Бурлов Сергей : другие произведения.

Маленькая хозяйка

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Маленькая хозяйка

Рассказ

Никто из нас не знал надежнее лазейки

Из царства холодов в республику тепла...

М. Щербаков, Маленькая хозяйка

   Она ступила в нашу конуру довольно уверенно. Вряд ли ей доводилось бывать в подобных местах раньше, но она держалась молодцом. Она находилась в выгодном положении - пришла не одна, а в сопровождении внушительного кортежа из двух улыбчивых юношей, которые так или иначе кому-то из нас были знакомы.
   Они втроем сразу заняли много места и тем обеспечили себе более или менее удобное положение. Все же она не могла не заметить нашего инстинктивного недружелюбия, каким мы обычно встречаем новеньких - если, конечно, вообще считаем возможным удостоить их нашего внимания. Своим враждебным слегка равнодушием мы скрывали хрупкость, боязнь чужаков, которые только и умеют, что наследить да нанести в дом грязи.
   Квартира всецело способствовала тому, чтобы произвести на гостей впечатление, мягко говоря, странное. Это было в меру обшарпанное помещение с минимумом мебели, которой, однако, мы постарались занять максимум пространства. Войдя в узкий коридор, гость упирался в пересекавшую проход по диагонали дверь, оторванную от ванной комнаты, и чтобы пройти дальше, ему, если он был высок ростом, приходилось нагибаться и пробираться под этой темной, пугающей преградой. Прямо по курсу находилась кухня, но чтобы попасть туда, нужно было преодолеть еще и старую ванну, невесть как попавшую в коридор в те отдаленные, почти мифические времена, когда мы только вселялись в квартиру. Эта ванна была чем-то вроде нашего эксклюзивного дольмена - никто не знал, откуда она взялась, но все мирились с ее существованием, уважая как раритет. Мы долго не могли понять, что делать с этой большой и тяжелой вещью, пока наконец кто-то не придумал ставить туда обувь. Иногда в ванне спали.
   В кухне посетителя подстерегали массы хрупкого и опасного вещества: стеклотара, представленная бутылками самых разнообразных размеров и очертаний; пустой аквариум, использовавшийся как пепельница; несколько плафонов, сложенных штабельком у батареи; сумасшедший столик на трех колесах - если его случайно задевали, он, разгоняясь, уезжал в коридор и врезался в ванну; по доброй же воле он никогда не ездил, а три его ноги постоянно отваливались и укатывались в труднодоступные места. Человек с прямой и грубой походкой неизбежно на что-то натыкался, что-то ронял и разбивал, тогда ему говорили: Ну что ты ходишь так вот неуклюже, роняешь тут все!
   В квартире, разумеется, имелся санузел - совмещенный и без двери. Дверь заменяла то занавеска, то полотенце, то просто чьи-то предметы туалета, как то штаны или же платье. Нередко наша туалетная комната, скромно потупясь, стояла и вовсе ничем не прикрытая, что порядком озадачивало новоприбывших. Унитаз, разумеется, подтекал, равно как и краны в ванной и умывальнике, все на это жаловались, но никто не собирался ничего чинить. А зачем? Бороться с энтропией в нашей квартире казалось сумасшествием, силы были явно неравны.
   Кухня, не по-советски обширная, соединяла в себе функции гостиной, раздевалки и помойки. Общество обыкновенно собиралось здесь. Сюда же привели и нашу гостью с двумя юношами, где они сразу заняли много места - она села в единственное кресло, а юноши разместились на табуретках - один по правую от нее, другой - по левую.
   Она некоторое время разглядывала комнату. Мне показалось, что глаза у нее были как у насекомого - сетчатые, разделенные на сотни крохотных ячеек, каждая из которых взирала на свою собственную часть мира, и ни одна из ячеек не имела предпочтения перед остальными. Я обратил внимание на то, что она ощупывает комнату этими своими зрительными рецепторами, как будто прикладывая к стенам мокрые салфетки. Несколько секунд ее взгляд блуждал и по мне. Я ощутил прикосновения сотен холодных лапок. Затем она стала смотреть на других людей, на другие вещи, и они тоже почувствовали на себе этот взгляд, всепроникающий, но нисколько не проницательный.
   Мое отношение к новым людям во многом зависело от того, как они перейдут такую обширную преграду, как наша великолепная ванна, как, так сказать, организуют свой личный переход через Альпы. Большинство гостей поначалу ванны не замечало, смотря не под ноги, а прямо перед собой, они спотыкались, падали, матерились, в общем, производили впечатление дурацкое. Редко кто справлялся с ней, с ванной.
   А вот она перешагнула через ванну уверенно и грациозно. Как будто бы через свою любимую большую собаку, от которой кто угодно может ждать подвоха, только не хозяйка. Ванна даже и не пикнула. Поэтому я сразу проникся к гостье уважением, более того, почувствовал даже некий благочестивый страх. Я вот лично ванны побаивался, в темноте порой и спотыкался об нее, один раз даже больно ушиб ногу. Такая ведь большая вещь - ванна, в самом деле, мудрено же было совсем не обратить на нее внимания! Будто ванне от века положено лежать здесь, на пути, как будто эта девушка у себя дома только тем и занималась, что перешагивала через ванны! Как, однако, странно, когда кто-то с такой легкостью преодолевает препятствие, тебе доставившее столько труда и забот!
   Чудесно, гости расселись по своим местам, им налили какого-то вина, они сами извлекли из солидного дипломата две емкости, содержание коих рекомендовало их как людей в высшей степени достойных и сведущих. Вечер продолжался. Он, наконец, достиг того состояния, когда можно выйти на десять-пятнадцать минут, вернуться, и застать те же фигуры в тех же позах, так же жестикулирующих, произносящих одни и те же слова. Время, которое у каждого из собравшихся, пока они пребывали в одиночестве, раздельно друг от друга, текло с разной скоростью и имело разное содержание, переменилось: все части личного времени оказались сложены и поделены на число присутствующих, так что у каждого остался в руках единоразмерный кусочек времени, как были единоразмерны стаканы, из которых мы пили свое вино - другое дело, что содержимое стаканов можно было расходовать по-разному...
   Она вот не участвовала в нашей трапезе, что сразу воздвигло между ней и нами, включая даже сопровождающих ее хлопцев, непреодолимую преграду. Ее стакан остался непочатым, лента ее времени стояла на месте. Могу представить, насколько неуклюжими выглядели все наши движения в ее глазах, в которых они прокручивались неестественно быстро! Но она сама не казалась нам смешной, как не кажется смешной каменная глыба, поросшая мхом, вообще - любой неподвижный, не обращающий на нас внимания предмет. Редко кому удавалась с такой легкостью устраниться от участия во всеобщей фиесте, сохранить свою непричастность и независимость - это было так же трудно, как ребенку не верить в существование Деда Мороза, когда тот уже вошел в дом со своим мешком с приготовленным подарком.
   Через некоторое время нам всем стало довольно неуютно. Великая условность нашего общения уничтожалась самим фактом присутствия сильного и незаинтересованного зрителя, как будто разрушавшего рампу и бесстыдно выставлявшего высыпавшихся со сцены артистов под разрушительный дневной свет. На кухне стало тихо. Ангел пролетел, так сказать. Мы переглядывались не без некоторого даже смущения - а чем, собственно говоря, мы тут занимались? Не лучше ли, например, мусор вынести? Мусор вынесли. А гости стали собираться, шумно подымаясь, и производя звуки, какие обычно производит поезд при отправлении. Наша гостья - паровоз, без труда подцепила два своих вагончика, и так они тронулись в коридор.
   За все то время, которое она провела у нас, она умудрилась не сказать не слова, кроме необходимых спасибо, пожалуйста, не за что неизбежных в любом обществе. Тем не менее, каким-то образом стало известно, что зовут ее Аня. Хотя вечер оборвался в самой своей сердцевине, все же время было довольно позднее, и метро уже не ходило. Аню в сопровождении хлопцев я застал в коридоре, одевающей нездешней новизны пальто. Куда же так поздно? Третий час вроде как... Оставайтесь, как-нибудь уложимся. - предложил я им, ибо у нас можно было делать с гостем все что угодно, но лишать ночлега после закрытия метро категорически не допускалось.
   - Ну, мы возьмем машину. Такси, - бодро сказали хлопцы, пыхтя и старательно завязывая шнурки.
   Ах, вот как? Ну и пожалуйста. Такси! Мы с ехидной торжественностью переглянулись, а кое-кто даже отдал честь только что захлопнувшейся за ним двери. Костя прорычал: Ешь ананасы, рябчиков жуй, возмущенный таким бесцеремонным вторжением буржуйства в наш глубоко упрятанный под землю подвал. Такси - это было уже необычно, и в какой-то степени неприлично. В такси полагалось ездить большим людям, а большие люди обычно не пролезали в нашу конуру, она была для них слишком миниатюрна, они ее даже и не замечали.
   Итак, гости отчалили, а мы стали укладываться спать, без обычной возни и переругивания, так как число спальных мест на этот раз соответствовало числу желающих их занять. Настало время для ночных сплетен, которые успешно нам заменяли молитвы на сон грядущий - и были столь же обязательны.
   Как вам показалась барышня? - Барышня как барышня. Больше молчала - А вы обратили внимание, что она все время улыбалась? - Какая-то у нее странная улыбка - она улыбается, не открывая рта... - Такая улыбка обычно бывает у людей с плохими зубами - Да нет, вроде с зубами все в порядке - Тогда в чем же дело? - Нельзя сказать, чтобы эта улыбка была неискренней... Но какая-то она безжизненная, как на слепке - вроде и улыбается, а тебе все равно страшно - Зато с каким вкусом одета! Все на ней полосатое - дай папиросочку, у тебя брюки в полосочку... - Кажется, что и волосы у нее тоже полосатые - в такую симпатичную серебристо-бежевую полоску...
   А больше ничего и не могли сказать о ней - взгляд как-то не мог задержаться долго на этом лице, лишенным каких-либо уступов или характерных черт, ему не за что было зацепиться. Слепой, проведший по ее лицу рукой, вряд ли сумел бы составить себе о нем впечатление... И звали ее как-то ускользающе - Аня. Аннушка, стало быть. Ну что за имя? Не имя, а Джон Смит какой-то!
  
   Как выяснилось позднее, Аннушке у нас показалось в тот раз скучновато. Впрочем, ей всегда бывало скучно, когда число людей в одном с нею помещении зашкаливало за два-три, Аннушка, по всей видимости, просто не любила командные игры, шумные и веселые, предпочитая им напряженные поединки тет-а-тет - шахматы, например. Или теннис... Но она не только скучала - ей уже было интересно. Но интересно скорее теоретически, в перспективе, то есть она уже различала в гомонящей толпе тех единичных игроков, с которыми она потом затеет свои шахматы с глазу на глаз...
   Наша компания представляла собой любопытный реликт, этакую льдину посреди океана. На льдине, как и полагается, жили пингвины, милые и беспомощные существа. Иногда на нее попадали разного рода гости, званые или незваные. От того, насколько им было трудно пересекать безжалостные пространства океана, насколько часто они нуждались в передышке, зависело, будут ли их посещения единичны, редки или же очень часты... Пингвины по слабости своей никого не отталкивали, но, если им что-то не нравилось, окружали пришельца стаей, верещали и размахивали своими крылами-подушками. Это действовало.
   Точный круг пингвинов очертить трудно, поскольку далеко не все из них сами признавали себя таковыми, а из тех, кто охотно признавал, отнюдь не все являлись полноценными пингвинами. Во всяком случае, нас было никак не меньше восьми-девяти и никак не больше пятнадцати - шестнадцати. Лет нам было от семнадцати до двадцати пяти. В большинстве своем студенты гуманитарных или художественных вузов, несколько как бы художников, парочка как бы музыкантов, пара личностей с темным прошлым и неопределенным будущим. Не богема, потому что, во-первых, птенцы, а во-вторых, слишком далеки на самом деле от художественных, так сказать, сфер. Но и не воровская малина - и на том спасибо.
   Иной раз мы задумывались: а что все-таки нас объединяло? Уж точно не единство интересов - людям с общими интересами есть что делить, и они-то как раз вернее всего между собой перегрызутся. Скорее всего, эта была общность антипатий, трогательно-высокомерное, отчасти презрительное, отчасти подобострастное отношение к окружающему миру, подвижному океану, который плескался вокруг льдины, и брызги его так или иначе долетали и до наших оперений. Хоть это звучит и не очень-то красиво, но я не могу не признать, что одним из любимых наших развлечений было стоять на краю и плевать в воды океана. Так человек, который не в силах низвергнуть ненавистный ему монумент тирана, приходит по ночам и малюет на постаменте нехорошее слово.
   Еще нас объединяла эта квартира. Ее снимали на общественных началах - народ ежемесячно скидывался, кто сколько сможет. Собранной суммы, впрочем, всегда не хватало, и те энтузиасты, которые добровольно брали на себя неблагодарные обязанности мытарей, проводили несколько мучительных дней, занимаясь выбиванием недоимок из наиболее перспективных в этом плане личностей. В конце концов, кто-то выкладывал недостающую сумму, и жизнь продолжалась.
   Теоретически был еще и хозяин квартиры, существо полумифическое. С ним общался Костя, главный наш организатор, ответственный-безответственный квартиросъемщик, он когда-то договорился о найме квартиры, и в первых числах каждого месяца отвозил деньги. Сам хозяин в квартиру никогда не наведывался - и слава Богу, но все знали о его существовании и побаивались его. Боялись, правда, не настоящим страхом, а отвлеченной робостью - вроде той, какую люди проявляют перед лицом глобального потепления, атомной войны и иных сокрушительных, но маловероятных катаклизмов. Костя рассказывал, что хозяин - человек занятой и деловой, возможно, он так и не найдет времени наведаться к себе домой (или к нам в гости?), но если он все-таки увидит, во что превратили квартиру, то ему, Косте, не поздоровится. Поэтому иногда Костя просил нас квартиру не ломать, а мы его иногда слушались.
   Так вот мы и жили. Естественно, жилплощадь, не обремененная родителями и вообще какими-либо инстанциями, которые следили бы за порядком, засеивалась стихийно и бесшабашно. Из этой почвы могло расти что угодно, и, если рассказывать обо всем, что творилось в нашем красном уголке, получился бы рассказ бессвязный и не вполне приличный. Впрочем, в квартире имелся один человек, который в ней жил постоянно, то есть я. Поэтому я иногда старался мыть посуду, подбирать окурки, и порой пытался дистанцироваться от окружающего беспредела - Костя, который хоть и являлся вроде как ответственным-безответственным, бывал у нас слишком редко для того, чтобы как-то реально воздействовать на положение вещей. Мой особый статус был отражен и в структуре квартиры, которая, помимо публичной, общественной зоны, имела территорию приватную - а именно вторую, запроходную комнатку. В этой комнатке я пытался вести более или менее человеческую, частную жизнь, и доступ туда имели только привилегированные лица.
   Я единственный имел персональное, закрепленное за собой спальное место - восхитительной мягкости раскладушку, которую ревностно оберегал от посторонних посягательств. Мое несколько обособленное положение позволяло мне иногда быть в стороне от происходящих событий, в то же время оставаясь в курсе дела; и историю с Аннушкой, приведшею к тому, что наша льдина погибла, шутя опрокинутая волнами океана, я наблюдал с начала до конца..
   Как обычно и случается при катастрофах сокрушительных, но невероятных, первый удар был нанесен с самой неожиданной стороны. Имя первой жертвы - Иван Иваныч. Или Кто бы мог подумать?!, это уж кому как больше нравится.
   Иван Иваныч был в числе людей, которые с особым неодобрением отзывались об Аннушке после ее первого визита. Иван Иваныч - один из старейшин нашей компании, он, может быть, своей личностью полнее всего отражал наш образ жизни и взгляды на эту самую жизнь. На голове Иван Иваныча произрастали длинная грязная шевелюра и не менее длинная грязная борода, жидкая и со спутанными волосами. Блестевшие сквозь толстые очки глаза его походили скорее на две огромные слезы, выкатившиеся и уже готовые тяжело брякнуться оземь. Он был очень близорук и без очков мало что различал вокруг себя.
   Что-то в нем было от передвижника - и длинное нелепое пальто, и бесформенная холщовая сумка, и постоянная готовность к резонерству. Он и в самом деле в некотором роде занимался изящными искусствами, а именно живописью. Его подрамники громоздились в углу большой комнаты, и, часто, кем-то случайно задетые, со страшным грохотом падали на пол - тогда Иван Иваныч начинал страшно ругаться и, с быстротой, удивительной для его неуклюжей фигуры, собирал рассыпавшиеся подрамники и водворял на место.
   Как ни странно, никто из нас особо не интересовался содержанием его работ. Как-то раз я из любопытства решил взглянуть на них. Оказалось, что Иван Иваныч был весьма далек от передвижнической тематики. На его картинах изображались сцены скорее мистического содержания - какие-то спиритические сеансы, двери в иные миры, разного монстры и химеры, сцены из дантового ада - словом, дребедень ужасная, и, что самое печальное, еще к тому же довольно дурно написанная.
   Говорил Иван Иваныч очень быстро и не вполне разборчиво, каждое его слово сопровождалось фонтанчиком слюны, который был тем мощней, чем больше Иван Иваныч был увлечен разговором. Впрочем, его все любили, как человека добрейшего и очень к тому же неглупого. Аннушка ему не понравилась, и после ее ухода он много говорил о таких вот пустейших, по его мнению, девушках, которые, видите ли, корову зарежут, а слова вымолвить не могут.
   Однако через несколько дней Аннушка вновь у нас появилась. Оказывается, ее кто-то успел пригласить; я дивился - как это могло случиться, если во время первого своего визита она, как в клетке, сидела за спинами сопровождающих ее юношей? И тем не менее она пришла, на этот раз одна. Пришла днем, часа так в три, поэтому народу в квартире было мало. Она проникла в наше убежище, как проникает ветер: тайком от глаз, обнаруживая себя резким хлопаньем дверей и судорожным движением штор, да еще внезапным холодком поведет где-то в ногах.
   Войдя, она сразу наткнулась на Ивана Ивановича, уперлась в него, как кобыла в верстовой столб. Иван Иванович занимался тем, чем занимался всегда в светлое время суток - рылся в своих подрамниках, пытаясь что-то в них найти, что-то, давно уже исчезнувшее из подлунного мира и существовавшее только в рассеянном воображении передвижника. Аннушка попросила показать ей его картины. Теперь нашему взору открывалось невиданное зрелище: штабель был добровольно взломан хозяином, и тот, аккуратно поддерживая свои творения под руку, выводил их в общество, подробно объясняя Аннушке сюжеты и композицию картин, изъясняясь не обычным своим пулеметным брюзжаньем, но говоря тихо, сосредоточенно и убедительно. Взгляд Аннушки выражал заботливое внимание; стало ясно, что у нее серые глаза, а серый цвет глаз, как известно - самый умный и опасный цвет, ведь только глаза серого цвета могут проникать не только наружу, но и вовнутрь, существуя не столько для хозяина, сколько для стороннего зрителя. В такие глаза не получается смотреть прямо, но только по сложной параболической траектории, да и то не всегда возможно будет преодолеть их зеркальную пустотелость.
   Как в истории про уродов и людей злодей Сухоруков, забравшись под юбки слепой красавицы, в самые ее сокровенные бездны, получает в придачу к увиденному сердце несчастной, так и Аннушка, разворошив безнадежную груду подрамников, завладела честным сердцем Иван Иваныча. Он, по всей видимости, испытал того же рода жгучее наслаждение, смешанное со стыдом, раздевшись донага перед первой встречной - но он совершил большую ошибку. Ибо никому не возбраняется поверять свои секреты случайному попутчику, может быть, слушающему тебя, а может, просто мирно подремывающему под стук колес. Но держать попутчика за фалды, когда тот собирается выйти на своей станции, или, чего доброго, выйти самому и бежать за ним - значит доверить хрупкий сосуд своей тайны в чужие, далеко не всегда чистые руки.
   Но Иван Иванычу было уже все равно. Он, существо в общем раскольниковского сорта, мятущаяся, бессмысленно слоняющаяся по миру душа, решил, что обрел точку опоры, и теперь может перевернуть если не землю, то во всяком случае себя самое.
   А надо сказать, что мне, да и всем нам Иван Иваныч казался человеком, менее всего пригодным для любовных похождений. Есть такие люди, которым какие-либо амурные дела абсолютно противопоказаны, лучшее, что они могут сделать - завести себе смолоду верную и непритязательную жену, но в героев-любовников им лучше не играть. Если они начинают за кем-то ухаживать, то это производит жуткое впечатление, настолько неуклюжи и комичны все их движения, настолько они готовы растянуться во весь рост на ровном месте, сесть в лужу. Помимо всего прочего, они не понимают смысла и самого ритуала ухаживания, и действия их потому лишены необходимого изящества и легкости, они пытаются смотреть на предмет своей страсти в упор, зачастую ослепляя несчастных жертв этим режущим глаза светом прожекторов. Прямодушие очень им вредит. Иван Иваныч являл собой совершенный образец такого типа людей, и его скоропостижная влюбленность в Аннушку была для всех, и, прежде всего, для него самого, полнейшей неожиданностью.
   Он начал водить ее по выставкам, показывал ей мастерские каких-то своих знакомых художников, словом, пытался увлечь ее если не собственной персоной ( что было, как он сам прекрасно понимал, невозможно), то хотя бы необычным и увлекательным кругом людей, идей, событий, в котором он обращался. Именно он ознакомил Аннушку со многим подробностями биографии и особенностями характера каждого из нас. Как Хлестаков в своем роковом письме он живописал наши слабости и забавные черты, пытаясь вызвать у нее улыбку. Он выносил сор из избы, что делать у нас было категорически не принято - тем самым совершая по отношению к нам в какой-то степени предательство. А ведь именно предательство - самый большой дар, который может мужчина поднести женщине. И женщина его примет и возьмет в руки с чувством выполненного долга, как Юдифь - голову Олоферна. Ничто так не тешит тщеславие женщины, как подлость, совершенная ради нее, как правила, ради нее попранные...
   Иван Иваныч с отчаянием утопающего бил своими длинными руками по воде, производя много мельтешения и шума, но могло ли это его спасти? Предмет его страсти, мало того, что был страшно далек от него, еще и оставался совершенной загадкой. Загадкой были глаза Аннушки, ее лицо, ее походка, ее манера звонить и брать трубку. На первый взгляд в ее поведении нельзя было заметить ничего особенного, кроме разве что прирожденного изящества, но при ближайшем рассмотрения под гладкой поверхностью обнаруживались впадины и изломы, все более многочисленные. Как будто каждая мысль Аннушки имела своего близнеца, некоего злонамеренного Феррана, от неведомого волеизъявления которого зависело, родится ли слово живым или мертвым.
   Руки Аннушки, поправляющие волосы, вместо того чтобы яснее обозначить ее облик - каковую цель, казалось бы, и преследовала эта нехитрая процедура - производили в пространстве помехи, попадая в которые, воздух начинал колебаться, искажая очертания ее лица, и взгляд Ивана Иваныча, на всех парусах мчавшийся к блаженному Острову, промахивался градусов этак на сто восемьдесят и вдребезги разбивался о рифы. Близорукий Иван Иваныч, как и всякий художник, силился разгадать этот оптический феномен, и как плохой художник, так и не нашел ему объяснения.
   И все же пока Аннушки охотно дарила ему свое время, и он едва ли не каждый день носился с ней, пока наконец они не облетели всех его вернисажей, знакомых и прочих аттракционов скудной его жизни. Ушло на это две недели. Так и не добившись от Аннушки ни одного определенного слова или взгляда, Иван Иваныч капитулировал, признавшись ей в любви в самых пошлейших выражениях и в самой пошлейшей обстановке - неизвестно где он достал денег на приличное кафе и на внушительный букет алых лопоухих роз, которые должны были ярчайшим мазком подеркнуть ужас его поражения.
   Что же ему ответили? Несложно догадаться. Конечно, это не было для нее секретом. Да, она обо всем давно уже догадалась, он интересный человек, с которым приятно общаться, что она будет рада его обществу и впредь и т.д. и т.п. Иван Иванычу казалось, что она говорит еще более спокойно, чем когда-либо, и слова ее казались ему все более двусмысленными. Хотя, с другой стороны, они не оставляли ему никаких надежд. Уразумев это, Иван Иваныч последний раз взмахнул руками и смирился со своей участью. В тот миг, когда Аннушка начала выводить свой очередной безупречный период, наш передвижник выпрыгнул из-за стола и устремился к дверям, опрокинув по пути стул полами своего пальто. Он даже не попрощался, что простительно: трудно ожидать от умирающего от астмы внятного прощального слова. Затем Иван Иваныч отправился в нашу квартиру, страшно обрадовался, обнаружив там большую компанию, и напился до потери сознания.
   Какого же было его удивление, когда, открыв поутру глаза, он увидел Аннушку, терпеливо дожидавшеюся его пробуждения! Ее ровный, убедительный, почти настоящий голос опять вверг Иван Иваныча в тот ад, из которого он так силился выбраться. Впрочем, Иван Иваныч был счастлив. Запас развлечений, которыми он мог одаривать Аннушку, исчерпался, и он молчал, молчал не менее глубокомысленно, чем подсудимый, только что услышавший себе смертный приговор. Аннушка улыбалась и говорила что-то несущественное, не объясняя главного - что же заставило ее явиться сюда после столь, казалось бы, исчерпывающего объяснения с Иван Иванычем.
   Вся драма этой несложной картинки заключалась в том, что со стороны она выглядела вполне идиллически. Похмельный Иван Иваныч, всю ночь пролежавший, уткнувшись в мокрый от слез матрас, с конечностями, настолько мучительно вытянутыми, что, казалось, они вот-вот выскочат из суставов, с лицом, черным от отчаяния - и благоухающая утренней свежестью девушка, пришедшая навестить непутевого кавалера. Ну чем не пастораль? Мы искренне радовались за Иван Иваныча, удивляясь его неожиданному успеху.
   Однако, когда Аннушка собралась уходить, и Иван Иваныч робко спросил, может ли он ее проводить, он получил решительный отказ. Возможно, он еще существовал для нее как средство вложения капитала, но из активного словарного запаса он перешел как бы в пассивный. Иван Иваныч был заархивирован.
   Тогда Иван Иваныч почувствовал острую потребность облегчить душу. И ничего не нашел лучше, как использовать для этой цели Орла. Гордое прозвище проистекало из нехитрой фамилии Орлов, под которой скрывался молодой человек лет двадцати, единственный, про которого можно было с уверенностью сказать, что он оказался в нашей компании совершенно случайно. Дело в том, что Орлов был очень глуп, точнее говоря, он представлял собой тот классический тип пошлого дурака, которые так любили выводить в своих романах снобы-французы - Мопассан, Пруст или что-то в этом роде.
   Однако, как и ум, глупость у каждого своя - и Орла она существовала на теоретическом, структурном уровне, проявляясь во всем, что касается мало-мальски отвлеченных материй, объяснения тех или иных явлений жизни, наблюдений характеров, что ли. Во всех же практических делах он оставался совершенно нормален, более того, даже сноровист - так иногда мудреная психическая болезнь поражает какой-нибудь отдельно взятый участок человеческого мозга, а все остальные не трогает вовсе.
   А по жизни своей Орел ступал, как по минному полю. Ежели у него под ногами все было спокойно, он и шел прилично и скромно, как и подобает молодому человеку в его возрасте. Но стоило ему наступить на мину, как он в момент преображался - его глупость надувалась до неимоверных размеров, разрасталась в громадный, закрывавший его щуплую душу зоб. Были вещи, которые вызывали у Орла прямо-таки фонтаны глупости, Ниагару, струи Иорданские, разноцветные потоки пышноцветной лавы, застывавшей на миг лишь для того, чтобы свежий слой лег сверху.
   Главной миной Орла были девушки. Он их считал. Сначала по пальцам, потом на калькуляторе. Его победы варьировались в диапазоне от кавалергардских до откровенно денщиковских, но, как и всякий дон жуан, он полагал, что любое укрепление, будь то цитадель или придорожная канава, достойно быть покоренным. Логика Карамазова-папы - но, в самом деле, не всем же штурмовать замки!
   Такому человеку Иван Иваныч поверил свои печали. Они сидели на кухне, курили, швыряли окурки в аквариум, и пламенная передвижническая огненным клеймом обожгла Орлу душу. Так пусть сильнее грянет буря - и Орел взял у Ивана Иваныча телефон Аннушки, сказав, что в доверительном разговоре объяснит ей, от какого сокровища она отказывается. Иван Иваныч был влюблен, влюбленно глуп - он счел данный вопрос в достаточной мере практическим, то есть таким, что Орел в нем легко сможет преуспеть и достать Иван Иванычу Жар-птицу, об которую сам передвижник обжегся. Иван Иваныч, видимо, забыл о печальном и, увы, достаточно распространенном примере Адриана Леверкюна, о классической схеме обмана, которая вовлекает в себя даже и тех, кто никогда бы по доброй воле не стал бы играть в такие игры.
   А надо сказать, что Орел был большим специалистом трепаться по телефону. Пустота его мыслей тогда оборачивалась мистической, загадочной бесконечностью - лишенные содержания, необъятные шарики вселенных пустоты носились взад-вперед по телефонным линиям, и на другом конце провода все силились поймать эти шары, но они, порождая свет, звук, даже вкус, сами не существовали и потому были неуловимы. В конце концов собеседник соглашался с Орлом, соглашался, лишь бы избавиться от гнетущего ощущения прозрачности своей кожи, сквозь которую беспрепятственно проникали многочисленные и неуловимы ростки орловского пустозвонства. И потому часто Орел добивался по телефону всего, чего хотел, хотя зачастую и сам не знал, зачем и почему. Впрочем, его, как настоящего творца, волновал процесс - а результат был лишь необязательным и не всегда приятным послевкусием.
   Орел позвонил Аннушке из большой комнаты, не выключив магнитофон, исторгавший звуки музыки, которую тогда Орел любил - а в своих музыкальных пристрастиях он был столь же непостоянен, сколь и в сердечных. Иван Иваныч тем временем вился по кухне, то затыкая уши, то прислушиваясь, и ничего не слыша сквозь струи иордановы... Разговор затягивался, и это радовало - значит, предмет разговора оставался не еще не проясненным, значит, было о чем поговорить, было возможно что-то даже и исправить - так рассуждал передвижник, если применимо слово рассуждение к его застенчивому царапанью закрытой двери.
   Я в тот момент находился рядом и все видел. С улицы кухня, должно быть, смотрелась выпуклым елочным шаром, по плоскости которого стремительно - и в то же время задумчиво передвигалась вытянутая, марионеточно беспомощная фигурка Иван Иваныча. И все же он, как хилый цветок в пустыне, тянулся к солнцу, все-таки над самым взъерошенным его вихром располагалась некая ось, по которой голова Иван Иваныча совершала незримое, но настойчивое движение - она качалась и трепетала на эфемерных волнах человеческих слов. Слов разговора, который тем временем происходил в соседней комнате...
   Доносились отдельные слова - незначительные, служебные, междометия, местоимения, пустые, словом, места... Действительно, всего лишь служки, пажи, несущие шлейф существа настолько блистательного, что увидеть его простым смертным не дано. Я поставил чай - но и чайник не кипел, казалось, само пламя поникло, чтобы не мешать происходящему таинству.
   ...Все это длилось так долго, что я уже почувствовал себя спящей красавицей, с нетерпением ожидая рыцаря, который вернет нас с Иван Иванычем к жизни. Наконец, Орел отстрелялся. Он шагнул на кухню с видом соответствующим - его сорок два километра остались позади. Важность момента для Иван Иваныча была такова, что он не счел возможным выказать какое-либо внимание к итогам состоявшийся беседы, и не нашел ничего лучшего, как сесть по стойке смирно, прикипев спиной к стене и поворотив глаза вперед себя. Орел сам подошел к нему, и присев на корточки, изрек:
   -Ну, все тип-топ. Милая девушка это твоя Аня. Она подойдет к нам сегодня, часиков в девять. Так что, Иван Иваныч, не дрейфь - все тип-топ. Будет она. Будет.
   Тут чайник, наконец, закипел, и я посчитал свое присутствие в помещении излишним. Сорок минут для телефонного разговора - срок немалый, но для Орла это могло быть только увертюрой, вступлением. За сорок минут он только-только начинал входить в образ телефонного мудреца, этакий старик Хоттабыч с телефонной трубкой вместо нравоучительно поднятого пальца. Отчего же так быстро?..
   Тем временем возбужденный Иван Иваныч отбыл на улицу по каким-то своим неведомым делам. Скорее всего, он просто хотел явиться тогда, когда Аннушка уже будет здесь, стремительно вторгнуться в ее домашнее тепло визгом дверных петель и холодом ненастной улицы. Влететь, неожиданно, как Демон, чтобы похитить свою Тамару... Ничто так не пугает, и вместе с тем не очаровывает женщину, как неожиданность. Но неожиданность на этот раз подстерегала самого Иван Иваныча.
   Произошло именно то, что и должно было произойти. Орел повел себя не как птица, а как рыба. Он клюнул, заглотнул крючок и дальнейшее было уже не в его власти. Около девяти вечера, когда еще не окончательно стемнело, Иван Иваныч вошел в дверь и прошествовал на кухню, где уже собралось общество. Он, конечно, споткнулся об ванну, чем вызвал всеобщее веселье - несколько, впрочем, заученное, ибо Иван Иваныч спотыкался об ванну всегда. А когда он поднялся, то увидел Аннушку сидящей в такой неправдоподобной близости от Орла, что, казалось, они проросли друг в друга, превратились в единое, неразрывное целое, соединились в фантастическую, чудовищную конструкцию из человеческих тел, табурета, кресла, и двух стаканов вина. К счастью, лица их были смазаны, иначе Иван Иваныч, конечно бы, обнаружил в их глазах нечто такое, от чего бы он немедленно окаменел, словно увидев огни Содома.
   Главное было - не смотреть; передвижник буркнул что-то относительно того, что он забыл-де купить сигарет и ринулся наружу. Он постоял на лестничной клетке, дыша обманчиво свежим майским воздухом. Он спустился по лестнице и вышел на улицу, где увиденное показалось ему еще более невероятным. Он решил, чтобы успокоиться и собраться с мыслями, сделать круг вокруг квартала - прогулка минут на двадцать, а если топать не спеша, то можно и до часа проходить. Итак, Иван Иваныч тронулся в путь и через некоторое время исчез за углом дома.
   Однако что он мог изменить? Орел начал ухаживать за Аннушкой в свойственном ему стиле, то есть напористо, грубо и нахрапом. Опыт учил его, что промедление в такого рода делах смерти подобно, опыт славил простоту и честную ясность намерений. Иван Иваныч пытался проникнуть в сердце Аннушки, Орла же интересовало ее тело, ибо он здраво рассуждал, что любая атака начинается с овладения внешними рубежами, а затем, в случае надобности, можно приступить и к внутренним укреплениям.
   Но в кавалерийском наскоке Орел преуспел не более, чем Иван Иваныч в мирных своих делах. Аннушка не давалась Орлу в руки ни в прямом, ни в переносном смысле. Так что химеры, представшие в тот злополучный вечер перед взором Иван Иваныча, были скорее плодом его воображения, вздернутого на дыбы тем простым фактом, что Орел его, в сущности, предал. Предательство, давно зревшее на подступах к Аннушке, наконец, материализовалось - и вот слово стало мясом. Но, как крысолов, Аннушка прекрасно соблюдала дистанцию, и ее отчужденность возрастала пропорционально желанию кого-либо ее преодолеть. Чем яснее обозначались действия Орла, тем четче он получал недвусмысленный отказ.
   Но теперь сомнительное счастье проводить время в обществе Аннушки перешло к Орлу. Иван Иваныч понял, что он окончательно отыгран, уже тем же вечером, когда, вернувшись со своей утешительной прогулки, он попытался разговорами, шутками, да прибаутками отцепить Аннушки от Орла. Безуспешно. Зрелище, вообще говоря, грустное. Мы разбрелись по комнатам, предоставив этой троице выяснять отношения. Мы уже были недовольны. Что, собственно говоря, здесь происходит? Что этой дамочке, собственно, надо?
   А не происходило еще ровным счетом ничего, все только начинало происходить. Так развивается болезнь - больной поначалу мучается слабой болью, с тем, чтобы постепенно привыкать к болям действительно невыносимым, покорно смиряться с бесконечно возрастающим страданием, забывая навсегда о том дне, когда он еще был здоров.
   В ближайшие дни как раз выяснилось, что Аннушка не очень-то любит большие компании. И Орел начал с присущим ему тактом расчищать для своей возлюбленной жизненное пространство. Всем своим видом эта парочка демонстрировала, что присутствие третьих лиц они считают нежалательным. Кажется, только меня Орел не осмеливался трогать, однако не обошлось без пары намеков относительно того, что, дескать, как же можно жить в таком бедламе постоянно? Мол, у всех остальных есть домашнее жилище, законная берлога, где они всегда могут отлежаться, зализать раны, а я этого счастья лишен. Бедный, бедный я!
   Зная Орла, я на эти намеки никак не реагировал. Большая же часть народа принимала его игру, видела в Орле с Аннушкой двух хищных зверей, которых в момент соития лучше не тревожить.
   Однако никто не мог сказать об Аннушке плохого слова: она смотрела на нас открыто и весело, все обо всех знала, вежливо интересовалась нашими делами - и потом отпускала кивком головы, закончив обязательную и, возможно, утомительную для нее процедуру общения. Иногда она заходил в мою комнату. Заходила незаметно, неожиданно, выбирая для своих визитов те редкие часы, когда я пытался заниматься какой-либо деятельностью - что-то читал, или рисовал, или просто со смыслом смотрел в окно. Поэтому ее появление всегда меня отвлекало, мне было досадно и немного жаль загубленного времени.
   Впрочем, разговоры наши с ней обычно не продолжались более пятнадцати-двадцати минут. С ней мы никогда не касались наших внутренних проблем - в конце концов, все небесные тела, которые обращались в нашем космосе, были хорошо знакомы нам обоим, мы также более или менее представляли, в каких отношениях друг к другу они находятся и знали, сколь велика сила всемирного тяготения. Разговоры мы вели на разного рода отвлеченные темы - может быть, этому способствовало то, что я слишком часто смотрел в окно накануне ее прихода и печать невероятно далекого заоконного мира оставалась на моем лице... Она могла спросить у меня, как, допустим, я отношусь к тому, что происходит за пределами квартиры - как будто там могло вообще что-то происходить! Что я мог ей ответить? Все это походило на маскарад - разряженные в пух и прах персонажи площадной комедии купаются в фонтанах, пытаются жить и умирать, как люди. Но это до тех пор, пока зритель не постучит по чьему-то лбу - и гулкий пустой звук оттуда даст ему понять, что жизнь как-то выветрилась из милых масок, пока они гоняли пыль по мостовым нашего серого города. Тогда Аннушка вспоминала Блока и его стишок о скелете, явившемся на бал, и бренчавшим звоном костей. Да, да, как же. Вот только к этому звуку иногда и прислушиваются двуногие, оставаясь глухими ко многим другим, даже и более благозвучным. Разница в нашем неприятии заоконного сводилась, должно быть, к тому, что я его не понимал и боялся, а она - знала и презирала.
   Я так и не понял, действительно ли ей было любопытно разговаривать со мной, или же это составляло часть ритуала, предписывающего непременно засвидетельствовать почтение хозяину, даже если тот - дряхлый, выживший из ума чудак в полосатой пижаме и в колпаке набекрень. А исчезала Аннушка столь же неожиданно, сколь и появлялась - как раз в тот момент, когда меня разговор с ней начинал действительно развлекать. Так, и ее явление, и ее исход были для меня равно неприятными...
   Попытки видеться с Аннушкой за пределами нашей квартиры не имели успеха. Она могла приходить два-три дня подряд, а могла и пропасть на несколько дней. Бывало, Орел совсем терял ее из виду - тогда он начинал беспокоиться, куда-то звонить, у кого-то о чем-то справляться, словом находил в торопливой деятельности отдушину от своей тревоги ожидания - а ждать он не любил и не умел. Но Аннушка всегда появлялась сама, когда хотела, и всегда вне всякой связи с орловскими хлопотами. Иногда вместе с ней приходили и ее друзья-знакомые, все мужеского пола, и все как один похожие на тех двух хлопцев, которые впервые привели ее к нам. Если Аннушку сопровождали молодые люди, Орел демонстративно выходил, хлопая дверью. Иногда вполголоса бурчал что-то нелицеприятное. Впрочем, на Аннушку его демарши не производили ровным счетом никакого впечталения.
   Через некоторое время многие, особенно случайные гости, начали относиться к ней, как к хозяйке дома. Спрашивали у нее, где тут телефон, можно ли залезть в холодильник поискать еды. Она все это принимала как должное - притом, что с самого начала было ясно: мы для нее - чужие, она привыкла к совсем другой жизни, где существует накрахмаленное постельное белье, где посуда после еды всегда моется, где на пуфике сладко мяучит чиннейшая киска - не более наперстка, создающая уют в доме.
   Наконец, мы стали задумываться - а что Аннушке, собственно, у нас надо? Ведь не Орел же, право слово, ее занимает, не того масштаба фигура, слишком мелок, слишком пустозвон и пустобрех. Но мы так ничего и не поняли. А Аннушка глядела на нас в дверной глазок, и если она и не имел полного обзора, то, во всяком случае в пределах градусов двухсот как минимум ей нас было видно. Ее и нас разделяла одна и та же дверь - и ведь мы тоже пытались проникнут в глазок, да только с другой стороны - и ничего, ничего не видели. Как вот только получилось так, что мы оказались снаружи, а она внутри? Неуловимо, метр за метром Аннушка захватывала кусочки нашего жизненного пространства, и мы пятились, чего-то вдруг стеснялись; вдруг возникало сомнение - есть ли еще голова на плечах, и, бывало, кто-то, не удержавшись, ощупывал пальцами свое лицо, и чувствовал, что что-то в нем стало не так...
   Орел неутомимо пытался завоевать Аннушкину благосклонность. Действия его не отличались разнообразием, и через некоторое время он как бы притомился, почувствовал необходимость передохнуть. Мячик не то чтобы устал биться об стенку, он просто немного сдулся, потерял необходимую упругость, летал вяло и без прежнего энтузиазма. Орел привык мыслить конструктивно, и невозможность идти раз и навсегда проторенной для себя дорожкой повергла его в состояние, для такого рода людей необыкновенное и даже немножко дикое - он преисполнился грусти и самой искренней печали. Стал жаловаться на жизнь, часто сидел и подолгу глядел на свои тощие коленки, все разглаживая и разглаживая на штанах тугие и неподатливые складочки.
   Аннушка продолжала приходить, но все реже и реже. Казалось, история должна закончиться сама собой, но не тут то было - на Аннушкин алтарь мрачными и решительными шагами уже поднималась новая жертва. То был Леня Краковский, едва ли не самый старший из нас. Был Леня всегда хорошо одет и причесан, а его до блеска начищенные ботинки его всегда озаряли нашу конуру неземным своим сиянием. Он, представьте себе, зарабатывал какие-то деньги, трудясь в некоей безымянной компании, торгующей то ли кетчупом, то ли чаем. Эти его деньги порой очень нас грели, часто превращаясь в хлеб и вино для всей честной компании. Именно Леня был последним козырем Костика в страдную пору сбора средств на оплату квартиры.
   При всем при том Краковский оставался вполне пингвином, на кетчуп и на чай ему было наплевать с высокой колокольни, над начальством своим, его нравами и повадками потешался он постоянно, и главное - искренне, без тени зависти. И все же в какой-то степени он работал как двойной агент: был своим человеком и у нас, и в миру, не отдаваясь целиком ничему, и от всего забирая лишь то, что могло ему пригодиться.
   Вот грязи нашей он не мог принять никак, все время морщил нос, вечно отряхивал какие-то пылинки с одежды, в общем, никогда не забывал думать о красе ногтей. Грязь его отвращала в любых своих проявлениях - он не знал, кто такие Бивис и Батхэд, не ел хот-доги, всегда уступал места старушкам в общественном транспорте. То есть был Леня немножко рафинэ душой и телом, но не перебарщивал, умел оставаться милым и доброжелательным со всеми. В квартиру он вносил ... ну не то чтобы элемент респектабельности, но хотя бы запах приличного одеколона.
   А еще его очень любили девушки, вились над его головой, как комары в летнюю пору, да вот только укусить боялись. Леня девушек не любил - то есть, конечно, он был порою не прочь, но серьезных отношений несерьезно избегал - может быть оттого, что был женат. Женился он рано, лет в девятнадцать, через несколько месяцев жену бросил, но до сих пор не развелся. А впрочем, рассказывать он об этом не любил, только замечал иногда шутливо какому-нибудь очередному комарику, что он, дескать, человек женатый и показывал обручальное кольцо.
   Краковский втягивался в Аннушку медленно и нехотя, но в этой его настойчивой постепенности таилась опасная глубина. Он проваливался в трясину в здравом уме и твердой памяти, все вокруг замечая, улыбаясь вдруг появившимся у рта кувшинкам и отпуская воздушные поцелуи массовке, толпившейся на берегу. Он избегал суеты в тщательном деле погружения, и Аннушка не сразу заметила сигналы, поступавшие в ее адрес.
   Что до меня, то я обратил внимание, что Краковский стал бывать у нас гораздо реже, чем раньше, и меня это огорчало. Он никогда не был мне другом, даже хорошим знакомым, но мне громадное удовольствие доставляло наблюдать, как Леня размашисто так оседал в кресле, далеко вытягивая свои длинные ноги в блестящих ботинках - и шнурки на них развязывались как будто сами собой, дрессированные змейки, которым сказали Вольно!. С Леней было весело разговаривать - объективное свое равнодушие к любой сплетне он сочетал с каким-то детским любопытством и готовностью добродушно, но и агрессивно спорить. Но теперь Краковский приходил редко, всегда очень какой-то уставший и молчаливый. В кресло он больше не садился, у него появился новый любимец - обшарпанный, заляпанный белой краской табурет, на котором Леня сворачивался в клубок, глубоко пряча свои великолепные ботинки...
   Как я уже сказал, Аннушка обнаружила его не сразу - в те дни она сама появлялась у нас редко. Но как только заметила, сразу стала подбираться к Краковскому поближе, пытаясь зайти то справа, то слева, она, как видно, хотела разбить его скорлупу, и посмотреть - а что же там внутри? Но Леня не поддавался, он мило улыбался Аннушке, говорил с нею о кетчупе и чае, и снова - о чае и кетчупе, и более ни о чем. По-видимому, в Аннушке проснулся некий азарт, она, как заправский рыбак, вооружилась терпением, и подстерегала Леню всякий раз, когда тот появлялся в квартире. Он молча заглатывал крючок, который раздирал ему горло в клочья, но всякий раз ему удавалось сорваться и уйти.
   Однако так долго продолжаться не могло, и Краковский сам отлично понимал, что в один прекрасный день ему может не хватить сил вырваться, и его вытащат на божий свет и срам с тем, чтобы весело подбросить в ладошке и швырнуть в ведерко. Где его уже терпеливо поджидали Иван Иваныч с Орлом.
   Как раз в ту пору на нашу квартиру сотрясал нешуточный пароксизм веселья. У Риточки, матери-настоятельницы нашей общины, грянул день рожденья, который из-за огромного числа друзей-знакомых ее, все прибывавших и прибывавших, затянулся на неделю. Я тихо зверел, считая битые тарелки, а гости все прибывали и прибывали. Ночью разгорались битвы за спальные места, и мне немалых трудов стоило защищать свою драгоценную раскладушку от беспардонных посягательств. Однажды я обнаружил на ней некоего незнакомого гражданина, довольно крупногабаритного - он лежал ничком, уткнувшись головой в грязную материю, и не то храпел, не то матерился. На голос и на свист он не откликался, и тогда я взял чайник и хладнокровно вылил пару литров холодной воды ему в ухо, как отцу Гамлета, за что немедленно получил по уху же - но раскладушку отстоял. Но вот на следующую ночь мне пришлось отступиться, ибо увидел я на раскладушке Краковского и Аннушку... Леня из полумрака высунул растрепанную голову в полоску света из дверного проема и шепнул мне: Можно, мы здесь пока побудем, а?.. Я молча кивнул и вышел вон. Впервые поле боя осталось не за мною.
   Так Аннушка впервые изменила своему правилу и осталась у нас на ночь. Так Адам встретил свою Лилит, и как он не пытался избежать ее, сделать вид, что не заметил и пройти мимо - все тщетно. Он мог еще сопротивляться в спокойном, размеренном свете дня, мог некоторое время, как Мюнгахаузен, пытаться вытащить сам себя из болота. Но в бестолковой суматохе риточкиного дня рожденья, среди пьяных и гогочущих морд, среди химер, подступающих со всех сторон, скалящих свои хари и смеющихся ему в лицо - среди всего этого и Леня позволили себе обмануться и уверовать в истину карнавала. И Аннушка, конечно, сразу нашла нужную маску, Мальвина, взявшая за рукав своего Пьеро и увлекшая за собой...
   Когда на следующее утро квартира начала просыпаться, Аннушки уже не было. Она ушла в те тихие предутренние часы, когда все порядочные люди во всех порядочных домах еще спят, ускользнула, просочилась сквозь щелку. Я даже мог бы представить, как она уходила: аккуратно отводя Ленину руку, так же аккуратно собирая разбросанную по полу одежду, шаркая пятками по линолеуму, затем вышла в большую комнату, осторожно обходя, как парусник рифы, лежащие в беспорядке тела, потом, уже на пороге, почуяла попутный ветер, вдохнула его - и исчезла.
   Я, как обычно, проснулся раньше всех, но одновременно со мною встал и Леня Краковский. Мы посмотрели друг на друга и отвели глаза. Как будто мы оба оказались свидетелями чего-то неслыханного непристойного, чего-то настолько отвратительного, на что нельзя и бросить взгляд, не рискую обратиться тут же в соляной столб. Леня отправился принять душ, а я прошествовал на кухню, с привычной тоской рассматривая груды мусора и грязных тарелок, валявшиеся там и сям
   . Выйдя из ванной, Краковский вроде бы немножко стал похож на себя прежнего, чистого и причесанного, он даже улыбался, и с этой улыбочкой он довольно грубо разбудил сначала Иван Иваныча, а потом и Орла, вытащил их на кухню и усадил за стол, сонных, зевающих и похмельных. Потом повернулся ко мне:
   - Ты не мог бы выйти на пару минут?
   - А кто убираться будет? - зло ответил я. - Посуду мыть кто будет? Ты же не станешь из грязной тарелки есть. Ничего, воду посильнее включу - ничего не услышу. Так что шушукайтесь себе на здоровье.
   Леня пожал плечам:
   - В сущности, все равно... Такой уж это секрет Полишениля сейчас стал... Слушай. И вы слушайте. Речь пойдет об Ане.
   Иван Иваныч совсем загрустил, а Орел тупо пробурчал:
   - Ах, донна Анна, донна Анна...
   - Нет, господа хорошие, ну так жить нельзя. Нельзя так. Все. Надо сказать Все! Нас трое, Аня одна. Она не апельсин, чтобы ее делить, - сказал Краковский
   Иван Иваныч вдруг возмутился:
   - Да что ты тут устраиваешь, в конце концов! Что еще за военный совет? Если уж и делим, так во времени, а не в пространстве. Рвать у тебя из рук ее никто не собирается, а вот запретить нам самоутверждаться и самоумервляться, как нам хочется, ты все равно не сможешь!
   - Ты меня неправильно понял! - устало сказал Краковский. - Мне от нее ничего не надо. И от вас мне тоже ничего не надо. Нет, вру. Надо. Надо, чтобы вы - и я тоже - забыли само ее имя. Чтобы, если она придет, ее не пустили. Потому что мы должны защищаться. Я уже не говорю о таких смешных вещах, как чувство собственного достоинства, например. Но оберегать наш дом мы обязаны. Потому что другого у нас нет. А она, как медведь, норовит наш теремок разрушить. Не по злому умыслу, просто она не умеет иначе. Я, кажется, это понял для себя, хорошо, если б и вы тоже поняли.
   - А смысл? Зачем ей это надо? - нервничал Иван Иваныч.
   - Да ведь в том то вся и штука, что ей этого не надо. Возможно, это все-таки надо нам самим. Не уверен. Не знаю пока...
   Тут и я счел своим долгом вмешаться:
   - Вот-вот! Я, как лицо незаинтересованное, со всей ответственностью заявляю: достала Аннушка тут всех, достала до крайности. Человеку надобно радоваться, если он хорошее что-то делает, или хотя бы не причиняет вреда. А она? Ее все почему-то боятся, приходит она, когда хочет, уходит - тоже когда хочет, как будто к себе домой. Вот сейчас вы из-за нее возьмете да и подеретесь, чего доброго.
   - Ну уж этого не будет! - заявил Иван Иваныч.
   - Да я с радостью бы! - усмехнулся Краковский. - Вот набил бы тебе морду, и Орлу тоже, или вы мне. Во всяком случае, это было бы естественно, как-то по-человечески, что ли. Ну все, в общем, ладно, господа, надо завязывать. Я хочу не знать, кто она такая. Вас я, конечно, не могу принудить, но очень советую последовать моему примеру. Здесь не помойка, а мы с вами не консервные банки, чтобы пинать нас ногами, самим вам не стыдно, что ли... Все, мне пора. Мотайте на ус.
   Краковский встал и пошел в коридор одеваться. Я вышел его проводить. Леня завязывал шнурки, и, не поднимая головы, пробормотал:
   - Думаю, она больше сюда не придет. Нечего ей уже здесь делать.
   Покончив со шнурками, он разогнулся, взглянул на меня и усмехнулся:
   - Хотя, сдается мне, как-то она еще себя проявит.
   Я махнул рукой:
   - Да брось, слишком уж ты Аннушку демонизируешь. Этакий получается монстр, клыкастый и зубастый. А так вы сами во всем виноваты, и ты не меньше остальных.
   - Да, разумеется.
   Краковский ушел. Он оказался прав - действительно, в течение нескольких недель Аннушка не появлялась. Слова Лени возымели действие, и Орел с Иван Иванычем усиленно делали вид, что им на все наплевать, что, впрочем, не очень-то у них получалось. У Краковского выходило лучше: он как бы и в самом деле сделался весел, и, приходя, вновь растягивался в своем любимом кресле. Да вот только как-то уж очень цепко, даже судорожно хватался он за подлокотники...
   Но вот что странно - без Аннушки квартира опустела, как будто из нее вынули душу. Отчего-то людей приходило все меньше и меньше, как своих, так и чужих, у всех объявились какие-то дела, да и те, кто приходили, останавливались словно мимоходом, обменивались новостями, здоровались-прощались, то и дело посматривая на часы, как на вокзале - да и отбывали восвояси. Я сначала радовался неожиданной тишине и спокойствию, а потом спокойствия стало так много, что сделалось как-то не по себе. Часы напролет я только и занимался тем, что убирался, так как без людей, оживлявших наш бардак, грязь становилась уже не веселым вестником фиесты, но превращалась в мерзость и нечистоты. Но моя уборка, как молитва, мало приносила практических результатов, разве что давала временное успокоение душе. Просто из-за того, что народу стало меньше, беспорядка стал гораздо заметнее. Где же та толпа, которая покроет своими подошвами этот океан окурков?
   Только Иван Иваныч, Орел и Краковский регулярно навещали теремок. Все они, конечно, ждали ее. И дождались-таки.
   В один прекрасный день в дверь позвонили. Я открыл и увидел на пороге мужчину лет тридцати пяти, довольно высокого, худощавого, с изрядными залысинами на маленькой голове. Рядом с ним стояла Аннушка. Вид у обоих был, надо сказать, довольно-таки ошалелый, Аннушку я в первый раз видел настолько удивленной.
   - Я пройду, - сухо сказал мужчина, и боком, мимо меня, двинулся в коридор, а оттуда - в большую комнату. Аннушка проследовала за ним; со мной она не поздоровалась.
   - А где Костя? - спросил мужчина. В комнате сидели, конечно, Иван Иваныч, Орел и Краковский. Леня, как самый старший, ответил за всех:
   - Его сейчас нет. А что вы хотели?
   Мужчина сел на табуретку и некоторое время молчал. Молчал и улыбался. Потом перестал улыбаться. Потом обернулся к Аннушке:
   - Так ведь это и есть моя квартира!
   - Как так? - удивилась Аннушка.
   - Вот так. Нет, я смотрю - ладно, район тот же, улица та же. Ну, дом, подъезд, ну а когда ты привела меня к двери моей собственной квартиры!.. Нет, ну вообще ребята хорошо устроились. Перестановочка небольшая, так, никто мне об этом не говорил, паркет изуродовали страшно, бардак жуткий, сколько посуды поперебили, даже и не знаю. Так... Где же все-таки Костя? И кто вы такие будете?
   - Андрей, успокойся - Аня уткнулась ему в плечо хорошо отлаженным движением, чмокнула в щеку - Сейчас я тебе всех представлю. Но ты мне никогда не говорил, что у тебя есть еще какая-то квартира, которую ты сдаешь. А так, по-моему, это очень симпатичное, очень милое совпадение, и совершенно напрасно ты сердишься.
   Обернувшись к нам, Аннушка сказала:
   - Ребята, познакомьтесь. Это Андрей, мой жених. Сегодня я решила показать, как интересно и необычно вы живете, познакомить его с вами. Насколько я поняла теперь, вы снимаете квартиру именно у него. Я немножко рассказала ему о вашем здесь существовании, поэтому, наверно, ему странно, что такого рода вещи происходят именно в его квартире. Нехорошо получилось, извините. Андрей, ну не сердись, в конце концов, видишь, здесь все в общих чертах цело, ничего они не сожгли и не затопили, сегодня здесь даже относительно чисто.
   Аннушка разговаривала с нами, как с мальчиками-зайчиками на детском утреннике. Познакомься, Алиса, это пудинг... Ну что ж, спасибо хоть за добрые слова о чистоте и порядке. Что верно, то верно. Образ жизни в последние несколько дней мы вели почти монашеский.
   Но хозяина это, по-видимому, утешало слабо, возможно, у него были другие представления о порядке, во всяком случае, о порядке в его жилище. Андрей прошелся по квартире, заглянул на кухню, в ванную, в запроходную комнату, где обнаружил, кстати, разбитое окно - новое стекло сто лет как хотели вставить, да все было недосуг. В пустынных глазах хозяина разгорался какой-то зловещий огонек, он хмыкал и бурчал про себя что-то недоброе. Да, горы не понравились Остапу...
   Краковский тем временем шепнул мне: Ты знаешь, она тогда пообещала, что познакомит со своим женихом. Какая лапочка, правда? Прелесть!. Андрей все наматывал и наматывал круги по квартире, и с каждым кругом выражение лица у него становились все менее дружелюбным. Мы с Аннушкой с тревогой наблюдали за его движениями - тигр в клетке, да и только. Наконец, хозяин остановился, сел в кресло и сказал:
   - Вообще-то квартиру я сдавал непосредственно Косте. Костя не говорил, что у него тут притон какой-то. Притон я не собираюсь содержать. Милиция-то к вам не заглядывала?
   - Заглядывала, а как же! - нагло заявил Иван Иваныч.
   - И что?
   - Понравилось. Обещали наведаться еще!
   - Да ты не хами мне, сопляк! Шутник выискался!
   - Да, вот дерзить не надо, - словно про себя заметила Аннушка. - Вот этого мы не любим.
   - В общем, так, братцы кролики, - уже более спокойным тоном продолжил Андрей, - Повеселились, и хватит. Чтобы завтра духу вашего здесь не было! Ключей можете не отдавать, я все равно новые замки вставлю, у вас, небось, у каждого свой ключ, со всех не соберешь. Скажите спасибо, что я не требую с вас денег за ремонт. А надо было бы. Всю мебель поставить на свои места. Если завтра кого-то здесь увижу - выкину в окошко. Анют, пошли!
   - Ты иди, подожди в машине, я через минутку спущусь!
   Андрей, он же жених, он же хозяин, хлопнул дверью и исчез. Мы молчали. Аннушка явно не знала что сказать - то есть, она, конечно, не была смущена или расстроена - просто не знала что сказать. Ее серые глаза были все так же загадочны и пусты. Люди, которые тщились в эти глаза заглянуть, все находились здесь, как на ладони, бройлерные цыплята упакованные для отправки в цех номер один. Пингвины, одним словом - милые и беззащитные... Дух разрушения нигде не выражен так явственно, как в женщине. Кто же не помнит ту девочку в песочнице, которая ломала его башенки и потрошила куличики? Теорема решается единственным возможным образом - вас всех заберут на небо, а после уронят. Как мамка маленького господина Фридемана.
   Мы думали, что прогнали ее, оказалось, что это она прогоняет нас. Засиделись, пора, караул устал. Караул зевает. Настоящий победитель не тот, кто увозит обозы с награбленным барахлом, но тот, кто брезгует даже и задеть ногой поверженного. И ведь никто никого не хотел обидеть, никто никому не желал зла, просто логика движения катка такова, что он все подминает под себя. Аннушка молчала. Не самое ли время закукарекать петуху? Она наконец вымолвила:
   - Ну... вот так вот.
   -Да ты ступай, Аня, ступай! - рассмеялся Краковский.- Все тип-топ, правда, Орел?
   Орел кивнул. Аннушка пожала плечами и вышла. Лед тронулся. Мы принялись собирать вещи.
  
   6 мая 2000.
  
  
  
  
  
  
  
  
   1
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"