Лоренс Лора(Бухарева Лариса Ивановна) : другие произведения.

Гонсалес Веласко

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


  
   Лора Лоренс
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   История первая
  
  
   Гонсалес Веласко
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Кто знает: жизнь не есть ли это смерть,
   А смерть не есть ли жизнь?
   Еврипид "Полинд"
   Человек начинает умирать с момента рождения,
   Вернее, он живет и умирает одновременно
   Бл.Августин "О граде Божием"
   Глава 1.
   Рожденный в глухой испанской провинции, я не знал настоящей родительской ласки. Отец был суров со мной, а моя мать, во всем потакающая своему мужу или господину, что означало для нее одно и то же, с утра до вечера возилась с горшками, перинами и прислугой. Тихий мир моего детства был непрочен, потому что в любой момент появлялся Он, грозный и гневный, и мог обрушить на мою голову поток упреков, ругательств и проклятий.
   Этот Он, разумеется, речь идет о моем отце, незаметно для меня самого постепенно приблизился к чему-то чужеродному и воплотился в конкретный образ постороннего. Отныне я называл его Тот, то есть иной, похожий на всех остальных незнакомых мне людей. Я выделил их и поставил в стороне от себя самого. Они все существовали в неизвестном мне мире, чужом и враждебном. Словом, как будто бы я знал, что этот взрослый и сердитый человек имеет сильную власть надо мною, потому что право упрекать и наказывать меня принадлежало всецело ему; другие же взрослые соглашались с этим, словно уверяли меня, что он, действительно, мой отец. Я сам как будто бы не противился этому, смиренно соглашаясь, думать о нем, как о моем отце, но, на самом деле, я притворялся и давно отделил себя от него и терпел по необходимости его присутствие рядом с собой.
   День мой начинался, независимо от времени года, тогда, когда за окнами брезжил рассвет, потом меня кормили так же скудно, как оделяли теплом родительского внимания.
   Надо сказать, что по этой причине я постоянно мечтал о еде и очень радовался, если меня везли погостить к какой-нибудь тетушке, там я мог, по крайней мере, насытить свой быстро растущий организм.
   Я, сидя за большим столом в окружении взрослых, жадно глотал непрожеванные куски пищи и торопился съесть как можно больше еды из числа той, чем угощала гостеприимная хозяйка. Здесь надо мной не было власти моего отца, потому что, занятый разговорами, он забывал обо мне.
   Чувство постоянного голода, так мешающее мне насладиться немногими часами без окрика или ругани в мой адрес, преследовало меня вплоть до совершеннолетия. И дело, конечно, было не в жадности или скупости моего родителя. Причина была в непоколебимой уверенности моего отца в то, что кормить ребенка в меру - значит не потакать его слабостям, а чревоугодие, по его мнению, мешает воспитанию воли и формированию характера будущего мужчины.
   Так что к бесконечным упрекам и недовольству мною прибавлялось еще и всепоглощающее желание от постоянно томящего меня голода.
   Каждое воскресение моя мать водила меня в церковь на утреннюю службу.
   Она была глубоко верующим человеком. Ей казалось, что каждый поступок нужно соизмерять с церковным уставов. Никогда она ничего не делала без предварительного одобрения нашего капеллана. Мнение же наших соседей стояло на втором месте после мнения капеллана, поэтому у нее уходило много сил, чтобы учитывать все сложности, возникающие в пестром и неоднородном течении альманзорской жизни.
   Сколько помню себя, засыпая, я все еще слышал слова молитвы, которую она шептала, наклонившись над моей кроватью.
   Нетрудно себе представить, что мое детство и отрочество были похожи на сотни ремней, которыми я был привязать к невидимому позорному столбу.
   Когда лет в двенадцать, предоставленный сам себе, я сидел однажды в своей комнате и смотрел в окно, через которое сияло голубое до ослепительности небо Альманзоры, то впервые почувствовал ликующую радость, будто во мне распустился нежный цветок первой влюбленности, что согрела меня вдруг неизвестным доселе теплом и счастьем.
   Так, наверное, вслед за моим появлением на этот свет в этот день родилась моя душа.
   Душа... Само понятие очень неточное, расплывчатое, но понятное каждому в силу того, что ее можно узнать по бесконечному потоку сменяющих друг друга настроений, чувств и всплесков эмоций. Она никогда не бывает абсолютно спокойной, то и дело ее что-то волнует, тревожит, раздражает.
   Вот с этой самой минуты тем осенним альманзорским днем я стал жить иначе. Внешним своим видом я безропотно показывал, что принимаю все, уготованное мне в родительском доме: полное послушание отцу, молчаливое согласие матери, долгие часы за книгами, аскетический быт небогатого альманзорского семейства. Но движением моей, так внезапно обретенной души для меня самого стало стремление перенестись в другой мир и другую жизнь, в которой я мог наслаждаться тем, чем мне хотелось: мечтать о новых странах, о больших городах.
   Стоило с этой минуты запастись терпением и ждать, когда моя внутренняя, никому невидимая жизнь обретет освобождение от жестоких ремней и позорного столба моего детства и отрочества.
   И это наступило.
   Когда же это наступило, я мог считать себя счастливцем. Вскоре приехав на мадридский вокзал Аточа, я начал свое знакомство со столицей. Потом гуляя по бульварам Прадо и Реколетос, я чувствовал переполняющее меня чувство гордости. Конечно же, Мадрид - самый красивый город мира. Да и могло ли быть для меня иначе после маленькой Альманзоры! Неужели Мадрид отныне принадлежит мне, а я ему! Неужели я могу ходить по его улицам и чувствовать себя настоящим столичным жителем! Могу взять экипаж и поехать, куда мне заблагорассудится.
   Стоит ли говорить, что Мадрид сразу же увлек меня в бурное движение новой неизвестной до сих пор жизни. Конечно, впереди меня ждали годы учения в университете, но это было не главным. Мысль, что, наконец-то, моя жизнь принадлежит мне самому, окрыляла меня.
   В университете я выбрал для изучения анатомию. Именно изучая анатомию, я готов совершить будущие открытия, прославить свое имя, так мне мечталось, стать богатым и навсегда освободиться от отцовской зависимости, в то время как мои недавние младенчество и детство уходили от меня навсегда и безвозвратно, и только память о себе двенадцатилетнем тревожила меня иногда, как и прежде...
  
   Глава 2.
  
   Медленно уползает октябрьское солнце за крыши мадридских домов. Смеркается.
   Дорогие экипажи все еще куда-то спешат, но эта их торопливость, скорее привычка, оставленная дневным оживлением улиц, чем настоящее желание куда-то торопиться. А, впрочем, нет. Кто-то все же делает попытку успеть к началу в оперу, послушать "Травиату" Верди. Другие, замедлив свой ход, тянутся к ресторанам, где сверкает хрусталь и звучит музыка.
   - Эй, придержи лошадь! - кричит возница.
   - Сам куда лезешь! Ну, пошла-пошла!- в ответ грубая брань.
   Оживление на городских улицах не прекратится далеко за полночь. Жителей Мадрида не заботит долгий сон. Веселье, крики и смех прогонят надолго ночное безмолвие.
   Если сердце Мадрида не знает полночного покоя, то вот эта улица совсем обезлюдела. Мадридцы не любят приходить сюда даже днем. Один из домов пользуется скверной репутацией. Горожане называют его "домом смерти". Да и сам хозяин снискал дурную славу, говорят, он продал душу Дьяволу, крадет мертвецов из могил.
   Действительно, ставни скрывают то, что не может увидеть посторонний глаз: в просторном кабинете работает человек, он что-то быстро пишет, иногда увлекается так, что его перо издает сильные скрипы, будто всхлипывает.
   Здесь темно-серые уродцы плавают в химическом растворе в стеклянных колбах. Им составляют компанию сизо-фиолетовые человеческие органы в таких же прозрачных сосудах, на стенах - таблицы с таинственными пиктограммами.
   Со страниц анатомического атласа смотрит одинокий глаз. Обрубок ступни доминирует на белом фоне большого листа другой книги. Латинские названия книжных переплетов поблескивают серебряным отсветом, когда в них отражается огонь от свечей, но кабинет, достаточно просторный для хранения всевозможных экспонатов, тем не менее, имеет полутемные уголки, куда все же не доходит свет. В довершение ко всему, атмосферу кабинета сгущает притаившаяся где-то загадка.
   - Нет, нет, должна же эта формула соответствовать, - бормочет сеньор Веласко.
   - Алхимия много веков служила человеку, но одной алхимией теперь не обойтись, тайны сокрыты в самом человеческом теле, - продолжает бормотать Гонсалес Веласко. - Мертвая плоть сохраняет формы. И если ее можно сохранить и после смерти, то, безусловно, стоит за нее побороться. Я читал: в древних книгах пишут о восстановлении человека из праха. Или я не прав?
   Сеньора Веласко влечет к себе созерцание всякой смерти. На лицах покойников он видит некий знак - приглашение к разгадке. Люди, попавшие в объятия смерти в самые неожиданные моменты своей жизни, точно остановленные на бегу, начинают владеть бесценной тайной, по мнению Веласко. Покойники в чертах своих заострившихся лиц сохраняют печать невозмутимого успокоения. И как долго Веласко ни всматривается в застывшие лица - над ними все еще витает дух вечного и непостижимого!
   Даже когда Гонсалес Веласко покупает надежное молчание кладбищенских сторожей, случается, что вместе с ними вскрывает могилы и переносит покойников к себе в дом. Он все еще может во вспученном трупными ядами теле уловить признаки сего мира, обнаружить, что мертвец не сразу обращен в тотальный прах, подвержен исчезновению. Скальпель доктора делает надрез на трупе. Потом Веласко потрошит и сам труп, как это делает любая хозяйка с тушкой курицы или индейки. Ну, а потом он тщательно что-то записывает, время от времени берет лупу, пристально рассматривает какой-нибудь орган и снова пишет.
   Именно эти наблюдения и заставили Веласко сначала отправиться в Египет и разыскать не один десяток мумий, потом проводить с ними какие-то опыты, малопонятные неученому человеку.
   - Вот я, кажется, снова прав, - бормочет доктор себе под нос.
   Ночной колпак съехал налево, очки немного запотели от теплого дыхания доктора, но он так увлечен, что ничего этого не замечает.
   И уже через два часа кабинет заполняют едкие запахи химических соединений, доктор получает какие-то сложные новые смеси, над которыми колдует в продолжение ночи.
   И даже, когда окно мышиным цветом будущего рассвета начинает выступать из темноты кабинета, доктор этого не замечает, он по-прежнему поглощен своей работой.
   Словом, сеньор Гонсалес Веласко одержим разгадкой какой-то тайны.
   Тайны, что не оставила равнодушным и великого Эль Греко почти три столетия назад. С картин художника все еще смотрят "остробородые лица" тех, в ком и сейчас остается вечная загадка нетленной испанской души.
  
   Но не будем мешать доктору, у нас есть дела поважнее!
  
  
  
   Глава 3.
  
   - Фредерико, пойди и поторопи сеньориту. Все гости уже собрались, соседи на улице уже судачат. Где Изабелла? - раздраженно говорит отец невесты Игнасьо Санчес Мехиас.
   Сеньор Игнасьо отсылает слугу за дочерью, юной Изабеллой. Изабеллу ждали гости и жених, который накануне по традиции преподнес апельсиновую ветку в знак своей вечной любви, а также соседи, из любопытства вышедшие поглазеть на свадебное приготовление.
   Несколько подружек Изабеллы, перебивая друг друга, спорят, кому из них первой достанутся две булавки от красивого наряда невесты, именно той и суждено стать невестой в скором времени. Мужчины небольшой группой теснятся поодаль от девушек. Они, одетые в праздничные сюртуки и традиционные широкополые черные шляпы, мода на которые не меняется уже не один век, немногословны и степенны, всем своим видом показывают, что свадьба - дело серьезное.
   Игнасьо Мехиас, по их мнению, выбрал подходящего зятя. Хуан де ла Чабас, тридцатипятилетний идальго, с серьезными взглядами на жизнь, уже далеко не тот юнец, который чувствовал бы себя израненным оленем. Женитьба, прежде всего, дает ему возможность решить то, что связано с правами на наследование, и продолжить славный род идальго, поэтому невесту он выбрал из зажиточной семьи с безупречной репутацией. Девушка должна была быть хорошо воспитанной и не понаслышке знать, что ее замужество - это муж, дети и стена, за которую она никогда не выйдет.
   Все присутствующие здесь мужчины думают так же, как Хуан, они разделяют с Хуаном де ла Чабасом те же мысли, собственно говоря, так думали когда-то и их отцы, и деды, и прадеды. Но если кто-то посягает на честь кабальеро, то обидчику придется иметь дело с ним самим. За широким шелковым черным поясом Хуан носит острый кинжал. Когда же назревает какая-нибудь ссора, то его рука тянется к этому кинжалу, ладонью он крепко сжимает ручку своего смертоносного оружия. Даже если еще далеко до самой неприятности, все равно по привычке рука Хуана тянется к кинжалу. Иногда можно просто натворить много бед, потому что, по мысли каждого из кабальеро, ни один обидчик не заслуживает снисхождения. Чтобы свести с ним личные счеты, на это найдутся любые причины. Обида смывается кровью. Кинжал - грозное оружие для обидчика и бесстыдства.
   На женской половине дома, оставшись одна, по счастливой случайности, Изабелла вырывается из тесного шумного своего окружения, в то время как все ее домочадцы заняты приготовлением к свадьбе. Девушка задумчиво склонила голову, мысли ее были далеко от свадебной суматохи. Кто пообещает ей, что она тотчас не состарится, выйдя из церковных дверей?
   Кто ею уверит, что она останется молодой и свежей, такой же лучезарной, как сейчас, когда Хуан введет ее в свой дом?
   Сколько раз она сама видела крестьянок, что в неполные тридцать выглядят старухами, будто родились, чтобы так быстро увянуть. И как ей не хочется, чтобы ее навсегда привязывали к простыням, посуде и ежедневной суете.
   Ее сердце, вскормленное жарким альманзорским солнцем, прожигает легкую ткань свадебного наряда, жар его вот-вот вырвется языками пламени, а там, конечно, и недалеко до настоящего пожара. Хуан крепок, строен, красив, надежен, по словам матери Изабеллы, доньи Агнессы, но девушка сама знает, как далек, как далек он. Она не может войти в царство мертвых, она боится его теней. Натертый пол, ни пылинки, в старинном комоде добротные ткани, вовремя просушенные и проветренные, но что ей за дело до них, что ей за дело до вечной жизни, до вечного особняка, украшенного портретами предков достойного угасающего рода идальго. Вечность - это так ненадежно, так неправдоподобно. Где цветы, где легкие сны и сладкое томление? Почему она не похожа на своих подруг, которым не терпится поскорее выйти замуж? Почему она так несчастна?
   Тут язычок пламени вырывается из горячего юного сердца, вырывается не в силах погаснуть и пожирает рассудок девушки.
   Небо хмурится.
   Если ветер дует с юго-запада, то ясному небу не грозят одинокие облака, но если он меняет свое направление на северное, то обманчивые первые безобидные барашки сбиваются в грозовые грозные стада. И вот уже ветер хлопает ставней, и кусок легкой женской материи развевается усиливающимся ветром безвольно и обреченно.
   - Сеньор Игнасьо, я опозорен! Вы в сговоре с ней! Почему вы бездействуете? Все с самого начала выглядело странным. Прошло два часа, а вы стараетесь успокоить меня. Позор вашему слову. Вы не достойны называть себя честным человеком! - Хуан не стеснялся в резких выражениях.
   Игнасьо никогда не простил бы этих слов Хуану, если бы сам был не менее задет поступком своей дочери.
   - Хуан, верьте, я ничего не знаю. Я предположить не мог, что она исчезнет.
   Поверьте, Изабелла не могла поступить так. Моя дочь ни на минуту не оставалась одна в моем доме, за ней был должный надзор, и если бы здесь оказался замешан мужчина, я знал бы об этом.
   - Вы уверяли, что воспитание Изабеллы строжайшее, вы воспитывали ее с понятиями о чести и добродетели.
   - Вы не можете сомневаться и бросать тень на честь моей дочери. Она не может поступить бесчестно.
   - Однако ее нет. Мы опозорены, а вы говорите, что ваша дочь невинна.
   - Хуан, послушайте, я сбит с толку не менее вас, но ее найдут, догонят, если она сбежала, но если ее украли, кто-то захотел опозорить мое имя.
   - Украли?! Перед самой церемонией венчания!
   - Да, украли. Такая мысль не приходит вам в голову?
   - Кто-то хочет нанести оскорбление мне. Я отомщу! Коня! Скорей! Шевелитесь!
   На крик Хуана сбежались слуги, они были так сбиты с толку, что вместо того, чтобы, не медля, выполнить приказания Хуана, бессмысленно суетились, затем внезапно исчезли, и только новый окрик и ругань Хуана возвратили их назад. Наконец слуги помогли Хуану де ла Чабасу сесть на коня.
   - Кровью, только кровью заплатят мне! - крикнул Хуан сеньору Игнасьо, в глазах которого уже виделось кровавое завершение прерванной свадьбы.
   Прошло еще немного времени, и одинокий всадник скакал в сторону Кастильи по дороге среди тополей и вязов, в просветах которых мелькал круглый диск луны, а там, у темного горизонта, видны были силуэты романских храмов, одновременно представляющих форпосты и соборы, лишенные готической небесной выси.
   Сеньор Игнасьо не мог уснуть, он ворочался, вздыхал, принимался молиться, но ничего изменить не мог.
   С женской половины слышался непрекращающийся плач и причитания. Там тоже не спали, словно в доме кто-то умер. Мать Изабеллы, убитая горем, в окружении старой доньи и других женщин, одетых в черные мантильи, кричала истошным от отчаянья голосом. Приступы отчаянья сменяли минуты полного безразличия, а потом все начиналось сначала.
   - Девчонка, девчонка, - думал про себя Игнасьо, - как она могла, как решилась!
   Гнев душил Игнасьо, но он не мог вмиг увидеть в Изабелле только дурное и порочное. В его Изабелле, в том крошечном комочке, который он взял впервые на руки восемнадцать лет назад, в том темноволосом Ангеле с ласковой улыбкой, какою она была в пятилетнем возрасте, в той юной красавице, на которую заглядывались многие кабальеро, а он гордился, что он отец этого безгрешного милого создания. Но даже самые светлые воспоминания о ней сейчас не могли заглушить все возрастающий праведный гнев отца.
   Волны гнева накатывались одна на другую, и каждая новая волна была сильнее предыдущей, и именно они и собирали в душе Игнасьо поднимающуюся бурю ненависти к Изабелле.
   -Девчонка, девчонка, - продолжал он шептать.
   Дурные вести бегут быстрей оленя. Маленький городок был вовлечен в случившееся. О случившемся толковали повсюду. Служанки, посланные в лавки, прежде чем пожелать доброго утра произносили первыми имена сеньора Игнасьо и его дочери. Важные доньи, раскланиваясь, непременно вспоминали о позоре жениха. Торговцы придумывали все новые и новые причины, расстроившие свадьбу.
   И если мирный и немного сонный городок во всякое утро медленно входил в будничную жизнь, то с этого дня событие, случившееся днем раньше, будто перевернуло всю его жизнь. Слухи и догадки будоражили Альманзору.
   В этом испанском захолустье история сеньора Игнасьо и его дочери на долгие месяцы станет единственной новостью, обсуждаемой почти в каждом доме.
   Испанская провинция не знает быстрой смены событий. И мы не ошибемся, если скажем, что столетие назад улицы Альманзоры видели те же картины, что и сегодня, слышали те же удары церковного колокола, что и не один век назад.
   Узкие петляющие улицы, в гладких камнях которых отражается жадное до иссушающей жары солнце, не видят подолгу дневного людского оживленья. В редкие часы во время сиесты послышится одинокое перестукивание конских копыт, но едва ли удается увидеть самого всадника, он слишком быстро исчезает на границе солнечного света и полуденной тени, чтобы не показаться просто миражом в дымящемся знойном воздухе.
   Не успевает воздух отдохнуть от яростного жара за день, как на смену ему приходит жаркая кровь заката, в которой безводье души провинциала тщетно ищет влажное утоление в звуках церковного органа. По правде сказать, альманзорец так же черств, как пугающе черства выжженная земля его предков. И только какая-нибудь новость может на долгие дни подарить альманзорцу иллюзию перемен, будто в скачущих всадниках облаков он разглядел первые признаки приближающегося долгожданного дождя.
   Быть может, в душе он и жаждет перемен, но то-то и оно, что он страшно боится всего успешного и жизнеутверждающего. Ему гораздо милее пребывать в постоянном унынии, за которым он прячет свою неспособность к действию и победе. Между действием и бездействием он обязательно выберет второе, ему милее оплакивать неудачу, чем стремиться к наслаждениям и пользоваться жизнью целиком. Таков уж выбор этих людей. Раз и навсегда они его сделали, поэтому их жизнь веками не знает изменений.
   Вчера семейство Игнасьо бросило вызов привычкам и устоям Альманзоры, взбунтовалось против жизни по-испански, пытаясь заменить ее другим, чуждым, непонятным. Так, по крайней мере, казалось многим альманзорцам по причине их заскорузлости и косности. Будто кто-то извне посягал на национальное, самобытное. А если речь заходит о таких понятиях, то здесь недалеко и до того, чтобы встать на защиту своего достояния, взяться за кинжалы.
   Ощущение старины у альманзорца присутствует везде. Оно причудливо выражается. В то время как где-нибудь в Мадриде или Севилье, жизнь стремительно меняется, и это желаемо и поощряемо, то здесь, наоборот, привычки столицы чужды и враждебны. Альманзорец лелеет свое ощущение старины, защищает и оберегает его от всякого посягательства. Он стремится сохранить вопреки разумности любой пустяк, если видит в нем налет старины, борется не на жизнь, а на смерть и может пойти еще дальше, до полного своего самоуничтожения.
   Утром Игнасьо почувствовал какое-то нехорошее напряжение, затаившееся у закрытых ставней его дома. Когда же он по многолетней привычке вышел из дома после дурно проведенной ночи, то тысячи кинжалов злых языков вонзились в его тело.
   Из окна соседнего дома дона Матео выглянуло испуганное лицо служанки, потом с грохотом захлопнулись оконные ставни. Вслед за этим сам сеньор Матео, открыв дверь своего дома, появился на улице. Лицо его, непроницаемое и суровое, имело выражение презрительное, когда Игнасьо, как обычно, поприветствовал соседа. Сеньор Матео не сказал в ответ ни слова.
   Дон Игнасьо почувствовал озноб, как если бы вдруг подул сильный зимний ветер, он хотел было повторить приветствие, но дверь дома соседа быстро захлопнулась. Примеру первой захлопнувшейся двери последовали многие соседи Игнасьо. Так прежде, чем дойти до табачной лавки, Игнасьо не раз стал свидетелем того, как перед ним захлопнулись двери и оконные ставни всей улочки.
   Войдя в табачную лавку, он услышал сначала имя своей дочери, а потом четверо сеньоров, на полуслове оборвав оживленный разговор, отвернулись от него. Продавец, по прежней своей привычке, всегда дружелюбно приветствующий Игнасьо, заторопился и нырнул в подсобное помещение. Сеньору Игнасьо пришлось долго ждать в зловещем молчании в компании остальных сеньоров, когда к нему выйдет ленивый помощник хозяина лавки и, нагло ухмыляясь, продаст Игнасьо товар.
   "Плачь, донья Агнесса, плачь! Нет на свете больше доброго имени твоего Игнасьо", - прошептал он и вышел из табачной лавки.
  
  
   Глава 4.
   Уже через несколько недель моей новой жизни я был одет, как большинство молодых людей, которых я встречал на улицах столицы, то есть я кичился новизной моего костюма. Может быть, меня в этом костюме и нельзя было принять за наследника аристократической фамилии, но уж точно из провинциала я сделался столичным кабальеро. Я снял две небольшие меблированные комнаты, кроме этого, нанял слугу. Его звали Хуаном, по годам он был немногим старше меня. Хуан приехал в Мадрид на поиски лучшей жизни, и я мог предоставить ему эту жизнь за умеренную плату. Он был смышленый, расторопный, его речь выдавала в нем уроженца Галисии. Наверное, бедность и безысходность заставляла молодых галисийцев отправляться на заработки в Мадрид, но чаще всего случалось так, что они покидали Испанию и пополняли огромную армию искателей приключений, кто отплывал к далеким берегам Америки на поиски богатства и лучшей участи для себя.
   Вставая по утрам, я наслаждался свободой и новыми своими привычками. Мне не надо было уже просыпаться с первым лучом солнца, я мог всласть понежиться в кровати, мне не надо было спешить к завтраку, где меня ждал недовольный отец. Хуан исполнял мои поручения, прислуживал мне и даже искренне заботился обо мне. Я блаженствовал. Единственным моим огорчением по-прежнему была моя зависимость от отца, я должен был регулярно писать ему письма. И я каждую неделю отправлял ему эти отчеты. Я писал, главным образом, о моем усердии в университетских занятиях. И ученье не было мне в тягость. После долгих лет, вымученных жестокой дисциплиной, у меня была прекрасная память и давняя привычка легко усваивать всякое знание. Именно это было настолько для меня знакомо, что я без труда привык и к новым наукам и новым моим наставникам. В этом я видел по-прежнему продолжение моей альманзорской жизни, в то время как моя новая жизнь поджидала меня совсем рядом.
   Как-то в цветочной лавке я увидел девушку. Она была улыбчива и приветлива. Невидимые нити притяжения почувствовал я тотчас. После недолгих свиданий я ближе ее узнал, девушка оказалась неглупой и доброй. Мадридские девушки намного интереснее наших альманзорских. Во всяком случае, я скоро мог прикоснуться к ее губам. Долорес не конфузилась и относилась к нашим поцелуям вполне доброжелательно. Чем больше я дарил ей подарков, тем чаще мог рассчитывать на ласки с ее стороны. Если в начале меня еще и останавливали грозные окрики моего отца, время от времени возникающие в моей памяти, то близость доброй и милой девушки победила во мне страхи, и я познал благодаря Долорес радости мужчины. Новые чувства меня захватили целиком. Любопытство и ранее неизвестные ощущения толкнули меня на то, что вскоре Долорес поселилась в моей комнате. Мы стали жить, как живут мужчина и женщина только тогда, когда получат благословение и согласие родителей. Вот это меня забавляло больше всего. Не мог окрик моего отца отнять у меня Долорес, не мог ничей запрет лишить меня ее нежностей.
   Первые месяцы я был как одержимый. Я стремился проводить с ней как можно больше времени. Я насыщался ею жадно и самовластно.
   Но однажды, перед рассветом, после долгой ночи любви, когда я смотрел на спящую Долорес, она показалась мне вдруг грубой подделкой, как если бы я поначалу увидел в ней настоящий бриллиант. Лицо спящей девушки казалось уже не таким волнующим меня, в нем было что-то топорное, вульгарное, провинциальное, что мне так ясно напомнило о далекой Альманзоре. Той новизны столичной жизни, притягательности, которые внушал мне каждый день, прожитый в Мадриде, в нем уже не было. Меня охватило сильное чувство неудовлетворенности собой. Я словно кем-то обманут. Вернее, я поддался какой-то своей неразборчивости, вверг себя в сиюминутное желание, при этом терял умножающуюся каждый день силу моей новой жизни. Будто я сейчас находился не в Мадриде, а в доме моего отца, и Долорес была не городской девушкой с новыми и приятными для меня привычками, а грубой служанкой дона Матео. Еще недавно такая желанная и милая, она превратилась в простую деревенскую скотницу, тем самым вернула меня так жестоко в эти минуты в Альманзору. Я лежал, затаив дыхание, мне казалось, что сию минуту сюда войдет мой гневный отец, а я как прежде буду отруган и унижен за свои проступки. Страх завладел мною. Мадрид - легкий, веселый, прекрасный - растворяется, и надо мною нависает зловещая душная атмосфера отчего дома. Как хочется мне вернуться снова в те недолгие часы, когда я в детские свои годы остаюсь один и чувствую первое движение моей рождающейся души.
   Сейчас же я терял ее под давлением пошлой грубости Долорес. И именно она становилась невольно виновницей моего теперешнего несчастья. Она отнимала у меня Мадрид и жизнь, принадлежащую теперь только мне. Она могла сделать мертвою мою теперешнюю жизнь.
   Это был первый удар, полученный мною от судьбы. Я понял, что, кроме моего отца, на моем пути будут встречаться люди, желающие отнять у меня то, что отнимали до их появления годы, проведенные в Альманзоре.
   Долорес не сразу заметила перемену во мне. Мне же было трудно ей что-либо объяснить, и я стал избегать долгих домашних вечеров. Я шлялся по вечерним и ночным улицам Мадрида, а в моей голове рождалось множество планов, как вернуть Долорес ее прежней жизни, где она, наверное, была довольна и желанна. О том, чтобы разорвать наши отношения, я боялся даже думать, мне не хватало решимости, которой мешало пугающее меня чувство вины перед девушкой. Но, на самом деле, никакой моей вины перед Долорес не было. Много позже я понял, что увлечения, которые порабощали мою душу так сильно и властно, через короткое время ослабляли свои путы, и я снова становился недосягаемым для них и свободным.
   Свобода обнаруживает себя своим легким движением. Это проявляется в осязаемом мною: я вдруг чувствую запахи каменных стен и душного дневного воздуха, нагретого жарким летом. Память о запахах лета воскрешает картины моего детства, и я снова вспоминаю первые минуты рождения моей души, те самые минуты, что врезались в мою память и не уходят из нее.
   Моя забывчивость раздражала Долорес, невнимание вызывало ее горькие упреки. Она будто цеплялась за возможность удержать меня дольше, чем я мог ей позволить. Наконец, в самый неподходящий момент она заговорила о свадьбе, о моих родителях. Как далека была она в эту минуту от реальности уже свершившегося! Как неправдоподобно виновата в том, что исказились ее черты! Пересохшая земля пугает потрескавшейся коркой плодородного слоя.
   После месяца бесплодных попыток найти решение я поручил Хуану подыскать для меня новое жилье и запугал его всеми карами, на которые только был способен, чтобы девушка ни о чем не догадалась. Хуан, усмехнувшись, но, смекнув в чем дело, пообещал все исполнить. И мне, думается, что все он выполнил как надо, оставив к приходу Долорес опустевшую от ее обитателей комнату, брошенную при внезапном отъезде в поисках buena intencion.*(1)
   И при этой мысли мне вспомнились слова моей матери, очень часто ее повторяемые: "И наш долг состоит в том, мальчик мой, чтобы "сочетать мужа с женою и оделить брачующихся благодатью, дабы растили детей для неба". Я же, не отменяя слов катехизиса, словно спасал себя от предопределенности моего существования, будто
   как в детстве налетела галерна*(2) и унесла с собой тяжелый дымящийся зной испанского лета.
   Впрочем, я вспоминал потом о Долорес тепло и сердечно. Она виделась мне, сидящей поздним утром на кровати, с ее плеч сползла белая кружевная сорочка. Долорес длинными своими пальцами чистит апельсин, сок апельсина течет по ее голым рукам, а она, громко причмокивая, слизывает его; простодушная озорная цветочница из мадридской лавки. В Долорес растворились навсегда мое неопытное любопытство и свежесть первых открытий. Но мне не суждено было рядом с ней заглянуть за тайную завесу. Мне не суждено было в Долорес найти тайные знаки media naranja*(3). Не суждено было обнаружить минут глубокого потрясенья, в котором угадывалось бы напряжение душевной жизни, ее радостного проявления, похожего на далекие мгновения моего детства.
   Прощай, Долорес, прощай милая простушка! Я прикоснулся к тебе, а ты стала тенью, только тенью. Будто смерть поджидала тебя, чтобы обмануть, наделяя красотой мимолетной, той, что не может задержаться дольше отведенного ей мига, что со временем исчезает, унося с собой и мое время жизни.
   Впрочем, этот первый опыт, в котором соединились мое любопытное желание и первый шаг к нарушению запретов, оставил о себе долгую память. В ней постепенно укоренился страх перед потерей моего влечения к женской природе. Словом, я потом говорил себе: посмотри, ты видишь девушку, все в ней прекрасно, и сама девушка желанна тебе, она соткана из тончайших золотых невидимых нитей, но это кажется. Это обман. Внутри нее прячется самая обыкновенная служанка, белошвейка или цветочница, кого каждое утро ты мог встретить в Альманзоре. Они, неприметные и будничные, торопились по своим делам и, когда ты старался их рассмотреть, смело глядя на них, то девушки рассыпались на фрагменты: глупое хихиканье, стоптанные башмаки или завистливые вздохи.
   Мне казалось теперь, что девушки низшего сословия утратили навсегда мое внимание к ним. Я начал думать, что, если и есть какая-то необыкновенная девушка, то она непременно должна принадлежать миру, утонченному, артистическому. Только там она по-настоящему необыкновенна и желанна, и это не ускользнет от меня и не обманет.
   Впрочем, я понимал, что тщетны мои попытки оказаться в богатых особняках, куда вечером съезжаются искусно сделанные, дорогие кареты.
   Но я все же делал слабые попытки, чтобы войти в мир благородных дам и их высокородных покровителей. И по мере приближения к ним я умножал свою дерзость и отчаянную смелость, как будто от этого зависело: повесят меня или помилуют все эти высокородные господа. Отныне театр я сделал своим постоянным пристанищем. Я с жадностью бросился узнавать легкомысленный и непрочный мир кумиров и их покровителей. Начинающие актрисы, примы сезона, девушки из кордебалета, бенефициантки, сколько времени я посвятил вам! Я укреплял credito mutuo*(4), но часто натыкался на подтверждение расхожей истины: у них повреждена голова, но не сердце. Впрочем, этот закулисный мир меня привлекал, удивлял, а иногда по-настоящему волновал.
   Лопе де Вега, Шаридан, Кальдерон, Рохас, Морето сменялись незатейливыми водевильчиками, но я был всеяден, я пожирал всякие театральные впечатления и жил теми же интригами, что и госпожа*** в последнем сезоне. И все это не напрасно, уверял я себя, рано или поздно я окажусь во дворцах Галканы*(5) и сокровища, наподобие сокровищ Фернандеса де Веласко*(6), откроются мне.
   И вот однажды случайно я увидел изящную кисть руки на красном бархате театральной ложи, потом услышал нежный грудной голос, вбирающий в себя все оттенки удивительного тембра от бархатисто-певучего звучания до глубокого волнующего страстного призыва. В эту минуту мне показалось, что участь моя навеки решена. В какую-то долю секунды я почувствовал, что я снова проваливаюсь в состояние неизбывного блаженства, которым заполняется моя душа. Ею завладел искрящийся образ той женщины, которая еще не видимая мною, уже властно начала ею распоряжаться, в чьем добровольном плену я жаждал остаться на веки вечные. И удивительно, но мое пленение произошло так стремительно и быстро даже для меня самого.
   Обладательница божественного голоса вскоре явилась перед моими глазами. Маркиза сменила целый рой мимолетных прекрасных девических образов, так долго покорявших меня своей ослепительной невинностью. Она вошла по-хозяйски в мою жизнь и заставила меня навсегда отказаться от невинной трогательности этих пташек.
   Зрелая женственность этой женщины привязала мою душу к ней. Постепенно я расставался со своей мечтательной восторженностью, лишался ее навсегда. Маркиза внушила мне настоящую страсть.
   В то время, когда маркиза собиралась к своему вечернему выезду в свет, я мог посещать ее и оставаться с нею до десяти часов, пока не входил слуга и не объявлял, что карета готова. Эта женщина разрешала мне присутствовать рядом с ней. Ни тени кокетства не было в ее поведении: она искренне была увлечена моими рассказами о детстве, иногда журила меня. Когда служанка приносила ей вечернее платье, маркиза советовалась со мною, какой цвет ей больше к лицу и какой мне милее. Эта домашняя непринужденность ее манер словно доказывала мою особую близость к ней.
   Иногда она сама принималась рассказывать о своей жизни, о путешествии по Италии. Она оживлялась, голос ее становился таким задушевным и мягким, что я цепенел, боясь шевельнуться и пропустить, хотя бы одну мелодию из числа многих, которыми он наделен в эту самую доверительную минуту близости с ней. Но, оставаясь один, я испытывал первые, неизвестные мне доселе страдания. Я понимал, что сильная привязанность к этой женщине имела дорогую плату в виде страдания, мучительного состояния от невозможности обладать ею, быть с ней всякую минуту, сделать ее своей. Что чувствовала она? Посещали ли ее те же самые желания и мысли? Чего она добивалась?
   Муж маркизы был старше ее, он страдал какой-то тяжелою болезнью. Маркиза же еще достаточно молода и хороша собой, она должна была отказаться от всякого проявления живой жизни, должна была привязать себя к болезни мужа. Конечно, ее богатство и титул давали ей некоторое преимущество перед другими женщинами, для которых замужество означало соблюдение установленных правил и норм поведения,
   но и пользуясь этим своим преимуществом, маркиза ни в коем случае не могла переступить через сами нормы. Она должна была быть осторожной в своих пристрастиях и увлечениях, чтобы не навлечь на себя общественное порицание. Будучи замужней женщиной, но на самом деле давно не чувствующей себя таковой, она всем своим видом и поведением должна была соответствовать этому определению. По сути, она стала заложницей мнения окружающих ее людей. Может быть, она сама давно жаждала выбраться за пределы однообразной скучной предопределенности своей жизни, но мнение мадридских знакомых ограничивало всякое ее желание изменить что-либо в своей жизни. Мое появление рядом с ней в мадридских гостиных родило бы бурю, которая ее пугала, но тайная мысль о том, чтобы внести в свою жизнь какое-нибудь разнообразие толкало ее на общение со мной.
   Она не могла не замечать, каких усилий мне стоило сдерживать мою страсть. Иногда мне казалось, что и она желает того же, что и я. Но испугавшись этого, она становилась молчаливой, замыкалась в себе, начинала говорить колкости в мой адрес, днем позже приказывала слуге не принимать меня. Когда я натыкался на это отчуждение, я готов был избить слугу, вбежать к ней и задушить ее в своих объятиях.
   Но отчуждение сменялось невыразимой нежностью и смирением, с которым она меня встречала после недолгих дней нашей размолвки.
   Каждый день приносил новую муку, и каждый день дарил новые минуты блаженства. Душа моя была полна маркизой, чувства крепли, задерживались дольше прежних, кратковременных, и я блаженствовал, и я же терял это блаженство, чтобы с новой силой ввергнуться в него. Скорее всего, упоение от движений моей души, легкого ее дыхания и дарило мне ощущение, что я один стою сотни других*(7). И это мое упоение связано было с маркизой, которая сама, стремясь к тому же, глубоко прятала свои душевные порывы, и сдерживаемые, они питали нас обоих своим предвкушением долгожданного освобождения.
   Как легко, заменив одну букву на другую, для испанца перепутать anima *(8) с духовным преображением человеческого чувства. Быть может, эта путаница и происходила, когда маркиза, стоя перед Пресвятой Девой, страстно молила ее о чем-то. Она произносила едва слышно, одними только губами, имена, вверяя Пречистой тайные страхи и желания, выставляя свою душу, как на площади выставляют статуи под палящим солнцем, а они теряют каменную свою тяжеловесность, отражают солнечный свет и ослепляют глаза прохожих. Именно в этом страстном призыве, которое избегает привычных слов, в своем молчаливом обращении маркиза находила то самое упоение, в котором отказывала ей жизнь. И долгожданное насыщение души светом иного порядка уносило ее от бренности сего мира, и там в ином пространстве бедная женщина видела тайные знаки animo*(9).
   Очищенная и соприкоснувшаяся с великим таинством маркиза являлась передо мною такою, что я забывал о своих притязаниях на нее. Я жаждал поцеловать край ее платья и смиренно удалиться, пристыженный, как когда-то моим отцом. Словом, маркиза переставала меня волновать женской своей привлекательностью, она начинала вызывать во мне чувства глубокого почтения, и я ощущал себя робким и стеснительным, как в детстве, и мне хотелось бежать от этой женщины, напомнившей о тяжелой поступи моего отца и серой будничности моего детства.
   Но надолго я не мог оставаться без ее общества, без непринужденной близости к ней, я вновь возвращался и удивлялся преображению, происшедшему с ней. Ее голос снова меня волновал, она сама, казалось, не хотела сейчас убивать очевидную близость, возникающую между мною и ею. Она делала трудное для нее усилие, удерживая себя на границе дозволенного, и я надеялся, что ее долг и обязанности жены не могут вечно связывать ее чувства.
   Со мною постепенно происходили перемены, как будто достигнув обетованной земли и насладившись ее красотами, я начал думать о возвращении домой. Мое чувство к маркизе, точно достигнув своего апогея, утратило силу, будто разбилось о высокие скалы; наступали минуты душевного затишья; я отрезвлялся и начинал видеть перед собой вовсе не предмет моего желания и муки, а несчастную женщину с отчаяньем за что-то цепляющуюся. Она напоминала мне мою мать, уставшую от ежедневных забот и борьбы с жизнью. И вместе с этим дорогим мне образом наваливался страх, который отнимал у меня маркизу навсегда, лишая ее власти надо мной, возвращая мне тщетность моих попыток продлить все еще первые мгновения моего душевного возрождения.
   Я благодарен маркизе за минуты настоящего счастья, но и она не смогла задержать его. Ее удивительный голос уже не мог победить скуку, которая явилась между нами и обратила меня снова в бегство. Я бежал от той, что не могла быть больше причиной моего добровольного плена, той, которая внезапно утратила совершенный свой образ. Она растеряла волнующую меня силу, превратившись в обыкновенную сеньору Гонгору из Альманзоры, взимающую пятьсот суэльдо за обиды у жизни.
   Я опять был выброшен некой непонятной волей из состояния недолгой душевной радости. Почему, - задавал я себе вопрос, - моя привязанность к той, кто ослепляет меня с первой минуты, не может быть хотя бы дольше, чем это происходит на самом деле? Почему меня что-то заставляет отказаться от сладкого плена?
   Пробудившись, я снова обнаруживаю вялую скуку, что преследует меня с детства.
   Получается, что Мадрид не многим лучше Альманзоры, разве что больше людей оживляют его улицы, но, приглядись к ним, и ты обнаружишь сильное сходство вот той девушки с белошвейкой сеньора Федерико, что живет по соседству с домом моего отца. Взгляни на знатную сеньору, как она напоминает мою мать, направляющуюся в церковь. Посмотри на этих горожан, они готовы осмеять всякого, кто думает иначе, чем они. Лучше ли они, альманзорских! Мадрид - это та же Альманзора, просто дураку здесь спрятаться легче, а сплетням и слухам все же не так много уделяют времени, оставляя его для развлечений. И где испанские красавицы, что увлекают, лишая всякой рассудительности? Где прежняя Испания? Она дремлет, убаюканная песнями добродетельных испанок, что оберегают своих мужей от дерзкого и мужественного поступка, приучая их к размеренной тихой жизни у семейного очага с повседневными заботами. Как хотелось бы, чтобы вялых и недалеких жителей Мадрида спугнул кто-то, как некогда смели прежнее слабое севильское племя всадники, закутанные в белые покрывала и высадившиеся на побережье Испании, чтобы создать новый мир, впитавший арабскую мудрость, поэзию и старые наречия Севильи. И какой чудесный край был рожден этим союзом - аль Андалус! А что до моего настоящего, то мне остается взять вигуэлу*(10) и запеть испанское романсеро, в котором слышится звон кинжалов и чувствуется сухой жаркий ветер на моих губах.
  
  
   Глава 5.
  
   Несмотря на то, что Гонсалес Веласко слыл отшельником, несмотря на добровольное его затворничество, он все же иногда посещал известные в Мадриде дома.
   Да, его появление вызывало страх и панику дам, но слава ученого чудака открывала двери домов столичной знати. Была ли у Гонсалеса семья, в точности никто не знал. Но, тем не менее, в его особняке вместе с ним жила девушка. Ходили слухи, что эта девушка - его незаконнорожденная дочь. Но присутствующие в гостиных шептались о том, что девушка вовсе не дочь, а наложница Гонсалеса, которую он будто выдает за свою дочь.
   Лакеи в парадных ливреях не раз видели, как ученый муж приезжал не один, а в сопровождении необычайно красивой девушки, лицо которой скрывала прозрачная вуаль. Девушка не выходила из ландо, она одна терпеливо ожидала возвращения Гонсалеса Веласко.
   Бывало и так, что его карета появлялась и в дневные часы на бульварах Мадрида, и сквозь окна проезжающей кареты отчетливо было видно присутствие красавицы рядом со странным доктором.
   Конечно, мадридцы любопытны, поэтому нет-нет да кому-нибудь из приказчиков придет в голову познакомиться с красавицей. Но, увы!
   Гонсалес никогда не отпускает ее одну. Когда же он выходит из кареты, то бережно и торопливо выводит, словно выносит девушку, и тотчас захлопываются двери его особняка.
   Если же девушка выходит из дома, то неизменно ее сопровождает сеньор Веласко. Некоторые, особо дерзкие, чтобы добиться расположения самой красавицы, не жалеют денег, чтобы оплатить ночные серенады уличным музыкантам. Но она, кажется, остается равнодушной и к серенадам, и к поклонникам.
   Огонь в окне особняка Веласко горит в продолжение ночи. Доктор работает ночь напролет. Гонсалес торопится, поэтому ему не хватает уже и ночных часов. Поглощенный работой, он, кажется, забывает о той, которая, наоборот, спокойно спит сном безгрешных и святых в своей широкой кровати на втором этаже особняка ученого. В ее спальне всегда горит свеча до рассвета. Легкая прозрачная ткань занавешивает ложе, на котором она возлежит, покойная и прекрасная, торжественно возвышаясь на многочисленных подушках и прикрытая атласным белым покрывалом.
   Ни кошмары, ни угрызения совести не мучат ее во сне. И даже в ночи, когда полная луна тревожит мадридцев, пугая их призраками и тенями из преисподней, девушка не просыпается, тревожно не ворочается на своем ложе, а, наоборот, неслышно дышит умиротворенная ночным покоем.
   Она не чувствует страха, который охватывает путника на пустынной дороге в полнолунье, когда ночной мир всецело принадлежит князю тьмы и трепещет в его клещах. Сатана гонится за грешниками, разжигая в них сладострастие и похоть. В такие ночи он является к жене в образе ее мужа, разжигаемого грешными помыслами, чтобы извергать семя и порождать своих отпрысков, а греховодных жен вводит в блудливое желание соблазна, совращая их мужей.
   Призраки иного мира никогда не тревожат ее сон, пугая отсветами адского пламени. Преисподняя не открывает перед ней свои двери, не ужасает картинами вечных мук. Девушка мирно спит, защищенная ночным бдением ученого, способного отогнать от нее темных пособников сатаны одной силой своего любопытного ума, и вырвать, невзирая на тиски невежества и суеверия, важную тайну.
   Слабостью же ученого мужа было желание щедро сорить всякой монетой, чтобы приобрести для девушки модные наряды. Дон Веласко сам приходит в модные салоны, подолгу советуется с услужливыми продавцами и потом торжественно вносит в комнату девушки целую дюжину коробок, в которых обернутые в нежную мягкую бумагу лежат новые платья, кружева и ленты.
   Затем непременно все эти женские сокровища украсят его красавицу, и она в сопровождении своего спутника появляется в дневные часы на улицах Мадрида. Любой любопытный глаз может отметить, что доктор стремится украсить свою любимицу самыми лучшими нарядами. Быть может, только маркиза Монтенегро могла себе позволить такое щегольство да еще две-три известные дамы в столице.
   Особое негодование у прихожан вызывает присутствие Веласко и девушки в храме на воскресной мессе. Девушка ведет себя гордо и высокомерно. При входе в храм она никогда не перекрестится и колено не приклонит. Черная накидка скрывает ее лицо, и никто не знает, чем заняты ее мысли, от этого она кажется неприступной и далекой, будто оказавшейся здесь случайно, а не пришедшей приобщиться к дарам Господним, просящей милости Пресвятую Богородицу Гуадарамскую, и не пролить молитвенные слезы во имя Иисуса Христа.
   Дон Гонсалес сам подает пример кощунства и отъявленного грешника. Его рука держит девушку за талию, руку он не убирает, находясь даже в святом месте. Кощунством и греховодничеством смущает эта пара прихожан. Пожилые доньи тихо перешептываются, с нескрываемой ненавистью глядя на них, сердца их негодуют, а возмутители спокойствия: сеньор Веласко и его "девка" ничуть не встревожены, напротив, они, кажется, безразличны к чувствам верующих.
   Выходя из храма, сеньор Веласко, как длинный шлейф, волочит за собой возмущенный шепот. Проклятия в его адрес, кажется, должны отпугнуть его от святого места, но сеньор Веласко, отрешенный в эти минуты от всего земного, бережно поддерживая, точно драгоценную ношу, выводит свою спутницу из церкви, и карета медленно трогается и везет Гонсалеса с девушкой в мрачный особняк, который обходят даже днем городские сорванцы.
   Впрочем, намекая на таинственную и странную жизнь дона Гонсалеса, мы не погрешим против истины, если скажем, что в испанской душе всегда найдется место, вмещающее не один только страх перед сатаной, но и множество дурных предчувствий. Дьявол не дремлет, а день и ночь выслеживает свои жертвы, он забирается под сутаны монахов и говорит их словами и руководит их поступками, умаляя веру и благочестие. Дьявол путает молитву монаха, нашептывает другие слова, пугая мыслью о скорой смерти - пособнице Дьявола. Мысль же о смерти может лишить католика веры и сделать его жертвой князя тьмы. Для новой жертвы уже готовы огненные реки, кипящие котлы, сонмища бесов.
   Одним лишь кельто-иберийцам*(11) удалось подпустить к себе мысль о смерти так близко, что она перевесила их любовь к жизни. В знак своего бесстрашия они носят черную одежду и по сию пору. Их обожествление смерти не случайно, оно толкает их всякую минуту на поиски зрелой мудрости, что поселилась на Иберийском полуострове еще со времен маленькой империи мавританцев.
   Что ж дворцы Альгамбры хранят ее до сих пор в тихих миртовых двориках и прохладных залах, где мягкое звучание фонтанов стихает в узких длинных каналах. Когда обрывается музыка воды, тотчас завершается ее всякое движение. В мраморных каналах умершая вода погружается в вечный сон. И сон этот прекрасен, потому что вбирает в себя множество каменных арок и колонн, растительный орнамент стен и едва различимый звук фонтанов. Здесь и сама человеческая жизнь, внезапно прерванная ударом кинжала или ядом, возвращается к вечному сну Альгамбры. И только невнятная мелодия дворцовых фонтанов по-прежнему звучит в недолговечных своих струях и снова растворяется в прозрачных водах каналов.
   Все из чего-то рождается, и все куда-то уходит, все имеет свое начало и свой конец, все сплетается в постоянном круговороте вечного движения и вечного сна. И зная об этом, те, кто построили эти прекрасные диковинные дворцы, оставили на стенах бесчисленные напоминания о том в арабесках, орнамент которых повторяет геометрию квадратов и треугольников, арабскую вязь таинственных слов; геометрические фигуры соседствуют с множеством цветов и листьев, вырезанных искусной рукой мастера. Точно во всем этом присутствует гармония космоса и земного порядка, созданного силой божественного слова, и его печать остается до сих пор в природе всего живого.
   Восьмисотлетний сон мавританских дворцов в 1492 году прерывается христианами. Но еще раньше, уже с конца XIII века, в испанской душе зарождается необъяснимое чувство ожидания смерти, в которой растворяется страх перед ней и возвращается надежда на погружение в сон, в котором по-прежнему умирает вода в узких каналах и белый мрамор караулит прохладу дворцовых залов Альгамбры.
   Стены дворца очень хорошо помнят и королеву Испании Изабеллу. Долгие двадцать два года она ждала случая вступить на дворцовые плиты Альгамбры. Когда был изгнан последний арабский султан, она поселилась здесь. Как ни непримирима была она к иноверцам-мусульманам, но все же не пожелала перестроить дворцы своих врагов. Очевидно, уберегла ее от этого все та же зрелая мудрость, с ней королева не пожелала расстаться, когда поселилась в Альгамбре.
   С ней Изабелла не захотела расстаться и после своей смерти, поэтому завещала похоронить себя все в той же Альгамбре и положить на свою могилу скромную плиту и отказаться от пышных надгробных памятников в свою честь. С ней пребывала Изабелла до самой последней своей минуты, и когда молилась в часовне, построенной по своему приказу, и когда входила в тихие сады дворцов. Королева все еще слышала стоны и крики десятков убитых, видела их кровь на дворцовых плитах, она все еще сознавала тяжесть человеческих заблуждений и ошибок, не в силах их отменить. Но Изабелла, зная о тщетности своих усилий, понимала, что есть что-то другое, сильнее нее, и имя этому смерть. Очевидно, скорая встреча с ней заставляла королеву Испании искать в своей душе примирения и с самой собой, и с невозможностью изменить уже случившееся и в своей жизни и жизни других. Изабелла искала утешения в молитве, а потом долго смотрела на умершую воду дворцовых каналов. В воде все еще отражались стены дворца с причудливыми рисунками и словами, смысл которых был ведом прежним владельцам*(12), но ускользал от Изабеллы. Но его поиски возобновлялись самой Изабеллой в ее тихие часы одиночества в дворцовых двориках и терпеливого ожидания предстоящей встречи со смертью.
   Но не следует думать, что иберийцы гоняются за "сеньорой с косой". Вовсе нет. Они не так безрассудны, как может показаться на первый взгляд. Но иногда они начинают дерзко заигрывать с ней, подобно небезызвестному Дон Кихоту, который хотя и был в глазах окружающих почти сумасшедшим, но все-таки обессмертил свое имя, пусть и уподобившись слегка умалишенному. Но его безрассудство касалось не всех предметов, а только немногих, потому что вера в тех странствующих рыцарей, которым он и подражает, позволяет, в конце концов, добиться невозможного. Очевидно, стремление добиваться невозможного и есть тот самый секрет, почему испанцы ведут порой себя тоже безумно, вызывая в свой адрес издевательства и насмешки, и даже проклятия. Хотя суеверный страх перед властелином мира сего у них обнаруживается чаще, чем нам бы этого хотелось.
   И не вселился ли злой дух в сеньора Веласко? И присутствие его среди людей не есть ли дьявольские козни? Как похожи на князя тьмы подобные шутки! Иногда, стоит, и придержать свой язык, слишком непонятным и пугающим выглядит Гонсалес Веласко. Но сильная его страсть к науке и научным открытиям заставляет его смотреть на многое иначе, скорее всего, ему все равно, что о нем думают. Он сражается со своими ветряными мельницами. У него нет своего преданного Санчо Панса, и он одинок. Он рискует своим именем, как рисковали первые конквистадоры своей жизнью. Он твердо верит, что прокладывает новые пути для науки, как свято верил Христофор Колумб до последнего своего смертного часа, что им был открыт путь в Индию, а не новый континент Америка. Веласко стремится к невозможному, как неизвестное и неизведанное искали в морских путешествиях его далекие соотечественники. Но эту сторону дела мало кто видит из его сограждан. Таинственная и пугающая его деятельность приносит ему пока больше вреда, чем пользы. Он навлекает на себя ярость тех честных католиков, кто видит в Гонсалесе Веласко не только сумасшедшего ученого, но и пособника сатаны. В конце концов, навлечь на себя ужасы инквизиции Веласко, конечно же, уже не может, потому что сама инквизиция стала достоянием истории, но, тем не менее, судьбу свою не облегчает отсутствием инквизиции в наши дни, а может рассчитывать все же на вмешательство Церкви в его дела. Как часто слухи превращают нашу жизнь в сущий кошмар. Так слухи и нелепицы мадридцев о Гонсалесе Веласко просочились за церковные стены и вызвали тревогу у отцов-католиков. Сеньору Веласко пришлось выдержать неприятный разговор со священнослужителями. Они пытались добиться от него признаний, в которых он, по их мнению, не хотел сознаться. Правда, им пришлось действовать осторожно, не могли же они обвинить Веласко в сатанизме. Защищало его от таких нападок звание ученого, но и мириться с тем, что его имя окружено таким количеством недобрых слухов, тоже не могли.
   - Как только доктор Гонсалес начнет говорить, ты записывай за ним все, что он скажет, - так наставлял испанский кардинал секретаря, который должен был вести протокол допроса.
   В то время как десять священнослужителей уже сидели за широким столом в ожидании начала аутодафе. Перед ними лежали исписанные листы. В них карандашом были подчеркнуты записанные слова Гонсалеса, в которых каждый из присутствующих искал настоящий компромат на доктора.
   - Сеньор Веласко, являетесь ли вы примерным верующим?
   - Доктор Гонсалес, не подвергаете ли вы сомнению основные церковные догматы?
   - Не приходилось ли вам участвовать в каких-нибудь тайных обрядах?
   - Всегда ли для вас авторитет церкви неоспорим, несмотря на ваши научные занятий?
   И бесконечные: "когда?", "почему?", " что?" - разносились эхом в течение многих часов в огромном полутемном зале. Кардиналы, словно осы, жалили своими вопросами доктора. Это негромкое жужжание было зловещим и мучительным для него. Постепенно он начинал путаться в ответах. Голова его туманилась. Усталость превратила его в согбенного и маленького, на него навалилась всей тяжестью своего незыблемого авторитета испанская церковь.
   А потом один из кардиналов, по поручению высших церковных лиц, в доверительном разговоре с Альфонсо XII пожаловался на доктора Гонсалеса Веласко. Сам король не жаловал монахов. Он хорошо помнил о пристрастии своей матери-королевы Изабеллы II к монахам и монашкам. Они роились, точно мухи, вокруг испанского трона, и королева доверяла им как дела государственной важности, так и толкование своих снов. Но, не питая особой симпатии к монахам, король Альфонсо XII все же принял во дворце кардинала. Он-то и поделился с Его Высочеством своими опасениями относительно доктора Гонсалеса Веласко, чернокнижника и сатаниста.
   Пока над головой сеньора Веласко сгущаются тучи, он по-прежнему продолжает заниматься своими опытами.
   Под покровом ночи открывается дверь особняка Веласко, и какие-то люди вносят завернутое в белый саван тело.
   Хотя Веласко и принимает предосторожности, чтобы не пугать соседей, но строжайшая конспирация очень часто нарушается. Гонсалес платит деньги только тогда кладбищенским сторожам, если тело умершего предано земле не более пяти или шести часов назад и доставляется ему. Порой он отказывает своим ночным гостям в вознаграждении, потому что они нарушают его требования и приносят мертвеца перед рассветом, хотя покойник погребен в полдень и уже безнадежно потерян срок, отведенный Веласко для доставки тела в его особняк. Сторожам приходится вновь водворять покойника на прежнее место, это занимает у них всю оставшуюся ночь, которая не приносит им ни гроша, поэтому кладбищенские братья торопятся сделать свое дело до рассвета, забывая о всякой осторожности. Они не хотят ждать поздней ночи, боясь потерять обещанные деньги, и нетерпение гонит их к дому Веласко раньше обычного, когда в соседних домах прислуга еще не спит, а порой и сам хозяин дома может видеть таинственных гостей с вполне узнаваемым ночным подарком для сеньора Гонсалеса. Сосед крестится, поминает нечистого и таит злобу на Веласко. Слухи ползут по Мадриду, обрастая огромным количеством нелепицы, и наводят еще больший ужас на обывателей.
   Сеньор Веласко с зажженной свечой поднялся на второй этаж своего особняка. Он открыл дверь в спальню, где в едва освещенной большой комнате (только одинокая свеча горела на столе) спала та, которая, быть может, и не подозревала сама, что о ней непрестанно думает Гонсалес Веласко.
   Он приблизился к ее кровати и присел. Свечу поставил рядом к уже имевшейся здесь и стал пристально смотреть на лицо спящей. Не прошло и получаса, как Гонсалес тяжело вздохнул и произнес вслух:
   - Если бы ты только могла знать, как одержим я этой безрассудной идеей, - его слова упали в полумрак комнаты.
   -Но какое же это безрассудство, если никто не хочет довериться желанию превозмочь невозможное? - с усмешкой произнес доктор.
   - Понимаешь ли ты, что они сделали науку обожаемой и единственной своей правдой. Но кому эта правда помогла? - обратился он к спящей девушке.
   - Я много лет боготворил всякое знание, я сам сделался его хранителем. Но оно не смогло вернуть мне мою семью, мое прежнее счастье, - тихо с печалью произнес доктор.
   - Теперь только ты моя надежда, мое счастье, - в голосе чувствовалась неподдельная нежность.
   - Они отвернулись от сверхъестественного, от невозможного, они полагают, что в их руках инструмент, которым они смогут одолеть болезни, зло, преступление. Они придумали свои законы, рассчитывая переделать жизнь по своему усмотрению, думая, что в его законах больше изъянов, чем смыслов, - словно ища поддержки своим словам у девушки, говорил Веласко.
   - Жалкие фанатики, исступленно молящиеся Тому, кто давно перестал их слышать. Он отвернулся от них. В их вере больше детского страха и воображения, чем настоящего понимания Его помыслов. Я один знаю, слышишь, один, к чему Он призывает меня.
   Здесь Веласко замолчал. С невыразимой нежностью он посмотрел на спящую. Его сердце переполняла великая печаль, к ней примешивалось настоящее страдание, оно-то, по-видимому, и томило душу Веласко в этот поздний час.
   - Поверь, никто не сможет мне помешать. Я увидел Его знак, Он дал мне тебя, я выполню Его волю. Клянусь. Я найду формулу, я уже близок к разгадке.
   Веласко взял руку спящей девушки и стал целовать, потом он поцеловал ее в лоб, будто желая ей спокойной ночи, и вышел из спальни.
   Девушка ни разу не пошевелилась, она не слышала страстных и странных слов Гонсалеса, она не пробудилась ото сна. Наверное, этот чудак мог только в ночное время высказать, не стесняясь, тайные мысли и чувства. Как будто в дневные часы девушку могла напугать несдержанность Веласко, как будто днем отчетливо виделось, что Веласко стар, а она, юная и желанная, ищет лучшей для себя участи, а не принадлежать старику и подчиняться его воле.
   Иногда Веласко не только входил в ночные часы в ее комнату, но и совершал там какие-то странные действия. Гладил лицо девушки, потом брал лупу и через нее долго рассматривал его. Лупа спускалась ниже подбородка. Гонсалес рассматривал шею и плечи девушки. Казалось, увеличительное стекло позволяло ему что-то найти на ее коже. Иногда Веласко что-то записывал, потом снова брал лупу и продолжал свой осмотр, и снова записывал. Было видно, что Гонсалес ведет какие-то наблюдения, но спящая девушка вряд ли об этом догадывалась. И удивляло то, что она крепко спала, и ее не могли потревожить столь детальные осмотры Гонсалеса по ночам. Очевидно, он снабжал ее снотворным, чтобы приходить сюда и оставаться здесь.
  
   Вперед, мой крылатый Пегас, пришпориваю тебя все сильнее!
  
  
   Глава 6.
  
  
   Первый год в Мадриде моей новой самостоятельной жизни подходил к концу. Я привык к ней, хотя и пережил душевные разочарования. В одном из писем отец мне сообщил, что хочет встретиться со мной в Альманзоре. Конечно, в душе моей зародился сразу же протест против этого отцовского желания. Словом, об Альманзоре я не мог думать ни минуты. Мне мечталось заполнить свою жизнь тотчас минутами открытий новых мест, где я еще не был, но возвращение в Альманзору по требованию моего отца значило бы для меня медленную пытку, которой я начал бы подвергаться, как только бы подъехал к давно знакомым окрестностям Альманзоры.
   В конце концов, я вынужден был подчиниться его требованию.
   Поезд уносил меня от вокзала Аточа все дальше и дальше. Я страдал в компании моих дорожных попутчиков, предчувствуя будущие минуты безрадостной встречи с отцом. Моими спутниками оказалась супружеская пара. Они ехали в свое имение, наверное, желание развлечься заставило их покинуть на время столицу. Эти люди принадлежали к придворному кругу. Это было видно по тому, как дорого и изыскано они были одеты. Плащ из бехарского сукна с плисовым воротником был на моем попутчике, на пальцах его рук драгоценные камни. Его жена, лицо которой выдавало следы надвигающейся старости, была одета в дорогое дорожное платье. Очевидно, мой вид не располагал их к беседе, да не прошло и часа, как они вышли на станции, где их встречал управляющий имением, не менее щегольски одетый, чем его господа.
   Когда мои спутники вышли из вагона, я подумал, что, быть может, это последние отпрыски знаменитой прославленной фамилии Барбасон, известной в Испании еще со времен Карла I.
   Моя семья не принадлежала к известным фамилиям, которые были приняты при дворе. Мой отец нажил свое состояние торговлей, хотя в Альманзоре к нему относились с почтением и уважением, скорее, потому что он сумел накопить изрядную сумму денег, что год от года увеличивалась, нежели к его роду. Впрочем, в Альманзоре всякий мог питать уважение своих соседей, если у него водились деньги.
   Сердце мое сжалось, как только я увидел знакомый пейзаж: стадо овец мирно паслось, пощипывая траву, пастух сидел, прислонившись к дереву, поодаль от небольшой рощицы раскинулись сады с оливами.
   Если бы мое детство не было бы омрачено днями, проведенными в отцовском доме, я, быть может, в этот момент сумел бы испытать радостное трепетное чувство. Оно посещает нас при виде мест, связанных с нашими юными годами, но уж так я был устроен, что сейчас вид родных мест причинял мне настоящее страдание. Отчаянная мысль, что я обречен на вечное возвращение сюда, а, быть может, навсегда, заставила меня похолодеть. Ведь не более трех часов назад мне принадлежал Мадрид. Я был свободным человеком, я жил, я чувствовал, а сейчас у меня ощущение, что и Мадрид, и я, так недолго связанный с его жизнью, становились обманом, выдумкой, теряли всякий намек на свое существование в эту минуту, как будто всего-навсего это далекий сон.
   А овцы, оливы и пастух существуют неизменно и всегда. И никогда этот пейзаж не впустит в себя назад надежду увидеть мадридские улицы, быстрые экипажи и многолюдное оживление.
   Долгих две недели мне пришлось довольствоваться надеждой на другую жизнь, потому что потеря моей прежней заставила притупиться моим душевным желаниям. Они перестали тревожить меня, и от этого во мне появилось ощущение мучительной болезни, которая меня настигла, как только я покинул Мадрид.
   Впрочем, альманзорцы по-прежнему, не изменяя себе, оставались верными ежедневным заботам и обязанностям своим. Я же, находясь среди них, погрузился в нескончаемое ожидание жизни, которая покинула меня, сделав исключение для них.
   Они жили прошлогодними новостями, одной из которых была история Изабеллы и идальго Хуана де ла Чабаса. Я знал Изабеллу, как и многие в Альманзоре считал ее самой красивой девушкой. Но ее красота, бесстрастная и холодная, быстро забывалась.
   Очень многие кабальеро искали благосклонности Изабеллы. Но сама она, я не знаю, отдавала ли кому-нибудь из них предпочтение или нет. В доме ее отца я не бывал, хотя дон Игнасьо слыл уважаемым сеньором. Таинственное исчезновение Изабеллы в день ее свадьбы не нашло своей разгадки и через год после случившегося. Жених вернулся через несколько дней. С тех пор он перестал улыбаться. По прошествии пяти месяцев Хуан де ла Чабас женился, невесту взял не из здешних мест и после свадьбы уехал с ней. Я был свидетелем рассказов этой истории не один раз, но никто так и не смог сказать, что случилось с самой Изабеллой. Одни, рассказывая об этом, добавляли, что Изабеллу похитили разбойники. Их предводитель якобы сначала хотел получить выкуп за нее у дона Игнасьо, а потом пленный красотой девушки влюбился в нее, другие грешили на мавров-христиан, которые увезли девушку на север Африки и продали в гарем, третьи же уверяли, что девушка, переодевшись юношей, бежала к тайному возлюбленному. Некоторые видели в этой истории происки сатаны, который готов погубить всякую невинную душу.
   - Он разгуливает по земле, - добавляли они, - и сейчас.
   Нашлись и такие, кто утверждал, что Изабелла появляется в полнолунье и жалобно поет, остальное время скрывается в альманзорских пещерах. Верил ли дон Игнасьо этим россказням, но его люди не раз и не два обшарили все упомянутые пещеры, но так никого и не нашли. И чем дальше шло время, тем более загадочной становилась эта история, и ей уготовано было стать местной легендой.
   Девушки перед свадьбой, чтобы ненароком не разделить судьбу Изабеллы, стали приносить еду и кувшин с водой к одной из пещер. Они надеялись умилостивить Изабеллу. Еда исчезала, но ее забирал отнюдь не дух Изабеллы, а нищие и бродяги, обитающие в альманзорских пещерах.
   Собственно сама не подозревая, настоящая Изабелла, если она все еще оставалась среди живых, изменила conceрtos*(13) своих соседей.
   Поначалу, вся эта история меня веселила, а потом, руководствуясь собственным здравым смыслом, я понимал, что в создании выдумок и предубеждений альманцорцу вряд ли кто уступит.
   Однажды я встретил мать Изабеллы, донью Агнессу, в сопровождении дуэньи, они направлялись в церковь, и только тогда я по-настоящему смог понять, какое истинное горе причинила вся эта истории сеньоре Агнессе. Страдание и материнское горе состарили донну Агнессу.
   Было видно, что даже в солнечный день, когда мать Изабеллы идет в церковь, она боится чего-то, торопливо раздает милостыню нищим, будто стремится ускорить
   время своей жизни, а потом подолгу стоит на коленях перед Пречистой Девой. Все ее существование, наверное, зависит от этих минут страстного шепота слов молитвы к Милостивой Заступнице.
   Я же, проводя часы в немилом моему сердцу доме, я, томимый ожиданием перемены, снова впитываю липкую гнетущую атмосферу обыденной скуки и вековых привычек. Они, смешанные со страхом перед всякой новизной, остаются такими долгие годы, только история Изабеллы прирастает к жизни альманзорцев так, будто Изабелла находится среди них.
   Неприкаянным я чувствовал себя по вечерам. Дневная суета затихала, и на смену ей приходили будничные посиделки в маленьких кафе, где вечером собирались любители поиграть в карты, например, в туте. Сюда приходили крестьяне из соседних местечек. Они немногословны, и если между ними возникает спор, то сам этот шумный разговор всегда заканчивается заключением пари, кто-то из сидящих ударяет по рукам спорщиков, и все успокаиваются, продолжая потягивать стаканчик с можжевеловой.
   Приближение вечера будто торопило меня обойти безлюдные улицы, заглянуть в маленькие кафе и, заплатив дань томимой меня скуке, возвратиться домой. Наверное, моего отца больше всего беспокоило то, что я уходил каждый вечер из дома. Если годами раньше я не имел такой привычки, потому что все мои поступки были подчинены его воле, то моя новая жизнь в Мадриде обнаружила для него такие склонности во мне, в которых он уже не был полноправным соучастником. День ото дня лицо его хмурилось. В его высокой сухопарой фигуре легко было уловить трудно скрываемую нервозность. Движение рук делались резкими, он беспрестанно в разговоре со мной подергивал левым плечом. Это подергивание означало для меня еще с прежних лет дурной знак. Седеющие густые брови были сведены так, что придавали
   лицу гневную насмешку. Хотя мой отец довольно привлекательный человек, в нем можно было увидеть приятные черты, не лишенные красоты, традиционной для испанца: прямой нос с небольшой горбинкой, темные блестящие зрачки, в которых угадывался живой огонек натуры страстной, но беспрестанное недовольство жизнью и мною с годами сделало выражение его лица злым и искаженным.
   Я же внешне унаследовал приятные миловидные черты лица моей матери. В них не было темной жгучей силы, свойственной большинству темноволосым, смуглым людям. Во мне больше присутствовало мягкой светлой краски. Глаза, голубовато-серого цвета, не имели резкого отблеска отцовских. Кожа бледная скорее, чем похожая на цвет лица альманзорцев, кто многие дни проводит время далеко от своих очагов.
   Словом, однажды вернувшись домой, я сразу почувствовал разлитую в атмосфере нашего дома настоящую беду.
   - Наблюдая за тобой, я догадываюсь, как бездарно и глупо ты прожигаешь жизнь в Мадриде, - гневно сказал отец.
   - Я не удивлюсь, если предположу, что ты вместо церкви шляешься по мадридским притонам. Тут нечему удивляться, стоит только лучше вглядеться в твою глупую физиономию. Я запрещаю тебе бездельничать и бродить по вечерам. Отныне после вечерней молитвы ты будешь читать несколько глав из Евангелия, - сердце мое оборвалось. Я догадывался, что бесконтрольная моя жизнь доставляла ему настоящее страдание, вносила тревогу и раздражение. Он непременно должен был выплеснуть это на меня. Ему становилось на время спокойно, когда он видел, как я беспрекословно подчиняюсь его воле. Так что теперь я превращался в затворника не по своей воле и мог выйти из дома, если повезет, только в дневные часы.
   - Бойся суеты мелких поступков, - продолжал отец, - бойся ее, кроме страдания она ничего тебе не принесет. Исполняй свой долг католика, живи в простоте и чистоте.
   Когда я слушал эти слова отца, я должен был с ними соглашаться, но когда я видел гневное, злое его лицо, чувствовал непрестанное раздражение мною, то не мог не считать его своим мучителем и сознательно отмахивался от его сентенций.
   Прошло еще несколько дней, я подолгу сидел в отцовском доме, лишенный возможности от него оторваться, хотя бы ненадолго. Но если мне везло, и отец уходил, я тихонько выскальзывал из железных тисков его власти.
   Альманзора, обыденно и постоянно залитая ярким солнцем в дневные часы, после моего затворничества являет собой контраст с прохладным полумраком отцовских комнат. Только церковные колокола прерывают знойную тишину улиц. Я же поскорее устремляюсь забраться в многолюдье торговых рядов. Торговцы выкрикивают приветствия, крестьяне живописно толпятся со своими товарами, муллы мирно стоят, ожидая своих хозяев, нищий слепой поет дребезжащим голосом. Эта картина, знакомая с детских лет, на короткое время отрывает меня от отцовской власти, и я отдыхаю.
   Улицы Альманзоры иногда петляют так, что могут запутать случайно попавшего сюда путника. В полдень его ослепляют солнце и низкие белые стены домов, блестящие темные крыши, и неизменно голубое небо. Кажется, что белое и голубое - дети дневного солнца, ревниво охраняют его сияние.
   Тем невозможнее выглядит похоронная процессия на узких тихих улочках. Впереди нее - церковный служка, а за ним длинная процессия женщин. Они одеты в траурные платья, каблуки ритмично отстукивают музыку скорби, веера трепещут в руках, как черные птицы. Процессия очень медленно движется в сторону раскинувшегося за городом пустынного места. Я вздрагиваю. Смерть врывается в ослепленный солнцем город. Она имеет осязаемые признаки жизни в медленном плавном движении женщин за гробом, в движении порхающих черных птиц в их руках, но она кощунственна по своей сути. Я, поддавшийся ее грубой очевидности, иду за похоронной процессией. Может быть, этот обыкновенный черный цвет женских платьев, чулок и башмаков среди бело-голубого света выглядит естественнее и правдоподобнее, чем белые пятна стен и красные крыши. Очевидно, кажущая веселость альманзорцев по-настоящему проявляется в беспрестанной их печали. Скорбь и душевная суровость наконец-то могут вырваться наружу именно сейчас рядом со смертью. Вот только сейчас они становятся самими собой, отказывая притворному своему веселью и пустозвонству.
   Как же захотелось мне жить в эту минуту! Моя душа встрепенулась. Я опять почувствовал тихое ее движение. Моя бесчувственность исчезла, уступив место желаниям, еще не осознанным, но угадываемым. Снова наступает миг рождения обновленных душевных порывов, сильных и желанных, снова я возвращаюсь к себе.
   Из вод забвенья,
   что в родстве со смертью...*(14)
   Я выплываю вопреки соседству с ней. Печальная процессия скрывается. Я забываю бледных и страждущих женщин, идущих за гробом, но я чувствую, что рядом в пронизывающем солнечном свете виден черный силуэт желания - длить мою жизнь, длить мою жизнь безгранично и нескончаемо. И это чувство сродни жажде. Жажде к конкретной, проживаемой мною жизни.
   Наверное, мы, испанцы, утрачиваем постепенно это чувство жажды жизни, а, быть может, утрачиваем волю к действию, к поступку. Нашей воли хватает ненадолго, хватает на два года, приведших к восстанию в Севилье и гражданской войне. Нашей воли не хватает на будущее, когда мы теряем свои колонии и флот, сокрушенный американскими кораблями, и навсегда расстаемся с идеей мирового господства. И наша воля навсегда расстается с невозмутимостью Рима и растворяется в прежней арабской мечтательности и отрешенности.
   И вот сейчас я обнаруживаю в себе безграничное желание и волю длить мое индивидуальное бытие, будто навсегда отрекаюсь от моей сопричастности к альманзорским привычкам и вековой скуке, от их мертвой жизни.
   Альманзора... Альсира, Алькора, Альберина, Альбубера, Алькала- де-лос-Панадерос, Алонсо. В этих названиях провинциальных городков и местечек Испании отражается история, связанная с испано-арабским периодом, которую сменил другой период, названный колониальным. Так характеризует его учебники истории, но ни один учебник не объяснит, что происходило с испанской нацией, пожелавшей обессмертить себя. Жажда жизни возвратилась к моим соотечественникам после воссоединения Испании как единого целого, как неделимого государства. И эта жажда, все еще не утоленная Реконкистой, толкнула к решительному действию - окончательно проснуться и забыть арабскую созерцательность и сны. Странно, но влюбленность в проживаемую и конкретную жизнь, которая вдруг оказалась осязаемой pueblo*(15), заставила всех почувствовать могучее желание обессмертить себя. Обессмертить в глазах других наций и народов, а, быть может, сделать то, что не мог сделать до них ни один народ, ни одна нация. С какой гордостью я всегда думал об этом. Сон испанской истории был прерван, и сама она пожелала сочинять свои новые страницы. И это волевое начало привело испанцев к завоеванию нового континента и, умножив свои территории, принести невозмутимость Рима в далекие заокеанские земли. И там посеять семена романской культуры и новой религии. Там обрести братьев своих, в которых течет та же кровь и которых и поныне мы, испанцы, не отделяем от себя самих и понимаем, потому что говорим на одном языке. Как блаженно прекрасно это прошлое!
   И новый континент, возрожденный нашей жаждой бессмертия, видит нашу горячую любовь к конкретной проживаемой нами жизни, в которой мы отменяем слово sonar*(16).
   Эрнан Кортес и Франсиско Писсаро, я продолжаю боготворить вас и говорить, что история - это не сон, а жажда длить свое индивидуальное бессмертие. Да, вы, далекие покорители Мексики и Перу, доказали это своими действиями, волей и своим желанием, безграничным и сильным. Вы отменили мечтательность и предпочли ей поступок, вы изменили безмятежности и созерцанию, и вооружились железной волей, вы взяли ответственность на себя решать судьбы народов и континентов, презирая хитрую дипломатию и обман. Отныне, надев доспехи конквистадора, как Дон Кихот облачился в рыцарские, отправляясь в свое первое странствие, вы без жалости и страха бросились сражаться, чтобы ваша жажда бессмертия нашла материальное свое выражение. Вот тогда обнаружилось, что в испанской душе пробудился воинственный дух римлян, чьими предками по праву считаются Кортес и Писсаро. Римская кровь заговорила в душе каждого конквистадора, она, точно проснувшийся вулкан, уничтожила бесхребетность испанцев и зажгла в их душе неведомую доселе дерзкую жажду к действию и поступку. И эта жажда открыла Новый Свет, быть может, он не стал лучше Старого Света, но открытия изменили прежний мир, расширили знание и породили новую печаль*(17).
  
   Каким радостным и счастливым оказался для меня тот день, когда я снова стоял на площади Пуэрта - дель- Соль. "Вырвался, вырвался", - звучало песней во мне, когда я шел по Дель-Принсипо, Кучильерос, Анче-де-Сан- Бернандо.
   "Вырвался", - неустанно повторял я, как будто это слово помогало мне поверить в то, что я дышу воздухом Мадрида и вижу шумное движение дневного дня. "Вырвался", - произносил я, когда, свернув с многолюдных улиц, оказывался среди дневной тишины. "Вырвался", - пело мое сердце в такт моим быстрым шагам. "Я живу. Я свободен". Уже несколько часов я блуждал среди привычного дневного оживления мадридской жизни, всматривался в лица прохожих, необычайно прекрасных, любовался всякой девушкой, что шла мне навстречу.
   Я ощущал себя испанцем, вслушивался в испанскую речь, смотрел на мадридские храмы, и они были испанские, и в них молились, конечно, испанскому Богу и произносили то заветное слово, что было вначале, но и оно, конечно же, было испанским. Мое единение с внешней жизнью сейчас в эти минуты делало меня сопричастным каждому мадридцу, наполняло вполне осязаемым ощущением своей
   национальной принадлежности и стирало в памяти образ моего отца, разрушая без
   труда его незыблемую власть надо мной.
   Увлеченный восторгом от новой другой жизни, я оказался в незнакомом мне квартале
   Мадрида, наверное, увлекшись, я не заметил, как свернул на незнакомые мне улицы. -
   - Значит мне предстоит сделать еще и открытие, забрести сюда не получалось раньше, - порадовался я.
   Несколько шагов отделяло меня от остановившейся неподалеку кареты. Дверца ее отворилась, и я увидел господина, бережно поддерживающего девушку, которой он помогал выйти из кареты. У девушки не было той грации движений, свойственной большинству испанок, она показалась мне неуклюжей.
   - Изабелла, - прошептал я.
   Это она, и я не мог не узнать ее холодную и бесстрастную красоту.
   Двери особняка захлопнулись, а я остался стоять, пораженный этой встречей. Это была Изабелла Мехиас, пропавшая Изабелла, исчезнувшая Изабелла, которая давно заняла главное место в разговорах и умах любого альманзорца. Мне вспомнилось лицо доньи Агнессы, страждущее и молитвенно покорное. И тени прошлой жизни снова сгустились надо мной.
   - Нет, я мог ошибиться, да и смог ли я хорошенько ее рассмотреть на самом деле. Быть может, это просто наваждение, обман зрения, - утешал я себя.
   Я сопротивлялся моему внезапному сиюминутному возвращению в Альманзору. Меня насильственно вернула туда Изабелла, о которой я не помышлял и ничего не хотел знать.
   Потом я старался забыть об этой случайной встрече, но внезапное появление Изабеллы пугало, а странное впечатление от этой парочки не покидало меня. Я вспоминал Хуана де ла Чабаса. Неужели красавица Изабелла любит стареющего господина, неужели он завоевал ее любовь и превратил Хуана, молодого и сильного, в неудачного своего соперника. Впервые я понял, что я не знаю женщин, не знаю их души, их желаний, тайных страхов. До сих пор я, как всякий юнец, покорялся их красоте, магнетизму, до сих пор меня пьянила их манящая женская природа, но, попадая в их колдовской омут, я ничего не мог знать об их истинных чувствах. Они ускользали от меня, как только я прикасался к их телу. Мне, удовлетворенному этим телом, не было нужды знать их душу. Сейчас впервые женская красота, которой наделена Изабелла, потеряв соблазняющую свою силу, манила тяжестью своей тайны, умноженной на мое незнание. Я понял, что попал на крючок каких-то необъяснимых своих собственных желаний. Мне страстно захотелось увидеть Изабеллу. Я захотел узнать ее душу. Я захотел поговорить с ней, убедиться в истинности ее юного желания любить мужчину, который, по моему мнению, не мог завоевать любовь Изабеллы.
   Думать, что Изабелла оказалась в особняке этого господина по какой-то другой причине, мне казалось невозможным. Между ними не мог стоять голый расчет, выгода или иные соображения здравого смысла. Не могла молодая, красивая девушка, выросшая в достатке и обожаемая в семье, связать свою жизнь с человеком, который бы не покорил ее сердце. Так что же это был за господин, с первого взгляда проигрывающий очевидному преимуществу Хуана? Значит, женское сердце Изабеллы полно тайн и необъяснимых для меня желаний. Как хватило у нее смелости пойти против родительской воли, против незыблемых традиций и устоев? Как она, столь прекрасная и желанная для Хуана, выскользнула из его жадных сильных рук? Как смогла уберечься от мстительного кинжала и уязвленного мужского самолюбия? Все это будоражило мое воображение. Я день ото дня начал чувствовать укрепившееся во мне желание увидеть Изабеллу.
   Стоит ли говорить о том, что, кроме названия улицы, на которой она жила, я ровным счетом ничего не знал. И мне следовало уподобиться тайному вздыхателю, который караулит случай, чтобы встретить свою возлюбленную на улице. Но моя настойчивая осада мало продвигала саму возможность встречи с Изабеллой.
   Ее муж очень часто покидал дом, где она проводила свои часы в одиноком затворничестве, но иногда все же мне удавалось видеть, как она в сопровождении него покидает особняк. Я тотчас следовал за их каретой, приказывая ехать за ними медленно и не упускать из виду, но не раз их экипаж, проехав по центральным улицам Мадрида, возвращался туда, откуда он отправлялся час назад.
   За дни, проведенные у дома Изабеллы, я ни разу не имел возможности увидеть ее одну, выходящую на улицу. У меня создавалось впечатление, что Изабелла - это заложница безмерной ревности своего мужа, который не отпускает ее ни на шаг от себя. Быть может, этот чудовищный ревнивец, в ком бушует страсть обладать всевластно Изабеллой, желает запереть бедняжку в своем огромном особняке.
   - Нет, - думал я, - мое предприятие не продвинулось ни на шаг, а вместе с тем, я потерял уже уйму времени и не узнал ровным счетом ничего от самой Изабеллы. Да и сама она, невидимая и недосягаемая, только будоражит мое воображение день ото дня.
   Через некоторое время навязчивая идея увидеть Изабеллу не оставляла меня ни днем, ни ночью. И это делало меня более расторопным. Я узнал, что мужа Изабеллы зовут Гонсалесом Веласко, что репутация его настолько сомнительна, что она заставила меня вспомнить историю Синей Бороды и его несчастных жен.
   Теперь Изабелла мне виделась жертвой, несчастной, попавшей в беду, и мое любопытство, переросшее в навязчивую идею, привело к пониманию, что, быть может, девушка нуждается в помощи и спасении. Постепенно сам того не подозревая, я стал соучастником несчастной истории Изабеллы. Я стал похож на альманзорцев, что изо дня в день произносят имя Изабеллы, оно слетает с их губ уже непроизвольно по случаю и без явной на то причины. И теперь, как нарочно, Изабелла собственной персоной вторгалась в мою жизнь, хотя еще недавно я был далек от альманзорских событий. Я не мог спокойно проводить часы безмятежной моей жизни в Мадриде. Образ Изабеллы и мысли о ней преследовали меня, как будто кто-то требовал от меня вмешаться в жизнь девушки, а, возможно, избавить ее от страшного, чудовищного. И я решился. Я намеревался проникнуть в мрачный особняк Гонсалеса Веласко поздней ночью. Я должен был сам встретиться с Изабеллой, только она одна могла объяснить целесообразность моего поступка или просить меня о помощи, или, быть может, навсегда рассеять мои опасения и пресечь всякие попытки моего вмешательства в ее жизнь.
   Мне пришлось долго уговаривать слугу Гонсалеса, наконец он выдал мне точный план особняка и сообщил, что хозяин все ночи проводит в кабинете, что, действительно, в подвалах своего дома он хранит нечто такое, о чем слуга боялся говорить, никто из слуг никогда там не был, потому что Веласко запрещает им оставаться на ночь в доме и посещать многие комнаты, особенно подвальные помещения. Слуги, а их всего двое да еще кухарка, держат язык за зубами о том, что происходит в доме их господина, а за это он им щедро платит. Но, очевидно, деньги, предложенные Педро, слуге Гонсалеса, и не малые, развязали язык этому молчуну.
   Итак, полученный от Педро ключ от запасного входа особняка Веласко открыл мне дверь, и я вступил в сгущенную темноту уснувшего дома. Имея определенное представление, где располагается комната Изабеллы, я, ступая на ощупь, поднялся на верхний этаж. Увиденная мною полоска света просочилась в темноту ночи из-за двери одной из комнат, я вздрогнул. Но мужество не покинуло меня, и я бесшумно прокладывал свой путь дальше. Я, держа в голове план дома, очень скоро пришел к заключению, что свет, проникающий в темный коридор, - это свет, идущий из спальни Изабеллы.
   Я вошел в полуосвещенную комнату и увидел Изабеллу, мирно спящую на широком ложе.
   Изабелла спала, и как повела бы она себя, если бы я заставил ее пробудиться тотчас, я не знал. Испуг и ее крики могли все испортить. Поэтому когда я тщательно готовился к моему рискованному приключению, то продумал и такую возможность, если решу, что лучше не будить ее, то оставлю ей письмо, предусмотрительно мною написанное заранее. Итак, решено, я не буду ее будить. Изабелла непременно обнаружит его, проснувшись утром, потому что я спрячу письмо у нее на груди. Медленно и осторожно действуя, я спрятал письмо. Я потратил недолгое время на поиски ее спальни. Вряд ли Гонсалес что-то подозревает. Я могу себе позволить еще здесь задержаться. Мне не хотелось уходить. Я посмотрел на спящую и почувствовал мрачный могильный холод. Как же она, наверное, несчастна! Кожа ее так бледна, что эту бледность не может скрыть слабая освещенность спальни. Негодяй тиранит бедняжку! Даже во сне видно, что жизненная сила покинула Изабеллу, и только классически утонченная красота девушки заставляет меня остановиться и полюбоваться ею. Она напоминает мне мраморное изваяние греческой богини, воплощение совершенной женской красоты, но эта красота вызывает восхищение, но не побуждает к желанию. Скорее кто-то из числа других, как прежде, давал повод к моему беспокойному возбуждению, чем эта бесстрастная красота Изабеллы.
   Несколько дней я жил ожиданием известий от Изабеллы, но дни проходили, а я томился в полной неизвестности. Изабелла молчала. Я сотни раз представлял сцену ее пробуждения следующим утром. Первое, что она делает, проснувшись, это обнаруживает мое письмо. Я знал, что мое имя ей хорошо известно, а упоминание о недавнем посещении Альманзоры должно укрепить ее в том, что она может мне довериться. Я предлагал ей помощь, если она в ней нуждалась. Писал ей о ее матушке, рассказывая, в каком горестном состоянии пребывает сеньора Агнесса. Это, по моему мнению, не могло не тронуть сердце дочери.
   И, тем не менее, тягостное молчание Изабеллы ничего не предвещало, конечно, хорошего.
  
   Глава 7.
  
  
   Сеньор Веласко уже вторую ночь не поднимался в спальню Изабеллы. Он погрузился в чтение новой книги, автором которой был Кахаль, она называлась "Заметки по биологии". Кахаль удивил Гонсалеса своей мыслью, в ней Веласко нашел собственные подтверждения: "Как знать, не откроется ли науке более общие законы существования материи, не обнаружит ли она новых феноменов жизни и мысли". "Ты прав, дружище, эти законы уже обнаружили себя", - думал доктор.
   Как всякий человек, одержимый научной идеей, Веласко одинок. Рядом не было друзей, способных поддержать Гонсалеса в его дерзких начинаниях, скорее, подобно маркизу Виньяну Энрике де Арагону, поселившемуся в пещере, приобретал он, как и тот пока дурную славу, потому что Виньян занимался колдовством и ворожбою. Но только непосвященные могли так считать. На самом деле, не деливший свое одиночество ни с коллегами, ни с учениками, Веласко далек был от каких-либо магических и колдовских занятий.
   Гонсалес Веласко выбрал своею спутницей Науку. Биология, физиология, анатомия, гистология, гистохимия, метаморфизм, метаплазия - целый арсенал последних открытий он использовал в своих научных поисках. И если в трудах других авторов он находил подтверждение своих собственных догадок и мыслей, то в эту минуту одинокое его существование теряло свои контуры, и он обретал истинных своих друзей и помощников.
   Когда время приблизилось к рассветному часу, Гонсалес вспомнил об Изабелле. "Надо ее навестить", - решил он.
   Он пришел в ее спальню, присел у изголовья кровати. Изабелла как всегда тихо покоилась на широком своем ложе. Потом Веласко взял лупу и внимательно начал осматривать ее лицо, шею, плечи. Увеличительное стекло ученого обнаружило кончик какого-то письма, выглядывающего за краем кружева тонкой ткани. Веласко осторожно извлек его, поднес ближе свечу. Когда чтение письма было закончено, он вскочил, чрезвычайно взволнованный, и стремительно покинул спальню Изабеллы.
   - Где я проглядел таящуюся от меня опасность? Как письмо оказалось у нее? - лихорадочно искал он ответ. В письме говорилось о родителях Изабеллы, а этот давний знакомый, именовавший себя Антонио Родригесом Бехаро, уверял ее, что готов оказать ей любую помощь. И судя по всему, этот Антонио, не задумываясь, мог разрушить жизненный порядок Гонсалеса Веласко.
   Первое, на что решился Веласко: "С этого дня отменить все прогулки с Изабеллой.
   Второе - уволить слуг.
   Третье - не выходить из дома, хотя бы на какое-то время.
   Четвертое - отказаться от любой посторонней помощи".
   - Это, - думал он, - заставит незадачливого спасителя отказаться от всяких притязаний на мою Изабеллу.
   После принятых срочных мер Веласко успокоился и затаился в своем особняке.
  
   Глава 8.
  
   Да, я терпеливо ждал день за днем, но ничего не происходило. Быть может, думал я, какая-то случайность помешала Изабелле воспользоваться моим письмом и предложенной в нем помощью. Быть может, мучился я догадками, этот тиран запугал девушку. Во всяком случае, даже спустя неделю, особняк Веласко не проявлял никаких признаков жизни, двери его наглухо закрыты. Изабелла перестала появляться на улице даже в сопровождении Гонсалеса. Я догадался, что о моем письме знает и ее мучитель. Слова Педро приходили мне на ум. В доме есть мрачные подвалы, куда Гонсалес никого не пускал, быть может, он держит бедняжку в этих сырых подвалах, сведенный с ума собственной ревностью. Быть может, и того хуже...
   Нескончаемый поток мыслей роился в моей голове. Иногда я чувствовал, что схожу с ума. Я не мог заснуть. Я ворочался, кусал подушку.
   Боже мой, как я мог по своей воле оказаться втянутым в такое мучительное положение! Я вернулся из Альманзоры - это счастливое избавление от тирании моего отца обернулось для меня еще большим наказанием. Мадрид рассыпался на куски, казалось теперь, что улицы набегают на улицы, дома наступают на дома, а люди изощряются во всевозможных злодействах. И надо же мне было встретить Изабеллу. Она, точно злой гений, отняла у меня душевный покой, поселила в моей душе страхи.
   Но оставаться бездеятельным, мне казалось невозможным. Я испытывал невыразимые сомнения. Стоит ли решиться на что-то? Разрубить узел, который затягивался на моей шее? У меня есть ключ, которым я воспользовался уже однажды. Так за дело!
   Как и в прошлый раз, я открыл дверь запасного входа особняка Веласко. Уже хорошо ориентируясь в доме, я решил попробовать проникнуть все-таки сначала в подвал особняка, чтобы узнать тайну, скрываемую там Веласко. Дверь оказалась не заперта. Просторные подвальные залы, обрамленные сводчатыми потолками, были освещены неярким светом. На широких мраморных столах лежали мумии. Тут же стояли сосуды с растворами, реторты, дистилляторы, пахло химическими реактивами. Нечто похожее на лабораторию химика представляли эти мрачные казематы. Я почувствовал внутреннюю нервную дрожь. Все, что я видел, внушало мне страх. Именно здесь могли вершиться самые невероятные преступления.
   - Остановитесь! Ни с места! Или я выстрелю, - услышал я голос за спиной. Я резко повернулся, и перед моим лицом оказалось дуло пистолета Веласко.
   - Я так и думал, что рано или поздно вы придете сюда, сеньор Антонио, - я похолодел, он назвал мое имя.
   Значит, или Изабелла сама отдала ему мое письмо, или мерзавец слишком хитер и легко обманул простодушную девушку.
   - Что вам нужно? Вы проникли в мой дом. Зачем? - продолжал он, не опуская оружия.
   - Послушайте, сеньор Веласко, я не собираюсь причинить вам зла. Я хочу увидеть Изабеллу. Пусть девушка сама скажет, что ей ничего не угрожает, и вы не держите ее здесь насильно. Поверьте, я не собирался сделать вам ничего плохого. Уберите ваш пистолет. Придя сюда, я позаботился о том, чтобы из письма, оставленного мною, узнали, куда я пошел и где меня искать, если я не вернусь, то мой слуга отнесет его в полицию, - сказал я.
   Веласко опустил пистолет, помедлил минуту и сказал:
   - Поклянитесь мне самым дорогим, что у вас есть, что узнав всю правду, вы оставите всякие попытки что-либо делать.
   - Я не могу вам этого обещать. Я хочу поговорить с Изабеллой.
   - Но это невозможно.
   - Почему? Только сама Изабелла может все объяснить и внушить мне уверенность, что ей не угрожает беда.
   - Я уверяю, что Изабелле ничего не угрожало и не угрожает.
   - Тогда дайте мне возможность увидеть ее.
   -А если такой возможности для вас не будет.
   - Значит, я готов обратиться в полицию и сообщить, что Изабелла - ваша пленница!
   Я, несколько отрезвленный после первых минут потрясения, увидел, что дон Веласко мало похож на злодея. И пистолет, который он все еще держал в руке, только подчеркивал всю несуразность происходящего.
   - Она не пленница!
   - Но я заметил, что она никогда не выходит из дома одна. И потом кто она для вас? Esposa*(18)? А вы? Муж? Кто?
   - Послушайте, сеньор Антонио, вы все узнаете, если так хотите. Только дайте слово, что все это не выйдет за стены моего дома. Уверяю вас, я не сделал Изабелле
   никакого зла, наоборот, я делаю все, что в моих силах, чтобы Изабелла, чтобы Изабеллу вернуть, да-да, вернуть ее родителям. Давайте уйдем отсюда и перейдем в мой кабинет, мой рассказ будет долгим.
  
   Глава 9.
  
  
   - Господин капитан, задержанные доставлены, - отрапортовал сержант карабинеров.
   В просторную комнату полицейского участка ввели двух арестованных. Они нервно перебирали руками снятые с головы шляпы.
   - Если господин капитан поверил Сизому Носу, то это неправда. Сизый Нос проиграл нам в карты. Вот и бесится.
   - Молчать! - приказал капитан.
   Он знал по опыту, что с подобными субъектами надо говорить строго и не давать им без нужды возможность открывать рот.
   -Отвечать будете на мои вопросы. Лишнего не болтать!
   - Назовите свои имена.
   - Хуан Перес, господин капитан.
   - Алесандро Мучадо, господин капитан.
   - Профессия.
   - Сторож на кладбище Сан-Николас, ваша честь.
   - Тоже это ... сторож, господин капитан.
   - А теперь, канальи, говорите, зачем вы вскрывали могилы только что похороненных граждан? - капитан ударил кулаком по столу, затем потряс перед носами кладбищенских сторожей бумагами, содержащими доносы на них.
   - Так ведь... могилку там подправить.
   - Молчать! Говорить правду! - снова приказал капитан.
   - Господин капитан, вода, всему виной вода, - оправдывался Хуан Перес.
   - Похоронишь второпях, не уследишь, а вода для покойника - это беда, - вторил Алесандро Мучадо.
   - Замолчать! Говорите по одному.
   - Если грунт, господин капитан, мокрый, то вода просочится и долго покойник не пролежит, - начал объяснять Хуан.
   - Болван! Какая разница покойнику просочится вода или нет. Здесь написано, что вы в ночное время вскрывали могилы только что похороненных, потом уносили трупы с территории кладбища. Куда вы их потом девали? Зачем вам нужны тела умерших людей?
   Хуан Перес, сбитый с толку внезапным арестом, еще по дороге в участок, смекнул, что дела плохи. Теперь, когда капитан недвусмысленно намекал на причину их ареста, быстро сообразил, что надо любой ценой выпутываться. Конечно, он имел репутацию пройдохи, но никогда не доводил свои делишки до полиции, если же полиция вмешалась теперь, то это ничем хорошим кончиться не могло.
   - Господин капитан, законом не запрещается вскрывать могилы, - оправдывался Хуан.
   - Законом запрещается выносить покойников с кладбища, - резко прервал Хуана капитан.
   Алесандро Мучадо, щуплый сорокалетний поклонник Бахуса, услышав слова капитана о нарушении закона, смертельно напугался и быстро заговорил:
   - Ваша честь, мы ничего, клянусь Девой Марией, плохого не делали. Мы для науки. Нас просил доктор сеньор Гонсалес Веласко, ему нужно опыты проводить, - Алесандро не обращал никакого внимания на попытки Хуана заставить его замолчать.
   - Значит, вы назвали имя своего сообщника Веласко. Но знаете ли вы, что дон Веласко - человек известный, что он пользуется доверием Его Величества и других уважаемых сеньоров.
   - Господин капитан, поэтому мы ничего плохого не делали.
   Хуан, перебивая Алесандро, говорил дальше, заверяя полицейского капитана, что покойники покидали свои могилы ненадолго. Сеньор Веласко осматривал трупы, проводил какие-то исследования и затем поручал сторожам снова вернуть мертвых их могилам. Сам Веласко заверил сторожей, что ему нужны трупы для проведения научных опытов. К тому же, умерших на улице бродяг тоже сначала отправляют в анатомический театр, где ученые люди их осматривают, и только потом отдают трупы Пересу и Мучадо для захоронения. Гонсалес Веласко убедил сторожей за очень хорошее вознаграждение, что они помогают науке. Непонятно все же было, наука или деньги сыграли для этих людей большую роль, скорее все же второе, чем первое, но всякий испанец должен был испытывать патриотическое чувство, если оказывался соучастником в преумножении научной славы Испании, потому что в эти дни еще не было забыто изобретение Исаака Пераля*(19). Чтобы поддержать Пераля, жители Мадрида вышли на площади и так кричали "Оле!" и "Да здравствует Испания!", что заставили думать о других, не разделивших с ними всеобщее патриотическое чувство, с негодованием и злобой. Бурное всенародное ликование продолжалось всю ночь. В защиту прогресса науки выступила на следующий день "Эль Импарсиаль"*(20) и клеймила противников научного прогресса, приводя в качестве доказательств имена истинных патриотов Испании: Колумба, Мигеля Серветы, Сиспероса, Сервантеса, Саладо, Лепанто, Отумбы, кто увенчали ее честью и славой.
   Может быть, в эту минуту рассказа кладбищенского сторожа о Гонселесе Веласко сеньор капитан вспомнил про Исаака Пераля и решил, что стоит сначала самому встретиться с доном Веласко и довериться его словам, чем прослыть человеком, не патриотично настроенным к науке. К тому же капитан сам был в числе тех мадридцев, собравшихся на площади, кто скандировал имя Пераля. Слышал, как в защиту его изобретения выступали известные тореадоры, как привлечены в поддержку им профессора теологии, видел, как ликовал Мадрид.
   Так уж устроены мадридцы, что им достаточно и одного намека, в котором присутствует даже небольшая толика, способная увенчать их родину всемирной славой, они ликуют, не знают удержу в своем веселье, пусть это только любимая коррида или карнавальное шествие. Стоит только одному журналисту сделать намек, что его собрат увенчает страну славой, в чем бы тот ни преуспел: в сборе урожая винограда или создании вечного двигателя - наши добродушные мадридцы ввергаются тотчас в неистовое ликование. На ликование, наоборот, спокойно взирает власть, равнодушная и к самому изобретателю, и к патриотическим чувствам жителей Мадрида. Она, эта власть, существует независимо от ликования, газетных передовиц, патриотизма испанцев. Она спокойна, величественна и недосягаема.
   Капитан не принадлежал к членам величественной и недосягаемой королевской династии Альфонсо XII, а затем и Альфонсо XIII, он никогда не лицезрел их в королевских апартаментах, зато видел и не раз всенародное ликование на площадях
   Мадрида, поэтому в душе любого полицейского, будь он даже капитаном, не умирает
   никогда стремление обрести славу как для себя лично, так и для нации в целом.
   Наши младенцы с пеленок мечтают о славе, и если им не повезет завоевать славу во взрослой своей жизни, то, возмужав, они радуются, как дети, обнаруживая победу своего соседа над ней. Ни тени зависти и недовольства не испытывают они, сами упустившие случай прославиться, а искренне рады за другого. В их понимании слава, не коснувшись их имени, ничуть не меньше ценится, если достается другому.
   - Уведите арестованных, - приказал капитан. - Посмотрим, что скажет сам Веласко, - решил он.
  
  
   Глава 10.
  
   Гонсалес Веласко и Антонио вошли в кабинет ученого. Кабинет своей атмосферой напоминал только что покинутые ими подвалы, в нем так же, как и в них находились всевозможные реторты, тигли, химические вещества. С ними соседствовали стеклянные сосуды с плавающими в них органами, таблицы, на которых изображалось строение человеческого тела, но само изображение больше напоминало человека с вывернутыми наизнанку внутренностями. Сам человек меньше всего мыслит себя как скопление сухожилий, кровеносных сосудов и мышц. И только анатомия сумела внушит нашему современнику антропотомический взгляд на самого себя.
   - Я давно живу на свете, мне пятьдесят восемь лет, - начал Веласко. - В молодости я был счастливым сыном, потом сам стал счастливым отцом. Я женился на тихой скромной девушке, что называется manso*(21). Я стал скоро самым нежным отцом для моего сына Энрико. Удача не покидала меня как ученого. Но все изменилось вдруг. Сначала заболел мой маленький сын, вскоре мы с женой его потеряли, стоит ли говорить, как мы были несчастливы. Но беда не ходит в одиночку. Начавшаяся революция заставила отречься от престола Изабеллу II и подтолкнула страну к гражданской войне. В неразберихе противостояния либералов и карлистов я потерял мою Люсию, она тоже умерла.
  
   - Послушайте, сеньор Веласко, я пришел сюда не за тем, чтобы сочувствовать вашему горю. Я хочу увидеть Изабеллу и поговорить с ней.
   - Не спешите, сеньор Антонио, всему свое время, - сказал Веласко с нескрываемой горечью в голосе.
   - И вошед говорит им: что смущаетесь и плачете? Девица не умерла, но спит. И смеялись над Ним. И взяв девицу за руку, говорит ей: "девица, тебе говорю, встань". И девица тотчас встала и начала ходить*(22).
   Кто верует, тот и воскреснет. Но даже заблудший жаждет милосердия к себе.
   Кто подарит ему сострадание? Кто поможет? И что такое смерть? Знаете, сеньор Антонио, смерть имеет свою жизнь.
   Да-да, жизнь. Я обнаружил, что в клетках умерших людей продолжают происходить гистолитические и метаморфологические процессы. После так называемой смерти человека остаются все еще живыми белые кровяные тельца. Амёбовидные клетки доказывают, что нет определенного момента, в котором прекращается жизнь и когда
   наступает настоящая смерть. Вы меня понимаете? Я сотни раз наблюдал, как труп
   коченеет, но волосы и ногти продолжают у него расти. Сеньор Антонио, учитывая ваш
   молодость, я полагаю, что вы, быть может, еще учитесь?
   - Я студент. Я изучаю анатомию.
   - Неужели? Значит, вы должны понимать, о чем идет речь.
   - Нет, я не совсем понимаю.
   - Как же, как же! Но вы ведь знакомы с физиологическими процессами живого организма. Вам должно быть известно, но да бог со всем этим. Поверьте, я стою на пороге великого открытия!
   - Послушайте, сеньор Веласко, вы злоупотребляете моим терпением.
   Давайте вернемся к делу. Где Изабелла? Я хочу увидеть ее.
   - Ах, да, Изабелла. Хорошо. Своим материалом для опытов я выбрал трупы, мне доставляют их кладбищенские сторожа с тем, чтобы я осмотрел умерших, потом мертвецов возвращают навсегда в могилу. Понятно, что я не афиширую свои опыты. Но вот однажды мне доставили труп молодой девушки. Она скончалась от полученной ножевой раны прямо в сердце. Кинжал искромсал ее свадебный наряд, а кровь окрасила его. Я сделал все необходимое, провел нужные опыты и готов был послать за Пересом и Мучадо, это сторожа с кладбища Сан-Николас, чтобы они забрали труп девушки, но как ни странно, не мог удержаться, чтобы не разглядеть девушку еще раз. Она была воплощением самой чистой и неземной красоты. Чудовищно было представить, что ее красоту абсолютно уничтожит смерть. Мы все боимся смерти в той или иной степени. Но я ее не боюсь, потому что я один знаю, что она имеет свою жизнь. Как много сейчас говорят и пишут, что со смертью человека, он переходит в какое-то всемирное или божественное сознание, но я в это не верю. Смерти нет. Мы бессмертны. И наш Господь говорил нам о бессмертии, о воскрешении. Он сам воскрешал мертвых. Я буду первым, кто начнет воскрешать людей. Я, я хочу, чтобы она жила вечно! - голос Веласко сорвался на крик.
   Антонио наконец понял, к чему клонит Веласко. Ему на ум в эту минуту пришли мысли-воспоминания о смертельной бледности Изабеллы и ее не совсем естественном поведении, когда он увидел ее первый раз у дома Веласко.
   - И тогда я решился. Я оставил девушку у себя. Теперь я узнал, благодаря вам, ее настоящее имя. Оно так же прекрасно, как сама Изабелла. Я решил сделанное мною открытие проверить на практике. Изабелла давала мне для этого прекрасную возможность. Я остановил процесс ее умирания. А когда мне в голову пришла мысль прокатиться с ней в карете и проверить, заподозрит ли кто-нибудь правду истинного ее состояния, я возликовал. Ни одна душа ничего не узнала и не заподозрила. За первой моей прогулкой последовали другие. Я перестал довольствоваться столь малым моим успехом. Я начал посещать с Изабеллой службу в храме. Правда, мне пришлось прибегнуть к неким ухищрениям, ибо девушка сама не могла передвигаться, но я решил и эту задачу. И знаете, никто, верите ли, никто ни о чем не догадывается до сих пор, - Гонсалес говорил это с нескрываемым восторгом. Он был явно возбужден успехом своих дерзких мистификаций.
   - Вы молоды, вы не знаете, что такое потерять любимых и дорогих людей. Эта девушка заменила мне все: семью, любимую Люсию, Энрико. Сама возможность вернуть ее миру живых воодушевляла меня. Я начал работать, как каторжный. Мне не хватало уже не только дня, но и ночи. Я старался приблизить минуту воскрешения моей Изабеллы. Бессмертными сделать всех людей, - в этих словах Веласко легко угадывалась нескрываемая ничем одержимость человека, который уподобил себя Богу.
   - Но вот приходите вы и хотите мне помешать. Раньше времени раскрыть мою тайну. Представляете ли вы, что произойдет, если об этом узнают? Я готов купить ваше молчание. Я готов дать вам возможность вместе со мной сделать это великое открытие! Будьте моим учеником! Я передам вам все свои знания, опыт, вы станете богатым. Вас будет окружать слава, вы будете купаться в ее лучах. Вы станете моим единомышленником, помощником, другом, сыном! И мы победим смерть! - при этих словах Веласко развел руками, как будто готовился обнять весь земной шар, и, заключив его в свои объятия, не хотел расстаться ни с ним, ни со своим грандиозным замыслом.
   Антонио, для которого услышанное обернулось огромным душевным смятением, молчал. Он был поражен, сбит с толку. На минуту он почувствовал даже внезапную панику. Слова Гонсалеса сводили все его героические усилия для спасения Изабеллы, ради которой он и пришел сюда, к издевке, глумлению, он тонул сейчас в сопливых сентиментальных откровениях этого сумасшедшего. Правда слов Веласко не только пугала, но приводила в отчаяние. Да и мог ли он предположить, что во всей этой истории с Изабеллой, так много мистификации или злой шутки. Его, как и других, одурачил этот помешанный. Даже если Гонсалес говорил сейчас правду, то в это невозможно поверить.
   - Сеньор Веласко, я хочу уйти, быть может, вы считаете, что наш разговор не окончен, но это не так. Мне лучше уйти. Я должен остаться один, собраться с мыслями.
   - Если вы хотите уйти, я не стану держать вас силой, но вы должны мне дать слово, что никто не узнает о том, о чем я вам сейчас рассказал, - Гонсалес посмотрел в глаза молодого человека.
   - Клянусь, - заверил Антонио.
  
  
  
  
   Глава 11.
  
  
   Стоит ли говорить, что, не помня себя, я вышел из дома Гонсалеса Веласко.
   "Grillo, grillo"*(23), - повторял я бесконечное количество раз. Точно этот кузнечик мог спасти меня от ужасного и непоправимого, от моей недавней попытки ложного спасения Смерти, что была теперь заключена в прекрасном теле Изабеллы. Так долго мучаясь мыслями об этом спасении, я оказался втянутым в невероятную игру со смертью. И теперь смерть отменяла для меня всякую правду и истину, деревья, птиц, и лишь она всему придавала смысл.
   Как неправдоподобно оказалась похожа на мое настоящее мысль Эль Греко при создании своего шедевра "Погребение графа де Оргаса": на лицах живых угадывается печать скорой смерти, да и сама Смерть стоит тут же поодаль и караулит еще живых.
   А этому сумасшедшему гению удалось заточить смерть в своем доме: мертвую жизнь или живую смерть?*(24) Она находится рядом.
   Душа моя, пораженная внезапной очевидностью будущей метаморфозы, замерла, сотрясенная далеким предчувствием. Сейчас мною только угадывалась эта минута, я будто узнавал ее, как однажды узнал первое движение моей рождающейся души тем альманзорским осенним днем, что стал так памятен мне на долгие годы. Тогда в открывшемся мне знании о себе самом я узнал едва уловимые душевные движения, ясные без слов и объяснений. Теперь же, еще полный жизненных соков, я силился увидеть будущее движение моей души, готовой уже отлететь и утратить свое последнее дыхание. И, очевидно, предчувствия неотвратимого в будущем потом заставили меня наконец-то примириться с мыслью о смерти и увидеть в ней часть всеобщего движения, изменения и возвращения к тому, из которого некогда всё и вышло.
  
   Мысленно возвращаясь к годам моих мадридских дней, я с грустью вспоминаю свою молодость. Она осталась уже позади.
   Долго я мучился не в силах отказаться от воспоминаний о Гонсалесе Веласко и Изабелле. Что это было? Свидетелем чего я оказался? Свидетелем дерзости ученого, вступившего в схватку со смертью, или свидетелем человеческого тщеславия? Как в испанской душе уживаются такие крайности! И эта вечная жажда славы, замешанная на мыслях о бессмертии. Впрочем, наша национальная гордость, идеал, олицетворением кого был и есть бессмертный герой Сервантеса, вызывал во мне всегда противоречивые чувства. И если так неоднозначен наш доблестный рыцарь, так легко душа его покоряется собственному необузданному воображению, то не позаимствовал ли сеньор Веласко немного чужого донкихотства?
   Что касается меня, то я бежал тогда из Мадрида. Сама мысль о занятиях анатомией
   казалась мне безумной. Сразу возвратиться в Альманзору я не мог. Мне ненавистна сама мысль о ней, а еще более о моем отце.
   Что ж я был несчастлив с вами, мои близкие и незнакомые! Я окончательно разуверился в вас. Я не нашел отклика в моей душе к вам, и я все больше отказываюсь от привычки сосуществовать с вами. И я все больше нахожу отдохновение в свободе, разделившей мое недолгое счастье.
   Как долго потом я видел чудовищные картины и испытывал самые сильные приливы негодования от несправедливости моего существования, от злого издевательства над моей душой. Если невозможно добиться совершенства, а уродство и пошлость доминируют повсюду, то сильное желание - уничножить этот мир вместе с его злом - наводит меня на мысль, что если я и моя жизнь не могут быть такими, какими они непременно должны были быть, то лучшее -- это оказаться мне в небытии, исчезнуть навсегда и больше не чувствовать ущербность окружающих людей и их несоответствие. Мысль о несовершенстве самых близких людей: отца, матери, возлюбленных - могла означать только одно: замену этих людей на других, их исчезновение из моей жизни. Но если жизнь отменила бы моего отца и мать, то отменила бы и мое появление на этот свет. А значит, негодуя по поводу несовершенства самых близких мне людей, обвиняя их в несостоятельности, я должен был согласиться с мыслью - не рождаться на этот свет - или с сиюминутной своей смертью. Несовершенство жизни, так мучительно ощущаемое мною, высветило в моем сознании мысли о смерти. Минуты отчаянья были так сильны, что я призывал смерть, как награду, чтобы избавиться от этого тотального отчаянья от жизни. И страстное желание умереть оказывалось сильнее самой смерти, и я начинал умирать будто в тот же самый момент. Я будто умирал от самого желания, я умирал от желания смерти. Но я испытывал в то же самое время мучительное чувство своей раздвоенности: душевную жажду неисполнимого желания и осязаемое материальное давление его на меня, словно кто-то помимо моей воли очерчивал границы моей будущей смерти и толкал меня на поиски нужного для меня смысла: "Мы -- это смерть", и все остальное -- тоже смерть".
  
  
   Антонио Родригес Бехаро покинул Испанию в 1886 году.
  
  
  
  
   Послесловие
   В основу первой части романа легли реальные события, происшедшие в Мадриде в конце XIX столетия.
   Настоящий Гонсалес Веласко - доктор, заведующий кафедрой анатомии Мадридского университета с 1875 года. В его доме находится Антропологический музей с большим количеством древних мумий. Долгое время в Мадриде вспоминали о нем и его умершей от болезни дочери, но, не сумев расстаться с горячо любимой дочерью, Веласко продолжительное время выдавал ее за живую. Он разъезжал с ней в карете по улицам Мадрида.
   Гонсалес Веласко занимался поисками души и впал впоследствии в мистицизм. У него был любимый ученик Муньос.
  
   2008 - 2009гг.
  
  
  
  
   Комментарии
  
   *(1) buena intencion - доброе намерение
  
   *(2) галерна - название сильного северо-западного ветра
  
   *(3) media naranja - вторая половина
  
   *(4) credito mutuo - взаимное доверие
  
   *(5) дворцы Галканы - царские палаты
  
   *(6) Фернандес де Веласко - богатый феодал старой Кастильи в XIII веке
  
   *(7) один стою сотни других - слова Дон Кихота, сказанные перед тем, как сразиться с ветряными мельницами
  
   *(8) anima - душа
  
   *(9) animo - дух
  
   *(10) вигуэла - гитара
  
   *(11) Иберия - название Испании
  
   *(12) Бог победит все - слова, многократно вплетенные в арабески Альгамбры
  
   *(13)conseptos - взгляды на жизнь
  
   *(14) стихи Розалии де Кастро
  
   *(15) pueblo - народ
  
   *(16) sonar - видеть сны
  
   *(17) и кто умножает познание, умножает скорбь ( Книга Екклесиаста, гл.1, ст.18 )
  
   *(18) esposa - жена
  
   *(19) Исаак Пераль - изобретатель первой испанской подводной лодки
  
   *(20) "Эль Импарсиаль" - газета
  
   *(21) manso - кроткая
  
   *(22) Евангелие от Марка, гл.5, ст.38-42
  
   *(23) grillo -- кузнечик
  
   *(24) -- Бл.Августин. Исповедь.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   31
  
   32
  
   31
  
   32
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"