Бровер Александр Беневич : другие произведения.

Трудный шаг

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Повесть - 20-ый век.

Семен Миронович Галкин, доктор физико-математических наук, должен завтра явиться на парткомиссию Технологического института, где он состоит на партучете. Он знал заранее, как закончится рассмотрение его персонального дела. Изгонят из рядов КПСС и еще станут обвинять в измене и предательстве. Шутка ли: он решил покинуть страну, где родился, вырос, получил образование и переехать в Израиль, государство, которое совершило наглую агрессию против прогрессивных арабских стран!

Свою жену Маришу он отправил в комнату отдыхать, а сам расположился на кухне. Было о чем подумать! Спать совершенно не хотелось, несмотря на поздний час. Итак, завтра, 10-ого августа, в день своего рождения он предстанет перед строгими и беспощадными судьями.

Он еще раз взвешивал свой шаг, решительный поступок, который многим, кто знал его долгие годы, может показаться опрометчивым и странным.

Семен Миронович, склонившись над столом, смотрел на сложенные кисти рук, будто они ему помогали вспоминать всю свою жизнь, начиная с раннего детства. Перед ним мелькали события. Некоторые проносились вскачь, а другие замедлялись своеобразными стоп-кадрами, оживляя подробности прошлого обостренной эмоциональной памятью.

Глава первая

Закончилась гражданская война. Шмилеку было всего 4 года. Его отец, Меер Галкин, был часовым мастером и работал дома у окна в передней комнате. Каждый день рано утром отец, слегка прихрамывая, подходил к своему рабочему столу и садился спиной к двери спальни. К глазу как бы наглухо прикреплял черный цилиндрик с лупой и до самого обеда, не отрываясь, копался пинцетом и отверточкой во внутренностях наручных и карманных часов. Спина — чуть сгорблена, воротничок черного пиджака — слегка потерт, а на широком затылке поблескивают серебристые клочки под зачесанными назад светло-каштановыми волосами. Шмилек подбирался к отцу со спины осторожными мягкими шажками, но папа его все равно услышал.

— Как ты спал, Шмилекл? — спросил он, не поворачивая головы.

— Хорошо, папа, — ответил мальчик и добавил:

— Но сегодня мне приснился дядя Пейсах. Я видел его спящим, а вокруг — много людей. Они что-то говорили друг другу, а дядя Пейсах так и не проснулся. А где он сейчас? Я давно его не видел.

Шмилек прижался грудью к папиной ноге, а Меер только глубоко вздыхал: как объяснишь ребенку, что дяди уже нет в живых? Неделю тому Пейсах поехал в село Гориновка. Он вез новые бочки для обмена на муку и крупы. На обратном пути двое разбойников с обрезами в руках выскочили из опушки леса на дорогу, застрелили Пейсаха и забрали все его добро.

Позже об этом рассказал мужик, который оказался случайным свидетелем разбоя. Мужик юркнул в кусты, издали заметив бандитов. Он видел, как убили Пейсаха, затем угнали одноконную подводу с продуктами по просеке в лес. Описал наружность разбойников, которых видел впервые. Трагедия произошла днем и всего в 20-ти километрах от города.

— Куда уехал дядя Пейсах? — уточнил свой вопрос Шмилек.

— Далеко-далеко от нас. Никто не знает, вернется ли он когда-нибудь.

А через некоторое время Шмилек перестал расспрашивать о дяде, хотя очень его любил. Нет, он не забыл дядю, просто новые события и впечатления отвлекали внимание и интерес.

Наступил 1921-ый год. Полная разруха, неурожай, голод. Шмилек на всю жизнь запомнил сосущее и всепоглощающее чувство голода. Все существо с утра до ночи — и во сне! — заполнено жаждой поглощения чего-нибудь, что можно прожевать, проглотить и испытать теплую тяжесть в животе.

Мама и отец отдавали ему и младшей сестричке Ривочке последнее, но этого было очень и очень мало, чтобы насытиться хотя бы на короткое время.

И все же семья Галкиных выжила в то время, как многие другие так и не смогли пережить 21-ый год. Соседская семья Олонецких потеряла старшую дочь, двоих сыновей и кормильца-отца, известного в городе шорника. Остались только мать и младший сын, не умерли лишь благодаря сердобольной соседке Голде, которая приносила им вареную кормовую свеклу, а иногда — и мамалыгу.

Потом появилось какое-то хлесткое слово НЭП. Стало сразу же легче и веселее. Голод прекратился, и Шмилек по своей детской беспечности и устремленности к радости почувствовал себя вполне счастливым. В школу только через два года, когда ему исполнится восемь. А время, как назло, тянется так медленно и долго, что хочется его подстегнуть, погнать рысью, как дядя Лейб свою кобылу батогом, чтобы поспеть на станцию к Харьковскому поезду.

Шмилек тянулся к старшим. Ему очень нравился 10-ти летний Цалик, мускулистый, рослый крепыш с густыми черными кудрями.

Однажды, а было это в среду днем, Цалик позвал Шмилека на улицу Долгую, которая обрывалась уже на окраине города.

— Пошли покидаемся камнями со слободскими.

Шмилек покорно последовал за своим кумиром. По Долгой выбрались на окраину. Там уже собралось около 20-ти пацанов с раздутыми от камней карманами штанишек. Шеренга еврейских мальчишек развернулась вдоль канавы, заполненной зеленой тухлой водой, а напротив, за узкой полоской мокрого луга стояли слободские, в основном русские ребята.

Как и принято, перед схваткой началась словесная перебранка.

Шмилек спрятался за спину Цалика и прислушивался к не понятным ему выкрикам и восклицаниям. Он впервые услышал слово «жид» и не знал, что оно означает.

— Настал последний и решительный бой! — орал белобрысый худенький подросток, общепризнанный атаман слободских ребят.

Цалик негромко произнес:

— Опять эта шкиля-макарона Нагайцев! Ему бы камнем меж глаз!

Еврейская сторона в долгу не осталась:

— Еще посмотрим для кого последний бой!

Со стороны луга:

— Рахмил — курочку проглотил!

— Арон, ты съел свой бульон?

— Абрашка, скидывай свою заделанную рубашку!

И сокрушительная отповедь:

— Архип — к луже прилип!

— Степа — обделался на всю Европу!

Пикировка набирала темп.

— Йоська — для слона ты моська!

Обиделся Йоська и ответил Нагайцеву:

— Нагайцев ворует зайцев!

И еще две рифмы перед боем:

— Зяма, кунай в яму!

— Михай, надень малахай!

И полетели камни, которые ребята доставали из оттягощенных карманов! Разбитые коленки, плечи, скулы и кровоточащие раны на головах неудачливых понемногу охлаждали пыл противников. Уходили домой возбужденные и довольные. Каждая сторона считала себя победительницей.

На следующее утро после побоища Шмилек, как всегда, застал папу за его рабочим столом с неизменным черным цилинриком на глазу. Открылась дверь и вошел беловолосый мужчина.

— Здравствуйте, реб Меер, как поживаете?

— Слава Б-гу, вашими молитвами, пан Нагайцев.

Услышав эту фамилию, Шмилек вздрогнул и бросился к двери в спальню: ему представлялось, что пан Нагайцев пришел с жалобой на него. Но у самой двери Шмилек все же остановился, здраво рассудив, что никто не мог его заметить за спиной Цалика и слободским он, Шмилек, вовсе не знаком.

Шмилек услышал продолжение разговора.

— Реб Меер, мои карманные что-то барахлят. К вам я обращаюсь в первый раз по рекомендации знающих людей. Мои часы побывали в руках артельщиков, чтоб им пусто было!

— Что это за артель такая?

— И не выговоришь на трезвую голову: «Райремчасобслуживание». Что они сделали с моими часами, одному Б-гу известно.

— Чего ждать от этих босяков?! Мелиха!

Пан Нагайцев, должно быть, в какой-то мере владел еврейским жаргоном — во всяком случае он поддакивал Мееру, соглашался с ним.

Шмилек после этого долго не мог понять, что же происходит на самом деле: пацаны калечат друг друга камнями, изобретают издевательские клички и оскорбления, разделились на враждующие лагеря, в то время, как отцы этих непримиримых ребят мирно беседуют друг с другом. Что же происходило в среду? Баловство или война?! Если — просто игра, то почему эти шишки и синяки?

Шмилек продолжал ходить хвостиком за Цаликом. Был теплый осенний день. Ребята уже перепробовали все игры и не знали, куда себя девать. И тут вечно угрюмый угловатый подросток Зюня-сопливый решил показать всем новый фокус, который сам и придумал. Он долго и в одиночестве отрабатывал свои опыты и сегодня был готов похвастать своими достижениями перед пацанами.

Зюня наполовину заполнил бутылку негашенной известью, долил воды из незасыхающей лужицы, плотно закрыл горлышко верхушкой кукурузного кочана и швырнул свою самодельную гранату в неглыбокую ямку в 15-ти метрах от укрытия, в котором попрятались ребята в ожидании взрыва. Но в этот роковой день Зюне не повезло. Бутылка не взрывалась, хотя прошло уже достаточно времени после броска. Зюня решил выяснить причину. Он спустился в яму, взял бутылку в руки, встряхнул содержимое и случилось самое страшное: бутылку рвануло в его руках. Куски стекла вонзились в горло, и известь, смешиваясь с кровью, обрекла несчастного на мучительную и тяжелую смерть. Зюню отнесли домой, но никто уже не мог ему помочь. Хотел удивить сверстников блеском своей фантазии, утвердить себя в глазах ребят и так глупо закончил жизнь!

* * *

Шло время. Зима выдалась морозной, настолько злонамеренно холодной, будто природа решила исправить допущенные ранее послабления в виде оттепели в разгар прошлой осени.

Особенно беспощаден был январь 1924-го года. И в самый лютый мороз пришло известие, которое потрясло очень многих и, главным образом, ребят.

Притихли мальчики и, казалось, их поразило личное горе. Выходили на улицу, чтобы поделиться тревогой. Замерзая и подрагивая всем телом, потирая белеющие скулы, ребята горестно говорили:

— Что же будет? Неужели всему — конец?!

— Конец советской власти.

— Кто станет после Ленина?!

— Таких нет. Он был единственный!

— Особенно плохо станет нам, детям, — печально заключил Цалик, как будто он знал такое, о чем другие и не догадываются.

— А почему детям будет плохо? — недоумевал Шмилек.

— Ты еще пацан и не все понимаешь, — высокомерно ответил Цалик, — Ленин заботился о детях и хотел, чтобы мы были самыми счастливыми в мире.

И дома царило такое настроение, словно только что похоронили близкого родственника, правда, это относилось лишь к маме. Она без дела слонялась по квартире, выходила на кухню, потом — в переднюю, вздыхала и ойкала, как бывает при обострении приступов астмы у Ривочки.

В переднике на выпирающем животе, в войлочных туфлях и вязанных шерстяных носках поверх чулок она казалась какой-то растерянной и незащищенной, что для Шмилека было неожиданным. Он всегда считал маму сильной и отважной. Так говорили о ней все соседи и просто знакомые.

«Молка, а Молка! Она знает, что надо делать. Раз Молка говорит да, значит так оно и есть — так и будет!»

— Вейз мир! Что же с нами станет, Меер? — обращалась она сейчас к мужу, заламывая руки.

Хотя целый день топилась печь, в передней было прохладно, и Молка повязала голову теплым платком, из-под которого выбивалась темная прядь волос.

— И что же с нами будет, Меер? — повторяла она уже в третий раз.

А он, освободившись от своей лупы, повернул к жене совершенно спокойное лицо и его поблескивающие глаза сузились в какое-то подобие иронической улыбки.

— Что будет, Молка? А что может быть?! Хуже, чем уже есть, не будет. Мы уже видели все: голод, бандитизм, погромы!

— Ой, ой, ой — погромы! — возразила Молка. — Когда же не было погромов?! Может быть при Николае?! Наоборот, Ленин прекратил погромы и покончил с Петлюрой. А кто отменил черту оседлости?! Ты говоришь — голод! Когда же бедные евреи не голодали?! И когда пришел НЭП, вообще забыли, слава Б-гу, что такое голод. Нет, Меер, ты не то говоришь, тебе бы только перечить своей жене: разве женщина может рассуждать о таких высоких вещах?! Это дело мужчин!

Шмилек мало, что понимал в этом споре родителей, но внимательно прислушивался к их речам и с любопытством ждал ответа папы. А он, помолчав немного и поежившись от холода, сказал:

— Не будь глупой, Молка, это не наша власть. И чем быстрее она переменится, тем лучше для тех, кто добывает свой кусок хлеба своими руками. А богатых уже все равно нет и в помине. Осталась одна беднота и нищие!

— Ша, Меер, ребенок все слышит. Что он может подумать?!

— Шмилек, тебе не надо тут стоять, — ласково говорил отец, — иди, иди к Ривочке, посмотри, что она делает, как себя чувствует, бедная?

Шмилек повернулся к двери спальни и стал медленно уходить из передней. Ему удалось еще кое-что услышать.

— Кто после Ленина придет? Думаешь — друг евреев! — допекала мама.

— Ждать друга евреев там, наверху во власти — это все равно, что ждать меда от тараканов. Нас не любят и не надо: дайте нам возможность жить и зарабатывать, и мы как-нибудь обойдемся без вашей любови!

«Кто те, кто не любит евреев?» — не мог понять Шмилек.

Ривочка, укутавшись в теплую мамину шаль, скорчившись сидела на кровати поверх покрывала. Она худенькой спиной упиралась в подушку и печально смотрела на противоположную стену небольшой спальни. А там, над диваном, висела картина, изображавшая зеленый луг и на нем — беззаботных белых козочек. Бледное личико Ривочки, которой недавно исполнилось 6 лет, было задумчиво и серьезно, как у взрослой женщины, отягощенной заботами. Она страдала от частых приступов астмы. Ривочка продолжала смотреть на картину. Она, должно быть, не могла сообразить, откуда падает свет на зеленый луг и милых козочек.

Шмилек присел у ног сестрички и спросил:

— О чем ты думаешь, Ривочка?

— Ни о чем. Только хотелось бы мне посидеть на этом лугу и погреться на солнышке, погладить этих чудесных козочек.

— Придет лето, и мы с тобой найдем такой же луг. Посидим рядом, а козочки всегда пасутся на сочной траве.

— Когда еще придет лето?

Он не ответил, помолчал, а она спросила:

— О чем это папа с мамой так громко разговаривают?

— Так, ни о чем. Ты знаешь, что дедушка Ленин умер?

— Слышала от мамы.

— И что ты думаешь об этом?

— Ничего, все умирают, — говорила она с недетской убежденностью, не понятной Шмилеку, хотя он и был старше Ривочки на два года. Он не стал больше говорить с Ривочкой о смерти Ленина: инстинктивно понимал, что у нее достаточно своих болей и переживаний.

* * *

А между тем все шло своим чередом. Прошла суровая зима, как-то быстро промелькнула весна, за ней — и лето, и Шмилека отправили в школу. Отец мечтал определить сына в еврейскую, а мать настояла, чтобы ее мальчик учился в русской школе. Она видела, куда все движется, что у молодых ребят без серьезного знания русского языка нет никакого будущего. Молка Галкина, не очень грамотная еврейская женщина, понимала, что страна нуждается в инженерах, ученых, связанных с техникой. Да и престижная до этого профессия адвоката и благородная работа врача всегда были связаны со светским образованием в Российских гимназиях, а затем — в университетах.

Итак, Шмилек оказался в русской школе. Шмилек стал Семой для благозвучия и удобства его соучеников. Он был любознательным и учился с охотой. Каждое новое знание доставляло ему радость. Он заметно подрос. Широко раскрытые темные глаза смотрели с некоторым любопытством, словно взгляд их мог разгадать сущность сверстника, с которым предстояло общаться ежедневно. Светло-русые волосы, зачесанные набок, притушевывали еврейские черты Семы Галкина. Он сдружился с белокурым русским мальчиком Алешей Степановым, открытым, смелым и часто озорным одноклассником. Семка и Алешка сидели за одной партой. И после уроков они держались вместе. Играли в футбол за ону и ту же дворовую команду — и оба в нападении. Это своеобразный способ самоутверждения: нападающий всегда на виду, и усилия всей команды, ее успех чаще всего приписываются тому, кто забил гол.

И Алеша, и Сема были самолюбивы, не лишены мальчишеской гордости и своеобразного чувства собственного достоинства. Но это определилось уже в отроческом возрасте, в 4-ом классе, когда им было по 11 лет.

Правда, Сема не оспаривал приоритета Алеши, когда дело казалось игр и разных затей. Себе он оставлял первенство в учебе.

На пятом году обучения более определенно стали заметны интересы ребят. Сема увлекся математикой, любил решать сложные задачи, испытывая при этом наслаждение. Одноклассники называли его профессором, полушутя или полусерьезно — еще сами не могли разобраться. Казалось бы, учителю математики только радоваться и гордиться таким талантливым учеником, но выходило по-другому. По-видимому слабенький педагог испытывал неловкость, так как ребята, скорее интуитивно, чем осознанно, отдавали предподчение Семке. Его неформальное толкование того или иного правила было для некоторых одноклассников более доходчивым, чем учительское объяснение. Математик возненавидел Сему, придирался к нему, журил за малоразборчивый почерк, снижал оценки по пустяковому поводу.

Грузный, бритоголовый, в очках с толстыми стеклами, неопрятно одетый в мешковатый синий костюм Федор Федорович не пробуждал особых симпатий у ребят. Это его еще больше раздражало, а виновником он считал чересчур умного Сему Галкина. Правда, учитель никогда не опускался до националистических выпадов и даже намеков в отношении нелюбимого ученика.

Уже в 6-ом классе как-то разбирали трудную задачу на проценты. Федор Федорович путался у доски, объясняя решение, а Сема встал и предложил более простой ход и, главное, понятный почти всем ребятам. Не было у Галкина никакого желания унизить учителя, но Федор Федорович рассвирепел:

— Не выскакивай со своими предложениями! Выйди из класса! В следующий раз вызову твоих родителей!

Сема был смущен и обижен: его еще никогда не удаляли из класса. Он не скрыл от мамы свои школьные неприятности.

Молка решила поговорить с директором школы. Нельзя допустить, чтобы учитель придирался к ребенку!

На следующий день она постучала в дверь директорского кабинета.

— Войдите! — услышала она внятный громкий голос.

Молка осторожно, словно боясь кого-то потревожить, вошла в кабинет.

Директор, Савелий Викторович, сидел за письменным столом между двумя тумбами, как на узких козлах дрожек. Его широкие бока почти касались выдвинутого ящика справа и слегка открытой лакированной дверцы слева. Руки он держал сверху и короткими удивительно белыми пальцами то и дело поправлял чернильный прибор на тяжелой мраморной подставке или перемещал фарфоровый сапожок с карандашами и перьевыми ручками в более удобное место. Молка растерянно смотрела на директора в его дешевом ширпотребовском костюме и никак не могла решиться изложить ему свою жалобу. Она представляла себе на таком месте человека более респектабельного и в дорогом, пошитом на заказ костюме.

— Здрасте, — признесла она наконец.

— Здравствуйте! Пожалуйста, садитесь. Как ваша фамилия? По какому делу?

Молка села на стул поближе к выходу и, еще раз глянув в спокойные глаза Савелия Викторовича, сказала:

— Я Галкина, мама вашего ученика 6-го класса. У меня имеется жалоба на учителя математики.

— Пожалуйста, расскажите, что произошло?

Молка подробно изложила суть дела. Савелий Викторович уточнил, в каком именно 6-м учится ученик Галкин, окликнул секретаршу и велел позвать Федора Федоровича. Учитель явился через 10 минут, когда прозвенел звонок на перемену. Савелий Викторович в присутствии мамы ученика потребовал от математика объяснений. Учитель оправдывался, говорил что-то непонятное — в общем, вел себя, как нашаливший ученик. Вид у него был растерянный и жалкий.

Молка изменила свое мнение о директоре. Первое впечатление может оказаться ошибочным, если судить лишь по одежке. Тем более в нынешние времена при всеобщей бедности и опрощении интеллигентных людей. В былые времена за версту можно было угадать доктора, адвоката и, тем более, директора училища. А теперь — попробуй разберись!

— Так в чем же суть конфликта с учеником Галкиным? — не мог понять директор.

— Видите ли, Савелий Викторович, — объяснялся учитель стоя.

Он не приводил никаких аргументов, не мог указать и серьезных причин.

— Сема Галкин пытается меня унизить в глазах своих сверстников.

— Но Федор Федорович, вы же педагог и должны прощать промахи своим воспитанникам. Надо проявлять терпение. Кроме того, из ваших слов я не могу заключить, что ученик чем-то проштрафился. Я еще хотел бы знать, как успевает Галкин по арифметике, какие его способности?

— Он весьма одарен в арифметике, а также в алгебре и геометрии, которые начали изучать в 6-ом классе.

— А какие оценки вы ему ставите? — поинтересовался директор.

— У него по всем трем предметам оценка «хорошо».

— А мама говорит, что ее сын заслуживает оценки «очень хорошо». Да и вы считаете его учеником одаренным.

— Да, но пишет он небрежно и неразборчиво, — оправдывался учитель.

— Федор Федорович, — заключил директор, — прошу вас проявить побольше терпения. Ну, а если вам так уж трудно с ним, мы можем перевести Галкина в параллельный класс к Валентине Осиповне.

— Нет, зачем же! Пусть остается у меня. Я учту все ваши замечания, Савелий Викторович. Надеюсь, что все наладится.

Учитель вышел из кабинета как-то пристыженно, боясь встретиться взглядом с мамой своего ученика. Конфликт был исчерпан. Сема продолжал заниматься в том же классе. Федор Федорович не воспылал вдруг к нему любовью, но перестал придираться.

* * *

В конце осени 1929-го года с большими трудностями проходила хлебозаготовка. Пока без видимого успеха началась и коллективизация. Из города в село отправляли коммунистов с категорическим наказом: обеспечить строгое выполнение плана отправки зерна на государственный элеватор и вовлекать крестьян в колхозы.

Старший брат Молки — разница всего в полтора года — большевик с дореволюционным стажем Мендель Вайсберг также был командирован в большое село Ягодное. Мендель понимал, что ему навязали очень опасное поручение. Еще не хватало еврею реквизировать зерно у христиан! И так обзывали новую власть жидовской.

Так устроен этот мир! Даже в компании 9-ти русских один — десятый — еврей заметен и, не дай Б-г, ему участвовать в делах неблаговидных! Вся ответственность падет именно на еврея.

Перед отъездом Мендель зашел к своей сестре Молке. Он был мрачен: предчувствовал беду.

— С какой радостью я убежал бы, куда глаза глядят! Но, к несчастью, не могу так поступить: заберут партбилет! — сокрушался Мендель, и глаза его печально увлажнились.

Полные вишнево-красные губы подрагивали и только усилием воли он сумел сдержать готовые вырваться из груди проклятия против тех, кто поручил ему такое бесчеловечное дело.

Мендель, вступив в 1912-ом году в партию большевиков, не представлял себе, что станет соучастником таких авантюр.

— Будь осторожен, Мендель! Лучше тебе и в самом деле уехать отсюда подальше. А ты дорожишь своим партбилетом, как маминым наследством. Что такое партбилет по сравнению с жизнью?! У тебя есть голова и руки, немного знаешь столярное дело, на твоей шее нет ни жены, ни детей — вольный казак! Не езжай по такому делу в село: так просто крестьяне зерно не отдадут.

И в самом деле через десять дней после отъезда Менделя на хлебозаготовку с ним случилось несчастье. Он возвращался поздно вечером в дом, где остановился в селе Ягодное. Моросил мелкий дождик, было темно. Под ногами хлюпала жижа на размытой дороге. Менделю вдруг показалось, что кто-то крадется за ним. Он часто останавливался, прислушивался к подозрительным шорохам. Становилось страшно. Мендель переложил наган в левый карман на случай, если ему заломят правую руку. Так он себе представлял действия того, кто попытается напасть сзади. Собственно, так и произошло. В одно мгновение на его правую руку навалились двое. Мендель выхватил наган из левого кармана и выстрелил вверх. Нападавшие сразу же отпрянули в сторону, но впереди из-за ограды появился третий. Он подходил к Менделю с дубиной над головой и в темноте она казалась огромной. Мендель еще раз выстрелил в воздух, но злобный и, по-видимому, пьяный мужик продолжал наступать. Он уже замахнулся, собираясь опустить дубину на голову уполномоченного, но Мендель успел выстрелить. Мужик покачнулся и рухнул на спину. Он лежал неподвижно в дорожной грязи. Ранение оказалось смертельным.

Утром из города прибыл следователь в сопровождении двух милиционеров. Менделя арестовали. А суд состоялся в январе 1930-го года.

Сема поднялся вверх по улице и подошел к кирпичному зданию районного суда. Три каменные ступеньки вели к парадной двери, которая тяжело открывалась наружу. Еще нужно было пройти небольшой коридорчик с синей облупленной панелью и потом повернуть направо в зал, в котором стояли два ряда стульев, скрепленных деревянными рейками.

Когда Сема вошел в зал, там уже почти не осталось пустых мест. Он нашел свободный стул с отломанной спинкой в третьем ряду слева. Ему хорошо видна была скамья подсудимых. Она была приподнята на возвышении, как и судейский стол под синей скатертью, массивное прокурорское кресло и кафедра, откуда будет от имени государства поддержано обвинение.

Кроме родственников и знакомых подсудимого в зале было немало любопытных и просто любителей судебных процессов. Было прохладно, хотя до судебного заседания и протопили обе цилиндрические печи, обитые черной жестью. Правда, отопительные очаги стояли поближе к судьям, а не посередине помещения.

Публика сидела в одежде: кутались в шали, ватники и полушубки, потирали руки и согревали теплым дыханием. Многие полагали, что в присутственном месте перчатки и рукавицы одевать неприлично.

В 9 часов утра через боковую дверь торжественно вошла секретарь, низкорослая девушка в длинном жакете, и поставленным голосом торжественно объявила:

— Встать, суд идет!

Все поднялись, забарабанили пружинные сидения освобожденных стульев.

Чинно ступал судья, за ним продвигались народные заседатели. И прокурор приподнялся со своего кресла в знак уважения к закону, и Мендель вынужден был соблюсти процедуру, в которой именно ему предстояло сыграть главную роль. После того, как разрешили сесть, началась рутинная процедура процесса.

Длинно и сухо звучало обвинительное заключение следствия.

Мендель, похудевший и бледный, с отрешенным и будто безразличным видом сидел на длиной скамье подсудимых. На нем была черная куртка на ватной подстежке, шапку держал на коленях; широкая лысина от лба к затылку поблескивала на восходящем перед окном зимнем солнце. Мендель зажмурился, приложил руку ко лбу и повернулся к залу. Сема внимательно смотрел на дядю.

«Ему не должно быть холодно, — про себя отмечал заботливый племянник, — он в стеганных брюках и в крепких сапогах.»

— Признаете ли вы себя виновным? — спросил судья, поеживаясь в своем осеннем костюме и не скрывая гримасу нетерпения.

— Нет, не признаю: я защищался и на этот случай мне совершенно официально выдали оружие. У меня было право на самозащиту.

— Отвечайте покороче и по существу! — перебил судья и повернулся к обвинителю. Вопросы задавали все: и прокурор, и судья, и народные заседатели, и непоседливый адвокат подсудимого.

Потом допрашивали свидетелей, тех самых крестьян, которые сзади напали на Менделя. Первый свидетель, средних лет чернобородый мужик, заросший до шеи, нервно теребил в руках заячью шапку. Он сбивчиво излагал обстоятельства дела. Из его слов следовало, что уполномоченный по хлебозаготовке, воспользовавшись своим наганом, сам напал на мирного крестьянина, а он, свидетель этого разбоя, все увидел, когда вышел во двор по нужде.

— Покойный Юхым не змиг бежать вид полномоченного.

Далее он закончил по-русски заученной фразой:

— Уполномоченный из района занимался в нашем селе не хлебозаготовкой, а грабежом и разбоем.

Чувствовалось, что он затратил немало усилий, чтобы запомнить мудреные слова: «хлебозаготовка», «уполномоченный» и боялся сбиться в показаниях.

Второй свидетель оказался сыном первого. Он, по его словам, тоже вышел по нужде вместе с батькой и увидел то же самое, что и его отец.

Сын по молодости лет еще не научился убедительно врать. Его рассказ был еще более невнятным и сбивчивым. Он нервничал, расстегивал и запахивал свой полушубок, пропахший на весь зал овчиной, а судьи спешили поскорее завершить его допрос и посвободнее вздохнуть. Прокурор подвел показания свидетелей к своей версии происшедшей трагедии: виноват обвиняемый за учиненный в селе разбой и убийство совершенно невинного крестьянина.

Со своего стула поднялся адвокат и не позволил выпроводить из зала протухшего молодого свидетеля.

— Скажите, будьте любезны, была в руках застрелянного толстая жердь или нет?

— Нэ бачыв, мабуть ни.

— А в милицейском протоколе опознания в присутствии понятых значится, что тело лежало в грязи, руки раскинуты и в правой руке зажата толстая жердь. Вы и сами подписали этот протокол в качестве очевидца.

— Я неграмотный.

— Но вы подписались! — настаивал адвокат, высоко подняв над своей кафедрой листок протокола.

— Может — закорюка яка?

— Вам зачитывали протокол?

— Щось балакав милиционэр...

— Вы обманываете правосудие. Рана у погибшего на груди, значит, не за ним гонялся обвиняемый, а он наступал с дубиной в руке. Не выломал же он на бегу жердь, потом повернулся к обвиняемому?! Так это было или не так?

Адвокат победно вскинул голову, многозначительно посмотрел на судей и обвинителя, который в этот миг углубился в чтение своих бумаг.

— Не могу знать, — пролепетал свидетель, уличенный во лжи.

Зашевелился прокурор:

— Адвокат нарушает процедуру допроса. Он пытается навязать ответ свидетелю. Это недопустимо. Пора освободить свидетеля. Его и так уже замучили. Тот протокол, к которому апеллирует адвокат, не имеет юридической силы. В деле имеется другой протокол, составленный грамотно другим сотрудником милиции и подписанным другими понятыми. Пусть уважаемый адвокат скажет суду, где он раздобыл свой протокол?

Судебное разбирательство продолжалось едва более двух часов. Начались прения сторон. Прокурор предстал перед судьями и публикой в строгом полувоенном френче. Молодой с высокой шевелюрой черных волос обвинитель производил впечатление двойственное. Он был грозен в своей казенной ипостаси и в то же время его подрагивающий голос и бесконечное цитирование газетных передовиц выдавали неуверенность в себе и неопытность в уголовных делах. Говорил он долго и неубедительно.

— В то время, когда в нашей стране под руководством партии и лично товарища Сталина совершается грандиозная аграрная революция, вторая после Великой Октябрьской, когда необходимо крепить союз пролетариата и всего советского крестьянства, которое, вступая в колхозы, выбирает социалистический путь своего развития; когда необходимо ликвидировать кулачество как класс, в такое историческое и судьбоносное время нашелся человек, который своими преступными действиями льет воду на мельницу империализма, того самого империализма, который любыми средствами пытается подорвать мощь нашего рабоче-крестьянского государства и оставить без хлеба советскую страну.

Выбравшись из зарослей длинного и мощного предложения, прокурор с облегчением пустился вскачь по накатанной дороге бездоказательных обвинений:

— Огромна вина обвиняемого. Свидетели его полностью изобличили, и я как государственный обвинитель прошу осудить его на 10 лет лишения свободы.

Так завершил свою часовую речь прокурор.

Адвокат был краток. Он проанализировал показания свидетелей, признал их ложными и просил суд квалифицировать их действия и действия погибшего как неспровоцированное нападение на уполномоченного райкома партии, нападение на должностное лицо при исполнении им своих обязанностей. А закончил он следующими словами:

— Я готов подписаться под каждым словом государственного обвинителя, когда он говорит об общей обстановке в нашей стране и в мире, рассказывает о значении коллективизации в деле строительсва социализма в нашей стране. Однако прокурор не привел ни единого доказательства вины моего подзащитного.

С правовой точки зрения речь государственного обвинителя не содержит ничего, заслуживающего внимания уважаемых судей. Мне также непонятно, почему надо было аннулировать первый протокол опознания и составлять другой? Будем считать это издержкой следственных действий. Но для вынесения приговора существует полная процессуальная ясность. Мой подзащитный защищал свою жизнь. Наган его зарегистрирован и выдан компетентными органами именно для самозащиты, о чем обвиняемый говорил в начале процесса и на предварительном следствии. Я прошу моего позащитного полностью оправдать и освободить прямо из зала суда.

Формально были соблюдены все процессуальные нормы. Подсудимому предоставили последнее слово.

— Гражданин прокурор не признает за мной права защищать себя от нападения, — говорил Мендель, стоя за барьером, который отделял его от судей и публики, — но если бы я не выстрелил, то сегодня пришлось бы судить тех двоих лжесвидетелей и того, кто шел на меня с дубьем. Повторяю еще и еще раз: на меня напали трое. Все они прекрасно знали, чем я занимался в их селе и кто меня на то уполномочил. Не меня надо судить, а этих так называемых свидетелей, которых выставили здесь лояльными гражданами своей страны. И прежде, чем вы, граждане судьи, удалитесь в совещательную комнату, я хочу попросить вас учесть, что я с 1912-го года состою в партии большевиков, принимал активное участие в революционной борьбе. Кроме того являюсь участником гражданской войны в рядах Красной армии и получил в 1919 году ранение в руку в бою с деникинцами.

А судьи учли только политический момент. Кроме того налицо был убитый и наган — орудие убийства.

Менделю определили наказание в виде 7-ми лет исправительно-трудовых лагерей.

Молка не могла успокоиться:

— Как можно так бить человека?! Мендель отдал этой власти все. Жил только ради нее, даже не обзавелся семьей, несчастный! Получил благодарность от этих босяков, как их называет Меер!

* * *

Вскоре наступили еще более суровые времена. Индустриализация требовала валютных вложений. Советский рубль не пользовался никаким почтением у практичных господ капиталистов. Они предпочитали доллары, фунты или, на худой конец, — их золотой эквивалент.

Вот и пришлось советским учреждениям и, главным образом, ГПУ, организовать заготовку драгоценного металла и сбор средств у населения. И так как люди не проявляли никакой сознательности и ни малейшего понимания текущего момента, ничего не оставалось, как только выворачивать карманы упрямых граждан.

Обывателей сажали в тюрьмы (допры), требовали сдачи царских золотых червонцев, серебра, других драгоценностей; чаще всего благодушно соглашались на взнос в 25–40 долларов, которые предлагалось приобрести за советские деньги на черном рынке Одессы или какого-нибудь другого крупного города.

Меер Галкин попал в допр в начале осени. Было еще довольно тепло. Его втолкнули в переполненную камеру. Он застыл у двери, которая захлопнулась за его спиной. Сперва он не мог ничего разглядеть, кроме очертания двухярусных нар. В небольшой камере с зарешеченным сплюснутым окошком скопилось много арестантов: рокот и сливающийся гул голосов слышен со всех сторон и сверху, будто с потолка. Испарения тел и дыхание людей затянули помещение серым туманом. Запах, в котором смешались ароматы перекисшей капусты, протухших яиц и сгнившей свеклы, в первую минуту вызвали у Меера приступ тошноты. Он боялся шевельнуться, думал немного отдышаться у двери, но ее закрыли плотно и не осталось ни щели, ни трещинки.

— Ааа, сам часовых дел мастер прибыл к нам на побывку, а может быть с визитом или решил проинспектировать?! — услышал Меер ироническую тираду над своей головой.

— Нет, не часовых дел мастер, а золотых изделий поставщик, — сострил эрудированный арестант с тех же нар.

Меер все еще стоял у дверей. Постепенно глаза его притерпелись к мраку, и он стал различать согнутые фигуры людей на нижних нарах и увидел лица тех, кто устроился на верхних.

— Просим к нам в оркестр, мсье Галкин! — пригласил первый голос.

Меер узнал женоподобного Иосю-гермафродита, который почему-то носил мужскую одежду, воображая себя представителем сильного пола.

Рядом с ним заметил крысиную улыбку Лейбуша Юсима, потомственного провокатора, внука известного в прошлом контрабандиста. Эта пара привилегированных заключенных освоила лучшие места на верхних нарах, расположилась более или менее свободно, раскинувшись, точно в собственном саду.

Меер Галкин неосторожно шагнул в сторону и ударился ногой о вместительную парашу, которая была сверху закрыта массивной деревянной крышкой. Он испытал острую боль в голени и вскрикнул.

— Что, ушибся немного, несчастный? Ничего, это первое знакомство с парашей. Будешь спать с ней в обнимку, а утром выносить в нужник, — ехидничал Лейбуш, — и когда это наскучит, ты сам скажешь, куда золото попрятал, а после этого вернешься к своей Молке.

Вечером Меера вызвали на допрос. Кабинет следователя располагался тут же в допре; размерами, и зарешеченным окошком не отличался от камеры — только не было здесь нар и параши. Посреди помещения стоял стол, мягкий стул для следователя и привинченная к цементному полу табуретка для арестанта.

Вальяжный, сытый, самодовольный брюнет в белой рубашке с расстегнутым воротником посмотрел на доставленного к нему Галкина с вызовом и едва прикрытым презрением.

— Садись и отвечай на мои вопросы без всяких выкрутасов, как у вас водится.

Меер опустился на табурет осторожно, будто там торчали кончики гвоздей.

— Скажи прямо, где ты прячешь свои драгоценности?

— У меня нет никаких драгоценностей, — ответил Меер.

А следователь продолжал напирать:

— Ты, Галкин, сдаешь все свое золото, запоминай: все золото и уходишь домой к своей жене и детям.

— У меня никогда не было никакого золота.

Следователь расхохотался и вытер ладонью прослезившиеся от веселья глаза:

— Ну, сообрази сам: как такое может быть? Всю жизнь сидишь на часах, воруешь рубиновые камни, дерешь три шкуры с каждого, деньги гребешь лопатой и после всего прикидываешься несчастным! Ты считаешь нас дураками?!

— Мне не нужно золото — на хлеб вместо масла не намажешь. И где вы слышали, чтобы простой часовщик мог стать богачом?

— Слышал, слышал от многих. Есть люди, знающие тебя еще со старорежимных времен. Я же тебя предупредил, чтоб не врал и не выкручивался!

— Кто же считал мои деньги?

— Есть такие! Например, Лейбуш Юсим и Иося Гидалевич. Может быть устроить очную ставку с ними?

— Какие же они свидетели?! Разве я у них покупал золото? — возмутился Меер.

— Кроме того, эти подлые люди вообще не заслуживают доверия. Лейбуш Юсим — провокатор и тайный осведомитель. Весь город об этом знает. Это ему кажется, что его доносы являются тайной. Иося-гермафродит — инвалид и злой на весь свет. Он не мужчина и не женщина, и никто не виноват ему: таким его Б-г сотворил. Такие подлецы могут кого угодно оговорить!

Следователь не ожидал от Галкина подобной прыти и несколько секунд слушал его молча, еще не зная, как реагировать на такую наглость.

И вдруг он подпрыгнул на своем сидении, будто его ужалили пониже спины. Он стукнул кулаком по столу так, что едва не выскочили карандаши и ручки из узенького глиняного стаканчика.

— Что ты себе позволяешь, сволочь?! Кто разрешил тебе порочить настоящих патриотов?! Не твое поросячье дело, кто провокатор и агент! Какой умник нашелся! Поговори еще немного, и я тебе припаяю политику. А тогда срок будет намного больше, чем за золото.

Меер понял свою оплошность. Перед кем решил раскрыть свою осведомленность!

— Извините, гражданин следователь, признаю свою ошибку. Конечно, не мое дело давать оценку свидетелям, но поверьте, у меня и в самом деле нет золота. Можете хоть весь дом обыскать.

— Ну хорошо, — немного остыл следователь, — твои извинения учту, но золотишко родному государству отдать придется. И зачем оно тебе в советском государстве, которое о тебе заботится? Мы построим социализм, у всех будет работа. Голова о завтрашнем дне болеть не будет ни у кого. Это тебе не старое время, когда надо было вертеться и думать, чем завтра кормить семью, как заработать на кусок хлеба и бегать, высунув язык. При социализме о всех думает государство. У каждого будет все, что требуется для человеческого счастья. Никому золото не нужно будет. После социализма построим коммунизм и тогда из золота будут строить общественные туалеты, как говорил Владимир Ильич Ленин.

— Но у меня нет золота! — взмолился Меер.

— Все так говорят. Все бедные, несчастные, а сами прячут царские червонцы. Короче, нет золота, приноси 30 долларов — и домой! Другой поблажки тебе не будет, — смягчился следователь и напоследок сострил:

— Приду к тебе со своими часами, смотри не вытаскивай из нутра рубины!

* * *

О злоключениях отца Сема узнал лишь после его освобождения из допра.

А пока, в сентябре, он был занят совершенно другим делом, готовился к заседанию бюро райкома, на котором его вместе с другими одноклассниками должны принять в комсомол.

В течение трех дней он заучивал около 30-ти фамилий руководителей партии и правительства.

В коридоре перед кабинетом, в котором заседало бюро райкома, собралось 25 учащихся 8-го класса, которых школьная организация рекомендовала в комсомол. В кабинет заходили по вызову и по-одному, а остальные ребята продолжали повторять фамилии, имена и мудреные должности тех, кто руководил страной.

Некоторые ребята задерживались в кабинете минут пять, другие выскакивали оттуда еще быстрее. Разгоряченные и счастливые они скороговоргой повторяли вопросы, на которые им пришлось отвечать и радостно улыбались.

— Остерегайтесь рыжего-конопатого. Зверь! Самые каверзные вопросики подбрасывает. Придира — хуже нашей химички-химеры!

Сема вошел в кабинет десятым. За столом, накрытым темно-красной скатертью, разместилось 5 членов бюро. Рыжий-конопатый сразу же бросился в глаза. Он сидел у правого торца стола. Рядом с ним — улыбчивая девушка-школьница не старше 16-ти лет. Непонятно, как она могла так скоро стать членом бюро райкома? Ее неправдоподобно синие глаза и толстые пшеничные косы поверх голубой кофточки как-то не очень соответствовали строгому регламенту этой солидной организации. Девушка смотрела на Сему сочувственно и доброжелательно, ему показалось — даже с некоторым интересом. Посередине стола в кресле устроился сам секретарь, одетый, как ему и надлежало, в зеленовато-желтый полукитель, застегнутый на все пуговицы и крючки. Ему, наверное, было жарко в душном помещении с закрытыми окнами, но положение обязывало. По левую руку от Первого ерзал на своем стуле стриженный под бокс полноватый юноша с ученической ручкой в пухлых пальцах. Он был готов записывать вопросы и ответы, вел протокол заседания. Перед «писарем» стоял чернильный прибор, лежала раскрытая, прошнурованная канцелярская книга, в которой, без сомнения, будет записано все аккуратно и добросовестно. А у левого торца стола, в метре от окна, выходящего во двор одноэтажного здания райкома, на табуретке сидел известный в городе атлет Ворожейкин. Он считал себя свободным от условностей и явился на заседание бюро в сиреневой футболке на шнуровке и белых брюках. А у входной двери на краешке стула покачивалась подвижная, непоседливая Симочка, школьный комсорг. Она представляла своих ребят, со счастливой улыбкой реагировала на правильные ответы, переживала при неудачных, приглашала из коридора нового абитуриента. Ей приходилось то и дело вставать, открывать и закрывать дверь. Сему она представила членам бюро с особой гордостью как отличника учебы и снова коснулась уголка стула в своей тесной синей юбочке.

— У кого вопросы к товарищу Галкину? — спросил Первый.

— В чем заключается принцип демократического централизма? — мягко спросила синеглазая и улыбнулась.

Он ответил быстро и четко.

— Что говорил Владимир Ильич на 3-ем съезде ВЛКСМ? — выдал свой коронный вопрос Первый, не глядя на Сему.

Затем Ворожейкин, оторвавшись от окна, в которое смотрел со вниманием, поинтересовался, каким видом спорта занимается Галкин.

Дошла очередь и до рыжего-конопатого. С разбойничьим взглядом, придирчиво и зло он поинтересовался, каковы обязанности члена ВЛКСМ?

И, получив правильный ответ, строгий член бюро развернул на скатерти стола мятый тетрадный листок:

— Вы утверждаете, что комсомолец должен быть честным и правдивым. А вот, что я получил перед началом заседания бюро. Вот тут черным по белому написано следующее: «Будьте бдительны! В комсомол пытается пролезть сын кустаря, которого наши славные органы арестовали за сокрытие золота от государства. Фамилия этого человека Галкин, а его сын — Семен Галкин. Таким людям не место в рядах комсомола!»

— Вот и подпись, — продолжал конопатый с торжествующим видом охотника, которому удалось попасть в цель с первого же выстрела, — вот вы нам и поясните, почему скрыли факт ареста вашего отца от членов бюро?

— А кто же это написал? — совершенно подавленно спросил Сема.

— Такие вещи не разглашаются, — вмешался Первый.

Тетрадный листок пошел по рукам вдоль стола. Все согласно кивнули, увидев подпись. Только синеглазая огорченно опустила глаза.

— Так будете говорить или отделаетесь молчанием? — зло настаивал рыжий.

Сема не знал, что ответить на обвинение. Из всей длинной тирады обвинителя он уловил лишь многократно повторенное слово «вот». Оно стучало в голове еще долго, настойчиво, словно кто-то намеренно продолжал бить по туго натянутому барабану. Сема знал, что отец в допре, но не догадывался, по какой причине. Тем более не считал нужным об этом докладывать.

Бюро райкома отказало Галкину в приеме.

Домой он пришел в ужасном состоянии: сразу почернел и осунулся.

Увидев сына, Молка испугалась.

— Что с тобой, Шмилек?! Ты не заболел, не дай Б-г?

— Нет, мама, — едва выдавил из себя Сема.

— Так что же такое стряслось?! Пожар, землетрясение?!

— Меня не приняли в комсомол из-за папы.

— Только и всего, — успокоилась Молка, — от этого не умирают.

— Но почему я должен страдать?! Всех приняли, а меня — нет! Как папа оказался в допре? Что он такого сделал? В райкоме говорили, что прячет золото от государства. Это правда, мама?

Влажные глаза Семы выражали недоумение и упрек. Молке стало жаль его.

— У нас нет никакого золота, и мы у государства ничего не забирали, чтобы возвращать ему долги. Скорее, наоборот!

— Так почему же посадили папу?

— Это надо спросить у ГПУ. Не волнуйся так: я попросила мою двоюродную сестру Фаню. Она живет в Одессе. Фаня купит доллары, внесем этим грабителям — пусть подавятся — и папу отпустят.

Сема подошел поближе к маме, которая стояла на пороге спальни, и уж совсем сбитый с толку, спросил:

— Как это — купить доллары?! Разве можно покупать валюту?! Это же преступление! Разве можно идти еще на одно преступление?!

— Ну, если это преступление, то оно совершается работниками ГПУ! Это они требуют такой выкуп за освобождение и даже подсказывают, где можно купить эти трижды проклятые доллары!

— Наверное, ты что-то не поняла, мама.

— Какой ты еще ребенок, Шмилек! — со вздохом проговорила Молка и устало опустилась на стул.

Она не хотела бы объяснять сыну такие очевидные истины. Пусть бы пребывал в своем придуманном розовом мире, но ведь сам напросился на разъяснения.

— Разве ты не видишь, что творится в городе? Правительство ищет валюту по чужим карманам. Людей сажают в допр и заставляют вносить доллары. И кто должен расплачиваться? Мастеровой человек, который честно зарабатывает на свой кусок хлеба! И это справедливость?!

Сема не мог себе представить, что власти творят такое беззаконие по отношению к своим гражданам. Чего-то не понимают родители. Они живут старыми представлениями и не могут вписаться в новую жизнь. Ограниченность мышления и привычки прошлого держат их в темноте и невежестве. Им и комсомол ни к чему и индустриализация не нужна — согласны и дальше мириться с патриахальщиной и местечковым бытом прошлого столетия.

И снова нахлынули мрачные мысли и обида на отца, арест которого отрезал ему дорогу в комсомол. Какими глазами будут теперь смотреть на него одноклассники? Что скажет Алешка? Захочет ли дружить с ним по-прежнему?

Глава вторая

Голод начался как-то незаметно. В сентябре 1932-го года Сема уже учился в 9-ом классе. Учеба ладилась. Он успевал по всем предметам, но математика его увлекала все больше и больше. В 9-ом работал уже другой учитель математики, которого радовали успехи Галкина.

К концу первого месяца занятий ребята стали замечать, а многие почувствовали на себе, что перебои с продуктами и, в особенности, с хлебом, — не случайный эпизод. Некоторые ученики приходили в школу лишь для того, чтобы поесть немного горохового супа или ложку пшенной каши. Во время большой перемены ребята собирались в школьной столовой и, наскоро проглотив завтрак, отправлялись во двор. Некоторые уходили на улицу, где бродили в поисках объедков, картофельных очистков, обрезков кормового буряка. Но напрасно: мало что выбрасывалось, а то, что попадалось среди мусора и еще могло быть использовано для проглатывания, молниеносно подбиралось другими.

И в семье Галкиных витала тревога. Ривочке шел уже 15-ый год. Она повзрослела и казалась старше своих лет. Болезнь ее не оставляла в покое. И тем более теперь, когда не хватало денег на лекарства и нормальное питание. Приступы астмы повторялись чаще, чем прежде.

Отец не имел заказов: не до часов, когда нет хлеба. Мама, несмотря на всю свою энергию и изворотливость, также немногое могла сделать, чтобы облегчить положение семьи. Правда, она все же раньше других кое-что предприняла.

Опыт 21-го года не прошел для нее бесследно. Еще летом, угадав по многим признакам, что страна движется к новому голоду, она стала закупать муку, подсолнечное масло, некоторые крупы, заготовила немного картошки и овощей, которые закрыла в подвальчике под полом кухни. В заготовке продуктов помогало ей знакомство с отдельными работниками мельницы и маслобойки, а также хорошие отношения с окрестными крестьянами. Пока еще рубли не превратились в бесполезные бумажки, она не считалась с ценами, а иногда отдавала и вещи, которые хранила годами и до лучших времен.

Молка сварила также немного сливового повидла и у молдаван закупила кукурузную муку. И все же этих запасов не могло хватить на осень и долгую морозную зиму 33-го года. Никто не сомневался, что зима будет морозной: голод и холод всегда шагают рядом.

Кроме всех заготовок Молка решила еще поискать работу. Ей удалось устроиться в рабочей столовой помощницей повара.

В городе появился дикий рынок прямо посреди улицы, примыкавшей к центральной имени Ленина. Там торговали, чем угодно, но люди главным образом покупали хлеб. Осенью 32-го темный сырой кирпичик, который взрослый мужчина мог съесть по дороге домой, стоил 100 рублей — четверть месячной зарплаты. Хмурые люди в поношенной латаной одежде бродили без дела и надежд; больше не нужны были никакие бытовые услуги: ни текущий ремонт, ни починка обуви, ни помощь на дому зажиточным людям — таких просто не осталось.

Женщины перестали заботиться о своей красоте, обвязывались по-старушечьи толстыми платками и сбитыми шарфами, пропахшими нафталином. Мужчины натягивали на голову мятые шапки, бесформенные кепки, буденновки, полувоенные фуражки — нередко и без козырьков. Зима явилась раньше обычного, словно не терпелось ей заявить свои права и вступить во власть. Ребята приходили в школу в чем попало. Даже Алешка перестал за собой следить, и мрачная тень не сходила с его лица. Раньше он излучал беззаботность и оптимизм, был зачинателем веселых игр и безобидных розыгрышей, а теперь совсем сник.

Алешка не жаловался, но и так было заметно, что он жестоко голодает. Ноги его отекли. Он тяжело отрывал их от пола и передвигался по-утиному. На уроках был совершенно безразличен и потерял всякий интерес к учебе. И однажды утром Алешка вообще не явился в школу.

Сема решил пойти к нему домой. Подошел к одноэтажному домику под черепичной крышей и осыпавшейся серой штукатуркой на фасадной стене.

Перекошенная, в рваных трещинах дверь не закрывалась плотно. Сема знал этот дом не первый год. Вошел в переднюю комнату, в которой стоял слесарный верстак, обитый черной жестью, на нем — тиски с зажатой стальной пластинкой, тронутой рыжей ржавчиной. Подгнившие доски пола выгибались под ногами.

Сема постучал в дверь второй комнаты. Никто не отзывался. Постучал еще раз и посильней. Хриплый и слабый голос едва донесся в переднюю:

— Кто пришел?

— Это я, Сема.

— Заходи, Семка, — пригласил отец Алеши.

В спальне стояла кровать, в ближнем к двери углу — обеденный стол с тремя табуретками, а под окном между простенком и кроватью поместилась лежанка. Слева — еще одна дверь, которая вела в комнатку Алеши. А в спальне на железной кровати под стеганным одеялом лежала Марья Петровна, мать Алеши. Глаза закрыты, руки поверх одеяла неподвижны; голова продавила глубокую лунку в подушке. На лежанке сидел согнувшись Валентин Денисович, отец Алеши. Большие кисти рук — на коленях, темные брюки вдеты в шитые ватные сапоги. Он ежился от холода, хотя его фуфайка бала застегнута на все пуговицы; сокрушенно покачал головой, показывая глазами на свою супругу.

— Отходит, бедняжка.

— Что с ней? — тихо спросил Сема.

— От голодухи. Помочь нечем. Алешка ушел к Тане, сестре Марии. Пусть попрощается с ней Таня.

— Разве уже нельзя ничего сделать? Я пойду домой, достану немного хлеба. Можно послать за Володенко, фельдшером. Он человек знающий, посоветует что-нибудь, — говорил Сема, придвигая свою табуретку поближе к лежанке.

— Что фельдшер может сделать? — безнадежно махнул рукой Валентин Денисович. — Выпишет микстуру, а в аптеках уже давно пусто и денег у меня никаких. И хлебушек ее уже не подымет на ноги: она давно есть не может. Уходит моя супруга, а за ней уйду и я. Что же станет с Алешкой? Хотя бы ему пережить этот мор...

— Я подожду Алешку, — сказал Сема.

— Конечно, дождись его.

Прошел час. Валентин Денисович молчал. Марья Петровна лежала так же неподвижно, как и прежде. Не слышно было ее дыхания. Чугунок, поставленный, должно быть, совсем недавно, и примыкавший к открытой двери Алешкиной комнаты, не отапливался. Сема переводил взгляд с темного потолка на черную трубу, которая тянулась вдоль стены к голландской печи с выковыренным кафелем. В отверстие печки был вставлен конец жестяной трубы и кое-как замазан желтой глиной. «Даже не забелили, — про себя отметил Сема, — совсем не до этого им! Жестоко голодают. А Алешка даже словом не обмолвился об этом. Ну, а если бы и сказал, чем бы мы ему помогли: сами едва тянем.»

Сема вскоре почувствовал холод. У него стыли ноги в валенках и теплых носках. «Как они тут выдерживают?»

Пришел Алешка. Не удивился, увидев Сему. Валентин Денисович, не поднимая головы, спросил:

— А где же Таня?

— Лежит, — коротко ответил Алешка.

— Тоже больна?

— Не могла даже присесть на кровати.

Алеша подошел к маминой постели, нагнулся над ней, поправил одеяло и прислушался.

— Кажется, не дышит, — сказал он отцу.

— Посмотри получше, послушай еще раз...

Алеша приложил ладонь к маминому лбу, затем прикоснулся к нему губами и сообщил отцу:

— Совсем холодная.

— Отошла, бедняжка, — выдохнул Валентин Денисович.

Все это говорилось совершенно бесстрастно, будто речь шла об обычной бытовой неприятности, которую предстоит преодолеть.

— Алешка, тебе надо сходить на кладбище и договориться. Пусть маму положат рядом с ее братом Иваном. И мне присмотри там место.

Сема вызвался пойти вместе с Алешкой.

Был конец декабря. Кладбище раскинулось на склоне холма и чернело на чистом снегу, выпавшем под утро. Подошли поближе. Деревянные ворота были открыты, и одна половинка висела криво на единственной погнутой петле.

Алеша и Сема вошли в контору. За невысоким крашеным барьером сидел во всем черном пожилой мужчина с раскрытой книгой регистраций. В очереди находилось человек 10 с похоронными документами на руках.

А в дальнем углу конторы у окна стоял скучающий служащий в коричневом пальто с каракулевым воротником. Он сразу же обратил внимание на двух юношей и вышел к ним из-за барьера через узенькую ажурную дверцу.

— Я слушаю вас, молодые люди. Что угодно?

Алеша в нескольких словах довел до служащего просьбу своего отца. А тот вывел ребят на аллею и негромко кого-то окликнул. Из-за черного гранитного креста вышел рабочий в синей спецовке поверх ватника, воротник которого торчал под самым подбородком. В руках у рабочего была остро заточенная лопата, а на голове — зимняя шапка с опущенными и завязанными клапанами; его сапоги густо измазаны глиной. На Алешу и Сему смотрел уныло-недоверчиво: что с них возьмешь, с голодранцев?!

— Поговори с хлопцами, Васек, — предложил служащий в коричневом пальто, а сам вернулся в контору.

Васек, опершись о древко лопаты, выслушал Алешу и сказал:

— Можно, конечно и сделать, но это трудновато и за это... за это...

Копальщик могил что-то прикидывал в уме и в конце концов принял трудное решение:

— Вижу, с вас толку немного. Так и быть уважу на бедность: гоните два кирпича хлеба и полведра картошки.

Алеша опешил.

— Если бы у нас это было, не пришлось бы и маму хоронить. Она от голода!

— Ну, раз нет, то и толковать не о чем.

— А если мы вдвоем сами выкопаем могилу?

— Такому не бывать здесь! — резко отрезал Васек. — Никто не позволит такого!

Когда ребята, огорченые и приниженные, покинули кладбище, Сема вдруг остановился и предложил:

— Алешка, сходи в Успенскую церковь, поговори с батюшкой. Он сможет помочь. Не может покойница лежать не захороненной! Пойдешь?

Алеша не сразу ответил. Он повернулся лицом к кладбищенским воротам, смотрел в ту сторону с огорчением, еще не зная, на что решиться.

— Отец надеялся, что маму положат возле ее брата, а теперь что получится? С каждым днем все больше и больше покойников. У людей нет денег на нормальные похороны. Станут зарывать как попало. Что же, придется обратиться к попам. Теперь только от них дождешься милосердия.

— Конечно. Этот Васек своего не упустит. Кроме батюшки тебе никто не поможет. У нас, у евреев, принято прибегать к помощи синагоги, если родственники покойника совсем обеднели. Уверен, что и христиане так поступают.

Все это Сема говорил убежденно, желая поддержать Алешку и надеясь, что так и будет. Просто не оставалось другой возможности!

Марью Петровну, христианку, которая умерла от голода, похоронила Успенская церковь на свои скудные средства. Правда, место досталось не рядом с ее братом Иваном, а в менее престижном ряду.

А через неделю умер Валентин Денисович. Его похоронила та же Успенская церковь и в шаге от почившей супруги.

Один остался Алеша в нетопленной квартире и без продуктов питания. Умерла и сестра матери, тетя Таня. Сема не знал, как помочь Алеше. Он принес вязанку дров, которую купил на базаре на мамины деньги, четвертушку хлеба. Но такая разовая помощь не спасет Алешу.

Сема решил поговорить с мамой и еще раз рассказать, в каком отчаянном положении оказался Алеша.

Молка только-что пришла с работы, устало присела на краешек кровати у ног Ривочки, которая себя чувствовала плохо и не поднималась с постели.

Сема подробно обрисовал положение своего друга. Мама не перебивала, а когда сын замолчал, она сочувственно простонала:

— Пропадет парень! Что придумать?!

Меер при открытой двери в переднюю услышал все, что говорил Сема, и, не покидая своего стола, за которым он сидел почти без дела — просто по привычке — разразился сердитой тирадой:

— Босяки! Каторжники! Уничтожают свой собственный народ! Дохозяйничались эти смаркачи, болтуны, обманщики! Обещали рай при жизни, а ведут на тот свет!

— Ша, Меер, тебя могут услышать на улице, — успокаивала Молка.

— Пусть услышат! Твоя мелиха!

— Меер, закрой уже рот, пускай уже будет твоя мелиха: я тебе ее дарю!

Отец приутих, и мама продолжала:

— Я поговорю со Степаном Козленко. Это наш заведующий столовой. Душевный и добрейший человек. Но что он сможет сделать, я пока еще не знаю.

Сема придвинул свой стул поближе к маме, оживился и радостно воскликнул:

— Ой, мамочка, сделай это обязательно и побыстрее!

— Шмилек, Шмилек, какой ты еще ребенок, хотя вымахал выше папы! Сядь со мной рядом, сынок. Ривочке не помешаем.

Он послушно присел на кровать между мамой и Ривочкой, которая приподнялась на своей подушке и подогнула ноги. Молка как-то по-новому разглядывала сына, будто после продолжительного расставания. Она прикоснулась пухлой рукой к его мягким русым волосам, потом почему-то погладила высокий белый лоб и вздохнула:

— Ты совсем не похож на еврея. Только если хорошо присмотреться к твоим глазам, можно догадаться. Не пойму, какие они, твои глаза: то ли светло-черные, то ли темно-синие? Нет, ты не похож на людей нашего несчастного племени. Как это Меер до сих пор не приревновал меня, ума не приложу!

— Это хорошо или плохо, что я не похож на еврея? — смутился Сема.

— Не знаю, видно будет.

— Так мы договорились, мама, завтра поговоришь со своим заведующим?

— Обязательно. Раз обещала, значит поговорю. Пусть Алешка придет в 10 часов утра. Посмотрим, что сумеет сделать Козленко.

На следующий день Сема привел Алешу к двуэтажному кирпичному зданию. На первом этаже располагалась рабочая столовая, которую недавно передали ОПН (обществу помощи нуждающимся). Осталось еще минут 20 до назначенного времени встречи с мамой. Заканчивался 1932-ой год. В школе начались зимние каникулы. Уже нельзя было рассчитывать даже на скудный школьный завтрак по крайней мере до 11-го января 33-го.

Над столовой ОПН второй этаж был заколочен, все 8 окон снаружи кое-как забиты жестью, которая на ветру заунывно шелестела. Конторы по заготовке продуктов и сырья теперь уже не нужны были никому. Над краем крыши грозно нависал толстый снежный козырек, готовый в любую минуту сорваться и свалиться на многочисленных голодающих, подпиравших дверь столовой. Из зала на улицу доносились голоса тех счастливчиков, которые уже находились внутри. Стоявшие на улице проявляли нетерпение.

— Уже без пяти десять! Почему не пускают в зал? — ныл посиневший старик в поддевке и в шапке-ушанке, криво сидевшей на голове.

— Потерпите, еще не вышла первая смена, — вмешался мужчина в кавалерийской шинели и башлыке вокруг шеи.

В 10 часов открыли входную дверь. Не спеша выбирались на улицу те, кто уже принял свой суточный рацион горячего питания. Им теперь терпеть до завтрашнего дня. И как только появилась возможность, в зал хлынула вторая смена голодных людей и устремилась к раздаточной со своими драгоценными талончиками.

24 обеденных столика стояли в зале. На каждом столике — солонка и четыре почерневшие ложки по числу сидений. Грязную посуду уже всю сняли, а помытая всегда была в запасе и наготове.

Сема и Алеша вошли последними. Молка их уже ждала. Она повела ребят по коридорчику к конторке заведующего.

— Можно к вам, Степан Федорович? — уважительно спросила Молка, приоткрыв на четверть дверь.

— Заходите, что у вас? — поинтересовался заведующиий, приподняв голову и оторвавшись от бумаг, над которыми он сидел.

— Я не одна и к вам с огромной и убедительной просьбой.

Степан Федорович оставил отчеты и сводки, и удивленно посмотрел на свою сотрудницу, которая редко обращалась к нему за помощью.

Рядом с Молкой стоял высокий изможденный Алеша. В поношенном зимнем пальто и кроличьей сбитой шапке он выглядел жалко. Сема остался в коридорчике.

Заведующий столовой, крупный мужчина с борцовской шеей, сперва показался Алеше чересчур строгим. А между тем Степан Федорович не проявил никакого нетерпения, принимая у себя непрошенных посетителей.

— Кто-то еще за дверью остался, — заметил он спокойно и доброжелательно.

— Там мой сын, Сема, — извиняющимся голосом сказала Молка, — он только проводил своего друга.

— Пусть заходит.

Сема вошел, смущенно поздоровался и встал рядом с Алешей.

— Ну, пожалуйста, изложите свою просьбу, уважаемая Молка.

Она обстоятельно рассказала о горе, которое постигло Алешу, о его безысходном положении. Заведующий слушал молча. Лицо его омрачилось, а в светлых глазах застыли боль и сострадание, хотя, казалось, по нынешним неимоверно тяжелым временам судьба парня не являлась такой уж редкостью. Степан Федорович знал об этом лучше других. Он встал, прошелся вдоль письменного стола, машинально поправил воротничок своего буклеевого пиджака и узел темного галстука; чувствовалось, что готов принять неординарное решение. Потом он остановился и сказал:

— Талоны распределяет комиссия горсовета по оказанию помощи нуждающимся, она же и выдает хлебные карточки иждивенцам. Долгая и ненадежная процедура! Сделаем так. Вчера умер Василенко Игорь, парень того же возраста, что и...

— Алеша Степанов, — подсказала Молка.

— Да, как Алеша Степанов и почти такая же у того покойного парня история с его родителями. Бедняга добился хлебной карточки и талонов на питание, но не дожил до Нового Года. Вот Алеша будет пока вместо умершего. Потом постараюсь ему помочь и законно. То, что я предлагаю, очень рискованно. При проверке Алеша Степанов должен себя выдавать за Игоря Василенко. Надеюсь, что никто из вас не проговорится?

— Что вы, Степан Федорович, мы так вам обязаны! Большое, большущее спасибо. Дай вам Б-г здоровья! — возбужденно благодарила Молка и не переставала кланяться своему заведующему.

— Не надо меня благодарить. Я пошел на нарушение, но не знаю, как по-другому помочь Алеше. Надеюсь, мы делаем доброе дело.

Таким необычным способом Алеша был избавлен от неминуемой голодной смерти. Комнату, где обитали покойные родители, он отапливал изредка, используя куски разбитой им деревянной лежанки и доски пола передней, мастерской отца.

Начало 1933-го года было еще более суровым, чем осень 32-го. Ежедневно умирали десятки людей. В первую очередь уходили мужчины, те, кого раньше считали наиболее физически крепкими. Горсовет вынужден был позаботиться о захоронении многочисленных жертв жестокого голода. Были организованы похоронные команды, которые подбирали трупы прямо на улицах и отвозили к месту захоронения. Еще осенью 32-го можно было как-то купить кирпичик хлеба, а теперь, зимой 33-го, деньги потеряли всякую ценность да и хлеб уже никто не продавал. По домам на возочках и тачках развозили хлебные пайки тем, кому они были положены по степени заслуг перед государством: инженерно-техническому составу, наиболее ценным служащим и некоторым категориям квалифицированных рабочих, которые трудились на государственных предприятиях. А прочие граждане были предоставлены сами себе или пользовались услугами ОПН.

Казалось, что долгая зима никогда не кончится и не будет конца голоду и морозам. Но весна все же наступила. Правда, не принесла она людям никакого облегчения. Первые весенние месяцы были отмечены еще большим количеством смертей. В городе не осталось ни кошек, ни собак, быть может за редким исключением в квартирах относительно благополучных хозяев.

Голодные люди пытались употребить в пищу молодую зелень, лепили из травы какое-то подобие котлеток, но все это мало помогало — только лишь удлиняло агонию тысяч и тысяч обреченных.

* * *

В начале мая 1933-го года Сема, проходя мимо одноэтажного красного здания гормилиции, заметил на лужайке перед металлическим забором несколько человек, лежавших на траве. Он остановился. С наступлением весны в город часто приходили совершенно отчаявшиеся истощенные мужики окрестных деревень. Они брели по улицам в надежде найти чего-нибудь съестного. Село уже с зимы пребывало в последней стадии вымирания.

Сему на этот раз поразило безразличие, с которым дежуривший во дворе милиционер посматривал на свалившихся перед ним людей. Казалось, можно было уже притерпеться к человеческим трагедиям за долгие 7 месяцев голода, но Сема особенно обостренно испытывал жалость к умирающим теперь, весной, когда померещилась возможность спасения.

Он подошел поближе. С краю лежал босой крестьянин в домотканной рубахе и штанах. Голова повернута набок, лицо — в седой щетине, пожелтевшие кончики усов касались бескровных губ, глаза были закрыты. Сема нагнулся к нему и не услышал дыхания. Рядом с этим мужиком — средних лет мужчина. Лысая голова, острые скулы, выступающий подбородок, глубоко запавшие затуманенные глаза вобрали в себе покорность и тоску. На нем было какое-то коричневое полуженское одеяние, из-под которого виднелись босые ноги с синими ногтями. Увидев Сему, он поднял голову, но ничего не сказал, не попросил даже хлеба.

— Вы давно здесь находитесь? Никто не пытался помочь? — спросил Сема.

— Кто поможет? Кругом мор и смерть, — жалобно ответил босой мужчина.

В шаге от него на животе лежал третий крестьянин, который не подавал никаких признаков жизни. Вокруг его головы жужжали жирные мухи, безошибочно учуявшие холодеющего покойника.

Четвертый, вероятно совсем молодой парень с гладким лицом, не знавшим еще бритвы, лежал на спине и смотрел в светло-голубое небо. Было уже около пяти часов дня, и солнце, склонившись вправо, к западу, не мешало ему всматриваться в бездонную глубь. О чем думал этот деревенский хлопец, находясь на пороге вечности? Что мог вспомнить?

Сема поздоровался, но парень не ответил и даже не повернулся на голос.

Пятый, по виду старик, корчился и стонал. Быть может, ему удалось недавно проглотить какие-то отбросы, а теперь раздирало живот и не оставалось никаких надежд на спасение.

Сема смело направился к калитке, ведущей в палисадник перед милицейскими окнами. Дежурный милиционер его сердито остановил:

— Куда попер?!

— К начальнику милиции.

— А зачем тебе начальник?

— Хочу спросить, почему не оказывают помощь гражданам, которые лежат под носом милиции? Один из них уже умер, а если не помогут, умрут и другие!

— Умник какой нашелся, — ехидничал милиционер, — возьми и помоги им. Почему не принес поесть-попить? Да и папиросочки притащил бы, чтоб не страдали.

Ты, умник, лучше двигай отсюда, пока не пугнули тебя как следует! Тут каждый день из сел валят, как будто милиция — это собес. Здесь не кормят голодных и не лечат больных.

— Но люди на что-то надеялись, раз пришли в милицию! — настаивал Сема.

— Просто не знают, куда ткнуться. Им в Горсовет нужно. Там сидит комиссия по оказанию помощи голодающим. Если ты, защитник, уже такой сердобольный, то подойди к Горсовету, там увидишь не пять селян, а сотни из района и наших городских. Вали отсюдова, праведник!

Горсовет располагался на той же улице, что и милиция. Сема направился туда, хотя и понимал бесполезность своей попытки попасть на прием в комиссию. Его вело в Горсовет только лишь задиристое упрямство и мальчишеский азарт.

Серое здание Горсовета было самым большим и массивным в Нижнегорске. Оно стояло в глубине; между ним и широким тротуаром раскинулась поляна, где в дни праздников проходили демонстрации трудящихся под лозунгами и транспарантами. Сейчас здесь сидели или лежали на траве дюди в обносках и лохмотьях, заросшие, немытые и молчаливые. Чего они ждали от городских властей, на что рассчитывали? Но от кого еще могла прийти помощь?!

Пришли к Горсовету только те, кому достало сил сюда добраться и не свалиться на полпути, как те пятеро перед милицейским домом.

Сема вошел в вестибюль через высокую остекленную дверь. Влево и вправо тянулись коридоры, куда выходили обитые дерматином двери многочисленных кабинетов. Он наугад повернул вправо. Не у каждой двери с аккуратными деревянными табличками стояли посетители. Никого — у отдела культуры, один человек — перед сектором антирелигиозной работы, двое стояли у двери заведующего отделом агитации и пропаганды.

Сема направился к кабинету, перед которым толпились люди. Около 20-ти человек вплотную прижались к двери, закрыв собою надпись, но и так можно было догадаться, что именно тут заседает комиссия по оказанию помощи голодающим. Невозможно было прорваться в кабинет вне очереди! Сема уже собирался уйти, но в эту минуту в коридор вышла девушка и благополучно выбралась из толчеи ожидавших приема. Он узнал ее сразу же. Это была та самая синеглазая, которая заседала на бюро райкома, когда ему отказали в приеме в комсомол.

Она немного похудела, но была так же хороша и обаятельна, как в тот памятный день их беглого знакомства. Она машинально поправила рукой свои пшеничные косы и, заметив Сему, угостила игривым взглядом и мило улыбнулась.

— Девушка, — обратился он к ней, — не скажете, как попасть к председателю комиссии по оказанию помощи голодающим?

Она остановилась и мягко поправила:

— Не голодающим, а нуждающимся, так именуется комиссия.

— Хорошо, пусть по-вашему, но как пробиться к председателю?

— А я вас помню, — заметила она вместо ответа, — вы поступали в комсомол полтора года тому, когда я впервые попробовала себя в качестве члена бюро. Сама только-только вступила в ВЛКСМ, и сразу же такое доверие! Но я недолго там пробыла. Сама еще была школьницей, назначили меня с нарушением Устава — не было необходимого стажа. Не жалею. Теперь работаю в этой самой комиссии по оказанию помощи нуждающимся.

— И я вас хорошо помню, девушка. Я поступал в комсомол, но меня прокатили в то время, правда, без вашего участия.

— И вы больше не пробовали?

— Мне было достаточно того пинка. Не смею навязываться!

— Давайте знакомиться. Меня зовут Аней. Аня Глебова.

Она уверенно протянула худенькую руку с тонкими пальцами.

— А я — Сема. Сема Галкин. Заканчиваю 9-ый класс. Еще год — и прощай, школа!

— А я попрощалась еще в прошлом году. Мне уже восемнадцать с хвостиком! Я на полтора года старше вас, — разочарованно сообщила она, — поговорим немного в вестибюле: в коридоре не очень удобно, скоро хлынут очередные посетители.

Сема последовал за ней. Они остановились у большого окна, через которое видна была вся поляна перед Горсоветом.

— Посмотрите, сколько собралось людей, — показал он глазами на голодающих.

— Сема, вы ничего не знаете. Мы ежедневно видим этих людей. Они нуждаются в помощи, но возможности горсовета не такие уж достаточные, чтобы всем помочь. У нас нет складов с продуктами. Мы зависим от других организаций.

— Каких организаций? — не совсем понял Сема.

— Не хочется повторять. Говорят, что помогает какое-то американское благотворительное общество. Может быть, это чья-то выдумка? Империалисты мешают нашему государству, а в то же время частные люди из той же Америки помогают. Такое понять трудно!

— Да, — неопределенно заметил Сема.

— Знаете что, — вдруг оживилась Аня, — перейдем на «ты». А то разговариваем, как два завсекторами между собой: слишком официально. Ты согласен?

— Согласен, — охотно отозвался Сема, — но ты так и не ответила мне, как попасть к председателю комиссии.

— Зачем он тебе?

— Хочу его поставить в известность, что перед зданием милиции лежат пятеро голодных мужчин. Один из них уже точно умер, а другой — не уверен, но дыхания его не слышал. Если не помочь немедленно, то и трое пока еще живых тоже могут умереть.

— Я сама скажу председателю, но он ничем им не сможет помочь. Мы уже все талоны и хлебные карточки закрепили за горожанами. У нас больше ничего нет и, к несчастью, это жители села. Как с ними, не знаю.

— Как же можно было такое допустить?

— Небывалая засуха 32-го года и неурожай, — говорила она уверенно, — кроме того кулаки попрятали и сгноили немало зерна. И еще безразличие и даже интриги Запада. Там радуются, что у нас голод. Надеются нас таким образом ослабить и не дать построить социализм.

— Как же тогда объяснить, что помощь голодающим все же поступает?

— Но это же крохи с барского стола! — сказала она убежденно.

Сема вспомнмл слова отца, который ругал власть за бесхозяйственность и полное неумение руководить. Он не согласился с ней:

— Ты не права. Получается, что мы совершенно не виноваты в голоде.

— Конечно, не виноваты! — громко возразила Аня. — Ты не совсем разобрался и путаешься в простых вещах. У нас правительство твердо придерживается генеральной линии партии на ускоренную индустриализацию страны. Планы у нас грандиозные! Мы построим социализм и не помешает этому никакой голод. Еще два-три месяца, и голод отойдет. А когда построим социализм, вообще станем жить прекрасно. Надо видеть перспективу, а ты только смотришь на трудности сегодняшнего дня. Паникуешь преждевременно!

— Я видел пять умирающих от голода у здания милиции. Тот, который уже умер, да и остальные тоже, потеряли всякую перспективу.

— Сема, ты слишком мрачно смотришь в будущее, — начала она очень серьезно, но, заметив его сумрачное настроение, тотчас же улыбнулась и уже шутливо закончила:

— Надо бы мне заняться тобой, просветить.

— Так что же мне, приходить сюда ежедневно на беседу? — подхватил он ее тон.

— Не сюда, конечно. Завтра выходной день. Приходи в пять часов вечера в парк, встретимся у главного входа. А теперь, извини, мне нужно по делу в кабинет к заму. О тех голодных перед милицией расскажу, не беспокойся и не думай, что мне их не жалко. Значит, договорились на завтра? Смотри, не забудь!

Она повернулась на каблучках своих белых парусиновых туфель и последовала в кабинет зама. Сема смотрел ей вслед. За ее спиной на голубой кофточке шевелились косы в такт неспешных шагов.

Прийдя домой, Сема прилег на кушетку в своей комнатке. Он все еще находился под впечатлением встречи с Аней. Закрывая глаза, он снова ее видел, голубую кофточку над короткой черной юбочкой, лукавый взгяд, слышал ее мягкий, но настойчивый голос, когда она назначила ему свидание у входа в парк.

«Что это? Неужели так понравилась? Может быть — только первое впечатление? Я ее совсем не знаю. Посмотрим. От встречи не следует уклоняться.»

На следующий день ровно в 5 часов вечера Сема подошел к центральному входу в городской парк. Аня появилась в ту же минуту. Она стояла на другой стороне дороги и видела, как он робко подходил к железным ажурным воротам.

Она радостно поздоровалась с ним. Он смущенно ответил, и они вошли в парк. По аллее направились в сторону летнего кинотеатра, открытие которого в этом году задерживалось. Сели на некрашенную скамейку.

Свежезеленые кроны каштанов и лип, элегантно подтянутые платаны, сладковато-пряные запахи цветений, как и в прошлом году и пять лет назад сразу же вызывали чувство надежды как знаки оживления. И несмотря на голод и уныние на городских улицах, здесь, в окружении чудом сохраненных деревьев, Сема на время забыл о ежедневных заботах и страхах. Он оказался под чарами догоравшего теплого майского дня и Аниной улыбки. Она придвинулась поближе к нему. Он слышал ее ровное дыхание.

— Я хотела бы узнать тебя поближе, подружиться. Надеюсь тебя не разочаровать, — говорила она тихо и с легким, приятным кокетством.

«Какая смелая, — удивлялся Сема, — в нашем классе, да и по всей школе не сыщешь такую! Она естественная, открытая, искренняя...»

Он рассказывал ей о родителях, о себе самом, о Ривочке, говорил не спеша и подробно: чувствовал, что не сможет что-либо от нее скрыть. Она слушала его внимательно, поощряя откровенность сочувственными взгядами.

— Бедная твоя сестричка! — вздыхала Аня, услышав о тяжелой болезни Ривочки. — Спасибо, я многое узнала о твоих и, будто сблизилась с твоими родителями и сестричкой.

— А теперь, Аня, пора и тебе рассказать о семье и о себе самой.

— Конечно, я перед тобой в долгу. Моя мама работает на швейной фабрике старшим мастером. Это инженерная должность, хотя мама не получила высшего образования. На фабрике ею довольны, с обязанностями она справляется. А мой папа почти не бывает дома — вечно в командировках, он снабженец. Мы живем тут рядом с парком. У нас приличная квартира, занимаем три комнаты. Правда, первая прихожая — проходная. Мама вечно на фабрике: много производственной работы и общественной — профсоюзной. Мне самой приходится хозяйничать. Научилась неплохо готовить. Когда пройдет голод, я тебе продемонстрирую свое искусство. А сейчас — не до кулинарии.

— Когда же придет для нее время? Когда этот проклятый голод пройдет?! Конца ему не видно.

— Почему же не видно, — возразила Аня, — на днях откуда-то с Востока прибудет грузовой состав с соей — это очень питательный продукт. Из Астрахани уже вчера доставили вяленую рыбу. Завтра начнут выдавать по карточкам. Кроме того можно за лето вырастить урожай, а овощи начнут появляться совсем скоро.

— Может быть это так, но и весной многие умирают.

— Да, к несчастью, это так. Недавно и нас постигло горе. Мамин двоюродный брат погиб от рук каннибала, проще говоря, — людоеда.

— Как это случилось? — заинтересовался Сема.

— Ты давно не был на городском рынке? — спросила она.

— Нет. А что там делать теперь?

— Так вот, — продолжала она, — оказывается еще зимой на рынке стали появляться крохотные булочки с мясом за баснословные цены. Примерно месяц тому санврач совместно с милицией проверили эти булочки. Оказалось, что мясо человечье. Здоровенного, краснолицего продавца арестовали, хорошенько обработали, и тот во всем признался. Проживал людоед недалеко от рынка в невзрачном домике. Действовал убийца очень просто. Заметит более или менее упитанного парня или зрелого человека, тут же предлагает продать ту вещь, которую тот безуспешно ищет на рынке. Только предлагает покупателю подойти с ним к себе домой, тем более, что идти совсем недалеко. Приходит доверчивый человек в дом, его сажают за стол, ставят тарелку с наваристыми на мясе щами, наливают рюмочку. Жена людоеда обхаживает гостя, а сам убийца подбирается сзади с тяжелой гирей и наносит удар по затылку. После этого чета извергов тащит убитого в подпол и разделывает, как забитое животное на бойне. Трудно об этом говорить, тем более представить себе такое зверство. За несколько месяцев убили 5 человек. Шестым в этот дом попал и мой двоюродный дядя Кондратий.

Аня замолчала, вытащила из-за пояса юбки платочек и вытерла слезы. Успокоилась немного и продолжила:

— Моя мама долго занималась поисками пропавшего двоюродного брата, обратилась в милицию, а там уже были и другие заявления. Когда убийцу-людоеда арестовали и осмотрели его подвал, там обнаружили фрагменты тел, как выражаются юристы. Мама опознала голень дяди Кондратия по глубокому шраму от ранения во время гражданской войны. Дядя был последней жертвой и его еще изверги не до конца разделали. Суд начался три дня тому. Завтра будет продолжение. Может быть, и ты со мной сходишь послушать?

— Зачем? Не хочется смотреть на этого выродка! — сказал Сема и, немного помолчав, принялся рассуждать:

— До чего дожили! Людоедство! Как могли власти допустить такой голод?!

— Причем тут власти? — не соглашалась Аня. — Ты и в самом деле запутался. Разве в стране существуют закрома с запасами пшеницы и их просто не захотели открыть, чтобы накормить голодных?!

Аня раскраснелась, угасла улыбка, взгяд стал неприветливым.

— Власть должна отвечать за все! — упорствовал Сема.

— А обстановка какая теперь в Европе?! — апеллировала она к международным причинам голода. — В Германии к власти пришел Гитлер. Фашизм очень страшен и направлен против нашей страны. Если мы не завершим в кратчайший срок индустриализацию, то погибнем как государство. Мы — в капиталистическом окружении и нам никто не поможет. Во многом и международная обстановка способствовала тому, что не могли избежать голода. Надеемся только на себя. Назло всем врагам мы преодолеем голод!

Семе стало вдруг стыдно. Зачем он ввязался в политическую дискуссию с этой милой девушкой, которая изложила ему в ответ на его обвинения официальную точку зрения, сказала то же самое, что пишут каждый день в газетах. Конечно, в печати о голоде — ни слова!

— Сема, я виновата, — смутилась и она, — извини, не знаю, почему у нас вышло так бестолково?!

Оба растерянно смотрели друг на друга. Он не представлял себе, как исправить неловкость, а она придвинулась к нему поближе, улыбнулась и осторожно погладила ладонью его волос.

— Растрепался ты весь! Давай я тебя причешу.

Из кармана брюк он достал расческу, которую постоянно носил с собой, протянул Ане. Она расчесывала его неторопливо, аккуратно, как бы любуясь своей работой. Случайно она коснулась грудью его плеча. Он невольно вздрогнул, отшатнулся, как от внезапно вспыхнувшей искры.

— Тебе больно? Посиди спокойно, не мешай мне придать тебе надлежащий вид.

Уходили они из парка, держась за руки. Договорились о новой встрече через 2 дня на том же самом месте.

* * *

В середине мая начались школьные испытания — так назывались тогда экзамены. Написав сочинение по русской литературе, Сема направился домой по улице Пролетарской. Проходя мимо бывшей синагоги, он увидел необычное скопление детишек. Остановилась подвода, на которой сидели три девочки и мальчик. Рядом стоял строй малышей. Они держались за руки, застыв в ожидании команд своих воспитателей. Мальчики — в коротких штанишках на подтяжках и серых рубашечках, а девочки — в синих платьицах, прикрывавших колени. На ногах у всех детишек были одинаковые ширпотребовские мальчуковые ботиночки — черные на шнурочках, завязанных в виде восьмерок.

Двое взрослых не отходили от детей. Воспитательница, женщина в коричневом платье и такого же цвета немного сбитых набок туфлях, суетилась, выравнивала ряды, будто не было у нее более ответственных обязанностей. Воспитатель — мужчина в светлых летних брюках и рубашке-апаш, управлявший лошадкой, после остановки покинул козла, остановился перед детьми и громким голосом сделал следующее сообщение:

— Ребята, мы прибыли на новое и постоянное место расположения нашего детдома. Здесь, в этом крепком здании, будут ваши спальни, столовая, есть место и для оборудования большой кухни. В этом дворе, — воспитатель простер руку в сторону неогороженной площадки, которая тянулась вдоль здания, — в этом самом дворе, который мы закроем штакетником, у нас будут построения и игры. Советское государство и коммунистическая партия заботятся о детях. Видите, какое крепкое и красивое здание под кровельной крышей нам выделили?! Что здесь было раньше? Темные, отсталые люди тут богу молились, а мы будем проводить работу по коммунистическому воспитанию. И это справедливо: советские люди сами строят свое счастливое будущее и на сверхъестественные силы не надеются.

После многозначительной паузы закончил свою прочувствованную речь:

— А сейчас, ребята, организованно, парами войдем в наш новый дом.

Воспитатель подошел к девочке, сидевшей на подводе с краю, поднял на руки. Она своими маленькими ручонками обвила его шею и прижалась крохотным подбородком к плечу. Ее остриженная головка была местами покрыта коростой, личико сморщено, а большие зеленые глаза выражали только страх и страдание.

Длинноватое платье наполовину прикрывало атрофические ножки.

Воспитатель отнес ее в помещение, вернулся за другой девочкой, распухшей, с головой гидроцефала. Ее лицо напоминало восковую маску, на которой были едва заметны лунки глубоко спрятанных глаз.

Третья девочка сидела на ворохе соломы у противоположного скоса кузова. Она жалобно заныла, когда к ней приблизился воспитатель.

— Дядя Демьян, не прикасайтесь ко мне: будет очень больно!

Из-под черной расстегнутой кофточки выбивались пожелтевшие от мази повязки. И руки выше локтя — также в бинтах, едва прикрытых полурукавчиками.

— Танечка, миленькая, надо же как-то перебраться в дом! — уговаривал ее воспитатель. — Ты же не можешь сама сойти на землю!

Но девочке было не до рассуждений — она боялась боли и сопротивлялась, как могла, не допуская к себе воспитателя.

— Дядечка Демьян, не подходите, страшно. Все ужасно тянет: и плечи, и шея — все-все нарывает!

— Ладно, Танечка, я сейчас перенесу Мишу, а к тебе пришлю тетю Валю. Она смажет, где надо, станет полегче.

Миша, золотушный мальчик лет пяти, с готовностью потянулся к воспитателю и прижался к нему. Его коротковатые ножки, по-видимому, для ходьбы были непригодны. Дядя Демьян бережно перенес мальчика в помещение. Чувствовалось, что воспитатель относился к Мише с жалостью. Что ждет мальчика в будущем, когда он подрастет и с ужасом оценит свою беспомощность в мире, где трудно и здоровому человеку?!

Сема стоял в пяти шагах от одноконной подводы, смотрел то на детей, то на костлявую кобылу, познавшую голод вместе с людьми. Лошадь понуро опустила морду и покорно ждала, когда ее с ладони покормят овсом и к вечеру, наконец, снимут тяжелый хомут.

Через несколько минут к Тане вышла маленькая медсестра с аптечкой, достала йод и клубок ваты.

— Потерпи, Танечка, сейчас помогу тебе. Постарайся привстать на коленки. Вот так, умница!

Сема отвернулся, не стал смотреть, как снимают с девочки кофточку и меняют ей повязки. Он лишь слышал ее стоны и успокаивающий журчащий голос тети Вали.

А тем временем воспитательница прошлась по рядам строя. Она требовала от детей равнения:

— Разобраться по-два и так, чтобы я видела каждую пару! — командовала она.

Впереди стоял мальчик лет восьми и примерно такого же возраста девочка. Они держались за руки. У девочки на щеках — сморщенная кожа, глубокие канавки пролегли от раздутых ноздрей до самого подбородочка, тонкого, просвечивающего. А мальчик в противоположность своей подружке весь расплылся и на отечном его лице застыло взрослое стыдливое страдание.

Девочек было больше, чем мальчиков. Лица детей жалкие, хмурые, а у некоторых совершенно безучастные. Кто с трудом держался на исхудалых ножках, а кто стоял на своих распухших, как на колодах. Все ожидали команды: «шагом марш!» и, наконец, она прозвучала. Ребят повели в их новый дом. Сема смотрел вслед детдомовцам. Когда они скрылись за массивной дверью бывшей синагоги, воспитатель Демьян развернул подводу и отправился куда-то по делам — возможно за остатком вещей, а может быть и за продуктами для своих воспитанников. Детские дома еще как-то поддерживали и старались спасти детей.

За сводчатыми окнами с витражами не видно было никого. Примерно 60 детишек нашли убежище там, где о милости и прощении прежде только молились. Теперь же в этом храме предстояло жить тем, кто еще не успел провиниться ни перед людьми, ни перед Б-гом.

Остаток дня Сема находился под впечатлением увиденного. С одной стороны — раскрытие темы «Комсомол — авангард строителей социализма», а с другой — голодные и больные дети, познавшие горе и страдания в самом начале своего жизненного пути.

* * *

После второго испытания у Семы было несколько дней для подготовки к следующему, и он снова — уже в четвертый раз — встретился с Аней. Он избегал теперь разговоров о политике и общественных делах.

Они сидели на той же облюбованной скамейке. Людей в парке почти не было. Воробьи чирикали звучней обычного — никто им не мешал и не заглушал их говора. Перелетали птички с ветки на ветку, вдруг шумной стайкой срывались с кроны липы и садились на растрепанный клен. Что их тревожило, что искали на новом месте? Без сомнения им хватало еды, голод не коснулся их, в отличие от жителей города.

— Я под впечатлением от прочитанного, — задумчиво произнесла Аня.

— Что ты читала?

— «Анну Каренину» — и уже во второй раз. И только теперь поняла, какая драма привела бедную женщину к самоубийству. Какая любовь!

— Я тоже читал этот серьезный роман. Лев Толстой и в самом деле гений.

— Об этом знают все, но читая, я забыла об авторе, забыла обо всем на свете, даже о голоде и наших сегодняшних несчастиях. Существует же кое-что возвышенное в этом мире! И почему такая любовь должна была закончиться трегедией?! Как несправедливо было высшее общество к бедной любящей женщине! Сколько условностей и лицемерия было в том мире?! Никто не защитил любовь. Ни церковь, ни надуманные законы государства не могли помочь живому и конкретному человеку. Как жаль ее!

Аня долго и сумбурно рассуждала, находила что-то общее и трагическое в судьбах многих женщин прошлого, женщин, которые всецело отдавались чувству своей любви. Аня и в самом деле отвлеклась и забыла, что теперь людям совершенно не до любви и нравственных мук. Самый ординарный голод лишил многих и многих людей способности воспринимать окружающий мир по-человечески, во всем его многообразии. Немногие могли бы теперь пускаться в рассуждения о достоинствах даже гениального романа.

Сема не перебивал ее. Выговорившись, Аня сама поняла всю несвоевременность своего восторга и смущенно закончила:

— Что-то я разболталась сегодня и совсем не о том говорила.

— Ничего особенного. Это значит, что мы с тобой еще не дошли до крайности, как большинство жителей.

— Ты прав. И все же уже появились признаки улучшения.

Сема вспомнил вчерашний разговор отца и матери.

«Ну, что ты высмотрел на нашем шикарном базарчике?» — насмешливо допытывалась мама.

«Представь себе, Молка, уже продают картошку за деньги, и буряк тоже. За деньги!» — поднял он вверх указательный палец, подчеркивая причину своего изумления. — Ты понимаешь меня, Молка?!

«И что же это значит, Меер?!»

«Это значит, что кое-кто уже зашевелился и начал хозяйничать — верит в скорое облегчение и в окончание голодухи.»

«Если бы так!» — вздохнула мама.

И теперь, услышав из уст Ани примерно то же, Сема повторил такое же пожелание и с той же интонацией, что и мама.

— Если бы так, если бы так!

Аня посмотрела на него с удивлением и рассмеялась:

— Говоришь как-то странно, по-старушечьи.

Он стыдливо опустил глаза. Уж слишком скованно он ведет себя с девушкой. Разве о том говорят на свиданиях? Ей скоро станет скучно с ним.

Над главной аллеей по всей ее ширине блеснуло закатное солнце. Косые лучи собранным пучком коснулись выложенных на дорожке камешков, и они как бы сами начали светиться, отбрасывая бронзовые и оранжевые блики в сторону летнего кинотеатра и скамейки, на которой сидели Аня и Сема.

— Какая красота! — восторгалась она. — Не каждый день такое увидишь!

Он чуть прикрыл глаза и склонился к ней. Почувствовав ее близкое дыхание, поспешно отстранился.

— Какой ты боязливый! Не надо так осторожничать: я — не стеклянный сосуд — не разобьешь. Не бойся меня.

— А я и не боюсь. Просто не уверен, что смогу себя сдержать, когда твои губы рядом с моими.

— И зачем себя сдерживать?

Это был вызов, и Сема его принял. Он долго и страстно целовал ее. Не осталось и следа от былой робости. Он ощущал сладковатый привкус ее губ и испытывал радостный подъем, не сравнимый ни с чем. Она обвила его шею, была ласковой и милой. Не расставались они до темноты. Не говорили ни о чем: ни к чему все слова, да и нет таких, которые могли хотя бы отдаленно рассказать о тех чувствах, которые они испытали.

На следующий день они не смогли снова встретиться. Он готовился к испытанию по математике, по его любимому предмету. А она была занята делами в комиссии по оказанию помощи нуждающимся.

Сема сдал экзамен на отметку «очень хорошо» и шел домой в приподнятом настроении. И на центральной улице прохожих было немного, но все же больше, чем в прохладные дни начала весны. По булыжнику мостовой двое рабочих тянули возок, в котором в холщевых мешочках лежали хлебные пайки. Ежедневно их доставлялии на дом тем, кому они были положены по разумению местной власти.

Возок остановился напротив двухэтажного кирпичного дома. На тротуаре в пяти шагах от подъезда уже дожидалась хлебного пайка жена инженера и ее взрослый сын, парень в спортивных брюках и белой футболке с синим воротничком. Неожиданно из переулка вышел к дороге пожилой мужчина в грязной и рваной одежде и, когда один рабочий направился с мешочком к подъезду, а другой нагнулся над возочком, оборванец мгновенно выхватил пайку хлеба и, прижав драгоценную добычу к груди, побежал, не разбирая дороги. Сын инженера быстро настиг злоумышленника и задержал. Подскочил и первый рабочий. У грабителя он пайку отобрал и нанес два удара кулаком в низ живота. Оборванец упал на булыжник и завыл. Возок покатили к следующему дому, а неудачливый грабитель продолжал жалобно скулить, не поднимаясь с мостовой. Он повернулся на бок, подтянул под себя ноги, пытаясь унять боль. По его щетинистым щекам текли серые ручейки слез. О чем он плакал? От боли или от жалости к самому себе-неудачнику?! Никто не обращал на него никакого внимания: не он первый и не последний, кто пытался таким бесхитростным способом овладеть куском хлеба.

Сема не был удивлен обычным городским происшествием, но и оборванца не мог признать преступником.

В передней рядом с отцом и матерью Сема застал незнакомого гостя, по виду деревенского жителя. Мужик в плотных серых штанах и домотканной рубахе был до крайности изможден. Волос на голове острижен ножницами — неровно, ступеньками. Борода и усы совершенно белые. Выцветшие глаза слезились, а красные веки без ресниц вспухли. Сема поздоровался. Гость вяло ответил.

— Послушай, сынок, что рассказывает Серафим Иванович! — сказала мама.

Сема присел на табуреточку напротив мужика.

У Серафима Ивановича надтреснутый голос, срыващийся и, часто, писклявый, словно слова с трудом прорывались сквозь какое-то препятствие. Говорил он медленно, с заметными паузами, будто оценивал сказанное и вспоминал людей, которых уже не было в живых.

— Нет уж больше Лисовки нашей... Тилькы хаты стоять... Людей там вже нет. Молка, ты знала Никифора, коваля нашего... знала добре. И ты наезжала в Лисовку, и Никифор бывал в Нижнегорске. Он и к тебе в дом заходил — должна знать... Никифор наш — гвардеец, служил в гвадии еще Николая второго. Такому богатырю не було бы сносу сто рокив... Помер первым... Такого не прокормишь. Йому самому кирпич хлиба на день надо!

Русско-украинский жаргон был характерен для речи окрестных крестьян. Все понимали друг друга и никто не заботился о чистоте языка.

— Скотину усю съели, — продолжал Серафим Иванович, — ничым було кормить. Колхоз раниш забрал коров и перевив на центральну усадьбу, но и там скотина передохла. Наша Лисовка... всего на 50 дворов... Еще в осени все зерно вывезли на элеватор... Исты — ничого. Сниг зимой засыпал все поле... Под снегом — кормовые буряки... немного, правда... Копались дюди в снегу, шукалы оти буряки... илы макуху... Мучались люди... Мерли. За ковалем Никифором ушли туда... и другие... Плотник Иван Омельченко... Печник Трохым Голубенко... Самые крепкие — до голодухи — мужики! И пишло — потяглось... До рождества помирали десятками. А после рождества вымерла вся родына Степана Пономаренка. Хозяина еще схоронили близкие на цвинтаре, а вдову и пятерых дитей... мал-мала-меньше нашли только через неделю. Так и лежали неживые каждый в своей постельке. Мабуть, мать померла раниш, а за детьми уже и доглядать никому було. Отак перезимовалы! К весне в Лисовке осталось 100 душ из 300. Пробилась трава. Люди накинулись, стали потреблять в пищу... Умирали и от этого. Вскоре нас осталось 50 человек... В начале мая мы стали уходить из мертвого села. Я нашел в Нижнегорске свою троюродную сестру Марусю. Спасибо, что приняла.

За неделю я немного... пришел в себя и решил тебя, Молка, увидеть.

Ты, колы приезжала, в моий хати останавливалась. Хата осиротела. Мои уси померлы. Я один остався. Зачем? Э, прошли те времена добрые!

— Когда же у нас были те добрые времена? — не удержался Меер.

— Булы, у поривняни, — настаивал гость, — хоча б 23-ий рик у поривняни з 33-тим. Ты, Меер, как я помню, всегда бурчишь и недоволен.

— Чем же я должен быть довольный? Что дала мне эта власть?

— Хватит, Меер! — решительно оборвала его Молка. — Оставь уже свою политику. Лучше по-людски посидим часик-другой с Серафимом Ивановичем. Вспомним тех, кого уж нет с нами, — пусть земля им будет пухом. Хорошо, что я до обеда свободна, а на стол кое-что соберем.

Сема не стал дожидаться, пока мама что-нибудь приготовит. И чем можно угостить в голодное время?!

Он вошел к Ривочке, которую застал за столиком перед небольшим зеркальцем на подставке. Теперь, в начале июня, она чувствовала себя неплохо. В свои 15 лет стала симпатичной. Густой темный волос спадал на худенькие плечи и воротничок белой кофточки. В зеркальце отражался клинообразный вырез под шеей и заметны были выпуклости округлой груди. Сема почему-то раньше не замечал, что его сестричка стала вдруг привлекательной девушкой. Только лицо ее было худым и на нем слегка обозначены скулы. Глаза темные, печальные и умные, как у мамы.

— Ты стала красивой, — не удержался Сема от комплимента.

На ее бледных щеках выступил румянец смущения:

— Что еще ты придумал?!

— Вовсе не придумал! Так на самом деле. Как ты себя чувствуешь, Ривочка? Ты гуляла сегодня? Воздух такой свежий, акация так сладко пахнет.

— Конечно, гуляла. Всегда бы так было на улице! А как ты, Сема, как прошло испытание по математике?

— Получил отметку «очень хорошо».

— А моя учеба — через пень-колоду, как выражается мама. Я все еще не могу выбраться из семилетки.

— Не надо огорчаться, Ривочка. Когда поправишь здоровье, подгонишь и учебу. Они еще долго беседовали. Он помог ей разобраться в некоторых правилах и теоремах. Она была рада: любила брата и по-доброму завидовала его здоровью и успехам в учебе. Бедная девочка!

Глава третья

Как обычно, учебный год начался 1-го сентября — последний школьный год для Семы Галкина. Уже прошло полных 12 месяцев с того дня, как люди почувствовали наступление голода. Теперь в городе стало немного легче. Появлялись некоторые продукты. Наиболее бедные и неустроенные умерли от полного истощения. Выжили те, кто имел хотя бы какую-то возможность приспособиться к нечеловеческим условиям существования или граждане, заботу о которых в какой-то мере взяла на себя власть.

Безусловно, не обошлось и без исключений. Удалось выбраться из пропасти и некоторым беднякам. Как посчастливилось выжить обреченным на смерть, может рассказать только каждый в отдельности.

Сема и Аня встречались довольно часто. Они строили планы на будущее. Аня собиралась поступить на биофак Одесского Госуниверситета. А Сема не сомневался, что его будущее связано с математикой.

Поближе к зиме появились коммерческие магазины. Очереди выстраивались с ночи и к открытию лавок собирались толпы покупателей в надежде приобрести кирпичик черного, как земля, хлеба. И все же город оживал.

Зима 34-го была уже не такой жестокой, как прошлогодняя. Учеба у Семы шла успешно. Учителя его уважали и прочили похвальную грамоту по окочании десятилетки. И он прилагал для этого немало усилий и стараний.

А с наступлением весны стало вообще веселее. На посветлевших лицах горожан появилась уверенность, а ребята и вовсе старались не вспоминать о голодных днях 1933-го года.

Аня как-то явилась на встречу с Семой возбужденной и очень решительной. Она заявила, что именно сегодня познакомит его со своей мамой.

— Жаль только, что папа сейчас снова в командировке, а маме я уже сообщила, что встречаюсь с парнем и ей не терпится познакоиться с ним, значит — с тобой, Сема Галкин!

— Неужели так срочно! Ты ждешь от нее благословения? — усмехнулся Сема. — Мы еще не вступаем в брак.

Она ответила быстрым и лукавым взлядом и в свою очередь кокетливо спросила:

— Ты отказываешься от женитьбы?

Она весело рассмеялась и взяла его за руки.

— Пожалуйста, не обижайся, о скорой нашей женитьбе я неудачно пошутила. А с моей мамой тебе надо познакомиться еще сегодня.

— Дай мне подумать, Аничка.

Она говорила мягко и настойчиво, как это умеют делать молодые девушки.

— О чем думать? Какой ты у меня нерешительный. Тебе летом уже 18 стукнет, а стесняешься, как подросток.

— Хорошо, пойду, но не в таком виде. Мне переодеться надо.

— Вовсе не надо. На тебе новые темные брюки и белая футболка — очень даже прилично и ты хорошо смотришься в этом. Уверен, что ты понравишься моей маме, не можешь не понравиться, раз я тебя выбрала!

* * *

Дверь открыла еще довольно моложавая женщина лет сорока, такая же светловолосая и синеглазая, как Аня.

— Ой, что же ты меня не предупредила, Аничка? Я ждала тебя позже. Я в таком виде! — смутилась она и быстро сняла с себя передник.

— Не переживай, мамочка и не суетись. Это Сема. Знакомься. В этом году он заканчивает десятилетку.

— Алевтина Ивановна, очень рада.

Она подала руку, и Сема едва ее пожал, боясь допустить какую-нибудь неловкость или бестактность.

— Ой, чего же мы стоим тут на дверях?! Можно пройти в комнату. Аничка, поухаживай за молодым человеком, покажи нашу квартиру, а я пока, извините меня, переоденусь.

Алевтина Ивановна быстро скрылась за дверью своей комнаты.

— Видишь, как неловко вышло, — упрекнул Сема, — тебе, Аничка, лишь бы срочно. Можно было и отложить.

— Не усложняй, все будет хорошо. Посмотри пока мою комнату. Там — спальня родителей, — Аня указала на дверь, за которой скрылась Алевтина Ивановна, — а вот справа — мои апартаменты. И, как бы извиняясь за свою иронию, поправилась:

— Нет-нет, не жалуюсь. У нас все хорошо. Переднюю используем и как столовую, прямо за ней — наша кухня. Зайдем ко мне, посмотришь.

Они вошли в небольшую комнату, в которой стояла металлическая кровать с никелированными спинками, лакированный светлый гардероб местной мебельной фабрики и стол в углу напротив окна, выходившего во двор. В окне высокого второго этажа видны были верхушки двух серо-зеленых ореховых деревьев.

— Видишь, как здесь хорошо и уютно?! Садись, пожалуйста, Сема.

Он присел на стул с закругленной спинкой и обратил внимание на учебники, сложенные стопкой, которая возвышалась до края книжной полки. А на полке — худодожественная литература. На корешках книг — имена Толстого, Пушкина, Тургенева, Диккенса и других известных писателей, в основном, классиков.

— Видишь, как я живу здесь? Мне нравится. Ничего лишнего, и все под рукой.

— Действительно, хорошо, — согласился с ней Сема.

— Мама — выходная, поэтому я настаивала, чтобы ты пришел именно сегодня и «представился» ей лично: зачем откладывать?

Сема не знал, о чем говорить. Он снял верхний учебник со стопки и прочел название: «Анатомия человека».

— Ты уже начала подготовку к вступительным экзаменам? — спросил он, хотя она уже говорила ему об этом.

— Конечно, дело решенное. Я и так уже пропустила год, правда, все равно не могла бы во время голода учиться. Папа и мама не возражают, чтобы я стала биологом, скорее, учительницей биологии.

— А где же ты будешь жить? В Одессе у тебя никого нет.

— В общежитии. А где же еще? А ты, Сема?

— В Одессе у меня дядя, родной папин брат. Он моложе моего отца. Дядя не против. У него своих детей нет. Живут вдвоем с женой. Квартира маленькая — две комнаты, считая темную переднюю — нет окна. Заниматься придется в дядиной комнате, а спать — в передней. Не страшно.

Минут через 10 постучали.

— Можно? — спросила Алевтина Ивановна и, не дожидаясь ответа, приоткрыла дверь и осторожно вошла в спальню.

Она переоделась в приталенное ореховое платье, привела в порядок свою высокую светло-золотистую прическу.

— Я соберу кое-что к столу, посидим немного и побеседуем, — предложила Алевтина Ивановна, нет возражений?

В прихожей рядом с дверью на кухню стоял обеденный стол и три старых стула. Хозяйка приготовила салатик с огурцом, нарезала широкую чайную колбасу, которая приятно пахла и возбуждала аппетит, положила на тарелочку по три ломтика хлеба — свидетельство наступившего относительного благополучия после уничтожающего прошлогоднего голода. Кроме того поставила три чашки дымящегося цикория на плоских блюдечках.

— Извините за скромное угощение. Надеюсь, что скоро наше положение станет намного лучше, но и сегодня уже значичельно легче, чем в прошлую зиму. Голод мы преодолели!

Это говорила женщина, по-видимому, всегда готовая стать на защиту официальных руководителей государства. Вероятно, от своей матери и Аня унаследовала столь восторженное отношение ко всякой общественной работе.

За столом главным образом говорила хозяйка. Она рассказывала о своей работе, о своем муже, об Аничке. Потом начала расспрашивать гостя о его семье.

Семе Алевтина Ивановна показалась приятной и внимательной женщиной.

При следующей встрече Аня радостно сообщила Семе, что маме он очень понравился, и она одобрила выбор дочери.

— А теперь — твоя очередь. Ты должен меня представить своим родителям и сестричке, откладывать нет причин!

Сема растерянно отмалчивался. Он боялся осуждающих взглядов отца, когда тот увидит белокурую Аню.

— Чего ты молчишь, Семка?! — не скрывала она своего удивления.

— Мои родители даже не подозревают, что я уже встречаюсь с девушкой.

— Так узнают и увидят, кого ты себе выбрал!

— Непросто это. Не знаю, поймешь ли ты меня? Моя мама вполне современная женщина, а вот с папой все гораздо сложнее. Он еще не освободился от некоторых предрассудков старых времен. Отец придерживается ортодоксальных взглядов на брак, хотя не очень религиозен и в синагогу давно не ходит.

— Но ты же не просишь у него благословения на брак. И к чему вся эта религия? Мы атеисты и верим в материальность мира.

— Ну, пусть — не религия, — замялся он.

— Тогда виновата моя национальность. Неужели твой отец...

Она не договорила, посмотрела на Сему с сожалением, но и не думала его осуждать и, тем более, — его отца.

— Ладно, отложим представление до лучших времен.

* * *

В июне 1934-го года Семен Галкин окончил школу с похвальной грамотой и получил право поступить на физико-математический факультет без вступительных экзаменов. Аня усиленно готовилась к поступлению на биофак: у нее льгот не было. Сема помогал ей одолевать физику, которая была включена в программу вступительных экзаменов.

В августе Аня сдала экзамены на «хорошо» и «удовлетворительно». Преподаватели отнеслись к ней благожелательно, при зачислении учли также ее прекрасную комсомольскую характеристику.

С 1-го сентября начались плановые занятия. Аня проживала в женском общежитии в 100 метрах от главного университетского корпуса, а Сема — у своего дяди в Малом переулке, также недалеко от здания физмата.

Учеба в университете оказалась делом нелегким и для Семы. До 3–4-рех часов дня — лекции, семинары, коллоквиумы, потом — скромный обед, и работа в библиотеке, и допоздна — дома. И Аня жила в таком же режиме. Нагрузка — немилосердная! Старые профессора добросовестно учили студентов всему, что понадобится в дальнейшем при самостоятельной деятельности — да еще с солидным запасом. Советская страна готовила новую интеллигенцию, более прагматичную, чем дореволюцинная, но и заметно уступающую ей, старой, в гуманитарном образовании, в особенности, в знании иностранных языков.

Аня и Сема теперь встречались как-то мельком и, в основном, — у главного входа в университет. Она уделяла много времени не только учебе, но и комсомольской работе. Так незаметно и буднично промчался первый учебный год.

Летние каникулы Сема проводил в Одессе. Он устроился на работу экспедитором на торговой базе. Платили относительно неплохо, кроме того и кормили бесплатно в собственной небольшой, но чистенькой столовке.

Аня отдыхала в Нижнегорске, помогая маме по хозяйству.

Каникулы всегда проходят быстро. Первого сентября 1935-го года начался 3-ий семестр обучения — второй курс.

Сема не был доволен своими отношениями с Аней. Ему казалось, что она от него отдаляется, хотя они продолжали встречаться довольно часто после лекций. Правда, — мимоходом и всего на несколько минут, как-то наспех.

— Аничка, ты как будто меня избегаешь, вечно куда-то спешишь. Два-три слова бросишь — и за свои дела.

— Извини меня Семка, я совсем замоталась. И учеба, и комсомольская работа. То бюро, то собрание! Кстати, можешь меня поздравить, меня приняли в партию!

— Поздравляю, раз так это для тебя важно. Если мы будем встречаться, как сейчас, то скоро останемся только шапочными знакомыми.

Они стояли у главного входа. Тяжелая дверь вестибюля очень часто открывалась и закрывалась, выпуская на улицу радостных студентов, отсидевших свои пары, и пропуская в университет солидных преподавателей, которые входили туда не спеша. За ними по мраморным ступеням поднимались и некоторые рассеянные и озабоченные должники, которые надеялись избавиться от груза несданных зачетов и экзаменов.

— Семка, не все так мрачно, как ты рисуешь, — улыбнулась Аня знакомой улыбкой, но в глазах ее он не заметил прежнего задора и легкости — только усталость и грусть.

— Не вижу ничего веселого впереди!

— Не хандри, милый! Все у нас будет хорошо. Давай посидим сегодня у Фанкони.

— Когда, в какое время? — оживился он.

— Встретимся через час у общежития.

И в ту же минуту, когда она сделала свое заманчивое предложение, к ним подошел высокий шатен в золотистом пенсне и удивленно воскликнул:

— Глебова, ты еще здесь?! Забыла, что через 10 минут заседание бюро! Тебе же поручено сообщить об этом всем членам!

— Ой! — спохватилась Аня. — Вот память дырявая! Извини, Семка, сегодня уже ничего не получится. Отложим на другой день.

Она поспешно дотронулась до его руки в знак огорчения и, с папочкой под мышкой, покачивая тугими бедрами под узкой юбочкой, быстро стала уходить в сторону административного корпуса.

Сема серьезно расстроился. Ему показалось, что Аня едва скрывает свое равнодушие к нему. Одесса — не провинциальный Нижнегорск. Среди студентов — да и молодых преподавателей — много интересных людей. Не удивительно, если Аня увлеклась кем-нибудь другим, более привлекательным и раскованным парнем, чем он, Сема Галкин из местечка!

«Что же, навязываться не стану. У меня тоже есть самолюбие и гордость!»

В последующие дни он уже не ждал Аню у мраморных ступеней главного входа.

В разгаре осень, дни холодные, с моря задувал влажный пробирающий ветер.

Аня сперва посчитала, что Сема не появляется в обычном месте из-за неприятной погоды, но через несколько дней она заволновалась и сама решила поискать его. Не было Семы в малой аудитории на третьем этаже, где он иногда задерживался в компании сокурсников, занятых разбором сложных теорем матанализа или линейной алгебры. Ребята сообщили Ане, что Галкин давно ушел домой и вообще в последние дни не задерживается в университете.

Она примерно знала, в каком дворе Малого переулка проживает Семин дядя, но в квартиру ни разу не заходила.

Аня вошла в подъезд, надеясь найти номер квартиры по указателю. Однако доска оказалась настолько потертой, что на ней значились только отдельные буквы и слоги, разбросанные в разных строках и там, где не сохранилась нумерация.

Аня подошла к двухэтажному флигелю и позвонила в первую дверь. Вышла средних лет женщина в толстой шерстяной кофте и обвязанная белым шарфом. Она неприветливо посмотрела на незнакомую девушку и спросила:

— И что ты тут у меня забыла?

— Пожалуйста, извините меня. Я ищу квартиру Галкина. Думала узнать по указателю, но там ничего не разобрать.

— А, указатель, — усмехнулась женщина, — последний раз его надписали еще в мирное время, до Германской войны. А Галкина знаю. Рома живет отсюда пониже, вон в третьем от меня подъезде.

Женщина уже более благожелательно говорила с Аней и рукой указала, где следует искать Галкина.

— В парадной увидите лестницу. Подниметесь на второй этаж. Там под стеклом — веранда и целых три двери. Первая — к общей на две квартиры кухне, вторая дверь с номером восемь наверху, как раз та, что вам нужна, Ромы Галкина. Третий вход вам не нужен — это уже 9-ая квартира Витьки Мамитлывого. Но вам не повезло сегодня. Рома ушел в больницу к хворой супруге. Она лежит на Херсонской. Рома только ночевать приходит: или на работе он, или возле жены. Достается ему, бедняге!

— Спасибо, — поблагодарила Аня, — вы очень добры ко мне. Еще раз прошу извинить за беспокойство.

— Всегда рада услужить, — сказала женщина и скрылась за своей дверью.

Аня легко нашла восьмую квартиру по подробному описанию словоохотливой соседки Ромы Галкина. Она, вероятно, знала всех жильцов в этом дворе.

Сема отрыл дверь, даже не спросив, кто к нему пришел посреди дня. Он не мог скрыть радости, увидев на пороге Аню.

— Как ты меня нашла? Заходи, пожалуйста!

Она на несколько мгновений застыла у входа в полутемную переднюю.

— Так вот, где ты обитаешь?! А где же твоя постель?

— Ты стоишь рядом с ней. Вот на этой лежанке я сплю. Не увидишь в сумерках. Подожди секунду, я открою дядину комнату. Там два окна на улицу.

Он распахнул дверь, и в передней стало немного светлей.

— Садись прямо на одеяло. Стульев тут нет и ставить некуда.

— Дай мне хотя бы раздеться. Я не собираюсь убегать отсюда через 5 минут.

Он помог ей снять пальто и повесил на гвоздь, забитыый в простенок. Затем она стянула с себя полушерстяной свитер, аккуратно сложила на сундук, который поместился между торцом лежанки и глухой половинкой входной двери.

— На улице — холод, а тут у тебя душно. Куда положить? — растерянно озиралась она, держа в руках свой вязаный берет.

— Вот сюда, сверху на свой свитер, тогда и форму сохранит.

— Квартира — не очень, — заметила она разочарованно, — где же все остальное? Где вы умываетесь?

— На веранде в глубине кухни имеется еще один ход, который ведет в крохотный умывальник, а все прочее — в конце двора.

— Зачем же тебе так себя стеснять? В общежитии условия лучше, чем здесь.

— Не хочу огорчать отца. Он считает, что я в большей безопасности в квартире его родного брата.

Она взобралась на высокий пружинный матрац лежанки, и ноги ее в закрытых осенних туфлях повисли над полом.

— Извини, на улице грязь. Я лучше скину туфли, чтобы тебе не напачкать.

— Тут нечего пачкать — некрашеные доски легко смываются. Но туфли можешь снять, если тебе без них удобнее.

Она осталась в одних чулках и, поджав ноги, расположилась по-домашнему на Семиной постели.

— А теперь объясни, почему ты исчез? — с упреком смотрела она ему в глаза.

— Я не исчез и сижу здесь рядом с тобой, можешь меня даже пощупать.

— Не пытайся со мной хитрить...

— Хорошо, скажу всю правду. Не хочу навязываться. Мне кажется, что я стал тебе безразличен. Не хочу тебе мешать, хотя мне обидно и... очень плохо.

— Что ты себе внушил?! Разве я давала повод для этого?

— А как же объяснить твое охлаждение ко мне? Ты, Аничка, меня избегаешь в последнее время. Почему?

Он смотрел на нее напряженно, надеясь найти правду не в словах, а в едва уловимом движении ее лица, которое истину не утаит.

— Как вообще такое тебе могло прийти в глову?! — обиделась она. — Скорее я могла подумать, что ты меня избегаешь. Может быть какя-то математичка тебе голову вскружила? У вас девушки поумнее нас, биологичек. Потом — общие взгляды, интересы...

— Ты ревнуешь?! — обрадовася Сема. — Не думал, что во мне ты можешь сомневаться! Меня даже обрадовала твоя ревность!

Они оба сидели на постели совсем близко, едва не касаясь плечами. Ей стало жарко. Она расстегнула кофточку, приподняла голову. Косы упали за спину. Щеки покрылись густым румянцем. Она смотрела на Сему чуть загадочно и в ожидании. Он пытался ладонью коснуться ее пылающих щек. Она мягко отстранила его руку и сама обняла. Сначала — робко, затем обвила руками его шею и прижалась к нему разгоряченным телом. Он чувствовал влажность ее губ на своей открытой груди. Его окутала горячая волна и срывающимся голосом он ее предостерег:

— Осторожней! Это может закончиться для тебя драматично.

— Пусть случится то, что и должно случиться!

Она сама сняла с себя кофточку и прижалась к нему упругой грудью. Они себя больше не сдерживали и вознаградили за долгое-долгое целомудрие.

Успокоившись, он сказал:

— И что же мы с тобой натворили?!

Он счастливо улыбался и не выпускал ее из своих крепких объятий.

— Ничего мы не натворили. Мы любим друг друга и поступили так, как все влюбленные во все времена — и во всем мире.

— Все верно, но дальше что?

— Известно что! Поженимся и будем навсегда вместе, — сказала она убежденно.

— Меня это вполне устраивает: я хочу видеть и обнимать тебя постоянно.

— И я не желаю с тобой расставаться никогда, — говорила она между поцелуями, которыми осыпала его всего, — я твоя навечно.

— Навечно — это прекрасно, а как нам быть с тобой в ближайшие дни? Где мы будем встречаться?

— К чему составлять планы?! — смеялась она беспечно. — Все будет отлично, я в этом уверена!

И в самом деле, надо ли заранее составлять календарь интимных встреч?!

Любовь сама определит время и место счастливых свиданий.

* * *

Зима мчалась навстречу Новому 36-му году. Каким он будет для страны? Каким станет для Ани и Семы? В конце декабря 1935-го года Аня без всякого огорчения сообщила Семе, что она забеременела.

— Надо уже думать о скорой свадьбе, — предложил он.

— А как же твой отец на это посмотрит?

— Ничего страшного. Он нас поймет. Все будет хорошо.

Сема сам себя пытался приободрить. Для начала решил познакомить Аню с дядей Ромой и его женой, тетей Симой. Затем собирался поехать в Нижнегорск и окончательно решить все вопросы, связанные с загсом и скромненькой свадьбой.

Дядя и тетя очень благожелательно и сердечно отнеслись к Ане. Она понравилась добрым бездетным супругам.

В Нижнегорск Аня и Сема приехали в середине января 1936-го года. Увидев сына, Молка не могла скрыть своего удивления:

— Что такое? Еще не наступили каникулы, а ты уже — в гости! Не думай, я рада, но это на тебя не похоже. Прошлым летом ты совсем не приезжал. Ну?

— Дело есть, мама, уважительная причина.

— Какая же, Шмилек? Дай Б-г — хорошая?

— Зайдем в спальню и поговорим пока с глазу на глаз, — предложил Сема, употребив любимое мамино выражение, когда дело касалось ее коммерческих переговоров с деловыми людьми.

— Кстати, куда ушла Ривочка? Что-то не видно ее. И папа тоже где-то ходит. Все — к лучшему: поговорим спокойно.

— Слава Б-гу, Ривочка в школе. Она — не сглазить бы — чувствует себя в этом году гораздо лучше. А папа ушел к важному заказчику к нему домой. У самого начальника милиции старинные настенные часы вдруг остановились — какой ужас! Но это мы как-нибудь переживем. Скажи ты лучше, что стряслось так внезапно? Кстати, и в спальню заходить не надо: никто нам не помешает поговорить тут, за столом отца. Ну, я слушаю!

— Меня привела сюда женитьба.

— Как это женитьба?! Тебе еще нет двадцати и потом — учеба. Что ты придумал и как будешь содержать жену? Окрутила тебя, местечкового, какая-то ловкая одесситка! Надо было тебя уберечь от одесситок!

— Совсем не одесситка, а наша нижнегорская.

— Не вовремя все...

— Мама, такое всегда приходит не вовремя.

— Кто же твоя суженная Б-гом, как ее зовут?

— Ее зовут Аней Глебовой.

— Ах, Глебова ко всем нашим переживаниям! Хотя бы нашел свою, еврейку.

— Да, она русская и теперь даже в моде смешанные браки.

— Модно — не модно! Что я скажу твоему отцу?! — всплакнула мама. — Допустим, я еще примирюсь. Всю жизнь у меня водились хорошие знакомые среди христиан. Но Меер, Меер! Как он такое вынесет?!

— Знаю, мама, что у тебя нет предрассудков. Потому я решил сначала переговорить с тобой. А ты уже подготовишь папу.

Он осторожно гладил ее волосы, заглядывал в глаза, ища поддержку, но мама отводила взгляд в сторону, не скрывала обиду. Помолчав немного и вытерев глаза ладонью, она спросила:

— Кто ее родители?

— Мать — старший мастер на швейной фабрике, отец — снабженец. Вечно в разъездах. Я сам его еще не видел и не знаком с ним.

— А нельзя хотя бы немного подождать и отложить женитьбу, допустим, до лета?

— Нельзя, мама, нельзя никак, — смутился Сема и опустил голову, как нашаливший ребенок.

— Б-же мой, Б-же мой! Как далеко ты зашел! Не думала я и не гадала, что ты стал таким смелым кавалером. Ты никогда не приближался к девушкам и не знал, с какой стороны подходить надо к ним!

— Не подходил, но тут случай особый. Увидишь ее, мама, и сама поймешь. И не все так вдруг и случилось. С Аней я знаком еще с весны 33-го года.

— 33-го! Кругом — мор и смерть, а ты думал о девушках!

— Не о девушках, а только об одной, об Ане.

— Б-же мой, Б-же мой! И почему такое должно было с нами случиться?

— Не надо причитать и жаловаться, мама. Очень хорошо, что со мной это случилось! Надо радоваться, а не плакать.

— Ну, хорошо. Я сделаю все, что в моих силах. Папа придет, сразу же поговорю с ним, хотя и трудно будет его убедить, что какая-то Аня — твоя судьба.

Сема поцеловал маму в щеку и предостерег:

— Надеюсь, что свадьбу вы не вздумаете превратить в трагедию!

Молка исполнила свое обещание и поговорила с мужем сразу же по его возвращении домой. Отец до самого вечера не смотрел в сторону огорчившего его сына.

— Папа, ты не хочешь поговорить со мной?

Меер со своей неизменной лупой сидел согнувшись над рабочим столом и упорно разглядывал рубиновые камни дамских наручных часиков. Он будто и не слышал, о чем спрашивает сын.

Говорят, что с горем надо переночевать. Наутро и в самом деле настроение Меера уже не было таким похоронным, как накануне. Он, должно быть, примирился с неизбежным злом, а возможно пришел к счастливой мысли, что нет никакой трагедии в поступке сына. Другие времена — другие нравы! Отец стал терпимее. У Семы появилась надежда на родительское благословение.

* * *

Знакомство состоялось в квартире невесты. Алевтина Ивановна и Аня приняли гостей радушно и сердечно.

— Заходите, заходите, дорогие! — приветствовала будущих родственников хозяйка. — Раздевайтесь, пожалуйста, и давайте знакомиться. Моя дочь Аня! Вот она перед вами. Смотрите и любуйтесь.

Молка подходила к своей будущей невестке осторожно, точно боялась ненароком задеть ее своим выступающим животом. Она машиналльно одергивала свое праздничное саржевое платье и сдерживала дыхание. Аня уважительно поклонилась и поцеловала руку маме своего жениха.

Сема с удивлением смотрел на модную Анину прическу. Она, не предупредив его, срезала косы и стала еще более женственной и волнующей.

— Очень рада, очень рада. Я — Молка Галкина, мама Семы, вы, должно быть, уже сами догадались?

Затем настал черед Меера. Он, еще снимая с себя пальто, незаметно поглядывал на Аню и не скрывал своего восторга.

«Хороший вкус у моего мальчика! Какую красавицу себе выбрал и мог завоевать?! Глаза, глаза какие?! Синие, как чистое небо в начале бабьего лета!»

Когда к невесте подвели Меера, он долго-долго тряс ее маленькую руку. Аня смущенно краснела, но была счастлива: не ожидала, что так легко будет преодолено главное препятствие в лице Семиного отца. После родителей к Ане подошла Ривочка и обняла ее, будто свою лучшую подругу.

После знакомства гостей пригласили к столу. Нет, это не был званный обед: просто за рюмкой вина и сладкой вишневки договаривались о скромной свадьбе, которую надо было провести как можно скорей. Бракосочетание решили организовать по-новому, по-советски. Встреча прошла приятно и ко всеобщему удовольствию.

* * *

После регистрации брака и скромного свадебного торжества молодые возвратились в Одессу. Поселились в семейном общежитии. Знакомились и сдружились с другими студенческими семьями. Жизнь была нелегкой, но вполне терпимой. Подчеркнутая скромность и аскетизм стали нормой для большинства людей.

Двух стипендий, конечно, не хватало. Сема подрабатывал на той же торговой базе, но уже не экспедитором, а грузчиком на полставки. Жили с надеждой на лучшее будущее, впрочем, как все.

Лето 36-го года выдалось жарким и, пожалуй, счастливым после пережитого еще совсем недавно истребляющего голода. Аня оформила академотпуск на один год и уехала в Нижнегорск. В сентябре ей предстояли роды.

А когда ее отправили в роддом, Сему вызвали из Одессы телеграммой. В Нижнегорске собралась вся семья роженицы. Даже ее отец Георгий Павлович добился отпуска и мог оставаться дома до конца сентября.

Сема в первый раз увидел Аниного отца. Это был высокий мужчина лет сорока пяти, худощавый, подтянутый, аккуратно подстриженный под модную польку. На нем хорошо пошитый кремового цвета костюм и светло-коричневые туфли. Был опрятен и выглядел элегантно. Он Семе понравился.

— Я должен быть рядом с моей доченькой и увидеть своего внука, — говорил он, пожимая руку своему зятю, — Я рад, искренне рад, что ты оказался именно таким, как я себе представлял. Моя Аничка и не могла другого себе выбрать!

В вестибюль родилки из своего кабинета вышел врач в белоснежном халате и обратился к родственникам роженицы:

— Больная чувствует себя вполне нормально, без каких-либо отклонений. Еще сегодня к вечеру она благополучно разрешится и принесет вам всем здорового наследника, по всем приметам — сына. Пока все родственники могут пойти домой и немного отдохнуть, успокоиться.

Все отправились в квартиру Глебовых. Только Ривочка сразу же вернулась в родилку и решила ждать известий здесь, у дверей.

В передней у Глебовых некоторое время сидели все молча. Меер присматривался к Георгию Павловичу. Молка и Алевтина Ивановна, немного побыв рядом с мужчинами, удалились на кухню: им было о чем поговорить, о своем, о женском и сокровенном. Сема все время напряженно прислушивался, ждал прихода Ривочки.

— Что у вас за работа такая, Георгий Павлович, что все время далеко от дома? — осторожно начал Меер.

— Снабжение! Этим все сказано. Какое у нас снабжение, общеизвестно.

— Да, да, — с готовностью подхватил Меер, — наше снабжение, наши планы и дела — что в Нижнегорске, что вообще!

— В том-то и беда. Носишься по всему Союзу в поисках сырья, запчастей и нового оборудования, которое выделено только по бумагам. Все время стучаться в двери кабинетов и кланяться надо, чтобы удовлетворить законно оформленную заявку. Вот и не бываешь почти дома.

— Ну, а вообще, что в стране слышно? О чем люди толкуют? — допытывался Меер, которому не терпелось нащупать, чем дышит его родственник.

— Что может быть слышно и о чем говорят? Обсуждают проект новой конституции! В этом году еще она будет принята — где-то в декабре.

— И что даст людям эта конституция? Мне, например, часовщику Галкину?

— Увидим, увидим, — неопределенно ответил Георгий Павлович.

— Выйдут хотя бы какие-то послабления с налогами? Патент уже стоит бешеные деньги. Работаешь только на государство. Какие-нибудь свободы хотя бы спустили оттуда из Кремля!

— Свободы, свободы, — машинально повторил Георгий Павлович и не стал по этому поводу распространяться.

Меер осмелел, стал откровенно излагать свои мысли, в которых общегосударственный подход вытекал из выгоды и интереса простого ремесленника и обывателя. Он говорил размеренно и убежденно:

— Ээ, наши рассейские свободы! Я их боюсь. Николай 2-ой подарил стране свободы по манифесту 1905-го года и этими свободами воспользовались сразу же черносотенцы. Они принялись за погромы, спасая Россию. Людей убивали, а Россию так и не спасли. То ли народу мало побили, то ли не тех били, кого надо было! Потом явился Керенский. Тот принес столько свобод, что все вообще перевернулось вверх дном. После Керенского пришел Дзержинский со своим ЧК. До него настолько наелись тех свобод, что стали скучать по порядку. Но нашим анархистам дали такой порядок, что все оказались за решеткой. А многие любят такой порядок, чтобы все регулировалось с самого верха: включил рубильник — завертелись все колесики и шестеренки. Я имею дело всю жизнь с часами. Заводит хозяин пружину, часы себе потикивают и время отмеряют. Но надо, чтобы мастер стоял при этих часах, тогда и работать будут слаженно все колесики. Если бы так управлялось государство! Не надо новых свобод. Дайте только одну: работать и зарабатывать. Это как раз та самая пружина, которая пускает часы всего государства, часы, которые не останавливаются зазря.

— Папа, не надо, — вмешался Сема.

— Почему не надо, сынок? Позволь мне узнать мнение умного человека, который видел свет, объехал всю Россию!

— Могу только вас, дорогой Меер, заверить, что черной сотни теперь не будет. Новая конституция еще больше укрепит верховную власть. Никакой самодеятельности не допустят. Как вы говорите, заводишь пружину — и стучат себе колесики. Не может каждая деталька вертеться по-своему, никто не допустит: одна пружина на всю огромную страну и один завод у той самой пружины.

— И как же все это будет, дорогой Георгий Павлович?

— Не могу и не хочу ничего предсказывать. Давайте лучше думать об Аничке, о наших детях, внуке, о будущем наших семей. Пусть все будут здоровы!

— Аминь! — подхватил Меер. — Аминь!

Посидели еще около двух часов, обо всем, казалось, уже переговорили. Близился вечер. Сема не мог больше спокойно ждать. Он вышел на улицу. Сентябрьский город был тих и по-осеннему наряден. Сема подошел к двухэтажному дому родилки. Длинные виноградные ветки тянулись снизу к балконам второго этажа, а на ветвях побагровевшие листья высвечивались в золотистые тона на нежарком закатном солнце, разукрасив фасад здания. Оно теперь стало величественно красивым и обещало лишь радость. Так настраивал себя Сема.

Он вышагивал перед дверью вестибюля в ожидании хороших вестей. Раскрасневшаяся Ривочка выходила к нему каждые 10 минут и повторяла одно и то же:

— Пока еще ничего. Находится в родильном зале. Уже скоро. Не волнуйся. Все будет хорошо.

Аня родила сына в 8 часов вечера 18 сентября 1936-го года. Врач коротко сообщил родственникам, что мама и сын здоровы.

Через 6 дней Аня пришла домой. Мальчика назвали Александром. Аня была счастлива. Молка и Ривочка часто навещали Глебовых. И Меер, давно свыкшийся с мыслью, что у его сына нееврейская жена, также наведывался к Глебовым и подолгу любовался своим внуком. Как сказано в Торе: Авраам родил Ицхака. То есть, Сема родил Сашу. Этим все сказано. И дай Б-г всем нашим друзьям такую жену, какая досталась Семе — и такую мать ребенку ихнему!

* * *

В общем, 36-ой год для обеих семей был радостным и счастливым. И для страны год выдался неплохим, а по сравнению с 33-им — просто чудесным.

5-го декабря 1936-го года была принята новая конституция. Множество прекрасно звучащих статей гарантировало гражданам СССР широкие права и свободы. Но весь этот правовой документ, основной закон государства, не вышел за рамки широковещательной декларации.

Наступил 1937-ой год.

Георгий Павлович раньше многих других понял, что грядет большой террор. Приехав из очередной длительной командировки в Нижнегорск, он с каким-то особым трепетным чувством расцеловал жену и дочь, и взял на руки полугодовалого внука. Он нежно ласкал его, украдкой вздыхал, а в глазах — печаль и тоска, как перед неизбежным и длительным расставанием. Георгий Павлович выбрал минуту, когда Аня укладывала Сашеньку в кроватку, и тихо сказал:

— Аля, нам нужно срочно потолковать по очень важному для всех нас делу.

Алевтина Ивановна последовала за мужем в их комнату. Она спокойно опустилась на стул возле туалетного столика, а Георгий Павлович стоял перед ней и, заметно волнуясь, говорил:

— Прошу тебя, Аля, выслушай меня и постарайся понять. Ты знаешь, что я тебя очень люблю, уважаю и верен тебе. Даже частые и длительные мои разъезды не мешали нам сохранить крепкую семью.

— К чему это предисловие, Жорик? — удивилась Алевтина Ивановна.

— Ты поймешь, когда до конца меня выслушаешь и не будешь перебивать. Мне, поверь, больно и горько вести этот разговор. Я хочу оградить тебя и Аничку с сыном от неизбежных неприятностей — если бы только неприятностей! Ты в силу своей доверчивости и наивности еще не видишь, куда мы все катимся и какие несчастья надвигаются на всех нас, и на страну.

— Какие же несчастья, милый? Что это с тобой, Жорик, не узнаю тебя!

— Со мной пока все в порядке, а в стране начинаются серьезные потрясения. Тысячи и тысячи ни в чем не повинных граждан становятся жертвами произвола.

— Никто этого не допустит. У нас есть Сталин. Как только он увидит, тот час же накажет виновных. Государство у нас сильное. Даст по рукам любому, кто попытается нарушить конституционные права советского человека.

— В том-то и вся трагедия, что репрессии запустило само государство и, скажем помягче, для руководства страны нет в том никакой тайны.

— Что ты такое несешь, Жорик?! Что за выдумки? Оставь свои страхи при себе. Ты не ясновидец, чтобы предсказывать такое!

— Да, я — не ясновидец. Но все уже запущено и раскручен огромный маховик карательного пресса. Я видел своими глазами, как это делается в больших городах. Скоро доберутся и к нам. Старых и заслуженных большевиков обвиняют в троцкизме. Многих объявляют шпионами и вредителями. К лету конвейер репрессий наберет полную мощность. Боюсь, что и меня постигнет та же печальная участь, как и многих моих знакомых в тех краях, где мне приходится бывать. Но я меньше всего сейчас думаю о себе. Меня беспокоите вы: Аничка, Сашенька и ты, Аля. Вы все из-за меня можете пострадать. Печальная действительность: жен и детей так называемых врагов народа отправляют в ссылку. Я должен сделать все, чтобы с вами такое не случилось в случае моего ареста.

— Ты уже и к аресту приготовился? Не заболел ли случайно, Жорик?! Возьми себя в руки, милый!

— Нет-нет, Аля, я здоров психически, как никогда. И чтобы на вас не навалилась беда, я решил оформить наш развод. Мы больше не будем мужем и женой, и на тебя не ляжет ответственность за мои «преступления».

Последние слова мужа шокировали Алевтину Ивановну. От неожиданности его подлого предложения она не могла произнести ни слова. Все, что он наговорил сейчас представлялось ей неумным поводом, неумелой отговоркой, которой он попытался оправдать свое предательство по отношению к ней и Аничке. С минуту Алевтина Ивановна смотрела на мужа отчужденным взглядом, затем резко отчитала:

— Не надо врать! Скажи честно, что нашел себе другую. А то придумал себе в оправдание причину. И не постеснялся опорочить даже государство, лишь бы себя выгородить!

Георгий Павлович присел рядом, поближе придвинул свой стул и попытался обнять жену, успокоить. Она сердито его оттолкнула.

— Я боялся этого разговора, — признался он огорченно, — предполагал, что можешь мне не поверить. К несчастью, так и произошло. Я клянусь тебе, Аля, у меня никого, кроме вас, нет и никогда не было. Наш развод будет фиктивным, всего лишь на бумаге. Ты сможешь объявить на фабрике, что мы больше не муж и жена. Я увольняюсь и уезжаю из города. Ты обязательно возвращаешь себе свою девичью фамилию. Тогда и не привлекут тебя к ответственности в случае моего ареста. Не сомневайся, я тебя не оставлю. Письма и деньги буду присылать. Конечно, не по почте, а оказией через надежных людей. Никто и не должен заподозрить о нашей связи. Умоляю тебя, Аля, поверь мне! Поднимись выше своей женской ревности и подозрительности. Я люблю тебя еще больше, чем прежде. Неужели я не заслуживаю твоего доверия и ты можешь во мне сомневаться?! Но если у тебя такие сомнения в моей искренности, то забудем этот разговор и пусть все идет, как суждено.

Алевтина Ивановна молчала — чувствовала себя оскорбленной женщиной, которой пренебрегли под благовидным предлогом заботы о ее благополучном будущем. Она не могла себе представить, что так поступает самый близкий ей человек, отец Анички и счастливый дедушка! Кому же тогда можно доверять?! И как он мог решиться на клевету, наговор на родное правительство и партию, чтобы самому выглядеть в моих глазах попривлекательней и как-то скрыть свое предательство?

— Не ожидала с твоей стороны такой низости, — заплакала Алевтина Ивановна.

— Не надо плакать, Аличка. Ты ко мне несправедлива. Все, что я предлагаю, — только лишь жертва для вашего спасения, а на низость и подлость я не способен. Неужели за 25 лет нашей совместной жизни ты не изучила меня?

Алевтина Ивановна заколебалась. В самом деле, ее муж не мог пасть так низко и пойти на столь изощренную хитрость, не в его это характере.

— И что же я скажу Аничке?

— Пока ничего. Пройдет несколько месяцев, и она все сама увидит и все поймет.

И все же Алевтина Ивановна рассталась с мужем почти враждебно: не так-то просто женщине отрешиться от своих эмоций и довериться рациональному рассудку, холодной логике.

Советское законодательство середины 30-ых годов упростило процедуру регистрации и расторжения брака. Подобные гражданские акты оформлялись в один-два дня. Алевтина Ивановна Глебова перешла на девичью фамилию Пономаренко и об изменении своего семейного положения известила фабричную администрацию и, главное, партбюро. Она поступила так, как советовал Георгий Павлович, хотя еще не избавилась от сомнений относительно чистоты его поступка.

К несчастью, вскоре пришлось убедиться в правдивости слов ее супруга.

И в Нижнегорске репрессии стали массовыми. Ночами свое черное дело проворачивало НКВД. Конечно, в том не было собственной инициативы. Указания поступали из центра, хотя не исключалась и известная доля самодеятельности в пределах компетенции районного звена.

* * *

Летом 1937-го года в Нижнегорск вернулся Мендель, осужденный на 7 лет лагерей за неумышленное убийство крестьянина в селе Ягодное.

Молка радостно встретила своего брата:

— Почему только теперь, Мендель? Твой срок заканчивался еще прошлой осенью.

— Мотался по стране, искал работу, но никому не нужен стал со своей лагерной справкой об освобождении. И тут не знаю, что меня ждет? Квартиру, конечно, давно уже кому-то отдали.

— Будешь жить у нас в Семиной комнатушке. Кто же тебе еще поможет, если не мы?! Ты совсем ослаб, постарел. Отдохни несколько месяцев, а потом посмотрим.

— Да, Молка, я и в самом деле себя неважно чувствую. Досталось мне там. Первые годы сплавлял лес. Потом уже стал работать в столярке.

Несколько дней после своего возвращения в город Мендель стыдился появляться на улице в своей лагерной робе. Оглядывая себя в зеркале, он сокрушенно вздыхал: «Мендель, Мендель! Что с тобой сделали, во что превратили?! Лицо, как мел. А сколько морщин! Какая-то чужая маска. Лысина выделяется еще резче. Глаза — затравленного зверя, которого настигли гончие. Как немилосердно может жизнь изуродовать человека! И вовсе не так жизнь, как подлые люди.» И ко всем несчастьям — еще беседы для души, разговоры, которые ежедневно затевал Меер — еле дождался собеседника!

— Ну, и что ты получил от своей мелихи?

Обычно разговор происходил в передней. Мендель покорно сидел на своем стуле за спиной Меера, а тот к нему поворачивался с просветленным лицом резонера, отрывал от глаза свою неизменную лупу, клал акуратно на суконку и беспощадно повторял свой коронный вопрос:

— Так, расскажи мне, что тебе дала твоя власть?! Ну же, не молчи, профессиональный революционер Мендель Вайсберг!

Так — и сегодня!

Меер победно поднял голову, голос его окреп, взгляд стал колючим и пронзительным: пусть попробует найти возражение!

— Всегда умнее тот, кто смотрит с дня нынешнего на день вчерашний, — неторопливо возражал Мендель, который к сегодняшнему продолжению разговора подготовил свои аргументы, — попробуй — наоборот. А ну, окунись с 37-го года в год 1912! Какой опыт был у меня, 16-тилетнего юнца-гимназиста? Я знал лишь то, что видел: черту оседлости, черную сотню, погромы, дикие поклепы на евреев и дело Бейлиса. И тут я знакомлюсь с совершенно свежей идеей, привлекательной. Ни тебе антисемитизма, ни эксплуатации человека человеком, всеобщее равенство и братство всех народов! Как же можно было не ухватиться за такую перспективу и не вступить в большевистскую партию?! Или лучше было примириться со всем злом царского режима? Понятно, что многие предпочли революционное переустройство общества. Мы мечтали о справедливом строе. Такие евреи, вроде меня, хотели вырваться из гнилых местечек и выйти в широкий мир. И не только евреи шли в революцию. Даже благополучные интеллигенты, между прочим — русские, мечтали о свободном госудпрстве. Я правильно поступил тогда. В 1912-ом еще не имел понятия, что доживем до такого 37-го.

— Допустим, что не могли знать, куда заведет нас эта проклятая революция. Но зачем евреи впутались в такое дело? Что, у нас своих болячек мало? Многие молодые ребята выбрали себе другое: уехали в Палестину создавать свой национальный очаг. Они не связывались со всякими бунтами и революциями. Умные люди понимали, что никакого равенства не может быть тут, где с трудом нас всегда терпели.

— Думаешь, так просто было перебраться в Палестину? Нужны большие деньги, да и там нас никто не ждет. О национальном очаге много говорят, а погромы и там происходят, и арабы любят евреев еще меньше, чем здесь местные антисемиты. Ехать за тридевять земель в поисках счастья не каждый решится. В конце концов тут, на Украине, мы родились, десятки поколений наших предков здесь проживали и лежат в этой земле. Мечта об Иерусалиме так и осталась мечтой. Вот так оно, Меер! Что нас связывает с исторической Родиной? Ничего. Только в могиле нас поворачивают головой на Восток. А мы, молодые ребята, хотели свою энергию отдать новой идее, осуществить ее и стать людьми. И вовсе неглупые люди шли на борьбу против несправедливости и выбрали революцию.

— Что ты говоришь, Мендель! Революция — это только мечта несчастных. Что может дать бунт?! Конечно, при Николае Романове мы жили плохо, но стало же после еще хуже. Я могу понять молодежь. Она не разобралась. Но среди большевиков были люди постарше и с образованием. Они-то должны были знать, что ничего хорошего бунт и революция не принесут. Куда они смотрели? А может быть просто обманывали желторотых юнцов?!

— Не обманывали. Сами не знали, что потом случится.

— А если не знали, то зачем морочили людям голову?! — возмущался Меер, предъявляя все претензии Менделю как главному виновнику всех бед.

— Опять ты, как прокурор, Меер. Умеешь только обвинять. Недаром существует еврейская поговорка: «Я хотел бы быть таким умным, как моя жена потом». Вспомни еще раз то время и мой возраст — да и твой тоже, ты не намного старше меня. Забыл ту проклятую мировую войну, Германскую, как ее называют? Тебе повезло, от мобилизации спасла грыжа. А я мерз в окопах зимой и в распутицу ходил по колено в воде. Царское правительство мобилизовало 15-ти миллионную армию, а добиться успеха в войне не сумело. Народ был недовлен. Не, думай, Меер, что революция возникла на пустом месте.

— И чего добились? Вместо Николая — большевики! Народ же не стал править государством! И никогда править не будет!

— Но кое-что все-таки сделали. Ликвидировали неграмотность. Люди могли селиться, где им нравилось, в том числе коснулось это и евреев.

— Немного дали подышать, открыли форточку на короткое время и проветрили помещение, а теперь снова захлопнули да так плотно, что и щелочки не осталось.

— Это не разговор, Меер. Я и не собираюсь оправдывать то, что творится у нас сегодня. Я только хотел тебе показать, что в юности я не был полным дураком, когда всупал в партию, которая обещала много хорошего. Я тоже возмущен репрессиями: нет им оправданий!

— Людей хватают без разбора, — продолжал Меер свою мысль, как бы не услышав замечания Менделя, — придумали новую напасть — шпионы и враги народа! Сажают народ и объявляют, что он сам себе враг. Вредитель! Вчера взяли Мойшу, резника с песчаной улицы. Кому он вредил? Может быть только курам? Еще арестовали гобе — старосту синагоги. Чей тот шпион? Германский, японский или, может быть, французский? Какие государственные секреты знал староста синагоги? И эти босяки хотят, чтобы нормальные граждане им еще и поверили!

— Меер, ты прав, но чем я виноват? Почему ты меня упрекаешь? Что, я все это придумал? Или, может быть, я — власть?!

— Не ты, так твоя мелиха, твоя власть!

— Моя мелиха, твоя мелиха — одинаково. Я сам пострадал и 7 лет провел в лагерях на Севере. Так что, ты меня не сватай в это правительство, Меер. Меня туда никто не звал.

— Вот-вот! Ты поумнел, когда тебя достало. Теперь и ты увидел, к чему привела ваша революция. Что натворили эти босяки?!

* * *

Когда Сашеньке исполнился год, Сема приехал в Нижнегорск. У Ани заканчивался академотпуск и ей предстояло расставание с сыном. Решено было оставить ребенка у бабушки Алевтины. Аня радостно встретила мужа, обняла и сразу же повела в спальню к детской кроватке. Сашенька лежал на спине, раскинув ручки. Сема долго смотрел на сына, стараясь разглядеть в нем сходство с Аней. Но что можно увидеть в круглом личике с полными щечками цвета созревающей малины; в сложенных бантиком губах и в чуть вздернутом носике?

Сема поцеловал сына в лоб. Ребенок зашевелился, но не проснулся, только глубже вздохнул.

— Пусть еще поспит часик, — сказала Аня, — пойдем к маме, ты еще не виделся с ней. Она за тобой тоже соскучилась.

Алевтина Ивановна приветливо встретила зятя, обняла. Была, как всегда, любезна и предупредительна, но Сема заметил в ее взгляде и движениях некоторую принужденность. Что-то ее тревожило и печально гасило взгляд.

За столом в прихожей непривычно вяло текла беседа о здоровьи, делах на фабрике, о которой сейчас Алевтина Ивановна говорила с неохотой.

— Извините меня, Алевтина Ивановна, я не вправе надоедать вам своими распросами, но чувствую, что вы чем-то серьезно обеспокоены. Что случилось? Пожалуйста, расскажите.

— Ничего... ничего, Семочка. Тебе показалось. Я себя просто чувствую не совсем хорошо.

— А что слышно у Георгия Павловича? Как хотелось бы с ним увидеться и поговорить. Как давно его уже не было в Нижнегорске!

Алевтина Ивановна поджала губы, и лицо ее омрачилось еще больше, чем прежде. Аня посмотрела на мать более внимательным взглядом, в котором застыл немой вопрос. И ее беспокоила столь длительная командировка отца и, главное, отсутствие писем от него. Раньше такого не было. Когда об этом спрашивала у мамы, та односложно отвечала: «У папы ответственная командировка».

Сейчас Аня с удивлением оценила проницательность мужа. Ей стало стыдно. Она корила себя за невнимание и черствость по отношению к матери.

— Мама, ты могла бы поговорить с нами откровенно, что происходит у нас?

Аня придвинулась к матери, обняла за плечи и прижалась щекой к ее лицу.

Алевтина Ивановна всплакнула, затем выпрямилась, вытерла ладонью слезы и, зачем-то отодвинувшись от дочери, тихо проговорила:

— У нас горе. Не буду больше от вас скрывать.

Она достала из накладного кармана передника сложенный вчетверо тетрадный листок и протянула Ане.

— Читай вслух.

Это было небольшое письмо отца, весточка, доставленная его давним и надежным другом, который приходил к Глебовым тайком.

«Здравствуй, Аличка! Я знаю, что все еще сердишься на меня за наш вынужденный фиктивный развод, спасительный для тебя и Анички. Да-да, по моей инициативе! Это тот случай, когда я хотел бы оказаться неправым, но события развиваются еще более стремительно, чем я мог предполагать. Да ты и сама теперь видишь, что происходит в стране! Вот уже и лето идет к концу. Жаль, что 18 сентября, когда Сашеньке исполнится годик, я не сумею его увидеть и обнять! Я пишу тебе это письмецо вечером после злополучного партсобрания, на котором меня исключили из партии. А после такой экзекуции наступает арест. Ночью за мной придут. Удивительно, как быстро меня нашли! Всего полгода проработал на небольшом заводе в саратовской области, в городишке под стать нашему Нижнегорску, и вот на собрании меня обвинили во вредительстве, в поставке некачественного сырья с целью срыва плана. И не один я попал в эту мясорубку, а вместе с главным инженером, начальником цеха, главным бухгалтером и, почему-то, председателем профкома, и начальником военизированной охраны. Аличка, спешу передать тебе свой последний привет через Кирилла Федоровича, ты должна его хорошо помнить. Он работает в Саратове и у меня гостил 4 дня. Посылаю вам мои все сбережения за эти полгода — три тысячи рублей. Мне они уже ни к чему. Прощайте, мои дорогие и любимые! Поцелуйте за меня Сашеньку. Мне больно, что я доставил вам столько неприятностей, но надеюсь на прощение за свой внешне безнравственный поступок. Пусть вам поможет мое бегство от семьи — мнимое бегство. Не знаю, за что мне такая судьба? Чем я прогневил власть, которой служил верой и правдой?!

Крепко-крепко обнимаю и целую вас, мои любимые!»

— Когда тебе это передали, мама? — взволнованно спросила Аня. — Где тот человек? Я хотела бы с ним поговорить. Может быть, папу и не арестовали?!

— К несчастью, арестовали в ту же ночь. Кирилл Федорович передал на словах, что папа предчувствовал беду и попросил его к нему приехать. После той ночи Кирилл Федорович не сразу уехал. Он был в отпуске и задержался в городе. Убедился, что папу и в самом деле арестовали. После этого Кирилл Федорович и отправился к нам, тебя дома не было, когда он приходил.

— А когда папа предложил тебе фиктивный развод?

Алевтина Ивановна подробно рассказала о последнем тяжелом разговоре с мужем. Аня не могла поверить, что отца могли так несправедливо обвинить во вредительстве — и как он это смог предугадать?!

— Не может такое произойти! Это какая-то ошибка! — возмущалась Аня. — Чудовищная несправедливость! И почему ты молчала до сих пор, мама?! Надо написать в Москву, в генеральную прокуратуру. А в Саратов я сама поеду и добьюсь свидания с папой. А еще спрошу в областном саратовском НКВД, за что папу посадили, в чем его вина?!

— Аничка, не надо горячиться, — пытался ее успокоить Сема, — разве ты не видишь, что происходит в стране? А твой отец еще раньше других сумел разобраться. Представляю, как трудно было ему решиться на спасительный для вас развод! Ты, Аничка, не знаешь, что жен и детей так называемых врагов народа отправляют в ссылку. А Георгий Павлович больше всего заботился о своей семье. В Одессе проводятся массовые репрессии. Мне дядя Рома об этом говорил. Не могу я разобраться, зачем и кому это все нужно? Людей берут, и никто не может выяснить их дальнейшую судьбу. Они как бы исчезают в какой-то пропасти — и никаких следов, будто испаряется человек!

— Но папа же ни в чем не виноват!

— А ты считаешь, что сажают только виноватых?! Через 20 лет после революции у нас вдруг оказалось столько внутренних врагов. Тогда возникает наивный вопрос: кого же били в гражданскую войну?

Сема полагался на силу логики в попытке как-то успокоить жену, но разве зрелые рассуждения способны усмирить справедливый гнев и возмущение?!

— Я ничего не понимаю и не хочу знать, что с другими. Только абсолютно убеждена, что папа не имеет никакого отношения ко всем этим преступлениям, — упорно твердила Аня, — а ты, мамочка, тоже придумала от меня скрывать!

— Не упрекай маму. Ты кормила ребенка, тебя нельзя было волновать, — снова заговорил Сема.

— А теперь уже можно?!

— Но ты уже отлучила Сашеньку, — невнятно заметил Сема, — лучше было бы, конечно, чтобы не было и вовсе такого повода.

Аня опустила голову. Муж обнял ее и привлек к себе. Печальное молчание продолжалось долго. Потом Сема спросил:

— Алевтина Ивановна, а как у вас на фабрике?

— А там уже все известно. Сообщение об аресте Георгия поступило быстро в город по каналам НКВД. Но я в разводе и об этом позаботился мой супруг. Уже никто не вправе считать меня женой врага народа. И Аничка уже имеет собственную семью. Обезопасил нас Георгий Павлович! — заплакала Алевтина Ивановна.

А когда она немного успокоилась, Сема продолжил:

— А как по партийной линии?

— Тут дела похуже. Партбюро меня обвинило в утере большевистской бдительности. Столько лет прожила вместе с мужем и не могла разобраться в его враждебной сущности! Мне объявили строгий выговор с предупреждением, но горком партии, наверное, исключит из ВКП(б). Директор фабрики поспешил меня понизить в должности. Все это делалось очень быстро, будто на конных скачках. Всего дней 15 прошло после ареста Георгия Павловича, а уже все сделано. Только в горкоме партии еще не успели. Не станут же ради меня одной собираться!

— Да, — согласился Сема, — сформируется группа — и всех вместе.

— Никогда не думала, что такое может у нас произойти, — едва слышно продолжила Алевтина Ивановна, — и еще после принятия такой демократической конституции. Самой лучшей конституции в мире!

— Я все равно напишу в прокуратуру СССР! — упрямо твердила Аня. — Надо бороться, а не сидеть сложа руки.

— Хорошо, Аничка, напишем, — соглашался Сема, — сейчас главное — это взять себя в руки и немного успокоиться. Знаю, не легко это, но нет другого выхода. Завтра подойдем к моим, посоветуемся. Постарайся держаться уверенней.

К утру Аня сумела справиться со своими эмоциями и при встрече с Семиными родителями выглядела, как всегда, приветливой и обаятельной. Ее в первый раз представили дяде Менделю. Он с нескрываемым восхищением смотрел на жену своего племянника и не смог воздержаться от изысканного комплимента:

— Хороший у тебя вкус, Сема! Отменный выбор! Если бы мне попалась такая красавица лет 20 тому назад, я бы точно не остался холостяком.

Аня смутилась, слегка покраснела, элегантно склонила голову и ответила:

— Большое вам спасибо за щедрую похвалу, но не стоит преувеличивать.

Аня еще раз поклонилась и зашла в комнату к Ривочке, где находилась и Молка. А мужчины остались в передней.

— Семочка, сколько же лет мы не виделись! Тебе было 13, когда меня упрятали в тюрьму. Целых 8 лет прошло с того времени! Как ты вырос! Красив, подтянут — настоящий мужчина.

— Я очень рад видеть тебя здоровым и бодрым, дядя Мендель. Уже хорошо, что твои испытания позади.

— У нас ничего не бывает позади, — задиристо вмешался Меер, — впереди еще много бед на голову всех. Дай Б-г, чтобы нас миновала злая участь.

— Вот тут я с тобой согласен, — улыбнулся Мендель, — бывают же случаи, когда наши взгляды совпадают!

— Бывают, но очень редко, — загадочно заметил Меер.

— Папа, хочу тебе сообщить печальную весть, — прервал Сема диалог своих родственников, — Аниного отца арестовали.

— Как, взяли Георгия Павловича! — взволнованно воскликнул Меер. — Когда же это случилось? Мы его и в самом деле давно не видели. И не слышали ничего.

Сема коротко рассказал, что случилось у Глебовых. Меер только покачивал головой, не находил слов, чтобы выразить свою горечь и возмущение. А Мендель, не знавший Георгия Павловича, тем не менее посчитал нужным высказать свое искреннее сожаление, осудил власть за репрессии и добавил:

— Сема, твой папа меня обвиняет во всех преступлениях, которые допускаются теперь у нас. Но разве я мог предвидеть, что такое может произойти. Я уверен, никто не предполагал такого и не хотел. Была прекрасная идея. Кто ее извратил и построил совершенно другое общество?!

— Мендель, Мендель! О каких идеях ты говоришь?! — осуждающе воскликнул Меер. — Какое общество могли создать бездельники и босяки! У них ничего не было. Дорвались к власти и стали все растаскивать, и разорять. Что им жалко, что ли?

Сема остановил излияния отца, которого могло унести далеко и подальше от своих собственных забот:

— Папа, зачем нам эта дискуссия теперь, когда у нас свое собственное несчастье? Как быть с Аней? Ей нужно продолжить учебу. Ребенка мы не можем брать с собой, а Алевтина Ивановна работает.

— Ты прав, Сема, это важнее наших с Менделем каждодневных споров. Мы поможем Алевтине Ивановне. Ривочка теперь, слава Б-гу, — не сглазить бы — чувствует себя неплохо. Она будет смотреть за ребенком в течение дня. А материально поможем. Работы у меня сейчас хватает, часы несут со всех сторон. Все хотят, чтобы их часы отстукивали время. Все хотят знать, который час. Даже милиция чинит часы. Где они набрали этого добра? Наверное при конфискациях, чтобы черти их утащили! Поможем Алевтине Ивановне. Не забудь, что и мама продолжает работать: привыкла к своей столовке и у нас надо быть поближе к продуктам. Кто знает, что еще может случиться?!

— И я скоро устроюсь где-нибудь на работу, — вмешался Мендель.

— А ты сиди, молчи и не высовывайся! — повысил голос Меер. — Этим бандитам только и надо найти себе новую жертву. Пока тебя потеряли из виду, не показывайся. Ты просидел 7 лет! Устроишься — и сразу же до тебя доберутся. Могли же взять заведующего баней, мясника, сапожника и даже сторожа Федьку. А ты всем им наперед форы можешь дать: ты лучший шпион, чем Берл Сиркис, который и по-русски говорит больше руками, чем языком. А ты знаешь немецкий и даже английский — находка для НКВД! Кстати, Сема, скажи Ане, чтобы никуда, никуда не писала и не жаловалась. Не надо о себе напоминать. Забыли о них — и пусть, так безопаснее. Не надо напоминать, что жена и дочь арестованного существуют. Овчарка потеряла след — это хорошо для того, за кем устроена погоня. Надо спасаться от этих гончих и охотников.

Семе не всегда нравилась резкость суждений отца, но сейчас он был прав. Через несколько дней Сема и Аня уехали в Одессу, оставив сына с Алевтиной Ивановной.

* * *

Казалось, что время теперь катится быстрее, чем в первые годы учебы. Встревоженное сознание и страх будто подхлестывали, мчали дни, недели и месяцы — поскорее бы все закончилось! Возможно, за 37-ым наступит более благоприятный год?! Но и в 38-ом продолжались аресты в прежнем темпе. И вдруг обнаружился виновник массовых репрессий! Им оказался Ежов, железный нарком в своих ежовых рукавицах, от прикосновения которых трепетали, гнулись и корчились изощренные враги и шпионы всех разведок мира. Виновник был наказан, но надежды на серьезное изменение политических ориентиров не оправдались.

Некоторых отпустили из тюрем, но потом снова вернули в свои камеры. Правда, отдельных арестантов все же не досчитались — то ли по рассеянности, то ли от недостатка казенных мест и харчей.

Сталин с себя снял ответственность, а многие почему-то поверили, что репрессии — не его изобретение. Теперь уже стали брать выборочно, политических соперников, а на местах — своих собственных недругов или тех, у которых можно было кое-что взять для своего персонального обогащенияия, конечно, относительного — по советским меркам.

В результате террора и разбоя была разгромлена и вся военная верхушка. Три маршала из пяти расстреляны. Более 40-ка тысяч офицеров и генералов оказались в заключении и многих из них казнили без всякой на то вины.

Общество было запугано и растеряно. Это коснулось и преподавателей вузов, и студентов. Аня, хотя и оставалась в партии, резко сбавила свою активность и больше внимания и сил отдавала теперь учебе. Тем самым она старалась заглушить свою боль и разочарование. Рушился мир, в котором она прожила 23 года. Поблекли идеи, питавшие ее веру и самые радужные надежды на всеобщее благоденствие. А личное счастье мыслилось лишь как производное общего благополучия. Сема завершал учебу на 5-ом курсе. Все шло у него отлично, впрочем, как и всегда. Подготовка к защите диплома началась еще в феврале 1939-го года. Он целыми днями работал в научной библиотеке. Был занят настолько, что перестал следить за событиями в стране и мире.

А между тем в марте с большой помпой прошел 18-ый съезд ВКП(б) и на съезде одобрен третий пятилетний план на 38-ой–42-ой годы — а шел уже 39-ый! Тревожно звучали призывы к укреплению обороноспособности страны. Много говорилось о противодействии агрессии фашистской Германии в Европе. И на Дальнем Востоке после вылазки у озера Хасан — еще в 1938-ом году — японцы не прекращали свои провокации. В мае 1939-го самураи вторглись в Монголию в районе Халхин-Гола. Чувствовалось удушливое дыхание подступавшей 2-ой мировой войны. Но обыватели пока еще благодушно наблюдали за грозными действиями Германии и почему-то надеялись, что война не заденет нашу страну. Люди занимались своими текущими повседневными делами.

Сема отлично защитил диплом. Его рекомендовали в аспирантуру.

В июле–августе 1939-го года Аня и Сема отдыхали в Нижнегорске. Это были самые запоминающиеся дни их совместной жизни. Могли бы оказаться и днями счастливыми, если бы не арест Георгия Павловича. Забрали человека, и он исчез, пропал: ни письма, ни весточки. А в конце августа многие испытали настоящее потрясение, что-то похожее на политический шок. После острых, смешных и уничтожающих карикатур на Гитлера, Геббельса, Гимлера, Геринга, Гесса — все на «Г» — было очень неловко и стыдно за наших руководителей видеть их рядом с прилизанным министром иностранных дел фашистской Германии Риббентропом.

Его фамилия, правда, не начиналась на «Г», но принадлежал он к тому же клану, что и первая пятерка. Заключенный договор о ненападении и дружбе с Германией большинству наших людей представлялся противоестественным. Но в Советском Союзе просто не существовало общественного мнения.

1-ого сентября 1939-го года началась вторая мировая война. Аня и Сема вернулись в Одессу. У Ани — последний учебный год, а Сема собирался в аспирантуру. Однако ему была уготована другая участь. В сентябре был принят закон «О всеобщей воинской обязанности».

Стали призывать в армию командиров запаса из инженерно-технического состава и даже некоторых учителей. Понятно, не обошли и выпускников высших учебных заведений. Вместо аспирантуры Сема оказался в Одесском артиллерийском училище, где сформировали отдельный взод из призывников с законченным высшим образованием. Учили элитных курсантов по особой, ускоренной программе. Не назначали в караул, не муштровали так, как других курсантов, изучали новейшую технику, готовили грамотных артиллеристов, которым предстояло овладеть и противотанковыми системами, еще не поступившими на вооружение в войска. В училище уже имелись образцы таких орудий.

Особый взвод завершил учебу к лету 1940-го года. Сема стал лейтенантом, а Аня получила диплом биолога и одновременно приобрела некоторые познания в вопросах полевой санитарии. Знала, как оказать первую помощь людям при пулевых и осколочных ранениях.

Глава четвертая

Лейтенант Семен Миронович Галкин получил назначение в часть. Военный городок располагался недалеко от Кировограда. Супруга лейтенанта, Анна Георгиевна Галкина, прибыла в полк вместе с мужем. Это, так сказать, чисто официальные сведения из личного дела Семы.

Артиллеристы располагались в новых казармах. В том же военном городке в специально отведенных домах проживали семьи командного состава. Между казармами и командирским жильем растянулся просторный плац для построений и строевых смотров.

Пока еще в полк не поступила противотанковая артиллерия и во всех батареях приходилось осваивать новые 76-ти миллиметровые пушки УСВ образца 1939-го года. Как командир огневого взвода Галкин был не очень загружен. Занятия по изучению матчасти, огневой подготовке, строевой и физической, а также неизменные политбеседы занимали всего лишь 8 часов в день. Остальное время он проводил дома, знакомился с семьями командиров, бывал у некоторых в гостях и сам приглашал новых друзей к себе.

Аня очень быстро втянулась в новый для нее армейский быт, была общительна и весела. Она любила компанию и чувствовала себя очень неуютно, когда оставалась одна. В такие минуты вспоминала отца, который безвинно пострадал, тосковала по Сашеньке и пыталась представить себе, как управляется мама с работой и внуком. Помощь Семиной мамы и Ривочки, конечно, важна, но ребенок может и закапризничать под присмотром »семи нянек».

Командиры огневых взводов, комбаты [Комбат — командир батареи.] и комдив [Комдив — командир дивизиона.] были отличными артиллеристами, однако уступали Галкину по уровню образования и общему развитию, которое у него заметно возросло за пять лет пребывания в Одессе. Это не могло не заметить вышестоящее начальство, и Галкин недолго пребывал на должности взводного. В январе 1941-го года Галкина вызвал для беседы помначштаба дивизии и после личного знакомства предложил лейтенанту принять 120-миллиметровую батарею в лучшем стрелковом полку соединения. Сема поблагодарил и дал свое согласие. Тем более, что никуда не надо было перебираться: стрелковый полк располагался в том же достаточно большом военном городке.

В марте Аня поехала в Нижнегорск. Сема поручил ей оставить у матери дипломы и привезти сюда, в городок, сына. Ему хотелось жить полной семьей, да и Аничке будет намного лучше рядом с ребенком. Сашеньке шел 5-ый год и ему необходимо общение со сверстниками. Кроме того, он совершенно оторван от родителей и не знает мальчишеских игр и забот.

Аня одна вернулась в военный городок после первомайских праздников.

— А где же Сашенька? — удивился Сема.

— Остался в Нижнегорске. Отговорил меня твой отец.

Аня тревожно глянула на мужа и устало присела на стул у окна, выходившего на армейский плац.

— Семка, не знаю почему, но я поверила твоему папе. Он утверждает, что вот-вот начнется война с Германией. И это несмотря на договор о ненападении.

— Мне кажется, что папа не ошибается, — сказал Сема и прошелся по комнате.

В майке и легких гражданских брюках, в тапочках на босу ногу он вовсе сейчас не был похож на командира батареи. Он выглянул в окно. На плацу тренировались красноармейцы, отрабатывая под командой сержанта строевой шаг. Так уж необходимо это теперь, в мае 1941-го года?!

Повернувшись к Ане, заметил:

— Что не привезла Сашеньку, это хорошо, но тебе и самой надо было оставаться в Нижнегорске. И почему я не подумал об этом перед твоим отъездом? Правда, в марте еще не было так тревожно, как сейчас. Аничка, тебе надо будет все же уехать. Будете все вместе в Нижнегорске.

— Нет, Семка, я от тебя никуда не уеду. Пусть все идет, как суждено. Остаюсь с тобой, не брошу в эти трудные дни.

— Я тебе очень благодарен, Аничка. Но если и в самом деле — война, нам так или иначе придется расстаться.

— Не расстанемся! — уверенно возразила она. — Не забудь, я военнообязана, санинструктор запаса. И дабы меня не отправили в другое место, я решила заранее обратиться с рапортом к командованию и попросить, чтобы меня назначили санинструктором в твою батарею. Пусть даже вольнонаемной!

— Я должен радоваться твоей любви и преданности, но не могу. Ты плохо себе представляешь, что нас ждет в случае войны.

Он подошел к ней, присел рядом и обнял за плечи. Она прижалась к нему.

Молчали. Тревожные мысли не покидали их в этот день встречи после двухмесячной разлуки. Казалось бы, следовало отбросить всякие переживания и радоваться друг другу, но невозможно было отвлечься от угрозы для всей страны и каждого человека в отдельности.

В середине мая полк покинул казармы и выехал в лагеря. Прибывало пополнение личного состава за счет призывников из красноармейцев и младших командиров запаса. 120-миллиметровая батарея была укомплектована в основном грамотными и хорошо обученными бойцами и командирами. Аню зачислили в штат и присвоили звание младшего сержанта медицинской службы. Большую помощь Галкиной оказала полковая санчасть и лично военврач 2-го ранга Ляшко, добродушный интеллигент в роговых очках и с большими карманными серебряными часами на длинной цепочке. По гражданской привычке он широким жестом руки доставал часы из брючного кармана, нажимал на белую кнопочку с насечкой и, когда щелчком открывалась гравированная крышечка, он мягко и, как бы извиняясь, произносил:

— Однако, пора, уже время.

То ли это было время осматривать больных, то ли время снимать пробу красноармейского обеда на полковой кухне, а, возможно, пора явиться на инструктаж к зам по тылу. Аню он не называл иначе как «милочка» и при встрече не по-военному целовал ручку. Начальники терпели гражданские привычки Ляшко, потому, что был блестящим хирургом и совсем недавно лишь призван из запаса.

Аня училась старательно, стремилась побыстрее освоить основы своего ремесла, столь нужного в бою.

А лейтенант Галкин перед выездом на полигонные стрельбы собрал своих подчиненных и произвел скрупулезный смотр. Командиры и бойцы были построены в шеренгу по-два и очень старались выглядеть молодцевато, демонстрируя отменную выправку. На правом фланге — взвод управления во главе с лейтенантом Гришиным, невысоким полнолицым командиром, который одним из первых приступил к формированию батареи в сентябре 1940-го года. Гришин закончил артучилище в 1939-ом году, был неплохо подготовлен, решителен, требователен к подчиненным, но слишком медлителен при подготовке данных для стрельбы, в особенности — по карте. Поэтому начарт [Начарт — начальник артиллерии.] полка не оставил его в должности комбата.

Красноармейцы Гришина — в основном призыва прошлого года. Рядом с командиром взвода во главе шеренги стоял высокий атлет, разведчик-наблюдатель рядовой Пинчук, он же по совместительству — связной (или вестовой) командира батареи. Левее — еще трое наблюдателей, далее — телефонисты и другие управленцы, которые обслуживали ценные и новейшие приборы.

Старший на батарее лейтенант Тимофеев выделялся своим высоким ростом, массивной головой, остриженной под полубокс, борцовской шеей. Трудно было подобрать ему гимнастерку с подходящим воротником. Командир должен быть застегнут на на все пуговички и для Тимофеева всякое построение являлось серьезным испытанием. Он тяжело переводил дыхание и хрипло отвечал на вопросы старших; терпел муки, словно горло сжимали тесным ошейником.

— Расстегните верхние пуговички, — разрешил комбат, — не стоит подвергать себя пытке по разгильдяйству интендантов.

— Есть! — с благодарной готовностью ответил старший на огневой, приложив руку к козырьку фуражки.

Бойцы минометных расчетов были подобраны по старой артиллерийской традиции. В строю стояли крепкие, коренастые красноармейцы, способные умело и быстро выполнить любую физическую работу на позиции. У комбата не было никаких замечаний и претензий к огневикам. Он поблагодарил Тимофеева и взводных Мишутина и Гаврилова за службу и направился к взводу снабжения и боепитания, на левый фланг. И это подразделение выглядело вполне достойно.

Затем вместе с командирами и наводчиками комбат осмотрел минометы, которые в боевом положении стояли позади ширенги на тыловой аллее. Здесь расположился и санпост. Санинструктор, младший сержант Аня Галкина, с большой сумкой на боку и ее двое подчиненных санитаров явили полную боевую готовность. Красный крест на санитарной сумке напоминал о милосердии и готовности оказать помощь пострадавшему. Старшина батареи сверхсрочник Карпенко показал лейтенанту Галкину повозки и ухоженный конский состав, свою гордость и любовь. Командир батареи остался вполне доволен смотром.

Вечером, оставшись наедине в своей палатке, Сема и Аня могли, наконец, выйти из своих казенных отношений и почувствовать себя мужем и женой.

После напряженого дня Сема снял гимнастерку, стянул с гудевших ног сапоги, с особым наслаждением надел войлочные тапки и подошел к Ане, которая неторопливо освобождалась от непривычного обмундирования — гимнастерки и синей юбки. Он посадил ее на стул и снял с нее легкие шавровые сапоги, которые она за свой счет пошила в Кировограде в гражданской мастерской. Стоя перед ней на коленях, он нежно погладил белые икры ее ног, затем перенес на солдатскую кровать и крепко обнял. Он целовал ее с такой страстью, будто не виделся с женой несколько недель и не мог насытиться запахом ее шеи, плеч и груди. Она осталась в одной коротенькой казенной рубашке и в ней была еще более притягательной и желанной.

— Подожди, какой ты нетерпеливый, — говорила она с улыбкой, — дай мне отдышаться, еще задушишь в своих объятиях!

— Аничка, Аничка! Как нам вести себя в окружении и под взглядами стольких молодых и здоровых мужчин?! Напрасно ты осталась в батарее. Надо было тебе уехать домой к маме и Сашеньке. Как я смогу воевать, зная, что ты рядом и в постоянной опасности?

— Подожди воевать. Пока еще мы не в бою и нам здесь совсем неплохо.

— Разве ты не чувствуешь приближения войны, любимая?

— А как же заявление ТАСС от 14-го июня?

— Сегодня уже 18-ое. Со штаба дивизии поступило предупреждение. Требуют от нас готовности. Завтра мы выезжаем на полигон, но не верю, что выезд состоится, очень сомневаюсь...

— А почему же некоторых командиров отпустили в отпуск, если так тревожно?

— Не знаю и не могу объяснить, — ответил Сема и задумался.

Он оказался прав: полигонные стрельбы отменили приказом командира полка.

На рассвете 22-го июня дивизия была поднята по боевой тревоге и вышла в район сосредоточения. До 12 часов дня ожидали дальнейших распоряжений и только после выступления Молотова уже ни у кого не осталось сомнений в реальности войны с Германией.

На границах шли ожесточенные бои, а дивизию почему-то не спешили отправлять на фронт. Только 24-го июня, совершив 15-километровый марш, соединение сосредоточилось вблизи железнодорожной станции в ожидании воинских эшелонов. Вагоны и площадки были поданы с наступлением темноты. Погрузка техники и личного состава продолжалась до утра. Затем 4 эшелона полка потянулись на Запад.

Через двое суток, немного задержавшись в пути из-за частых налетов германской авиации, началась разгрузка на небольшом затемненном разъезде. Технику разгрузили на воинской площадке, а личный состав высадили в степи в трех километрах от станционного здания. К вечеру начался пеший марш. Пункт назначения знали лишь командиры высокого ранга. Шли всю ночь и все утро, а в полдень над растянутой колонной появились немецкие «Мессершмитты»-109.

В ясном безоблачном небе заблестели серебристо-белые крылья с черными пугающими крестами. На хвостовых оперениях — зловещие свастики. Самолеты проносились над пехотой на бреющем полете. Колонна рассыпалась по обеим сторонам дороги. Люди бежали в поле, стараясь замаскироваться в высоких зарослях неубранной пшеницы, а автомашины и повозки вынуждены были оставаться на месте под огнем авиационных пулеметов. Пули ударялись о булыжник, рикошетом поднимались вверх, отлетали в сторону, немало их попадало в кузова, расщепляя доски; вонзались в податливые человеческие тела. Всего истребителей было 6. Они совершили три захода и ушли за дальние тополя. Колонна собиралась медленно. Люди с опаской всматривались в горизонт и понуро брели к шоссе. Выступили через час, похоронив на обочине погибших и отправив в тыл раненных бойцов. А еще через полтора часа появились средние бомбардировщики. На дорогу и в поле по бокам шоссе падали небольшие бомбы. Взрывы не причинили большого вреда полку. Главное для немцев — это замедлить и задержать движение частей Красной армии к месту сражения.

Командование дивизии еще раз убедилось, что днем идти невозможно. Полк подошел к густому лесу, свернул с дороги на просеки и сделал большой привал до наступления темноты. А дни стояли самые длинные и наступления июньских сумерек пришлось ждать очень долго.

Батарея Галкина не понесла потерь от немецкой авиации — просто повезло. Бойцы делились впечатлениями. Возбуждение еще не улеглось.

— Как шлепнет в сантиметре от меня, — говорил красноармеец Сосков, и смех сотрясал его грудь, — как шлепануло! Думал — конец тебе, Яша, и помолиться не успеешь, как предстанешь перед своими предками! Но, как видишь, я пока цел и невредим! Смотрите, смотрите — цел!

Он шлепал себя по бокам и бедрам, радуясь жизни.

— А что же наши доблестные зенитчики?! — ерничал Пинчук. — С испугу пару раз хлопнули откуда-то сзади. Потом наш «Максим» потрещал-потрещал и замолк.

— Попробуй доберись к «Мессеру»! Несется, как метеор, — заметил Сосков, беря под свою защиту полковых пулеметчиков.

— А истребители наши где?! — продолжал обвинение Пинчук.

— Где, где?! А кто его знает, где? Мы еще не добрались покамест к фронту, — мудро парировал Сосков.

Когда стемнело, колонну вновь собрали на шоссе. Но и ночью немцы пытались задержать движение войск. Одна группа самолетов развешивала «фонари» — осветительные ракеты на парашютах, которые медленно и плавно приближались к земле, а другая эскадрилья сваливала свой железный груз на дорогу. Бомбометание было неточным, но и скорость движения полка оставалась невысокой: самолетобоязнь приводила к частым остановкам, будто неподвижную пехоту трудно поразить с высоты ночного неба. К утру прошли всего 25 километров и остановились на дневку в придорожной рощице. Еще два дня марша потребовалось, пока полк не добрался к месту назначения.

Отвели для обороны господствующую высоту. Красноармейцы сразу же приступили к земляным работам. Отрывали окопы, ходы сообщений, создавали опорные узлы сопротивления и противотанковое минное поле. Словом, готовились к встрече с противником серьезно и основательно.

Немцы появились на этом рубеже с утра 2-го июля.

Комбат Галкин находился на своем наблюдательном пункте, оборудованном на скате высоты, чуть пониже гребня. Минометы стояли в 800-ах метрах позади в неглубокой балочке. Там же неподалеку Аня развернула свой санпост.

Разведчик-наблюдатель поворачивал стереотрубу слева направо — и опять влево, всматривался в неясные очертания желтовато-зеленого горизонта и останавливал ненадолго объектив перед белеющими хатами раскинувшегося внизу села.

Так он продолжал свою монотонную работу уже добрый час после восхода солнца, не надеясь что-либо существенное обнаружить. И вдруг наблюдатель вскрикнул, словно заметил что-то неожиданное и необычное:

— Товарищ комбат, смотрите: в селе немцы! Я их вижу, вижу!

— Зачем же так кричать? Мы же их ждали. Стань в сторону, я сам посмотрю.

Галкин подогнал окуляры, добился четкости наблюдения и заметил на околице села темные фигурки солдат, которые не спеша перемещались среди белых хат, то и дело скрываясь в приусадебных посадках. Некоторые солдаты сидели на земле и едва были заметны их головы в касках и плечи.

Сема по телефону доложил в штаб, что в селе перед высотой находится противник и высказал предположение, что пока подошли только передовые подразделения. А начальник штаба уже знал об этом от полковых разведчиков, которые недавно покинули этот населенный пункт.

Пока подтянутся главные силы немецкой пехоты, пройдет еще несколько часов. Воспользовавшись этим обстоятельством, командир полка Волошин вызвал на совещание непосредственно подчиненных ему командиров.

Командный пункт подполковника Волошина был оборудован добротно на обратном скате высоты с выносом нп [НП — наблюдательный пункт.] на гребень. Из глубокой, умело замаскированной траншеи командиры батальонов, отдельных рот и батарей попали в глубокий блиндаж, обшитый тесом. Уселись на скамьях к крепко сбитому столу. Волошин, гордый, закаленный годами армейской службы командир, был по-мужски красив. Густая черная шевелюра волос, темные глаза, широкие брови, чисто выбритое лицо и твердый подбородок свидетельствовали о сильной воле и решительности. Он был внешне спокоен и собран. Совещание начал без предисловий. Говорил коротко, четко, по-командирски доходчиво, и все же в его слегка вибрирующем голосе угадывались некоторое волнение и тяжесть огромной ответственности за исход первого боя полка на этой так трагично начавшейся войне.

Пока еще Красная армия отступала, оставляя города и села, но многие на Украине связывали свои надежды со старой границей, полагая, что на этой линии немцев удастся остановить. В это верил и сам Волошин. Он говорил:

— Немцы подошли вплотную к нашим позициям. Тут мы их остановим. Комбаты знают свои свои задачи. Можно было и не собирать вас и инструктировать перед ответственным боем, но посчитал своим долгом увидеть каждого из вас, посмотреть в глаза и еще раз напомнить, что здесь нам необходимо стоять прочно. Без приказа никто не может оставить позиции. Это — залог успеха полка и обороны дивизии. И еще хотел бы знать, что вас беспокоит перед боем?

Все молчали. Все было ясно и понятно. Волошин выждал минуту и заключил:

— Если нет никаких вопросов и просьб, то можете быть свободны.

Командир полка поднялся, давая понять, что совещание закончено.

Лейтенант Галкин вернулся к себе в 11.00, а в 12 часов началось. Артналет по окопам полка был коротким и сумбурным. Немцы наспех разведали расположение огневых точек противостоящего противника, и сотни снарядов разрывались на пустом месте. Через 10 минут началась атака пехоты. Солдаты самоуверенно шли цепью, не соблюдая осторожности, двигались расхлябанно, кое-где скучиваясь. Было очень жарко, и пехотинцы, расстегнув воротники мундиров и закатав по локоть рукава, поднимались в гору чересчур беспечно, ничуть не сомневаясь в том, что красноармейцы дрогнут и побегут еще до того, как застрочат автоматы «Шмайсеры». Так было до сих пор повсюду, и немецкие солдаты не ожидали никаких сюрпризов и сегодня.

Галкин наблюдал атаку в стереотрубу. Автоматы на ослабленных ремнях через плечо торчали у каждого солдата над животом для удобства неприцельной стрельбы по площадям. Пехота приближалась. Вот уж засверкали грибовидные каски, заметны стали серо-зеленые брюки, вдетые в неизносимые армейские сапоги, загорелые руки сжимали металлические приклады автоматов.

Немцев подпустили на 300 метров и встретили сплошным огнем из всех станковых и ручных пулеметов одновременно. Зачастили и трехлинейки. Артиллерия и минометы обороняющихся пока еще молчали. Немцы ответили длинными автоматными очередями. Их пули даже не достигали красноармейских окопов. Потеряв немало людей, немцы остановились и затем залегли. Пулеметы противника занимали удобные для стрельбы позиции. Из глубины немцы подтянули орудия прямой наводки и теперь, когда огневые точки обороняющихся уже себя обнаружили, открыли прицельный огонь. Красноармейцы срочно меняли позиции своих пулеметов, спасая матчасть и себя самих.

В разгар боя командира батареи потребовал к телефону начальник артиллерии полка капитан Сидоренко.

— Галкин, кинь парочку «огурцов» по пехтуре!

— У меня мало осколочных, а других жалко и пока не на что расходовать. Пусть поработают батальонные «самовары» [«Самовары» — минометы 82 мм.], а я пока поищу что-нибудь стоящее.

— Ну, ладно, — согласился начарт, — батальонные уже начали, посмотри налево и сам увидишь. Я надеюсь на тебя, Галкин, верю, не подведешь!

82-ух миллиметровые мины ложились сначала с перелетом, но после двух-трех корректировок разрывы накрыли немецкую цепь. Противник стал быстро отходить на исходный рубеж. Санитары тащили раненых. Не оставляли и погибших.

Поле боя затихло и опустело. Командир полка, начштаба и начальник артиллерии по телефону поздравляли своих подчиненных, благодарили за эффектные действия и в то же время указывали на допущенные ошибки. Не следовало сразу же раскрываться, кроме того необходимо экономить боеприпасы. Комполка приказал оборудовать дополнительные позиции и подготовиться к отражению повторной немецкой атаки, в которой никто и не сомневался.

В три часа дня над полковым участком обороны появились немецкие бомбардировщики. Их было 12. Один за другим они стали заходить над окопами, пикировали, включив истошно воющие сирены, сваливали бомбы и снова взмывали вверх. Зенитные пулеметы полка длинными очередями били по килям бомбардировщиков, надеясь поразить, попасть в самую свастику, но самолеты благополучно набирали высоту и совершали новый заход. Так продолжалось еще три раза, а затем все 12 бомбардировщиков ушли неповрежденными на свой аэродром.

После начального успеха, когда удалось легко отбить немецкую пехоту, среди бойцов господствовал избыток энтузиазма и даже самоуверенности, а теперь, безнаказанный авианалет многих поверг в уныние. И не только потери были тому главной причиной, а беспомощность и незащищенность обороняющихся с воздуха. Немецкие летчики и ранее на марше, и сейчас на оборонительном участке снижались над головами бойцов и издевательски демонстрировали свое бесспорное превосходство в небе. Психологический надлом после бомбежки был весьма ощутимым. Почти каждый, переживший это потрясение, испытавший моральное унижение, недоуменно повторял вслух одно и то же:

— А где же наша славная авиация?!

После авианалета противник произвел по окопам полка 15-ти минутный огневой налет. Снаряды теперь ложились по разведанным целям или от них в достаточной близости; разрывались на брустверах траншей, падали и в глубине обороны.

НП Галкина пока еще не был обнаружен и можно было вести непрерывное наблюдение за действиями противника. Сема пытался обнаружить хотя бы легкую немецкую батарею и накрыть осколочно-фугасными минами. Пора было и полковым минометам эффективно вступить в бой. На северной околице села примерно в ста метрах от одинокой посеревшей ветлы Галкин заметил едва различимый блеск, как будто солнечный зайчик мгновенно возник и тут же исчез. Потом появился и быстро растаял белый дымок. Комбат пристально всматривался и прислушивался, стараясь и в общем орудийном грохоте распознать выстрелы с околицы. На передовом наблюдательном пункте находился лейтенант Гришин с двумя разведчиками. Галкин приказал командиру взвода управления усилить наблюдение за населенным пунктом в направлении одинокой ветлы и доложить обо всем замеченном. Вскоре Гришин подтвердил предположение комбата и уже не оставалось сомнений в том, что важная цель обнаружена. Галкин быстро подготовил данные, пристрелялся основным минометом и перешел на поражение. Батарейцы четко исполнили все команды, и немецкая легкая батарея, так и не успев сняться с позиций, была поражена 16-тью осколочно-фугасными минами. Над ветлой поднялся багрово-черный столб и на околице села стали разрываться боеприпасы.

А между тем уже началась новая немецкая атака. Солдаты, услышав и ощутив позади подозрительное громыхание, стали оглядываться, замедляя шаг. Но зычными командами офицеры гнали атакующих на высоту. И опять, как и в первый раз, батальоны стрелковым огнем уложили немцев на землю.

Из населенного пункта вышло 4 бронетранспортера. Их крупнокалиберные пулеметы заставляли красноармейцев опускаться пониже в своих окопах. Но такую вольность могли позволить себе только стрелки. 76-ти миллиметровая полковая батарея была обязана открыть огонь по транспортерам. Снаряды падали рядом, но машины продолжали взбираться на высоту. В бой вступили 45-ти миллиметровые пушки. С прямой наводки удалось повредить два бронетранспортера, а третий был подбит основательно и загорелся. Четвертый, оставшись в одиночестве, резво развернулся и на скорости скрылся в селе. Пехотинцы, сидевшие в кузовах, покинули застывшие машины и побежали назад. За ними последовали и автоматчики, которые, уже не верили в успех и повторной атаки непокорной высоты. И снова наступило затишье. Начальник артиллерии полка пригласил Галкина на совещание к подполковнику Волошину. Собрались быстро и организованно.

Волошин был в хорошем настроении и, против обыкновения, разговорчив.

— Сначала я считаю своим долгом всех вас поблагодарить за службу и поздравить с удачными действиями по отражению двух атак противника. Уверен, что немцы сегодня не сунутся больше. Как рассказывают те, кто сталкивался еще до нас с противником, немцы свято соблюдают распорядок дня. Боевой день у них завершается вечерком. Выставляются посты, и солдаты со всеми возможными на войне удобствами располагаются на отдых. В основном — это ночевка в населенных пунктах. Моются, избавляются от дорожной пыли и спят в домах в настоящих постелях. Мне об этом говорил мой бывший однополчанин майор Шевелев, кандидат связи корпуса. Он еще с 22-го июня познакомился с немецкими порядками. Мы воспользуемся этим обстоятельством и не позволим немцам спокойно выспаться перед завтрашним днем. Но об этом чуть позже. А пока подведем некоторые итоги боевого дня. Я особенно доволен действиями 1-го батальона капитана Симоненко. Левый фланг полка меньше всего пострадал и потери в батальоне по данным штаба — минимальные. Досталось второму батальону старшего лейтенанта Ткачука. Однако действия командира батальона и его подчиненных считаю првильными. Только третий батальон капитана Зимина засиделся во втором эшелоне. Поэтому Зимину поручается на ночь очень серьезное и интересное дело. Задачу поставлю отдельно после совещания. Грамотно действовали наши артиллеристы, батальонные и полковые минометчики. Лейтенанта Галкина благодарю за уничтоженную немецкую батарею. И все же прошу не расслабляться и совершенствовать оборону.

Командир полка замолчал и приказал остаться начальнику разведки и командиру третьего батальона Зимину.

Когда стемнело, Сема отправился на свои огневые. Он проверил состояние матчасти, побеседовал с красноармейцами расчетов, поинтересовался их настроением и остался вполне доволен. Передал также благодарность командира полка за умелые действия по уничтожению батареи и затем только направился к блиндажу, в котором во время бомбежки и артобстрела укрывлась Аня и ее бойцы-санитары. Красноармейцы, увидев комбата, встали и тотчас же покинули блиндаж.

Наконец-то Сема и Аня могли остаться наедине.

В углу просторного укрытия, сооруженного огневиками, — деревянный столик, на котором поставили аптечку с медикаментами и перевязочным материалом. И еще рядом со стандартным ящиком с красным крестом на белой дверце лежала горка марлевых пакетов и ваты. Тускло горела свеча. Земляной пол был устлан соломой, прикрытой широким брезентом. У входа торчком стояли носилки.

Аня прижалась к мужу, уткнулась головой в его грудь. Она говорила, говорила сумбурно и почти безостановочно. Ей необходимо было высказаться и самой вслух разобраться в переживаниях и чувствах, которые испытала за первый боевой день под гул и визг сирен, и близких разрывов снарядов и бомб.

— Что я пережила, что пережила за эти бесконечно долгие часы! Мне было очень страшно, была уверена, что разнесет наше укрытие, засыпет нас землей, и никто не найдет. А как только убеждалась, что еще не конец, начинала беспокоиться о тебе, Семка! Волновалась, что впереди еще хуже, чем у нас. Один тяжелый снаряд разорвался от нашего блиндажа в 30-ти метрах — это мы увидели после, а сразу показалось, что в нас попали. Затрещало все, запрыгало и несколько мгновений слышалось какое-то непонятное дребезжание. За весь день я перевязала только двоих ездовых батареи, но раны у них пустяковые, и красноармейцы не пожелали отправляться на медпункт полка. Еще коня задело осколком. Ветврач обработал рану бедного животного. Семка, не поверишь, впервые после того, как узнала об отце, я снова почувствовала какой-то подъем, поняла, что нужна людям и сама соприкоснулась с чем-то грандиозным. Несмотря на огромную опасность гибели, война возвышает и даже чем-то вдохновляет. Я испытала даже гордость, что оказалась в водовороте таких событий. Хорошо получилось сегодня! Может быть скоро остановим немцев по всему фронту, а потом уже...

— Аничка, ты и в самом деле слишком возбуждена, — перебил Сема, — противник еще очень силен, кроме того он господствует в воздухе. Это пока еще — огромное преимущество немцев. На стороне германской армии стратегическая инициатива. Война будет долгой и очень жестокой. Советскому Союзу потребуется немало времени, чтобы исправить положение. Ты гордишься, что оказалась в водовороте войны, а меня как раз это пугает. Если с тобой что-нибудь случится, я себе этого не смогу простить. Еще раз я сегодня пожалел, что не уговорил тебя отправиться в Нижнегорск к маме и Сашеньке. Война — это наше дело, мужское. Пришлось еще раз сегодня в этом убедиться.

— Семка, ты меня недооцениваешь. И кроме того, могла бы я не беспокоиться о тебе там, дома? Здесь я хотя бы вижу тебя теперь и могу обнять.

Она прижалась к мужу. Он целовал ее и нежно поглаживал растрепавшийся волос.

— Какой ты все таки красивый и, главное, — мой, мой! Но глаза у тебя сегодня очень грустные. Можно было бы и порадоваться боевому успеху и тому, что мы живы. За сегодня — спасибо судьбе, а дальше — будем надеяться!

На ступеньках блиндажа кто-то медленно и нарочито тяжело ступал. Донесся громкий голос Пинчука:

— Товарищ комбат, я принес ужин на двоих.

— Можешь заходить, — разрешил Галкин.

Связной открыл легкую дверь, сбитую из нетесанных досок и кусочков фанеры, и осторожно вошел в блиндаж. Он поставил на столик круглый двухлитровый котелок с едой, рядом положил полбуханки ржаного хлеба, кухонный нож и две алюминиевые ложки.

— Пока вы поедите, я успею на кухню за чаем. И еще старшина достал для вас кусочек сливочного масла.

— А как бойцы? Уже накормлены ужином? — поинтересовался комбат.

— Как раз собрались возле кухни, — ответил Пинчук и отправился за чаем.

Сема и Аня только сейчас почувствовали голод. В последний раз поели еще перед рассветом, а теперь уже 11 часов вечера. Гречневая каша с мясом издавала возбуждающий запах. Вскоре Пинчук принес в трофейном термосе чай, выложил несколько кусочков сахара и на чистой бумажке — брусочек масла.

— Откуда трофей? — спросил Сема, имея в виду немецкий литровый термос.

— Старшина выменял у полковых разведчиков. Еще вчера они взяли в плен двух солдат. У одного из них оказался и этот термос. Может быть попался офицерский деньщик? Теперь это ваш термос, — улыбнулся Пинчук и распрямился, ожидая разрешения удалиться.

* * *

В два часа ночи полковая разведка и 3-ий батальон сотворили настоящий переполох в населенном пункте, где немцы устроили ночевку. Удачной оказалась вылазка! Противник совершенно не ожидал от красноармейцев такой инициативы. Спросонья солдаты выскакивали из открытых окошек и дверей в одних трусах, многие — без оружия, а те, кто захватил свои автоматы, открыли беспорядочную стрельбу и панически выкрикивали проклятия и ругательства. Жаль, что ночью невозможно было окружить село и уничтожить немецкий гарнизон. Существовала опасность поразить своих же бойцов.

Батальон вернулся на свои позиции без потерь. Противник запомнит вчерашний день и, главное, эту кошмарную для него ночь!

С утра полк Волошина готовился к отражению новых атак и ждать пришлось недолго. Противник не стал повторять вчерашних ошибок. В 10.00 над высотой появились пикирующие бомбардировщики. Они заходили над артиллерийскими и минометными позициями в глубине обороны. За первой немецкой эскадрильей пришла вторая, а через 30 минут — и третья. Бомбы ложились рядом с орудиями, падали вблизи штабных землянок, блиндажей и укрытий для конского состава и автомашин — так, во всяком случае, казалось издали тем, кто сидел в передних окопах. Позже выяснилось, что прямых попаданий, к счастью, не было, но потери все же оказались немалыми. Была повреждена одна полковая пушка, выведены из строя три 82-ух миллиметровых миномета; разбито 5 повозок, погибло несколько лошадей, но, самое страшное, пострадало 30 красноармейцев и из них 10 — это безвозвратные потери.

После налетов авиации наступило относительное затишье и продолжалось оно до 12-ти часов дня. Командование полка ожидало атаки пехоты противника в том же месте, что и вчера, а немцы неожиданно предприняли наступление только на левый фланг участка обороны при поддержке 10-ти танков. Всего две пехотные роты солдат теснилось за броней. Темные громады, урча, выползали на косой бугор и вначале были неуязвимы для пушек обороняющихся. Оттененные белыми полосами черные кресты пониже башен казались преувеличенно громадными, вызывали страх и чувство обреченности. Галкин повернул стереотрубу влево, изменил направление стрельбы и приготовился отсечь пехоту от танков.

Солдаты не рисковали отстать от брони. В первом батальоне наблюдалось необычное шевеление стрелков. Несколько красноармейцев выскочило из окопов. Напуганные люди побежали назад к обратному скату высоты, но кто-то из командиров их вернул в покинутую траншею. Сорокапятчики на руках выкатывали орудия на позиции, откуда можно будет поразить немецкие танки, которые пока еще удачно прикрывались ложбинками и выступами на южном скате высоты. Батарея Галкина открыла огонь по пехоте. Начали стрельбу и батальонные минометы. Мины разрывались за броней и между танками, и тысячи осколков преградили путь немецким солдатам. Пехота начала отставать и понесла потери. Танкисты замедляли ход, не рискуя без людской поддержки атаковать передний край полка. Этим воспользовались артиллеристы. Противотанковые пушки, расположившись удачнее, чем до начала боя, открыли огонь по цели. Танковые орудия ответили несколькими залпами. Весь левый фланг обороны прикрыло темно-сизым дымом и уже невозможно было бить прицельно по броне. Минут через 10, когда немного рассеялся дым, Галкин заметил два подбитых танка. У противника осталось еще 8 исправных машин, и он вполне мог продолжить атаку, но танки почему-то остановились и затем на скорости повернули на юг и ушли в сторону соседа. Если немцы заметят доволно широкий стык между двумя участками обороны, то непременно туда и направят свой удар. Машины скрылись где-то в лощине и больше в этот день противник не предпринимал новых атак против участка Волошина.

В 17 часов прилетели «Мессершмитты» и прошлись по полковым окопам. Через час начался новый артналет, а затем — полная тишина, будто внезапно наступил конец войны. И лишь на следующее утро стало понятно нелогичное поведение противника накануне, когда он отказался от продолжения атаки и повернул танки. Артиллерийская канонада теперь доносилась откуда-то сзади, в 6–7-ми километрах отсюда.

«Окружение, окружение», — глухо звучала тревога. Еще день оставались на своем оборонительном участке. Немцы как будто забыли о части, которая нанесла им значительные потери и перестали тревожить полк. Опытный противник нашел слабые места на других рубежах и прорвался там, где потребовалось от него меньше усилий.

Только 5-го июля поступил приказ свернуть оборону и выйти на тыловую дорогу для построения в походную колонну. Подполковник Волошин прямо на шоссе собрал командиров. Внешне он был спокоен.

— Противник прорвался в полосе нашего левого соседа. А сегодня с утра и справа немцы сумели обойти нашу дивизию. Мы попали в мешок и придется из него выбираться, — проинформировал своих подчиненных командир полка, — главное для нас — разведка и наблюдение. Война — маневренная и надо привыкать к подобным неприятностям. Бояться и паниковать недопустимо. За два дня боев полк проявил себя с наилучшей стороны. Надеюсь, что вы и личный состав не подведете и в дальнейшем.

Конечно, командир полка не мог говорить по-другому, но Сема себе вполне представлял, с чем еще придется столкнуться. Без пополнения боеприпасов не повоюешь. Немцы рано или поздно обнаружат движение частей Красной армии за своей спиной, постараются разбомбить походные колонны и устраивать танковые засады. И еще другие видения беспокоили Галкина, как только он позволял себе отвлечься от своих непосредственных забот по службе.

За два дня боев батарея потеряла четырех раненых, которых отправили в дивизионный медсанбат. А где теперь находится это лечебное подразделение, никому не известно. Возможно, беспомощные раненные бойцы вместе с военврачами также оказались в полуокружении.

Шли всю ночь и ранее утро, но к своим войскам так и не добрались. Сделали привал в рощице, которая начиналась в 800-ах метрах за дорогой. Командир полка выслал разведку в ближайшие населенные пункты. Примерно в два часа дня разведчики вернулись и доложили, что немцы еще вчера проезжали через большое село Замостье, где проходит улучшенная грунтовая дорога. Грузовики и бронетранспортеры без остановки последовали на восток. Пока нигде нет никакой власти. Мужики говорят, что скоро прибудут какие-то администраторы, назначат старост, поставят полицаев, как и в во всех других деревнях, завоеванных германцами. Люди напуганы, относительно молодые мужчины прячутся. Все чего-то ждут и не верят, что наступят лучшие времена.

С наступлением темноты полк вышел на полевую дорогу. Волошин решил не рисковать и не подставлять колонну немецкой авиации и танкам, которые могли неожиданно появиться на главных магистралях. Командир полка принял доклады. Его ждало горькое разочарование. В некоторых ротах не досчитывалось по 6–8 бойцов, которые по всем признакам покинули часть самовольно. Эти красноармейцы, очевидно, уже не верили в благоприятный исход и решили самостоятельно спастись или где-нибудь затаиться и переждать, пока наступят другие времена.

Можно ли категорично осудить этих людей?! Раньше они не сомневались в непобедимости Красной армии и надеялись, что немцам будет сразу же нанесен сокрушительный уничтожающий удар. А на деле вышло совсем по-другому! Германия отлично подготовилась к войне и превосходила Советский Союз по всем видам вооружений. Немецкая армия казалась непобедимой, а в июле 41-го года не было никаких признаков, что Вермахт можно будет хотя бы на время остановить. Немало людей, далеких от стратегического мышления, считало, что война Советским Союзом уже проиграна и дальнейшее сопротивление бессмысленно и только удлинит тяжелую агонию.

В батарее Галкина дезертиров не оказалось. Молодые и грамотные полковые минометчики, недавние школьники, были готовы к любым испытаниям и не мыслили себе жизни под немецким флагом. И хотя им вместе со всеми пришлось пережить трудные годы, в особенности голодный 33-ий, их юношеская память пыталась сохранить только радостное и светлое, то, что в нынешних условиях тяжелой войны могло показаться утерянным счастьем. Все познается в сравнении и сопоставляется с теми испытаниями, которые приходится преодолевать сейчас. Нравственно стойкими оказались и кадровые командиры, которых не могли деморализовать неудачи и отступление на первом этапе войны. Командиры извлекали для себя серьезные уроки после каждого боя. За довоенные упущения теперь приходилось кроваво расплачиваться. И кроме того для многих не существовало понятий рациональности борьбы. Они знали, что сопротивляться необходимо в любых условиях, и только так можно сохранить себя и надеяться на перелом в этой немыслимо тяжелой войне.

Подполковник Волошин потребовал от командиров провести беседы во взводах и усилить контроль в каждом подразделении. Он выразил надежду, что позорное явление — дезертирство, больше в полку не повторится.

Шли всю ночь. Обходили населенные пункты и опасные участки, где противник мог выставить подвижные заслоны. А утром на пересечении полевой и шоссейной дорог показались немецкие мотоциклисты. Полковые дозорные и авангардная рота 1-го батальона успели перейти шоссе, но основная колонна только подходила к дороге. Заметив красноармейцев, немцы сбавили скорость и открыли огонь из пулеметов, закрепленных на колясках мотоциклов. Колонна полка рассыпалась и развернулась для боя с моторазведкой. Немецким солдатам пришлось заглушить моторы и рассредоточиться вдоль обочины. Немногочисленная разведка была обречена. Солдаты уже не могли убежать. По рации панически звучал надрывный, громкий призыв о помощи. Затем солдаты открыли огонь из автоматов, но сопротивление продолжалось не более пяти минут. Разведчики были расстреляны огнем «Максимов», мотоциклы изрешечены десятками пуль. Когда все было закончено, возбужденные легким успехом красноармейцы бросились к дороге за трофеями. Волошин, обеспокоенный расстройством боевого порядка, отдал категорический приказ:

— Немедленно всем покинуть шоссе и приготовиться к движению по полевой дороге! На сбор даю всего 10 минут!

И пока комбаты и ротные собирали людей, некоторые бойцы успели очистить коляски мотоциклов и обыскать погибших солдат. Не очень богатое приобретение им досталось, но радовались красноармейцы и малому: сигаретам, спиртовкам, бритвенным приборам и, тем более, жестким галетам и нескольким флягам со шнапсом. Кое-кто приобрел часы, некоторым достались пистолеты — неплохое и видное приобретение в бою.

Полк едва успел пересечь шоссе, когда на большой скорости к месту стычки подошли четыре бронетранспортера, в кузовах которых сидели солдаты, которые выскочили через открытые задние борта и развернулись для боя. Для уничтожения запоздалой подмоги Волошин выделил две сорокапятки, стрелковую роту при поддержке батареи Галкина. Немецкие крупнокалиберные пулеметы не позволяли подняться красноармейцам в атаку. 120-ти миллиметровые минометы выбрали позиции и открыли огонь осколочными минами. По четыре снаряда выпустили сорокапятки. Слишком малочисленным оказались силы, посланные немецким командованием на выручку своей моторазведки. Вероятно, не могли себе представить, что по их тылам продвигаются организованные войсковые части.

Два транспортера были подбиты сорокапятками, один поджег боец бутылкой с горючей жикостью, а четвертый умчался по дороге на север, не подобрав даже уцелевших солдат. Теперь они убегали в поле, преследуемые стрелками роты Иваненко. Немногим удалось спастись.

На месте короткой стычки лежали трупы солдат. Красноармейцы теперь лишь издали смотрели на то, что осталось от полной мотострелковой роты противника. Было жутковато подходить к изуродованным телам и надо было поскорее покинуть это место.

Полковая колонна быстро удалялась и шла на восток. Через два часа немецкие самолеты все же обнаружили полк Волошина. Поблизости не было никаких укрытий. Пикирующие бомбардировщики заходили над колонной и падали сверху с невообразимой скоростью. Казалось, еще мгновение, и тяжелая машина свалится на людей и разнесет в клочья, но почти у самой земли самолет резко взмывал вверх, как бы уберегаясь от собственных бомб, которые разрывались у дороги. Бойцы быстро рассредоточивались и убегали в степь, а повозки, орудия и минометы так и оставались на месте под прицелом 12-ти самолетов противника.

— Аня, беги в степь вместе со своими санитарами! — кричал Сема. — Пинчук — за ней, помоги, если понадобится!

После трех заходов бомбардировщики ушли. Полк понес значительный урон. На дороге — разбитые повозки и поврежденная техника. Стонали раненые, застыли тела погибших. Сотни осколков поразили и тех, кому не удалось далеко отбежать от полевой дороги. Ранение в руку получил командир взвода управления лейтенант Гришин. Он сидел на выгоревшей траве и здоровой рукой поддерживал поврежденную осколком. Заметно было его напряжение. Он с трудом преодолевал режущую боль, но сдерживал стоны. Лицо его было непривычно бледным, на лбу выступила холодная испарина. Рядом с ним лежал на спине тяжело раненный в живот разведчик-наблюдатель Сосновский. Он кричал, звал на помощь. Возле него валялась разбитая буссоль, которую боец попытался вынести и сохранить в целости. На дороге пали две лошади взвода управления. Повозка иссечена большими осколками, а в кузове лежал погибший ездовый, который, должно быть, не успел забрать что-то из приборов и унести в степь. И еще в 30-ти метрах от повозки управленцев застыл на боку, поджав под себя ноги, убитый заряжающий основного миномета рядовой Тимошенко.

Примчалась Аня. Она плакала и корила себя:

— Что я наделала?! Я не имела права убегать! Здесь мое место. Я нужна раненым, обязана оказывать помощь.

— Как ты... могла под... бомбами? — отрывисто и тяжело дыша ртом говорил Гришин. — Могла и сама...

Аня перевязала Сосновского, потом уже оказала помощь Гришину. Санитары на носилках унесли разведчика-наблюдателя на полковой медпункт, который развернулся тут же у дороги. Ранение Сосновского было очень тяжелым и требовалась срочная операция в условиях хотя бы дивизионного медсанбата. Однако пока еще никто не знал, как и где его можно найти.

Командир батареи при бомбежке залег между двумя повозками второго огневого взвода. Осколки со звоном проносились над ним, и, к удивлению, не задели. И когда все закончилось, Галкин пытался оценить потери и привести батарею в порядок. Подъемно-поворотный механизм основного миномета поврежден, непригоден дальномер, но уцелела стереотруба, которую своим телом прикрыл погибший ездовый. Батарея вполне сохранила свою боеспособность — пусть и не четырехствольная, а всего на три миномета. Похоронили убитых. И сам Волошин был слегка контужен. Его покачивало, но он нашел в себе силы и провел короткое совещание. Он говорил:

— Судя по сегодняшнему стокновению с разведкой противника, мы недалеко от своих. Возможно, где-то поблизости части нашей армии создают новый рубеж и сдерживают немцев. А они ищут слабые звенья для прорыва. Нам необходимо как можно быстрее добраться к основным силам. Остается пока одно: будем ориентироваться по звукам артиллерийской канонады.

Произвели новый боевой расчет и продолжили марш. К 16-ти часам стало особенно жарко. Даже слабый ветерок, облегчавший дыхание в первой половине дня, теперь совершенно затих. Солнце еще высоко висело в небе. Было тяжело двигаться по полевым дорогам и тропам, но другого выхода просто не было. Местность совершенно открытая, к тому же — рядом фронт.

Немцы больше не беспокоили: где-то на главных дорогах были заняты их танки и авиация. Перед заходом солнца полк сделал большой привал. Личный состав накормили обедом. После еды красноармейцы уснули прямо на поле среди пшеничных колосьев. Отдохнув, стали собираться к форсированному ночному маршу. Ночь выдалась звездная, лунная. Ориентировались по компасу и одиночным орудийным выстрелам, которые временами удавалось улавливать в 10–12-ти километрах отсюда. В четыре часа утра подошли к большому населенному пункту. Обойти его было невозможно: слева и справа от домов и хозяйственных построек пролегали овраги и балки, непреодолимые для транспорта. Подполковник Волошин выслал разведку. Удалось установить, что в селе заночевало какое-то тыловое подразделение наступающей немецкой части. Достаточно незаметно обезвредить охрану, и хозяйственников удастся выбить из села. Командир полка ничуть не сомневался в успехе ночной атаки. Полковые разведчики, усиленные взводом третьего батальона, тихо подобрались к крайним домикам села, затем поползли к строениям, где ранее заметили часовых. Когда все заняли исходное положение, трижды прозвучал крик ночной совы — условный сигнал — и шестеро часовых без шума были сняты со своих постов в разных частях населенного пункта. После этого стрелки открыли огонь. Подошли еще две роты батальона Зимина. Минометчики отсекали путь отступления немецким солдатам по единственной дороге. Немцы выскакивали из хат и, в отличие от строевиков, даже не пытались отстреливаться. Кто смог, бежал к оврагу, но большинство тыловых солдат пало вблизи домов, в которых намеревались спокойно и комфортно отдохнуть.

К утру полк Волошина подошел достаточно близко к рубежу, на котором шел бой. Судя по редкой артиллериской стрельбе и не очень плотному стрелково-пулеметному огню, здесь решались задачи местного значения. Вероятно, и не было в этих местах сплошного фронта. Были посланы усиленные дозоры вправо, туда, где казалось спокойнее. Карт этой местности в штабе не было. Батальоны заняли круговую оборону и ждали дальнейших распоряжений. К вечеру вернулись дозоры. Удалось обнаружить довольно широкий стык, не занятый войсками, но на пути оказалась небольшая речушка и просохшая широкая пойма, по которой можно провести личный состав и транспорт. Выступили еще засветло. Двигались медленно, соблюдая все предосторожности. Речушку форсировали вброд. Приходилось подталкивать повозки, помогая отощавшим лошадкам. За поймой — рощица, в которой не встретили ни одного человека. К полуночи достигли небольшого села и там оказались артиллеристы, только что прибывшие с тыла на усиление сражающейся дивизии. Подполковник Волошин разрешил привал, а сам с начальником штаба отправился на поиски начальства. Возвратился командир полка уже поздно утром. В течение дня полк пополнял боеприпасы, продовольствие и фураж. Людям дали отдых. 9-го июля, через неделю после первого боя, полк Волошина совершил 15-ти километровый марш вдоль фронта и вышел к новому участку обороны. Окапывались остаток дня и всю ночь на небольшой возвышенности. Перед траншеей саперы устанавливали противопехотные и противотанковые мины. Когда рассвело, Галкин начал осматривать и изучать весь оборонительный район, доступный наблюдению. В 800-ах метрах от переднего края синела опушка рощи, впереди которой просматривалась деревня в вишневой посадке. А километрах в пяти южнее растянулось большое село, за которым в бинокль видны были телеграфные столбы главной дороги. Она предположительно вела в большой город, возможно — в Винницу. У комбата была только карта для стрельбы, и он не мог определить, где находится полк.

Германское наступление замедлилось. В течении пяти дней немцы только обстреливали полк из орудий крупного калибра и не предпринимали никаких активных действий. 16-го июля из «мешка» выбрались и остальные части дивизии. Полки понесли серьезные потери, но все же сохранили боеспособность. Главное, уцелела артиллерия! Батареи быстро окопались на позициях стрелковых батальонов и выбрали ориентиры для управления огнем.

В 10 часов утра немцы совершили авианалет на оборонительные позиции, затем начался артобстрел, который продолжался 20 минут. Главный удар немецких танков и пехоты пришелся по левому соседу. Немцам удалось там прорваться и беспрепятственно устремиться к шоссе. Полк Волошина был атакован только пехотой противника. Немцев удалось остановить пулеметным и артиллерийско-минометным огнем. Но потери обороняющихся были значительными. И батарея Галкина понесла урон. Рядом с площадкой разорвался немецкий снаряд. Двое красноармейцев погибло, а троих ранило.

Вторая атака немцев началась в час дня после 10-ти минутного интенсивного артобстрела из всех видов орудий. Комбат был вынужден снять стереотрубу и уложить в щель. Снаряды разрывались вблизи нп. Запасной наблюдательный пункт после ранения Гришина и понесенных потерь не кем было обслуживать, и он не разворачивался.

Закончился обстрел и поднялась немецкая пехота. Казалось, что она шла чересчур смело, очевидно, не ожидая никакого сопротивления на возвышенности, которую танки уже обошли слева. Солдаты Вермахта действовали как профессионалы высокого класса. Они как бы выполняли рутинную работу и делали ее очень добросовестно и аккуратно. Сема, наблюдая неспешное движение атакующих пехотинцев в темных мундирах, начал испытывать сильное раздражение и злость.

Возникало желание тот час же проучить и наказать самоуверенного проивника. Батальонные минометчики, ощущая недостаток боеприпасов, израсходованных при отражении первой атаки, выпустили всего по десятку мин на ствол и вынуждены были прекратить стрельбу. И неплотный пулеметный огонь не остановил немцев. Галкин, преодолев нетерпение, подготовил данные, тщательно проверил еще и еще раз и подал команду для стрельбы без предварительной пристрелки. 12 осколочных мин, по четыре на ствол, — а их осталось три — начали разрываться впереди атакующей цепи. Понеся потери, немцы сместились к левому флангу и вскоре оказались вне зоны огня. Это еще одно подтверждение воинской зрелости немецких офицеров. К чему упорствовать и лезть упрямо на стенку, когда есть возможность ее обойти?!

Еще до заката солнца поступил приказ покинуть оборонительный участок и отойти. Всю ночь полк подполковника Волошина, теперь уже двухбатальонного состава, пробирался на восток полевыми и грунтовыми дорогами. Второй батальон понес наибольшие потери, и оставшийся личный состав пополнил 1-ый и 3-ий.

Наступило утро. Полк сделал привал. Волошин остался без связи со штабом дивизии и еще не решил, куда следует идти.

В 11 часов на дороге появилась толпа беженцев. Большинство людей двигалось пешком, но встречались одноконные подводы, хотя чаще попадались тачки и двухколесные тележки, груженные вещами и постельными принадлежностями. Это все толкали перед собой измученные люди. На подводах сидели только напуганные малые дети и безучастные старухи, которые не понимали, зачем и куда их ведут. Изможденные старики брели сбоку, а подростки и женщины шагали в голове пестрой толпы.

Сема поднялся с земли. Он стоя всматривался в сумрачные лица людей, среди которых заметил довольно много евреев. Старик с седой бородой и орлиным носом ветхозаветного иудея быстро глянул на высокого командира и с глубоким вздохом отвел свой вгляд. Мог ли он поверить, что эти усталые, запыленные красноармейцы, сидевшие молча на обочине, способны противостоять германскому Эйсаву?! Что ждало этих беженцев? Успеют ли добраться к станции погрузки раньше, чем туда прорвутся немецкие танки? Пока беженцы тащатся по пыльной дороге под палящим июльским солнцем без достаточного запаса воды, неся на себе скромную, скудную еду. На одной из подвод, как-то не по-детски подвывая, заплакал ребенок. К нему подошла босая чернявая женщина в коротком бумазеевом платье и взяла на руки. Должно быть, заболевший малыш уткнулся матери в грудь, ручками обвил шею и продолжал плакать. Правда, уже тише, подавляя свою боль и отчаяние: инстинктивно понимал, что и другим, взрослым, очень тяжело теперь. Вдруг слетело колесо другой подводы, которая поровнялась с батареей Галкина. Двое детей и старуха упали на землю, но не ушиблись. Четверо бойцов выбежали на дорогу, подняли детей и женщину, поставили и закрепили колесо. Беженцы в течение двух часов продолжали тянуться по большаку на юго-восток. Только по одной дороге уходили от немцев тысячи людей, не желая оставаться в оккупации. А сколько таких дорог по всей Украине, Белоруссии и в западных областях России, сколько же народу поднялось с насиженных мест?!

Аня подошла к мужу, который все еще стоял на обочине. Когда последняя группа людей скрылась за поворотом дороги и поднятая пыль начала опускаться к земле, Аня тихо спросила:

— Думаешь о своих?

— Да, Аничка! Как они? Могли тоже уйти и теперь — на такой же дороге и в таких же жутких условиях.

Командир полка снова отдал предподчение полевым дорогам. Выпал небольшой дождик, но он не мог затруднить движение личного состава и транспорта.

Вечером 18-го июля остановились в населенном пункте. Выставили охранение и расположились в домах и больших сараях. Сема и Аня для себя выбрали небольшую хатку. Хозяйка, гостеприимная, добрая женщина средних лет, угостила постояльцев скромным ужином и разговорилась.

— Откуда идете?

— Издалека, — ответила Аня, — сперва из-под Кировограда — на фронт, а потом — уже оттуда с боями отходим.

— Да, силище у германцев! Как можно справиться с таким катом? Вот-вот прыйдуть и к нам. Що тоди?

— Вы одна, Прасковья Степановна, правильно я запомнила ваше имя-отчество?

— Правильно. Так и кличут. Да, я одна осталася. Чоловик помер с голодухи в 33-им, а сын пишов у военкомат. А вы со своим на войни познаемились?

— Нет, мы поженились еще в начале 36-го года. У нас сын остался в Нижнегорске Одесской области. Моя мама с ним. Тоже не знаем, как они там.

— Бедные, бедные, — вздыхала хозяйка, — и сколько горя от этой проклятущей войны! Устали, наверное? Вам надо по-людски отдохнуть.

Хозяйка им поверила.

— Я воды горячей приготовлю, лоханку дамо. Мыйтесь. Расстелю кровать в спаленке мово сына, дам чысту постель: вы же муж и жена законные! А вы, Аня, как у нас кажуть, дуже гарна жинка.

— Спасибо на добром слове, Прасковья Степановна.

Впервые с начала войны лежали Аня и Сема в настоящей постели на белоснежных простынях. Несмотря на усталость, он привлек ее к себе. Вспыхнувшее в нем чувство и влечение к ней было столь же сильным, как в тот памятный день в Одессе, когда Аня пришла к нему, и они остались вдвоем в полутемной комнате в квартире дядя Ромы. Та же волнующая и еще упругая грудь, будто и не стала мамой не кормила в течение года ребенка. Те же влажные сладковатые губы с запахом только что снятой черешни, такие же хрупкие девичьи плечи и высокая шея с учащенно пульсирующей вспухшей жилкой. И вся она такая же желанная и доступная. Не осталось лишь тех пшеничных кос за ее спиной. Он, лаская ее нежно и страстно, долго смотрел в глаза, надеясь в темноте разглядеть их чистую синеву, покорившую его сразу же на том комсомольском бюро. Сема соскочил на пол, быстро подошел к столику и зажег керосиновую лампу, которую Прасковья Степановна приготовила на ночь.

— Зачем тебе свет? — удивилась она.

— Хочу увидеть тебя всю!

Он подошел к ней, повернул лицом к лампе, еще раз заглянул в глаза.

— Ты меня совсем раздел. Зачем это? Война, немцы рядом.

— Ничего, не беспокойся, сегодня наша ночь. Пусть попробует противник нам помешать! Пусть только попытается!

Она испытывала такие же чувства, что и Сема, но и в его крепких объятиях ее не оставляла тревога.

— Аничка, милая, любимая, забудь обо всем хотя бы в эту чудесную ночь. Она наша! Когда еще нам выпадет такая?!

— Извини меня, Семка, я все еще под впечатлением того, что мы увидели сегодня на дороге. Несчастные беженцы и, главное, — дети. Представляю себе Сашеньку в таком же положении! А если остались в Нижнегорске, то тоже страшно. А вдруг налетят бомбадировщики или прорвутся танки?!

— Не надо, не думай ни о чем. Причин для тревог теперь более, чем достаточно. Лучше загадывать хорошее. Надо верить в благополучную судьбу.

— Ладно, надеюсь, что моя мама сумеет защитить нашего сына. Я не должна забывать, что и ты у меня есть и находишься рядом со мной.

Сема, целуя жену, говорил совершенно искренние слова:

— Хочу постоянно помнить и ощущать вкус твоих губ, вдыхать запах твоих волос и тела. Даже не верится, что именно меня ты выбрала: ты же такая красивая! Любого могла бы в себя влюбить.

— И ты у меня красивый. Рослый, плечистый, чудесный волос. И еще умный и мужественный. Я тобой горжусь и другого мужа никогда себе не выбрала бы. А знаешь, тебя бойцы батареи очень уважают за выдержку и грамотность. Это на войне высоко ценится. И знаешь, тебя все считают очень строгим. Но я ведь знаю, что ты добрый, но слишком требователен к людям и еще больше — к себе самому.

— Смотри, Аничка, не захвали меня, а то еще загоржусь! Мне часто кажется, что я просто везучий: такую жену получил! Такой женщины на свете больше нет.

— Я такая же женщина, как и многие другие. Ты просто меня идеализируешь.

— Нет, Аничка, таких, как ты очень мало в этом мире!

— Уже поздно, Семка, не мешало бы и поспать несколько часов.

— Не уверен, что удастся в такую ночь уснуть, — с сомнением заметил Сема и снова привлек ее к себе.

Он слышал сильное биение ее сердца, чувствовал жар ее дыхания и волнующий трепет прекрасного тела.

Только незадолго до рассвета они уснули, но все же сумели подняться, вместе со всеми, когда прозвучал подъем, а затем — сигнал на завтрак. После завтрака Волошин собрал своих непосредственных подчиненных. Их стало теперь меньше после гибели командира 2-го батальона Ткачука, командира батареи полковых пушек Силина и ранения командира саперной роты. Расположились прибывшие командиры на лужайке перед деревней. Подполковник не скрывал свою озабоченность. Он говорил тихо и смотрел в сторону питомника, не отрываясь. Густой зеленый клин, расположенный в километре от западной околицы, уходил далеко на север.

— Ночью явился делегат связи и на словах передал приказ комдива прикрыть населенный пункт и высоту справа, — говорил Волошин, — смотрите, вот она, высота, перед нами!

Он простер руку в сторону не очень крутой возвышенности, которая начиналась сразу же за крайними хатами села.

— Позиция — не очень подходящая для успешной обороны, но приказ будем выполнять и прикроем дорогу, по которой отходят наши войска.

Затем подполковник поставил двум комбатам более конкретные задачи. Галкину Волошин приказал находиться поблизости к комбату-1 на высоте. Огневые решено было оборудовать в селе. Там же располагались тыловые подразделения и развернут полковой медпункт. Аня облюбовала для своего санпоста пустующий домик позади минометов, которые уже стояли на мелких площадках на приусадебном участке большого ухоженного дома.

Противник появился после двух часов дня. Встретив сопротивление, немцы развернулись, подтянули артиллерию, 119-ти миллиметровые минометы и подвергли населенный пункт методическому обстрелу.

Старший на огневой, лейтенант Тимофеев, выполняя команды комбата, открыл ответный огонь. Немцы нащупали огневую позицию и попытались ее подавить из 105-миллиметровых гаубиц. Три снаряда упало недалеко от позиций, но с перелетом. Тимофеев оглянулся на звуки разрывов и с ужасом увидел, что домик, где располагался санпост, закрыт дымом. Оставив за себя командира взвода, лейтенант подбежал поближе. Дым уносило в сторону. Тимофеев заметил сорванную с петель дверь, которая валялась на ступеньке крылечка, осколки стекла раскинуты по земле, на тесовой крыше под дымоходом — рваная дыра. Лейтенант вошел во внутрь, остановился. На полу между двумя свороченными и накрест упавшими балками перекрытия лежали тела двоих санитаров, а в трех шагах от них тяжело переводила дыхание Аня Галкина. Она была ранена в грудь осколком снаряда, который пробил хлипкий потолок деревенской хаты и разорвался уже на полу. Убедившись, что красноармейцы мертвы, Тимофеев поднял Аню на руки и понес в санчасть, которая находилась в здании колхозной конторы.

Военврач 2-ого ранга Ляшко, увидев и узнав свою любимицу, на мгновение застыл от неожиданности, будто не он видел и помогал ежедневно десяткам пострадавших. Тимофеев бережно опустил раненую на операционный стол.

— Доктор, я прошу вас, сделайте что-нибудь, помогите ей!

— Сделаю все, что возможно, все!

Тимофеев решил лично сообщить комбату о случившемся. После гаубичного налета, не задевшего позиций, наступило затишье. Тимофеев медленно добирался к наблюдательному пункту. Он не знал, как сообщить Галкину о несчастьи с его женой. Тимофеев походил к окопу комбата во весь рост, забыв о мерах маскировки и предосторожности. Галкин заметил его еще издали и взмахами руки требовал залечь. А лейтенант совершенно не обращал внимания на сигналы опасности. Он подошел к тыльному брустверу, присел и срывающимся, чужим голосом произнес:

— Товарищ комбат, с вашей женой случилась беда.

— Что, что с ней?!

— Она тяжело ранена. Я отнес ее в санчасть. Разрешите мне остаться на нп, а вам лучше побыть возле Ани.

Сема опустил голову, прикрыл глаза. Перед ним стали проплывать оранжево-зеленоватые круги. Стучало в висках, пересохло во рту. Он не мог произнести ни слова и сдвинуться с места.

— Я пойду с вами, — предложил Пинчук, который сидел в одном окопе с Галкиным и все слышал, — идемте, надо идти!

Сема, покачиваясь, шел напрямик, а связной следовал за ним в готовности прийти на помощь, если понадобится.

В санчасти оказалось немного раненых. Аня неподвижно лежала на операционном столе. Она еще дышала. Доктор Ляшко нащупывал ее слабый пульс и посматривал на свои большие серебряные часы. Сема остановился у изголовья. Анино лицо было совершенно безжизненным, губы приоткрыты, веки плотно сомкнуты. Суконная гимнастерка, с которой она не расставалась и в жару, была разрезана от воротничка до низу, а на груди — широкая белая повязка.

«Зачем резали? — совершенно некстати подумал Сема. — Могли же расстегнуть все пуговички!»

— Мы не можем ее оперировать. Нужно бы отправить в медсанбат, — печально рассуждал военврач 2-го ранга.

— Можно надеяться? — наконец, спросил Сема.

— Слишком глубокая рана. Большой осколок в легком.

— А может быть мы ее отправим на повозке батареи?

— Так не известно же, куда везти. Ее тревожить нельзя: не выдержит.

— Так что же делать, доктор?!

Ляшко ответил не сразу. Снял очки, протер стекла платочком, еще раз вытащил из брючного кармашка часы и с сожалением произнес:

— Набирайтесь мужества. Я знаю, кем она была для вас. Мы все ее очень любили.

А через час, не приходя в сознание, Аня умерла. Подошла военврач Богданова, сложила руки покойной накрест и затем обняла Сему за плечи.

— Мы все скорбим вместе с вами. Погибла наша любимица. Могла бы жить и жить. Проклятая война! Пусть погибель падет на головы германцев, котрые за четверть века уже во второй раз нападают на наше государство!

Подошел Ляшко. Выразив соболезнование, продолжал:

— Я ничем не смог ей помочь. Обидно за бессилие медицины и вдвойне — за собственное. Если бы не наши жуткие условия!

Пинчук привел троих бойцов хозвзвода, которые принесли с собой большие саперные лопаты. Пришел и старшина батареи Карпенко.

— Еще хотя бы полдня, — говорил он с досадой, — тогда бы и доски достал и гроб сделали настоящий, по-людски бы схоронили. А теперь придется завернуть в плащ-палатку. Санитаров ее уже — со всеми остальными в братской могиле. Но Аня Галкина — единственная женщина в нашей батарее. Она должна быть похоронена в отдельной могилке. Обложим нетесанными досками. Они имеются у нас. Сделаем все почти по-настоящему.

Старшина говорил об этом, как рачительный хозяин, который привык все делать основательно и аккуратно.

— Похороним на деревенском кладбище, товарищ комбат. Место я уже подобрал. Легко найдете могилку вашей жены, когда война закончится. Запоминайте: деревня Дубовка Винницкой области. Не знаю, какой район, но найти будет нетрудно и без района. Места боев запоминаются на всю жизнь.

Сема пребывал в состоянии заторможенности. Слова Карпенко доносились будто издалека и казались лишенными реального смысла, однако все, что говорил старшина, проникало в подсознание и укладывалось там прочно, навсегда.

К вечеру Аню похоронили. О ее гибели от кого-то дозналась квартирная хозяйка Прасковья Степановна, стала над вырытой ямой рядом с Семой и, всплеснув руками, проговорила:

— Б-же мий, за що таке такий гарной жинци, за що?!

Прасковья Степановна заплакала, достала из кармана черного платья платочек и приложила к глазам.

Старшина забил над свежей могилой деревянный столбик, прибил к нему фанерку, на которой черной краской была сделана короткая надпись:

«Анна Георгиевна Галкина, санинструктор. Погибла в бою 19 июля 41-го года.» Красноармейцы тремя боевыми залпами воздали почести женщине-воину. Все было кончено. Аня осталась в Дубовке, а ночью полк покинул это село.

Сема безмолвно сидел на повозке. Он еще не был в состоянии оценить весь ужас происшедшего сегодня с его Аничкой и с ним самим.

Утром отступающие части попали под обстрел немецких истребителей. Сема даже не пытался убежать с дороги. Он неподвижно сидел в повозке, безучастно наблюдая за виражами «Мессершмиттов». И через несколько минут был тяжело ранен двумя пулями в левую ногу. Была пробита кость.

Командиру батареи оказали первую помощь и посадили на попутную машину. Перед отправкой к Галкину подошли Тимофеев и Пинчук. Превозмогая боль, Сема говорил:

— Лейтенант Тимофеев, принимайте батарею. Спасибо вам, за все. Вы оказались не только хорошим командиром, но и настоящим другом. И тебе, Пинчук, большое спасибо.

— Поправляйтесь поскорее и возвращайтесь в полк, — пожелал Тимофеев, — не могу себе простить, что не отговорил Аню от домика!

— Никто не мог знать, что именно туда попадет снаряд, — вздохнул Сема. По пути машину остановили. Двое красноармейцев открыли задний борт и подняли носилки, на которых лежал раненный в бедро военврач 2-го ранга Ляшко.

Глава пятая

Лейтенант Галкин и военврач 2-го ранга Ляшко оказались в одном тыловом госпитале в Сталинграде. После фронтовых дорог, бомбежек и обстрелов с воздуха этот город казался слишком благополучным и даже безразлично-отстраненным от трагедий, разыгравшихся на просторах Украины и Белоруссии.

Но так только с изголовья госпитальной койки воспринималась относительная тыловая тишина. Город жил нуждами фронта, люди трудились по 12 часов в сутки, не зная ни выходных, ни праздников.

Пробитая двумя пулями голень левой ноги беспокоила не только Сему, но и его лечащих врачей. Плохо заживала рана, существовала опасность развития остеомиелита.

Ранение доктора Ляшко было более благополучным: не повреждена кость. Уже к середине августа 41-го доктор вполне поправился и мог бы возратиться на фронт. Однако госпитальное начальство пожелало его оставить у себя. Не хватало опытных хирургов. К тому же воинское звание Ляшко было довольно высоким для полкового врача.

Иван Демьянович Ляшко, как только перешел в категорию «ходячих больных», стал навещать Галкина. Иногда заходил к нему в палату и по два раза в день щупал пальцы ноги, интересовался самочувствием своего однополчанина.

— Семен Миронович, не нравится мне ваше настроение! — решился сегодня на откровенность Иван Демьянович. — Между прочим, выздоровление и по этой причине в известной мере затянулось. Скоро снимут гипс. Надо будет посмотреть рану. Потом уже можно будет принять решение, как продолжить лечение. Вам надо взбодриться, Семен Миронович.

— Вы правы, Иван Демьянович, но как отвлечься от смерти Ани! Мне кажется, что во всем — моя вина. Как я мог разрешить ей добровольно пойти в армию! Ее место было дома с 5-ти летним сыном и мамой.

— Час от часу не легче: тогда она попала бы в оккупацию. Мне трудно представить себе Аню, которая мирится с немецким режимом. Все равно ваша жена вступила бы в борьбу с фашистами, и опять же подвергла себя смертельному риску. Выходит, что во время такой кровопролитной войны ей никак бы не удалось где-то найти безопасное место. Конечно, ее гибель — трагедия. Могла бы и остаться в живых, но все это не в нашей власти. Я — медик, не разделяю мнения о предначертании судьбы сверхъественным существом, но что-то необъяснимое и непознанное в природе существует...

Сема задумался. Оккупация! Что она означает для Сашеньки, Алевтины Ивановны, его собственных родителей и больной сестры?! Удалось ли им уйти, стать беженцами? Он пытался представить себе немецкую власть в Нижнегорске, но не смог: не хватало воображения. Тревога его не отпускала даже днем в окружении раненых командирской палаты. В основном здесь лежали молодые лейтенанты, хотя попали сюда и двое старших лейтенантов и даже капитан. Пострадали эти командиры на разных фронтах. Несмотря на боль и физические увечья, раненые старались изобразить оптимизм и были разговорчивы. Не всем суждено возвратиться в строй, некоторые останутся инвалидами, но в ходе войны это не представлялось им уж столь драматичным исходом.

Ходячий лейтенант Лебедев часто подходил к койке Галкина, осторожно присаживался на краешке и начинал свой неспешный рассказ о первых часах и днях войны, которую все ждали, и все же она пришла так внезапно и неожиданно!

— Еще было темно, когда немцы ударили из тяжелых орудий по Северному городку Бреста. Я снимал квартиру в городе на улице Советской. И когда ухнули пушки, я сразу же натянул обмундирование, сапоги — и выскочил из дому.

Но в военный городок пробраться никак нельзя было. Там разрывались снаряды, кругом — паника. Все говорили о немецких диверсантах, которых в городе полно. Они поджидали в засаде командиров и стреляли им в спину. Что было делать? Пришлось убегать по Московскому шоссе. Когда уже совсем стало светло, я увидел на дороге многих красноармейцев, сержантов и командиров всех званий, которые отбились от своих частей. Налетели «Мессера». С шоссе всех, как ветром сдуло. А немцы гоняли нас по полю, как зайцев. Нескольких достало сверху, а другие носились среди пшеничных колосьев, не разбирая, куда и до каких пор. Но путь нам перекрыли какие-то большие начальники. Они собирали прежде всего комсостав, а так же красноармейцев. Отчитали нас, как малых детей.

— Куда несетесь?! Так и до Барановичей можно добежать! Почему покинули свои подразделения?! Это же дезертирство! А крепость держится. Вам представляется последняя возможность искупить свою вину перед Родиной. Здесь, на этом рубеже будем стоять до конца!

Витя Лебедев помолчал немного, посмотрел на Галкина, не проявившего интереса к рассказу, затем перевел взгляд на старшего лейтенанта Гонтаря, который приподнялся на локте на соседней койке и изобразил повышенное внимание к то- му, что говорилось.

— Нам действительно стало не по себе. Так мы не собирались воевать против немцев! — пролдолжал Лебедев.

— Ну, и как же вы дрались на том рубеже? — с любопытством спросил Гонтарь.

— Рассказывать нечего. Разве винтовочкой попрешь против танка? Залегли на пшеничном поле, постреливали по немецкой пехоте, а она, пехота, и не спешила подставляться. Пустили несколько танков, страшилищ с черными крестами, а у нас против брони — ничего. Даже гранат и тех не оказалось. Мы побежали. Только один двухметровый полковник носился по полю, кричал, призывал, останавливал людей, а все без толку: голыми руками не повоюешь! Кроме того, какой контингент к нам прибился? Кладовщики, сапожники, почтальоны и парикмахеры! Это же все тыловики, которые ни строя, ни настоящей выучки никогда не знали. Они и стрелять толком не умели, и командиры были совсем чужие. Еще день убегали вдоль дороги, снова останавливали отступающих, опять отстреливались. К вечеру 23-го июня меня ранило в руку. Подобрала какая-то грузовая машина. Где-то за Барановичами посадили в санитарный поезд и увезли аж в далекий тыловой госпиталь. Считай, что мне очень крупно повезло. Скоро выпишусь и снова — на фронт. Вот только еще рука плохо разгибается. И лейтенант, словно пытаясь оправдаться, приподнял перебинтованную правую руку и, обхватив припухшими пальцами спинку кровати, начал разгибать локоть, точно прочный деревянный прут.

— Что же так плохо воевали в Белоруссии? — упрекнул Лебедева старший лейтенант Гонтарь. — Мы на Украине хотя бы сопротивлялись, прежде чем отступить, а вы просто участвовали в кроссе — кто побыстрее и подальше от немцев оторвется! Второе место после пугливых зайцев!

Лебедев не сразу ответил. Зачем-то глянул в приоткрытое окно, прислушался. С госпитального двора доносился неясный шум, слышались обрывки речи, рокот автомобильных двигателей. На сортировочной ежедневно разгружались санитарные вагоны. Раненых пересаживали и переносили в грузовые машины, на которых и доставляли в госпиталь.

— Мы плохо воевали, а вы на Украине — хорошо! — съязвил лейтенант.

— Во всяком случае Киев все еще держится, Одесса в наших руках, а в Минске давно уже немцы! — разошелся Гонтарь, и щеки его запылали благородным гневом обличителя.

— Нет в этом нашей вины, — оправдывался Лебедев, — за все в ответе Павлов. Он и несколько его высоких подчиненных уже разоблачены как германские шпионы. Если бы не измена!

— И что же, если б не измена? — допытывался подошедший к спорщикам ходячий капитан Поляков.

У него было перебито предплечье. Закованную в гипс руку он держал на уровне подбородка. Такое госпитальное «сооружение», подпираемое сбоку обмотанными марлей штырями, раненые метко окрестили «пропеллером».

— Так какая же измена повина в нашем великом драпе?! — продолжал напирать Поляков на правах старшего по званию в этой командирской палате.

А у Вити Лебедева было лишь одно доказательство:

— Всем известно уже, что Павлов арестован.

— Вот в этом и вся наша беда. Ищем повсюду предателей, а сами ни в чем не виноваты. Накуралесили перед войной, хвастались взахлеб, а к войне совершенно не были готовы! Сажали без разбора своих высоких командиров — не тем занимались, чем надо было. Вот и наказаны за глупость!

— Уж слишком ты, капитан, осмелел! — повысил голос Лебедев, улучив удобный для этого повод. — Можешь еще загреметь, если кто-то услышит твои крамольные речи! Остерегайся, товарищ капитан!

— Меня пугать не надо. Вот из-за таких сверхбдительных, как ты, был возможен 37-ой год, а затем — и 38!

— Замолчал бы лучше, капитан! — не унимался Лебедев.

— Хватит, хлопцы, — вмешался Гонтарь. — Еще не хватало нам друг другу угрожать! Кто же немцев бить будет?!

— Никто и не собирается никуда доносить, — немного остыл Витя Лебедев.

— В самом деле, — прервал молчание Галкин, — о чем можно доносить? — Рассказать о том, как без оглядки убегали от противника?! Сами и виноваты в том. Одни стояли на рубежах насмерть, а другие убегали при первом же нажиме. Вот наш командир полка подполковник Волошин сделал все, чтобы подготовить часть к войне, не ждал, что все за него сделает командующий округом. Что же до наших высказываний, то это вполне естественная потребность разобраться в том, что с нами случилось. А если не сделаем никаких выводов, попытаемся все свалить на предательство, то никогда не научимся бить немцев. Пусть вышестоящее командование занимается своим делом, а мы, средние командиры, — своим. Нам доведется стрелять и уничтожать живую силу пртивника.

Витя Лебедев обиделся, без слов вернулся к своей койке и лег. И Гонтарь молча повернулся на спину и стал внимательно исследовать потолок, под которым висела люстра на четыре плафона, прикрытых плотной цветной бумагой. Капитан Поляков улыбнулся Семе, заговорщески подмигнул и вышел из палаты в просторный коридор.

* * *

Иван Демьянович Ляшко выздоровел и остался работать хирургом в госпитале.

Когда с Галкина сняли гипс, Ляшко осмотрел раненную ногу и недовольно поморщился.

— Что, доктор, неладно?

— Нельзя сказать, что плохо. И потом, что и для кого плохо? Можно вас долечить и через два месяца отправить в гражданку по инвалидности. Разве это уж так плохо в такой страшной войне?! Если лечить немного получше, чем удовлетворительно, но консервативным методом, то можно выписать негодным к строевой службе. Останетесь в армии, пока идет война, будете околачиваться в тылу. Но я хотел бы, уважаемый Семен Миронович, поставить вас на ноги здоровым. Для этого потребуется оперативное вмешательство — хорошо, если обойдетесь одним! Операция — тонкая и рискованная. Но не вижу другого пути для излечения. В начале 42-го года будете здоровы и сможете отправиться на фронт или на формирование в новую часть — куда определит начальство. У вас к немцам — особый счет: за Аню вы сами должны отомстить ее убийцам. Это святая месть. Вы согласны со мной, Семен Миронович?

— Вполне, доктор, сделайте все, что считаете нужным. Хочу вернуться быстрей на фронт.

Но только в марте 1942-го года Сема завершил лечение. Иван Демьянович сделал ему две операции и вернул в строй, как и обещал.

Лейтенанта Галкина направили в Чкаловскую область, где на границе с Северным Казахстаном и на части ее территории формировалась резервная дивизия.

В штабе Южно-Уральского военного округа Галкина принял один из работников управления кадров. В округе очень бережно относились к средним командирам, которые имели боевой опыт, так как взводами и ротами командовали в основном выпускники училищ, причем ускоренного курса обучения.

Подтянутый в безукоризненно отутюженной форме капитан предложил Галкину заполнить анкету и, приняв все необходимые бумаги из рук прибывшего лейтенанта, стал внимательно и с большим интересом их прочитывать. Через несколько минут, выразив удовлетворение, он поднялся со своего стула, вышел из-за письменного стола, заваленного бумагами, и пожал Семе руку.

— Я рад принять боевого командира с полноценным общим и военным образованием. По новой инструкции ваше пребывание на фронте, ранение дают право на присвоение очередного воинского звания. Временно придется принять батарею 120 мм минометов. Не позже, чем через месяц, поступит приказ и вместе со званием старшего лейтенанта получите назначение на должность начальника артиллерии стрелкового полка. Мы учитываем вашу математическую подготовку. Все это очень ценно для начарта. Только у двух-трех командиров батальонов в формируемом соединении имеется боевой опыт. Правда, командир полка, в который вы направляетесь, участвовал в Финской кампании, но — это не та война!

Галкин прибыл в полк, который дислоцировался в Северном Казахстане южнее российского города Соль-Илецк. Принял началник штаба полка майор Кириллов. Затем Галкин представился командиру майору Пилипенко. Начальство произвело на Сему благоприятное впечатление, чего нельзя было сказать о батарее, в которой еще не было матчасти. Через месяц, как и было обещано, из штаба округа поступил приказ о присвоении Галкину очередного звания и назначения на должность начарта полка.

Тридцатилетний Пилипенко, награжденный за Финскую орденом «Красной Звезды», пригласил Сему в свой кирпичный домик. Комполка встретил подчиненного стоя за своим столом не потому, что демонстрировал тем самый свою строгость, а только по причине более ординарной: он еще не успел привыкнуть к столь высокой должности. Еще недавно он был капитаном и занимал должность адъютанта-старшего стрелкового батальона, а теперь в его подчинении воинская часть с ее сложной хозяйственно-боевой структурой. Орден и медаль «20 лет РККА», начищенные до блеска, сияли на его груди, что невольно вызывало уважение к стройному и подтянутому командиру.

— Я получил на вас приказ штаба округа. Поздравляю с присвоением звания и назначением на должность начарта!

— Служу Советскому Союзу! — произнес Галкин стандартную уставную фразу и приложил руку к пилотке, которой его снабдили в госпитале.

Затем майор крепко пожал Семе руку и приветливо улыбнулся.

— У меня небольшая просьба, товарищ майор, разрешите в первое время уделять больше внимания полковой минометной батарее.

— Одобряю! Действуйте по своему усмотрению и желаю успеха на новой для вас должности.

В конце апреля дивизия получила полное вооружение, а в начале мая были поданы воинские эшелоны.

Двигались на Запад. Проехали Саратов, потом повернули на Юг. Выгрузились на станции Садовая под Сталинградом. Затем совершили 20-ти километровый марш и стали лагерем в степи недалеко от города.

Серьезные события произошли за 11 месяцев войны! Пока Галкин залечивал рану в сталинградском госпитале и затем формировал артиллерийские батареи полка, отгремели бои под Смоленском, Киевом, Одессой. Германская первоклассная армия впервые познала серьезное поражение под Москвой. Настроение наше весной 42-го года было вполне оптимистичным. В том же мае месяце была сформирована 7-ая резервная армия, в которую и вошла дивизия из Соль-Илецка.

И все же вскоре наши войска потерпели серьезное поражение под Харьковом.

Неподготовленное и отчасти авантюрное наступление соединений Красной армии закончилось провалом, многие дивизии оказались в окружении и вынуждены были пробиваться к своим на восток. Снова — грандиозное отступление.

7-ая резервная переименована в 62-ую действующую армию.

В последних числах июня обстановка на Советско-Германском фронте в юго-западном направлении стала критической.

12 июля полк майора Пилипенко эшелонами переправился по мосту через Дон. Создавался новый фронт на дальних подступах к Сталинграду.

Ровная степь, иссушающая жара и тяжелая круглосуточная работа по оборудованию оборонительных рубежей требовали полной отдачи от всех военнослужащих, в особенности от рядового и сержантского состава части.

Галкин, не обнаружив на участке обороны полка заметных укрытий, долго решал, как расположить полковые пушки, 120-ти миллиметровые минометы и приданный дивизион артполка. Проще было с противотанковой артиллерией: она всегда должна быть на открытых позициях и вести огонь прямой наводкой по бронетехнике противника. Начарт возлагал немалые надежды на приданную 45-ти миллиметровую батарею. Опыт боев 41-го года на Украине подсказывал, что маневр огнем — едва ли не самое главное условие для успешного оборонительного боя. В течение двух дней Галкин вместе с подчиненными ему командирами выбирал места для позиций. Остановились на том, что противотанковые пушки — 4 приданных и 6 своих — должны располагаться между опорными пунктами стрелковых батальонов, заполнив небольшие стыки. Пять позиций, по две пушки на каждой, покрывали весь оборонительный участок по фронту и в глубину. Три позиции — на переднем крае между батальонами и на левом фланге полка, а еще две — в глубине предназначались для полубатарей приданных сорокапяток. Все орудия тщательно маскировались. Приданные противотанковые пушки прикрывали выход на тыловую дорогу, которая пересекала степь в 5-ти километрах от переднего края. Галкин потребовал подготовить и запасные позиции для всех орудий прямой наводки, а кое-где — и ложные. Приданный дивизион и своя полковая батарея закопались на едва заметном склоне позади второй линии окопов. 120-ти миллиметровые минометчики рассчитывали лишь на глубину и прочность ровиков для укрытия расчетов и ходы сообщений. Батальонные минроты расположились в непосредственной близости от стрелковых, которые сидели в окопах полного профиля. Галкин встретился также с саперами и договорился о минировании подступов к позициям противотанковых пушек. И дабы не пострадали свои же бойцы, наметили флажковые ограждения и выставили дежурных «маяков».

Начштаба майор Кириллов остался доволен организацией артиллерийско-минометного огня и похвалил Галкина за проделанную работу.

— Главное теперь добиваться четкости и взаимодействия во время боя, — справедливо заметил майор.

— И стойкости, — добавил Галкин. — Кроме всего, что уже сделано, я попросил бы вас распорядиться, чтобы нам отпустили несколько маскировочных сеток. Необходимо обеспечить орудия от обнаружения с воздуха.

— Помогу. Сегодня же поговорю с зам по тылу. А сейчас я должен вас покинуть и вернуться в штаб.

Кириллов приложил руку к козырьку фуражки с малиновым околышем, мягко улыбнулся в рыжеватые усы и ушел размашистым легким шагом кадрового строевого командира. Галкин смотрел ему вслед и с огорчением про себя отметил:

«Ему бы немного боевого опыта! Он даже не представляет себе, как не к месту его мирная фуражка с красной звездой. Когда же все мы станем настоящими фронтовиками и перестанем попусту выставляться и рисковать?! Позади уже целый год войны!»

Галкин поправил пилотку, критически глянул на свои запыленные яловые сапоги и расправил складки на выцветшей гимнастерке х/б под широким командирским ремнем с полевой пряжкой. Сема не переоценивал свой собственный боевой опыт и все же он представлял себе, что ждет их в бою.

23-го июля с утра над оборонительным участком полка появился двухфюзеляжный разведывательный самолет Фокке-Вульф, прозванный красноармейцами «Рамой». Галкин по телефону предупредил всех командиров батарей, что необходимо соблюдать особую осторожность.

— Прекратить всякое движение, старайтесь не шевелиться даже в окопах! После «Фоккера» придут бомбардировщики, да и у самого разведчика достаточно бомбочек, которые он точно бросает в цель.

«Рама» безбоязненно кружила над полковыми окопами. Возле командного пункта майора Пилипенко на треноге стоял счетверенный зенитный пулемет. По «Фоккеру» была пущена густая длинная очередь, но самолет, защищенный снизу броней, не пострадал. Да и не так просто попасть в летящую цель, которая совершает сложные маневры по высоте и направлению движения. Разведчик-корректировщик высматривал и фотографировал позиции полка. «Фокке-Вульф» как бы предупреждал, что сухопутный противник на подходе.

В полдень в полк возвратились разведчики, которые проводили глубокий поиск. Они доложили, что в 18-ти километрах отсюда столкнулись с немецкими мотоциклистами. Командир разведвзвода лейтенант Карев возбужденно и излишне подробно рассказывал майору Кириллову, как развернулись его бойцы и остановили немцев, которые побросали свои мотоциклы и залегли за дорогой. Разведчик, вероятно, еще долго собирался описывать бой и умелые действия своего взвода, но Кириллов его перебил:

— Подробности — потом. Сейчас важнее всего выяснить, когда следует ожидать подхода главных сил противника.

— Считаю, что еще сегодня, — уверенно отчеканил Карев, а в его усталых глазах вспыхнула тревога:

«Неужели еще раз погонит?!»

Присутствовавшему при разговоре начарту полка стало жалко Карева, который уже какой день мотался в знойной степи и теперь мечтал только об отдыхе. Лицо его было серовато-бронзовым от пота и степной пыли, гимнастерка и бриджи — в коричневых полосах, сапоги сбиты на бок и в глубоких трещинах.

— Покормите бойцов. Два часа на отдых — и снова получите задание.

— Есть! — поднялся Карев с земляного возвышения перед входом в штабной блиндаж и поспешно ушел в свой взвод.

Через час после «Рамы» появились немецкие пикирующие бомбардировщики. Их было 30. Из-за недостатка зенитных средств самолеты не получили отпора.

Нельзя считать серьезными попытки поразить бомбардировщики пальбой из ручных пулеметов, винтовок и даже пистолетов, что уже вообще явилялось проявлением беспомощности. Однако самолеты не причинили большого ущерба. И все же психологический эффект оказался серьезным. После авианалета красноармейцы, принявшие первое боевое крещение, пребывали в состоянии растерянности, шока. Поднималась глухая неприязнь к командирам высокого ранга, к тем, кто оставил войска без прикрытия с воздуха. И ко всему еще примешивалось острое чувство зависти и ненависти к благополучному противнику, который мог себе позволить издеваться и ходить по головам беззащитных красноармейцев, смотреть на них с презрением и буквально свысока!

К вечеру немцы подвели свои сухопутные войска непосредственно к переднему краю полка. Атаку следовало ожидать назавтра с утра.

Галкин решил перебраться на нп командира 120-миллиметровой минометной батареи лейтенанта Викторова, который, как и абсолютное большинство командиров, еще в бою не участвовал и поэтому охотно прислушивался к рекомендациям начарта. Галкин потянул к наблюдательному пункту свою связь и теперь чувствовал себя в полной готовности.

Викторов, коренастый и крепкий свердловчанин с широким лицом монгольского типа, волновался, как перед ответственным экзаменом. Ему не терпелось показать, на что способны его натренированные расчеты, и он сам как командир батареи. К тому еще и присутствие начарта обязывало его проявить свои лучшие качества. Он лишь в марте 1942-го года закончил училище в звании лейтенанта и сразу же — в комбаты!

Для начарта в течение ночи отрыли отдельную щель и установили стереотрубу с солнечными блендами. Викторов находился недалеко от начарта, на расстоянии голосовой связи.

24-ое июля началось, как и день прошедший, с авианалета. Затем последовал 15-ти минутный интенсивный артобстрел. Высокая плотность разрывов снарядов и мин не позволяла вести наблюдение. Густой дым накрыл оборонительный участок полка от первой линии окопов до тыловых укрытий. В нескольких местах перебило телефонный кабель. Наблюдательные пункты командиров ожили только после окончания артналета, когда немного посветлела степь, и солнце стало пробиваться сквозь редеющий пепельный туман. Телефонисты находили обрывы и восстанавливали связь.

Немцы, соблюдая отработанный боевой режим, начали атаку пехотой и танками непосредственной поддержки. 12 машин прорезали в выгоревшей желтой степи темную, чуть изломанную линию. Танки нацелились на левый фланг обороны, ползли пока медленно, не отрываясь далеко от автоматчиков. Они еще были далеко от переднего края обороняющихся, примерно в километре от него.

На центр и правый фланг шла только пехота. Примерно два батальона наступающих двигалось сплошной серой массой и только, когда осталось полпути до окопов обороны, стали заметны автоматы на животах солдат.

«Ничего не изменилось в тактике противника с прошлого лета, — про себя отметил Сема, — да и стоит ли менять?! Как говорят — от добра добра не ищут. Все это знакомо, но и не легче от этого.»

— Товарищ старший лейтенант, не пора ли долбануть по фрицам?! — прокричал из своей щели Викторов.

— Пристреляй рубеж немного поближе и начнешь, когда подойдут. Меня больше беспокоит наш левый фланг. Уж слишком нахально лезут танки!

Начарт по телефону связался с командиром приданной противотанковой батареи и распорядился переместить два его орудия на левый фланг полковой обороны и установить на запасных огневых позициях. Кроме того, для надежного отражения танковой атаки начарт перебросил еще две пушки, стоявшие в центре до начала немецкого наступления.

Галкин знал, что не следует дергать и нервировать своих подчиненных излишними указаниями. Каждый должен сам принимать решение в зависимости от обстановки. И в самом деле через две минуты, когда атакующая пехота подошла на расстояние 400 метров от переднего края, открыли огонь станковые пулеметы, пушки и минометы. Все стрелковое оружие было направлено против батальонов, атакующих центр и правый фланг. Немецкая пехота остановилась и залегла. А на левом фланге два орудия били по лобовой броне танков и пока — безушпешно. Лишь сорокапяткам, расположенным справа, удалось сбоку поджечь две машины. Танкисты только из одной сумели выскочить через нижний люк. Солдаты побежали подальше от маслянистого пламени и назад, к исходным. У одного из бегущих горел комбинезон. Проскочив несколько метров, он упал на землю и начал катиться по ней, отчаявшись погасить пламя. Никто ему не спешил на помощь. А второму танкисту повезло больше: он удачно мчался зигзагами и пока еще его никто не подстрелил.

Оставшиеся 10 танков продолжали наступление и немного прибавили скорость. Автоматчики за броней старались не отставать. Танкисты обнаружили орудия левого фланга и выпустили по ним несколько снарядов. Одну пушку им удалось разбить. Пострадали бойцы расчета.

Галкин наблюдал, как развиваются события. Двое артиллеристов покинули орудийную площадку, через несколько секунд вернулись назад и подняли из ровика красноармейца. Затем залегли и начали отползать в тыл. Вероятно, все трое были ранены. Судьба еще двоих номеров расчета была неизвестна. Едва ли им посчастливилось уцелеть!

Второму орудию удалось подбить танк, но больше выстрелов с огневой не было слышно. 9 танков все ближе и ближе подходили к окопам левого фланга. Группа бойцов, примерно человек 15, не выдержала напряжения и покинула передний край. Но уже показались артиллеристы приданной батареи. Они выкатывали на руках две пушки из глубины. Убегавшие в тыл красноармейцы были остановлены. Они понуро возвращались в свои окопы.

А между тем, два танка, ускорив движение, вырвались вперед и шли друг за другом на расстоянии 10-ти метров. Они перемахнули через окопы стрелков и стали приближаться к минному ограждению. Урчание машин стало надрывным и каким-то визгливым. Сема ожидал подрыва противотанковых мин со страхом и тревогой. «Только бы не сорвалось! Если существует в мире справедливость, то противник должен быть наказан. Ну же, поскорее!»

Но первая машина, к удивлению, благополучно проскочила. Еще каких-нибудь 100 метров и уцелевшая пушка будет расплющена стальными траками танковых гусениц. К передней границе минного поля подошла вторая машина и сразу же под ней взорвался мощный заряд тола. А опьяненный охотничьим азартом экипаж первого танка чуть повернул вправо, стараясь выйти прямо на площадку, которую уже нетрудно было заметить по округлому брустверу. И в это время сработала под ним «своя» противотанковая мина. Оба взрыва прогремели один за другим с интервалом не более, чем 15 секунд. Вверх взнеслись два черных столба клубящегося дыма. Оставшиеся 7 танков тут же остановились и, не рискуя испытывать судьбу, повернули назад. И в то же время подошедшая полубатарея с открытой позиции стала посылать снаряд за снарядом вдогонку уходившим машинам. Всего один танк удалось подбить, так как артиллеристы не могли прикатить на лафетах достаточно снарядов.

Итак, из 12-ти танков, начавших бодрую атаку, только 6 сумело вернуться на исходный рубеж. Первое немецкое наступление было отбито.

Наступило затишье. Начштаба полка поздравил начарта с удачным построением противотанковой обороны и велел передать благодарность всем артиллеристам за умение и проявленное мужество.

В полку — небывалый моральный подъем! Не знала границ и мальчишеская радость Викторова. Он довольно потирал руки, лицо его стало еще шире, распирала счастливая и вместе с тем злорадная улыбка:

— Как мы их сделали! Не сунутся к нам больше, товарищ старший лейтенант!

— Еще как сунутся! — громко отозвался Галкин. — Перебирайтесь ко мне, пока тихо, сообщу вам дальнейший распорядок немцев.

И когда Викторов опустился в ячейку начарта, Галкин продолжил:

— Примерно через час прилетят бомбардировщики, потом придут в гости «Мессера». Постреляют по нашим окопам и укрытиям из пулеметов. После этого — артналет и новая атака, наверное, уже без танков. На левый фланг уже не сунутся сегодня, а в центре и справа будет жарко.

Не замолкали телефоны. Замполит полка срочно требовал списки отличившихся, приказал во всех ротах и батареях выпустить боевые листки. На переднем крае стали появляться агитаторы. Они должны были убедить людей в том, что противника можно бить и побеждать, внушить красноармейцам уверенность в себе.

Но день еще не кончился. В 14 часов в небе появились немецкие бомбардировщики. Их было 30 — стандартная по численности группа.

Бомбометание на этот раз было более точным, чем раньше. За первым эшелоном бомбовозов пришел второй — всего 24 самолета. Абсолютное господство в небе позволяло противнику находить и наносить удары по полевым укреплениям, командным пунктам и батареям. Полк понес значительные потери. Пострадала одна батарея приданного артдивизиона, который прекрасно поработал при отражении сегодняшней атаки немецкой пехоты. Теперь же в дивизионе стало меньше на три новейших орудия «Зис-3»! Появились и «Мессершмитты». Они прошлись над окопами стрелков на предельно низкой высоте. А после этого начался артналет, который с неослабевающим ожесточением продолжался долгих-долгих двадцать минут. Затем немецкая пехота и в самом деле предприняла атаку на правый фланг полка. В центре противник наносил всего лишь отвлекающий удар.

Сначала казалось, что красноармейцы не выдержат нажима противника, но и эту атаку удалось отразить. Хорошо проявили себя пулеметчики, дивизионные артиллеристы, хотя и с меньшим количеством стволов; конечно, — и минометчики, владеющие самым грозным противопехотным оружием.

До вечера противник больше не пытался прорваться на несчастливом для него направлении, но истребители прилетели еще один раз, пытаясь наказать непокорных стрелков. Однако бойцы быстро набрались опыта, хорошо закопались в грунт и отрыли боковые ниши на откосах щелей.

Когда склонилось солнце и медленно стало опускаться к далекому степному горизонту, осмелевшие, но не до конца еще поверившие в свою удачу бойцы стали подниматься над брустверами своих окопов. С надеждой и любопытством всматривались вдаль и перед собой. Некоторые выбрались из укрытий.

Опустело поле боя. Убраны тела погибших, эвакуированы раненые. Только шесть неподвижных танков слева да обломки стрелкового оружия разбросаны по всей затихшей бескрайней степи.

За день личный состав полка будто повзрослел. Люди усвоили многое, стали мудрей и сдержанней. Исчезла, испарилась беспечность некоторых чрезмерно бодрившихся ребят, другие, наоборот, поняли, насколько пагубна паника, способная похоронить — пусть мизерную — надежду на спасение даже в самой казалось бы безнадежной ситуации. Во всяком случае, сопротивление и противоборство — это все, что остается человеку в эстремальной ситуации. Санинструкторы рот, батальонные и полковые медики оказывали помощь всем раненым в сегодняшнем бою. Техники чинили поврежденные орудия и минометы. Наново создавались укрытия и позиции вместо разрушенных и основательно поврежденных. Полк готовился к завтрашнему бою, но в два часа ночи неожиданно поступил приказ передать оборонительный участок какому-то соединению 64-ой армии и приготовиться к длительному переходу в новый район сражения.

Выступили перед рассветом. Выяснилось, что 24-го июля противнику удалось выйти к правому берегу Дона в районе населенного пункта Каменский, который расположен севернее города Калач всего в 20-ти километрах. Для удержания самой главной переправы через Дон в этот район перебрасывалась дивизия, в которую входил полк Пилипенко, и еще танковый батальон.

Шли двое суток с небольшими привалами для приема пищи, как принято выражаться в армии. На третий день произошло столкновение с передовыми группами противника. Полку было приказано опрокинуть немцев и выйти в намеченный район. Рельеф местности тут существенно отличался от той открытой многоверстной степи, где полк держал оборону до 25-го июля.

Предстояло наступать на возвышенность, преодолевать балки и овраги, заросшие во многих местах растрепанными кустарниками.

Сначала необходимо отбить у противника белеющее в лощине село, затем перейти балку и атаковать непосредственно высоту.

Уже с самого раннего утра становилось жарко. Галкину еще не приходилось участвовать в наступательном бою и, тем более, обеспечивать продвижение стрелковых рот артилерийско-минометным огнем. К тому же и потери в матчасти были чувствительными. В полковой короткоствольной батарее — три пушки вместо штатных четырех, не досчитывалось и пяти 82-ух миллиметровых минометов. Что же касается ротных минометиков, то это вовсе не артиллерийское средство из-за малой дальности стрельбы и легкой мины. Кроме того и боеприпасов осталось недостаточно, всего на несколько часов боя.

Начарт приказал командирам батарей отправить по одному разведчику-наблюдателю в стрелковые батальоны и обеспечить этих бойцов телефонной связью.

Главное — добиться тесного взаимодействия с пехотинцами и договориться об единых сигналах вызова и переноса огня, в противном случае можно и поразить своих же красноармейцев и сорвать атаку.

Стрелки поднялись во весь рост и начали продвигаться вперед в северо-западном направлении. Но шли они очень осторожно и робко. Немцы оставили село без сопротивления, вероятно, бежали, едва заметив красноармейскую цепь.

К полудню батальоны сосредоточились в балке за населенным пунктом. Подтянули огневые средства и продолжили наступление. Немцев никто не видел, но с высоты постреливали пулеметы. Их не удалось пока засечь: возможно, — кочевали, незаметно меняя позиции. Создавалось впечатление, что огневых точек много. Разрывались и немецкие мины впереди атакующей цепи, но далековато, и эти разрывы не могли остановить красноармейцев. Но командир полка требовал более энергичного наступления.

— Ускорить шаг! Не сбиваться в кучу! — добивался он от комбатов по телефону. Галкин находился рядом с Пилипенко на его нп, оборудованном наскоро на выступающем бугре перед восточным склоном балки.

С высоты противник был изгнан, но дальнейшее продвижение полка было приостановлено немецкой артиллерией, расположенной в населенном пункте, который простирался у подножия за обратным скатом. Невозможно было спуститься вниз и из-за пулеметного огня, покрывшего весь километровый склон.

На помощь пехоте прислали танковую роту. Но противник остановил тридцатичетверки пушечным огнем. Затем немцы вызвали авиацию.

И опять завертелась карусель заходов! Бомбометание проводилось по боевым порядкам стрелков, залегших на гребне высоты, хотя и метили главным образом в танки. После бомбардировщиков пришли «Мессершмитты». Их пулеметные строки сверху казались особенно страшными неокопавшимся красноармейцам.

Командир полка был раздосадован и сердито поругивался по телефону с работниками штаба дивизии:

— Где зенитные пушки?! — кричал он в микрофон громко и сердито. — Почему вы бездействуете? Когда же, наконец, нас начнут обеспечивать и помогать нам авиаторы?! Я уверен: вы наверх не докладываете и не требуете от них поддержки! Пусть бы сами посидели тут на нашем месте! Нас просто могут перебить! Какие еще нужны отговорки? Добивайтесь своего и не отмахивайтесь от наших заявок!

А из оперативного отдела штаба дивизии командиру полка советовали не лежать под бомбами без дела и вместе с танковой ротой продолжить атаку.

Начальник артиллерии подождал, пока закончится перепалка, взаимные обвинения, а когда Пилипенко в сердцах бросил трубку, обратился к комполка:

— Товарищ майор, разрешите мне поговорить с командиром танковой роты. Хочу выяснить, почему он застрял.

— Но к нему еще добраться надо, пройти полтора километра под огнем.

— Не вижу другого выхода.

Пилипенко, немного помедлив, разрешил:

— Действуйте. Старайтесь поосторожней.

Сема в сопровождении своего связного красноармейца Яшина спустился в балку.

— Товарищ старший лейтенант, подождите меня три минутки. Постараюсь побыстрей. Я не задержу вас.

И, не дождавшись разрешения, боец опустился на колени на краю ручейка, сложил ладони лодочкой и стал набирать грязную глинистую воду. Он прикладывался пересохшими губами к мутной влаге и втягивал ее с наслаждением, точно сладкий чай из блюдечка.

— Попейте, товарищ старший лейтенант, кто знает, сколько придется побыть на передке?! А зной, как назло, нестерпимый!

— Как ты можешь глотать эту гадость?! По виду и запаху — настоящая моча!

— Только с виду, — рассмеялся Яшин, обнажив верхний ряд неровных пожелтевших зубов, — да и запаха я не разобрал: донимала жажда. Если брезгуете из лужи, то я наберу флягу. Станет невмоготу, попросите пить.

Яшин переместился на несколько шагов влево, туда, где ручей казался поглубже. Он стал неторопливо набирать воду в алюминиевую флягу, дорогой немецкий трофей, подобранный после успешного оборонительного боя 24-го июля.

Винтовка закинута за спину, руки — в воде. Боец серьезен и сосредоточен, как при выполнении важного боевого задания.

Сема смотрел на его стертые, сбитые набок каблуки кирзовых сапог. Непросто было пройти без малого сто километров по грунтовым дорогам и тропам, прежде чем достигли этих мест. Немудрено и порвать отслужившую срок обувь.

Из балки выбрались осторожно, согнувшись, точно противник, находившийся за обратным скатом, мог обнаружить их. Убедившись, что реальной опасности нет, старший лейтенант и его мускулистый ловкий связной, распрямились и ускорили шаг. Стрелки полка не растянулись в одну линию. За первой неровной цепью немного позади находились взводные и ротные командиры, санпосты, батальонные наблюдательные пункты, ротные 50-ти миллиметровые минометы, то и дело перемещались связисты, которые тянули или чинили провод. Оказалось, что и танки стоят не на самом гребне, а пониже, укрываясь от артиллерийски выстрелов.

На рубеже, где в мелких ячейках лежали стрелки, попали под минометный огонь. Немцы не могли заметить двоих человек, поднимавшихся вверх, — просто закочился короткий промежуток затишья, и противник возобновил беспокоящий обстрел полковых позиций. Галкин залег, рядом с ним — Яшин. Мины с пугающим шипением неслись к земле, глуховато разрывались, а осколки со свистом и усталым стоном стелились над самой поверхностью.

«Еще повезло, что — не 119-ти миллиметровые!» — про себя отметил Сема, но голову опустил пониже и прикрыл руками.

— Яшин, отползай от меня подальше, а то накроет сразу обоих!

Прошло две-три минуты, и обстрел снова сменился промежутком тишины.

А после этого прилетели «Мессершмитты». Они обстреляли пехоту из пулеметов. Галкин и Яшин уже подходили к расположению танковой роты. Пилоты истребителей заметили двоих чересчур осмелевших людей, позволивших себе пробежку, когда все должно в страхе замереть под крыльями их самолетов; начали кружить над ними и гонять по полю.

— Вот гады! — выругался Яшин.

— Ложись! — крикнул Галкин и сам прижался к жухлой траве между двумя кочками. — Пусть считают, что попали, тогда уберутся.

Три «Мессера» легли набок, развернулись для следующего захода, затем снова выпустили сверху длинные пулеметне очереди.

«С жиру бесятся, за двумя охотятся! — неизвестно на кого сердился Сема. — А куда же наши ястребки подевались?! Когда уже начнут сбивать немецкие истребители в воздушном бою и так, чтобы все это увидели?!»

Но это — всего лишь риторические вопросы, возникшие от обиды и злости на благополучного противника.

Истребители еще немного покружили, высматривая себе жертвы, затем ушли в сторону населенного пункта.

Галкин подошел к крайнему танку. Яшин постучал затыльником винтовки по башне. Открылся люк и высунулась крупная голова в черном шлеме.

— Что надо?! — сердито осведомился командир машины.

— Я начальник артиллерии полка, старший лейтенант Галкин, — мне нужен ваш ротный — и поскорее!

— Третий справа, — коротко отчеканил танкист и уже собрался опустить крышку.

— Задохнешься закрытым по такой жаре, — ехидно заметил Яшин, — вылезь на свет божий.

— Еще чего придумал, — хмыкнул танкист, — не хватало еще пулю-дуру поймать или осколок мины.

— Но ведь тихо теперь!

— Теперь молчат, а через минуту?

— Прикрылся своей железной крышей и плюет на пехтуру, — ворчал Яшин.

— Оставь его в покое: у него — своя судьба и не завиднее нашей.

Командир танковой роты оказался разговорчивым удалым лейтенантом.

Он держался уверенно и гордо, понимая, что ему доверили грозные машины, отличные танки Т-34. Одним ловким прыжком оказался на земле рядом с «гостями», поздоровался только с Галкиным, а Яшина лишь измерил долгим взглядом. Без церемоний прилег на правый локоть, стащил с головы шлем, вытер краем ладони со лба пот, поправил слипшийся волос и, заглядывая начарту в глаза, пустился в рассуждения, будто любуясь своей непоколебимой логикой:

— У меня всего осталось шесть тридцатьчетверок. Техника мощная и ценная. За каждую коробку отвечаю головой. Пожгут — меня под трибунал, а вам никакой от этого пользы. Помощь нулевая. Я обязан беречь машины.

— Выходит, и в атаку не следует идти?! — сыронизировал Сема. — Можно поставить танки в боксы на хранение и участия в параде!

— Старшой, зачем же так?! У меня свое начальство. Мой комбат должен приказать, тогда и двинем в атаку.

— Но рота нам придана, не поддерживает, а придана! — подчеркивал начарт разницу между этими понятиями. — Вы обязаны подчиняться нашим приказам.

— А что же вам останется, если только нас вперед погоните?! Где артиллерия, минометы? Болтаются где-то позади. Нам предлагаете рвануть в село, а там стоят три самоходки и две пртивотанковые пушки. Если пехота вместе с артиллерией не подавят немецкую технику, мы превратимся за несколько минут в коптящие факела. Кому нужен такой фейерверк?!

— Откуда там взялись самоходки? — недоумевал Галкин. — Наша разведка ничего такого не обнаружила. У пртивника тут только усиленный пехотный заслон на пути к переправе, куда он нас не пропускает, а бронетехника вся на других направлениях. Там не может быть самоходок!

— Какой ты недоверчивый, старшой! Бери в руки бинокль, приложи к глазам — и не здесь, а там, на гребешке. Надо на пузе туда добраться, начальник, присмотреться, тогда и рассуждать будем, кто — что должен делать!

В доводах командира танковой роты было немало резона, хотя самостоятельности и строптивости он проявлял больше, чем ему по чину надлежало. Галкин решил сам разглядеть те противотанковые средства, о которых говорил танкист.

И в самом деле пришлось ползти на животе. Улегшись поудобнее на гребне, Сема стал осматривать околицу села. Не было в населенном пункте и намека на самоходки. Одно противотанковое орудие все же удалось разглядеть в зарослях кустарника. Танкист преувеличил опасность, но был прав в том, что атаковать село без поддержки артиллерии и минометов нельзя.

На обратном пути Галкин еще раз встретился с комротой и сказал:

— Нет никаких самоходок в населенном пункте, только одно противотанковое орудие в кустарнике. Доложу командиру полка, что атаку надо подготовить артогнем. Тут ты прав, но действовать придется вместе.

Галкин добрался к нп командира второго батальона, связался по телефону со штабом полка, доложил свои соображения и попросил отправить сюда, на наблюдательный пункт, всех командиров батарей.

Через два часа были подтянуты огневые средства поддержки. После огневого налета по селу 6 танков Т-34 вместе со стрелками перешли в наступление, которым руководил командир полка лично, заняв передовой наблюдательный пункт.

Противник серьезного сопротивления не оказал и село оставил. Полк Пилипенко вышел на улучшенную грунтовую дорогу и закрепился за ней.

Наступила ночь. Ее использовали для пополнения боеприпасов, оказания помощи и эвакуации раненых. В братских могилах хоронили погибших, которых отыскивали по всему пространству продвижения батальонов в течение всего дня.

28-го июля нельзя было считать днем боевых успехов. Топтались почти на одном и том же рубеже. Только на следующий день удалось продвинуться на 3 километра, а 30-го июля на полпути к вершине очередной высотки полк залег основательно и подвергся самой ожесточенной за все дни бомбардировке. Впереди пехоты застыл новый батальон танков Т-34. Эти машины и являлись главным объектом воздушных атак.

Жара изо дня в день лишь усиливалась. Казалось, конца знойному лету не будет. Красноармейцы страдали не только от снарядов и бомб противника, но и от иссушающей жажды: приходилось воевать в безводных степях.

В четыре часа дня на нп командира полковой пушечной батареи запищал телефонный зуммер. Майор Пилипенко разыскивал начальника артиллерии. Галкин взял трубку.

— Седьмой, вам следует срочно явиться ко мне, — коротко распорядился командир полка.

Сема в сопровождении Яшина направился на полковой кп, который покинул еще рано утром. Прошли всего 400 метров и попали под фланговый пулеметный огонь. Как-то неожиданно и незаметно небольшие группы противника подобрались совсем близко к боевым порядкам полка. И это произошло потому, что левый сосед заметно отстал. Возникла реальная угроза для 3-го батальона и нескольких артиллерийских батарей, которые казались без пехотного прикрытия.

Начарт и его связной вынуждены были залечь. Пули посвистывали совсем рядом. И вдруг Яшин вскрикнул. Его ранило в руку. Галкин не успел подползти к нему и сам был ранен. Одна пуля пробила мякоть бедра, а другая задела мышцу икры. Сначала — сильный удар, испуг, острая боль; потом — удивление и осознание того, что жив, значит, — удача!

«Еще повезло, что не в левую ногу, которую мне еле спас Ляшко,» — отметил про себя Сема, когда понял, что ранения не представляют для него серьезной опасности и главное теперь — это благополучно выбраться из зоны огня.

Оба, Галкин и Яшин, медленно ползли в тыл. Через полчаса добрались к батальонному медпункту. Девушка-санинструктор помогла раненым спуститься в укрытие, щель с боковой площадочкой для перевязывания пострадавших.

— Не волнуйтесь и не переживайте: когда стемнеет, военфельдшер организует вашу отправку в тыл, — успокаивала бодрившаяся девушка.

— Мне некогда дожидаться темноты. Я должен обязательно явиться на совещание, — настаивал Галкин.

— Какое совещание?! — широко раскрыла глаза белокурая девчушка и от неожиданности машинально стянула с головы маленькую пилотку.

Не привыкла она, чтобы раненые спешили куда-то, кроме госпиталя.

Подошел военфельдшер. Он хорошо знал начарта полка и понимал, что его трудно будет удержать в щели.

— Сейчас отправим в сопровождении двоих санитаров, — согласился военфельдшер, — но вам нужно обязательно явиться в дивизионный санбат. Ваш связной тоже пойдет с вами. Вот только перевяжем.

На командный пункт полка Галкин добрался уже после того, как закончилось совещание, и командиры убыли в свои подразделения.

Майор Пилипенко, наблюдая, как бережно двое красноармейцев опускают в щель старшего лейтенанта, огорченно спросил:

— Что произошло? Куда вас ранило?

Сема, опираясь на плечо одного из бойцов, поднял голову и виновато доложил:

— Две пули — в мякоть навылет. Отлежусь несколько дней в полковом санвзводе и потом продолжу службу.

— Не рекомендую, — перебил Пилипенко, — обстановка резко обострилась. К нашему левому флангу противник подобрался совсем вплотную. Поэтому я и провел оперативное совещание. Принимаем меры, но угроза остается реальной. Какая досада — ваше ранение! Даже не знаю, кем вас заменить!

Командир полка стоял в своей овальной ячейке, врезанной в переднем откосе глубокой щели, которая вела к полковому узлу связи и блиндажам убежищ.

Слышны были громкие голоса телефонистов и неутихающая перепалка. Пилипенко повернулся к своему адъютанту:

— Прикажите прекратить перебранку!

Исполнительный низкорослый лейтенант в застегнутой на все пуговички гимнастерке неловко побежал по узкой щели к землянке и вскоре шум прекратился.

Майор продолжал:

— Кого посоветуете в начарты, ну, хотя бы на два-три дня, пока не пришлют кого-нибудь из дивизии?

— Считаю, что подойдет для этого Викторов, командир полковой минометной батареи. А может быть мне не отправляться в госпиталь? Належался я в 41-ом достаточно. Если разрешите, товарищ майор, я выскажу свое мнение относительно противника на фланге?

— Говорите!

— По всем признакам, там небольшая группа с двумя-тремя пулеметами. Наступать по флангу немцы не смогут: мало сил.

— Дело не в этой группе, — перебил Пилипенко, — отпустите санитаров и своего связного отправьте в полковую санчасть.

— Когда мы остались одни, — выждал командир полка, — я могу вам раскрыть настоящую причину моего беспокойства.

Пилипенко опустился на корточки. Никого поблизости не было. Даже адъютант стоял в сторонке с безучастным видом. Галкин сидел на дне хода сообщения, вытянув раненную ногу.

— Мы можем оказаться в полном окружении, — тихо говорил майор, — немецкая танковая группа наступает с юга и через день-два могут нас отсечь от правого берега Дона, от переправ. Считайте, что лично вам повезло. Отправляйтесь в госпиталь без всяких раздумий. Сегодня еще можно проскочить, а чего ждать завтра, не знает никто. Хочу вам сказать на прощание. Я доволен вами. За первый очень удачный для полка оборонительный бой я представил вас к ордену «Боевого Красного Знамени». Бумаги на всех ушли еще 26-го июля. Когда наши дела пойдут на лад, начальство вспомнит и о наградах. Прощайте. Не знаю, увидимся ли мы с вами еще когда-нибудь.

— А как же вы, товарищ майор!

— Посмотрим, пока наша задача остается прежней: прорваться к переправе и сохранить ее для наших войск. Не знаю, чем все это кончится. Будем биться до последнего. Такова наша судьба!

Вечером Галкина отправили в медсанбат. Туда же пешком еще раньше ушел Яшин. Дивизионный санбат развернулся в рощице, покрывавшей лощину и высоту.

Неотправленных раненых накопилось много, в особенности — тяжелых. Люди лежали на брезентах, подстилках и одеялах, расстеленных прямо на земле.

Операционная находилась в спецпалатке и оттуда доносились крики и глухие стоны. У Семы и Яшина — сквозные ранения и им оставалось только ждать эвакуации. Галкин лежал под сосной и старался уснуть. Яшин сидел рядом, поддерживал локоть раненной руки. Тупая боль не оставляла в покое, но боец терпел, хотя время от времени сквозь стиснутые зубы вырывался сдавленный стон.

Поближе к полуночи к обоим раненым подошла медсестра. В густой темноте было трудно разглядеть ее лицо, но глаза искрились, как два тлеющих уголька. Она нагнулась над Галкиным и спросила:

— Как вы себя чувствуете, товарищ старший лейтенант? Нога не болит?

— Не так уж плохо, терпимо.

— Постарайтесь уснуть. Санитарная машина приедет только завтра. Забирать будут в основном тяжелых, но я постараюсь и вас посадить в кузов. Тут оставаться нельзя. Слишком тяжелая обстановка.

— Спасибо, большое спасибо, сестричка.

Она ушла. Сема лежал с открытыми глазами, но несмотря на тревожные мысли, незаметно уснул. Сон был неглубоким. Сновидения он принимал за реальность, правда, была она, казавшаяся реальность, какой-то беззвучной, серой, но вполне наблюдаемой внутренним зрением. Над Семой нагнулась медсестра. По шевелению губ он понял смысл ее шептаний:

«Нельзя оставаться тут! Немцы заходят к нам в тыл со стороны Котельникова. Немедленно надо покинуть это место! Слева и справа — ямы, могилы для тех, кто не сумеет уйти. Встаньте и держитесь за меня. Я помогу. Вместе отсюда уйдем. Смотрите, немцы уже подходят со стороны лощины. Нам — в гору!»

Сема хотел приподняться, но отяжелела нога, точно привязали к ней пудовую гирю. Но все же он напряг все силы, оттолкнулся от земли руками и присел на траве. В трех шагах от него стоял майор.

Командир полка Пилипенко был строг и непреклонен. Он не позволял к себе приближаться, поднял руку над головой, как бы требуя особого внимания, затем показал, куда надо идти. После этого майор повернулся и медленно стал подниматься вверх по склону высоты. Он исчез как-то сразу в дымчатом мраке.

Снова возникла медсестра. Она приближалась к нему, взяла за обе руки, и он почувствовал себя легко и счастливо. Незаметно ее черные волосы начали белеть, и глаза стали удивительно синими. За спиной медсестры появились невиданной толщины пшеничные косы, достававшие талии. Санбатовская медсестра будто исчезла, растаяла в ночи. На ее месте теперь стояла в голубой футболке Аня Глебова, еще та девушка, с которой ему предстояло сблизиться. Он испытывал к ней глубокое чувство и смущенно ждал ее решения.

Она по-девичьи легко и грациозно повернулась на каблучках своих белых парусиновых туфель. Перед Семой мелькнули точенные белые икры и заколыхались бедра под короткой синей юбочкой. Она из-за спины манила его пальчиком, и он послушно следовал за ней. Она как бы парила впереди, указывая ему дорогу, а он целиком доверился ей и не испытывал ни боли, ни беспокойства. Рощица отступала, перемещалась на запад быстро, как будто ее уносило ветром. Поднялись на высокий бугор. Впереди — широкая, нетронутая зеленая полоса, а по бокам от этой мирной полосы, слева и справа, беззвучно лопались снаряды и мины. Фонтаны огненных брызг вздымались ввысь, а из-под черного поднебесья рой осколков планировал к земле. Поднимались на бугор все выше и выше и не видно было конца крутизне. Сема с доверчивостью ребенка шел за Аней, но тем не менее чувствовал, что надо спешить. Неожиданно за вершиной бугра блеснул светлый асфальт дороги. Вдоль гладкой ленты проезжей части — деревянные телеграфные столбы. Они двумя ровными шеренгами стояли, словно на строевом смотре. Вскоре на дороге стали раскалываться бомбы, хотя самолетов и не было видно. Аня уверенно, без страха шла вперед по бесконечному асфальтовому полотну. В нескольких шагах от нее упала бомба, разворотила дорогу, но не причинила девушке никакого вреда. Аня легко перелетела через воронку, Сема — за ней. Закачалась земля, пошатнулся и бесшумно повалился столб, потянув за собой металлические провода. Потом еще вздыбились фонтаны поднятой земли и куски асфальта. Аня повернулась к Семе лицом и энергичным жестом поторопила. На дороге стоял, будто кто-то приготовил для них, большой трофейный мотоцикл. Она села за руль, он — позади; обнял за талию, но не ощутил никакого напряжения в руках: как бы обхватил пустоту.

Мчались долго в ночи. Потом на пути мотоцикла оказалась крутая лестница вниз. Пронеслись над сотней ступеней без всякой тряски и очутились на берегу широкой реки — и уже под полуденным небом, на котором не было ни солнца, ни облачка. Загадочным образом исчез мотоцикл, так же, как и ранее возник. Перед Семой теперь стояла уже Аня Галкина, его любимая жена в суконной гимнастерке и без своих пышных кос. Пилотка венчала высокую копну роскошных волос, в глазах ее — решимость и вместе с тем тревога.

Он хотел ей рассказать, как рад их встрече, как любит и скучал без нее все эти бесконечно долгие месяцы, но она приложила палец к губам. Ничего не сказала, а он все же ее понял: «Молчи, я и так все о тебе знаю, слова излишни: надо спешить!»

Он попытался приблизиться к ней, коснуться ее плеч, но она мягко отвела его руку и отрицательно покачала головой. Сема решил остаться на этом берегу и не расставаться с ней больше, но Аня подталкивала его поближе к реке, молча требуя от него повиновения. «Туда, на левый берег!» — понял он ее желание. Он покорно шел к воде боком, следя за ней взглядом, а она медленно отходила назад, прощально помахивая ему рукой. Вскоре он уже не мог увидеть ее глаз, затем она слилась с набегавшей с Запада дымкой и совсем ее не стало видно... Сема проснулся. В первые минуты он не мог избавиться от ощущения реальности всего того, что увидел. Хотелось снова погрузиться в сон и досмотреть, то, что так чудесно ему открылось. Он плотно закрыл глаза, но все напрасно. Нет ни Ани, ни асфальтированного шоссе, ни дороги к реке. Он лежал на плащ-палатке под той же сосной.

Приближался рассвет. Порхнул проладный ветерок. Медленно наступало утро. Появилась медсестра, та же, которая навещала его ночью. Теперь она уже не казалась такой чернявой. Полноватая кареглазая девушка, затянутая в армейскую форму, не скрывала своей тревоги:

— Товарищ старший лейтенант, машину обещали только к полудню. Сейчас собирают всех ходячих и командой отправляют пешком к шоссе. Там они сумеют на попутных машинах добраться к переправе через Дон. Назначение у всех одно: Сталинградский эвакогоспиталь. Ваш связной должен уйти с этой командой.

— Без своего командира я никуда не уйду! — сказал Яшин, сидевший рядом в расстегнутой гимнастерке с одним рукавом. Другой, левый, срезали врачи, накладывая повязку на его раненное предплечие.

— Послушай, Степан, — обратился к нему Сема по имени, — машина тебя не возьмет. Нам все равно придется временно расстаться. Верю, в эвакогоспитале мы встретимся с тобой. Обстановка — хуже некуда. Не хочу тебя пугать в присутствии милой сестрички, но ты обязан ее — и меня — послушать.

Яшин не сразу внял доводам начарта. Вмешалась медсестра:

— При мне можно говорить все. Я не хуже старшего лейтенанта знаю, что нас ожидает в ближайшие часы.

Яшин тепло попрощался со своим командиром и с надеждой, уходя, говорил:

— Свидимся, надеюсь, что сестричка сделает все, и мы непременно свидимся!

Он несколько раз оглянулся и ушел, неся на повязке свою отяжелевшую руку.

Только в три часа дня за ранеными прибыла машина. В кузов пятитонки положили самых тяжелых. Свободного места не осталось, за исключением уголка, куда лежачего нельзя было поместить. Кареглазая медсестра, взявшая на себя заботу о Семе, подвела его к машине. Он держался за ее плечо и подпрыгивал на одной ноге.

— Куда ты его ведешь, Светка?! — кричал военврач. — Отправим следующим рейсом.

— Когда еще состоится этот следующий рейс?! — сердилась Света. — Вы можете поручиться, что машина опять приедет сюда?

Возле грузовика собрался медперсонал и несколько штатных бойцов медсанбата. Водитель, высокий худощавый красноармеец в просоленной, выцветшей гимнастерке, молча наблюдал за суетой и слушал перепалку врача с медсестрой. Он-то знал, что не успеет сегодня вернуться сюда за следующей группой раненых. Что будет завтра, никто загадывать не может.

А Света продолжала настаивать:

— Пусть старший лейтенант поместится в уголочке, а раненную ногу он вытянет вдоль заднего борта. Он никому не помешает. Тут ему оставаться никак нельзя, а в госпитале быстро встанет на ноги и еще повоюет. Зачем же ему зазря пропадать?

Военврач не ответил, повернулся и, согнувшись, ушел в свою палатку.

Двое красноармейцев помогли старшему лейтенанту забраться в кузов автомашины, усадили так, как предлагала медсестра.

Семе было неловко перед теми ранеными, которые оставались в роще. Да и жаль было медиков: им вряд ли удастся выбраться отсюда.

Водитель развернул машину и медленно выехал на высотку по неширокой просеке, задевая бортами низко нависшие ветки сосен. Когда достигли шоссе, водитель увеличил скорость. Это была та самая дорога, по которой Сема и Аня мчались на мотоцикле по асфальту, все происходило, как в том вещем сновидении, только наяву светило жаркое солнце и гул самолетов доносился пугающе явственно.

— Воздух! — Крикнул сопровождающий раненых военфельдшер и всей грудью высунулся из открытой дверцы кабины.

И ни к чему было его предупреждение: никто из раненых не мог и шевельнуться, не то, чтобы покинуть дорогу в поисках спасения от бомб и пулеметного обстрела. В небе — 30 самолетов, но их целью была переправа, а не машины, мчавшиеся к ней. Издали с высоты кузова можно было наблюдать, как бомбардировщики пикируют к мосту. Черные бомбы неслись вниз и большей частью падали в воду, вздымая высокие фонтаны брызг. Со страхом и тревогой военфельдшер смотрел, как неистово немецкие летчики терзают переправу и не верилось ему, что удастся сегодня доставить раненых в эвакогоспиталь.

А грузовик продолжал свое движение к реке. Отбомбившись, немцы улетели.

Теперь надо было проскочить, пока не появилась новая группа самолетов.

Подъехали уже совсем близко к реке. Оказалось, что тяжелые бомбы разрывались не только возле переправы, но и вдали, а одна разворотила асфальт по всей ширине дороги. Пятитонка остановилась перед глубокой воронкой, которую засыпать и прикрыть сверху щитом удастся не скоро.

Водитель вышел из машины, заглянул в яму. Справа к нему подошел красноармеец с двумя флажками в руках и показал, как можно объехать шоссе.

Машину повернули в сторону, осторожно двигались под уклон. Казалось, вот-вот грузовик с ранеными ляжет на бок и покатися к воде. Но водитель оказался опытным, умелым. Он выбрал нужный угол спуска и благополучно подъехал к понтонному мосту, который охранялся саперами. Раненых пропустили вне очереди.

Понтонные секции опускались под тяжестью колес и плескались в воде, как плоскодонки, привязанные к речному причалу. Грузовик натужно выполз по крутизне противоположного берега и оказался на грунтовой дороге. Теперь лишь Сема поверил, что выбрался живым оттуда, где в ближайшие часы могут произойти события драматические. Там, на тех степных высотах, остались люди, принявшие такое близкое участие в его судьбе. И командир полка, и удивительно заботливая сестричка медсанбата ясно представляли себе, что уготовано им в той критической ситуации, которая создалась на правом берегу Дона.

И все же и Пилипенко, и медсанбатовская сестра Света проявили большую заинтересованность в судьбе совершенно чужого для них человека. Что это? Как толковать такое поведение людей, когда им самим угрожает смерть в ближайшие часы, в благоприятном случае — через день-два?! Быть может в этом и состоит настоящее проявление человеческого духа, реализация нравственной сути личности, которая призвана творить добро, оставляя о себе светлую память в мире, где все мы временные пришельцы?

Этот странный сон и приход Анички, которая заставила его встряхнуться и собрать душевные силы для собственного спасения, могут показаться какой-то мистикой, но нет, это вовсе не потустороннее явление, а лишь плод усиленой работы подсознания, не пожелавшего мириться с неизбежностью неестественной гибели, уходом в небытие. Природный инстинкт самосохранения крепко связывал его с жизнью. Его безвременно и трагически погибшая жена, вернейший друг, приказывала ему жить, продолжить сопротивление злу и отомстить за нее.

Не осталось больше в Семиной душе безразличия и фатализма. Надо жить и хранить в памяти своей имена тех, кого уж нет.

Занятый своими мыслями Сема не заметил, как выехали на шоссе, которое вело в Сталинград.

В город прибыли уже вечером. В знакомый двор въехали через распахнутые ворота. Санитары снимали с машины раненых и на носилках переносили в корпус. Семе помогли спуститься на неровную гранитную брусчатку. Затем его подвели к зданию, которое он еще с 41-го знал, как собственный дом.

Когда он устроился на отведенной ему койке, в палату вошла пожилая наня в коротковатом белом халате. Она охотно отвечала на его вопросы. Сема от нее узнал, что все прежние врачи и медсестры перехали вместе с госпиталем в глубокий тыл, а здесь всего лишь сортируют и оказывают помощь пострадавшим — никто тут не задерживается. На следующий день после медицинского освидетельствования Галкин вместе с другими легко ранеными был отправлен санитарным поездом в Среднюю Ахтубу, где располагался армейский полевой госпиталь. Сема обрадовался, встретив там Яшина. И боец не скрывал своего восторга, увидев командира живым.

Монотонно текла жизнь в Ахтубе. Лечили хорошо и кормили вполне сносно. Врачи делали все, дабы поскорее возвращать раненых в строй. Медики свято исполняли свой воинский и государственный долг.

Глава шестая

Из госпиталя старший лейтенант Галкин и рядовой Яшин выписались 10-го сентября. Через Волгу пришлось переправиться южнее Сталинграда. 12 сентября явились в управление кадров 57-ой армии. Галкину предложили принять пушечный дивизион артполка гвардейской дивизии. Он согласился.

Что же касалось судьбы полка Пилипенко, то издерганный кадровик с изжелта бледным лицом истощенного человека раздраженно ответил:

— Нам не известно ничего о Пилипенко и его подчиненных.

Это означало, что полк остался на правом берегу Дона и попал в окружение вместе с другими частями Красной армии в результате флангового удара танковых корпусов генерала Готта. И о судьбе оставшихся там сослуживцев и милой сестрички медсанбата, можно было только гадать. Света сделала все для спасения Галкина, а самой себе помочь вряд ли смогла.

— В дивизию, куда я вас направляю, еще пока можно пробраться, — продолжал кадровик, — а в другие места — и как будет завтра, не знаю. Скорее берите направление и — желаю успеха!

— Товарищ капитан, со мною рядовой Яшин, мой бывший связной. В один день были ранены и лечились в одном госпитале. Я прошу вас включить его в направление в ту же дивизию.

— Возражений нет!

В штаб дивизии прибыли 14-го сентября, как раз в день ожесточенного штурма Сталинграда. В городе шли жестокие бои и на подступах не было спокойно.

Начальник отдела кадров дивизии сообщил, что дивизиона, в командование которым должен был вступить Галкин, попросту нет. Еще к исходу 12-го сентября после массированной бомбежки были повреждены или пришли в негодность почти все орудия дивизиона, имеются потери среди личного состава. Уцелевшие артиллеристы направлены на пополнение других батарей, а некоторых временно вооружили 82-ух миллиметровыми минометами и переместили поближе к передовой.

— Я вынужден вам предложить вакантную должность начальника артиллерии полка. Тем более, что у вас имеется боевой опыт по этой должности. Кстати, звание у вас слишком скромное. Вы уже выслужили свое по положению для командиров действующей армии. Представим к званию капитана. Можете идти, желаю успеха.

Озабоченный кадровик в фуражке с защитным околышем отдал честь и на этом завершил разговор с Галкиным.

Под беспокоящим артогнем Сема и Яшин пробирались в полк, расположенный на западном берегу большого озера Сарпа.

В зарослях восточного берега нашли лодочника в испачканных в глине ботинках и длинных грязных обмотках до самых колен. За спиной у него болтался карабин на неподтянутом брезентовом ремне, голова покрыта пилоткой, натянутой чуть ли не до ушей; весь он был мокрый, будто нырял за чем-то в озеро, лицо — серое и сердитое, как у предельно усталого человека, которого отыскали именно в ту минуту, когда он собирался привести себя в порядок и передохнуть.

— Мне в штаб полка, — сказал Галкин.

— Разве не видно, что творится там? — раздраженно заметил лодочник. — Лучше переждать. Еще успеете навоеваться вволю!

Над озером с протяжным звоном лопались бризантные снаряды, и осколки рассыпались, будто орехи из огромной перевернутой корзины. Дробный град и зеленоватые фонтанчики воды по всей поверхности озера могли вызвать лишь страх.

— Ты прав, боец, — согласился Галкин, — навоеваться и я, и мы все еще успеем, но у меня — предписание. Именно сейчас я обязан прибыть в полк.

— Но хотя бы переждать немного можно? Еще день не кончился. Посмотрите, еще высоко солнце, даже к горе на той стороне не подошло!

— Не стану тебя принуждать, боец. Если не рискуешь садиться за весла, я сам вместе со своим связным переберусь на тот берег. Ничего с твоей лодкой не случится! Кто-то пригонит назад.

— Нет! — воспротивился красноармеец. — Кто мне доставит оттуда лодку? Садитесь, раз вам невмоготу!

Сема и Яшин сели на лавочку поближе к носу плоскодонки, а боец, материально ответственный за плавсредство, оттолкнулся от рыхлого берега, заскочил на ходу в лодку и сел на весла. Шли не по прямой, а по замысловатой ломаной, вероятно, в наименее опасном направлении. К противоположному берегу причалили возле позиций 120-ти миллиметровых минометов. Площадки для стволов были оборудованы под невысоким крутым обрывом. Ящики с минами лежали почти у самой воды, но это всего в 20–30 метрах от минометов. Более широкой полоски земли здесь не нашлось, наоборот, это была самая заметная часть дорожки вдоль берега.

Галкин, прощаясь с лодочником, говорил:

— Не такой уж ты робкий, каким хотел мне показаться! Все будет хорошо, не переживай. Еще и отдохнуть сумеешь до вечера.

Сема похлопал красноармейца по плечу и поощрительно улыбнулся. Расстались по-дружески.

Старший на огневой из своего укрытия невежливо поинтересовался:

— Кого это занесло на батарею?! Кто вы и как тут оказались?!

Галкин подошел поближе и ответил:

— Я новый начарт. Ищу начальника штаба полка.

— Не там ищете, где надо!

Высокий выбритый лейтенант в подогнанном обмундировании выбрался из ровика и подошел к Семе. Приложив руку к фуражке с темнозеленым околышем, он попросил показать направление и, проверив его, представился своему новому начальству по всей форме:

— Старший на огневой батареи полковых минометов, лейтенант Кудря! Ведем огонь по цели номер три, противотанковому орудию противника. На огневой потерь нет. Боеприпасов — полный боекомплект!

Про себя Сема отметил: «Здесь чувствуется порядок, и личный состав знает, как следует себя вести. Эти гвардейцы, вероятно, набрались опыта, научились воевать с немцами».

Начарт поздоровался с лейтенантом за руку.

— Старший лейтенант Галкин. Прибыл из госпиталя. Так как же мне найти штаб?

— Я дам вам проводника. Надо будет вдоль берега пройти метров 800, потом еще подняться наверх в бывший дачный поселок. Под крайним домиком — блиндаж. Там и найдете начштаба, если он не на нп командира полка.

Добрались без происшествий. Правда, бризантные снаряды беспрерывно раскалывались над самой тропой, но железная начинка в основном вываливалась в озеро. Под дробь осколков возникали частые всплески воды и к этому своеобразному «звону капели» уже успели привыкнуть обороняющиеся. Боец-проводник с карабином на брезентовом ремне через плечо шел вперед по тропе, не обращая внимания на висящие над головой белые дымки.

Выбравшись наверх по круче, оказались на широком плато. Без труда нашли начштаба полка капитана Гаранина. Он находился в просторном отлично оборудованном блиндаже и был очень занят. Беспрерывно его требовали к телефону и подчиненные, и начальство. Выбрав свободную минутку, он повернул строгое лицо к прибывшему командиру:

— Я вас слушаю.

— Товарищ капитан, старший лейтенант Галкин! Представляюсь по случаю назначения на должность начальника артиллерии полка!

Гаранин бегло посмотрел направление и сказал:

— Оформляться будете завтра. А теперь — сразу за дело! Еще до захода солнца постарайтесь ознакомиться с расположением полка. Вечером представитесь нашему командиру, гвадии майору Герасимову. Доложите свои соображения по организации огня артиллерийскими батареями и минбатом.

Капитан по карте показал участок обороны и громко позвал:

— Балабанов, выдай карту старшему лейтенанту!

Из соседней секции блиндажа, открыв дощатую дверь, вышел командир с тремя кубарями на серо-зеленых петлицах и, едва кивнув головой, подал Галкину сложенную гармошкой карту-пятидесятку.

— Вот тут мы сидим, — показал он указательным пальцем на два населенных пункта впереди вытянутого голубого озера, — это наш участок, населенные пункты — у нас в тылу.

Галкин в сопровождении Яшина, которому выдали карабин и две пачки патронов, покинул блиндаж. Не прекращался минометный обстрел по всей глубине обороны. Обстановка требовала от нового начарта немедленного вступления в должность. Перебежками выбрались из довоенного дачного поселка в два ряда деревянных домиков и оказались на открытой местности. Слева, примерно в двух километрах от штаба, видны были очертания траншей. За ними — неубранное картофельное поле, за которым расположился противник, румынская пехотная дивизия, усиленная — по информации Гаранина — немецкой артиллерией, 6-ти ствольными минометами и поддерживаемая германской авиацией.

Впереди на удалении трех километров возвышались холмы, на которых в бинокль можно было заметить желтеющие брустверы полевых сооружений. За холмами — удобные позиции для артиллерии противника. И в самом деле оттуда доносились ухающие выстрелы и прозвучал прерывистый скрипучий залп 6-ти ствольных минометов. Правее холмов возвышалась гора покруче, и она постепенно заворачивала на северо-восток. А там — уже соседнее соединение!

Вдали выпирал поселок Бекетовка, командный пункт 64-ой армии, которая обороняла южные районы Сталинграда. Город как бы весь был прикрыт бурым панцирем загустевшего и неподвижного дыма. Это печальное зрелище притягивало взгляд, и Сема непозволительно долго смотрел в ту сторону, туда, где разворачивалось главное сражение сегодняшнего дня.

Начарт и его связной короткими перебежками на километр приблизились к передовой и оказались на нп командира минбата. Самого командира на месте не было. Он приболел и находился на излечении в полковой санчасти. Галкин познакомился с заместителем по строевой старшим лейтенантом Каминским. Понравился добродушный и улыбчивый кадровый командир, который внимательно посматривал на Сему, вероятно, оценивая его и пытаясь сравнить с недавно убывшим на повышение майором Лаптевым.

Каминский по карте показал расположение трех рот смешанного состава — 82-ух и 50-миллиметровых минометов. Он знал также, где оборудованы позиции пртивотанковых пушек. 45-ти миллиметровые орудия стояли на левом фланге, в центре и на тыловом рубеже вблизи озера.

Солнце уже опускалось за холмы. Еще немного, и оно совсем скроется за горбатым скатом, там, где еще продолжалось громыхание артиллерийских орудий.

Еще до наступления темноты можно побывать на позиции противотанковых пушек левого фланга. Снова пришлось отойти назад, спуститься к озеру и пройти примерно километр по прибрежной тропе. На позиции сорокапяток Галкин добрался уже в сумерки. Две площадки, одна от другой в 50-ти метрах, были умело оборудованы и старательно замаскированы аккуратно нарезанными плитами дерна. Ровики для расчетов — глубокие и вполне надежные, если учесть крепость здешнего грунта.

Командир взвода старший сержант Щербаков заменил раненного лейтенанта и своей нынешней должности по всем признакам вполне соответствовал. Щербаков, довоенный младший командир, и в полевых условиях был подтянут и собран. Вероятно, он проявлял требовательность и строгость к своим подчиненным. Об этом говорил порядок на огневой. У каждого орудия находился часовой, спрашивал пропуск и не отступал от устава караульной службы.

Начарт остался доволен взводом, но вместе с тем был убежден, что двух пушек на танкоопасном направлении недостаточно.

Уже в густеющих сумерках Галкин вместе со Щербаковым наметили места, где можно поставить дополнительные противотанковые орудия. Затем он и Яшин направились в расположение штаба полка. Предстояло представление командиру и еще необходимо было доложить начальнику штаба свое мнение об организации артиллерийского огня на оборонительном участке.

Артиллерийско-минометный обстрел прекратился, только настильный пулеметный огонь на ровном пространстве бывшего полевого аэродрома заставлял совершать стремительные перебежки и выжидать, когда появится возможность подняться. На ночь начштаба покинул блиндаж и перебрался в домик. Два окошка были плотно завешаны армейскими одеялами. В комнате стоял длинный стол, этажерка и тумба — у тыльной стены, а сбоку, поближе к входной двери — деревянная скамейка и несколько стульев. На краях стола горело два светильника, изготовленных из медных гильз 45-ти миллиметровых снарядов, между ними развернута топографическая карта. Над ней склонились начштаба и его помощник по оперативной работе. Командир полка гвардии майор Герасимов сбоку посматривал на своих подчиненных.

Галкин доложил о прибытии и представился командиру. Гвардии майор был опрятно одет в подогнанную по его плотной фигуре форму; на ногах поблескивали в отражении мигающего света хромовые сапоги; суконная гимнастерка и синие диагоналевые бриджи безукоризненно чисты, будто командир не в узкой щели провел боевой день, а в каком-то уютном кабинете. Лицо крупное, спокойно-уверенное, взгяд твердый, внимательный, но не излишне жесткий, а скорее уважительный. Герасимов был доволен боевыми итогами дня и не скрывал это от штабных.

— Доложите коротко, где служили, откуда прибыли к нам?

Галкин за две-три минуты рассказал о своей службе, о полученном общем и военном образовании, о том, как воевали в 41-ом году и о своем последнем ранении на правом берегу Дона.

— Постойте, полком командовал Пилипенко?

— Так точно, майор Пилипенко! — подтвердил Сема.

— А ведь мы служили в одной части во время Финской войны. Он был в 3-тьем батальоне адъютантом-старшим, а я командовал первым. Когда вы видели Пилипенко в последний раз?

— 30-го июля. Это он меня убедил отправиться в госпиталь. Он чувствовал, что через Дон не удастся перебраться.

— Да, — огорченно вздохнул Герасимов, — немало соединений 62-ой армии попало в окружение. Немногим удалось оттуда выйти на левый берег. Судьба! Жаль, если Пилипенко погиб.

Немного выждав, Герасимов продолжил:

— Значит, есть у вас достаточный опыт. Скажите с точки зрения начарта, что удалось у нас заметить?

— За полдня — немногое. Мне понравился четкий порядок в обороне и несение службы личным составом, уверенность людей в своих возможностях. Хорошо выполнены земляные работы. Товарищ гвардии майор, если разрешите, хочу сделать одно только замечание.

— Валяйте, — пощрительно засмеялся Герасимов.

— На левом фланге окопан двухорудийный взвод сорокапяток. Позиция выбрана удачно, командир умелый. И все же двух орудий в том месте недостаточно. Вместе со взводным Щербаковым мы наметили места еще для четырех пушек. Направление является танкоопасным. Можно попросить орудия у командующего артиллерией дивизии, но это дело хлопотное и долгое. Предлагаю 4 пушки взять по две из 2-го и 3-го батальонов. За ночь можно подготовить позиции, если помогут полковые саперы.

Командир полка и начальник штаба многозначительно переглянулись, а оперативник немедленно возразил:

— Нельзя оголять центр и тыловой рубеж!

— Туда танки не пойдут, — спокойно настаивал Галкин, — только пехота, а против нее у нас минометный батальон и стрелковое вооружение.

Вмешался Герасимов:

— Я еще в конце августа обращал внимание и говорил вам, капитан Гаранин, о том же! Но вы и Балабанов меня заверили, что на левом фланге — мощное минное поле, и танкам не прорваться там.

— Так точно, товарищ гвардии майор, танки на левом фланге не пройдут! — убежденно подтвердил Балабанов. — Начарт только прибыл и не может знать, как оборудовано предполе перед левым флангом.

— Мины не так уж трудно снять под прикрытием темноты и сделать проходы, — говорил Галкин, — такое уже случалось — и не раз.

— Согласен! — поддержал начарта командир полка. — Необходимо поставить еще четыре орудия на танкоопасном направлении.

— Как же можно забрать сорокапятки у комбатов?! — недоумевал Гаранин.

— Временно переподчинить, а не забирать, — бодро уточнил Галкин.

— Пишите приказ, капитан Гаранин! — распорядился комадир полка. — Сегодня же ночью под руководством старшего лейтенанта Галкина оборудовать позиции и установить четыре орудия, которые обязаны временно отдать 2-ой и 3-ий батальоны. Командиру дивизии доложу сегодня же и попрошу выделить нам дополнительно четыре противотанковые пушки. Уверен, что сумею убедить генерала!

Старший лейтенант Галкин ушел выполнять приказ гвардии майора. На всю ночь начарту хватило забот и работы. Он уточнил с саперами места для орудий, затем доставил комбатам письменный приказ Герасимова о временном переподчинении батальонных противотанковых взводов полковому командованию. Разговор с комбатами был трудным и неприятным: никто не хочет отдавать своего даже на короткое время. Однако приказ надо выполнять. Выделили по три красноармейца с каждого расчета для подготовки орудийных позиций. Вооружившись ломами и кирками, артиллеристы вместе с саперами долбили твердокаменный грунт.

Галкин переходил от площадки к площадке, проверял качество работ, давал различные указания и рекомендации. Иногда позволял себе 10–15-ти минутный отдых. Уже больше суток он был на ногах.

Яшин присел рядом со старшим лейтенантом на землю и с усмешкой заметил:

— У нас, бойцов, есть точная поговорка: «Ничего не предлагай, ибо сам будешь выполнять!« Так у вас и получилось.

— Присловье и в самом деле остроумное, и справедливое, но в данной обстановке невозможно оставаться безразличным, и ждать только приказа сверху — дороже обойдется! — влух рассуждал Галкин, убеждая не только своего связного, но и самого себя, что он поступил правильно, предложив усилить левый фланг полкового участка обороны.

Была звездная ночь. Противник методически выпускал в небо ракеты, то белые осветительные, то оранжево-красные, а иногда и такие, которые лопались над прикрытой степью, расходились разноцветными пятерками по крутым дугам и, догорая, планировали к земле. Справа, где-то далеко в расположении румын, наискось кто-то посылал вверх длинные трассирующие очереди пуль. Зеленовато-розовые пунктиры расчерчивали небесный купол, мелькали и гасли среди мерцающих звезд. Отдаленное глухое ухание дальнебоек, минометные хлопки, ружейно-пулеметные строки говорили о том, что сотни и сотни людей не спят, настороженно прислушиваются друг к другу, не оставляя в покое и после дневного боя. Во всем этом таилась какая-то демоническая притягательность ночного фронта. Странное и ненормальное ощущение: увечья, боль, страх смерти, гибель товаририщей и рядом — эта пугающая, и трагическая красота!

К рассвету артиллеристы на руках подкатили пушки. Саперы стали собираться «домой», в свое расположение. К начарту подошел старшина, командир саперного взвода, пригнулся и тихо, едва ли не шепотом, стал высказывать свои подозрения:

— Боюсь, что «фрицы» сделали проход в нашем минном поле: я слышал какую-то знакомую возню. Я своему ротному об эом доложу. Надо бы дыру заложить новыми противотанковыми минами, но, до рассвета не поспеем.

Старшина увел своих людей.

Галкин и его связной сумели поспать около двух часов, устроившись в блиндаже старшего сержанта Щербакова.

В 10 часов утра 15-го сентября артиллерийский грохот обрушил зыбкое затишье, которое установилось на большом участке фронта от калмыцких степей южнее озера и до самой Бекетовки. А в центральной части Сталинграда канонада не ослабевала и ночью. Галкин вскочил на ноги, натянул сапоги, которые позволил себе снять перед сном, и крикнул:

— Яшин, за мной!

А боец поднялся еще раньше и был готов следовать за своим начальником.

Старший лейтенант занял свободный ровик возле первого орудия и машинально поднес к глазам бинокль. Но совершенно напрасно: весь левый фланг и центр затянуло клубящимся дымом. Галкин прислушался, пытаясь в непрерывном артиллерийском грохоте уловить шум танковых моторов и лязг гусениц. Ничего не удалось разобрать в громе залпов и близких разрывов. Оставалось только запастись терпением и ждать.

Огневой налет продолжался 15 минут. Когда прекратились разрывы, поредел и начал рассеиваться дым, Галкин увидел рыжевато-зеленую цепь румынской пехоты, наступавшей по центру. А на левом фланге — никакого движения. Противник будто щадил картофельное поле и оставался за ним в своих окопах.

«Хорош начарт! Застрял на орудийной площадке. Как же отсюда управлять огнем артиллерии и минометов?! И возможно ли в принципе такое управление в создавшейся обстановке? Это под силу командиру батареи. Какова же роль начальника артиллерии полка? Наверное, предусмотреть направление главного удара и правильно расставить батареи. Но и сидеть здесь без пользы также нельзя.»

Атакующие солдаты шли пока без выстрелов.

Галкин подал знак своему связному и выскочил из ровика.

— На нп командира минбата! — крикнул он, не поворачиваясь.

Спустились к озеру, по прибрежной дорожке побежали вправо, затем крученой тропкой поднялись наверх к поселку, а уже оттуда направились на нп минбата.

Оторвавшись от стереотрубы, Каминский с удивлением и упреком посмотрел на вдруг появившегося тут начальника артиллерии.

— Зачем по-дурному рисковать?! Ваше место в штабе у телефона, а носиться по полю под обстрелом — просто без всякой пользы для дела.

Сема не стал отвечать на нелестный отзыв о роли начарта полка. Он попросил Каминского отдвинуться чуть-чуть, а сам припал к окулярам стерелтрубы.

Противник приближался к противотанковому минному полю, которое для пехоты не представляло никакой опасности.

— Вы подготовили нзо [НЗО — неподвижный заградительный огонь.] перед передним краем? — поинтересовался Галкин.

— А как же?! Скоро сами увидите! — недовольно ответил комбат.

— И полковые минометы почему-то молчат! — нервничал Галкин.

И в ту же минуту над нп зашипели мины, а на передовой заработали пулеметы.

В течение нескольких минут румынская пехота была поражена и частично обратилась в бегство. Те, кому повезло, бежали быстро к холмам, боясь оглянуться в ту сторону, где только что разрывались десятки мин и прицельно ложились тысячи пуль. Пристрелянный заранее рубеж стал последним для атакующих.

«Напрасно я приставал к Каминскому. Он знает свое дело и вообще в этом полку каждый на своем месте.»

— Товарищ начарт! — раздался звонкий голос связиста откуда-то снизу. — Вас к телефону! Вызывает «Третий»!

Сема спустился по земляной ступеньке в более широкую часть окопа, взял трубку из рук молодого бойца, сидевшего на корточках.

В мембране дребезжал взволнованный голос Балабанова, помначштаба по оперативной работе:

— Где вы пропадаете с самой ночи?! Мы вас повсюду разыскиваем. Вас требует к себе «Второй» — срочно!

«Второй» — это начштаба полка. Когда Галкин опустился в полутемный блиндаж, его встретили Гаранин и Балабанов.

— Где же ваши танки?! — сразу же упрекнул начарта капитан Гаранин, который до этого распекал какого-то связиста. — Только забрали пушки у комбатов, а бой — у них, а не на левом фланге. Никаких танков вообще нет перед нами — вся бронетехника в центре города и у заводов. Сегодня танков уже не будет!

— Извините, товарищ капитан, в таких случаях в Одессе говорили: «Еще не вечер!»

Гаранин не отреагировал на реплику Галкина и продолжал:

— Не знаю, как удалось вам убедить гвардии майора. С наступлением темноты пушки вернем хозяевам. Вас прошу отправиться в штаб дивизии и постараться выпросить у них четыре орудия, нам они не помешают. Постарайтесь убедить командующего артиллерией, может быть вам это удастся?

— Есть! Когда следует отправляться?

— Накормите своего связного, позавтракайте сами — и в путь.

— Но идет бой, товарищ гвардии капитан!

— Ничего, тут справимся и без вас. Постарайтесь добиться пушек, это важнее для полка и будущих боев, а пехоту отобьем!

В штаб дивизии, расположенный в балке по другую сторону озера, Галкин пришел уже заполдень. В блиндаже, удачно врытый в крутой склон, командующий артиллерией дивизии подполковник Сиверцев выслушал просьбу Галкина стоя. Высокий, статный начальник с надменным строгим лицом явно не отреагировал на доводы старшего лейтенанта, непосредственного своего подчиненного, которого видел впервые.

— Почему вы мне не представились перед отправкой в полк?! Что, службы не знаете?! Я отвечаю за артиллерийские кадры.

Сема не знал, как оправдать свой промах, хотя он тогда спешил в часть из самых благородных побуждений.

— Не нравится мне такое начало нашей совместной службы! — жестко закончил командующий.

И в это время подполковника позвали к телефону, который находился в смежной секции блиндажа. Через пять минут Сиверцев вернулся.

— Ваше предложение я принимаю, — проговорил он спокойно и примирительным тоном, — возвращайтесь скорее в полк. 10 танков атакуют левый фланг вашей обороны. Вы правильно поступили, укрепив это направление. Можете идти!

Сема испытал чувство, похожее на удовлетворенное самолюбие.

Когда он вернулся в полк, все уже было закончено. Шесть танков были подбиты артиллеристами, а уцелевшие четыре вернулись на свои исходные.

Галкин доложил начальнику штаба о том, что задание выполнил.

— Командующий артиллерией обещал полку 4-ре пушки и одобрил наши действия.

— Командир полка передал вам благодарность за перемещение пушек. Вы были правы, надо это признать, — произнес Гаранин, не глядя в глаза начарту.

Больше в этот день противник не предпринимал атак и попыток прорваться.

Когда стемнело, штабные покинули блиндаж и перешли, как и вчера, в домик. Вернулся командир полка, проведший весь день на нп, подошел к Галкину и с чувством, по-мужски крепко пожал ему руку:

— Не представляю, чем бы все кончилось, если удалось бы пройти танкам вдоль озера! Прямая дорога на Красноармейск! И как им удалось снять часть минного поля?! Надо вести частый пулеметный огонь в течение ночи, а не заваливаться всем спать, как мы умеем!

Майор немного помолчал, а потом продолжил:

— Какие у вас соображения на завтрашний день?

— Мне необходимо пройтись по артиллерийским позициям, посмотреть, что уцелело, а потом уже смогу доложить свое мнение, — сказал Галкин.

— Две пушки разбиты из тех, что поставили поближе к центру, немалые потери и в личном составе, — вмешался Гаранин, — нет больше противотанкового взвода третьего батальона!

— Командующий артиллерией дивизии обещал отдать в наше распоражение батарею противотанковых орудий, — напомнил Галкин. — Товарищ гвардии майор, у меня просьба выделить саперов для постановки дополнительного минного заграждения перед орудиями старшего сержанта Щербакова. Утром я обнаружил мертвое пространство слева, почти у самого спуска к берегу озера. Противник мог это пространство также приметить. Если поставить там огнеминнофугас, то при обходе танки окажутся в ловушке. Огнеминнофугас — очень удачная находка саперов вашего полка.

— Это теперь и ваш полк, — заметил майор.

— Благодарю вас, я рад, что полк стал и моим. Жаль только, что на Дону не было у наших частей такого противотанкового средства!

— Передам инженеру полка, сегодня же ночью саперы установят огнеминнофугас на подходе к позиции, — согласился Герасимов, — а вы, товарищ старший лейтенант, оборудуйте для себя нп поближе к левому флангу. Саперы помогут, а телефонную линию потянут связисты из штаба полка.

И снова беспокойная ночь. К утру все было готово к началу боевого дня. Вместо 6-ти орудий осталось четыре, но и этими средствами можно отразить танковую атаку.

16-го сентября в 11 часов в помощь своим союзникам немцы, как и накануне, выделили танки. 8 машин пересекли неубранное картофельное поле и двинулись к левому флангу полкового участка.

Со своего нового наблюдательного пункта начарт полка следил за маневром танистов. 5 машин двигалось прямо, в направлении, где ранее стояли две пушки, поврежденные во время вчерашней атаки. Вероятно, противник не сомневался в успехе на этом направлении. А три танка отделились от основной группы и стали продвигаться к обрывистому склону над приозерной тропой.

«Как раз идут к мертвому пространству. Хорошо идут, туда, где мы их и готовы встретить! Лишь бы только получилось! Может быть повезет по-настоящему?! Пусть случится так, обязательно так случится!» — повторял Сема про себя своеобразное заклинание, в котором не было надежды на сверъестественные силы — только на счастливый случай и действия своих подчиненных.

Щербаков знал, что перед его позицией в ложбинке установлен огнеминнофугас. Поэтому он стрелял только по пяти танкам, которые уже успели подойти достаточно близко к стрелковым окопам. По-видимому, противнику снова удалось расчистить проход в минном поле. Несколько залпов всех четырех сорокапяток остановили пятерку машин. Поворачивались башни в сторону противотанковых орудий, танкисты открыли ответный огонь. Снаряды ложились рядом и на позициях. Первое орудие замолчало, но посчастливилось Щербакову. Его пушкам удалось пробить борт танка, который через несколько мгновений загорелся. Выскочили танкисты в черных комбинезонах, пробежали несколько метров и упали на землю. Защищаясь от прицельного пулеметного огня, солдаты перекатывались по земле и отползали в сторону. Но уйти танкистам так и не удалось.

Сема приказал Яшину выяснить, почему первая пушка прекратила стрельбу. Телефонной связи с орудиями не было.

Яшин, опытный и обстрелянный боец, умело пробирался к цели. Он перебегал, мгновенно падал, отползал на 5–6 метров, менял направление, — делал все, чтобы не попасть под прицельный выстрел какого-нибудь меткого стрелка.

А между тем три орудия продолжали бой с четырьмя танками. Артиллеристы как бы не замечали те три, которые двигались в обход к орудиям Щербакова.

До выхода из ложбинки, мертвого пространства, оставалось не более 200-сот метров. Там, поближе к берегу озера, не было и стрелковых окопов. Тропа обстреливалась пулеметным дзотом [Дзот — дерево-земляная огневая точка.], а береговой склон обеспечивался 1-ым батальоном сбоку. Пехота не могла бы подобраться к позициям Щербакова, а танки... Галкин напряженно всматривался, не отрываясь от бинокля. Один танк шел впереди, а два других отставали от передового на 30 метров. Первый танк скрылся на несколько секунд в ложбинке и оттуда стал медленно выбираться. Вот показался задранный ствол пушки, затем появилась верхушка башни. Грозно поднималась вверх машина и готовилась к рывку на орудийную площадку.

Танк сделал последний разворот. Семе казалось, что он слышит скрежет гусениц и возросший шум мотора. И вдруг — резкий мощный взрыв противотанковой мины, взрыв, которого ждали, но тем не менее он показался неожиданным.

В то же мгновение вспыхнула жидкость «КС», которая вытекала из лопнувшего баллона. Багровое пламя росло в высоту и распространялось вширь. Вся позиция Щербакова оказалась прикрытой дымом и маслянистой копотью. Огонь будет пылать около 20-ти минут и только потом появится возможность увидеть, что произошло там. А в то же время пушки и ПТР-ы [ПТР — противотанковое ружье.] продолжали стрельбу по четырем танкам в центре. Удалось подбить еще одну машину. Оставшиеся три вскоре развернулись, начали быстро уходить на исходные. Танки покачивались на выбоинах и снарядных воронках, а черные кресты на округлых торцах широких башен выделялись в своих белых окладах, как бы существуя сами по себе, независимо от машин, на которых их вздумали изобразить.

Когда выгорела вся жидкость, Галкин увидел опаленный остов танка, его понурый пушечный ствол и опавшие гусеницы. Две другие машины уходили подальше от места трегедии. Вдогонку им летели болванки, но они не попадали в цель: уж слишком поспешно отступали те, кому посчастливилось отстать на спасительные 30 метров от выжженной машины.

Вскоре вернулся Яшин. Он доложил, что первое орудие повреждено, трое артиллеристов получили ранения и отправлены в полковую санчасть.

После своей неудачной танковой вылазки противник обрушил бешеный артогонь по окопам 1-го батальона, возмещая свою злобу на тех, кто в этот день оказался сильнее и удачливей. Таранному удару была противопоставлена стойкость, а военная хитрость разгадана. Конечно, Галкин понимал, что и при прорыве противник далеко бы не продвинулся. Нашлись бы силы и средства для срыва наступления танков и румынской пехоты. И все же он испытывал удовлетворение исходом боя. Разгаданный маневр румын обеспечил успех с меньшими потерями и минимальными издержками. В том и состоит обязанность командира.

Начальника артиллерии вызвал к себе командир полка. Выслушав доклад о ходе и результатах боя, майор выразил свое удовлетворение и передал благодарность всем артиллеристам. Он проинформировал, что к вечеру прибудет противотанковая батарея, которую выделил командующий артиллерией дивизии. Командование учло, что атаки противника во фланг и в самом деле стали опасными.

Предпринятые меры по защите Красноармейска, важного узла в системе обороны южных пригородов Сталинграда, оказались своевременными и эффективными.

* * *

После 16-го сентября наступило затишье. Однако немецкая авиация усиливала свою активность. Бомбардировщики в сопровождении «Мессершмиттов» направлялись ежедневно к Волге. Что они там бомбили, было неясно. Возможно, их целью являлись корабли Волжской флотилии, а может быть Сталгрэс?

Давно не появлялись краснозвездные самолеты. Пехотинцы уже стали забывать, как они выглядят. И вдруг неожиданно навстречу «Мессерам» рванулись ястребки «И-16». Их было 12, а немецких истребителей — восемь.

Ястребки сумели отсечь «Мессершмитты» от бомбовозов, которые продолжили свой путь на восток; между истребителями завязался воздушный бой, за которым с земли внимательно следили тысячи людей.

В крутых разворотах, маневрах по высоте и заходах со стороны солнца не всегда можно было разобрать, где немец, а где свой. Что-то непонятное творилось в небе над степью по другую сторону озера Сарпа. Гудели моторы, то на полных оборотах, то потише, а временами — с жалобным стоном или надрывом. Пулеметные строки и автоматическая стрельба авиапушек сливались с ревом подбитых самолетов. Над падающими истребителями висели парашюты. Они раскрывались не сразу, медленно и плавно планировали к земле. Белых куполов было больше, чем цветных — германских.

Из огромного веретена гремящего скопища самолетов отделились три машины. Два истребителя, на плоскостях которых блеснули красные звезды, преследовали «Мессер». Немец взмыл вверх, «И-16»{}-ые — за ним, привязываясь к его хвосту. Освобождаясь от преследователей, «Мессер» стал камнем падать вниз, и ястребки — за ним. И когда немцкий пилот выровнял машину, она на мгновение оказалась под прицелом советских летчиков. Две захлебывающиеся очереди — и «Мессер» задымил, а затем уже, падая, загорелся. Сбитый истребитель взорвался у самого берега озера. Над прибрежными камышами поднялся сизый столб. Ветра не было, и дым тянуло вверх в поднебесье, где он медленно рассеивался, таял. Два ястребка, покончившие с «Мессершмиттом», ринулись в гущу машин и их уже нельзя было отличить от других кружащих друг над другом самолетов. Больно было наблюдать, как бесславно завершается воздушный бой для ястребков и как они покидают место схватки, оставляя небо «Мессершмиттам»! Всего только половина ястребков ушла обратно в сторону Сталинграда, а немцы потеряли вдвое меньше истребителей. Оставшиеся «Мессера» сделали несколько победных кругов и ушли вдогонку своим бомбардировщикам.

Бессильное чувство обиды и злости охватило людей. До каких же пор немцы будут хозяйничать в небе?!

А оборонительная полоса дивизии оставалась неприступной для румын, несмотря на танковую и авиационную немецкую поддержку. Продолжались бои местного значения после неудачного штурма, предпринятого противником 14–16 сентября.

Ежедневные артобстрелы и круглосуточная ружейно-пулеметная дуэль не представляли интереса для высокого командования, тем более не могли служить захватывающим сюжетом сводок информбюро. Однако для десятков тысяч участников Сталинградского сражения то были напряженные боевые дни, когда проводились ротные атаки с тактическими целями. В некоторых местах шла борьба за господствующую высоту, а в других необходимо было обезопасить себя от весьма тесного соседства с боевым охранением противника. Приходилось схватиться и за отдельный бугор, с которого наблюдатели противника могли просматривать оборону полка на достаточную глубину и засекать расположение артиллерийских батарей. В основном ночью проводилась разведка с боем, а группы захвата тихо и без стрельбы где-то в стороне охотились за «языком».

Командование справедливо требовало от войск активности. Нельзя было оставлять в покое немцев и их союзников.

Появились некоторые тактические новинки. Для обстрела противника с близкого расстояния и на большую глубину выделялись отдальные орудия и минометы — «кочующие», так их тогда называли. В темное время суток пушку или миномет передвигали в нейтральную полосу через проходы в своем предполье, наскоро устанавливали, открывали огонь и, отстрелявшись, возвращались по другому маршруту в свое расположение. Реальная польза от таких действий была минимальной, но достигался значительный психологический эффект.

Для кочующих орудий риск также был немалый.

В октябре 1942-го года вышли новые инструкции, изменившие Боевой Устав Пехоты. В этих документах обобщался 15-ти месячный опыт боевых действий против мощной германской армии. И сама Красная армия становилась профессиональной. Учитывали все рациональное, что было в русской армии, даже реабилитировали должность ординарца, вместо вестового при командире.

Яшин стал официально в звании ефрейтора ординарцем начальника артиллерии. Галкин получил очередное звание капитан. За успешные сентябрьские бои большая группа рядовых, сержантов, командиров среднего и старшего звена получила награды. Командир полка Герасимов, начарт Галкин и комбат-1 Буянов были награждены орденами «Боевого Красного Знамени»; ордена «Красной Звезды» достались начальнику штаба полка, двум командирам стрелковых батальонов, всем комадирам противотанковых пушек и их взводным. Яшин получил медаль «За Отвагу».

* * *

14-го октября 1942-го года начался второй решительный штурм Сталинграда. Жестокие бои разгорались и в пригородах, и даже на дальних подступах к городу. Румыны при поддержке немецких подразделений и артиллерии предприняли наступление на позиции полка майора Герасимова. Противник провел тщательную поготовку, задействовал и саперные роты в помощь пехотным. Удалось проделать проходы в минном поле на левом фланге и в центре на подступах к старому аэродрому.

Атака румынской пехоты началась сразу же после мощного артналета. Особенно досаждали немецкие 6-ти ствольные минометы. Приозерная дорожка находилась под непрерывным обстрелом и после начала атаки. Осколки бризантных снарядов препятствовали подходу резерва обороняющихся. В центре румын удалось остановить заградительным огнем по хорошо пристрелянному рубежу. Но на левом фланге обстановка ухудшалась с каждой минутой и становилась критической.

Галкин находился на своем нп недалеко от пушек Щербакова. Сорокапятки были малоэффективны против двух пехотных рот, уже преодолевших пожелтевшее картофельное поле. Солдаты в рыжеватых мундирах довольно резво приближались к стрелковым окопам. Не замолкали «Максимы», закипала вода в их кожухах охлаждения, перегревались ручники «Дегтярева», а румыны все шли и шли вперед, не обращая внимания на потери. 82-ух миллиметровые минометы были больше нацелены на центр, к тому же израсходовали очень много мин на пзо [ПЗО — подвижный заградительный огонь.] и нзо [НЗО — неподвижный заградительный огонь.] при отражении противника на основном направлении.

И когда уже начинало казаться, что фланг отстоять не удастся, майор Герасимов организовал контратаку полковой ротой автоматчиков. Под разрывами бризантных, пользуясь незначительными промежутками затишья, автоматчики подошли вдоль берега к левому флангу, поднялись по склону наверх и сразу же из ста автоматов ППШ открыли огонь по румынам. Противник не ожидал удара с фланга, не выдержал и в спешке отступил. Всего в 150-ти метрах от окопов 1-го батальона на жухлой траве остались тела убитых, а многочисленные раненые спасались, кто как мог.

Наступило затишье. Командир полка собрал своих подчиненных на оперативное совещание. После детального разбора действий противника майор выслушал предложения комбатов и начальников служб. Начштаба представил развернутый план усовершенствования обороны на левом фланге, инженер говорил о существенном усилении минного поля; начарт просил боеприпасов для массированной обработки переднего края румын и глубины, где скапливались резервы пехоты; начальник разведки обещал провести ночной поиск. А майор Герасимов принял совершенно оригинальное решение.

— Все, что было тут сказано, заслуживает внимания и рассмотрения, но времени для этого противник нам не отпустит. Атака румын повторится через два-три часа. Я решил силами двух рот контратаковать и постараться овладеть безымянной высотой. Стрелковая рота Шувалова и автоматчики Савиных должны сосредоточиться через час на берегу озера.

Командир полка показал на карте исходный рубеж и направление атаки. Собравшиеся командиры удивленно молчали, а майор продолжал:

— Для поддержки наступления приказываю выдвинуть на новые позиции две роты 82-ух миллиметровых минометов и батарею полковых минометов Степанова. О готовности доложить в 12 часов. А сейчас все свободны: времени очень мало.

Галкин выбрал места для позиций батальонных минометов. Сложнее было разместить четыре миномета Степанова. Вся техника была быстро переброшена по прибрежной тропе. Воспользовались временным ослаблением артогня противника, который, по-видимому, экономил снаряды перед повторной атакой.

Галкин и Степанов заняли одну неглубокую щель над двухметровым обрывом, под которым устанавливали 120-ти миллиметровые минометы. Подкопали землю под опорные плиты. Мелкие ровики для расчетов укреплялись снятым с плато грунтом и толстыми кубами дерна, добытого в расположении 1-го батальона.

К 12-ти часам еще не были готовы к открытию огня. Начарт попросил еще хотя бы минут сорок для доставки боеприпасов. А Герасимов и сам уже решил отложить начало контратаки до 13-ти часов.

Стрелковая рота неполного состава, примерно в 70 бойцов, поднялась наверх и заняла исходный рубеж правее роты Савиных. Ждали сигнала.

Герасимов вызвал к телефону начарта и приказал начать огневой налет через 10 минут. После завершения артналета по сигналу красная ракета начнется атака. С ротами уже все согласовано, стрелки и автоматчики полностью готовы.

— Для координации совместных действий направляю Балабанова. Он займет самостоятельный нп и будет поддерживать связь со мной. Надеюсь на успех! — закончил командир полка голосом, полным оптимизма.

Артналет, несмотря на ограниченное время его подготовки, прошел нормально. Снаряды и мины падали на румынские окопы и разрывались кучно. В первые минуты противник не подавал признаков присутствия, но потом из глубины его обороны раздались орудийные залпы. Шестиствольные минометы били по окопам 1-го батальона, а бризантные снаряды лопались в тех же местах, что и всегда. Обычно такой беспокоящий дежурный обстрел не представлял большой опасности, но сейчас трудно пришлось минометчикам, расположившимся на приозерной дорожке. Осколки падали с высоты также на нп.

Степанов вдруг вскрикнул и побледнел. Он был ранен в левую руку. Ординарец помог комбату спуститься на огневую, там старшему лейтенанту оказали первую помощь и отправили в полковую санчасть.

Галкин взял на себя управление огнем и сообщил об этом старшему на огневой. Галкин вдруг испытал особый подъем, похожий на давно забытое вдохновение.

Последний раз он корректировал огонь как стреляющий 19-го июля 1941-го года. В тот самый день погибла Аня — такое не забывается! Теперь он снова старался самого себя убедить, что только командир батареи занимается конкретным делом и может влиять на ход боя. На более высоких должностях — в том числе и начарта полка — от командира требуются высокие организаторские способности. Приходится ограничивать себя лишь общими указаниями. Бесспорно, это необходимо в руководстве войсками, но Сема больше тяготел к конкретным обязанностям. Во всяком случае сейчас он себя уверял, что батарея ему родней и управлять ею приятней, чем носиться по всему участку и увязывать действия многих артиллерийских подразделений, в том числе и приданных.

Однако, обязанности начарта ему выполнять придется!

Завершился огневой налет. В небе над озером лопнула красная ракета и поднялась пехота. Встали во весь рост и без видимой суеты, не спеша, направились к подножию безымянной высоты. Стрелки и автоматчики шли налегке в гимнастерках и касках. За спинами худенькие вещмешки, в которых лежали только патроны. Ни скаток, ни неприкосновенного запаса пищи с собой не несли.

Румыны пока еще не обстреливали наступающих. Без сомнения, минометчики и повернутая к высоте полковая артбатарея стреляли точно и подавили разведанные цели на переднем крае противника. Кроме того смелая контратака со стороны тех, кто был обречен лишь отбиваться, казалась румынам нелогичной.

А между тем роты уже подошли на 300 метров к окопам противника. Стрелки открыли залповый огонь из винтовок, а автоматчики посылали короткие очереди в сторону уже заметной траншеи. Справа помогали пулеметы второго батальона, не позволяя солдатам приподниматься над бруствером.

Пулеметы румын начали огрызаться, но стреляли неточно, поверх голов атакующих. Так бывает во многих случаях, когда невозможно выглянуть из-за плотного огня и беспрерывного свиста пуль.

Галкин с интересом наблюдал за продвижением бойцов в защитных хлопчатобумажных гимнастерках. Не часто приходилось видеть атаку своих!

Вот они уже подошли на 100 метров к чужим окопам. Не выдержали румыны и по траншее побежали влево, туда, где передний край поворачивал к озеру.

Стрелки и автоматчики рывком ворвались в покинутую траншею. Успех был полным и впечатляющим. Но как быть дальше?! Закрепиться на захваченном рубеже или продолжить наступление? За гребнем на обратном скате высоты, наверное, сосредоточена артиллерия и минометы, в том числе и немецкий 6-ти ствольный. Можно нанести батареям серьезный урон, но для этого двух рот совершенно недостаточно. Румыны также не станут ждать тяжелых для себя последствий. Соберут, что возможно, в батальонных и полковых тылах и постараются вернуть свои позиции. Впереди — нелегкие часы противоборства!

Через два часа противник предпринял теперь уже свою контратаку с южного направления. Галкин заранее пристрелял подходы и всего двадцатью осколочными 120-ти миллиметровыми минами удалось остановить румын. Но и упиваться тактическим успехом не следовало. То была не последняя попытка вернуть свое, месяцами насиженное и привычное место.

Галкин по телефону связался с майором Герасимовым, до этого переговорив с Балабановым.

— Товарищ «Первый», разрешите перебросить Завидонова поближе к Савиных.

Завидонов — это командир 1-ой минроты. У него осталось всего 6 стволов из штатных восьми. Герасимов разрешил отправить только один взвод, три ствола. О дальнейших действиях командир полка лишь сказал намеком.

— Решение будет принято к исходу дня.

И в самом деле, без дивизионных резервов невозможно продолжить наступление и закрепить достигнутый успех.

А имеются ли резервы у комдива и решится он продолжить наступление, когда от него требуют лишь прочной обороны? Три миномета были подтянуты к самому переднему краю обороны 1-го батальона и теперь оказались поближе к отвоеванной траншее, хватило дальности стрельбы и по ближним тылам противника.

Галкин подал знак своему ординарцу и вдвоем они начали перебежками передвигаться к безымянной высоте. Начарт хотел сам оценить положение своих, прежде чем уточнить задачу средствам усиления.

Савиных устроился в небольшом окопе, в котором раньше стоял румынский пулемет. При отступлении пулеметчики гранатами привели в негодность свое оружие и теперь куски скрюченного металла валялись под ногами командира роты автоматчиков. А бойцы его находились немного впереди в траншее, которая была прорыта в 200-ах метрах ниже гребня. Противник вынес свою пулеметную площадку шагов на 20 ниже для расширения сектора обстрела.

Захваченную траншею спешно приспосабливали для стрельбы в противоположном направлении — в сторону румын. Соседство румын слева было довольно опасным. После своей неудачной вылазки противник на время притих.

Галкин поздоровался с командиром роты автоматчиков, посмотрел новые позиции бойцов, затем в бинокль стал наблюдать вражеское расположение.

Склон безымянной незаметно переходил в едва различимое возвышение, за которым и простиралось относительно плоское картофельное поле в виде треугольника с выступающей в сторону озера вершиной. Далее едва виднелись крыши домиков крохотного населеного пункта, а перед ним — два ряда траншей. Никакого движения солдат, все тихо и пустынно!

— Как ты считаешь, пойдут румыны еще раз слева?

— Не думаю, что мамалыжники полезут туда, где их трепанули, — уверенно ответил Савиных, — скорее попрут справа на роту Шувалова.

Галкин посмотрел на свои наручные часы — подарок отца к школьному выпускному вечеру — и с сожалением про себя отметил, что время тянется жутко медленно. Всего-навсего 16 часов, а кажется уже прошел целый день с начала контратаки. Наблюдатели рот выдвинулись на самый гребень высоты и внимательно следили за перемещениями противника в его глубине.

«Дотянуть бы до темноты на этом рубеже!» — тревожился Сема и искоса наблюдал за поведением Савиных. Автоматчик выглядел совершенно спокойным. Возможно, очень умело прятал свои настоящие сомнения и чувства. Широкогрудый крепкий потомственный охотник, он приучился часами тихо сидеть в засаде и ждать. Нынешнее положение своей роты и свое собственное не считал, вероятно, исключительным и особо опасным. Оставалось только запастись терпением и полагаться на счастливый случай — надо только верить в удачу.

Договорившись с Савиных и затем с Шуваловым о взаимодействии и сигналах вызова артогня, Галкин покинул высоту и вернулся на свой наблюдательный пункт. Связался с майором Герасимовым и попросил помочь дивизионной артиллерией, которая поддерживала полк.

В 17.30 противник начал огневой налет, который продолжался с неослабевающей интенсивностью не менее 15-ти минут. И когда перестали разрываться снаряды и мины, со стороны холма, где сидели румыны, заработали 5 станковых пулеметов. Но не справа атаковал противник, а по центру. Румыны быстро поднялись по склону вверх к самому гребню. Солдат было много, около трехсот.

Бойцы Савиных и Шувалова открыли огонь, когда атакующая цепь подошла на 200 шагов и ее можно было поразить из стрелкового оружия. Три подтянутых миномета били за гребень, боясь поразить своих. Выпустили всего 24-ре мины из сорока, которые принесли в лотках. На повозке по ровному полю аэродрома не проскочишь в светлое время дня, даже ночью никто до сих пор на такое не решался. Те минометы, которые стояли на основных позициях, огонь пока не открывали. Положение ухудшалось с каждой минутой. Бездействовать больше недопустимо. Галкин приказал поражать противника на перелете из всех 82-ух. За цепью наступающих всегда идут позади офицеры, носятся связные, медленно перемещается тяжелое оружие, тянут провод телефонисты. А полковые минометы он нацелил на бугор, напичканный пулеметами.

Всего шестью минами пристрелялся и перешел на поражение. По бугру стреляли и короткоствольные полковушки. Пулеметы удалось подавить, и они замолчали на время. Полегче стало Шувалову и Савиных. Но положение автоматчиков оставалось сложным. С трудом они отбивались от осмелевших румын, которые находились уже в ста шагах от траншеи. Уже не оставалось надежд, что противника удастся остановить!

Совершенно неожиданно атакующие залегли и затем стали отползать назад.

По-видимому, батальонным минометчикам все же посчастливилось выбить офицеров, часть тяжелого оружия. Не слыша больше за своей спиной истошных выкриков и изощренных ругательств, солдаты не пожелали подвергать себя риску, и атака противника закончилась ни с чем.

Начарт доложил командиру полка о результатах боя. Майор приказал Галкину прибыть в штаб без промедления. Когда Сема спустился в блиндаж, он застал там начштаба Гаранина. Майор сообщил, что командир дивизии одобрил все действия полка, но продолжения атак пока не будет.

— С наступлением темноты, — продолжал Герасимов, — необходимо отвести роты на исходные. Поддерживающая артиллерия обеспечит отход, выделен целый дивизион. И полковые средства должны поставить заградительный огонь. Нельзя допустить, чтобы румыны стреляли в спину!

Ночью Савиных и Шувалов отвели своих людей организованно и без потерь. В этом помогла артиллерия.

Это был первый успех полка в наступлении — пусть и с ограниченной целью. Настроение личного состава еще долго оставалось приподнятым. Поверили люди в себя и возможности своих войск. Значит, можно не только остановить врага, но и заставить его кое-где побежать!

* * *

На следующий день противник начал массированный обстрел полковых позиций. Усиленная артиллерийская обработка продолжалась еще в течение двух дней. А ночами беспрерывно заливались пулеметы, да так плотно, что нельзя было продвигаться между окопами. Личный состав кормили из походных кухонь, которые останавливались в укрытых местах у озера. Из-за настильного пулеметного огня было почти невозможно добраться к кухне с котелками и, тем более, донести содержимое к своим окопам, где еду ожидали товарищи. Трудно стало отправлять добровольцев за пищей, которую ждали весь день до темноты. Совершенно безобидная и в общем приятная операция приводила к потерям.

Что-то надо было предпринять: так долго продолжаться не могло.

И на четвертый день истязаний и полуголодного существования в 9 часов утра по московскому времени откуда-то сзади и, казалось, недалеко от озера раздался шипящий залп дивизиона «Катюш». По этому своеобразному сигналу загрохотали сотни орудий. Снаряды сплошной стеной разрывались на высотах и на обратных скатах, там, где стояли немецкие гаубицы и шестиствольные минометы. Впервые с начала войны Семе пришлось услышать канонаду такой силы.

«Так вот какая у нас теперь артиллерия! С такой мощью войну нельзя проиграть! Настоящий смерч на той стороне!»

Галкин в эту минуту испытывал какой-то детский восторг и вместе с тем профессиональную гордость.

В расположении румын стонала земля. После начального налета артиллерия перешла на методическое уничтожение выявленных целей. Уже через несколько минут в расположении румын стали разрываться боеприпасы на подтянутых поближе батареях, а затем — и на полевых складах. Противник был подавлен и не ответил ни единым выстрелом.

Через несколько дней армейская разведка донесла, что большая часть артиллерии противника перестала существовать.

Румыны потеряли всякую способность вести наступательные операции. Лучшие и новые немецкие части, перебрасываемые из Западной Европы, направлялись теперь только в город, к дымящим развалинам. В Сталинграде дрались за каждый дом, лестничную клетку, искореженный заводской цех.

6-ая армия Паулюса теряла свою маневренность и с маниакальным упорством стремилась овладеть последними опорными пунктами у волжских обрывов.

* * *

В первых числах ноября дивизия передала свою полосу обороны новому соединению, которое прибыло на фронт из резерва Главного Командования. Полк Герасимова обошел озеро Сарпа с северной стороны и сразу же оказался в бескрайних калмыцких степях. Сначала разросся приятный слух, что дивизия отправляется в тыл на долгожданный отдых, но вскоре всех постигло разочарование. Всего-то проводилась ординарная передислокация.

После трехсуточного марша в условиях бездорожья полк Герасимова занял новый участок обороны в совершенно диком безлюдном краю. По отрывочной информации и виду оборонительных сооружений можно было установить, что тут долго стоял артиллерийско-пулеметный УР (укреп. район).

В те дни была холодная, ветренная погода. В холмистой степи тоскливо и жутко. По сравнению с этими пустынными местами прежний участок обороны казался уголком цивилизации. Становилось страшно от одной лишь мысли, что придется здесь зимовать. Почему-то забыли, что существует и другой вид боя наряду с оборонительным. Тем более неожиданным показался приказ о переходе в наступление, которое было назначено на 20-ое ноября.

Но об этом узнали только накануне, 19-го числа. Днем майор Герасимов вызвал своих непосредственных подчиненных на совещание.

В глубоком длинном блиндаже, доставшемся новым хозяевам от предшественников, стоял вбитый в грунт большой стол и с обеих сторон — деревянные скамьи. Командир и начштаба только недавно вернулись с совещания, которое проводил командир дивизии, генерал-майор. Герасимов и Гаранин излучали вдохновение и нескрываемую радость. Начальник штаба развернул на столе большую топографическую карту с подклеенными листами западных районов и победно глянул на прибывших. Подчиненные стояли рядом со скамьями, ожидая разрешения садиться.

— Все готово, товарищ гвардии майор, — весело доложил Гаранин.

— Прошу садиться, товарищи командиры! — сказал Герасимов. — Я собрал всех, чтобы сообщить: завтра утром мы переходим в общее наступление.

Командир полка выдержал эффектную паузу, лицо его расплывалось в счастливой улыбке и на полных щеках выступил румянец. Все приглашенные, как по команде, вскинули головы, но заинтригованно продолжали молчать.

Майор предупредил, что подготовка к завтрашнему наступлению должна быть проведена скрытно и только командирами от взвода и выше. Рядовой и сержантский состав узнает о переходе в наступление после завтрака за два часа до начала артподготовки. Полная секретность — обязательное условие успеха.

После Герасимова к своим обязанностям приступил начштаба полка.

Подробно по карте он ставил задачи каждому батальону и всем службам.

Затем зам по тылу, толстяк Гаркуша, договорился с комбатами и начальником артиллерии о способах доставки боеприпасов.

Расходились молча и озабоченно. Предстояла трудная работа по подготовке к завтрашнему дню, тем более сложная, что все необходимо было осуществить силами самих командиров втайне от своих же подчиненных рядовых и сержантов. В создавшейся обстановке секретность была необходима.

* * *

В 10.00 по московскому времени началась артподготовка. Из глубины били тяжелые орудия корпусной артиллерии и резерва Главного Командования. Тысячи снарядов падали на бугры и высоты, занятые румынами. Над позициями противника и войсками, готовыми к наступлению, повис туман и, смешанный с седым дымом разрывов, он сделал невозможным наблюдение. Собственно из-за неблагоприятных погодных условий и отложили на час начало артиллерийского наступления. А теперь грохот орудий не прекращался уже в течение 80-ти минут.

Пехотинцы ждали в своих окопах, когда прекратится оглушающий пушечный гром и поступит сигнал атаки.

Артподготовка закончилась с последним долгим залпом тех же «Катюш», но с других, более близких позиций. Клубы удушливого дыма и поднятой пыли стелились по земле, машины развернулись и на скорости ушли куда-то в тыл.

Пехота поднялась в атаку. Засидевшиеся в обороне бойцы действовали как-то робко и скованно, будто не очень верили в серьезность намерений высшего командования. Еще не могли себе представить, что после 5-ти месяцев неудач, отступлений и жесткой обороны на пределе человеческих возможностей можно сразу же добиться серьезной победы в наступлении. И в этом некоторая доля вины командования. Соблюдая строжайшую секретность, оно не информировало подчиненных о возросших возможностях Красной армии и не позаботилось о психологической устойчивости бойцов. Броские лозунги, возвещавшие о нашей конечной победе, не могли заменить конкретной живой беседы с людьми.

Стратегическая внезапность контрнаступления под Сталинградом была полной и безусловной, но тактические издержки в цепочке рота-батальон-полк в первые часы и дни перехода в общее наступления приводили к огорчительным промахам.

Полк Герасимова наступал с открытым левым флангом. В ожидании контратаки Галкин сосредоточил основную часть минометов и пушек поближе к 1-му батальону, который двигался уступом вперед, прикрывая основные силы полка.

Минометный батальон был расформирован в конце октября, 82-ух миллиметровые минометы включены в штаты стрелковых батальонов, 50-ти миллиметровые взводы переданы стрелковым ротам, а полковая минометная батарея стала самостоятельной единицей. Теперь командовал 120-ти миллиметровыми минометами Каминский, бывший заместитель командира минбата.

Стрелковые роты продолжали свое неспешное движение. Противодействие противника было слабым. Слышна была стрельба двух пулеметов, но их неточный огонь не мог остановить пехоту. Туман постепенно поднимался и рассеивался под низким хмурым небом. Полк взбирался на последнюю возвышенность, за которой проходило шоссе. Время приближалось к 14-ти часам. Справа на удалении одного километра возвышался круглый бугор. Оттуда открыли пулеметный огонь по атакующим. И в то же время с южного направления в контатаку перешли не менее 2-ух батальонов румын.

Галкин спрыгнул в небольшой окопчик — их было много на всем пути наступления полка, а Яшин залег за кучей слежавшейся глины рядом с мелкой заброшенной ямой и почувствовал себя в полной безопасности. Но начарт, рассмотрев в бинокль темную массу солдат, решительно шагавших во фланг 1-му батальону, распорядился:

— Яшин! Быстрей к командиру 1-ой минроты. Пусть открывает огонь немедленно и не жалеет мин.

Но ординарцу бежать не пришлось. Минометчики сами понимали, что надо делать, и влево, в сторону противника полетели десятки мин.

В то же время и Каминский, пристрелявшись, перешел на поражение.

Заработали и полковушки, и приданная батарея дивизионных пушек ЗИС-3.

Румыны уже находились от боевых порядков 1-го батальона на расстоянии в 500 метров и стали заметны их островерхие папахи и руки на прикладах готовых к стрельбе винтовок. Снаряды и мины разрывались на недолете и в цепи. Румыны вынуждены были остановиться. Стрелки и пулеметчики 1-го батальона, выбрав удобные позиции для стрельбы лежа, открыли огонь из всего оружия.

Противник, неся потери, стал отползать к глубокой балке, за которой не слышно было боя. По-видимому, слева пока еще никто не наступал, и румыны еще не поняли, что оставшись на этом рубеже, они через некоторое время будут отрезаны от своих главных сил.

К исходу короткого ноябрьского дня полк Герасимова полностью овладел высотой и приблизился к главной дороге.

Ночью мерзли в черной беззвездной степи. Костры не разрешали разводить, да и не нашлось бы в этой пустыне ни дров, ни веток. Совершали пробежки, чтобы не застыть, но, главное, выручало теплое зимнее обмундирование, выданное за несколько дней до начала наступления.

Наступило утро. По шоссе началось движение 4-го мехкорпуса с общим направлением на северо-запад. Нескончаема колонна новых грузовиков, в кузовах которых рядами на скамьях сидели красноармейцы в чистеньких шинелях и завязанных на подбородках шапках-ушанках. Винтовка каждого бойца стояла у его ног, и стволы оружия удерживались на одной линии на каждой скамейке. Машины запрудили всю проезжую часть дороги, а танки Т-34 шли в основном по промерзшим обочинам, обгоняя мотопехоту.

Выход копуса на оперативный простор продолжался несколько часов. Затем на шоссе вступила пехота. Полк Герасимова двигался в авангарде дивизии, но впереди уже наступала вполне реальная сила, способная развить успех. Никто из тех, кто месяцами сидел на передовой, не мог себе представить наличие таких резервов в составе Красной армии. Люди пораженно молчали, и многие могли бы честно признаться самому себе, что не всегда верили в возможности вооруженных сил страны и ее промышленную мощь.

Полк шел медленно. Только Герасимов и командир 1-го батальона передвигались верхом, а для многих других командиров не хватало ни кавалерийских коней, ни нормальных седел.

Галкин шел в толпе штабных работников. «Какие степные просторы! — удивлялся Сема. — тут можно сутками шагать и не увидеть никакого строения, не встретить живой души. Где же обитают люди в этих краях?!»

Сзади к начарту тихо подошел замполит полка Рыжиков, капитан в белом полушубке и сшитой на заказ шапке светло-желтого меха. Клапаны нестандартной ушанки подняты и пристегнуты фигурной коричневой пуговицей.

— Галкин, расскажи мне, как ты ухитрился до сих пор не состоять в рядах партии? Ну, что скажешь — очень интересно тебя послушать.

Неожиданный допрос да еще по такому деликатному делу смутил Сему. Что говорить в свое оправдание? Замполит не представлял себе, по-видимому, что можно нормально воевать на высокой командирской должности и при этом в партии не состоять. Выручил сам Рыжиков:

— Ладно, не надо объяснять. Сегодня еще я жду твоего заявления. На большом привале соберемся и быстренько примем тебя в кандидаты.

«Вот и наступил конец моей аполитичности! — с самоиронией отметил Сема, как только замполит отошел и пристроился к шумной группе штабных. — Как увильнешь теперь и под каким предлогом? А следует ли отказываться? Сейчас не 37-ой год, партия всерьез занята войной с непридуманным врагом. Может статься, что эта жестокая война научит руководителей главному: нельзя бороться с собственным народом — он всегда выручит, когда стране трудно. Люди доказали, на что они способны. Должны же это понять высокие руководители!»

Так убеждал себя Галкин прежде, чем написать заявление на имя парторга полка. Прием в кандидаты ВКП(б) прошел на привале без всяких бюрократических формальностей и выяснений социального происхожденя претендента.

Марш продолжался двое суток. Наконец достигли крупного населенного пункта и заночевали. Утром командование подогнало пятитонки с сидениями для личного состава, и счастливая пехота была с комфортом и непривычным способом доставлена к месту соприкосновения с противником. Столкнулись с немецкими подразделениями юго-западнее станции Мариновка. Короткий бой, и противник отступил на 4-ре километра и почему-то на восток. Следовательно немцев удалось окружить! Но пока еще никто об этом не сообщал и неизвестно было, какие части оказались в кольце.

Фронт полка Герасимова рассекала длинная многокилометровая балка. Сходу противника не удалось сбить с занятого рубежа. Предстояла долгая осада.

Осаждавшие войска также совершенствовали свои позиции. Каждый понимал, что немцам нельзя позволить выскочить из накинутой на них петли.

Перед передним краем полка установили минное поле и два ряда фугасных огнеметов дистанционного действия. Оборона была активной. Проводились разведывательные поиски, артиллерийско-минометные обстрелы и грандиозные «сабантуи», когда одновременно вступало в действие все стрелковое и минометно-артиллерийское оружие. Это было захватывающее, эффектное зрелище. Примерно в полночь по общему сигналу весь передний край как бы мгновенно вспыхивал, черное небо раскраивали по замысловатым дугам осветительные ракеты; нередко после завершения обстрела в окопах раздавались протяжные крики «ура!», которые заставляли противника поверить, что началась ночная атака. Немцы открывали ответный панический огонь, растрачивая свой ограниченный запас боеприпасов. Но не всегда положение осаждавших оставалось безоблачным.

Декабрь 1942-го года был очень тревожным. Немецкий генерал-фельдмаршал Манштейн нанес сильный контрудар танковыми и механизированными соединениями с решительной целью деблокировать окруженную группировку Паулюса, в которой к тому времени насчитывалось 22 дивизии — 330 тысяч солдат и офицеров.

Котельниковская группировка классическим германским клином рвалась к Сталинграду и подошла на несколько десятков километров к городу. Однако прибывшая 2-ая гвардейская армия Малиновского остановила Манштейна и нанесла немцам чувствительный контрудар. Деблокирующая группировка была разгромлена и ее остатки панически бежали в сторону Ростова. Все эти подробности стали известны только после срыва немецкого наступления.

А к окруженным дивизиям был проложен так называемый воздушный мост.

Немецкие транспортные самолеты и тяжелые бомбардировщики днем и ночью с запада летали к аэродромам внутри кольца, доставляли только малую часть необходимого продовольствия и боеприпасов фактически обреченным войскам.

Истребители Донского фронта нередко сбивали немцев, кроме того неплохо стреляли и зенитчики. Особенно метко били батареи, снятые с московского направления. В декабре они сбили транспортный самолет над расположением полка Герасимова. Загорелся транспортник прямо над наблюдательным пунктом Галкина. Казалось, что самолет свалится на бруствер окопа, но он рухнул в нейтральной полосе и взорвался, разбросав останки и грузы на значительное расстояние. Вскоре в небе раскрылся розоватый купол. Одному из летчиков удалось покинуть самолет. Из окопов сотни глаз наблюдали, где приземлится немец. Ему не повезло: он опустился за первой траншеей 2-го стрелкового батальона.

Тот час же несколько бойцов выскочило из своих укрытий. Красноармейцы не хотели упустить летчика и надеялись на трофеи. Яшин раньше всех примчался к месту приземления пилота, который старался укротить парашют, обеими руками притягивая к себе стропы.

— Хенде хох! — громко крикнул Яшин, и немец с испугу вскинул руки.

Парашют снова наполнился ветром и поволок летчика по снегу. Яшин помог притормозить купол, затем наступил на него обеими ногами.

Отстегнувшись, немец снова поднял руки и повернул к пленившему его красноармейцу свое лицо, такое же бескровно-белое, как нетронутый под ним выпавший этой ночью первый с начала зимы снег. Летчик был в меховой куртке, теплых унтах и шлеме. На боку болтался пилотский планшет, а оружия при нем не было. Яшин постарался побыстрее увести пленного, а опоздавшим достался лишь паршют. Его разрезали на части и каждому достался на память кусок цветного перкаля.

Яшин был рад и горд, что ему удалось доставить в штаб такого важного «языка». Он еще долго потом во всех подробностях рассказывал, как взял летчика. Так монотонно проходили дни вплоть до 10-го января 1943-го года. Накануне и в этот памятный день мороз достигал 30-ти градусов, а в связке со жгучим ветром казался и того страшней.

Дивизия перешла в наступление вместе с другими соединениями Донского фронта. Стрелковые роты поднялись с исходного рубежа и начали сближение с противником по глубокому снегу. Удалось преодолеть всего полпути от своих до немецких окопов. Двухслойный пулеметный огонь и разрывы мин уложили атакующих в снег. Потери были незначительными, но атаку нельзя было продолжить, пока не подавлены стационарные огневые точки.

До наступления темноты так и не смогли возобновить наступление, но и улежать на одном месте не было никакой возможности. Бойцы поднимались, перебегали вдоль цепи, уходили назад и снова возвращались.

На ночь полк отвели на исходные, к своим землянкам, где обогревались и ужинали. Удалось немного поспать, потом — завтрак и новое наступление.

11-го января сместились вправо на 1,5 километра и повторили атаку. На этот раз успех был полным. Удалось закрепиться на восточном берегу реки Червленная. Впрочем, реку можно было увидеть только на топокарте, а на местности — тот же глубокий снег, как и везде на много верст вокруг. Наступление продолжалось вдоль железнодорожного полотна. Очень тяжело перемещались артиллерия и полковые минометы. Боеприпасы и некоторое снаряжение несли на себе усталые бойцы и больше всего доставалось тыловым подразделениям. И несмотря на зимние препятствия, дивизия продолжала продвижение.

Немцы почти не оказывали сопротивления. Голодные и до крайности истощенные они отходили к своему основному рубежу обороны по внешнему обводу города. Противник укрепился на рубеже Гумрак — Воропоново, там, где в августе 42-го стояли советские части. Короткий бой вспыхнул на небольшом аэродроме близ разъезда Басаргино. На летном поле застряло два десятка самолетов, которые не успели подняться: не ожидали немцы столь внезапного появления 1-го батальона Буянова. Пилоты, сидевшие в кабинах, еще пытались вырулить на полосу и взлететь, но пулеметный огонь и несколько разрывов мин не позволили им спастись в воздухе. Тогда заработали авиапушки и пулеметы стоявших без горючего боевых истребителей. В течение нескольких минут аэродром превратился в своеобразный опорный пункт с круговым обстрелом. Подоспевший огнеметчик выпустил по самолетам раскаленную струю, загорелись «Мессера», выскочили пилоты, но им не дали далеко убежать. Вскоре огонь перекинулся на транспортники, и аэродром под Басаргино перестал существовать. Остался еще один, главный вне города, в населенном пункте Гумрак.

Далее полк Герасимова двигался напрямую по снегу на Воропоново. Долгие балки и крученные овраги часто встречались на пути. Там, в этих естественных укрытиях, немецкая армия собиралась перезимовать. Настроили землянок казарменного типа, на склонах соорудили блиндажи и складские помещения.

Затем, когда войска попали в окружение, загнали в балки бесполезные грузовики и повозки, складывали пустые снарядные ящики и канистры, сваливали все теперь совершенно не нужное и бесполезное. На относительно ровной местности местами на снегу чернели холмики конских останков: копыта, шерстяное покрытие — все, что не годилось в пищу. Лошади давно были все выварены в солдатских котлах и съедены.

К 17–18 января полк достиг станции Воропоново. Еще в течение трех дней подтягивали артиллерию и «РС-ы» [«РС» — реактивный снаряд.]. Впервые прямо на снегу увидели металлическое ограждение, напоминавшее издали снегозащитный забор. Но почему так далеко от железной дороги?! Никто не мог разобрать, что за техника поставлена в помощь пехоте. Даже начарт полка ничего не мог сказать о новом виде оружия.

И близко никого не подопускали к загадочному ограждению. Охрана оберегала секреты даже от тех, кому была призвана помочь. Было только известно, что тяжелые «РС-ы» должны обеспечить наступление пехоты, но никто не представлял себе, что это за артиллерия и как выглядит.

Утром 22-го января полк майора Герасимова вышел на исходный рубеж. Противник закопался на железнодорожной насыпи. Его огневые точки, расположенные под полотном, сверху накрытые шпалами и толстым слоем промерзшей земли, не уступали дзотам. Их можно уничтожить только орудиями прямой наводки с близкого расстояния. Но попробуй подкатить пушку под кинжальным пулеметным огнем на виду у немецких солдат, обреченных умереть на последнем рубеже?! Артподготовка началась несколькими залпами загадочных тяжелых «РС-ов», установленных прямо на снегу. Это то самое металлическое ограждение из пусковых установок, к которым никого не подпускали.

Впервые бойцам и командирам пехоты приходилось наблюдать величаво-медленный полет странных снарядов цилиндрической формы с огромной шаровой головной частью, в которой находился собственно взрывной заряд. Бойцы вскочили на ноги и в изумлении смотрели, как громоздкие чушки бороздили небо, обгоняли одна другую, достигали вершины траектории и затем с остервенением вонзались в полотно железной дороги. Мощные разрывы разрушали огневые точки, комья земли вместе с кусками рельс подбрасывало вверх и разметало по снегу, темнеющему на глазах. Стрелки приветствовали успех гвардейских минометчиков одобрительными репликами и тут же окрестили новое оружие «Иваном Грозным».

Только разрывы нескольких немецких мин заставили красноармейцев снова залечь и соблюдать осторожность. Восторг и эйфория могут привести лишь к лишним потерям. Противник еще не полностью подавлен и всякое может случиться. Когда закончилась короткая артподготовка, стрелки поднялись в атаку.

Левый фланг полка не встретил никакого сопротивления и занял населенный пункт Алексеевка. А справа два уцелевших пулемета не позволили третьему батальону приблизиться к железнодорожной насыпи.

Галкин переместил взвод 45-ти миллиметровых орудий старшего сержанта Щербакова на правый фланг. Артиллеристы, укрываясь за бронещитами, подталкивали пушки, поставленные на деревянные полозья, и установили их в 400-ах метрах от целей. Несколько метких выстрелов по амбразурам заставили пулеметы прекратить стрельбу. Теперь уже и третий батальон Божко перевалил через железную дорогу и успех полка стал полным.

Заночевали в немецких землянках. Дорога на Сталинград открыта. Нет больше рубежа, на котором противник может организовать сопротивление. Впереди только походные трудности и природные препятствия.

24-го января полк остановился в балке перед южной частью города, по правому берегу реки Царица. Немцы занимали оборону на небольшой возвышенности и там просматривались деревянные домики Дар-Горы.

Отстали тылы и прежде всего батальонные кухни. Невозможно повозками перемахнуть через балки и овраги, к тому еще забитые брошенной немецкой техникой; проехать по снежной целине. Приходилось отыскивать объездные дороги, путаясь в обозах многочисленных воинских частей. Красноармейцы хозвзводов и неутомимые старшины рот все тащили на себе и через день доставили на передовую еду и немного боеприпасов.

Утром 26-го января полк, опробовав новое боевое построение, поротное эшелонирование, вошел в город. Сопротивление немцев было слабым, случайным. Шли к Волге по улице вдоль правого берега Царицы. Улицы как таковой не существовало. Только дорога под утоптанным пепельно-серым снегом. По одну сторону — сбитые металлические столбы, скрюченные трамвайные рельсы, выгоревшие вагоны, опутанные паутиной сорванных контактных проводов, развороченные цоколи снесенных домов, курганы битого и осмоленного кирпича, ржавые фрагменты разбитых орудий и пулеметов, и сотни незахороненных тел своих и германских солдат. А на противоположной стороне осталось единственное трехэтажное здание с глубокими следами пуль на кирпичных стенах. Повсюду зияли дыры от многочисленных снарядных болванок, в оконных и дверных проемах — мешки с песком, а вокруг — глубокие раковины. А слева и справа от чудом устоявшего здания — однообразные развалины, не выделявшиеся ничем среди сплошных городских разрушений. И опять — трупы, пролежавшие тут много недель, и обезображенные людские останки, вмерзшие в грязный снег.

После полудня навстречу бойцам потянулись колонны пленных в соломенных ботах поверх одеревеневших солдатских сапог. С завязанным на голове тряпьем и накинутым на костлявые плечи серым одеялом некогда бравый и спесивый солдат представлял теперь жалкое человеческое подобие. Пленные не поднимали глаз, не смели смотреть в сторону победителей, испытывая страх за уничтоженный ими город и тысячи убитых людей. Не осталось сострадания у красноармейцев к поверженным немецким солдатам. Ничего, кроме сдерживаемой ненависти, не могло возникнуть в душе бойцов именно сейчас и здесь, среди жутких следов разрушений, в городе, превращенном в гигантский погост.

Сколько же пленных плетется вдоль промерзшей Царицы?! Казалось, что вся Германия начала свое угрюмое и покаянное шествие сквозь строй праведный.

Никто тогда еще не представлял себе, что война будет долгой: поворот от бегства и отступлений к грядущим победам уже наметился.

Еще в течение 5-ти дней продолжались бои в северной части Сталинграда.

А 2-го февраля участники грандиозного сражения сразу же оказались в глубоком тылу. Два последующих дня отмывались в бане, которую в балке соорудили полковые саперы, поменяли белье и часть обмундирования, избавляясь от окопных паразитов и многомесячной грязи.

После этого полк отправился в более или менее уцелевшие пригороды на отдых. Наступили благодатные дни, но пополнение пока еще не прибывало. Рядовые, пережившие тяжелые дни, наслаждались покоем, а к неизбежным тактическим занятиям относились, как к придуманной детской игре в «белых» и «красных». Командование подводило итоги отгремевших боев. Совещания собирались ежедневно и становились почти ритуальными.

Отличившимся вручали награды. Капитан Галкин получил орден « Боевого Красного Знамени», тот самый, к которому его представил Пилипенко за бои у переправы через Дон. Где полк, жив ли сам Пилипенко, а орден отыскался в наградном отделе штаба фронта и нашел своего обладателя.

Еще через месяц прибыли и последние награды за успешные действия в период с 10-го января и до завершения боев в самом Сталинграде. Семе досталась еще и «Красная Звезда». Яшин завоевал еще одну медаль «За отвагу» и ему присвоили звание младшего сержанта.

Герасимов стал подполковником, Гаранин — майором, а Балабанов — капитаном, что более соответствовало его должности начальника оперативной части.

Не забыли и щедро наградить руководство гвардейского полка, хорошо показавшего себя в серьезных боях.

Но долго блаженствовать победителям Сталинградского сражения не позволили. Немцы прорвались на Украине в районе Изюм — Барвенково, и 64-ая армия, в состав которой теперь входила дивизия (в том числе и полк Герасимова) перебрасывалась к месту нового сражения.

Глава седьмая

4-го марта 1943-го года немецкая танковая армия перешла в контрнаступление под Харьковом. Завязалось ожесточенное сражение в неблагоприятных для советских войск условиях. Отстали тылы, не хватало боеприпасов, фуража, продовольствия и необходимого снаряжения уставшим и потрепанным, наступавшим уже много месяцев подряд частям и соединениям.

К 10-му марта между 3-ей танковой и 69-ой общевойсковой советскими армиями образовался разрыв в 60 километров. 16-го марта пришлось оставить недавно отвоеванный Харьков. Соединения Красной армии отошли на восточный берег Северского Донца. 18-го марта немцы захватили Белгород, но их попытки дальнейшего продвижения к Обояни и Волчанску были пресечены частями, переброшенными в район боев 64-ой и 21-ой армий. И, несмотря на значительный некомлект в личном составе, сталинградские соединения сумели остановить немцев, мечтавших о реванше за свое поражение на Волге.

Впоследствии армии стали гвардейскими, 21-ая — шестой, а 64-ая — седьмой. Впрочем и другие объединения, отличившиеся под Сталинградом, также были удостоены почетного наименования гвардейских.

Не ожидало немецкое командование, что так скоро придется столкнуться со сталинградцами! Это вызвало у противника шок и раздражение.

Раздосадованные пропагандисты сочиняли глупейшие листовки с угрозами отомстить «сталинградским бандитам» и наказать за взятые в сражении «богатые трофеи«, которые, впрочем, не представляли особой ценности.

Полк гвардии подполковника Герасимова в два эшелона занимал оборону в непосредственной близости от берега Северского Донца, прикрывал Шебекино, расположенное южнее Белгорода, и вместе с левым соседом — Волчанск.

У начальника артиллерии полка капитана Галкина серьезной работы не было.

В марте 43-го немцы добились успехов во многом благодаря применению новых типов вооружения и техники. Появились усовершенствованные танки Т-5 («Пантера») и Т-6 («Тигр»). У последнего лобовая броня достигала 100 миллиметров и в циклопической башне этой тяжелой машины стояла 88-миллиметровая пушка. Для борьбы против Т-6 и новых самоходок «Фердинанд» с такой же пушкой, как у «Тигра», на вооружение Красной армии поступила противотанковая пушка калибра 57, которая к тому же была оснащена подкалиберными и кумулятивными снарядами, прожигавшими броню.

Еще раньше командование начало наращивать количество истребительно-противотанковых полков резерва Главного Командования (ИПТАП), а весной 43-го таким частям стали уделять повышенное внимание. Не хватало грамотных артиллеристов с достаточным боевым опытом. Таких командиров искали во всех соединениях, главным образом в стрелковых, где артиллеристы могли застрять в период отступлений и хаоса 41–42-го годов.

В середине апреля подполковник Герасимов получил приказ откомандировать капитана Галкина в распоряжение управления кадров армии. Командир полка и начштаба майор Гаранин не хотели расставаться со своим начартом. Они обратились за содействием в штаб дивизии, но армейскому начальству никто не решался перечить — так или иначе — это было бесполезно.

Прощание с Герасимовым, Гараниным и другими однополчанами было теплым и трогательным. С Галкиным отпустили его ординарца Яшина, что являлось знаком уважения к начальнику артиллерии: как правило ни один командир полка добровольно своих людей не отдает.

Капитана Галкина назначили командиром дивизиона 57-ми миллиметровых пушек в ИПТАП. Полк еще только формировался в армейском тыловом районе. Недавно лишь были получены пушки, и личный состав усиленно осваивал новую технику. Стрельбы по макетам проводились регулярно и по графику.

Дивизион Галкина располагался в небольшом селе.

Командир полка майор Демин был строгим начальником и грамотным, опытным артиллеристом. Он начал службу еще в 30-ом году в Киевском военном округе. Прошел по всем ступеням служебной лестницы от курсанта и до командира полка. Его подразделения всегда служили образцом порядка, дисциплины и выучки.

Среднего роста шатен с пронзительными умными глазами, смотревшими на подчиненных с холодным ожиданием, не был однако придирчивым по мелочам. Он умел щадить самолюбие и достоинство каждого командира, рядового и воздавал должное за образцовую службу. Особенно ценил артиллерийскую грамотность и умение вести прицельную стрельбу прямой наводкой.

Полк в своем штате имел два дивизиона по 12 орудий в каждом. Существовали и трехдивизионные ИПТАП-ы: все зависело от наличия орудий и артиллерийских кадров. Первым дивизионом в полку Демина командовал низкорослый, юркий капитан Сокур, который прибыл в часть раньше Галкина.

Начштаба полка, пом по тылу и начальники других служб были заняты каждый своим делом и в дивизионах появлялись редко.

Ординарец Галкина младший сержант Яшин по настоянию комдива изучал матчасть вместе с другими. Лишних людей в артиллерии не бывает, поэтому необходимо добиваться взаимозаменяемости номеров расчета.

Учились упорно. Осваивали способы маскировки и создания ложных позиций.

Как правило артиллерия резерва Главного Командования не занимает огневые заранее. Противник не должен знать, где могут появиться истребители танков, да и ненужных потерь следует избегать. Поэтому от ИПТАП требовалась отменная выучка и высокая степень готовности.

Новенькое обмундирование, полевые погоны, нарукавные нашивки с двумя скрещенными артиллерийскими стволами, возвращенное забытое имя Солдат вместо аморфного «Боец» наполняли души молодых ребят чувством собственного достоинства и гордостью. И командиры любовались своими защитными погонами с одним или двумя просветами, крепили звездочки и привыкали к почетному наименованию Офицер. Все новшества в стране и армии предназначались благородной цели: необходимо было соединить разорванные связи, скрепить нити истории. Хватило мудрости понять, что государству приходится вести не первую войну за свое существование. Могут меняться правительства, режимы, вожди, но стратегические интересы останутся неизменными.

3-го июля полк майора Демина получил приказ выдвинуться на танкоопасное направление в полосе стрелковой дивизии. И уже 5-го июля утром началась массированная артподготовка, после которой противник перешел в наступление. Впереди не умолкал грохот, а через несколько часов уже можно было уловить признаки пехотного боя и отдаленный стрекот пулеметных очередей. В небе — рокот самолетов, которые шли на северо-восток. Справа завязался воздушный бой между немецкими истребителями и советскими «Яками».

Галкин со своего наблюдательного пункта осматривал весь район, за который он нес ответственность. Местность слегка пересеченная. Слева первым и заметным ориентиром Сема выбрал полуразбитую будку стрелочника. Железнодорожная ветка в том месте заворачивала на запад, а основная магистраль шла вдоль фронта на север. С фланга появление танков противника было маловеротно: мешала балка с крутым склоном. Справа участок очерчен высоким серым кустарником, который начинался у двух низкорослых лип у самой насыпи. Артиллерийские позиции находились примерно в двух километрах от железнодорожного полотна. В центре выпирал совсем некстати небольшой бугор, как бородавка на гладком и чистом теле. А мелкие ложбинки недалеко от пологой насыпи можно было заметить только в стереотрубу при внимательном, скрупулезном обзоре.

Время приближалось к часу дня. Над балкой к зениту поднималось солнце. Громче гремели орудийные залпы, и «Максимы» методично отстукивали дробь где-то уж рядом. Сражение перемещалось к северу, а слева было пока потише. У Галкина уже не осталось сомнений, что немцы прорвали оборонительный рубеж стоявшей впереди стрелковой дивизии и скоро на этой высоте могут появиться танки. Они попытаются выйти на шоссе, а там — уже тактический простор. Командир дивизиона потребовал от своих комбатов усилить наблюдение и выслал к железнодорожной насыпи двух разведчиков. Они должны внимательно следить за действиями ожидаемого противника, а в случае появления немецких танков подать сигнал ракетой и вернуться на нп.

Вскоре на сеточке стереотрубы стали появляться фигурки людей. Галкин заметил двоих, затем еще одного солдата. Все трое остановились, потом один из них отошел назад и исчез за дорогой. Наблюдение было размытым из-за восходящих струй перегретого воздуха над раскаленными рельсами. Через несколько минут появилось сразу человек 10–12, затем перешла насыпь целая группа людей.

Чьи солдаты двигались к высоте: свои или немецкие?

«Если немцы, то орудия окажутся бессильными против пехоты, — с тревогой размышлял Галкин, — придется большую часть номеров посадить перед пушками и попытаться отбиться одними карабинами.»

Но опасения, к счастью, не оправдались. Когда люди подошли поближе, Сема заметил гимнастерки, а не мундиры с закатанными рукавами. Значит свои отступают с передовой! Но куда они идут?!

Сначала держались поближе к балке в готовности укрыться в ней в случае обстрела, затем повернули к бугру, который, по-видимому, показался пехоте более привлекательным. Впереди растрепанной толпы — командир. Об этом можно было судить по уверенному шагу и еще по тому, что по обеим сторонам его сопровождали двое военных с автоматами на груди, вероятно, связные.

— Яшин, надо встретить пехоту. Если не разберутся, то примут нас за немцев и начнут палить по орудиям. Постарайся, Степан, и поосторожней!

Ординарец выбрался из щели и побежал. Он часто останавливался, поднимал вверх карабин с надетой на дуло пилоткой, рассчитывая, что увидит пехота его немудренный сигнал. Но никто не замечал и, казалось, не смотрел в его сторону. Должно быть командир и отступавшие вместе с ним солдаты еще находились под тягостным впечатлением трудного и неудачного утреннего боя.

И только, случайно повернувшись вправо, один из солдат заметил отчаянные взмахи сигнальщика. Сообщили командиру, и он остановил своих людей.

А Яшин, продолжая покачивать над головой карабин, уже уверенно подходил к офицеру. Что-то ординарец объяснил и затем повернулся лицом к нп дивизиона. Отступающие продолжили движение, а Галкин выбрался из окопа и направился навстречу пехотинцу. С офицером Сема поздоровался за руку и они представились друг другу.

— Командир батальона капитан Коробко!

Кудрявый светловолосый офицер в просоленной хлопчато-бумажной гимнастерке по-фронтовому франтовато вскинул руку к пилотке и рывком распрямил ладонь. Рядом с командиром стояли крепкие и решительные связные, готовые к действию в любое мгновение, если возникнет какая-либо угроза. Солдаты с любопытством смотрели на рослого артиллерийского капитана с черной нашивкой на рукаве непривычно новенькой гимнастерки.

— Капитан Галкин, командир дивизиона ИПТАП.

Офицеры забрались в щель наблюдательного пункта, а солдатам разрешили присесть на землю и передохнуть.

— Моя задача — прикрыть шоссе и не допустить прорыва танков через высоту, — проинформировал Галкин командира батальона.

— А мне приказано это шоссе оседлать и ждать подхода подкреплений — общие слова! — возмущался Коробко и, повернув свой кофейный кожаный планшет, вынул карту и положил на дно окопа.

Оба офицера нашли место расположения дивизиона и участок дороги.

Обкуренным указательным пальцем пехотинец ткнул в черный прямоугольник одиночного строения и уточнил:

— Вот южнее этого сарая, который наверняка давно уже растащен на накаты, в 800-ах метрах позади твоих орудий я и должен оседлать дорогу.

— Но оседлать дорогу не означает сидеть на ней, — заметил Галкин.

— Верно, можно окопаться и впереди, и сзади, но в другое время и в другой обстановке. После сегодняшнего драпа с передовой с меня голову снимут, если я позволю себе хоть малейшую неточность в исполнении категорического приказа вышестоящего начальства. Найдут тогда виновного во всех грехах!

— Понимаю тебя, комбат, — вынужден был согласиться Сема, — сделаем по-другому: ты выделяешь мне четыре Дегтяря для прикрытия, а остальных сажай, где тебе приказано. Согласен, договорились?

— Четыре — не могу, а три ручных пулемета одолжу на время вместе с моими славянами. Дам опытных солдат, не подведут. Извини, у меня от батальона тут всего одна треть. Немалые потери, а многие разбрелись. Позже отыщутся, а пока людей у меня мало. И сорокапятки мои накрылись, и ПТР-ы куда-то подевались, — в общем лихо нас подолбали!

— Ладно, пусть будет три пулемета! И еще у меня просьба. Я видел у тебя минометы. Пусть подготовят пзо — подвижный заградительный огонь.

— Какой заградительный огонь?! Мин у них — кот наплакал. Кстати, откуда к тебе эта терминология? — удивился Коробко.

— Я воевал в должности командира минометной батареи и был начартом полка.

Пехотинец устало улыбнулся:

— Выходит — ты свой человек, в какой-то мере коллега. Теперь я уверен, что контакт у нас будет. Помни — я за тобой!

Помолчав немного, Коробко продолжал:

— Когда мы приближались к насыпи, удалось заметить «Пантеры» и несколько «Тигров». Танки двигались влево, но там овраги и им не пройти. Думаю, скоро они припрут к тебе, артиллерист.

Через 40 минут со стороны насыпи была пущена зеленая ракета и вскоре примчались сами разведчики. Они сообщили, что видели много немецких танков, но не успели их пересчитать. Подняли горы пыли своими гусеницами и пока идут вдоль железнодорожного полотна.

Галкин по телефону доложил командиру полка результаты разведки.

— Слушай внимательно, «Четвертый», необходимо прикрыться свободными номерами от немецкой пехоты, если она появится за броней, — распорядился Демин.

— С этим — порядок! Передо мной — пулеметчики из отходящих подразделений.

— Держись, «Четвертый«! На тебя надеюсь. У Сокура — то же самое. Посматривай и в его сторону на всякий случай!

Перевалив через насыпь, 25 немецких танков разделились на две группы. 10 машин развернулось перед позициями 1-го дивизиона и вскоре стали незаметны за кустарником. Остальные машины оказались перед батареями дивизиона Галкина. 12 орудий против 15-ти танков! По штабным теоретическим прикидкам каждое противотанковое орудие способно подбить два танка, прежде чем само прекратит стрельбу — будет выведено из строя. За 15 машин лишиться 7-ми пушек?! Слишком большая цена! Не по себе становилось от такого бухгалтерского расклада! «Нет, не могу поверить, — пытался себя успокоить Сема. — А выучка на что?! Военная хитрость и просто везение в бою?!»

— Кобра, Кобра! — У аппарата «Четвертый».

Командир левофланговой батареи старший лейтенант Акулов взял трубку.

— Подпускайте поближе. Не забывайте, что вы под углом к машинам. Бейте по бортам! Отсекайте пехоту от брони!

Акулов, опытный боевой командир, не нуждался в инструкциях. Именно так он и собирался действовать.

Затем Галкин поговорил с лейтенантом Ермашом, чьи пушки были установлены справа в виде выгнутой подковы. Комбат доложил, что одно орудие он на всякий случай повернул в сторону кустарника, а три других готовы для стрельбы по бортам «Пантер».

Командир третьей батареи, позиции которой располагались позади нп Галкина, мог стрелять в любом направлении, но ему предстояло вести огонь по лобовой броне «Тигров». Комбат старший лейтенант Заярный, прибыв из резерва, в первый раз участвовал в бою и поэтому с большим вниманием выслушивал рекомендации и указания комдива.

15 танков шли строем в виде срезанного впереди клина. Четыре «Тигра» — должны протаранить оборону, а «Пантеры» — по бокам, прикрывали борта тяжелых танков. Справа — крыло из 6-ти машин, а слева — из 5-ти. За танками двигалась немногочисленная немецкая пехота.

«Тигры» уже находились в 700-ах метрах от орудий Акулова.

1-ая батарея открыла огонь по бортам «Пантер». Подкалиберные снаряды ложились под гусеницы, вонзаясь в грунт и поднимая комья земли, но и по цели попало несколько болванок. Две «Пантеры» остановились, выскочили из нижних люков танкисты и побежали назад под прицельным огнем ручных пулеметов комбата Коробко. Недалеко им удалось отбежать от подбитых машин!

«Тигры» повернули свои толщенные башни и дали залп по пушкам Акулова. 4-ре «Пантеры» повисшего крыла посылали по первой батарее снаряд за снарядом, которые разрывались на брустверах и перед ровиками орудийных расчетов.

В это время по второму крылу, прикрывшему тяжелые танки, открыл огонь Ермаш. «Тигры» повернули башни в другую сторону и от второго залпа 88-ми миллиметровых орудий Акулов был избавлен. Немецкая пехота подтягивалась теперь поближе, готовясь к атаке 1-ой батареи.

— Заярный, стреляй по «Тиграм»! Используй кумулятивные, иначе лобовую не пробьешь! — кричал Галкин в телефонную трубку.

Пушечный грохот и шум танковых моторов на срывающихся низких оборотах глушили мембрану, и Сема не уловил ответа комбата.

Решив подстраховаться, Галкин распорядился:

— Яшин, скорей к Заярному! Повтори ему мой приказ — ты слышал его. Пусть использует кумулятивные против лобовой брони «Тигров». Ну, бегом!

Но третья батарея открыла огонь. Заярный, очевидно, все же разобрал слова комдива, да и сам мог оценить обстановку.

Яшин с облегчением вздохнул и прошептал хвалу Всевышнему за избавление от неминуемой гибели под пулеметами «Пантер».

— Наверное, кто-то меня оберегает и спас теперь, как и в другие дни. Слава Б-гу, я еще живой! Пока еще дышу!

С опаской посмотрел ординарец на своего комдива: как бы не услышал тот суеверные обращения своего подчиненного к Г-споду. А Галкин был занят своими прямыми обязанностями и не было ему дела до переживаний Яшина.

По «Тиграм» теперь уже били все три батареи. Нельзя было разобрать, что происходит на поле боя. И четыре миномета стрелкового батальона Коробко открыли огонь. Залегла немецкая пехота. Дым затянул высоту. Слышны были очереди ручных пулеметов и немецких автоматов. Стрельба вслепую и по площадям все же не позволила противнику решиться на атаку.

Всего минут сорок продолжалась жесткая схватка с танками. 5 «Пантер» и один «Тигр» замерли перед батареями второго дивизиона. Два тяжелых танка пятились к насыпи, прикрываясь от снарядов своей 100-миллиметровой лобовой броней, а третий, желая уйти поскорее, развернулся и подставил корму.

Третья батарея четырьмя снарядами поразила машину. Внутри танка начали разрываться снаряды. Сначала вырвался и повалил дым, затем пламя окутало танк, который так торопился добраться к исходному рубежу.

Уцелевшие 8 танков скрылись за насыпью, а Галкин стал подсчитывать свои потери. Из строя выведено два орудия. Одно — у Акулова, а другое — в 3-ей батарее. Пятеро солдат погибло и семеро получили ранения. Можно было бы высказать удовлетворение исходом боя с танками, но Галкина смущали потери в людях и матчасти. Многовато за каких-нибудь 40 минут схватки!

— Молодец, Галкин! — похвалил Демин, выслушав доклад о результатах. — Но почему так мрачно?

— Потери...

— Но они же неизбежны и вполне сопоставимы с достигнутым результатом! Столкновение с «Тиграми» и «Пантерами» — не шутка. У «Третьего» тоже все в ажуре. И он лишился двух игрушек. У него четверо черных (погибших) и пятеро красных (раненых).

После боя на нп к Галкину явился Коробко.

— Поздравляю, артиллерия! Здорово вы траханули «фрицев».

Капитан жал Семе руку и тряс ее долго, с чувством восторга и злорадства по отношению к противнику, который утром заставил пехоту отступить.

— Если бы на передке так работали наши пушки, нас бы не погнали сегодня. Так «фрицам» и надо! Сейчас не 41-ый год и далеко немцы не попрут! А как мои славяне-пулеметчики? Доволен?

— Благодарю, пехота! Молодцы твои солдаты, отбили автоматчиков, прикрыли пушки. И минометчикам большое спасибо. Хотя и немного мин выпустили, зато — в цель.

Бой по-прежнему продолжался где-то северней. И с наступлением темноты глухое громыхание тяжелых батарей не затихало.

В 10 часов вечера командир полка через связного передал приказ сняться с позиций и по рокадной дороге двигаться в новый район сосредоточения на высоте 96 и 5. Предстоял короткий 8-ми километровый марш на север.

10 уцелевших орудий на руках выкатили на шоссе. Там уже стояли тягачи-Студебеккеры. Сдвинули станины, щелкнули замки-захваты — все готово к движению. К Семе подошел Коробко.

— А как же мы, на кого нас тут оставляют? — угрюмо спрашивал комбат. — Если снова попрут «Пантеры», а может быть — и «Тигры», нам без пушек конец.

— Мое начальство ничего определенного не знает, но сказал комполка, что скоро прибудет новое соединение в этот район. Во всяком случае на съедение «фрицам» одних не оставят, — успокаивал Сема комбата.

— Когда еще доберутся сюда новые! — ворчливо говорил Коробко. — Неужели нам завтра опять драпать?!

— Все будет хорошо, я верю, — улыбнулся Сема, — бывай, пехота, жаль с тобой расставаться!

Попрощались тепло, как старые друзья, хотя повоевали рядом всего несколько часов и толком даже не пришлось познакомиться.

К месту сосредоточения дивизион Галкина прибыл около полуночи. Рекогносцировку проводили в темноте и не было уверенности, что позиции для орудий выбраны удачно, и не придется кое-что менять. К тому же до рассвета оставалось не так уж много времени и вряд ли удастся закончить земляные работы.

Утро 6-го июля началось усилением канонады, которая доносилась, как и вчера, в основном справа. Всегда почему-то кажется, что у соседа страшнее, чем на твоем участке и там происходит основное сражение.

В 10 часов над высотой появились немецкие бомбардировщики. Но шел 1943-ий год и у противника уже не было никакого превосходства в воздухе.

Через несколько минут пришли свои истребители «Як» и «Ла». Немцы наспех побросали бомбы, ушли на запад, уступив место подоспевшим модернизированным «Мессершмиттам» и новым «Фокке-Вульф»-190-А. Завязался воздушный бой. Сема с интересом следил за действиями самолетов. Не забылся тот трагический для советских «И-16» бой в сталинградском небе.

Сейчас уже другие пилоты и на других машинах противостояли воздушным немецким асам. Над головами наземных частей — выгнутая спираль вращающихся друг над другом самолетов и невозможно заметить ни черных крестов, ни красных звезд на склоненных плоскостях, подсвеченных солнцем слева. Блеснет на мгновение посеребренное крыло и тотчас же прикроется яркий луч фюзеляжем подлетевшего откуда-то снизу другого истребителя. Гул моторов, прерывистое урчание и истошный рев падающего самолета давил сверху какой-то пугающей тяжестью и на земле ожидали взрыва почему-то рядом с батареей или нп. А машина неслась вниз не отвесно, а под углом к горизонту, исчезала в расположении противника; раздавался раскатистый взрыв и вовсе не такой сильный, как предполагали. И багрово-пепельный столб над разорванным истребителем, смешиваясь с дымом снарядных разрывов, не выделялся вовсе на поле сражения. Цветные и белые парашюты, покачиваемые утренним ветерком, опускались в нейтральной полосе и к приземлявшимся летчикам бежали солдаты с обеих сторон. Завязалась перестрелка, люди падали и поднимались, но не отказывались от попыток выручить своих. В этом бою было сбито немало истребителей. Когда схватка завершилась, в поголубевшем небе остались только самолеты с красными звездами на крыльях. Пилоты совершили несколько победных кругов над высотой, приветствуя поворотом плоскостей тех, кто наблюдал за их умелыми действиями с земли. Затем краснозвездные бодро уходили на свой аэродром — так казалось снизу!

«Сколько же наших истребителей и сколько немецких было сбито над нами?» — пытался подсчитать Галкин. Трудно оценить итог схватки, наблюдая ее с земли.

Но главное достижение бесспорно: небо осталось за советскими самолетами!

К полудню звуки сражения ослабли. По-видимому, противнику удалось продвинуться еще на несколко километров к северо-востоку. А высота, у подножия которой сидела пехота и где окопался ИПТАП, оказалась на изгибе клешни, широко закинутой германской ударной группировкой, устремившейся к Курску со стороны Белгорода. А второй удар наносился с северного изгиба гигантской дуги. Цель у германского верховного комадованмя была в высшей степени амбициозной. Надеялись легко прорваться и встречными ударами замкнуть кольцо вокруг многочисленных советских армий и добиться стратегического превосходства в третье, решающее лето войны.

Придется ли на этой высоте принять бой?! Это зависело от общей обстановки на южном фланге и разгорающейся битвы за каждый километр пространства. Галкин осмотрел огневые своих батарей. Сейчас, в светлое время, проявились изъяны в расположении трех пушек. На левом фланге мешал яйцевидный бугор. Пришлось одно орудие сдвинуть в сторону метров на 30. В центре одна пушка стояла за ложбинкой, в которой на короткое время мог бы укрыться танк. Орудие выкатили вперед и стали отрывать для него новую площадку. И во второй батарее одну пушку оттянули немного назад и развернули на 45 градусов вправо: существовала угроза выхода вражеских танков во фланг дивизиона.

Первый дивизион на этот раз окопался слева. Майор Демин оборудовал свой нп на гребне высоты и мог контролировать действия всех батарей полка.

Немцы в этот день не предприняли никаких атак на этом участке, очевидно, надеясь добиться решающего успеха в другом месте. Только утром 7-го июля, не добившись цели на главном направлении, противник решил поискать обходной путь.

Но тут мешала им эта высота, прикрывавшая выход на шоссе.

Немцы бросили в атаку 30 танков и пехоту. Снова, как и 5-го числа, 15 машин двигалось на батареи Галкина. Стрелковое прикрытие было достаточным. Батальон полного состава сидел у подножия высоты. У пехотинцев были и свои две сорокапятки, и рота ПТР.

Немецкая атака разворачивалась по классической схеме 41–42-го годов, но с одним существенным отличием: не обработали оборонительный район пикирующими бомбардировщиками. Быть может, их просто не хватало на всех. В небе видны были только эскадрильи «Петляковых» с непривычным сдвоенным килевым оперением. Фронтовые бомбардировщики шли на запад и наносили урон ближним тылам германских войск, что в немалой степени ослабляло силу их удара.

Артиллерийскую подготовку противник провел тщательно и энергично. И пока покачивалась от разрывов земля, танки подбирались поближе к передовой стрелкового батальона. Когда артиллерия перенесла огонь в глубину, немецкие танки уже находились в 400-ах метров от неглубоких стрелковых окопов. Две сорокапятки и рота ПТР вели стрельбу по «Пантерам». К счастью, на этом направлении не было видно «Тигров». По пехоте, шедшей позади, плотно били пулеметы, 82-ух миллиметровые минометы, и стрелки, стрелявшие по команде залпами. Немецкая атака замедлилась, две «Пантеры» остановились, поврежденные бронебойными снарядами.

Теперь уже 28 машин разделились поровну. Их строй напоминал раскрытые исполинские ножницы, объявшие высоту с обеих сторон, готовые гигантским усилием срезать все, что находилось на поверхности: и личный состав, и пушки. Все настойчивей подходили танки к пехотному прикрытию. Стрелки не имели никакой возможности пропустить «Пантеры» через свои боевые порядки. Не позволят неполного профиля окопы, отсутствие ходов сообщений и слабый грунт. Не выдержит пехота, побежит!

Галкин вспомнил о своем заместителе, который, как и в первом бою, находился при второй батарее. Старший лейтенант Яковенко прибыл в дивизион в конце мая, когда уже была получена вся матчасть. Исполнительному и деятельному заму комдив поручал главным образом контроль за боевой учебой, обеспечение боеприпасами и снаряжением всех трех батарей.

Двухметровый офицер неожиданно появлялся там, где меньше всего ждали, в считанные минуты умудрялся заметить недостатки и упущения подчиненных.

Галкин по телефону связался с Яковенко.

— Слушай внимательно. Пехота не усидит в своих окопчиках. Срочно беги к Акулову. Посмотри, видишь бугор, похожий на фасолину?

— Вижу, — подтвердил старший лейтенант.

— Уверен, что именно туда и кинется пехота: все же укрытие какое-то от пуль. Возьми у Акулова несколько свободных номеров и задерживай отходящих — они скоро появятся! Сажай всех перед пушками — и не только слева, а везде.

— Есть! — отрапортовал Яковенко. — Все понял и выполняю!

Но, выждав несколько мгновений, он все же решился высказать сомнение:

— А может быть славяне усидят на своих местах? Пропустят танки, как это случалось, и остановят немецкую пехоту. Бывает же такое!

— Бывает, только в кино. А мы должны готовиться к худшему. В мелких щелях «Пантеры» просто задавят людей.

И в самом деле через несколько минут случилось то, что было неизбежно.

Стрелки передовой начали беспорядочно отходить. Заметив бугор, устремились толпой к естественному укрытию.

— Стреляйте по «Пантерам»! — распорядился Галкин.

— Свои мешают, — возразил Акулов.

— Бейте по башням! А в случае промаха от наших подкалиберных для пехоты беды никакой. Надо помешать танкам расправиться с бегущими.

Выстрелы 57-ми миллиметровых пушек сразу же сбили охотничий азарт танкистов, и они оставили в покое отступающих советских солдат.

Галкин видел высокую фигуру своего зама, который останавливал бегущих, когда те достигали укрытия и переводили дыхание. Яковенко добросовестно выполнял указание своего комдива, отправлял стрелков и пулеметчиков к орудиям.

Дуэль танков и противотанковых пушек продолжалась недолго. Неполная батарея Акулова сумела подбить три «Пантеры». Еще 4-ре танка были выведены из строя огнем 2-ой и 3-ей батарей. Оставшиеся перед позициями дивизиона семь машин, расстреляв свой боезапас, вынуждены были остановиться. Немного повременив, танки повернули назад и ушли на большой скорости.

В результате боя было разбито одно орудие на батарее Акулова, пострадали наблюдательные пункты второй и третьей батарей, которые остались без стереотруб, поврежден дальномер комдива и, главное, ранены четыре разведчика.

Первый дивизион все еще продолжал поединок с танками, а на батарее Ермаша орудие, повернутое вправо, стали подкатывать поближе к краю высоты. В лощинке за северным скатом появилось два немецких танка. Галкин узнал об этом от самого комбата:

— «Четвертый», две «Пантеры» у меня справа! Достать не могу, но и наверх не дадим подняться.

— А где же сорокапятки на выходе к шоссе?! Почему не стреляют?!

— Кто может знать? Там же соседи, пехота! Они должны нас перекрывать, а не мы их! Разве не знают, что несут ответственность за свой левый фланг?! — возмущался Ермаш.

Но кому были известны истинные причины бездействия противотанковых пушек? Возможно чей-то приказ заставил соседа переместиться на другой участок, где возникла реальная угроза прорыва.

А узкая лощинка, постепенно расширяясь, выводила на дорогу, куда танки противника нельзя было пропустить.

Позвонил майор Демин.

— «Четвертый», у тебя намечается неприятность справа. Я забираю две игрушки у «Третьего», а ты сними Заярного и перекрой шоссе вместе с ними. Действуй немедленно!

Галкин передал приказ Заярному. Быстро сняли с площадок пушки и на руках выкатили к гребню высоты. Затем, тормозя и придерживая орудия на скате, достигли шоссе. Здесь уже поджидали тягачи. Полтора километра на север проскочили за считанные минуты и развернулись на лужайке, держа под прицелом выход из лощинки на дорогу. И два орудия 1-го дивизиона присоединились к Заярному. Два немецких танка, которые в начале так уверенно прокладывали себе путь к шоссе и могли уже выйти на дорогу, почему-то остановились и затем повернули назад. Возможно, это была только разведка и проба перед следующей атакой. Майор Демин, обеспокоенный отсутствием правого соседа, сам пришел на новые позиции и убедился, что создан крепкий заслон против «Пантер».

Перед возвращением на свой нп он сказал Заярному:

— Сегодня все действовали отлично. Перебили половину немецких танков. Потеряли всего одно орудие. И людские потери минимальные. Я приказал начальнику штаба отправить наградные листы на офицеров. Списки отличившихся солдат и сержантов я жду от командиров дивизионов. Завтра здесь будет жарко! Правда, обещали прислать саперов и огнеметчиков. Спать не придется эту ночь!

После трехчасового затишья противник, подтянув поближе гаубицы, открыл методический огонь по высоте. Снаряды ложились близко, но и артиллеристы умело окопались и научились укрываться от разрывов.

Новые позиции пяти орудий, перекрывших лощинку, противник еще не засек и не обстреливал. Снаряды разрывались на шоссе в стороне от пушек и за дорогой, где стояли Студебеккеры.

Догорал день 7-го июля. Противник не предпринял новых атак и серьезно готовился к завтрашнему дню.

Наступило 8-ое июля 1943-го года.

После короткого артналета немцы тремя группами танков в сопровождении автоматчиков снова начали наступление. 12 «Пантер», совершив обход по грунтовой дороге, атаковали высоту слева в расположении 1-го дивизиона. Немцы не знали, что идут прямо на минное поле, которое было установленно за ночь. По центру на высоту поднималось всего 8 машин, но позади «Пантер» расположилось 6 громоздких самоходок «Фердинанд» с 88-ми миллиметровыми пушками, как у тяжелых «Тигров». А к лощинке между тем шла группа в 18 танков, вытянувшись в колонну по две машины в ряду. Главное для них — пройти узкую горловину, а перед шоссе лощина расширяется и появится возможость развернуть строй и выйти на дорогу. Но именно эту наиболее перспективную ударную группу ждал главный сюрприз. Первой паре «Пантер» дали втянуться в лощинку, а вторую на входе поразили струями двух фугасных огнеметов дистанционного управления. В ту же минуту и передовые машины наскочили на противотанковые мины. Громоподобные взрывы впереди и прожигающее пламя в теснине соседних высот заставили колонну остановиться. Правда, экипажи близко подошедшей пары танков в панике покинули свои машины и бросились бежать.

Весь этот переполох в колонне противника наблюдал комбат Заярный и доложил командиру дивизиона, что немецкая атака перед ним сорвалась.

— Как только спадет пламя, я начну обстрел 12-ти машин. Разрешите две пушки выкатить поближе! — кричал в трубку комбат.

— Действуйте, но не подставляйтесь, — одобрил Галкин инициативу командира батареи, — заставьте их отойти!

Заярному в ходе боя удалось подбить еще две «Пантеры».

А центральная группа танков при поддержке самоходок и пехоты продолжала взбираться на высоту. Хотя орудий было меньше, чем вчера, удалось все же подбить две машины. Остальные остановились, ожидая огневой помощи самоходок, которые следовали за «Пантерами» в 400-ах метрах позади.

«Фердинанды» усилили огонь. Тяжелые снаряды поддевали брустверы, разрывались недалеко от орудий, но большая часть попаданий приходилась по опустевшим позициям Заярного. Неизвестно, как бы все сложилось для 2-го дивизиона, но в самые напряженные минуты боя произошла для противника еще одна неожиданность. Первая группа в 12 танков, завершив глубокий тактический обход, развернулась по фронту и медленно продолжала подниматься на высоту с южного направления. И случилось то, что считается маловероятным: сразу 4-ре машины наскочили на противотанковые мины и грянул залповый взрыв такой силы, что покачнулась земля, как от выброса раскаленной лавы. Казалось, еще одно мгновение и вся эта высотка провалится в пропасть вместе со всеми танками и людьми. Отставшие 8 «Пантер» тотчас же замерли на месте и затем поспешили уйти отсюда подальше. Спускались к дороге кратчайшим путем.

Подошедшая полубатарея 1-го дивизиона посылала снаряд за снарядом вдогонку отступавшим танкам. Еще две «Пантеры» остались на склоне, а экипажи выскочили из машин с такой резвостью, будто людей выбросило наружу вихревым порывом. Бежали к дороге, не оглядываясь, подальше от беды.

После такого разгрома на флангах нажим ослаб и в центре. «Пантеры» поворачивали башни в поисках целей, немецкие автоматчики по чьей-то команде накапливались впереди танков и готовились к атаке переднего края, вновь занятого стрелковым батальоном, пусть и значительно поредевшим, но усвоившим самый главный урок оборонительного боя — поглубже надо врываться в землю и не позволять себе никакой передышки. «Фердинанды» с неуязвимой позиции расстреливали свой боекомлект.

Орудийные расчеты противотанковых батарей несли потери, а пушки откатывали в приготовленные укрытия, когда снаряды разрывались рядом с площадками.

Как это всегда бывает на войне, потери в последующих боях меньше, чем в первом. Сказывается опыт, приспособление к противнику и местности.

Так случилось и сегодня. Все орудия уцелели и в личном составе оказалось раненых меньше, чем в прошедшие дни. Немецкие автоматчики пытались атаковать без танковой поддержки, но были отбиты ружейно-пулеметным огнем.

К 13-ти часам все затихло. Немного позже в небе появилось 12 немецких самолетов. Они сбросили свои бомбы на высоту, дорогу и ближайшие тылы ИПТАП-а. 37-ми миллиметровые зенитные пушки, которые прикрывали район обороны, вели огонь в полуавтоматическом режиме. Загорелся «Юнкерс» и из окопов по всему полю боя вырвался ликующий солдатский возглас «ура!». Затем еще один начал валиться на бок, в последний момент выровнялся и ушел в свою сторону. Через минуту раздался взрыв и к небу поднялись клубы оранжево-темного дыма.

Прошло еще два часа. Противник усилил обстрел окопов пехоты, но активных действий не предпринимал. Вскоре стало ясно, что немцы будут искать другое направление для нанесения удара.

Еще не закатилось солнце, когда поступил приказ сняться с позиций и выйти на дорогу. И когда колонна Студебеккеров уже начала движение, немцы обстреляли шоссе 105-миллиметровыми снарядами. Всего упало три снаряда. Один — на обочине слева, другой — немного в стороне, а третий разорвался перед кабиной, в которой рядом с водителем сидел командир второго дивизиона Галкин.

Сема почувствовал резкий удар в левую руку. Порвало сухожилие, один осколок впился в локоть и еще несколько мелких горячих кусочков железа вонзились в мякоть. Капитану помогли выбраться на дорогу и перевязали. Сема испытывал нестерпимую боль, но еще сильней было недоумение: как же так, в бою ничего не случилось, а шальной снаряд едва не лишил его жизни!

Он не знал, радоваться ли ему, или сожалеть. Чувствовал, что отвоевался. И опять в июле. Самое страшное случилось в 41-ом, кода погибла Аничка. После этого он не мог ничего предпринять для самозащиты во время немецкого авианалета — и не пытался даже. В 42-ом на Дону его от смерти или плена спасло ранение и забота доброй сестрички Светы. Вот и сейчас в июле 43-го в разгар сражения, которое сулило нам успех, еще одно и самое обидное ранение.

К Галкину подошел командир полка майор Демин.

— Какое невезение! — выразил он искреннее сожаление. — Вам обязательно нужно в госпиталь. Выздоравливайте и возвращайтесь в полк. Пишите нам. Я представил вас к ордену «Отечественной Войны» — 1-ой степени. Прощайте, капитан. Жаль, мне очень жаль с вами расставаться.

Демин нагнулся к Галкину, пожал здоровую руку и смущенный ушел к своему джипу. Полк уходил к новому месту сосредоточения, а Сема остался на обочине. Рядом с ним находился Яшин. Командир полка поручил ему сопроводить комдива в медсанбат общевойскового соединения, после чего ординарец должен возвратиться в часть. Сема с трудом переносил боль и, если бы рядом не находился его ординарец, то не сдержал бы стонов облегчения.

Еще не сгустились долгие летние сумерки. Яшин огорченно смотрел на своего командира, с которым прошел труднейший год войны.

— Вы очень бледны, товарищ капитан. Надо бы поскорее в медсанбат. Тут у дороги собралось человек 10 раненых, а медики тащатся где-то, как на волах. И настроение у вас — не очень, — заботливо заметил Яшин.

— Есть немало причин, Степан. Я никому не рассказывал: был занят делом. А теперь невольно задумаешься, как жить дальше? В июле 41-го погибла моя жена. Она была санинструктором в моей батарее. Мы поженились еще в начале 36-го года. У нас сын. Он остался с бабушкой в оккупации — почти уверен в этом. Кроме того мои родители и сестра неизвестно где теперь. И к тому же я сам должен уже подумать, что буду делать после госпиталя. Так что, Степан, нет причин для бодрого настроения.

— Да, — вздохнул Яшин, — наделала война несчастий с людьми!

Через час прибыла машина для раненых, обычная пятитонка, кузов которой был застлан соломой и еще лежало три матраца для тяжелых. Галкина посадили в кабину рядом с фельдшером и водителем. Втроем, конечно, было тесновато, но к раненному командиру дивизиона отнеслись уважительно и с почтением.

Прибыли в санбат уже в поночь.

— Как же ты найдешь полк? — поинтересовался Сема.

— На шоссе будут маяки, — ответил Яшин, — и еще надписи со стрелкой: «хозяйство Демина». Так все находят своих!

Попрощались по-дружески. Сема обнял своего верного ординарца здоровой рукой и пожелал ему уцелеть на этой войне.

— Встретимся мы с вами когда-нибудь, товарищ капитан, кто знает?

* * *

Сема находился на излечении в Ворнежском тыловом госпитале. И несмотря на серьезные разрушения в городе, удалось найти здание для размещения раненых. Монотонно и скучно тянулись дни. Галкин отправил несколько писем в Бугуруслан. В этот маленький город поступали со всей территории Советского Союза сведения об эвакуированных гражданах, собиралась вся доступная информация о тех, кто сумел переселиться в восточные области огромной страны.

Ответы на запросы оказались неутешительными. Ни Алевтина Ивановна с Сашенькой, ни родители и Ривочка не значились в списках эвакуированных граждан. Не было сведений и о дяде Менделе.

Сема, как и все другие раненые и постоянный состав госпиталя, ежедневно слушал по радио сводки информбюро. На фронте дела теперь шли хорошо. Это утешало и поддерживало веру в будущее.

В середине октября 1943-го года капитана Галкина выписали из госпиталя негодным к дальнейшей строевой службе. Однако он попросился в Действующую армию, где, по его мнению, существовало достаточно нестроевых должностей.

Его просьбу удовлетворили, и вскоре Сема прибыл в управление кадров 2-го Украинского фронта. Тогда уже были завоеваны днепровские плацдармы и один из них — южнее Кременчуга.

Как боевого офицера с высокими правительственными наградами капитана Галкина приняли с должным уважением и назначили старшим преподавателем на курсы младших лейтенантов — в »Инкубатор», как про себя окрестили это фронтовое учебное заведение бывалые и опытные офицеры.

Совершенно случайно Сема узнал, что ИПТАП Демина находится недалеко, на Кременчугском плацдарме. Воспользовавшись тем, что Курсы еще не прибыли к новому месту дислокации, Сема попросил несколько дней отпуска, надеясь всретиться с однополчанами. Разрешение было получено.

Переправа действовала теперь четко. Покачивались понтоны и опускались под колесами машин и повозок. Все прибрежные села на западном берегу были забиты войсками, но в одном крупном населенном пункте Сема отыскал свою часть.

Галкин нашел и домик, где остановился Демин. Комполка обрадовался встрече со своим бывшим комдивом и неожиданно обнял Сему.

— Ваши письма прибывали в полк, читали их, но, извините, не нашлось времени для ответов и переписки. Сами понимаете, как нам приходилось мотаться и менять места дислокаций: то в одном соединении, то в другом!

В глазах командира светилась участие и совершенно исчезла былая суровость.

— Расскажите, как вы себя чувствуете, капитан?

— Как сами видите, товарищ подполковник. Кстати, разрешите поздравить с очередным воинским званием.

— Спасибо, — поблагодарил Демин, — так как же все-таки с последствиями ранения? Куда вас направили?

— В общем не жалуюсь, но рука моя плохо слушается. Доктора утверждают, что со временем все войдет в норму. Нужны еще длительное лечение и специальный комлекс разработки локтевого сустава. Но не на войне этим заниматься! Признали негодным к строевой и направили на курсы младших лейтенантов старшим преподавателем. В бой меня уже не пускают.

— А мы после вашего ранения были прикомандированы к пятой гвардейской армии, которую ввели в сражение из 2-го эшелона, и с тех пор командующий нас не отпускает — следуем за Пятой! Хочу признаться, я очень надеялся на ваше возвращение, но из писем понял, что ранение было тяжелым. Хочу сообщить, что вас наградили орденом «Отечественной Войны» 1-ой степени. Сможете получить орден послезавтра. Мне надо лишь связаться с наградным отделом штаба армии, и я это сделаю еще сегодня.

— Товарищ подполковник, как там мой бывший ординарец Яшин?

— Жив, жив! Боевой артиллерист, командир орудия, старший сержант. Заработал еще одну медаль «За Отвагу» и орден «Красной Звезды».

— Разрешите отлучиться в дивизион? И еще у меня просьба: если возникнет возможность, направьте Яшина на курсы младших лейтенантов. Пусть закончит войну офицером, он заслужил это звание, товарищ подполковник.

— Посмотрим и решим. Обещаю!

Солдат, один из связных командира полка, привел Сему в расположение его бывшего дивизиона. Комдив Яковенко занимал небольшую комнату в деревенском домике, огороженном штакетником с частыми прорехами. Увидев капитана Галкина, Яковенко вытянулся во весь свой огромный рост и приложил ладонь к козырьку фуражки. Он все еще воспринимал Галкина как своего начальника, хотя и сам уже был в звании капитана.

— Вольно, вольно, комдив, — шутливо скомандовал Сема, — я уже не командир вам и не отдаю распоряжений. Очень рад встрече с вами! Мечтаю увидеться с комбатами и вообще со всеми, кого знал.

— Как раз сегодня вечером собираемся здесь отметить день рождения Акулова. Остановитесь у меня, прошу вас! Приглашаю от имени «новорожденного» на торжество. Сумеете встретиться сразу со всеми комбатами, и они будут рады.

— Очень благодарен. Мне и переночевать где-то надо. Я хотел бы сейчас увидеться с Яшиным, если возможно.

— Будет исполнено! — по-старинке отрапортовал Яковенко. — Сейчас же за ним отправлю связного.

Через 20 минут Галкин и его бывший ординарец встретились в комнате-канцелярии комдива-2. Яшин застыл перед своим командиром. Семе показалось, что его бывший преданный ординарец стал выше ростом. Возможно сказалась командирская осанка и то, что раньше, в боевой обстановке, его не приходилось наблюдать, как сейчас, подтянутым, с выступающей под гимнастеркой мускулистой грудью. Чаще всего ординарец перемещался под пулями перебежками, низко пригнувшись к земле — а то и ползком!

— Здравствуй, Степан!

— Здравия желаю, товарищ капитан!

— Не напрягайся так, не надо, — весело смеялся Галкин, — ты больше мне — не подчиненный, а я тебе уже — не командир.

Сема по-мужски обнял Яшина, затем ободряюще похлопал по плечу. Сели на скамейку у окна. В комнате остались одни. Выждав немного, Галкин спросил:

— Почему ты не пошел в ординарцы к новому комдиву?

— Он себе приметил другого. По правде говоря, не сумел бы так... так, как с вами. Вас я знал, привык — и вы ко мне, а как бы сложилось с новым комдивом, не знаю. Люди ведь — разные.

— А как воевали после моего ранения? Тяжело, должно быть, пришлось?!

— Еще как! — скромно улыбнулся Яшин.

— А где легче, по-твоему, в пехоте или ИПТАП-е?

— Не знаю, что и сказать, — задумался Яшин и, наморщив лоб, продолжил:

— В пехоте каждый час — под огнем, живешь в окопе и в земле, по тебе лупят из минометов и орудий даже ночью, а в нашей противотанковой артиллерии реже бываешь на передке, можно, как и теперь, спать кум-королем на кровати в хате. Все это так, конечно. Но когда стоишь за пушкой, по тебе напрямую бьет «Фердинанд» и прет прямо на площадку «Пантера» — а то и «Тигр» — каждая минута кажется тебе такой долгой, как день под пулеметом, забываешь все на свете. Нет для тебя никого из людей, даже матери родной. Страшно!

— Расскажи, Степан, где воевали после моего ухода, какие города проходили?

Яшин долго и подробно рассказывал о сражении под Прохоровкой.

— Когда мы подошли со своими орудиями, уже танки приближались. Много их было в тот день! Поле ровное, и «Пантеры» двигаются себе то в линию, то в кучу собьются. Наш полк и еще какие-то артиллеристы за нами и с боков бьют по танкам. Подбиваем, а меньше их не становится: подходят откуда-то с тыла. Думали, конец нам, не совладаем, а тут навстречу появились наши Т-34.

Столкнулись лоб-в-лоб! Трудно передать, что творилось! Прут друг на друга, удары железа о железо, пальба танковых пушек, скрежет гусениц, надрываются моторы, ревут, как тяжело раненные звери. Началось это на нашем участке часиков в 11, а закончилось только на закате солнца. На следующий день мы проезжали по полю к дороге. По всему пространству — танки. И выгоревшие, и лежащие на боку, и наскочившие друг на друга! Порванные гусеницы, кое-где погнутые пушечные стволы, сорванные башни, глубокие путаные следы траков, как будто в каком-то танце кружились ведьмы. А между танками много трупов и наших, и немецких. Сколько, кто подбил, неведомо, но поле осталось за нашими и «фрицы» убрались оттуда. Значит, наша взяла! Обгоревших танкистов, лежащих лицом вниз, вижу и сейчас... Уже никто не определит, кто из них немец, а кто славянин. Такого за всю войну видеть не приходилось.

И еще рассказал Яшин, как проходили Богодухов, Ахтырку, Полтаву, Кременчуг и оказались на плацдарме.

— Да, вам и в самом деле досталось, — посочувствовал Галкин, — такого встречного танкового сражения еще не было! А как ты посмотришь на мое предложение, Степан: не пора ли тебе становиться офицером? Командир полка обещал отпустить тебя на курсы младших лейтенантов. Поедешь?

— Если вы, товарищ капитан, меня будете учить, поеду.

— Да, меня назначили старшим преподавателем курсов. Буду ждать твоего прибытия. Ну, что ж, Степан, будем расставаться и до скорой встречи!

Вечером в комнате, которую занимал Яковенко, собрались командиры батарей. Именинник Акулов, среднего роста розовощекий капитан, был немного смущен всеобщим вниманием, выпавшим на его долю в этот день. Он благодарил каждого в отдельности и приглашал к столу. А стол для торжества дала хозяйка, и ординарцы перенесли его из так называемой гостинной. Единственное окошко завесили армейским одеялом. Освещение было по-фронтовому традиционным: два светильника из медных снарядных гильз поставили на верхнюю полочку черной дореволюционной этажерки, прислоненной к глухой стене.

Командир второй батареи старший лейтенант Ермаш, покручивая свои рыжеватые усы и лукаво улыбаясь, не спускал глаз с Галкина, будто не Акулов, а бывший комдив отмечал свой день рождения.

Капитан Заярный получил легкое ранение под Прохоровкой, подлечился в санбате и снова возглавил третью батарею. Теперь он уже был опытным, молодцеватым артиллеристом, вполне уверенным в себе и в его приветливых глазах на неуловимые мгновения вспыхивали искорки горделивого удовлетворения, как только упоминали о последнем бое, в котором ему сопутствовал значительный успех.

Стаканы наполнили немецким ромом. Ординарцы принесли из кухни ножи и тонко, будто в довоенное время, разрезали командирские пайки, наполнив черными ломтиками плетенную хозяйскую хлебницу. И в этой расточительной небрежности сказывалась непоколебимая уверенность в скорой победе и острая тоска по мирным дням, когда можно будет свободно посидеть за столом и не ограничивать себя в еде. Но пока еще приходилось умерять свою фантазию!

Хозяйка отварила для офицеров немного картофеля, и запах почти забытых плодов, которые дымились в тарелочках, приятно возбуждал. Все, чем были богаты, поставили на стол: консервированную американскую колбасу, бычки в томате, трофейные сардины и даже искусственный мед, издали похожий на воск.

Поднялся Яковенко, едва не коснувшись головой беленного потолка, отставил в сторону свой стул и произнес тост:

— Нашему боевому комбату-1 сегодня стукнуло полных 23! Пожелаем же ему в в этот праздничный для него день завершить войну целым, невредимым и таким же бравым, как и сейчас. За здоровье и боевые успехи именинника!

Все встали, выпили и каждый от себя добавлял: «За скорую победу!»

Потом старший лейтенант Ермаш предложил выпить за того, кто сформировал и подготовил дивизион, за капитана Галкина. Ему желали успехов в новой должности, подходили к Семе и обнимал по-братски.

После трофейного рома налили из фляг водку и немецкий шнапс.

Позвали смущенную хозяйку. Средних лет крестьянка с обветренным в тонких морщинках лицом, застенчиво улыбаясь, поднесла стакан к губам и, чуть помедлив, выпила до дна за Акулова, его счастливую «планиду». Сам именинник уважительно поставил ей стул и сел рядом. Придвинул тарелку, полную закуски, и уважительно, как родную мать, поблагодарил и еще прибавил:

— Спасибо вам, Меланья Гавриловна, за доброту и заботу о нашем комдиве! Мы вас будем помнить всегда.

Не забыли и про ординарцев. Для каждого из четырех крепких молодых ребят стакан водки при нормальной закуске — сущий пустяк!

Еще довольно долго сидели за столом. Было, что вспомнить и о чем поговорить. Старались все же обходить печальное и раскатисто смеялись, припоминая эпизоды смешные, которые нередко случаются на фронте.

Галкин был очень рад встрече с однополчанами. Конечно, артиллеристов резерва Главного Командования найти проще на фронтовых дорогах, а где искать стрелковый полк Герасимова? Куда забросила судьба пехоту?!

Через день в населенный пункт, в котором кроме ИПТАП-а стояли и другие подразделения армейского подчинения, прибыл офицер штаба. Ему было поручено вручить награды отличившимся в предыдущих боях.

Ордена вручались в торжественной обстановке. Не забыли привезти и награду Галкину. Подполковник Демин об этом позаботился.

Теперь на груди Семы красовались два ордена «Боевого Красного Знамени», ордена «Отечественной Войны» — 1-ой степени и «Красной Звезды». Кроме того еще и медаль «За Оборону Сталинграда», медаль, равная ордену. Капитан Галкин был рад и горд. Не зря старался военврач 2-го ранга Ляшко, который буквально поставил Сему на ноги.

Заканчивался краткосрочный отпуск, и Галкин попрощался с Деминым, начштабом и другими однополчанами. Он уезжал к новому месту службы с грустной завистью к офицерам, которым посчастливилось остаться в строю и продолжить полноценную фронтовую жизнь. Пусть она оставалась смертельно опасной, но зато полна суровой и захватывающей романтики.

Через месяц на Курсы прибыл старший сержант Яшин. Командир артполка выполнил свое обещание. Галкин помогал своему бывшему ординарцу осваивать не только военные дисциплины, но и старался поднять его общеобразовательный уровень. Яшин до войны окончил всего-навсего семилетку и был удовлетворен своим уровнем грамотности. Теперь же он с интересом знакомился с премудростями математики. Впервые услышал, что есть такой раздел, как тригонометрия и артиллеристу необходимо усвоить хотя бы соотношения сторон и углов треугольника. Яшин успешно окончил курсы и убыл в часть младшим лейтенантом.

А между тем продолжались учебные будни в достаточной близости от района боев. Второй эшелон штаба фронта — это для боевого офицера все же глубокий тыл. Однако — фронт, если смотреть сверху вниз, а не наоборот. Кроме того и тут случаются непредвиденные события. Противник не просто отступает на запад без оглядки, выравнивая фронт, но и наносит нередко энергичные контрудары. Возникает ситуация, когда и штаб, и все его службы, и «Инкубатор» вдруг оказываются в зоне боевых действий. Приходится принимать меры, чтобы предотвратить охваты и выходы немецких танков в тыл.

Частые налеты авиации противника, обстрелы с воздуха и ожесточенные бомбежки позволяют штабным начальникам и солдатам комендантских подразделений считать себя (и не без оснований!) полноценными участниками сражений.

Прошел 1943-ий год. Началось январское наступление 44-го. Затем, весной, — почти безостановочное продвижение по правобережной Украине. Освобождались область за областью. Советские войска уже подходили к населенным пунктам, расположенным недалеко от Нижнегорска.

И теперь Сема почувствовал себя, как выбитый из седла наездник, который оказался на земле и вынужден огорченно наблюдать, как без его участия лихо продолжаются захватывающие дух скачки.

Когда освободили Нижнегорск, Сема сразу же написал два письма, родителям и Алевтине Ивановне. И неожиданно скоро почтальон принес ему ответные письма. Одно было от Алевтины Ивановны, а другое почему-то от дяди Менделя. Сашенька жив-здоров, с бабушкой более или менее благополучно пережил почти трехлетнюю оккупацию. А дядя очень коротко сообщил о гибели родителей и Ривочки. Сема в течение нескольких дней не мог прийти в себя. Он все же рассчитывал, что его родные и бедная сестра успели эвакуироваться в восточные области страны и рано или поздно они отзовутся. А теперь страшная весть не оставляла никаких надежд. Но есть сын. Его надо поддержать и вырастить. Ради этого стоит жить!

Галкин большую часть своего денежного содержания перечислил на имя Алевтины Ивановны по аттестату. В действующей армии ни к чему были деньги. Кроме того он собрал несколько посылок и отправил в Нижнегорск. Помог немного и дяде Менделю.

* * *

Сема закончил войну в Праге в звании майора. В освобождении столицы Чехословакии участвовали и некоторые тыловые части, которые в другой ситуации не были бы привлечены для освобождения города. Ночью 6-го мая 1945-го года по радио прозвучало тревожное обращение руководства Пражского штаба восстания к командованию Красной армии и к союзникам с просьбой о срочной помощи. Надо было спешить. Командование 2-го Украинского фронта собрало все, что было под рукой, в том числе и курсы младших лейтенантов, и приказало любыми средствами передвижения как можно быстрей достигнуть Праги. Добирались на грузовиках, танковой броне, трофейных велосипедах и штатных мотосредствах. Таким образом Курсы вошли в восставшую столицу 9-го мая вместе с танками.

Наступили долгожданные мирные дни. Осенью 45-го года Галкина демобилизовали по инвалидности. Наградили за успешную подготовку офицерских кадров в условиях фронта орденом «Отечественной Войны» — 2-ой степени. Еще две медали прибавилось к его наградам: «За Освобождение Праги» и «За Победу над Германией». Назначили небольшую пенсию, пожелали всех благ и отправили в гражданку в свободное плавание, как выразился начальник расформированных Курсов.

В Нижнегорск прибыл рослый симпатичный и мужественный отставной майор, вся грудь в орденах и за ранения три нашивки — две золотистые за тяжелые и одна красная как знак легкого.

На станции нанял носильщика, здорового парня в старом солдатском обмундировании и кирзовых сапогах. Сема шел налегке, накинув сложенную офицерскую шинель на изгиб локтя здоровой правой руки. Не дыша и волнуясь не меньше, чем перед боем, взошел на площадку. Носильщик тащился с двумя большими чемоданами по мраморным ступенькам, и стук подковок на его подбитых каблуках казался чрезмерно звонким и раздражающим. Сема поспешил расстаться с ним поскорее и щедро заплатил. Постояв с минуту возле двери и позволив себе глубоко вздохнуть, он постучал два раза. Из-за перебоев с электричеством звонок не работал, о чем извещала записка, написанная рукой хозяйки.

— Сейчас, сейчас иду! Кто там? — отозвалась Алевтина Ивановна.

Это был ее голос, настолько похожий на бодрую скороговорку Анички, что Сема ощутил внезапный холодок, подступивший к сердцу. Щелкнул замок и раскрылась дверь. Перед Семой в растерянности, бессильно уронив руки, стояла постаревшая и будто сжавшаяся Алевтина Ивановна. Казалось, что и ростом она теперь пониже, а некогда яркие синие глаза стали прозрачней и обнажилась в них глубокая, неистребимая грусть. Не говоря ни слова, она бросилась зятю на грудь и заплакала сдавленно и тихо.

— Бабуля, кто к нам сегодня? — донесся из кухни детский голос.

— Это твой папа, Сашенька, встречай!

Мальчик, опрокинув табуретку, выбежал в переднюю. Сема от охватившего его смешанного чувства радости и печали застыл у двери. Девятилетний его сын был худ и бледен. Большие глаза на детском личике смотрели на отца с нескрываемой гордостью и с некоторым удивлением: мальчик едва помнил папу, не видел с 1940-го года, целых пять лет! Чуть поколебавшись и мгновение постояв в растерянности, Сашенька смело вскочил на руки отца.

— Осторожно, у папы ранение! — предупреждала внука Алевтина Ивановна.

Но ребенок ее не слушал. Дотянувшись к папиным орденам и медалям, он с увлечением стал ими играть и позванивать, а те, что завинчены наглухо на правой стороне, тихонько поглаживал своею теплой ладошкой.

Когда улеглись первые возгласы и распросы, Сема перенес вещи с площадки в комнату, закрыл дверь и, наконец, поместил шинель на спинку стула.

Не сразу решился войти в Анину спальню, а когда вошел и увидел накрытую покрывалом кровать, стол со знакомой стопкой книг, этажерку, шифоньер, то испытал острую жалость к своей безвременно ушедшей жене. Он медленно опустился на стул и не сдержал слез.

Раздался стук. Не дождавшись разрешения, Алевтина Ивановна открыла дверь и подошла к зятю.

— Поплачь, Сема, поплачь, облегчишь на время свою скорбь!

Она села рядом, подождала пока Сема платочком вытер глаза, затем стала расспрашивать о последних часах и минутах жизни своей дочери. А Сема рассказывал не спеша о том трагическом дне, о смертельном ранении Анички и ее кончине. Успокаивало немного Алевтину Ивановну лишь уверенность в том, что ее дочь не испытывала боли и страданий, и спокойно, умиротверенно покинула мир.

— Мы обязательно поедем на могилу Ани и памятник ей поставим, — закончил Сема, не сомневаясь, что отдельное захоронение во время войны и еще на деревенском кладбище, немного хотя бы сгладит боль утраты, позволит поклониться памяти безвременно ушедшей единственной дочери Глебовых.

Галкин приехал в город в полдень, а к вечеру, помывшись в городской бане и немного отдохнув, распаковал дома чемоданы и в присутствии Алевтины Ивановны стал раскладывать вещи. Ей он привез два платья и серый дамский костюм, тонкое белье, махровые полотенца. Такое добро ворохом лежало в пустых домах судетских немцев, которых чехи решили выселить со своей территории на германскую. Сашеньке привез две пары ботиночек, осенние туфельки, мальчуковый костюм на вырост, чертежную готовальню и немало игрушек. И еще во вместительных чемоданах поместилось несколько отрезов шерсти, свитера, кофты и прочее, что имело смысл везти с собой.

Сашенька был рад подаркам, но особенно его восхитил игрушечный револьвер в кожимитовой кобуре с никелированной металлической защелкой.

Только на следующий день выбрался к дяде Менделю, который жил там же, где и накануне войны, в доме Семиных родителей. Дяде удалось отсудить квартиру у жильцов, которые поселились в ней после изгнания евреев из города. Мендель обнял племянника, но радость встречи скоро сменилась мрачными воспоминаниями о последних днях замученных и убитых родителей и Ривочки. Мендель, машинально поглаживая четырьмя сложенными пальцами свою розовую лысину, которая стала еще шире, чем прежде, медленно повел печальный рассказ о трагических днях начала оккупации. Глаза его сузились, взгляд стал жестким и как бы направленным в себя. Он снова всматривался в пыльный большак, по которому немцы и полицаи гнали евреев на погибель.

Сема пытался представить себе, что должны были чувствовать и пережить люди, шедшие навстречу мученнической смерти, и ему казалось, что все, о чем говорил дядя, оживает во всех трагических подробностях.

* * *

20 июля 1941-го года немцы вступили в Нижнегорск, затихший, запуганный, затаившийся в ожидании.

Солнце, как обычно, поднялось над двухэтажным корпусом швейной фабрики. Косые лучи, нащупав поверхность красной кровли, упруго отразились и завернули вправо; желтовато-багровый диск величественно поплыл вдоль главной улицы города, а по ней уже шагали немецкие пехотинцы, стучали о булыжник повозки, полевые кухни. Ритмический цокот конских подков напоминал барабанную дробь в начале торжественного парада победителей. Позже пронеслись грузовые машины и бронетранспортеры. Мощь и неодолимую силу демонстрировали немцы.

Весь день проходили германские части через Нижнегорск, и когда солнце, обогнув южную окраину и прочертив крутую дугу на небосклоне, скрылось за кленами городского парка, когда начались долгие летние сумерки, отдельные обыватели, быть может наиболее смелые или просто любопытные, стали выходить из своих домов на улицу. Делились мыслями и наблюдениями через щели прикрытых окон. Многим казалось, что германские части только прошли через город, и им вовсе Нижнегорск не нужен.

— И чего только пугали германцами?!

— Ничего не тронули, ничего не взяли!

— Нужно им наше тряпье!

— До лампочки германцам наш Нижнегорск!

— Не так страшон черт, как его малюють, — вставил слово Гусь, потомственный вор-домушник, недавно прибывший из очередного заключения.

Бывший арестант был высок, сутул и шею изгибал таким же манером, как и та домашяя птица, в чью честь ему досталась столь меткая кличка.

Спокойно прошла первая ночь. И еще в течение двух дней в городе не было никакой власти. Потом на стенах домов появился приказ — бефел!

Доводилось до сведения жителей, что в Нижнегорске действует городская управа и при ней создана полиция. Далее, в пункте втором длинно и монотонно перечислялись обязанности жителей. Затем следовали категорические требования сдавать все оружие и боеприпасы. Невыполнение каралось смертью.

К 25-му июля в город начали возвращаться многие жители, которым не удалось выбраться из немецкого котла. Германские войска перекрыли основные пути, и беженцы повсюду натыкались на танки и пехотные заслоны.

Пешком со своими жалкими пожитками возвратилась семья Галкиных и с ними Мендель, который больше всех сетовал на невезение.

— Не останься мы ночевать в Голте, сумели бы выбраться, — говорил Мендель.

— Засиделись еще раньше тут, — горестно вздыхала Молка, — и что теперь?!

— Что теперь, что теперь?! — сердился Мендель. — Теперь — горе и страдания!

— Может быть немцы не тронут, может советы только пугали: все же европейский народ! — высказал сомнение Меер.

— Да, европейский, убивают евреев по-европейски аккуратно, — хмыкнул Мендель.

— Неужели могут — всех евреев под чистую?! — вопросительно вскинул брови Меер. — Что это им даст?

Несмотря на жару, его пробирала дрожь, как при ознобе. Он сидел боком к своему рабочему столу и жалостливо смотрел на безучастную Ривочку, которая застыла у двери спальни. Молка сгорбилась на скамейке, а рядом ее брат горделиво вскинул голову и говорил сурово и строго, как советский прокурор:

— Не могут всех евреев — под чистую, а лишь тех, кто не убежал от фашистов, не достанут и таких, кто против Гитлера воюет на фронте.

Через две недели вышел категорический приказ: всем евреям собраться у здания управы со своими пожитками. Уточнялось, что разрешено брать с собой.

Августовское утро выдалось пасмурно-угрюмым и ветренным. Евреи стекались к треугольной поляне, которая своим широким основанием примыкала к двухэтажному зданию педучилища. Боковые границы проходили слева по булыжному шоссе, а с противоположной стороны — по неровной линии заброшенных одноэтажных построек, еще с давних пор превращенных в свалки для мусора.

Люди тащили на себе торбы со скудным набором продуктов и узлы со спешно прихваченным барахлом. Кое-кто волочил по земле старый чемодан, перевязанный бельевой веревкой, а другие сгибались под тяжестью плетенных кошелок, забитых тем, что казалось остро необходимым в дальней дороге. Все знали, что город придется покинуть, но мало кто представлял себе, что их ждет впереди и что вообще затеяли немцы.

Мать и дочь Либерман с трудом опустили на примятую траву большой баул, сшитый из полосатой плотной ткани, и устало присели рядом.

Тот час же к женщинам подошел солдат из зондеркоманды и маленький сутулый переводчик. Немец, верзила в тяжелых сапогах с винтовкой на плече, толстым волосатым пальцем коснулся громоздкого багажа и что-то прорычал.

Услужливый переводчик на исковерканном русском повторил вопрос:

— Что есть там имеется?

— Теплые вещи, — мягко и вежливо ответила мадам Либерман, известная в городе портниха, — парочка кофт и еще кое-что.

Когда солдат услышал, о чем заботились наивные женщины, он ехидно захихикал, а переводчик растолковал:

— Там, куда дорог лежит, варм, нихт холодно. Все-все выбрасывайт!

Женщины растерянно переглянулись. Вероятно, они рассчитывали на какой-то транспорт — хотя бы повозку. Мадам Либерман стояла перед солдатом в униженной позе и, низко кланяясь начальству, умоляла:

— Разрешите нам это взять! Мы понесем на себе, не отстанем от других.

Солдат оттолкнул рукой непонятливую женщину и сильными ударами сапога стал пинать баул, который лопнул по шву. Оттуда выпали платки, кофты и два черных дамских жакета, опушенных рыжеватым мехом.

К полудню на площади собралась пестрая толпа преимущественно женщин, детей и стариков. Не менее тысячи человек томилось в ожидании выхода бургомистра, а тот не торопился предстать перед своими согражданами, многие из которых его знали давно и достаточно близко.

Слева от педучилища и чуть в глубине стоял дом из красного кирпича, бывшее отделение какого-то коммерческого банка, а ныне ремесленное училище. Вдруг распахнулась массивная дверь, и все увидели трех подростков, которых кто-то подталкивал в спину. Ребята, все в одинаковой черной форменной одежде и казенных грубых ботинках, отчаянно упирались, не желали выходить из здания, а их затрещинами гнали на площадь в толпу. Двое полицаев в куцых пиджаках и кепках ударами прикладов и матерными окриками сумели, наконец, одолеть мальчишек и бросить в скопище людей и узлов. Оказавшись среди беспомощных женщин и стариков, ребята затихли и потупились.

— Почему вас затолкнули к нам? — спросил бородатый старик, стоявший позади мальчиков, по-видимому, не разглядев в их лицах типичных еврейских черт.

— Проклятый Румпель виноват! Шкура продажная!

— Кто такой этот Румпель? — не понял старик.

— Наш мастер по дереву. Скотина! — ответил один из подростков, не поворачивая головы. — Только Румпель знал, что мы — евреи и прибыли из детдома. Продался фашистам и собщил им о нас.

Давно рассеялся мрак, утих ветер. Показалось солнце, повисшее над пожарной каланчой. В час дня наконец появился хозяин города, очкастый, грузный Гаргузов, бывший заведующий райфинотделом. Все знали, что он добровольно предложил свои услуги оккупантам.

— Жиды, запомните и зарубите себе каждый на своем длинном или крючковатом носу: ваша жидовская власть в Нижнегорске кончилась. Большевистский режим повсюду, где прошел германский солдат, свергнут окончательно и на веки веков! Германия и наше христианское население города не хотим больше видеть ваши морды: хватит, насмотрелись на жидов! Мы, городская управа, постановили очистить от вас город. Пусть жидов принимают другие. Найдутся ли охотники?! — патетически воскликнул бугомистр и пьяно пошатнулся.

По-видимому, не так уж храбр был Гаргузов и нарочито грубыми фразами пытался заглушить свой страх перед горожанами.

— Поведут вас в другое место и отделят от нормальных людей! Требую в пути соблюдать порядок и строгую дисциплину! Кто вздумает схитрить или попытается бежать, получит пулю в спину или на куски разорвут овчарки: у них хороший нюх на жидов, не упустят ни одного. Охранять вас будет германская зондеркоманда и наши местные славные полицаи. Это лучшие сыны Нижнегорска. Большевики издевались над ними, сажали в тюрьмы, но теперь полицаи — власть!

Постепенно Гаргузов заглушал в себе безотчетный страх и обретал смелость. Пьяненький бургомистр пытался принять величественную позу. Стоя на верхней ступеньке цементированной лесенки перед входной дверью, он простер руку на немецкий манер и голосом победоносного полководца отдавал последние распоряжения и руководящие указания:

— Порядок движения следующий: впереди колонны — солдаты с собаками, по бокам — наши полицаи, в хвосте — снова солдаты с овчарками. Никакого растягивания и отставания! Повторяю еще раз: кто побежит, того псы догонят немедленно и от смельчака останется только мокрое место! В путь! Чтобы больше духу вашего чесночного не осталось в нашем городе!

Гаргузов неловко повернулся, потянул на себя ручку дубовой двери и скрылся в коридоре бывшего педучилища, превращенного в более практичное учреждение.

В два часа дня, кое-как построившись в колонну по три, толпа, на первых порах приняв подобие волнистого строя, вышла на проселочную дорогу. Несмотря на грозные предупреждения, было невозможно добиться от согбенных стариков, нагруженных женщин и голосивших детей образцового немецкого порядка. Толпа растянулась более, чем на полкилометра и вскоре уже совершенно не напоминала колонну. Прошли мимо старого еврейского кладбища. Город остался позади. Во многих местах желтела нескошенная пшеница. Восковая стерня сменялась островками осыпанных колосьев. Замолкли дети, затихла толпа, слышней стали шаркание тысяч ног и сопение собак. Солдаты удерживали овчарок на поводках и бдительно следили за евреями. Полицаи с белыми повязками на рукавах цивильных пиджаков охраняли изгнанников по всей длине колонны и заталкивали в строй тех, кто, покачиваясь под тяжестью своих узлов, ломал линию.

И вдруг в один миг покорную тишину обреченных разорвали отрывистые выкрики солдат, рычание овчарок и отборный истеричный мат полицаев.

На повороте дороги, в том месте, где охрана не имела никакой возможности зайти справа, трое подростков-ремесленников выскочили из середины толпы и за считанные секунды скрылись в кустах оврага. За беглецами пустили двух овчарок. Собаки высокими прыжками догоняли подростков. Ничего нельзя было увидеть на густо заросшем склоне. Колонну остановили. Люди прислушивались, не дыша. Больше всех свирепствовал тот самый полицай, который выдал ребят, бывший мастер училища по кличке Румпель.

— Сволочи, жиды проклятые, пусть подохнут!

Румпель вместе с немецким охранником спустился в овраг. Вскоре раздались выстрелы, а еще через несколько минут солдат и полицай поднялись наверх, ведя на поводках двух свирепых собак. Раскрытые пасти и розовая пена на углах не оставляли никаких надежд.

— Не захотели еще немного пожить и умереть потом по-человечески, жидовня! — гремел Румпель. — Вот и подохли, как животные. Сказано же было не убегать!

Толпа жалась к середине, пугаясь страшного соседства остервенелых псов.

Мендель посмотрел вправо и едва сдержался от радостного возгласа, увидев мальчишку в черном, который сумел таки перемахнуть овраг. Беглец отбежал уже довольно далеко и теперь приближался к неубранному пшеничному клину.

Один из конвойных крепко прижал к плечу приклад винтовки, прицелился, трижды выстрелил и, к счастью, промахнулся.

— Ферфлюхтер июде! — выругался солдат и закинул винтовку за спину, повернув ее стволом вниз.

Меер и Молка вели Ривочку под руки, к тому же на спине у каждого из них висели на лямках мешки с барахлом и едой. Ривочка дышала тяжело, и воздух вырывался из ее легких, как из пробитого кузнечного меха. Волнения и переживания драматического дня вызвали у нее приступ астмы.

— Не могу больше, — говорила она прерывисто и тихо, — оставьте меня тут, посреди дороги. Пусть прикончат, как тех двоих мальчиков в овраге. Нет сил больше цепляться за жизнь. И какая это жизнь?! Одни только страдания и муки!

— Нельзя так, дочка, это грех! — вмешался бородатый старик за спиной Ривочки. — Человек должен бороться до последней возможности: так велит Б-г. Нельзя самому приближать свою смерть. Я знаю, что это проклятое зверье постарается всех нас извести со свету. Но ты сама видела, как одному все-таки удалось убежать от извергов. Я убежден: он спасется и будет мстить этим бандитам. И еще многие спасутся и отплатят за наши страдания.

И Молка старалась успокоить свою дочь, но видела, что Ривочка буквально валится с ног. Меер молчал, он совершенно сник и уже ни на что не надеялся: предчувствовал немыслимые испытания и смерть. Она шла рядом, таилась в брезгливом взгляде полицая Румпеля, который давно уже наблюдал за больной еврейкой; была в непреклонных чужих лицах немецких солдат, в хищном оскале натренированных на человечине овчарок. Мендель двигался всего в одном шаге за спиной Ривочки. Он старался сохранить какое-то подобие надежды, быть может хотелось ему верить, что удастся спастись. Не представлял, как это произойдет, но не хоронил себя раньше времени.

— Терпи, терпи, Ривочка! К вечеру нас где-то остановят. Главное — добраться к ночлегу, а там уже и будем думать, как выбраться из этого ада.

Среди полицаев Мендель давно уже заметил домушника по кличке Гусь, с которым имел несчастье встречаться на лесосплаве в первые годы пребывания в исправительно-трудовом лагере. Отсюда и всплеск надежды: хорошо зная психологию и повадки уголовников, Мендель не сомневался, что конвойного удастся подкупить, и тот поможет бежать. Совершенно не пытался думать, куда бежать и где спрятаться от немцев, их добровольных и услужливых помощников. Бежать! Такова естественная реакция человека, оказавшегося в западне или заточении.

А что случится после, покажет время!

К пяти часам дня совершенно растрепанная колонна втянулась в большое село с добротными и аккуратными домиками. Конвой решил вознаградить себя за напряженный и ответственный труд, подкрепиться за счет местного населения, попить молока, а, возможно, раздобыть и кое-что покрепче. В этом населенном пункте, по-видимому, еще недавно располагался колхоз-миллионер. Дома колхозников не напоминали деревенские хаты, а скорее были похожи на коттеджи.

Вокруг селения — обширные поля и угодья.

Немцы пришли в эти места неожиданно быстро, и люди не успели бежать. Сейчас многочисленные жители села вышли из своих домов и стали с удивлением и сочувствием рассматривать странных гражданских пленников. Некоторые пытались помочь хлебом и молоком, но охрана отгоняла сердобольных женщин от толпы, которую усадили посреди сельской улицы.

Молодая крестьянка в свободном полуоткрытом платье, скрываясь за придорожными каштанами, подошла совсем близко к сидящим на земле людям. Она заметила еврейку с рыдающим двухлетним ребенком. Роза Перельман никак не могла успокоить свою девочку, которая температурила еще до выхода из Нижнегорска.

Крестьянка, оставаясь за широким стволом дерева, пыталась знаками привлечь внимание Розы. Отчаявшаяся мать, заметив сострадание на мелькнувшем лице молодой крестьянки, не стала долго раздумывать, расцеловала свою дочурку и незаметно передала в руки неожиданной спасительнице. Ребенок, словно понимая значение происходящего, перестал плакать и крепко обвил своими ручонками шею доброй тети, пришедшей ему на помощь. Поблизости не было полицая, а немецкие солдаты со своими овчарками устроились в тени за домиками.

Роза смотрела, как уносят ее ребенка, плакала. Слезы струились и падали ей на юбку, колени, еще горячие от прикосновения дочери. То были слезы печали и вместе с тем радости: ее ребенок будет жить и возможно еще познает счастье в будущем мире, когда отойдет эта проклятая война.

Конвой задерживался в населенном пункте. Расслабился немного от обильного дармового угощения и крепкого самогона. А жители села не уходили и как-то ухитрялись передавать людям хлеб и молоко в бутылках, закрытых пробками из кукурузных кочанов. Заметив, как худенький подросток в сатиновой рубахе и разодранных на коленях синих штанах медленно подползает к штакетнику забора, люди сомкнулись и закрыли мальчика от полицейских глаз. Подросток приподнялся, быстро обежал домик и затем вышел незаметно из села. Он уходил в поле, не обнаруженный конвоем. Мендель все это видел и с еще большей надеждой думал о предстоящей ночевке и возможности выбраться из толпы обреченных.

Наконец колонна выступила и направилась по дороге, которая поворачивала на юго-восток. Шли мимо баштанов, плантаций подсолнечника, кукурузных угодий, облысевших рощиц, но преимущественно, насколько позволял обзор, видны были свежие стога сена и просохшие копна соломы.

Ася Гительман с больным четырехлетним ребенком на руках посреди дороги опустилась на колени, затем села, поджав под себя ноги, и тихо произнесла:

— Все, конец! Не сдвинусь больше с этого места.

Ее обходили с обеих сторон, стыдно было смотреть в глаза: ничем не могли помочь и оставляли на суд, и расправу конвою.

Низкорослый с медвежьей походкой полицай остановился и начал кричать:

— А ну, чего расселась тут?! Встать, стерва!

Ася не поднималась. Она уже не пугалась никого — только ждала. Полицай снял с плеча винтовку, но вспомнив, что не он глава конвоя, позвал немца.

Ася нагнулась над плачущим ребенком, стараясь закрыть его своим материнским телом от пули, а сама принимала смерть как избавление.

В колонне, успевшей удалиться на 50 шагов, услышали два сухих хлопка. Никто не обернулся, не посмотрел назад: чувствовали люди, что это лишь начало пути в сумрачную неизвестность.

К вечеру миновали еще одну деревню и остановили людей у колхозной свинофермы. Приземистое строение с черепичной крышей было пусто. Свиней успели увести куда-то перед самым приходом немцев. И сейчас на освободившейся площади разместили евреев, которых загнали в свинарник через трое ворот. Удобно и быстро! Выставили охрану из полицаев, а немецкие солдаты с овчарками расположились в самой деревне, в 300-ах метрах от свинофермы.

Обессиленные пленники валились там, где их остановили, и лишь отдышавшись, начали присматриваться и подыскивать себе места поудобней. Где раньше нежились неприхотливые свиньи, на возвышениях за канавками для воды, сейчас укладывались евреи. Доставали из узлов и перевязанных потертых чемоданов подстилки и летние одеяла, шали и пледы. Старались все забыть, от всего отвлечься, главное — немного поспать перед завтрашним новым маршем.

Мендель не ложился. Он подходил к прикрытым шатким воротам, выглядывал наружу через широкие щели и ждал, когда заступит на пост знакомый полицай.

И после утомительного ожидания и волнений Мендель, наконец, увидел того, кто был ему нужен, кто оставался его последней надеждой.

— Слушай, приятель, я забыл твое имя, но знаю тебя еще по Семерке, — начал Мендель тихо и доверительно, — помнишь еще 11-ый барак?

Гусь долго всматривался в лицо еврея, который осмелился заговорить с ним и напомнить о советском лагере, и заметив что-то знакомое в осанке, узнав его по характерной лысине, с усмешкой произнес:

— Признал, земляк, оттуда тебе удалось вернуться живым, а теперь влип! Хлопнул капкан — не вырваться уже!

— Понимаю, не дурак. Нас ведут туда, где удобнее всех перестрелять и бросить в ров. Слышал об этом и не надеюсь на пощаду.

— Что же, такой уже фарт у вас, евреев, — филосовски подытожил Гусь.

— Не согласен, это судьба не всех евреев, а только таких, как я и семья моей сестры. Застряли в Нижнегорске и можем за это заплатить жизнями своими.

— Тебе-то что до других евреев? Твоя судьба решена окончательно.

— Хочу поговорить с тобой, земляк, — перебил Мендель болтливого полицая, — надеюсь, что к чему-то придем, договоримся.

— Люблю душеспасительные беседы, — согласился Гусь, — придем к чему-то, если не обидишь и выложишь что-то стоящее мово риска.

— Знаешь что, земляк, я отлучусь на три-пять минут и скажу конкретно, о чем идет речь. Согласен?

— Ну-ну, валяй, моя смена только началась.

Мендель подошел к своим. Меер и Молка хлопотали возле дочери, которая дышала часто и натужно.

— Как ты, Ривочка? — спросил Мендель.

Она не ответила, только обреченно прикрыла глаза. А Молка лишь сокрушенно покачивала головой и старалась не смотреть на брата.

— Ты мне нужен, Меер, — едва слышно проговорил Мендель.

Отошли на три шага и остановились у высохшей водопойной канавки.

— Меер, я знаю, у тебя спрятаны швейцарские часы. Отберут все равно! Тут нашелся знакомый мне полицай. Он готов помочь нам выбраться отсюда, но ему надо дать что-нибудь стоящее.

— Нам с Ривочкой уже не выбраться никуда, а часы дам: может быть тебя они спасут от рук этих скотов!

— Полицай готов помочь всей нашей семье, — уточнил Мендель, — надо вырваться из этого свинарника, а там — как угодно будет судьбе!

— Вырваться из этого свинарника, чтобы потом попасть в другой?!

— Нет, Меер, не свинарник ждет всех нас, а смерть от рук этих двуногих выродков человеческих!

— Но как нам пробовать уйти сейчас, когда Ривочке так плохо? Это невозможно! Дай Б-г, чтобы тебе одному удалось! Отдам тебе эти часы, отдам!

Меер, вернувшись на свое место, развязал торбу, покопался в вещах и вынул золотые швейцарские часы, которые были завернуты в мягкую тряпочку.

— Бери и делай, что можешь!

— Как я могу один уйти и вас оставить тут в немецких руках?! Нет-нет, один не пойду. Молка, скажи хоть ты свое слово.

— Какое слово, какое слово? — простонала она. — Нет у меня ни слов, ни сил.

— Ривочка, от тебя все зависит. Ты готова уйти отсюда? — не унимался Мендель. — Нельзя же отправляться на заклание без всякой попытки спастись!

— Со мной вам никому... не удастся... уйти. Оставьте меня тут: мне уже все равно... Уходите без меня.

— Это грех, такое говорить! — прикрикнула Молка. — Мы же не изверги, чтобы тебя оставить одну!

— Значит, и я останусь с вами, — нагнулся к племяннице Мендель.

— Нет, дядя, ты должен... уйти и... рассказать об этом, — медленно, но убежденно говорила Ривочка.

— Иди, иди Мендель, тебе поможет Б-г, — поддержала Молка свою дочь.

Мендель поцеловал Ривочку, сестру и совершенно опустошенного Меера.

Гусь уже заждался Менделя. Ему не терпелось посмотреть, какое же вознаграждение может предложить скупой еврей за свою драгоценную жизнь?

Часы понравились полицаю, и он их живо запрятал в глубокий карман полувоенных брюк. Чуть приоткрыв ворота, настолько, чтобы еврей мог выбраться из свинарника, подобревший полицай напутствовал Менделя:

— Смотри, земляк, не попадись немцам: шкуру с тебя сдерут!

— Буду стараться.

Мендель ползком на коленках спустился с косогора на дорогу и встал во весь рост. Полная тишина и темная ночь укрепили в нем смелость и уверенность.

Он был настроен очень решительно. Нет, живым его не возьмут! Шел быстро на юго-восток, в том же направлении, куда погонят людей, изгнанных из Нижнегорска. Гусь говорил, что евреев поведут в село Гавриловка.

Разумнее было бы уходить в противоположную сторону, но Мендель не простил бы себе бегства от своих. Он должен быть рядом и проследить дальнейшую судьбу Молки, Меера и несчастной Ривочки, у которой почти не было светлых и по-настоящему счастливых дней.

«А может быть еще удастся помочь им?» — стучалась где-то в глубине совершенно фантастическая мысль. Кто же из людей не мечтал о чуде и собственном подвиге во спасение своих близких?!

Перед рассветом Мендель почувствовал усталость, несбыточные надежды сменились отчаянием. Картины расправ, одна страшнее другой, возникали перед внутренним взором. Болезненно пробудившаяся беспощадная совесть не прощала собственной низости по отношению к сестре, ее дочери и злочастному Мееру. Свой побег он теперь уже расценил как предательство. Но изощренный человеческий ум то и дело подбрасывал другие аргументы, способные снять тяжесть с души и заглушить бунтующую совесть.

«Погибнуть всем вместе быть может и более порядочно, чем бежать, оставив своих на растерзание. Но много ли проку от такой солидарности?! Разве не Ривочка меня благословила на побег? Никто не желает уйти из этого мира в безвестности. Каждый мечтает оставить о себе какую-то память. Мне суждено расказать о тех, кто тоже жил на этой земле и заслуживает поминовения. И не только в общем списке, а поименно!»

К утру Мендель вышел к небольшому селу, в полукилометре от которого на склоне невысокого бугра чернели кресты кладбища. Он решил отдохнуть среди могил. Двигаться днем было опасно, а тут, рядом с дорогой, он мог и увидеть своих, когда они пройдут роковой колонной. Грунтовой шлях огибал деревенский цвинтар и поворачивал к более крупному поселению, которое длинной кишкой вытянулось среди реденьких посадок. До этого населенного пункта было не более полутора километров. Мендель предполагал и надеялся, что тут остановят евреев и объявят большой привал.

Он присел за могильным холмиком. Покидая свинарник, захватил с собой четвертушку хлеба. Теперь надо растянуть по кусочку, возможно хватит на два дня. Вполне достаточно для начала, а потом придется постучаться наугад в одну из крестьянских хат и рассчитывать на сострадание людей. Как повезет, так и будет! Сейчас Мендель проглотил кусочек хлеба, а остаток завернул в платочек и опустил в карман своих суконных брюк. Дома он берег пошитый после заключения кофейного цвета костюм, а сейчас лежал в нем на рыхлой земле старого кладбища. Война и каждодневная угроза гибели оставили людям лишь одну ценность — собственную жизнь и безопасность своих самых близких людей.

После вчерашнего этапа под дулами немецких винтовок, ружей полицаев и угрожающего сопения овчарок, после бессонной ночи Мендель вскоре уснул под могилкой. Тревожным и беспокойным был его сон. Часто схватывался, не сразу мог сообразить, где находится и что произошло с ним, но затем снова впадал в свинцовую дремоту.

Окончательно проснулся, когда солнце уже замедлило свой подъем к зениту, застыло под куполом и затем начало склоняться поближе к полям и дальней синеватой рощице.

«Не может быть, чтобы я пропустил колонну! По солнцу еще нет и трех часов дня. За ночь и я прилично удалился от места привала. Нет-нет! Еще не могли пройти мимо. Я бы все равно услышал шаги, лай собак и полицейские трехэтажные маты. Гланое теперь — не уснуть снова.»

Прислушивался к движению на дороге. Изредка проезжала повозка, запряженная клячей или тащилась арба на волах. Крестьяне еще только присматривались к новой власти и опасались реквизиции своего жалкого добра на нужды немецкой армии и фронта.

Примерно через час в километре от своего убежища Мендель увидел облако пыли. Оно поднималось над дорогой вверх и разрасталось вширь. Прошло еще минут пятнадцать, прежде чем можно было заметить толпу людей. Позже стал слышен возрастающий шорох шагов и отдаленный отрывочный лай собак. Затем уже Мендель разглядел шедших впереди немецких солдат с овчарками на поводках. За ними — растянувшаяся колонна, которая все ближе и ближе подходила к изгибу дороги у деревенского цвинтара. Люди не смотрели по сторонам, видели только спины и ноги впереди идущих, слышали сбоку собачий храп: конвой усилил наблюдение после побега нескольких подростков.

Уже прошли поворот и миновали кладбище первые ломаные ряды, а замыкающие, совершенно растрепанные, едва брели в полукилометре позади.

Снизу Мендель был незаметен, и он, чуть приподнявшись на локте, упорно всматривался в толпу. Сутулую фигуру Меера увидел почти за четверть версты, узнал по хромающей походке и белому холщовому рюкзаку на притороченных вручную лямках. Затем уже нетрудно было заметить Молку и Ривочку, которую вели под руки отец и мать. Они двигались так медленно, что их вскоре обогнали шедшие позади люди. Ривочка еле плелась, голова склонилась на бок, бессильно повисли руки. Прошла еще сотню шагов и упала перед самым поворотом. Нагнулись над ней родители, попытались поднять, но она лежала неподвижно, вытянувшись вдоль дороги. Длинная темно-синяя юбка прикрыла бедра и колени, лимонного цвета кофточка была расстегнута на груди, черные волосы упали на бескровные щеки... Подошел солдат, не пригибаясь, поддел негнущимся сапогом лежащую еврейку под бок и рубящим движением руки констатировал ее смерть. Немец начал отгонять Меера и Молку от тела дочери, но они упрямо не верили, что Ривочка умерла и все еще пытались ее поднять. Солдат терял терпение, прикрикнул, стал угрожать, снял с плеча винтовку, ударил Меера прикладом по ребрам и Молку за волосы поволок за собой. В порыве отчаяния она сумела вырваться и припасть к груди дочери. Немец дважды выстрелил. Из толпы отделился высокий бородатый старик. Он подошел к солдату, совершившему двойное убийство, и начал нетерпеливо размахивать руками, указывая на мертвых и деревенский цвинтар. Без сомнения, старик требовал захоронения тел, которые лежали посреди дороги. Немец ударил старого еврея в грудь. Тот пошатнулся, но на ногах устоял. Затем стал яростно наседать на солдата, пытась растопыренными пальцами вцепиться ему в лицо. Конвойный коротким хлестким ударом отбросил от себя еврея и выстрелил ему в грудь.

Четыре человека остались лежать на пыльной дороге, а колонна продолжала движение, отрывая от судьбы еще неделю, день, а может быть, всего только час. Немцы остановили людей перед большим селом. Старший конвоя и двое полицаев направились в населенный пункт.

Мендель видел, как убивали его близких, не мог ничего предотвратить, но и не находил себе прощения.

«Как я позволил себе сидеть и наблюдать эту расправу?! Почему не побежал вниз и не кинулся на ковойного?! Вместе с ними я должен был принять смерть. Нет оправдания трусости! Не по-человечески все это. Позор на мою голову!» А еще через минуту он рассудил, что не добежал бы к дороге. Метко стрелял солдат: ни одного промаха по безоружным евреям и ни одной лишней пули! И уходить тогда незачем было из свинарника! Можно было бы продолжить путь со всеми вместе и погибнуть всей семьей в каком-нибудь овраге (в таком исходе Мендель не сомневался!). Бедная Ривочка знала, что обречена и вместе с ней — ее родители. Она сама благословила дядю на побег и надеялась на его спасение. Он еще сумеет отомстить за гибель близких! Этим и оправдывал себя Мендель и приглушал свою скорбь.

Согнувшись, он спустился вниз к дороге. На четвереньках подобрался к мертвым телам. Старик лежал на спине. Округлая седая борода придавала белому лицу застывшее выражение интеллигентности и благородства. Мендель узнал в убитом старосту синагоги Иону Когана, одного из самых уважаемых евреев Нижнегорска. Молка лежала на груди Ривочки, Меер — на самодельном рюкзаке, как на взбитой подушке, устало склонив голову. Мендель перенес тела в кювет под кладбищенским склоном.

Иона Коган, несмотря на свою длинноту, оказался неожиданно легким. Синагогальный староста лежал сейчас возле тех, кто в мирное время позволял себе пренбрегать вековыми традициями отцов, забывал свое еврейство, стараясь не отличаться от других. Германцы предметно об этом напомнили! Мендель, атеист по воспитанию, сейчас искренне сожалел, что забыл все древнееврейские слова и не может произнести Кадиш по погибшим.

Над телами расстрелянных он поклялся отомстить немцам, хотя и знал, что в одиночку ничего сделать не сможет. Не мог сейчас и похоронить мертвых.

Мендель нашел в рюкзаке Меера кусок хлеба и бутылку воды, припасенной для Ривочки. Он прошелся вдоль канавы. Надеялся отыскать какой-нибудь острый кусок железа. Хоть как-нибудь расковырять землю и спрятать тела! Но ничего в этих местах не было и не могло быть.

Вскоре он увидел четырех мужиков с лопатами на плечах. Мендель снова должен был прятаться, занял место за тем же могильным холмиком, где он пролежал почти весь сегодняшний день.

Мужики выкопали яму на восточном склоне возвышенности в 100 метрах от цвинтара и похоронили всех четырех в братской могиле. Мендель запомнил место. Это примерно в 40-ка километрах от Нижнегорска.

* * *

Мендель замолк. Его гневно горевшие глаза будто снова видели злодейства зондеркоманды на дороге уничтожения в августе 41-го года. Подробный рассказ о трагических днях всколыхнул в нем те же чувства горечи и вместе с тем клокочущей ненависти к тем, кто заставлял людей пройти все стадии унижения, прежде чем принять избавительную смерть.

— Дядя Мендель, хочу спросить: разве обязательно было буквально исполнять приказ германской администрации и бургомистра? Можно было попытаться где-нибудь укрыться! — недоумевал Сема.

— Нет, это было невозможно. У этих жестоких завоевателей нашлось немало помощников и осведомителей. Никому бы не дали укрыться где-нибудь в Нижнегорске или поблизости. Я сам часто размышлял и думал, как следовало поступить. Странно устроен человек: он даже в безысходном положении до последней секунды продолжает полагаться на чудо и избавление.

— Но были же такие, которые просто не могли явиться! Больные и те, кто ухаживал за ними. Как же поступили с ними?

— Немцы и полицаи их просто выбросили из квартир на улицу: ни к чему было расстреливать на глазах у городских обывателей. Больные вскоре предстали перед Всевышним, а те, кто был с ними рядом, были куда-то угнаны и тоже не избежали смерти от рук оккупантов и верных полицаев. Об этом я узнал потом.

— А как же поступили с теми, кто добрался в лагерь?

— Тут — своя история! — продолжал Мендель. — Когда в апреле 1944-го года освободили наш город, быстро добрались до всех немецких прислужников, перехватили и полицаев. Взяли и Гуся, который мне позволил бежать из свинарника. Впрочем, у Гуся имеется фамилия и имя — Авраменко Федор Спиридонович! Когда же его арестовали, он заявил, что в период оккупации помогал людям прятаться от немцев. Следователь требовал назвать конкретных людей, кому полицай помог. Авраменко вспомнил меня, рассказал, как устроил побег и готов был спасти всю семью. Конечно, о швейцарских золотых часах не упомянул.

«Что же, — заметил следователь, — как раз Мендель, которому вы, якобы, помогли бежать, недавно вернулся в Нижнегорск. Вызовем и проведем очную ставку. Послушаем, что скажет Мендель Вайсберг!»

— Меня вызвали к следователю, — рассказывал Мендель, — тогда была строжайшая установка: пособников немецких фашистов судить строго и скоро. Я подтвердил слова Авраменко и тоже промолчал про золотые часы. Не знаю, почему не говорил о корысти Гуся? Мне казалось, что не идейные соображения и ненависть к советской власти привели его в полицию, а просто воровская натура, привычка изворачиваться и приспосабливаться к любым обстоятельствам. И потом: Гусь и в самом деле мне помог в самый драматический момент моей жизни.

Некоторых полицаев повесили вместе с собакой-бугомистром, другим определили по 10 лет заключения: не было большего срока в нашем уголовном кодексе. А мой спаситель получил всего-то каких-нибудь 8 лет лагерей! Сущий пустяк для такого отпетого рецедивиста! После суда я получил разрешение на свидание с Авраменко. Он рассказал мне, что по прибытию в пункт концентрации, наших нижнегорских евреев поселили по-царски в коровнике. Полицаев отправили за новой партией неугодных новому режиму людей. На дорогу туда и обратно из отдаленного района в пункт сбора ушло 10 дней. Гуся почему-то заинтересовала судьба его земляков. Один охранник сообщил конфиденциально, что накануне ночью всех евреев Нижнегорска расстреляли в балке недалеко от коровника и освободили место для следующей партии обреченных. Вот так погибли те, кому «посчастливилось» выдержать трудности пути. Судьба подарила им еще несколько дней жизни и надежд. Вот как все сложилось, — закончил Мендель.

— Ну, а ты как, дядя? Как тебе удалось спастись?

— О себе рассказывать не хочется. Не могу и до сих пор отделаться от чувства вины перед твоими родителями и бедной Ривочкой. Я не смог ни помочь им, ни похоронить даже.

— Ты, дядя, ничем не провинился перед ними! — твердо сказал Сема. — Донкихотство не помогло бы никому. И все же поделись, как удалось тебе уцелеть.

— Значит, существует в жизни и везение! На четвертый день добрался к Гориновскому лесу. Там мне пришлось убедиться, что порядочных людей в мире все же больше, чем подлецов! — говорил Мендель. — Даже противники советского режима поняли, кто более страшный враг, — именно враг всему государству. Немцам не удалось внушить людям, что Германия пришла только с миссией освобождения России от большевиков. Обмануть не удалось. Даже далекие от политики малограмотные граждане увидели в германцах грубых завоевателей, а вовсе не освободителей от большевизма. Развернулось партизанское движение. И мне также посчастливилось принимать участие в рейдах против оккупантов.

Я был даже ранен, правда, легко в ногу. Теперь понимаю, что мое геройство — ничто. Главное сделала регулярная армия. Даже не верится, что после разгрома 1941-го года, армия родилась как бы наново и стала совершенно другой, победоносной! Как это удалось сделать?!

— Непросто это было сделать, дядя Мендель, непросто!

— И ты, Сема, меня восхищаешь, какие награды! Даже не верится, что сын часовщика Меера оказался таким боевым офицером! Вопреки всем дешевым анекдотам и злобным насмешкам и ты, еврей, показал себя настоящим храбрецом. Молодец, Сема, горжусь своим племянником!

— Была настоящая, большая цель в этой войне, — скромно заметил Сема, — а нам, евреям, тем более необходимо было хорошо воевать. Мы боролись за свое существование как народ.

— Ты прав, Сема, прав! Думаю, что те, кого гнали этапом, как скот на убой, нам бы позавидовали: мы имели возможность с оружием в руках доказывать свое право на существование и жизнь.

— Ну, а теперь, дядя Мендель, расскажи, из каких средств ты живешь?

— Столярничаю понемножку. К труду привык с детства. И 7 лет лагерей меня чему-то также приучили.

Глава восьмая

Трудно Галкин входил в гражданскую жизнь после шестилетней службы в армии и войны, четыре года которой стоили десятилетий. Все надо было начинать с начала: получить паспорт, оформить прописку, представить военкому документы о демобилизации и инвалидности по ранениям.

Решил обосноваться в Нижнегорске, жить в одном доме с сыном и Алевтиной Ивановной: без его серьезной помощи им не справиться с послевоенными лишениями. Как-то утром после завтрака, когда Сашенька ушел в школу, Сема спросил:

— Алевтина Ивановна, не скажете, где мой университетский диплом?

— Хранится в Аничкиной шкатулке.

Она опустила глаза, мгновение помолчала: что-то ее продолжало тревожить, вероятно, чувствовала себя виноватой перед зятем. Немного поколебавшись, решилась, наконец, объясниться:

— Сема, ты, должно быть, меня осуждаешь, почему не помогла спрятаться твоим, хотя бы — больной Ривочке?

— Не осуждаю вовсе и даже об этом не думал, — успокоил зять, — наоборот, у вас больше оснований предъявить претензии мне: не уберег я Аничку!

— Нет-нет, не отвлекай меня, Сема! Расскажу о наших делах. Я предложила Ривочке укрыться у нас в квартире, когда вышел приказ всем евреям явиться с вещами на выселение из города. А Ривочка и слышать ничего не желала. Боялась, что кто-нибудь донесет и тогда пострадает прежде всего Сашенька, так как расстреляют ее и меня, и ребенок будет обречен.

— Ривочка рассудила правильно, — заметил Сема, — опасность была реальной. И не мучьте себя, Алевтина Ивановна, совершенно вашей вины нет в том, что случилось с моими. Ничем вы не могли помочь. Спасибо за сына!

Этим первое откровение Алевтины Ивановны завершилось, хотя и было ясно, что еще многое она собирается рассказать зятю.

Сема достал из шкатулки диплом и раскрыл также Аничкин. Долго и неотрывно всматривался в страничку, на которой каллигафическим почерком над вязью поблекшего незатейливого рисунка значилось: «Галкина Анна Георгиевна — биолог и учитель биологии средней школы». Повертел в руках золотые часики. На корпусе — мелкая гравировка, сделанная рукой отца: «Аничке от Галк. с любовью».

«Как ее все любили на батарее! — вспоминал Сема. — Не суждено было вернуться к сыну. Не должно быть так: несправедливо!»

Паспортное отделение размещалось в здании районной милиции. В коридоре Сема неожиданно столкнулся с Алешей Степановым. Они оба были приятно удивлены и бросились друг другу навстречу.

— Что ты тут делаешь, Алешка? — не мог понять Сема.

— Я работаю здесь, Семка, заведую паспортным отделением.

— Выходит, мне крупно повезло, смогу получить паспорт по знакомству, так сказать, — по блату!

— Так ты — за паспортом! Давно прибыл в нашу столицу?

— Недавно, дней 10 тому. Пока отдыхаю и присматриваюсь.

— Зайдем ко мне в кабинет, Семка, поговорим. Сколько лет не виделись, сразу и не сосчитаешь! Не знал я, что ты живой!

Алеша открыл старую в щелях и трещинах дверь в небольшую комнатку, вдоль стен которой стояли стеллажи с желтыми картонными папками, разложенными в нишах в алфавитном порядке. Единственное окно смотрело в милицейский задний двор, скрытый от посторонних глаз. Обычно там проводились инструктаж наряда и торжественные построения по случаю бесчисленных революционных праздников.

Алеша был так же бодр и ловок, как в незабываемые далекие школьные дни.

Сема снял шинель, повесил на вешалку у самой двери и повернулся к другу.

— О-о! — изумился Алеша. — Орденов-то сколько, как у Рокоссовского. Герой!

— Поменьше будет, чем у Рокоссовского, — отшучился Сема. — Не собираюсь оспаривать славу с заслуженным маршалом и вообще — ни с кем. Лучше ты, Алешка, расскажи о себе. И я, математик, не могу сообразить, сколько лет прошло!

— Ты, Семка, покинул наш славный Нижнегорск в 34-ом году. И я после окончания школы убыл отсюда. Нашлось мамино родство в Кировограде, тогда еще Зиновьевске. Жил там до призыва в армию в 1936-ом году. Служил в пехоте в Белоруссии. В 1939-ом демобилизовался и снова приехал к родственникам. Ну, а потом — война. Под Кременчугом меня ранило в ногу. После госпиталя я в 42-ом был под Воронежем. Весной 43-го — новое ранение. На этот раз — в руку. Направили в училище, учли мое среднее образование. В 44-ом уже офицером я оказался рядом с родством под Кировоградом. На этот раз мы город брали и освободили 7-го января. Моих родичей уже там не оказалось, неизвестно, выжили они в этой войне или погибли от голода или обстрела. А я продолжал воевать, дальше взводного не продвинулся, но звание лейтенанта заработал. Мои награды небольшие. Медаль «За Отвагу» и орден «Отечественной Войны» 2-ой степени. Войну закончил в Праге. Демобилизовали еще в июне по болезни: с легкими не все ладно. Наверное, сказались последствия голода 33-го года. В августе попал на эту непыльную должность. Вот и все мои подвиги и заслуги!

— Не скромничай, Алешка! Ты сделал все, что мог — и даже больше, как в таких случаях выражаются. Навоевался досыта, получил два ранения. Что еще ты должен был совершить?! К чему же такое самоуничижение?!

Разговаривали долго. Сема рассказал о себе, о гибели жены, о насильственной смерти родителей и больной сестры. Посетители их не тревожили. Всю техническую работу в соседней комнате выполняла молоденькая секретарша, которая всего два раза по служебным делам заглянула в кабинет начальника.

Через день Сема обрел паспорт, в военкомате и собесе оформил пенсию. Кроме того еще 90 рублей ему доплачивали за ордена. Но всех этих средств могло хватить только на хлеб и молоко.

В школах учителей не хватало, в частности — математиков. Ввиду этого Семен Миронович Галкин без всяких проволочек устроился преподавателем в той же самой школе, которую сам окончил в 1934-ом году.

Наступил ноябрь 1945-го года. Надо было позаботиться о топливе на зиму, заготовке картошки и других продуктов. Быт требовал внимания и времени.

Военкомат и собес оказали помощь майору в отставке, инвалиду войны.

В долгие зимние вечера Сема, натопив две печки, Садился с Алевтиной Ивановной и сыном за стол в передней. Неспешный разговор, в котором участвовали все трое, продолжался допоздна. Много любознательных вопросов о войне задавал Сашенька. Его интересовали детали, на которые взрослые и не обратили бы никакого внимания.

Как-то после продолжительного сидения, когда ребенок уже отправился спать, Сема тихо обратился к теще:

— Алевтина Ивановна, о себе я уже рассказал почти все. А как же вы тут жили в оккупации, как питались и вообще, как выжили?

Не сразу она стала отвечать. Задумчиво смотрела на прикрытую дверь Аниной спальни и как бы мысленно искала у своей дочери поддержки своих поступков на протяжении долгих и долгих месяцев германского хозяйничания. Что бы сказала ее Аничка? Осудила бы или одобрила?

— Я не думала, что так скоро немцы к нам придут. Потому и не подготовилась к эвакуации. 18-го июля 41-го в городе появились отступающие красноармейцы и сказали, что город оборонять некому и скоро в Нижнегорск вступит германская армия. Началось бегство, в особенности забеспокоилось еврейское население. Я знала, что твои уходят, но сама не могла на такое решиться. Не забывай, что ребенку еще не исполнилось 5 лет! Смог бы он выдержать трудности пути, да еще под обстрелом авиации?! Многие из тех, кто покинул город, были перехвачены германскими танками и вынуждены были вернуться в Нижнегорск. 20-го июля немцы вступили в наш город, и кошмар продолжался почти три года!

— И что же вы делали все это время, где работали? Вы как-то лишь вскользь об этом рассказывали. Хотелось бы узнать побольше.

— Швейная фабрика действовала и при немцах. Мы шили белье и гражданскую одежду. Ты не думай, никаких военных заказов не было! — поспешила подчеркнуть Алевтина Ивановна. — Потом, когда уже прогнали германцев, ты сразу же объявился и, спасибо, помог нам, выручили твой денежный аттестат и посылки.

— А как вели себя жители города? — поинтересовался Сема.

— По-разному. Нашлись предатели, но большая часть населения вела себя достойно. Некоторые партизанили, как твой дядя Мендель. Хотя и нет дремучих лесов в нашем крае, но люди боролись против оккупантов.

— Дядя мне говорил, что при немцах и после них зашевелились антисемиты, которые не напоминали о себе перед войной.

— Верно, расистская пропаганда оставила некоторый след в отдельных затуманенных мозгах. Некоторые целиком поверили германским утверждениям, что их армия воюет только против коммунистов и комиссаров-евреев, а после победы солдаты уйдут, и русский народ сможет построить свое свободное государство.

— Наверное, это только одна из причин всплеска антисемитизма, — согласился Сема, — но и послевоенные трудности, и пассивность местных властей делают свое дело. Быстрее бы все это прошло!

* * *

Сначала Сема с интересом и энтузиазмом взялся за учительскую работу, радовался, что так быстро возвращались к нему знания.

Для учащихся условия учебы были очень трудными. Не хватало учебников, тетрадей. Писали на каких-то обрывках бумаг и даже старых газетах меж печатных строк. Только к февралю 1946-го года стали поступать в продажу тетрадки с грубоватыми коричневато-желтыми листочками, но все же линенными — для учеников и учителей. Школа постепенно втягивалась в привычный советский распорядок. Обязательные политинформации, пионерские линейки, вынос знамени, поздравления по случаю праздника и самодеятельные концерты.

Ребятам все это нравилось. Они соскучились по полузабытой атрибутике и клокотавшей довоенной жизни детского коллектива. И еще потому, что ощущали себя гордыми детьми победителей, сумели избавиться от унижающего комлекса неполноценности, который внушали им прогерманские власти и сама устрашающая мощь немецкой армии и оккупационного режима.

В середине весны 46-го Галкин начал испытывать некоторую неудовлетворенность своим положением и самой учительской работой в средней школе. Учитель математики в десятилетке — это, бесспорно, очень почетное положение в обществе, но мечтал Сема о большем, о серьезной научной работе.

Если бы не предвоенная угроза и война, он стал бы уже кандидатом наук, а, быть может, и добился бы большего. Но жаловаться ему — грех: он жив и может еще мечтать о будущем — редкое везение!

Когда наступили летние каникулы, Сема стал собираться на могилу Ани и также решил побывать на том цвинтаре, при котором были зарыты его родители, сестра и Иона Коган, благочестивый старик, который попытался напомнить карателям азы человеческой морали. Но германский солдат на той тотальной войне был освобожден от нравственных мук и страданий совести своими одиозными вождями.

Ребенка оставилили в Нижнегорске под наблюдением преданной соседки, и вся семья вместе с дядей Менделем отправилась в Винницкую область.

В Дубовку добирались поездом и на попутных машинах. Сема не знал, к какому району относится село, но распросы жителей и цепкая зрительная память артиллериста привели в знакомый по боям населенный пункт.

За время войны разрослось деревенское кладбище. Сема волновался, что не осталось никакого знака на Аниной могиле, но, к удивлению, сохранился вбитый старшиной столбик, на котором вместо дощечки с корявой надписью висела фанерка и на ней аккуратно и почтительно были выведены слова:

«Анна Галкина. Погибла смертью храбрых в бою 19-го июля 1941-го года. Вечная память героям, павшим за свободу и независимость нашей Родины!«

Сема был тронут. Кто же это мог позаботиться о могилке и памяти Ани?!

Алевтина Ивановна ладонью и затем белым платочком протерла фанерку, указательным пальцем зачем-то обвела буквы в словах «Анна Галкина» и затем опустилась на колени; пригнулась к могильному холмику и тихо, сдавленно заплакала. Сема и дядя Мендель не пытались ее утешить и сами едва сдержались: окажись каждый из них один у могилы, не стал бы удерживать слезы, целиком отдался бы горю и скорби.

«И могильный холмик в полном порядке, — про себя отметил Сема, — кто же принял на себя заботу и уход?! Надо бы узнать это и поблагодарить.»

А к ним уже подходил невысокий мужчина на вид лет 35-ти. На нем были серые брюки, светло-зеленая рубашка с закатанными рукавами, а на ногах — тяжелые черные ботинки армейского образца.

— Здравствуйте, я учитель истории местной школы, — представился незнакомец, — моя фамилия Козленко, Виктор Иванович Козленко. Через две недели исполняется ровно 5 лет с того памятного дня, как в нашей Дубовке прошел последний бой с немецкими фашистами в 1941-ом году. А при освобождении в 1944-ом здесь немцы не оказали сопротивления — убежали, и наши также сюда не заходили. Доверчивый и несколько восторженный взгляд Козленко был обращен к Семе как к возможному участнику войны и обороны Дубовки: не зря же он оказался здесь и посетил могилу погибшей!

— Я живу тут на околице, — продолжал Виктор Иванович, — заметил, как вы подходили к кладбищу. Разрешите узнать: вы знали Анну Галкину?

— Я ее муж, Галкин Семен Миронович. Кстати, я также учитель, правда не истории, а математики. В некотором роде мы с вами коллеги. Я рад встрече! Да, в 1941-ом 18 и 19-го июля мы занимали оборону на этом рубеже.

Сема крепко пожал руку учителю истории Козленко, глаза которого горели, как у счастливого охотника: ему повезло крупно, редко выпадает такая удача!

После посещения кладбища Сема еще очень долго беседовал с Виктором Ивановичем у него дома. Бывший командир батареи рассказывал о боевых делах полка Волошина. Козленко делал заметки в своем блокнотике, благодарил и восторгался боевыми подвигами красноармейцев даже в том драматическом 41-ом году. Записал адрес Галкина и на обрывке бумажки передал ему свой. Как оказалось, уход за Аниной могилой и братским захоронением при дороге на околице села курировал Виктор Иванович и мечтал он создать при школе музей славы в память о подвигах солдат и офицеров Великой Отечественной войны.

С Алевтиной Ивановной Козленко говорил особенно прочувствованно и выразил глубокое соболезнование, благодарил за героическую дочь.

Затем, когда уже обо всем поговорили, Сема повел всех на то место, где в 41 году стояли его минометы. Повернулись к домику, в который угодил немецкий снаряд, убивший Аню и двоих ее санитаров. Уже не осталось никаких следов разрушения, домик наново отстроен и поблескивает на солнце кровельной крышей. Кирпичный красный дымоход вытянулся вверх и пробивался сквозь сочно-зеленые ветки молодого стройного ореха. Постояли у крылечка и повернули на дорогу. Прощаясь, учитель выразил пожелание и надежду:

— Если бы удалось установить имена погибших красноармейцев!

— Двоих погибших вместе с моей женой, могу назвать сейчас. Это рядовые Климов и Землянский, оба — жители Кировограда. Ни имен, ни отчеств я не помню, — говорил Сема, — нужна немалая работа в архивах, чтобы уточнить фамилии похороненных в братской могиле. Спасибо, что ухаживаете за захоронением!

С учителем истории расстались тепло, пообещав поддерживать переписку.

Через три дня добрались к цвинтару на изгибе дороги, где были застрелены и брошены Семины родители, Ривочка и Иона Коган. Поднялись на пригорок, где мужики отрыли яму и закопали тела. Не осталось никаких знаков и следов. Весь склон одинаково порос травой, не заметно ни разрыхленности, ни впадины!

— Вот видишь, Сема, даже поплакать не над чем, — рассуждал Мендель, — неслыханный разбой! Не только людей уничтожили, но будто с лица земли совершенно стерли! Как будто и не были в этом мире Меер Галкин, его жена и дочь, и честнейший человек Иона Коган. Но ничего, мы еще пока живы, и они останутся тут! — Мендель коснулся ладонью своей груди.

— Мне повезло больше, — печально произнесла Алевтина Ивановна, — Аничка — в отдельной могилке и за ней сердечные люди присматривают.

В Нижнегорск вернулись грустными и вместе с тем с облагораживающим чувством исполненного долга. Духовная жизнь ушедшего продолжается, пока люди о нем помнят. Кому какой отведен срок: кому — тысячелетия — пророкам и бого-человекам, — кому-то — века в меру своего таланта и праведных дел на земле, а всем другим, — пока живы дети и внуки, могущие вспомнить доброту и сердечность своих предков, приведших их на эту землю.

Еще летом Сема начал собирать материалы по матанализу, высшей алгебре и другим математическим дисциплинам. Сохранились и некоторые конспекты: Алевтина Ивановна ничего не выбрасывала.

В середине августа Сема уехал в Одессу. В городе он не был с 1940-го года. Как только сошел с поезда, сразу же испытал волнующее чувство восторга и одновременно безотчетной удрученности. Он снова в городе, который покорил его еще в юности, поразил своей мягкой красотой, отсутствием помпезности и тяжеловесной фундаментальности. Но развалины довоенного вокзала с его крытыми перронами вызвали горечь и затем — едва сдерживаемую ярость к тем, кто это разрушил, оставив рваную язву в одном из привлекательных уголков Одессы. На привокзальной площади почти не видно было автомашин. Такси лишь изредка подкатывали и тут же отъезжали, атакованные многочисленными приезжими.

Справа стояли фаэтоны и дрожки на легком резиновом ходу. Сема подошел к рыжему с плутоватым взглядом извозчику и спросил:

— Пассажиров берете или поджидаете кого?

Рыжий хитро подмигнул и ответил:

— Четвертак — прокачу по Пушкинской и Дерибасовской с ветерком!

Пришлось согласиться. Пегая кобыла, дробно цокая по брусчатке, помчала дрожки по Пушкинской в сторону Приморского бульвара. Сема любовался знакомой и всегда волнующей улицей. Два ряда платанов своими разросшимися кронами нависли над проезжей частью шатром, чуть приоткрытым сверху. Пушкинская почти не пострадала от бомбежек. Улицу пощадила сама судьба, сохранила такой же красивой и своеобразной, какой она была и перед войной, и сто лет тому.

Дрожки отмерили версту и свернули на Деребасовскую. Короткая, но парадная во все времена улица, была теперь совсем другой. Пять крупных строений разрушено немецкими бомбами. Уцелели, к счастью, величественный пассаж и гостиница Большая Московская, великолепные архитектурные творения 19-го века и городская достопримечательность.

На пересечении Дерибасовской и Преображенской стоял краснощекий милиционер-регулировщик и двумя флажками с армейской четкостью направлял транспорт то по Преображенской, то по Садовой. Он совершал безукоризненный строевой поворот, кокетливо прищелкивая каблуками начищенных сапог.

Заметив дрожки, регулировщик улыбнулся, а рыжий извозчик приветствовал милиционера взмахом кнутовища и, проехав метров 50 по Преображенской, повернул на улицу Пастера. Университет и общежитие стояли так же надежно и прочно, как и до войны. Но далее, за институтом физики и еще одного корпуса, Сема заметил провалы, где раньше стояли два больших дома.

Расплатившись с извозчиком, Сема вышел на улицу Щепкина, где располагался административный корпус университета. На прием к проректору по научной работе Галкин попал еще до полудня. Проректор отправил его к архивариусу за справкой о направлении в аспирантуру еще в 1939-ом году.

К концу рабочего дня Сема со всеми бумагами на руках еще раз явился к проректору и получил направление в заочную аспирантуру.

На следующий день Галкину назначили встречу с его будущим руководителем, старшим преподавателем Гороховым Алексеем Васильевичем, который был в университете новым человеком.

К пяти часам вечера Сема освободился от всех дел, которые наметил на сегодня, и направился в Малый переулок к дому, где проживали до войны дядя Рома и тетя Сима. Знал уже, что их нет в живых, но хотел поговорить с соседями. Войдя во двор, Сема вновь испытал забытое волнение, его дядя и тетя предстали перед ним, будто еще живые в благословенное время. Направился в 8-ую квартиру не только по привычке, а из любопытства: кто же теперь проживает в ней?

Минуты две он топтался возле двери, не решаясь звонить. Когда без определенной цели надавил на выпиравшую кнопку, сразу же пожалел, что попусту тревожит людей. Услышал шаги и чужой голос:

— Кто там? Сейчас, одну минуточку — открою!

Перед Семой предстала молодая женщина лет 35-ти в мятом бумазеевом халате.

— Извините за беспокойство, здесь до войны прживал Рома Галкин. Может быть вам что-нибудь известно о его судьбе?

— Нет-нет, ничего не знаем о них. Мы с мужем въехали сюда в 44-ом после освобождения города. Мужу выделили жилплощадь как инвалиду войны. Мы тут на законном основании, по ордеру исполкома.

Женщина не зря испугалась: приезжали из эвакуации старые жильцы и им возвращали квартиры по решению суда. Сема напрасно растревожил женщину! Надо было сразу — к тете Ире, та все и обо всех знает, и охотно расскажет.

Постаревшая и теперь уже одинокая Ирина Гавриловна не сразу разглядела Сему при тусклом освещении своей комнаты, а когда узнала, даже обрадовалась: еще один знакомый уцелел на войне и вернулся в Одессу!

— Я уж, грешным делом, посчитала, что все Галкины сгинули на войне. Сядь, Семка, напротив меня на этот табурет, а я пока гляну на свой треклятый примус, что-то он чихает, как при насморке.

Ирина Гавриловна через узенькую дверцу вышла в крохотный коридорчик, приспособленный под кухоньку, а Сема стал осматриваться в жилом помещении.

Низенькое окошко выглядывало в двухметровый проулочек, а серая стена соседнего строения только в утренние часы не препятствовала проникновению света восходящего сбоку солнца. Сейчас здесь было мрачно и сыро.

Огромный, должно быть, наследственный сундук занимал добрую четверть жилплощади; возле сундука — железная кровать с грязно-коричневыми спинками, столик у окошка и какой-то кособокий шкафчик у входной двери со двора.

Хозяйка вскоре оторвалассь от своего примуса, вытерла руки о мятый передник и начала ворчливо жаловаться на трудную жизнь, нехватку керосина, новых соседей, которых принесло во двор после войны, и управдома, запустившего дом и не ремонтировавшего облезлые за войну фасады.

— Плохо живем. Ничего нельзя достать и вобще мало что есть. Когда же все тяготы исчезнут?! — риторически восклицала тетя Ира.

Затем, сообразив, что у гостя свои заботы, хозяйка уже спокойнее продолжала:

— Ну, будет о своем. Тебя, Семка, конечно, интересует судьба дяди и тети. Вот придвинусь к тебе поближе и расскажу обо всем по порядку.

И в полутьме Сема разглядел глубокие бороздки морщин Ирины Гавриловны. Поредевший седой волос собран в узел с луковицу величиной, обветренные руки с искривленными двумя подагрическими пальцами вяло улеглись на ее коленях, прикрытых передником. Она неспешно рассказывала:

— Сима еще в августе 41-го собралась в эвакуацию. Ты же знаешь, Семка, что она часто болела. Боялась оставаться в Одессе. И в самом деле, что ожидало ее тут с приходом германцев и румын?! Муки в гетто и тяжелая смерть от болезней и голода. Можно сказать и так: Б-г избавил ее от долгих страданий! Твой дядя Рома проводил бедняжку в порт. Ждали прибытия парохода из Севастополя. Рома состоял в ополчении и ждать не мог, пока придет то судно. И вот налетели аэропланы германские, посыпались бомбы на причал. Люди, кто помоложе да пошустрей, спасались бегством или попрятались, где была защита какая, а Сима не смогла. Погибла она. Когда аэропланы убрались, стали люди возвращаться на причал. Там и обнаружили твою тетю мертвой. И не ее одну! Роме потом сообщили о гибели его супруги. Твоего дядю отпустили на день, и он похоронил Симу по-людски на еврейском кладбище.

— А как же дядя Рома, его судьба какая?

— Воевал он под Татаркой, — рассказывала тетя Ира, — с нашего двора с ним вместе находился и Демьян Козуб. Тот живой еще был и мне после рассказал, что Рома погиб, когда ополчение кинули в атаку. Произошло это 24-го сентября 1941-го года. В братской могиле лежит твой дядя и неизвестно где эта могила находится — где-то под Татаркой, но не одна она там! А Демьян Козуб тоже умер от ран уже в самом конце 45-го года, после войны. Хотя бы победы Демьян дождался, а другие бидолаги, так и не узнали, что германцев побили.

От тети Иры Сема ушел поздно вечером. Ночевал в гостинице «Спартак».

В 10 часов следующего дня встретился с Алексеем Васильевичем в научной библиотеке Госуниверситета. За одним из столов читального зала сидел полнолицый мужчина лет 45–50-ти в мешковатом суконном костюме. За стеклами очков на Галкина доброжелательно смотрели большие умные глаза. Руководитель улыбнулся, поднялся навстречу и за руку поздоровался со своим новым аспирантом.

— Присядем. Есть о чем побеседовать, — предложил Алексей Васильевич, — хочу попросить вас углубиться в дебри обобщенных функций, извините за вычурное выражение. Для повторения начните с простейшей — с дельта-функции. Когда вспомните, пойдем дальше. Подберем нужные пособия, но приезжать придется вам частенько. Без научной библиотеки вам не обойтись. Некоторые книги под мою гарантию вам выдадут, но на ограниченный срок. У вас не будет возражений, — немного замялся руководитель, — прошу меня извинить: не запомнил...

— Семен Миронович, — подсказал Галкин, — возражений — никаких.

— А теперь, извините меня за любопытство, я хотел бы услышать от вас кое-что из вашей биографии. Где воевали, может быть пришлось нам побывать на одном фронте — и вообще нам не мешает познакомиться поближе. На вашем гражданском пиджаке я не вижу никаких знаков отличия...

Сема в общих чертах рассказал о себе. Получив первую консультацию и необходимую литературу, он пригласил своего руководителя провести вечер в ресторане «Волна». В просторном зале в тесноте столиков почти не осталось свободных мест. Как-то удалось устроиться сбоку у самого окна рядом со скромной пожилой парой, отмечавшей какой-то семейный юбилей.

Несмотря на послевоенную неустроенность, находилось немало людей, которые могли себе позволить достаточно дорогое удовольствие посидеть в ресторане. Алексей Васильевич от водки отказался. Заказали портвейн, холодную закуску и бифштексы, которые официанты не спешили поставить на столик.

Гремел оркестр, пела певица в бархатистом платье цвета электрик. Высоко вздымалась грудь на опасной верхней ноте. Благополучно завершив очередную мелодию, певица радостно вскидывала голову, затем долго кланялась публике и, затем, пикантно покачивая бедрами, покидала помост.

Посидели неплохо. Алексей Васильевич рассказал о себе. Он — не одессит. Во время войны потерял жену и сына, которые не успели покинуть Луганск. Сам он находился на фронте в должности замнач оперативного отделения штаба стрелковой дивизии. В звании капитан демобилизовался сразу же после войны. В прошлом году пригласили в Одесский университет. Комнату дали в общежитии. Своей работой в основном доволен. Потрясения войны и потерю семьи забыть невозможно и точит глухая тоска изо дня в день.

Сема остался доволен, что ему определили доброго и чуткого руководителя, к тому же — и фронтовика. На следующий день Сема направился к маминой двоюродной сестре. Адрес перед отъездом в Одессу ему дал дядя Мендель. К своему стыду Сема ни разу не побывал у дальней тети за все пять лет учебы в городе. Он знал, что тетя Фаня проживает на Пересыпи с мужем и двумя сыновьми.

Теперь старшему уже должно быть 19, а младшему 17, если только живы!

Сема вошел во дворик возле одноэтажного пепельного домика с низкими запыленными окошками, смотревшими на улицу собранными полосками стекол. Постучал. Вышел на ступеньку черноволосый парень в коричневой рубашке и синих брюках. Вопросительно посмотрел на Сему и спросил:

— Кто вы? Я не видел вас раньше.

— Если ты сын Фани, то я твой родственник, Галкин из Нижнегорска. Моя покойная мать приходилась твоей маме...

— Здравствуйте, — перебил парень, — я о вас слышал еще до войны. Я старший сын, Борис. Заходите в дом.

Парень повел дальнего родственника к себе в комнату с нависшим облупившимся потолком, придвинул стул. Кроме кровати и старого гардероба с обвисшей дверцей ничего больше не было, правда темная шторка прикрывала вход в другую комнату, но Сему туда не приглашали, да и сам любопытства он не проявлял. Борис сел напротив, некоторое время молча смотрел на объявившегося родственника, затем заговорил тихо, тусклым глуховатым голосом:

— Я один из семьи остался. Папа работал слесарем на заводе Гена и ему долго не давали разрешения на эвакуацию. А потом — уже было поздно! В первые дни оккупации тут в оновном заправляли немцы. Расстреляли тысячи евреев. Потом хозяевами Одессы стали румыны. Они создали на Слободке гетто. Нас туда тоже загнали. Там некоторое время помучили и перегнали в Доманевку. Дорога очень трудная. Не все туда дошли. Румыны поместили нас всех в каком-то грязном хлеву. Вокруг — колючка, охрана — не убежишь! Ежедневно угоняли на работы, а кормили хуже, чем скот. Зиму мало кто мог пережить. Мой младший брат Гриша простудился, кашлял кровью и умер в феврале 1942-го года. Недолго прожила и мама после Гриши. Папа тянул до лета, но доконал его голод. Один я остался из семьи. Осенью того же года мне удалось бежать. В одном маленьком селе, куда обычно румыны не заходили, меня укрыла крестьянка. Она была верующая и считала грехом убийство человека. Днем хозяйка прятала меня в погребке, куда можно было забраться прямо из сеней, а вечером выпускала. Я даже помогал ей по хозяйству, хотя и не очень далеко от убежища отлучался.

— Что же ты теперь делаешь?

— Работаю на том же заводе, где до войны трудился папа. Живу один. Часто езжу к своей спасительнице Пелагее Поликарповне. Не забуду до самой смерти ее добро. Она спасла меня совершенно чужого ей человека, к тому же еврея!

Сема остался в Одессе еще на несколько дней. Он проводил по много часов в научной библиотеке. Кроме того побывал на приеме у известного хирурга, который обнадежил и порекомендовал лечение по месту жительства в Нижнегорске. Продиктовал комплекс лечебно-физкультурных упражнений для локтевого сустава.

— Не мешало бы и полечиться на Лермонтовском курорте Одессы, — на прощание посоветовал маститый профессор, — вы вполне можете избавиться от последствий ранения и инвалидности.

Перед тем, как покинуть Одессу, Сема вышел на Приморский бульвар к Потемкинской лестнице. Гуляющих тут было много. Прохаживались вдоль гостиницы Лондонской, подходили к парапету и долго смотрели на длинные, задранные стрелы портальных кранов, любовались судами, стоявшими у причальных стенок и на внешнем рейде. Невысокая волна подкатывала к молу, гасилась и, укрощенная, тихо и мягко жалась к мшистым каменным глыбам. За внешним рейдом темно-синие течения прорезали голубоватую поверхность моря. Буксиры выходили из порта и приближались к застывшим вдали крупным сухогрузам.

Сема не мог оторваться от бирюзового неба, которое упиралось о поверхность моря на горизонте. И там, вдали от человеческого взора, море и небо тянулись друг к другу, сливались воедино. Гудки и сирены доносились снизу со всех сторон, и люди как бы приобщались к портовой суете.

Не раз наблюдал Сема за морским горизонтом, игрой и иллюзиями восприятия той неуловимой линии, за которой всегда предполагалось что-то загадочное, трудно познаваемое и, непременно, мистическое; смотрел, снова восхищался и одно и то же чувство туманило мозг, подавляло логику, здравый смысл — чувство слабости и ничтожности отдельного человека перед неблекнущей вечной красотой. И не только он, а многие тысячи людей на протяжении всей своей жизни всякий раз приходили сюда и подолгу задумчиво смотрели вдаль.

В Нижнегорск Сема вернулся перед самым началом нового учебного года. Теперь он был загружен по-настоящему и не давал себе никакого послабления. 18-го сентября сыну исполнилось 10 лет. Сема и Алевтина Ивановна решили, пусть и скромно, отметить первый юбилей ребенка.

Сашенька пригласил трех мальчиков и двух девочек из своего 3-го класса и чувствовал себя настоящим юбиляром. За год заметно подрос и впору пришелся ему костюмчик, привезенный отцом из Чехословакии.

Светло-коричневый спортивный пиджачок с накладными в складочках карманами, белые металлические пуговицы с выпуклым еще предвоенным национальным гербом страны, блестящая серебряная нитка на отворотах привлекали к себе завистливые взгляды мальчиков, а девочки с милыми улыбками ощупывали материал и осматривали именинника буквально с головы до пят. Им нравились отутюженные брюки без манжет, новенькие кремовые туфли и того же цвета носки, рисунок на которых был заметен в фигурных вырезах непривычной летней европейской обуви. Под пиджачком на юбиляре была белая рубашечка и кофейного цвета галстук.

Алевтина Ивановна не могла нарадоваться внуком. Она светилась счастьем, но после того, как дети уселись за стол, удалилась на кухню и долго оттуда не выходила. Естественно, не могла не вспомнить дочь, не дожившую до этого дня. Поплакала вдоволь, но вышла к детям без слез и внешне спокойная.

И Сема вспомнил Аничку. Когда Алевтина Ивановна возвратилась в переднюю, он не заметно для детей пожал ей руку. Она ответила ему грустной улыбкой и, проявляя повышенную активность, старалась заглушить вспышкой энергии жалость к безвременно ушедшей дочери и к себе самой.

Дети ели с аппетитом. В особенности понравился торт, который Сема заказал в кондитерском цехе хлебзавода. Потом гости долго и раскованно веселились, резвились и остались вполне довольны праздником. Неохотно расходились.

Когда Сашенька остался с папой и бабушкой, он неожиданно спросил:

— Что-то вы такие хмурые сейчас. Разве плохо прошел мой день рождения?

— Что ты, дорогой мой! — поспешила разубедить его бабушка. — Мы вовсе и не хмурые, наоборот...

— Как же я сам не мог догадаться?! Наверное, вспомнили маму...

Помолчав немного, Сашенька тихо спросил:

— Какая она была, моя мама? Расскажи мне, бабушка. И ты, папа, расскажи, как она погибла?

— Не сегодня: у тебя праздник, отложим разговор на другое время, — нашел предлог Сема, — обещаю рассказать обо всем подробно.

* * *

В 47-ом году два месяца зимы и весна выдались очень трудными. Снова — недоедание, а в сельской местности — настоящий голод. Пусть и не такой уничтожающий, как в 1933-ем, но все же с голодными обмороками и смертями.

Последствия войны никак не отпускали людей. Ни нормальных жилищных условий — нормальных, хотя бы по скромным советским меркам, — ни сносного питания. Толпы инвалидов в крупных городах осаждали вокзалы и рынки, выпрашивали милостыню у тех, кто еле перебивался сам и выгребал последнюю мелочь из карманов. И даже в таком невзрачном городе, как Нижнегорск, хватало бездомных и нищих. И, несмотря на всеобщую неустроенность и бедность, люди учились, старались приспособиться к новым условиям и надеялись на лучшие времена.

Галкин дождался каникул и снова поехал в Одессу. Подолгу занимался в научной библиотеке, встречался с Алексеем Васильевичем. Руководитель был удовлетворен промежуточными результами работы своего аспиранта-заочника. Горохов, который уже стал доцентом, дал Галкину немало ценных рекомендаций и выразил надежду, что в 48-ом году Семен Миронович сумеет защититься.

Год прошел в рутинной работе. Летом 48-го на страницы газет выплеснулась вульгарная дискуссия в вопросах биологии. Срамные проклятия звучали в адрес Вейсманистов-Морганистов, которые посмели использовать генетику против передовой мичуринской науки! «В биологию лже-ученые старались внедрить идеи консерватизма, отвергая эволюционный процесс и скачки, изменчивость, без которой невозможно объяснить возникновение современных видов и превращение обезьяны в человека разумного.» До чего же можно дойти, отказавшсь от диалектическо-материалистической методологии!

Биологическая наука стала ареной идеологической схватки между адептами двух систем: загнивающей капиталистической и передовой социалистической.

В стране поощрялась нетерпимость к оппонентам, исподволь насаждалась идея морального превосходства славянского сообщества над другими.

Но официальные власти остерегались открыто поддержать выпады против европейских наций. Не могло же государство после тотальной войны с Германией, ее фашистским режимом, засорять расизмом свою идеологическую сокровищницу! Не могло официально, но вся эта газетная вакханалия оставила глубокий след и посеяла в душах многих людей, в первую очередь больших и малых чиновников, опасные сомнения. По любому поводу и случаю вспоминали о национальной гордости, а фактически распалялось шовинистическое чванство. Настойчиво насаждался государственный антисемитизм в «мягком» варианте дискриминации евреев при приеме на престижную работу или должность.

В такой неблагоприятной атмосфере в конце сентября 1948-го года должна была состояться защита кандидатской диссертации соискателем Галкиным.

За несколько дней до намеченной защиты Алексей Васильевич давал последние советы своему аспиранту. Разговор состоялся в научной библиотеке за маленьким столиком, где их никто не мог услышать.

— Семен Миронович, не буду прибегать к загадкам и намекам. Вы и сами видите отношение отдельных наших так называемых интеллигентов к евреям, которые хотят быть, как все. Только поэтому хочу вам посоветовать на защиту явиться в форме майора при всех ваших наградах и нашивках о ранениях. Право на ношение мундира вам оставили, так не пренебрегайте такой возможностью. Диссертация у вас отличная, а вид ваших заслуг безусловно выбьет почву из-под ног потенциальных недоброжелателей.

— А не примут ли такую демонстрацию за хвастовство? Не посчитают, что я добиваюсь льгот и в науке?

— Ну и пусть себе считают! Поймите, Семен Миронович, с каждым годом вам будет все трудней и трудней добиваться признания. Под неприязнь к людям вашей национальности стараются подвести «научную» основу.

Сема поступил так, как советовал Горохов, явивший свою истинную интеллигентность и порядочность.

Защита продолжалась долго, вопросы ставились разные и откровенно каверзные. Некоторые оппоненты посматривали на ордена и медали соискателя с большим уважением, но кое-кто — и с досадой. Диссертация была безукоризненная — не к чему было придраться недоброжелателям.

Галкин Семен Миронович стал кандидатом физико-математических наук после утверждения ВАК-ом рекомендации ученого совета Госуниверситета.

И новый учебный год в школе уже вел учитель математики – кандидат наук.

И директор школы, и коллеги, и Алевтина Ивановна понимали, что Галкину надо работать в Одессе в каком-нибудь высшем учебном заведении. Он должен заниматься наукой, а не растрачивать свои возможности в провинциальной школе.

В начале 1949-го года Сема встретился с Алешей, и тот завел с ним разговор о будущем:

— Послушай, Семка, по специфике своей службы, кое-что я знаю и хочу тебе посоветовать поскорее уехать из Нижнегорска. С паспортом тебе помогу: выпишу модный по нынешним временам с указанием русской национальности. Это возможно на основании той справки, которую тебе выдали при отставке — там забыли указать национальность, потеряли «бдительнось» за время войны!

Сема возмутился:

— Как ты можешь мне такое предлагать?!

— Не кипятись, Семка! Я хочу тебе помочь как своему лучшему другу. Нет, я просто в долгу перед тобой и памятью твоей матери. Если б не она, я погиб бы в 33-ем от голода. Такое не забывается!

— Верю тебе, — уже спокойнее сказал Сема, — а предлагаешь мне предательство.

— Ты не знаешь, что происходит. Тебе с твоим паспортом не попасть ни в один институт. Поверь мне, Семка, я знаю, что ждет тебя.

— Но как это будет выглядеть? Мои родители и сестра были убиты только потому, что были евреями, а мне угрожает всего лишь ограничение — сущий пустяк!

— Горькая ирония, Семка!

— Я воевал евреем, — продолжал Сема, — все это знали, и это вовсе не помешало мне получать награды и воинские звания. Я себя во время войны чувствовал равным среди офицеров других национальностей — еврейство мне тогда не вредило. Не знаю, как можно теперь отказываться от своей национальности? Это похоже на дезертирство с поля боя.

— Ты вовсе не отказываешься от своей национальности, только на бумаге — не больше. Печальная необходимость — и не по твоей вине. Тебя принуждают приспосабливаться. Что остается в таком случае?

— Не могу, Алешка, не могу!

— Тогда готовься к большим издержкам. Несмотря на твои способности и талант, вопреки всем твоим заслугам, ты не сможешь заниматься наукой, так и засохнешь в средней Нижнегорской школе. Вижу, Семка, что сейчас ты еще не готов к тому, что я предлагаю. На этом пока закончим. Помни — я все сделаю для тебя. Как только тебя прижмет, не забудь ко мне обратиться.

Попрощались. Сема был расстроен и обескуражен. А через неделю и Алевтина Ивановна завела разговор с ним.

— Подумай о будущем, — говорила она, — ты кандидат наук. Что тебе делать в школе?! Надо читать лекции студентам, использовать в полной мере свои знания, заниматься научными исследованиями. Разве тут это возможно?

— Я думал об этом, Алевтина Ивановна, но как я оставлю вас с Сашенькой?! В большом городе у меня никого нет. Была бы квартира, переехали бы втроем.

— И еще одно, Сема. Я до сих пор не решалась заговорить об это, но пора... Алевтина Ивановна смутилась, покраснела, не смела поднять глаза на зятя.

Разговор происходил на кухне. Алевтина Ивановна повернулась к плите и стала передвигать чайник под горелку при закрытом газовом баллоне.

— Должна сказать, что тебе надо подумать о... женитьбе... Уже сколько лет прошло после гибели Анички! Ты не должен навсегда остаться один. Женишься и заберешь в семью Сашеньку.

Сема не ожидал такого предложения от своей тещи, не представлял себе, что она могла бы желать его повторной женитьбы, хотя и сам подумывал о такой возможности когда-нибудь в будущем.

— Разве Сашеньке плохо с вами? — не нашел Сема других слов. — Может быть он вас не слушается, капризничает?

— Нет-нет, не в этом дело. Я просто неважно себя чувствую. Не забудь, что мне уже 53! Кроме того, речь о тебе, Сема. Ты же не можешь без женщины, не нормально это: тебе только 33-ий год идет! Ты не должен себя хоронить.

Сема с благодарностью и жалостью смотрел на Алевтину Ивановну: чего стоил ей этот разговор! Он присел на табуреточку, не сразу мог подобрать слова признательности и сочувствия.

— Алевтина Ивановна, извините, не знал, что вы не совсем здоровы, а сам не удосужился поинтересоваться — каюсь! Вам следует посоветоваться с врачом, не откладывая! Хочу надеяться, что все обойдется и вы выздоровеете. А по поводу меня... большое вам спасибо за разговор, который начали. Конечно, я и сам думал о создании семьи, но не могу себе представить, что рядом со мной будет другая женщина вместо Анички.

— Но ее уже нет и не воскресишь! Еще об одном тебя попрошу, Сема, когда я умру, похорони меня в Дубовке в той же могиле рядом с моей доченькой. Хотя бы после смерти будем снова вместе. Пообещай, Сема!

— Зачем вы об этом, Алевтина Ивановна?! О смерти вам еще рано думать. Что же касается могилы в Дубовке, то скоро поставим там памятник из черного гранита и сделаем надписи...

— Это неплохо, я ждала этого. И я буду покоиться под той же гранитной плитой, а надпись нетрудно и дополнить.

— Алевтина Ивановна, в какое положение вы меня ставите? Не хочу говорить сейчас о смерти: скольких уже людей нет с нами за эти годы?!

— Хорошо, не буду больше об этом, верю, что поступишь правильно, надеюсь!

Сема промолчал. Алевтина Ивановна также чувствовала, что разговор нельзя больше продолжать в той же мрачной тональности.

— Тебе обязательно надо отправиться в Одессу. Может быть возьмут тебя преподавателем в какой-нибудь институт.

— Обязательно съезжу, Алевтина Ивановна! Однако, особых надежд не питаю. Мой друг, Алеша Степанов, уверяет, что пятая графа мне повредит.

— Что это за пятая графа? — не могла понять Алевтина Ивановна.

— Национальность. Алеша предлагает мне записаться русским. Как вам представляется такая перспектива? Можно поменять национальность ради... карьеры?

— Мираж все это, Сема. Это собак принято делить на породы и потом хвастать друг перед другом, какая порода лучше. Но людей — нельзя так! Главное быть и оставаться человеком, а какой ты национальности не имеет никакого значения. Мы никогда не задаемся вопросом, какой национальности тот, кто сотворил нам добро и не испытываем удовлетворения, если нас ограбит человек своей или хорошей, «приятной» национальности. Кто все это придумал — пятый пункт?!

— Я такого же мнения, как и вы, — заметил Сема, — кроме того во всех официальных циркулярах говорится о равенстве и запрещена всякая дискриминация по национальному признаку. Но одно дело — декларация, а другое — реальная практика. Вспомните 37-ой год, Алевтина Ивановна. Говорили, что сын за отца не отвечает и жена — за мужа. Мало, что Георгия Павловича без всякой его вины арестовали и где-то сгноили, так вас еще призвали к ответу, исключили из партии. Если бы вы не были в разводе с мужем, то вас бы и сослали. И суда никакого не было над Георгием Павловичем. В законе — следствие и суд, а в реальности — абсолютный произвол. Вот и теперь — то же самое с пресловутым пятым пунктом! После такой войны затеяли эту возню. То ли окончательно выжили из ума, то ли не знают других способов правления, кроме... Извините, лучше воздержусь от крутого эпитета!

— Да, не ожидала я такого от партии, которая пришла к власти под лозунгами равенства, братства и справедливости. Куда подевался гуманизм и интернационализм. Нашим гимном был «Интернационал».

— Интернационализм отыграл свою роль во время войны, а сейчас он уже никому и не нужен. Мы все тогда чувствовали себя гражданами одной страны, которую отстояли. Победа достигнута — и что дальше?!

— Знаешь, Сема, а может быть твой друг прав? Может быть и в самом деле тебе записаться русским: и от тебя отстанут, и в будущем твоему сыну не надо будет объясняться, как его папа — вдруг еврей. Ему же придется поступать в институт, а с евреями, как ты говоришь, затеяли позорную игру.

— Заманчивая перспектива! — мрачно заметил Сема.

— Что поделаешь: большевики у нас — на века. Ничего не изменится до тех пор, пока не изменится сама партия. Не знаю, когда это произойдет?

— Я поступлю по-другому. Во время каникул поеду в Одессу и попытаюсь устроиться со своим, еврейским паспортом. Неужели не учтут мои заслуги на войне?! Потом посмотрим. Пока я паспорт менять не буду.

* * *

В июне 1949-го года Галкин отправился в Одессу и решил в этом большом городе с его 16-тью вузами попытать счастья. Сначала он предложил свои услуги Высшей Мореходке. Предварительно Сема узнал, что здесь имеется вакансия преподавателя высшей математики — на часы.

Галкин постучался в дверь с табличкой «Отдел кадров». Войдя, поздоровался с моложавым блондином, который вдохновенно равнял шеренгу цикоревых папок на открытых полочках книжного шкафа.

Блондин оказался начальником отдела кадров мореходки. Он оторвался от своего основного занятия и мягким любезным голосом спросил:

— Вы по какому вопросу, товарищ?

— Я Галкин Семен Миронович, кандидат физико-математических наук. Случайно узнал о вакансии в вашем вузе. Прошу меня извинить, может быть я подойду?

— Пожалуйста, присядьте. Одну минуточку.

Начальник водворил в ряд одну нескладную папочку и после этого занял место за своим столом, всем телом предупредительно повернувшись к посетителю.

— Я Леонтий Александрович, рад с вами познакомиться!

Он протянул через стол свою тонкую руку с длинными сухими пальцами и, приятно улыбнувшись, продолжил:

— Преподаватель требуется. Хотел бы посмотреть ваши бумаги.

Сема передал ему свой университетский диплом, паспорт, документы, подтверждающие кандидатское звание, справку с места работы, а также наградные удостоверения и пенсионную книжку инвалида Отечественной войны.

Леонтий Александрович долго и скрупулезно вчитывался, что-то изучал и по мере ознакомления с бумагами посетителя его улыбчивое лицо скучнело и становилось озабоченно-отчужденным. Он вернул Семе документы и мрачно, будто человек обманувшийся в своих ожиданиях, разочарованно сообщил:

— Мне необходимо посоветоваться с проректором по научной работе. Нам нужен просто преподаватель, а вы кандидат наук и у нас нет пока для вас штатной единицы. Но вы не отчаивайтесь, приходите завтра, может быть вопрос решится положительно. Договариваемся: приходите завтра в это же время. Если меня не застанете, то подождите — не более получаса — и получите окончательный ответ. Договорились? Итак, до завтра!

Кадровик поднялся, еще раз протянул руку Галкину и сочувственно потряс, как близкому и желанному другу. Лицемерная улыбка и блуждающий взгляд Леонтия Алексанровича не оставляли ни малейшего сомнения в том, что отказ окончательный и незачем еще раз являться в отдел кадров. Сема с грустью вспомнил строки Маяковского о советской «краснокожей паспортине», а тут ситуация еще более неординарная: паспорт-то еврейский в руках послушного чиновника!

Прежде, чем покинуть затхлый кабинет, Сема решил отплатить начальнику той же монетой и с несвойственным ему ехидством сказал:

— Не имеет значения, что я кандидат, согласен на должность рядового преподавателя, пока — не в штате, не буду претендовать на большее.

Глаза кадровика стали совсем непроницаемыми. Он нервически поправил свою белую безрукавку, выровнял ладонью отложной воротничок и понурил голову.

— Нет у нас такого права. Меня могут наказать за дискриминацию: нельзя кандидата наук зачислять на должность простого почасовщика.

«Вот, оказывается, в чем состоит дискриминация! Вовсе не в ограничении прав по национальному признаку, а в принижении кандидатского звания!»

— Поищите в других вузах, — тихо советовал кадровик, — может быть найдется должность старшего преподавателя для вас.

— Вы полагаете, Леонтий Александрович, что в других вузах и другие инструкции?! — с вызовом спросил Сема.

Кадровик молчал. Что он мог сказать? И в самом деле нет ни в чем его вины — должность такая клятая. Он вынужден лгать, зная, что ему никто не поверит.

Затем Галкин нанес визит кадровику Гидромета. Встретил его приветливый и бодрый подполковник в отставке, не снявший пока свою военную форму. И Сема предстал перед ним в своем мундире с майорскими погонами и при всех орденах. Стройный новоиспеченный кадровик с подчеркнутой офицерской подтянутостью, розоволицый, счастливый от осознания своего приличного положения на гражданке и, по-видимому, хорошего здоровья, и перспектив, искренне обрадовался встрече с заслуженным фронтовиком.

— Меня вызвал к себе проректор. Сделаем так: ты пойдешь рядом со мной и по пути расскажешь о себе. Я просто счастлив, что среди преподавателей будет еще один настоящий фронтовик. Кстати, я Дмитрий Степанович, а ты, кажется, представился Семеном Мироновичем Галкиным?

— Так точно! — почему-то по-военному подтвердил Сема и сразу же испытал недовольство собой: уж слишком по-солдатски протекает беседа!

— Майор! Рад, рад, — продолжал тараторить подполковник, — а награды, награды какие! Значит, воевал, как надо. Уверен, у нас все будет в порядке, майор! Сегодня же оформлю тебя на должность преподавателя высшей математики. Как раз — некомлект. Ну, шагай за мной, покажу наши владения. Познакомлю с дислокацией наших факультетов и с личным составом. Бумаги — потом, да что бумаженции, когда передо мной заслуженный и во всех отношениях подходящий человек! Прошел огонь, воду и медные трубы — даже Сталинград! И три ранения получил. Наш человек во всех отношениях!

И когда они заходили в главный корпус института через высокую остекленную дверь, кадровик вдруг остановился и что-то стал мучительно вспоминать:

— Еще в 42-ом году в нашем полку служил некто Галкин на должности начальника ПФС, правда, тот был еврей с очень характерной внешностью.

— И я еврей, — с грустной улыбкой сказал Сема, — может быть и не с такой характерной внешностью, как ваш сослуживец?!

— Ну, ты ничего такого не думай и не расстраивайся. Я без всякого умысла вспомнил о нашем начальнике ПФС. У нас по конституции все национальности равны. Мы всех уважаем: мы — интернационалисты и наш лозунг известен: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Повтори еще раз, на что ты рассчитываешь, Семен Галкин?

— Я говорил в самом начале, что являюсь кандидатом физико-математических наук. Хотел бы работать в вашем институте преподавателем математики, хотя бы почасовщиком для начала.

Совсем сник подполковник, испарилось его фанфаронство, отшумело самоуверенное бахвальство. Как-то вяло он извинился и скороговоркой попросил:

— Знаешь что, дорогой, подожди меня тут в вестибюле. Доложу проректору, узнаю, на какое время отложили конкурс и сообщу тебе. Твои данные — железные. Я подумал, лучше мне не решать в одиночку, а то снова станут ругать за нарушение принципа коллегиальности.

— Думаю, что ждать в вестибюле бесполезно, — вздохнул Галкин.

— Как бы я хотел, майор, чтобы ты у нас работал. Если бы моя власть, сразу бы и оформил на часы. Но что поделаешь — обстоятельства!

— Вижу, что это так, — согласился Галкин.

— Заходи как-нибудь, не пропадай. Может быть через год что-нибудь появится? Ну, прощай, майор — не судьба!

Через день Сема решил посетить Институт Связи. На этот раз пришлось столкнуться с классическим чиновником, хмурым и неразговорчивым кадровиком, который смотрел на посетителя поверх очков и терпеливо ждал, пока тот сообщит о цели своего прибытия в отдел кадров полузакрытого института.

В темных брюках и синей рубахе начальник выглядел лицом сухо-официальным, наподобие строгого циркуляра, обязательного к немедленному исполнению.

— Я кандидат физико-математических наук, хотел бы устроиться в вашем институте преподавателем высшей математики.

Кадровик не проронил ни звука, только молча подставил ладонь. Это означало, что необходимо предъявить все документы для просмотра.

Очень долго он изучал бумаги, полистал и паспорт. Лицо его оставалось казенно-бесстрастным, без всяких признаков эмоций. Ознакомившись со всеми документами, он аккуратно выдвинул ящик письменного стола и протянул Семе бланк анкеты. Он проронил всего три неизбежных слова:

— Заполните вон там, — он указал в угол, где стоял стол с чернильным прибором и придвинутый к нему сул с инвентарной биркой на лакированной спинке.

Сема аккуратно ответил на все вопросы анкеты и протянул начальнику. Тот оставил ее на столе и позволил себе произнести еще одну фразу:

— Оставьте свой адрес. Через два дня получите ответ. До свидания.

«Канцелярская крыса! — про себя возмущался Сема. — Чего тянет?! Лучше бы сразу отказал, но нет, оказался умнее и осторожнее других. Все равно откажет, но выглядеть это будет солиднее и по формальным причинам.»

Как и следовало ожидать ответ пришел в установленный срок. На печатной машинке был набран такой текст:

«Только с нового календарного 1950-го года старший преподаватель Прозоров В.Т. переходит на пенсию и увольняется из института. Дата конкурса на замещение еще не установлена. Вам будет необходимо навести справки.

С уважением...»

Следовала совершенно неразборчивая подпись, какая-то закорючка с выступом в виде наконечника: попробуй определи, кто автор такой отписки!

Продолжать и далее свои эксперименты в Одессе было абсолютно бессмысленно. Чиновники поступали так, как от них требовали в основном устные указания сверху, но каждый действовал по-своему. Правда, Сема слышал об исключениях, но происходило это тогда, когда начальник брал на себя всю полноту ответственности за лояльность того или иного еврея, который был ему нужен.

Сема вернулся в Нижнегорск приниженный и опустошенный. Решил рассказать дяде о своих злоключениях и попросить у него совета.

Мендель только пришел с работы. Он теперь уже неплохо освоил ремесло столяра и с ним считались на мебельной фабрике как со специалистом.

Дядя переоделся, помыл руки и ополоснул лицо, вышел к племяннику в переднюю комнату, где за своим столом долгие годы трудился Меер Галкин.

— Ну, что привело тебя ко мне, Сема?

Мендель машинально погладил ладонью свою розовую лысину, его полные багровые губы раскрылись в приветливой улыбке.

— Есть о чем потолковать, дядя Мендель!

— Тогда излагай, что накипело.

Выслушав племянника, не перебивая никакими комментариями, дядя заговорил:

— Вот здесь, за этим самым столом, мы с Меером — пусть найдет, наконец, покой и умиротворение, — здесь мы с твоим отцом не раз отчаянно спорили. А теперь и с тобой оказывается есть о чем поговорить. Сема, ты вообще следишь за печатью, слушаешь радио или не хватает у тебя для этого времени?

В 1948-ом году, когда убили Михоэлса, нам преподнесли басню об автомобильной катастрофе. Но зачем же тогда было разгонять и репрессировать многих членов еврейского антифашистского комитета после «случайной» гибели председателя этого комитета?! Что-то не ладится с логикой у наших «компетентных» органов! А теперь — эта постыдная кампания против космополитизма и космополитов, у которых почему-то в основном еврейские имена. Что это, если не государственный антисемитизм?! Беда в том, что после германской практики у многих создалось мнение, что антисемитизм — это непременно гетто, лагеря уничтожения, газовые камеры и душегубки для евреев, а что-то другое — просто блажь или, как говорил Бабель, пара пустяков. А теперь попробуй после всего, что творилось во время войны, обвинить нашего чиновника в юдофобстве! Он возмутится: разве у нас что-то похожее наблюдается?! У нас нет ни гетто, ни Бабьего Яра. Подумаешь: всего лишь безобидная дискриминация по пятому пункту! Пусть евреи сидят тихо и знают свое место!

— Как же так могло произойти, дядя, каким образом наши руководители могли поддаться геббельсовской пропаганде, рассчитанной на бюргера?! — искренне недоумевал Сема. — Какую опасность могу представить я, еврей, на должности преподавателя математики? Во всем этом нет здравого смысла.

— Где уж некоторым до здравого смысла! После Победы такое нередко происходит в среде победителей. Наблюдается взлет национальной гордости и чаще всего — шовинизма, национального чванства. Мы победили, значит мы лучше всех. Надо найти объект для неприязни, а для этого лучше всех подходят евреи. И чем больше унизишь еврея, тем более значительным будешь казаться себе сам.

— И что же делать, дядя Мендель? Мой школьный друг Алеша Степанов предлагает мне записаться русским. Он берется это сделать и выписать новый паспорт. Что делать, согласиться с ним?

— Так вот сразу трудно посоветовать, но в предложении твоего друга есть резон. Ты ничего не добьешься иначе. Попробуй кого-нибудь убедить, что прижимают тебя по пятому пункту! Не поверят. Звание майора тебе дали, награды вручали, кандидатскую твою утвердили. Что еще тебе надо? Наверное, паспорт придется поменять: сколько можно дразнить гусей?!

— Но мне стыдно, дядя Мендель. Что бы сказал отец?

— К несчастью, Меер уже ничего не скажет. Ты должен сам о себе заботиться и не гнуть шею безропотно. Не твоя вина, что топчут основной социалистический принцип: «от каждого — по его способностям и каждому — по его труду!»

— Почему я должен скрывать свою национальность? Чем я хуже молдаванина, якута, ненца или нагайца?!

— Тебе и не надо стыдиться. В душе ты останешься таким же евреем, как и был. Как говорят, бумага все стерпит. По документам станешь тем, кем желает тебя видеть чиновник, а на деле останешься самим собой. Тебя прижали — ты пытаешься вырваться. Не ты все это придумал. И не наш постулат: бьют по одной щеке, подставляй другую! Наоборот, евреям на протяжении веков приходится искать пути для выживания и приспосабливаться, когда нас принуждают.

— До чего же мы измельчали! — с сожалением отметил Сема. — Раньше шли на смерть, но не переходили в другую веру. Евреи всегда осуждали выкрестов.

— Тогда речь шла о переходе в чужую религию, а тебе предлагают всего-навсего изменить запись в паспорте — пустяк и никакого предательства веры отцов! Да и выкресты бывали разные: одни хотели только вырваться из черты оседлости, получить высшее образование, а другие меняли всю свою психологию, образ жизни и мыслей. Некоторые из таких предателей становились ярыми антисемитами. Ты же, Сема, не переходишь в другую веру и никому не повредишь своим новым благопристойным паспортом. Снимешь только лишние барьеры со своего пути.

— Родители и Ривочка погибли, даже не пытаясь изменить свою национальность, — упорно твердил Сема, — а я...

— Они бы все равно ничего не смогли сделать, а тебе подвернулся случай. Ты не предаешь память погибших от рук фашистов.

Сема раздумывал еще дня три, затем пришел к Алеше в кабинет и сказал:

— Я решился, но не знаю, как будет с партийными документами?

— В партбилете национальность не значится, — говорил Алеша, — не знаю, как в учетной карточке, но их создают наново: никто их не вел на фронте и, если бы даже они существовали, никто пересылать не станет. Проще заполнить новую анкету. Не беспокойся, я уточню в райкоме. Там техническим секретарем в отделе работает наша бывшая сотрудница. Возникнет необходимость, и там внесем изменения. Кроме того, на работу принимают не по партийным документам.

— Ну, тогда выписывай новый паспорт...

Глава девятая

Семен Миронович Галкин 1916-го года рождения, русский, член ВКП(б) с 1943-го года, участник Великой Отечественной войны, награжденный двумя орденами «Боевого Красного Знамени», орденами «Отечественной Войны» первой и второй степеней и «Красной Звезды», а также четырьмя медалями; кандидат физико-математических наук, учитель математики старших классов средней школы принят по конкурсу на должность старшего преподавателя Одесского Технологического Института в ноябре 1949-го года.

Другого соискателя с такими данными и заслугами перед Родиной в тот момент не оказалось. Все достоинства Галкина соответствовали действительности, кроме одного — национальности. Достаточно было лишь облагородить нацпринадлежность и могучий пятый пункт распахнул все двери перед Семой.

Особенно удачным оказался для него 1950-ый год. Галкин с энтузиазмом работал со студентами и совершенствовал свои собственные знания, и методику.

Сема проживал в комнате одноэтажного вытянутого здания, построенного рядом с институтом для преподавательского состава.

Весной 1951-го года Сема заказал в Одессе памятник из черного гранита, а летом перевез его в Дубовку и установил на Аниной могиле. Лапидарная надпись на полированной поверхности никак не могла выразить скорбь утраты. Сема долго смотрел на светлый овал, в котором была помещена лучшая фотография еще незамужней Анички с двумя дивными косами. И, хотя карточка не была цветной, он видел ее синие глаза, алые губы, вдохновенно-радостную улыбку и не мог себе представить ее неживой, ушедшей из этого мира.

На вертикальной, закругленной сверху плите выведена надпись:

«Анна Георгиевна Галкина, 1915–1941. Пала в бою 19 июля. Любимой дочери, жене, матери от скорбящих близких.»

Ниже по настоянию Алевтины Ивановны была заготовлена и дополнительная надпись:

«Алевтина Ивановна Глебова, 1895–...«
«Георгий Павлович Глебов, 1890–1937«

Здесь, в Дубовке, на деревенском кладбище в черном граните останется память о некогда счастливой семье. Двоих уж нет, а Алевтина Ивановна всеми своими помыслами со своей дочерью и мужем. Зятю и внуку — счастья и радостного будущего, а себе самой определила лишь светлую память.

Еще в конце 50-го года Сема начал обдумывать тему своей будущей докторской диссертации и собирал для нее материал. В 1951-ом году ему назначили московского руководителя. Защита была намечена в институте имени Стеклова через 2 года. Работа Галкину предстояла объемная и кропотливая.

И все же он жил спокойной размеренной жизнью. С утра — лекции, семинары, коллоквиумы; затем — работа в научной библиотеке, нередко — заседания кафедры, партийные и профсоюзные собрания.

У него была относительно хорошая запрплата, хватало самому, и на поддержку Алевтины Ивановны, и сына, который остался в Нижнегорске с бабушкой.

Преподавательский состав института относился К Семену Мироновичу с настороженным уважением. Многим, и главным образом женской половине, казались немного странноватыми его замкнутость и аскетизм. Интересный 35-ти летний мужчина равнодушен к представительницам прекрасного пола и занят только наукой! Преподаватель физики 25-ти летняя Томочка Митина, уверенная в себе шатенка с задорным кокетливым взгядом, в беседе со своими подружками как-то похвастала, что непременно расшевелит «замороженного» мужика, и тот еще побегает за ней, и забросит свои интегралы.

— Попытайся, Томочка, покажи на что способна! — подзадорила подружка.

И Томочка приступила к непродолжительной осаде, а затем — к активным действиям. Обратилась к Семену Мироновичу за консультацией. Ей, оказывается, не хватает математической подготовки для разбора сложного дифференциального уравнения, без которого не обойтись, и подготовленная практическая работа со студентами 3-го курса может быть сорвана.

Сема провел с Томочкой несколько часов наедине в своей комнате, добросовестно растолковывал решение дифуравнения, коснулся и других смежных вопросов. Она слушала невнимательно, украдкой вздыхала: ей было скучно от всей этой математической премудрости. Удивляла и настоящая увлеченность Галкина всей этой абстракцией, в которой он находил красоту и наслаждение. Томочка как-то незаметно, невзначай придвинулась к Семену Мироновичу, старалась из-под его локтя заглянуть в раскрытый учебник, который он держал перед собой.

После «консультации» Томочка предложила сходить в оперный, где давали «Аиду». Немного помявшись, Сема согласился и приобрел билеты в театр на следующую субботу.

«Почему бы не сходить? — убеждал он себя. — Девушка вроде бы приятная. Не умирать же монахом! Может быть что-то и выйдет из этого знакомства. А если сидеть сиднем дома, то так и засохнешь вдовцом!»

Теплый октябрьский вечер. У главного входа в оперный многолюдно. Публика выглядит вполне прилично, почти как перед войной. Одни поджидали опаздывающих, другие надеялись приобрести лишний билетик: театр был всегда заполнен. Сема запасся престижными билетами в 4-ом ряду партера. Прежде, чем занять свои места, прошлись по роскошному полукольцу фойе. Сколько не смотри на золоченные вязи на стенах, плутоватых мраморных амуров, изумительные рельефы полированных дверей, каждый раз тебя охватывает почти детский восторг и уважение к высокому искусству мастеров прошлого столетия.

Сема был в модном костюме цвета морской волны, а его спутница — в приталенном платье голубого бархата. Она позаботилась и о прическе. Высоко сбитый лоснящийся волос короной обвил гордую голову. На каблуках она казалась рослой, хотя и доставала всего лишь плечо своего кавалера. Однако главное внимание было обращено не на Томочку — хватало приятных женщин в послевоенной Одессе — смотрели на Сему, его слегка задумчивое лицо, большие темные глаза, которые таили какую-то озабоченность и сдерживаемый темперамент. В нем, во всей его осанке, чувствовалось достоинство, угадывалось благородство и это вызывало хотя бы мимолетный интерес незнакомых, чужих людей.

Заполнился сияющий зал. Медленно, как бы сожалея, угасала парадная люстра под куполом, расписанным шекспировскими сюжетами, померк блеск хрусталя. Теперь уже властвовал оркестр. Неповторимого величия музыка захватила слушателей.

Она, музыка, лучше слов говорила о человеческих страстях, любви, возвысившей и погубившей влюбленных. Гениальный Верди одной лишь гармонией поднялся до философских обобщений и поколебал миропорядок, в котором страсть должна неизменно следовать за обязанностью и долгом. Человеческие отношения куда сложней и многогранней, не укладываются в тесные рамки державной клятвы. Недопустимо брать на себя ответственность судьи и накзывать тех, кто достиг в своей жизни почти божественных высот блаженства, о котором мечтает каждый, а удается познать лишь немногим — только особо отмеченным судьбой.

Нечасто мы можем позволить себе посетить оперный, но оказавшись здесь, мы готовы поклясться, что с этого вечера обязательно будем посещать этот неповторимый театр регулярно. Почти каждый готов поверить, что так и поступит, но сиюминутные дела оказываются важнее чарующей музыки и праздника.

Сема и Томочка остались довольны проведенным вечером. Но это было лишь началом их регулярных встреч. Она не позволяла ему расслабиться. Приглашала в кино, к подругам на именины, а в марте 1952-го года устроила праздник в честь своего дня рождения в ресторане «Волна».

За двумя столиками разместились ее гости — немного, но и не так уж мало, если учесть ресторанные наценки на закуски и даже доступную водку.

За первым столиком сидела именинница, Сема и самая близкая подруга Томочки Регина Морозова со своим кавалером Борей Корочкиным, который недавно стал преподавателем математики в технологическом. Он прибыл из Кировограда.

Регина, высокая блондинка с вдохновенным лицом взволнованной поэтессы, не спускала восторженных глаэ с Семена Мироновича, а ее кавалер, худощавый юноша с подозрительным хмурым взглядом исподлобья наблюдал за «соперником». На его пергаментных щеках играли желваки, он не мог скрыть свою ревность.

За другим столиком устроились еще две подруги Томочки и два симпатичных парня в спортивных костюмах — веселые и беззаботные ребята, для которых вечер в ресторане в обществе милых девушек был просто приятен и, вероятно, ни к чему не обязывал в будущем.

В ресторане было светло и шумно. Как всегда, не осталось свободных мест. Официанты носились в проходах между столиками, раздавались хлопки пробок, шипело шампанское, гремел оркестр, тянула мелодию певица.

Сема встал и предложил тост за именинницу, пожелал ей счастливых лет и успехов во всем, к чему она приобщится. Томочка в своем любимом бархатном платье смущенно стояла с бокалом в руке и слушала пожелания несколько рассеянно и искоса поглядывая на янтарное ожерелье, которое колечком лежало на ее груди. Со второго столика подходили подруги и их кавалеры, позванивали бокалы, все душевно, искренне поздравляли с днем рождения.

— Томочка, за тебя! Будь всегда такой неотразимой, как сейчас!

Пили много, справились с закусками и порционными блюдами, не пропускали ни одного танца. И как только объявили дамский вальс, Регина поспешила пригласить Семена Мироновича. Высокая пара смотрелась эффектно: пикантная блондинка в черном бархатном платье и русоволосый стройный кавалер в костюме цвета морской волны привлекали всеобщее внимание. Борис Корочкин мрачнел, понимал, что присутствует здесь лишь для кворума.

К концу вечера Томочка немножко захмелела. Расходились шумно, заняв по всей ширине небольшую улицу Ласточкина, упорно именуемуемой одесситами Ланжероновской, как в старину. Распрощались не сразу, долго жали друг другу руки, подружки обнимались и весело по всей улице разносился счастливый смех.

Разбрелись парами. Томочка вспомнила, что по дороге к себе домой она должна проходить мимо института и преподавательского дома.

— Я зайду к тебе и немного передохну, — говорила она развязно, — не разглядела тот раз, как ты обустроился по-холостяцки!

Сема и сам был достаточно возбужден от вина и общества молодых женщин. Он повел Томочку к себе без раздумий и колебаний. Прекрасно понимал, чем может завершиться визит, но находился сейчас во власти ее обаяния.

Скромно жил Сема. Стол, неширокий, темной лакировки шкаф, горка, книжные полки на стенах и мягкая тахта — вот и вся холостяцкая обстановка. Есть где работать, отдохнуть — что еще нужно?! Кухня также имеется, правда на две семьи. По коридору в одной комнате проживали муж и жена — историки.

Совсем разомлела Томочка! Она бесцеремонно сбросила туфли и, грациозно приподняв платье, присела на тахту. Сема снял с себя костюм, переоделся в пижаму и подошел к ней.

— Тебе нехорошо, Томочка?

— Чуть кружится голова. Можно, я сниму платье и полежу с полчаса? Надеюсь, пройдет, мне станет лучше. Отвернись, пожалуйста. Халатик, конечно, у тебя не найдется, понимаю. Мне бы подушку и чем-нибудь укрыться.

Из тумбы, поместившейся между окнами, выходившими в темный палисадник, Сема извлек подушку и суконное одеяло.

— Я выйду на кухню и приготовлю тебе чай — сразу легче станет.

Когда он принес стакан крепко заваренного чая, она встретила Сему достаточно бодрым взлядом, привстала на локте и поблагодарила за заботу о ней. Отпила всего несколько глотков и ласково, подрагивающим голосом попросила.

— Присядь рядом со мной, мне будет приятней...

Он опустился на тахту. Она вожделенно посмотрела на него, горячей ладонью погладила волосы и лоб, томно вздохнула. Он испытал секундное смятение, но неудержимый накат чувств освободил от необходимости себя сдерживать. Он ее обнял, привлек раскрепощенной силой страсти, осыпал долгими поцелуями.

Она тянулась к нему с готовностью, убежденная, что им отныне суждено быть вместе навсегда и ничто не омрачит их счастья.

Потом она уснула. Сема прислушивался к ее ровному дыханию, смотрел на гладкий матовый лоб, порозовевшие щеки и полные губы уже без всяких следов помады. Испытав наслаждение и почти уже забытое счастье обладания, он вдруг почувствовал укор совести. Анички нет, а он...

Сема знал, что никогда ему не забыть свою первую любовь, но жизнь продолжается, не отпускает и не дает возможности освободиться от земных страстей.

Главное — сохранить память о близких, оставить место для них в своей душе.

* * *

Шло время. Томочка Митина увлеклась Семеном Мироновичем, стала с большим интересом наблюдать за ним, ревновала к своим подружкам, пусть и без повода.

Встречались у Семы, не так часто, как хотелось ей, но все же два раза в неделю. Несмотря на возрастающее влечение к Томочке, Сема не позволял себе расслабляться и главное внимание уделял своей будущей докторской.

В октябре 1952-го года Галкин уже в третий раз приезжал к своему руководителю, профессору института имени Стеклова. Столица показалась ему угрюмо-настороженной, будто опасалась резким поворотом или хотя бы неловким движением растревожить стылую неподвижность и покой.

Внешне Москва была такой же шумной, как и прежде. Машины, автобусы, троллейбусы и метро работали в обычном режиме, лишь люди были напряжены, неразговорчивы. Боялись друг друга, подозрительно косились, стараясь не встречаться взглядом, отделывались односложными ответами даже на самые безобидные вопросы. Нельзя сказать, что человек был к чему-то прикован. Нет, он мог свободно идти с самостоятельно определенной скоростью, но было это лишь перемещением по отведенному коридору, ограниченному невидимыми стенами, за которые и самому не хотелось выходить, и не возбуждало любопытство даже заглянуть.

На стенах домов — плакаты, воззвания, лозунги и патетические призывы. Повсюду — хвала вождю и мудрому учителю и безграничное мистическое поклонение. И в областных городах воздавали хвалу Сталину, но в Москве это делалось на самом высоком уровне и достигло апогея.

Столица проявляла высочайшую бдительность по отношению к врагам, которые с годами не перевелись; клялась в любви к божеству, воля и гений которого определяли судьбу и само существование каждого человека в отдельности.

Во всех учреждениях и даже в таком авторитетном научном заведении, как Стекловский институт, поддерживался строжайший режим, будто под всевидящим оком никто не надеялся укрыться. Никаких инициатив, никакой отсебятины, все по правилам и циркулярам всесильного министерства высшего образования.

Тяжелое впечатление от посещения столицы осталось у Галкина! И все же он получил консультацию и необходимые указания.

По возвращении в Одессу он еще больше окунулся в работу. Почти не оставалось свободного времени. Защита — через год.

А к концу 1952-го года вспыхнула новая политическая кампания. В Москве были арестованы высокопоставленные кремлевские врачи и, главным образом, ведущие профессора преимущественно еврейского происхождения. Обвинили всех в страшнейшем злодеянии, в умертвлении отдельных руководителей партии и правительства с помощью сильнодействующих лекарств. «Убийцы в белых халатах» вызвали праведный гнев широких масс народа.

Задумался Сема: а как бы поступили органы Госбезопасности, не будь у них под рукой евреев?! Воистину незаменимый народ — избранный!

* * *

Томочка Митина не пожелала довольствоваться лишь ролью любовницы. Начав игру, она и сама запуталась в сетях, раскинутых для Семы. С каждым днем он нравился ей все больше, импонировала его мужская сдержанность, основательность и бережное отношение к ней как женщине и личности. Она понимала, что лучшего кандидата в мужья ей не найти.

Новый 1953-й год они встречалили только вдвоем и в его комнате. Под утро, утомившись от танцев под патефон, они устало опустились на тахту.

— Не мешало бы и поспать немного в эту ночь, — мечтательно вздохнул Сема.

— Семочка, я хочу поговорить об очень-очень важном для нас обоих, — сказала она, пропустив его слова, — так встречаться в дальнейшем мы не можем. Мне с тобой очень хорошо. Я люблю тебя и знаю, что я тебе не безразлична. Почему бы нам не оформить наши отношения по закону, не расписаться? Что мешает?

— Как будто ничего, но как мы будем в одной комнате?

— Многие так живут. Кроме того, твои соседи три дня, как выехали. Освободилась их комната. Распишемся и тебе, то есть нам улучшат жилищные условия.

— Что ты, Томочка, столько преподавателей без жилья! Не пройдет и месяца, и кого-нибудь поселят на этой жилплощади.

— Можно сделать так, что нам достанется эта комната, — заметила Томочка с некоторым бахвальством, — один звонок — и дело сделано! Но сначала — брачное свидетельство, а потом — и все остальное.

— А кто же обладает таким волшебным звоночком или колоколом? — рассмеялся Сема, которого забавляла ее самоуверенность.

— Мой отец. Я до сих пор тебе не говорила, что он служит в органах госбезопасности в звании полковника.

— Но какое отношение имеют эти органы к распределению квартир? — не понимал Сема. — И почему ректор должен слушать полковника КГБ по такому вопросу?

— Госбезопасность имеет отношение ко всему, что делается в государстве и в нашем городе! — убежденно толковала Томочка. — Квартиры, правда, не распределяет, но повлиять может. Если попросят, то мало кто решится отказать.

— Я не против нашего брака с тобой, Томка, только дай мне хотя бы день, чтобы прийти в себя и привыкнуть к мысли, что пришел конец моей свободе, — отшутился Сема, а на самом деле решил посоветоваться с дядей Менделем, который должен завтра прибыть в Одессу по каким-то производственным делам.

Дядя приехал, как и сообщал в своем письме, и остановился на два дня у Семы. Пришлось приобрести раскладушку и развернуть на ночь рядом с тахтой.

— Как здоровье, дядя Мендель? — поинтересовался Сема.

— Ничего, вроде живу еще, слава Б-гу!

— И ты уже вспомнил о Б-ге, дядя?

— Не цепляйся к словам, Сема: так принято говорить.

— А как мои, Сашенька и Алевтина Ивановна?

— Все в порядке, передают тебе большой привет. Сашенька уже переходит в наступившем году в 10-ый класс. Надеюсь, ты помнишь об этом? Он учится хорошо, правда, не математик, как ты, — ближе к интересам своей покойной мамы. Желает учиться в медицинском институте и мечтает стать врачом.

— Спасибо, дядя, за хорошие вести.

Вечером Мендель, завершив свои дневные дела, вернулся к племяннику и застал у него Томочку Митину. Познакомились. Она держалась с Семиным дядей очень любезно и раскованно. Проявила не только внимание к гостю, но и такт: не задержалась надолго, оставляя возможность дяде и племяннику поговорить.

— А я и не знал, Сема, что ты завел себе даму! — воскликнул дядя, когда они остались вдвоем. — Давно ли она у тебя?

— Не так уж и давно... Само собой вышло. Осуждаешь?

— Что ты, Сема, как я смею! Ты и так вел себя, как монах, после гибели Ани. Что-нибудь серьезное с ней или просто флирт?

— Вот хотел узнать твое мнение, дядя Мендель? Как она тебе?

— Мила, элегантна, молода. А любит ли тебя?

— Говорит, что любит. Просит узаконить наши отношения. Что посоветуешь, дядя Мендель? Жениться мне или еще подождать немного?

— А как ты решил, Сема?

— Не знаю, никак не могу разобраться в себе самом.

— Понимаю. Трудно после Ани, но ее нет, а во второй раз такое везение, как было тогда, когда ее нашел, повторно такой выигрыш не выпадает, в особенности в любви и браке. Между прочим, Сема, в разговоре со мной Алевтина Ивановна сказала, что хотела бы тебя видеть женатым и Сашеньку — в хорошей семье. Он настроен учиться в Одессе и жить с тобой.

— Да, уже некогда раздумывать и примеряться! — решился, наконец, Сема. — Я рад, дядя, что тебе Тома понравилась.

— Считай, что пришли к единому мнению.

— Только свадьбы никакой не будет. Распишемся и устроим только обед для нескольких знакомых и Томиных подруг. Алевтине Ивановне и Сашеньке сообщу сам.

Сема и Томочка Митина расписались в конце февраля. И хватило одного звонка для того, чтобы молодым закрепили вторую комнату по коридору. Теперь у них была полноценная отдельная квартира, что в 1953-ем году было для большинства редкостью. Много семей ютилось в крохотных комнатушках коммунальных квартир или проживало в залах бывших дворцов совместно с детьми, бабушками и дедушками. Отгораживались друг от друга перегородками и ширмами.

* * *

1-го марта 53-го радио, а позже и газеты, сообщили неожиданную весть: тяжело заболел и пребывает в критическом состоянии Иосиф Виссарионович Сталин.

Людей охватила паника, царила полная растерянность и в верхах. Простые граждане, воспитанные на почитании и поклонении вождю, не могли себе представить, что такое возможно, не хотели верить, что смерть осмелится коснуться Великого человека, с именем которого связана вся их жизнь!

Кто придет на смену Сталину, который наводил страх на врагов?!

5-го марта вождь скончался. Дни траура и похорон были самыми напряженными, а для многих людей в Москве — трагическими. Казалось, что обрушился мир и валится в глубочайшую пропасть. Граждане, свыкшиеся с суровыми условиями существования, страшились перемен, не допускали и мысли, что станет лучше и легче. Ушедшего тирана знали, могли и предсказать его шаги, а кого принесет ему на смену, никто не ведал: может быть еще более ужасного деспота?!

Как говорил Шекспир устами Гамлета: «...не лучше ль с знакомым злом смириться, чем к незнакомому стремиться?»

Многие, очень многие, горевали искренне: они ведь выросли на песнях о Сталине, которые ежедневно звучали и разносились из репродукторов на всю страну. Что может знать рядовой гражданин о своем вожде?! Настойчивое перечисление его ангельских добродетелей, частое повторение магического имени привело в конце концов к массовому гипнозу. Скорбь и уныние властвовали в городе.

Официальные органы призывали к бдительности. Мерещились массовые выступления и опасность политического переворота. Чиновники совершенно потеряли чувство реальности, не понимали до какого уровня довели людей за долгие годы тоталитарного правления — деморализовали и превратили в роботов, настроенных только на прием вышестоящих директив и указаний.

Если бы кто-либо лишь намекнул о своем личном мнении, которое не полностью согласуется с официальным, то он был бы немедленно раздавлен тяжелым катком в образе органов госбезопасности.

Томочка Митина не скрывала своего страха и напряжения.

— Что же будет?! — спрашивала она с непритворным ужасом. — Что впереди?

— Зачем так убиваться, милая? — успокаивал Сема. — Я еще помню смерть Владимира Ильича Ленина. Мне шел тогда восьмой год. Думали — конец всему, но страна сохранилась. Пришел Сталин. Говорили, что Сталин — это Ленин сегодня. И теперь страна не пропадет. Скоро узнаем, кто же Сталин сегодня?

Сема не скрывал своей иронии, высказав крамольную мысль. Томочка посмотрела на мужа внезапно вспыхнувшим взглядом, в котором сплелись осуждение и испуг. Как мог он так беззаботно принять вселенскую трагедию?!

— Ты не боишься таких мыслей?

— Чем же опасны мои мысли, Томочка?

— Разве кто-то может сегодня заменить Сталина?! Даже приблизиться к нему никто не может! Назови хотя бы одного из соратников!

— Дорогая, тебе уже 27, а рассуждаешь, как подросток. Сколько великих политических деятелей-полубогов сменилось за обозримую человеческую историю! И что же? Мир рухнул? Все на месте, нас никуда не унесло. Так будет и теперь, и всегда. Никто никого заменить не может и никому это не нужно.

— Но может вспыхнуть новая мировая война! — не сдавалась Томочка.

— Не беру на себя смелость гарантировать длительный мир, но уверен, что человечество еще не окончательно рехнулось и не втянется снова в мировую войну после еще недавно закончившейся. Не одни самоубийцы правят государствами!

— Не нравится мне, Сема, твое настроение. Не вздумай с кем-нибудь делиться такими мыслями! В особености с моим папой. С ним вообще не откровеничай.

Через месяц объявили амнистию пока еще только для уголовников. Затем начали появляться намеки на чей-то культ личности, совершенно чуждый социлистической системе. Нетрудно было догадаться, что речь идет о Сталине.

Томочка была шокирована и вообще перестала что-либо понимать. Неужели вождь мог допустить какие-то ошибки?!

И чем дальше, тем больше разочарований закрадывалось в душу молодой женщины, которой ранее казалось, что она знает и понимает все, — или почти все — что происходит у нас и во всем мире. Раньше все было так ясно и понятно, все на своих местах со своей инвентаризационной меткой и исчерпывающей характеристикой, а сейчас — хаос и путаница. Но люди по-немногу начали привыкать к новому руководству, пока еще без вождей и корифеев, начали осваивать и другую, менее агрессивную риторику.

Незадолго до отъезда в Москву на защиту докторской Сема случайно встретил довоенного приятеля дяди Ромы, старого больного еврея, проживавшего на улице Комсомольской напротив сквериков. Это был Шмуклер Соломон Григорьевич.

— Здравствуй, Сема, узнал меня через столько лет, а? Это я, Шмуклер! Тебя я не забыл. Сколько раз видел, когда заходил к Роме, царствие ему небесное. Давай присядем на минуту. Мне уже тяжело и ходить, и стоять, и вообще жить на свете. Охо-хо, жизнь пошла — день ото дня не лучше!

Присели на скамейку у самой остановки, где трамвай поворачивает на улицу Косвенную. Соломон Григорьевич оперся о трость, обхватив закругление обеими руками. Когда немного отдышался и покачал покрытой головой, он повернул к Семе свои водянистые мудрые глаза.

— Ну, признаешь во мне прежнего Шмуклера или я уже совсем на себя не похож?

— Узнаю, дядя Соломон, по глазам узнаю и даже припоминаю споры с дядей Ромой о политике. Редко соглашались друг с другом, только когда ругали начальство и, в особенности, — правительство. Как ваше здоровье, дядя Соломон?

— Сам видишь, Семочка, но считаю себя счастливчиком: дождался гибели Адольфа кровавого и еще Б-г принес всем евреям избавление — призвал к себе на суд Иосифа, который всем нам готовил черный Пурим. Я все-таки дождался, хотя уже очень старый и больной! Я дружил с Ромой, хотя и старше него на все 15 лет. Так бывает. Твой дядя мне нравился, с ним можно было иметь дело.

— А почему вы так говорите об умершем вожде, дядя Соломон? Многие продолжают его оплакивать и скорбят об утрате.

— Оплакивают его дураки, да простит меня Г-сподь это оскорбление наивных и обманутых людей! Я тайком слушаю по радио разные голоса: «Голос Америки», «Голос Израиля». Так вот из Израиля сразу же после того, как наш Аман отдал Б-гу душу, оттуда, из еврейского государства, обратились к нам с такими словами: «Не плачьте, евреи, не убивайтесь! Умер не друг, а враг еврейского народа». И они сказали всю правду.

— Ну, что касается Гитлера, то тут сомнений быть не может, но в отношении Сталина нет прямых доказательств, — пытался усомниться Сема.

— Сема, Сема! Оказывается, ты ничего не знаешь!

Чуть окреп голос Шмуклера, но из глубины прорвалась старческая хрипота вместо респектабельного баса:

— На станциях все запасные пути уже были забиты пустыми телячьими вагонами, приготовленными для отправки евреев в Сибирь. И все это должны были преподнести как способ спасения евреев от гнева разъяренной толпы, которая могла начать погромы из-за того, что профессора отравляли лекарствами партейцев. Поверили многие, что евреи — изверги и способны на такие подлые убийства! Как легко одурачить народ, который вечно страдает от бедности!

— То, что вы мне сейчас рассказали, не укладывается в мозгу, — признался Сема, — до чего же можно дойти!

— Чему удивляешься, Сема?! Будто не в этой стране живешь! Ну, хватит об этом. Раскажи лучше, как ты поживаешь и где работаешь?

— Вроде неплохо. Преподаю математику в Технологическом институте. Я кандидат наук и собираюсь в Москву на защиту докторской диссертации.

Соломон Григорьевич не мог скрыть своего удивления:

— И как же это тебе, еврею, дают такой ход?

Сема что-то долго объяснял прозорливому старику, но скрыл главное.

Неприятный осадок тяготил душу после разговора со Шмуклером. Сема мог, конечно, привести немало имен преподавателей-евреев, но каждый из них устроился еще до ужесточения дискриминации по национальному признаку, а он, Галкин, пошел по другому пути — не очень привлекательному — и стыдился этого. Надо было проявить большую настойчивость и добиваться своего праведным путем. Во многих высоких учреждениях и на престижных должностях трудились евреи, правда, то были специалисты высшей квалификации, и они нужны были стране. А он, Галкин, всего лишь безвестный кандидат наук, каких немало: вполне можно заменить одного другим без всякого ущерба для государства.

Такие противоречивые мысли и чувства не оставляли Сему до самого отъезда в Москву. В октябре 53-го года Семен Миронович Галкин успешно защитил докторскую и вскоре по конкурсу возглавил кафедру высшей математики в своем же институте. Доктор физико-математических наук, профессор Галкин достиг пика в своей каръере, оставалось только добиваться признания в среде ученых.

Впереди — многолетняя кропотливая научная работа.

Семью Галкина-Митиной коллеги считали удачливой и счастливой.

Саша учился в выпускном классе, все шло бы нормально, если б не болезнь бабушки. В декабре Алевтина Ивановна почувствовала себя настолько плохо, что вынуждена была обратиться к врачу. Ее сразу же положили в больницу.

Определили смертельно опасную болезнь, о которой люди обычно говорят шепотом. Сема приезжал в Нижнегорск в течение зимы несколько раз. Старался помочь больной, привозил заграничные лекарства, утешал сына и учил его самостоятельно вести хозяйство. Нельзя было отрывать Сашу от учебы и в конце последнего учебного года переводить в Одессу.

В безнадежном состоянии больную выписали из больницы и отправили домой умирать. Сема нанял сиделку, которая также заботилась о питании больной и ее внука. Когда Алевтина Ивановна почувствовала приближение конца, она велела вызвать зятя телеграммой. Сема приехал тот час же.

Она лежала на высокой подушке. Вид ее был ужасен. Совершенно обескровленное исхудавшее лицо цвета дождевой тучи, истонченные полуоткрытые губы и огромные бледно-синие глаза вызывали сострадание и острую жалость к умирающей.

— Сема, — обратилась она к нему, — ты обещал похоронить меня в могиле моей доченьки. Жизнь и люди нас разлучили, а теперь Б-г воссоединит.

Перед смертью даже убежденная атеистка вспомнила о Всевышнем. Вряд ли она считала его каким-то сверхсуществом, вероятно, примирилась с Б-гом как с явлением потусторонним, за пределами разума. Не дано нам постичь надежно скрытые тайны бытия. Представ перед высшим судом, человек вынужден покориться судьбе. Тускнеющее сознание не является более надежной плотиной, ограждающей от потока противоречивых эмоций и мистических ожиданий за земным порогом.

— Алевтина Ивановна, вы не должны все время думать и говорить о смерти, — уговаривал Сема, — Мы все — временные гости в этом мире. Если через годы и случится... худшее, то ваша воля будет исполнена. Не следует об этом...

— Спасибо тебе, Семочка, родной, ты мне близок, будто сын. И еще одно. Сашеньке сейчас очень тяжело, но и бросить школу он не должен. Пусть закончит в Нижнегорске. Сиделка Ася, которую ты нанял, будет за ним смотреть и вовремя накормит. Осталось потерпеть всего-то чуть-чуть! Потом еще твой дядя Мендель нас не забывает, приходит сюда часто, спасибо ему.

Алевтина Ивановна устало прикрыла глаза. Немного передохнув, продолжила:

— Почти все тебе сказала, Семочка, поезжай спокойно в Одессу, когда все будет кончено, тебе сообщат. Я не ропщу, не зря прожила на свете, оставляю внука. Он будет вспоминать обо мне. Тебе спасибо, что так любил мою Аничку.

В майские дни 1954-го года Алевтина Ивановна умерла. Сема взял краткосрочный отпуск и вместе с сыном и дядей Менделем отправился в Дубовку. Гроб с телом покойной перевезли машиной к месту захоронения. Двое местных мужиков сняли памятник. Юркий сельский умелец Петро Ермолаевич своими тонкими жилистыми руками виртуозно справлялся с долотом и молоточком. Быстро и аккуратно завершил надпись — 3-тье мая 1954-го года. Опустили в расширенную могилу гроб и снова засыпали глиной и сверху черноземом. Поставили на место гранитную плиту и черный памятник, под которым покоились мать и дочь. А глава семьи Глебовых сгинул где-то на бескрайнем Севере, но не забыт его зятем и внуком.

Саша был молчалив и задумчив. Не знал он деда, почти не помнил мать, лишь с бабушкой проводил вместе все эти годы. В 17-ти летнем возрасте — не до философских обобщений, но скромные похороны бабушки заставили его немного задуматься о мирских ценностях и святости самой жизни.

В августе 1954-го года Саша поступил в Одесский медицинский институт. Теперь он жил с отцом и мачехой и понемногу привыкал к учебе в высшем учебном заведении и к суете большого города.

В сентябре Сашеньке исполнилось 18, уже стало неудобно называть его уменьшительным именем. Томочка Митина — для Саши Тамара Степановна — без энтузиазма восприняла необходимость совместного проживания со взрослым сыном Семы. Впереди пять лет учебы! Она не могла относиться к Саше, как к ребенку своего мужа от первого брака. 18-ти летний парень, хотя и уступал немного отцу в росте, смотрелся настоящим мужчиной. Мускулистый с широким разворотом плеч, светловолосый со слегка смуглым лицом он привлекал внимание многих, в первую очередь, молоденьких девушек. Однако сам не проявлял особого интереса к ним. Как и отец, был сдержан, немного застечив, молчалив. Похоже, все его помыслы были связаны с учебой в медине.

И Сема все свободное время посвящал серьезной работе, проводил долгие часы в научной библиотеке и даже дома ненадолго отрывался от книг. И несмотря на такую нагрузку, он физически был достаточно крепок. Не прошли зря годы упорных разработок локтевого сустава раненной руки. С него сняли инвалидность. Правда, новый фактический вождь и глава государства Никита Сергеевич Хрущев распорядился ужесточить требования и медицинские показания для продления инвалидности. Тысячи и тысячи тяжело раненных в боях Отечественной войны признавались теперь здоровыми и лишались своей мизерной пенсии, а с ней — и прочих льгот, пусть и не очень существенных.

Еще раньше, в начале 1948-го года по «инициативе ленинградских рабочих» власть аннулировала денежное вознаграждение за боевые ордена. Таким образом Галкин потерял еще 90 рублей в месяц. Однако, сейчас он был обеспеченным человеком, да и в целом по стране дела шли вполне удовлетворительно.

Средний уровень жизни населения значительно возрос по сравнению с первыми послевоенными годами. Наблюдался подъем в экономике.

Без заметных событий прошел год 1955-ый. А в феврале 1956-го года отшумел 20-ый съезд КПСС, на котором Никита Сергеевич Хрущев выступил с закрытым докладом о культе личности Сталина, о его злоупотреблениях властью, незаконных массовых репрессиях — в особенности в 1937–38 годах.

С содержанием доклада коммунисты знакомились на закрытых партсобраниях, но удержать информацию в секрете от беспартийных масс не удалось.

Коммунисты института собрались в актовом зале. Слушали молча отчетливое чтение доклада Хрущева. Секретарь парткома с разрешения собрания читал сидя и в голосе его звучала гордость и торжественность; разоблачающие факты произносил с нажимом и таким непримиримым возмущением, будто он, секретарь, был инициатором и автором этого взрывного документа.

Напряженная тишина, состояние слушателей, близкое к оцепенению, не являлись результатом внезапного откровения. Люди, прожившие годы репрессий, знали обо всем по своему личному опыту, никогда не верили, что государство наводнено легионами шпионов и диверсантов, которые продались вражеским разведкам.

Что же тогда так поразило коммунистов? Никто не ожидал, что руководство партии решится на такой смелый шаг. Настоящая отвага потребовалась Хрущеву, чтобы выступить против самого Сталина, пусть и мертвого! Немало обывателей до сих пор верило в честность и непрогрешимость Великого вождя. Все плохое — от врагов народа, а хорошее и доброе — исходило от Него.

Доклад Хрущева — фактическое отмежевание нового руководства партии от преступлений сталинщины. Это верховное покаяние должно было очистить коммунистическую партию от всех прежних грехов, защитить саму социалистическую идею и девственную невинность Марксизма-Ленинизма.

И в самом деле, даже рядовые партийцы испытывали облегчение, вслушиваясь в хлесткое звучание обвинений вождя и дружин опричников в лице ГПУ-НКВД. Коммунистическим массам, как на исповеди, отпускались грехи, и они наделялись моральным правом и впредь оставаться в авангарде строительства и укрепления самого гуманного на земле социалистического строя. Доклад Хрущева призван был служить коллективной индульгенцией для всех членов партии. Бесспорно, большинство простых коммунистов не имело никакого отношения к извращениям и, тем более, преступлениям сталинского режима, однако активно режим этот укрепляли и часто — себе во вред. Исключением явилась только война.

Секретарь парткома закончил читать объемный доклад, снял очки и победно оглянул зал. Никто не шевельнулся и не нарушил молчание. В ушах еще звучали слова обращения старого большевика Эйхе к Сталину как к последней инстанции, способной остановить изуверское насилие и садистское издевательство следователей НКВД над абсолютно невинным и больным человеком. Даже Эйхе не мог себе представить, что именно вождь является вдохновителем террора и верховным куратором мастеров изощренных пыток и провокаций.

Нормальный ум не в состоянии постичь, как мог человек, пришедший к власти под знаменем рафинированного гуманизма, чинить такие неслыханные в нормальном обществе жестокости против своих же соратников?! И, тем более, какую угрозу для диктатора могли представить сотни тысяч простых рабочих, крестьян и ремесленников? Что общего у них с политикой, кроме негативных последствий?

— Кто желает выступить? — спросил председатель собрания.

Кто-то из задних рядов отчетливо и громко произнес:

— Вынести изверга из мавзолея!

Эта мысль тот час же овладела многими и с разных концов зала повторялось:

— Вынести из мавзолея. Он не имеет права находиться там рядом с Лениным!

Еще долго Сема пребывал под противоречивым впечатлением от доклада Хрущева.

«Что же получается? Мой отец, не очень грамотный часовой мастер, видел и понимал больше, чем многие образованные люди?! Может быть оттого, что некоторые преуспевшие свой комформизм пытались как-то оправдать и прикрыть. Чем не аргумент «на пути становления нового строя насилие неизбежно и без него невозможно двигаться по пути высшей справедливости для всех?»

При достижении благородной цели допустимы и неадекватные средства, тем более, когда тебя лично они не затрагивают! А вот простые люди, ради блага которых свершаются все перевороты и революции, не ищут и не находят никаких оправданий жестокости властей. Практичный ум и незашоренный острый взгляд позволяют видеть все в естественной наготе. Папа называл власть босяцкой и был ближе к истине, чем некоторые теоретики и защитники жестокого режима. Папа был прав, но это была не вся правда. И мама в споре с ним находила позитивные черты у большевиков: советская власть ликвидировала неграмотность — позор России, черту оседлости для евреев, покончила с бандитизмом, сумела остановить погромы и, хотя бы на словах, уравняла все народы в правовом отношении. Прав был по-свему отец, права и мама... Так где же истина? Сталин — преступник и в этом не может быть никаких сомнений. И все же неясно, кто кого породил: Сталин — режим или режим — Сталина? Кто рассудит? Только лишь время и история. А мне еще предстоит разбираться и путаться в противоположных оценках, как в липкой паутине. Если доклад Хрущева — последний гвоздь в саркофаг сталинизма, то надо ждать демократических перемен, а если это только временный маневр для укрепления новой власти?! Как раскрутить этот клубок? Почему так трудно дается оценка происходящего?»

Путал не только Сема Галкин, но и сам Никита Сергеевич Хрущев. Очень скоро он притормозил и стал витиевато разъяснять, что Сталин, оказывается, был настоящим коммунистом по убеждению и целям, но его беда и вина лишь в том, что он нарушил ленинский принцип коллективного руководства и действовал незаконными методами, чуждыми социалистическому строю.

Стало ясно, что Хрущев подвергается серьезному давлению со стороны многих членов политбюро. Потом, уже через год, это подтвердилось дальнейшими событиями. Политбюро отстранило Никиту Сергеевича от руководства партией, но ЦК восстановил и подверг разгрому «Антипартийную группу» Молотова, Маленкова, Кагановича и других корифеев партии.

Хрущев укрепил свою личную власть настолько, что позволил себе отправить в отставку министра обороны, выдающегося полководца маршала Жукова, авторитет которого в вооруженных силах был непоколебим.

Фактически на опустевшем постаменте низвергнутого Великого вождя устанавливали статую нового, еще не столь грозного, но с амбициозными претензиями. Оттепель, последовавшая после 20-го съезда, сменилась инеем и заморозками. Диктаторский режим слегка ослаб, качнулся вправо, но устоял. Все осталось, как и в прежние времена, только без массовых репрессий: они просто себя изжили. А железный порядок, унаследованный от Сталина, сохранился. Никаких существенных экономических и демкратических реформ. Власть целиком в руках ЦК и столь же всемогущественными оставались органы безопасности с их структурой, преимущественно сориентированной во внутрь страны.

А народ вовсе не выражал свое недовольство и не собирался бунтовать. Все же по сравнению со сталинскими временами люди чувствовали себя в относительно большей безопасности. Но экономическая, хозяйственная инициатива подавлялась еще в зачаточном состоянии. Неизбежные трудности управления страной из одного Высокого кабинета пытались преодолеть при помощи бюрократических кульбитов.

* * *

Но пока еще продолжался год 1956!

Томочка Митина в последнее время стала надолго отлучаться из дому. То уходила к подругам, то придумывала какой-нибудь другой предлог и оставляла мужа в обществе со своим сыном и книгами. Сема не слишком огорчался и не мучился приступами ревности. Он был очень занят и сосредоточен: заведование кафедрой и интересная научная работа не оставляли ему свободного времени.

В октябре 1956-го года состоялось совещание кафедры по результатам министерской проверки, проведенной строгими киевскими начальниками. Особенно досталось преподавателю математики Корочкину Борису Андреевичу, тому самому кавалеру, с которым Регина Морозова приходила в ресторан на день рождения Томочки. Тогда еще Регина без должного внимания отнеслась к Боре, а в дальнейшем и вовсе оставила. Корочкин во всем обвинял почему-то Семена Мироновича и затаил обиду. Галкин об этом не только догадывался, но и слышал от жены. Семе было как-то неловко углублять противостояние с Борисом Андреевичем, но причины были слишком серьезными.

Корочкин не обладал необходимыми знаниями для работы в высшем учебном заведении. Кроме того он вел себя надменно по отношению к студентам. На экзаменах Борис Андреевич превращался в инквизитора. Сидел за своим столом, широко раздвинув локти, с презрением и открытым превосходством смотрел в сторону бедных ребят, которые без всяких надежд готовились к ответу преподавателю нелюбимому и за глаза окрещенному Вампиром.

— Что же получается, Борис Андреевич, — говорил Галкин с укором и сожалением, — только одна треть экзаменующихся сдают вам экзамен, а остальных гоняете, извините за такое слово, принуждаете приходить по 5–6 раз! Очень серьезно жалуются на вас студенты. Объяснения у вас, мягко говоря, невнятные. Это отмечено и в справке проверяющих. Мне очень неприятно говорить, но у меня возникает сомнение в вашей компетентности. Вынужден обратиться к ректору и просить, чтобы вас отстранили от преподавания, хотя и так вам не приходится читать серьезных лекций. Даже то, что поручено, не выходит у вас. Прошу еще раз прощения, нет у вас, Борис Андреевич ни нужных знаний, ни педагогического мастерства для работы в институте.

Но не так-то просто было отставить Корочкина! Он проявил редкую энергию и настойчивость, пытаясь сохранить свое положение в институте. Сразу же обратился к секретарю парткома с жалобой на заведующего кафедрой.

После ноябрьских праздников вызвали Галкина в партком. Он удивился: устава КПСС не нарушал, партийную дисциплину всегда соблюдает, аккуратно оплачивает членские взносы. Что же могло случиться?

Секретарь Порфирий Митрофанович, не снимая очки и не глядя на Галкина, который о себе доложил, указал на стул и протянул стандартный лист бумаги с машинописным текстом. Сема сел и, не скрывая недоумения, начал читать.

Секретарю парткома Гурову П.М.!

Довожу до Вашего сведения, что в отношении меня, члена КПСС с 1948-го года, чинится несправедливость. На заседании кафедры высшей математики я был подвергнут придирчивой критике со стороны завкафедрой Галкина Семена Мироновича. Он позволил себе в мой адрес обвинения, которые не соответствуют действительности. В частности, товарищ Галкин утверждал, что у меня нет знаний для работы в высшем учебном заведении. Но такое утверждение абсолютно голословно и легко опровергается вкладышем к моему диплому, который был выдан по окончании Кировоградского пединститута в 1950-ом году (см. приложение 1). По всем математическим дисциплинам у меня оценки «4» и «5». И уже совершенно дикое обвинение в том, что только одна треть студентов сдают мне экзамен с первого раза, а других я заставляю пересдавать по несколько раз.

Позволено спросить: с каких пор настоящая требовательность к студентам является недостатком преподавателя? Я руководствуюсь директивами министерства высшего образования УССР, постановлениями советского правительства, указаниями партии и лично Никиты Сергеевича Хрущева. Мы обязаны дать студентам глубокие знания! Завкафедрой Галкин С.М. ставит вопрос о моем отстранении от преподавания математики в Технологическом институте, в котором я состою на партучете. Такое враждебное отношение со стороны товарища Галкина объясняется его личной антипатией ко мне после недавнего конфликта. В день нападения Израиля на свободолюбивый Египет я организовал митинг протеста прямо в аудитории во время занятий. Проходя коридором и услышав громкие голоса, Галкин заглянул в аудиторию и спросил, что происходит?

Узнав о митинге, завкафедрой меня отчитал и при студентах заявил, что мое дело заниматься математикой, а не митинговать в неурочное время. Я обвинил его в аполитичности и в косвенной поддержке агрессора. Товарищ Галкин рассердился и заметил, что я не знаю природу конфликта и слишком много на себя беру. Этим замечанием завкафедрой фактически сомкнулся с сионистскими захватчиками и их союзниками в лице империалистов Франции и Великобритании.

Я не могу оставить без последствий такие высказывания коммуниста, буду добиваться наказания Галкина С.М. по партийной линии и поставлю в известность Комитет Госбезопасности. Свидетелями враждебного высказывания коммуниста Галкина были студенты 3-го курса Клочко В.К. и Ибраев С.И. Их показания — в приложениях 2 и 3. Надеюсь на скорейшее расмотрение моего заявления.

Преподаватель математики Корочкин Б.А.«

Секретарь парткома протянул Галкину все три приложения — еще три стандартных листа. С институтскими оценками Бориса Андреевича Сема знакомиться не стал, а показания студентов прочел. Клочко В.К. и Ибраев С.И. фактически повторяли утверждения Корочкина. Едва заметная замена слов и смещение акцентов должны были создать впечатление, что свидетельства писались не под диктовку Корочкина, а совершенно самостоятельно и добровольно.

«Ну и подлец! — поразился Сема. — Носит же земля таких типов! Мне еще не хватало подозрения в сочувствии Израилю и международному сионизму!»

Скрывая свое клокочущее возмущение, Сема спокойно произнес:

— Типичная кляуза и довольно грязный прием в целях самозащиты. Главное, искажены мои слова и смысл замечания. Я говорил, что есть кому в институте созывать митинги протеста, а он, Корочкин, не знаком с ситуацией на Ближнем Востоке и не может ничего конкретного сообщить студентам. Поэтому ему следует заниматься математикой. Сами видите, Порфирий Митрофанович, что товарищ Корочкин своими надуманными политическими обвинениями пытается меня напугать и добиться для себя чего-то вроде реабилитации. Дело в том, что речь идет о его профнепригодности с очень серьезными для него последствиями.

— Что касается его соответствия или несоответствия преподавательской должности, то это не моя компетенция, — несколько тяжеловесно излагал свою мысль секретарь парткома, сидевший напротив Галкина в позе беспристрастного арбитра, — а меня интересует, как оценить все эти бумаги?

Порфирий Митрофанович снял, наконец, очки, положил их на стол; грустно вздохнул, как человек, которому предстояло нести неприятную ношу, и продолжил:

— Интересно, как бы вы поступили на моем месте?

— Выбросил бы все эти бумаги в корзину для мусора! — убежденно ответил Сема.

— Счастливый человек! А я так не могу поступить. Получен сигнал, обязан отреагировать. Кроме того ясно, что Корочкин на этом не остановится, дойдет до КГБ. Зачем же нам дожидаться этого? Лучше самим направить эту жалобу по инстанции: все равно к нам придет ответ Оттуда! Затаскает этот Корочкин нас по судам — предвижу. Я буду рекомендовать ректору избавиться от такого преподавателя, а — не обессудьте — выбросить это не могу!

Он хлопнул ладонью по сложенным листам, и хлипкий звук сразу же напомнил Семе, что бумаги по-прежнему обладают у нас гипнотитеской силой.

— Вы не беспокойтесь, Семен Миронович, напишем хорошую характеристику, все будет хорошо. Не те уже времена, и люди там по-другому работают, — не сомневался Порфирий Митрофанович, — так-что все образуется.

В управление Госбезопасности Галкина вызвали только через полтора месяца. Корочкина к тому времени уже успели уволить из института по статье профнепригодность, что не оставляло ему никаких перспектив в вузовской Одессе с ее солидными научными кадрами. Подлость и порок были наказаны, но мерзкая кляуза продолжала жить жизнью самостоятельной, и последствия для Семы оказались совершенно непредвиденными. В управлении госбезопасности свой порядок и стиль деятельности. Поступила бумага, необходимо провести проверку и сделать запросы по месту рождения, затребовать метрику, характеристику с последнего места работы, дождаться ответа из министерства вооруженных сил. Лишь после этого можно побеседовать с человеком и принять решение.

Галкин предъявил повестку вежливому дежурному, стоявшему у входной двери за баръерчиком, и был впущен в сверхзакрытое учреждение. В кабинете за письменным столом сидел относительно молодой сотрудник с интеллигентным лицом и сочувствующим взглядом внимательных, изучающих глаз.

«Новые кадры, — с облегчением отметил Сема, — избавились от хмурых мизантропов. Может быть и в самом деле не стоит волноваться?»

— Я вызвал вас, товарищ Галкин, — он прочел по бумагам имя и отчество, — Семен Миронович, если нет ошибок в справке.

— Верно, я Галкин Семен Миронович.

— Так вот, к нам поступило заявление Гражданина Корочкина Бориса Андреевича с сопроводительной запиской секретаря парткома Технологического института. Мы провели необходимую проверку и теперь по бумагам знаем о вас все. Однако непосредственная беседа с вами, надеюсь, окажется более полезной, чем все эти письменные свидетельства. Вы согласны со мной, Семен Миронович?

— Согласен. Извините, вы в гражданском костюме, и я не знаю, по какому званию к вам обращаться?

— Лучше всего — по имени-отчеству. Я Александр Владимирович.

— Очень приятно, — слегка поклонился Галкин, — полтора месяца вы разбирались с моим делом, так что, Александр Владимирович, вам все обо мне уже известно. Что же я могу еще добавить? Могу только повторить, что все, написанное Корочкиным, подлая и неоригинальная клевета.

— Об этом — чуть позже. Расскажите сначала о судьбе своих родителей и своей сестры. В справках указано, что они погибли.

— Все верно, они погибли.

— Как именно это произошло? Может быть вам рассказывали, где их убили?

Сема понимал, куда клонит комитетчик, ждет откровенного признания в том, что Галкины были уничтожены фашистами как евреи.

«Что же, вилять и хитрить бесполезно. Пора признать свое еврейское происхождение, вернуться к истокам. Закончилось мое пребывание в рядах русской нации. Как говорят, недолго музыка играла!»

— Мои родители были расстреляны по пути в гетто, куда угоняли евреев Нижнегорска, — твердо ответил Сема.

— И что же из этого следует? — тоном допроса допытывался сотрудник госбезопасности. — Желательно услышать это от вас.

— Из этого следует, что я еврей, а в паспорте записан русским.

— И как же это вам удалось?

— Очень просто. В направлении по демобилизации вообще не написали национальность. Во время войны никого национальность не волновала. Логика была простая: не немец, так русский. Вот так меня и записали, а я не стал возражать. Галкину было неловко от своей неискренности, но нельзя было подводить Алешу.

— Как же так выдают паспорта? — удивлялся Александр Владимирович. — Впрочем, не наша специфика и копаться не станем. Что же касается изменения национальности, то криминала во всем этом нет никакого. Конечно, история малопривлекательная. Я получил бумаги на вас по официальному каналу и туда же должен направить ответ. В партком института сообщу, что обвинения Корочкина безосновательны, но станет известно, что вы скрыли свою национальность. Не берусь предсказывать, как среагирует партком, но предвижу для вас неприятности.

Не знаю, как вам помочь? — откровенно признался комитетчик. — Сделаем так: меня можно застать в кабинете по вторникам и четвергам с 10-ти до 17-ти. Если вас очень уж сильно прижмут, придите ко мне на прием. Случиться может так, что партийные органы поступят по-старинке. Там могут оказаться люди святее папы римского. Не могу и утаить полученные нами сведения. Авось пронесет и не станут из-за пустяка копья ломать?!

Не пронесло. В одном не ошибся Александр Владимирович: неприятности для Галкина оказались достаточно серьезными. Чем меньше у людей власти, тем чаще они демонстрируют свою показную лояльность верхам, свой казенный патриотизм, тем самым пряча трусость и страхуясь от обвинения в либерализме.

Как только в партком поступил официальный ответ КГБ, Семена Мироновича Галкина вызвали на ближайшее заседание.

Члены парткома сидели за длинным столом в продолговатом кабинете секретаря, который в своем полукресле у торца зарылся в бумагах и не поднимал глаз на Галкина. Очки он не снимал и прятал за выпуклыми стеклами свои колебания. По-видимому, понимал никчемность обвинения заведующего кафедрой в обмане партии, но и противостоять своим соратникам не решался. А они, его идеологические коллеги, в полной готовности с непроницаемыми лицами ждали начала аутодафе, с большим трудом сдерживая свой пыл и благородное возмущение.

Ничего хорошего для Галкина не предвиделось на этом заседании!

Он сидел у самой двери на мягком и широком стуле. Верный знак уважения и заботы! Может расстроиться подотчетный коммунист, когда предстанет перед теми, кто никогда не поступается принципами. Если не устоит на ногах под градом укоров и придирок, то не лишней станет и такая предусмотрительность.

Секретарь парткома монотонно и невнятно зачитал официальную справку КГБ, в которой отвергались все необоснованные обвинения Галкина в сочувствии сионистам и агрессии Израиля против прогрессивного египетского режима. Но эта сторона дела уже не интересовала собравшихся. А когда Гуров добрался к невинному примечанию, в котором сообщалось, что Семен Миронович скрыл свою еврейскую национальность, голос секретаря окреп и зазвучали в нем нотки осуждения, пафос гневного разоблачения. Именно сокрытие национальности и является обманом партии и не может быть прощено, так как по уставу коммунист обязан быть кристально честным — никаких тайн и недомолвок!

Застоявшиеся члены парткома с места ринулись в атаку.

— С какой целью скрыли национальность?

— Знало ли командование во время войны, что вы еврей?

— Почему в учетной карточке неверно указана национальность?

— Почему родители и сестра не эвакуировались в тыл, как поступило большинство евреев? На что могли надеяться, оставшись в оккупации?

— Кто может подтвердить, что родители и сестра действительно погибли от рук немецких захватчиков на пути в гетто?

— Почему допустили такую беспринципность?

— Не скрыл ли национальность при вступлении в ряды ВКП(б) во время войны?

— Имеются ли родственники в Израиле?

— Какая у вас партийная нагрузка?

— Какие общественные обязанности выполняете?

— Изучаете ли труды Маркса и Ленина?

Все эти вопросы, несмотря на их стандартность и привычность, для Семы казались издевательскими. Фактический допрос его разозлил и вызвал ответную неприязнь к членам парткома, которые присвоили себе право судить или миловать.

За едкими вопросами последовали выступления. Первым взял слово преподаватель истории КПСС, член парткома, сутулый и горбоносый Исидор Гаврилович. Он нагнулся над столом и, не отводя взгляда от плотной малиновой скатерти, начал с научной беспристрастностью излагать свои аргументы, которые изобличали Галкина в намеренном обмане партии.

— Вы, Семен Миронович, не только лгали, записавшись русским, но еще нанесли моральный урон родной советской власти. Разве в нашей стране кто-то ущемляется в правах по национально-расовым признакам?!

Он еще долго говорил о величии коммунистической идеологии, чистоте помыслов и значении правдивости для каждого члена партии. Постепенно его речь становилась все более зажигательной, и Исидор Гаврилович сцепил пальцы рук, дабы гасить по мере возможности свое взвинченное возмущение.

— Скрывать свою национальность позорно и недостойно для любого гражданина СССР, тем более для члена партии. Предлагаю исключить товарища Галкина из рядов КПСС с соответствующей формулировкой, которую надо еще обдумать.

Далее поднимались со своих мест и другие члены парткомиссии. Ничего нового в их выступлениях не появилось. Упоминали о великих идеях гуманизма, равенства и братства, о недопустимости в социалистическом обществе разделения людей по цвету кожи и нацпроисхождению. Без всякой логики призывали в свидетели французских социалистов-утопистов и деятелей Парижской Коммуны; блуждали в лабиринтах исторического материализма, заменившего собой всю мировую науку о человеческом обществе и отношениях между людьми. Никто только не мог сформулировать, в чем же конкретно вина Галкина.

И когда попросил слово преподаватель технологии производства Савелий Яковлевич, все члены парткомиссии вдруг затаились: по опыту знали, что он в порыве откровенности и тупой прямоты может наговорить невесть что.

Савелий Яковлевич, высокий, костлявый мужчина в буклеевом пиджаке при модном разрисованном галстуке, выпрямился, сложил руки на груди и с прокурорской тяжеловесностью, и косноязычностью стал выдавать обвинения:

— Перед нами не просто нечестный человек, а хитрый обманщик, который примазался к русской нации в надежде воспользоваться льготами...

Сема встрепенулся, вскочил со своего стула и громко спросил:

— Какие льготы у русского народа при общем равенстве?! Что вы несете?!

— Прошу меня не перебивать, — огрызнулся Савелий Яковлевич, — вам дадут последнее слово, тогда и изложите свои мысли.

— Последнее слово представляют подсудимому, а тут — не заседание суда, если я не ошибаюсь! Придерживайтесь партийной этики.

— Еще раз прошу меня не перебивать. Я всегда режу правду-матку в глаза! Вы изменили национальность еще из трусости: испугались трудностей.

— Не предполагал, что вы, Савелий Яковлевич, настолько смелый человек. Жаль, что не пришлось посмотреть на вашу храбрость на Курской Дуге под прицелом «Тигра». Меня в трусости еще никто не обвинял!

— В самом деле, Семен Миронович, не надо перебивать, — вмешался секретарь парткома и слегка постучал карандашом по пустому стакану, — мы все знаем, что вы воевали и отмечены наградами государства. За прошлое — спасибо, а за сегодняшнее предстоит держать ответ. Продолжайте, Савелий Яковлевич!

Но грозный оратор был сбит репликами Галкина и продолжал свои обличения без прежнего «блеска». Сема уже его не слушал. Насторожило невинное замечание Порфирия Митрофановича. «Как быстро стали забывать войну! Будто не висело все на волоске. «Победить или погибнуть!» — слова этого патетического призыва обрели свой буквальный трагический смысл в той войне. Как же можно так отстраненно-чуждо относиться к победителям?! Разве достаточно только говорить спасибо за прошлое? Вы получили свои ордена и медали, Родина вас заметила и отметила. Чего еще вы ждете?!»

Такую тенденцию Сема заметил уже давно. Фронтовики сделали свое дело и могут удалится, как небезызвестный мавр. Ничего нового и оригинального: все уже было и благополучно повторяется.

Сема не услышал, как к нему обратились и любезно предоставили слово. Секретарь парткома вынужден был повторить предложение:

— Товарищ Галкин, можете сообщить, что считаете нужным. Не беспокойтесь, это не последнее слово, а всего лишь выступление коммуниста.

Сема многое мог сказать собравшимся, но им чужды еврейские комплексы и терзания — не поймут и будут правы.

— Я не стану ничего говорить, решайте, как считаете нужным.

— Но скажите хотя бы, как оцениваете свой поступок? — интересовался идейный Исидор Гаврилович, для которого самокритичность обвиненного коммуниста — главный итог любого разбирательства: значит били метко и достигли цели!

— Никакого преступления я не совершил, — сказал Сема, — но действительно виноват. Мне стыдно перед памятью своих родителей и больной сестры, застреленных фашистами по дороге в еврейское гетто. Но от своей национальности я никогда не отказывался. Мне казалось, что в интернациональном государстве вообще не должна иметь значения запись национальности. Не все ли равно, если все одинаковы?! Поэтому мне кажутся надуманными все ваши обвинения. Насколько мне не изменяет память, до войны гражданин СССР при получении паспорта мог сам выбрать себе национальность. Что же с нами случилось?!

Галкину объявили выговор с занесением в учетную карточку за сокрытие правды от партийых органов. И причина разбора персонального дела, и само решение парткомиссии стали тотчас же известны преподавательскому составу института.

Сема не сразу отправился домой после партэкзекуции. Он долго бродил по улице, затем трамваем проехал несколько остановок и вышел к морю. Был вечер. Окинул взглядом залив. Дальние огни теплоходов и грузовых судов, их едва заметное перемещение в чернеющей темноте, отвлекли от мрачных раздумий, немного успокоили. Домой он вернулся умиротверенный, но здесь его ждало испытание еще более серьезное, чем партийный разнос и выговор.

Томочка уже была проинформирована своими подружками обо всем и теперь встретила мужа раскаленным взглядом обманутой жены. Прямо с порога, не давая ему раздеться, начала разговор визгливым причитанием:

— Как ты мог дойти до этого?! Ты не партию обманул, а меня прежде всего! Зачем ты от меня скрыл свою национальность? Если бы знала...

Он не дал ей договорить.

— Томочка, ты же взрослая женщина, и я не был у тебя первым. Мы вместе несколько лет и у тебя была возможность догадаться, что я еврей. К чему сейчас твое возмущение, запоздалые упреки и слезы?

— Нет-нет! Не останусь с тобой, обманщиком! И что станет с моим отцом?! У него будут жуткие неприятности из-за тебя!

— Никто не обвинит твоего отца за твой брак с евреем.

— Не это главное. В КГБ — строго. Обо всем надо сообщать, а папа не указал, что зять — еврей, и папу могут обвинить, что скрыл это умышленно.

Еще могут обвинить в неискренности, — доказывала свое Томочка, — там совершенно не важна серьезность проступка. Просто нельзя ничего утаивать от Органов. Обо всех родственниках необходимо сообщать все-все, что известно. Что же теперь будет с папой? Он уже давно ждет повышения по службе?

Томочка вытерла глаза краем передника. Следы туши растеклись по щекам. В гневе она растеряла свою привлекательность и женственность.

Сема смотрел на нее с неприязнью и едва сдерживал себя от резкостей.

— Не ищи причин, дорогая! Все это отговорки — не более. Не с этой минуты ты стала от меня отдаляться.

— Я не смогу оставаться с тобой, это невозможно!

— А как же твоя любовь, Томочка?!

— Была любовь, но ты ее давно выхолостил! — сердилась она. — Убил ее своей холодностью и безразличием ко мне. Главное для тебя наука!

Томочка шумно повернула стул и села, опустив голову и продолжая плакать.

Сему больно кольнули ее слова. «Неужели это так?! Не припомню такого с Аничкой. Я же все делал так, будто только Томочка и была у меня единственной! Значит, не смог... не удалось...»

Для Семы обвинение в холодности было нестерпимо. Под сомнение ставилось его главное мужское достоинство. И если это так, то с женой у него все кончено. Все эти ссылки на обман и заботы о стерильности папиной анкеты — лишь неловкая маскировка, женская невинная хитрость.

Томочка ночевала у подруги. Уходила из дому ежедневно, избегая разговра с мужем. Через месяц развелась с ним официально, тем самым избавив себя и уязвимого папу от возможных идеологических издержек.

На этом неприятности Семы не закончились. Наступило время подачи документов на конкурс по замещению должности завкафедрой. Галкин Семен Миронович, еврей, посмевший обмануть партию, коммунист со серьезным партийным взысканием, лишился кафедры высшей математики и остался без постоянного места работы.

Глава десятая

Саша был огорчен неудачами отца. После ухода Томочки он остался наедине с папой и как-то попытался его утешить.

— Не надо так переживать. Ты не совершил никакого преступления, никому не навредил. Я по-прежнему тебя люблю и тобой горжусь!

Саша подошел к отцу, который сидел за столом в хмурой задумчивости, обнял и прижался к нему с давно забытой детской доверчивостью.

— Спасибо тебе, Саша, спасибо! — Сема похлопал сына по плечу.

— Папа, может быть она еще одумается и вернется. Не следует себя так мучать.

— Не только ее уход меня огорчает, не могу простить ей лицемерия.

— Ты любишь ее?

— Она мне нравится. Настоящая любовь у меня была лишь к одной женщине... Это была твоя мама. Больше ни к одной женщине не испытывал такого чувства. Извини, хотя ты уже взрослый, но мне неловко с тобой это обсуждать.

Помолчали немного, потом Саша тихо спросил:

— Папа, скажи мне откровенно, зачем ты записался русским? Разве стыдно быть евреем? Что для тебя изменилось после этого?

— Нет, Саша, я никогда не стыдился своей национальности. Мои командиры во время войны прекрасно знали, кто я и относились ко мне без предубеждений. Мало того, щедро награждали и уважали. И сразу после нашей Победы мы почувствовали глухую неприязнь к нам, евреям. Правда, я еще сумел защитить кандидатскую, но устроиться преподавателем вуза не смог. Уговорили меня, не тратить попусту энергию и поменять национальность на более подходящую. Как видишь, помогло. Сразу же нашел работу и без всяких помех защитил докторскую. Не моя вина, что помешалось начальство на пятом пункте!

— Не знал всего этого, — раздумчиво произнес Саша.

— Лучше тебе никогда не сталкиваться с подобными унижениями, но поверь мне, теперь я жалею, что подался уговорам. Лучше бы мне оставаться школьным учителем и не испытывать укоры совести и неприязнь многих коллег.

— А я и не догадывался, что ты числишься русским. Спрашивали — отвечал, что мама — русская, а отец — еврей. Никогда не испытывал никаких неудобств по этому поводу. Я всегда тобой гордился и так будет всегда.

— Спасибо тебе, Саша, ты настоящий сын! С твоей мамой мы были счастливы по-настоящему. Очень жаль, что так быстро это счастье оборвалось...

* * *

Через три месяца после своего официального ухода Томочка Митина как-то «заглянула» на квартиру своего брошенного мужа. Зашла в комнату, задорно и кокетливо поздоровалась, будто и не было никакой ссоры между ними.

Он сразу же взял на себя инициативу разговора и напомнил, что она имеет полное право на одну комнату.

— Не понимаю, почему ты, Томочка, не оформляешь на себя жилплощадь? Разве не нужна тебе отдельная комната? В крайнем случае можно ее обменять.

— Я еще об этом не думала, — сказала она чересчур благодушно и беспечно, — еще немного подожду: не к спеху.

Томочка, не дожидаясь приглашения, присела на стул, элегантно приподняв широкую в складочках юбку и на мгновение обнажив свои литые бедра.

Он не мог не обратить внимания на грациозное движение своей привлекательной бывшей жены, вдохнул аромат ее духов, глянул на приоткрытые соблазняющие губы, уверенные насмешливые глаза и испытал к ней прежнее влечение.

Однако не выдал себя, сдержанно и отстраненно спросил:

— У твоего отца не было из-за меня неприятностей?

— Ничего не было, и никто даже не поинтересовался нашим делом. Если б знала, что так будет, не стала бы разводиться с тобой. Но мне кажется, Семочка, что можно ошибку исправить.

— Снова расписаться? — поинтересовался он, не скрывая иронии.

— Что такое отметка в паспорте? Пустая формальность. Мы можем жить как муж и жена и без этой росписи. Что мешает? Я погорячилась, признаюсь.

От нее не ускользнул его насмешливый взгляд.

— Ты удивлен, Семочка?

— Оригинальный аргумент! Отметка в паспорте о браке и разводе — сущий пустяк, а вот запись не той национальности — преступление и чуть ли не супружеский обман! Не ожидал от тебя... не ожидал...

Он не хотел ее обижать, воздержался от броских оценок ее прошлого поступка и нынешней, по сути, ханжеской попытки исправить свою вину.

— Нет, Томочка, после твоего предательства я не смогу к тебе относиться с прежним уважением. Можешь жить сейчас спокойно. Твоему отцу теперь уж точно ничто не угрожает: у него нет зятя-еврея и уже, вероятно, никогда не будет. Он дождется повышения по службе: не осталось никаких препятствий! А с тобой у меня все позади. Решай с комнатой и будь счастлива — от души желаю.

Томочка была унижена и не могла понять, как он может так долго таить обиду. Еще раз посетовала на его старомодность и пуританство.

— Какая принципиальность! — произнесла она с вызовом. — Как же при такой непорочности ты мог прибегнуть к подлогу ради научной каръеры?!

— Ты права, — с сожалением согласился Сема, — предал сам себя и наказан.

Томочка ушла оскорбленной, но с высоко поднятой головой. Не сомневалась, что ее правда наполнена живым чувством и более человечна, чем сухая рассудочность ее бывшего мужа. Комнату она оставила за собой, но почти никогда не приходила в квартиру, где совсем неплохо прожила четыре года с интересным и внимательным мужем. Теперь она избегала встреч с ним: боялась его осуждающих и презрительных взглядов. Она потеряла его навсегда.

Семена Мироновича пока оставили в институте почасовщиком.

Галкин пострадал не только морально, но и материально. Теперь ему предстояла постоянная миграция между высшими учебными заведениями города.

Он договаривался с проректорами, предлагал циклы лекций по новым и перспективным темам. И ему нередко удавалось убеждать разумных и дальновидных руководителей в том, что такие лекции полезны. Работы у Семы было много. Кроме преподавания он еще увлекся и вычислительной математикой, писал научные статьи и отправлял в академические журналы.

Лишь через полгода после того, как Галкин лишился кафедры, его вызвал к себе ректор института. Беседа была короткой, но для обоих — приятной, задушевной.

— Семен Миронович, — начал ректор, напряженно сидевший в начальственном глубоком кресле за стандартным канцелярским столом, — извините, что не вызвал вас раньше. Вы, наверное, знаете, что я находился в продолжительной научной командировке в Чехословакии. Конкурс на замещение проводился в мое отсутствие. Злую роль сыграла партийная характеристика, которую подписал секретарь парткома. Я бы не допустил такой несправедливости по отношению к вам.

Ректор с искренним сочувствием смотрел на Сему.

— Вы не отчаивайтесь, — продолжал он после паузы, — все еще может измениться к лучшему. Продолжайте у нас работать и не бойтесь снова участвовать в конкурсе. Верю, что пройдете. Я был очень доволен вами, поверьте.

— А я вас подвел, — угрюмо заметил Галкин.

— Ничего страшного не произошло. Подумаешь — криминал!

Расстались тепло, по-товарищески. Ректор прочувствованно жал руку Галкина, словно, извиняясь за тех, кто в своем тупом рвении не пощадил совершенно невинного человека. Было над чем задуматься.

Странно устроен мир. Порядочных и разумных людей не так уж мало, и там, где такой человек самостоятельно действует, можно не опасаться несправедливости. Но чаще всего приходится принимать решения под влиянием коллег, которые в кворуме заседания теряют чувство индивидуальности и начинают мыслить и решать по установленному кем-то и когда-то шаблону, находят прецеденты. Что же это? Страх?! За многие годы давлений и преследований удалось вывести новый тип личности. Попробуй проникнуть в душу такого существа! Тем более, когда ему доверено какое-либо общественное дело, официальный пост. Уже и в глаза не заглянешь. Убегающий взгляд, подчеркнутая непреклонность и лицемерная отстраненность от всего персонального, человеческих радостей и печалей. По существу — рабская покорность вышестоящим и полнейшее равнодушие к ближнему. Возможно, в обычном производственном коллективе взаимоотношения между людьми более естественны, человечны. А тут, в престижных заведениях, у некоторых возникает комплекс исключительности. Интриги, нетерпимость и зависть не всякому ректору удается гасить. И, не дай Б-г, тебе где-то оступиться!

Не рассчитывал Сема, что отдельные рыцари чести смогут что-либо изменить. Они не посмеют оказать противодействие и противостоять большинству, для которого наработанный порядок и господствующая точка зрения священы. Не верил, что когда-либо по конкурсу вернет себе кафедру в Технологическом или добьется успеха в другом институте. Что же остается, что ждет его впереди? Унижения, покорность, синдром вины и гложущее чувство неполноценности? Вечный долг перед теми, кто присвоил себе право именем партии представлять интересы государства и народа?

1-го сентября 1957-го года Галкин начал читать лекции в Индустриальном институте. Ему приходилось в библиотеке проводить многие часы над книгами по вычислительной математике; увлекся кибернетикой, знакомился с работами Норберта Винера. В Индустриальном Галкин познакомился с некоторыми преподавателями, поддерживал с ними приятельские отношения.

Чаще, чем обычно, Сема сталкивался в вестибюле и читальном зале с Марьей Абрамовной, библиотекарем института. Каждое утро, встречаясь с Семеном Мироновичем, она ему любезно кланялась и тут же отводила смущенный взгляд, пряча свой повышенный интерес и симпатии к новому импозантному преподавателю. Сема и сам стал присматриваться к этой скромной и застенчивой женщине: она его слегка заинтриговала. У него появилось ощущение, что ему уже случалось встречать такие лица. Что-то знакомое и родное было во всем облике Марьи Абрамовны. Своею мягкой женственностью она напоминала тетю Симу, когда та еще была здорова и радовала даже случайных знакомых приветливой и доброй улыбкой.

Вспоминая свои взаимоотношения с женщинами, Сема оценил себя критически: он ни разу не проявлял мужской смелости и настойчивости. Так сложилось с Аничкой, а потом и с Томочкой Митиной. Прожив уже 41 год, он не мог похвастать своими успехами у женщин и, в отличие от многих других мужчин, скромно помалкивал, когда те рассказывали о своих любовных победах.

Аничка была открытой, непосредственной и не сомневалась ни в себе, ни в ответных чувствах Семы. Она не признавала условностей и, полюбив, первая сделала шаг навстречу. Томочка Митина — женщина совершенно другого склада и темперамента. Невинными уловками и мелкой хитростью она сумела пробить его, Семину, несмелость и провинциальную скованность.

А вот Марья Абрамовна Фридман, скромный библиотекарь, не производила впечатления смелой и опытной представительницы прекрасного пола.

Галкин замечал, что нравится Марье Абрамовне, но не ожидал от нее никакого сигнала к сближению. В самом деле, почему она должна открыться первой?!

Галкин после лекций вошел в читальный зал институтской библиотеки. Марья Абрамовна его заметила и несмело подошла.

— Здравствуйте, Семен Миронович, желаете что-нибудь заказать? Что вас интересует? Я к вашим услугам.

— Спасибо. Я чаще всего пользуюсь материалами областной научной библиотеки, но решил посмотреть, что можно найти у вас. Еще раз благодарю, — слегка поклонился Галкин, преодолев смущение начинающего кавалера.

— Пожалуйста, я выполняю свои обязанности. Если не возражаете, я поведу вас в помещение нашего каталога. Конечно, не сравнить с научкой!

— Буду признателен. Вы сможете мне облегчить поиск, и я сэкономлю время.

— С большим удовольствием, — с готовностью улыбнулась Марья Абрамовна и ее матовые щеки покрылись румянцем смущения и вспыхнувшей на миг надежды.

В просторном на пять окон помещении каталога вдоль высокой стены стояли скрепленные стеллажи с ящичками в виде сот. На них — алфавитный и тематический указатели. Поближе к окнам — столы с чернильными приборами, бумагами и картонными открытыми папками. Все пропиталось першистым запахом канцелярского клея, мебельного лака и мастики. И в самом деле, пол был свеженатерт, а стеллажи и ящички-соты поблескивали в лучах осеннего солнца. Оно склонилось к окнам, застыло, вглядываясь и пытаясь отразиться в сетчатой полировке.

— У вас был ремонт? — поинтересовался Сема.

— Только-только закончен, всего два дня прошло, — подтвердила Марья Абрамовна и повернулась к Галкину боком.

Он к своему удовольствию имел возможность оценить ее элегантный профиль. Голубенький форменный халатик не портил фигуру, от которой исходила энергия скрытой страсти и прорвавшегося вдохновения. Она кокетливо повернула высокую гладкую шею и улыбнулась Семе зовущей улыбкой ожидания.

Марья Абрамовна не менее часа окружала вниманием Галкина и демонстрировала преимущества тематического расположения институтского каталога. Она говорила и о книгах, заказанных для библиотеки, об их научной ценности; не упустила случая предложить для чтения новинки художественной литературы, советовала и рекомендовала Семе для ознакомления произведения о войне, считая, что они его смогут заинтересовать как участника Отечественной.

Сема ее слушал не очень внимательно: он умел прекрасно работать с каталогом и без помощи Марьи Абрамовны. Он больше смотрел на ее плавно двигающиеся губы, короткую прическу густых черных волос, старался заглянуть в глаза, но она их тотчас же отводила, скромно прикрывая длинными ресницами. Он все же выбрал минуту, когда она закончила свои пояснеия, и смело спросил:

— Марья Абрамовна, вы не рассердитесь, если приглашу вас на завтра в 8 часов вечера в ресторан «Красный»?

— С благодарностью и удовольствием принимаю ваше приглашение, — ответила она без всякого колебания и яркий румянец зажег ее щеки.

Встретились у главного входа гостиницы «Красная». Марья Абрамовна была одета строго. Костюм светло-коричневого букле с отложным воротничком, белая кофточка в складочках, черный бант под цвет волос привлекали мимолетные взоры мужчин. На ногах — модные телесного цвета туфли на высоком каблучке. В левой руке — плоская сумочка того же тона, что и костюм.

И Сема одел свой лучший габардиновый костюм, рубашку в продольную полоску и свелый галстук, завязанный толстым узлом.

Стояла теплая осенняя погода, бабье лето задержалось не по календарю.

Сема подал ей руку. Доверчиво опираясь на изгиб его локтя, она испытывала чувство гордости и женского тщеславия: ее опекал респектабельный и видный мужчина, с которым любая девушка посчитала бы за честь появиться на людях. Заняли столик на середине великолепного зала. Пока еще ресторан не был заполнен и можно было уединиться под звуки ансамбля и высокого голоса певицы в розовом платье с неимоверно глубоким вырезом на груди.

— Я вам очень признателен, что приняли мое приглашение и пришли, — галантно поблагодарил Галкин свою даму.

Она слегка поклонилась. Густой румянец на щеках выдавал ее волнение и затаенную надежду, что с Семеном Мироновичем ее ждет не кратковременное увлечение, а нечто более серьезное. Вместе с тем она боялась и будущих разочарований. Не раз ей уже приходилось испытать неудачи. Несчастливый возраст! Сколько ребят 23–25-го годов осталось там, на полях войны! На что она, девушка 26-го года рождения, могда рассчитывать?! Неужто ей все же улыбнется удача, и она узнает счастье — пусть и подзадержавшееся по времени?!

Подошел официант и с достоинством принял заказ.

— Не смею вам наскучить своими распросами, лучше расскажите сами то, что посчитаете возможным. Коротко скажу о себе. Сейчас я холост, хотя женат был дважды. Моя первая жена погибла в 41-ом году на фронте и почти на моих глазах. Вторая же, с которой мы были вместе 4 года, меня оставила за то, что я ее посмел обмануть. Выходя за меня замуж, она не знала, что я еврей, так как в паспорте я значился русским. Когда меня «разоблачили», она не могла простить мужу подлости и ушла от меня. Мы развелись и разошлись наши дороги. От первой жены у меня сын 21-го года, студент медина.

Марью Абрамовну заинтриговал его рассказ. Она с сочувствием смотрела ему в глаза и от нее не ускользнула в них печаль человека, пережившего трагедию.

— Пожалуйста, расскажите о своей первой жене, какой она была?

Официант принес шампанское, салаты, селедочку, заливную рыбу и попросил разрешения попозже доставить бифштексы. Подняли бокалы за знакомство. Едва дотронулись к закускам. Сема удовлетворил любопытство своей дамы и охотно стал рассказывать о своем знакомстве с Аничкой, их совместной жизни и ее гибели. Марья Абрамовна не перебивала вопросами, слушала внимательно и была поражена тем, что он так долго помнил свою первую жену. Ее образ, без сомнения, и теперь представлялся ему эталоном красоты и женственности.

— Представляю себе вашу любовь и, откровенно говоря, можно только мечтать о такой! — прочувствованно говорила Марья Абрамовна. — А теперь, если не затруднит, несколько слов о вашей второй.

Он вяло махнул рукой: как после Анички говорить о Томочке Митиной?!

— Знаете что, давайте перейдем на «ты», если не считаете меня чересчур фамильярным и бестактным. Согласны?

— Согласна, Сема! — ответила она с готовностью.

— Так вот, Мариша, о второй жене как-то не хочется рассказывать, но все же скажу, что ничуть ее не осуждаю: женщина, как женщина! В меру кокетлива, самолюбива, самоуверена, но и приятная, симпатичная. Теперь я понимаю, что ко мне у нее большой любви не было. Достаточно было внешнего толчка, чтобы разрушить наш брак. Так не поступают, когда связывает любовь. Моя вторая жена не считала возможным жертвовать собой ради меня и разделить трудности. Не правда ли — обыкновенная история? Я по-прежнему уважаю ее и не желаю зла. Наоборот, пусть найдет счастье с кем-нибудь другим.

Сема и Мариша забыли о шампанском и ресторанных блюдах. Они увлеклись беседой и прониклись доверием друг к другу. Обычно сдержанный и немногословный Галкин на этот раз разговорился о своей жизни и мечтах. Не заметили, как скоро наступила полночь. Сема расплатился с вымуштрованным кельнером, щедро вознаградил чаевыми, и они вышли на Пушкинскую. И по дороге к ее дому он все еще продолжал говорить. Рассказал о своих родителях и Ривочке, об их гибели от рук фашистов и невозможности найти место, где их зарыли без человеческих почестей случайные мужики.

Мариша была теперь в долгу перед Семой. Они поднялись на второй этаж большого дома в глубине двора. Она занимала комнату, а кухонька, скорее очаг, — в коридоре. Там же — и другие удобства, сработанные по-кустарному по углам.

— Вот мой дом! — проговорила Мариша с горькой иронией, когда открыла дверь в свою комнату с одним окошком. Все спартанское убранство квартиры он охватил единым взглядом: диван, стол, книжный шкаф, узенький гардероб и подвесные книжные полки вдоль обеих боковых стен.

— Бедно, бедно живем, — заметил Сема, имея в виду и себя, и тысячи других простых советских граждан.

— Это все, что мне удалось вернуть после того, как вернуась в 45-ом из эвакуации. Пришлось пройти через два суда.

— А что с родителями? — спросил Сема, не сомневаясь, что их уже нет в живых.

— Мы запоздали с выездом из Одессы в 41-ом году, чуть ли не последним эшелоном проскочили по южной ветке. В пути нас бомбили... — Мариша помолчала немного и тихо продолжила. — Мама погибла от осколка бомбы, прямо в висок вонзился кусочек железа... страшно об этом вспоминать! Отец воевал в Севастополе и там погиб. Где похоронен, не знаю. Наверное, в какой-нибудь братской могиле вместе с моряками и пехотинцами. В 15 лет я осталась одна. Добралась до Казахстана. Еще до войны там поселилась в поселке Ленгер мамина сестра. Помогла устроиться мне табельщицей на шахте. Тетя Эмма была одинокой. Работала кладовщицей в продуктовом магазине. Известно, какая торговля во время войны. И все-таки нам было намного легче, чем многим другим. Когда освободили Одессу, меня сразу же потянуло домой. Тетя не отпускала, но я так скучала по городу, что не поддавалась никаким уговорам. Наступило время, я уволилась с работы, хотя это было и непросто — военное время! Приехала в Одессу. Понятно, нашу довоенную квартиру на две комнаты, кухню, ванную заняли приезжие люди. Я судилась, выиграла, но одной мне дали только эту комнату и коридор. Приезжим досталась большая комната, кухня, ванная. Пробили себе отдельный ход и являются моими соседями за стеной. Что мне было делать? Я поступила на учебу в библиотечный техникум. Всего два года я там проучилась. Потом уже была принята в Пединститут на филфак. Получала небольшую стипендию и выручила опять моя тетя Эмма. А после педина устроилась библиотекарем в Индустриальном, где и пребываю по сей день. Вот и вся моя биография! В декабре мне исполнится 31 год, а рассказывать не о чем.

— А как же твоя тетя? — поинтересовался Сема.

Мариша заметно оживилась, игриво заблестели глаза:

— У тети Эммы все сложилось очень необычно, как в приключенческом романе. Она встретила еще в начале войны эвакуированного польского еврея, который потерял всю свою семью еще в 1939-ом году при наступлении немцев. Еще до моего отъезда в Одессу тетя вышла замуж за этого поляка, а в 45-ом легально вместе с мужем эмигрировала в Палестину. Советское правительство разрешило тогда выехать большой группе польских граждан через Иран. Потом образовался Израиль. Теперь тете Эмме 51 год. Она снова одинока. Муж ее был намного старше и недавно скончался, оставив вдове кое-какие сбережения. Тетя Эмма пишет, что болеет, требуется уход. У не есть на это средства, но она не перестает добиваться через Международный Красный Крест моего приезда в Израиль на постоянное место жительства. Меня уговаривает в каждом письме, хотя еще не получила никакого разрешения на мой приезд. Я ходила в наш ОВИР, рассказывала о положении тети в далеком Израиле, не говорила, что у нее есть средства, наоборот, старалась сгустить краски, но пока успеха не добилась. А знающие люди говорят, что в отдельных, исключительных случаях евреев выпускают. Мне сказали, что смогу прийти еще раз на беседу в начале 1958-го года, имея на руках официальный вызов и все документы, подтверждающие болезнь тети.

— Ты, Мариша, очень скупо о себе говорила, а я разболтался, будто мне хуже, чем всем. Извини меня.

— Я тебе очень благодарна. Мне удалось так много о тебе узнать и создалось у меня впечатление, будто я давно уже тебя знаю.

Они сидели за столом друг перед другом. Она опустила глаза. По-видимому, ей могло показаться, что она была слишком откровенна для первого их совместного вечера, не хватило скромности.

— Ты так мало о себе рассказывала! Работала, училась, опять работала и продолжаю трудиться. А ведь прошла целая жизнь и не имеет значения, что тебе только 31 год! Недоедание, бессонные ночи во время учебы в трунейшее послевоенное время, сверхскромный быт и другие прелести нашего существования.

— Теперь не жалуюсь. Тетя присылает хорошие посылки, хотя и всегда мне помогала. Чувствуется, что после смерти мужа она приобрела другие возможности и полную самостоятельность. Конечно, лучше бы ей жить с мужем.

Долго еще продолжалась беседа Мариши и Семы. Уходя, он ее поблагодарил еще раз за чудесно проведенное время.

— Не представляешь, как я рад, что встретился с тобой. Я не сомневаюсь, что наши отношения и в дальнейшем будут самыми приятными и... серьезными. Испытываю что-то похожее на умиротворение рядом с тобой.

— И я очень и очень рада, — тихо проговорила Мариша.

Чувствовалось, что она могла бы сказать и нечто большее, но женская скрытность не позволяла ей расчувствоваться в первый же вечер сближения.

* * *

Мариша и Сема встречались часто. Он испытывал к ней не только уважение, но и чувство, похожее на братскую любовь. Мариша ему в какой-то мере напоминала Ривочку, несмотря на их внешнее несходство. Сема не сомневался в ней, в ее надежности. Они все больше и больше сближались и, наконец, интимные отношения развеяли последнее колебание: он ее полюбил и как женщину, которая доставляла ему радость и удовлетворение.

В январе 1958-го года он сделал ей предложение, которое она приняла с готовностью. Они расписались. Свадьбу в общепринятом понимании не «сыграли», устроили лишь ужин для близких друзей. Саша был рад за отца и одобрил его выбор. Не забыли пригласить и дядю Менделя. Он приехал на два дня в Одессу, оценил ум и достоинства новой супруги своего племянника.

— У тебя теперь будет настоящий друг жизни. Правда, и твою прежнюю жену я уважал, но не думал, что она окажется такой эгоисткой и совершенно тебе чужой! С Марьей Абрамовной тебе будет спокойно и, надеюсь, хорошо.

Пока Саша еще продолжал учебу, Сема и Мариша довольствовались ее скромной квартирой и не обращали внимания на неудобства. Им и в самом деле было очень хорошо вдвоем. Угнетала только неустроенность и неопределенность.

Галкин предпринимал не одну попытку пройти по конкурсу и получить кафедру в каком-нибудь высшем учебном заведении Одессы, но безуспешно. Он натыкался на бетонную стену неприязни непробиваемых кадровиков, которые определяли судьбы людей. Галкин все успешнее занимался наукой, опубликовал несколько работ в академических журналах. Это принесло ему весьма скромные гонорары, но и немалое моральное удовлетворение.

А обида не проходила. Он, доктор физико-математических наук, оказался невостребованным. Но кого было винить?! По форме все по правилам: не нужен — и весь разговор! Разве неевреи не оказывались в таком же положении, как Галкин?! Но это лишь видимость объективного подхода. Был же Галкин Семен Миронович угоден, когда состоял в рядах русских! Никто не сомневался и не ставит под вопрос и теперь его педагогическое мастерство, и административные качества. Галкин продолжает преподавать, его даже не исключили из партии за самоприсвоение не заслуженной им национальной принадлежности, но дорогу к кафедре преградили надежно.

Возможно, на этот счет и не поступало никаких указаний сверху. Однако те же самые «Верхи» сумели вывести особую чиновничью популяцию. Каждый индивид этого сообщества проявляет повышенную бдительность и считает себя защитником государственных и национальных интересов на самом переднем крае.

Такому чиновнику вовсе не нужно напоминать о том, что его поставили на стражу высших принципов и нравственной чистоты общества. Его инициатива всегда направлена на благо делу и людям. Сомнений и колебаний — никаких!

Галкин подготовил и провел в университете цикл лекций по кибернетике. Увлекся научными исследованиями академика Украинской ССР Глушкова Виктора Михайловича, открывшего для математиков-прикладников захватывающие перспективы.

Мариша посетила ОВИР и внесла изменения в свою анкету: теперь она уже замужняя женщина, и ее отъезд в Израиль зависит и от согласия ее супруга.

А Сема не изъявлял желания переехать в другую страну. Коме того, он не знал, что из себя представляет еврейское государство.

Галкин упорствовал в своем стремлении добиться справедливости. Ходил по инстанциям, стучался в кабинеты начальства, но без всякого успеха. Домой возвращался морально разбитым и унылым.

— Присядь, любимый, — как-то начала Мариша, — поговорим обо всем спокойно.

Сема разделся, устало присел на диван рядом с женой, посмотрел на нее виноватым взгядом и печально улыбнулся.

— Скажу откровенно то, что тебе может и не понравиться, — сказала она жестко, — тебе тут больше делать нечего!

— Где это — тут?

— Тут, в этой стране! Здесь ты не нужен никому, только мне и твоим близким. Государству ты совсем не нужен.

— Мариша, ты не права.

— Почему же, дорогой?! Ты доктор наук, у тебя немало научных работ, осваиваешь новейшие направления в математике, а тебя никто не желает даже выслушать и использовать твои знания государству на пользу! Неизбежно наступит день, когда и твои курсы лекций станут ненужными. И ты прекрасно знаешь причину всего этого. Придется уехать отсюда.

— Мариша, тут моя Родина! На этой земле немцы убили моих родителей и сестру. Здесь похоронена моя первая жена Аня. Наконец, тут живет мой сын. Извини меня за выспренность, я защищал эту страну и трижды был ранен. Мне стыдно предавать память погибших однополчан. Если бы была возможность встретиться и поговорить со своим первым командиром полка Волошиным! Где он теперь, жив ли? Я во сне часто вижу лица моих командиров: майора Пилипенко, подполковника Герасимова, командира ИПТАП-а Демина. Не могу забыть и своих подчиненых Гришина, Тимофеева и многих других, вместе с которыми мы прошли через смертельные испытания. Что бы они сказали о моих сегодняшних трудностях и неудачах?! Как бы отнеслись к намерению покинуть страну, которую вместе отстояли? Я сказал тебе больше, чем собирался. Такие чувства держат при себе и не высказывают: слишком торжественно звучат они в словах — и нескромно.

— Справедливо то, что ты сказал. Я понимаю, что значат для человека его эмоции и чувства. Но ты, дорогой, только одной стороны проблемы коснулся. Хотелось бы теперь просто немного пофантазировать и представить себе такую ситуацию. Тебе, человеку с высшим образованием, грамотному артиллеристу, 22-го июня 1941-го года заявляют: «Мы не можем вам доверить командование людьми в такой ответственный момент. Ваш отец — кустарь-одиночка, который не очень любит советскую власть; ваш дядя Мендель убил крестьянина и долгие годы находился в исправительно-трудовом лагере. Кроме того, еще и отец некоторое время находился в допре по делам о сокрытии от государства драгоценностей и золота. Отец вашей жены, Глебов, репрессирован как враг народа. Невозможно с таким толстым хвостом компрометирующих вас материалов еще доверить судьбы людей! Обойдемся без Галкина, в стране достаточно порядочных и социально незапятнанных людей, которым можно доверить защиту Родины. А вам придется потерпеть и понаблюдать, как те, кому мы можем полностью доверять, защищают свою страну в самый решающий момент ее истории!»

— Ну и придумала ситуацию, Мариша! Такое и во сне никому не могло привидеться, — раскованно рассмеялся Сема, — куда только не уведет фантазия?!

— Ты напрасно развеселился, Семочка! Не знаешь, что тысячи «политических» из лагерей в начале войны попросились на фронт. Между прочим, они не считались политическими заключенными, а всего лишь уголовниками. Так вот, этим людям, которые сидели без всякой вины, оружия не только не доверили, но, наоборот, примерно наказали. И посчитали провокаторами и пятой колонной немецких фашистов.

— Впервые слышу о таких делах! — удивлялся Сема.

— А мне это стало известно еще во время войны, в эвакуации. Как-то случайно удалось встретиться с людьми, которым повезло вырваться на свободу и прибыть в Казахстан. Под большим секретом рассказывали о порядках в местах ссылки.

— Власти боялись довериться заключенным. Что в этом необычного? — попытался Сема как-то объяснить и оправдать действия карательных органов.

— Вся драма в том, что все — или почти все — знали, что репрессии 37–38-го годов были совершенно незаконны и списаны на Ежова. Создалась ситуация с началом войны, когда можно было оправдаться перед невинными людьми и дать им возможность вернуться в общество без всяких криминальных пятен. Сталин мог без труда исправить свою ошибку, но бог не ошибается!

— И я, дорогой, могу привести еще более поучительный случай, — продолжала Мариша, — это касается судьбы сына маршала Блюхера. Как член семьи врага народа несовершеннолетний сын расстрелянного маршала находился на поселении где-то в Сибири. Когда началась война, Блюхер-младший сбежал с мест поселения и под чужой фамилией оказался в действующей армии. Парень хорошо воевал и был представлен к высокому ордену. И тут кто-то из бывших сослуживцев узнал сына Блюхера в соискателе ордена. Вместо награды — разоблачение. Не позволили Блюхеру-младшему защищать Родину и отправили туда, откуда он сбежал.

— Очень занимательная легенда, — без доверия воспринял Сема рассказ жены.

— Да, похоже на выдумку, но, к несчастью, правда. Совсем недавно в читальном зале нашей библиотеки состоялась встреча с бывшей медработницей 51-ой Перекопской дивизии, которой Блюхер командовал в Гражданскую войну. Эта женщина проживает в Малом переулке и с ней можно встретиться. Она знала младшего Блюхера с рождения, и в самое тревожное время старалась поддерживать связь с семьей маршала. Тут, что ни слово — тяжелое обвинение против Сталинщины и последователей вождя: на 20-ом съезде осудили только одиозные методы, но от всего остального так и не избавились: может быть не знают, как надо?

Сема молчал. Ему нечем было возразить жене да и не возникало желания. Правда, не проследил он и прямой связи между своими терзаниями и рассказом-назиданием Мариши. А между тем она продолжала его убеждать:

— Такая ситуация сложилась для тебя сегодня. Все у тебя есть, чтобы принести пользу своей стране, а она в лице окаменелых чиновников отвергает твои услуги — обходились и обойдемся без вас! Ничего более оскорбительного придумать нельзя. Конечно, можно и обойтись без тебя, но что тогда остается?

— Мариша, ты стараешься меня переубедить в один присест.

— Ну, хорошо, дорогой, не буду настаивать: подожду, пока ты сам разберешься в своих чувствах. Пока в них слишком много идеализма.

Через месяц Мариша получила письмо от своей тети Эммы и дала почитать мужу.

«Дорогая Марочка!

Ты мне сообщала, что вышла замуж и счастлива, так как не могла и мечтать, что сможешь встретить такого одаренного человека и настоящего друга жизни. После всех наших несчастий и испытаний, которые выпали лично на твою долю, ты от Б-га заслужила такой подарок судьбы. Я очень и очень за тебя рада.

Что у меня? Как и прежде живу одна после смерти супруга моего, царствие ему небесное. Мне становится страшно. Что будет со мной? Если бы ты со своим мужем ко мне приехали, я была бы счастлива и совершенно спокойна. Поговори с ним. Знаю, что советская власть не разрешает своим гражданам выезжать на постоянное место жительства за границу, хотя во всем мире переезд в другую страну считается обычным делом. В нашем министерстве иностранных дел мне сказали, что в отдельных и исключительных случаях и из СССР приезжают евреи в порядке воссоединения семей. У нас, по-моему, такой случай. Твой муж потерял своих близких на войне, ты осталась одна, а я болею и за мной нужен уход и постоянный присмотр. Средства от мужа у меня остались. Я могу вас содержать, пока вы не устроитесь в Израиле и не найдете работу. Необходимо лишь ваше согласие. Жизнь научила меня быть настойчивой. Буду в свою очередь через Международный Красный Крест добиваться вашего приезда.

Марочка, мне в голову часто приходят тревожные мысли: неужели я тебя не увижу снова? Теперь, конечно, — тебя и твоего любимого мужа! Страшно себе представить, что меня не станет, и все пропадет: мой новый дом и вся обстановка! Так не должно быть, Марочка, так несправедливо. Нам ничто даром не досталось и грех оставлять чужим людям.

Вот и все, что посчитала нужным тебе написать. Целую тебя и твоего мужа, которого я полюбила заочно — по твоим письмам. С приветом и наилучшими пожеланиями. Еще раз подумай над моим предложением.

Твоя тетя Эмма.»

— Что же мне написать в ответ? — спросила Мариша, когда муж в задумчивости вернул ей письмо. — Надо что-то решать.

— Пока ничего не могу сказать. Еще не забудь, что у меня есть сын.

— Сын уже достаточно взрослый и может сам выбрать себе судьбу.

— Пока решим так, — вздохнул Сема, — напишешь своей тете и попросишь вызов на нас двоих, а я еще сделаю одну-две попытки добиться справедливости.

Семен Миронович Галкин еще раз подал документы на участие в конкурсе. Как и прежде, он ничего не добился. Тогда он записался на прием к секретарю горкома партии. Через две недели была назначена встреча по вопросу личного характера. К первому секретарю попасть было невозможно. Галкина принял секретарь, курирующий высшие учебные заведения, Петр Емельянович Митрохин.

В просторном кабинете столы поставлены буквой «Т». По длине — стол с двумя рядами мягких лакированных стульев для участников еженедельных установочных совещаний, а перпендикулярно и на равном расстоянии от боковых стен поставлен головной стол, покороче, но поважней первого. За ним располагалось руководство, от которого исходили важные указания. Даже сейчас, когда зал был пуст, от Митрохина в окружении папок личных дел исходили какие-то загадочные токи, будоражившие воображение. Секретарь сидел на стуле, углубившись в чьи-то бумаги: то ли он готовился к беседе с коммунистом Галкиным, то ли еще раз просматривал записи в личном деле уже принятого члена партии и продумывал формулировку решения.

Приятный на вид молодой секретарь, одетый в официальный костюм при белой рубашке и галстуке, заметив посетителя, вежливо предложил ему пройти поближе и сесть напротив. Привычно и любезно улыбнувшись, он прижмурился под заглянувшим в окно лучом полуденного солнца, повернулся немного боком к Семе и попросил его изложить суть обращения в горком.

Сема неторопливо рассказал о своих мытарствах за последние долгие месяцы и о причинах, по которым он потерял кафедру в Технологическом институте.

— Мне кажется, что вы необоснованно связываете свои неудачи с национальным вопросом, — журчащим, напевным голосом говорил Митрохин, выслушав жалобщика, — могу на память назвать несколько фамилий докторов наук, которые не возглавляют кафедр, а работают, как и вы, на основе договоров. И, заметьте, они русские и украинцы! Например, известный философ Доктор Угрюмов. Он русский и из русской глубинки! У доктора Угрюмова немало научных заслуг, он внес огромный вклад в общественную науку, а обходится без кафедры. Считаю предположения о существовании в отношении вас какого-то заговора абсолютно надуманными, а, возможно, и оскорбительными для институтской администрации.

— Разрешите мне не согласиться с вами, Петр Емельянович! — твердо возразил Сема. — Я был снят с кафедры именно после того, как раскрылась моя еврейская национальность. Других причин не существовало.

— Мы это проверим, — слегка смутился секретарь, — кстати, почему вы до сих пор не позаботились о снятии с вас партийного взыскания? И как угораздило вас скрыть национальность?! Никакой надобности в том и не было!

— Я объяснял, как это получилось. С фронта я привез множество справок. В одной вообще не была указана национальность, а в другой писарь записал меня русским, не сомневаясь в этом ничуть. Свою вину я признал и признаю. Поступил против собственных принципов и совести.

— Не решились отправляться евреем на защиту своей докторской, — не скрывал иронии Митрохин, — это уже осознанное действие.

— Моя диссертация была не еврейской и не русской, а докторской! — отпарировал Сема. — Если бы исследования были сомнительными, не помогла бы никая пятая графа, характеристика и соцпроисхождение!

— И все же мне трудно отделаться от впечатления, что вы боялись предстать перед ученным советом в качестве еврея.

— Просто были сняты надуманные препоны по национальному признаку, — вынужден был согласиться Сема, — но мне кажется рискованным продолжать наш разговор в такой плоскости: можно прийти к тому, что у нас люди делятся на избранных и не очень приятных или не угодных обществу.

Секретарь посмотрел на Галкина с осторожным интересом и постарался перевести разговор: в самом деле можно только себе навредить.

— Вот я читаю вашу партийную характеристику. Тут написано, прошу извинить, что вы иногда проявляете высокомерие, не уживаетесь с преподавательским составом, высказываетесь не всегда лояльно по отношению к руководству страны. Может быть в этом и кроется причина, по которой вы потеряли кафедру? И с такой партхарактеристикой трудно рассчитывать на успех и в другом вузе.

— Выходит, у меня нет никаких позитивных качеств! — огорченно заметил Сема. — В этой характеристике — все неправда. Чувство собственного достоинства можно трактовать как высокомерие. Да, был у меня конфликт с одним преподавателем, Корочкиным Борисом Андреевичем. Кстати, его уволили по статье «профнепригодность». Как же можно после этого меня же обвинять в неуживчивости?! А что касается моей так называемой нелояльности, то это уже просто клевета и провокация и, между прочим, эти обвинения, выдвинутые Корочкиным, отвергнуты компетентными органами совершенно официально. Каким же надо быть непорядочным человеком, чтобы сочинить такую характеристику?!

— Я ничего не знал об этом, — не мог скрыть своего удивления Митрохин, — обещаю вам во всем разобраться. Будет нелегко: секретарь парткома и ректор в Технологическом — новые люди, но надо более ответственно относиться к любому документу и не переписывать из года в год одно и то же. Ошибки надо исправлять, а не тиражировать!

— И еще, — добавил Сема, — прошу извинить мою нескромность, но вынужден напомнить о своих фронтовых заслугах. Лучше посмотрите сами.

Галкин выложил на стол перед секретарем свой военный билет, орденскую книжку, справки о ранениях и старое удостоверение инвалида войны.

Петр Емельянович прочитал документы Галкина и в заключение сказал:

— Я обещаю сделать все возможное для восстановления справедливости в отношении вас и уверен, что мне это удастся!

Митрохин встал, за руку попрощался с Галкиным, протянул ему бумажку с номером своего служебного телефона и попросил позвонить через три недели.

Сема едва дождался и в назначенный срок позвонил Митрохину, с волнующим трепетом ожидая благоприятных для себя вестей.

Петр Емельянович взял трубку и, узнав голос Галкина, невнятно отозвался:

— Пока не могу ничем обрадовать. Дело затягивается. Возникли новые обстоятельства. Позвоните через месяц.

Сема воспринял эту отговорку как бессилие Митрохина и решил предпринять последнюю попытку добиться справедливости. Он записался на прием в КГБ к Александру Владимировичу. Беседа состоялась в том же самом кабинете, что и в первый раз, когда с Галкина снимали надуманные обвинения в нелояльности.

Пришлось еще раз напомнить сотруднику суть дела, которое он, естественно, не мог помнить по прошествии двух лет.

— Мое положение становится отчаянным, — говорил Галкин, — мои документы не проходят по конкурсу из-за несправедливой партхарактеристики. Ее, очевидно, написали еще до разбора, сгоряча, в порядке страховки, и с тех пор только и делают, что переписывают без изменения. Кроме того вмешалась и моя национальность: не могут мне простить самозванства. Скажу откровенно, Александр Владимирович, я на распутьи: мои знания и опыт никому не нужны. Помогите вырваться из порочного круга. Один ваш звонок — и все может измениться!

— Семен Миронович, — покачал головой Александр Владимирович, — вы не совсем представляете себе, о чем просите! У каждой структуры — свои полномочия. Задача нашего учреждения обеспечить государственную безопасность. С этим у вас все в порядке и в свое время мы отвергли все надуманные обвинения в ваш адрес. Что же еще мы можем сделать?!

— Но в партхарактеристике звучат те же вздорные слова о моей нелояльности!

— Обратитесь в партком: это их дело. Я не имею права брать на себя чужие функции. На что это будет похоже?!

— В свое время вы, Александр Владимирович, обещали мне помочь.

— Я имел в виду совершенно другую помощь, но она вам и не требуется сейчас.

Сема опешил. После антисталинской речи Хрущева на 20-ом съезде КПСС прошло уже два года. Гуманный и демократический пафос лишь на короткое время вторгся в сознание и взбудоражил совесть чиновника. Не мог себе представить служивый человек, как продолжать исполнять свои государственные функции без четких и исчерпывающих инструкций и разъяснительных указаний.

Органы госбезопасности при развенчанном тиране всего лишь слегка испачкались. После осуждения культа личности и расстрела Берия, и нескольких десятков одиозных фигур работники КГБ почувствовали себя морально очищенными, снова востребованными. Опять появилась уверенность в себе, осознание важности исполняемого государственного долга по очищению общества от маловеров и буржуазных перерожденцев, которые подняли голову после 20-го съезда. Тут уж не до либерализма и слюнтяйства! Кому доверена защита высших интересов общества, тот не имеет права расслабляться и позволить эмоциям брать верх. Нельзя и отвлекаться на частные вопросы, надо гасить любые эмоции, уводящие от общего дела борьбы по укреплению государства.

Вот, что понял сейчас Галкин, наблюдая за Александром Владимировичем, который стал более жестким и принципиальным, чем тогда, в начале 1957-го года в эпоху юношеского романтизма.

Перед Семой восседал теперь казенный работник, который и не собирался отступать от буквы параграфа и гнал от себя всякое сочувствие к конкретному посетителю: прежде всего дело. И формально он был прав!

— Не понимаю вашего беспокойства, Семен Миронович! Не существует для вас никакой угрозы и не следует попусту переживать!

— Но обвинение в моей нелояльности сняли только вы, а не партийные органы! Достаточно вам позвонить в партком Технологического, — продолжал упрашивать Сема и ему самому становилось стыдно за свое унижение и раболепие перед чиновником могущественного учреждения.

— Кому звонить? И зачем звонить, если вопрос можно решить в парткоме обычным порядком? Кроме того, у нас совершенно другие функции, и я уже вам это разъяснял. Не следует персональный вопрос поднимать до государственного уровня! — в голосе Александра Владимировича звучал упрек и едва скрытое раздражение настойчивостью слегка развязного и нудного посетителя.

— Пожалуй, я все понял, — разочарованно произнес Сема, — извините за назойливость. Мне придется искать работу где-нибудь в другом месте.

— В каком это другом месте? — подозрительно оживился Александр Владимирович.

— Придется обратиться в ОВИР за выездной визой! — жестко пояснил Галкин.

— Я вас больше не задерживаю! — поднялся инспектор. — Извольте свой пропуск!

Галкин ушел. Он не жалел о своем демарше, а решение покинуть страну возникло только в стенах КГБ и как вспышка преимущественно эмоциональная.

Теперь уже все дороги для него были закрыты. Он вдруг ощутил себя покинутым на середине моста. Позади полыхает пламя и невозможно вернуться, а другой берег впереди затянут туманом и вовсе не ясно, успеешь ли туда добраться невредимым или придется прыгнуть с моста в реку, спасаясь от приближающегося огня. Ничего не оставалось, как только идти вперед в поисках просвета!

Сема сообщил Марише о своем решении эмигрировать в Израиль. И пока она оформляла документы в ОВИР-е, он выехал в село Дубовка, желая в последний раз побывать на могиле Анички и Алевтины Ивановны. На деревенском кладбище у гранитного памятника, убедившись, что никто его не видит, Сема опустился на колени. Он внезапно испытал прилив не знакомых ему ранее покаянных чувств и стал просить прощения у своей первой жены за то, что оставляет ее и землю, на которой она погибла и осталась навечно. Верно ли его решение?! Он оставляет не только святую могилу, но и собственного сына, и дядю Менделя, последнее напоминание о родителях и бедной его сестричке.

После официального обращения в ОВИР и беседы Семы с Алексанром Владимировичем жена и муж лишились работы. Мариша была уволена из Индустриального, а с Галкиным больше нигде не вели переговоров о лекциях и спецкурсах. Никто не нуждался в его услугах! Ни кибернетика, ни вычислительная математика из уст Семена Мироновича уже не могла никого заинтересовать. Репрессивные санкции против двоих перерожденцев действовали эффективно и безотказно. Слишком вопиющим оказался вызов властям да еще по самому уязвимому вопросу — вопросу идеологии, в которой примирение невозможно: или буржуазная, или пролетарская идеология — третьей не дано!

Галкин написал научную статью и отправил в академический журнал. Ему вернули рукопись с разгромной рецензией. Сему удивила эффективная организация и оперативность органов госбезопасности. Ни один промах не пропустят, кода речь идет о покушении на идеологическую «девственность» и чистоту Марксизма-Ленинизма! Есть органы власти, которые не поступаются принципами.

Кое-какие сбережения у Семы еще остались, но хватит ли их надолго?

Рассчитывать только на помощь тети Эммы неудобно. Оставалось лишь добиваться со всей настойчивостью скорейшего выезда в Израиль. Мариша в письме описала сложившуюся ситуацию и попросила тетю более энергично действовать по линии Международного Красного Креста.

* * *

Летом 1959-го года Саша получил диплом врача и попросился по распределению в Нижнегорск. Его тянуло в родной город. А может быть существовала и другая причина?

Сема поехал с сыном в Нижнегорск. Надо было помочь Саше устроиться и поискать квартиру: после смерти Алевтины Ивановны их жилплощадь была передана другим людям. Правда, дядя Мендель предложил Саше поселиться вместе с ним, но молодой ординатор районной больницы имел на этот счет другие планы. Вместе с ним прибыла в больницу и девушка, также молодой специалист, выпускница Винницкого мединститута. Они вместе заканчивали Нижнегорскую школу. Скрытным оказался Саша! Договорился со своей Танечкой, и оба вернулись в родной город после пятилетней разлуки.

Девушка понравилась Семе. Милая, улыбчивая, чернявая Танечка при встрече со своим будущим свекром обрадованно сказала:

— А я вас хорошо помню! Когда Саше исполнилось 10 лет, я приходила к нему на день рождения. С тех пор я вас знаю и очень рада снова встретить.

— Так ты еще тогда заинтересовалась моим сыном?! — пошутил Сема.

— Иначе и быть не могло! В таком костюме он предстал перед нами! — в тон ответила Танечка. — Аж дух захватывало при виде его блестящих пуговиц!

Саша и Таня расссчитывали в ближайшее время пожениться и как семья молодых специалистов им больница обязана будет предоставить квартиру.

Еще до отъезда в Одессу Сема посидел с дядей Менделем за папиным столом. Сколько лет кустарь-одиночка провел над всевозможными часами, чутко вслушиваясь в ритмичное тикание и ловя с недовольством предательский перебой?!

Детские воспоминания нахлынули неожиданно, от жалости к родителям и сестричке сдавило грудь. Мендель заметил состояние племянника, но не пытался его успокоить: понимал, что творится в его душе.

Помолчали. Потом дядя как бы продолжая давно прерванный разговор, спросил:

— Ничего нового у тебя, утешительного?

— Ничего, дядя. Наоборот, все хуже и хуже. Какой-то порочный круг! На что им дались евреи, почему их вдруг стали бояться?

— Никто их и не боится. Просто изменилась обстановка. До 1948-го года не было еврейского государства, а теперь оно кому-то кажется бельмом на глазу.

— Но именно Советский Союз настаивал на образовании этого государства! — не мог понять парадокса Сема. — Где же логика?!

— Логики не ищи там, где она не нужна. Сталин надеялся, что Израиль станет самым преданным другом Советского Союза, а вышло по-другому. Теперь еврейское государство объявили оплотом империализма на Ближнем Востоке и во всем мире. В особенности после 1956-го года, когда Израиль совместно с Англией и Францией вышел к Суэцкому каналу.

— Не понимаю: Сталина уже нет, сталинизм осудили, а антисемитизм остается.

— Да, остается и надолго останется, — согласился Мендель.

— Какой же выход, дядя?

— Даже не знаю, что на это ответить? Трудно нам, Сема. Некоторые евреев не любят по традиции, другие обозлены и ищут виновников своих неудач. Немало людей считает, что мы, евреи, стремимся выделиться и на самом деле считаем себя народом избранным. Отдельные евреи тяготятся своим положение настолько, что всеми правдами и неправдами пытаются скрыть свое еврейство. Сам знаешь, к чему это приводит иногда. Парадокс! То евреи хотят быть исключением, то примазываются к титульной нации. И то, и другое противно обывателю. Зачем же мы нужны? Только как мальчики для порки?!

— Согласен с тобой, дядя.

— Я вспомнил давний разговор со своим приятелем, — оживился Мендель, — забавный разговор и очень показательный! Когда-то мы состояли на учете в одной парторганизации, еще до моего ареста и ссылки на Север. Он, приятель мой, украинец, я — еврей, но о таких пустяках не вспоминали в конце 20-ых годов. И вот после освобождения Нижнегорска мы встретились. Приятель прибыл из эвакуации, я — из партизанского отряда. В общем встретились и поговорили. Я был поражен переменой в его настроении. Через несколько месяцев спрашиваю своего приятеля, чем объяснить, что евреев не допускают на руководящие должности?

А он оказался дрянным дипломатом и прямо выложил: «Живем на Украине, а не в Биробиджане!» А я возражаю: «А как же быть с социалистическим принципом равенства всех наций перед законом и запретом дискриминации?«

Нашелся мой приятель и спрашивает: «А что, разве мало работы для евреев? Разве только руководить надо?» Я ему объясняю, что мы не лезем в руководство, просто не хотим быть гражданами второго сорта.

— Выходит, дядя, мы не нужны своей стране, и моя Мариша права?!

Сема рассказал о своем намерении эмигрировать в Израиль.

— Что посоветуешь, дядя Мендель?

— Поступай так, как подсказывает тебе совесть. Думаю, Сема, что выхода другого для тебя уже нет. Я не стану тебя осуждать, если уедешь.

— Спасибо, дядя, я рассчитывал, что ты меня поймешь. Надо еще узнать мнение Саши. Как он на все это посмотрит?

— Поговори с ним, Сема. Думаю, что и Саша тебя поймет.

На следующий день Сема разговаривал с сыном. Саша не совсем прочувствовал тревог и переживаний своего отца. Ему были чужды еврейские комплексы. Родила его русская мать, воспитала русская бабушка. Он никогда не тяготился тем, что отец еврей и откровенно не понимал, почему национальное происхождение должно так возвышаться над самим человеком: разве нет у него своего лица?!

— Саша, не спеши с ответом, подумай немного. Скажи, ты меня отпустишь в Израиль? Не станешь возражать и удерживать?

Разговор происходил в квартире Менделя, который в это время собирался на какое-то важное профсоюзное собрание. Саша смотрел на отца в недоумении.

— Папа, неужели нельзя избавиться от неприятностей по пятому пункту?

— Как видишь, Саша, партия не прощает обмана. Сегодня скрыл национальность, а завтра можешь вообще переметнуться в лагерь идеологических противников. Классовая борьба меняет свои формы. Открытый этап закончился разгромом немецких фашистов. Но не может же прекратиться сама классовая борьба! Она приобретает другие формы, очень изощренные и коварные. Поэтому и бдительность терять нельзя. Наши ученые-обществоведы открыли фундаментальный закон: классовая борьба в форме борьбы идеологий. Вот тут я и совершил свою главную ошибку по кардинальному вопросу, такая ошибка не может быть прощена.

Обида и безысходность слышались в словах отца, в его сарказме, и Саша поспешил его успокоить, еще и не представляя себе, что скажет.

— Папа, ты знаешь, я всегда гордился тобой. Так будет всегда и даже после твоего отъезда в Израиль. Поступай так, как тебе виднее. В твоей честности и порядочности я никогда не сомневался.

— Но мне больно оставлять тебя, Саша...

— Обо мне не беспокойся, папа. Я уже взрослый, мы с Танечкой не пропадем. И надеюсь, что ты будешь поддерживать с нами связь?

— Конечно! Когда устроюсь, напишу и вообще буду помогать материально. И еще одна к тебе просьба: не забывай о дяде Менделе, он уже в возрасте.

— Не беспокойся, папа, все будет, как надо!

— Думаю, не нужно напоминать об уходе за могилой мамы и бабушки...

— Конечно! У нас все будет тут хорошо, — обнадежил Саша с юношеской уверенностью в день завтрашний, — главное, чтобы ты нашел счастье.

Сема расчувствовался и обнял сына.

— Спасибо тебе, Саша, спасибо за все!

Сема испытал огромное облегчение: ни сын, ни дядя Мендель не осуждали его за столь неординарное решение.

Выезд из страны, эмиграцию, многие почему-то расценивают как предательство, измену Родине и трудно противостоять господствующему мнению. В душе человека, решившего покинуть свою страну, невольно зарождаются сомнения в нравственности своего поступка. Не был исключением и Галкин. Вероятно, по этой причине ему не терпелось узнать мнение своего школьного друга Алеши.

Степанов проживал в двухкомнатной квартире с женой и десятилетней дочкой. Супруга ушла на работу, а дочь где-то во дворе играла с подружками. Никто не мешал Семе и Алешке спокойно побеседовать.

Хотя Алеша сперва удивился неожиданному приходу Семы, он все же ему обрадовался и, как всегда, обнял своего друга. Пришлось во всех подробносях рассказать о своих неудачах, связанных с разоблачениями по пятому пункту.

— Итак, мне не оставили никакого выбора, кроме эмиграции, — заключил Сема свое мрачное повествование.

Алеша ничего не сказал в ответ. Встал со своего стула и прошелся по комнате.

— Да, трудно быть умным и дальновидным в обществе, в котором донос определяет судьбы людей, — нашел он, наконец, те слова, которые могли смягчить его разочарование в связи с неудачами Семы, — когда у нас научатся ценить людей и использовать их по способностям?!

— Скажи, Алешка, ты тоже считаешь меня изменником и дезертиром?

Сема поднял голову и посмотрел на друга с такой болью и ожиданием, будто от ответа зависела сама его жизнь.

— Какой же ты изменник, если официально обратился к органам власти за разрешением на выезд?! Воссоединение семей не запрещено даже по нашим правилам. Нет-нет, Семка, ты не изменник и моим лучшим другом останешься на всю жизнь.

— Спасибо тебе, Алешка, твое мнение для меня дороже официальной оценки!

Друзья обнялись. Потом еще немного посидели. Алеша дал несколько практических советов Семе. Наставлял, как лучше вывести в Израиль наградные документы.

— От таких орденов не отказываются!

— Что ты, Алешка, и не думаю! Мы-то с тобой знаем, как они доставались в тяжелых боях и какой ценой. Кроме того, горжусь, что пришлось участвовать в самой справедливой войне. Не стыжусь громких слов! И каких людей приходилось мне узнать на фронте! Это — не приспособленцы и послевоенные чиновники, которые паразитируют на нашей Победе!

* * *

Наступило 10-ое августа 1959-го года. Утром после бессонной ночи, оживших воспоминаний и трудных размышлений, Сема твердо решил не ходить на заседание парткомиссии. Нет, он не позволит этим людям продолжать свои издевательства над ним и не даст им повода для упражнений в красноречии!

Сема вышел на улицу, опустил «двушку» в гнездо телефона-автомата и дождался ответа самого секретаря парткома Технологического.

— Извините, Степан Трофимович, на парткомиссию я не приду. Перед отъездом сам принесу партбилет, так что не беспокойтесь по этому поводу.

— Почему?! — взревел секретарь, как раненный зверь, и трубка раскалилась от его праведного возмущения. — Вы пока еще член партии и обязаны соблюдать партийную дисциплину и партийную этику!

— Нет никакого мотива для разбора моего персонального дела, — спокойно возражал Галкин, — я еще не уезжаю и не просился исключать меня из рядов КПСС.

— Как это нет мотива?! А заявление в ОВИР?! Ваше желание бежать из соцстраны к сионистам! Разве мы можем пройти мимо такого безобразного факта?!

— Заявление подано, но официального разрешения я еще не получил. Кода оно будет, тогда и появится повод для персонального дела.

— Не получится по-вашему, гражданин Галкин! — гремел в мембрану секретарь. — Исключим из партии еще до официального разрешения. Сегодня же и без вас!

— Но это нарушение устава КПСС, — парировал Сема, — в мое отсутствие не имеете права рассматривать персональное дело.

— Так приходите! Чего боитесь, правды?!

— Я уже давно перестал бояться кого-либо и вас, — тем более. Просто не желаю представлять вам трибуну для демонстрации своей суперпреданности властям.

Секретарь парткома невнятно выругался и бросил трубку на рычаг.

Из партии Сему исключили заочно. А через два месяца семья Фридман-Галкина получила разрешение на эмиграцию в Израиль.

Октябрь 1998-го – январь 2000-го года. Одесса.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"