На последних ступеньках он уже задыхался, будто за четыре пролета прожил всю свою жизнь, и не только одну свою, от младенца до старика - до которого неизвестно еще, добредет ли когда-нибудь на самом деле... Сейчас ему откроют, откроют, как четыре месяца назад открыли, и снова будут пельмени, и горький тягучий кофе без молока, ему здесь верят, верят, будь это место хоть Здесь, хоть Там - ему поверили по обе стороны Моста, и он ни звуком не соврал, и его поняли, его приняли оба берега, даже не в состоянии принять друг друга... Сейчас... совсем... скоро... Вот он, звонок, не отрывай руку, только не обрывай этого звука, иначе не будет ничего...
Изнутри что-то, возмущенное его бесцеремонностью, яростно толкнуло дверь в чужое пространство, едва не отшвырнув пришедшего человека назад на ступеньки. Дверь стукнулась о стену и рванулась назад, но ее удержали. Ему предоставили слово - здесь и сию секунду, не дав коснуться своего четырехмесячной давности ближнего, вдвоем раскинуться мостом над порогом:
- Ну здравствуй, здравствуй...
Кто-то внизу вошел или вышел. Грохнуло железом о дерево, хрустнуло щепками о ржавчину. Нет, никто не поднимается. Значит, не увидят. Никто не увидит, никто. Не расскажут и не поймут... Только ветер взметнуло пыльный с крыльца, закрутило среди перил. Дверь, здешняя, снова отшатнулась, ее метнуло назад, в свою конуру от непривычного, наружного-бескрайнего, сиреневого, чуть запыленного. Из конуры снова придержали ее. Граница между измерениями, поколебавшись, встала на место.
Человек в подъезде сник. Он уже не помнил, как хотел войти.
- Здравствуй. Я... я пришел тебя увидеть...
Ответ из чужого дома хлестнул мимо вопроса - это был ответ сразу тому, о чем так хотелось не спрашивать:
- Зачем это тебе? Мы не сможем как раньше. Мы будем все время помнить. Ты пришел Оттуда.
В подъезде вскинулось отчаянием, встрепенулось прежней искренностью: "Да, я был Там. Я сразу сказал тебе, что пойду Туда, я тебя не обманывал. И тогда ты принял это, принял, помнишь, мы ведь даже к автобусу вместе, и ты столько сказал мне тогда, ты не был тогда за дверью, ты... неужели знал, что в последний раз, неужели поэтому говорил со мной так..." - но этого не сказалось. Сказалось только продолжение:
- Да, я был Там, был... Но я не Оттуда. Я только из себя самого... Вы нужны мне, и Здешние и Другие. Оба берега. Иначе я сорвусь и буду падать, падать... Будет долгий обрыв и никогда не будет своего места...
Из-за двери молчал зовущий взгляд брошенного, затравленный взгляд невиновного, желавшего когда-то только помочь и своей неуемной помощью создавшего себе врага. Горячий проломленный взгляд нечаянно расколовшего свой маленький мир на необъятные Здесь и Там.
Хотя - на Дальней Станции на него злого чувства не держали. Врагом на Дальней Станции не были. Они знали, что глядящий теперь из конуры может кинуться и защитить, что он всю жизнь кидался и защищал - и все ради других, и поэтому не было у него самого себя, а была только огромная сила растрепанного духа, и ни своего начала, ни направления... На Дальней Станции еще помнили: что бы ни свершалось - всегда начинается с вопроса и никогда не завершается ответом, только длится и длится вечный поиск того, что не здесь... На Дальней Станции не винили непутевого человека. И думали, что скоро он придет сам. А он все не шел, и даже не плакал больше по разломленной надвое суетливой своей доброте.
- ...Вы нужны мне все... - еще раз попытался дозвучаться до чужого дома темный голос из потерянного подъезда. Голосу ответили:
- Если бы ты хоть что-нибудь понимал, ты бы сейчас не сказал этого. Если я правда так нужен тебе - переступай порог, входи. Давай, скорее, пока я не захлопнул... да нет, куда уж теперь... понимаешь, люблю я тебя... не могу я ее закрыть... но я... я видеть тебя не хочу. Больше никогда. Чтобы не разругаться нам с тобой... Ну давай, заходи, раз пришел, хватит топтаться, сквозняк...
Сквозняк прохватил целиком всю душу. ("Я принес им правду Оттуда, - понял человек, - а они живут своей правдой и ничего другого не хотят".) Куртка вдруг стянула плечи чем-то несоразмерным и неуместным. Он освободил ее от себя, опомнившись ошеломляющим мигом:
- Возьми. Спасибо. Она правда согрела меня, там, на Дальней... Там... Спасибо. Ведь ты мог этого и...
Протянул через порог, в чужое пространство, в которое теперь было не войти, даже шагнув в дверную коробку. Больше не держало ничто. Снова дрогнуло-хлопнуло внизу, понеслось вверх по ступенькам пыльно-сиреневым. Сирень... Живое... Вихрь пронесся до самой металлической лестницы на крышу, метнулся к тяжелому люку и не осилил и, опадая назад во двор, понес с собой дрожащего человека из подъезда, пришедшего Оттуда, от Других. Понес сначала назад по сегодняшней дороге, к остановке, но по пути иссяк, и человек, бессильный сдвинуть распавшиеся части нового белого света, прищурился на горизонт и, уловив место, в котором не было линии, а только ходило что-то непривычное волнами, двинулся медленно, отринув Здесь и Там, на Третью Сторону.
Часть первая
Война
А когда на земле стреляют, Ты что, не слышишь, Господи?
Валера, 2 класс
(М.Дымов. Дети пишут Богу)
У вас там тоже война? А с кем на этот раз?..
из комментариев в одном ЖЖ
Не крутись под ногами! Здесь много людей, а ты свои крылья поднимаешь!
случайная реплика на улице
1.
А теперь иди. Делай то, что хотел сделать.
- А - чего я хотел? Я... н...никак не могу... Где ты? Давай поговорим, как раньше... Где же это всё?.. Что это?..
Я говорю с тобой. Просто слушай.
- Не молчи, не молчи только... Как же это не похоже... Я думал, другое будет... И что же мне теперь со всем этим делать?..
А ты ведь уверен был, что готов отправиться...
Я с тобой, я всегда здесь... Главное - память свою сохрани!
- Ведь я же хотел чего-то, что-то же было раньше... Всё забыл... Как же страшно... Почему темно так... А вдруг светло никогда не будет... А вдруг они не проснутся завтра, что же я тогда... один... Да что же я, я же говорить уже могу... Мама, мама, проснись, я боюсь! Мамаааа... ааааа...
- Ну что ты, что ты, я здесь. Давай я тебя обниму, ну вот, закрой глазки, поспи, а проснёшься - утро будет...
- Будет, да?.. Закрыть глаза, да, и мама здесь, а больше ничего не надо... Всю жизнь бы вот так... Чтобы мама обнимала... Я бы даже игрушки свои выбросил...
Не слышишь... Ну спи, спи пока... А днем постарайся снова вспомнить. Я подскажу тебе.
- Только бы все проснулись утром...
Тишина вырастала из далекого Нигде, из одинокого звука, не умеющего кончиться, такого огромного и непрерывного, что его никто не мог услышать. Нечаянно вдохнула темно-синее еще морозное небо, у самой земли налилась бледно-желтым и теплым, запуталась в набухших ветках и ошарашено упала в землю. В доме звучал кто-то новый.
Этот новый человек грянул до срока, откликом на первый запах обушмаренной мокрой земли, беспомощно и бесповоротно.
Когда он родился, на свете была Война. Она не окружала, не заковывала блокадой его самых близких, не оглушала по ночам самолетами, не бомбила его дом - человек просто знал, что она есть, и не понимал, как может быть по-другому. Она была везде, куда ни шагни - тлела под ногами, и там, где она задерживалась чуть дольше обычного, падал многоэтажный дом со всеми жителями; или немо, одними глазами кричали дети, когда их сбивали кучей в угол и запрещали плакать и шевелиться, пока захвативший их не получит из окаменевшей взрослой жизни чего-то, наверное, не существующего на этом свете; или посреди ущелья в горах - где раньше ничего не было, кроме камней и ящериц, травы и неба, и ветра среди них - влетала пуля в сердце восемнадцатилетнего, который уже догадывался, что воюет ни за что, - а нажимал на курок тот, кто не верил, что восемнадцатилетний не разрушал его дома; или шатко, изо дня в день, двигался по качающемуся вагону человек без рук, с тощим пакетиком на остатке плеча, и просил подать на жизнь и на протезы, которых не будет никогда, и кто-то кидал скупо в пакет, а кто-то каменно пропускал его мимо себя, и стыдно было всем, но не у кого было просить прощения, а все друг у друга - они не привыкли; или входила в казенную кухню усталая молодая женщина и раздраженно обрывала тихую чужую память о доме, в котором когда-нибудь, конечно же, тоже можно будет жить: "А ну-ка на нашем языке! Чтоб я больше хрени этой от вас не слышала! Дома - на чем хотите, но не здесь!" - и добавляла тише, самой себе: "Не продохнуть уже от вас..." ...или падал, заплетаясь от хмеля и горя, на обшарпанное крыльцо столетнего своего дома старик, тоскуя, тоскуя по ушедшей так рано жене своей, не понимая, почему ее не стало, за что его так наказали, не помня, что от лютой своей беспомощности кричал ей, когда она, почти уже не существуя, все-таки попросила его устроить ей туалет поближе к последней своей кровати...
- Я... знаешь... все-таки сделай мне... это сидение... поставь туда ведро... А то ведь я в сенки больше не дойду...
- Да ты меня за...ба-а-ала!!! Я же ВЧЕРА говорил: сделать тебе? Нееет, не надо ей, сама она дойдет! Ну что, дошла?!! Что ты выблатываешься?! Чего тебе ещё от меня надо?!! Что ты мучаешь меня?!! Сделаю, сделаю я тебе твое седалище!!! Чтоб ты сдохла уже!
Грохнул дверью, пальцы ломали спички, весь дом и двор колотило, как его душу, и он не мог себя ничем успокоить... Ее не будет, не будет, не будет... За что же, почему?! Как же это все стряслось-то?! Родная, родная моя!!!
...А за две недели до того она еще вставала, и готовила ему еду, только чтобы не кричал, и ничего, и потерпеть можно, только бы уже закончилось это все, дети выросли, внуков теперь уже сами поднимут, уже не хватит меня, всё, жить больше не хочется... Давно не хочется... Господи... И ведь даже поп прийти отказался... Не сподобилась... не окрестили вовремя коммунистку... Вот и прожила жизнь в доме у церкви... Вечный был для всех ориентир...Ничего, немного потерпеть еще... Вот сейчас дети-внуки приедут, хоть раз все вместе побудут, расскажу им про... они же не знают... Вот и попрощаемся. Передам им память свою. И маленький послушает, ничего, услышит, все равно будет помнить... Они с этой памятью сильнее будут... А тогда можно и уходить...
...Война просто была, и люди привыкли жить с ней и говорили, что таков современный им мир. Она была все время, и само слово это, "война", почти перестало пугать. Война шла и шла, и люди забывали, как творить мир, и все реже знали, как помочь другому, и все чаще обвиняли друг друга по телефону - так было проще, так не было видно глаз и невозможны были прикосновения, - а потом отключили даже голос и совсем ушли в виртуал. И, безголосо накричав на другого, когда-то близкого, за километрами не чувствовали, как он ложился и умирал.
А маленький человек едва успел появиться, как у него стряслась весна. Росла и звенела в нем, и ждала, когда прозвучит отклик снаружи. И он рос, а весна не проходила, даже в бесконечных больницах, где спасали его человеческую жизнь, - не прошла даже тогда, когда кончились извечные его ангины и бронхиты.
Весна пахла мимозами и мокрым асфальтом. И весь год он ждал этого запаха, и когда тот наконец падал на улицы из оттаявшего неба, он вырывал свою руку из маминой и бежал, бежал по ручьям, ломая лед, и приседал на корточки возле тяжелой крышки люка, исходящей паром, - рядом с ней давно не было снега, и грелись собаки и голуби, и вялая прошлогодняя трава, избавленная от тяжелого снега, дышала, пульсируя и поднимаясь над распаренной землей, и он замирал в этом ожившем переполненном мире, и оттуда никуда уходить не хотелось, будто каждый год, помотавшись по свету, он снова возвращался домой. Будто ждал, и звал, и находил там самого себя.
Он любил находить разрытую мокрую землю, и погружать в нее руки, и перебирать растекающиеся комья - было чуть-чуть щекотно, и что-то нетерпеливое разбегалось под кожей по всему телу.
Однажды он увидел отколовшуюся льдину, отлитую основательно, на долгий холод. Льдина завораживала изнутри белыми разводами, вмерзшей травой и крылышками какого-то отжившего существа. Он поднял ее над собой и заглянул с обратной стороны - там трава и земля, схваченные льдом, тянулись вниз, будто родились в застывшей этой воде и из нее вырастали, - травинки жили где-то внутри, а корни висели в воздухе, крепко держа на весу свой кусок земли, и солнце светилось через всю эту замершую жизнь, и она, согреваясь, начинала тихо вздыхать и двигаться. Ему откуда-то пришло в голову имя для этой маленькой жизни; сокровищем и чудом нужно было с кем-то поделиться сразу же, нетерпение и счастье взвилось в нем, он подпрыгнул с целым миром в руках и побежал к своему родному человеку:
- Мама, мама, я нашел Подледную Страну!
- Ой, брось ее, - не ругалась, но как-то и не слишком радовалась мама, - ты же сейчас весь грязный будешь... Да, лед, а подо льдом трава... а лед тает - и ручьи текут... - и потекла нараспев, совсем не своим голосом, будто запись включила, - "Уж тает снег, бегут ручьи..." Ну-ка, как там дальше?
- "В окно повеяло весною..." - послушно бормотнул он, вздыхая. Руки и правда были уже грязные, и его Подледная Страна в них таяла, и была уже совсем не такая живая, как ему хотелось, и он разжал пальцы и уронил свой мир на асфальт.
- А дальше? - не унималась мама. Ну зачем же она все спрашивает, ведь это глупо, я же столько раз уже... - А дальше? Забыл? "Засвищут скоро..."
- Не буду, - буркнул он, предчувствуя неведомое и уже сжимаясь от страха и стыда за собственную дерзость, ища глазами на земле разбитый бывший мир, в который теперь было не войти, - не буду дальше... - и заплакал.
И вдруг вспомнил о другом - там тоже было живое, только растаять не могло... Изо всех сил проглатывая слезы, он все-таки надеялся:
- Мама, пошли к Трубе!
- Какой трубе?
- Ну как же ты не помнишь, ну Трубе же, она одна, она вверх торчит, и из нее птичка тогда вылетела! А вдруг она туда вернулась! Ну пойдем, пожалуйста!
- Ну куда тебе уже идти... Ты вон весь раскис уже... Что я там с тобой делать буду? Давай сейчас пойдем домой, а завтра к трубе твоей сходим... Ты чего на гарнир хочешь: гречки или пюрешки? Я курочку поджарю...
Он машинально ответил что-то и побрел за ней домой, а душу ворошило неловкое, угловатое и соленое... А вдруг она сегодня прилетит... а я ее не увижу... Что же делать... Только не плакать, а то опять начнется... Ладно, я еще, когда мама не будет смотреть, со своей душой поговорю, может, она сама скажет что-то птичке... ну и пусть я не увижу, зато она не будет одна... Только бы мама не зашла невовремя, а то опять: "С кем ты разговариваешь, что ты там делаешь?" - ну и что ей отвечать?.. Как ей ответить, если про это нельзя говорить?.. Что же оно всё та-а-ак...
...Маленького неспокойного человека звали Андрей.
Он любил всё, что встречалось ему, любил весь мир целиком - мир пугающий и печальный, любил за его печаль, за то, что мир был одиноким и говорил с ним, маленьким, серьезнее любого взрослого.
Говорило всё.
В дедушкином доме, в коридоре, был странный тупик-закуток, завешенный фуфайками и дождевиками, заставленный пыльными чемоданами - туда же под потолок, на какой-то старый комод, взгромоздили его детскую деревянную кроватку, и Андрей думал, что там теперь спит душа дома, ведь надо же ей где-то спать, а там никто не мешает, и он мечтал, что однажды останется один в дедушкином доме, все уйдут куда-нибудь, а его оставят, и тогда он как-нибудь заберется в эту кроватку и увидит, какая она, эта душа, которая ночью висит во всем доме и колышется, такая густая, что сердце то замирает, как придавленное, то колотится изо всех сил...
- Мам, мам, проснись, что это?.. Что это... висит?..
- Где?.. Что тебе приснилось?..
- Ну нет же, не приснилось, ты слышишь? Везде висит... Тут же не просто... Тут есть что-то... Да не трогай мне лоб, ты послушай, оно каждую ночь висит...
- А дома, у нас, в городе - тоже висит?
- Нет, там не так... Здесь... давит как-то...
- Подожди, я окошко открою...
- Нет, не надо, не открывай, она же вылетит, а она должна здесь висеть...
- Кто?!
- Ну душа...
- Ты, может быть, попить хочешь? Давай я тебе водички принесу... Подожди...
...Извини, она тебя не слышит...
Там, в тупике, в коридоре, еще был ящик, в котором раньше рожала кошка. Когда еще бабушка была... ему рассказывали, что он успел увидеть бабушку, но он не помнил... А теперь кошки не было, она ушла через три дня после...
А он любил перед этим ящиком сидеть и придумывать, что там появятся котята. Клал туда какую-нибудь подстилку и звал их, тихо: "Появитесь, пожалуйста, я вас покормлю..."
Ящик стоял у самого тупика, и над ним висела старая одежда. А за одеждой было еще что-то. Этот тупик был - не просто стена, слишком неровный...
Он осторожно снял с крючков и положил рядом какое-то пыльное пальто, старый мамин плащ... Но как же, откуда... дверь!..
Гвозди и крючки для старой одежды торчали прямо из деревянной обшивки. Андрей замер, боясь поверить такому простому чуду в привычном мире. Забытая дверь, туда никто не ходит, а он нашел!!! Сейчас он ее откроет, сейчас...
Он дернул за ручку.
В мире ничего не изменилось.
Дверь не была заперта. В ней даже не было замка. Она просто не умела открываться.
Его нашла мама:
- Что ты, туда нельзя, там стена.
- Но... как же? А зачем тогда дверь?
- Дом разделили на две половины. А дверь осталась. Тут раньше была ветлечебница, и это была дверь в кабинет. А потом они построили новое здание, а дедушка с бабушкой сюда переехали. А во второй половине лаборатория. Они...
Он больше не слушал. Значит, у дедушки было только полдома. Он никогда раньше не видел этого... А теперь получалось, что вторая половина была, но как-то не до конца - была в чьей-то чужой жизни. Едва открывшаяся неизведанная часть мира тут же заперлась, и открывать ее было нельзя. Мир сжимался стремительно, не позволяя себя познать. Андрей никогда бы не смог представить, что в мире столько чужого. Ему не нужно было своего, он не хотел ничем владеть, только бы дали постоять рядом, дотронуться, запомнить, какое оно на ощупь. Но чужое трогать было неприлично и опасно. Безграничный мир, который только что был рядом, с которым можно было тихо поговорить руками, теперь оказался законопачен кирпичной стеной за бессмысленной дверью, и имя этой стене было - нельзя. Андрей понял: пока еще ему нельзя жить. Надо только слушаться. И терпеть, пока он не услышит своего недостижимого "можно". Пока кто-то из взрослых не произнесет его...
Однажды ему показалось, что он услышал:
- Выйди пока на улицу, а то вспотеешь здесь.
Мама сказала так запросто... Он испугался, что это неправда, что ему просто послышалось, и чуть не заплакал, уже предчувствуя, что снова будет обман. Но мама продолжала:
- Ты же никуда сам не уйдешь? Давай договоримся, где ты будешь, и ты меня там подождешь. А то мне собираться еще... Ну давай, где: во дворе или прямо возле дома?
Он толком не слышал ни ее, ни себя. Он - сейчас - сам! выйдет! на улицу! Даже не у дедушки, а в городе! Может быть, он что-то там сделает сам, как все взрослые, которым можно!.. А потом выйдет мама и увидит, что он не маленький, и тогда начнется наконец его настоящая жизнь... И можно будет не спрашивать каждый раз, а просто сказать: я пошел - и идти, и - заниматься - своими - делами!!!
- Я?.. А, ну да... там рядом...
- Ну иди. Я скоро выйду, не грусти там.
Он сам открыл тяжеленную дверь из подъезда. Он мог теперь что угодно - настоящее, серьезное, он не постесняется, потому что мама не видит... Мимо ходили свободные взрослые люди, и он тоже теперь был таким.
Он прошел дальше во двор, к своему любимому клену - они с мамой часто подходили к нему, останавливались, и Андрей гладил его кору и знал, что клену приятно. Что с кленом можно вот так разговаривать. Дерево было огромное и крепкое, но оно не могло убежать, когда его обижали. Однажды кто-то содрал с него кусок коры, и открылся внутри толстого ствола совсем гладкий тонкий, и рана потом затягивалась медленно, новая кора бугрилась, нарастала скрученным в кольцо жгутом - и так и не смогла совсем закрыть то, что должно было снова оказаться внутри.
Андрей подошел к дереву и осторожно положил руку на ствол рядом с раной. Он боялся трогать внутренний ствол - тогда клену было бы больно. "Живи, пожалуйста..." - сказал он тихо. Подобрал несколько ярких и гладких растопыренных листьев, - на всех желтый неровно перетекал в красный, а один был темно-багровый и очень плотный, и во всех упруго выпирали жилки. И вдруг увидел маму. Она выходила из подъезда. Уже переполненный своей свободой, он хотел теперь и маму как-нибудь обрадовать, чтобы они пошли дальше просто как два человека, для которых больше нет тоскливого "нельзя". Он побежал к ней, на бегу протягивая руку с листьями, крича вырвавшееся "А-а-а-а-а!!!" - которое никак не смог в себе удержать. Он хотел прямо с разбегу обнять ее и подарить свои листья, но она оборвала его на бегу:
- Почему ты ушел так далеко?! Ты сказал, что будешь у дома, я спускаюсь по лестнице, зову тебя: "Андрей, Андрей!" - у меня чуть сердце не разрывается: "Андрей!" - а ты не отзываешься!.. Как мне теперь тебя отпускать?! Значит, нельзя тебе еще одному гулять, раз ты не понимаешь!..
Андрей выронил свои листья. Он сам все снова сделал не так. И потерял только что подаренную настоящую жизнь. К нему вернулось его "нельзя".
На словах нельзя и надо его мир натягивался и упруго звенел, как леска на двух гвоздиках. Он знал, что все время в чем-то виноват. Что совершенно не умеет ничего делать правильно и вовремя. И все время приходилось напоминать себе, что он еще маленький. Что-то упрямое внутри чувствовало себя совершенно взрослым человеком, который вот сейчас пойдет и сделает все важное так, как считает верным, он все для этого знает, давно знает - но тут рядом оказывалась мама, она говорила ему что-то, и он понимал, что опять ошибся, потому что он, оказывается, еще совсем маленький мальчик, и всё, что он знает, он может только знать, но ни в коем случае не делать, потому что не в силах даже повернуть ключ в замке... Да, может, и повернул бы, если бы знал, где этот ключ лежит, но об этом снова, снова надо было спрашивать маму и что-то объяснять ей, да она и не поймет, и никуда, конечно, не отпустит, потому что ему еще только четыре... только пять... только шесть лет - и его жизнь в который раз опадала на глубокое какое-то дно и ждала. Ждала. И чтобы не потревожить течения жизни чем-то непоправимым, он старался делать всё, о чем его просили, и никогда не нарушать запретов. Он видел, что мир всегда колеблется на какой-то грани, что все его механизмы устали работать и постоянно дают сбои. Но он никому об этом не говорил: он не знал еще, что значит не замечать, он думал, что все взрослые понимают существующее так же, как он, что все обо всем знают. Он просто видел мир. Мир был таким. Каким "таким" - он бы не объяснил - он не знал, как это: объяснять, - да и самого вопроса для него не было. Но слишком много было этих странных сбоев: вот эта стена за дверью, или перепуганная и усталая мама, или мертвая кошка на дороге, или новый мальчик во дворе, который подбежал и крикнул: "А ну пшёл, это не для тебя качели!" - слишком много, слишком... Он боялся сделать еще хуже. Он не знал, как исправить даже то, что уже стряслось... Грустную маму он обнимал, а она говорила: "Иди поиграй", - и отворачивалась... Однажды он спросил: "Мама, а ты не умрешь?" - а она вдруг заплакала, только еще крепче прижимая его к себе, и тогда он тоже заплакал, и казалось, что во всем мире уже никогда не будет ничего хорошего, а на улице было уже темно, и надо было идти спать, но в свою кровать он никак не мог, и мама разрешила ему поспать с ней, и всю ночь он обнимал ее, и то и дело просыпался и проверял, здесь ли она и ровно ли дышит, и не убрал ли он случайно во сне руку, которой ее обнимал, а она тоже то и дело просыпалась, и трогала ему лоб, и целовала, и прислушивалась, ровно ли дышит он... А утром вдруг наступило лето, и они поехали к дедушке... Нового мальчика, крикнувшего "пшёл!", он сразу же послушался, испугавшись, что совершил недозволенное. Он сказал: "Я не знал", - а тот почему-то захохотал... А мама разговаривала с кем-то в другом конце двора, она не слышала... С мертвой кошкой было страшнее: он сначала не понял. Он просто УВИДЕЛ ее: она лежала прямо посреди машинной дороги и совсем не шевелилась, а только СМОТРЕЛА куда-то. На этой дороге в дедушкином поселке, на самом деле, почти не было машин. Их и сейчас не было. Но мама сжала его руку и потащила быстрее. А кошка НЕ ШЕВЕЛИЛАСЬ, даже хотя вокруг вились мухи, и никто их не отгонял, и пахло как-то пугающе, еле заметно, но он был еще маленький, он был близко к земле, он чувствовал - пахло сладко и муторно, он не мог объяснить себе, как... Он спросил: "Мама... а что она?..." - но мама еще не успела ответить, когда он - ПОНЯЛ... Его отшатнуло, он крикнул: "Мама, почему?!" Мама ответила: "Так бывает. Ее сбила машина. Ее потом уберут и закопают. Пойдем..." И он пошел за ней, изо всех сил веря, что, если они прямо сейчас уйдут, будет хоть немного получше...
...Он не понимал, откуда ему известно про смерть и как получилось опознать ее. Может быть, он совсем маленьким все-таки увидел... тогда... когда бабушка... а потом забыл... Но и его самого она, смерть, будто бы с рождения держала за руку, пока он шел, как и весь мир вокруг, по ненадежной, еле случившейся жизни своей - ненадежность эту он видел, не понимая, в маминых глазах. Мама не могла и не хотела ничего рассказывать, но глаза предавали и внушали ему: стоит качнуться - и смерть готова его поймать. Они обе шли рядом и страховали его, мама и смерть, и он брел через жизнь как под конвоем, так и не понимая, в чем так страшно и неразрешимо виноват.
* * *
- Мам, а почему у нас Война?
- Война?.. А где ты услышал? По телевизору? Ну, это не совсем у нас... У нас же не Ущелья, правда?.. Знаешь, это какие-то глупые взрослые дядьки ее начали, а теперь никак закончить не могут... Но ты не волнуйся, у нас тут не стреляют... Мы обычные люди, мы не будем в это влезать...
Он хотел еще что-то сказать, но сам не понял, что. Промелькнуло: она сказала "у нас тут"... но стреляют ведь... вообще... Он даже не понял, что его задело: он не знал, что люди издавна делят мир на свое и чужое, что происходящего Там почти не боятся, пока оно вдруг не окажется Здесь... Стена за дверью и чужая жизнь за ней что-то подсказывали ему, но он думал, что ему только пока нельзя туда, пока он еще маленький, - может быть, там просто опасно, - а потом он станет взрослым и сможет везде ходить... Он не мог себе представить, что даже если это "Там" так близко, как жизнь соседей за стенкой, все равно эти соседи - уже не мы, а другие, ведь не станут же они проламывать стену и врываться к нам... Не мог представить, что взрослым людям, "обычным людям", очень хочется считать Ущелья чужими, потому что там страшно от всего непохожего и непредсказуемого, там не работают законы, управляющие привычной жизнью, и туда же кто-то еще и вторгся и затеял там новую войну... Не мог представить, что Ущелья слишком далеко, чтобы оставаться частью здешнего мира... что, отделив их от себя, о них можно говорить, можно пытаться что-то понять... Андрей не мог бы осознать этого всего, для него всё существующее просто было, а слова "здесь" и "там" обозначали что-то каждый раз новое, временное, относительное, что-то очень переменчивое и потому всякий раз поправимое. Он думал, что так оно и есть. Если его спрашивали о чем-то: "Где это?" - он отвечал: "А, там..." - представляя одному ему известное место - и не думал, что его не понимают. А сам не мог уловить, почему люди все чаще вздрагивают от этого короткого слова - Там. Не знал, что Здешнее становится всё меньше, всё ограниченнее, что Другое настигает уже не только из Ущелий, но и со всех сторон Света, что даже та окраина города, где железнодорожный переезд, уже необратимо уходит Туда, что люди оставляют себе для Здешнего все меньше места, чтобы суметь хотя бы что-то защитить от Войны, и вот так почти каждый всё крепче запирается сам в себе - и потому никак не может противостоять Войне, что сам объявил войну всему миру.
...Андрею не важно было, где стреляют. Было важно, что стреляют. Что Война есть. А значит - в любой момент может оказаться и рядом с ним.
Он объяснил для себя как мог: Война - это когда очень страшно, потому что могут убить или разрушить. А разрушали и убивали далеко не только те, кто стрелял в Ущельях. Если ту кошку на дороге сбили машиной - значит, и в этом месте побывала Война. Если дед кричал на маму, хватая всё, что под рукой... Он вспомнил - недавно - подвыпившего деда - тот неуклюже, качнувшись, грохнул дверью, и поэтому не получилось дослушать его слов, таких неловких и бессмысленных, что хотелось засмеяться, но что-то муторное не давало, - слов, таких тяжелых, что ими можно было только кричать, иначе не вытолкнешь из себя: "Ты меня зае..." - и дверь захлопнулась...
Дед шепнул как-то на ухо (пахнуло кисло и тошнотворно) ему, трехлетнему: "Обещания надо выполнять... Эх ты моя лааапушка..." А потом обещал больше никогда не кричать на маму. Но неловкие слова не подчинялись никаким надо и с размаху влетали в рассохшуюся крашеную дверь или, не успев проскочить целиком, застревали в щелях. Взрослый человек так маялся, когда чего-то не мог, что произносил самое тяжелое, что попадало на язык, не думая, не помня, что значат эти слова, - а смысл звучал, понятный женщине, в которую они влетали, и от неприкрытого, несправедливого смысла было больно.
Андрей не понимал этого, но чувствовал, что Война - везде: подстерегает, смотрит тьмой из каждой щели. Непоправимое всегда было наготове. Весь мир, пугая простыми ежедневными вещами, говорил ему об этом.
Самым зловещим звуком жила и пела замочная скважина - самым темным звуком, который он только мог себе представить - угрожающим беспощадно узким "у", готовым совсем замкнуться и срастись и больше никогда никого не впустить и не выпустить. В ней тосковали все ветра, заблудившиеся на лестничной клетке. Это был узкий вход в бесконечную тьму, в которую тебя затянет, стоит только дольше обычного задержаться возле, и там внутри тебя сожмет металлическая воронка, и ты никогда не вернешься и никогда не пролетишь ее насквозь, будет только уже и уже, а потом исчезнет всё, и ты там внутри - тоже...
А еще - ступеньки на девятый этаж.
...Тогда сломался лифт, а ему было семь лет, и надо было скорее, скорее, чтобы уже сделать что-то... Потому что зима, и в сменке нельзя по улице, а Сережка там сидит, в школе на первом этаже, и все уже ушли давно, и как же это он, Сережка, оставил пакет с ботинками в классе, а пока куртку из раздевалки забрал, уже учительница ушла и класс закрыла... и они ее еще где-то искали по всему этажу, но там же непонятно, куда идти, там и туалет-то еле найдешь, и тогда вообще уже нигде никого... а у него же дома точно найдутся какие-нибудь старенькие ботинки, ну мама же точно что-то найдет, и он тогда Сережке отнесет...
...Это как-то так само случилось, что он решил: вот пойду, и что-нибудь придумаю, и помогу. Он до этого все ждал, когда закончится наконец мамино "еще рано"... Ведь если сейчас - "еще", то когда-нибудь оно должно превратиться в "уже"... в "уже можно"... Он ждал, что кто-то взрослый подойдет к нему и скажет: "Теперь ты можешь сам решать, что и как делать", - подойдет и разрешит жить. Только всё никто не подходил. А тут, вот, само - они с другом одевались после школы, и оказалось, что друг забыл эти несчастные ботинки в классе. Друг... в общем, это даже был не друг, просто одноклассник, который не насмехался, но так хотелось назвать этим словом - друг! (ведь должен же быть и у него друг!) - хоть кого-нибудь, тем более этого беспомощного Сережу Горбатова, которого все били... Ведь его самого бы тоже били, если бы он вообще с ними хоть что-то делал вместе. А он просто к ним не подходил, потому что никак не мог понять, чем они занимаются, все время было что-то бессмысленное. Зачем-то носиться друг за другом, кричать друг на друга переломанными словами (и ломать их так, чтобы неловко было слышать, чтобы была это уже не вполне речь, а просто какие-то охрипшие бесформенные сгустки злобы...), налетать со всего размаху на углы и деревья, кидаться всем, что под руку попало, вылезать на крышу, когда все учителя объясняют, что это опасно... Как же они могут... не слушаться?.. И им что, не страшно?.. Ведь можно же разбиться... умереть...
...И вот он пытался бежать вверх по ступенькам, и почти плакал уже, потому что - ну что же так глупо, они так долго по школе ходили и, главное, не нашли никого, а вдруг он сейчас никаких других ботинок дома не найдет, и как же тогда, ведь он же пообещал, и Сережка там ждет, и в чем ему до дому идти... И он пытался поскорее вверх, а внутри скрутило все и дышать не давало, а на лестничных площадках еще то и дело какие-то компании сидели, и мимо них же надо было пройти, а вдруг они схватят и не отпустят, они вон уже хохочут, а перед глазами темнеет, и даже слезы не текут...
Он кое-как отдышался перед дверью и позвонил - он думал, он сейчас маме все быстро расскажет и они будут ботинки искать, но мама стояла перед ним перепуганная:
- Господи, да где же ты... я чуть уже не убежала... тебя искать... что с тобой случилось, тебя, что, обижали?!
И тут у него ноги как-то размякли, и он сел на пол и не мог уже ни слова сказать, по лицу будто кипяток лился из собственных глаз, и горло сжало, и он что-то пытался выкрикивать про Сережку и ботинки, и что его никто не обидел, ну что она опять об этом, вот всегда, всегда она так, он хотел же рассказать, и его же Сережка ждет, а она опять все испортила...
...А Серегу Горбатова били жестоко, хотя и был он совсем не слабым, и силой своей мог бы всегда убеждать, - его все равно бы не понимали, но, зная, что этот ответит, не слишком лезли бы... Просто Сережа не мог драться. Может быть, он тоже знал о смерти, но ни ему самому, ни Андрею и никому другому рядом не приходило в голову, что об этом можно говорить.
Классе в шестом Сережка шел на какой-то экзамен и наломал по дороге сирени - щедрые ветки чуть не в его собственный рост топорщились в разные стороны, тянулись из охапки ко всем прохожим, хлопали в узких школьных проходах по лицам, плечам, дверям и лестничным перилам, - и взъерошенные волосы его были все в цветах, и он шел, счастливый, выглядывая из-за своего букета, какого больше ни у кого и никогда не было, и почти уже дошел до класса, когда рядом кто-то крикнул взвившимся сорванным голосом: "Пацаны-ы-и-и! Этот лох ща так в класс попрется!" - и на него накинулись со всех сторон - он даже из-за своей сирени не успел увидеть, кто, - и ветки разлетелись, и их растоптали, и его колошматили, хохоча и боясь самих себя, уничтожающих его за то, что он сделал непонятное...
Потом, когда он лежал-выздоравливал дома, они все пришли к нему. Той же командой: по одному не смогли. Их и было-то всего трое... Долго толкались и пыхтели, а потом, перебивая друг друга и отворачиваясь от него, сказали, что училка ему этот экзамен так поставила, дак чтоб он не волновался... А он отвернулся к стене, и в горле и во всей голове стало горячо и мокро, и он только сказал куда-то в подушку: "Уйдите... Не хочу..." - и их как-то сразу выдавило из квартиры, а у него бабка дома была, она не поняла ничего, а он дрожал от слез - и потому, что они накинулись тогда на него, хотя он НИЧЕГО им не сделал, и потому, что у всех, и у них тоже, теперь лето, а у него... а ему... и потому, что ему, как слабому, поставили экзамен так, а значит, его пожалели и - победили, и потому, что они пришли к нему извиняться - и, значит, они не жестокие, они не враги ему, но как же тогда к ним относиться... и еще потому, что они практически попросили прощения, а он все равно их видеть не может, и кто же тогда после этого он сам...
...А потом спрашивал Андрея:
- Андрюх, слыш... А как думаешь, ТАМ тоже - вот так? Ты ж слышишь, как все говорят, ти-ихо так, "Там", "Туда"... Туда - уходят... Ну вот как эти, помнишь, которые прямо возле школы в пятиэтажке жили, а потом все про них говорили: "Ушли Туда", - и никто не хочет объяснять... Может, Там даже Войны нет... А то - что они все, раз Война, так можно вообще бить за просто так?.. А, может, я тоже Туда сбегу! А что, вот возьму и сбегу! Надо только понять, куда именно. И где-то ж надо там жить... Вот если б Туда какие-нибудь родственники ушли... Я бы к ним тогда...
И когда они вышли снова в школу, Серега вдруг начал драться. Он не бил никого первым, как те трое, но защищал яростно - и себя и всех, кто казался ему обиженным, не давая себе времени всмотреться и засомневаться. Только иногда те, кому он кидался, не спросившись, на помощь, потом тоже били его - но он уже не хотел размышлять, почему. Он просто больше не мог смотреть и терпеть. Он в жизнь - ту самую, невозможную, в которой можно будет просто так нести перед собой охапку сирени, в собственную переломанную будущую жизнь - врывался с кулаками...
...Война тихо становилась болезнью, и уже без всякой логики разъедала живое все новыми вспышками. Когда мир вокруг Андрея расширился до чужих людей, он стал все чаще видеть тех, кого сразило и почти разрушило, и потому они не давали даже крохотному здешнему пространству с обычными людьми замереть в тоскливом покое между "надо" и "нельзя".
Одного из них звали Борис. Что-то благородное и одинокое было в этом имени без фамилии и отчества, слишком взрослом для счастливо-сосредоточенных его серых глаз и вечной улыбки, которой он не стеснялся. Никто не был ему настолько близок, чтобы назвать Борька или каждый день говорить ты. Иногда только, кто-нибудь случайный... На "Вы" к нему тоже не получалось. К нему вообще не обращались никак. Он был только Борисом - и только за глаза. Но он умел быть счастливым, этот непонятный человек, он переполнен был радостью и как мог отдавал ее всем, кто не боялся брать. Он садился в лужу, в черных спортивных штанах, в майке и в женской шапочке с помпоном на седой голове - на все времена года одно-единственное одеяние - и пел без слов свою охрипшую музыку, и бил руками по воде, и радуга взлетала над ним. Он три дня ходил за какой-то беременной пьянчужкой, и когда они вместе пришли к ларьку с мороженым, он всё спрашивал: "Ну скажи, какое ты хочешь?" - а она смущалась: "Да что ты, не надо..." - и отводила покрасневшие глаза. Он жил, как все люди, в квартире, в пятиэтажке, на первом этаже. И когда случился у него там пожар, к нему, как к любому другому, приехала красная машина. Только он никогда не запирал своей двери, и после пожара все видели, что он так и продолжает жить в обугленных стенах...
И был еще другой. Он ездил в городских автобусах. Андрей ехал куда-то с мамой, когда этот человек оказался рядом. Толпа забилась в автобус, люди прижимались друг к другу, как родные, и вместе качались из стороны в сторону. Андрей сидел у мамы на коленях и тихо спрашивал, боясь заплакать: "Ну когда мы будем выходить?..." Автобус подпрыгивал, весь, даже изнутри пропитанный выхлопными газами, вытряхивая из внутренностей ребенка саму жизнь. Ребенок боялся, что его сейчас начнет совсем тошнить, и он всё запачкает, и у него не будет сил уже идти никуда... Ну зачем эти автобусы, лучше бы все ходили пешком, и не надо так далеко, пусть все живут близко-близко, чтобы раз - и встретились... Андрей закрыл глаза и сжал зубы. Так было легче терпеть.
Рядом кто-то копошился, не желая качаться вместе со всеми, и шумно вздыхал. Андрей приоткрыл глаза и увидел ссутуленного худого человека огромного роста. Какой-то неуместный, будто чужой, переросший нос крючком всё время шевелился и принюхивался, глаза чернели затягивающими провалами, будто сами уже упали туда, откуда не вернуться, как две замочные скважины, и полуоткрытый беззубый рот шептал неразборчиво что-то такое, что до дрожи хотелось не услышать и не понять. Человек огляделся и вдруг дернулся и выкрикнул куда-то в окно над самой головой Андрея: "Помогите! Чудовище! Чудовище!"
Андрей зажмурился и схватился за маму. Всё, теперь я точно погибну, сейчас все погибнут, здесь же не убежишь, а совсем рядом какое-то чудовище, как же его не заметили... И что же этот дядя так страшно кричит...
Мама обхватила ребенка покрепче и протиснулась с ним ближе к выходу. Человек больше не кричал.
Значит, везде вокруг есть что-то, чего нельзя увидеть. Кто-то умеет, а у меня не получается. И это что-то может напасть, как напало на того черного дядю. В любой момент может что-то случиться... И никто не спасет...
На остановке они вышли. Миру больше верить нельзя было.
Все это застревало в нем вне всякой логики и последовательности - размотать эту путаницу и увидеть, откуда тянется его страх сделать что-то не так, он не мог. Иногда ему казалось, что он зря вообще затеял жить - здесь всплывала какая-то странная память, совсем не похожая на то, что рассказывала мама о его неглубоком прошлом. Получалось, что он сам решил появиться на свет. Буквально потребовал, хотя ему, видимо, не очень-то разрешали. Это была какая-то немыслимая дерзость - и он не то чтобы помнил о ней, скорее, сама жизнь то и дело напоминала, указывала ему на то, как он везде беспомощен, неправ и неуместен.
Но даже эту неуместность можно было бы терпеть, если бы было ему куда направить себя, если бы он помнил, зачем так рвался к жизни, что хотел выполнить в ней. Но память клубилась, рваная и мутная, и он существовал прилежно, всё надеясь, что взрослые разъяснят ему что-то, поручат на всю жизнь работу, в которой он узнает себя. Что-то во времени иногда смещалось перед глазами, и ему виделось будто извне - вот же я, настоящий, уже давно состоявшийся... но кто? а вот мои... но кто, что?..
Опять обрывалась память.
2.
...Обрывалась, обрывалась...
В последние дни совсем не получалось думать.
Не могло быть всего этого сразу, не могло...
Ночь тихо свистела в ушах, сжимала ему голову, пригибала к казенному столу.
Господи, где я... Да, да, больница... додежурить до утра, додержаться... Только бы ничего внезапного... Простите, простите меня все, не могу... Знаю, что врач... Но только не сегодня, не надо... Ох, надо потише шептать, когда сам с собой...
Он не мог сейчас никого слышать. От любого постороннего звука хотелось кинуться в угол, сжаться там на корточках, спасая голову только собственными руками, которые сейчас больше ничего не могли.
Господи, Господи, что же происходит?..
Снова и снова вспоминалось утреннее:
"Понимаете... Лоно - на самом деле... Пытаются исследовать - и не возвращаются. И сколько еще нам - неизвестно. Может, десять лет, а может - год, а может - и через полчаса всех накроет... Но ведь, может быть, есть еще время? Ведь никто не знает - может быть, Оно остановится!.. Как же он может - так, будто все равно все завтра умрут! Ну КАК - если ребенка срочно оперировать надо, а он... делает вид, что мест нет! Да ведь пока они ему эту подачку соберут... Ох, Господи... А я ведь не знал ничего... Я думал, что он... Как же выдержать, как же... Вы простите, что я Вам это все... Он мне снова звонил... У меня же нет определителя... Так бы я не ответил... А он опять про эту статью... Что клевета... что если я... ох, я Вам этих слов и повторять не буду... и чтобы мне... Простите... столько лет живу-работаю - и вот... дождался... Как же можно... А ведь учились, начинали вместе с ним... А теперь выходит, что он завотделением, и остальные ему - никто... Вот оно откуда, Лоно, вот почему... Сами, сами устроили... Нельзя так продолжать, природа мудрая..."
Валерий Алексанч... Как же он Вас... Завтра зайти к Вам еще раз, обязательно зайти... Еще и нога эта... всё сразу на Вас... Так бы Вы все-таки работали... Вы только держитесь, пожалуйста, ведь Вы сильнее его, Вы посмотрите, если он так взвился от Вашей статьи, значит - чувствует, что Горевич - не пустой звук... Почему ж я Вам этого не сказал сегодня... вчера... Да... Лоно... Что же Оно делает с нами... Оно ведь совсем еще где-то, но как затягивает... Почему я о Нем думаю больше, чем о живом человеке?!
Вдруг выскочило на поверхность памяти, подбросило: "А если я умру - ему будет стыдно?.."
Господи, да что же это... Что я вообще делаю здесь, почему сижу до сих пор, я же должен к нему бежать...
Так, подожди, успокойся, это больница, ты врач, дежурный врач, сейчас ночь, в палатах дети... Дети... Господи... они не понимают, что это все бессмысленно... Они верят, что мы, вот здесь, взрослые, всё можем, что мы справедливые и всем помогаем, и что они потом будут взрослыми и тоже всё смогут... а они ведь только сейчас... пока дети... они могут больше меня, они могут ВЕРИТЬ... Да ведь они уже... все, кто здесь - они все УЖЕ существуют вопреки... Даже если бы не Лоно... Такое сердце, как у них, не может жить, но они хотят, они с ним рождаются и живут, и ждут, пока мы что-то сделаем...
Почему, почему они так хотят жить, если жизнь, сама жизнь себя не оправдала и скоро закончится совсем? А я сам? Почему я сам за нее цепляюсь, почему я так хочу еще побыть, хоть как-нибудь?! Почему не пропадает это стремление - жить?! Ведь бесполезно уже! Мы ведь не поняли, как это делать по-настоящему, мы не справились... Природа... теперь должна включить какие-то другие законы... Но неужели - совсем?.. Неужели и правда непоправимо?..
К нему заглянула медсестра:
- Андрей Юрьч... Подойдите, пожалуйста, в седьмую палату...
Лёша, беспокойный шестилетний мальчик... два дня назад прооперировали... нет, вроде бы действительно все в норме, просто что-то приснилось, испугало... Андрей механически что-то проверял, поправлял, закреплял... Да, у него новый аппарат... один из первых... действительно себя оправдывает... ну дай Бог...
Андрей вдруг услышал, что мальчик что-то рассказывает ему:
- ...я был где-то не здесь, а потом крест зазвенел - который тетя Тоня подарила - и я вернулся и снова стал правильный...
Андрей остановился и взглянул ему в глаза. Что-то было у него с этим мальчиком особенное... С ним лежала не мама или бабушка, как обычно это бывает, а вот эта самая тетя Тоня... Изо всех сил добивалась, чтобы ей разрешили... Тетя... наверное, в этом дело... Все время напоминало о своем... только не надо, не сейчас, послушай, он ведь тебе говорит... А ведь мы с этой Тоней ровесники, наверное...
Андрей переспросил - сам не понимая, зачем, но будто бы в ответе могло быть что-то, чего он сам давно ищет:
- Зазвенел? А как?
- Как будильник у нас дома... только потише... но я услышал... и решил, что надо проснуться... А знаете... я, когда вырасту, буду врачом. Только я операции не буду делать, это страшно. Когда операцию делают, ты как будто засыпаешь, только ты не засыпаешь, а всё видишь, только ты не умеешь шевелиться и рот не открывается, у тебя только душа шевелится и смотрит... Вот у меня смотрела. А потом она чуть не забыла, что надо делать, чтобы жить. Я операции делать не буду. Я так научусь, чтобы просто руки положить - и все выздоравливали. Я слышал, так бывает... И если Вы заболеете, я Вас вылечу, Вы не бойтесь...
Душа... смотрит... что-то же такое знакомое, где-то же я...
- Вы, если что, зовите, - сказал Андрей тете Тоне. - Сейчас все нормально, но я тут рядом все равно...
Она кивнула свое тихое спасибо, но боялась отпустить его темными пронзительными глазами. Андрей еще раз обернулся к мальчику и улыбнулся ему:
- Ты молодец...
И вдруг спросил, почти выходя, - все о том же, опять сам себя не понимая:
- Простите, а этот крест... что это, откуда?
- Знаете, я сама не объясню... - Тоня говорила полушепотом и всё смотрела на него (Господи, какие глаза огромные... как она... будто бы где-то отдельно от всего мира, но всматривается, всматривается в него, так попасть хочет... всматривается... как через замочную скважину... да с ней же невозможно просто по-человечески... обречена... и страдает... она что-то скажет сейчас, что-то скажет...). - Я на море была, несколько лет назад, и там какая-то женщина... мне показалось - художница... Она... вся в красках была... Ходила в длинном и белоснежном - только краски... брызги, пятна... Всегда в панаме огромной, тоже белой... Она, кажется, совсем лысая была... и без бровей... Но статная, высокая... Свежая какая-то и - отдельно ото всех... Подходила, только когда САМА захочет... Как кошка... Да, она говорила, что дома у нее кошка... кошка Муза, так она ее назвала... И собака с ней всегда рядом... Афганская борзая, такая же стать... Да, вот как собаку она звала - не помню... И своего имени она мне ни разу не сказала... А я не решилась спросить почему-то... Казалось - у нее не может быть имени... Смотрела она так... глаза серые... смотрела будто в себя, но весь мир лучше нас всех видела... Я гуляла, а она подходила ко мне - походка у нее удивительно бесшумная была, и у ее собаки тоже, - и мы вместе ходили, почти не разговаривали... Она меня только несколько раз спросила - откуда я, как живу... Иногда говорила: "Остановись, посмотри..." - и на море указывала, или на небо... всей рукой указывала, свободно, не так как люди часто - еле-еле ладонью, с оглядкой... Она сразу мне стала говорить "ты" - я-то к ней на "Вы" и не могла по-другому... И вот перед самым отъездом моим она мне вдруг протягивает это распятие: "Возьми, это тебе"... А оно же огромное, резное... мне как-то и неловко, и жутковато было, я отказаться хотела: "Что Вы, это же только патриарху носить..." - а она как-то твердо так: "Возьми. Ты не знаешь, а оно тебе нужно будет"... Вот теперь я про него вспомнила...
...Леша задремал под тётин полушепот.
Андрей заметил, что рассветает. Что-то давило внутри... Он сам себя не мог понять, но звучало в нем, без всяких объяснений: у меня - не было... и не будет...
Он вдохнул глубоко, но сдавило только острее. Ответил, не зная, что сказать:
- Удивительно, да... Ну ладно... Ничего, все хорошо...
Он встал - и вдруг его пронзило и качнуло, он схватился за стену и удержался в сознании.
- Что с Вами? - Тоня почему-то оказалась рядом, схватила его под руку.
- Не знаю... Ничего, пройдет.
- Вам, наверное, отдохнуть...
- Да куда уж тут отдыхать, все равно... - самому себе прошептал, она, кажется, не услышала, - и умолк. Вроде отпустило.