Аннотация: "...По ночам я летаю... Летаю среди яркого света... Это не реальность, и не потустороннее. Это и то, и другое, и третье. Во сне я знаю, что могу войти внутрь этого мира, побыть в нем... Или остаться?.. Меня распирает желание слиться, но я никого не вижу... Только свет... Ощущение такое, что я могу его потрогать... Вчера мама повесила в палате икону. Что-то шепчет там в углу, становится на колени. Они все молчат: профессор, врачи, медсестры. Думают, что я не подозреваю, не знаю, что скоро умру. А я по ночам учусь летать..." (Воспоминания детей, С. Алексиевич)
Ad scriptum:
Всем, не привыкшим к странному слогу и тяжелым локациям, не забредать. Утонете. Текст самостоятелен от автора, но очень его любит.
ВОЛЧЬИ ЯГОДЫ, малая повесть
Давайте я с вами поговорю, я же все-таки - живой автор. Хотя "поговорить" - слишком громко сказано...
"...По ночам я летаю... Летаю среди яркого света... Это не реальность, и не потустороннее. Это и то, и другое, и третье. Во сне я знаю, что могу войти внутрь этого мира, побыть в нем... Или остаться?.. Меня распирает желание слиться, но я никого не вижу... Только свет... Ощущение такое, что я могу его потрогать... Вчера мама повесила в палате икону. Что-то шепчет там в углу, становится на колени. Они все молчат: профессор, врачи, медсестры. Думают, что я не подозреваю, не знаю, что скоро умру. А я по ночам учусь летать..." (Воспоминания детей, С. А-ч.)
Волчьи ягоды - собирательное народное название кустов и трав, чьи плоды имеют токсические и раздражающие свойства: - Волчеягодник: сильно ядовит; характерной чертой растения является густо облепленный ярко-красными ягодами ствол. - Снежноягодник: плоды, покрытые мелкими черными точками, вызывают головокружение и слабость, ядовит. - Бузина: свежесрезанные ветки бузины, разложенные по углам, отпугивают мышей. - Вороний глаз: очень ядовит, но сушеные ягоды и листья могу применяться в медицине. - Крушина ломкая (народное название: крушина хрупкая): свежие плоды обладают рвотным действием. - Белладонна, или Красавка (в повести с одной "л"): в старину капли с соком белладонны использовались, чтобы расширить зрачки и придать глазам особый блеск. - Дереза: единственное безвредное растение среди волчьих ягод.
ЭПИЗОД 1: рассвет, вороноглазая, тишина и дом;
Грелку приносят перед отбоем, и ее тепла хватает практически на всю ночь, но именно под утро, на рассвете, и наступают самые жестокие холода. Они подкрадываются издалека - сквозь незаделанные щели в окнах, из глубины остывших батарей и через рассохшиеся, осыпающиеся крошками дырки в углах, - но каждый раз неумолимо и неотступно. Безжалостно, и тонкое одеяло, свернутое узлом и засунутое в просвет между кроватью и стеной никак не может этому помешать.
Тугой мешочек с оттягивающейся петлей на вкрученной пробке почти остыл, втянув в себя по кусочкам окружающий полумрак, холод и заоконную синь; я чувствую их разряженность возле себя, но знаю, что скоро это повторится в обратном порядке - когда, отдав наконец все крупицы тепла, он начнет действовать против меня, охлаждая и вымораживая отданные частички.
У меня влажные ладони, покрытые горячей испариной, и продрогшие пальцы на ногах, похожие на негнущиеся штативы. Я боюсь шевелиться. Спину царапает холод, щеку и край глаза - простроченный угол вялой подушки, а внутри набрякает, щетинясь, горячная колючая пустота. Плавится, прогибая как податливый воск, мнет и давит изнутри, потягивая и выкручивая суставы, и я боюсь этой боли, которой, в сущности, еще нет, чувствуя, как внутри медленно вытягиваются, норовя погнуться и связаться узлом, кости. Они пытают меня перед рассветом и будут пытать, когда темнота и ночь рассеются, выцветая и разбухая до назойливо утренне-серого, если не...
...Где-то на периферии слышится звон - рядом ли или просто почудился звук, долетевший издалека, сквозь перекрытия стен и вентиляционные трубы. Угрюмо встряхиваясь и тряся пыльным оперением, заснувшая в дальнем углу палатная тишина ловит его на лету, кромсая и погребая в пасть, так, что я не успеваю понять, чем это было. Но уже чувствую изменения, которые тот вызвал собой. Будто звуковая волна, пролетевшая в стылом ночном воздухе, оставила за собой искрящийся дрожащий свет, продолжающий до сих пор еле слышно вибрировать отголосками в синем водянистом глубинном полумраке. Гулкий звук - сухой треск выключателя. По ту сторону покачивающейся двери в темноте, выделяясь особенно остро и перечно, цыкает коридорная лампочка, разгораясь туманным, неверно-оранжевым матовым светом. Стеклянная вставка в перегородочной двери вздрагивает и искрится по ту сторону мелкими дробящимися бликами в непрозрачной заклеенной поверхности, норовя рассыпаться под напором. Мне хочется видеть все это, но вместо рассыпающегося света я слышу, как впало щелкает выключатель, проваливаюсь внутрь, что-то утробно клокочет и цыкает, но света нет, потом с тугим хрустом и возней распахивается вся дверь, отмахиваясь в петлях.
Сестра заглядывает внутрь палаты сонными после ночного дежурства густо подведенными черными глазами и снова на какую-то секунду исчезает, чем-то неумолимо стукая и грохоча. Стараясь протиснуть ЭТО за собой сквозь дверь.
Прогибается внутрь полубоком, широко переставляя через порог голенастые худые ноги - я вижу расползающуюся стрелку в чулках, которую, возможно, видит и она сама, только виду не подает, - перегнувшись обратно в коридор, втягивает за собой, бряцая спутанными проводами и трубками, распяленную этажерку с подвешенными на крючках еще полными прозрачными целлофановыми мешочками. Загребает ею по полу, бесцеремонно шаркая и скребя.
У нее черные вороньи глаза с фиолетовым отливом и вьющиеся жесткие волосы, как у цыганки. Вороноглазая появляется в палате нечасто, каждый раз с выражением занятой торопливости разбивая затаившуюся тишину цокотом и звоном своих каблуков. Я учусь различать ее походку заранее - нервный дробный перестук с припаданием на каждом втором шаге, - но сестру неслышно ни в коридоре, ни на подходе к нашим дверям. Только внутри серой палаты каждое ее движение бьется и разлетается осколками, усыпая отрывистыми звуками пахнущий хлоркой пятнистый пол. Наша тишина не любит звуков. Каждый отголосок, случайно просочившийся сквозь дверь, решетки вентиляции, оконные прорехи и рассыхающиеся щели под плинтусом, она ловит капканом, дробит и ожесточенно грызет, разламывая его на отдельные игольчатые осколки, отскакивающие от стен. Маленькие боятся тишину, плаксиво съеживаясь и всхлипывая на своих кроватях, пытаясь каждый забиться в свой угол, но углов все равно никогда не хватает, да и кто же не знает, что на самом деле живет в самих углах?..
Треугольное завышенное лицо смотрит на меня сквозь и в упор одновременно, пока руки что-то делают в привычных движениях и комбинациях. Она кажется сосредоточенной, но сосредоточенность эта не уходит в ладони, балансируя где-то на грани - пальцы вороноглазой похожи на тонкие ветки, перебираемые февральским ветром. Беспорядочно. Безраздельно. Бессмысленно. Ее сосредоточенность концентрируется отдельно на кончиках вздыбленных заламинированных ногтей и острых шариках скул, утягивая в себя, по ниточкам за концы нервов. Хладнокровно. И хочется вырваться, но приходится терпеть: внутренний пожар - тягучее гнилое торфянниковое тление - начинает пробираться глубже, цепляясь крючковатыми ворсинами за мышцы, заставляя сжиматься и вздрагивать. Буровато-зелено-голубые в синеве мшистые стены вокруг начинают идти морщинами, складками и гулкой рябью, и в какой-то момент мне кажется, будто я на самом деле вижу клацнувшую пасть за плечом сестры, и, кажется, пытаюсь отпрянуть назад, хотя бояться нечего. "Нет, не надо. Все хорошо, она меня не мучает", - шепчу одними губами, сглатывая спасительные слова в гортань. "Не боюсь".
Вороноглазая оборачивается на меня странно и исподлобья, удивленно гадая, что же именно со мной произошло, потом нерешительно, в каком-то нелепом скупом движении, тянет руку, чтобы потрепать меня по голове, но передумывает и снова уходит. Звеня кольчугой сережек, каблуками и кольцами волос, налаченными до тугой блестячности. Уже только в коридоре я слышу ее торопливые отдаляющиеся шаги - деловитая безразличная походка с выдающим ее плоскостопие припаданиями и наклонами вперед.
...Ночная тишина, как страж, снова бессонно бдит в углу, прикрыв полуарками веки: из-под многослойного подола растрепанными клочками торчат перья, пух и забившаяся пыль, делающая ее почти седой в некоторых местах. Черная вдова тяжело нахохлилась, осев на пол - одновременно и сжимаясь, и заполняя собой пространство, распухая, разбухая и надуваясь, как большой сваленный шар тугой пряжи. Ее дыхание колышет приподнятые комья черного пуха на груди, запутываясь в волосках и перьях, и волнами докатывается до каждой из четырех стен палаты, отскакивая назад, туда и обратно, и так снова, смешиваясь и перепутываясь друг с другом, вибрируя, и все в темноте кажется пронизанным насквозь еле слышным зудящим гулом, который успокаивает. Я лежу, вслушиваясь в полумрак, и почти так же растворяюсь в нем, медленно рассеиваясь по сторонам. Темные нитки тянутся от кончиков пальцев, сливаясь с ними продолжением белого и черного, постепенно тая и убегая в пространстве все дальше и дальше, пока не начинает бледнеть и исчезать. И слышу предупреждающий рык из дальнего угла. Тишина вздрагивает во сне, наставительно и рассерженно клокоча и царапаясь хрипящими звуками в гортани, и я отдергиваю нити назад, собираясь воедино вновь.
Я люблю тишину и не боюсь ее звуков - ее чавканья тапочек по паркету, перемежаемого хрипящим шарканьем, свиста ветра в щели оконных рам, гула и заплесневшего пыльного дыхания вентиляционного окна, разинувшего над нашими головами пунктирную зубчатую пасть. Оно похоже на голову удава. Мне нравится думать, что весь дом, каждая его стена и перекрытие пронизаны такими вьющимися трубами насквозь, переплетаясь внутри бетонных оснований и балок, между панелями и залитым бетоном пола, укрытого линолеумом. Каждая голова змеи любознательна и видит комнаты - все помещения, коридоры и умывальники в оплесневших душевых, а никто не знает о существовании удава как такового, продолжая его беспечно не замечать. По ночам, после отбоя, я вслушиваюсь в темноту, разбирая среди нее томное перекатывающееся дыхание под потолком, сонливые вздохи, ворочанья и шелест осыпающихся слоев пыли и штукатурки с дальней стены. Змеи переговариваются между собой, пришепетывая языками, и я жадно вслушиваюсь в этот диалог, радуясь и немного сожалея, что пока не могу разобрать удавий язык, говорящий о вечном. Дом всхлипывает и стонет по ночам, кто-то вздрагивает и приглушенно замирает в темноте в палате, а я испуганно пересчитываю по пальцам дыхания, ловя и наматывая каждое из них под холодной жесткой подушкой. Ночь - это время тишины, самой глубокой и самой беспросветной, тишины, которая наполнена звуками, которых не знаешь где искать и шепотом, который не знаешь, о чем говорит.
С наступлением утра же тишина, неуклюже переваливаясь, как шатающаяся болванка, забирается в двустворчатую стенку шкафа, занимающего почти всю внешнюю стену у двери. Старая ореховая комбинация из рассохшихся клеенчатых панелей - с хлопающими магнитными дверцами, кучей выдвижных заедающих ящиков и перекошенными бывшими антресолями, закрывающими дальней фанерной стенкой дырку в настоящем домовом перекрытии. Я здесь старше и выше всех, я знаю - уже давно, - что там, наверху, только пыльные рассохшиеся доски, бетонная пыль и осыпающаяся штукатурка вперемешку с кирпичными скорлупами. Из обваливающегося угла над ними торчат покривленные трубы и обшарпанные деревянные балки потолка в грязно-желтых гнездах утеплителя и стекловаты. Здание уходит источниками в землю, переплетаясь там с кусками глины, песка и перегноем, цепляясь в них фундаментом, водопроводами и изоляцией, а крышами сливается с заломанными, прямыми и острыми, как зубья, пики и железные пруты, сосновыми вершинами, почти срастясь с ними. Вместо антенн и проводов из крыши торчат покореженные ветки и листы ороговевшего металла, а остов почернел, обуглился, слился с копотью, гарью и угольным налетом, тлея под коркой льда и хилого дырявого снега, и тлеет так уже давно, в болотных мушках и серокуром дыме. Дым расходится стопками от болот - тянется из-под земли, струйками, смешиваясь в воздухе, даже зимой, превращая округу в сплошное серое, топкое, чмокающее мутное пятно, разрастается ниточками, неподвижно укладываясь, и смыть его не под силу никакому ветру, да и самого ветра здесь нет. Обыкновенно нет. А сегодня оборвал свет.
...Резиновый желудок грелки почти холодный. Он соприкасается с моим собственным, без рубашки, непосредственно с кожей, отдавая тепло, которого у него самого практически не осталось. Саможертвенность. Провожу по нему пальцем на ощупь, комкая застревающую сверху ткань пижамы, - остывающая, щекочущая нос резина жалостливо скрипит под моими прикосновениями. Редеющий предутренний сумрак забивается в глаза, однотонный и темный, как ворсистый мягкий бархат, в щеку упирается слежавшийся угол подушки и торчащие нитки незаделанного шва - края пледа перекручиваются, комкаются и путаются в слишком тесном грубом чехле, вытягиваясь наружу; дырка пахнет слежавшейся шерстью, пылью и хлоркой, а где-то внутри еще искрятся разбегающиеся теплые шарики, трутся до горячности и тугой щекотки, пружинками цепляясь к рыхлым ворсинкам. Теплота жмется внутри, как рассвет жмется в небе, - скукоживаясь, сборясь и рябя складками, просачиваясь по крупицам наружу, из-за пелены жижевато-жидких студенистых облаков. Небо похоже на порванную мокрую бумагу и комки газетных листов с пожелтевшими статьями. И пролитыми поверх синюшными фиолетовыми чернилами...
ЭПИЗОД 2: февральский снег, окна, бузина и углы;
Я чувствую, что прошло время, утекло сквозь пальцы, оставшись незамеченным, но оставив след, и этот след практически сам медленно отпечатывается на моем лице белесо-серой утренней мглой, которую мы называем вразнобой утром, светом и восходом солнца, оставившей пятна теней и преломлений на снежном заиндевевшем стекле, потолке и стенах. Где-то угадывается жизнь: вяло перетекает, разрастается и семенит, отстукивает шаги, перекликаясь словами, потому что ко мне уже скоро должны зайти, но я не могу понять, где и как скоро.
Мне хочется различать голоса, шаги и шорохи, но по-прежнему ничего не слышно, как будто уши забило ватой, а вокруг ни звука, будто все уже вымерло или пока вымирает. Серая поволока дыма, света и тишины качается перед глазами, смачиваясь мутными потеками, потому что глаза снова застыли, срослись, будто слипнувшись и закоченев где-то намного глубже, чем просто под веками. Кровать не скрипит, хотя пружинит и прогибается, когда я пытаюсь сесть, похожая на каменную, не издавая ни скрежета, ни протяжного писка. А вокруг тоже ни шепота, будто дыхания тоже нет, хотя сама тишина, моя - наша - тишина, скребется и ворочается, никак не устроившись в своем углу: деловито, занято и как всегда настороженно, будто на посту, хотя это так и есть. Я цепляюсь за крючки вешалки, долго ворочаясь и возясь с ней, пытаясь спихнуть с завитушек опустевший и безвоздушно съежившийся пластиковый пакет, пока не стряхиваю и не роняю себе на колени, продолжая бережно вытягивать перед собой клапан на руке. И забираю его с собой, привязывая к тесемочкам на воротнике рубашки, чтобы тот болтался впереди, подпрыгивая и дергаясь странно в такт шагам. Тишина отвлекается и обращает на меня внимание, сторонясь от двери, и я наконец вижу, чем она занята - отколупывает со стены куски размякшей штукатурки ломтями, осыпая крошками пол, кусает что-то, дробит и хрустит все так же безмолвно, но с тихим скрежетом.
Оставшаяся штукатурка и краска на стене рядом дыбятся неровными комьями и расползаются рассохшимися трещинами, похожими на заломанные ветки, будто кто-то проложил под ними ходы и норы, устраиваясь на зиму. В отличие от удавов, трещины безмолвны, тихи и скрытны, хотя и тянутся везде, по всем щелям, углам и промоинам в окнах. Проложенные под тоннелями норы и ходы ползут мимо двери и за нее, в коридоре прижимаясь ближе к линолеуму, в то время как в самой палате занимают всю свободную высоту полностью, расползаются с одной стены на другую, кочуя вдаль по коридорам и сводкам комнатных клеток и лестниц. Территория дома расходится в глубину и в даль во все стороны, но большая часть ее завалена, захламлена и заброшена где-то под слоями пыли, копоти и погребенной мебели, и никто - почти - не знает его целиком, оставаясь в неведении. У нас ходят легенды - говорят, что многие потерялись когда-то на оставленной части, кто-то из детей, застрявших между заваленными этажами, которых потом не нашли, как ни пытались. Почти все ходы на ту сторону перекрыты, захламлены или просто не похожи на самих себя, и сунуться на чужую территорию почти невозможно, если только по углам и боковым пролазам, но кто же не знает, что на самом деле живет в самих углах?..
Комната остается за спиной с почти не слышимым еле различимым щелчком. Как лязг язычка в замке.
Серо-зеленый коридор неумолимо растягивается вперед, как зеркальное отражение напротив другой блестящей поверхности, мешаясь красками с обычным серым, как синюшная кожа, а потом и с полностью темным, обсвеченным где-то в глубине вспышками дрожащих ламп, хотя ламп сейчас нет, и весь коридор кажется от этого еще более мрачным и недосягаемым. В самой глубине его, где глаз мешается с тенями настолько, что уже невозможно отличить реальные границы вещей, мне чудится кривая перегородка из повалившегося наискось пыльного шкафа - родного брата наших клеенчатых антресолей. Серые полки перегорожены перекладинами, на которых, цепляясь выцветшими ручонками, висят детские куклы и части кукол, разные и совмещенные между собой, среди тряпок, пыли и бурых комьев стекловаты. Таращатся пустыми оплавленными глазами, а в просвете между двумя перекошенными стенками видны очертания лестницы, коридора и еще какого-то прохода, расчерченных светом узких окон. Светлым, выпивающим глаза, серо-белым зимним светом, похожего на россыпь снежинок, пепла и муки. Хотя в действительности там только тупая кишка, упирающаяся толстостенным концом в ответвления душевых, сестринской, палат, игровой, переиначенной под склад поломанных кроватей и отдельных колесиков, матрасов, каталок и спинок, похожих на решетки.
Сводчатые потолки треугольником сходятся над головой, оставляя просвет перегородкам между палатами, а деревянные перегородки с двойными отходящими дверями не достают им даже до трети по высоте, и дальше идут только склеенные кусочки оконных толстых стекол, вырезанных квадратиками. Мутное, грязное или просто заклеенное до матовой непрозрачности, но в него уже давно поселились мухи, паутинные клещи и крошечные частички оседающей краски между каждыми стыками, а свет уже давно дробится в них как-то неправильно, делаясь из бесцветного каким-то серым и практически ощутимо пыльным. Слипшиеся краями лакричные леденцы над стенами отражают дробящийся свет ламп, люминесцентно белый и неприкосновенно стерильный, не липнущий к пальцам и стекающий разводами по мыльному кафелю, но сейчас вокруг темно, стыло и мрачно, и чувствуется сквозняк, гуляющий в щелях паркета с застеленными сверху отходящими кусками линолеума. За поворотом коридора, сразу же где кончаются ряд дверей и палат, есть огромное окно в выдающемся над крышей крыльца выступе, с застывшей под металлическим узким подоконником гусеницей остывшей батареи и качающимися лавочками, скамейками и складом стульев тут и там. Стоит пройти мимо них, как тут же забываешь, зачем стоило вообще куда-то идти, и это не просто так.
Пространство вокруг схлопывается в невидимую точку, к которой тянется все и за пределами которой уже не существует больше ни коридоров, ни дверей, ни верхне-нижних этажей, подвалов, окон и перекрытий, - только то, что умещается в воспаленных светом глазах. Я не вижу комнат вокруг себя и не знаю их связи дальше, чем за ближайший поворот, а сейчас их вообще как будто нет. Две арки рисуют пространство, где небольшая просторная прогалина отступает от коридоров, создавая себя обособленно. Это как край над миром, над маленьким тесным мирком, залитым светом, но этот стылый свет идет не от ламп. Это серый свет вообще никуда не идет.
...Паутина деревьев колышется в стекло, бьется вениками спутанных веток - кривыми тонкими прутиками, похожими не то на суставы, не то на тонкие комочки корешков, потому что давно уже тянутся к земле, как будто клубки размякшего и растрясенного на влаге пуха и серой шерсти: практически не видимые по отдельности, но вязко цепляющиеся крючковатыми за одежду. Поникшие и острые, они обыкновенно беспрестанно гнутся и размахиваются из стороны в стороны при мельчайшем порыве, а теперь стоят, замерев, и не качаются вовсе, и на их стволах по-прежнему нет ничего кроме отсохших останков коры, заросшей болотными язвами и цветистыми бурыми блямбами. Но сегодня это выглядит по-другому - сегодня сосны, стены, все то, что снаружи, выглядит успокоенно и подавленно, малозначительно. И если не смотреть по сторонам, если не видеть комьев темной земли под расступившимися деревьями с мелкими низинами, впадинами и бугорками сгнившей, смешавшейся с грязью истлевшей травы, из которых торчат обугленные черные тонкие пики без веток, становится почти странно, почти красиво. Потому что есть только снег-снег-снег... И ничего более.
Здесь считают, что болезнь должна стать бичом тысячелетия. Я считаю, что зима должна стать одним из семи смертных грехов. У меня режет глаза от белого цвета, но мне хочется смотреть на снег, мне хочется зачерпывать его ложками, чтобы окунать его в молоко и есть, пока не заболит горло, но я лучше прополоскаю его холодом и льдом, чем глотать бесконечную плесень в душевой, и мох, и пластины штукатурки и обитателей за ними, пытаясь насытиться. Перед лицом все идет мелкими волнами, словно подернутое влажной дымностью, как от торфяников под отмосткой дома, но это всего лишь отсвечивает неровностями и потеками карамельное матовое снизу стекло, и я вижу между рамами кусок провалившийся с окна печенья, слой пыли и уснувшую кверху лапами муху и тоже хочу уснуть - в сугробе. Зарывшись с головой.
За соседним ответвлением коридора двое в синих рабочих комбинезонах ковыряются в потолке - серых и перепутанных внутренностях здания, сдвинув часть закрывающих его перекрытий - квадратные плитки, подвешенные как на скелете на металлических трубках. Одна из них отодвигается, со скрипом, скрежетом, извергая им на головы комки проводов в размотанной изоляции и кольца смотанной проволоки вперемешку с сизой копотью. Хлорка, пол, на котором от пыли не видно вытертого ногами узора и на котором от вытертого узора не видно пыли. Я слышу сдавленную ругань, кашель, множащиеся в стенах отголоски их возни - как хруст сухой бумаги и звуки чего-то сыпучего, бьющегося о стенки сосуда. Нет, это все-таки их голоса... Хмык, чпок, пожевывание губами, мелкий присвист и вздох. Их ничто не отделяет от животных или закипающей кухонной кастрюли, и мне даже становится жалко тратить на такое время, тем более что есть снег.
Коридорная дежурная взволнованно суетится вокруг, подметая полы полами белого халата, а потом вдруг замирает, странно вытягиваясь, точно мухоловка, почуявшая в воздухе след пролетевшей добычи, и оборачивается на меня. Некоторые мелкие хищники плохо замечают неподвижные вещи, но я успеваю моргнуть, и это выдает.
Она странно ковыляет навстречу, шаркая тапочками с открытым мыском по линолеуму - подкладки ботинок словно рассохшиеся-деревянные, - сквозь посеревшие носки видны облупленно-яркие ногти на суставчатых пальцах; кожа - цвета запеченного яблока и такая же узловатая. Крепкое, коричневое и сморщенное, ее лицо похоже на кору иссохшей старой кряжистой бузины. Бузина колышется из угла в угол, пересекая диагоналями коридор из стороны в сторону, шатается, шаркает, кряхтит и чмокает, разгоняя замахами рук-веток невидимых мышей. Проступающие на впалых щеках вены кажутся проводящими сосудами. Подкидывает себя рывками вперед, уторапливая шаги и одновременно тормозя об паркет, чтобы не накрениться вперед слишком сильно, семенит и покачивается, похожая фигурой на грушу. Расторопная. Суматошная. Сумасшедшая. Влажные розовые губы добро шамкают навстречу, на шее вздрагивают и звенят красные рассыпчатые бусы над замусоленной рубахой и серо-линялым халатом, кажущимся грязным. Как что-то единственно ценное, прятанное и прикрываемое от других болезненной старческой бурой рукой.
Молча комкаю в руке сжатый прозрачный мешок, не зная, то ли протянуть его навстречу, то ли отдернуть руку.
В ее зубах застряли кусочки жеваных на завтрак сардин, а, может быть, и на ужин пару дней назад, а глаза похожи на слизистые выпуклые линзы, жидкие и неподвижные одновременно. Бурые старческие поры на лице дышат тактично с грудной клеткой, свернувшейся худой гармошкой под швами халатов, сшитых из той же ткани, что и моя наволочка и одеяльце на кроватке толстого, и мне больно на них смотреть, на эту выцветающую пористую белизну.
От бузины сыплется труха и мел, пока она корябает тупыми ногтями узелок у меня на шее, норовя подавиться собственным шамканьем, хлюпом и прикусом вставной челюсти, выдавая бурлящими подвывающими звукам череду эмоций, и в этом чувствуется ее странное, извращенное проявление безобидной заботы, но я все равно не могу не отводить от нее взгляда. Растянутые морщинистые веки улыбаются каждое в свою сторону. Расплескавшиеся на дне затвердевшие под матовым белком зрачки безвольно покачиваются и плавают в желтоватой луже, тыкаясь по углам, будто не знают, что на самом деле может обитать в этих стыках.
От бузины тянет душным запахом прокислого спирта, и пальцы тусклые и ржавые от пятен йода в синхронность к шее, ногам и вискам, и мне почти жалко ее, но выпуклые неподвижные, блестящие в утреннем свете выкатившиеся глаза пугают, раскосо стекленея по сторонам, мимо и в обход меня. У многих здесь глаза как будто тоже подтаявшие изнутри, под тонкой яичной пленкой, - сдерживаемые лужицы и комочки талого снега проплешинами, что за окном. Мутный взгляд через воду, точно кто-то смотрит на тебя сквозь лужу, растекшуюся под ногами, эти чьи-то глаза, как яблоки, замурованные белыми шариками подо льдом, серебристой крошкой и серой непрозрачной водой.
У всех, кроме вороноглазой и седого. Седой спит, срастясь со стеной, штукатуркой и своим полотенцем, обмотанный с ног до головы, и глаза у него закрытые, сухие и подернутые странной морщинистой корочкой, будто он совсем стар, хотя это и не так. А его соседка знает, что такое декадентство и умеет считать до ста задом наперед, перешагивая через тройки. Это очень ценное качество. Я отчего-то вздрагиваю, Бузина смотрит на меня, и в ее глазах я замечаю затаившиеся углы, дробящиеся в отражениях утренне-снежного холодного вымороженного света. Это как складки на стенах, образованные веками столетней давности, как часть изломанной снежной корки, прилипающей изнутри на каждый подоконник и стекло. Плесень в душевых, изломанных створками кабин, и шум рассохшегося паркета, торчащего по углам. Их нельзя потрогать и увидеть, но оно обязательно даст о себе знать. Все знают, что живет в самих углах. В углах живет Смерть...
* * * ЭПИЗОД 3: волчеягодник, крушина и беладонна, принесшая шум;
У каждого места свои тайны, обычаи, свои хранители и своя терминология... Когда я по-настоящему открываю глаза, клапана в руке уже нет - есть только игла, замотанная чем-то вроде изоленты, - и боль постепенно тоже ушла, свернувшись тугим шариком где-то в районе ног, так что хочется сбить с себя ими одеяло, отпихнуть и немного попрыгать на месте, хоть и это не допустимо. Сквозь расступившийся полумрак комнаты свет, пятном расплескавшийся из окна по противоположной стене, с дверью, кажется зеленоватым и немножко смахивает на ряску, просочившуюся прямо сквозь затвердевшие слои краски. В этом свете отчетливо видна каждая рассохшаяся половица и застрявшие между ними кусочки мусора и каких-то проводов, выделяясь с особенной подчеркнутой резкостью, от которой немного болят глаза, и я не сразу замечаю, что кто-то смотрит на меня из угла, бессловесно прищурившись в противоположный угол, напротив.
Седой сидит, закутавшись в свое махровое полотенце, и в наслоившихся друг на друга, как мазки штукатурки тенях видна только сливающаяся со стеной белесая голова с бледной обтянутой кожей. Он весь седой, весь. Хотя не молод и не стар - совсем не старше меня, может быть, на полгода или на год младше, и он - страшный. Из-за своих впалых ввалившихся щек, из-за тонкой розоватой пленочки, обтягивающей место, где у всех остальных должны быть губы, из-за выпирающих из-за этого костей черепа над глазами. У него абсолютно белые волосы - пушок вместо волос, - словно присыпанные меловой пудрой и желтоватые, как будто выцветшие на солнце, ресницы, покрытые крапинками. Седой сидит неподвижно, в полумраке, в отгороженном ему закутке между стен, куда вдвинута его кровать и стоит сломанным хребтом белая ширма. Он отлично маскируется - как волк в засаде - и смотрит тоже волком или как змея: сквозь неподвижные сомкнутые веки, наблюдая за окружающими или не наблюдая ни за чем, просто замирая. Его махровое одеяло, в которое тот замотался, - голубое и должно быть мягким, но со стороны выглядит складками мрамора и ломтями пепла, обломившиеся сверху на плечи и скрывающие под непроницаемой тканью его руки и огненно-налившуюся пожаром вздувшуюся шею с опухолями, облепившими ее как стебель красными ягодами.
Я поворачиваю голову, ловя у себя на лице зеленовато-серый свет, и вслушиваюсь в приходящие из-за дверей звуки и тихие шорохи. Снаружи за окном снежинки плавно кружат в призывном, холодном воздухе, стеклянно поблескивая, пока совершают свой порхающий танец, и медленно садятся вниз по стеклу, на свежесодранные стружки подоконника, укрывая его под собой налетом и белым пухом. В холодном свете из-за стекол на небольшом расстоянии возле окна дремлет неподвижная кружевная колыбель, как холодный, неподвижный маятник, заметенный снегопадом. Из развернувшихся углов, как из белых лепестков, видна сердцевина и то, что утонуло внутри.
Сгибы ручек и ножек и пухлой шеи перетянуты тонкими поперечными вмятинами, как шерстяными нитками. И все тельце кажется похожим на большую упругую раздувшуюся пухлую ягоду или на снежный оживший комок. Снежок, комочек или кефир. Его пузырь практически сливается с белыми многослойными простынями и одеялами. Его кроватка совсем маленькая, едва ли даже для такого, как он, и похожа на большую коробку с мягкими обитыми бортиками на катающихся атрофированных прямых ножках. Я не знаю, сколько ему лет.
Рядом на подоконнике, подключенный к кроватке и теряющийся в ее складках какими-то проводами, стоит другой зудящий ящик, чуть поменьше размеров. Этот второй слабо и нервно гудит и издает какие-то мелкие мышиные попискивания, выводя их дрожащей зеленой нитью на экран, слабо вибрируя на рассыхающихся деревяшках, покрытых шелушащейся белой краской. Я смотрю на него, не отрываясь, и пытаюсь, по привычке, в пересчитывающихся на пальцы дыханиях отыскать дробное его, дрожащее, слабое и оттого казавшееся бы наиболее заметным в своем отсутствии. В короткой и пухлой ручонке, торчащей из впадин и возвышенностей пеленок, я вижу зажатую в кулачке выцветшую красно-голубую погремушку, а еще - россыпь мелких, привздувшихся черных пятнышек, как будто проеденные молью дырки, и даже не сперва принимаю их за настоящие, но они есть. Темные точки на снежной ягоде. Разбухшие сосудиками, выпирающие мелкими бугорками, как будто он сам, целиком, - весь в странных проросших под кожей бисеринках. Словно пожженных тлей. Я смотрю на них и не могу оторвать взгляд. я моргаю, и они исчезают. Покрываются туманом и снова появляются.
На соседней кровати, чуть дальше, прижавшейся к стене, белеет холм из одеял, подтянутых со всех сторон на себя, и не видно ничего, кроме слабого шевеления его же, не заметного без определенного навыка, - словно большая медведица затаилась в нем в спячку со своими медвежатами и сосет зимой лапу, расходуя для тепла жир и топорща во все стороны жесткий мех, точно проволока. Я вглядываюсь тщательнее, пытаясь заметить струйку густого, охлаждающегося в морозном воздухе пара от ее дыхания, поднимающегося вверх, к пронзительным звездам, и не вижу ничего, кроме ванильных и похожих на застывшее мороженое складок хлопчатых пододеяльников. Девочка, спрятанная под ним, никогда ни с кем не разговаривает и часто плачет, сквозь воду зовя кого-то, но тот не приходит. И у нее белая длинная ночная рубашка со смешными, перекрутившимися завязочками у шеи, в которой она сюда и попала. Но она не похожа не медведицу...
...Где-то совсем недалеко с шумом гулко захлопывается дверь. Пронзительный, щелкающий звук эхом разносится в стылом сиянии, цепляясь за ворсинки белых снежинок за окном, бьется по стенкам коридоров, заставляя их тонко звенеть, прогибаться и вздрагивать, вставками из стекол, не привычные к подобному. Палатной тишины нет, лишь только к двери ведет шершавая полоска чьих-то вытертых следов, словно прошлись половой тряпкой, и у самого порога штукатурка погнута и отломана чуть больше, чем раньше. Я тоже ощутимо вздрагиваю и замираю, еще больше вжимаясь в жесткую простыню и скрипучие матрасы. Где-то снова слышится громкий хлопок и тряский звон, словно кто-то слоняется по всем помещениям, заглядывая внутрь, и, не найдя, оглушительно хлопочет за собой дверями, продолжая путь. Кто-то пробегает мимо, совсем близко, буквально за соседним поворотом коридора, теряясь вдали. Шаги дребезжат, стучат и плоско хлопают, шаркают и гремят по дощатому полу, но потом снова замирают и отдаляются. Звон затихает.
...Я жду продолжения рассеивающихся звуков, но отголоски прекращаются, не успев даже до конца подняться и оставляя на своем месте лишь гулко потрескивающее ожидание и чувство неусвоенной напряженности, как будто кто-то дотронулся до твоих волос, пока ты спал, а ты оборачиваешься и видишь за собой пустую комнату. Перед глазами, загораживая картинку, плывут тревожные черные и оранжевые круги, летают, скачут спросонья, черные мушки, и я пытаюсь прогнать их, резко зажмуриваясь...
...Когда я снова распахиваю глаза, ОНА стоит возле самой входной двери, и издалека ее можно принять за медсестру, но впечатление спадает, стоит ей только обернуться. У девочки в белой ночной рубашке даже при первом взгляде темные, почти совсем черные, как уголь волосы и тонкие, хрупкие руки. Так, что когда она размахивает ими, то кажется почти невидимой. Она оглядывается, словно кого-то или что-то ищет или потеряла, а потом ее взгляд неожиданно замечает, будто натыкается, меня: - Привет, - шепчет завороженным шепотом, вертит по сторонам головой, оглядывая пустые стены и трещины на их поверхности, как будто пытаясь выискать в их рисунках затаенный лабиринт и его понять. - Ты тут в абсолютном одиночестве? Можно я тут с тобой постою, ладно?
Она осматривается, желая выбрать взглядом из общего хлама стул или просто место, чтобы можно было сесть, не запутавшись в проводах и пыли, но не находит и с сожалением выдыхает, облачком воздуха, как если бы долго бегала за кем-то или просто быстро шла сюда, в то время, как согласный ответ застревает у меня в горле царапающимся мячиком. Я знаю, что если попробовать произнести сейчас что-то вслух, то выйдет только хриплый кашель, и мне кажется, это должно ее отпугнуть, поэтому только оторопело киваю, глядя на незнакомую девочку во все глаза. Или желая делать так. Я смотрю на нее лежа, той частью обзора, которую не загораживает встопорщившийся край одеяла. Мне никогда не приходилось видеть ее раньше... Ее острые локти просматриваются сквозь рукава, и ноги кажутся худыми, как спички, и она ходит в мягких бархатных тапочках, по цвету напоминающих грозовое небо или следы чернил, растекшиеся снаружи по оконному стеклу. Игнорируя холод, которого напрочь нет, но только не в моем сознании.
На тапочки налипает труха и пыль и крошки мусора, разбросанного тут и там, когда она проходит мимо стены, до окна, и присаживается на корточки рядом с моей кроватью, чтобы заглядывать мне в глаза. У нее глаза блестящие и черные, сливающиеся дужкой со зрачком, и в глубине их затаился свет, как далекие световые зайчики или дно колодца. Белые донья в обрамлении ресниц смотрят на меня заинтересованно и как-то сами собой призывающе, точно хотят выцепить из меня жизнь и унести с собой, закрепить в своей душе на хранение и спрятать, ради игры в прятки, но чтобы не нашли во веки веков. Она заметет свои следы серой пылью и прикроет мхом.
На несколько мгновений я снова, уже против воли, закрываю глаза, замирая и пытаясь прогнать прочь странное ощущение ее взгляда, и вслушиваюсь во вновь воцарившуюся окружающую тишину. Но в этот раз почему-то ничего не выходит, и сосредоточиться не получается. Я слышу пустую звенящую тишину за пределами палаты, и эта тишина странная - она не греет и не пугает, хотя она есть, отчетливо, и внутри нее уже затаилось что-то, чего я пока не могу узнать. Краем глаза я замечаю, что девочка тоже слушает, вздрагивая при каждом прикосновении нечто извне, хотя смотрит прямо на меня или же просто косится на дверь. Ее поза похожа на позу маленького напряженного зверька и еще она непонятно, странно или немного отпугивающе красивая. Красавка.
За территорией палаты снова что-то громко бухается об пол, так неожиданно и так от неожиданности резко, словно за стеной по неосторожности уронили на пол стакан, - и слышится катящийся звон. А потом снова шаги, сеющие позади и впереди себя туман и звенящее беспокойство. Огромный зверь, пыхтя, проламывается куда-то им вслед, туда, где концентрируются цветными изваяниями чьи-то фигуры, холод и слышны голоса, - топочет, спотыкается и раздвигает хоботом тяжеленные лианы, обрывая листву и заставляя землю дрожать, но на самом деле то - лишь очередной грохот чьей-то походки, вламывающейся по паркету.
Девочка вздрагивает, замирая, и, с неопределенным напряженным выражением на лице, вытягивает голову по направлению звуков от входа, силясь угадать, что там происходит. В стеклянной, мутно-шершавой непрозрачной вставке видны только блики и матово отраженный внутри них салатовый выцветающий утренний свет, прикрытый сверху какой-то всепоглощающей туманной подушкой, а за ней - только распускающая лепестки в коридоре зеленоватая холодная бутылочная пустота, соседняя стена и больше ничего. Тишина звенит, барабаня по слуховым перепонкам.
- Пойдем, посмотрим... - незнакомка вдруг мелко дергает меня за рукав, добиваясь ответа и чтобы мне пришлось согласиться. В ее маленькой фигуре есть что-то пугливое от какого-нибудь мелкого грызуна, вроде мыши, что-то - от маленького нетерпеливого ребенка, ждущего сказки, в которую верит искренне и всей душой, а что-то - чему я пока не могу найти названия, но что взрослее и ее, и меня вместе взятых. Оттопыренный кармашек на ее рубашке показывает, что там что-то есть, внутри, завернутое в скомканную белую тряпочку, но я не смогу разглядеть, что это, если не встану, и тут же вспоминаю о железной иголке и приклеенном кусочке лейкопластыря. - Не могу, - говорю ей сдавленным шепотом, все ее опасаясь отпугнуть, но она не отпугивается, словно в насмешку над всем. Ее взгляд падает на мое одеяло, на мои простыни и находит меня, поднимаясь по пальцам от руки все выше и выше каким-то прохладным таким ощущением мелких, пугливых мурашек, как рыбешек на мелководье. - А, ты про это... - Беладонна отколупывает этим взглядом частички липучки, прилипшие к коже, и только потом берется за нее пальцами, медленно оттягивая ее так, что я даже не чувствую этого, только с затаенным напряжением коченея и замирая под ожиданием тяжести ее прикосновений, сглатывая спасительную мантру в гортань: "Она меня не мучает, нет." Даже наоборот... - ...Смотри, это совсем не сложно.
Ее сосредоточенность балансирует на кончиках тонких, полупрозрачных белых пальцев, пробегая по ним мурашками или своеобразными разрядами электрического тока, сосредотачиваясь - средоточась - на них, в белых полулунках-полулунах ногтей, и уходит дальше, прозрачным прохладным белым холодком. Несильно прижимает большим пальцем основание точеной иголки и другой рукой осторожно тянет ее наружу, за круглый наконечник-колпачок, наконечник-крышку. Белый пластырь летит на пол, собирая на ходу куски крошек и пыль, и комариный хобот летит за ним, а она все продолжает держать, не отпуская, вдавливая пальцами в то место, где он был. Словно пытаясь заключить мою руку в кольцо. Беладонна внимательно следит за изменением чувств на моем лице, следит глазами за глаза, тщательно, стараясь не пропустить ничего важного, ни одного их поворота. Опять эти белые донья напротив. Белое дно колодца, в котором отражается насквозь черной влагой вода, черная ночь, черное звездное небо над головой и эти звездные блики, потерявшиеся где-то под крышей здания. - Надо только чем-нибудь приложить, а иначе ты все равно не сможешь пойти. - Она ищет глазами, а глаза не натыкаются ни на чего, кроме голых стен или огромных простыней, которые слишком неподходящие, чтобы сделать это.
В ее кармане припухлость разворачивается, раскрывается прозрачными ткаными лепестками и снова складывается - белым платочком в ее кулачке. Белый пушистый совенок. Игрушка. Она не кладет его на подушку, а снова прячет в свой оттопыренный карман и обматывает мне руку носовым платком в синий горошек. Это так неожиданно, так не привычно и так красиво... - Пошли!.. - я встаю следом, а девочка уже идет к двери. Она уходит крадучись, но не оглядываясь.
ЭПИЗОД 4: коридор, этажерка, вывеска и белое облако;
...В коридоре свет скашивает потолки, льющийся от распахнутого порога, потоком растекается по стене и заливает ее маслянистой прозрачной лужицей, похожей на выставленный перед солнцем желтый карамельный леденец. Отголоски дробятся в подступающем тумане и тут же тонут в зеленовато-коричневом лабиринте изломов дверей и потолка, открытой перспективой уходящего вдаль. С полминуты я вглядываюсь туда, пытаясь различить отголоски того видения с куклами и стеллажами с утра, и не могу найти их в паутине глубоко переплетающихся зыбких теней. Свет дробит пространство линиями, режет осколками-тенями, в крошках выстилая пространство под ногами причудливыми наслаивающимися друг на друга фигурами, которые изучает наука, которую мы никогда не будем изучать в школе. Школа, и двор, и квартира остались позади, разом уплыв в дымку серого тумана и того невидимого и едкого, что пригнало нас сюда.
В конце коридора, у излома поворота, виднеется белой гусеницей незастеленная катающаяся кровать на колесиках и замершая рядом вставшим на дыбы богомолом распяленная металлическая этажерка с крючками. Я вижу, как Беладонна читает что-то на плакате, нарисованном на стене прямо едким маркером на листе желтой бумаги. Осторожно!.. Это первое слово. Рядом на глянцевой доске под прозрачными стеклами, больше похожей на доску почета, на стене видны вырезки из газет и целый разворот ее, помещенный под бутылочный в проникающем утреннем свете стеклянный футляр, к которому изнутри налипли частички нестряхнутой пыли. Беладонна читает это вслух, тыкая пальчиком в знакомые буквы: - ...Ради... ...Ее волосы вьются сзади жесткой копной, неподвижно опадая на хрупкую спину и плечи сорванными ветром листьями. Левая рука опущена и похожа на веточку. Кустарник, я вспоминаю, шумит и бьется за недалеким окном, словно в такт подражания ее дыханию. В прозрачном воздухе душно от поджигающего холода, мое дыхание образует еле видимое облачко, устремляющееся к потолку, под густое переплетение балок и обсыпающейся штукатурки. А потом миф рассеивается. - ация...
За ее спиной тишина и тени густеют на глазах, они моргают друг с другом в такт, не сбиваясь. Беладонна замечает меня, ее взгляд останавливается и она начинает медленно улыбаться. Я не успеваю спросить, что она читала. - Пойдем!.. - она снова со своей слабой детской силой дергает меня за рукав, устремляя куда-то вдаль по коридору, и сама даже почти бежит, обгоняя тень, бросавшуюся ей под ноги. Через два поворота и толстую лестницу, еще одним удавом уходящую вниз, звуки становятся четче, а то, что осталось за спиной - привычное, - пропадает совсем, покрываясь промозглой туманной корочкой, инеем оседающей на стенах и косяках окна. Окружающее замедляет бег, и только было начавшаяся карусель стен вдруг останавливается, замирая. Седые - серые - половицы смачно хрустят и покачиваются под ногами, издавая противный, сводящий зубы скрипящий звук, стоит только куда-нибудь наступить, а еще слышен гулкий топот наших ног, разносящийся по переходу.
Мы пробегаем мимо еще одного углубления в коридорах - наподобие того, в который мне пришлось смотреть с утра: гулкие рамы чисты, пусты и вытянуты, в них, закрытых в пределы лакричных стекол, не видно снега - только промелькивает за окном какое-то серо-зеленое, небесно-лесное марево и тут же исчезает, потому что я внимательнее распахиваю глаза, переставая щуриться и смотреть по сторонам. Беладонна останавливается, - нос к носу, - тяжело вздыхая, как то было тогда, в моей (или почти моей) комнате, и опять у нее в глазах играет этот лихорадочный не то сияние, не то блеск. И холодная ладонь сжимает мое запястье.
Прозрачная зелень впереди, сочащаяся соком из окна, заливает потоком стены и расползается по ним своеобразным витиеватым плющом по фанере, которой отгорожен внутри край территории с прозрачными стеклами по пояс и до потолка вместо привычных стен. Фанера идет многослойными кусками поверх. Куски большие, как ломти с продолговатыми прожилками и продольными засечками древесных сучков, и плотно прибитые друг другу, не образуя стыков, так, что невозможно заглянуть внутрь, но Беладонна даже не пытается.
Оглянувшись, девочка лихорадочно тянет меня в сторону, в темный уголок, образованный закутком лестницы, отбрасывающей длинную тень на исцарапанный паркет. В перекрещивающихся чайных пятнах на полу пахнет древесной пылью и сушеными опилками, а еще чем-то клочковатым и похожим то ли на пух, то ли на паутину, и лежит груда разобранных деталей, когда, по всей видимости, бывших стульями. В гулком холоде, лезущем из стыком, доносится вместе со сквозняком движение и какая-то мораль, а, следом за тем - отрывистые голоса, которые то учащаются, то раздаются обрывками, порубленные, как попало или как кому-нибудь этого захотелось.
Замечая это, Беладонна припадает щекой к прохладной стене, с ногами вскарабкиваясь на шаткую конструкцию, вникая, а я замечаю гору гигантских матовых и зеленых стеклянных непрозрачных кубиков, сложенных друг на друга прямо в стене, вместо перегородки. В них стылый свет изнутри помещения дробится в стылую темноту "подлестницы", разграничивая пространство на две плоскости и как бы подразделяя каждому, в каком месте быть. Сквозь стеклышки видны, как сквозь туман, неясные перемещающиеся фигуры и силуэты там, внутри, а в одном из кубиков есть трещина и дырка, из которой веет холодом и через которую можно смотреть, как через "глазок". Я заглядываю туда одним глазом.
...В комнате, занавещенной какой-то странной паутиной, как пленкой, пахнет стерильной чистотой, больничной сыростью, гулким гудением и белым цветом, прошивающим пространство наподобие оштукатуренных ломтей, частичек и завитков, по каплям рассеянных в воздухе и стружкой оседающих на истертый паркет. Ровное механическое скрипящее и старческое, гудение аппаратов заполняет пространство, гулким, еле слышимым эхо отражаясь от стен, живых обитателей и того, что с ними стало. В бутоне целлофановых занавесок, перегораживающих пространство, происходит какое-то движение или просто колыхание голосов из стороны в сторону. Странные белые люди, облаченные во все накрахмаленное и среди которых не различить женщин с шапочками и белыми лепестками на лице, как будто бутонами тюльпанов или роз, двигаются замедленно и не слаженно, временами напряженно ломаясь в движениях, над кем-то другим, белым не от одежды.
Сквозь снятые шторы внутрь палаты льется свет, серовато-грязный, освещая все окружающее, а я смотрю на эту белоту, серость и нераспознаваемость лица и лиц и не могу оторвать взгляда. Не замечаю, как в тесном пространстве Беладонна тихо соскальзывает со своей стены и теперь вглядывается со мной в это окошко, и мне кажется, что в этот момент нет ничего, существующего здесь и сейчас, заполняющего пространство вместо этого белого умирающего вакуума. Ничего, кроме крохотного места напротив стеклянного кубика, где двум сталкивающимся друг с другом дыханиям слишком мало места, чтобы развернуться. Мир скатывается и сжимается до определенной крохотной точки, слишком мелкой, чтобы можно было заметить взглядом, но все-таки...
...Одна из медсестер неожиданно поднимает, практически запрокидывает, голову, сталкиваясь с нами глазами. В промежутке кожи между низко надвинутой шапочкой и белой повязкой на лице, в черных глазах - голубых и одновременно темных от затаенного ужаса, - плещется неподвижно напряженное беспокойство и страх. И губы, скрытые под белой тканью, комкают ее и выплевывают воздух мне навстречу, уставившись на нас, беззвучно: бр-р-рысь. Как раскатами грома. Меня сдувает с насиженного места, и я машинально тяну за собой Беладонну, за ближайшую перегородку из стен, что ведут меня к лестнице. Там в темноте, где бешено бьется сердце, я слышу взволнованное дыхание рядом и учащенный гул сердцебиения, скачущего как будто прямо под кожей, отдаваясь нервным мерным буханьем в ушах.
Все та же мамонтоподобная походка следует чередой шагов к узкой двери палаты, скрытой среди забитых фанерой панелей, и где-то за перегородкой коротко дергается металлическая ручка. Сестра заглядывает в коридор, странным, не видящим, но как будто ищущим взглядом охватывая пространство, в желании пропустить его через себя, прогибается вперед в коридор полубоком, держа распахнутую дверь в ладони, и вот-вот уже должна потерять равновесие, но все еще смотрит пристально куда-то вперед. Но вряд ли что понимает. Ее взгляд не замечает узкой щели на лестницу, проходит мимо него и снова канет в холоде ее оцепенения. Ее губы что-то бессмысленно и робко шепчут, и слышится тонкий хлопок двери, но между этими двумя звуками до нас доносятся изнутри гулко отражающиеся голоса. А затем - тишина. На двери опять - длинная фраза про все те же солнечные или какие то ни было другие лучи. Я ничего не понимаю...
В наступившей гулкой пустоте бой двух одиноких дыханий складывается в один и мучительно долго режет, кромсает пространство с равными долями промежутков между кусками, пока наконец любые отдаленные звуки не затихают вдали. Мне хочется пойти туда и посмотреть, в чем дело, но так получилось, что Беладонна стоит ближе, заглядывая через перегородку из-за угла, и я дергаю ее за рукав, все еще нерешительным шепотом лаская тишину: - О чем она говорит? - спрашиваю, еще не сознавая, кого точно имею в виду - тишину или то, что ее нарушало. Но сразу вспоминаю ту табличку, висевшую на стене, которую она читала. Обернувшись спиной ко мне, сама - как белый маятник в полутьме, видящийся где-то впереди. Ее лицо разом тускнеет, словно мгновенно потеряв сразу все краски. Цвета осыпаются и блекнут, отшелушиваясь с щек и подбородка корочками ее тяжелого вздоха:
- Об Облаке...
* * * ЭПИЗОД 5: тайный уголок, дереза, листок с зимой и снова углы;
Она утягивает меня туда, где никто не может услышать ее затаенных вздохов, - уверенно и целенаправленно, как будто только в ту сторону и глядела всегда сквозь толщу одинаковых серо-бурых стен, в это место.
Здесь свет сочится покрывалами сквозь пелену оконных рам, затерявшихся где-то высоко под потолком, слоеными грязными пластами отколупывается от стен вялыми бликами, устилая грязными, в крошках, пластинками пол. У дальней стены, с окнами, грудой свалена куча каких-то деталей, металлических перекрытий и частей от поломанных катающихся кроватей и шкафов, в углу скособоченными дверями хлопает дверцами старая тумбочка без двух колес, завалившаяся от печали на бок. Под потолком вьются незнакомыми удавами тонкие железные трубы отопления, и вентиляции на стене нет, так что это место без времени и вне пространства. - Проходи, - Беладонна дергает меня за руку, а сама - падает на колени возле одной из аккуратных сваленных куч хлама, мгновенно перебежав комнату, не на цыпочках и не бесслышно. Ее тапочки скашиваются об паркет, шаркают, тихонько подметая мысками без того истертый пол. Девочка не такая тихая и ловкая, как ей хочется казаться.
В центре комнаты свет пятачком высветляет пространство на полу, как небольшую поляну в сказочном, но не очень добром лесу, а по бокам, как хлопья снега, лежит струпьями и тонким войлоком серая непритязательная пыль, отмечающая наши следы дорожкой вместо лесных обитателей. - Я сюда прихожу иногда, стоит мне только заскучать... Беладонна ловко тянет на себя из-под какой-то щели, притаившейся под сломанной кроватью, тяжелый пыльный матрас от нее, по-видимому, приволоченный сюда не ею же. А может, и ей. Мне неясно.
Меня немножко качает и кружит от ее волнительной, безмятежной суеты. Она кружится рядом, как юла. Откуда-то из недр покосившейся тумбочки появляется разбитый чайник с отколотым носиком и две фарфоровые чайные чашки с пылью на боках и на них же - с куклами и яркими цветочками, словно ненастоящие. Кукольный сервиз ложится рядом с чайником на пол, но она смотрит с такой непонятной серьезностью, что я тоже опускаюсь на колени на матрас. У нее в салфеточке - засохший пряник. Она протягивает мне его половинку, и мы грызем его на двоих, ловя на лету крошки, чтобы не замусорить ими пол. Этими осколками нашего маленького счастья. Я смотрю на нее и вдруг спрашиваю: - Ты давно здесь? - Неделю, а что?.. - она поднимает свои колдовские глаза, о чем-то задумавшись. Мелкие крошки скатываются по ткани ее рубашки в светло-голубой цветочек льна, как по ледяной горке зимой, и забиваются под снова оттопыренный кармашек, теряясь где-то в его глубине. Беладонна испуганно ойкает и бросает пряник обратно на пол, на матрас, и в нежном своем кармане пытается вытрясти забежалые крошки, но ничего не получается и для этого ей пришлось бы встать кверху ногами. Оставив попытки их выскрести, Беладонна осторожно, глядя на меня, достает то, что пряталось в нем внутри.
Белый совенок. Невидимый стражник и странник леса, влекомый знакомой мне зимой. Извлеченный на свет, он кажется до неправдоподобия жалким и беспомощным. Оправляя смятые белые перья, она гладит его и качает в колыбели ладоней, как ребенка, похожий на снежный, пушистый комок пуха, а потом вдруг странно смотрит на меня и протягивает навстречу сомкнутые лодочкой руки, внутри которых сконцентрировалась зима. Сконцентрировавшаяся зима внутри них неподвижно смотрит в небо пустыми стеклянными глазами-точками зрачков, закрытый пластиковый клюв тонет в облачках белых перьев, и внутри он набит лавандой, потому что стебельки ее торчат во все стороны из разошедшегося растянутого шва. И в воздухе, холодном от мороза и колючем от пыли, чувствуется тонко его резковато-сладкий запах.
Я чихаю, а Беладонна хочет засмеяться, я вижу, как у нее кончик носа щекочется и подрагивает. Она - теплая. От нее тянется волнами то тепло, которого не найдешь в больничных стенах, палатной тишине, косяках, окнах и резиновой грелке. Я смотрю на нее, поднимая взгляд от птенца, что щекочет мне ладони почти что живым, но не настоящим теплом, и почему-то снова не знаю, что сказать. - Коза-дереза,.. - на ее губы вдруг наползает откуда-то ни возьмись улыбка. И потом она восклицает, прямо подпрыгивая на месте. - Точно! Я буду звать тебя Дерезой!.. Ее руки, лицо и тонкая шея вдруг оказываются совсем близко со мной, она обнимает меня, валит на матрас и радостно смеется мне над ухом смехом, неподдельным вовсе. Беладонна смеется и хмурится одновременно. А потом, вдруг что-то вспомнив, почему-то умолкает. - По лесу бродит Облако, - под конец задумчиво произносит девочка, опустив голову и глядя куда-то вниз. Спокойно. Как будто снегом замело. Стылый свет за окном сочится сквозь рамы отголосками и взвесью воды, растерявшейся в нем, прозрачно-блестящими, искристо-гранеными каплями, стараясь затеряться иле же наоборот - выделиться среди общего холодного оцепенения. - Говорят, его никто не видел, не слышал, и у него нет запаха, вкуса и его нельзя почувствовать. Только наткнуться. Хотя я слышала, кто-то рассказывал, как оно пролилось сильным дождем на землю, и на утро все было белое-белое. Как снег. А потом еще и лужи. Нам нельзя было это видеть, но я все равно потом пошла и посмотрела: это была обычная прозрачная вода. Только желтая и еще зеленая. А потом все снова испарилось, впиталось или утекло куда-то, а Облако по-прежнему есть, и взрослые чего-то боятся. Вот. Смотри, что я нашла, - она вытягивает это откуда-то из тайника под матрасом и радостно протягивает мне вместе с игрушечной чайной чашкой. Длинный рукописный листок. Чьим-то корявым почерком тут поехавшим столбиком имена, а рядом цифры и какие-то значки, как ряска на замерзшем озере, впитались в бумагу. Бэр. Бэр. Бэр. Бр-рр... Желтоватый листок на моих глазах покрывается морозной корочкой и цепенеет, становясь ломким, как лист, лист у тех деревьев, что раскачивались сегодня за окном, гонимые февральским ветром. - Что это? - в ответ на мой вопрос Беладонна пожимает своими худыми плечами и странно ежится, будто бы ей тоже холодно. Как будто она тоже чувствует зиму, что налетным инеем долго хранилась у нее под матрасом. В тайнике, складками в кармашке тонкой ночнушки. Расправляю листок ладонями, чтобы на нем больше не осталось никаких углов, из которых что-нибудь могло вылезти.
- "Как снег"?.. Но сейчас же зима! - Зима? - девочка глядит за окно, а потом странно и недоуменно поворачивается, смешно пожимая плечами, как будто соглашаясь или просто веря на слово. - Тебе виднее... Она смотрит на меня во все оба, но при этом опускает глаза, и создается ощущение, будто она разговаривает вовсе не со мной. Но в голосе появляются сожаление и печаль. - Что ты хочешь?..
- Я хочу на улицу, - произношу тихо одними губами, но так, чтобы она услышала. Ее губы съели в воздухе большинство моих слов, так, что, когда она кивает головой, странная, неопознанная и незнакомая, с затаенной тоской на дне каждого из зрачков, я уже ничего не силюсь больше произнести. - Но это невозможно... ...Да так и остаюсь молча и громко, даже до того момента, когда Беладонна... Не успевает она это договорить, как за стеной, далеко по коридору раздается истошный крик, и что-то со стеклянным звоном вдребезги разлетается об пол. Потому что туда приходит то, что живет в углах...
* * * ЭПИЗОД 6: снежноягодник, ломкая, дереза, беладонна и осколки стакана;
Дверь палаты распахнута настежь и покачивается на петлях, прикрывая створкой безжизненно-облезлый угол комнаты, где убого корчится и шипит загнанная старуха-Тишина. Шипит и клокочет, нервно заглатывая воздух, откусывает его кусками, склочная. Черные перья вылетели на пол со всех сторон и бьются, спутанным коконом, разлетаясь под ногами, но нас даже не замечают. Что мы вошли.
Девочка, вылезшая из-под одеяла на соседней с моей кровати, со своим медвежонком монотонно раскачивается из стороны в сторону, сминая складками простыню, и тихонько и жалобно подвывает, баюкая саму себя. Смотрит вокруг ошеломленными испуганными глазами и не понимает. Игрушку свою крутит, вертит за нос, желая открутить и отбросить, а потом вдруг всхлипывает, прижимает его к груди маленькими ручками и начинает плакать. Крушится, сокрушается. Ломкая. Глядит на нас ополоумевшими глазами. Слезные железы - словно два набухших пористых мешочка.
Вороноглазая плачет, стоя посреди комнаты. Она уронила стеклянный стакан, в котором что-то, похожее на градусник, и что тоже теперь разбилось, но для того, что происходит здесь с нами это даже не страшно, поэтому никто не обращает на него особого внимания. Я смотрю, как по щеке медсестры черной слякотью расползаются следы ее туши, как она растирает их ладонь с заламинированными блестящими ногтями, как по ее тугой коже слезинки скатываются и капают на грязный пол, усеянный проводами возле кроватки малыша, и не могу оторваться, потому что что-то вдруг дергает меня еще сильнее. Резиновая нить дыхания протягивается вверх и, оборвавшись, хлестко вытягивает меня по щеке, потому что того нет. Я смотрю... - почти целую вечность - и не понимаю, в чем дело. Квадратный аппарат на подоконнике возле кроватки снежноягодника скорбно молчит в тишине, оборвавшийся вместе с биением сердца и выдернутый из розетки. Паутина проводов свисает за ним следом, безжизненно окутывая ножки кровати. Нет. Его больше нет...
Я смотрю, потому что мир замирает, покрываясь какой-то матовой мертвеющей испариной, и не хочу сделать шаг. В маленькой ручке, выбившейся из белого гнезда одеял и простынок, зажата в кулачке трехцветная молчаливо незвенящая погремушка. Небесно-голубой, красный и желтый цвета ярко выделяются в холодном сумраке и кричат, но тоже беспощадно тихо, неслышно. Молча. Я ничего не могу разобрать больше вокруг. Как оцепенение.
Услышав шум, в палате появляется бузина, суетится вокруг, охает, а потом принимается серьезно за указания. На ней все тот же ее выпуклый нежно-розовый халат с белыми оборками, у вороноглазой - все те же налаченные кольца волос, подведенные широкими стремительными стрелками глаза к вискам, но она не похожа не себя саму. Уводит всхлипывающую медсестру, обняв за плечи, потом приходят двое каких-то мужчин в белых некрасивых отталкивающе холодных халатах и, накрыв кроватку простыней целиком, как балдахином, увозят ее за собой, но холод остается и осыпается за их спинами снежными крошками. Которые никто не видит.
Стылый свет бьет нам спицами в спину, из окна над моей кроватью, холодными ломтями ложится на пол, усеянный разломившимися осколками стакана, блестящего в матовом сиянии. Все перед глазами у меня становится матовым. Потом возвращается дежурная - бьет веником, хлопает наотмашь, осыпает в принесенный пластмассовый совок стеклянную крупу, ворочает тряпкой, не обращая внимания, - и на полу не остается ничего. Бузина уносит мусор с собой, все так же покачиваясь, шаркая по углам руками-ветками, как будто ходячий болванчик, а мне хочется кинуться к ней, потому что она не знает, что творит. Хочется кричать и бить ее руками, бить углы и стены за то, что они забирают так всех без разбору и не спрашивая. Крушина перестает качаться и замирает, испуганно вслушиваясь. В комнате как-то темно и очень-очень холодно. Пустынно.
Беладонна держит меня за руку, тихонечко обнимая за рукав своими ладошками, и осторожно прислоняется ко мне щекой, теребит пальцами завязочки на воротнике моей рубашки и вдруг тянется к лицу, вытирая щекотно-колючие шарики воды, собравшиеся у меня в уголках глаз...
ЭПИЗОД 7: тритоны, двор и лоси;
Зима - это время всеобщего, всепоглощающего умирания. Это ломтики штукатурной скорлупы, затесавшиеся под батареи, это мухи - застрявшие в стыках между оконных рам и стылый неподвижный воздух, похожий на морозное ледяное желе. Это февраль - тотальная анестезия чувств и жизни. Так мне казалось вначале. Теперь есть подтверждение...
...Окна над моей кроватью заливает синева - жмется к приложенным к друг другу створкам, закопченным и замазанным, заткнутым пенопластом, ватой и кусками слоящегося желтого поролона. У меня глаза из камня и вылинявшая простыня из складчатого мрамора. Синева скользит по ним обоим, превращая одну в серое, а другие в почти черное, хотя сама по себе до простоты прозрачная, режущая взгляд чистотой. Забивается в лицо, похожая на проскальзывающий шелк, медленно разбавляясь белесо-серыми отсветами недалекого рассвета. Но в палате - внутри - все равно еще яркая и чистая, скребет неистово глаза. В ней - холодная душность и духота, а рисунки на оконном стекле фильтруют и преломляют их, давя сверху небом, а снизу - обломанным заусенчатым подоконником...
...Мы выбегаем с ней во двор, как сказали бы, сверкая пятками, сломя голову, - и тут же задираем лица к небу, на секунду забыв, что умеем дышать. Море деревьев февраля колышется мне навстречу, сбивая с ног волной ветра и острых запахов влажной земли, подгнившей травы и пробивающихся из-под кочек молодых желтоватых ростков. Неразвернувшиеся влажные побеги мякотью утопают в зеленом мху, увешанном прозрачными каплями росы, в которых отражаются мое лицо и мои стремительно промокающие от воды тканевые тапочки. Лес протягивает навстречу свои руки, стоит только сбежать по неровным и низким ступенькам крыльца, упирающиеся прямо в траву и кривой заросший палисадник. Лес подступает вплотную, такой словно знакомый, мягкий и родной.
Топорщит ветки-лапы, где редкий подлесок тихонько шелестит и распространяет шорохи по всей округе. Маленькие листочки кустов трепещут на прохладном ветру, серебрясь разными сторонами, и зелено-серая даль рябит и слегка колышется, стоит только начать вглядываться в нее неподвижно. И за ней пусто. - Ну и где же тут лоси? - озадаченно и тихо спрашивает Беладонна, но сейчас понятие "тихо" слабо применимо к ее голосу, срывающемуся на звенящие радостные высокие нотки. - Мне говорили, что здесь есть лоси... ЛО-ОО-СИ! - она зовет и смеется, а ее голос эхом подхватывает шум и шелест листвы и гомон птичьих голосов.
Дом смотрит на нас - седыми окнами из-под ороговевшей чешуйчатой крышей, шумит вставками-окнами, хлопает дверями, топочет половицами под неслышными шагами. Покатый склон его усеян пиками-антеннами, сливающимися с голыми обожженными лишайником стволами и ветками сосен вдали, что черным забором или решеткой перегораживают небосвод, стараясь изрешетить его в мелкие полосочки. В них облака застревают и держатся где-то внизу, в стороне, не позволяя себя подняться высоко в небо, обведенное голубым крошащимся мелком. Я буквально ощущаю, как у меня пахнут им пальцы и крошится им под ногтями, я зачерпываю небо в ладонь, чтобы выпить его ветра и дождя.
- УР-РААААА! - вопль Беладонны взметается ввысь, вспугивая с соседних веток нескольких птиц, которые тоже устремляются прямо в безоблачную, безбрежную голубую глубокую даль, похожую на чайную чашку.
Небосклон дрожит, трещит, звенит и дребезжит от ее радостных криков и я чувствую, что хочу закричать тоже, подхватить эту полную красок и жизни веселую и чистую звонкую ноту, готовую сорваться ввысь и улететь. Так далеко, что и не добраться взглядом. Ветер треплет ресницы и щекочет порывами глаза, так, что они начинают слезиться, расцвечивает щеки прозрачным румянцем, и я грею их ладонями, пытаюсь ощутить краски, впитывающиеся в кожу. Ветер пахнет полынью, в нем запах весны - горького цветения и шепота трав, раскачивания деревьев, сцепившихся между собой ветками, тепло сухой нагретой земли, пуха и желтой цветочной пыльцы. Я чувствую солнечные прикосновения и лучи на своем лице - и открываю глаза...
...хмурое подутро чумазой серой копотью вламывается в окна, пугая чужие сны и прерывая еще не начавшиеся звуки утренней ходьбы и движений за дверью и в перепутанных темных коридорах. И заставляет тишину дремлющих дыханий опять оборваться - на мои хриплые стоны и неясный полусонный бред, похожий на невнятное бормотание.
От остывшей батареи, гусеницей свернувшейся под окном, волнами расходится холод, и я чувствую как закостенели и замерли веки, пытаясь жмуриться и не дрожать. Вздрагивая от пробирающей поземки по спине, жмусь под куцым покрывалом, завернутым в проштопанную по краям простыню, до боли стискивая онемевшие пальцы и пытаясь подтянуть колени ближе к груди. Но не могу. Почему-то не умею. Я не знаю - как...
Внутри меня разгорается что-то странное - разверстывается, захватывая все больше пространства, становясь горячее, жгучее, ядовитее. Я не могу пошевелиться, я не успеваю ничего понять, когда дымная копоть от горения внутри подкатывает слишком высоко к горлу, и я задыхаюсь и никого не могу позвать. Душный воздух комнаты комками застревает в легких, трещины потолка придвигаются ближе, вдавливая в себя, и я прячусь от них, зажмуриваясь - изо всех сил, из последних, - в свои воспоминания, пахнущие солнцем и сырой травой, по которой можно бродить босиком...
...Мы забираемся куда-то глубоко в чащу. Здесь воздух чист, прозрачен и опьяняюще свеж, хоть Беладонна и не знает, что значит "опьяняющий", но она так говорит и заливисто смеется, позабыв обо всем. Под ее ногами, в обрамлении странных желтых цветов с круглыми темными листьями, обожранными серебристой поземкой, тонкой водяной змейкой протекает ручей - бежит, шумит, перепрыгивая через попадающиеся камни, ветки и кочки, он еще совсем молодой и сонный, и мы смотрим на него с Беладонной, затаив дыхания, словно боясь спугнуть ненароком что-то таинственное и волшебное...
...Где-то с тихим всплеском падает камень; маленькие круги бегут по воде, размываемые течением, пока не исчезают вовсе. Потоком воды волочет и перекатывает за собой размоченную сосновую шишку. Где-то под высокими листьями осоки капают и ударяются о гладь капли воды, тут же исчезая, канув в общий поток. И так все волшебно и странно, и сладко делается вокруг и на языке.
Я пробую на вкус ветер и стараюсь запомнить его во всех подробностях. ...Из-под глиняного берега у самого края воды свешивается в ручей чей-то хвост, существа, похожего на ящерицу, и тут же исчезает, еще раньше, чем Беладонна успевает восхищенно дернуть меня за рукав. Она такая красивая сейчас. Я смотрю на нее и шепчу, одними губами, завороженно, веря и - наконец - действительно желая верить в свою ворожбу. Мне хочется жить, до щемящей тоски в сердце, так, что все внутри вздрагивает и замирает. - Мы будем ловить тритонов следующей весной. Я тебе обещаю.
Обещаю... Обещаю... Слова растворяются в темноте, проеденной плесенью стен и недостающих дыханий, мои воспоминания превращаются в труху и пепел, поджигающиеся прямо вслед за моим дыханием. Прямо вслед за несносным, гниющим торфяниковым тлением, что набрякает, щетинясь, горячей горячечной пустотой в костях, выправляя и выкручивая во все стороны суставы, и я боюсь этой боли. И нет никого рядом, кто бы смог меня утешить. Никого такого же, как я. Мы - это маленькие дети, похороненные в лесу. Кто я?.. Кто я?..
Откуда-то со стороны, сквозь всполохи пожара, доносятся гул и вкрадчивое переплетение чьих-то голосов, сладким сиропом затопляет все изнутри, проникая под кожу, чтобы слиться с ней воедино. Удавами слов, жгутами мыслей, пропитавших это место вслух, мысленно и вскользь. Я слышу отдельные слова, я разбираю наконец, что они говорят, но ничего не слышу. Все тише. Здесь нет тишины, которая смогла бы меня защитить, не дать мне рассеяться в ничто, не дать потеряться, и ничто не препятствует мне, когда я улетаю, растворяюсь, сгораю против воли и перестаю быть. Только... внезапно слышится от двери кроткий вздох
И мне кажется, как кто-то опять уронил на пол стакан... Или это просто звон...
ЭПИЗОД 8: город полыни, солнце и вечный сон;
...Когда я снова открываю глаза, проводов, опутывающих конечности, стало еще больше. Трубок и клапанов - тоже. От трубок вьются удавами хвосты пластиковых мешков, наполненными полупрозрачной жидкостью, как огромными каплями холодной росы, зависшие прямо в воздухе. Их много, чтобы возможно было сосчитать, если уставишься только в одну сторону, и они похожи на большие пьяные животы, пропускающие через себя призрачный белый свет, который как будто стал заметно холоднее и прозрачнее, желтее, чем было прежде. Словно в мое небесное молоко добавили кусочек масла, которое тает, оставляя за собой разбегающиеся дорожки и кляксы на бирюзовой пенке. Мое молоко покрывается корочкой. Или это я коченею, больше не в силах поднять глаза. Я с трудом замечаю, где я. Но я не здесь. - Дереза, открой...
Молочная пенка растеклась за каким-то другим, незнакомым окном незнакомой палаты, в которой больше нет никого, кроме нас и писка многочисленных аппаратов, и слепит внутрь, отражается на голубой в желтом стене косыми лучами утра. Здесь его называют всегда совершенно по-разному, но я хочу видеть то, что хочу, и перед моими глазами расцветают безудержные снежинки, преломляющиеся в лучах взошедшего сквозь пелену тумана солнца и жмущиеся к мутному оконному стеклу каждая большим алмазным камнем, величиной с ладонь. Так, что от их света сияют и горят огненно-блеклые зайчики на щеках. Впервые за последнее долгое время солнце купается в щемящей гулкой пустоте, образовавшейся на месте непроглядного темного молока, заполнив собой небосвод, и оттого кажется, что если выйти сейчас из предела стен на улицу, обязательно окажешься в какой-нибудь разновидности вакуума, проглотившей в миг тебя всего. Или всю. Выйти... Углы тянут меня в себя - за мое сопротивление, за мое молчание, за мое желание вырваться от них. Я как будто рассеиваюсь... догоревшими чешуйками с кончиков пальцев. Теперь уже насовсем.
Беладонна сидит и трогает меня за руку, но я не чувствую. Я хочу ненавидеть ее, но я не могу. Ее белые глаза без дна смотрят на меня просяще и ласково, с глубоко затаенной тревогой, и как будто гладят, хотя не требуют от меня движений и сами не пытаются прикоснуться. Мне больно мыслью, хоть это не Она во всем виновата, но мысли плавают у меня в голове, похожие на полусонных рыбешек, и я не успеваю ухватываться за них, позволяя нести себя следом, чтобы не зацепить лишнего. И они плывут где-то вне меня, как и я собственно: зависли где-то под потолком, без связи с телом, норовя сорваться вниз. В ощущении холодного пространства, и тишины, и звенящей беззвездной пустоты, какая бывает только зимой. Я хочу ненавидеть этот мир, но не могу...
...Город полыни призрачной желтой пеленой виднеется на горизонте, то исчезая, то снова проявляясь большим розовым облаком среди настоящих облаков. Его никто не видит сейчас, кроме меня. Кто я?.. Кто я?..
Мне холодно и я не замечаю этого. Беладонна кладет мне своего белого совенка в изголовье, но я не чувствую. Все слишком закостенело, зачерствело и выгнулось, чтобы даже болеть. Но мне все еще больно дышать. Мое тело похоже на огромную адскую паровую машину, кипящую где-то изнутри, под корочкой льда, холода и отрешенности, но я знаю - когда-нибудь она замолчит.
Беладонна сжимается около моей подушки на кровати и дрожит, не смея показывать этого, но осторожно прислоняясь щекой к промявшейся жесткой негнущейся ткани, как будто ее холод может впитаться и защитить. Ей не нужно ничего говорить, чтобы понять меня, но иногда мне кажется, что разговаривать могут вовсе не мы - разговаривать могут души. Иногда я забываю это, но скоро уже запомню. Навсегда.
Тишины рядом нет, но я ее чувствую: она готова принять меня в свои объятия и не отпускать. Я знаю. На мне - как и на всех здесь окружающих - клеймом лежит странное и не ясное мне: "не жилец". Я угадываю сочувственные и беспомощные вздохи на себе, слоеной побелкой ложащиеся на слой холода на моей коже, когда сознание уплывает куда-то вдаль. Туда, где в прошлом, среди оборванных проводов и кусков штукатурки, валяющейся под ногами, вспыхивают белые лампы под щитками, отдаваясь зеленым и прозрачно-красным, и на табличках в пустых домах написано: "Уровень радиации внутри здания в 10 раз меньше, чем на улице. Отдыхайте в помещении, товарищи..."
Когда я просыпаюсь, никакой Беладонны со мной рядом нет. Есть только свет. Облака. И солнце.