"По-настоящему танцевать умеют лишь немногие... Для этого мало иметь гибкие руки, тонкую подвижную талию и сильные ноги, мало уметь чувствовать ритм... Нужно воплощать сам дух танца... Лучше всего учиться у змей - ведь они всегда танцуют во сне... Их тело уже больше не принадлежит им - оно подчиняется зову музыки, малейшим движениям губ и пальцев факира, малейшим капризам мелодии... Они всегда тянутся вверх, ведь танец - самое возвышенное из искусств, услада богов... Я не верю, что это может быть греховным, ведь танцуя, ты отрываешься от земли и сбрасываешь всю пыль, приставшую к твоим ногам..."-
Эти страницы пахнут старой бумагой, чернилами и - неожиданно - липовым медом. За что их и люблю. В очередной раз закрываю переплетенную папку с рукописью и знаю, что мне предстоят сны о девочке, которая любила змей - за их способность сомнамбулически танцевать под дудочку факира, обкурившегося гашишом. Девочке, сердце которой было не от мира сего.
Главное - уметь убегать по колотому льду. Тонкие пальцы нервных аристократических рук сжимают сигаретку "ихэюанину", черноволосая узкоглазая девушка затягивается и смотрит в потолок. Потом встает, не надеясь на жалость, и зло смеется. В пустоту своего одиночества, во мрак чужого неприсутствия.Какая уж тут поза. Через полтора года максимум - она умрет от передоза. Убежит.
Схожу с трассы и сажусь у края кювета, открываю тетрадь, смотрю в облака... закат набухает, взрывается где-то у кромки горизонта. В этом небе можно рыть могилы... чтобы потом безнаказанно падать ввысь, ибо там твой дом. Без малейшего права разбиться о землю.
Кончиками пальцев глажу камни и улыбаюсь своим грезам. Пристально созерцаю свои скрещенные ноги, поношенные кроссовки. Сойти с трассы. С дороги. С Пути. В этом есть что-то символическое и даже метафизическое. Даже если оно ненадолго. Это время выключенности из круговорота той бесконечной связи вещей, в которой танцуют, болеют и играют все живые. Время - вздохнуть и подумать...
Ломаю стебелек придорожного цветка, подношу к губам. Вдыхаю запах... он пахнет бензином. Когда становится грустно, на уста медленно наползает непреклонная в своей ироничности улыбка.
"Я знаю - кто-то нас ждет в конце Пути..."-
Чтобы жить, нужно немногое: всего лишь отряхнуть пыль земную со своих ног. Танцевать, бежать по жизни, как по горячим углям, как по живым пылающим цветам.
Иногда это удается. Иногда ключом, отмыкающим железную дверь, становится случайный разговор заполночь, мелкое событие, проходящее мимо меня, дальние летние странствия. Просто мозаика мира наливается невиданными и редкими здесь красками. И вороны превращаются в жар-птиц.
... Когда просыпаешься - не хочется жить. Острый скол темного многослойного стекла: мгновение на реабилитацию, на возвращение к дурным привычкам "ожидания у моря погоды"; невыносимое, на самом-то деле. Трудно это - вернуться к ощущению, что жить не хочется, когда только-только отвык умирать.
И цветы, в которых танцуешь, перестают быть огненными, становясь заново - бетонными, железными, замученными. Зарницы походят на зеркальные осколки и киношные спецэффекты... и это твой дом. Танец заканчивается. Актер кланяется пустоте и вежливо надевает белую марлевую маску. Ему уже не больно.
Она приходила на Монмартр, в мансарду художника-наркомана, чтобы готовить ему ужин: картошку с ветчиной. Он ничего не умел делать сам. Он тупо пялился в окно, пытаясь уловить то самое чувство, выскальзывающее из пальцев теплой льдинкой: он хотел нарисовать мертвые астры. Когда в очередной раз не удавалось, он злился, бил кулаком в стену, садился, рисовал какую-то ерунду, признаваемую парижским бомондом гениальной, и продавал ее, не жалея; на деньги от выручки он покупал краски и новые кисти, а также - если она не забывала ему напомнить! - картошку и ветчину. Звонил ей по мобильному телефону: "Loise, jenemangepassixjours..."-
И она приходила. Презирая его за эту беспомощность, за эту маниловщину. Потом, после ужина, когда он снова уходил в созерцание ночной улицы, чтобы нарисовать хоть что-нибудь, она закрывалась на засов в соседней комнате за перегородкой и засыпала мертвым сном. Она и приходила-то сюда - ради этих снов, которые снились здесь и только здесь. В этих снах на льду стояли двое - и лед не ломался под ними, в этих снах птицы в вышине кричали как-то по особенному, а голые облетевшие деревья каждым изломом ветви говорили ей об их родстве. Внизу у предгорий текла серая река, там на камнях росли мертвые астры и она знала лицо каждой из них, знала для каждой из них особые слова утешения. В этих снах никогда не было солнца, но было вечное полуденное полнолуние, краски были блеклы и она тем острее любила - и эти камни, и эти астры, и пепел, сыпавшийся с небес вместо дождя. Когда она просыпалась, ей не хотелось жить.
Она не ссорилась с этим раздражительным и вечно обдолбанным ублюдком только потому что это был ее единственный шанс умереть во сне.
А он все понимал, даром, что был шутом и висельником. Иногда прислонялся лбом к стене, слушал шум реки из ее сна и шептал: "Танцуй, Саломея..."
Он подарил ей этот мир не без сожаления; за то, что она ни о чем не догадалась и даже не поблагодарила, он злился на все еще больше. Но он знал (не понимая, разумеется), что тот мир принадлежит ей по праву, ибо там она, в отличие от него, вовсе не картонная.
Тем отвратительнее она казалась ему поутру: модная, накрашенная, снисходительная, в туфельках на шпильках и широкополой шляпке. Он смотрел на ее узкую руку с дамской сигареткой и вспоминал свои зимние кошмары: иногда ему снилось, что он должен нарисовать эту руку. Передергивало. В том мире не было и не могло быть сигарет.
Приятно смотреть на них, бумажных, и знать, что они никогда не поссорятся. Когда сюжет становится зримым, когда читатель видит персонажа со спины, строчки на экране начинают походить на программный код "матрицы": иксы, единицы, нули, игреки, десятки и еще иксы...
"Добро пожаловать в реальный мир", в мир торжества человеческого воображения. Там трава зеленее и волны выше, там краски чище и дожди теплее. Там ты не заметишь, как умрешь, потому что небо будет твоим. Там не имеет никакого значения, автор ты или персонаж, герой ты своего романа или чужого. Там нет копирайтов и нет греха.
Просто закрой глаза. Просто ощути свою повседневность - невыносимой. Просто почувствуй, как тело разбивается об асфальт. Ты откроешь глаза уже не тем. И с полным правом на победу станешь подписываться - "Stranger"-.
Кровь - она как вишневый сок. Тот, кто проливает ее, не совершает ничего сакрального. Ничего дурного.
Он так или иначе - невольно дарит небо. Умирающий отдает последний взгляд - облакам, последнее дыхание - земле; символично, не так ли? Танцуй, Саломея. Следы заметет ветер; и здесь, и там. После - ты странница наверху... но вознесется - упавший.
... В пыли рассыпаются длинные русые кудри пророка, его исхудавшие пальцы скребут землю, он корчится в жестокой надежде сбросить оковы плоти, вознестись пламенем к престолу Того, кому верил, с криком: "Что сказать еще, Господь мой, Жизнь моя, моя Святая Радость?"-
Я смотрю со стороны и желчным вкусом наполняется рот. Я не могу его любить, я не смею ему сострадать, остается лишь закусить губы: чрезмерно. Так, как и должно.
Лестница любви кажется мне радужной, многоцветной. Последняя ее ступень - цвета сероватого мрамора с тонкими прожилками вен: аскеза.
Я сижу у трассы и пожевываю сухую травинку. Мимо проносятся грузовики. За годы автостопа я знаю, как никто другой: за каждым стеклом - своя жизнь.
И Жизнь перемелет каждую жизнь, мою жизнь, их жизнь... все пойдет в общую мясорубку, в общую машину, пересыплется в песочных часах - из некогда в некуда. Пока у меня есть минуты отстранности, я смотрю в закат так, как змеи сбрасывают кожу.
Я смотрю в закат и мечтаю о смерти, как мечтают о любви. Я сплетаю пальцы, в моем мозгу укладывается это тождество: любви, смерти, созерцания и времени. Под итоговой чертой стоит улыбка, собирающая недетские морщинки у губ.
...Наверное, это обязанность любящего: убить того, кого любишь, подарить ему свободу - метнуться тенью за горизонт.
Дисконнект.
четверг, 22 апреля 2004 г.
- Мориэль, "Подари мне небо"
- Мартиэль.
- "Луиза, я не ел ничего шесть дней..." (франц.)
- Чужой, странник, странный, - (англ).
- А. Августин (Блаженный Августин), "Исповедь", Книга Первая.