Брут Сорин Александрович : другие произведения.

Дом

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  Мой отец, архитектор Константин Крестовский, построил наш дом в 1929 году. Этот дом никогда не был для нас просто жилищем. Он был домом в более полном, идейном смысле. Сейчас, когда он доживает свои последние дни, когда и у меня почти нет времени, а от нашей семьи, от матери, отца и брата в мире давно уже ничего не осталось, я чувствую своим долгом написать обо всем этом и попытаться вернуть существование тому, что было когда-то живым, а теперь так явно от меня ускользает. Раньше я не соглашался с отцом, но теперь, кажется, стал лучше понимать то, что он говорил о смерти. Наверное, это естественное желание перед отключением собственного сознания и постепенным растворением тела в почве, обернуться назад и хотя бы мысленно возродить все - людей, места, какие-то важные моменты и истории, и вещи, сделать их вновь живыми и самому ожить в них. Хочется возродить все и сохранить навсегда. И хотя это скорее последняя обреченная попытка, чем уверенное действие, я все же попробую.
  Мой отец начинал строить еще в первое десятилетие века. Тогда ему было немногим больше двадцати лет. Он был помощником Шехтеля и одновременно учился у него. Не знаю, в каких именно постройках отец принимал участие. Сам он не любил вспоминать об этом и не был особенно благодарен мастеру, больше сковывавшему его, чем помогавшему.
  Незадолго до войны отец женился на моей матери, Анне Львовне Аиповой. Мама много рассказывала мне о тех годах - двенадцатом и тринадцатом. Говорила, что это было едва ли не самое счастливое время для нее. Они с отцом много гуляли по Арбатским переулкам, Хамовникам и Китай-городу, да и вообще обошли пешком едва ли не все московские места, вели разговоры о будущем страны и искусства, о том, к чему людям надо стремиться и как им всем объединиться в общем стремлении. "Это я тогда Федорова начиталась, - улыбалась мама, - весь супраморализм твоему отцу пересказала, а он, бедный, слушал так серьезно, вдумывался, спорил, что это все невозможно и тут же предлагал взамен столь же фантастическую идею. В этом мы все были тогда. Не говорили, а пели, такие были сладкоголосые. А впрочем, отец твой и до сих иногда распоется. Такой ребенок. Голос у него все никак не начнет ломаться, и слава Богу, а то был бы у тебя папа каким-нибудь мелким бюргером, а не демиургом". Так говорила мама, смешливо звенела своим тонким голоском, сидя в большом кресле у окна. Это был, кажется, тридцать второй год. Тогда она много рассказывала об их с отцом юности. Не знаю, почему. Наверное, пыталась разобраться в себе или скучала по тому времени и людям, с которыми, в основном, разошлась. Кто-то иммигрировал, кто-то умер, другие же просто постепенно потерялись. Думаю, ей было одиноко тогда, когда она все это рассказывала.
  В начале десятых мама с отцом много бывали на выставках. Находились в самой сердцевине культурной жизни, если можно так выразиться. Еще в Алферовской гимназии мама близко сдружилась с художницей Верой Пестель и через нее знала некоторых бубновалетовцев и авангардистов, тогда только набиравших силу. "Они хорошо рисовали, - говорила мама, - выставки были забавные, такие неказистые, так дурно организованные, но искренние. Этим и цепляли. После выставок мы часто шли в мастерские, выпивали, естественно, картины смотрели, а если были литераторы, еще и стихи слушали". Иногда веселье плавно перетекало на поэтические чтения в соседнее кафе. Отец всегда очень забавно вел себя на таких мероприятиях. Он скептически относился к большинству выступавших поэтов. Разумеется, потому что ревновал к ним маму. Бывало, выходил на сцену какой-нибудь рубаха-парень с крестьянской поэзией, откашливался и двух строк еще не успевал пропеть, как отец начинал: "Боже, как примитивно, еще бы "мороз-роз" зарифмовал. "Душа-дыша- на лезвии ножа". Тоска смертная, а не стихи". Так отец бубнил до самого конца выступления, но только появлялся на сцене следующий поэт, уже с изящной рифмой и изысканными образами, как начиналось вновь: "Ох, какой утонченный. Так лихо закручивает, что даже тошно. Самолюбование дурного ремесленника". Прочитав несколько стихотворений, автор уходил, и отец сердито подводил итог: "Все, что туда не доложили, сюда переложили". К счастью, он говорил не слишком громко, и всю порцию критики, адресованной служителям муз, получала только мама. Отец относился благосклонно лишь к одному литератору, к Рюрику Ивневу. Когда тот показывался перед зрителями, отец спокойно говорил: "Этот вреда не сделает", и слушал его внимательно и серьезно, с большим одобрением.
  Впрочем, многолюдные места быстро утомили родителей. Отец нигде не чувствовал себя своим, переживал из-за какой-то собственной неказистости, мешавшей ему сближаться с яркими и громкими людьми. Ни в одном обществе ему не было уютно. Мама постепенно переняла от него эту черту, и они стали предпочитать тихие посиделки и разговоры с одним-двумя друзьями шумным компаниям и мероприятиям. Вскоре, в январе четырнадцатого года, родился я.
   Следующее десятилетие было очень тяжелым для нашей семьи. Мы жили бедно, не голодали, но и не были сытыми. Отец постоянно делал какие-то проекты, которые не возможно было осуществить из-за войны, революции, а потом новой, уже гражданской войны. Несколько его построек погибло в эти годы, в основном из-за пожаров в усадьбах. Отец грустил и много думал об этом. В таком состоянии он, всегда в одиночестве, уходил гулять по городу и бродил много часов, шаркая вечно стоптанными башмаками и беседуя с самим собой. Отец поступал так, чтобы не досаждать матери жалобами. Как-то раз во время прогулки его избили пьяные матросы, переломали ему ребра и нос, выбили два зуба. Отец несколько часов пролежал в проулке. Только поздней ночью он добрался до дома, где измученная волнением мать до утра ухаживала за ним. Но даже после этого он не оставил своей привычки. А если вспоминал тот случай, приговаривал со смешком: "А ведь могли и зарезать. Как-будто у них ножей не было".
   Через некоторое время после революции началась эра надежд и архитектурных конкурсов, но строить светлое будущее по-прежнему было не на что. Ни стране, ни нам. Впрочем, все это давно прошло и теперь, издали, пожалуй, было бы честнее порадоваться тем годам, которые, думаю, больше дали отцу, чем отняли у него и у нас. Возможно, без этого он и вовсе не стал бы большим архитектором. Работая с Шехтелем отец, как он сам считал, мыслил слишком практично. Он стыдился этого, говорил, что те постройки просто не могли не понравится, такие они были "красивенькие", а за красивостью этой как раз главное и терялось. Но когда делаешь проект и знаешь, что из него все равно ничего не выйдет, невольно начинаешь делать только для себя. К этому и пришел отец в начале двадцатых. Мама когда-то показывала мне его дневники тех лет. В них было одно очень интересное место. Точно я не смогу его воспроизвести, но примерно помню. Отец писал, что практичность - понятие растяжимое, и оно может быть осмыслено очень широко и очень ограниченно. Кто-то, считал отец, сводит практичность к организации удобного быта. А другие понимают ее как жизнестроительство. К последнему и стремился он сам. Удобство отец считал неинтересным, но хотел созидать насыщенную и полноценную внутреннюю жизнь людей через архитектуру. Конечно, это было утопической задачей. Но сам отец почти верил в возможность ее воплощения.
  В конце десятых он устроился преподавать и помогал от случая к случаю скульпторам с постаментами. На это и жили, кроме продажи старых вещей. А проекты, которые сначала внушали нам надежду, для отца стали постепенно ежедневным делом ни для чего, кроме самой сути искусства. Отец, конечно же, не отказывался от мысли, что когда-нибудь кое-что из этого будет построено, но не пытался угадывать вкусы будущего. Проекты его выражали теперь только его собственные идеи и размышления над эпохой, которая гремела вокруг нас. В общем-то, она скорее обнадеживала родителей. Оба они витали в облаках, мечтая о революции духа, как и мы с сестрой позже, в конце пятидесятых. Это был наш семейный недуг - верить в большие и красивые идеи. Хотя, будем честны, многие интеллигенты этим грешат.
  В двадцатом году родилась моя сестра Лена. В начале двадцать третьего - брат Алеша. А двадцать пятый год был, наверное, самым тяжелым. Мы едва сводили концы с концами. Многие, пожалуй, ругали бы отца за то, что он по-прежнему очень немного зарабатывал и занимался своими бесполезными чертежами. Но только не в нашей семье. Это была мамина заслуга. Она во всем поддерживала его и не позволяла ни себе, ни нам с сестрой ни малейшего упрека в его сторону. Время и вправду было трудным. Много чего продали ,и в том числе почти всю мамину библиотеку, которой она очень дорожила. "Шопенгауэр, Лесков, Гюисманс, Платон, Еврипид, Софокл, Господи, все мое детство, - причитала мама, - вас же теперь никто не будет читать. Заберут для красоты, чтобы гостям показывать". Все эти вещи были отданы за бесценок людям более предприимчивым, умельцам устраиваться и оказываться в нужном месте. Мои родители не имели такого дара.
   Ко всему прочему накопились большие долги, и в первую очередь перед матушкиным отцом, который каким-то немыслимым образом сохранял капитал, нажитый в прежние годы. Дед любил порядок, и потому недолюбливал мужа дочери. Он давал скупо, а назад требовал строго, ругаясь и пугая "последним разом" при любой задержке выплаты. В то время мама часто ссорилась с ним и с поддерживавшей его бабушкой. Это омрачало и без того тяжелую ситуацию. Хотя отца никто не упрекал, он тосковал, потому что сам постоянно себя винил. Работал через силу, пил и много бродил по городу в одиночестве. Ему так нужно, - говорила мама. Но и она уставала. С отцом стали случаться нервные срывы. Он истерил, кричал и иногда даже кидался предметами, попадавшимися ему под руку, а потом начинал плакать и бил себя по лицу, пока мама не хватала его за руки и не успокаивала. Потом они вместе собирали осколки и обломки пострадавших вещей, и даже шутили и посмеивались, превозмогая отчаяние. Это выглядело очень жалко. Отец стыдился, слезно просил прощения и на какое-то время приходил в себя. Но потом все повторялось. Мама терпела. Мы все терпели. Вообще, маме было не свойственно заимствовать мысли из чужих учений, не подправляя их на свой лад. И все же она сделала исключение для одной из идей философии киников, которую считала особенно важной. Не нуждаться ни в чем вне себя - она часто говорила нам это.
   Теперь я рад тому, что детство приучило нас к терпению. В жизни обычно приходится благодарить дурных людей или дурные события. Наверное, отец должен был бы сказать "спасибо" тем годам и, в особенности, двадцать пятому, за боль, которая вынуждала его искать какое-то утешение и спасение, тем самым побуждая к внутренней работе. А я бы поблагодарил за терпение. Оно очень пригодилось мне в дальнейшем. Хотя, конечно, обидно быть благодарным тому ужасному году.
  Кто знает, чем бы все это закончилось, если бы не произошло чуда, а иного, более верного слова я подобрать не могу. В 1926 году проект отца выиграл конкурс. Такое бывало и раньше, но прежде никаких практических последствий не имело. Разве что прибавляло отцу уверенности в себе. Мы порадовались за него, отпраздновали даже кое-как его победу, но ни на что не рассчитывали. Потом проект опубликовала "Современная архитектура". В ней же появилась какая-то достаточно сдержанная рецензия, по поводу которой отец, как я помню, очень негодовал. Он, после прочтения, метался по квартире и кричал что-то вроде: "Какая глупость! Этот умник думает, что много понимает, но он ни черта не понял!"
  И тем не менее вскоре, буквально через три-четыре недели, ему предложили спроектировать общежитие для фабричных рабочих, кажется, в Тушино. Помню, отец не верил тогда, говорил: "Я соглашаюсь, а сам думаю, издеваются, шутят, думаю, кто же из знакомых решился так меня разыграть, а потом соображаю, ну ерунда же, наверняка на самом деле общежитие хотят, и все равно не могу этого представить. А когда все решилось, вышел, отошел за угол и чувствую, что сейчас заплачу, еле сдержался, вытер глаза, говорю себе - до чего же дурак, смеяться надо, а он носом хлюпает". Нам тоже не верилось. Только когда выплатили аванс, все, наконец, позволили себе обрадоваться, а родители и товарищи отца праздновали тем вечером так самозабвенно, что на следующий день с трудом могли подняться с кроватей.
  Отцу здорово удалось то общежитие. Не буду вдаваться в подробности проекта. Вы и сами можете посмотреть здание, потому как, кажется, оно до сих пор в сохранности. Скажу только, что главной идеей дома была лестница как метафора внутреннего движения, развития и, думаю, даже той самой революции духа. Продолговатое здание лестницей плавно поднималось вверх, вырастая с трех этажей до шести, а фасад некоторыми частями выдвигался вперед, а другими уходил в глубину. Получилось впечатляющее сооружение, которое, разумеется, наделало много шуму. И хотя реакция на постройку была неоднозначной, и многие всерьез критиковали отца, вскоре он уже вел два новых проекта.
  Всего же за несколько следующих лет он построил два общежития и четыре рабочих клуба. Это был успех, по тем временам, невероятный. Мало кому удалось сделать больше. Отец, прежде не знавший признания, теперь расцвел. Он стал до смешного услужлив. Возможно, потому что боялся зазнаться. Его чрезмерная скромность казалась неестественной и напускной. Она очень забавляла нас с мамой и отцовских друзей. Как-то раз из-за этого с отцом случился очень забавный казус. Некая дама узнала его на улице и подошла поздороваться. Отец был так польщен, что почувствовал себя обязанным и, чтобы хоть как-то отблагодарить женщину, проводил ее до дома, по дороге вдохновенно рассказывая про идеи нескольких своих проектов. Дошло до того, что он даже зачитал ей по памяти собственное стихотворение, написанное в детстве. У подъезда выяснилось, однако, что дама обозналась, приняв отца за своего старого знакомого, которого к несчастью тоже звали Константином. Когда отец вернулся домой, сделав из-за женщины внушительный крюк, на лице его еще сохранялся румянец смущения.
  В эти несколько счастливых лет отец не ходил - он летал, бегал, танцевал, мчался - что угодно, но только не ходил. Глаза горели, он все время записывал и зарисовывал какие-то идеи в блокнот или на отдельные листки, и потом вечно метался по квартире, выискивая их среди прочих бумаг. Говорил он быстро и громко, почти кричал и постоянно размахивал руками. Он стал совсем другим, раскрылся , и я впервые тогда увидел, как меняется человек, вдруг оказавшийся нужным. Вся наша семья радовалась его преображению из непонятого неудачника в известного и полного сил художника.
  Конечно, тогда появились и средства, и после многих лет жизни в тесноте крошечной квартиры доходного дома стали все чаще и чаще звучать разговоры о переезде. Некоторое время они носили характер абстрактных рассуждений, но потом это дело обсуждалось уже серьезно и конкретно, и в результате отец, сумевший пересилить развившуюся за годы нищеты прижимистость, купил небольшой участок земли для нашего собственного дома недалеко от села Зюзино. Отец быстро увлекся этой идеей и плотно взялся за проект. Чертил что-то круглые сутки, прикидывал, искал. Уезжал проверять, как идут дела на других площадках. Потом возвращался и после ужина сидел до утра в кухне, работая над чертежом. Когда я просыпался, чтобы идти в школу, он обычно готовил мне незамысловатый завтрак и после моего ухода ложился. Куда и зачем он спешил, я так и не выяснил. Может быть, боялся, что деньги разойдутся на повседневные дела, а новых не появится. Или же просто он так сильно вдохновился возможностью построить дом таким, каким он его придумал, без вмешательства всяких начальников и заказчиков. В итоге отец доделал проект за две недели и сразу же нанял рабочих, чтобы вместе с ними возвести дом.
  Я хотел было помочь ему, но он отказался и заявил, что мне нужно заниматься другими вещами. Он запретил кому бы то ни было из нас ездить с ним. Чертежи запер на ключ в ящике стола и не показывал даже маме. Явно хотел поразить нас и подогревал интерес. Надо сказать, получалось у него здорово, потому что Лена с Алешей были так зачарованы, что без устали изобретали новые способы проникнуть в потайной ящик и посмотреть, что там к чему. Видимо, они думали, что без труда разберутся в архитектурном чертеже.
  Спустя два или три месяца безуспешных попыток они таки подкараулили верный шанс. Рассеянный отец забыл ключ от ящика на тумбочке, и Лена обнаружила его. Они с Алешей, тотчас же сговорившись, подкрались к столу, волновались и потому непозволительно долго возились с замком, наконец, открыли его и вытащили, едва сдерживая восторг, заветную папку с чертежами. Трясущимися руками Лена открыла ее и достала всего одну бумагу, на которой, к ее полному отчаянию, была нарисована вредная рожица, показывающая язык. Тут же с хохотом в комнату вошел отец и конфисковал ключи. Настоящую папку он извлек из под шкафа и вернул ее на положенное место. На этом попытки Лены и Алеши не закончились, но все последующие, впрочем, как и прежние, ни к чему не привели. Отец, несмотря на рассеянность, здорово умел хранить секреты...
  Как-то раз отец вернулся домой рано, даже раньше обеда. Он не стал ничего объяснять, просто сидел за столом и, улыбаясь, просматривал какую-то газету. Отец, наверное, рассчитывал, что все набросятся на него с вопросами о причине столь внезапного появления. Но этого не произошло, потому что мама с детства приучила нас не отвлекать отца от дела. Вот мы и привыкли не беспокоить его лишний раз. Кто же поймет, когда художник занят делом, а когда нет. Отец терпеливо ждал. Какое-то время он даже пытался вчитаться, потом начал покачиваться на стуле, скрипеть половицами и башмаками, вздыхать тяжело и потягиваться, но никто не подходил. Мама подловила меня в коридоре и сказала: "Миша, очень тебя прошу, подойди-ка сейчас к папе и спроси, почему он сегодня так рано приехал. Видишь, как он изнемогает над этой писаниной? Начитается еще, не дай Бог, и станет мелким бюргером". Когда я подошел и спросил, отец начал было увиливать, улыбался уголками губ и говорил что-то, вроде "да ничего", "да просто так, сегодня решил отдохнуть", но потом не выдержал и сказал: "После обеда поедем дом смотреть". Тут же вокруг отца началась шумиха. Прибежали Лена и Алеша, они кричали, хохотали и едва не забирались ему на голову. А мама улыбалась. Она, конечно, знала заранее.
  ***
  Я боюсь, что невозможно что-то вернуть и воссоздать, и тем более сделать это в словах, и тем более мне, не слишком умелому в написании текстов. Я попытаюсь собрать тот день. Да и до сих пор я вроде как пытался собрать прошлое в живой дышащий организм, не покрытый еще пеленой забвения. Но я вижу, что мне ничего не удалось и, видимо, не удастся. Ничего, кроме слов - неловко слепленных осколков разбитой погребальной урны. Возможно, сейчас я развеиваю прах. Что я могу сделать со временем? Ведь и отец задавался этим вопросом. Теперь я иду следом, но делаю не то, что он считал правильным. И все же, если оживить, хотя бы ради маминой любви к Федорову? "Не оживить, - сказал бы отец, - а сложить заново. Никогда ничего не вернешь, только заново соберешь, и не то, а уже совсем другое". Он часто высказывал подобные соображения. Впрочем, сейчас моя цель не в пересказе отцовских мыслей, но в воссоздании того дня, когда мы впервые увидели дом. Я постараюсь рассказать о нем как можно точнее. Что-то, может быть, окажется лишним, но теперь мне почему-то кажется, что все оставшееся в моей памяти имело какой-то скрытый смысл.
  В тот день за обедом отец много шутил. Шутки у него были незамысловатые и не очень смешные, но приятные. Мама улыбалась. Разговаривали о чем-то простом, бытовом, хотя никто в нашей семье таких бесед не жаловал. О доме отец не сказал ни слова, на все Ленины расспросы отмалчивался, качая головой, дескать: "Дообедаем, поедем и сама все увидишь". После еды, пока все собирались, отец выпил стакан пива и выкурил несколько папирос, хотя обычно предпочитал трубку. Расслабленный, в мятой рубашке, он сидел, развалившись в кресле, щурился от ярких солнечных лучей, бивших в окно. Пепел падал мимо пепельницы, стоящей на полу. Вокруг же царила суета. Все торопились, шумели, а когда собрались, мама сочла обычную нашу с Алешей одежду не подходящей к случаю и бросилась нас переодевать.
  - Если б я с такой скоростью строил дом, - усмехнулся отец, когда мы, запыхавшиеся и вспотевшие от жары и беготни, были готовы, - то мы бы никуда не ехали.
  Но вот мы уже покинули квартиру, которой вскоре предстояло навсегда закрыться и забрать с собой многое из нашей прежней жизни, и пошли гуськом по светлой августовской улице. На трамвае долго добирались до Нижних Котлов, а оттуда поехали на извозчике мимо скучных фабричных зданий, окаймлявших дорогу с обеих сторон, и небольших столь же безрадостных частных жилищ. Место, даже не смотря на хорошую погоду, показалось мне малоприятным. Но потом фабрики закончились. Потянулись холмы и поля. Начались потрясающие виды. Огромное пространство подымалось пригорками, и казалось, что это планета тяжело и медленно дышит под колесами нашего экипажа. Высокая трава качалась от легкого ветерка, разгоняющего духоту. А вдалеке, за холмами темнел лес, уже размытый, неясный, такой же смутный, каким он восстает теперь в моей памяти. Все это уже стало городом, подавилось домами, улицами, торопливыми пешеходами. А тогда мы ехали на извозчике. Лена распевала своим немузыкальным голоском какую-то жизнерадостную песенку, Алешу разморило на жаре, и он прикорнул на маминых коленях. Мы с отцом смотрели по сторонам.
  Вдруг я увидел в поле руину. Вероятно, раньше здесь был усадебный дом, но от него уцелела только одна обгоревшая стена. Большая и темная, она издали напоминала борт затонувшего судна. А поле выглядело высохшим морем, дно которого сохранило и теперь показывало печальные останки корабля. Оно как будто говорило с издевкой: "Помнишь, как ты плавал? Помнишь, какая глубокая была вода? Где теперь твоя глубина, родной мой? А вы, проезжие и прохожие, внимательно смотрите в отражение". Это было страшноватое зрелище. Как-то раз в детстве я видел над Москвой огромную красную луну. Она была много больше обычной, и цвет у нее был жуткий. Луна тяжело, угрожающе нависала над домами. Я тогда очень испугался и молился. Мне казалось, что начинается Страшный суд. Стены я испугался меньше, но теперь, думаю, что она гораздо больше похожа на Страшный суд, чем кровавая луна.
  - Что это? - спросил я у отца. Он обернулся в мою сторону, присмотрелся и ответил:
  - А, это... Это усадьба тирана...
  - Какого тирана?
  - Нашего бывшего императора-батюшки. Его здесь и порешили много лет назад.
  - Пап, а почему он был тираном? - спросила Лена.
  - Ну, наверное, потому что он был злым и думал только о себе. Как тебе такой ответ?
  - А почему он был злым?
  - Не знаю... - задумался отец, - Мне кажется, что люди бывают злыми от бессознательности. Вообще, думаю, почти все дурное в жизни от бессознательности. Многие люди просто не понимают, что они люди, и поэтому позволяют себе быть зверьми. Они не чувствуют времени и истории и, что живут на красивой планете в огромной совершенно непостижимой вселенной. Жизнь на этой планете бывает скверной, потому что некоторые люди ее такой делают. Но ты не переживай, это временно. Просто человечество еще очень мало развито.
  - Но люди ведь могут развиваться, - сказала Лена.
  - Да, конечно могут и могут даже перестраивать Землю. И каждый, каким бы делом он не занимался и где бы не жил, способен вносить в это свой вклад. Дел тьма. Рук не хватает. Но если человек этого всего не видит, ему скучно и пусто. Он начинает заполнять свою жизнь всякими не настоящими целями и ценностями и за них борется с другими людьми.
  - А зачем? - спросил я. - Зачем они борются?
  - Думаю, до конца мы этого не поймем никогда. Во всяком случае, я на это надеюсь, - улыбнулся отец. - Но вообще, мне кажется, это все из-за пустоты. Оболочка есть, а за ней ничего нет, понимаете? А пустота эта тоже из-за бессознательности.
  - Этот царь-тиран сделал людям много зла? - спросила Лена.
  - Да, это был очень плохой царь, - ответила мама, - давайте не будем о нем говорить. Он этого не заслуживает.
  Руина осталась позади. Вскоре мы уже свернули к деревне.
  - Мы почти приехали, - сказал отец. Алеша тотчас же вскочил с маминых коленей. Все принялись высматривать наш дом. Но сплошь стояли обычные хибарки из выцветших серых бревен, а вокруг них росли старые яблони, груши, сливы, были разбиты огороды. За избами в полях лежало стогами неубранное еще сено, а дальше, на холме, паслись коровы. Все здесь как будто было устроено много веков назад.
  И только наш дом пугал своей новизной. Его мы узнали издали. Такой дом не мог построить никто, кроме отца. В первую минуту после того, как мы подъехали, ничего не говорили. Отец даже занервничал из-за этого долгого молчания. Мы с мамой смотрели издали, а Лена и Алеша несколько раз обошли дом со всех сторон. Наконец мама произнесла:
  - Он удивительный.
  Тогда отец улыбнулся:
  - Могли бы и не томить так, - буркнул он и засмеялся, отпуская волнение. Лена и Алеша уже были внутри. Алешина голова показалась в какой-то момент в нижней части вытянутого вертикального окна. Потом исчезла. А мне не хотелось торопиться. Я просто стоял и смотрел на этот самый странный в мире дом. И даже когда мама с отцом пошли в комнаты, я остался. У двери отец обернулся:
  - Чего ты не идешь? - крикнул он, не скрывая улыбки. Я знал, что, на самом деле, он радовался тому, как я смотрел. Наверное, именно такого взгляда хочет художник от зрителя.
  - Я сейчас, - ответил. Родители скрылись внутри. Как мне теперь кажется, тогда я ничего не понял в замысле отца. Удивлялся и восхищался , но не вдумывался. Не знаю, почему он сам не объяснил нам его. Может быть, решил, что мы все поняли или, что мы должны разобраться без его слов, когда это будет нам нужно. А возможно, ему просто не пришло в голову об этом заговорить. Все это тайна уже навсегда, как и многие другие маленькие и случайные обстоятельства жизни отца, которых я тогда не замечал, а теперь хотел бы, но не могу прояснить.
  Я смотрел на самый странный дом в мире. Первый этаж был восьмериком с высокими и узкими окнами. Отец за свою жизнь не построил ни храма, ни маяка, хотя, может, и рад был бы это сделать. Храму помешала эпоха, а в маяке отказал случай. И все же и отсылка к церковной колокольне, и образ фонаря у него получились здесь. Над восьмериком поднималась двухэтажная пирамида с тремя боковыми гранями. Две из них, прорезанные огромными треугольными окнами, были наклонены внутрь. Сбоку от них, прямо на крыше первого этажа разместились просторные балконы. Еще одна стена пирамиды стояла вертикально. К ней примыкал прямоугольник лестницы, поднимавшийся из восьмерика и завершавшийся скатом. Пирамида тогда напомнила мне о погребениях египетских фараонов, но потом я понял, что дело было совсем в другом, не в вечной каменной мощи, а в легкости этой фигуры, раскрывшейся парусом над восьмериком-бортом корабля.
  Чем был этот дом для отца? Кораблем духа, плывущим через мир или фонарем, озаряющим пустоту поля? Горел ли этот фонарь, потому что корабль плыл или по какой-то другой причине? Когда я думал о доме, мне часто вспоминалось христианское преображение. Впрочем, я до сих пор не уверен, что правильно понимаю его смысл. Все это - только мои домыслы, мое видение. А что вкладывал в этот дом отец я так и не узнал.
  Внутри дом был намного проще, чем снаружи. Столовая, две комнаты и ванная на первом этаже. Еще три спальни на втором и кабинет-мастерская в самой вершине паруса. Оттуда я в течение многих лет любил смотреть на море поля, раскинувшееся вокруг. Вид на деревню я любил меньше других, хотя отцу он нравился. Иногда, когда отец не работал, мы вместе сидели там на полу, высунув ноги в окно, курили, я - папиросы, отец - свою старую, вечную трубку и говорили, но больше, конечно, смотрели.
  - Поля интереснее, когда они не ровные, а с пригорками и холмами, - говорил отец, - так чувствуешь планету. Не забываешь, кто ты и где. А потом смотришь в другое окно, а там деревня, и ты видишь, что везде горят огни и значит везде есть жизнь. И это, если не принять как факт, а вчувствоваться, на самом деле, удивительно.
  Тогда, в детстве, я считал слова отца претенциозными и банальными. Но теперь мне кажется, что беда в самим словах, а не в их содержании. Для отца эта очевидная мысль была сложной, потому что ему не достаточно было услышать ее, запомнить или понять. Как-то раз там, в мастерской, он сказал мне:
  - Вот что ты видишь сейчас?
  - Поле, - сказал я, не задумываясь, - а ты разве нет?
  - Тоже поле. Но другое.
  - Почему?
  - Да потому что глаза и мысли у нас с тобой разные. И если ты подумаешь над этим, то поймешь по-своему, а не так, как я. Так же и все. Будут видеть каждый свое поле, но скажут "поле". Вот и попробуй разобраться, что это на самом деле для человека значит и как он это поле умеет переживать. Никогда не поймешь. Из-за этой ущербности слов люди тысячелетиями пытаются что-то друг другу донести и не могут.
  Отец часто заводил такие разговоры, потому что другие казались ему неинтересными и неважными. Из-за этого ему было тяжело ладить с родителями мамы, у которых подобные мысли считались слишком личными, а высказывание их - дурным тоном. Раньше я не понимал действительной сущности слов отца. Не понимал, что он пытался выстроить свое восприятие так, чтобы постоянно чувствовать и осознавать мироздание и себя в нем. Только ощутив глубину переживания в словах отца, я смог лучше разобраться в нем и в его доме - его корабле, фонаре, маяке, храме и поле вокруг, и небе сверху. Все эти простые вещи, складываясь, обретали единый смысл, но складывались они даже не в доме, а в самом отце. Я поздно стал понимать его, но, к счастью, была мама, которая всегда его чувствовала и поддерживала, потому что сама была такая же.
  В тот день мы устроили праздник посередине пустой еще столовой, где не было даже стола. Закусывали фруктами и бутербродами, заранее приготовленными мамой, пили чай из термоса, а родители прихлебывали еще и коньяк из фляжки. Потом пошли прогуляться по окрестностям, говорили о чем-то, но ни слова не сказали о доме, потому что еще не знали, как о нем говорить, не сжились с ним. А отец молчал - может быть, опять скромничал или просто хотел подумать о своем. Это был хороший и очень спокойный вечер: все отдыхали от пережитого впечатления и, в общем, были довольны и наполнены тихой радостью. Только неугомонный Алеша носился туда-сюда и безуспешно пытался раззадорить Лену.
  Вечером, когда мы вернулись домой, наш сосед, студент Лева, передал записку. Умер мамин отец, и мама с папой сразу же уехали к бабушке на Остоженку. Мы, смятенные и растерянные, остались одни, под присмотром Левы. Я много раз потом думал об этом удивительном дне, который закончился так ужасно. Мама очень старалась сдерживаться, но не могла. Она любила деда, а их частые ссоры в последние годы только усиливали ее боль. Папа тоже растерялся в тот день. Он заставил себя забыть про свою радость, жестоко вытолкнул ее и поддерживал маму и бабушку.
  Родители вернулись уже под утро. Алеша с Леной спали, а мне не спалось. Я слышал, как мама с отцом поблагодарили и распрощались с Левой, зевавшим в гостиной над какой-то скучной учебной книгой. Мама заглянула в комнату Лены и Алеши, а затем и в мою. Я притворился спящим, поэтому не видел ее лица, но хорошо представлял его бледность и красную припухлость под глазами. Родители какое-то время тихо говорили в своей комнате, а потом отец вышел на кухню. Кипел чайник. Что-то шуршало. Я, сонно пошатываясь, прошел туда, сделал вид, что хочу пить и старательно выпил два стакана воды, но все это время, конечно, подглядывал за отцом. Он рисовал гуашью какого-то полуабстрактного грустного человека, как будто растворявшегося в дымчатом пространстве. Потом мне не попадалась эта картина. Наверное, она была сразу отвергнута и выброшена. Но спустя много лет я обнаружил очень похожую работу в Лениной мастерской. "Папа иногда так рисовал. Это я у него позаимствовала", - ответила сестра на мой молчаливый вопрос. Так что, наверное, картина все-таки существовала, а не привиделась уже засыпавшему мне.
  ***
  Похороны деда почти совпали с переездом. Мама сильно грустила. Они с папой вдвоем часто уходили гулять в поля. Но прошло время, и все вернулось на круги своя. Мы учились: я в последнем классе, Алеша - в первом, а Лена, кажется, в четвертом или пятом, отец работал с прежним рвением, мама занималась хозяйством, читала, рисовала и даже, по-моему, взялась вести дневник, но быстро его забросила.
  Поначалу соседи нас не беспокоили. Думаю, их отпугивало наше странное жилище. А потом стали присматриваться, интересоваться, знакомиться. Близкой дружбы не получилось, и это понятно, потому что отцу было скучно с этими незамысловатыми людьми, а им он казался чудаком, но все же иногда мы общались с односельчанами, ходили к ним в гости и принимали их у себя. Некоторые соседки иногда заглядывали на минутку-другую поболтать с мамой. И все же между нами и местными чувствовалась дистанция.
  В то время я часто бывал в мастерской отца. Он долго подготавливал меня разного рода беседами, а потом взялся учить архитектуре. Отец хотел, чтобы я пошел по его стопам. Я же совсем не ощущал искусство своим призванием, да и, признаться, вообще не чувствовал себя годным для чего-либо. Отец показывал мне разные чертежи и архитектурные журналы, много рассказывал о материалах и о развитии зодчества в прошлом, даже брал меня с собой на стройку. Но я не проявлял ни рвения, ни способностей, и через несколько месяцев отец, как ни грустно ему это было, отказался от своей затеи:
  - Ладно. Ты сам разберешься, что тебе делать, - сказал он, а потом прибавил, - но ты все-таки заглядывай ко мне сюда. Я уже, если честно, привык тут разговаривать с тобой.
  Как-то раз, когда я поднялся наверх в мастерскую и мы с отцом сели на окно покурить, он показал мне на соседский сад, сказал: "Смотри". Среди деревьев на лавке сидел мальчик лет пяти. Он жевал яблоко и болтал ногами.
  - Мальчик? - вопросительно произнес я.
  - Да, - отец выдохнул дым, - мальчик. А что он делает?
  - Ну, сидит, яблоко ест, - продолжал я не понимать.
  - Да, это правда. Он тут каждый день сидит. Вчера сидел, позавчера, позапозавчера. Пока его родители не припрягут помогать, он сидит и болтает ногами, а потом помогает и это тоже достаточно бестолковый труд. Думаешь, из него может получиться что-то стоящее, какое-то осмысленное существо?
  - Не знаю.
  - А я вот предполагаю, - мрачно сказал отец, - Обидно. Вот так смотришь - вся жизнь впереди, а все уже вроде как предрешено.
  Я не знал, что ему ответить. Отец тоже помолчал немного, а потом добавил:
  - А мама все спрашивает, почему я не заведу себе тут приятелей...
  Несколько лет я искал себе применения - пытался мастерить какие-то поделки из дерева, игрушки для Лены и Алеши, выходившие потрясающе дурными, писал статейки в захудалую газету и играл в футбольной команде. Но все это прошло без последствий. И тогда мне стало волнительно и шатко. Казалось, что все мои сверстники уже нашли себя, и только я один ни к чему не способный болтаюсь без дела. Такие мысли вгоняли меня в тоску, и руки совсем опускались... Это было лето тридцать третьего. Я много бродил по городу, передумывая свои печальные и пустые мысли. Иногда оставался в комнате, лежал на полу и смотрел в окно на поля. Я представлял, что поле - это большая пустыня, в которой нет ничего, а я лежу в самом ее центре и не знаю, куда идти, потому что везде все равно одна и та же пустыня. А потом я начал читать. Читал запоем, все время, лишь бы больше не было пустоты. С маминым книжным шкафом я управился на удивление быстро. Отец просматривал в основном специальные журналы, которые меня не слишком интересовали. И у меня не осталось другого выхода, кроме как записаться в библиотеку. Сначала я проглотил несколько романов, но скоро увлекся историей. В библиотеке я откопал стопку журналов "ПИДО". Прочитывал их от корки до корки. В тот год в журнале все кипело, срывали маски, обличали, доносили фактически, чего я, конечно, не понимал. Археология уничтожалась, как класс, а если быть точным, как занятие буржуазного класса, а на смену ей громоподобно утверждалась некая таинственная, никем не объясняемая, но неумолимо наступавшая история материальной культуры. Тогда я совсем не понимал происходящего. Когда кого-то отправляли на казнь, кого-то, как я впоследствии узнавал от учителей, совершавшего большие открытия, когда развенчивали и громили исследования западных ученых, мне казалось, что это торжествует научная истина и что вот-вот она окончательно одержит победу. Воодушевленный и самой историей, и этими баталиями я через год поступил на исторический факультет Московского университета. В тридцать седьмом, по счастливой случайности, попал на раскопки в составе Боспорской экспедиции. А с тридцать девятого работал в музее изобразительных искусств, в отделе античности. Так устроилась моя жизнь. И мама, и отец удивлялись этому выбору. Археология казалась им смертной тоской.
  - Опять отправляешься играть в песке? - шутила мама, провожая меня в экспедицию.
  - Бог с ней, с амфорой, сынок, ты хоть ракушку мне привези с Черного моря, - улыбался отец, - а то ведь я никогда больше там не побываю.
  В остальном, все было очень скверно. До тридцать третьего года отец еще был востребован, много работал, и здания у него получались хорошие. Он даже поучаствовал в конкурсе на строительство Дворца Советов, который, конечно, выиграть уже не мог. Все изменилось. Наступала новая эпоха, не любившая таких как отец. Он понимал это и почти принимал. "Я знал, что это произойдет, - иногда говорил он, - но если честно, не думал, что так скоро. Я ведь столько лет учился, работал, был нищим, черт возьми. И все ради каких-то семи лет. Почти сорок и ради каких-то семи. Не честно. Не честно и не ровно". После тридцать четвертого отец уже ничего не строил. "Все вернулось на круги своя", - посмеивался он, собираясь на занятия в институт. Напяливал смешную кепку и затасканное пальто, черные ботинки с исцарапанными носами и уходил. Было в его облике что-то страшное. Сорокадевятилетний "художник в стол", идущий на подработку. Поначалу отец еще верил, что такое положение дел не навсегда, но потом чутье подсказало ему, что его времени на это "временно" не хватит. И все равно он почти ежедневно чертил какие-то проекты и наброски в своем кабинете. "Эх, если бы я был поскромнее тогда, когда строил дом, - с деланной грустью вздыхал отец, и сквозь этот вздох проступала настоящая грусть, - не делал бы себе кабинета, и не пришлось бы теперь делать из себя художника. Лежал бы сейчас на диване и спал медвежьим сном. Ан нет, приходится корячиться". Отец так часто повторял эти слова, что они пообтесались, стали гладкими, как камушек, обкатанный водой.
  В начале осени тридцать восьмого, через несколько дней после моего приезда из Керчи, от сердца умерла мама. Она умерла во сне и, наверное, особенно не мучилась. В те дни в доме застыла тишина. Все сидели по своим углам. Лена вообще почти не поднималась с кровати. Смотрела в потолок или лежала уткнувшись носом в стенку. Алеша, когда выходил из комнаты, тихо пробирался по коридору, наливал воду, брал еду и снова крался к себе. О его присутствии громче всего напоминала звякающая щеколда. Отец ночевал в мастерской.
   Раньше утешила бы мама. Когда случалось что-то тяжелое у кого-то из нас, она всегда приходила, садилась в комнате, говорила что-то нежное и разумное, и постепенно мы успокаивались. А теперь мама сама стала причиной нашей горечи и помочь уже не могла.
  Нужно было что-то делать с этой тоской. Через два дня я собрался с силами. Сначала отправился к Лене, потом - к Алеше и к отцу. Пытался подбадривать их так же, как обычно делала это мама. Я не находил маминых слов и интонаций, не умел так, но все-таки что-то у меня получалось. Когда я пришел в комнату к Лене, то, в том числе, сказал: "мама бы тебе посоветовала рисовать. Это поможет и будет честным". Не знаю, стали ли причиной мои слова или ее отчаянное состояние, но Лена после маминой смерти стала рисовать совсем не так, как раньше, и тем более отлично от того, чему ее учили в художке. На самом деле, мама вряд ли дала бы такой совет, потому что не верила в целительную силу искусства.
   Алешу удалось тогда чем-то отвлечь. Он скрыл свою грусть, сделал вид, что пришел в норму, а на самом деле просто спрятал ее. Жаль, что я понял это много позже. Если бы тогда я был более чутким, может быть, все у него сложилось бы лучше. Понимаю, что виноват был не только я, да и не от всего мог уберечь брата. Но все же мне очень горько до сих пор... Я не знал, что сказать отцу. Поэтому просто приходил к нему и сидел рядом, пока он работал, разбавлял тишину разными пустяковыми беседами. Со смертью мамы в нашем доме что-то разобщилось, распалось. "Все, что я сделал, сделала мама, на самом деле", - как-то раз сказал отец, и я понял , что он имеет в виду. Теперь отец остался один. Никто больше не мог помочь ему в работе, да и работа его теперь была совсем никому не нужна.
  - Видишь, я живой труп, - сказал как-то раз папа, когда я сидел у него в мастерской.
  - Почему ты так считаешь? - спросил я, надеясь опровергнуть его аргумент.
  - Я и Аня, мы вместе прожили двадцать пять лет. Это почти половина моей жизни, а теперь ее нет. Ни Ани, ни этой половины, ни даже предыдущей. Рассыпалось. Нет ни архитектуры, ни нашего прошлого дома, где мы жили много лет и где ты родился, ни родителей, ни друзей. Ничего не осталось, понимаешь?
  Я не знал, что сказать. Поджал губы и смотрел в окно. Отец прервал молчание.
  - Я к этому был не готов, понимаешь? Как-будто меня уже нет, а я все еще пытаюсь делать вид, что жив. Бегу за собой и не могу себя поймать...
  - Мне кажется, что ты жив и что ты все это преодолеешь, - сказал я, чтобы что-то сказать. Получилось неловко. Отец, конечно, почувствовал.
  - Знаешь, я иногда вспоминал что-то, что было лет десять назад. Да даже и меньше. Что совсем вроде бы недавно было. И я пытался почувствовать то, что было со мной тогда. Пережить те же чувства и мысли, как бы вновь на несколько минут зажить тем временем.
  - И что?
  - Ничего. Понимаешь? У меня ничего не вышло. Пелена на глазах. И всего того и меня того уже нет и вернуть это не возможно. И это называется, я жив. То есть я даже еще не умер, а уже сто раз умер. Знаешь, я один случай вспомнил из детства. Это было, когда мы еще жили в Севастополе с родителями. Я как-то раз оказался на корабле. Мы играли там с ребятами в прятки. И я спрятался лучше всех, забрался в трюм. Ребята поискали меня и ушли. Подумали, наверное, что я убежал домой. А я сидел и ждал их. А потом услышал, что корабль через полминуты отходит. И я побежал, выбрался на палубу. Там люди. Я мчусь между ними, толкаю, врезаюсь, бегу дальше. Трап уже сняли, но корабль еще стоит. И я, когда подбежал к самому краю, решил прыгнуть на берег. Там было маленькое расстояние. И тут корабль стал отходить. Я прыгнул и вдруг осознал, что то место, где должна была быть пристань, уже стало пустотой. И я лечу вниз, в пропасть между кораблем и причалом. И здесь то же самое.
  - И ты тогда не расшибся?
  - Чудом, - улыбнулся отец, - чудом не утонул. Меня мужик спас, за мной нырнул с пристани... Вот. Хорошо бы сейчас меня так. Схватил бы какой-нибудь мужик и выволок на берег и сказал - ты есть. Вот он ты. А я только чувствую, что состою из одного момента и все мое, все что я построил и начертил состоит из одного момента. И вот уже под всем этим проваливается почва.
  - Знаешь, - сказал я, - Я не знаю, как это бывает с людьми. Но я раскапываю старые города. Я достаю из под земли, из глины, песка, считай, из времени амфоры и кувшины, выкапываю стены, - я сбился, затянулся папиросой. Отец смотрел на меня и ждал, - Вот. Вроде бы они уже исчезли, эти города. Их нет больше на картах. И в них никто не живет. Но, на самом деле, они все это время были в земле. Они просто стали другими, а мы теперь, раскапывая, оживляем ту жизнь и тех людей. Понимаешь? Тех, которые две с половиной тысячи лет назад все это переживали...
  - Но ведь это лишь призраки. Ты так не думаешь? - посмотрел на меня отец. Его темные глаза были широко открыты, брови подняты, - Руины, памятники, книги. Если это и оживает, то не прошлым, а тобой. Это ты видишь тех людей и то время, а оно было, на самом деле, совсем другим. Оно билось, горело, мерцало, катилось, звучало, а потом выгорело. И все. А ты только создаешь свои миры из оставшейся пыли, - отец замолчал и снова, но медленнее, повторил, - Ты так не думаешь?
  - Но я же их не выдумываю. Есть научные данные... Ладно, черт с ним. Мы просто по-разному это видим.
  - Да, - согласился отец, - хотел бы я видеть это так, как видишь ты. Но я не могу.
  - Почему? - спросил я и тут же мысленно отругал себя за этот глупый вопрос.
  - Я помню, был один проект у меня, - начал отец, - самый первый. Я был еще совсем молодой, мало что умел делать, но мне доверили спроектировать крыльцо в особняке одного фабриканта. Особняк был уже несколько лет как готов, но прежнее крыльцо, видимо, чем-то не устраивало владельца. Никто другой не хотел за это браться, а я взялся. Прямо загорелся этим проектом, потому что впервые появилась возможность что-то воплотить. Я еще глупый был, думал, вот сделаю я это крылечко, и люди на него будут смотреть много-много лет, и оно будет их радовать и каждому что-то давать. И я с одной стороны был этим очень воодушевлен, а с другой боялся, что получится дурно или что проект не понравится. В общем, я круглые сутки этим занимался. Меня торопили, все время спрашивали: "Ну как? Ну сколько еще?" А я все время хотел что-то доделать, подправить, переработать. Тянул. Наконец, примерно через три месяца, мой проект был готов и его легко утвердили, потому что он и правда вышел удачным. Но я, конечно, все еще очень волновался. Придумывал постоянно всякие ужасы, которые могут помешать моему крыльцу. Когда стали строить, я каждый день приезжал и следил, чтобы ничего не перепутали и все было так, как я придумал. Достроили, наконец. Прямо от сердца отлегло. Я очень лихо отпраздновал с друзьями. Все меня поздравляли, и это было заслуженно. В тот вечер я чувствовал, что сделал что-то действительно важное и лег спать с этим прежде не знакомым мне чувством.
  - Это, наверное, очень счастливое чувство, да? - спросил я.
  - Да, это замечательное чувство, - отец тяжело выдохнул и посмотрел в окно, - да, - повторил он и поджал губы, - но это еще не все. Через несколько недель я узнал, что фабриканта этого убил какой-то рабочий, которому тот не выплатил давно обещанную зарплату. Убил и от неутоленной злобы сжег дом. От крыльца, конечно, тоже ничего не осталось. Вот такая история.
  - Господи, что же за люди-то такие! - сказал я.
  - Да... - протянул отец, - дай ка мне эту папироску, - его тон сделался будничным, - хоть попробую, что ты куришь, - отец раскурил и подводя итог нашему разговору сказал:
  - Никого не смог сохранить. Никого и ничего... А все пытался сделать что-то стоящее...
  Такими были наши грустные разговоры. Я не мог согласиться с отцом и внутренне не принимал его суждений. Такова была моя работа - сохранять. И я был абсолютно уверен, что у меня получится хорошо ее выполнить. Но мне не хотелось ничего доказывать отцу. В какой-то момент я понял, что он только сам может себе помочь.
  Не смотря на свою тоску, он много работал, а когда отдыхал - уходил в поля и бродил там, разговаривая с самим собой и попыхивая трубкой. Я занимался тогда своей первой научной книгой и мало внимания уделял сестре и брату. Лена тоже была в себе, в своих рисунках. Алеша не знал, чем ему заняться в свободные от уроков часы. Он играл в футбол с соседскими ребятами, шатался с ними по окрестностям, дрался и в драках часто получал. Алеша тогда общался с отвратительной шпаной, настоящими малолетними преступниками. Почти все они погибли в сорок первом, через несколько лет. Но в то время они пугали всю округу, приставали к девчонкам, пили, шумели, устраивали побоища, строили из себя здешних хозяев, а потом с войной исчезли навсегда. Опустели их лавки и заросла высокой травой вытоптанная прежде спортивная площадка. Это наша вина, что Алеша общался с ними, моя, папина и Лены. Мы слишком погружены были в свои дела. Спасались в них от жизни, от того, что происходило вокруг и с нашей семьей. Повторяли про себя: "Sine ire et studio" и так и жили. Без лишних чувств. Отец как-то раз сказал:
  - А ко мне тут, пока тебя не было, соседка в мастерскую заглянула.
  - Неужели? Это какая?
  - Да Ирина Пална. Пришлось выгнать ее.
  - Как это? Почему? - перепугался и удивился я.
  - Как это почему. Вы же сами все время говорите - Sine Ира et studio, - отец расхохотался и хлопнул меня по плечу, а я выдавил из себя улыбку.
  Он шутил всегда. Чем грустнее было, тем больше и нелепее юморил. Мы хотели не ждать от жизни ничего и ничего не хотеть. Просто просыпаться, работать и поменьше думать о себе. А у Алеши еще не было дела и, получается, не было укрытия. Только шантрапа на площадке и равнодушные мы, уткнувшиеся в свои заботы и рассыпавшиеся, ежедневно и ежечасно распадавшиеся на песчинки и никак не умевшие собраться зыбкие плавающие человечки, качающиеся в стеклах трамвая отражения, едва заметные тени от прохожих в тусклый день. Хулиганы были тверже, уверенней. Казалось, они будут здесь всегда, и всегда мы будем остерегаться ходить потемну.
  Незадолго до смерти отца у нас с ним и с Леной был один важный разговор, о котором я должен обязательно написать, чтобы хотя бы где-то уцелели его мысли. Каким он был в эти последние дни? Таким же, как и всегда. Усталым, подавленным, но твердым и красивым человеком. Если не надо было идти на работу, он просыпался к обеду, потом читал, бродил, собирался с силами и вечером уходил в мастерскую, где работал до утра, много часов подряд. Я видел некоторые его проекты, как вполне воплотимые, так и фантастическую архитектуру. Они казались мне поразительнее всего, прежде построенного им. Он работал истово, фанатично и, кажется, окончательно распрощался с реальностью и ушел в свой мир. У него были вечно красные от многочасового напряжения глаза и перемазанные чернилами пальцы. Лоб изрезали глубокие морщины. Прежде ухоженная борода разрослась. Отец выглядел сильно старше своих лет и стал похожим на монаха, не ищущего ничего за пределами храма и молитвы.
  В тот вечер мы с Леной и отцом после ужина поднялись в мастерскую. Лена села в кресло. Мы высунули ноги в окно нашего корабля и закурили.
  - Помнишь, мы говорили о том, как все рушится? - спросил меня отец.
  - Да, помню.
  - Я кое-что придумал на этот счет. Кое-что новое.
  - Да?
  - Да. Вернее, как придумал. Припомнил и перепонял по-новому. Хотя, это и есть придумал... - отец улыбнулся, посмотрел на Лену, потом перевел взгляд на меня.
  - Вы представляете себе фонарщиков?
  - Более менее. А что?
  - Это такой человек с лестницей, который залезает на фонарь и зажигает его.
  - Знаю-знаю, - нетерпеливо бросила Лена.
  - Вот. Все дело в фонарщиках и фонарях. В детстве мне бабушка рассказывала на ночь сказки. Я тогда больше следил за сюжетом, а потом со временем понял, что в них был смысл. Я уже много чего не помнил. Пытался найти эти сказки в библиотеках, у знакомых спрашивал. Никто ничего про это не знал. Думаю, бабушка сама их придумала. Но видимо не записала, и они ушли с ней. Вот. И я недавно опять вспомнил одну сказку. И понял ее, - отец замолчал, по глазам было видно, что задумался. - Сказка такая. У одного царя была усадьба на берегу реки. Этот царь был добрым человеком. Он старался помогать людям. По вечерам он любил гулять по берегу и специально велел там установить фонари, чтобы на воде красиво качались дорожки света. Этот царь очень любил смотреть на отблески. И все фонари горели. Каждый фонарь - неповторимым светом, потому что у каждого был собственный фонарщик, большой мастер своего искусства. Это были удивительные огни и удивительные дорожки света. Как-то раз Ночь заметила, что на Земле, вокруг той реки совсем не темно, что там даже светлее, чем днем, и разозлилась на царя. Она наслала на него страшную болезнь, а когда он умер, помогла взойти на престол другому царю, очень злому. Тот запретил зажигать фонари в своей усадьбе, а чтобы никто не мог нарушить запрет, поставил стражников охранять их. Тем временем, почти все фонари уже погасли. Только один еще догорал. Фонарщики, узнав о суровом наказе злого царя, собрались на совет. Они долго спорили, что им делать. Некоторые хотели забыть про фонари и заняться каким-то другим делом - растить детей, зарабатывать на хлеб, веселиться и жить, как живут все приличные люди. В итоге, они ушли и быстро растворились во тьме. Остались только самые лучшие и мудрые фонарщики. Они решили противиться указу царя...
  - Не удивительно! - улыбнулась Лена, - и что они стали делать?
  - Сейчас расскажу, - отец налил воды в стакан и двумя глотками осушил его, - так вот... Когда последний фонарь уже догорал, один из фонарщиков в полутьме прокрался мимо охраны, быстро забрался на другой и разжег огонь. Стража перепугалась. Одни бросились тушить, другие - ловить фонарщика. Они врезались друг в друга, ругались, путались и в итоге совсем забыли про остальные фонари. Наконец, они потушили свет, но тут новый фонарщик как раз разжег следующий фонарь. И вновь произошло все то же самое. Бежали, путались, сталкивались и падали, кричали что-то в темноте, но когда загасили, наконец, - уже горел следующий. Поймали одного фонарщика - содрали с него кожу заживо. Убили и еще одного. Потом еще. Но все же не успевали. Вновь и вновь разгорались фонари. Тогда Ночь нагнала холодные северные ветра. Они стали помогать стражникам и гораздо ловчее справлялись с огнем. Но фонарщики все зажигали и зажигали свет, и если гас фонарь, тут же вместо него загорался новый. Так и до сих пор, - говорила бабушка, - кому-то все равно, у кого-то свои заботы и ему хорошо в темноте, кто-то мешает гореть свету, дуют ветра и ночная тьма душит огни. Но фонарщики все зажигают и зажигают постоянно гаснущие фонари. И поэтому еще есть люди и есть чудо.
  Отец замолчал, докуривая трубку. Лена тоже молчала.
  - Мне кажется, что все в мире существует примерно так. И человек, и человечество, и культура... - сказал отец.
  - Не знаю, - честно ответил я, - кто его знает.
  А Лена молчала. Ей хотелось подумать. Когда вновь заговорили, говорили уже о чем-то другом и к этой теме больше не возвращались. А ведь я так и не расспросил отца про его бабушку.
  Еще несколько месяцев мы жили все вместе нашей привычной тихой жизнью. Делали дела, разговаривали, смотрели из окон мастерской на поля и на деревню, и казалось, так могло быть всегда.
  Ничем не приметным вечером отец после ужина, после нехитрой беседы и небольшой обыденной ссоры Лены с Алешей, пожелал всем добрых снов и пошел в мастерскую, чтобы работать. Наутро я поднялся к нему и нашел его на полу. Вокруг были рассыпаны чертежи. В ладони зажат треснувший под нажимом пальцев карандаш. Тело окоченело уже давно. Видимо, отец скончался в первую половину ночи. Я сел рядом и заплакал...
  Когда, в сорок первом, Алеша пошел добровольцем на фронт, мы с сестрой знали, что он не вернется. После войны Лена вышла замуж. Мы с ее мужем Андреем жили в доме втроем. Они теперь занимали бывшую родительскую спальню. Лена писала свои картины в бывшей мастерской отца. Вообще, слишком много комнат теперь получило этот эпитет - "бывшая".
  Дом стал слишком велик для нас. Три комнаты, прежние спальни Лены и Алеши и гостевая, теперь постоянно пустовали. Зато в мастерской как будто стало даже больше жизни. Она была завешана и заставлена картинами. Мне иногда казалось, что весь наш дом переселился в это помещение.
  Издалека к нам шел город. Все ближе и ближе подступали большие дома. Как солдаты, все одинаковые, чужие и равнодушные, они шли на нас, как время или как песчаная буря. В конце пятидесятых Лена устроила свою выставку, имевшую в определенных кругах успех, а я написал статью про отца и даже опубликовал некоторые из его чертежей. Но все это быстро прошло.
  7 ноября 1960 года нам было объявлено, что дом мешает застройке и его снесут. Его назвали "буржуазным излишеством", а нас чуть ли не буржуазными приживалами. Хорошо, что отец не дожил до этого. Соседи, которым вместо деревянных халуп выдали квартиры в "черемушках", в большинстве своем горячо ратовали за снос нашего дома. Они терпеть не могли странных вещей и боролись с ними, как умели. По ночам в окна кидали камни, кричали оскорбления, а однажды даже подожгли деревянные ступеньки крыльца. Шла новая жизнь. Выходя на улицу, я сталкивался с ней лицом к лицу. Сходились, сползались к нашему кораблю, фонарю и храму пятиэтажные гусеницы.
  - Это папины сыновья, - сказала как-то раз Лена. Я не понял, что она имела в виду.
  Два года мы отстаивали дом. Писали жалобы во все возможные инстанции. Объясняли, что это памятник авангардной архитектуры, и снести его было бы чудовищным преступлением. Но объяснять было некому. Мы наивно пытались даже обращаться к журналистам, но, разумеется, безрезультатно. Обивали пороги учреждений, но и это не имело ни малейшего смысла. В одну из осенних ночей нам выбили все окна. Мы лежали в кроватях и слушали долгий хруст стекла и редкие глухие удары камней об стену. Затем отключили электричество и отопление. Приходили люди, угрожали. Среди них был и наш возмужавший сосед, которого когда-то мы с отцом, сидя в окне мастерской, видели на лавке. Ему теперь было лет тридцать шесть-тридцать семь.
  В конце концов нам сообщили, что дом отца сносят на следующей неделе. Будем мы внутри или нет, - никого не интересует.
  - Как здорово, - тогда мрачно усмехнулся я, - спасибо, что предупредили.
  Мы с Леной долго говорили, вспоминали маму, доходный дом в Лебяжьем переулке, детство и то, как в начале двадцатых папу чуть не убили матросы, говорили о фонарщиках и идеях отца, которые он успел нам передать и которые я теперь надеюсь хотя бы отчасти сохранить в этом тексте. Потом мы с Леной, Андреем и их другом, художником Димой Краснопевцевым, собрали и запаковали картины. На это ушло несколько дней. Работы перевезли в новенькую пятиэтажку, расположенную совсем неподалеку отсюда. В ней Лене и Андрею дали двухкомнатную квартиру. Снова говорили и вспоминали. Лена пыталась убедить меня ехать с ними, но я не поддался. Потом, наконец, мы попрощались. Не навсегда, но и не на время, потому что никто не знал, навсегда или нет.
  Я остался один и сижу теперь на самой вершине дома, высунув ноги в разбитое окно мастерской отца. Курю папиросу и думаю о нашей семье, о десятых, которые знаю только по маминым рассказам, о двадцатых, их нищете и потом удивительном отцовском успехе и счастье, о тридцатых, сороковых, пятидесятых, иными словами, о смерти, растянувшейся на десятилетия. Здесь, в мастерской, еще осталась бумага, и я подумал, что нужно хотя бы для себя попытаться рассказать обо всем этом. Наверное, любая подобная история - это попытка спрятать людей и их жизнь от времени. Но у меня получились только слова. А мне нужны были люди.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"