Поступки, говорят, выстраивают человека. Может, это и так, не знаю. Да, вы у Кольки спросите: он свой главный поступок в неполные четырнадцать лет совершил. Отнял у станичных мальчишек округлую железяку, которую они, купаясь, отыскали в горной реке, разогнал этот "лягушатник", а потом, на правах старшего, шибанул ее о скалу.
Прошелестела беда каменными осколками над головами испуганных пацанов, а вот Кольке не повезло: выбило оба глаза, прорядило пальцы на обоих руках... в общем, всего посекло. Думали, до райцентра не довезут.
Определили его, как взрослого, в палату к фронтовикам. Прозвали тоже по-взрослому: Николай Карпович. Так с первого дня повелось. Каждый станичник считал своим долгом собрать узелок со скудным гостинцем и приехать в военный госпиталь. Заходили, кланялись до земли:
- Спасибо тебе, Николай Карпович, что Васятку мово спас.
В общем, выдюжил Колька. Вернулся домой, научился ходить без палочки. Выждал отец и сказал:
- Собирайся, сынок. Ты уже взрослый. В город поедешь, по поездам просить. С тобой на плечах, мне братьев твоих и сестер у голода не отбить.
Все понимал Колька, сам ждал этого разговора. Не раз примерял на себя убогость и сирость. Да только сползали они с его гордой души грязными лоскутами. И тогда, единственный раз в жизни, он встал на колени:
- Говорят, где-то недалеко дядька один живет. Он учит детей играть на баяне. Отвези меня, папка, к нему. Научусь - отбатрачу.
- На гармошке, - мгновенно смекнул хозяйственный казачура, - на гармошке подают лучше!
Мой отец не хотел брать в работу столь специфического ученика: слепого, беспалого и, к тому же, начисто лишенного музыкального слуха. Но голод сильнее разума. Так в нашей хате появился чужой. Его привезли вместе с платой за обучение: полновесным мешком картошки и черно-белой козой по прозвищу Зойка, которую я сразу же невзлюбил. А было нас у отца - малолетних сестер и братьев - целых пять штук. Мамки не помню, мамка еще до войны сгинула. Люська тоже не в счет, она старшая. Как исполнилось десять лет, ее отдали "в семью": за ребенком смотреть, стирать и помогать по хозяйству. По ней я очень скучал. Люська была очень умная: знала в лесу все съедобные листья и травы и всюду таскала меня с собой. С ней я первый раз испытал ощущение сытости. Это было незабываемо: совсем не мечтать о еде! Правда, от листьев сильно вязало во рту, слипались кишки, и болел низ живота. Тогда мы с сестрой выбирались на берег ручья, ложились на скользкие камни и пили холодную воду. А еще Люська пекла замечательный хлеб. Замешивала в равных пропорциях опилки, отруби, толченую грушу "дичку", муку из мешка, и ставила в русскую печь. Получалось вкуснее, чем у отца.
В общем, бегал я сам по себе. Был самым никчемным в семье - типичный дистрофик: непропорционально огромная голова, тонюсенькие ножки и ручки, да вздувшийся, вечно пустой живот. С появлением Кольки жизнь моя стала более упорядоченной. Привалило забот и хлопот: нужно было пасти ненасытную Зойку.
Эта мерзкая животина не ставила меня ни в ломаный грош. Таскала за собой на веревке в поисках более сочной травы, пока ей самой не надоедало. Я бегал за ней, спотыкаясь и падая, а Колька, тем временем, "учился на музыканта". Отец отводил его в пустующий сельский клуб, показывал простейшие гаммы и уходил на работу, прикрыв за собой дверь и плотно захлопнув ставни, чтоб не пугать работников сельсовета, который находился в хате напротив - все одно, мол, слепой.
Как я уже говорил, не было у Кольки музыкального слуха, зато голосище сродни упрямству. Он упорно терзал меха несчастной гармошки, с силой давил на клавиши своими обрубками и утробно орал: "Гэ-э-э!!!". "До" первой октавы, "си" самой последней, и все прочие ноты звучали для него одинаково: "Гэ-э-э!".
После обеда я поступал в распоряжение Кольки, становился его глазами. Дел было много: заготавливать сено на зиму, хворост для печки, а когда наступал сезон - собирать в лесу дикие груши и сдавать их заготовителям.
Лес, прилегающий к нашей станице, был изначально поделен на сектора, по количеству едоков в каждой семье. Люди выходили на промысел целыми семьями, так как эта работа сулила живую копейку. С появлением Кольки, в нашей маломощной команде появился, серьезный игрок.
- Ты, Юр, на толщину не смотри, - инструктировал меня старший товарищ, - главное, чтоб было рясно!
Я находил подходящее дерево, и тогда начиналось самое удивительное. Колька вжимался в ствол, обнимал его своими лапищами и начинал раскачиваться. Как это у него получалось? - до сих пор не пойму, но только вся крона приходила в движение, начинала мелко-мелко трястись, и на землю щедрым потоком сыпались спелые, зеленые груши, и даже листва. Когда этот поток иссякал, мы начинали сбор. Куда там угнаться за Колькой! Его трехпалые клешни двигались с удивительной быстротой. Я едва успевал наполнить небольшую холщевую сумку, а он уже завязывал последний чувал.
Оставив основной урожай там же, под деревом, мы до позднего вечера перетаскивали груши в заготконтору. Бывало и так, что не успевали. Но за целостность наших мешков, оставшихся где-то в лесу, как-то не беспокоились. Ну, не было в нашем народе привычки прибирать к рукам то, что плохо лежит.
Ничто так не объединяет людей, как тяжелый совместный труд, где один от другого зависит. Постепенно мы с Колькой стали друзьями. По своему развитию он все еще оставался мальчишкой, все объяснял очень доходчиво, потому что не забыл времена, когда еще был зрячим. Так, по его наводке, по внешним образным признакам, я научился находить гнезда земляных пчел, раскапывать их и добывать ярко-желтые бусинки ароматного меда. Он же мне посоветовал изредка угощать медом козу, чтобы она с большей охотой ходила за мной.
В конце концов, мы с Зойкой поладили. У меня появилась не только возможность, но и желание посещать своего нового друга во время его музыкальных занятий. А шли они без особых сдвигов, не считая, конечно, того, что он к тому времени порвал две гармошки и перешел на баян. Я долго сидел в сторонке, но как-то не выдержал и сказал:
- По-моему, это просто.
- Все просто, пока сам не попробуешь, - обиделся Колька. - На!
Я взял инструмент, пробежал пальцами по ладам.
- Ну-ка, ну-ка, - вдруг встрепенулся он, - давай-ка еще разок, немного помедленней...
Мне кажется, для него было откровением, что шестилетний пацан может выдать нечто такое, что не в силах повторить он - почти уже взрослый мужик.
Скажу без излишнего хвастовства, что с тех пор дело пошло: Сначала гаммы, потом арпеджио, потом простейшие пьесы. Даже неизменное "Гэ-э-э!" стало звучать в Колькином исполнении более нежно.
Ближе к зиме приехал Колькин отец. Привез из ремонта обе гармошки и еще одну, запасную. Специально для него был устроен комплексный смотр. Старый Карпо почтительно слушал "Одинокую гармонь" Блантера, "Дивлюсь я на небо" в обработке Зарембы, а "убил" его Колька вальсом "Амурские волны". Верней, не самим вальсом, а проигрышем на басах после первой части куплета: "та-да-та-да-та".
С тех пор мы с моим старшим другом занимались тандемом и вместе окончили музыкальную школу. Потом наши пути разошлись. Кольку забрал отец. Он уехал в родную станицу, и долгое время работал концертмейстером в клубе. Составлял программы, ставил спектакли, писал для них музыку и сам же аккомпанировал.
Когда в заочном университете имени Крупской открылся композиторский факультет, отослал туда свои документы и, к своему удивлению, поступил.
Учеба давалась легко. Многое из того, что давалось на семинарах, Колька освоил еще в школе. Методические материалы поступали по почте. Нужно было выполнять все задания и отправлять отчеты в Москву. С писаниной помогли сестры.
Пролетели четыре года. Пришла пора получать диплом. За ним нужно было приезжать лично.
В мандатной комиссии были немало удивлены, увидев столь специфического выпускника.
- Лазарев? Не может этого быть! И вы претендуете на красный диплом?!
- Понимаете, молодой человек, - поучал его чей-то скептический голос, - музыка это искусство. Здесь голой теории мало, нужно еще отыграть программу...
- Без проблем, - усмехнулся Колька, - давайте баян...
Сейчас Николай Лазарев народный артист Адыгеи, автор песен, признанный классик народной и симфонической музыки. Как свойственно всем слепым, гордо и высоко несет через жизнь свою непокорную седовласую шевелюру.