемин и которая входит в 3-й Украинский фронт. Затем всех постригли наголо. Переодели в бывшие в употреблении хлопчатобумажные гимнастерки и брюки. Выдали погоны, брезентовые поясные ремни, солдатские ботинки, портянки, обмотки и шинели. С портянками и, особенно, с обмотками было много хлопот, пока новоявленные вояки научились ими пользоваться. К обмоткам у меня возникла неприязнь с самого начала. Наверное, потому, что их надо было долго навертывать на ноги, а во время ходьбы то одна, то другая постоянно развязывалась и змеей тянулась по земле сзади. А если это случалось в строю, то на нее обязательно наступали идущие вслед. К тому же, мне казалось, что обмотки уродуют солдат. В 44-м все цивилизованные армии мира уже отказались от них. А в нашей сохранились и не только обмотки. На Дальнем Востоке, куда я попал в 1947 году из Германии, говорили, будто доблестные воины Красной Армии ходили там во время войны, как крепостные крестьяне царской России в лаптях, сплетенных из лыка. Из-за того, что сотни тысяч пар сапог, заготовленных на западных границах, сразу же после нападения на нас Гитлера достались немцам.
   Но особенно возмутила меня стрижка наголо. Я до сих пор глубоко убежден, что делалось это отнюдь не в целях гигиены. Когда солдаты месяцами и больше, не выходя из боев, не раздевались и не мылись, стрижка волос, и не только на голове, вовсе не избавляла от вшей. Рядовой и сержантский состав стригли в армии наголо прежде всего для того, чтобы унизить и обезличить их, так же как это делают с заключенными в тюрьмах и исправительных лагерях.
   Казарма - гнусное изобретение нового времени - появилась лишь в семнадцатом веке. До тех пор была только кордегардия, где старые рубаки играли в карты и рассказывали друг другу небылицы. Это зло возникло после введения чудовищной воинской повинности. Людям вменили в обязанность убивать.
   Во времена, называемые варварскими, города и правители поручали свою защиту наемникам, которые вели войну благоразумно и осторожно: убитых в большом сражении бывало порой всего пять-шесть человек. А когда рыцари отправлялись на войну, то их, по крайней мере, к этому никто не принуждал: они шли на смерть ради собственного удовольствия. По-видимому, они только на это и были годны. В то время никому не пришло бы в голову послать на войну человека ученого и разумного. И пахаря также не отрывали от земли, не брали в армию. Теперь же людей собирают насильно и учат по всем правилам убивать себе подобных, внушая, что это делает им честь, а если они не хотят такой чести, их расстреливают. Однако вернусь к своему рассказу.
   Кроме военной формы, нам выдали армейские вещмешки, котелки, саперные лопатки и противогазы в сумках. Винтовки с гранеными штыками мы получили чуть позже, после принятия воинской присяги. Затем нас распределили по взводам и ротам. Я оказался в первом взводе первой роты. Помощником командира взвода назначили уже упоминавшегося мною старшину Кочаткова. Во взводе было четыре отделения человек по 10-12 в каждом во главе с сержантом. Кстати, ни у Кочаткова, ни у сержантов боевых наград я не видел. Поэтому не исключено, что всю войну они околачивались в запасном полку. Из командиров наших отделений помню фамилию лишь одного - Еремина. Но в каком по счету отделении он числился, запамятовал.
   В Еремеевке мы стояли меньше недели. Однажды к вечеру учебный батальон построили и повели на запад. Переход был долгим, утомительным, с редкими привалами. Шли почти всю ночь. И только к рассвету, уставшие от долгой дороги и бессонной ночи, наконец, остановились в большом селе или даже районом центре. Позже я узнал, что называют его Слободзея. Нас вывели на западную окраину, покормили завтраком, который к тому времени подвезла полевая кухня, и, позволив отдохнуть не более получаса, заставили рыть землянки. Никогда раньше ничего подобного я не делал. К тому же рыть землю приходилось маленькими саперными лопатками. Поэтому работа подвигалась медленно, и мне с трудом удавалось выполнить заданную командиром отделения норму. Впрочем, почти все мои товарищи по взводу испытывали те же трудности...
   Переход от привычных домашних условий в чужую среду, в обстановку чуждых отношений дался мне нелегко. И это понятно. Ведь даже взрослые люди с большим житейским опытом, оказавшиеся в подобном положении, наверное, нередко замечают, как нарушаются многие их представления, испытывают неуверенность и непредсказуемо ведут себя в новых, суровых и необычных ситуациях.
   Я с первых же дней почувствовал, насколько непохожа реальная жизнь на то, что мне было известно из школьного и домашнего опыта, книг и собственных наблюдений. Ежедневная, с раннего утра, изнурительная учеба в поле тяжела сама по себе, да и жить всегда на людях поначалу было очень противно. Но усталость - хорошее лекарство, а одурь - замечательное средство. Все ощущения притупляются, будто ты живешь под слоем ваты. За ночь не высыпаешься, спишь тревожным сном, так что днем ходишь как одурманенный. Но наше начальство видимо считало, что состояние сонного автоматизма, в котором мы пребывали, благоприятно сказывалось на дисциплине, соответствовало военному духу и благотворно действовало на физическое и моральное состояние личного состава учебного батальона.
   Постепенно с течением времени немного привыкнув к огромному вороху новых поразительных и неожиданных ощущений, познав усталость, наслушавшись многословной брани, то злой, то добродушной, познав всю простоту солдатских желаний и нравов, испытав на себе суровую, деспотическую власть сержанта и старшины, я с удовлетворением ощутил, что мой духовный мир не развалился. Несмотря ни на что, он продолжал существовать, устоял. Всё, что дала мне семья, школа, учителя, - уважение к труду, чувство порядочности справедливости, честность, - всё это не рухнуло, не деформировалось сознание, не ожесточилось сердце.
   В Слободзее кроме нашего батальона было еще много других военных. Иногда к месту, где мы работали, подходили ребята, уже успевшие побывать на правой стороне Днестра и участвовать в бою. Во время перекуров у нас появлялась возможность поговорить с ними. Из таких разговоров мы узнали, что за Днестром полегло много одесситов, часть из которых даже не переодели в военную форму. Их с явным презрением называли чернорубашечниками. Впрочем, я не раз позже слышал такие эпитеты в учебном батальоне и в наш адрес - уже переодетых и принявших присягу. Эта пренебрежительная кличка относилась ко всем, кто был в оккупации, и, разумеется, вызывала у нас горькое чувство незаслуженной обиды и несправедливости.
   В конце второго дня пребывания на новом месте, когда после окончания работы, готовясь к ужину, весь личный состав батальона околачивался вблизи кухни, я вдруг к величайшему удивлению увидел среди солдат соседней роты Витю Высочина, который занят был тем, что, став на колено, перематывал обмотку. Я тотчас же подошел к нему и хлопнул его по спине со словами:
   - Здоров земляк! Ты что, тоже в учебном батальоне?
   Он поднял голову и, кажется, сначала не узнал меня. Затем недоумение на его лице сменилось знакомой широкой улыбкой.
   - Вот это встреча! - поднимаясь на ноги, сказал он.
   Мы обменялись крепким рукопожатием и, пользуясь тем, что до ужина оставалось еще добрых сорок минут, смогли поговорить друг с другом. Я ему рассказал всё, что было со мной в последний месяц оккупации и после получения повестки из военкомата, а от него услышал следующее:
   "10 апреля, в день освобождения Одессы я и еще один хлопец - мой сосед, решили сразу же идти в армию. От кого-то мы слышали, что списки новобранцев составляют на Слободке в здании милиции, поэтому и отправились туда. К нашему приходу там уже было много мужчин и молодых парней. Нам даже пришлось стоять в очереди. А когда очередь подошла, меня и моего соседа записали без разговоров. После чего нам было сказано, чтобы пока отправлялись домой, приготовили ложку, кружку, еду на несколько дней и явились сюда утром. Я так и поступил. Но мой сосед почему-то не явился. Вместо него пришел отец моего приятеля, который принес метрику, где было написано, что его сын родился в 1926 году, а поэтому призыву в армию не подлежит. Оказывается, накануне он прибавил себе год, за что дома от отца получил взбучку. В общем, я остался без напарника.
   До обеда формировали группу мобилизованных, которых оказалось больше сотни. Затем нас построили и повели в сторону Пересыпи. Шли медленно, с частыми долгими остановками. Миновали мост, сахарный завод, Ярмарочную площадь, Лузановку. Остаток дня и почти всю ночь колонна провела в пути и только к утру 12 апреля остановилась в небольшом селении. Там уже располагалась какая-то воинская часть. Всех новобранцев пропустили через медицинскую комиссию, чисто формальную, постригли, привели к присяге и сообщили, что мы зачислены в 173 запасной полк. Вместо винтовок выдали по одной немецкой гранате и стали водить на занятия в основном по строевой подготовке.
   В этом поселке, названия которого я так и не узнал, мы простояли примерно неделю. Потом нас перевели в оставленное жителями бывшее немецкое село. Там служивших в армии сразу отделили и увели, а из тех, кто еще не нюхал пороху, образовали роту автоматчиков. Но выдавать нам автоматы пока не собирались. Так я стал автоматчиком, вооруженным только немецкой гранатой. Через пару дней роту перевели в Еремеевку, запомнившуюся мне, во-первых, потому, что там произошел дикий случай. Молодой солдат-новобранец, назначенный в наряд на кухню, готовя дрова для топки, отрубил себе два пальца на правой руке - указательный и средний. Трудно понять, как он это сделал левой и на что рассчитывал. Его после перевязки сразу же отправили в особый отдел. Что с ним было дальше, не знаю. Запросто могли расстрелять. И совершенно справедливо. А во-вторых, я в Еремеевке здорово заболел. Рано утром после подъема все отправились на физзарядку и завтрак, а я не мог встать на ноги. У меня была высокая температура и очень скверное самочувствие. Солдаты, ночевавшие вместе со мной, видя, что я долго не выхожу на улицу, пришли узнать, в чем дело. А, увидев, в каком я состоянии, позвали девушку-санинструктора, которая, удостоверившись, что я действительно болен, сходила за подводой и отвезла меня в санчасть, в другое село, километрах в пяти от Еремееевки. Там меня накормили какими-то пилюлями и через три дня, когда я почувствовал себя лучше, выписали.
   Назад в роту добирался самостоятельно. День был замечательный. Ярко светило солнце. Всюду куда ни глянь зеленая травка, свежая листва деревьев, воздух насыщен дурманящим запахом цветущей сирени. Торопиться в роту не хотелось, поэтому, выйдя из санчасти, я сначала походил по селу. В нем было полно тыловиков, работавших при штабах, складах, мастерских. Многие из них в чистеньком шерстяном офицерском обмундировании, с кучей медалей на гимнастерках. Глядя на них, я никак не мог сообразить, за что в складе или мастерской можно получить боевую награду. И подумал, что так, пожалуй, можно воевать хоть еще двадцать лет.
   По дороге в Еремеевку видел много военных, шагавших, как и я, пешком, ехавших на подводах и автомашинах. Я внимательно всматривался в лица всех встречных в надежде, что мне вдруг повезет, и я увижу отца, о котором после его эвакуации с истребительным батальоном в октябре 41-го мы ничего не знали. Но, разумеется, мои надежды не оправдались, потому что такие чудеса, если в кои веки и происходят, то очень и очень редко.
   Вскоре после моего возвращения из санчасти в роту нас в конце дня построили и куда-то повели. Шли всю ночь, а к утру оказались в селе Красное, расположенном в нескольких километрах от Днестра. Оно все утопало в зелени и показалось мне очень красивым. Роту автоматчиков вывели на окраину села и приказали обустраиваться - рыть землянки для начальства, себе под жилье и под ленинский уголок. Рассчитывая, что пробудем здесь долго, мы с охотой принялись за работу. Но, не окончив и половины намеченного, снова снялись с места, и, прошагав километров пятнадцать если не больше, пришли в Слободзею. Здесь нашу роту стали готовить к отправке на передовую как маршевую. С напутственным словом выступил какой-то политический начальник, кажется, полковник из дивизии. Он говорил о том, что мы должны быть благодарны советской власти за освобождение из-под ига оккупантов. Что нам оказана большая честь - предоставлена возможность сражаться в рядах героической Красной Армии. И что мы должны отдать все свои силы, а если понадобится, и жизнь за освобождение своей великой Родины от фашистских варваров. После его выступления кто-то из состава роты спросил у полковника:
   - Как же мы будем воевать, если еще винтовки в руках не держали и не знаем, как ею пользоваться?
   - Ничего. Там научитесь, - ответил бравый полковник.
   Этот его ответ оставил неприятное чувство и, наверное, не только у меня. Но больше вопросов никто не задавал. Все ждали команды на отправление. И тут к нашему лейтенанту подошел какой-то офицер, и о чем-то переговорив с ним, скомандовал:
   - 25-й год - выйти из строя!
   Вышли всего несколько человек, и я в том числе. Затем рота ушла, а офицер, оставивший нас, сказал, что мы переведены в учебный батальон. Вот поэтому ты меня здесь и встретил".
   Я был страшно рад, что теперь вместе со мной парень со Слободки, с которым мы учились в одной школе и которого к тому же я хорошо знаю. Мне казалось, что, находясь в соседних ротах, мы с Виктором будем видеться часто, делить свой досуг, а затем вместе пойдем на фронт. Однако мои надежды, к сожалению, оказались пустыми.
   Сказать, что дисциплина в учебном батальоне была строгой, значит не сказать ничего. Нас гоняли целыми днями, ни на минуту не оставляя в покое. За малейшие провинности наказывали нарядами. В то же время другие солдаты, стоявшие, как и мы, в Слободзее, часто болтались без дела по домам, садам и огородам. То там, то здесь тыкали в землю шомполами в поисках зарытого молдаванами вина и если находили его, то всласть угощались. А курсанты учебки от зари до зари были заняты: бегали, ползали по-пластунски, окапывались, занимались строевой подготовкой, стояли в наряде.
   Дня через два после встречи с Виктором нас ночью подняли по тревоге, построили и снова повели на запад. Марш оказался коротким. Ранним утром батальон подошел к Днестру, и нам сказали, что будем переправляться на противоположную сторону реки. Я впервые увидел Днестр, и он показался мне таким же широким, как Южный Буг в районе Николаева. В то утро эта река была спокойна и удивительно красива. Ее высокий, обрывистый правый берег сплошь покрывал густой лиственный лес.
   Пока наше начальство совещалось, я увидел Виктора, и мне удалось переговорить с ним. Он сказал, что накануне к нему пришла мать, чудом разыскавшая его. Она несла ему из дому, кое-какую еду, но отчаявшись найти сына, по дороге все раздала другим солдатам. И все-таки встреча с мамой была для него праздником. К тому же ему разрешили остаться с матерью на ночь, чтобы он смог с ней вдоволь наговориться. Затем они легли спать в хате на печи. И вдруг среди ночи всем приказали строиться и увели из Слободзеи. Начало переправы вынудило нас прекратить разговор и разойтись по своим ротам.
   Днестр пересекли на паромах довольно быстро. После переправы роты развели в разные стороны. Нашей роте досталось замечательное по красоте место. В лесу, у самого берега Днестра. Могучие деревья, густая, сочная, высокая трава. Но сразу же объявилась и неприятная особенность этого участка берега. Здесь была масса комаров, которые всё время, пока мы стояли на Днестре, страшно изводили нас.
   Как только мы пришли на свой участок, старшина Кочатков объявил, что взводу надлежит занять здесь оборону, и приказал рыть окопы и землянки. Мы этим делом занимались несколько дней подряд в светлое время суток, а ночью, сменяясь через каждые четыре часа, стояли с винтовками в окопах, всматриваясь в темноту. Передний край был где-то совсем близко, потому что всю ночь можно было наблюдать впереди бледный рассеянный свет немецких осветительных ракет. Хорошо знакомые кусты впереди казались в этом освещении толпою призраков, тонких и расплывчатых. Иногда они, будто волнуясь, устремлялись вперед, падали на землю и затем быстро убегали назад, исчезая в темноте. А то вдруг сдвигались в тесную толпу, покачивались, точно сговариваясь между собою, и от этого становилось немного жутко.
   Все было бы терпимо, если бы не упоминавшиеся мною комары. Отправляясь в траншею на пост, я плотно обматывал руки и лицо, оставляя только щелки для глаз, но они ухитрялись проникать через эти заслоны и немилосердно грызли. От них не было спасенья ни днем, ни ночью даже в землянках. А во время приема пищи, стоило только получить еду в котелок, как вся поверхность супа или каши тотчас же покрывалась слоем комаров. Я со своей легко возбудимой натурой, наверное, особенно тяжело переживал комариное нашествие. В результате которого, как выяснилось позже, заболел малярией.
   Раз или даже два нас повзводно водили километра за три от линии нашей обороны в село Копанку, в баню, устроенную в одиноко стоявшем на бугре большом доме. Там я снова встретился с Виктором. Он мне сказал, что их рота окопалась в какой-то низине. Комаров там нет, но зато кругом, включая окопы, полно воды. Что боевому охранению по четыре часа приходиться стоять по колено в воде. Рядом есть деревья, куда можно взобраться, но это категорически запрещено.
   В банный день мы с Виктором вдоволь наговорились и, кроме того, узнав, что на чердаке дома полно семечек подсолнуха, набрали их впрок полные карманы.
   Только в начале июня мы, наконец, оставили это гиблое место. Однажды под вечер учебный батальон переправили на левый берег Днестра, построили в колонну и повели от него в тыл. Марш был очень тяжелым. Страшно хотелось спать. Некоторые, заснув на ходу, натыкались на курсанта идущего впереди, либо выходили из строя. Их приходилось одергивать и возвращать на место. Шли всю ночь. Привалы делали редко, не раньше, чем километров через пятнадцать. Кроме трехлинейной винтовки, весившей со штыком четыре с половиной килограмма, была еще скатанная шинель через плечо, вещмешок с личными вещами за спиной, противогаз на боку, котелок и саперная лопатка. Ко всему этому, почти каждого нагрузили каким-нибудь батальонным имуществом. Я, например, нес тяжелую металлическую коробку с патронами. В пути, особенно во второй половине ночи, солдатские ботинки будто налились свинцом. Возникало настойчивое желание хоть что-нибудь сбросить с себя. Порой казалось, брось на землю несколько или даже один патрон и станет легче. Но разум сохранял контроль над желаниями. Я понимал, что этого делать нельзя. И что рядом идут мои товарищи, которым ничуть не легче.
   За эту ночь мы отмахали более полусотни километров и к утру оказались под Раздельной. Колонну остановили в небольшой реденькой лесопосадке и, накормив завтраком, но, не позволив отдохнуть, заставили строить лагерь.
   Первые несколько дней мы были целиком заняты устройством своего быта. Из веток строили шалаши для жилья. Таскали солому, чтобы спать на ней. Выравнивали перед шалашами широкие дорожки для построения. Из тех же веток оборудовали ружпарки. Копали в конце лагеря яму для туалета. Выполняли другие хозяйственные работы. А потом началась интенсивная учеба. Нас поднимали в пять утра и весь день до вечера, исключая время на обед, не давали ни минуты покоя. В который раз мы изучали винтовку. Занимались строевой подготовкой. Учились окапываться, ползать по-пластунски, совершать перебежки, бросать учебные гранаты. По дороге на учение, и особенно возвращаясь назад, когда мы были до предела уставшими, нас заставляли весело петь в строю. Раз или два случалось так, что на команду старшины Кочаткова: "Запевай!" мы, не сговариваясь, отвечали молчанием. Команда повторялась, а строй продолжал молчать. Тогда старшина разворачивал его в поле, приказывал: "Бегом марш!" и еще добрый час, иногда с лихвой, гонял нас по полю. После чего снова звучала команда: "Запевай!" и мы вынуждены были петь. Все эти экзекуции проводились при отвратительном, скудном питании. Причем мудрое начальство почему-то распорядилось, чтобы ели не каждый из своего котелка, а обязательно вдвоем из одного. Солдатская похлебка обычно бывала очень горячей. Ее надо было есть медленно. А у нас во взводе был один парень, который мог глотать любой кипяток. За ним никто не успевал. Поэтому все избегали такого партнера по котелку. Только я, издавна привыкший к умеренной еде, согласился взять его своим напарником, из-за чего при горячей похлебке едва ли съедал треть порции. Но я сознательно шел на это, потому что, как мне казалось, я менее остро испытывал чувство голода, чем многие мои товарищи. Поесть досыта случалось только при назначении в наряд на кухню. Все мы старались туда попасть, но это от нас не зависело. Распоряжался нарядами старшина Кочатков.
   Каждый отделенный командир, вероятно, получил установку, а возможно просто считал своим долгом, как можно более усложнить условия наших занятий, увеличить физическую нагрузку. Даже изучая с нами устав, что вполне можно было делать без ущерба для обучения, сидя в тени, он непременно выстраивал отделение в полной боевой выкладке в шеренгу лицом к солнцу, и затем часами с небольшими перерывами монотонно и нудно, постоянно повторяясь, говорил об элементарнейших, записанных в уставе правилах. Ему, разумеется, тоже приходилось нелегко. И все-таки, на него не давили винтовка, скатка, вещмешок, противогаз, саперная лопатка и солнце било ему не в глаза, а в спину. Лично у меня от таких постоянных стояний на солнцепеке кожа со щек и особенно с носа слазила лоскутами. Однажды я не выдержал и сказал:
   - Товарищ сержант, разрешите обратиться?
   - Разрешаю, - снисходительно ответил он.
   - Я думаю, проще было бы изучать устав в тени. Лучше бы голова работала.
   - Солдату думать не положено, - категорически заявил отделенный. - За него думает командир. Ты стал в строй и стои. Понятно?
   На такое, глубоко аргументированное, исчерпывающее объяснение оставалось только ответить уставным "Так точно!", что я и сделал.
   Постепенно мы превращались в автоматы, которым "не положено" думать. Это очевидно и являлось основной целью нашего обучения, От нас требовали моментально выполнять любой приказ вышестоящего начальника. Порой такие приказы носили явно издевательский характер. К примеру, командир отделения мог сидеть и курить в тени под деревом, заставив своего подчиненного на солнце долгое время бежать на месте. Или явно издеваясь, требовал от него ползать по земле по-пластунски. Иногда заведенные начальством порядки превращались в явный абсурд. Подходит, бывало, кто-нибудь из нас к командиру отделения или помощнику командира взвода и просит:
   - Товарищ сержант либо товарищ старшина, разрешите сходить оправиться. - Без разрешения ходить в туалет запрещалось категорически. И в ответ слышит:
   - Подождешь! Соберется человек пять, строем пойдете.
   За малейшую провинность, вольную или невольную, старшина наказывал внеочередными нарядами - уборка туалета либо и того хуже. Меня однажды за то, что я в строю на вечерней поверке при команде "смирно" почесал нос, Кочатков в качестве внеочередного наряда заставил ночью рыть окоп в полный рост длиною 3 метра и в полметра шириной. Закончив рытье уже перед рассветом, я, разбудив старшину, доложил ему, что приказ выполнен. Он поднялся, сходил со мной, проверил, добросовестно ли все сделано и, видимо, недовольный тем, что я потревожил его, тут же приказал зарыть окоп. Эта работа вместо сна по приказу Кочаткова, была не только тяжелой, но главное бессмысленной и естественно не прибавила у меня любви и уважения к нему.
   Вечерняя поверка в конце дня - уже в сумерках проходила всегда торжественно. Учебный батальон в полном составе выводили из лагеря в поле. Выстраивали буквой "п" и после доклада командиру батальона или начальнику штаба о наличии людей во взводах и ротах мы обязательно хором, всем батальоном пели:
  
  
  
  
   "Союз нерушимый республик свободных
   Сплотила навеки великая Русь.
   Да здравствует созданный волей народов
   Великий, могучий Советский Союз!
   Славься, Отечество наше свободное,
   Дружбы народов надежный оплот!
   Знамя советское, знамя народное
   Нас от победы к победе ведет.
   Сквозь годы сияло нам солнце свободы
   И Ленин великий нам путь озарил.
   Нас вырастил Сталин на верность народу,
   На путь и на подвиги нас вдохновил.
   Славься, Отечество наше свободное,
   Счастья народов надежный оплот!
   Знамя советское, знамя народное
   Нас от победы к победе ведет.
   Мы армию нашу растили в сраженьях,
   Захватчиков подлых с дороги сметем.
   Мы в битвах решаем судьбу поколений
   И к славе Отчизну свою поведем.
   Славься, Отечество наше свободное,
   Славы народов надежный оплот!
   Знамя советское, знамя народное,
   Нас от победы к победе ведет".
  
  
  
   Наши командиры явно злоупотребляли внеочередными нарядами, раздавая их налево и направо. Чтобы избежать наказания при подъеме, когда все по команде: "Подъем!" должны были моментально вылетать из своих шалашей (малейшая задержка грозила нарядом), мне приходилось, проснувшись заранее, надевать ботинки, наматывать обмотки и напряженно ждать этой команды.
   Такая же быстрота требовалась и при команде: "В ружье!" Все стремглав летели в ружпарк, хватали свои винтовки с примкнутыми штыками и тотчас же становились в строй. Эта спешка однажды закончилась трагически. Курсант, бежавший в строй из ружпарка, всадил штык в глаз встречному. От чего тот сейчас же скончался.
   В этот памятный день уже с утра я почувствовал легкое недомогание, хотя еще не мог ясно определить, в чем оно заключалось. К вечеру мне стало хуже. Голова сделалась тяжелой, в ушах шумело, в затылке возникла тупая непрерывная боль, точно кто-то бил по нему деревянным молотком. Во рту пересохло, а в теле появилась какая-то непривычная слабость, от которой каждую минуту хотелось зевать и потягиваться. В глазах чувствовалась такая резь, будто я только что пристально и долго глядел на электрическую сварку. А вскоре после отбоя у меня вдруг начался сильный озноб. Мои челюсти отстукивали частую и громкую дробь. Утром стало вроде чуть легче, сознание прояснилось. Но я был совершенно изнурен. Когда прозвучала команда: "Подъем!", попытался встать. Однако боль и слабость в коленях заставили снова лечь. При каждом резком движении кровь приливала горячей волной к голове и застилала мраком всё перед глазами.
   Позже курсанты говорили, что, обнаружив мое отсутствие, старшина, полагая, что я просто проспал, ринулся в шалаш, намереваясь наказать меня. Но, увидев, в каком, я состоянии, тут же распорядился отправить в полковую санчасть, в небольшое село километрах в двух от нашего лагеря. Накануне туда же привезли убитого курсанта из нашего взвода. Молодой, с крепким хорошо тренированным телом, он лежал голый, лицом вверх на столе под деревом. С трудом верилось, что жизнь, еще совсем недавно веселого, здорового парня, оборвалась так рано и так глупо, не в бою, а от руки своего же товарища, и я невольно подумал о горе матери, которой конечно напишут: "Ваш сын погиб на боевом посту".
   Вечером начался новый приступ болезни. Я провел на койке тяжелую, бесконечно долгую ночь, то, трясясь под одеялом от холода, то, пылая сильным жаром. Едва только сон касался меня, как странные, нелепые, мучительно пестрые сновидения возникали в моем разгоряченном мозгу. Все они были полны мелочных деталей, громоздившихся и цеплявшихся одна за другую в бестолковой сутолоке. То мне казалось, что я плыву по морю в лодке, которая быстро наполняется водой, а я пытаюсь заделать щели в ее бортах, закладывая их какими-то маленькими разноцветными кубиками, и никак не могу прекратить этой бесполезной работы, которая мне давно уже кажется глупой и ненужной. То бегу, что есть духу по бесконечно длинной деревенской улице. Дома и заборы мелькают перед моими глазами с одуряющей быстротой, а из подворотен выскакивают собаки, огромные, черные, злющие. Они гонятся за мной, вот-вот настигнут и разорвут. Я из последних сил пытаюсь уйти от них, и тут собаки исчезли, а я стою перед старшиной Кочатковым, который за что-то распекает меня. Его лицо налилось кровью от злости. Он грязно ругается и, кажется, готов пустить в ход кулаки. Защищая себя, я отвечаю ему отдельными словами, и будто каждое мое слово имеет огромное значение. Оно для него, как пощечина... Эта отвратительная сцена продолжается до бесконечности. Мне страшно хочется, чтобы она закончилась, но у меня нет сил прекратить ее.
   Потом я просыпался или, вернее, не просыпался, а внезапно чувствовал себя бодрствующим. Сознание почти возвращалось ко мне. Я понимал, что болен, что лежу на койке, что брежу. "Когда же наступит этому конец", - думал я, пытаясь приподнять голову с горячей подушки и, чувствуя, как опаляет мне губы собственное тяжелое и короткое дыхание...
   Через семь дней молодость взяла своё и победила болезнь с помощью хины, которую я заедал спелыми, вкусными вишнями. Их мне постоянно в алюминиевой миске приносил из расположенного рядом сада санитар. Выздоровление совершалось с жадной быстротой. В голове, утомленной семидневной лихорадкой и бредом, было теперь ленивое и приятное отсутствие мыслей. Аппетит явился в удвоенном размере, и тело мое крепло не по дням, а по часам, впитывая каждой своей частицей здоровье и радость жизни. Именно в это время ко мне неожиданно приехала мама. Она каким-то образом узнала дислокацию батальона и где пешком, а где на попутном транспорте добралась до Раздельной. Таким образом, болезнь обернулась для меня праздником. Я на целую неделю был избавлен от изнурительной, почти круглосуточной муштры, да к тому же еще и с мамой повидался. Многие в нашем взводе, наверное, завидовали мне. Все мы мечтали, чтобы наша учеба поскорее закончилась и нас, наконец, отправили на фронт, не задумываясь над тем, что там будет намного тяжелее и несравнимо опаснее. Но главное - я увидел мать, вдоволь наговорился с ней, узнал о здоровье отца, о сестренке и массу других новостей. Например, о том, что ранен Леня Лосинский и арестован Саша Писаченко. Об их дальнейшей судьбе я узнал много позже.
   Леня воевал в 92-м отдельном полку морской пехоты и был ранен вторично. После ранения его направили уже не на фронт, а в Днепропетровск на курсы юристов. Окончив их, он получил назначение в Князевский район Ивано-Франковской (тогда Станиславской) области следователем прокуратуры. Теперь у него не было повода опасаться за свою жизнь, и будущее представлялось ему ясным и устроенным. Впереди можно было ожидать лишь поощрений начальства и повышений по службе. И вдруг в 1947 году, якобы за сотрудничество с румынами, Леню арестовывают. Оказывается, объявились ведомости, где он расписывался в получении денег за кожу, которую поставлял румынам во время оккупации. Доблестным гебистам этого для ареста было вполне достаточно. Допрашивал моего земляка майор Кацко, после смерти Сталина расстрелянный за зверства по отношению к подследственным и фальсификацию инкриминированных им обвинений. Допросы, в духе того времени, разумеется, велись с пристрастием и издевательствами. По окончании следствия дело направили в военный трибунал. Но оттуда его вернули на доследование. Затем оно попало в Москву. А там "особое совещание" вынесло приговор - 10 лет лагерей. Попал Леня в Магадан, и, судя по его рассказу, если бы не женщина-врач, взявшая вновь прибывшего лагерника на работу в госпиталь, он, скорее всего, не выжил бы. Позже Леня женился на ней. А по смерти "великого" вождя всех стран и народов Леню освободили и реабилитировали.
   У Саши всё обстояло несколько по-иному. Однажды в конце июня 1944 года, во второй половине дня к нему домой пришел солдат не то киргиз, не то узбек и передал просьбу своего капитана починить радиоприемник. Саша действительно прилично разбирался в радиотехнике. Однако ему показалось странным и даже настораживающим, что капитан от кого-то узнал об этом и обратился именно к нему - теперь зубопротезисту. А когда солдат привел его в дом на углу Торговой и Княжеской, где некоторое время после освобождения города от оккупантов располагалась военная контрразведка, настороженность перешла в серьезное беспокойство, которое оказалось вполне оправданным. Потому что вместо ремонта приемника, о чем говорил солдат, его сразу же посадили в кузов грузовой автомашины и приставили часового. Там под охраной он провел всю ночь. Утром Сашу как государственного преступника в сопровождении уже двух автоматчиков привезли в какое-то молдавское село и, ничего не сказав о причине задержания, заставили рыть яму. А когда Саша вырыл ее, то приказали, чтобы он влез туда. В сооруженной руками самого арестованного "тюрьме" его под охраной продержали несколько суток. Отсюда же водили и на допросы. Саше объявили, что он обвиняется в измене Родине. Стали избивать, заставляя признаться в действиях, которых и в помине не было. Арестовали его, оказывается, по доносу старика-соседа, у которого во время оккупации квартировал румынский офицер. Саша однажды этому офицеру починил радиоприемник и получил от него за труды два ведра картошки. Сосед, порекомендовавший румыну мастера, вероятно, рассчитывал, что тот с ним поделится, а поскольку надежда не оправдалась, то, как говорят у нас в Одессе, заимел на Сашу зуб. И когда пришли наши, накатал на него донос.
   Не добившись "признания", моего одноклассника передали другому следователю. Он оказался человечнее. Не бил подследственного. Более того, перед отправкой в одесскую тюрьму даже дал Саше буханку хлеба и полпачки табака. Из тюрьмы водили на допросы на Еврейскую, 12. Так продолжалось до конца года. Затем его отправили на улицу Софиевскую в Военный трибунал. Состоялся суд, который вынес совершенно не типичное для того времени решение, - оправдать. Однако Сашу снова отправили в тюрьму. Там продержали всего несколько дней. Затем - опять на Еврейскую, где потребовали подписку "о неразглашении", и вновь в тюрьму, но уже за вещами. Откуда, наконец, выпустили на волю.
   Освободившись из заключения, Саша сразу же - 6 января 1945 года ушел в армию и был направлен в 7-ю противотанковую бригаду РГК 3-го Украинского фронта радиотелеграфистом. Таким образом, по милости соседа и ретивых контрразведчиков, воевать ему пришлось всего пару месяцев. Войну он закончил в Вене.
   А теперь снова перехожу к рассказу о себе. Начну с того, что после возвращения из санчасти в роту я получил письмо из Одессы, от Вали Даниленко, которое потрясло меня. Она писала, что все арестованные 31 марта погибли. В ночь с 4 на 5 апреля немцы расстреляли их на стрельбищном поле. Место гибели удалось найти только 9 мая к вечеру после долгих поисков. Туда пришло много родственников погибших, в числе которых и Валя с Дябкиной мамой. Люди намеревались тут же приступить к раскопкам, однако военные запретили им, сказав, что сами откроют ямы и что тела расстрелянных можно будет забрать на следующий день. Дябкиному отцу на 2-м судоремонтном заводе дали запряженную лошадью площадку, и 10 мая утром Валя вместе с ним поехала на стрельбищное поле. К тому времени из ям уже извлекли 376 тел и разложили рядами для опознания родственниками. Все они, кроме власовцев, тоже чем-то не угодивших своим хозяевам, были раздеты догола и убиты выстрелами в затылок. Из наших подпольщиков одежда была лишь на Анатолии Кучме. Благодаря этому опознали всех остальных. Анатолия, очевидно, расстреляли последним, потому что он лежал на самом верху с развороченным затылком и вырванным глазом. На стрельбищном поле собралось много подвод. На подводу Дябкиного отца погрузили 5 гробов. А всего на Слободку везли 42 гроба на 9 подводах. Здесь от самого моста до кинотеатра, у которого похоронили погибших, эту жуткую процессию встречали слобожане, стоявшие по обеим сторонам Городской и дальше. Многие из них плакали.
   Прочитав письмо, я долго не мог прийти в себя. Мне казалось диким и невероятным, что я больше никогда не увижу Дябку, Мишу Емельянова, его брата Петра, Андрея Вольсами, Сергея Павловича Синегрибова - этих замечательных, честных, самоотверженных и в высшей степени благородных людей, патриотов своей родины. И уже тогда у меня впервые появилась мысль после войны написать о них. Позже, почти через двадцать лет, собирая материал для своей книги, я встретился с женой Анатолия Кучмы. Любой Лысенко и услышал от нее печальную и такую характерную для того времени повесть. Люба рассказала мне, что сразу после известия о смерти мужа арестовали ее отца, который, как и она, во время оккупации работал на 2-м судоремонтном заводе. Военный трибунал осудил его якобы за сотрудничество с оккупантами. Затем конфисковали все их нехитрое имущество. Отец, высланный в Воркуту, вскоре умер. Ей как дочери врага народа закрыли доступ к учебе. Брата исключили из комсомола и не приняли в мореходное училище. И только в 1957 году им сообщили, что из-за отсутствия состава преступления отец посмертно реабилитирован. Таким образом, немцы убили мужа, а наши ни за что ни про что отца, и вдобавок покалечили души и жизнь детей
   Валино письмо совершенно затмило у меня впечатление от ЧП, которое произошло в соседней с нами роте. Дело в том, что один из ее курсантов сбежал в Одессу. Он, кажется, был единственным из нас женатым человеком. Стосковавшись по дому и жене, взял да и укатил к ней. Его, разумеется, без особого труда тотчас же нашли и под конвоем препроводили назад. Несколько дней беглец находился в батальоне под арестом, а потом был куда-то отправлен. Думаю, что эта глупая самовольная отлучка ему дорого обошлась. В лучшем случае посадили. А могли по военному времени и расстрелять как дезертира.
   Если исключить этот случай, всё в лагере оставалось по-прежнему. С раннего утра до вечера курсанты находились в поле. Дни стояли жаркие, душные, изнуряющие. Уставали страшно. Но при этом нельзя было оставаться безучастным к окружающей нас природе. Часто далеко, едва различимое простым глазом, паслось стадо коров. За ним на горизонте, серебряном от тонкой далекой пыли, дрожали прозрачные волнующиеся струйки воздуха. Забывая об усталости, я в который раз наслаждался красотами раздольной украинской степи, с восхищением смотрел на огромные массивы высокой спелой ржи, которая при свежем ветре волновалась, словно неспокойное море.
   Несколько раз в июне во время занятий мы могли наблюдать высоко-высоко в небе эскадрильи американских "летающих крепостей", которые, отбомбившись в Германии, летели на наши аэродромы под Полтавой. Примерно в это же время нам сообщили, что союзники высадились в Нормандии, открыв, наконец, так давно обещанный второй фронт. До этого мы вторым фронтом называли вкусную американскую свиную тушенку и английские ботинки. Впрочем, и тем и другим баловали нас довольно редко.
   Случалось, ночами немцы бомбили железнодорожную станцию Раздельная. Оттуда раздавались глухие удары от разрывов бомб, и долго потом полыхало зарево пожаров. А однажды во второй половине июля нам приказали собрать всё лагерное имущество, выдали сухой паек на сутки, затем построили батальон и повели в сторону Раздельной. Колонна, сопровождаемая небольшим обозом, состоящим из полевой кухни и трех повозок, запряженных лошадьми, шла грунтовой проселочной дорогой. За нами тянулась длинная густая, извилистая лента желтоватой пыли, совершенно окутавшая курсантов и командиров. Пыль скрипела во рту, садилась на уставшие, покрытые потом лица, которые постепенно становились черными. Только зубы да белки глаз сверкали белизною и от этого лица казались суровыми.
   Мои солдатские штаны, придерживаемые брезентовым пояском, почему-то в этот день не держались на животе и всё время сползали, скатка развязывалась и терла шею, котелок стукался о винтовку, пот заливал лицо, а ноги натерлись и болели. Поэтому настроение у меня было отвратительное.
   Шагали молча, понимая, что в привычный лагерь уже не вернемся, что ведут нас куда-то на новое место. Но где оно и сколько времени до него добираться, никто, разумеется, не знал. Такие сведения были доступны только начальству батальона.
   Привал сделали у какого-то полустанка неподалеку от Раздельной и объявили, что дальше нас повезут поездом. На обочине дороги, по которой мы пришли, стояло около десятка частью искореженных снарядами, частью сгоревших немецких грузовиков, а чуть в сторонке от них подбитый танк с белым, оплывшим от огня, крестом на башне и пушкой, как-то неестественно направленной в землю. У деревянной посадочной платформы был колодец с журавлем без ведра. Рядом с ним высилась гора, сложенная из тюков спрессованного сена, а шагах в пятнадцати от железнодорожного полотна тянулась густая лесопосадка кленов, берез, акаций и других деревьев.
   Как выяснилось позже, по другую сторону от платформы, в какой-нибудь сотне метров от нее, в овражке протекал узкий, мелкий ручей с берегами, поросшими чахлым камышом.
   Всем страшно хотелось пить. В хозяйстве старшины роты быстро нашлось ведро и мы, набирая полные котелки, вдоволь пили вкусную, прозрачную и такую холодную, что даже ломило зубы, воду. К колодцу подходили повзводно. Во время "водопоя" нашего взвода Кочатков строго следил, чтобы не толпились и не лезли без очереди.
   Утолив жажду и смыв с себя пыль, мы получили разрешение отдыхать. Такую приятную команду слышать приходилось редко, поэтому выполнили ее охотно и быстро. Расположились в посадке, где каждый взвод выбрал для себя место поудобней. Некоторые разговаривали, кто-то сидел или лежал молча на траве, думая о своем. Многие курили. В нашем взводе курили почти все. Курили махорку, которую нам выдавали в небольших желто-коричневых бумажных пачках. Меня ни в школе, ни позже к этому не тянуло, и я свою солдатскую норму махорки постоянно отдавал ребятам, которым ее не хватало.
   ПСезда ожидали долго. Но никто на это не сетовал. Так как отдыхать под деревьями было намного приятней, чем бегать, ползать или окапываться в степи под палящим солнцем. Лишь к концу дня прибыл товарняк, частично уже заполненный военными. Это были какие-то подразделения нашего запасного 173-го полка. Вновь прибывшие сразу высыпали на платформу и, как давеча мы, окружили колодец.
   Вторую роту батальона тут же заставили грузить сено в вагоны. И лишь когда с этим покончили, объявили погрузку людей. Свободных вагонов осталось совсем мало. Тот, куда поместили наш взвод, оказался битком набитым. Нары в нем отсутствовали и, наверное, поэтому теснота ощущалась особенно сильно. Найти место для того, чтобы лечь или даже сесть было практически невозможно. Оставалось только стоять вплотную друг к другу.
   На этом полустанке нас мурыжили еще долго. Всё чего-то ждали. Солдаты, прибывшие с эшелоном, и курсанты учебки, оставив вагоны, бродили по платформе и вблизи от нее. Здесь я снова увидел Виктора Высочина. Он стоял еще с двумя нашими курсантами неподалеку от поезда.
   - Привет, земляк! - обратился я к Виктору, подойдя к нему. - У вас вагон тоже без нар?
   - А они нам и не нужны. Мы на сене будем спать. И удобно и приятно, - улыбаясь, ответил он.
   - На сене, конечно, хорошо. Только в нашем вагоне ни сена, ни нар. Ничего, как-нибудь перебьемся. А пока давай к ручью сходим, - предложил я.
   - А если дадут отправку?
   - Успеем! Тут же близко.
   - Ладно, пошли, посмотрим, что там за ручей.
   Когда мы подошли к краю оврага, длинный, летний день уже заканчивался. Накаленная за день земля могла, наконец, отдохнуть. У нас над головами толклись комарики. А за потемневшей равниной, частью покрытой посевами спелой пшеницы, с разбросанными по ней далеко друг от друга лесопосадками, собрались тучи, те, что бывают на закате - лиловые, неподвижные и бесплодные. В их длинных щелях тусклым светом догорало небесное зарево, и внизу в заводи ручья, отсвечивала оранжевая полоска неба. Радуясь наступающей прохладе, громко кричали лягушки. И тут вдруг со стороны поезда послышалась нежная, плавная мелодия. Кто-то играл на аккордеоне, а потом запел:
  
   "На позицию девушка
   Провожала бойца.
   Темной ночью простилися
   На ступеньках крыльца.
   И пока за туманами
   Видеть мог паренек,
   На окошке на девичьем
   Всё горел огонек..."
  
   И мелодия и слова песни, которую я в тот вечер услышал впервые, мне очень понравились.
   - Здорово поет, - сказал я Виктору. - И играет хорошо. Но он явно не из нашего батальона.
   - Конечно, не наш. У нас, к сожалению, музыкантов нет, - ответил мой земляк. - Пойдем на него посмотрим.
   - Идем, - согласился я.
   Вернувшись к эшелону, мы увидели, что это был молодой красивый лейтенант. Он стоял в окружении слушателей, опершись на парапет, ограждавший платформу и чуть наклонив набок голову в сдвинутой на затылок пилотке, продолжал петь, широко растягивая мехи аккордеона. Голос у лейтенанта был не сильный, но приятный, и слушали его с большим удовольствием. Потом он играл еще что-то, но впечатление от первой песни осталось у меня самое сильное.
   Наконец чуть ли не в полночь прозвучала команда: "По вагонам!". Платформа мгновенно опустела. Эшелон тронулся с места, и понемногу набирая скорость, пошел в северном направлении, весело постукивая колесами на стыках рельсов. В потолке нашего вагона кто-то из прежних пассажиров проделал небольшое отверстие. Через него вполне можно было попасть на крышу вагона. Этим тотчас же воспользовались: курсанты и несколько человек вылезли наверх. Внутри стало чуть посвободнее, но все равно тесно, а главное, даже при открытой двери страшно душно. Из-за чего многие, и я в том числе, провели эту ночь практически без сна. А те, что находились на крыше, говорили потом, что на воздухе благодать - простор. Однако на ходу поезда слишком уж ветерком обдувает. Поэтому долго они там не задерживались, давая возможность другим подышать воздухом и насладиться простором.
   Летние ночи короткие. В пятом часу утра, когда забрезжил рассвет, мы проехали станцию Гайсин. Заканчивалась первая, возможно, самая трудная ночь пути. Сколько их будет еще, разумеется, никто из курсантов не знал. Думать о будущем, а тем более планировать его в наших условиях было совершенно бессмысленно.
   На рассвете я решил тоже вылезть на крышу. Там было свежо, но свободно. По небу на востоке, у самого горизонта разлился легкий, нежный румянец. Наш поезд, будто приветствуя протяжным свистом наступающий день, катил у самого леса. Белый дым из трубы паровоза относило в сторону лесного массива и он, путаясь в зеленой листве, в верхушках высоких деревьев, пропадал между их стволами. Казалось, что оттуда пахнет грибами. Всё представлялось новым и удивительно интересным. Я, наверное, мог бы до бесконечности, всматриваясь, вслушиваясь, вдыхая, впитывать окружающий мир, но усталость настоятельно заявила о себе. И тогда, привязав свою руку ремнем к какой-то скобе, чтобы не свалиться с крыши, я завернулся в шинель и тут же уснул.
   Разбудил меня кто-то из наших ребят, толкнув в плечо со словами:
   - Просыпайся, солдат! Кажется, приехали!
   Я открыл глаза. Солнце уже было достаточно высоко. Наш эшелон медленно подъезжал к какой-то товарной станции, на которой уже стояли два поезда, один с цистернами, другой груженый военной техникой - танками, пушками, автомашинами. Паровоз, со свистом выпустил пар, застучали, ударяясь, друг о друга буфера, эшелон остановился, и сразу же раздалась команда: "Освободить вагоны!"
   Выгрузка заняла немного времени. На перроне выяснилось, что мы находимся в Виннице. А потом послышалось привычное: "Первая рота, становись!", "Вторая рота, становись!".
   Батальон построили по четыре в ряд и повели сначала по окраине города. Район, которым мы шли, чем-то напоминал наши одесские Заставы. Серые неприглядные здания, часто разрушенные, грязные улицы. Вскоре всё это осталось позади. Нас вывели на асфальтное шоссе, которое уходило на северо-запад. Протопав по асфальту километров десять, а то и все пятнадцать, мы подошли к развилке дорог. Судя по дорожному знаку, левая ветвь шоссе сворачивала на Бар. Батальон, миновав развилку, шагал в прежнем направлении.
   Снова нещадно жгло солнце. Снова, как и перед Раздельной, страшно хотелось пить. Далеко впереди и справа от дороги сплошной стеной стоял лес. Для большинства из нас, коренных одесситов, величественная картина огромных лесных массивов была в диковинку. Я, да, наверное, и все остальные, шагая по раскаленному асфальту, мечтали о том, чтобы хоть на время оказаться под сенью могучих деревьев, отдохнуть в тени. И тут, вероятно, Бог услышал наши молитвы. Последовала команда: "Левое плечо вперед, марш!" и колонна пошла по направлению к лесу. Предвидя скорый привал, все зашагали бодрее, и меньше, чем через полчаса мы пересекли границу между светом и тенью, и смогли полной грудью вдохнуть в себя освежающую и бодрящую прохладу леса.
   Не знаю, как на кого, а на меня лес произвел огромное впечатление. Могучие хвойные и лиственные деревья, кроны которых терялись где-то в вышине, особенный, удивительно чистый, насыщенный запахом хвои воздух, лесное ни с чем не сравнимое эхо моментально заставили забыть об усталости. Однако нас сюда привели не на экскурсию и не для того, чтобы любоваться природой. Старшина Кочатков сказал, что здесь будем строить новый лагерь. И тут же взводам и ротам начали отводить участки для постройки шалашей, ружпарков, полос, для линеек, где будут строить роты. Команды следовали одна за другой. Закипела работа. Мы копали, рубили, пилили, и уже к вечеру шалаши были готовы. Их только надо было чем-то накрыть на случай дождя. В лесу ничего подходящего для этого не нашлось.
   Утром после завтрака роты построили и повзводно вывели из лесу снова на асфальт. По дороге от командира отделения удалось узнать, что идем к озеру за камышом, чтобы накрывать шалаши. Шагать пришлось километра три, если не все пять. Водоем, к которому мы пришли, едва ли стоило называть озером, так как он был немногим больше ставков одесского Дюковского сада и вероятно значительно мельче, потому что его поверхность почти сплошь покрывали заросли камыша. Метрах в пятистах от водоема на возвышенности приютилось небольшое село. Изредка оттуда доносился лай собак и крик петуха. Однако за те несколько раз, когда я с взводом бывал там, жителей села, или хотя бы сельских мальчишек не видел.
   Как только мы подошли к озерцу, взводА, чтобы не мешать, друг другу, развели по берегу. Затем поступила команда снять сапоги, гимнастерки, брюки, лезть в воду и резать камыш. Причем срезать его приказано было как можно ближе к корню. Делать это приходилось на ощупь, согнувшись и чуть ли не касаясь лицом поверхности воды, казавшейся черной, как деготь. Иногда пальцы путались в водорослях, а перед глазами бегали жуки-плавунцы. На небольших прогалинках изредка встречались крупные белые лилии. Однако любоваться ими было некогда. Ножей, которые нам раздали, хватало для одновременной работы лишь одному отделению, поэтому трудились по очереди, а те, чьи вязанки уже были готовы, могли загорать, ожидая остальных.
   Заготовка камыша представляла собой дело не трудное, пожалуй, даже приятное, если бы не вероятность порезать ноги о концы уже срезанных стеблей, остававшихся под водой. И кое-кто из наших ребят не избежал порезов.
   После того как каждый курсант набрал и связал большую охапку камыша, старшина Кочатков построил взвод, вязанки взвалили на плечи и отправились в лагерь. Нам пришлось укрывать не только жилье своих отделений, но и шалаши офицеров, сержантов, хозяйственников батальона, ружпарки. Поэтому за камышом мы ходили еще трижды в этот день и несколько последующих дней. Но теперь уже каждая рота и даже каждый взвод занимались этим отдельно. Позже, кажется раза два, в так называемые банные дни, нас водили к озеру для того, чтобы мы смогли помыться, постирать гимнастерки, брюки, портянки.
   Как только лагерь отстроили, возобновилась интенсивная учеба, перемежающаяся нарядами. Снова осточертевшая строевая подготовка, для чего иногда батальон выводили на асфальт, и заместитель командира батальона по строевой - капитан - гонял нас там по два-три часа и больше, то и дело командуя: "На пле-чо! На ру-ку! Строевыым, марш! Кру-гом!", и всё в том же духе. Мне казалось, что этот человек лет тридцати пяти, муштруя нас, получал огромное удовольствие. Порой, когда он, шагая спиной вперед сбоку колонны, командовал - "Рруби!" - и затем громко отсчитывал: "Рраз! рраз! рраз!" на его потном от чрезмерного усердия лице отражалось исступленно восторженное состояние, которое он, самый большой приверженец шагистики в нашем батальоне, испытывал в такие минуты. Этот среднего роста коренастый офицер порой даже нас, уже до чертиков уставших, заражал своей одержимостью, и мы, стараясь во всю, били подошвами ботинок об асфальт, держа наперевес свои трехлинейки с длинными гранеными штыками. А то вдруг он же приказывал: "Запевай!" и сам же начинал:
  
   "Над тобою шумят, как знамена,
   Годы наших великих побед.
   Солнце славы в боях озарено.
   Весь твой путь в наших песнях воспет".
  
   А мы, в две с лишним сотни молодых, здоровых глоток подхватывали припев:
  
  
  
   "Несокрушимая и легендарная,
   В боях познавшая радость побед.
   Тебе любимая, родная Армия
   Шлет наша Родина песню-привет".
  
   Ребятам со средним или незаконченным средним образованием трудно было ежедневно выдерживать бесконечные, однообразные занятия по изучению винтовки Мосина, которые проводили с нами почти безграмотные командиры отделений, все эти до зубной боли надоевшие составные части техники 1891 года: ствол, мушка, прицел, ложе, приклад, затвор - "стебель, гребень, рукоятка". А тысячи раз повторяемые: отдание чести, ружейные приемы, приемы штыкового боя, составные части противогаза и команды: "Одеть! Снять! Одеть! Снять!" Так что немудрено, что многие из нас мечтали о том, чтобы поскорее попасть на передовую.
   Раза два мы совершали, частью шагом, а частью бегом, так называемые форсированные марши или марш-броски по двадцать пять километров с полной выкладкой. Примерно половину этого пути преодолевали бегом. Должен сказать, что при огромной затрате сил на такие упражнения, они удручали курсантов меньше, чем бестолковая шагистика или нудное "изучение" уставов и винтовки. К тому же мы прекрасно понимали, что физическая закалка нам непременно пригодится на фронте.
   Бывало среди дня, в процессе очередного учения, уже едва передвигая ноги от усталости, мы шагали в угрюмом, густом, молчаливом, кажущемся таинственным и нереальным, лесу с вековыми лиственными и хвойными великанами. Солнечный свет вовсе не проникал под навес переплетенных в вышине ветвей. Здесь стоял полумрак позднего вечера. И только в самой середине неведомо откуда скользнувший луч внезапно ярко озарял длинный ряд деревьев и бросал на землю узкую правильную дорожку - такую светлую, нарядную и веселую, что с трудом верилось в ее реальность. А то вдруг колонна попадала в другой очаровательный уголок, достойный кисти великого живописца. Среди могучих дубов и столетних сосен перед нами открывалась поляна, покрытая изумрудной зеленью и пруд с тихой водой, в который с его берегов десятками сыплются маленькие лягушки. Такие, изумительные по своей красоте картины лесных пейзажей, наверное, не у одного меня захватывали дух от восторга, удваивали силы.
   Однажды после обеда вместо занятий батальон построили по тревоге и раздали боевые патроны. Затем нам сказали, что в районе Винницы появились немецкие парашютисты, и что поставлена задача, ликвидировать их. Роты вывели из лесу, развернули в цепь и мы начали прочесывать местность. Этим курсанты занимались дотемна, прошагав много километров и в довершение всего, оставшись без ужина. А когда стемнело, цепь остановили у какого-то села близ реки, рассредоточили, приказали тщательно замаскировать себя и продолжать наблюдение за местностью. Ночью ни в коем случае не спать. Потому что, заснув, можем не только прозевать парашютиста, но и погибнуть.
   Каждый из моих соседей находился примерно в полукилометре от меня, так что любое общение между нами исключалось. С наступлением темноты я зарылся в небольшой стожок и стал внимательно всматриваться и вслушиваться в окружающее. Наступила такая темень, что ничего нельзя было разглядеть в двух шагах. Оставалась единственная надежда на слух. Я старательно напрягал его, и чуткое ухо улавливало множество звуков продолжавшейся жизни: осторожный скрип кузнечиков, точно опасавшихся нарушать тишину ночи, нежный шепот травы, колеблемой слабым ветром, возню полевых мышей, шелест жесткокрылых жуков... А рядом с этими звуками, часто заглушая их, слышались другие: угрюмое гудение ночных бражников, разбойничий крик совы, шуршание охоты и охотников, вылезших из нор, дыр и трещин в сонной земле, чтобы добыть себе пищу.
   После полуночи из-за облака вылез на высокое небо тонкий, ясный, будто только что умытый серп полумесяца и теперь темнота ночи стала особенно заметной. Молодой месяц поплыл по небу, а за ним, словно привязанная невидимой нитью, тянулась маленькая яркая звездочка. Порой оба они ныряли в редкие, косматые облака, и месяц озарял их слабым оранжевым сиянием. Время тянулось утомительно медленно. А потом я, вероятно, все-таки заснул. Мне показалось, что я только на миг закрыл глаза и тотчас же открыл их. Но вместо тьмы уже повсюду был разлит тонкий неверный полусвет, в котором кусты и деревья выделялись серыми, холодными пятнами. Подул утренний ветерок. Над рекой поднялся туман. Разорванными косыми клочьями, наклоненными в одну сторону, он медленно плыл над землей, дыша сыростью.
   Утро полностью вступило в свои права, а за мною не приходили и, похоже, снимать меня с моего поста пока никто не собирался. Я вылез из стожка и довольно долго топтался возле него, а потом, прежде всего потому, что очень хотел есть, огородом пошел к ближайшей хате. Там я увидел женщину, которая, вилами ковыряла землю. Я поздоровался с нею и, преодолевая неловкость, спросил:
   - Тетя, у вас не найдется чего-нибудь покушать?
   Она подняла голову, низко повязанную белой косынкой, посмотрела на меня добрыми, грустными глазами, и ответила:
   - Звичайно знайдеться. Пiдемо синку в хату.
   Женщина завела меня в убогую комнатку с низким плохо оштукатуренным потолком, маленькими окошками и земляным полом, показала на лАвку у стола, покрытого старенькой, совершенно вытертой клеенкой, и сказала:
   - Сiдай, зараз я принесу по§сти.
   Я поставил винтовку в угол и сел, хотя после того как увидел нищету хаты, мне стало стыдно оттого, что я возможно отнимаю последний кусок у этой бедной и, быть может, одинокой женщины.
   Она скоро вернулась, неся в одной руке кувшин, в другой половину буханки хлеба домашней выпечки. Налив большую пол-литровую кружку молока и отрезав здоровенную краюху хлеба, женщина пододвинула их ко мне со словами: "Їж, синку, на здоров'я".
   Я ел, а хозяйка сидела напротив, подперев щеку рукой, и грустно глядела на меня. Временами она вытирала глаза концом косынки, думая, скорее всего, о чем-то своем, явно безрадостном. По темному от загара, обветренному и усталому лицу невозможно было определить ее возраст. Ей могло быть и тридцать лет и все сорок пять. Беспросветная бедность и тяжкий постоянный труд, о которых красноречиво говорили большие, грубые натруженные руки, смазали ее возраст, напрочь лишили женственности.
   Когда я допил молоко, женщина налила мне вторую кружку, и я не отказался, потому что в последний раз пил его еще до армии. Потом она дала мне десятка два спелых груш. Я рассовал их по карманам, а те, что не поместились туда, спрятал за пазуху, и, поблагодарив хозяйку, вернулся к своему стожку.
   Собрали нас только часов в девять утра. Построили и без завтрака повели на занятия. А в лагере, куда мы пришли лишь к обеду, меня ожидал мало приятный сюрприз.
   - Курсант Бекерский, ко мне, - крикнул старшина Кочатков. Я, подбежав к нему, отбарабанил: "Курсант Бекерский по вашему приказанию прибыл", - после чего он сказал:
   - Тебя срочно вызывает уполномоченный СМЕРШ. - И объяснил мне, где находится его шалаш.
   Идя к контрразведчику, я не мог даже представить, зачем понадобился ему. У входа в шалаш, построенный в стороне от других, остановился и громко спросил:
   - Разрешите войти?
   - Входи, - ответил контрразведчик.
   Я шагнул вперед и оказался в просторном шалаше, большем, чем у нас на все отделение. На раскладной койке перед небольшим, сбитым из строганных досок столом, сидел старший лейтенант. Его удлиненное лицо с покатым лбом и большими залысинами, с глубоко сидящими бесцветными глазками под рыжими бровями без ресниц, тонкий чуть свернутый набок нос и длинный, узкий подбородок, симпатии не вызывало.
   - Товарищ старший лейтенант, курсант Бекерский по вашему приказанию прибыл, - отчеканил я, приложив ладонь к пилотке.
   - Садись, - сказал контрразведчик, указывая мне на стоявший по другую сторону стола табурет.
   Я сел, а он молча смотрел на меня, как бы изучая. После довольно продолжительной паузы на лице уполномоченного появилось нечто напоминающее улыбку, и он спросил:
   - Ну, как служится, солдат?
   - Стараюсь, товарищ старший лейтенант, - бодро ответил я.
   - Не тяжело учиться? - с вполне правдоподобным участием снова задал вопрос контрразведчик.
   - По всякому бывает, товарищ старший лейтенант. Но мы понимаем: "Тяжело в учении - легко в бою".
   - Правильно понимаете. Вы должны стать настоящими командирами - знающими и физически закаленными. Вам предстоит командовать людьми, идти с ними в бой, чтобы громить фашистов.
   Я слушал его и никак не мог понять, зачем он все-таки меня вызвал. Впрочем, думал я о нем кажется меньше, чем о предстоящем обеде. Очень хотелось есть, и мои мысли, главным образом, были возле кухни. А контрразведчику торопиться было некуда. Побарабанив пальцами по столу, он снова спросил:
   - Из дому получаешь письма? Что родные пишут?
   - Ничего особенного, - ответил я. - Мать работает, отец болеет, а в остальном, все, вроде бы, нормально.
   - Ну а как настроение у ребят во взводе?
   - Настроение боевое. Почти все наши мечтают, чтобы скорей на фронт.
   - Это хорошо, - сказал уполномоченный. Затем достал из кармана кожаный портсигар, вынул из него хорошую папиросу - "Казбек" или что-то в этом роде, закурил, глубоко затянулся и только после того как выпустил дым поверх моей головы, чуть прищурившись, глядя мне в глаза, продолжил.
   - Вот ты сказал "почти". А что, есть курсанты, которые не хотят воевать?
   Этот вопрос мне не понравился, чуточку насторожил и я ответил:
   - Что вы! Таких у нас нет. Просто одни о передовой говорят часто, а другие реже. Тут всё от характера зависит.
   - Да, от характера, конечно, зависит, - прикрыв глаза и почесав пальцами лоб, сказал контрразведчик. - Ты, наверное, обратил внимание, что люди бывают разные. Одни всегда бодрые, веселые, боевые, а другие постоянно чем-то недовольны, хнычут, жалуются, критикуют. Я не верю, что в вашем взводе нет таких.
   Я начинал понимать, куда клонит уполномоченный. Наша беседа все больше становилось мне не по душе, но нужно было ответить, и я сказал:
   - У нас такие не водятся.
   - А вот этого никогда утверждать нельзя. Если ты не заметил нытика, паникера, врага, - и он многозначительно поднял вверх указательный палец, - совсем не значит, что их нет. Враг хитер. Он умеет хорошо маскироваться и для того, чтобы его обезвредить, нужна постоянная бдительность и особое чутье. Святая обязанность каждого настоящего советского человека эту бдительность проявлять и, тем самым, помогать органам, разоблачать замаскированных врагов нашей родины. Понял!
   - Конечно, понял, товарищ старший лейтенант, - живо ответил я.
   - То-то! Ты, я вижу, парень толковый и настоящий советский патриот. Поэтому я хочу тебя привлечь к работе в контрразведке. Как ты на это смотришь?
   После такого вопроса мне, наконец, стала понятна основная причина моего вызова и вся предыдущая беседа. Собрав все свои артистические способности, я попытался изобразить на лице самое счастливое, на какое только был способен, выражение и выпалил:
   - Товарищ старший лейтенант, вы не представляете, как я рад вашему предложению. Я мечтал стать чекистом еще в школе. Воображаю, как мне будут завидовать во взводе, когда узнают, что я контрразведчик.
   Мое последнее заявление явно не понравилось уполномоченному. Он даже зло посмотрел на меня и сказал:
   - А вот во взводе об этом никто не должен знать. Понял?
   - Почему? - изобразив искреннее удивление, спросил я. - Ведь старшего сержанта, который работает с вами, знают все. Он ходит в офицерском обмундировании, в хромовых сапогах, с наганом на боку, и наши ребята ему завидуют. Мне, наверное, тоже выдадут такую форму, и хлопцы все равно увидят.
   - Это, конечно, так, - согласился уполномоченный, - но с формой придется подождать. Нам надо к тебе как следует присмотреться, проверить тебя, а потом говорить об остальном.
   - Товарищ старший лейтенант, но если вы меня вызвали и предлагаете мне у вас работать, значит, меня уже проверили. Прикажите, чтобы мне выдали форму, наган и я вас не подведу.
   Мои слова вызвали на лице контрразведчика какое-то кислое, брезгливое выражение. Кажется, я удачно притворялся и он поверил, что я если и не круглый дурак, то где-то около того. Глядя на меня, уполномоченный какое-то время молчал, постукивая пальцами по столу, и, наконец, приняв решение, произнес:
   - Ладно, пока иди, обедай, а то опоздаешь.
   - Слушаюсь, товарищ старший лейтенант, - ответил я, вставая и вскинув ладонь к пилотке. - Разрешите идти?
   - Разрешаю.
   Я по-уставному повернулся через левое плечо кругом, и, выйдя из шалаша, побежал в сторону полевой кухни. Не знаю, что подумал контрразведчик обо мне и нашей беседе, только больше он уже меня к себе не вызывал и превратить меня в стукача не пробовал.
   Спустя несколько дней нас решили научить преодолению водных преград. Утром батальон поротно совершил марш к Южному Бугу, который севернее Винницы, конечно, не столь широк как Волга у Астрахани или Днепр у Херсона, и все же это приличная река, в своих низовьях даже судоходная. В общем, в том месте, куда прибыли роты, перепрыгнуть Южный Буг с разбегу - нечего было и думать.
   Часам к одиннадцати мы вышли на его правый высокий берег, поросший редким кустарником, среди которого вдоль реки, иногда у самой воды, словно стража, поставленная на века, высились старые дуплистые вербы.
   Было жарко и абсолютно безветренно. В бледно-синем, выгоревшем небе сияло раскаленное добела солнце. За рекой широкими озерами зеленели луга. Кое-где среди них стояли, заснув, деревья, далеко от берега расстилались парчовые скатерти вызревших хлебов, а у самого горизонта одиноко маячила колокольня чудом уцелевшей церкви.
   Всё вокруг казалось немного слинявшим, спокойным и трогательно простым; все было удивительно близким и глубоко понятным. И неизменная широта лугов, и зеленые хороводы леса, порой подступавшие к самой воде, а заглянув в нее, снова уплывавшие вдаль, и вода реки гладкая, тускло-серебристая, с почти неуловимым течением. Она будто застыла в истоме жаркого дня, и только по движению упавшей с дерева в реку сухой ветки или пожелтевшего листа можно было убедиться, что она не стоит на месте.
   К нашему приходу штурмовой мост был уже заготовлен заранее полковыми саперами. Он представлял собой довольно жидкую и совершенно ненадежную конструкцию, состоявшую из отдельных, впритык связанных вместе секций по четыре примерно трехметровых бревна средней толщины в каждой. В общей сложности он напоминал собою длинный, узкий плот сомнительной прочности, причаленный к нашему берегу.
   Воспользовавшись командой: "Вольно!", мы разбились на небольшие группки и, сидя у кустов, отдыхали. А наши офицеры метрах в двухстах от нас под большой вербой о чем-то совещались. В это время командир соседнего отделения сержант Еремин, полагая, что "перекур" затянется, спустился вниз к воде, быстро разделся и влез в воду. Я с высоты берега хорошо видел его круглую, сияющую от удовольствия физиономию. Было страшно жарко. Все, кто наблюдал за Ереминым, завидовали ему, но больше никто из старшин и сержантов не рискнул последовать его примеру, а о нас грешных и говорить не приходится. И тут вдруг рядом с нами оказался командир батальона. Мы моментально вскочили на ноги, однако, он уже увидел купальщика и не обратил на нас никакого внимания.
   - Кто разрешил купаться? - грозно крикнул комбат. - Сержант, бегом ко мне!
   Еремин моментально выскочил из воды, вскарабкался наверх и мокрый, здорово напуганный, вытянув руки вдоль трусов, с которых стекала вода, предстал перед командиром батальона. И тут произошло нечто совершенно неожиданное. Комбат, не говоря ни слова, развернулся и влепил Еремину увесистую пощечину. Не знаю, кто из нас в тот момент был больше ошеломлен, - Еремин, которого ударили, или я, ставший свидетелем мордобоя "в самой демократической в мире Красной Армии - армии рабочих и крестьян, командиры которой вышли из той же пролетарской среды, что и рядовые".
   После войны я узнал, что там, "за бугром", у капиталистов-эксплуататоров тоже случалось нечто подобное. Так, командующий 5-й американской армией в Сицилии генерал ПАтен надавал оплеух двум трусам и поплатился за рукоприкладство тем, что был отстранен от командования (заменен генералом Кларком). А у нас офицеры и замордованные курсанты молча снесли безобразный поступок старшего начальника, как будто бить по лицу подчиненного, который не только не имел права дать сдачи, но даже защитить лицо от побоев, было в порядке вещей. Причем Еремин не проявил трусость, не сбежал с поле боя, как американцы. Да и не лезть в воду команды не было. Но дело даже не в серьезности проступка. В цивилизованных странах, где соблюдают права человека, запрещено бить даже преступников в тюрьмах. Впрочем, о каких правах можно было говорить в нашей "самой свободной и самой демократической"!
   Эта мерзкая сцена (позже я еще несколько раз был невольным свидетелем подобных методов армейского воспитания) произвела резкий, болезненный переворот в моем сознании. Как будто розовые очки сняли с моих глаз. И не просто сняли, а оторвали вместе с кожей. Все, что происходило потом, отступило на второй план. И преодоление бегом с полной выкладкой и винтовкой в руке нескольких десятков метров шаткого, постоянно уходящего из-под ног штурмового моста. И падение с этого моста в воду курсанта второй роты. И потеря им винтовки в реке. И поиски ныряльщиками этой винтовки. Теперь кроме мата, который я, по своей наивности, никак не ожидал услышать в нашей армии, и повсеместного "тыканья" старшими по рангу своим подчиненным, она предстала передо мной с новой - еще более отвратительной стороны.
   А на следующий день батальон снова подняли по тревоге и направили в Винницу, где мы участвовали в облаве. Кого искали или ловили, не помню. Кажется, снова диверсантов. Нам было приказано проверять документы у всех на улицах и даже в домах.
   Шагая еще с несколькими курсантами нашего взвода по городу, я смотрел на окна с накрест наклеенными бумажными полосами, на разрушенные бомбежками здания, на сохранившиеся дома с побитыми осколками стенами и облупившейся местами штукатуркой, на надписи: "Бомбоубежище" или "Мин нет"... Смотрел на проходящих мимо винничан, среди которых было много военных, много женщин в сапогах и гимнастерках, на грузовики, часто американские, с солдатами, на молчаливых людей в очередях, на детишек, играющих в сквериках и во дворах, и никак не мог поверить, что среди них могут быть диверсанты. В этот раз, как и в случае с парашютистами, мы так никого и не поймали.
   А через неделю состоялись стрельбы. Нас вывели на стрельбищное поле, где уже заранее были установлены мишени, и объяснили условия стрельб. Затем каждое отделение поочередно занимало огневой рубеж, каждый курсант получал по пять боевых патронов и из положения "лежа" стрелял по мишеням. Я отстрелялся отлично. Командир взвода похвалил меня и поставил в пример другим. А еще в этот день я наблюдал очередной случай армейского произвола, выражавшегося в довольно странном способе наказания курсантов второй роты, промазавших при стрельбе. У них отняли пилотки и все остальное время, вплоть до возвращения в лагерь, солнце жгло стриженные под машинку головы этих неудачников.
   Позже мы стреляли из пулемета и даже из противотанкового ружья. После окончания стрельб провели большие учения, которые должны были имитировать наступательный бой батальона. Они тянулись утомительно долго.
   Чтобы занять указанный исходный рубеж, роты добрых два, если не все три километра передвигались, совершая короткие перебежки. Когда же этот рубеж, наконец, был достигнут, последовал приказ окопаться - сначала лежа, потом с колена. Затем метров двести вытирая землю животами, курсанты ползли вперед по-пластунски и в заключение по команде: "Взвод, в атаку!", вскочили и с винтовками наперевес, с криком: "Ура!", стреляя на ходу холостыми патронами, атаковали условного противника.
   Командирам, наблюдавшим учение, несколько раз казалось, что батальон делает что-то не так. Тогда нас возвращали в исходное положение, и все повторялось снова.
   В процессе учебного боя в цепи наступающих находились инспектора, которые, часто указывая то на одного, то на другого курсанта, кричали: "Ты убит!" или "Ты ранен!". "Раненых" сейчас же уносили специально выделенные для этого санитары, а "убитые" уходили в тыл самостоятельно.
   Однажды, вскоре после учений, обе роты батальона занимались строевой подготовкой почти рядом. Часто получалось так, что одна рота уже отдыхала, а вторая в это время еще четко отбивала шаг, выполняя команды ротного командира. И тогда - то мы, то они могли наблюдать и оценивать выучку и слаженность взводов чужой роты при перемене направления движения, строевом шаге, упражнениях с винтовкой. Я говорю: "могли", но это вовсе не значит, что непременно "наблюдали". Шагистика надоела нам до чертиков и мы, как правило, оставались совершенно безучастными к строевым успехам и неудачам наших "коллег". Однако в этот день я почему-то обратил внимание, что у них, в то время как вся рота выполняет команду: "На плечо!" или "На руку!", один из курсантов постоянно оставляет винтовку на ремне. Каково же было мое удивление, когда, присмотревшись, я понял, что этот "один" - мой земляк Виктор. Во время перекура я спросил у него:
   - За какие это заслуги тебе такая поблажка? Все "на плечо", а ты "на ремень".
   - Любят меня очень, - широко улыбаясь, ответил он.
   - А если без дураков?
   - Понимаешь, во время учений я был назначен санитаром, а примкнутый к винтовке штык мешал таскать носилки. Поэтому я его снял и кусочком шпагата привязал к стволу. Но когда носил раненых, узелок развязался. В общем, я потерял штык. Потом помощник командира взвода меня за него так чихвостил, что только перья летели и, кроме того, приказал идти в поле, где проходило учение и без штыка не возвращаться. Я искал пропажу, пока не стемнело. Продолжать поиски в темноте было бессмысленно, а возвращаться в роту без штыка страшно. Вот я и болтался всю ночь до самого утра в лесопосадке и только на рассвете отважился вернуться в лагерь. Старшина снова начал распекать меня, но, поняв, что, таким образом, штык все равно не вернешь, оставил в покое. И как говорят, - снова улыбаясь, заключил Виктор - "Нет худа, без добра". Теперь мне в строю легче всех - всегда ношу винтовку на ремне.
   - Ну что ж, ты хоть и показал себя разгильдяем, но в результате тебе можно позавидовать, - смеясь, сказал я.
   В это время прозвучала многократно повторенная, команда: "Становись!" и каждый из нас побежал к своему взводу.
  

II

   Помню, я в отличие от многих других курсантов, очень не любил караульную службу, предпочитая ей самые трудные полевые занятия. Там было тяжело, но сохранялась иллюзия выполнения чего-то разумного. Правда, в карауле появлялась возможность вдоволь отоспаться и еще, конечно, с разрешения начальника караула, сбегать в колхозный сад у опушки леса и нарвать полную пазуху груш и яблок. Но, наряду с этим приходилось по восемь часов бессмысленно торчать у столба, как Трезор на привязи. Из них четыре часа ночью. Много установленных постов были совершенно ненужными. Там никого и ничего не охраняли. Поэтому мне всегда казалось, что время, поведенное в карауле, потрачено зря. Что его намного лучше было бы использовать, для того, чтобы сделать что-нибудь нужное или хотя бы почитать интересную, полезную книгу. Трата времени по пустому, причиняла мне почти физическую боль.
   Опасения заснуть ночью на посту у меня никогда не возникало. Я слушал шорохи леса, вдыхал чудесные лесные запахи. Они волновали меня, и казалось, доходили до самого сердца, наполняя его не только покоем и миром, но печалью и тревогой. Стоя на посту, я не думал о возможных нарушителях, которые вдруг позарятся на охраняемый мной "объект". Я мечтал о доме, о семье, о театре. Иногда вспоминал постановки, в которых участвовал. А если уж сильно клонило ко сну, то даже плясал у своего столба.
   Бывали случаи, когда караульные на посту засыпали. Это считалось тяжким проступком, за который серьезно наказывали. Разумеется, чтобы наказать курсанта, его нужно было прежде уличить в содеянном. То есть застукать "на месте преступления". А значит, тоже не спать, по крайней мере, часть ночи, проверяя караулы. Особенное рвение к ночным проверкам проявлял батальонный замполит, который днем в принципе ни черта не делал, и возможно ночной "охотой" пытался компенсировать свое безделье. А выспаться вдоволь он мог и в дневное время.
   Замполит - капитан по званию, обычно ночью тихо подкрадывался к часовому и если тот задремал, старался унести его винтовку. Когда ему это удавалось, проштрафившийся караульный на следующий день после смены караула получал, как говорится, "на всю катушку". Вдобавок к нескольким нарядам вне очереди, его долго потом "прорабатывали" во взводе и в роте.
   Охота за винтовками закончилась для замполита плачевно. Однажды ночью, когда он кустами крался к часовому, тот услышал подозрительный шорох и крикнул: "Кто идет?" Замполит притаился в кустах, и, посчитав, что на сей раз охота не удалась, молча стал отходить, шурша ветвями. Часовой снова крикнул: "Стой, стрелять буду!" Однако капитан и теперь не отозвался. Тогда курсант выстрелил в направлении шороха и наповал уложил незадачливого охотника. Замполиту домой, наверное, написали: "Погиб на боевом посту", а возможно даже "Погиб смертью храбрых".
  

III

   В лесном лагере под Винницей мы пробыли до конца лета, а в первых числах сентября нам снова выдали сухой паек на несколько дней и погрузили в эшелон. Теперь он шел не на север, а на северо-запад. В этот раз ехали очень медленно с частыми, долгими остановками. Только через трое суток, миновав окраины Львова, повернули на север, а спустя еще сутки нас выгрузили перед Кристополем (после 1953 года Червоноград), откуда, совершив марш километров в сорок с гаком, мы вошли в лес где-то в районе Равы-Русской. Таким образом, наш запасной полк оказался в полосе действия 1-го Украинского фронта, который к этому времени завершил Львовско-Сандомирскую операцию и вышел к Висле.
   Батальон расположился неподалеку от опушки леса, и мы каждое утро, раздетые до пояса, выбегали из лесу на физзарядку, после которой всегда умывались водой из колодца. А в первый день после прихода на место опять начали с постройки жилья. В этом лагере его строили не на каждое отделение, как в двух предыдущих, а по одному большому шалашу на взвод. И крыли их уже не камышом, а дерном. Дерн резали здесь же поблизости длинными узкими полосами и скатывали в объемистые рулоны.
   Не похожими были на прежние не только наши шалаши. Прикарпатский лес тоже заметно отличался от винницкого. Там в основном сосновый, могучий, здесь преимущественно лиственный, поросший папоротником, с обилием грибов и земляники.
   Спали в шалашах в чрезмерной тесноте, вплотную прижавшись, друг к другу. Если ночью поворачивался кто-то один, все вынуждены были делать то же самое. А тот, кому некстати понадобилось выйти из шалаша, практически не мог вернуться на свое место.
   Недели через две состоялись экзамены. Я сдал всё на отлично. И получил самое высокое из четырех возможных в этом случае званий - звание старшего сержанта. Затем нам выдали новую, естественно, солдатскую, форму, командирские полевые сумки и позволили нашить на погоны лычки. В остальном же практически ничего не изменилось - ни распорядок дня, ни количество занятий.
   Вскоре после присвоения званий с нами провели учение по захвату отдельно стоящего большого полуразрушенного кирпичного дома штурмовыми группами. Справедливости ради следует сказать, что мы прошли хорошую школу и если бы не висевший над нами "грех" оккупации, непременно стали бы лейтенантами. Но с точки зрения власть имущих, все "чернорубашечники" были подпорченными - не внушающими доверия. Наша родная партия, увы, никогда не доверяла своему народу. Конечно, люди есть люди и среди них бывают всякие. Доверять огулом было бы глупо. Но не верить всем - дикость. Нормальному человеку такое понять трудно.
   Вот, к примеру, в нашем учебном батальоне из почти двух с половиной сотен человек выявили только одного сукиного сына. Это был курсант второй роты, призванный в армию сразу после освобождения Ростова. Он там во время оккупации служил у немцев полицаем, и, возможно, на его совести числились грязные дела. Когда Ростов освободили, бывший полицай не ушел с немцами, а, изменив фамилию, вступил в нашу армию. И никто ничего не знал о его прошлом, включая дотошную контрразведку. Так всё и сошло бы ему с рук, если бы в Раве-Русской, истосковавшись по родным, немецкий холуй не написал письмо домой. На этом письме полицай и погорел. Потом мне Виктор рассказывал, что после моего ухода из учебного батальона немецкого прислужника расстреляли перед строем там же в лесу.
  

В ПЕХОТЕ

I

   Однажды в конце сентября, когда мы вернулись с занятий, вдруг объявили, что в батальон прибыли "покупатели" (представители воинских частей, набирающих пополнение в маршевые роты). И еще сказали, что отправлять будут не всех, а лишь первую роту, то есть нашу. Сборы были недолги, а прощание и того короче. Собственно, прощаться было не с кем. Каждый взвод в принципе жил обособленно. Таким образом, из нашего круга на месте оставались лишь старшина Кочатков да четыре сержанта - командиры отделений. А, расставаясь с ними, никто из нас особой тоски не испытывал. Каждый сдал свои основательно надоевшие за время учебы винтовку, противогаз, саперную лопатку и, вскинув на плечи тощий вещмешок с котелком, который разрешили оставить, и скатку, был готов к построению. Я не помню, чтобы кто-нибудь из командования батальона сказал нам напутственное слово. Вероятно лишь в соответствующем акте, в конце - после "сдал" и "принял", были проставлены подписи должностных лиц, как будто мы были не живые люди, а деревянные ящики с огурцами или мешки с картошкой.
   Нас построили в колонну по четыре и куда-то повели. Шли долго, и лишь когда стало совсем темно, оказались в каком-то пехотном полку. Вновь прибывших тут же развели по ротам и батальонам, и больше я своих товарищей по учебке уже никогда не видел. Только после войны, вернувшись домой из армии, встретил двух ребят нашего взвода, один из которых был без ноги.
   Рассчитывать на ужин, разумеется, не стоило. Так как в полку, куда нас привели, отбой объявили до нашего прихода. Перспектива ложиться натощак мало радовала, однако выбора не было. Успокоив себя тем, что первый день, как и первый блин, получился комом, я пошел за провожатым, который поместил меня в палатку, где уже спали несколько человек. Там, устроившись на соломе рядом с ними, я вскоре крепко уснул. На мою беду неудачным оказался не только первый день, но и первая ночь. Во второй ее половине вдруг раздались команды: "Подъем!", "Выходи строиться!" Затем роты построили и повели в темноту.
   Шагали быстро, и все же нас постоянно подгоняли, заставляя идти еще быстрее. Казалось, что мы куда-то опаздываем. Когда уже совсем рассвело, полк подошел к какому-то полустанку, где стоял готовый под погрузку товарный состав. Тотчас же прозвучала команда: "По вагонам!". Начали грузить на платформы подводы, полевые кухни, пушки, автомашины. Одновременно разместили по теплушкам и личный состав полка. Вся эта кутерьма продолжалась сравнительно недолго, а как только закончилась, поезд тут же тронулся с места, и, набирая скорость, пошел на северо-запад.
   В своем вагоне я ровно никого не знал. Куда нас везли, по понятным причинам, тоже не было известно и не только мне. Возможно, об этом не сказали и командиру полка. В целях сохранения военной тайны такой информацией, в лучшем случае, владели командиры дивизий. Не вызывало сомнений лишь то, что едем мы в сторону фронта, до которого было не так уж далеко. Однако ехали почему-то чересчур долго, суток трое, если не все четверо. Часто поезд останавливался и часами чего-то ждал. На остановках многие покидали вагоны. Если это было в степи или в лесу, ходили за едой к платформам с полевыми кухнями или просто для того, чтобы размяться, а когда на станциях, что впрочем, случилось всего раз или два, бегали в поисках кипятка для бритья или чая. Иногда казалось, что мы даже возвращаемся назад. А на третьи сутки пути кто-то из лесу обстрелял эшелон. Старшина роты в нашем вагоне, бывалый фронтовик, матюгнулся, подкатил к двери пулемет максим и дал по лесу длинную очередь трассирующими пулями. Из других вагонов тоже стреляли.
   Из разговоров в теплушке я понял, что дивизия, в составе которой был наш полк, после длительных боев, понеся большие потери, какое-то время находилась на отдыхе. Роты и батальоны пополнили новыми людьми, разными по возрасту, национальности, профессии, характеру, привычкам. Часть из них вернулась из госпиталей. Большинство же призвали в армию на освобожденных от немцев территориях. Все они совсем недавно прибыли в полк, не успели еще как следует узнать друг друга, и поэтому в их поведении чувствовалась скованность. Только немногие ветераны полка вели себя свободно. Между ними уже давно сложились дружеские отношения, и они не скрывали их. Таких в нашем вагоне было всего несколько человек. К их числу относился старшина, стрелявший по лесу из пулемета, командир роты старший лейтенант - плотный, коренастый молодой человек лет около тридцати, его ординарец, показавшийся мне совсем мальчишкой, и еще трое или четверо рядовых.
   Однажды, сидя у открытых дверей вагона, командир роты о чем-то беседовал с двумя ветеранами полка. Один пожилой усатый, с тремя нашивками на груди за ранения и медалью "За отвагу". Второй узбек или казах лет двадцати с большой серебряной звездочкой на муаровой ленте - орденом "Славы". Они оживленно разговаривали. Часто громко смеялись. Я, полулежа за ними на соломе, прислушивался к их разговору. Рядом со мной устроился ординарец старшего лейтенанта.
   - Старший сержант, откуда ты родом? - спросил он меня.
   - Из Одессы, - ответил я.
   Узнав, что я одессит, паренек стал расспрашивать меня об Одессе. Слушал, задавал вопросы и вдруг осторожно расстегнул у ротного кобуру, вытащил пистолет ТТ, так что тот, увлеченный разговором, даже не почувствовал и стал его вертеть и разглядывать. Я в пистолетах уже кое-что смыслил, по крайней мере, настолько, чтобы понимать опасность небрежного поведения с такими игрушками.
   - Дай-ка мне его на минутку, - сказал я ординарцу
   - Зачем? - спросил он.
   - Я только гляну.
   Он отдал мне пистолет. Я от греха подальше вытащил из него обойму, к сожалению, не проверив, есть ли патрон в патроннике, и возвратил пареньку, который снова стал рассматривать его со всех сторон. Вероятно, такое оружие он держал в руках впервые. И вдруг раздался выстрел. Пуля просвистела рядом с головой старшего лейтенанта. Ротный моментально обернулся к нам, мгновенно понял, что произошло, забрал у ординарца пистолет и крепко стукнул его по шее. А я возвратил ротному обойму с патронами.
  

II

   И вот, наконец, наш эшелон достиг пункта назначения. Это была маленькая польская промежуточная станция, названия которой я не помню. Люди оставили вагоны, начали выгружать технику. Ротный указал мне мой взвод, познакомил с его командиром - молоденьким младшим лейтенантом, скромным, стеснительным, вежливым, который тоже, как и я полковую школу, совсем недавно закончил военное училище. После этого мне выдали автомат ППШ с круглым диском, сумку с двумя гранатами, каску, противогаз, саперную лопатку и передали под мое начало одно из отделений взвода. В нем вместе со мной насчитывалось одиннадцать человек, вооруженных автоматом, семью винтовками, двумя карабинами, ручным пулеметом Дегтярева и самозарядным противотанковым ружьем Симонова.
   Впервые в жизни получив власть над людьми, я построил своё отделение. Передо мной стояли, внимательно глядя на нового отделенного, ожидая дальнейших команд, десять человек. Все разные, четверо старше меня на добрый десяток лет. Отныне я должен был командовать ими, вести их в бой. И не только командовать. Я был убежден, что обязан заботиться о каждом из них, отвечать за их жизнь. Сознавая всё это, я в тот момент чувствовал себя далеко не уверенно. Однако эту неуверенность ни в коем случае нельзя было показать подчиненным, и хочется думать, что они ее не заметили.
   Я назвал себя. Кроме того, рассчитывая поднять свой авторитет в их глазах, сообщил, что я из Одессы. Одесситов в армии всегда почему-то считали людьми неординарными: смелыми, бесшабашными, способными на такое, что другим не под силу. Потом, вспомнив, чему меня учили в полковой школе, сказал, что нам придется воевать вместе, что от того, как будем выручать и поддерживать друг друга, зависит, останемся мы в живых или нет.
   Разгрузка эшелона заняла не более двух часов. Затем командир полка, получив приказ срочно куда-то прибыть, не стал дожидаться ночи, когда, обычно скрытно перемещали войска. Подразделения тут же построили. Однако для того, чтобы не подвергать риску, связанному с возможным налетом немецкой авиации, сразу весь полк, батальоны повели разными дорогами. Наша колонна, ведомая комбатом и начальником штаба, шла проселком по ровной, открытой, песчаной местности, поросшей чахлой, желтой травой. Далеко слева от нас виделась лесопосадка или лесной массив. С другой стороны, много ближе стоял подбитый немецкий бронетранспортер, а впереди него, у самой дороги, сожженный грузовик с открытым кузовом.
   Я шагал с автоматом на груди во главе своего отделения. За мной следовал пулеметчик с ручным пулеметом. Замыкали отделение двое солдат, с противотанковым ружьем на плечах. Командир роты шел рядом с другим взводом немного в стороне от колонны. За батальоном двигалась батарея семидесяти шести миллиметровых пушек на конной тяге, а еще дальше тянулся обоз, состоявший из пароконных повозок.
   Шли молча. Сколько еще шагать, и что нас ждет впереди, никто не знал. Но все хорошо понимали, что ведут нас явно не к теще на блины, поэтому каждый думал о чем-то своем, скорее всего безрадостном. Слышался только характерный топот многих десятков солдатских ног, да иногда звякало оружие, когда кто-нибудь задевал стволом винтовки или пулемета котелок на спине соседа. День был типично осенний - не слишком холодный, но неприятный. Солнце, ненадолго появлявшееся из-за редких перистых облаков, не грело. Его лучи лишь осторожно ласкали землю. И от этого на душе становилось веселее.
   Когда наш взвод поравнялся со сгоревшим грузовиком, где-то в начале колонны раздалось громкое и тревожное: "Воздух!" И тотчас же колона стала рассыпаться на глазах. Люди разбегались в разные стороны от дороги, падали на землю. А со стороны солнца, поливая из пулеметов все живое, предельно низко неслись два "мессера". Я тоже приник лицом к земле, но тотчас же повернулся на спину и в бессильной злобе оттого, что немцы безнаказанно нас расстреливают, выпустил по ним из своего автомата весь диск, хотя понимал, что это совершенно бесполезно.
   В нескольких метрах от меня лежал солдат моего отделения с противотанковым ружьем. - Скорей заряжай! - приподнявшись с земли и показывая на ружье, крикнул я ему. Он стал торопливо выполнять команду. А тем временем самолеты, развернувшись далеко за нами, возвратились и снова прошлись по лежащим людям пулеметным огнем. Затем они на короткое время исчезли из поля зрения. Но я, решив, что "мессеры" вот-вот снова вернутся, вскочил на ноги, схватил противотанковое ружье, с помощью солдата поднял его в кузов подбитого грузовика, влез туда сам, пристроил ружье на кабине и стал ждать. Как я и предполагал, немцы сделали новый заход. В те минуты я не испытывал страха. Все мое существо переполняла злоба. Я пытался унять вызванную ею нервную дрожь. Мне необходимо было, как можно спокойнее и точнее прицелиться в самолет. А когда он приблизился настолько, что я даже, кажется, увидел в кабине голову летчика, то выпустил в него из самозарядного ПТР все пять бронебойно-зажигательных пуль. Из-за треска немецких пулеметов и отчаянной стрельбы, которую подняли наши, я почти не слышал выстрелов своего ружья. Только при каждом из них оно сильно отдавало назад.
   Вдруг самолет, по которому я стрелял, резко отвалил в сторону и пошел вниз. За ним тянулся длинный черный хвост. Немного не долетев до лесопосадки, он врезался в землю. Второй немец, круто взмыв вверх, исчез. Все это заняло считанные секунды. Я по-прежнему стоял в кузове, постепенно приходя в себя. Мне казалось, что это именно я сбил немца. Но стреляли по самолетам из винтовок и ручных пулеметов многие, поэтому утверждать свое право на сбитый "мессер" не мог. И лишь только после того как я, спрыгнув с грузовика, услышал обращенные ко мне слова ротного: "Молодец старшСй, представлю к награде", поверил в свою удачу. После случая с самолетом мой авторитет заметно подскочил и не только в отделении, которым я командовал. Было похоже, что во мне увидели настоящего одессита.
   Налет не обошелся без потерь. Один человек был убит и четверо ранены. Я подумал: "Еще не дошли до фронта - и уже потери". На многих, и на меня в том числе, это произвело нехорошее впечатление. Раненых уложили на подъехавшую подводу и куда-то увезли. Убитого похоронили тут же у дороги. А затем нас построили и снова повели.
   Почти весь день батальон находился в пути. Погода начала портиться. Стал накрапывать мелкий дождик. Когда мы подошли к лесу, у которого огромным прямоугольником выстроились полки нашей дивизии, и не только нашей, наступили осенние ранние сумерки. Комбат остановил колонну, развернул ее и доложил командиру полка о прибытии. В это время к строю подъехали два виллиса. Они остановились перед строем. Из них вышли генерал в высокой папахе, в брюках с широкими красными лампасами и сопровождавшие его офицеры. Потом говорили, что это какой-то большой начальник из политуправления штаба фронта.
   Командиры дивизий побежали к генералу с докладами, а затем он влез на сидение виллиса и обратился к нам с речью. Я не помню ее дословно, но суть того, о чем он говорил, сохранилась в моей памяти.
   - Товарищи бойцы! - Солдаты, сержанты, старшины и офицеры, - начал генерал, - вашему корпусу выпала огромная честь помочь в беде своим братьям по крови полякам, таким же славянам, как и вы сами, которые первого августа подняли восстание в Варшаве против ненавистных немецких оккупантов. Они хотят сбросить, наконец, с себя фашистское ярмо. Но Гитлер приказал своим войскам утопить это восстание в крови и ваша задача не позволить немцам совершить свои гнусные планы, снова поработить свободолюбивых польских граждан, разрушить замечательный древний город Варшаву. Командование не сомневается, что каждый из вас, не жалея сил и самой жизни, выполнит свой интернациональный долг. Оно верит вам и надеется на вас. Да здравствует героическая Красная Армия! Да здравствует наш великий советский народ! Смерть немецким оккупантам! И как бы в ответ на призывы генерала внезапно раздался резкий свист летящего снаряда, который разорвался в сотне метрах от стоявших в строю людей. Почти тотчас же последовало еще несколько разрывов подальше и поближе. Кое-кто из солдат упал на землю. Строй заволновался. Генерал с офицерами сразу же сели в виллисы и быстро укатили.
   До сих пор пламенная речь генерала из политуправления остается для меня загадкой. Я никак не мог понять, зачем было бравому генералу призывать нас помочь варшавскому восстанию в первой половине ноября, в то время как оно было потоплено в крови немцами и уже прекратилось 30-го сентября.
   А тогда, после отъезда высокого начальства артиллерийский обстрел прекратился так же неожиданно, как и начался. Помню, меня удивило поведение тех, кто, находясь в строю, падал на землю. Я же в эти минуты, наверное, из-за полной уверенности в том, что старшего сержанта Бекерского убить не могут, совершенно не испытывал страха. Ведь его дома ждут мать, отец, сестра. И вообще, поскольку, по моим представлениям командиры полностью отвечали за мою жизнь, со мной ничего плохого произойти не могло. Такая наивная уверенность и отсутствие страха сохранялись только до ранения. После него я резко и намного поумнел. Испарились и мои иллюзии относительно заботы отцов-командиров о каждом отдельном подчиненном.
   Когда виллисы с высоким начальством уехали, батальоны развернули и куда-то повели одной общей колонной. К тому времени наступила кромешная тьма. Однако часа через два на небе показалась почти полная луна, которая хорошо освещала нам путь. Впрочем, следить за дорогой находящимся в строю не было нужды. Этим занимались те, кто вел колонну. Каждый из нас шагал за впереди идущим, как слепой за поводырем. И вообще от нас ровно ничего не зависело, никто не вправе был ни одного шага сделать самостоятельно. Все за нас решал командир. К полуночи вышли на аккуратно мощеную дорогу или улицу и долго двигались вдоль длинной, глухой каменной стены, за которой угадывался старый огромный парк либо сад. Дорога вывела нас к костелу, у которого объявили привал.
   Построенный в стиле римской базилики с взметнувшейся ввысь стройной, будто невесомой колокольней посредине, он показался мне огромным и великолепным. Массивный стрельчатый портал с ведущими к нему широкимимраморными ступенями, карниз с ажурной резьбой, опоясавший фасад над ним, а выше замечательного рисунка центральное окно-розетка. Все это, щедро украшенное резными, лепными, чеканными деталями, в своей совокупности представляло единое и прекрасное целое. Внутренность храма отвечала фасаду. Она была поделена длинными рядами колонн на три нефа, стрельчатые своды которых лежали на широких коринфских капителях. Средний неф - высокий, воздушный, с изобилием смелых по рисунку цветных витражей, был шире боковых. Вверху, по его сторонам тянулись хоры, а в конце помещался богатый алтарь с колонками красного мрамора, по которым вились виноградные золотые лозы.
   Несколько взводов, и наш в том числе, расположились внутри костела. Там горели свечи и в то время как многие сразу же улеглись на полу, чтобы отдохнуть после утомительного марша, я, впервые оказавшийся в таком необычном месте, с огромным интересом разглядывал утопавшие во мраке сводчатые потолки, высокую кафедру проповедника, исповедальню, яркое внутреннее убранство храма: витражи, резные украшения, барельефы.
   Вдоволь наглядевшись, я вышел во двор. Здесь тоже на ступенях у входа и прямо на земле сидели и лежали солдаты. А метрах в трехстах впереди стояла группа людей, хорошо выделявшаяся на фоне вдруг возникшего на горизонте пожара, которого, когда мы подошли сюда, еще не было. Я направился к этой группе, но, не доходя до нее, увидел, что это наш командир полка с несколькими офицерами. Он что-то, говорил им, то и дело показывая в сторону пожара. А потом в той стороне вспыхнуло несколько осветительных ракет, и темноту ночи прошила очередь трассирующих пуль. Не составляло большого труда догадаться, что там, откуда стреляли из пулемета и ракетниц, была передовая.
   Отдыхали мы не более двух часов. Потом ротам отдали приказ выдвинуться вперед. Теперь мы уже шли не строем, а цепью. Пожар почти потух, и вновь наступила темнота. Я едва различал своих соседей - слева командира взвода, справа солдата моего отделения. Когда костел остался далеко позади, поступила команда окапываться. Рыли не сплошной окоп, а каждый для себя индивидуальный ровик. Грунт был песчаный, мягкий, поэтому работалось легко. К тому же работа помогала согреться. К рассвету каждый глубоко, по самые плечи зарылся в землю.
   С этого осеннего, хмурого и холодного утра началась моя окопная жизнь. Впереди, метрах в семистах от нас на вспаханном вдоль нашего переднего края глубокими бороздами поле, стояли несколько небольших домиков чудом уцелевших после ночного пожара. А сразу за ними проходила оборона немцев. Слева открытое поле, а метрах в двухстах справа тянулся редкий молодой лес. Позиции роты периодически обстреливала артиллерия. Часто со стороны домиков то в одном, то в другом месте подавал голос крупнокалиберный немецкий пулемет.
   По ночам немцы постоянно, с небольшими перерывами, освещали передний край ракетами. Когда яркий режущий свет в небе погасал, тьма становилась непроницаемо плотной, люди рядом угадывались только по их дыханию. В занятом противником поселке белыми пятнами на черном фоне просматривались какие-то неясные силуэты. А через минуту сухой, мертвый свет вновь загорался над степью, и казалось, это от него першит в горле и пересыхает гортань.
   Отдыхали поочередно, урывками, только днем. Ночью, опасаясь попасть в лапы немецким разведчикам - охотникам за "языками", редко кто позволял себе подремать. Одни дежурили, всматриваясь в темноту, другие в это время, без всяких приказов, превращали ровики в окопы, главным образом для того, чтобы согреться.
   Как-то днем я собрался поговорить с людьми своего отделения. Но едва вылез из укрытия, как начался сильный минометный обстрел. Я тотчас же снова нырнул в ровик, однако, осколок плоский и длинный, как указательный палец, все же догнал меня. К моему счастью, мина разорвалась далеко, осколок был уже на излете, я даже видел, как он летел, словно брошенный камень, а затем ударил в мою гранатную сумку. Я поднял его и какое-то время хранил. Сидя в своих ровиках, мы ежедневно подвергались артиллерийскому и минометному огню. На ружейный и пулеметный отвечали сами. Иногда по сторонам двигались цепи чьей-то пехоты. Я постепенно переставал понимать, где свои, где немцы, где фронт, где тыл. Однако, письмо, которое я отсюда отправил домой, было выдержано в бодром и спокойном тоне. "Дорогие мои!", - так оно начиналось. - "Я жив и здоров, и хотя нахожусь почти рядом с фрицами, чувствую себя прекрасно. Вот и сейчас, например, занимаюсь тем, что, сидя в своем окопе, пилочкой для ногтей привожу в порядок маникюр..." и дальше в том же духе.
   Часто в спокойное время, когда не было перестрелок, мы переговаривались с командиром взвода. Мне казалось, что он переносит наше положение много хуже меня, поскольку в моем представлении был тихим интеллигентным мальчиком из хорошей семьи. Порой я приглашал младшего лейтенанта в свой окоп, и мы подолгу беседовали. А то бывало, чтобы скоротать время, я воспроизводил в лицах с почти дословными текстами и песнями постановки, в которых участвовал в театре, а он внимательно слушал меня и почти с детской непосредственностью реагировал на все, о чем я говорил.
   Однажды низко над нашими головами прошли в сторону немецкого переднего края несколько звеньев штурмовиков. Немцы встретили их сильным зенитным огнем. Один из самолетов подбили. Он резко свернул влево и скрылся за домиком. Но взрыва не последовало. А чуть погодя из-за домика выскочили двое летчиков, и, пригибаясь, падая, вновь поднимаясь, побежали в нашу сторону. Немцы подняли бешеную стрельбу. Наши отвечали тем же. И все-таки летчикам удалось невредимыми добежать до соседней роты и укрыться в окопе.
   В другой раз по цепи передали: "Танки справа, приготовить гранаты!" Я начал всматриваться вперед и одновременно подумал: "Какие гранаты? Ведь у нас кроме противопехотных никаких других гранат нет". Затем быстро перебрался в ровик, в котором находилось противотанковое ружье, и проверил, готово ли оно к бою. Однако на нашем участке танки так и не показались. Они прошли стороной.
   Кроме всего этого, с каждым днем настоятельнее давала о себе знать осень. В дневное время было еще терпимо, а ночами становилось всё труднее. Землянок, чтобы согреться, у нас не было, и даже почему-то не заставляли рыть сплошные окопы. Наверное, со дня на день собирались перейти в наступление. Костров, разумеется, тоже не жгли. Иной раз после дождичка днем к ночи подмораживало, и мы всю ночь стояли в своих ровиках, с трудом шевеля руками в покрывшихся сплошной коркой льда шинелях.
   Работая над этой рукописью, я перечитал десятки мемуаров, посвященных Великой Отечественной войне. Их авторы, начиная с маршалов, командовавших фронтами, и кончая капитанами - командирами рот, будто сговорившись, много пишут о якобы огромной работе, которую, в частности во время боев проводили в войсках политработники разного ранга. Как чуть ли не Члены военных советов фронта, не говоря уже о замполитах и политруках, лазали по окопам, распределяли по взводам и отделениям коммунистов и комсомольцев, душевно беседовали с солдатами, доставляли им фронтовые, армейские и дивизионные газеты, часто даже сами читали их, поднимали боевой дух сидящих в окопах бойцов. Правда, никто из авторов не говорит, чем и как поднимали они этот дух. Не знаю, может быть где-то, когда-то что-то подобное случалось. Но если говорить о нашем полку, все это чушь собачья. Ни я, ни мой взводный понятия не имели, сколько у нас во взводе коммунистов и комсомольцев и есть ли они вообще. А заниматься тогда этим вопросом казалось столь же бесполезным и ненужным, как, к примеру, выяснять, есть ли люди на Марсе. За все время, что мы сидели в обороне, ни один замполит или даже самый захудалый политрук носа нам не показали. Мы не только политработников с беседами и газетами - ротного своего ни разу не видели. Да что там говорить о специалистах по поднятию боевого духа, если пищу доставляли нам в окопы лишь раз в сутки. Часа в два-три ночи старшина с трудом добирался к нам и приносил термос с каким-то варевом, зачастую уже холодным. Наливал каждому в котелок его порцию, давал кусок хлеба и водку в алюминиевой кружке. Всё остальное время суток - одна махорка. Именно в это время я начал курить. В тех условиях без водки и курева невозможно было существовать.
   Кстати, несколько слов о так называемом "боевом духе" и о том, что, по утверждению авторов военных мемуаров, солдаты в окопах рвались в бой и единственное, о чем они мечтали, было наступление. Что касается "духа", то есть дыхания, то его, как известно, можно наблюдать только зимой в виде пара и определить, боевой он или нет, вряд ли возможно. Ну а если серьезно, то это некое внутреннее душевное, психологическое состояние, побуждающее к определенным действиям. И его разглядеть тоже довольно трудно. Судя по себе, могу утверждать лишь то, что каждый из нас, сидя в окопах, отчетливо сознавал необходимость своего личного участия в борьбе с врагом, пытавшимся захватить нашу землю. Мы готовы были честно и беспрекословно выполнять приказы командиров. Что же касается того, будто солдаты спали и видели, как бы поскорее ринуться в атаку, то это, мягко говоря, несколько преувеличено. Ведь желание поскорее умереть у нормального человека штука маловероятная. Постоянное стремление наступать, разумеется, было, но проявляли его исключительно те командиры и политработники, которые, сидя в штабах, за десять, двадцать, а то и пятьдесят километров от передовой, меньше всего рисковали собственной жизнью.
   Теперь, спустя много лет, я думаю, что участок, который мы обороняли, был, скорее всего, второстепенным, поскольку, если не считать перестрелок и артналетов, никаких активных действий на нем не происходило. Нас даже ни разу не бомбила немецкая авиация. Впрочем, это уже был не 1941 год, когда "мессеры" гонялись, чуть ли за каждым отдельным солдатом. Самолетов, как и наглости, у немцев заметно поубавилось. За те примерно полторы недели, что наша рота занимала оборону, из нее выбыло по ранению всего пять человек. В том числе из нашего взвода двое. Одному пуля попала в плечо, второму осколок угодил в спину. В моем отделении, к счастью, потерь не было.
  

ПЕРВЫЙ БОЙ И ГОСПИТАЛЬ

   Однажды перед рассветом к командиру взвода приполз посыльный и передал приказ ротного приготовиться к атаке, сигналом к которой будет красная ракета. Узнав об этом от младшего лейтенанта, я по окопу обошел бойцов своего отделения, коротко поговорил с каждым, занял место посредине, полагая, что должен находиться именно здесь, и стал ждать. Сигнал дали только часов в десять утра. Причем, артподготовки, которая, как правило, должна предварять любое наступление, не было и в помине.
   Много позже мне приходилось читать, что огромных усилий стоит подняться перед смертью в рост, не хорониться от нее, бежать ей навстречу. Будто страшно погибнуть особенно молодому. И что нет в мире желания сильней, чем желание сохранить молодую, так мало прожиткю жизнь. Что это желание даже не в мыслях, оно сильнее мысли, оно в дыхании, в ноздрях, оно в глазах, в мышцах, в гемоглобине крови, жадно пожирающем кислород. Оно настолько громадно, что ни с чем несравнимо, его нельзя измерить, потому что страшно. Страшно перед атакой.
   Ничего подобного в то утро я не испытывал. Как только ракета взвилась над нами, взводный подал рукой условленный знак, люди моментально оставили окоп и быстро, почти бегом, устремились к поселку. И в то же мгновение немцы открыли бешеный ружейно-пулеметный огонь. Мы отвечали, стреляя на ходу. Однако дружно начатое наступление замедлилось. Я и мои соседи падали, оставшиеся в живых снова вставали, продолжая движение.
   Вдруг, совершенно неожиданно, вместо так часто встречавшегося потом в книгах и кинофильмах о войне призыва: "За Родину, за Сталина!" я услышал:
   - Вперед! ... вашу в бога, веру...
   И краем глаза, впервые с той ночи, когда мы заняли оборону, увидел слева, метрах в десяти позади себя нашего ротного с пистолетом в руке. "Зачем он, дурак, ругается", - подумал я. Ведь мы же наступаем. Или он сам боится и с помощью мата прибавляет себе смелости?
   Затем события стали разворачиваться тяжко и с невероятной быстротой. У домиков, до которых оставалось метров триста, появились два танка и начали в упор расстреливать нашу цепь. Танк производил выстрел, и снаряд тут же разрывался рядом. "Поворачивай к лесу!" - исступленно закричал ротный. Лес был ближе, чем поселок. Из него не стреляли. И мы устремились туда. Часто падали в глубокие борозды. У меня каска налезала на глаза. В рот и ствол автомата набилась земля. Она скрипела на зубах. Мне хотелось сплюнуть, избавиться от противного ощущения, но слюны не было, рот пересох.
   Каждый из нас понимал, что только в лесу наше спасение. А между тем, разрыв следовал за выстрелом - танки продолжали убивать людей. И все-таки уцелевшие достигли леса, и немцы уже не могли расстреливать нас прицельно. Но от нашего взвода осталась едва ли половина. Теперь мы передвигались лесом. Сначала было спокойно, а потом послышался характерный скрежет немецкого "ишака", немцы стали садить по лесу из семиствольных минометов. В это время с нами поравнялись трое легко раненых солдат, самостоятельно направлявшихся в тыл. Одному из них, совсем молодому, пуля пробила руку, и я видел, как счастливо сияли его глаза оттого, что он отделался таким пустяком. У меня, где-то глубоко внутри, подсознательно, на мгновение появилась зависть к этому парню. А разрывы немецких мин приближались. И вдруг почти без жуткого свиста, какой обычно предваряет близкое падение снаряда или мины, раздался оглушительный грохот. Все наши мгновенно оказались на земле. Я тоже лежал лицом вниз, сложив перед собою руки. Казалось, будто меня с размаху ударили молотом по каске. Я поднял голову и увидел, что левая кисть руки пробита в двух местах осколками. Вероятно, мина разорвалась, ударившись о ветки дерева, осколки попали мне в каску, и, скользнув по ней, пробили руку. Боли почти не чувствовал. Огляделся вокруг. Рядом убило солдата и двоих ранило. Одного в мякоть ноги выше колена. А у помощника командира взвода вырвало почти до кости огромный кусок мышцы ниже локтя. Их тотчас же увели санитары, а я сам, забинтовав руку, простился с младшим лейтенантом, еще не тронутым ни пулей, ни осколком, повесил автомат на плечо и отправился в тыл. Передо мною долго стояло его лицо с полными ужаса глазами. Этого мальчика можно было понять. Подчиненный ему взвод, люди которого пока не видели ни одного немца, практически перестал существовать.
   Удачно вырвавшись из этой мясорубки, я не стал размышлять над причинами провалившегося наступления. А если бы и попытался, то с тем багажом знаний и мизерным боевым опытом, какой у меня тогда был, вряд ли смог бы что-нибудь понять. Собственно, и теперь я не могу сообразить, как можно было, не разведав оборону противника, не выяснив количество и положение его огневых точек, без артиллерийской подготовки, без танков сопровождения, без поддержки артиллерии послать нас в наступление. И это в 44 году, когда, по утверждению авторов военных мемуаров, советские военачальники уже научились воевать, и когда у нас в достатке были пушки, танки, самолеты. Возможно, наша рота осуществляла так называемую разведку боем, когда подразделение - взвод, роту или батальон, используют наподобие "живца" в рыбной ловле. Когда ценой жизни нескольких десятков, а то и сотен солдат, подставляемых в качестве мишеней под пули и снаряды врага, выявляют его огневые точки. Это все равно что, заведомо зная о наличии в реке крокодилов или хищной пираньи, заставлять людей купаться в ней, обрекая их на верную смерть лишь для того, чтобы выяснить, где этих тварей больше, а где меньше.
   Разведку боем нельзя отнести к категории вынужденных мероприятий, так как существуют другие виды разведок: агентурная, авиационная, фронтовая, армейская, дивизионная, полковая, требующие значительно меньше крови. Разведка боем - результат недоработки всех перечисленных выше разведок. Посылая в нее людей, командование, привыкшее жертвовать ими и считающее это волне естественным, проявляет по отношению к ним особый цинизм, поступает с ними как с приговоренными к смерти преступниками. В подтверждение приведу цитату из книги К. Рокоссовского "Солдатский долг":
   "В августе к нам на пополнение прибыла стрелковая бригада, сформированная из людей осужденных за различные уголовные преступления... Чаще всего бригаду использовали для разведки боем. Дрались они напористо и заставляли противника раскрывать всю его огневую систему".
   Генералы жертвовали людьми не только ради разведки. Вот что, например, пишет Нарком ВМФ Н. Кузнецов:
   "Точка зрения ГМШ: стараться удерживать такие фланговые участки, как Моонзунд, "до последней крайности" - была мне известна, и я полностью разделял ее. Все мы понимали, что подобные действия сопряжены с риском гибели гарнизонов, но интерес общей борьбы с врагом приходилось ставить превыше всего".
   А вот как смотрит на такие жертвы маршал Москаленко, который в 1941 году в боях за Киев командовал корпусом:
   "Когда я один мост через Днепр взорвал, ко мне пришел Никишев (Член Военного совета 5-й армии, погиб под Киевом). Приезжает и говорит: "У нас на той стороне три батальона осталось (не менее тысячи человек). Расстреляем тебя за то, что ты мост взорвал". А я говорю ему: "Да. Три батальона осталось, но мне самое главное было немецкие танки не пустить, а их уже четыре штуки на мосту, когда я взорвал его". Так и кончился наш разговор с ним ничем после того, как я сказал про танки".
   А ведь в том, что приходилось фланговые участки "удерживать до последней крайности" и взрывать мосты, виноваты были не те, кого обрекали на гибель, а Верховный главнокомандующий и его генералы, которые сначала бездарно готовились к войне, а потом так легко, просто и, вроде бы, вполне оправданно жертвовали не только гарнизонами и батальонами, но даже полками, дивизиями, корпусами, прежде всего, потому, что умирать за допущенное ими головотяпство надлежало не им, не их родным и близким, а чужим для них людям. Ни у Кузнецова, ни у Москаленко нет и намека на сомнение в своем праве отправлять на смерть тысячи людей, огромное число семей делать несчастными. Впрочем, рассчитывать на то, что у генералов, и не только наших, могло иметь место угрызение совести, совершенно бессмысленно. Испытывать чувство сострадания к ближнему дано далеко не всем, а большим воинским начальникам на фронте меньше всего.
   Ну а что касается нашего весьма странного наступления, то его, в конечном счете, можно объяснить либо глупостью командования, либо, в лучшем случае, это все-таки была разведка боем. Понесенные ротой потери, по сравнению с общими в армии за всю войну, разумеется, капля в море, о которой, может быть, не стоило бы говорить. Но слишком уж много собиралось таких капель и именно в них отражено общее отношение, прежде всего, командиров высокого ранга к безликой солдатской массе, которую генералы, посылая на смерть, зачастую называли не людьми, а штыками. Так, видимо, проще было относиться к гибели не только рот и батальонов, но даже дивизий, корпусов и целых армий. Умирали ведь не люди, а штыки!
   Пройдя сначала лесом, а затем по полю несколько километров, я увидел одиноко стоявшее, длинное одноэтажное здание, в котором располагался медсанбат. Возле него, прямо на земле, лежали и сидели раненые. Одни бережно прижимали к себе свои наспех перевязанные руки, поглаживали ноги, словно это были дорогие, очень ценные, не им принадлежащие предметы. Некоторые громко стонали. Я тоже присел в ожидании своей очереди на перевязку. Рядом лежал лейтенант с серым лицом, с запавшими щеками и плотно сжатыми, слипшимися губами. Его глаза выражали безразличие и смертную муку. В них нельзя было смотреть без содрогания, и я тотчас же отвернулся. Ему уже ни до чего не было дела, и ничто не могло помочь. Он лежал и слушал, как покидало его тепло жизни - единственная принадлежащая ему драгоценность, которая вот-вот исчезнет на веки веков. Обычно о таких людях, хотя они еще дышат и стонут, говорят: "Этот уже готов".
   Через небольшие промежутки времени из домика выходили перевязанные солдаты. Некоторых выносили на носилках и оставляли здесь до прихода транспорта для отправки в тыл.
   Глядя на других раненых, я в который раз благодарил Бога за то, что мне так здорово повезло, испытывал состояние чрезвычайной удачи и не переставал радоваться этому. Мысли в голове были какие-то легкие и пустяковые. О степени моей серьезности в ту пору или вернее об отсутствии таковой можно судить хотя бы по тому, что меня, главным образом беспокоило - смогу ли я теперь играть на гитаре? А, в общем-то, настроение было отличное, до тех пор, пока я не увидел как санитар в съехавшей набок пилотке, в белом, испачканном кровью переднике и кирзовых сапогах, вынес из медсанбата объемистый таз с кусками человеческого мяса и выбросил неподалеку от него. Меня страшно поразила обыденность его действий, явная привычка к тому, что он делал, наверное, уже много раз до этого и будет делать впредь. В тот момент я другими глазами посмотрел и на окружавших меня раненых и на себя самого.
   Наконец, подошла и моя очередь. Меня усадили на табурет, сделали противостолбнячный укол, обработали пробитые осколками места и стали перевязывать руку. Во время перевязки один из военных врачей, обращаясь к другому, спросил:
   - Ты заметил, что после каждого наступления так много раненых в руки и ноги. Чего бы это?
   В его вопросе послышалась какая-то нехорошая подозрительность и неприятный намек. Они возмутили меня и я, не выдержав, сказал:
   - Те, кому достается в голову или в сердце уже не нуждаются в вашей помощи. О них заботятся похоронные команды.
   Любознательный медик на это замечание ничего не ответил. А я после окончания перевязки вышел во двор. К этому времени прибыли подводы, раненых погрузили, я вместе с ездовым сел на облучок одной из них, и наш обоз отправился в полевой госпиталь.
   Госпиталь находился в небольшом польском селении. В палатах были устроены двухэтажные нары. Тяжело раненых помещали внизу, а такие, как я, занимали второй этаж. Легко раненых привлекали к хозяйственным работам: чистке картофеля на кухне, уборке помещений, пилке дров... Особого лечения мне не требовалось. Ходил на перевязки. Полоскал руку в ванночке с раствором марганца. Вот, собственно, и всё.
   После первой недели пребывания в госпитале я уже вполне освоился с тамошними порядками, перезнакомился с медицинскими сестрами, которые, узнав, что я бывший актер, приобщили меня к художественной самодеятельности. Я поставил там украинский танец и даже солировал в нем. А поскольку плясать в больничном халате было неудобно, мои партнерши на этот случай, где-то достали для меня офицерские гимнастерку, брюки и хромовые сапоги. Однако сразу после выступления на маленькой сцене скромного госпитального клуба, мне пришлось ощутить собственную ущербность. Хорошенькие девушки, с которыми я плясал, и которые во время репетиций внимательно относились ко мне, ловили каждое моё слово и движение, сразу по окончании художественной части вечера, предпочли старшему сержанту офицеров. И вовсе не потому, что те были умнее или привлекательнее. Разве что по возрасту старше, а главное по званию - обстоятельство, которое, скорее всего, имело для молоденьких медсестер решающее значение. Это был очередной небольшой урок, преподнесенный мне жизнью, заставивший лишний раз почувствовать грань между офицером и младшим командиром.
   Там же в госпитале я подружился с одним пареньком примерно моих лет, тоже сержантом - толковым, весельчаком, прекрасным собеседником и хорошим товарищем. Несмотря на молодость, жизнь успела основательно потрепать его и многому научить. Судя по рассказам моего нового приятеля, он успел побывать в штрафной роте и чудом остался жив, отделавшись легким ранением. Большую часть времени мы проводили вместе. К сожалению, спустя столько лет, я не помню ни его имени, ни откуда он родом.
   В начале декабря я получил письмо от своего командира взвода, в котором он интересовался, как идет моё выздоровление, выражал надежду на скорую встречу и в частности сообщал, что меня представили к награждению орденом "Красной звезды". А на следующий день всех раненых, мало-мальски ставших на ноги, начали из госпиталя выписывать. Много позже я узнал, что это было связано с просьбой Черчилля Сталину оказать срочную помощь англо-американским войскам, попавшим в тяжелое положение в Арденнах. Вот в связи с этим и принялись срочно собирать повсюду людей для пополнения маршевых рот, в том числе и в госпиталях. Я тоже попал под выписку, хотя у меня только-только затянулись раны на руке. В один день со мной выписали и моего друга. У нас отобрали госпитальные халаты, возвратили нам наше обмундирование, выдали на сутки сухой паек, построили в колонну по четыре и повели в запасной полк.
   Судя по разговорам в строю, никто не испытывал особого восторга оттого, что снова возвращается на передовую. И я подумал, что только в газетных статьях раненые тайно бегут из госпиталей в свои родные батальоны и роты. Им непременно нужно стрелять по противнику. Без этого жизнь им не в жизнь.
   Мы с приятелем шли рядом.
   - Не охота мне с тобой расставаться, - сказал мой спутник.
   - А думаешь, мне охота? - ответил я.
   - Ну и куда ты теперь? - спросил он.
   - Разумеется, в свой полк. Там меня ждут мой друг младший лейтенант и "Красная звездочка", - ответил я.
   - По-моему, ты дурак, - неожиданно для меня заявил он.
   - Это почему же? - удивился я.
   - Потому что снова намереваешься вернуться в пехоту. Или ты опять рассчитываешь на удачу? Не советую. Она дама ветреная и слишком непостоянная, запросто может подвести. Так что получишь ты звездочку или нет - это еще вопрос, а вот крестик в пехоте тебе почти обеспечен.
   - И что же ты мне советуешь - убежать домой к маме?
   - Ну, зачем же к маме! Я, тебе, предлагаю перейти в наш минометный полк. Будем воевать вместе. Ты когда-нибудь видел близко стодвадцати-миллиметровый миномет? Эту штуку не сравнить с пехотными пукалками. Послушай моего совета, не пожалеешь.
   Вспомнив короткий связанный с пехотой боевой опыт, я вынужден был согласиться с тем, что мой приятель в какой-то мере прав. Кроме того, после ранения я уже перестал верить в свою неуязвимость и в ответственность начальников за безопасность подчиненных.
   - А как же моя рота? Ведь меня, наверное, разыскивать будут?
   - Ну, ты даешь! - смеясь, сказал мой друг. - Кому ты там нужен? Уверен, что ждет тебя в роте лишь младший лейтенант, о котором ты мне рассказывал, и то, если еще жив. А главное, раненые после госпиталей почти никогда не попадают обратно в свои части. В гвардейские еще с грехом пополам, а в остальные - если уж очень повезет.
   Он уже почти уговорил меня, но я все еще колебался. И, наконец, решившись, сказал:
   - Допустим, я соглашусь. Что мне для этого нужно делать?
   - Ровным счетом ничего. Полностью положись на меня, и все будет в порядке.
   На том и порешили. А вскоре колонна прибыла в расположение запасного полка. Одна из медсестер в госпитале попросила меня передать письмо своему знакомому в полковой музыкальный взвод. Будучи по натуре человеком обязательным, я решил, прежде всего, выполнить ее просьбу. Однако оказалось, что музыканты находятся не в расположении полка, а в небольшом селении километрах в двух от него. Поскольку время уже перевалило далеко за полдень, мой приятель настроился варить кашу из концентрата на нас двоих, а я, пока он будет заниматься этим, решил отнести письмо.
   Шел я, не торопясь, и двухкилометровая прогулка показалась мне даже приятной. Отыскав музыкантов, находившихся в помещении бывшей школы, о чем свидетельствовали вкривь и вкось стоявшие здесь ученические парты, и того, кому должен был передать конверт, я отдал его, послушал, как они играют, а затем отправился назад. На полпути к запасному полку мне повстречались два ефрейтора с автоматами. Увидев меня, один из них спросил:
   - Ты Бекерский?
   - А в чем дело? - ответил я вопросом на вопрос.
   - Тебя приказано арестовать.
   - За что? - удивился я.
   - Идем! Там объяснят, - сказал один из них. И расположившись по обе стороны и чуть сзади меня, направив мне в спину стволы автоматов, повели в том же направлении, куда я шел до встречи с ними.
   Когда мы пришли в полк, меня завели в просторную землянку, в которой за столом сидел мрачного вида майор. Один из моих конвоиров, вскинув ладонь к шапке, отрапортовал:
   - Товарищ майор, ваше приказание выполнено, старший сержант Бекерский доставлен!
   Тот поднял голову, окинул меня грозным, ничего хорошего не сулившим взглядом, и заорал:
   - Дезертировать вздумал!
   - Что вы, товарищ майор? Меня в госпитале просили передать письмо в музвзвод. Вот я и сходил.
   - Молчать! Пять суток ареста! Увести!
   Докладывавший майору конвоир ответил: "Слушаюсь!", меня вывели из землянки и тут же неподалеку от нее посадили в круглую яму наподобие той, какую я сам для себя совсем недавно копал, находясь в обороне, и оставили там под охраной часового. Сидеть было тошно и особенно по ночам страшно холодно. Поэтому спал я днем, а ночью, чтобы согреться, время от времени прыгал в своем ровике. Часовые относились к моим физическим упражнениям с пониманием, даже с сочувствием и не запрещали мне этого. Еду в котелке приносили всегда холодную. Из ямы выпускали только в туалет, разумеется, под конвоем. Чтобы хоть как-то отвести душу, я частенько про себя костерил, на чем свет стоит, дуболома-майора.
   На третьи сутки из отмеренных мне ни за что ни про что пяти выпал обильный снег. Кроме того, Бог смилостивился надо мною. К моей "тюрьме" прибежал посыльный из штаба полка и сказал: "Вылазь! "покупатели" приехали".
   Всех отправляемых из запасного полка построили. Я стоял рядом со своим другом, который напомнил мне, что наш уговор остается в силе. Затем раздались команды: "Связисты, выходи налево!", "Артиллеристы направо!", "Саперы ко мне!", "Танкисты, строятся у полковой столовой!", "Минометчики...", как только прозвучала эта команда, мой товарищ взял меня за руку и потянул с собой.
  
  

143-й ГВАРДЕЙСКИЙ МИНОМЕТНЫЙ ПОЛК

   Минометчиков набралось человек около десяти. Нас погрузили в кузов крытой грузовой машины и повезли. Ехали долго, потому что когда прибыли в минометный полк, было уже совсем темно. Машина остановилась у длинного одноэтажного дома. Часть его была разрушена при бомбежке или артиллерийском обстреле. Сопровождающий завел нас внутрь помещения, в котором располагался штаб полка. У приехавших вместе со мной из запасного полка здесь оказалось много друзей и знакомых, потому что сразу же послышалось: "О, Петро, здоров!", "Коля, с возвращением тебя!", "Товарищ лейтенант, а мы вас уже заждались!" и другие подобные приветствия.
   Наконец, обратили внимание на меня.
   - А ты кто такой? - спросил меня капитан-штабист.
   - Этот старший сержант из другого полка, - ответил вместо меня мой приятель. - Я его с собой притащил.
   - Ну и молодец, что привел, нам люди нужны. - А затем, обращаясь ко мне, спросил, - что ты умеешь делать?
   - Стрелять из винтовки, автомата, пулемета. До армии увлекался радиоделом, - ответил я.
   - Вот это хорошо! Будешь радистом. - И приказал штабному посыльному, - отведи новичка в первый дивизион, в батарею старшего лейтенанта Шульги.
   Путь от штаба полка до батареи составил, как мне показалось, не менее трех километров. Мы шли полем в полной темноте, и я не переставал удивляться, как мой провожатый определяет дорогу. Наверное, он днем часто ходил здесь, и поэтому хорошо знал местность. Наконец солдат остановился у какой-то ямы, и, наклонившись, крикнул в темноту:
   - Миша, принимай пополнение.
   - Давай его сюда, - ответили снизу.
   - Двигай, - сказал посыльный и добавил - осторожно тут ступеньки.
   Я нащупал ногой первую и стал спускаться. Затем в той стороне, откуда слышался голос, рукой нашел край плащ-палатки, отвернул ее и оказался в довольно просторной землянке. Справа от входа были устроены земляные нары, покрытые толстым слоем соломы. На них отдыхали три человека, а слева, в полуметре от пола стояла печурка из металлического ведра. Она жарко топилась, от чего землянка казалась обжитой и уютной. Возле печки, ближе к входу, сидел здоровый мужик лет тридцати с приятным, добродушным лицом, погонами старшего сержанта и ел печеную картошку. Рядом с ним небольшого роста солдат, присев на корточки, подкладывал в печку небольшие березовые чурочки.
   - Ну, пополнение, давай знакомиться, - сказал старший сержант. Затем вытер руку о штанину и протянул ее мне со словами:
   - Я командир расчета. Как меня зовут, ты уже слышал. Мы каждому лишнему человеку всегда рады. Только вот балуют этим редко. Рассказывай кто ты, откуда прибыл и устраивайся поудобней, будем теперь воевать вместе.
   Пока мы с моим новым начальником обменивались рукопожатием и первыми фразами, остальные с любопытством меня разглядывали.
   Я снял с плеч вещмешок, а поскольку в землянке было жарко, то и шинель и стал устраиваться на новом месте. Благодаря своему госпитальному другу я оказался теперь в условиях, ни в какое сравнение не идущих с теми, что были в пехоте. В тот момент я был убежден, что ни один человек, попав в самый распрекрасный санаторий, не мог чувствовать себя комфортней и лучше. Это лишний раз доказывало широко и давно известную истину: "Все в этом мире относительно".
   Итак, отныне я уже не был командиром отделения, став пока одним из номеров расчета в первом взводе первой батареи первого дивизиона 143-го отдельного, гвардейского, Краснознаменного Днепровского, резерва главного командования минометного полка. В то время мне, возможно, приходилось от своих однополчан слышать его историю. Но ведь прошло столько лет, и я многое забыл.
   А совсем недавно через своего комбата я связался с ветераном полка - Александром Ивановичем Погарцевым, который находился в полку со дня его формирования в должности старшего разведчика-наблюдателя 1-й батареи. От него я узнал когда, где и как формировался наш полк.
   Это произошло в начале апреля 1942 года в Саратовской деревушке Барановка, в трех километрах от Аткарска. В первый месяц полком временно командовал старший лейтенант Емельянов, которого в мае сменил прибывший из госпиталя постоянный командир полка майор Владимир Афанасьевич Кретов. Комиссаром назначили батальонного комиссара Шубина, начальником штаба капитана Васильева. Затем полк, в качестве транспорта, получил лошадей, а 25 августа его подняли по тревоге и направили своим ходом под Сталинград. 4 сентября прибыли на место назначения и 5-го уже вступили в бой в составе 66 армии генерала Р. Малиновского. 9 октября погиб майор Кретов. В этом же месяце командарма сменил генерал А. Жадов. А вскоре прислали нового командира полка - подполковника Ивана Романовича Олейника.
   В начале февраля после окончания боев под Сталинградом 143-му минометному полку присвоили звание "гвардейский". Затем его пешим порядком направили на станцию Гумрак километрах в десяти от города, и там дней через пять погрузили в эшелон, который доставил полк на Курско-Орловский выступ в состав Центрального фронта, где передали из 66-й в 65-ю армию генерала П. Батова.
   Перед началом Курской битвы Александр Погарцев, к тому времени уже лейтенант, комсорг полка, получил тяжелое ранение, попал в госпиталь, из которого только весной 44-го его комиссовали как инвалида второй группы.
   Позже в середине октября за доблесть и мужество личного состава, проявленные при форсировании Днепра в районе белорусского городка Лоева, полк получил наименование Днепровский. А летом 1944 года за участие в операции "Багратион" и в частности за освобождение города Бобруйска 143-й минометный был награжден орденом Боевого Красного Знамени. После боев за Белоруссию полк вышел на территорию Польши.
   Превратившись неожиданно из пехотинца в минометчика, я к тому же стал еще и гвардейцем. Звание гвардейца пришло ко мне совершено незаслуженно. И я, честно говоря, даже испытывал по этому поводу некоторую неловкость. Ведь никаких заслуг в минометном полку у меня пока не было. Поэтому со званием гвардейца получилось точно так, как сказано в Писании: "Другие трудились, а вы вошли в труд их". Но на войне, как нигде в других условиях, с особой силой и ясностью действует простой жизненный закон: для дела важны не прошлые заслуги и никого не интересует, много или мало совершил человек подвигов раньше. Важно лишь одно - кто сегодня с бСльшим умением, силой, смелостью и умом выполняет тяжелую работу войны
   К моему приходу в полк в каждой батарее было по четыре миномета. Дивизион состоял из трех батарей, а полк из двух дивизионов. И входил он во Второй Белорусский фронт. Таким образом, немногим более чем за полгода я сменил Третий Украинский фронт маршала Малиновского, на Первый Украинский - маршала Конева, куда была передана 6-я армия, уже под командованием генерала Глуздовского, затем Первый Украинский на Первый Белорусский маршала Жукова и, наконец, его - на Второй Белорусский маршала Рокоссовского.
   Я узнал, что сейчас полк действует в полосе 65-й армии генерала Батова. Что наш плацдарм на западном берегу Нарева расположен недалеко от Сероцка и всего в каких-нибудь двадцати километрах от Варшавы, которую можно было видеть в бинокль. Что мои однополчане стоят тут давно - с начала осени. Что 4-го октября на рассвете, немцы пытались сбросить наши войска с плацдарма. После мощной полуторачасовой артиллерийской подготовки в атаку двинулись немецкие танки. Они шли несколькими эшелонами. Батареи полка стреляли по ним, а когда танки подошли совсем близко, то на виду у танкистов погрузили минометы на подводы и галопом переправились на противоположный берег реки. Отступали так поспешно, что даже не успели вытащить минометные плиты, глубоко ушедшие в землю при стрельбе. Когда после 12 октября немцев отбросили и батареи вернулись на прежние огневые позиции, плиты, к счастью, оказались на месте.
   Командир расчета сообщил мне, что наши минометы являются грозным оружием. Их огонь производит ошеломляющее действие на противника. Он сметает проволочные заграждения вместе с кольями, взрывает минные поля, разрушает перекрытия землянок, блиндажей, траншей, буквально выметает из них противника. Я в свою очередь рассказал о себе, о своей короткой службе в пехоте, о госпитальном друге, уговорившем меня перейти в минометный полк.
   Мой новый командир раздобыл для меня ватник, в котором работать было удобней, чем в шинели, шапку вместо пилотки и резиновые сапоги, позволившие мне, наконец, избавиться от ненавистных обмоток. После чего я начал знакомиться с нашим минометом. Первое впечатление от знакомства с ним, на меня, откровенно говоря, особого впечатления не произвело. Гладкая внутри и снаружи труба с шаровым окончанием опиралась внизу на массивную круглую металлическую плиту, а в верхней части поддерживалась двумя тонкими ногами с поперечиной в виде буквы "А". Через ее вершину проходил вертикальный стержень, представлявший собой элемент червячной передачи, называвшейся подъемно-поворотным механизмом, с помощью которого можно было изменять направление минометного ствола. Вот, собственно, и вся конструкция, если не считать прицела. Весила она в целом, по словам командира, около трети тонны.
   Миномет стоял в полукруглом, просторном окопе более метра глубиной. Рядом был вырыт еще один, такой же вместительный, где хранились деревянные ящики с минами, по две в ящике, каждая по пуду весом. Командир расчета сказал мне, что радиус поражения такой мины равен 50 метрам, а при постановке взрывателя на фугас мина углубляется на полтора метра в землю и производит серьезные разрушения.
   На первых порах мне доверили самые простые после подносчика мин обязанности - заряжающего. Новая должность не требовала ни особого ума, ни определенной сноровки. Взял мину, снял предохранительный колпачок с взрывателя, по команде опустил сверху в ствол миномета, а затем закрой ладонями уши и отвернись. Вот и всё. Правда, иногда для увеличения дальности полета мины, на неё у хвостового оперения навязывали дополнительные заряды, представлявшие собой длинные, тонкие, похожие на сосиски, мешочки с порохом.
   Зачем при стрельбе закрывают уши, пояснения не требовало. Я в первый же день убедился, что миномет, выстреливая, здорово-таки оглушает. А вот для чего отворачиваться, понимал не совсем. К тому же командир расчета сказал, что были случаи, когда мина не вылетала из ствола, а отвернувшийся и не заметивший этого при быстрой и частой стрельбе заряжающий опускал туда следующую - и тогда вдребезги разносило миномет вместе с расчетом. Поэтому, учитывая печальный чужой опыт, я, отправляя мину в ствол, никогда не отворачивался.
   А однажды мне довелось быть свидетелем совсем уж чрезмерной перестраховки: заряжающий в батарее чужого полка при стрельбе не только отворачивался, но каждый раз, опустив в ствол мину, нырял в специальный окоп. Это выглядело смешно и даже глупо.
   Мне же, напротив, нравилось наблюдать, как миномет, рыгнув огнем, выбрасывал мину, и она, отлично видимая, уходила в высоту по заданной траектории. И, только достигнув пика и перевалив за него, набирая скорость при падении, исчезала.
   С неприятностями при отказе мины я впоследствии частенько сам имел дело. Трудно сказать, почему они происходили. То ли потому, что корпус мины был бракован, то ли мина была слишком грязной. Если такое случалось, два человека становились по обе стороны ствола, затем осторожно брали руками основание трубы, отсоединяли ее от опорной плиты, поднимали так, чтобы нижний конец оказался выше верхнего, и легкими толчками выталкивали мину наружу, а третий подхватывал ее, когда она выходила из ствола. После чего мину относили в сторону - куда-нибудь подальше от батареи. Таким образом, извлечение не покинувшей ствол мины представляло собой малоприятное, трудное и опасное дело.
   Когда я, по настоянию своего госпитального друга, оказался в 143-м минометном полку, в его дивизионах тянулись так называемые, фронтовые будни. Наш взвод наравне с другими изредка постреливал в сторону немцев. Они отвечали тем же. Много времени тратили на уход за материальной частью, стояли в нарядах, охраняя огневые позиции. Я, решив в ближайшее время стать наводчиком, старательно изучал минометный прицел. И все-таки свободного времени оставалось много. Можно бы и почитать. Но читать было нечего. Уже потом, в процессе наступления мне попадались книги на польском и немецком языке, в том числе "Майн кампф" Гитлера. В свободные минуты я пытался вникнуть в их смысл. С польскими получалось, а вот с немецкими было потруднее.
   Следует отметить, что хотя полк находился на фронте, кормили нас неважно. В дополнение к армейской еде мы часто на углях в своей печурке пекли картошку, которая была припасена ранее и хранилась у ездовых нашего расчета.
   А то как-то командир батареи вызвал к себе на наблюдательный пункт в пехотный батальон заряжающего татарина Каримова. Пока он там находился, немцы обстреляли наш передний край и убили двух лошадей, оказавшихся в расположении батальона. На обратном пути Каримов, решив угостить расчет кониной, отрезал от одной из них внушительную часть задней ноги и притащил с собой. После этого мы больше недели объедались конским мясом.
   На батарее, так же как и в учебном батальоне, мне очень не нравилась караульная служба. Правда, теперь в отличие от прежнего, приходилось охранять не мнимые военные объекты, а безопасность своих товарищей и минометы. Однако торчать по четыре часа одному в поле ночью, да еще зимой, от этого было не легче. К тому же мне казалось, что немецкая разведка вряд ли может, беспрепятственно миновав передний край пехоты, подойти никем не замеченной к нашим огневым позициям. Поэтому охрана батареи в моем представлении являлась в какой-то степени перестраховкой. И все же, танцевать на посту, как бывало в учебке, в боевой обстановке я считал не приличным. Но, наблюдая за местностью, постоянно искал, чем бы еще занять себя и тем самим скрасить утомительное однообразие ночного наряда. И вот в одно из дежурств, устав от бестолкового топтания на снегу, я отмочил такую штуку. Прежде всего, заглянул через щель в землянку, и, убедившись, что у горящей печки никто не сидит, взял мешочек с порохом - дополнительный заряд для мины и бросил его в дымоход. Печь, наверное, здорово полыхнула огнем, напугав не только дежурного истопника. Через минуту он и еще кто-то из наших выскочили наружу стали, на чем свет чихвостить меня и даже пытались вывалять в снегу. Эта возня заняла около получаса и, таким образом, не совсем удачная, пожалуй, даже глупая и опасная шутка помогла мне скоротать время дежурства. Однако после смены с поста командир серьезно предупредил, чтобы впредь я таких фокусов не выкидывал.
   А в другой раз моё внимание привлек шум мотора летящего У-2. От ребят я слышал, что наряду с другой авиацией наш фронт поддерживает женский полк легких ночных бомбардировщиков. Поэтому в появлении над нами "кукурузника" я не увидел ничего необычного. Мне только показалось странным, что он уж слишком долго кружит над нами, то отдаляясь, то снова приближаясь к нам. Я сказал об этом разведчику Золотову, который в это время вышел из землянки по нужде.
   - Ну и что? - ответил он. А затем, потягиваясь и мечтательно глядя в темное небо, произнес: "Эх, если бы эту бабенку сейчас сюда, я бы с ней пошухерил".
   И словно в ответ на высказанное Золотовым нескромное желание вдруг послышался свист бомбы. Мы тотчас же упали на землю. Бомба разорвалась метрах в тридцати от нас, оглушив и обсыпав комьями земли. Видимо, штурман самолета ошиблась и вместо немцев саданула по своим.
   - Что, пошухерил? - спросил я разведчика, поднимаясь и отряхиваясь.
   - Да ладно тебе. Ну не разглядела девчонка в темноте, где свои, где чужие. Бывает. Спасибо ей, хоть не на голову бросила.
   Он немного постоял со мной и ушел в землянку досыпать. Потом ребята, вспоминая этот случай, частенько подначивали Золотова.
   Однажды старший сержант признался мне, что пишет стихи, и поскольку я в расчете был самим образованным, попросил почитать их и высказать своё мнение. Его "сочинения" были просты, искренни, однако совершенно безграмотны как с точки зрения элементарных правил построения стиха, так и в буквальном смысле. Нетрудно было догадаться, что все эти коряво составленные строчки стоили моему командиру огромных усилий. Вместе с тем, глубина чувств и чистота его помыслов не вызывали никакого сомнения. Чтобы без всякой нужды не обидеть и не разочаровать хорошего человека, я, разумеется, не стал высказывать ему всего, что думал. Этим бы все равно не помог и ничего не исправил. Сказал лишь, что стихи душевные, и такие слова были абсолютной правдой.
   Перед новым годом в дивизионе кто-то вспомнил о моей довоенной специальности. Меня тотчас же вызвал к себе капитан - начальник штаба, высокий средних лет человек с худощавым умным лицом и приказал, пока мы стоим в обороне, организовать самодеятельность. Я пытался убедить его, что в наших условиях ни самый маленький водевиль, ни даже танец поставить невозможно. Он выслушал меня, как будто согласился, но в заключение изрек: "Не можешь постановку, организуй хор. Всё, точка. Выполняй!" Мне ничего не оставалось, как ответить, - "слушаюсь!", собрать желающих участвовать в хоре и начать репетиции.
   Для этой цели начальник штаба на время репетиций предоставил нам большую штабную землянку. Примерно в это же время я узнал очень печальную для себя новость. Мой госпитальный друг, с которым я после нашего прихода в минометный полк так ни разу и не встретился и который был разведчиком во взводе управления полка, накануне получил смертельное ранение осколком немецкого снаряда. Убеждая меня в том, что в пехоте намного опаснее, чем в минометном полку, он, конечно же, не думал в нем погибнуть.
   С нашей батареи тоже изъявили желание участвовать в хоре несколько человек. Обычно в условленное время мы собирались вместе и шли на спевку к штабу дивизиона, который располагался километрах в двух от огневых позиций. После ранения наивная вера в собственную неуязвимость у меня исчезла, и я взял для себя за правило, переходя с одного места в другое, держаться вблизи стен, канав и других укрытий, которыми в случае внезапной надобности можно было бы немедленно воспользоваться. В день, о каком идет речь, поступил совершенно так же. Вдоль большей части уже привычного пути проходила старая, полузасыпанная, неизвестно чья траншея, и я повел свою группку по её краю. Проявленная осторожность оказалась как нельзя более кстати, потому что внезапно раздался леденящий кровь шелест тяжелой мины, разорвавшейся неподалеку от нас.
   - В траншею! - крикнул я, и мы моментально туда попрыгали.
   За первой полетели новые. Некоторые рвались совсем близко. При каждом очередном взрыве, казалось, земля подбрасывала нас, сверху летели комья, над головой свистели осколки, каждый по-своему, согласно собственному весу, скорости и форме. Один, у которого, наверное, были зазубренные края, словно лихо играл на гребенке. Другой выл, видимо вспарывая воздух большим стальным ногтем, третий фырчал, мокро шлепал, его, должно быть, свернуло в трубочку, и он кувыркался, с бешенством расплескивая сухой воздух. Наконец обстрел прекратился. Мы, возбужденные и довольные, что удачно отделались, вылези наверх и тут вдруг сержант Николаев, командир одного из расчетов нашего взвода, лицо которого выражало испуг, сказал:
   - Ребята, я ранен!
   Откровенно говоря, я не поверил этому. Потому что Николаев прыгнул в окоп раньше других. К тому же там, на нем, прикрывая сверху, лежал кто-то из наших. Но все же спросил:
   - Куда?
   - В спину, - ответил он.
   - А ну покажи, - сказал я.
   Он снял телогрейку, поднял гимнастерку с нательной рубахой и ткнул пальцем в место на спине, куда будто бы угодил осколок. Однако кроме большого синяка там ничего не было. Тщательно осмотрев его фуфайку, я нашел маленький осколок, который запутался в вате. Так что Николаев счастливо отделался лишь легким испугом.
   После этого обстрела мы уже без всяких приключений добрались к дивизионной землянке и приступили к репетиции. Функции дирижёра, разумеется, выполнял я. Помню, мы разучивали песни: "Вечер на рейде", "Смуглянку", "Вася-Василек", еще какие-то. Но показать своё "искусство" зрителям, нам так и не довелось из-за начавшегося наступления.
   Я не могу вспомнить, как наш расчет встретил новый 1945 год. Скорее всего, никак. Иначе у меня хоть что-нибудь сохранилось в памяти. Возможно, мы даже забыли об этом празднике. А вот то, что после нового года наступила сильная оттепель и погода испортилась, помню отлично. И еще помню огромное количество артиллерии всех систем, ствольной и реактивной, которую я видел, когда ходил в штаб дивизиона и возвращался обратно. Особенное впечатления произвели на меня своей необычностью реактивные снаряды "Ванюши" - длинные, толстые черные трубы с внушительными круглыми головками, установленные прямо на земле. Говорили, что плотность орудийных стволов достигала на нашем Сероцком плацдарме 240 орудий на километр фронта. Все это красноречиво свидетельствовало о том, что вот-вот начнется наступление. Но день и час нам, разумеется, никто не называл. И лишь накануне его - 13-го января старший на батарее сообщил командирам расчетов, что артподготовка назначена на завтра.
  
  
  
  
  
  

СОДЕРЖАНИЕ

   Сорок второй (VIII-XVI) 5
   Сорок третий 101
   Весна сорок четвертого 177
  
   Часть IV В армии и на фронте
  
   Учебный батальон 220
   В пехоте 273
   Первый бой и госпиталь 286
   143-й гвардейский минометный полк 296
  
  
  
  
   Велосипед (рум.).
   Девушка, стой!
   Ты жидовка?
   Дай мне твой паспорт!
   Нет паспорта, давай в полицию!
   .Фабрично-заводское училище.
   Здравствуйте!
   Я и мой друг хотим здесь работать.
   Эй.
   Послушай.
   Ты сумасшедший мой ребенок,
   Тебе надо в Берлин.
   Где все сумасшедшие,
   Тебе нужно туда.
   Что там такое? Назад!
   Фабрично-заводское обучение.
   ЦГА, ф. 492, оп. 1, ед. Хр. 5(2), л. 438-439.
   ЦГА, ф. 492, оп. 1, ед. Хр. 5(2), л. 440-441.
   Нету марок (рум.).
   Ты - ничто, твой народ всё.
   От латинского praevaleo - опережаю, предупреждаю.
   Стой! Ты свинья собачья! (нем.).
   Нельзя! Он главный (рум.).
   Русская освободительная армия.
   Куда идешь?
   Я иду домой.
   Почему так поздно?
   Я иду с работы.
   Давай в полицию! Там тебя научат, как ходить поздно.
   Эй! Марки есть?
   У меня есть три марки.
   Дай мне.
   О! Ты хороший друг! Идем я тебя проведу домой.
   Спокойной ночи.
   Стой!
   Вы кто?
   Мы свои.
   Так в армии называли вещевые мешки.
   Ружейный парк - место для хранения оружия.
   Резерв главного командования.
   Прямоугольное, в плане здание, разделенное внутри рядами колонн (нефы). Один из типов христианских храмов.
   Вытянутое помещение, часть интерьера (обычно базилики), огражденное с одной или обеих сторон рядами колонн.
   Так мы тогда называли немецкий семиствольный миномет.
   Иоан, IV, 38.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   308
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"