Cфинкский и Нульманн
Если один из нас умрёт

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
Оценка: 10.00*3  Ваша оценка:

 []

Если один из нас умрёт

Если один из нас умрёт, то я поеду в Париж, - заметил однажды Фрейд. И умер, мучительно страдая от рака ротовой полости в Хэмпстеде, близ Лондона. Что это было?.. "Ошибка, совершённая здесь, изображающая собой ошибку, сделанную где-либо в другом месте"? "Первая, но не последняя смерть"?

В моём, не менее психоаналитичном интерьере жизни до сих пор никто не умирал, а я... Я - каждый раз, когда что-то умирало во мне, отправлялся в Париж. В город любви, город влюблённых. Мое "Я" бежало регулярно туда, где тот же старик Фрейд увлечённо занимался истериками и нейропатиями. Никто и ничто не могло справиться со мной - я ехал в Париж!

Отъезды совершались регулярно по мере необходимости перенормирования отношений с самим собой, возникших задолго до того, как я стал взрослым. Главный парадокс моего детства, в котором родители - дипломаты, нанимавшие нянь на период командировок, заставляли мой детский мозг усваивать идею о том, что для удовлетворения потребностей нужно больше, чем одна женщина. Он - усвоил.

Вот и в последнее Рождество я уехал в Париж. И, в отеле, в котором остановился, то ли по лёгкой тени смущения, пробежавшей по лицу женщины из соседнего номера, то ли по неуклюжим попыткам её спутника осведомиться "Как у меня дела?", то ли просто считав информацию, "висевшую" в воздухе, я понял: мои соседи встречаются тайно, а она - замужем. Нежная и беременная француженка, а он, наверное, из числа тех, у кого карма - встречаться только с чужими и нежными.

Мария - так звали соседку - была воплощением моего детского парадокса, доказательством того, что одной достаточно, если она несёт в себе тайну. Её красота не нуждалась в зеркалах, она существовала вне сравнений, словно формула, чей смысл понимаешь не умом, а интуицией. Чтобы разгадать её, нужно было остановить мысли, дать душе замереть в тишине.

Придерживаясь мнения, что отношения и тем более секс - это когда люди из прошлой жизни встречаются снова в этой жизни - что-то у них не доделано, что-то не досказано, я проверял себя три дня. Для полного равновесия потребовалось не просто забыть прошлое и настоящее, приведшее в Париж, но и осознание трёх вещей: никакая женщина не вечна, никакие отношения не закончены и ничто не совершенно.

Судя по тишине за стеной комнаты соседей, Мария явно придавала "тайным отношениям" некую глубину. Пытаясь уловить хоть какое-нибудь свидетельство "разврата", я оказался в ситуации "как если бы наблюдатель мог войти внутрь открывающегося пространства". И в результате - возникал новый параллельный мир. В нём тайная любовница могла парадоксально делать всё! "Она же тайная..." - объяснил мой мозг.

На четвёртый день я понял: моё воображение мчится вперёд, а я не успеваю за ним. Всё стало ясно. Я накопил слишком много новых связей, чтобы продолжать сидеть на "скамейке запасных". Поэтому, с раннего утра до завтрака меня навязчиво преследовали ожидания - податливые и текучие, как вода, за которую невозможно зацепиться, ибо у воды нет волос, за которые можно держаться.

- Вы вернулись в Париж или впервые? - наконец-то дождался я проявления решительности и "поймал" соседку, спустившуюся без спутника в буфет.
- А вы?..
- Я возвращаюсь сюда каждый раз, но не могу понять: то ли это игры и упражнения по развитию дополнительных пространственных представлений, то ли... - я развёл руками, так как не мог объяснить словами ощущения дереализации и деперсонализации. - Здесь все на тебя смотрят, ты нужен всем и все готовы тебя любить.
- Здесь все на тебя смотрят, ты нужен всем и все готовы тебя любить. Можно целый день ходить по улице в огромной дурацкой шляпе Людовика XIII, которая словно носит на себе отпечаток чьих-то чужих фантазий, но люди здесь говорят: "Смотрите, кто идёт в этой шляпе?!". А в других местах слово "шляпа", наверное, значит, не то же самое. И это страшно!

Сообщая сведения о себе, я предполагал, что соблюдаемые правила знакомства на короткой дистанции должны быть искренними и доверительными, как признание в чём-то постыдном, но человеческом. И Мария отнеслась к услышанному серьёзно, даже внимательно. Она сказала:
- Обычно любовные отношения - это боль, и если её выкинуть - будет уже не больно. И вот это, на самом деле, окажется страшно.

"В самом деле!" - испугался я, почувствовав, как учащается пульс. Мысль об отсутствии боли показалась мне пугающе пустой. Теперь - всё, действительно, уходит без возврата из Рождества, до которого оставался неполный день. Новый год, который я в Париже проведу один... Но Мария не оставила меня одного. Она продолжила:
- Вчера утром, после завтрака я дала себе клятву, что больше не буду есть хлопья. Я отказалась от них. Мне уже двадцать девять лет, и я не могу остаток жизни сидеть в отеле и есть хлопья.
- А что же вы едите сейчас? - спросил я, понимая, что от её ответа почему-то зависит "судьба Вселенной".
- Проклятые хлопья, - ответила она с таким выражением, что мы рассмеялись.
- Я дала клятву не себе. Но его больше нет.
"Ах, вот в чём подтекст её шутки!" - осознал я. Спутника Марии уже больше нет. И... что теперь я мог добавить к этому?

Разве что предложить ей немедленно покинуть этот чёртов отель, чёртов Париж, чёртову Европу. Я попросил её отправиться со мной на Рождество, до которого оставался всего один день, в Монреаль.
- Монреаль? - удивилась она.
- Это самая последняя точка на глобусе, - пояснил я. - Если вы не знаете точно, куда вам надо, вам нужно именно туда.
- О, нет! - вздохнула Мария. - Я слишком беременна для тематических путешествий. Но скажите... Почему именно Монреаль? Почему не Нью-Йорк, Ванкувер или Сан-Франциско?
- Видите ли, Мария...

На самом деле, было множество причин не жить в другом городе. Но главная заключалась в том, что Монреаль - это единственный способ выяснить собственные намерения. Ты должен знать, как долго сможешь не скрывать свои мысли, отсутствие доходов, письма любовниц или странные мечты. Уехать из Монреаля - всё равно, что уничтожить улики.

Этого я не сказал, но подумал. Вместо этого я ответил:
- Ни для кого на свете Монреаль не значит так много, как для Солдата Любви Ремарка. Он возвращается с фронта, когда страх смерти заставляет его глубоко зарываться в чужую плоть. Монреаль - его друг, его брат, его мать, он сам. На Западном фронте без перемен!

Мария молча улыбнулась. Этот вечер оказался самым рождественским из всех рождественских в моей жизни. Когда Мария почувствовала наступление схваток, я помчался искать ночного портье. Но когда мы с ним вернулись, роды уже произошли.

Через несколько минут меня поздравляли все: парамедики, соседи, подвыпившие гости отеля. Люди появлялись и исчезали, как тени на стене, с частотой произнесённых тостов. Они преподносили подарки: большие шары, бутылки водки, рождественские кексы. Немцы - Weihnachtsmann или Christkind, англичане - ветви остролиста и омелы, под которыми мы с Марией должны были целоваться.

...Я не сопротивлялся, не жаловался и никому ничего не объяснял. Со мной оставалось только то, что не имело значения. Так, в конечном счете, и выглядели мои отношения с миром - Париж, шляпа, адюльтер, подкрашенный одиночеством и, переделанная на новый лад, фраза старика Фрейда, которую я в Рождественскую ночь шептал на ухо возлюбленной: "Если один из нас умрет, то я вернусь... в Монреаль".



***

Прошло двадцать лет.
Мария не прислала ни писем, ни фотографий.
Я получил только один детский рисунок - на нём был мужчина в шляпе, самолет с крылом в форме сердца и подпись: 'Montréal, mon père, mon hiver'

Я сохранил его.
Не потому что хотел верить: ребёнок - мой.
А потому что никто другой не называл меня "зима".

Я сохранил его.
Не потому что верил, что ребёнок - мой.
А потому что никто другой не называл меня зима.

С тех пор я больше не ездил в Париж на Рождество.
Я ездил в Сагеней - город, в котором холод столь честен,
что тебе не приходится объяснять, почему ты дрожишь.



Я научился молчать.
Точнее - перестал пытаться заменить паузу наблюдением.
Теперь я смотрел на женщин иначе.
Не как на загадки. А как на гладкие участки боли,
по которым легко скользить взглядом,
но если остановиться - проваливаешься.

Однажды я увидел её снова. Это было не в Париже, не в Монреале, не в аэропорту.
Это было в банке. Очередь. Я ждал.
Она повернулась и сказала:

- У вас дрожит левое веко. Вы боитесь узнать баланс?

Я ничего не ответил. Я боялся, что голос треснет -
не от волнения, а от смеха над самим собой двадцатилетней давности.

- Вы не Мария, - сказал я.

- Я уже нет, - ответила она. - Я теперь женщина, у которой дочь смотрит в Google, что такое Фрейд.

Мы пошли на кофе, как делают те, кто больше не планирует изменять.
И я впервые спросил:

- Почему вы тогда не поехали?

Она посмотрела прямо в меня,
словно двадцать лет была аккуратно
сложена в шкафу и ждала появления моего лица:

- Потому что я бы не пережила ещё одного мужчину, который не знает, зачем он рядом.
А ты был именно такой.

Я кивнул.

- А теперь?

- А теперь мне всё равно.
Теперь ты можешь быть кем угодно, потому что мой ребёнок уже родил меня заново.

Мы не обнялись. Мы не целовались.
Мы рассчитались раздельно, и я дал ей ручку.
Такая была традиция: дарить ручки
женщинам, с которыми не случилось.

Когда она ушла, я сел и написал в блокнот:

'Если один из нас умрёт - возможно, другой уже давно живёт за него.'

***


Я нашёл её по ошибке.
Адрес был в письме, которое я не открывал пятнадцать лет.
Оно пахло тем же, чем пахнут письма,
которые не писали тебе -
а просто не знали, кому ещё отправить.

На конверте не было имени. Только: Rue Saint-Denis, appartement 14, à qui de droit.

Я не знал, кто там живёт.
Но знал, что если не пойду - это значит, что я всё ещё тот,
который боится выйти из прошлого.

Она открыла дверь в толстовке, без макияжа, с видом человека, который знает, что в этом доме каждое утро начинается с кофе и претензий к Богу.

- Вам кого? - спросила она.

- Я...
Я пытался сказать "друг Марии",
но губы склеились, как страницы её дневника,
который я однажды читал в отеле, пока она рожала в отеле.

- Вы меня не знаете, - сказал я. - Я просто хотел увидеть... что-то.
Вам ничего не нужно объяснять. Я уйду.

Она наклонила голову и вдруг сказала:

- Подождите. Вы - из того отеля в Париже?

Я кивнул.

Она позвала меня в кухню.
На холодильнике - рисунок: мужчина в шляпе, самолет, надпись от руки: 'Mon père, peut-être'.

- Я это рисовала в девять, - сказала она. - Мама говорила, что ты тогда улетел в Монреаль.

Я молчал. Не от вины - от ощущения, что мои слова теперь лишние.

- Папа, ты кто? - спросила она, не как дочь. Как редактор.
Как будто моя жизнь - это не роман, а черновик, который всё ещё не сдан в печать.

Я вздохнул.

- Я тот, кто умеет уходить. И плохо
возвращается.

- Не годится, - сказала она. - У меня отец должен быть либо вымышленным, либо понятным. Ты ни то, ни другое.

Она налила себе кофе. Смотрела на меня без злости. Без просьбы. Только с ясностью, которая бывает у тех, кто вырастил себя сам.

- Зачем ты пришёл?

- Потому что теперь я... В общем, я хотел чтобы ты поняла сама.

Она кивнула.

- Хорошо. Тогда слушай. Я не хочу от тебя любви, признания, подарков. Я просто хочу знать:
было ли во мне хоть одно движение,
которое родилось от тебя?

Я не ответил.
Потому что это - единственный вопрос, на который мужчина не может солгать,
если в комнате пахнет её матерью.



***

Она не знала.
И я не сказал.
Потому что есть вещи, которые нельзя говорить,
если в комнате пахнет кофе,
а женщина напротив тебя держит чашку
двумя руками,
словно пытается не разлить свою
единственную ясность.

- Вы странный, - сказала она.

- Это бывает, - ответил я.

Мы сидели на кухне. Была весна, и в Монреале это всегда похоже на прощание,
а не на начало.

Её лицо не походило на Марию.
Но во взгляде было то же -
как будто внутри неё жили вопросы,
которые она задавала только тем, с кем не спала, но могла бы.

Она не спрашивала, кто я.
Её это не интересовало.
Она интересовалась - почему мне спокойно рядом с ней.

- Вы всегда так смотрите?

- Как?

- Как будто вы что-то знаете, чего я не знаю. Но я это чувствую кожей.

Я улыбнулся. Не потому что смешно.
Потому что если бы я не улыбнулся,
я бы, возможно, сделал то, что делать нельзя.

Она сидела напротив.
В майке, без макияжа, с растрёпанными волосами.
В ней не было ничего внушительного, но была та самая форма присутствия, от которой у взрослых мужчин дрожат пальцы -
не от страха, а от того,
что перед ними что-то живое.

- Вы кем работаете?

- Писателем. По ошибке.

- А кем хотели?

- Кем нибудь без права подписи.

Она не поняла. Но засмеялась.

Потом мы долго молчали.
И в этом молчании было столько
неназванного, что я в какой-то момент сказал:

- Мне нужно идти.

- А вы вернётесь?

- Если ты захочешь.

Она кивнула.
И уже у двери добавила:

- А если я попрошу тебя больше не приходить - ты обидишься?

- Нет. Я просто никогда не скажу, почему ты была для меня важна.

Она не знала.
Я знал.
И теперь это знание было молчанием между двумя взрослыми людьми,
в которых кто-то однажды забыл
отключить любовь.

<>***

Я не спрашивал сразу. Потому что есть женщины, у которых жизнь не спрашиваешь - ты её разгадываешь.

***

Она сама сказала - на второй встрече.
Когда мы сидели в бистро,
где вино наливают, как воду,
а официантки выглядят так,
как будто раньше работали в миграционной полиции.

- Я приехала шесть лет назад, - сказала она. - Вначале была Венеция. Потом Берлин. Потом Варшава. Потом Монреаль.

- Почему?

- Потому что здесь можно исчезнуть без пафоса.
Здесь не просят объяснять - почему ты не улыбаешься.
А когда любишь - тебе не говорят 'удачи'.
Тебе просто наливают чай. И выключают свет.
Я молчал.

Она посмотрела на меня, уже зная, что я её слушаю не ушами.
А всем тем, чем мужчина слушает женщину,
если он знает, что не имеет права к ней прикасаться,
но не может уйти.

- А у тебя были дети? - спросила она вдруг.

Я пожал плечами.

- Я всегда опаздывал. Туда, где меня могли бы ждать.

- А что ты здесь ищешь?

- Может быть, тебя. Но в другой жизни.
Где я ничего бы о тебе не знал.

Она посмотрела долго.
И ничего не сказала.

Потому что иногда женщина чувствует:
если она сейчас произнесёт хоть слово, всё разрушится -
а она ещё не решила, хочет ли, чтобы оно разрушилось.

***

В какой-то момент - всё стало "сложным".
Не драматичным, не трагичным - просто непереводимым на человеческий язык.

Я знал, кто она.
Я знал, что не могу хотеть её.
Но именно это знание и делало желание самым отчётливым, что оставалось от меня живым.

Я не касался её.
Даже взглядом.
Я держался как взрослый, который играет в "близость" с выключенным током.
Но внутри уже всё дрожало.

- Ты стал другим, - сказала она однажды. - В тебе как будто выключили генератор слов.

- Слова мешают, когда не имеешь права ни на одно из них.

Она кивнула. Но не отпустила.
Мы сидели рядом. Она - босиком на подоконнике. Я - в кресле, где раньше, наверное, кто-то уходил навсегда.

- Всё становится сложным, - сказала она почти весело. - Как будто мы сидим на границе между родством и сексом.

Я не ответил.
Потому что да -
это и была та граница, где умирает язык.
Где остаётся только тело - но даже оно теперь несёт ответственность.
Я думал:
если я прикоснусь к ней - я стану
преступником.
Если не прикоснусь - я стану трусом. И всё, что между этим - уже не я.

- У тебя дрожит рука, - сказала она.

- Я старый.

- Нет. Ты просто держишь себя за горло, чтобы не застонать.

Мы молчали ещё долго.
И всё, что я хотел -
чтобы она перестала быть той,
в ком я узнаю себя,
не имея права на ни одно из узнаваний.

***

- А что случилось с твоей мамой? - спросил я, наконец.

Она не удивилась. Только отвела взгляд - как будто там, в окне, читал газету человек, который и был этим вопросом.

- Она умерла не сразу, - сказала она. - Умерла частями.
Сначала перестала пить кофе. Потом перестала краситься. Потом перестала спорить.
Последнее, что в ней умерло - это умение читать по глазам.
Оно держалось дольше всех. Как будто ждало, что ты всё-таки появишься.

Я молчал.
Потому что любая реакция превращала бы её боль в диалог,
а это - самое низкое, что можно сделать с чужим горем.
- Я рядом не была. Я тогда жила в Варшаве. Она не сказала, что умирает.
Просто сломала телефон. А потом ей
стало... не надо.
- Как тебя зовут? - спросил я впервые.

Она впервые улыбнулась не так как обычно - по-новому.
- Ты правда хочешь знать?


Я кивнул. Не ради неё. Ради себя.

- Меня зовут Элиза. Но мама называла меня Лиза.
А когда была грустной - "Лизонька".
А когда злилась - "женщина из будущего, которую я не понимаю".

- Твоя мама была удивительной.

- Моя мама была уставшей.
Но ты ей нравился. Даже тогда, когда она делала вид, что забыла то, что у нее было с тобой.

Я посмотрел на Элизу.
Не как на дочь.
Не как на женщину.
А как на последний шанс ничего не разрушить.

- Ты не похожа на неё, - сказал я.

- Зато я умею ждать. Лучше, чем она.

- А зачем ты ждёшь?

Она посмотрела мне в лицо.
Долго. Без нежности. Но без защиты.

- Я жду, когда ты перестанешь вести себя, как
человек, который знает, что нельзя,
но делает вид, что не хочет.

***

Я проснулся не в своей постели.
Я проснулся - в себе.
Без мифов.
Без права называться кем-то.
Без нужды что-то объяснять.

Элиза спала, свернувшись.
Свет скользил по её спине,
и я впервые увидел: никто никому ничего не должен, если кто-то рядом просто дышит и не врёт.

Я встал.
На столе - записка.
От неё.
Пустая.
Но со следом чашки.
И я понял - это и была записка.


Я вышел на улицу. Монреаль был прохладный, как будто прощался, не делая трагедии.

На горизонте взлетал самолёт. Я посмотрел и улыбнулся: пусть летит. Я уже прилетел.

***


***

Я нашёл свою руку на столе -
и не сразу понял, чья она.
Сухая, честная, выцветшая.
Рука мужчины, который больше никому ничего не объясняет.
И в этом - всё облегчение.

Монреаль сменился.
Мой дом теперь - это кухня на втором этаже,
где живут не события, а повторы.

Элиза давно уехала.
Письма от неё - короткие. Иногда вовсе без текста. Только фотография:
белый песок, чужая собака, тень от ребёнка,
и всегда - тень её самой, снимающей изнутри.

Мы не виделись двадцать три года.
Это был её выбор.
И моё уважение.

Я не знал, где она.
Но знал, что она есть.
И больше мне ничего не требовалось.

Однажды она написала:

'Ты больше не опасен.
Ты стал ровным.
Но именно таким тебя я и помню - в
момент, когда ты ещё не был.'



Я перечитал -
и улыбнулся.
Не как старик.
Как человек, который наконец освободился от своей роли.

Марии давно нет.
О ней я не думаю, не тоскую, не пишу.
Она - как пунктир на карте,
по которому я когда-то вычерчивал себя.


Однажды, когда я выходил из булочной, женщина спросила:

- Простите, вы - кто-то, кого я должна помнить?

Я посмотрел на неё и сказал:
- Нет. Я - тот, кого можно не вспоминать.


И пошёл домой.
Потому что теперь у меня был дом.
Не из любви.
Не из смысла.
А просто - из спокойствия.

На стене висел тот самый рисунок.
Шляпа. Самолёт. Mon père, peut-être.

Я не был отцом.
Не был мужем.
Не был героем.
Я просто был
тем, кто остался
жив.
И этого, как оказалось, достаточно.

Эпилог. Без подписи

Я завёл будильник,
но проснулся раньше.
Просыпаться без причины -
единственное, чему я научился за все эти годы по-настоящему.

Кофе был не нужен.
Тело уже знало: сегодня не случится ничего нового,
и в этом - всё облегчение
.

Я сел к окну.
Тот же свет.
Тот же город.
Та же женщина напротив - только в отражении стекла.
Теперь - в каждой.
Потому что настоящие женщины не остаются.
Они просто перестают мешать тебе быть
собой
.

В ящике лежало письмо, которое я так и не отправил.
На конверте - ни имени, ни адреса.
Только одна строка:

'Если кто-то тебя когда-нибудь вспомнит,
пусть вспомнит не, что ты чувствовал.
А что ты молчал'
.

Я достал его. Сжёг.
И понял:
всё, что нужно было сказать - уже случилось.
В теле.
Во взгляде.
В воздухе между двумя чашками.


Теперь можно молчать.
Не в ожидании.
А в праве.


Оценка: 10.00*3  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список