Рильке Райнер Мария : другие произведения.

Поэтический сборник

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками Юридические услуги. Круглосуточно
 Ваша оценка:


  --
  -- Райнер Мария РИЛЬКЕ
  
  -- РАННИЕ СТИХИ
  
  -- Я молод очень. И хотел бы каждый звук,
   что, мимо прошумев, небрежно одаряет,
   услышать, вздрогнув, в вихре ветра вдруг,
   над садом пролетевший странный стук:
   и страсть моя в том вихре заиграет.
  
   И всем, что есть, я хвастаться хочу:
   я чувствую, как ширится в груди;
   для битвы жизни всё я получу,
   морскою влагой горло я смочу
   в сухой стране, день, встретив впереди.
  
   ***
  -- Я хочу к источникам в том саду,
   где новые цветы много грёз разрушают;
   один стоит, задумчив, не на виду,
   и молчаливо все беседу продолжают.
  
   Над головами их, когда они шагают,
   хочу словами я в вершинах прозвучать
   и, оглушено, там, где отдыхают,
   в дремоте молча их речам внимать.
  
   ***
  -- Я не хочу жизни долгой и громкой,
   чужие дни меня не привлекают.
   Я несу цветы белые, и они поднимают
   Свои чашечки вверх, в свежести тонкой.
  
   Рвётся множество из весенней земли
   тех, чьи корни пьют глубину в нетерпении,
   чтоб пред летом они не склоняться могли,
   от которого не будет благословения.
  
   ***
  -- Я создавал очень рано
   мои песни в покое
   руин, заболевших странно,
   пел вечером их порою.
  
   Стояли б они охотно
   рядом друг с другом тут же,
  
   тем блондинам подобно,
   что дорогими подарками служат.
  
   Но среди них
   Был я таким одиноким;
   И оставил я падать их:
   как кораллы, рассыпались вмиг
   и канули в вечер далёкий.
  
   ***
  -- Бедные слова, что в будние дни
   незаметно бедствуют, пропадая.
   От праздника шлю я им краски свои:
   засмеются они, медленно расцветая.
  
   Существу их трудно страх преодолеть;
   и это отчётливо многим известно:
   их никто, никогда не пытался петь,
   и пугливо шагают они в мою песню.
  
   ***
  -- Святые из дерева твёрдо
   стоят сзади жёстких скамей:
   дивятся немо и гордо,
   что подарены маме моей.
  
   И горячи, были их старания
   забыть обо всём, что знают,
   знали только свечей сияние,
   что мессы холодные освещают.
  
   Но моя мама пришла,
   чтоб одарить их цветами.
   Только из жизни моей взяла
   все цветы моя мама.
  
   ***
  -- Теперь я иду одной и той же тропой,
   садом, где розы собрались гурьбой,
   себя для одной готовя.
   Но долго ещё, чувствую я,
   не состоится встреча моя;
   без жалоб и просьб, обид не тая,
   иду мимо, не прекословя.
  
   Я тот, кто начинает путь,
   не получая даров блестящих...
   Но когда счастливый придёт кто-нибудь,
   Образ тихий и настоящий,
  
   ветер на розы будет весело дуть,
   как флаги они затрепещут парящие.
  
  
   ***
  -- День я печально сижу на троне,
   но бросает меня на колени ночь.
   И молю, чтоб, хоть раз, я мою корону,
   Со своей головы сбросить мог прочь.
  
   Глупой короне служу давно:
   но в благодарность глазами ни разу
   увидеть было мне не дано
   её бирюзу, рубины, алмазы.
  
   Быть может, померкло сиянье камней,
   иль гостья-тоска обокрала меня,
   может, не было их в короне моей,
   в той, что получил я от светлого дня.
  
   ***
  -- Белые души с серебристыми крыльями,
   детские души, что никогда не пели,
   что всегда в дальних кругах, бессильны,
   на жизнь прошедшую с тоской глядели,
   не разочаруетесь вы в ваших снах,
   когда извне голоса вас разбудят,
   и во многих разных дневных шумах
   ваш певучий смех теряться не будет.
  
   ***
   Я всегда дома между явью и сном,
   где сонные дети от беготни горячи,
   где старики под вечер сидят у печи,
   что освещает комнату ясным огнём
  
   Я всегда дома между явью и сном,
   где в тишине отзвучали вечерние звоны,
   и девушки вдруг замирают смущённо,
   к фонтану устало, прислонившись плечом.
  
   И любимая липа в молчании глухом
   каждое лето предо мною являлась,
   тысячью ветвей опять ко мне прикасалась,
   бодрствуя, между явью и сном.
  
   ***
  -- И однажды уйду в сумерках я,
   утону в тени от плеч до колен.
   Лжи и тёмных одежд отрину я плен,
   наг и бледен, солнцу отдамся я в плен
   и морю скажу: вот юность моя!
  
   Потом будет, как встреча, прибой,
   что приготовят мне празднично волны,
   одну за другой, и трепета полный,
   один против них я шагаю безмолвно,
   и робость со мною.
   Светлые волны совместно, я знаю,
   с ветром играют:
   лишь он дуть начинает,
   снова руки он мне поднимает.
  
   ***
  -- Ты, которому, все мы пели,
   Христос, подлинный и единственный,
   ты, детский король таинственный,
   я и моё всё воинственно
   против тебя шёл, в самом деле.
  
   Ты, май, и в отраженье твоё
   я смотреться готов, простирая руки:
   твоё недовольство, колебания, муки,
   твоё мужество, усталости звуки,
   занимают внутри всё пространство моё.
  
   ***
   Средь холодной зимы проснувшийся лес,
   ты рискуешь иметь весенние чувства,
   вздымая зелёную страсть до небес,
   серебро зимы плавишь тихо, искусно.
  
   Как по тропам твоим пойдут ноги мои,
   откуда, куда, я не знаю.
   Но дверей, что скрывали глубины твои,
   я больше не ощущаю.
  
   ***
   Ты не должен так жизнь понимать,
   словно вечный праздник она.
   Каждый день проживаешь сполна,
   как ребёнку, дальнейшая жизнь не видна.
   Но тебе боль дана,
   чтобы новым цветом тебя одарять.
  
   Дни экономить и собирать,
   недоступно детским умам.
   Что-то сквозь волосы пропускать
   и потом с удовольствием снова поймать,
   любимые юные годы отдать,
   доверяя новым рукам.
  
   ***
   Я хотел бы тайной быть совершенной,
   думы свои на лбу не являя:
   только в рифмы страсть вложить непременно,
   что живёт под взглядами благоговейно,
   в молчании тихом произрастая.
  
   Спрятаться, себе не изменяя,
   одиноким остаться, себя не теряя.
   Но, когда, как с копья, ярко сверкая,
   лавина звуков в колени скользнёт
   как редкий дар, к сердцам проникая,
   в грудь благословение их придёт.
  
   ***
  -- Перед громкими слухами и изумлением
   будь тиха, жизнь глубокая;
   пронесётся ветер над тобой с нетерпением,
   и затрепещут берёзы высокие.
  
   И если тебе сказало молчание:
   оставь чувства свои побеждать,
   то каждое свежего ветра дыхание
   будет любить тебя и качать.
  
   И мысли отринь, душа моя,
   что жизнь - удача без края.
   Праздничным платьем раскинь себя,
   всё думающее, вбирая.
  
   ***
   Сны, что бурлят в твоей глубине,
   выплывая из тьмы, прочь гони.
   Они сверкают фонтанами в вышине,
   и качаясь, на песенной ритмов волне,
   они падают снова в лоно земли.
  
   Как дети, теперь понимаю я,
   весь страх - это только начало.
   Но конца не знает земля,
   и лишь гримасой тревога моя
   и чувствами страсть прозвучала.
  
  -- АНГЕЛЬСКИЕ ПЕСНИ
  
   Долго при мне был ангел мой,
   в моих руках ослабел он сейчас:
   теперь он маленький, а я большой:
   Я - само милосердие в этот раз,
   он - дрожащий проситель нагой.
  
   Я небо отдал ему со смирением,
   и его не стало рядом со мной;
   я учился жизни, а он - парению,
   и друг друга узнали мытой порой.
  
  
   ***
   С тех пор, как ангел меня не хранит,
   расправляет вольно он крылья свои,
   звёзд тишину рассекают они.
   В одинокой ночи рядом он не стоит,
   боязливо руки не держит мои,
   с тех пор, как ангел меня не хранит
  
   ***
  -- У моего ангела нет забот и следа,
   с тех пор, как изгнан он строгим днём,
   но часто, склоняясь, он смотрит сюда,
   и неба больше не любит в сердце своём.
  
   Как в бедные дни, он мог бы опять
   над лесами, шумящими гордо летать,
   бледные молитвы мои поднимать,
   К родине, где был херувим.
  
   Благодарность и маленькие страдания
   Нёс я туда, как и слёзы ранние:
   они в рощах росли без названия,
   и рощи что-то шептали над ним.
  
   ***
   Когда я в жизни порою,
   от шума ярмарок, рынка, страдая,
   в бледном детстве своём расцветая,
   ангела строгого забываю,
   его доброту и одежды,
   мои молящие руки с надеждой
   благословляет он в тайных мечтах,
   видя крыльев его размах,
   что кипарисом белым сияют,
   стоял за его спиною.
  
   ***
   Его руки похожи на птицы,
   что солнцем обмануты были,
   когда другие над волнами парили,
   с весною пришедшей кружили,
   запрещая зимним ветрам трудиться,
   в лишённой листьев липе резвиться.
  
   На щеках его стыд неуёмный,
   души ужас, что невесту терзает,
   когда жениху расстилают
   пурпур покрова тёмный.
  
  
   И в очах было знание,
   первого дня сияние.
   Но далеко над всем без усилья
   летела пара стремительных крыльев.
  
   ***
  -- Вокруг многих мадонн небесных
  -- много ангелов вечных витает
   в земле обетованной, известной,
   в саду, где Бог пребывает.
   Они в ранге повышены без сомнения,
   золотые скрипки носят с собой,
   и, прекрасные, не могут ни минуты одной
   душой отдохнуть от пения.
   И снова должны, словно стихия,
   звучать тёмные все хоралы,
   что миллионы раз пели в небесных залах.
   Но Бог сошёл по лучу небывало,
   и страсти накрыло тебя покрывало,
   Божественной страсти, Мадонна Мария.
  
   Но часто в рассветном холоде
   Мать Божья устанет слишком,
   и зашепчутся ангельские братишки,
   ликуя, что снова молоды;
   кивая, взмахнут белыми крыльями
   в небесных дворцовых залах
   и поднимут празднично, без усилия
   строфу новую из хорала:
   тот, кто красив, без сомнения,
   красив, будет и в воскресении.
  
  -- МОЛИТВА
  
  -- Из чёрного дерева ангел серьёзный,
   ты - огромный покой.
   Твоё молчание не нарушено грозное
   пламенем, что разжигается
   руками, которые каются.
   Богомолец огня!
   Молитва твоя
   горда, непреложна,
   как и облик твой.
  
   Ты его понимаешь,
   и в мгновение, нового
   короля избирая,
   роду счастливому
   ты справедливо
   себя являешь
   великаном, которого
   думы терзают.
  
   Бессильным грозя,
   внушаешь ты ужас:
   но больше и хуже,
   чем ты, тень твоя.
  
   ***
  -- Как мы, учиться так любят
   над лесом тучи внимательно,
   и мы знаем, что скоро будет
   разбуженный дождь и погубит
   спящий урожай обязательно.
  
   ***
   И я предвижу: в вечернем молчании
   давний обычай жертвы придёт,
   каждый вздох дорогу к небу найдёт:
   душа полна, преклонюсь в ожидании
   пред чёрным низким кустом в свой черёд.
   Поднимаются звёзды в прощании,
   и необъятная темь настаёт.
  
   ***
   Когда идёшь ты вдоль длинной стены,
   много роз разглядеть ты не можешь,
   в чужом саду они тебе не видны,
   но уверенно чувствуешь всё же:
   они на женщин близких похожи.
  
   Они твёрдо шагают по двое ряд,
   прижавшись, друг к другу при этом,
   поют, алые их голоса звенят,
   и, как аромат опадают с рассветом
   с них остатки белого цвета.
  
   ***
  -- Этот замок и, уходящий
   герб, над воротами там.
   Тянут деревья ветви молящие,
   словно руки вверх к небесам.
  
   Но в осевшем окне сияет
   цветок, медленно вырастая,
   показал свет голубой.
   Не в слезах женщина пред тобой:
   знак прощания он означает,
   рухнувшей крепости той.
  
  
  
   ***
   К маленькой церкви, что холм венчает,
   ты должен подняться скорей;
   доверяет деревня бедная ей,
   и, гладя молча, церковь её защищает.
  
   Но весна, высшее создавая,
   смеётся она светло, как невеста,
   хижины церковь больше не привлекают,
   и звону громкому нет здесь места.
  
   ***
  -- Сады стоят, о них думаю я:
   на клумбах тихо блекнут цветы,
   угасший лист покрывает дорожку из гравия,
   и сквозь липы плывёт волна немоты.
  
   А в пруду по глянцевой глади вод ,
   плавает лебедь от края до края:
   на мерцающих крыльях тихо несёт
   свет мягкой луны, что на берег плывёт,
   в серой дымке, его постепенно скрывая.
  
   ***
  -- Смотри, как кипарисы чернеют
   в зелёных лугах. В непроглядных аллеях
   фигуры из камня, смутно белеют,
   лица хмурые их каменеют,
   они ждут и смотрят всё тяжелее.
  
   Такие картины я представляю
   и спокойно тех роз достигаю,
   что приходят и уходят всегда.
   А у зеркала тёмной воды стоят
   дубы вечнозелёные в ряд.
   И, символы эти в душе сохраняя,
   ночами бессчетными смотрю я туда.
  
   ***
   Первых роз ароматы,
   что робко так просыпаются,
   словно тихим смехом богаты.
   Как ласточка, день крылатый
   Бегло к ним прикасается
  
   Но страх застарелый всё же
   в тебе исчезнуть не может.
  
   Свет мерцает застенчиво:
   ни звука. Всё здесь молчаливо,
   ночь нова ещё и переменчива,
   а красота стыдлива.
  
   ***
   Ослепительный путь тонет в свете глубоком,
   тяжесть солнца на виноградном крае;
   и, как грёза на раз, ворота широкие
   в невидимых стенах вдруг возникают.
  
   Дня дверь деревянная долго горела;
   но на краю дуги прямо и смело
   сияет герб и князей корона.
   Ты, гость, идёшь туда неуклонно,
   страна дикая страхом тебя одела.
  
   ***
   У башни стоит он, окаменело.
   Лишь вершины и флюгер знают,
   что он здесь ожидает;
   шторм, - все шепчут не смело.
  
   Это слышат берёзы нежные,
   и ствол к стволу прижимается;
   как бесцветное пламя, мятежное,
   его борода развевается.
  
   И страх заставляет ребят
   своих матерей искать лица.
   И звук тонкий в воздухе длится,
   словно дикие пчёлы жужжат.
  
   ***
   Ожидание стыло в равнинном краю,
   ожидание гостя, что придти не спешил;
   но, задав вопрос, улыбку свою
   медленно тревожный сад погасил.
  
   И вечером, в праздной трясине
   Поблекла сада аллея;
   на ветках яблокам плохо ныне,
   от любого ветра им всё больнее.
  
   ***
  -- Кто однажды возвёл этот дом,
   я не мог слышать весть такую.
   Ведь даже верхушки деревьев при том
   громко шуметь не рискуют.
  
   А в парке: смерть - каждый звук,
   и убежали все краски вдруг;
   лишь о чём-то молил цвет красный,
   мак, старый убийца, стоял вокруг,
  
   и цветок цветку выдавал испуг
   неясный.
  
   ***
  -- Там, где хижины стоят у края приволья,
   фасады узких новых домов
   выпирают тоскливо из скучных лесов
   и знать хотят, где начинается поле.
  
   Половина весны там, в бледном наряде,
   за досками лихорадочно лето,
   вишни и дети болею при этом,
   и только осень там не в накладе.
  
   ***
   Далёкое мирное; и будто порою,
   его вечера с переливами нежными.
   Дремлют овцы. И пастух безмятежно
   к фонарю в темноте прислонился спиною.
  
   ***
   Порою, глубокой ночью случается,
   ветер, словно дитя, просыпается,
   он один по аллеям бродит
   И тихо, тихо в деревню приходит.
  
   Он едва касается глади пруда
   и слушает всё вокруг:
   и блекнут дома тогда,
   и дубы замолкают вдруг.
  
   ***
  -- Мы хотим при явлении лунной ночи
   забыть о тоске по большим городам
   и прижаться к решётке хочется нам,
   что отделить нас от сада забытого хочет.
  
   Кто знает, с кем встречался он днём:
   с детьми, светлым платьем, шляпами летними,
   кто знает, как жил он с цветами заветными,
   где пруды не желают забыться сном.
  
   В темноте фигуры стоят:
   кажется, будто они вырастают,
   окаменевшие, тихо сияют
   и входы в аллеи они сторожат.
  
   ***
   Дороги лежат, как ниток моток,
   что распустился, ведут к цели одной.
   Луга ожидают встречи с луной;
   аромат струится, как слёз поток.
   А над фонтанами, чей шелест умолк,
   след игр холодных стоит стеной
   в ночном воздухе.
  
  -- ОБРАЗЫ ДЕВУШЕК
  
   В то время, когда ты нашла меня,
   был я так мал, так мал,
   как будто только внутри тебя
   веткой липы я расцветал.
  
   Моё имя не знал мой я зык,
   и с тоскою я ждал того слова,
   когда скажешь ты, что слишком велик
   для имени я любого.
  
   Теперь чувствую я, что я - одно
   с мифом, морем и маем;
   и как аромат, что струит вино,
   твою душу отягощаю.
  
   ***
   Много паромов по рекам плывут,
   и один её точно везёт;
   но не могу целовать её тут,
   потому что он мимо пройдёт.
  
   ***
   За окнами был месяц май.
  
   На нашем старом комоде уныло
   две горели свечи;
   со смертью мама моя говорила,
   и надломился голос в ночи.
  
   И, как маленький, я стоял в тишине,
   я не постиг в чужой, дальней стране,
   что робко мама в смертном узнала сне.
   Край кровати, как будто пришёл извне,
   ладонь бледная руку пожала мне:
   благословение я получал.
  
   Но папа был безумием ранен,
   от моих губ оторвал он рот мамин
   и благословение мамы забрал.
  
  
  
   ****
  -- Я сирота. И ради меня
   не расскажут истории, что укрепляют
   детей, утешенье даря,
   и страхи их унимают.
  
   Кто придёт ко мне вдруг сюда,
   кто принесёт мне всё это?
   Знаю саги я, что здесь пропеты,
   что у моря сказывают иногда.
  
   ***
   Я был ребёнком и ждал, мечтая,
   когда наступит моя пора.
   Тут человек, на струнах играя,
   мимо нашего шёл двора
  
   И поднял я глаза в восхищении:
   "О, мама, дай мне свободу!"
   При звуках этой игры и пения
   во мне вдруг сломалось что-то.
  
   Прежде, чем началось его пение,
   я знал: это жизнь моя.
   Не пой, чужой человек в нетерпении:
   твоё пение - жизнь моя.
   Ты поёшь моё счастье, что странно:
   эта песня моя, без сомнения;
   мою судьбу ты поёшь слишком рано:
   как сейчас расцветаю я невозбранно,
   того больше не будет цветения.
  
   Он пел, мимо шаг его прозвучал,
   он должен был дальше идти:
   он пел мои муки, чтоб я не страдал,
   пел счастье моё, чтоб его я не знал,
   и с собою, с собою меня забрал...
   Никто не знает того пути.
  
  -- ПЕСНИ О ДЕВУШКАХ
  
   Девушки, вы, как сады вечерние,
   в раннем апреле:
   весна спешит к вам в упоении,
   но ещё не достигла цели.
  
  
   ***
   Теперь все они сами женщины:
   есть дети, но грёзы ушли потаённые;
   и дети рождённые,
   и дети рождённые,
   они знают, что в мире всё так устроено,
   нам всем скорбная старость обещана.
  
   В доме зал, и вы там, склонённые.
   И только "Аве Мария" пение
   имеет для ваших сердец значение...
   А потом выходят они утомлённые.
  
   Когда дороги вдруг вырастают,
   и тянет из бледной равнины холодом,
   Улыбки старые они вспоминают,
   как песню одну, что известна смолоду.
  
   ***
   Иду я вдоль переулков:
   смуглые девушки там сидят,
   за мной удивлённо следят,
   шаг, отмечая гулкий.
  
   Но тут одна начинает петь,
   и нарушая молчание,
   низко склонясь в ожидании:
   покажем, сёстры, как бы нечаянно,
   кто же мы есть.
  
   ***
   Королевы, роскошны вы так,
   и в песнях ещё роскошнее,
   деревьям цветущим подобные...
  
   И бледен, не правда ли, этот чужак,
   но много бледнее, ничтожнее
   мечтание его любовные,
   ведь розы в пруду - пустяк.
  
   Но измениться нельзя вам никак,
   вы - есть! И роскошны так!
  
   Никогда не молчит волна,
   и вы тихими не бываете:
   поёте вы, как она,
   и в том, что глубоко вы в себе скрываете,
   мелодия слышна.
  -- Отзвук стыда в вашей прелести милой,
  -- узнали его?
   Скорбь девушки его разбудила,
   но для кого?
  
   Песни пришли, как тоска приходила,
   и уйдут с женихом, теряя всю силу,
   но для чего?
  
   ***
   Девушки смотрят: лодки качаясь,
   в порт издалека возвращаются;
   робко смотрят, пугливо сжимаясь,
   как вода, в белый туман превращаясь,
   угодить, вечерним повадкам стараясь,
   страхом здесь растекаются.
  
   Никто возвращению такому не рад:
   из усталого моря приходят назад
   громадных, чёрных, пустых судов ряд,
   флаг наверху не летает,
   как бывает, когда того встретить хотят,
   кто побеждает.
  
   ***
   Девушки, вы словно челны,
   на берегу у времени,
   связаны с ним терпением:
   потому вы бледны и серьёзны,
   и, не думая о судьбе,
   дарите ветер себе.
   Тихий пруд - ваши грёзы.
   Чтоб растянул ваши цепи, порой
   просите ветер береговой;
   его любите вы потом.
   Сёстры, лебедям мы подобны,
   на прядях золотых через волны
   сказок раковины везём.
  
   ***
  -- Весело белокурые сёстры плетут
   из золотой соломы пряжу тут,
   пока весь край, по какому идут,
   как золото не запылает.
   И ответа они не найдут:
   откуда чудо, не знают.
  
   Вечер тяжелеет цветением,
   сёстры стоят стыдливо;
   тянут руки они с нетерпением,
   их смех не имеет значения:
   кто жених наш? - тоскуют в сомнении,
   неторопливый?
  
  
  -- Когда с косами золотистыми
   вступают в блеск вечернего края,
   они все королевы истые,
   и создают сами лучистые
   короны, из соломы сплетая.
  
   И их жизнь - это яркий свет,
   милости великий ответ:
   исходит от них блеск немалый.
   И солома, что они заплетают,
   слёзы девичьи поглощают,
   и тяжким её золото стало.
  
   ***
  -- Раньше, чем свою доброту
   отдавать начинает сад,
   туда идут девушки и дрожат,
   переживая все муки подряд.
   и от страха руки стремят
   к ветру они, в высоту.
  
   Идут туфельки робко там,
   сжимают они платья невольно,
   и жесты совсем их непроизвольно
   говорят о том, что они довольны
   вопреки их мечтам.
  
   ***
  -- Все дороги теперь ведут
   прямо к золоту вероятно.
   Уверен, все дочери ждут,
   они так хотят его страстно.
  
   Они отставку старикам не дают,
   их прогулка далёкая не удивит;
   и легко, свободно на вид,
   себя друг с другом ведут.
   Но возникает иное тут:
   складки лиц их другое ждут,
   и в одежде это скользит.
  
   ***
   Ещё не занята с дубравой игрой,
   где смеются светлые девы под вечер;
   только, как память, тебя целует порой
   аромат винограда нежно-густой.
   Поют деву мелодию песни одной,
   одной горестной песни о встрече.
  
  
   Как будто, нам, маша на прощание,
   качаются усики средь тишины.
   У розы все у тропинки стоят в ожидании:
   они видят лета боль и страдание,
   уронили светлые руки в отчаянии,
   его зрелым поступком удручены.
  
  -- Девушки поют:
  
   Время, о нём матери говорили так много,
   нигде не нашло к нашим спальням дороги.
   И внутри нас всё ясно и гладко;
   они говорят, как сломал их надолго
   один год штормовой повадкой.
  
   Что значит шторм? Мы это не знаем,
   глубоко в башне жизнь проживаем:
   слышим издалека мы порой
   боль лесов за наружной стеной;
   и звезда чужая, нарушив покой
   осталась с душой.
  
   И в сад мы выходим потом
   и начала чего-то ждём;
   день за днём пробегает,
  
   но ветра того нигде не найдём
   что согнуть нас желает.
  
   Девушки поют:
  
   Мы долго в свете лучей смеялись,
   и каждая из нас сломала
   резеды и гвоздики немало;
   празднично, как невесты, убрались,
   И загадка в речах звучала.
  
   Тут тишину медленно осветила
   своим именем звёздная ночь.
   И будто что-то нас пробудило,
   мы отошли друг от друга прочь,
   нас страсть печально пронзила,
   как в песне, точь-в-точь.
  
  
   Девушки на склоне садовом
   очень долго смеялись.
   И с каждою песней новой,
   с широкою песней новой
   их терзала усталость.
  
   Девушки в кипарисов тени
   трепещут. Час настаёт!
   Но при этом не знают они,
   к кому он придёт.
  
   Одна поёт:
  
   На далёкой чужбине ребёнком была я
   долго, бедная, нежная и слепая,
   из скорлупки вырвалась тихо;
   за лесом и ветром теперь ощущаю
   неминуемое для себя.
  
   Далеко от дома я и одна,
   о том, как выгляжу думать должна;
   и кто-то спросит: кто же я?
   Боже! Юная я, не отрицаю,
   и светлые волосы я заплетаю,
   и молитву искусно читаю,
   но чужой напрасно идёт, мечтая,
   мимо меня.
  
   И поёт:
  
   Кто-то должен был меня повести,
   но только не ветер;
   потому что много мест по пути
   и дверей на свете.
  
   И кого
   могу я спросить обо всём;
   и всё время должна я идти отчего?
   И словно охвачена крепким сном,
   где высятся замки и горы кольцом,
   на море чужом,
   берегу его?
  
   И поёт:
  
   Мы сёстры здесь по судьбе.
   Но вечерами мы замерзаем
   и медленно друг друга теряем,
   и каждая, это мы знаем,
   шепчет подругам: теперь здесь страшнее тебе.
  
   Матери, молча, пуская нас за порог,
   Там совсем одних оставляют.
   Где страхов нет, а есть только Бог,
   быть наши души желают.
  
  -- МОЛИТВЫ ДЕВУШЕК МАРИИ
  --
   Сделай что-нибудь с нашим страданием!
   Что после жизни, того мы боимся;
   и вверх вознестись мы стремимся,
   как песня или сияние.
  
  
   Ты хотела быть, как другие, давно,
   и одевалась робко и сдержанно:
   твоя душа хотела, наверное,
   смягчить горе девичье постепенно,
   что у края жизни цветёт все равно.
   Но из глубины страданий унылых
   всё же рискнула вырваться сила.
   Солнца пылают, семя корни пустило,
   и ты стала, словно вино
  
   Ты сладка и светла сейчас
   за всех, и мы это знаем,
   своё падение ощущаем,
   Ты бессильными делаешь нас.
  
  
   Смотри, наши дни так бедны,
   и ночные сны боязливы:
   мы неуклюже тянуться должны
   к розам, цветущим счастливо.
  
   Мария, Ты доброй к нам быть должна:
   Ты цветёшь, а мы отцветаем:
   и Ты только знаешь одна,
   как мы от страсти страдаем.
  
   Ты сама узнала жестоко
   эту боль, что царит в глубине:
   как в снегу Рождество, глубоком,
   ты стоишь, словно в огне.
  
  
   Много чувства нам остаётся,
   от кротости Твоей нежной
   какое-то знание нам даётся:
   о тайном саду безмятежном
   и о подушке, что из бархата шьётся:
   под неё к нам сон спокойно скользит;
   и о том, что любовь нам дарит,
   с нежностью и кротким смущением,
  
   но много слов ещё в отдалении,
  
   Из чувства много слов убежало,
   из мира ушло.
   Но таких при троне Твоём немало,
   для которых высокое слово звучало.
   Мать Мария, светло
   и небывало
   Сын улыбается твой:
  
   Взгляни на сына устало.
  
   Твой сад хотела я видеть, Ты знаешь,
   и клумбы, что плющи оплетают,
   И Твою красоту затеняют.
   По-матерински усталая улыбка витает,
   мне сад охотно её возвращает.
  
   Но когда Твой приход и уход замечали,
   происходило что-то с Тобой:
   тянет меня к красной клумбе большой,
   когда киваешь ты из-под белой вуали.
   Наши матери слишком утомлены:
   и когда робко идём мы опять,
   они рук своих не могут поднять
   и в далёких звуках хотят услыхать:
   мы тоже цвели в дни весны!
  
  
   Они шьют нам белые одеяния:
   номы рвём их быстро, без почитания
   в пыльном свете спаленок наших.
   Но они верны себе, прилагая старания.
   не замечают наших метаний
   и рук горящих.
  
   И Тебе показать мы должны,
   что матери больше нас не хранят;
   и словно два белых огня, стоят
   ночью у тёмной стены.
  
  
  -- Я была когда-то по-детски зла:
   мне казалось страхом всё необъятным.
   Но теперь те страхи ушли безвозвратно,
   лишь щёки горят огнём не закатным:
   я пред чувством страх обрела.
  
   То не просто дол, там песня летит:
   как в защиту, крылья свои поднимает;
   то башня по полям чудесно бежит,
   на страсть мою с опушки глядит,
   и легко чужую силу ломает
   и от острых зубов хранит.
  
  
  -- Мария,
   Ты плачешь, я знаю,
   хотела б я плакать тоже,
   в награду тебе, святая.
  
   Да, приложив лоб к камням,
   плакать там.
  
   Твоих рук горячо касание;
   я хотела б тронуть Тебя чудесно,
   а потом тебе оставила песню
  
   Но умирает время без завещания.
  
  
  -- Вчера видела я во сне
   звезду, стоящую в тишине.
   Слышала я Мадонны приказ:
   этой звезде расцвести тотчас.
  
   И в силу вошло это веление.
   Стройна и тонка из снежной рубашки
   встала я. И это цветение
   сразу боль причинила тяжкую.
  
  
  -- Мария, как из Твоего лона святого
   столько света пришло золотого
   и столько скорби при том?
   Кто был твоим женихом?
  
   Ты зовёшь, Ты зовёшь, совсем забывая,
   что приходила Ты совсем не такая
   с холодным моим сном.
  
   Я маленькая и цветущая.
   Как могу я до Благовещенья
   придти в Твои райские кущи,
   сквозь сумерки и рассветы сущие,
   как было обещано?
  
   Серьёзный ангел, что Тобою любим,
   на краю страсти пост занимает,
   он сказать должен сёстрам моим,
   что долго придётся плакать им.
   В чистоте, подобны розам самим,
   испытания и муки вдобавок к ним
   они за игру принимают.
  
   Образ мук в их мозгу не страшен,
   они только детские знают страдания,
   улыбаясь, идут меж зубцами башен
   без слёз. И взгляд их не влажен,
   и нет новых мук ожидания
  
  
  -- Ох, что же мы должны бесконечно
   развёртывать и расстилать
   наши горькие раны вечно,
   для доказательств их сохранять.
  
   Переплетены ли мы друг с другом?
   Страх этого нас держит спонтанно
   и медленным тихим испугом
   скользит в нас струёй фонтана:
  
   Касания ничьих слепых, бледных рук
   не могут достичь глубины наших мук.
  
  
   Мои светлые волосы мне, будто бремя:
   как будто там, в беспорядок придя,
   одна лимонная ветка меж всеми
   уже отцветает, весны не найдя.
   Потому тяжелее знать в это время,
   что весна пришла почти, в каплях дождя.
  
   Лиши меня скорей
   робкой красы моей!
   Ты зелена, но холод не тает,
   и под шипами вуали твоей
   мука девичья расцветает.
  
   И все годы, что протекли,
   была счастливой и радостной я,
   как ангелы, что с неба сошли
   и вечность с чудом Твоим провели.
   На Тебя похожа мама моя.
   Но с той поры я печальна,
   как поблекли твои поцелуи;
   я спешу ощутить нежность другую
   и предчувствую мягкость такую,
   к тебе, прикасаясь тайно.
  
   Они говорят: твои дни молодые,
   дитя, чего тебе не хватает?
   Золотых украшений, что ярко сверкают,
   детское платье меня не привлекает,
   когда все в нарядах невест щеголяют,
   светлые и святые.
  
   Но я хотела бы малость одну:
   комнатку в моём отлучении,
   в ней станут плотнее мои сновидения;
   для обоев шёлковых прикосновения,
   к деревьям высоким, в новом цветении
   руки я протяну.
  
  -- Эта тоска, жестокая, страстная
  -- тяжка для сестёр моих, словно,
   они бегут к Тебе, святая, прекрасная:
   Ты расстилаешь доброту свою ясную,
   будто широкое море.
  
   Ты навстречу им мягко течёшь:
   они спасаются на дороге Твоей,
   и твоя глубина - не тайна для них.
   И, как голубого дождя солнечный лик,
   Ты на остров к ним попадаешь.
  
  -- ПОСЛЕ МОЛИТВ
  
   Но я чувствую, мне всё теплее,
   всё теплее мне, царица моя,
   и каждый вечер я всё беднее,
   и каждое утро утомлённее я.
  
   Я белый шёлка разрываю
   и в робких снах я кричу:
   оставь мне часть твоих мук, святая,
   чувствовать обе муки мечтаю,
   быть раненой твоей раной хочу!
  --
  
   Колонны из мрамора - наши мечтания,
   они в наших храмах поставлены нами,
  
   мы освящаем их своими венками,
  -- их согревают наши желания.
  
   Наши слова - сонм фигур золотых,
   тех, что мы сами несём в наши дни;
   а живые Боги? Где-то они
   живут в прохладе побережий чужих.
   Но мы постоянно утомлены,
   оживлены мы, иль спокойны опять,
   сверкающие тени наши должны
   движения вечные совершать.
  
  
   На террасе светлым тем днём
   новую радость чувствую я:
   я ловлю в вечере золотом,
   из тишины золото в переулке любом,
   я рассыпаю, восхищения не тая.
  
   Я теперь от мира так далека,
   скрашиваю его запоздалым сиянием,
   моё первое уединение слегка.
  
   Но если кто-то, о ком не мечтаю,
   взял бы имя моё во внимание,
   нежного не стыжусь понимания,
   мне не нужен никто, я знаю.
  
   В эти часы нахожусь я тут.
   Ветры в лугах нить тёмную вьют,
   берёзы корою сияние льют,
   и на всё опускается вечер.
  
   И я взрастаю в его молчании,
   я б хотела цвести в ожидании,
   со всеми в хороводном мелькании
   обрести гармонию в вечном.
  
  
   Вечер - это книга моя:
   сверкает, как пурпур, обложка;
   холодной рукой открываю я,
   не спеша, золотые застёжки.
  
   И первую страницу я читаю,
   осчастливлена её доверительным тоном,
   читается тише страница вторая,
   а над третьей я уже сплю спокойно.
  
   **
   Робкий восторг меня накрывает,
   от того, что жизнь так глубока.
   Слова - это стены, и собой охраняют
   голубые горы. Средь них сверкает
   чувств удивительных река.
  
   О границе я ничего не знаю,
   но слушаю свою я страну:
   как грабли висят, наблюдаю,
   купанию лодок я внимаю
   и на берегу слышу я тишину.
  
  
   Итак, это первое наше молчание,
   мы дарим ветер себе в обладание,
   и словно ветви, с робким дрожанием
   в май вслушиваемся часами.
  
   Но чья-то тень на дорогах витает,
   мы слышим, дождь, шумя, налетает,
   ему навстречу весь мир вырастает,
   чтоб милость его была с нами.
  
  
   Но вечер - тяжкое бремя:
   все сиротами себя ощущают,
   и по большей части не знают
   друг друга дети в то время.
  
   ***
   Мимо идут, как в стране чужой,
   медленно обходя дома стороной,
   прислушиваясь, проходят садами,
   ждут чего, не знают и сами,
   пока не случилось чудесное:
   невидимые руки вздымают,
   из жизни чужой добывают
   напев своей тихой песни.
  
  
   Мы совсем одиноки страшно,
   лишь друг в друге наша опора,
   и слово каждое строит скоро
   лес из стен перед нами странно.
  
   И только ветер - наше влечение;
   он нас теснит и вращает:
   ведь страсти самой мы воплощение,
   что в нас расцветает.
   Я боялась так человеческих слов,
   они так ясно говорят обо всём:
   это - собака, это вот - дом,
   здесь - начало, там конец уж готов.
  
   Я страшусь их чувств, их игр в насмешку,
   они всё знают, что было и будет;
   гора для них давно уж не чудо;
   их сад и добро с Божьим раем смежны.
   Их предостеречь я хочу: держитесь вдали.
   Я просто слышу: крошки песнь завели.
   Их коснётесь, смолкнут они, замерев.
   Вы их убьёте, как их напев.
  
  
   Восходом или заходом назвать тебя смею?
   И когда я перед утром робею,
   его роз румянец я робко ловлю,
   в его флейте предчувствую участь свою,
   боясь дней без песен, что всё длиннее.
  
   Но так мягка вечеров краса,
   и вечера тихо озарены;
   на моих руках засыпают леса,
   я сама над ними звоном плыву,
   и скрипки звучат в темноте наяву,
   это я с темнотой творю чудеса.
  
  
   Я пред тобою склоняюсь, медленный морок,
   что вдали появился, тихо плывя.
   Я, как раковина, краями створок,
   ничего, не забыв, хватаю тебя.
  
   Я успокою тебя, и мне станут ясны
   далёкие, тихие часы растворённые.
   И все чувства во мне, потаённые,
   (не знаю, какие), пусть станут видны.
  
   Может кто-то сказать, куда я иду,
   Что делать с жизнью своей я должна?
   Не брожу ль я бесцельно в бурю одна,
   не живу ли в заводи, словно волна?
   Или весною, бела и бледна,
   берёзой замёрзла в саду?
  
  
  
   Неважно, как звали себя мы ночною порой,
   не имя делает крошек большими:
   но стрелы летят в каждое имя
   из лука, что так увлечён игрой.
  
   И тут пилигрим, который нежданно
   видит алтарь за завесой последней,
   и чашу, что кровоточит спонтанно,
   и к спасению нет возврата назад.
   Так стрелы, в круг, попадая, стоят
   и в середине мишени дрожат победно
  
   ***
   Как город, чёрная ночь вырастает,
   где в молчании улицы растворяются,
   все в единую сеть заплетаются,
   и площадь с площадью вместе сливаются,
   и тысячи башен ночь в небо вздымает.
  
   Но чернотой дома отливают,
   и ты не знаешь, кто там ожидает.
  
   В их садах, в молчаливом глянце,
   сны хороводом следуют в танце,
   и ты не знаешь, кто им играет.
  
  
   Ты перешла это однажды, знаю:
   день померк уже в улочках бедных,
   и его любовь странно и тихо тает.
  
   В кругу домов с ним прощанье витает,
   и дарят стены из сил последних
   блики света, что в окнах сияют.
  
   Но вот не различают его малышки,
   и половина их спит, вздыхая во сне.
   А мы наряжаемся неслышно, как мышки;
   И себя одеваем,
   в шелка серые наряжаем.
   Но из двух, ты какая?
   Скажи это мне.
  
  
   Когда часы близко бьют,
   то сердце стучит с часами,
   и крошки робкими голосами
   вопрошают, пугаясь, сами,
   Скажи, ты тут?
  
   Учтите, я не из тех, кто утром рано встаёт,
   и ночь мне знать не даёт,
  
  
   с кем говорил день напролёт,
   глубоко, страха не ощущая.
  
   Но во мне любая
   дверь открывает проход.
  
  
   И знаю я, ничто не проходят,
   ни молитвы, ни старые жесты,
   (и это так тяжело).
   Но подле меня всё моё детство
   всё время стоит светло.
   И один я никогда не бываю:
   многие, что жили передо мной,
   меня покинули давней порой,
   были со мной,
   были со мной,
   жить помогая.
  
   Не находя себе места,
   я страдал: прошепчу,
   слышишь ли Ты?
  
   Но кто шепчет со мной,
   знать я хочу.
  
  
   Это во сне я знаю,
   и сон своё право берёт.
   на место, где он витает,
   как весь человеческий род.
  
   Говорит, меня не мать родила.
   не могла тысяча матерей
   своих больных защитить детей:
   и тысяча жизней ушла,
   что подарили в жизни своей.
  
  
   Не бойся, астры тоже стареют.
   И красу, увядшую, леса развеет
   шторм, в равнодушье озёр швыряя.
   Но красота созрела, и она посмеет
   туда рвануться, где небо синеет,
   старый сосуд ломая.
  
   Вливается из деревьев, слепящая,
   она в меня и в тебя,
   совсем покоя не зная:
   но лето праздничней день ото дня:
  
   из ярких плодов выбегает она
   и возникает во снах пьянящих,
   в бедный день попадая.
  
  
   Нельзя тебе ждать, пока Бог придёт:
   я Бог, - скажет он,
   и силу в себе признаёт,
   но чувством не наделён.
   Тут надо знать, что с тобою живёт
   Он с начала времён.
   И если сердце твоё всегда тебя жжёт,
   то в тебе водворяется Он.
  
  -- ВИДЕНИЯ
  
  -- I
   Моё сердце - капелла, памятью смытая:
   на алтаре май там сияет кроткий.
   Шторм бесшабашно рвётся в двери закрытые
   и ломает окошек маленьких створки.
   Он до самой ризницы проникает
   и колокольцы дёргает в сердце забытые.
   Тоскливо робкий, пронзительный звон возникает,
   и зовёт к алтарю, от жертв давно скрытому.
   И Бог, зло удалённый, удивлённо внимает.
   Тут ветер, смеясь, свободно влетает:
   он берёт волны звуков, в капелле разлитые,
   и плиту алтаря вмиг разрывает.
  
   Длинный ряд просителей колени склоняет
   Перед порогом и дверью, что давно мхом покрыта,
   и богомолец давно здесь не бывает.
  
  -- II
   Часто думаю я:
  
   О деревеньке, что крадётся в мире сверкания
   среди петушиного пения;
   и деревенька затеряна в этом сиянии,
   в снежно-белом цветении.
   И там, как на воскресной картине,
   стоит маленький дом;
   голова белокурая из-за гардины
   украдкой глядит при том.
  
   Грубо и тихо петли дверные,
   будто на помощь зовут,
   и лаванды ароматы дневные
   тихо, тихо плывут.
  
  -- III
   Мне думалось: был бы домик моим,
   у дверей сидел бы я поздней порой:
   вот фиолетовые ветки свисают за ним,
   звук скрипок сверчка исчезает, как дым,
   и солнце красное умирает за мной.
   Как под шапкой, из бархата зелёного сшитой,
   дом стоит под крышею мшистой;
   и маленькие, плотно свинцом обитые,
   пламенеют окна, светом облитые,
   дню привет посылают лучистый.
  
   В грёзах глазам доступно вдруг стало
   всё до звёздочек нежных.
   Из дерева робкое "Аве" звучало,
   и мотылька мечтательно колыхало,
   и жасмин небывало светился снежный.
  
   Стада устало бежали мимо меня,
   и подпасок свистел пастве своей,
   и голову рукой теребя,
   вечер свободный, - чувствовал я,
   задел нежные струны в душе моей.
  
  -- IV
   Ива старая печальна, обижена,
   суха и бесчувственна в мае.
   В землю смотрит старая хижина,
   одиночество переживая.
  
   Гнездо было на иве прежде,
   а в хижине счастливые дни.
   Зима, горе убили надежду,
   что вернутся снова они.
  
  -- V
   Розу, жёлтую, нежную,
   вчера мальчик мне подарил;
   на могилу мальчика свежую
   я сегодня её положил.
  
  
   На лепестках жёлтой розы,
   смотри, светлые капли блестят:
   сегодня - это горькие слёзы,
   они росой были день назад.
  --
  -- VI
   В сумерках мы вместе сидели.
   "Мамочка", - спросил я, окутан мечтами,
   "о принцессе расскажешь ты мне, в самом деле,
   что золотыми пленяла всех волосами?"
  
   Нет мамы уже, и сквозь сумерки дней
   страсть ведёт меня к женщине, что так бледна.
   и, как моя мама, уверен в ней,
   о принцессе сказку точно знает она.
  --
  -- VII
   Я желал бы, чтоб вместо моей колыбели,
   маленький гроб сделали мне.
   И чтоб губы мои говорить не хотели
   во влажной ночной тишине.
  
   Не была б от напора яростной воли,
   грудь, дрожью, охвачена робкой,
   и маленькое тело, лишённое боли,
   тишиной объято было б глубокой.
  
   И к небу легко, с радостью всей
   душа детская бы воспарила.
   Зачем, вместо колыбели моей,
   гроб маленький не смастерили?
  
  -- VIII
   Тебе завидую, туча тёмная,
   парить наверху ты могла!
   На пустоши, солнечно освещённые,
   чёрную тень ты навела.
  
   И эта туча была в состоянии
   смело солнце собой затенить,
   когда земля в сладострастном сиянии,
   её полёт злобой хотела облить.
  
   И лучи, что свет непрерывно льют,
   сдержать хочу я, тени даря,
   Прекратить хотя бы на пару минут!
   Туча! Тебе завидую я!
  
  --
  --
  -- IX
   Мне кажется, в мире шумно и больно,
   разорение мир разрушило вдруг;
   и большая дума о мире невольно
   бьётся в груди, словно сердца стук.
  
   Но так я думал об этом:
   любой разлад отбушует, уйдёт.
   И на солнечных крыльях летом
   утешение мне лес принесёт.
  --
  -- X
   Когда народ, что грохот несёт,
   бежит рысью, проверенной старой,
   по белой дороге, к переменам, вперёд,
   сквозь ароматы идти, не снижая ход,
   хотел бы, как Бог, серьёзно, устало.
  
   Брести одиноко сквозь брызги сияния,
   к дальней награде, дорогой прямой,
   лбом ощутить цвета касание
   и детской фантазии чистой сверкание
   в субботней, полнящей грудь тишине.
  
  -- XI
  -- Знаю ль я, что пригрезилось мне?
   Ароматен воздух, будто умытый,
   и на бронзово-жёлтом стебле
   сверчок увлечён песней забытой.
  
   В моей душе этот звук живёт:
   в нём чувство нежно-любовное,
   будто слышит дитя, жаром сражённое,
   как умершая мать поёт.
  
  -- XII
  -- Сквозь разорванный зло облаков покров
   показаться чистый Божий затылок готов.
   То природа проснулась рано:
   лишь глубоко в долинах тенями тяжёлыми,
   за кустами фиолетово голыми,
   ложной отвагой хвалятся новые
   следы зимы, печально и странно.
  
   Прохожу меж ив с неведомой тягой
   по следам колёс, окаймлённых влагой,
   проезжей дорогой. И ветер так тих.
   Солнце в мартовском глянце сияет,
   и в тёмном сердце моём зажигает
   свечу белую, что тихо мерцает,
   пред светлой иконой надежд моих.
  
  -- XIII
  -- Тускло серое небо, и краска любая
   блекнет тревожно.
   Вдали штрих один, почти невозможный,
   как след от удара, пылает.
  
   Появляются блики, вновь исчезают,
   и в воздухе чистом
   аромат розы витает душистый,
   и сдержанный плач замирает.
  
  -- XIV
   Ароматом лета лежит тяжело темь над парком,
   молчаливо вниз смотрят звёзды ночные,
   и будто луны белая барка,
   к вершине липы прижаться хочет.
   Я слышу, лепечут вдали фонтаны
   сказку, что забыл много лет назад.
   Тихо падают яблоки и непрестанно
   в высокой траве, неподвижной, шумят.
  
   С холма близкого дует вечер ночной,
   дубов старых он овевает ряд;
   на мотыльковых крыльях несёт он с собой
   густой холодного вина аромат.
  
  -- XV
  -- В лоне светло-серебряной снежной ночи
   всё дремлет, что может взгляд охватить.
   Одна дикая боль лишь заснуть не хочет,
   ей души одиночество надо хранить.
  
   Почему, спросишь ты, душа молчала,
   почему в ночь не бежит она?
   Она знает: когда входила, бывало,
   в небе гасли звёзды все и луна.
  
  -- XVI
  -- Вечерний звон. Он звучит над горой
   вновь и вновь в приглушённом тоне.
   И ветерок из долины зелёной,
   чувствуешь, холод несёт с собой.
  
   На лугу, в роднике лежит он порой,
   как в детской молитве, несмелой, родной,
  
   сквозь черные ели крадётся струёй,
   как столетние сумерки над головой.
  
   Вечер бросает сквозь облачный слой
   блики, как красные крови кораллы,
   они падают молча на отвесные скалы,
   на базальте, сталкиваясь между собой.
  
  -- XVII
   Странник, сквозь мир бредущий,
   странствуй спокойно дальше!
   Кто понимает лучше
   людей, пьющих страданий чашу?
   Когда с первым светом отважно,
   начинаешь движенье свое,
   глаза боли с мерцанием влажным
   стучатся в сердце твоё.
  
   Они там лежат, взывая так горько,
   пойми, кто тебя зовёт!
   Тут, словно в бездне глубокой,
   мир, полный боли, живёт.
  
   Тысячи слёз стараются
   сказать о боли неутолённой:
   и в каждой из них отражается
   твой облик спокойный.
  
  -- XVIII
   Хотелось бы мне белокурое счастье найти;
   но я устал от поисков и тоски.
   С прозрачной водой в лугах по пути
   вечер в буках цветёт вдоль реки.
  
   Бредут домой девушки. Их пояса
   краснее роз, смех вдали замирает.
   Вновь первые звёзды горят в небесах,
   и в грёзах вечерних печаль витает.
  
  -- XIX
   Предо мною скалистое море,
   кусты в обломках почти утонули,
   Молчанье, как смерть. Туманные струи
   шлёт небо нам, вдобавок, на горе.
  
   И лишь мотылёк один неутомимо
   летит над землёю, что так больна.
   И как Божья мысль, совершенно одна,
   душа отрицания всюду блуждает.
  
  -- XX
   В окнах тихого дома светились огни,
   был полон сад роз ароматом.
   Над облачным небом, домом и садом
   раскинул вечер, негой объятый,
   крылья свои.
  
  
   Перезвон внезапно пролился на луг,
   мягкий, как зов из сферы небесной.
   В ветках берёз слышен шёпот прелестный.
   увидел я звёзды ночи чудесной
   в синеве бледной вдруг.
  --
  -- XXI
   Эти ночи светлы и чудесны,
   будто всё вокруг серебро покрывает.
   И одна звезда так мягко сияет,
   словно кроткий пастух небесный,
   к новому Иисусу её увлекает.
  
   Далеко, будто пылью алмазной,
   присыпаны водный поток и поля.
   И в сердцах, что грёзы в себе таят,
   вера встаёт, что с церковью не связана,
   проникая чудом в меня.
  
  -- XXII
   Цветком огромным мир расцветает,
   ароматом полон, и над покровом цветущим,
   синей бабочкой, на эмалевых крыльях плывущей,
   ночь повисает.
  
   Нет движенья, блестит лишь луг серебристый,
   словно бледный, на крыльях к утру плывёт,
   и смертный напиток с жадностью пьёт
   астра лучистая.
  
  -- XXIII
   Как всякое чувство, в грудь погружаясь,
   сердце сладкий напор тревожит;
   но со звёздами, майской ночью встречаясь,
   лежит, и шевельнуться не может.
  
   Тут ты крадёшься, мягко шагая,
   и хочешь вверх, к чистой, ночной синеве,
   и словно большая виола ночная,
   душа тёмная воспаряет в тебе.
  
  -- XXIV
   О, если б были звёзды, что бледнеть неспособны,
   когда солнце уже окаймляет восток!
   И в мечтах о звёздах тех бесподобных
   я душой совсем изнемог.
  
   К звёздам, что так мягко сияют,
   мои глаза хотели б пристать,
  
   они золото солнца устало вбирают,
   когда должны летний день встречать.
  
   Но в суету мира прокрались глубоко
   действительно, звёзды такие:
   для чистой тайны любви высокой
   и для всех поэтов - они святые.
  --
  -- XXV
  -- Мне так больно, так больно, когда думаю я
   о мире, что в серости должен томиться:
   как, если б милая целовала меня
   и сказала б, что надо навек проститься.
  
   Будто я мёртв, но мозг теребя,
   дикая мука меня истерзала;
   будто девчонка с холма, у меня
   последнюю, бледную розу украла.
  
  -- XXVI
   Дымка вяло ползёт над долиной,
   вечер в золотых туфлях шагает,
   мотылёк, мечтая, висит над былинкой,
   кроме неги, знать ничего не знает.
  
   Всё дышит вокруг святой тишиной,
   и переполнена ею душа,
   словно готова светлой волной
   накрыть тёмный мир, чуть дыша.
  
  -- XXVII
   Воспоминание, его я святым называю,
   облегчает грудь, что полна тоской:
   так сквозь сумерки ярко сияет
   мраморный Бог в роще святой.
  
   О блаженстве прежнем воспоминания,
   память о мёртвом мае,
   ладоней белых, душистых касание,
   и мимо тихие дни шагают.
  
  -- XXVIII
   Верь, от болезни я слаб и печален,
   и каждый звук меня ранит сильней,
   только солнечный свет для меня желанен
   и краски осени ранних дней.
  
   Хочу, чтобы радость здесь не звенела:
   в моей груди больше нет её,
  
   чтоб тишина в комнате смертной висела:
   там, внутри - мёртвое счастье моё.
  
  -- ЛЮБОВЬ
  
   I
   Как хотел я любовь привести к тебе нежную?
   Она пришла, словно солнце, как цветение снежное,
   или молитва? Я тебе говорю:
   Сверкая, счастье в небе висит надо мной,
   большие крылья у него за спиной,
   грея цветущую думу мою.
  
   II
   Был день хризантем, снежно-белых,
   меня блеск тяжёлый тревожил почти.
   А потом ты пришла, мою душу взяв, смело,
   в глубокой ночи.
  
   Мне было тревожно, но явилась ты, тихо любя,
   и даже во сне твоё имя звучит.
   Ты - тихая сказка, - думал я про себя,
   звон счастья в ночи.
  
   III
   С тобой мы майским днём погожим,
   блуждая, вдвоём проберёмся садом,
   сквозь фимиам цветов, на пламя похожих,
   к беседке, что манит жасмина прохладой,
   откуда майским цветеньем любоваться мы можем.
  
   В душе желание, но о нём я молчу.
   Счастье радости майской громадно всё же,
   и это то, что я хочу.
  
   IV
   Что мне казалось, не знаю я всё же,
   не знаю, что слышу я в упоении,
   но моё сердце стучит в опьянении,
   и страсть моя на песню похожа.
  
   У моей девочки радость в крови,
   и солнце сияет в её волосах.
   Отдала ей Мадонна глаза свои,
   та, что ныне может творить чудеса.
  
   V
   Почему, думаешь, тебе яблоки я приносил,
   Золотые волосы, гладил мягко и нежно?
   Знаешь, я, смеясь, к тебе приходил,
   когда ты ребёнком была безмятежным.
  
   Стал серьёзен я. И в жарком сердце носил
   Надежду юную и скорбь застарелую,
   с тех пор, как тем сокровищем был,
   что гувернантка взяла из рук матери смело.
  
   Весна звала, я целовал твои щёки,
   смотрели глаза с блаженством глубоким,
   Воскресенье. Колокола звенели далёко,
   и огоньки через бор шли высокий.
  
  
  -- ЛЮБОВЬ И ПЕСНИ
  
  -- ПРОШЛО
  
   Мы друг друга сами избрали,
   верность, любовь обещали светло,
   и клятву мы твёрдую дали.
   А теперь это всё прошло.
  
   Вянут лучшие чувства, словно зимой,
   сохнут бессильно, устало,
   и сердце любовью и жизнью самой
   совсем пресыщенным стало.
  
   Прошли! Какие пылали огни
   в юном мае, прекрасном, тогда...
   Но исчезли цветущие дни,
   прошли навсегда!
  
   Ничто не будит больше меня
   с прежней силой небесной.
   Неужели навечно вдали
   исчезнут весёлые песни?
  
   Но сквозь сердце едва ощутимо,
   непрерывно плывёт, всё чудесней,
   хрупкий напев, любимый
   старой, прекрасной песни!
  
  -- ЛЮДИ НЕ ХОТЯТ ЭТО ПОНЯТЬ
  --
   Два сердца друг друга нашли в мире этом,
   но люди того понять не хотят;
   они верности связаны тайным обетом,
   но им расстаться навеки велят.
  
   В мире нет порыва мощнее,
   а судьба им расстаться велит,
  
   но в их сердцах любовь пылает сильнее,
   и тем ярче страсть их горит.
  
   Он так бледен, о ней тоскует с тревогой,
   своим чувствам он не изменяет,
   но отблеск роз с его щёк понемногу,
   но неотвратимо тает!
  
   И принесло однажды их утром ранним,
   люди это понять не хотят,
   к покою после земных страданий,
   туда, где тихо кресты стоят.
   Там отдыхают в мире блаженном они
   от жизни пустой, утомлённой и вялой:
   любовь, надежды, расставания дни, -
   всё это в старых песнях бывало.
  
  -- ЭТО БЫЛО В МАЕ
  
   Мы шли блаженно и тихо вдвоём:
   мир торжественно перед нами
   лежал. И в неоглядном счастье своем
   мы шли, сплетаясь руками.
   В любви и верности клятву давая,
   мы в душе надежду несли...
   В золотом, это было, прекрасном мае,
   когда расцветали все краски Земли!
  
   И природа смеялась, как прежде,
   в солнечном свете весною,
   я брёл через луг без надежды
   один, оставлен тобою...
   Потому что там, в тихом месте святом,
   могила на той стороне видна.
   То было в мае прекрасном и золотом,
   когда кругом расцветала весна!
  
  -- СТАРЫЙ ИНВАЛИД
  
   Бредёт он улицей пустой
   поздно, вечером тёмным
   бедный старик, усталый, больной,
   тащит шарманки ящик огромный.
   Много ночей подряд.
   стоять в карауле был рад,
   и за своего императора доброго
   шёл в битвы, как на парад.
   Его ран - почётный покров сплошной;
   утомлённый, вялый, седой
   от двери тащится к двери
   инвалид, потешая игрой,
   тех, кто ему даёт
   хлеб и питьё в дорогу,
   и пфенниг, бывает, порой,
   чтоб нужду облегчить немного.
   У старика лишь одна опора:
   шаги его направляет,
   осторожно ведя по улицам,
   внук, и его не оставляет.
   Точно так, как всегда,
   бредут медленно оба вперёд,
   туда, на окраину, где дома
   стоят у наружных ворот.
   Там старик тихо сел,
   склонившись на камень большой,
   и обнял родного внучонка
   своей дрожащей рукой.
   Моё дитя, я иду к концу,
   скоро не станет меня на земле.
   Но ты можешь ещё один раз
   большую радость доставить мне.
   Подошёл малыш, плача горько,
   близко совсем к старику,
   и, всхлипнув, мог сказать только:
   "Прикажи, дедушка! Я смогу".
   Тут вытягивается старик,
   не снижая голоса резкого:
   "ладно", - бросил - "сыграй ещё раз
   для меня "Марш Радецкого"!
   И как только радостный тот напев
   воздух наполнил собой,
   встал старик, немощь презрев,
   как в солдатской шеренге большой.
   "ныне к тебе возвращаюсь я,
   отец солдат, что к победе ведёт!"
   И, просветлённо, радости не тая,
   он гордо салют отдаёт.
   Когда, радость в себе растворяя,
   последний звук замер гордый, -
   "Мой фельдмаршал, иду к тебе я", -
   вскричал старик неожиданно твёрдо.
   И старик к земле приникает...
   Затихает последний звук;
   малыш его будит, не понимая,
   почему он так холоден вдруг.
   Малыш плачет; но песня сейчас
   в его сердце звучит,
   та, что слышал в последний раз
   старый инвалид.
  
  -- ДО ТОГО КАК СОЛНЦЕ ОПЯТЬ ЗАСИЯЕТ
  
   У кровати больного ребёнка
   не спит, устало, заботливо мать,
   слушая его тяжёлые вздохи,
   много тяжёлых ночей уже
   не может, бедная, спать.
   Она трогает лоб горячий
   больного ребёнка бедного,
   тихо молится, чуть не плача.
   В лихорадочно-жарком бреду
   С подушек он привстаёт:
   "Здесь так хорошо, я не уйду,
   оставь меня, мама, здесь.
   мамочка, разреши мне играть,
   не оставь меня, мамочка милая,
   одного больного лежать
   навсегда в кровати постылой"!
   Тут мать его гладит нежно
   и тихо его утешает:
   "до утра играй, сладкий мой,
   пока солнце не засияет".
   И скоро светлой зарёю
   ярко восток засверкал;
   наклонилась она над кроваткой,
   там мёртвый ребёнок лежал!
   У неё не было даже слёз;
   для неё всё вокруг потускнело:
   она не слышит даже, как птички
   тихо щебечут, несмело.
   Улыбается солнце опять,
   как будто сказать желает:
   известно, для всех бедняков
   солнце опять сияет!
  
   Провела три месяца мать
   возле ребёнка любимого,
   плакала много, ослепла от слёз
   под бременем горя неодолимого.
   С уставшими от света глазами
   сидит она и плачет опять:
   "Я знала, что для меня солнцу
   никогда больше не засиять"!
  
  -- МОЁ СЕРДЦЕ
  
   Я не знаю, что же со мною,
   у меня на сердце так тяжело...
   на сердце? Что это я говорю,
   от меня давно сердце ушло.
   С тех пор, как знаю тебя, моё счастье,
   тебя, сладкая любовь моя,
   оно твоё с первого взгляда,
   им давно не владею я.
   Ты можешь держать его при себе,
   чтоб оно с тобою осталось.
   Оно может тебе лишь принадлежать,
   моя любовь, моя сладкая радость!
   Не возвращай мне его назад,
   к тебе верностью бьётся оно.
   А не захочешь его больше держать,
   то разбей! Мне всё равно!
  --
  -- ЖЕЛАНИЕ
  
   На голубые холмы я смотрю с тоской,
   они смотрят издали на меня...
   Отчизна родная! Крылья бы мне за спиной,
   с какой радостью к тебе полетел бы я!
  
   Подарила б душе ты усталой
   приют тихий в краю любимом:
   мир, нашёл бы я в хижине малой,
   был бы счастлив невыразимо!
  
   Твои луга и нивы твои,
   твоих серебряных лент потоки
   хоть раз увидеть глаза мои
   хотят в родимой стране далёкой!
  
   Один раз ещё раз в буйстве весеннем
   леса увидеть твои тенистые,
   взглянуть не деревню в скромном цветении,
   пройтись переулками чистыми!
  
   Этого был я так долго лишён,
   так долго, так бесконечно...
   Дай услышать ещё раз этот звон
   колоколов церковных и вечных.
  
   Когда они свой последний привет
   в мрачный склеп посылают
   и к воскресной службе, как много лет,
   всех в церковь они созывают.
  
   Дай мне покой в хижине милой,
   дай мне тебя увидеть опять,
   и в средине жизни счастливым
   дай хоть немного мне постоять.
  
   Ещё раз приветить тебя от души
   позволь только взглядом чудесным.
   Насладиться ещё раз мне разреши
   прекрасным счастьем небесным.
  
   А когда закончатся горестей дни,
   дай последний приют укромный:
   простым крестом меня одари
   и тихой могилой холодной.
  
  -- ЛАВРОВЫЙ ЛИСТ
  
   Утонули руки в коленях,
   и тихо сидит одна
   в комнатке старая женщина,
   в свои мысли погружена.
   Глаза смотрят устало и скорбно,
   печалью, жизнью утомлена,
   старый, увядший лавровый лист
   в худых пальцах вертит она.
   Лавровый лист! И прошедшие дни
   просыпаются снова в её душе;
   но в быстром полёте многие годы
   навсегда исчезли уже.
   Но так свежо тот прекрасный день
   часто пред ней представал,
   когда, чествуя и восхищаясь,
   у ног её мир весь лежал.
   Ей казалось тогда: она так сильна,
   высока, велика и бессмертна.
   Несмотря на суетность всех этих дней,
   прекрасней доли не знала наверно.
   Так быстро всё прошло, пролетело,
   словно чудесный сон.
   Чрез немногие годы забыта была
   фаворитка прежних времён.
   Её прекрасный голос бесследно исчез,
   в нём не стало власти и силы;
   теперь никто не хотел бы слушать её,
   её старость счастья лишила.
   Людей, избегая, с собой наедине
   она чувствует себя молодой,
   когда сквозь душу любимые воспоминания
   мирно тянутся чередой.
   Неужели это была она?
   Она верит ныне в это с трудом:
   как быстро всё это миновало,
   промчалось сладким, счастливым сном.
   И старуха глаза закрывает,
   хранит её старое кресло,
   о счастье мечтает меж явью и сном,
   что, прозвенев, так быстро исчезло!
   И вдруг с подушек она привстаёт,
   улыбаясь, смотрит вокруг
   и падает вновь. Это - конец!
   Её сердца не слышен стук.
   навеки закрыла старая женщина
   свои глаза утомлённые,
   но держала в оцепеневших руках
   лист увядший, когда-то зелёный.
  --
  -- АКТЁР
  
   Тревожно подле больной жены
   сидит бедный муж, склонясь у постели:
   смотрит со страхом, как щёки красны,
   и глаза её остекленели.
  
   "Мой Бог! Пошли мне страшные испытания,
   тихо молитву тебе приношу:
   не дай жене моей скончаться в страданиях,
   Боже, услышь меня, я прошу!
  
   Дай один лишь надежды луч
   для сердца, истерзанного жестоко,
   пошли утешенье мне из-за туч,
   смягчи мою боль, хоть немного.
  
   Услышь, Отец, эту боль в ночи,
   не дай мне погибнуть в страдании,
   волю свою, молю я, смягчи,
   не дай утонуть в буйном отчаянии..."
  
   Тут жена его, как в опьянении,
   с жёсткой подушки встаёт лихорадочно:
   Её щеки пылают, будто в забвении,
   молит его со страстью горячечной:
  
   "О, Гарри, протяни мне руки свои,
   не оставь, прошу я, свою жену,
   очень скоро окончатся дни мои,
   не бросай меня, любимый, одну"!
  
   "Я не могу, не могу больше здесь пребывать,
   я должен бежать, разрывая сердце.
   Бедняжка, в театре играть -
   мой долг. И никуда не деться".
  
   "Услышь последнюю просьбу мою,
   ты видишь, она мала и чиста:
   в последний мой час, любимый, молю.
   останься со мной", - её шепчут уста.
  
   К небу он свой обращает взор,
   полный боли смертельной:
   "неужели он должен", - звучит, как укор, -
   "оставить жену в её час последний"?
  
   Мой Бог! Как в сердце теснятся
   страдания огромной толпой!
   Но там, в театре он должен стараться
   всех потешать весёлой игрой.
  
   И в то время, как с усмешкой отчаянья
   будет он веселить народ,
   жена его, лёжа в страданиях,
   в одиночестве, брошенная, умрёт.
  
   Он должен, - как постигнуть, возможно, -
   должен играть! Проклятая смерть! -
   Иначе отставлен будет он непременно,
   и денег, и хлеба ему не иметь.
  
   Он жену свою обнимает сильнее;
   но восемь часы пробили уже:
   он срывается и убегает скорее
   прочь со страшной тревогой в душе.
  
   Он еле ходит, но должен играть
   с прыжками, танцами, пением,
   но боль и отчаяние станут сердце терзать,
   и не будет ему забвения.
  
   И, как в полусне, боясь опоздать,
   чай он остывший глотает,
   и бежит он на сцену играть,
   но не знает сам, что играет.
  
   Он молиться хотел бы с тоской беспредельной,
   и его мучает дума одна:
   дама в агонии страшной, смертельной
   бедная, к нему взывает жена.
  
   Пока он здесь пошлыми шутками
   смех в весёлой толпе вызывает,
   смерть в сердце жены роется жутко
   и в руки холодные её забирает.
  
   Боже! Ты должен мне силу послать!
   Внутри меня кровь волны вздымает...
   Об этом не может он думать опять,
   он играет, не зная, что он играет.
  
   Как акты тянутся бесконечно...
   Но, наконец, кончается фарс:
   все надежды, тоска к дому устремлены
   и гонят к жене дорогой сейчас.
  
   Он бежит по проходам сквозь залы,
   стремится наружу стрелою,
   а сзади его бесконечно звучало
   аплодисментов эхо глухое.
  
   Ему кажется, что зов знакомый
   в ухо тихо ему проникает:
   и вот он стоит пред ступеньками дома,
   какое горе! Ворота путь преграждают.
  
   Всемогущее небо! Пошли сострадание!
   Не ставь помех пред поспешным бегом,
   рук резкое и злое касание,
   и ворота открываются с треском.
  
   За жизнь, жены дорогой дрожа,
   еле держась на ногах, вбегает,
   к кровати бросается, чуть дыша,
   и застывшую руку хватает.
  
   Дико полог кровати откинул назад, -
   внутрь крадётся луч бледной луны, -
   и находит его, вмиг застывший взгляд,
   дорогое лицо мёртвой жены.
  
   Тут слышит он непонятный треск,
   это роется что-то в сознания тьме:
   из груди его рвётся отчаянный смех,
   и в обмороке он лежит на земле.
  
   На другой день его нашли между тем.
   Он словно очнулся от всякого сна;
   безмолвен был его плач совсем,
   по щеке не скатилась слеза ни одна.
  
   Он снова склонился над мёртвой женой,
   его душу окутала тёмная ночь,
   он сел у подножья кровати больной
   и смеялся. Плакать было невмочь.
  
   В нём назойливо бодрый напев звучал,
   мелодии старой, счастливой;
   улыбаясь, тихо он бормотал:
   "Теперь я сделаю гроб красивый"
  
  -- ВЕЧЕРНЕЕ БЛАГОСЛОВЕНИЕ
  
   Звенело вечернее благословение,
   пока не достигло моих ушей;
   я почувствовал, светлое благоговение
   всколыхнулось мощно в душе моей.
   Ветерков тихих нежное веяние,
   звон с Крестовой горы над полями.
   Я должен молиться, склонив колени,
   Создателю мира, что всегда с нами.
   Благословению этому было дано
   прилететь с башен далёких к нам:
   в тысячах сердец прозвучало оно,
   как молитва, стремясь к небесам.
   Другая благодать существует для нас:
   мир. О нём каждый из нас умоляет;
   оно святым движением в благодатный час
   в нашей душе само возникает.
   И теперь нет у меня сомнения,
   что верно долг свой исполнил я:
   и прекрасное вечернее благословение
   сошло ко мне после трудного дня.
  
  -- ПРИДИ, ПРЕКРАСНОЕ ДИТЯ
  
   Дитя, дорогое, ко мне приди,
   дай мне тебя обнять.
   Поцелуй мимолётный мне подари,
   и нечего больше желать!
   Не колеблешься ты, дорогая,
   мне его подарить?
   Это не грех, уверяю,
   жить - значит, любить!
   Не спрашивай, что завтра будет,
   быстротечное время лови:
   оно - короткое чудо,
   быстро исчезнет вдали.
   Это мгновенье прекрасно,
   его пленить ты можешь всегда;
   и фальшивое счастье напрасно
   будет стучаться сюда.
   Ты видишь, май нам кивает,
   хороводом весёлым:
   буду верен тебе? Кто знает,
   обнаружится это скоро.
   Не спрашивай с тревогой мучительной
   о том, что будет, молю!
   Много раз повторял я, действительно,
   о том, что тебя я люблю.
   Мимо пройти не дай
   мечте, сладостна так она:
   долго в розах пылает май,
   насладись же ими сполна!
  
  
  
  
  -- КАРТИНЫ НАСТРОЕНИЙ
  
   Там, на горе сидел я,
   Луч последний ко мне прикасался;
   но не видел я в сладости забытья
   дол, что внизу расстилался.
  
   Не видел я тенистых лесов,
   их светло-рыжего блеска тоже,
   богатых полей, пёстрых цветов,
   так на яркий венок похожих.
  
   И рощи, покрытые светлой листвой,
   не видел луга и нивы,
   и синеву неба над головой
   я не заметил счастливо.
  
   На меня из двух глаз голубых
   смотрела небо, сладко маня.
   И я находил, глядя в них,
   настоящий рай для меня.
  
  
   Мы чувствовали, как в грудь проникает,
   мы чувствовали, как в сердцах набухает
   любовь, покой, радости полный!
   Мы слушали, как источник вскипает,
   как, бормоча, волна набегает,
   и звенит он песней любовной.
  
   Но только луч солнца пробьётся сквозь ночь,
   оставив в слезах тебя, двинусь прочь
   по жизни, по жизни усталый...
   Бодрый ручей мне не может помочь,
   спешит один, сквозь листву светлых рощ,
   бормочет напев песни старой.
  
  
   Понимаешь, деревья, о чём шелестят
   вершинами там, в вышине?
   И о чём быстрые волны шумят,
   что сказать поручило море дикой волне?
  
   Понимаешь ли ты птичек напев?
   Весенним утром нежен он удивительно...
   И о чём ручей, рядом прошелестев,
   сказал тебе доверительно?
  
   Понимаешь ли ты, что луч солнца прорвал
   тучи серые, грусти жестокой?
   То привет он, полный счастья, послал
   привет сладкий, любви далёкой!
  
  -- ЦЫГАНСКАЯ ДЕВУШКА
   (Диалог)
  
   Цыганка:
   Дай руку мне и позволь сказать,
   что будущее открывает;
   дай руку мне, разреши сказать
   о том, что тоска растает.
  
   Юноша:
   Девочка, мне правду не говори:
   она несёт лишь боль и страдание.
   Лучше ты меня обмани,
   жить хочу я в слепом незнании.
  
   Цыганка:
   Кто тебя ненавидит и любит,
   со всеми знакома я.
   Всё, что было и будет,
   мне скажет рука твоя.
  
   Юноша:
   Девочка, годятся твои слова
   неверным, а мне непонятны.
   Но в очи тёмные загляну я едва,
   они больше скажут мне, вероятно.
  
   Цыганка:
   Счастье, восторг живой...
  
   Юноша:
   Это для нас с тобой?..
  
   Цыганка:
   Нет, мне - ничего...
   всё для тебя одного.
  
   Юноша:
   Ах, думал я часто:
   что за несчастье -
   радость без никого!
  
   Цыганка:
   Ты не будешь один,
   мой господин!
   Девушка есть одна,
   что в тебя влюблена.
   Твой городок небольшой,
   и нет здесь другой -
   она такая одна.
  
   Юноша:
   Ах, надежды я не имел,
   когда часто в глаза смотрел
   любимой, опять и опять.
   Но, малышка, ты мне нужна,
   ведь ты учила одна
   меня любовь понимать.
  
   Цыганка:
   Будешь богатством
   ты забавляться,
   усердно станешь его умножать;
   и сможешь стремиться
   счастьем насладиться
   и почёт от всех получать.
  
   Юноша:
   Ах, я не хотел бы, поверь,
   богатства такого теперь.
   Это счастье манит меня...
   Но лучшего дара
   судьба не создавала,
   чем ты, возлюбленная моя.
  
   Цыганка:
   Нет, меня не зови,
   останься вдали...
   Я ухожу, ведь цыганский народ
   изгнан давно;
   и любить всё равно
   цыганке судьба не даёт!
   Счастье и радость для тебя расцветают,
   прекрасный жребий судьба тебе даст!
   Оставь меня, табор дальше пойдёт,
   ведь родины нет у нас.
  
  -- ОТРЫВОК
  
   Повсюду звонят знатоки людей,
   гибель гению возвещая!
   Но создаёт время великих мужей,
великое время человек себе сотворяет.
  
  -- КОГДА НОЧЬ ОПУСКАЕТСЯ
  
   Ночь молчала вокруг, милосердна, мягка,
   звуки дня исчезли, вдали замирая:
   через нивы шли мы в руке рука,
   объятий счастливых не разжимая.
   Ликование в сердце проникло яростно,
   и душа была счастьем полна...
   Но давно исчезли картины радости,
   лопнуло всё, точно струна.
  
   Но всё же в груди моей с силой небесной
   та ночь записана навсегда;
   разгорается снова в сердце чудесно
   огонь, что буря пригнала сюда.
   И когда, как прежде, ночь на землю сойдёт
   с горы на той стороне,
   тайно в глазах слезинка блеснёт,
   и о любви, о любви мечтается мне.
  
  -- Я ЛЮБЛЮ ТРЕПЕТНУЮ ЖИЗНЬ
  
   Я люблю жизнь, что бьёт ключом страстная
   что льётся, пузырится, набухает,
   её высоты, падения, вечно прекрасные
   и тоску, что никогда не стихает.
  
   Постоянный риск и волнение
   на опасной дороге нелёгкой...
   Унесло от волн счастья течение
   меня в челне утлом и ломком.
  
   И когда, весы наземь роняя,
   порвёт Богиня тонкую нить,
   я скажу, глаза закрывая:
   я жил, я любил, чтобы жить!
  
  -- ЭТО МЕЧТАЕТ МОРЕ
  
   В камышах гибких, будто шутя,
   холодный ветер играет, чуть шелестя;
   с вершины сверкающей он налетает,
  
   бросается на берег волна.
   Это море мечтает...
  
   Он шевелит тростник исподволь и постепенно,
   шепча таинственно с силой волшебной:
   о чуде блаженства и боли он нам сообщает,
   тихо лепечут волны.
   Это море мечтает...
  
   Всё тише и тише морской прилив;
   меркнет запад, красный жар погасив,
   фея ночи мирно вуаль расстилает,
   улеглась спокойно волна.
   Это море мечтает...
  
  -- КОГДА БАБУШКА РАССКАЗЫВАЕТ
  
   В долгие зимние дни, бывало,
   матушка нам вопрос задавала,
   какую игру выбрать нам для души?
   Мы долгий совет не держали,
   сплочённо волю свою изъявляли:
   бабуля, что-нибудь расскажи.
  
   Когда в очаге трещало полено,
   мы все в кругу сидели степенно,
   и никто не ушёл из нас;
   и сборник проповедей лежал на столе,
   мы тихо, как мышки, сидели в тепле:
   бабуля ведёт рассказ.
  
   И только бабушка начинала,
   лицо каждого жаром пылало,
   детвора с восторгом внимала:
   ведь прилежание и добрые нравы
   разрешали просить нам по праву,
   чтоб бабуля нам рассказала.
  
   Фей возлюбленных очарование
   заколдовало совсем наше сознание.
   Карлики, великаны неисчислимые
   вереницей шли перед нами,
   пока глаза не смыкались сами,
   говорила бабуля любимая.
  
   И теперь, когда я один бываю,
   в своей душе я всегда ощущаю,
   как мне ныне недостаёт
   существа, что нас так любило.
  
   Ах, как это прекрасно было:
   Бабуля сказку свою ведёт!
  
  -- ОБНАРУЖИВ, ОСОЗНАВ, ОБРЕТЯ
  
   Обнаружив, осознав, обретя,
   оглянувшись, осчастливлен любовью был
   и много часов с ней проведя,
   никакой боли не ощутил.
  
   одинок, обманут, оставлен,
   был чей-то враждебной рукой.
   В душе моей мир не раздавлен,
   со мной мой сладкий покой.
  
   Остался влюблённым и преданным:
   отстонав, отплакав, отмучившись болью,
   я думаю, в мире другом, заповедном
   неразрывно буду, связан с любовью.
  
  -- Я ЛЮБЛЮ
  --
   В мире, что трепетно счастью внимает,
   хочу разрушить ярости элемент;
   всё в новой эре, что в мир вступает,
   вражде и ненависти места нет!
   Волшебная нить в сердце мне проникает,
   и радость там занимается в этот момент,
   пульс бьётся, губы дрожь обнимает,
   и чувствую я любви жаркий свет!
   Не хотел бы погрязнуть в ничтожестве я,
   я живу, и зовут любви звёзды меня!
  
   О, если б, что чувствую, мог выразить я!
   Но, без слов что-то, чего я не знаю,
   мне кажется, к звёздам уносит меня,
   что блуждают в тёмных далях, сверкая...
   Но всё дальше ведёт дорога огня,
   в царство фантазий, что ярко сияют!
   Сердце бьётся, и кровь бушует моя,
   и чувствую, щёки жаром пылают!
   Легко улетают тучи забот,
   и жизнь новая, новый огонь мне даёт!
  
   Тут думаю я, стою, размышляя,
   как мечтателю только думать дано.
   Ты можешь сердце моё научить, дорогая:
   только миг, дитя, и твоё оно.
   Жизнь в душе моей много нитей сплетает,
   но разорвать не может их всё равно.
   В груди моей радость любви пылает,
   мягко и нежно в душе проснулись давно
   в ярких лучах зари золотой
   порывы тайные любви молодой!
  
  -- СВАНИЛЬДА
  
   Сага Толленстейна
  
   Господин Толленстейн в прежние жил времена:
   Его супруга была молода, прекрасна, знатна.
   Её сердце полно доброты, ненависть далека так была;
   но оруженосцу мужа Сванильда любовь отдала.
   Любовь её ослепила, и тут решила она
   налить преступной рукой яд рыцарю в кубок вина.
   Жадно выпил и понял, что сотворила жена,
   её тоже заставил кубок выпить до дна.
   Со страхом исполнила мужа приказ,
   и холодная смерть обняла их тотчас.
   В тех покоях теперь лишь совы слышны стоны:
   разрушены залы, раскололись колонны.
   Но когда мерцание светлое вниз посылает луна,
   и серый камень башен блекло красит она,
   а на башне старой бьёт двенадцать часов,
   путы падают, открывается склепа засов.
   Встаёт Сванильда из могилы печальной
   и взгляд в простор посылает дальний:
   омрачённым взглядом вверх смотрит странно:
   любимого ищет, что потеряла так рано.
   С ней рядом зелень и кусты умирают,
   и странника боль с силой хватает.
   Она надеется, что он принесёт избавление,
   Улыбаясь, далёкому машет видению,
   Он подходит робко, она ужасна ему и страшна:
   Повелительно руки к нему тянет она,
   его приветствует, его властно сжимает...
   Вдруг, смотри! они в белом тумане тают.
   Тихо кругом, только ветер сквозь рощи мчится домой,
   вдали на востоке в новом сиянии день встаёт молодой.
  
  -- ЯЗЫК ЦВЕТОВ
  
   Ты не веришь теперь моим словам,
   что я писал, надежду тая:
   о языке цветов, что известен нам;
   моя любовь, всё ж, пойми меня.
  
   Когда твоя ножка мягко ступает
   по лугам, цветущим роскошно,
  
   каждый цветок тебе намекает
   на что-то, и понять это несложно.
  
   Когда нежное ветерка дуновение
   шелестит тихо над нивой,
   слушай тихое разговоров течение
   всех детей природы счастливой.
  
   Амариллис:
   То любят, то ненавидят меня,
   но к тебе голову поверну я свою.
   Так и останусь, чувствую я;
   иди ко мне, тебя я люблю.
  
   Ночная фиалка (Неморилла):
   Зажигаются звёзды во тьме ночной,
   и раскрываю я свой наряд цветочный.
  -- Но, мой друг, приду на встречу с тобой
   в то время, когда скажешь ты точно.
  
   Крыжовник:
   Услышь, прошу, моё наставление:
   торопись к своему очагу.
   Почётное к хозяйству стремление
   очень ценным назвать я могу.
  
   Дуб:
   Друг, умножая труды свои,
   пусть рука твоя не ослабеет.
   Верь всегда в силы свои
   и в стойкость, что не изменит.
  
   Бузина:
   Беды грозят тебе непрестанно,
   роза колет, красою блистая.
   Но верна я всегда и постоянна:
   цени меня, мне доверяя.
  
   Дельфиниум:
   О желаньях глубоких не говорят никогда;
   ты видишь меня, по просторам шагая:
   гордо красуюсь я пред другими всегда...
   Смелость и вправду мир покоряет?
  
   Барвинок:
   Случалось молнию встретить и прежде,
   но не все молнии убивают.
   Всегда есть место новой надежде,
   что веру и радость в тебя вселяет.
  
   Камелия:
   Ты ни слова не молвишь о снисхождении,
   радовать слух речь такая должна.
   Ты кажешься мраморным изображением:
   горда, прекрасна и так холодна!
   Боярышник:
   Не рискуй сломать меня никогда,
   а то бы пришлось раскаяться вскоре.
   Мой друг, уколол бы тебя я тогда,
   испытав при этом большое горе.
  
   Венерин башмачок:
   Обдумай очень внимательно
   каждый поступок свой.
   И взвесь, оцени обязательно
   каждый добрый совет чужой.
  
   Астра:
   Солнце так холодно и уныло;
   но кинь в будущее свой взгляд:
   пройдёт зима, что тебе постыла,
   и весна вернётся назад!
  
   Калина:
   Вчера было тобою обещана
   любовь и верность без срока.
   Сегодня слово нарушено вечное...
   Как меняешься ты жестоко!
  
   Левкой:
   Глубоко ранит насмешка твоя,
   так горьки мои ощущения!
   Но откровенно, открыто прошу тебя я:
   дай мне руку на примирение.
  
   Примула:
   Никогда не пытаюсь я выше стремиться,
   свое скромное платье люблю всей душой.
   Ведь внутри тебя высшее счастье таится
   в полном довольстве собой.
  
   Роза щитоносная:
   Не разрушь, обманщик, надежды мои,
   как сердце, с которым ты играешь!
   Раскрой откровенно чувства свои:
   что думаешь ты и о чём мечтаешь.
  
   Плющ:
   Устремляюсь я выше и выше,
   мягко окно твоё оплетая.
   Давно хочу быть к тебе поближе,
   счастье, рядом с тобой ощущая.
  
   Гвоздика алая (Пламенная любовь):
   Эти слова рядом стоят,
   в себе блаженство тая.
   Трепеща, краснея, обрати ко мне взгляд
   и услышь: я люблю тебя!
  
   Норичник:
   Жажда власти заставляет исчезнуть любовь,
   счастье прочь устремляет свой бег;
   тебе никогда не найти её вновь,
   и больше счастья не будет вовек.
  
   Фиалка:
   Ты всегда так скромна душой,
   мала, даже непритязательна;
   но любящий будет владеть тобой,
   для тебя станет всем обязательно!
  
   Пеларгония:
   Давно со мной уже боль моя,
   и так тяжелы для меня эти дни.
   Прошу, оставь в покое меня,
   сильно ранят шутки твои.
  
   Гиацинт:
   Оплетает сердце очарование:
   блаженна любовь и прекрасна она.
   Для тебя - всё моё существование,
   и вся жизнь тебе отдана.
  
   Нарцисс:
   Ты бессердечна и из-за тебя
   игрой жребия обманут я был.
   Но, как прежде, живу я, любя,
   как всегда я тебя любил.
  
   Вьюнок:
   Хочу тебя от льстецов уберечь.
   Друг истинный правду скажет всегда.
   В благодарность ему за честную речь
   не ломай доверия его никогда.
  
   Георгин:
   Без трудов, усилий не бывает награды.
   Это верно во все времена:
   а любовь тебе завоёвывать надо,
   и тогда тебе призом станет она.
  
  
  
   Мирт:
   О чём я едва думать посмел,
   что я видел в картинах грёз,
   прежде, чем новый день заалел,
   Уже моё счастье сбылось!
  
   Роза Христа (Глаза Христа):
   Ни юность, ни красота
   не дадут тебе благословения.
   Но скромность и добродетель всегда
   для женщин - лучшее украшение.
  
   Клевер:
   Я скажу тебе немного совсем,
   но сердце моё внутри чем-то связано;
   и давно эта связь известна всем:
   она повсюду дружбою названа.
  
   Анютины глазки:
   Закрой свои уши и избегай
   тех, кто злые выносит суждения.
   Будь осторожен и пресекай
   строго все заблуждения.
  
   Златоцвет:
   Как из лепестка роз безмятежно,
   пьёт бабочка сладкий сок,
   я покаюсь тебе, так же нежно,
   Дитя, тебя целовать бы я мог.
  
   Цветок яблони:
   Когда волны дико встают пред тобой,
   смело вперёд взгляни.
  -- Там, за тумана серой стеной
   будущего счастья светят огни.
  
   Незабудка:
   Жар этой жизни гаснет и тает,
   но я сияю свежестью ранней.
   Потому что я счастье в душе сохраняю,
   сладкое счастье воспоминаний!
  
   Страстоцвет:
   Когда тучи уныло гонят стаи свои,
   радость и мужество в себе сохрани.
   Верь, надейся, доверяй и люби,
   и однажды вернутся хорошие дни.
  
   И цветочки так много тебе говорят,
   слушай внимательно их!
   В дни несчастья тебе шелестят
   слова утешенья они.
  
   Счастлив тот, кто их способен понять,
   он идёт, к простору душой прикасаясь,
   и может он только один воспринять,
   Этого мира настоящую радость.
  
   Он сомнения в силах своих не знает
   и в свою стойкость он верит тоже.
   И в каждом деянии он различает
   всемогущую руку Божью!
  
  -- ТВОЙ ПОРТРЕТ
  
   Могла б заглянуть ты в сердце моё,
   и увидела б отраженье свое,
   ты, прекраснейшая из женщин!
   Так в роднике, что в поле замечен,
   и яростно, крылато по полю бежит,
   прекрасная роза отразиться спешит.
  
  -- ВЕЧЕРНИЕ МЫСЛИ
  
   I
   Быстро темнеют дали,
   мир в тишине исчез,
   искры звёзд засверкали
   на синем шатре небес.
  
   Когда сердце переполняет
   их яркий и ясный свет,
   то боль мира не так терзает,
   будто сходит она на нет.
  
   И если печали мои
   Мутью в груди оседают,
   этот свет песню любви
   и радость чистую вызывают.
  
   II
   Когда тёплым охвачен сном,
   тихо мир тихо мир отдыхает весь,
   и луна освещает огнём
   свод синих ночных небес;
  
  
   когда ангелочки, Божьи создания,
   уже звёздочки зажигают,
   сижу я и в небо дальнее
   взоры свои устремляю.
  -- Блаженный взор поднимаю
   к звёздам и небесам.
   Счастливый ребёнок, я знаю,
   что моя первая родина - там.
  
   III
   Звёзды, вы знаете, в небе пылая?
   Этот мир живёт в ссоре с собою.
   О, звёзды, ваша забота такая:
   вы знать должны страданье любое.
  
   Могли бы вы участь ту разделить,
   но это нелепо, увы.
   Вы не можете мир излечить?
   Звёзды, не можете вы!
  
  -- ЭТО ОДНАЖДЫ БЫЛО
  
   Листья стали желтеть,
   блёклы они и унылы.
   И теперь они должны умереть.
   Это однажды было.
  
   Туманы плотно легли,
   в них гора и долина застыла;
   весна исчезла вдали:
   Это однажды было.
  
   И моя грудь полна
   муки, заботы постылой.
   Любовь! Где она?
   Это однажды было
  
  -- ВПЕРЁД
  
   Всегда вперёд! Сила большая
   таится в твоей груди,
   неутомимо труды умножая,
   ты смело её разбуди.
  
   Любовными звуками, забавляясь,
   скачет ручей по равнинному краю:
   но с громовыми ударами низвергаясь,
   Бежит со скалы, сверкая.
  
  
   Препятствия тяжкие одолевая,
   стойкость в себе обнаружил он.
   И ты, мощь дубов забирая,
   вспомни это, - и будь силён!
  
   Не проводи "сегодня" без пользы и зря,
   а то "завтра" исчезнет в радостях милых,
   добрые зёрна, отличая тебя,
   судьба в сердце твоё заронила.
  
   Дай заботливо каждому созревать.
   И свой срок для каждого есть;
   только так учись жизнь постигать,
   и сил твоих будет не счесть.
  
   И эти зёрна ростками своими
   постепенно к свету пройдут за пределы:
   сначала чувства, мысли, за ними
   слова, и, в конце концов, - дело!
  
  -- В СТАРОМ ЗАМКЕ
  
   На горе стоит замок, разрушенный, древний,
   избегают его люди окрестной деревни.
  
   Но поздно или рано я к замку приду,
   живую фантазию, ведя в поводу.
  
   В свободном полёте промчится она по старым
   камням,
   вызовет пажа, и он ударит по лютни струнам.
  
   Он вызовет знойную деву, что мила, безусловно
   и заставит пажа к ногам её сложить дар
   любовный.
  
   Тут разлуки час, и конь уже сильно
   копытом бьёт;
   пажу тяжко так расставание и от этого он
   слёзы льёт.
  
   От милой прочь едет, и сердце боли полно:
   Прощай, голубушка, - громко бьётся оно.
  
   Благородно! Я очнулся и вокруг взглянул с удивлением:
   тут руины лежали пустынным видением.
  
   Но про себя думал я: то было время чудесное,
   время блаженства любви - сама любовная песня.
  
  -- ПРИЗЫВ
  
  -- Терпение!
   Так звучит мира призыв,
   страшно, резко уши мне заложив.
   Терпение!
  
   Заключить хочу призыв в груди, и в утешение
   мимолетней радости настроение
   получит.
  
  -- СТАРЫЕ ПУТИ
  
   Так много мелких душ на свете есть,
   что ползают, летать им тяжело.
   А захотели бы мы великих счесть,
   слишком малое было б число.
  
   У многих чувства сильно обмелели,
   лежат в сердцах тихо, подспудно.
   Зачем же ставить нам большие цели,
   когда достигнуть их ужасно трудно?
  
   Поступки все должны иметь границы,
   утешим бедных мы старым долгом
   Дорогой надёжной лучше дальше тащиться, -
   так вопит оглушительно чернь убогая.
  
   Такая надёжность подобна червям,
   что ползут в пыли с благородной отвагой.
   А солнечным небесным столпам
   к опасности рваться с невиданной тягой.
  
  -- ПЕСНЯ ЦЫГАНСКОГО МАЛЬЧИКА
  
   I
   Когда свет дня уступает мгле,
   должен я спать, но я вспоминаю,
   кабачок, куда я забрёл, играя,
   в далёкой венгерской земле.
  
  
   Когда под ветром кусты ветки склоняют,
   слышу опять я старые песни;
   два глаза вижу, нет их прелестней,
   они темнеют загадочно и влажно сверкают.
  
   Должен был я расстаться с ней,
   едва своё счастье я осознал,
  
   горячо монеты к губам прижимал
   и прятал их на груди своей.
  
   Те монеты всегда с собой носил я,
   она их рядом с грифом мне положила,
   ко мне она своё сердце склонила,
   и боль разлуки поразила меня.
  
   Эти монеты - верный залог,
   что однажды шаги я направлю свои
   к тем прекрасным, тёмным глазам твоим
   В Венгрию, в тот кабачок.
  
   II
   Как после мук и усталости дня
   маняще, радостно скрипки звучали,
   и от танцев половицы трещали
   в кабачке, прохожих дразня.
  
   Сквозь окно лёгкий свет проникал,
   лампы мерцали мягко, приятно.
   Глядя внутрь с тоской непонятной,
   у дверей я долго стоял.
  
   Отец мой на цимбалах играл,
   он позвал меня в комнату, наконец:
   "отыщи себе девушку здесь, юнец,
   пока слишком старым не стал!
  
   Себе милую попробуй найти",
   и единственную я нашёл
   смугляночку. Если б я мир обошёл,
   прекрасней не встретил бы на пути.
  
   Я схватил за корсаж её и закружил,
   она танцевала легко и красиво,
   моё сердце забилось с мощью счастливой,
   Впервые блаженство я ощутил.
  
   Как только обнял я тонкий стан,
   ах, гордость большую почувствовал я:
   я думал, в мире нет короля,
   кому бы завидовать мог цыган.
  
   III
   Один человек мимоходом
   бросил мне дар на колени:
   "тебе сочувствую, мальчик безродный", -
   он сказал с сожалением.
  
   Безродный! Грустно так произносится,
   но не должен сетовать я;
   это слово ко мне не относится,
   ведь родина есть у меня.
  
   Отчизну имеет цыганский мальчик,
   она мала, но велика и свободна.
   И не чувствую я, что значит
   это грустное слово - безродный.
  
   Смысл слова и горе моё
   Переношу я теперь беспечно.
   Моя родина - сердце твоё,
   и в нём буду жить я вечно.
  
   IV
   Дымят костры, устало опадая,
   под пеплом пламя едва горит;
   и на востоке дальнем, полыхая,
   спешит лёгкое сиянье зари.
  
   И открываются глаза мои, мрачнея,
   их накануне смежил я с трудом,
   ночь проходит мимо, темнея,
   вместе с моим дивным сном.
  
   Тот сон сострадательно и незримо
   меня дальше и дальше ведёт
   туда, к пустоши, мною любимой,
   и к смуглой девочке, что там живёт.
  
   О ней я всегда мечтаю
   и думать могу лишь о ней...
   "Вставай", - отец кричит, - "день наступает,
   тебе пора запрягать коней!"
  
   V
   Поднялся скорей,
   запряг свежих коней!
   И радостно на просторе
   колесим по земным мы путям
   так, как это нравится нам:
   люди вольные, мы не знаем о горе.
  
   Когда деревеньками хлипкими
   идём со своими скрипками,
   служанки шепчутся и смотрят в упор:
   у дверей и окон стоят
   и уходить не хотят,
   всё - тёмные, светлые, как на подбор.
  
   Но время идёт к расставанию,
   кто может избегнуть страдания?
   Ах, лучше остаться было бы нам!
   Но, служаночка, ты всё же иди
   и не плачь. - Эта боль в груди
   скоро развеется по полям.
  
   VI
   Я хотел бы жизнь лишь тебе отдать,
   тебе одной в дар предназначить.
   Но сокровищем мне себя не назвать, -
   я только цыганский мальчик.
  
   Сквозь пустоши тащусь я, играя,
   И трудно мне рыцарем быть.
   Но, ах, как хотел бы я, дорогая,
   жемчугом, золотом тебя одарить.
  
   Гривастые кони венгерской страны
   и замок, чей мрамор так бел,
   принадлежать только тебе должны,
   как я всем сердцем хотел.
  
   Но во мне всё, чем владею я,
   в моём сердце любовная пляска:
   нет злобы на мир в душе у меня.
   я только мальчик цыганский.
  
   VII
   Меня научили хорошо
   будущее распознавать,
   бить по цимбалам и ещё
   гордых коней усмирять.
  
   И как всегда у нас полагалось,
   я был к нищенству принуждён.
   Мне всё хорошо удавалось,
   я понятлив был и смышлён.
  
   Но одно учить хочу вновь и вновь,
   а иначе мне жизнь не нужна,
   это сокровище сердца - любовь!
   Не знаю я, как пришла она.
  
   VIII
   Тебе я не нужен, мне не достичь твоих рук,
   но твою судьбу открывает мне даль:
   и тысяча знаков здесь являют вокруг
   твоё счастье будущее и былую печаль.
  
   Венчаться с тобой не думал я никогда,
   но чувствую я счастливым себя,
   когда в твои глаза смотрю иногда,
   и с судьбой твоей - рядом судьба моя.
  
  -- ВВЕРХ
  
   I
   Иногда, утомлённый счастьем поспешным,
   хочу блаженно слепым себя видеть опять,
   принимаюсь уютное детство звать,
   призываю дни невинности нежной.
  
   Когда я нёс с надеждой беспечной
   в сердце рассветном детскую веру,
   и игрушка, сломанная, малой мерой
   боль причиняла мне недолговечную.
  
   Не знал о мира уловках, что ждут впереди,
   ничего не слышал о долгах и ошибках,
   и истину видел в каждой улыбке
   и находит верность в каждой груди.
  
   И услышать в себе надеялся я
   наставление мирного Божьего слова,
   что баюкать было меня готово,
   когда голова на подушке лежала моя.
  
   И мягкие сны меня окружали,
   на руках мерцающих отсюда несли
   в мир далеко, и пряли, плели
   детского счастья золотые вуали.
  
   II
   Вдруг грубо хватают меня руки судьбы,
   из трезвой жизни меня вырывают,
   на дорогу тернистую жёстко бросают,
   и были тщетны мои все мольбы.
  
   Давала надежда мне обещание
   на всех путях охранять меня верно,
   но за ней явилось насмешливо, скверно
   ко мне ужасное разочарование.
  
   Оступалась нога моя часто обидно,
   угнетали меня сомнения жутко;
   и порок, как позорная проститутка,
   поцелуем мой лоб припечатал бесстыдно.
  
   От болезни кровь пылала кострами,
   она мучила меня день напролёт,
   с глазами впалыми, скалила рот
   на моей кровати злыми ночами.
  
   Я стоял у бездны, не видя дна,
   не находил спасения больше нигде.
   Но пришла любовь в этой беде
   и мягко заблудшему дала руку она.
  
   Она меня повела к работе и дому,
   дала мне цели и дни добрых забот;
   и голос меня к надёжде ведёт,
   и тоска к свету летит голубому.
  
   Всё, что терял, я опять находил,
   за ободряющим светлым зовом любви,
   от ступеньки к ступеньке вверх шли ноги мои,
   пока в круг человеческий опять не вступил.
  
   III
   Заблужденье не делают мелкими нас,
   человечность растёт из вины и ошибок;
   мир чистой души прозрачен и зыбок,
   но к благородной жизни ведёт он подчас.
  
   Один лишь дурак не заблуждался из всех;
   ничтожества пыль с нас опадает,
   Бог чистотой своей нас охраняет,
   а святая любовь поднимает вверх!
  
  -- ДВЕ ПСИХОДРАМЫ
  
  -- МУРИЛЬО
   (1894\1895)
  
   Сцена: скромная комната чужого дома. Недалеко от двери, на кровати, лежит незнакомый обессиленный человек.
  
   Ах, какая боль! Мне встать не удаётся.
   Припадок... Что за комната? Где я?
   Здесь никого? И память затуманена моя,
   в затылке тяжесть, пульс неровно бьётся...
   Ах, я устал...Туман свинцовый пред глазами
   вьётся... Шагов я слышу стук?
   Крестьянин?
   Я плохо помню, добрый друг,
   что делал я прошедшими часами.
   Как всё же это было?
   Нашли чужие люди здесь меня
   у Вашей двери?
   И Ваше сердце, доброту в себе храня,
   делилось человечностью с чужим.
   Благодарю! В душе прояснилось немного:
   Я шёл один. И тут, как раз, у Вашего порога
   вдруг закружилась голова моя...
   В смертельном страхе за косяк схватился я,
   рука ослабла, чувства все пропали,
   и темь! Меня здесь люди отыскали,
   Вы говорите? А Вы? Вы мне помогали?
   Жить буду, Вас благодаря!
   Ах, кружится опять! Болезнь грызёт меня,
   и скоро сердце, видно, биться перестанет.
   Нет, добрый друг, я знаю, что случится.
   Пошлите за священником, чтоб он успел больному
   дать утешения причастия святого
   и мудрое сказать напутственное слово
   на том мосту, что к свету приведёт большому...
   Вы это сделали? Для излечения
   Вы врача мне даже отыскали,
   и должен он придти?
   Мой друг! Но это заблуждение,
   что в излечении нуждаюсь я. Нет. Едва ли
   возможно то. Но о душе усталой,
   что в царство света воспарит свободно,
   и на ступенях светлого Божественного трона
   в сиянии растворится.
   О ней печётся ум мой вялый...
   Как? Священник здесь уже? Ко мне его ведите...
   Хотя, постойте! Мне тяжко говорить, но погодите!
   Я Вас прошу подушку мне поднять
   и несколько глотков воды мне дать.
   Вода свежа и так прохладна...
   Благодарю! Благочестивы Вы, добры невероятно.
   Вы чувствуете боль мою, её смягчая.
   Храни Вас Бог, детей благословляя!
   Есть у Вас дети?
   Смотрите, как ошибся я.
   Морщины возле губ в себе таят
   путь нежности, её я представляю.
   Благодарю ещё раз.
   просите пастыря, что бедных утешает,
   ждёт терпеливо, Бога не гневя...
   Почтенный господин! Приветствую Вас я.
   Входите, о трудах нам расскажите Ваших
   угодных Богу. Скоро уж совсем
   последнего пути мне поднесёте чашу...
   Еще одно. Постойте между тем!
   Мой друг! Вы приняли меня, меня не зная.
   Но своё здесь я имя называю,
  -- Мурильо я...
  
   Не верите вы, вижу ваше изумление,
   сомнение в ваших лицах читаю:
   ведь платье, думаете вы, без украшений
   так недостойно Мастера, я знаю.
  
   Но при себе ношу я лишь кинжал,
   клинок, подарок князя благородный.
   Качаете вы головой и вам угодно,
   чтоб я другое доказательство вам дал?
  
   Нет доказательства? Оно в моей руке:
   я правду вам двоим открою:
   Подайтесь в сторону. Постойте в уголке.
   Служитель, чашу дайте! Здесь решение простое.
   Вот чаша! Беру кусок угля...
   Я слишком слаб? Прервать хотите даже?
   Но на стене свой след оставить я
   смогу. Стена вам всё расскажет.
  
   Голова Спасителя появится здесь вдруг
   вам в доказательство. В душе носимый мной,
   давно страх смерти, облик неземной,
   что бледен от страданий и от мук.
  
   Смиренье Божие видно в нём сейчас:
   Он провозвестником мне кажется спасенья,
   светло из смертной пеленой покрытых глаз
   на грешников льёт луч благословенья.
  
   Так - взгляд его надеждой просветлён,
   и губы бледные дрожат от дуновения,
   из забытья пришедшего прощения.
   весны дыхания в том мире, что спасён.
  
   Друзья смотрите! Се - Человек!
   Он! Пьёт чашу он страданий, что терпеть
   не можем мы!
  
   В молитве руки простираю вверх...
   Мой труд постигли вы.
   Могу я умереть.
  
  
  --
  --
  --
  --
  --
  -- СВАДЕБНЫЙ МИНУЭТ
   Психодрама
  
   ( Ван Миерис после ухода его друга Метцу)
  
   Уходит прочь он с озабоченным лицом,
   сказав, что мучаю его я неуклонно;
   эй, преступленьем не казалось мне при том,
   что дамы милые ко мне так благосклонны.
  
   Иди, мой друг, меня не обратить.
   Ещё я слишком юн для отреченья:
   но, чтоб всю жизнь мне заново учить
   я слишком стар. Те мелкие мучения
   окрашивают чёрным жизни фон,
   способны отравить её мгновения,
   долг навязать, что сдержит без сомнения
   любовь. Но сердцу лишь она - закон.
   Могу ль о праве и о долге думать я,
   когда прелестницу я на руке покою?
   Есть сердце жаркое и шпага у меня, -
   и это - мой закон, - я прав перед собою.
  
   Ты мир не знаешь. Рискуешь ты во владение
   не получить ничего. И кто смело взять что-то готов,
   как я, должен просить у отца разрешения,
   пополняя собой длинный ряд женихов.
   И, как всегда, в этом мире бывало,
   сдерживать должен я желанья свои,
   окунуть в холод пламя любви,
   и чтоб это радость мне всю отравляло.
   (размышляя):
  
   Но почему не во всём он меня упрекнул?
   Его поощряло жаркое рвение:
   О Лили, Мари, Розе сказал он с презрением,
   Но Бригитту ни словом не помянул.
   Он знает? Подозревать он не мог, несомненно,
   что каждый день в садовом домике тайно
   встречался я с ней. Но вдруг как-то случайно
   он слышал? Ведь его чутьё отменно.
   (прислушивается):
  
   Четыре... пять...шесть...Ах, неужели восемь?
   Как быстро день свои одежды сбросил.
   Так скоро вечер? Я чувствую стеснение.
   Обещала Бригитта. Она придёт без сомнения;
   но приходит на ум: куда же мы пойдём?
   К решётке, за которой этот дом,
   твоя карета подъезжает в этот миг.
   Куда? Но я, дурак, как я сейчас постиг:
   со мной лишь время проводила здесь она,
   и Мастером его жена уведена?
  
   Сенсация, скандал. Обычаи забыты?
   Ты нерешителен. Не любишь ты Бригитту?
   Но разве не она твои все думы занимала
   и счастьем высшим одарить тебя мечтала?
   И указала не сама она дорогу?
   Но, чу! Не гравий там скрипит немного?
  
   Совсем отчётливо!.. Шаги я слышу ясно,
   а сквозь кустарник белое мелькает:
   она! И щёки возбуждения пылают,
   румянцем. Дышит тяжело. Бригитта, ты прекрасна!
  
   Приди! Приди!
   Ах, сладкое дитя! Ты уже готова?
   Готова? Мы должны спешить от дома далеко...
   Ты задохнулась? Нет, не говори ни слова...
   минуту постоим. Ты дышишь нелегко.
   Ну, успокойся. Подойди поближе,
   головку положи мне на плечо.
   Тебе уж лучше? Сердце бьётся тише,
   и скоро успокоится оно.
  
   Но спрашиваешь ты так горячо
   про всё. Хотел я ехать беззаботно:
   уверен, милая, поедешь ты охотно.
   паспорта покажем, выглянув в окно
   кареты. Слуги? Все со мною заодно.
  
   Не бойся! Слепо доверяй мне, беззаветно:
   тебе я всю любовь мою отдал...
   Куда? Как долго ехать? В сумерках рассветных
   сделаем мы первый свой привал.
   Потом три раза по двадцать четыре часа...
   И время, спорю, замечать нам ни к чему.
   И там, где не слышны чужие голоса,
   найдём мы счастье. Сердце плачет по нему.
   Позволь в укромном уголке приветствовать тебя!
   О, госпожа! смотри теперь лишь на меня.
   Коль не буду лишён я унылой судьбою
   Света ясных твоих звёздных глаз,
  
   то блуждать в слезах не буду ночною порою...
   Но знаю, счастье всё ещё не для нас.
  
   Ты отдохнула? Больше нельзя. Мы пойдём с тобой,
   и сквозь ветки через пару шагов, без сомнения,
   ты увидишь наш экипаж небольшой.
   Дай руку мне.
  
   Как твоё мнение,
   мы по гравийной дорожке идти не должны,
   чтобы следы нас не выдали. Будь беззаботна.
   Мы пойдём через луг, никому не видны,
   и садовый домик нас скроет охотно
   Вперёд!
  
   Знаю ли я тропу луговую?
   Милая, тропинку назову я любую,
   цветок, камешек каждый знакомым мне стал,
   здесь, так часто гуляя, о тебе я мечтал,
   с нетерпением тебя ожидая.
  
   Мы в отчаянии, но теперь твёрдо знаю,
   Будет всё, как моё желание скажет:
   ведь судьба вложила сама в руки наши
   высшее наше счастье.
  
   Любимая! О чём ты спросила меня?
   Буду ли вечно любить я тебя?
   Я писал, что божества не имею другого.
   Иди ко мне. И смотри, чтоб мысль и суровое слово
   нашу радость не омрачала.
  
   Любовь не знает конца и начала,
   она живёт в нас чистая и святая,
   и света яркого, стыдливо избегая.
  
   Как ты взволнована, рука дрожит твоя...
   Да, знаю я, что мучает тебя:
   не хочешь расставанья с сенью милых лип.
  
   Но здесь утерянное сердце мы нашли б.
   И, сладко ослеплёны любовным опьяненьем,
   Мы б к сердца моего аккордам подключили
   твою гармонию сердечного биения
   и в быль прекраснейшую сказку превратили.
   И человеку, бедному, усталому
   Дала б ты мир и радость небывалую.
   Я буду добрым, кротким, примирюсь с судьбою...
   Ты плачешь? Ты дрожишь? Бригитта, что с тобою?
   Не шаги ли в отдалении?
  
   И ты услышала их тоже?
   Теперь опять...Необходимо спешить нам, похоже.
   Скорее прочь... Кто мог бы здесь идти
   и заглянуть в садовый домик по пути?
   Идёт он тихо... всё быстрее... нам навстречу.
   На крайний случай его шпагой я привечу.
   Не бойся ничего! В объятьях темноты
   Все страхи будут нам смешны. Но медлишь ты?
   Чего ты ждёшь? Ведь времени в обрез...
   Тебе нехорошо? Румянец твой исчез
   с прекрасных щёк, неровно бьётся пульс
   и быстро...Бог мой! Скажи скорее, что с тобою?
   Я на руках своих нести тебя берусь...
   Но как дрожишь ты?
  
   Я должен здесь хранить молчание глухое,
   прислушиваясь к звукам в тишине.
   Не смейся надо мною. Звуки скрипки
   послышались вдруг мне?
   Стоишь, лепечешь, руки ты ломаешь!
   О, небо доброе! Пошли мне облегченье!
   Ты плачешь? В яростном я настроении.
   И если б быстро я умел летать,
   Я смело бы пронёс тебя в карету...
   Но что тебе здесь может не хватать?
   Сознайся! Свадебного менуэта?
   Ну а иначе? Ты издеваешься опять!
  
   Что слышу? "Уходите". Так сказала ты, Бригитта?
   Мне? Уйдите? Ты на вы сказала мне?
   Зачем дурачила меня? Иль это всё во сне?
   Теперь бежишь ты от меня с суровостью холодной,
   и страх в лице твоём. Запутан разум мой,
   растерянно блуждает, как больной.
  
   Ты следуешь за скрипки нежным тоном?
   Скажи! Останься! Стой! Хочешь ты меня покинуть?
   Молю её хоть слово я произнести
   здесь, на коленях...
   Напрасно. Ах, она уже в пути,
   в кустарнике исчезла. Как постигнуть?!
   Чу! Звук скрипки ближе раздаётся...
   Колдовская песня! Она надо мной не смеётся:
   без насмешки прозрачные звуки витают!
   (упрямо): Слушать их не хочу, но они
   принуждают
   меня к этому. И тяжесть в сердце моём оседает.
   Звучит она, как тихий упрёк. Но кто там играет?
   То друг мой Метцу? Её супруг и мастер мой?
   Не слышал никогда, что он играет так.
   Как мощно проникает в ухо звук тот неземной,
   меня, предупреждая: ты дурак!
  
   Дурак и грешник, - слышу я, - презренный!
   Твоя преступная ошибка так ужасна,
   и чистую эмаль души священной
   нагло осквернил ты, трус несчастный!
   Целуешь розы её нежных щёк,
   пьёшь аромат, одолженный весною;
   едва поцеловав, ты от желанья изнемог
   сорвать другой цветок, замеченный тобою.
   Назад взгляни! Ты многих свёл с ума?
   Они клянут тебя. Бригитту тоже
   ты хочешь соблазнить? Но тихо. Тут шаги, быть может.
   Мой Бог! Под руку Мастера бежит она сама.
  
   Он смотрит, трепет губ не в силах удержать,
   и говорит: (прислушиваясь), - но что за слово произнесено?
   "прощать"?
   Прощать? Он знает, небо! Покаялась ему она...
   Да. И скрипка нежная в руках его видна,
   та, что Бригитту покорила. Горе! Всё я потерял!
   Её супруг меня младенцем взял.
   Помочь готовый, для добра открытый,
   смотрел за мной. И под его защитой
   я вырос весело и беззаботен всегда был:
   он охранял меня, словам молитв учил,
   все знания в меня надёжно он вложил,
   моей рукою с кисточкой водил,
   не оставлял меня своей заботой вечной...
   Теперь ненавидит, презирает он меня, конечно.
   Он знает, он знает о гнусном обмане,
   я ложью ответил за любовь и внимание.
  
   Убожество я. Не могу теперь совсем
   в кроткие смотреть его глаза.
   (прислушиваясь):
   Он говорит меж тем,
   что любит, как всегда, меня сердечно.
   Достоин я того? Как нежен, мягок он.
   Что преклонить колени медлю? Сердце замерло моё:
   он просит встать меня. Он это мне сказал...
   Учитель! Ученик с тобою будет разлучён,
   в последний раз тебя он видит. Едет он
   в Рим...
   (дрожа):
   Меня он поднимает! Улыбается жене,
   целует. Просит, говорит остаться мне?
   Он доверяет мне, он меня прощает...
   (порывисто):
   Мастер!
  
   ЦВЕТЫ ЦИКОРИЯ.
   Песни, подаренные народом.
  
   Прага, рождественская ночь, 1895.
  
   Только одно слово:
  
   Вы издаёте ваши труды в дешёвых изданиях. - вы этим облегчаете покупку богатым; это не помощь бедным. для бедных это слишком дорого. Когда есть эти два крейцера, то возникает вопрос: книга или хлеб? Они выберут хлеб, вы этим раздосадованы? итак, если хотели вы всё издать, так издавайте! Парацельс рассказывает, что цикорий будет все столетия служить для живых существ; и они легко наполняют эти сказания песнями; может быть, воспрянут они к высшей жизни в душе народа. Я сам беден, но эта надежда делает меня богатым.
  
   "Цикорий" появится один или два раза в год. Соберите его, и пусть он будет для вас радостью!
  
  -- НАРОДНАЯ ПЕСНЯ
  
   У парня на лбу мягко, чудесно
   гения свет витает.
   И сверкающей нитью серебряной песни
   Сердце любимой он оплетает.
  
   Тут вспоминает сладостно он
   то, что слышал от матери юным,
   Из сердца рвётся радостный тон,
   он наполняет им звонкие струны.
  
   Любовь и красота Отчизны родной
   водят его искусным смычком,
   и набегают звуки тихой волной
   и покрывают землю цветочным дождём.
  
   Строй поэтов, что опьянённый славой живёт,
   песне простой внимает
   так же доверчиво, как слушал народ,
   Слово Господа на Синае.
  
  -- УТРО
  
   Ветер ранний приходит, освобождая
   дорогу света явлению;
   и дерзко петушиное пение
   в каждый двор деревни бросает.
   Но в деревне царит всё ещё покой,
   Лишь тополя шепчутся между собой.
   Томленьем жаворонка полон воздух густой
   ранней, румяной зарёй.
  
  -- МОТЫЛЁК И РОЗА
  
   Розу желал мотылёк,
   штурмовал её то и дело
   Бурно ветреный паренёк,
   но роза страсти его не хотела.
   Он дальше старался, как только мог,
   но ни на грош не смягчился цветок.
   Эй, берегись, дружок!
  
   Но кувшинку болото хранит,
   она нравится тоже ему.
   Но он делал усиленно вид,
   что она ему ни к чему.
   Но хитрым был мотылёк
   и коварство замыслить смог,
   эй, берегись, дружок.
  
   И когда ночь с холма без усилья
   спустилась, то желания полн,
   расправив пышные крылья,
   к кувшинке ринулся он.
   Рано ликовал мотылёк:
   закрыл лепестки цветок:
   эй, берегись, дружок!
  
  -- БАШНЯ ПРИВИДЕНИЙ
  
   Древняя башня стоит на приволье,
   мала, но свободна и высока;
   но никто по своей доброй воле
   мимо её не ходил пока.
  
   Особенно тот, кому жизнь дороже,
   кто слишком благочестив при том;
   там что-то неладно, похоже,
   говорят в долине тайком.
  
   Но в старом доме легко приживается
   бродячий люд тем не менее:
   и пелёнка в окне болтается,
   словно флаг привидения.
  
  --
  --
  -- БЕЗИСКУСНОЕ
  
   Быстро катит шатёр!
   Комедианты, бродячие люди.
   Вчера в городке, сегодня их здесь не будет
   уйдут на простор.
  
   Верёвки затянуты!
   Пони, малыш, тянешь тихо и кротко
   по полям экипажи красавиц подмостков
   от края до края ты.
  
   Гей! Как ветер, шутя,
   нёс ты вчера, покрытый попоной,
   Недду, смуглянку, к толпе восхищённой,
   прекрасное это дитя!
  
   По приказу: вперёд!
   Прыгал ты через обруч и по лестнице вверх.
   Теперь телегу тащить не считаешь за грех:
   искусство за хлебом идёт.
  
  -- ПОЛДЕНЬ
  
   Над лесным, синим озером, тяжко лежит
   и давит бременем молчание сонное.
   И тайный шёпот над лесом дрожит:
   то ветки, цветением покорённые.
  
   Переливаясь, крыльями трепеща,
   стрекоза над гладью несётся блестящей;
   в тростнике блуждает, ничего не ища,
   не думая о будущем и настоящем.
  
  -- РОЗА
  
   Розу жёлтую, нежную
   вчера мальчик мне подарил;
   на могилу мальчика свежую
   я сегодня её положил.
  
   Роза та, как и вчера, -
   милой прелести воплощение.
   Она тем розам сестра,
   что ограды живой украшение.
  
   На лепестках жёлтой розы
   светлые капли блестят.
   Сегодня - это горькие слёзы,
   они росой были день назад!
  
  
  -- СТАРАЯ ИСТОРИЯ
  
   Ива старая печальна, обижена,
   суха и бесчувственна в мае.
   В землю смотрит старая хижина,
   одиночество переживая.
  
   Гнездо было на иве прежде,
   а в хижине счастливые дни.
   Зима, горе убили надежду,
   что вернутся снова они.
  
  -- УТЕШЕНИЕ
  
   Звёзды в небесной дали
   хороводы ведут в вышине,
   тихо, словно во сне,
   деревья клонятся до земли.
  
   Цветы на лугу тихо дремлют,
   утомил их солнечный зной,
   и святой блаженства покой
   всю природу дрожью объемлет.
  
   Когда-то дико, враждебный и злой
   шторм ревел тут с остервенением.
   А теперь лепечет цветам утешение,
   улыбаясь, воздух ночной.
  
  -- ВЕЧЕР В ДЕРЕВНЕ
  
   Смотри, в сумерках, в серой дали
   спрятал лес солнца заход.
   Тихо в деревне. Разговор завели
   жители у домашних ворот.
  
   Все блестящие орудья труда
   в чистом дворе стоят тихо;
   лишь мешает идиллии иногда
   корова, брыкаясь, лихо.
  
   Отдыхом, благословением Бога,
   труды дневные награждены.
   Улицы кажутся светлее немного,
   и в себя глубоко погружены.
  
   Свистя, гонит пастух гусиный
   домой белую крылатую стаю.
   Небо полог раскинуло синий,
   усталым светом чуть-чуть мерцая.
  
  -- ВЕЧЕРНИЕ ОБЛАКА
  
   Вечер. Тихо вдали. И смотрю я
   на холмы переменчивых облаков,
   что плывут чередой серебристых челнов,
   в голубизне бледной мерцая.
  
   Так легко они ускользают вдаль.
   Горы стоят, под луной сверкая,
   словно плывёт перевозчиков стая
   к острову, где уединенья печаль.
  
  -- БЛУЖДАЮЩИЙ ОГОНЁК
  
   Видела ты огонька мерцание
   каждую ночь над озером бледным;
   И слышала жалобное стенание,
   приглушённое болью смертной?
  
   Ты вопрошаешь, что за поздний свет
   должен блуждать в ночном изгнании?
   То счастье отвергнутое. Для него нет
   остановки, покоя в его блуждании.
  
  -- МОРЕ - КОРОЛЕВА
  
   Когда долгий красный день угасает,
   и солнце бегом стремится за край,
   тогда море кутается в бархат чёрный,
   и обрамляет его горностай.
  
   Оно лежит, словно в чёрных складках
   и с ночной хитростью, уже засыпая,
   треплет паруса на рыбачьих барках,
   и они влюблено, застенчиво его обрамляют.
  
  -- ЗВЁЗДЫ
  
   Святые звёзды мерцают, как рой,
   сверкают прекрасно, парят так высоко;
   но в ясной синеющей дали ночной
   соскальзывают тихо с высоты одинокой.
   Стремятся, гонимые страстным желанием,
   сквозь миров бесконечных плетение:
  
   любви земной ими движет сияние
   и влечёт непорочного сна цветение.
  
   Но лишь день на востоке заалеет опять,
   возвращаются слабые, в бледной тоске...
   Видишь, не может никак опоздать
   звёздочка, что на розовом висит лепестке?
  
  -- НОЧНЫЕ ДУМЫ
  
   Странник, бесконечно далёкий,
   иди спокойно вперёд...
   Лучше тебя людские страданья глубокие
   в мире никто не поймёт.
  
   Когда ты ярким светилом
   начинаешь движенье отважно,
   боль с невидимой силой
   обращает глаза к тебе влажные.
  
   Изнутри этих глаз взывали
   они горько к тебе: пойми!
   И из глубин бесконечной печали
   этот мир боли прими.
  
   Тысяча слёз сказать жаждут
   о неутолённом и вечном.
   И отражается в каждой
   образ твой бесконечно.
  
  -- В ТЕМНОТЕ
  
   Когда в комнате нашей темно,
   Дитя, это меня не печалит:
   искры любимых глаз всё равно
   комнату всю освещают.
  
   Витает над подоконником свет,
   его больше, чем необходимо:
   острый вычерчен силуэт -
   это твой профиль любимый.
  
   Зачарованно я наблюдаю
   этих нежных линий метания
   и доверительно сообщаю
   о своих сердечных мечтаниях.
  
   "А как же приличия!", - возмущённо
   неромантичный простак восклицает.
  
   Друг дорогой! Свет потаённо
   в моей голове сияет!
  
  -- ЧЕРЕЗ ЛЕС НЕСЧАСТИЙ
  
   Сквозь лес несчастий счастье идёт
   на тихих подошвах легко и свободно;
   и следуют тысячи сердец потаённо
   за одним маленьким счастьем вперёд.
  
   И каждое себе обещанье даёт,
   что будет спутником счастья все дни.
   И так всё дальше и дальше идут они,
   и всё глубже в лес бед дорога ведёт.
  
  -- СТРАСТНОЕ ЖЕЛАНИЕ
  
   Могучий орёл, желанием страстным горя,
   одиноко парит над холмом и долиной
   на лунных крыльях, с мыслью единой -
   лететь туда, где восходит заря.
  
   Он так хочет исполнить полёт,
   чтоб в первых лучах выкупать крылья.
   А когда на него нахлынет бессилье,
   на тайный берег, к смерти, он упадёт.
  
  -- МНЕ КАЖЕТСЯ
  
   Кажется мне, что ребёнком малым,
   после болезни тяжкой, что испытал,
   бинт, пылающий жаром,
   я с ясных глаз своих снял.
  
   Дни бежали мои золотые,
   душа святыней была им оправой,
   мечты охраняли кроны густые,
   и висел мотылёк над ними: слава.
  
  -- БУДУЩЕЕ
  
   Штрихи серые холст жизни моей покрывают,
   и судьба льётся скорбным потоком;
   но в синеву надежды я окунаю
   кисть, погружая глубоко.
  
   Пишу я будущее, как его представляю:
   в блеске цветов и в линиях тонких;
   благочестиво, трепетно, и я знаю:
   так Фра Фиезоле писал Мадонну с ребёнком.
  -- К СВЕТУ
  
   Не во тьме, в её владениях,
   ослабеть так позорно!
   А при яростном освещении
   жить и творить свободно.
  
   Не под кровом только все дни
   устало себя скрывать,
   ползать там и хворать,
   только не это!
   Направляй себя и тяни
   прямо к свету!
  
   Солнце ярким свечением
   победно в грудь проникает
   и волнующим упоением
   её уже наполняет.
  
   Под крышей надёжной
   ничтожности боязливой
   греется подлость счастливо;
   только не это!
  
   Тяни себя непреложно
   прямо к свету!
   Превращается свет
   в искры, они поднимаются
   и в стихи, ритма ответ,
   парящие превращаются,
   тебя пробуждая
   от ненужных мечтаний...
  
   Медлить с клубком колебаний?
   Только не это!
   Тяни себя, побуждая,
   Прямо к свету!
  
  -- ХРИСТОС - ОДИННАДЦАТЬ ВИДЕНИЙ
  
  -- Первый ряд
  
  -- СИРОТА
  
   Они быстро шли. Это было убогое погребение
   по последнему классу. Без колокольного звона.
   Мама долго болела, - малышка думала отрешённо:
   все годы каморка была для неё заключением.
   Слава Богу! Избавлена мать от муки земной, -
   дураки говорили, - но ей страшно одной
   пред непонятным судьбы решением.
   Да, что теперь? Они зарыли её неглубоко.
   Любимый Бог! Ей там жёстко будет и плохо:
   влажный холм из острых камней.
   Но как на мягком ложе, привычно лежать было ей
   в мягком холсте. И пришли слёзы к ней.
   Почему плохое ложе ей постелили,
   в глухую тёмную землю её зарыли?
   Ту, что родину в небе найдёт?
   В небе? Там сказочный город живёт:
   в нём купола золотые, переулки сияют;
   там свет и любовь. Никто горя не знает,
   и печаль никого там не посещает.
   И только пение слышно святое.
   И одной игрушкой, звездой, как белой овечкой,
   могла бы малышка играть, конечно:
   и там, наверху, славно и вечно
   на серебряном месяце качаться в покое,
   прячась в облаке пушинок снежных.
   Но - это сон! Только сон безмятежный!
   Но тут с ветром голос раздался унылый:
   "Я сказала: я больше тебе не мама".
   Тут кто-то чужой кивнул: "То её могила?"
   И уронил руку ребёнку на голову прямо,
   благословил: Пусть будет ей пухом земля.
   Стало жутко малышке: в сердце её
   дикая боль своё жало вонзила.
   Она, тесно прижавшись к седому, спросила:
   "Я увижу в небе лицо матушки милой?
   Сказал пастор, я маму увижу ещё?"
   Слово в воздухе тает. Стрекочет сверчок.
   Малышка слышит: кружится мотылёк,
   над хижиной дальней трепещет дымок,
   и седой старик сердито замолк.
  
  -- ДУРАК
  
   На башне час, как обычно
   бьют полдень. И летнее солнце
   толпу детей освещает отлично,
   что со школьных парт наружу несётся.
   Так рой мотыльков пойманных бьётся
   и на свободу отчаянно рвётся
   из банки глухой, где их держит привычно
   учёный. И красные розы ищут тактично
   и рядом с цветами роятся и вьются.
   Мальчики все собираются в группы
   и маршируют они рядами.
   А некоторые скорей удирают к супу,
   что так вкусно готовят их мамы.
   Девочки стоят, как на выставке,
   как куклы, выставленные на продажу,
   и похожи на пёструю бродячую труппу.
   Один малыш, усмехаясь сквозь зубы,
   тянет отважно их за кончики кос.
   Кто это? - задают все вместе вопрос.
  
   И, как обычно, воитель ноги унёс,
   от гнева девочек в углу притаясь.
   Непринуждённо беседуя, легонько дразнясь,
   этот рой фланирует постепенно.
   Белокурая Анна, одетая бедно,
   будто что-то узнала на этот раз,
   ближайшей подруге, от страха трясясь,
   робко шепчет, к шпалере прислоняясь,
   потом что-то кричит. И тревога мгновенно
   толпу поглощает. И компания вся
   разлетается. - Бег, толкотня,
   слов путаница, голосов кавардак:
   "Там дурак!"
   "Ребята!"
   И быстро как-то
   рванулся он дико
   в середину крика.
   "Стоять без движения!"
   У него высокое телосложение,
   лицо бледно. И без слов
   что-то он меж рядов
   плотных искать готов.
   В руках он тоскливо
   что-то перебирает,
   холодно и терпеливо
   глазами он ослепляет,
   смотрит неторопливо
   и вокруг взор обращает.
   Весь в складках лениво
   у поясницы порхает
   плащ. И какие-то дети
   замирают с ним рядом.
   Он бледнее, чем в смерти,
   ищет и ищет взглядом.
   И дети, страшась,
   в зной торопясь,
   мимо пройти спешат,
   Анна тоже, его боясь.
   Его глаза на неё глядят,
   он кричит и врывается в ряд,
   хватает её тотчас,
   и клочья платья летят:
   "Постой немножко!"
   До смерти больно несчастной крошке,
   ищет помощи, оглянувшись сторожко.
   Толпа в переулках, садах исчезает,
   и малышка вверх глаза поднимает
   стеснённо и робко.
   Она чудом потрясена?
   И страшно удивлена:
   глаза чужака не чужие нисколько.
   И питает она веру большую;
   как, если бы она долго болела
   и видела только крышу глухую,
   но смеющимся взором излечилась она
   и поднялась к небу, в даль голубую.
   Она чувствует: тяжёлой правой рукой
   он глядит ей голову тихо и мягко;
   она ловит её, как в лихорадке,
   рукою другой.
   Она хочет поцеловать её сладко,
   но убегает жаркая рука торопливо,
   на протянутые ручки слёзы стекают,
   чужие губы спрашивают нетерпеливо:
   "Магдаленой маму твою называют?"
   "Да".
   И чужие губы теплом полны:
   "Вы очень бедны?"
   "Да".
   И вопрос медью звучит колокольной:
   "Ей очень больно?"
   "Да".
   "Потому что тёмной ночью, когда не спится,
   я видела, как плачет она всегда".
   "Умеешь ли ты молиться?"
   "Да".
   "И за папу ты молишься иногда?"
   "Да".
   "Это не забывай".
   "Но где мой папа? Ответ мне дай!"
   Чужак руки с ребёнком к небу простёр,
   его голос звучит, словно птичий хор,
   что укрытие в цветущем жасмине обрёл.
   "Что за слово сказал ты с недавних пор?"
   "Какое?"
   "Такое".
   "Папа?"
   "Да".
   Его "да", как ликующая победная песня.
   Он целует лоб ребёнка чудесный
   и блестящие глаза целует прелестные:
   это поцелуи любви, благодарности честной.
   Он ставит малышку на камни опять:
   "Крошка, мне тебе нечего дать".
   Устало улыбку шлёт ей с высоты:
   "Я гораздо беднее, чем ты"...
   Его речь была, как плач затаённый.
   И ещё раз он ей рукою машет,
   по горячей земле, словно на марше,
   как нищий, в лохмотьях он следует дальше.
   Но как король, горд он и величав.
   И она называла его дураком!
   Анна стоит, как охвачена сном,
   и смотрит вслед ему удивлённо.
   Едва дыша, мчится домой стремглав
   сказать маме. Но робеет он в простоте.
   Но вдруг говорит, отходя ко сну:
   "Мама, расскажу я тайну одну:
   я мужчину видела. Он, как тот, на кресте"...
  
  -- ДЕТИ
  
   Это было когда-то.
   Человека толпой окружили ребята.
   Вокруг плеч его ряса проста, серовата
   и сияли Спасителя волосы свято.
   И, словно ранним весенним днём,
   когда цветение пробуждается всюду,
   дети пришли к нему, как к чуду,
   никто не назвал его стариком.
   Но с детьми давно был он знаком.
   Они теснят во двор его, что так беден,
   и бледный молит его: ты так милосерден,
   и бедная мать ломала руки при нём.
   А тот, с горячими щеками ему шепчет усердно:
   "Не правда, ли, в закате солнца твой дом,
   где золотые горы пики вздымают,
   тебе ветер поёт, вершины кивают,
   и во сны ты приходишь к хорошим детям".
   И как берёзки, все перед чудом этим,
   белые, смуглые, - все склоняются;
   его улыбке взрослые удивляются.
   И дети бегут с разных сторон
   под его благословение, как в дом родной.
   И крылья слов расправляет он,
   и слушает его весь простор большой:
   "Я и прежде думал о том не раз,
   как тихие часы спешат всё скорей,
   и сквозь дни и ночи проводят вас
   через тысячу ворот и дверей.
   Как идут ангелы, тихо скользя,
   и все ворота падают в замке;
   но я предупреждаю вас, однако,
   до моего царства вам добраться нельзя.
   Вы хотите в жизни быть, а я - нет,
   вы идёте в темноту, а я - свет;
   вы надеетесь на радость, а я - отречение,
   вы тоскуете о счастье, закона я исполнение".
   Он смолк. Внимали взрослые ему за оградой.
   Он вздохнул: "От меня отрекаться не надо,
   мы вместе на одном поле стоим.
   Вы слишком юны, чтоб со мной быть в скитаниях;
   но вернитесь назад по своим следам,
   может, в бедном цветнике, что увидите там,
   может, в улыбке матери, подаренной вам,
   в ожидании женском с тоской пополам,
   я, там, в детстве вашем - воспоминание.
   Дайте руку, и пойду я путём своим.
   Бог ещё раз в жизнь погрузил свой взор,
   чтоб найти неизвестное до сих пор.
   Он навстречу руки вам простирает,
   идите! Мир вас ожидает".
  
   Предсказание его они слушали, веря,
   их щёки пылали в ожидании судьбы:
   " А мы потом сорвём эти двери?" -
   кричит дико один малыш из толпы.
   И тут просит он робко: "ты нас веди
   быстро водой и лесами:
   и большая, последняя дверь впереди
   скоро предстанет пред нами".
  
   От счастья, о котором мастер сказал,
   загорелись светом его глаза,
   и под солнцем он расцветает.
   Но тут из кучи вперёд выступает
   один малыш, его волосы спутаны,
   блёклые, на лоб горячий спадают;
   как убор разорванный, гневом окутанный,
   шлемом голову покрывают.
  
   Его голос трепещет и умоляет.
   Согнув колени, будто близко беда,
   робко тянет худые, бедные руки:
   "Такие слова о вечной разлуке
   не скажешь ты никогда!
   Другие, неблагодарные перед Вами,
   вслед за бегущими мчатся годами,
   я другим был всегда"!
   Он в спазмах колени обнимает тогда.
   И Светлого губы дрожат.
   Над плачущим голову он склоняет:
   "Мама игрушками и пищей тебя оделяет"?
   К коленям, вздохнув, мальчик приник:
   "Для игрушек я слишком велик".
  
   "Даёт тебе утром нежной рукой
   она крепкий, тёплый бульон?"
   Парнишка дрожит: "Для еды такой
   я слишком беден", - ответствует он.
   "Неужели не целует тебя никогда
   она в лоб и румяные щёки"?
   И сознаётся парнишка тогда:
   "Давно мама в могиле глубокой".
  
   Губы Светлого дрожь сотрясает,
   как листья в роще осенним днём:
   "О, тебя жизнь давно прочь бросает,
   мы с тобой вместе пойдём".
  
  -- ХУДОЖНИК
  
   Бой часов в двенадцать совсем изнемог,
   и первый час крикнул так больно,
   что вздрогнул он и прижал платок
   к плечам малышки: "Или, довольно!"
   Она удивлённо смотрела при прощальных словах,
   робела, тревожно прятала страх.
   И детским голосом, упавшим невольно,
   спросила: "Когда теперь?", - с печалью в глазах.
   "Сегодня иди, вопросов много у тебя на губах".
   Она замёрзла, снег лежал снаружи просторно.
  
   Он в ателье вернулся, закрыв запор:
   и в уютном, остывшем уединении
   лёгкими шагами ходил туда и сюда.
   Тихий свет что-то искал в помещении,
   камин щупальца свои посылал иногда,
   к жизни вещи, тут и там пробуждая,
   странно чужое до тайного возвышая.
   Придаёт своей милостью форму им свет.
   Где "быть", где "не быть", неизвестен ответ.
   Человек задумчивый меняет свой цвет,
   совсем потерявшись в мелькании теней.
   И занавес, как мешающий бред,
   от окна, от стёкол больших скорей
   он рванул, и преграды здесь уже нет.
   Ничто в свете луны не меняло мест.
   Но тут кто-то остался, его прятали тени,
   всеми чувствами опознал он его,
   хоть не повернул тот лица своего
   и напряжённо смотрел, не говоря ничего,
   на натянутый холст, где в расслабленной лени,
   серебрилась луна, зимний свет рассыпая.
   Лучи упали, ватагу людей освещая,
   что теснили мужчину, ему угрожая;
   Он бледен и много беднее других.
   Он стоял, как предатель в окружении их,
   как отступник, сто любовь отрицает.
   Не несла величия волос его грива,
   падала риза на грудь некрасиво,
   его достоинства не умножая.
   Перед беднягой дети теснились пугливо.
  
   На картине этой свет чужой и не яркий,
   казался лицу мужчины подарком,
   что художник нашёл для него средь теней;
   тот в край одежды вцепился рукою своей,
   и затравленная сотней страхов душа
   летит, пугливо расправив крылья при этом,
   ко всем надеждам и всем секретам
   и находит она вместо привета,
   для бегства окно, в никуда спеша.
   Но находила она прежде дорогу назад;
   и бледные взоры, по картине скользят:
   "Почему я такой", - слышит он, не дыша.
   "Ведь я сидел у твоей кровати,
   когда в детской лихорадке ты кричал,
   и о молитве Марии напоминанием кстати
   своё мужество тебя я отдал.
   И как у могилы твоей матери встал
   кипариса, трепещущей статью.
   Но в дальнейшем забыл ты все без изъятья
   мои поступки. Почему ты их так написал?"
  
   Его вопрос опал по-весеннему тих,
   как с деревьев цвет опадает ранний;
   а те в светлых рощах стоят в ожидании,
   кого выберет любимый ветер из них.
   Одинокий художник от вины и стыда
   нежный цвет с нетерпением топчет тогда,
   как робкий раб. Его ненависть сжимает кулак
   грубо: "Но тебя я увидел так".
   И тот вдруг вырос, как кающийся встал,
   своей тенью широкую стену объял,
   его голос взметнулся, как пламя, свободно:
  
   "Тебе казался из нищего рода?
   Меня бедность вскормила несчастью в угоду,
   и следы палача, что являли народу,
   на груди моей - единственное право на царство?
   Я благородство не пил, как из губки воду,
  
   как король свой род выбрал я сам,
   и, умирая, стал рабом я там
   и стал Богом. Но может Бог быть настолько велик,
   что отзываться не должен на каждый крик
   нетерпеливой массы, которая мнила,
   что нуждалась в нём пылко...
   Но рано иль поздно с упорством великим
   будут вытащены Боги чернью безликой,
   и в робких взглядах их почитателей диких
   растворится их сила".
  
   Исчезло белое платье в тумане,
   он ушёл не в ворота.
   Но художник ещё слышал что-то,
   слов далёких звучание
   вне времени и расстояния.
   " В равной скорби, в хламиде похожей,
   замерзая, хочу с друзьями шагать;
   не пред чужими душам всё же
   празднично царственно я буду стоять:
   Мне княжеский пурпур цветения
   рана, чудо и боль подарили
   и венцом мужества и терпения
   бедные волосы мне прикрыли.
   И всем сиянием любви ты освети
   мои руки у самого края.
   И пойду вперёд, небеса раздавая,
   детям всем по пути".
  
  -- ЯРМАРКА
  
   Это было в Мюнхене в праздник пивной.
   Толпы Терезин луг наполняли,
   и потоки зрителей плыли волной,
   мастера скотоводства напирали стеной,
   провинциалы умно рот на замке держали.
   Мои девчонки покинули дом родной,
   вдвоём, вместе они громкий день прожужжали,
   а парни в грубых жилетах шли следом за мной,
   и городские щёголи озорно напирали.
   Между тем экипажей украшенных строй,
   кучера нелепые, лакеи сверкали;
   извозчики увлажняли горло порой,
   изрядным глотком его промывали.
   Все довольны. Всё кажется лучшей игрой,
   что исполнена роскошной, яркой толпой,
   и вереницы пёстрые балаганов стояли.
   Пиво и вино было тут повсеместно,
   и проверялось там соглашений много.
   В петлицах цветы находили место;
   зазывалы у дверей хвалились бесчестно,
   и чудеса славили, словом уместным,
   будто в спутниках Ноя оказались чудесно
   и в рай отыскали дорогу.
   Виноград и вино на прилавках прелестных,
   колбасы и куры на шампурах железных
   до золотистой корки томятся долго.
   Стоял чёрный дикарь на другой стороне:
   он забыл кричать всем проходящим,
   что жажду кокос утолит настоящий.
   Тут протиснулся карлик, забавный вполне,
   быстро мимо рванул, ухмыльнувшись мне.
   И каждый хотел, рядом стоящий,
   на карусельно-качельной промчаться волне.
   И полишинель, толпу веселящий,
   грубо шутил, крутясь, как в огне,
   на подмостках, пристроенных к яркой стене.
   Бил в большой барабан, звонко гремящий,
   помех, не замечая шумящих.
   И дикие звуки, никого не щадящие,
   Прорывались в уши извне.
  
   Смеялся каждый их них довольно.
   Сквозь артерии улиц брёл я вольно,
   бесцельно шёл, от яркого света щурясь,
   как развязный парень, ни пред кем не тушуясь,
   лицами красавиц нагло любуясь,
   дразнясь павлиньим пером невольно.
   Раздавались сзади смешки серебристые,
   губы их издавали чистые,
   малышки не сердились, красуясь.
   Потом был страх, когда бочек воз
   по дороге кони везли неуклюже,
   теснились люди в следах от колёс.
   Кто-то прыгал, ребёнок кричал натужно,
   кто-то пел, и девчонку тур вальса отнёс,
   словно ноги её чары толкали снаружи.
   Что звенеть могло, то звенело дружно:
   и бумеранг звучал валторны не хуже,
   а вдали, будто жёлтый светился воск.
   И когда сквозь толпу прошёл, всех задевая,
   вижу, на лугу я стою у края;
   и балаган, к себе меня зазывая,
   робкими буквами сообщает название:
   "Жизнь Христа и его страдания".
  
   Я вошёл туда, почему не знаю.
   И вот билет голубой я в руке сжимаю,
   что за десять пфеннигов обеспечит мне вход;
   я подумал: когда же хозяин придёт?
   Я - один в балагане, вдруг замечаю.
   Кто хотел, мог забыться тут, вспоминая
   всё, чему его когда-то священник учил:
   как человек, Богу себя посвящая,
   приговорён к большому страданию был.
  
   Тут увидел святого ребёнка рождение
   и бегство через брод поперёк течения
   реки: Иосиф правит, Мария на муле сидит.
   И, как сказание о том говорит,
   под фарисея роптание в храм совершилось внесение.
   А потом въезд в Иерусалим,
   где, избегая вопросов, что было с ним,
   среди простых людей и грехов живёт,
   и по воле его каждый чуда ждёт.
   Но приходит день, посланный Богом:
   и брошен он народу по ноги.
   Мягкость судьям внушает Пилат осторожно,
   но народу смягчиться уже невозможно:
   и величаво, как только можно,
   Он в терновом венце стоит.
   Состраданием даже римское сердце горит.
   "Я есмь человек", - как молитву твердит.
   Тщетно! Неистова чернь, и пощады нет!
   А он несёт свой крест!
  
   Потом пришли ужасы дня, когда Он
   Был правом правителя приговорён,
   Ударом диким к дереву был пригвождён.
   Вторглась ночь, и тучами дня рождённые,
   будто зов мести трубили тромбоны,
   и клювы птиц чужих рыскали увлечённо,
   но не роса, кровь была на травах зелёных.
  
   Глаза фигур смотрели, как застеклённые,
   и воск на лбах ярко был освещён.
   Но полыхали тьмой бездонно и мукой смерти
   глаза Христа в обманчивом этом свет.
   И ток крови жарко к сердцу прилил.
   Но Бог из воска вдруг веко открыл и закрыл:
   голубоватое, тонкое вновь завесило взгляд;
   грудь с раной поднялась и вернулась назад;
   из губки пившие губы, вдруг говорят
   тихо, тихо слова, что горечь хранят,
   просочилось сквозь зубов стиснутых ряд:
   "Мой Боже, зачем ты оставил меня?!"
   И, охваченный ужасом, что мой мозг
   понял тёмное слово, что страдалец сказал,
   я стою недвижно, не повернув глаза.
   Тут руки белые освободить Он смог
   от креста. И стонет: "Это я, мой Бог!"
   Отзвучали слова, слушал я, как в тумане.
   Обивка яркая на стенах была в балагане,
   будто в ярмарочном утонул я обмане;
   пары масла и воска наплывали волнами.
   И услышал я вдруг: То моё наказание.
   С тех пор, как верой хвастаться стали,
   и апостолы меня из могилы украли,
   стены ямы скрыть больше меня не могли.
   Как долго звёзды ручьи отражали,
   лучи солнца долины от тьмы избавляли,
   весна зовёт вереницей своих вакханалий,
   так долго должен идти я сквозь беды Земли.
   От креста к кресту покаянно, в печали,
   туда, где столбы в землю вбивали,
   там должен идти на кровавых сандалиях,
   я - раб старой муки своей, как в начале.
   Из ран крашеных гвозди повырастали,
   и минуты к кресту прижимали меня.
  
   Так живу, умирая, день ото дня,
   в раскаянии чрезмерном теряя силы.
   Тут в церкви холод держит, крепче могилы;
   там в ярмарочных балаганах везде
   сегодня бессильной молитвой позорят меня,
   завтра так же бессилен и презрен, буду я,
   бессильным мне вечно под солнцем идти
   в часовни, замёрзшие на крестном пути.
   Я скитаюсь по свету, как лист увядший.
   Тебе известна легенда о Вечном Жиде?
   Я - тот старый Агасфер, настоящий,
   что каждый день умирает и живёт опять.
   Моя тоска по морю ночному не преходяща,
   но утром я не могу ей названия дать.
   Это месть тех, кого мои речи сгубили.
   В жертву мне жизни они приносили.
   В шеренге длинной, теснясь, они за мною видны.
   Чу! Их шаги! Приглушённые крики слышны.
   Но испытать большую месть от меня должны:
   каждой осенью новой люди просили,
   чтоб виноградные гроздья в ни счастье вселили,
   и огненной радостью наделил красный сок,
   оттуда, где кровь течёт вечно, где гвозди были.
   И все верят, что вино - моей крови ток,
   и влить спешат в себе жар и яд.
  
   В силках страшных пророчеств я изнемог.
   Но из гипноза, в каком тонул я дурманно
   толпа вырвала, проплывая мимо.
  
   Один рой ворвался и с шумом страшным
   нашёл другой. И вот они неразделимы.
   А передо мной висел неподвижно и странно
   Распятый в ярмарочном балагане
   на столбе неумолимом.
  
  -- НОЧЬ
  
   Матушка-ночь. Часы тёмные гнали
   туда последних гуляк, где дома стоят в ряд.
   Лишь у фигуры ангела в прокуренном зале
   На бархатном стуле двое сидят.
   Жёлтые кельнеры, их, замечая едва ли,
   мимо них, ворча, пробежать норовят.
  
   Кто-то маленький сидел в конце зала,
   на стуле, скорчившись, как заснеженный, спал.
   Только тут и там светят лампочки вяло,
   паром и дымом стены застлало,
   и сквозь часы время плетётся ползком.
   Склоняется к спутнику женщина жарким лицом,
   и волнуется яркий шёлк над плечом,
   суета чувств и рук вечный холод усталый:
   "Что в бледности ты так печален своей?
   Мне кажется, ты не любишь людей?
   Смотри, я прекрасна, и мы здесь одни.
   За тебя, красотка! Но вода в чаше твоей?.."
   Она звук пробуждает: "Вино, кельнер, тяни!"
   "Я не хочу пить", - он возражает серьёзно.
   "Иди, милый, не трать мудрых слов.
   Ты не хочешь? Шампанское здесь всех сортов!
   Смотри, спорю я, тебе учиться не поздно.
   Ты не друг таких вакханалий?
   Следи за борьбой пузырьков тех жемчужных,
   как дымятся они и пенятся дружно,
   как ладан, что в соборе дымит кафедральном,
   и, пенясь, из чаши рвётся овальной!
   Пей! Люби любовь! Это нужно!"
   Из бокала глотает золотистую пену
   и ставит пустым его сиять в свете красном;
   и тихо левой рукой, белой, прекрасной
   с плеч снимает она шаль постепенно.
   И как волны моря всегда колыхаются,
   из прибоя в майских лучах мгновенно,
   острова серебристые вдруг появляются,
   так сверкает в прокуренном зале бесценно
   её шея из мрамора. И руки пытаются
   соседу гимн страсти спеть вдохновенно.
   "Приди!", - лепечет, - "медлишь ты от незнания?"
   Она нагибается, её слова горячи неизменно:
   "Ты молод! Не будь глупцом! Я знаю наверно:
   Лучше, чем жизнь глухую растратить в мечтаниях,
   в жизни жить! Свой приз возьми непременно!"
   Его безрадостный холод объял и постылый,
   и под влиянием его со сдержанной силой,
   освобождает он душу с мощью великой.
  
   Хватает он женщину с яростным криком,
   складки одежды его рука захватила,
   И, сверкая, рвёт шелк с упоением диком.
   Отливают его руки свинцовым бликом,
   и хотят в божеский вид, благолепный и милый
   привести тело с достоинством гибким.
   Об неё ярость бьётся с бешеным ликом.
   Так поток, кого лёд держал с застывшею силой,
   низвергается с шумом из пропасти тихой
   и пенится, прыгает, вода щёки залила...
   Его любовью май убит почти мигом.
  
   Он срывает занавес хваткою буйной,
   и сладкие воздух доносит стенания,
   что звенят, будто дня ликование:
   тут нет никого, кто в стыдливости трудной
   мог в клочья порвать шёл одеяний
   и отважно достичь всех своих желаний.
   Да, выходит Бледный из сонливости нудной
   и шепчет женщине с пылкостью чудной:
   "Я хочу сказать тебе, нарушая молчание:
   ко мне пришли и назначили наказание.
   Странный вопрос, вызывая признание,
   крикнул судья: Ты - Божий Сын?
   Не ясен тут был смысл для меня,
   я оставил брань, подстрекнув их старания
   к насмешкам, что шли из самых глубин,
   моя гордость преодолела до звёзд расстояние:
   Что надо вам?! - крикнул, - я - это я!
   На трон отца имею я право один.
   Что смеёшься женщина, в лицо мне шипя?
   Я знаю, заработал я насмешку твою.
   И моё наказание. Не слушай меня,
   Я - не Бог! - говорю..."
  
   "Тебе нельзя много пить в моём понимании.
   Любимый, ты ворчишь очень забавно:
   едва в желудок и мозг попал напиток Шампани,
   как ты в речах запутался славно.
   Нет, ты - не Бог! не твоя то забота,
   и никто обвинять не станет тебя.
   Но, бледный, до утра ещё ждёт тебя что-то,
   королём на час тебя сделаю я.
   Ты хочешь? Удастся моим рукам
   Из роз этих создать корону.
   Они не свежи, но тебе их довольно,
   мой высокий господин. Ты помял их сам".
   Её искусные пальцы привычны к цветам,
   и она в венок вплетает розу за розой.
   И увядшие листья нашли место там.
   На недвижный лоб венок водружает серьёзно,
   но пустые глаза смотрят со страхом;
   потом смеётся, бьёт в ладони с размаху:
   "Брависсимо! Подлинно-королевская поза!"
  
   В форточки утро, лучами стреляет
   и в доски первые копья втыкает,
   и блеклый свет окна сквозь себя пропускают,
   и сумерки тихо тают рассветные,
   и зевки женщины очень заметны.
   Она платья накинула, что вчера откровенно
   было сорвано силой. Она задумалась, верно,
   мёрзнет: "Игра в короля тебя ещё привлекает?"
   Она дергает его и ворчит: "Сумасшедший простак,
   с моей короной на лбу ты хочешь никак
   пойти среди белого дня гулять?"
   Он оцепенел и не может понять.
   Она касается с угрюмостью злой в глазах
   венка сухого на чёрных его волосах.
   Он смотрит пристально, плачет, когда увядшие
   лепестки роз падают сиро:
   "Мы вечное родовое проклятье этого мира:
   Я вечный мираж. А ты - девка падшая.
  
  -- ВЕНЕЦИЯ
  
   Благоуханьем холодным лежит южная ночь
   вдоль канала. И всё серее и тише
   мимо седых дворцов вода гондолы колышет,
   и будто каждую мёртвый правитель неслышно
   тянет из жизни прочь.
   Их много плывёт, но одна вдруг ныряет
   в переулки глухие, боязливая, робкая,
   потому что ненависть или любовь глубокая
   её руль направляет.
   На украшенном мраморе пыль лежит, не исчезая.
   Гондола тихо пристало к столбу гербовому.
   Давно не была она здесь, отдыхая.
   Но ступеньки ждут. И звонко знакомо
   гондольера песня летит, над каналом, витая,
   чрез канал блуждают созвучия громом...
   Чужак напиток из музыки жадно глотает,
   Его душа открывается звуку земному:
   "И вот я умираю..."
  
   Медленно вечер плыл над водой
   вдоль дворца дожей, вдоль первых его этажей,
   а отражения мчались, как толпа от бичей.
   Но Он стоял там один, серьёзный, большой,
   у лестницы гордой, что гиганты звали своей.
   Взгляд дугой натянут, он ночи темней,
   притянут к стёклам, что огнём пылают сильней,
   окном кожевника зовётся оно у людей.
   Он качался тихо, как когда-то стоящий
   под вечным арестом, там, безотрадно,
   как Назарянин, покорный и настоящий,
   что отрёкся от гнева, силы, борьбы безоглядно.
   Может, он привет посылает обратно,
   хватаясь за складки завесы. Когда ещё его имя
   теми, кто мимо шёл, было любимо,
   кто грехами сны наполняет своими.
   Ем у казалось, в окне с огнями живыми
   кто-то смеётся кротко над ними,
   над страстями Того, кто скован, устал безвозвратно.
   И смеялся Тот, внизу вместе с ним.
   Робким шагом поднялся по ступеням крутым
   и стоял долго тихо, в вечернем свете,
   под аркадой, в роще окаменевших столетий,
   и казалось, Он камни оплакивал эти
   Печально. Но средь окаменевших одну он заметил,
   что благодарно слушала: "я был, страданьем томим".
   С головой тяжёлой, тяжело он шагал
   сводами мраморными пустыми.
   И блеском, давно забытым, над ними
   красный вечер, увядший, давя, нависал.
   Его знобило, и походка была тороплива,
   страх звенел в длинном проходе гулком.
   Своего учения испугался Он жутко
   о бренности всего, что ещё живо.
   Оно выросло, как колонны насмешек с Ним рядом:
   так рос бы гнев сына с мести жаждущим взглядом,
   что трусливую отцовскую радость когда-то
   в собственное слово и боль обращал.
   Он бежал под конец, и как спасённый, стоял
   спокойно в тихом уединении балкона
   и прислушивался к дальнему негромкому тону,
   к песни слабой волне, что запад послал.
   Рядом с ним будто шлейф платья упал:
   тут встал на колени в шапке-короне высокой
   белобородый дож, одет в пурпур глубокий,
   руки, сложив, он молитвенно ждал.
   Христос старца спрашивает с пониманием:
   "Где же праздники ваши? Гавань черна,
   у дворцов толпа пёстрых гостей не видна,
   и некому больше выражать ликование?
   Я так долго жду. Но где же они,
   старцы, что меня почитали, чудесные,
   разделённые надвое и всем известные,
   Попандопуло и Виндрамини?
   Холодная ночь поселилась в дворцах этих местных,
   в лучшие покои вторглась навечно.
   Вы давно умерли. Всё, что юным было вначале,
   песня, смех быстро так отзвучали
   в то время, что вело лишь с железом речи.
   Холодны улицы, и видны разрушенья, конечно,
   и в полусне лишь слышна песня печали,
   догоняет воспоминания, что убежали
   из тесного угрюмого дома беспечно.
   О прибытии знали ваши ступени,
   и все слуги, как осторожность хочет.
   Спесь высоких домов умерла тихо очень,
   и только церкви зовут и зовут к обедне".
  
   "Да, Господи",- дож сказал, рук не разнимая, -
   "слабость смерти царит и управляет
   тысячью глубоких страхов над нами,
   и Твои колокола громко бьют языками,
   и Ты большой чистый праздник даруешь всем,
   и гости Твои, не страдая ничем,
   свои беды, недуги забывают совсем
   в Твоих чертогах, словно дети счастливы.
   И народ, как ребёнок, он бежит торопливо
   за своими чувствами, не задержан никем,
   в Твои дворцы, молясь слепо, нетерпеливо.
   Но я стар и предвижу времени ход,
   когда быть ребёнком и в детские игры играть
   уже ни один не захочет народ.
   И хоть все любят колокольного звона полёт,
   пустым останется дворец Твой стоять".
   Старик смолк. Молясь словно, на коленях стоял недвижим.
   Свет звёздных бутонов на небе блистал,
   коленопреклонённый, казалось, вдаль вырастал,
   минуя Христа и возвышаясь над Ним.
  
  -- ЕВРЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ
  
   Майский вечер. - И небо огнём
   закатным горит. На нём знаки пылают.
   Серые надгробья, поросшие мхом,
   лучшими цветами весна покрывает.
   Там плиту над материнским лицом
   сирота, дрожа, зеленью одевает.
  
   Хлопотливый шум улиц сюда не проникает:
   затерялись где-то рельсы трамвайные,
   и по бледной дороге бредёт тихим шагом
   в красную смерть мечтательный день.
   В Праге старого еврейского кладбища сень.
   Опускаются сумерки во дворе угловом;
   там спит Спиро, герой боёв и сражений,
   и ещё мудрец, о нём есть выражение,
   что на крыльях к солнцу совершил восхождение,
   чтобы Лев, рабби, высокий, седой,
   был учениками его оплакан без промедления.
  
   В будке привратника льётся свет из дверей,
   труба дымит. Там обед готовится скудный...
   И у могилы Льва появляется чудно,
   идёт медленно Христос, бедный еврей,
   не Спаситель, как его называют при людно.
   Его глаза полны ночами страдания,
   бледные, тонкие губы движутся трудно:
   "О, Иегова, Ты обманул моё доверие безрассудно.
   Где слуга твой вернейший укрыт спокойной могилой,
   Старый Бог, сюда пришёл я с Тобою померяться силой.
   Я пришёл сюда, чтоб бороться с Тобой...
   Кто Тебе отдал всё в жизни земной?
   Старая вера вражьей рукой
   нанесла копьём рану кровавую:
   тут принёс я отвагу, веру новую, правую
   и гордо возвысил образ я Твой,
   И благородным стремлением наполнен был Он.
   И в людей, плутающих и заблудших,
   Твоё имя бросил: "Он" с буквы большой.
   И тысячи тяжких бед жизни земной
   вознесли мою душу к небесным владениям.
   Но душа замёрзла в пустоте ледяной...
   Тебя нет вообще. И не было больше со мной,
   когда я на Землю вернулся вскоре,
   и меня заботило сильно людское горе,
   когда Ты, Бог, людей больше не собираешь
   при троне Твоём. - Если искреннее моление
   только безумие, Ты себя не открываешь
   так как нет тебя. Зрело во мне убеждение,
   что я - Твой голос, мировая идея Твоя...
   Отец, Твоя близость была всем для меня.
   Не будь Тебя, жестокий, Ты знаешь,
   то любовь и страшная боль моя
   должны были создать в Гефсимане Тебя".
  
   Вот и свет погас в домике сторожа,
   и надгробие свежим дёрном обложено,
   и льёт лунный источник синие волны,
   и звёзды украдкой смотрят невольно
   на чёрный фронтон по-детски невинно.
   И Христос обратился к могиле раввина:
   "Старик, тебе нравились те изречения
   в честь Бога, что слит воедино с тобой,
   кто в ветхой Торе навек оставил след свой,
   и в библии и в псалмов старых пении?
   Ты так много знал и в своём предпочтении
   старался старую мудрость познать.
   Хватит! Не знаешь ты в злом нетерпении,
   Неба синюю тряпку, с его ложью и тлением
   я могу разрезать лезвием, иль разорвать.
   Ты не обнаружил в сумерках сонных
   печи алхимической злобное пламя,
   ужасное и вечно неукрощённое,
   лижет жадно с местью неутолённой
   и к долине ангелов тянется языками?
   Ты не знаешь яда, что сладок, словно лобзание
   матери. Как святого блаженства послание,
   что должен убить не ждущего наказания?!
   О, какое счастье весь мир отравить!
   Ты не знаешь, как ненависть всем привить,
   которую каждый к дикому зверю питает?
   Ты не знаешь, как в гавань тихую притащить
   дрожь ужасов бойни народов?
   Веру новую не можешь ты утвердить,
   что яростью каждую грудь раздирает,
   безгранично множит её проявления,
   чуму слать и болезни одна за другой.
   чтоб в постели Лотта создать тёплый покой
   Из любви весь мир идёт к разрушению!"
  
   Издевательский смех. И в немых камнях глубоко,
   как от раны, рождается крик смертельный.
   Это иней на майское ложится цветение,
   чёрный мотылёк улетает в смятении,
   и на коленях плачет Христос одиноко.
  
  -- Второй ряд
  
  -- ЦЕРКОВЬ В НАГО
  
   Эти деревни так малы и бедны,
   словно внутри и снаружи тебе не видны,
   только несколько хижин встречают тебя
   в середине Мая.
   Хочешь благословить их, любя?
   Но они уже исчезают.
   Но вот церковь перед тобой,
   стремится вечером выше всех,
   словно земля её вырвала вверх
   из хижин маленьких молитвой большой.
   Но должно быть уже давно
   случилось событие то:
   с крестовой башни сорвалось бревно,
   над звуком колокол заснул всё равно,
   и тут не был никто.
  
   В деревне давно молитвы забыли
   или молятся где-то ещё:
   ведь как бы ни дороги мессы были,
   схватит смерть за плечо.
   И позволяют над лозами идти дождям
   и оставляют розы снегам;
   они не знаю смеха, забыли слёзы свои,
   но всё же они Твои:
  
   Благословишь ли Ты их дни?
   Ты хочешь в церкви своей спокойным быть,
   потом вернуться к особо благочестивым,
   от повешенных на рассвете нетерпеливо
   и чудеса творить.
   А знаешь ли Ты, что будут потом
   думать о боли невинных?
   Как ты юношей из котловины
   на холм доставишь в рассветной долине
   и подаришь глазам их завидный
   у озера дом?
   Будешь трясины и горы с ней
   одинаково двигать ближе к этой долине,
   чтобы старые люди отныне
   таинства чувствовали сильней?
   Силы, возможности у Тебя не отнять
   и тех малых, которых ты созвал:
   Тебя, как короля будут сопровождать,
   послушно мосты тебе сооружать
   над морями, что ты создавал.
   Но сегодня Ты слаб. В пыли одежда, похоже,
   и волосы тоже.
   Идёшь Ты издалека?
  
   Он говорит: "Мой путь от моря до моря
   и сюда, не прекословя,
   из вчера дальнего
   появился я.
   А как, сам не знаю.
   Белые сёстры печальные
   с моими муками взяли меня,
   теперь плачут, стеная".
   Он замолчал.
   Чу! Плачут, захлёбываясь слезами,
   и видно, как меж крутыми камнями
   Он к церкви своей подниматься стал.
   Не победы был то сигнал.
   То было усталого возвращение,
   кому досталось блуждать;
   и пастырем братьев опять,
   их защитой и утешением
   Ему уж не стать.
   Но ещё стоит его дом
   и в нём давних молений черёд:
   их бедняки принесли с собой.
   Он найдёт их, наполняясь их силой живой,
   и в княжеском платье, как с давней мечтой,
   воспрянет святой.
   И после отдыха небольшого
   выйдет потом
   из развалин вперёд
   чудеса творить снова.
  
   Ощупью на небо вступает усталость.
   Церковь черна. И тьмы самая малость
   издалека глазами поводит.
   Одинокий вечность приводит
   с собой за стены. И простирает
   руки, благословляя.
   От стен исходит волна живая,
   тепло дома Ему, обещая.
   И теперь узнаёт Он: церковь лгала.
   Где был алтарь, появились снова
   ясли. И робко стоят три коровы
   у кормушки, что довольно мала,
   травяной влажностью пахнет солома,
   и вечность, которую он распряг,
   не могла до стены дотянуться никак.
   вечность пусть будет робка:
   но при этом жизнь широка.
   И Бледный остаётся одиноким, бедняк,
   и колени склоняет.
   А от колыбели тянет теплом,
   что Его овевает.
   Как восточный король, Он выглядит так,
   но совсем бедный при том.
  
  --
  -- СЛЕПОЙ МАЛЬЧИК
  
   Стоял мальчик слепой перед каждой дверью,
   и краса бледная матери в нём сияла;
   он пел песню, что страданье ему навевало:
  
   "Любовь со мной, потому что я небом владею".
   Над ним плакали все немало.
  
   Стоял мальчик слепой перед каждой дверью.
  
   Но мать тихо тянула его за собой;
   она видела, как плачут другие горько.
  
   Но не знал он, как страдала она порой,
   и своей темноте доверял он только
   и пел: "Жизнь вся в лютне моей одинокой".
  
   Но мать тихо тянуло его за собой.
  
   Он нёс свои песни сквозь просторы Земли.
   И когда седой старик спросил, что они означают,
   он смолчал; но на лбу прочитать бы смогли:
   Это искры бури их рассыпают,
   но однажды пожаром я вспыхну вдали.
   Он нёс свои песни сквозь просторы Земли.
  
   И стала жизнь для детей печальна,
   они мучились, о слепом вспоминая,
   над бедным плакать хотели они постоянно.
   Улыбаясь, он руки их брал, распевая:
   "Я пришёл сюда, вас
   одаряя".
   И стала жизнь для детей печальна.
  
   И все девочки стали робки и бледны,
   на мать мальчика этого очень похожи,
   их ночи были его песней полны.
   Они боялись: детей иметь мы не сможем,
   ведь все матери станут больны.
  
   Тут желанья их вылились в слово одно,
   что парило ласточкой, всюду мелькая,
   от уха к уху за слепым тянулось оно:
   "Мария, Пречистая,
   я плачу неистово.
   Тут его вина, истинно.
   Надо в рощах тенистых
   его спрятать давно!"
  
   Слепой мальчик стоял там, где были деревья,
   и краса бледная матери в нём сияла,
   он пел песню, что страданье ему навевало:
   "Любовь со мной, потому что я небом владею".
   И всё над ним расцветало.
  
  
   МОНАХИНЯ
  
   Белокурая сестра вступила в келью к ней,
   прижалась крепко: "Я лишена покоя,
   я, как волна, блуждаю, в жизни сей,
   но море это для меня чужое.
   Святая ты, и тебя нет ясней,
   и меня сделай такою.
   Дай мне тайный мир, им владеешь ты кротко,
   чтоб объять меня страх не мог,
   дай отдых недолгий:
   чтоб, как скала, была я в сильном потоке,
   а не как листок.
  
   И склонилась монахиня тихо к земле
   неглубоким поклоном,
   слушая, как цветок на высоком стебле,
   ветра зов потаённый.
   Сестра давно знаком с теми дарами,
   что природа ей открывает.
   Она вяжет венок своими руками
   и трепетно старшей вручает.
  
   Молчание долгое их сближало,
   и в темноте пребывать были не должны,
   и вопросы проясниться были должны,
   и, наконец, прозвучало:
   "Расскажи о Христе, ведь ты невеста его,
   он избрал тебя, слушай,
   и звуком любви неземной Его
   наполни мне уши.
   Мне вера нужна,
   что в печали ты утешение Его!
   Ты, тихое избавление Его,
   из миллионов одна".
  
   Её инокиня сдержанно целует, святая,
   обращаясь к ней:
   "Я у начала Божьего лишь пребываю,
   и темна для меня страсть неземная,
   путь далёк, но куда, так никто и не знает.
   Но скажу, сестра, ты мне не чужая,
   приходи поздней.
   И однажды, туда, где далёкий свет,
   дотянешься ты.
   Но к тебе страха немного тех давних лет
   придёт из темноты.
   Но любовь не может быть далека и хрома,
   ты веришь в чудо:
   и она с тобой, наконец.
   Но это пришло откуда?
   Да, я раньше страдала сама,
   теперь при мне похвалы венец.
   Бледный стыд из ночей, как злая причуда
   исчезает,
   и, словно песней Иисус одаряет
   здесь меня.
   И моя душа открывает,
   что сама чудо я,
   и это Он знает.
  
   Прижались сёстры друг к другу тесно,
   и обе молоды в ровном светлом сиянии:
   "В моей жизни открылось великое знание,
   это свадебный пир, светлый, чудесный,
   и вином полны кружки для возлияния".
  
   Поцеловала она сестру отстранено,
   как чужой, сказала, "прости", смущённо:
   "Но ты помнишь мальчика, белокурого, тонкого?
   Мы вместе бросали с ним копья лёгкие
   в старом парке. Встретился Он,
   теперь Он очень силён".
  
   Тут монахиня больше сестру не держала,
   в лицо ей, не глядя, она стояла,
   медленно выпустила из рук,
   и большой стала вдруг.
  
   Страшно белокурой, нет благословения:
   спросила робко: "Ты не дашь мне прощения?"
   И святая мечтательно: Я люблю тебя.
   Протянув руки сестре между тем,
   пустые совсем,
   как будто о чём-то моля.
  --
  -- ТЕБЕ К ПРАЗДНИКУ
  
   Подарить хотел бы любви послание,
   и ты доверенной будешь моей:
   о тебе моего дня воспоминание
   и о тебе сны долгих ночей
  
   Мне кажется, счастье нашли мы вдруг,
   но ты потом, как драгоценности,
   его выронила из утомлённых рук,
   что никогда не жаждали нежности.
   Ты - высота моя и присмотри
   за мной на дороге своей;
   приди тихо и сотвори
   чудо за чудом скорей.
  
   Я страдал очень много,
   мертво многое в жизни сей:
   теперь слепыми шагами бреду по дороге
   вслед за жизнью твоей.
  
   Уходят печали, старые злые,
   во всепрощение сгорая.
   Для меня готовит мосты золотые
   к тебе доброта земная.
  
   Даже, когда часы уходят от нас,
   мы в мечтах вместе витаем,
   как под деревом, что отцветает.
   И для громких слов нет у нас мочи.
   Как звёзды на небе, что светятся молча,
   все громкие слова теряем мы ночью,
   сидя под деревом, что отцветает.
  
   Я хотел бы налить в лампы цветочные
   бальзамное масло до самого края
   из кувшина-оникса очень прочного,
   и они загорятся, огнём играя,
   пылая в полдень, но быстро сгорая,
   до того, как именем нас называя,
   звезда позовёт и разрушит день.
   Но виновница тает, и ветры спадают,
   и малышки тебе в подол попадают,
   оставляя робко на лице твоём тень.
  
   Моя жизнь тихому морю подобна:
   боль живёт в прибрежной долине удобно,
   со двора не рискует выйти она.
   Лишь от возможности бежать, трепеща,
   рой желаний плывёт, дорогу ища,
   как серебристых чаек волна.
  
   А потом всё тихо опять.
   Ты знаешь, что жизнь моя может желать,
   ты смогла всё понять?
   Она, как в утреннем море волна,
   как раковина, тайным шумом полна,
   к душе твоей хочет пристать.
  
  
   Тихо буковый лес зовёт,
   молодыми ветвями машет снова и снова,
   из молчания к себе зовёт лугового.
  
   Скоро ль мой белокурый любимец придёт,
   он тайные пути мне покажет без слова,
   где танцевать под светом эльфы готовы?
  
   Скоро ль мой белокурый любимец придёт?
  
   Пред душой моей он склонится истово,
   поклоном майским встретит душа дорогого,
   как буковый лес, что зовёт.
  
  
   Что за сны к нам приходят странные
   ночью, что нежна была несравненно:
   там феи гуляют рядом с фонтанами,
   и мальчики мечтательные и забавные
   забывают клады искать вероятные,
   потому что малютки-феи бесценны.
  
   Тут издали я услышал тебя:
   любимый голос сверкал, посылая привет,
   будто звёзды - обитель твоя.
  
   Стоял у таверны в долине я
   и искал её свет.
  
   Я так иду за тобою вслед,
   как послушник из тёмной кельи на свет:
   руками белыми машет ему жасмин.
   Передохнув, отрывается он от порога,
   шагая ощупью. Волны ему заступают дорогу,
   и великой весны над ним проносится клин.
  
   Я иду тебе вслед, глубоко доверяя,
   в дальних лугах твою фигуру узнаю,
   простирая руки вслед за тобой.
   Я иду за тобой, как в горячке сгорая,
   как испуганно дети бегут к женщинам, зная
   что утешат и поймут их ужас большой.
  
   Я иду вслед тебе, и узнать не пытаюсь
   куда сердце ведёт, спеша и сгорая...
   Следить за платьем в цветах с яркой каймой
  
   Сквозь последнюю дверь проходить, не пугаясь,
   из последнего сна я иду за тобой.
  
   В каждом шёпоте и дуновении
   тихо слышу твоё имя нежное.
   И на чистых, белых ступенях,
   где свершатся желанья мои непременно,
   твой приход ко мне чувствую неизбежный.
  
   Теперь ты знаешь, кто спутник твой,
   что он тебя любит. И без сомнения
   его сады расцветают весной,
   отвернувшись от света ночною порой,
   прекрасно, словно днём их цветение.
  
   Земля светла, а листва всё темней,
   тихи слова, чуда слышу я приближение.
   С каждым словом твоим вера сильней,
   и образ святой освещает движение.
  
   Ты в шезлонге лежишь, и люблю я тебя,
   на коленях спят белые руки твои.
   Как серебристая катушка, в них жизнь моя...
   Если хочешь, нити мои порви.
  
  
  -- Две руки монахини белые
   устали, но не ради награды сияют;
   они не ждут прихода весны несмелой,
   сами собой они расцветают.
  
   Две белые руки удержать не пытаются
   жизнь, что давно обвивали они;
   они крепко пальцами переплетаются,
   потому что так одиноки все дни.
  
   В твоей комнате с такими холодными
   розами во множестве ваз
   мы в глубоких креслах утонули свободно,
   тихо песни читали в тот час.
   Тосковали робко глаза мои:
  
   о часовне той одинокой,
   что убежищем я считаю.
   Я хочу там ждать на пороге,
   пока голос твой не узнаю,
   моей жизни в счастливые дни.
  
   Пальцами дождь холодными
   хватает окна, водой ослеплённые.
   Чу! От мельницы утомлённой
   час сумерек неуклонно
   в уют наших кресел вступает.
  
   И любовь говорит. И склоняются
   друг к другу души, как в общем сне.
   С домом белым ветки соприкасаются,
   передать привет букету стараются,
   и мы в доме, будто в своей стране.
  
  
   Мы улыбаемся тихо в ветре вечернем,
   когда цветы целуются, тихо качаясь,
   допели песни птицы последние.
   А мы сидим, за солнцем идти не пытаясь,
   что к глади вечерней реки прикасаясь,
   из наших лугов убегает с течением.
   Мы, оставшись, видим, как глыбою тьмы
   ночь вырастает. Видим чудо творения:
   горы, пейзажи, природы движения,
   гораздо больше, чем думаем мы.
   Мы видим, не меняют цветы очертаний,
   и птицы после длинных, злых порицаний
   не вдалеке достигли покоя.
   А утром, когда всё цепенеет,
   и в тишине настоящее время зреет,
   мы знаем: когда-то было такое.
  
   Ты, как святые вечерние рощи:
   золотых волос за солнцем скрыта волна;
   и моя душа молить твою хочет:
   сделай чудо, чтоб была она твоей верой полна.
  
   Белые деревья совсем потерялись вдали,
   будто из гладкой чаши накрыл её свет.
   И мы ждём у последних ворот земли
   последнего знака из города звёзд.
  
  
   Наша любовь не властна над нами.
   Она хочет видеть такими нас,
   чтобы шли мы со сцепленными руками,
   лицо к лицу медленными шагами
   в её саду тихо, не опуская глаз.
  
   И нам те ворота ломать не надо,
   чрез которые к нашему счастью пойдём.
   Но если перед садовой оградой
   спелый плющ пред нами повиснет преградой,
   мы назад нежно плети его отведём.
  
  
  -- Искать придёт меня в мир вечерних теней
   час, что несёт благословение,
   и останется с жизнью моей
   светлых рук святое прикосновение.
  
   Он возьмёт её в милости бесконечной
   Узким шкафом предстанет пред ней глубина,
   откроет лавки, скрытые вечно,
   и жемчуга, парча там будет, конечно.
   И, достигнув других берегов предвечных,
   короны будущего царства увидит она.
  
  
   Я чувствую часто в будней серости дня,
   когда жаждал всем существом,
   воскресенье с субботой одаряли меня
   милостью покоя потом.
  
   Я знаю, что в будней серости дня,
   я должен верную клятву дать:
   твою тишину не разрушить.
  
   И ты так тихо, родная моя,
   будешь моё молчание слушать.
  
  
   Будь оракулом и добрым знаком мне,
   мою душу к празднику веди без усилья,
   когда она, ослабев от пороков вполне,
   заставляет опять падать крылья.
  
   не дай буйству мной овладеть опять:
   дай радость поступка и право покоя.
   Ты можешь себя, как в колыбели качать,
   в то же время мои песни читать,
   твой привет подарит мне счастье такое.
  
  
   Жизнь наша хороша и ясна.
   В ней каждая улица золотом блещет.
   Мы будем держать её крепче,
   и тогда жизнь нам не страшна.
  
   Тишина и буря с нами день ото дня:
   они формируют нас и ваяют:
   тишина, словно в шёлк тебя одевает,
   стойкой башней делает буря меня.
  
  
  
   Я думаю о женщинах из светлых сказаний.
   Они в чистых, святых руках,
   содрогаясь испуганно от страданий,
   несут светлые сердца, утопая в слезах.
   Шагают одиноко сквозь расстояния
   по жизни, не теряясь на диких путях.
  
   И несут женщины из сказаний
   светлые сердца в молящих руках.
  
  
  -- Ты улыбаешься тихо, и в глазах больших
   привет сумеркам вижу я ясный.
   Белеют руки на коленях твоих,
   они молоды так и прекрасны.
  
   Они не устали, они отдыхают,
   они слышат только покой.
   Они ждут, что орган заиграет
   вдруг гимн новый свой
  
   Положи на скрипку жизни сейчас
   на мою судьбу свои руки,
   и я забуду на этот раз,
   как непрочны струны каждой звуки.
  
   Учи меня песне. Эта песня робка,
   она песней о счастье звучать начинает,
   и наши праздники с нею пока
   совсем гимнов не знают.
  
  
   Когда тесно со временем и боем часов,
   и будни убогие нас обвили,
   очень часто тебя я спросить готов:
   Веришь ты, что мы те, что были?
  
   Мы идём твёрдо средь тихих лугов
   из времени, часам уступая.
   И чеканный рисунок наших лбов
   похож на фризы древних веков,
   где торжественно мальчики на флейтах играют.
  
   Мы совсем не чувствуем хода дней,
   и наши холодные руки легки.
   Они похожи на пару робких ветвей,
   что прорастают, ветрам все вопреки.
  
   И будний день гасит сны золотые.
   Но старания тяжкие мы прилагаем,
   и как деревья прекрасные, молодые
   бессолнечным днём мы расцветаем.
  
  
   Ты смела, а я тих так странно.
   Ты, как лютня стройна и тонка.
   И мы с тобой молчим постоянно,
   но на тебе играет весна.
  
   Моя краса, потому я так тих,
   что страх мне является вдруг:
   боюсь потерять в метаньях своих
   твоей песни любовный звук.
  
  
   Мягким воспоминанием веет.
   Так в комнате пахнут мимозы.
   Но доверие наше в розах,
   наше счастье в них молодеет.
  
   Так что, мы счастьем одарены?
   Но призыв обращён к нам прямо,
   тихо стоять, из глубокого храма,
   на ступенях, что ярко освещены.
  
   У края сегодня ожидаем под вечер,
   пока Бог цветения зрелого
   из колонного дома светлого
   розы красные нам разбросает навстречу.
  
  
   Прочь скорей от многих таких,
   кто играет жизнью своей и других;
   Я слепо бежал от них,
   без чувства, не видя края.
   Теперь я знаю, на встречу с тобой
   тысяча дорог за собой
   вели день и грёза ночная.
  
   Да, ты - моё избавление
   от тревожного погружения
   в горячку в злейшие дни.
   Моё созревшее в битвах сознание
   бросил я на твоё узнавание,
   как дитя, в колени твои.
  
  
   Шторм хочет сюда непременно,
   среди деревьев тревожно ему.
   А я один совершенно
   и печален так потому,
   что увидел плохие сны.
   Я жажду уже давно
   не думать о настоящем,
   как жеребец, кому суждено
   быть принуждённым к поездке пьянящей,
   и его укротить должны.
   И шторма шаги слышны.
   Он стремится с отвагой, лёгкой, мятежной,
   бить по вершинам деревьев небрежно,
   днём и ночью над водой и дамбой прибрежной,
   над собором и хижиной, любимыми нежно,
   над башней и пропастью с тьмою кромешной
   ты летишь высоко! Но, ликуя безбрежно,
   догоню я тебя у вышины.
  
  
   Вечер - это книга моя:
   сверкает, как пурпур, обложка;
   холодной рукой открываю я,
   не спеша, золотые застёжки.
   И первую страницу я читаю,
   осчастливлена её доверительным тоном,
   читается тише страница вторая,
   а над третьей я уже сплю спокойно.
  
  --
  -- Моя усталая воля перед тобой
   просит, на коленях стоя.
   Я молился: "Будь тишиной".
   Ты услышала, став тишиною
  
   Видишь, с горячего следа её
   ореол силы исчез.
   Ты дала ей прохлады дыханье своё,
   ты ей стала, как лес.
  
   Тысячи у тебя есть глубин,
   стала дикой ты и далекой;
   звали много голосов тебя, как один,
   из твоей самобытности тонкой.
  
  
   Ты ребёнком была в белом шелку,
   но королевой я тебя представлял.
   Я пошёл к дикой иве на ближнем лугу
   и охотно её прутья сорвал.
  
   Я праздновал день ивовых братьев.
   И когда шрам заката на землю сошёл,
   вкруг белых плеч пурпурным объятьем
   след прутьев моих расцвёл.
  
   и королеву узнали все без изъятья.
  
  -- Случается часто мне с дальних путей приходить
   с глазами всегда ясными, чистыми.
   И в детские волосы золотистые
   руки хочется мне погрузить.
  
   Бездумно с губ сходит слово одно.
   В него дети верить лишь рады.
   Я жду, плача, когда вино
   наполнится сном винограда.
  
  
   Что я триптих рисую, снился мне сон.
  
   Свет
   в центре был твой материнский трон.
   Ты, улыбаясь, показываешь левую раму,
   называя по имени дочь мою прямо,
   а в правой - "твой сын", - говоришь, - "это он".
  
   Были дети мягки и нежны у меня,
   их глаза посылали благословение.
   И золото тысячного яркого дня
   в волосах несли они, как свечение.
  
   Тихо шли, их улыбка твоя направляла,
   их шаги музыкой были напевной.
   Ты была подарком последним и сама одаряла.
   Ты богатой была, они - благословением.
  
   Тихо небо висело за твоим троном,
   где-то в голубой мёртвой дали.
   А позади "святых" фра Джорджоне
   угасал свет материнской Земли.
  
   Я стоял в изумлении. Тишина лучилась
   вокруг триады моей.
   Но память о сне,
   что, как мастер писал всё, что снилось,
   молодо осталось во мне.
  
  
   Когда я руку даю тебе, отдыхая,
   и потом взор свой к небу вздымаю,
   будто я первой стрелой попадаю,
   в твои колени падает взгляд мой упорно,
   я закрываю лоб, трепеща и страдая,
   что ночи будут всё время беззвёздны.
   Ночами тёмными не видно цели моей.
   Ночи живут блеском вечернего подаяния,
   ламп и фонарей тусклым сиянием,
   игрой отражений, блужданьем огней.
   И ждут: вот из роз красных сверкания
   бледный день сделает окна светлей.
  
   И я думаю, когда же приблизятся ночи,
   к снам моим, что так долго томятся,
  
   они, словно яхты алмазные мчатся,
   везут грузы высокие и флаги там веселятся,
   в сказочных одеждах матросы теснятся,
   и, принесённые ветрами, птицы садятся
   отдыхать на реях, довольные очень.
   И от прохлады килей до самых мачт
   языки племенные мерцают,
   серебро в расщелинах, в разрезах, в разрывах сияет,
   сокровища на борту и юте сверкают:
   из страсти их паруса состоят;
   и это всё блаженство нам посылает.
  
   Наши души не видят друг друга целыми днями.
   Но моя жаждет узнать твою безрассудно,
   протянуть ей руку из будней
   и твоего смеха из роз забор видит чудный,
   но не слышит, не находит отзвук целыми днями.
  
   Но я предчувствую: у вечернего края
   покажем, друг другу мы наши души.
   И из наших душ, тенью мелькая,
   Тишина встанет, мир не нарушив,
   навстречу нам, тихо слёзы роняя.
  
  
  -- Когда я в памяти своей иногда
   сравниваю встречи одну за другой,
   то вижу: царство ты подаёшь мне рукой,
   а я выгляжу убогим нищим тогда.
   Когда ты мне, будто навстречу, живёшь,
   И слегка улыбаясь, одним движением,
   из одеяния руку мне подаёшь
   прекрасным трепещущим прикосновением
   и в мои руки, что шаль несут со стеснением,
   кладешь её легко и чуть нервно,
   словно подарок священный.
  
  
   Из мрамора гермы - наши мечтания,
   которые ставим мы в наши храмы;
   и нашими они светлеют венцами,
   и их согревают наши желания.
  
   Наши слова золотым бюстам подобны,
   что несли мы сквозь наши дни.
   А живым Богам, что им сродни,
   возвышаться на других берегах удобно.
  
   Сопровождает нас всегда утомление,
   бодримся или пребываем в покое.
   Но лучезарные тени за нашей спиною
   вечные производят движения.
  
  
  -- Уединённо стоим мы вместе
   на опушке рощи, сплетаясь руками,
   и чувство яркое, словно пламя,
   нас объяло: Всё едино на свете.
  
   Друг друга держать, обвивая крепко,
   будем в слушающем краю,
   и мягко сквозь одежду свою,
   прорастаем мы к ветке ветка.
  
   Качаются, проснувшись от дуновения,
   зонтики олеандра густые.
   Смотри, и мы теперь, как другие,
   качаемся в это мгновение.
  
   Ощущает душа моя,
   что касаемся мы ворот.
   Отдыхая, она вопрос задаёт:
   тобой приведён сюда я?
  
   В ответ смотришь ты, улыбаясь
   радостно и светло:
   идти нам дальше, время пришло,
   к воротам тем, направляясь.
  
   Не робки мы больше с тобой:
   пусть одной аллеей станет тот путь,
   что без боли поведёт, не давая свернуть,
   из прошедшего дня за собой.
  
  
   К столу гонит меня работа скорей.
   Но что-то шумит тысячью херувимов,
  
  
   находит меня в столпотворении дней;
   а в тишине нахожу это я неумолимо.
  
   Это песня, и в ней твои дни слышны.
   Исчезает всё, как только стемнеет.
   Глубоко так молчание дальней страны.
   Ловлю я неслышное. Во мне слёзы зреют,
   они в глубокое счастье превращены...
   Сказать о том счастье твои ночи не смеют.
  
  
   Спрашиваешь меня: что во снах твоих было,
   прежде, чем тебе я май принесла?
   Лес, буря в деревьях выла,
   и на все пути ночь сошла.
  
   Замки были, стоящие в пламени,
   мужчины бились боевыми мечами,
   и женщины в одежде страданий
   сокровища из ворот несли за плечами.
  
   У ключей прозрачных сидели дети,
   и пел для них вечер над тихой водой.
   Он пел долго и сладко, и под мелодии эти
   они забыли свой дом родной.
  
  
   Хоть вы гнали меня от страны и родного огня,
   я знал, как веют ветры любимой земли.
   Хоть гнали вы меня от страны и родного огня,
   я не пошёл на чужбину, что манит вдали.
   Я не робок, сделать со мной ничего не могли.
  
   С тех пор я постиг: всё любит меня.
  
   Я разучился быть "Я", я знаю лишь "мы".
   Теперь мы с любимой вдвоём;
   И это изнутри в мир мы несли,
   что вырастало над всеми: "Мы"
  
   Потому что мы - двое в одном.
  
  
  -- Я шагаю один, но головой утомлённой
   чувствую: трепещет весна в ветках счастливо.
   И однажды в сандалиях не запыленных
   у решётки садовой буду ждать терпеливо.
  
  
   И ты придёшь, когда нужна, будешь мне.
   Мои сомнения, забрав, добрым знаком станешь:
   из последних кустов, словно во сне,
   охапку летних роз мне протянешь.
  
   Твои волосы вниз тихо скользили,
   подхвачены ветром чужим;
   под ближней берёзой, связаны им,
   поцелуй долго мы длили.
  
   И эту тесную связь разрывать
   не станем мы по воле своей.
   О чём ветви нам машут опять,
   о чём бы леса нам хотели сказать,
   о том не услышим мы голос ничей.
  
   И скорее совсем неумышленно,
   по-человечески сидим мы, тоскуя.
   Не научиться ль у роз нам, действительно,
   понимать, кто есть ты, а кто - я.
  
  
  -- Подготовь себя. Под вечер глубокий
   свои мелочи положи в сундучок дорожный.
   Собираемся мы в дальний путь осторожно:
   всё должно служить той поездке далёкой.
  
   Любимейшие картины оставь на стене
   и вынь нежно из ваз цветы полночные.
   Они бледны, и найдём мы такие же точно,
   но знать не должен никто, в какой стране.
  
   И оставь в своих тёмных шкафах навсегда
   чёрное платье. Оно из "вчера".
   Твоё тело думать о тьме не должно никогда,
   пусть душа ему подарит одежду тогда,
   что достойно его. И с ним пойдёт, как сестра.
  
  
   Мне кажется, будто потерян весь свет.
   Приближается вечер и тайно останется в доме;
   я простираю руки в одинокой истоме,
   я слушаю, скажите, есть кто или нет?
  
   Зачем у меня вся роскошь дневная
   собрана в садах и переулках зелёных,
   если тьма не может увидеть ночная,
   каким новым богатством я обладаю,
   и к лицу мне всего мира короны?
  
  
  -- Весна пришла, и сверкают сады
   от света слепящего.
   И хоть ветви дрожат,
   в воздухе тишь говорит, прежде молчащая,
   и, как алтарь, сияет наш сад.
  
   Вечер дышит, как человек настоящий;
   любимцы-ветры, плотно лежащие,
   как твои руки, в моих волосах шелестят,
   увенчала венком меня ты.
   Но ты не видишь, что торжества блестящие
   у нас давно не гостят.
  
  
  -- Какая помощь нужна, чтоб хранил я повсюду
   в моих блужданиях тебя, словно некое чудо,
   что я получил, но ушло, как чужое.
   Не хочу я роз экономить груду,
   они юные в твоей гриве юной пребудут,
   а когда весна мне дорогу прорубит,
   ты должна быть со мною.
  
   Городов на свете много я знаю,
   чужая нога тишину их не рушит сейчас;
   много садов, где по солнцу скучают,
   вечерами, террасы, фонтаны страдают
   ночами тёплыми во флорентийском рае.
   Они робки, потому что не слышали нас.
  
  
   Ты есть. И благословить должна бы того,
   кого совсем забыли мадонны.
   Если б знала, в то лето пожалела б его,
   пришла б с улиц вечерних и затенённых,
   ясная, словно целовала детей до того,
   что печально сидели на опушке зелёной.
  
   И каждый звук, что затихая,
   поднимался из тихих лугов,
   казалось, внутрь тебя проникая,
   качаясь, на что-то он намекает,
   и только в тебе он очнуться готов.
   И, казалось, что мир исчезает,
   завещание на вещи все составляет:
   и у тебя последняя песня с его берегов.
  
  --
  --
  --
  -- БЕЛАЯ КНЯГИНЯ
   (Сцена у моря)
  
   Задняя часть сцены: белый одноэтажный замок, в стиле чистого Ренессанса. Лоджии. Перед лоджиями терраса из белого мрамора, которая медленно спускается к морю волнистыми ступеньками.
   Середина сцены. Парк. Лавровые деревья. В глубине на заднем плане прямые кипарисы. Далеко позади виден лес, как бы обнимающий сад и белый дом. Но впереди он переходит постепенно в пёстрый кустарник, оканчивающийся серыми камнями в трещинах. Аллея светлых крупно ствольных платанов доходит до скалистого края и составляет пространство слева от каменной скамьи и полуразрушенной гермы.
  
   Авансцена представляет собой волнующееся море, которое бьёт о гальку пляжа гармонично вздыхающими волнами.
   Фронтон белого здания кажется бесконечным.
   Все действующие лица пьесы смотрят на море.
  
   Действующие лица:
  
   Белая княгиня
   Её сестра Лара
   Дворецкий Амадео
   Брат ордена Милосердия -монах в чёрной маске
   Курьер
  
   Полдень. Тяжёлое сияние над всем.
  
   Белая княгиня:
  
   Прислонилась к камням скамьи. На ней белое одеяние с будто усталыми, мягкими складками. В её глазах ожидание, кажется, она прислушивается.
  
   Пауза
  
   Старый Амадео:
  
   В черной одежде дворецкого, полный мудрой серьёзности. Он низко кланяется.
  
   Князь удалился.
  
   Белая княгиня:
  
   Низко наклоняет голову.
  
   Старый Амадео:
  
   Какие будут приказания?
  
   Белая княгиня задумчиво:
  
   Ведь князь впервые нас оставил,
   Не правда ли?
  
  
  
   Старый Амадео:
  
   Да, с тех пор, как с Вами свадьбу справил.
  
   Белая княгиня:
  
   Ах, это долгий срок.
  
   Старый Амадео:
  
   Уж лет одиннадцать, как украшали замок,
   Чтоб Вас достойно встретить мог.
  
  -- Пауза
  
   Белая княгиня:
  
   Не стоит думать, что это много слишком.
   Я была тогда малышкой.
  
   Старый Амадео:
  
   И я ещё припоминаю,
   Венец головке Вашей был велик.
  
   Он медлит робко:
  
   Но королевы из малышек вырастают.
  
   Белая княгиня:
  
   Да, когда все розы пропадают вмиг
   И мифы даже,
   И спелый белый цвет оранжа
   Лба девочки достиг,
   И до того как цвет исчез,
   Что быстро вниз с венка невесты опадает,
   Она поймёт: так королевы из малышек вырастают.
  
   Пауза
  
   Белая княгиня дрожит.
  
   Оживлённее:
   И много слуг князь взял с собою в лес?
  
   быстро:
   Всех отошли, пусть будет зал пустой,
   Чтоб мне никто не встретился при входе,
   Чтоб одиноким пением своим
   Могла я в зале тешиться свободно,
   Высокие колонны им обвить.
  
   Старый Амадео:
  
   Прикажете, здесь никому не быть,
   Я челядь по ветру развею.
   О Вас заботиться я смею?
  
   Белая княгиня:
  
   Иди ты тоже. Ведь ты давно хотел
   В Сан Питере видеть внука своего.
   Сегодня сможешь навестить его.
  
   Старый Амадео:
  
   Добры и милостивы Вы ко мне опять.
  
   Белая княгиня:
  
   Я не добра, но что тебе могу я дать
   За то, что бережёшь меня от дел.
  -- И монну Лару, может, ты б сумел
   С собою к умному взять малышу.
  
   Старый Амадео:
  
   Как искренно участье Ваше золотое.
  
   Белая княгиня:
  
   И шёлк, и лён вас не забыть прошу
   В моих шкафах обширных отыскать
   И сколько нужно вам, забрать с собою.
  
   Старый Амадео:
  
   Вы делаете меня богатым.
  
  
   Белая княгиня:
  
   Освободить хочу вас от забот.
   А большего я не могу. Умны вы сами.
   Совет лишь: Как бы судьба не поступила с вами,
   Обмана, покрывая пеленой,
   Скрывайте это. Но как только день придёт,
   Ваш внук встречает смехом пусть восход:
   Смех - лучшее, что здесь бывает с нами.
  
   Старый Амадео:
  
   Низко кланяется. Он поднимается по платановой аллее к замку и к террасе.
   Пауза
  
   Белая княгиня:
  
   Вступает на край берега. В её глазах отражается море целиком. Она протягивает руки к морю.
  
   Пауза
  
   Монна Лара:
  
   Подходит со стороны террасы. На ней свободное бледно-голубое платье. Она тихо обнимает княгиню рукой. Обе смотрят на море.
  
   Пауза
  
   Монна Лара:
  
   Тихо
   Ты при себе оставь меня.
  
   Пауза
  
   Белая княгиня:
  
   Не любишь ты детей?
  
   Монна Лара:
  
   Тебя люблю сильней.
  
   Белая княгиня:
  
   Дитя, взгляни в лицо мне поскорей.
  
   Пауза
  
   Так дорога я для тебя?
  
   Монна Лара:
  
   Больше, чем мечта
  
   Пауза
  
  
  
   Белая княгиня:
  
   Ах, щёки так твои пылают.
  
   Монна Лара:
  
   Глаз усталости не знают
   Всё на тебя смотреть.
  
   Пауза
  
   Твоя похожа красота
   На дерево, что цветения не знает,
  
   Пауза
  
   И однажды я смогу тебя уразуметь.
  
   Бела княгиня:
  
   Решила ты посметь?
   Останься и смотри!
   Крепче ты держи меня!
   Платье детское забудь.
   И страхи, что ведут
   Из времени свой путь.
   Ведь ты постигнешь тут:
   Я - женщина внутри.
  
   Монна Лара:
   Целует её долгим поцелуем.
  --
  -- Сестра моя!
  
   Пауза
  
   Старый Амадео:
   Идёт, торопясь, по ступеням.
  
   Простите прежде,
   Отбыть уже давно я был в надежде,
   Но тут курьер в пропыленной одежде
   Пришёл с письмом.
   Он ожидает в зале Вас.
  
   Белая княгиня:
  
   Его хочу я видеть.
  
  
   Старый Амадео:
   Кланяется низко.
  
   Белая княгиня:
  
   Но монна Лара сможет в другой раз
   Вас к счастью белокурому сопроводить.
  
  
   Монна Лара:
  
   Хотим мы один раз поездку совершить
   Одни, вдвоём и безмятежно
   Таинственно и нежно
   Игрушку сонному малютке положить,
   о которой думал он, мечтая.
  
   Старый Амадео:
  
   Благословений дождь пролить
   Смогли, так щедро одаряя.
  
   Уходит по террасе.
  
   Монна Лара:
  
   Будешь ты одна, конечно?
  
   Белая княгиня:
   улыбаясь
  
   Рискнёшь остаться в тот раз?
  
   Курьер:
   входит, одет в темно-красный бархат, низко склоняется и протягивает письмо.
  
   Послание для Вас.
  
  
   Белая княгиня:
  
   Благодарю
  
   к монне Ларе
   Ты первой прочитаешь.
  
   она подаёт письмо.
  
   Монна Лара читает и удивлённо, колеблясь, смотри вопросительно вверх.
  
  
   Белая княгиня:
  
   И ты узнаешь
   смысл письма.
  
   К курьеру:
   Устали вы весьма,
   идите,
   отдохните
   час, а когда назад придёт пора,
   возьмите золота и всякого добра.
   Была дорога вам ясна, чиста?
  
   Курьер:
  
   Хорош путь в заповедные места,
   Но мимо горя в деревнях поспешно
   Шёл я.
   Была долина воплем для меня.
   С востока далеко чужая смерть небрежно
   Вместе с голодом шагает
   И в каждый город забредают,
   и, словно хлеб ломая,
   а части разрывая
   и гибелью грозя.
   Она всё ближе к нам.
   Я видел сам
   вблизи наших дорог
   монахов четырёх,
   что чёрный орден составляют.
   Стервятников злых стая
   осаждают дом со всех сторон,
   монахи ожидают терпеливо:
   и тут кивают им пугливо из окон,
   идут они, выносят торопливо
   добычу: женщины там, дети, старики.
   Но это не конец. Они лежат тихи.
   И кто-то из монахов того братства
   в огромной куче
   и с усталым постоянством
   их в огненные руки предаёт.
  
   И если кто-то всё переживёт,
   заплатит долг монахам лучше,
   иначе...
  
   Белая княгиня:
   нетерпеливо
  
   возьмите золото, возьмите,
   так много, сколько вы хотите,
   для всех, о ком вы рассказали.
   Ещё служителей найдите в зале,
   пусть в вашей миссии они вам помогают.
   Прощаёте. И пусть всего никто не знает,
   и это тайну составляет.
  
   Курьер:
   кланяется и идёт через террасу направо.
  
   Монна Лара:
  
  -- Как мне страшно!
  
   Бела княгиня:
   как во сне
  
   Письмо ты прочитала?
  
   Монна Лара:
  
   В стране жизнь вянет так ужасно.
  
   Белая княгиня:
  
   Курьер напуган был немало.
   Забота наша будет долгой
   о бедных,
  
   Монна Лара:
  
   Да.
  
   Белая княгиня:
  
   Но завтра, завтра только
   будем милосердны,
   сегодня слепы мы
   как раз.
  
   Монна Лара:
   удивлённо наблюдает, потом говорит нетерпеливо:
  
   Мне непонятно.
  
   печально
   Я не ребёнок среди тьмы, и мне тотчас
   скажи всё ясно!
  
  
   Белая княгиня:
   тянет трепещущую сестру к мраморной скамье
  
   Она опускается на скамью, и монна Лара прислоняется к её коленям. Младшая сначала просто с уважением относится к словам старшей. Та говорит для всего моря. И как только приходят новые слова, монна Лара прячет лицо, околдованная жизнью, в колени своей сестры.
  
   Тихо:
  
   Жизнь можно, ты должна поверить,
   измерить
   не долгими годами.
   И узнаём мы сами
   одной лишь ночью,
   внимание: воочию
   себе ты можешь взять
   меж солнцами двух дней
   блаженство жизни всей!
   А после них
   в покоях дорогих
   годами умирать.
   Что можешь делать ты?
  
   кусая губы
   Когда лишь раз, как Бог судил,
   экипаж золотой
   быстро, бешено катил
   дорогой крови и мечты,
   когда разбился он внезапно
   у цели.
   И в игре той непонятной
   ты, целый мир теряя,
   в один огонь бросая,
   всю радость, счастья рая.
   Но всем богатством
   и целым царством
   ты быть должна,
   как ток вина
   в тебе играет:
   однажды созреваешь
   и Бога обретаешь;
   и в нетерпении,
   в мягком углублении
   прекраснейшей шкатулки
   себя отдать!
   И один, живущий меж нами,
   поднимет тебя, сияя,
   и трепещущими губами
   будет пить тебя, не уставая,
   жадно и больно...
  
   Монна Лара:
   не поднимая лба
  
   Довольно.
  
   Белая княгиня:
   мягко
  
   Будь сильна.
   Нет теперь назад дороги,
   и ты о счастье знаешь много.
  
   Монна Лара:
  
   И эта тайна не видна
   была, скрываясь?
  
   Белая княгиня:
  
   Нет, не случалось
   ещё со мной такое.
  
   Монна Лара удивлена.
  
   Белая княгиня:
   пылая
  
   кричала я в покоях,
   невестину подушку я терзала,
   дрожа, зубами разрывала.
   И крест эбеновый совсем
   рассыпался меж тем.
   Христос серебряный поник,
   был так велик
   накал невестиной постели.
  
  -- Монна Лара
   содрогается робко
  
   Белая княгиня:
  
   Отваги дар!
   "Наш цветник зелёным стал" -
   псалмы так пели.
  
   Пауза
  
   тихо
   Но супруга, как сказала,
   дикий произвол
   толкается он
   тупо в двери зала.
  
   добавив
   Никак мне не избавиться!
  
   Пауза
  
  
   глухо
   Я знала тайно,
   что постоянно
   ждать и ждать должна.
  
   Монна Лара:
   робко смотрит на неё
  
   Белая княгиня:
  
   Вся нежная моя весна
   нетронутой осталась.
  
   Монна Лара:
  
   Часто мне казалось:
   ты для меня всё ближе,
   а в это время совсем близка
   и потому так далека.
  
   Белая княгиня:
  
   Я, как ты, такая!
  
   Пауза
  
   Монна Лара:
   освобождаясь
  
   Родная!
   Чувствами всеми
   дай мне боли своей.
   Как тоскую душой
   по боли твоей
   большой!
  
   Они целуются.
  
   Пауза
  
   Монна Лара:
   тихо, льстя
  
   День этому рад.
  
   Белая княгиня:
   целует её сильно.
  
   Монна Лара:
   нежно
  
   Ты!
  
   Белая княгиня:
   искренно
  
   И пусть звенят
   колокола в душе твоей
  
   Монна Лара:
  
   Ты!
  
   Белая княгиня:
  
   И поскорей
   считай все сердца удары,
   когда святой час пробьёт.
  
   Монна Лара:
   поднимаясь с внезапным испугом
  
   Но бедная!
   Ведь день придёт,
   вернётся муж опять.
  
   Белая княгиня:
  
   Не сможет он догнать
   меня и счастье.
  
   Монна Лара:
  
  -- Но останься! -
   крикнет ему страсть твоя.
   И крикнет тело, не тая,
   так громко.
   А что потом?
  
   Белая княгиня
   серьёзно
  
   Была невестой я, девчонкой,
   и женщиной стала я.
   Могу я при том
   чистейшей
   в зале прославленном,
   супругом оставленном,
   умершим,
   княгиней из года в год
   быть, но осень придёт
   и волосы спрячет.
  
   Монна Лара:
  
   Ты ещё в юном сиянии.
  
   Белая княгиня:
  
   Но юность - воспоминание,
   о том, кто ещё не пришёл.
   А жених садится за стол
   и рвёт
   память всю в клочья.
   Знаешь ты вперёд
   так глухо, темно...
   Это было в мае воочию.
  
   Она поднимается и заслоняет рукой глаза:
  
   Ничего не видишь ты на расстоянии?
  
   Монна Лара:
  
   Он с моря придёт?
  
   Белая княгиня:
  
   Прямо из глубины сияния
   парус он приведёт.
  
   Монна Лара:
  
   И, как морская волна,
   он проскользнёт украдкой,
   как тигр-похититель
   к робкой косуле?
  
  
   Белая княгиня:
  
   Нет, как победитель,
   с музыкой звонкой
   пристанет к аллее.
   Я рукой махну тонкой,
   то знак будет сладкий,
   что я здесь одна.
  
   Монна Лара:
  
   Но ты не машешь, почему?
  
   Белая княгиня:
  
   Он стоит у руля,
   как сталь всё равно...
   Едет, словно, горя,
   вперёд.
   Когда взгляну в лицо ему,
   как когда-то давно.
  
   Она указывает куда-то вдаль.
  
   Монна Лара:
  
   Но да, ты машешь!
  
   Белая княгиня:
  
   Я машу!
  
   Монна Лара:
   восхищается
  
   Прекрасная! На коленях я пред тобой.
   Ты никогда ещё не была такой...
  
   Княгиня стоит, выпрямившись, свободно и твёрдо у края моря.
   Она простирает трепещущие руки.
  
  -- Монна Лара
   на коленях
  
   Умереть хотела б я ради тебя.
  
   Белая княгиня:
   тихо и медленно
  
   Это знаю я.
  
   С широким жестом:
   Я хочу быть светлой и тонкой
   и очарованной быть.
   И что берегла я так долго,
   по ветру вмиг пустить!
  
   Тут будто обрушились снопы света широким движением над морем. Оттуда идёт свет, который, как тысячи складок светлого платья падает в сад и сквозь него, фасад мраморного строения становится всё светлее и белее.
  
   Белая княгиня:
  
   Замок пуст.
  
   Монна Лара:
   дрожа
  
   Тишина.
  
   она слушает.
  
   Шагов ты не слышишь?
  
   Белая княгиня:
   слушает
  
   Иди к террасе,
   с середины увидишь
   вдали, где плещется волна
  
   Монна Лара:
  
   Да.
  
   Она идёт медленно сквозь платановую аллею к мерцающему замку. Море вздыхает всё медленнее в сильном сиянии. Тяжелый вечер опускается на местность.
  
   На половине дороги останавливается и спрашивает:
  
   Кто там?
  
   она прислушивается
  
   Белая княгиня:
   успокаивая
  
   Идёт.
  
   Монна Лара:
   оглядывается вокруг, всё время прислушиваясь
  
   Пауза
  
  
  
   Монна Лара:
  
   Мне показалось.
  
   Потом хватается, как будто, внезапно решая, за куст с двумя девичьими лентами.
  
   Я допустила,
   чтоб без цветов ты шла. Прости.
  
   Она протягивает ей белые розы
   Возьми, люби меня. Иди.
  
   В то время как они уходят всё дальше, Монна Лара старается прикрепить цветы к волосам сестры. Это ей удаётся у края лестницы. На третьей ступеньке монна Лара поворачивается и показывает на море.
  
   Смотри, там видно!
  
   Белая княгиня:
   следует взглядом за сестрой
  
   громко
   Ах, чувствуя господина.
  
   Монна Лара:
   на террасе
  
   В лоб поцелуй ещё меня.
  
   Белая княгиня целует её.
  
   Так,
   я так рада.
  
   Монна Лара поворачивается к замку и кричит:
  
   В бассейн хочу я влить
   бальзам. И в зале этом
   все, все на свете
   лампы к жизни пробудить!
  
   Монна Лара исчезает в замке.
  
   Белая княгиня остаётся одна, величественно прислонясь к балюстраде. Он олицетворяет гордое ожидание и прислушивающееся блаженство. Над широким приливом вечернего моря слышно, как приближается сильный, мужественный звук вёсел. Теперь она улыбается. Чёлн должен быть уже близко. Белая княгиня достаёт платок, который она носит на белом, бархатном, расшитым серебром поясе.
   Тут появляется какое-то движение, неизвестно откуда, потом замирает. Её глаза блуждают по парку. Из кустов выступает монах, брат ордена милосердия с маской на лице. Он шагает уверенно и строго, от моря к середине аллеи, ведущей к замку. Уже протягивается его тень на ступенях; он ждёт.
  
   Глаз белой княгини забыли смотреть на море, они его не достигают больше из-за чёрной фигуры чужака, который остаётся так же недвижим, как она.
   И звук вёсел затихает и теряется вдали и в тяжёлом биении волн.
  
   Фронтон замка начинает гаснуть. Чувствуется, что солнце утонуло в море. Занавес опускается, медленно и беззвучно.
  
  
  -- КОРНЕТ
  
   Это повествование посвящается Рильке господину из Лангенау в замке Гренитц. У него три сына. Младший Отто вступает в австрийскую армию на службу. Ему исполняется восемнадцать лет, как корнету в кампании по освобождению Пировано от турок в Венгрии.(1664)
  
   В этом отрывке я изложил содержание одного события, которое нашёл в старых регистрах. Можно его прочитать так или другим способом.
  
   I
  
   Едем, едем сквозь день, сквозь ночь, и снова сквозь день. Едем, едем, едем. И отвага так утомилась, и страсть так велика. Здесь уже не гора. Едва видно одно дерево. Ничто не рискует подняться повыше. Чужие хижины жаждут, скорчившись у заросших колодцев. Нигде ни башни. И везде одинаковая картина. Для этого однообразия два глаза иметь - слишком много. Кажется иногда, что только ночью можно дорогу найти. Может быть, мы вернёмся ночью на один отрезок пути назад, на тот, который мы так тягостно выиграли под чужим солнцем. Это может быть. солнце так тяжело светит, как у нас самым глубоким летом. Но мы летом расстанемся, конечно. Платья женщин светятся так далеко из зелени. Мы едем очень долго. Итак, это, вероятно, осень. По меньшей мере, там, где о нас знают печальные женщины.
  
   II
  
   Фон Лангенау поворачивается в седле и говорит: "Господин Маркус".
   Его сосед, маленький тоненький француз, раньше три дня говорил и смеялся без умолку. Теперь он больше ничего не желает знать. Он как маленький ребёнок, что хотел бы заснуть. Пыль лежит на его тонком белом кружевном воротнике. Он будто медленно увядает в своём бархатном седле. Но фон Лангенау улыбается и произносит: "У вас странные глаза, господин Маркус. Кажется, что вы видите вашу маму". Тут малыш снова расцветает, стряхивает пыль со своего воротника и опять, как новый.
  
   III
  
   Потом кто-то рассказывает о своей матери. По-видимому, немец. Он нанизывает слова громко и медленно, как девушка, что вяжет венок, раздумывая и примеряя цветы, не зная, что из этого получится. Так и рассказчик связывает свои слова. К радости? К сожалению? Все слушают, даже перестают плеваться. Эти громкие господа будто слышат сами себя.
   И какой немец не сможет всё понять за один раз, сгрудившись в кучу.
  
   IV
  
   Тут они теснее приблизились друг к другу, все господа из Франции и Нидерландов, из каринтских долин и с богемских гор, те, что от императора Леопольда. Они все узнают то, что рассказывает один, как будто у всех одна мать.
  
   V
  
   Так въезжают они однажды прямо в вечер. Но опять молчат, будто настоящие слова для них - прекрасный подарок. И тут Маркус снимает тяжёлый шлём. Его тёмные волосы, мягкие и женственные, тяжело лежат на его голове. Теперь видит и фон Лангенау: вдали что-то возвышается в ярком сиянии, что-то тёмное, тонкое. Это одинокая колонна, наполовину упавшая. И когда они её уже давно миновали, вспомнилось ему, что это была Мадонна.
  
   VI
  
   Бивачный костёр. Сидим вокруг, ждём. Ждем, пока один из нас не запел. Но мы так устали. Красный свет так тяжёл. Он лежит на пыльной обуви, подползает к коленям и мерцает на опущенных руках. У него нет крыльев. Лица сидящих темны. Но вдруг засветились своим собственным светом глаза маленького француза, будто его поцеловала маленькая роза, которая должна увянуть на его груди. Фон Лангенау увидел это, потому что не мог спать. Он думает: у меня нет розы, нет. И он начинает петь. Это старая печальная песня о том, как девушки осенью поют на полях, убирая последний урожай.
  
   VII
  
   Тут заговаривает маленький француз: "вы очень молоды, господин?" И фон Лангенау отвечает полу печально, полу упрямо: "Мне восемнадцать". Потом оба молчат.
   Позже француз спрашивает: "Есть ли у вас дома невеста, господин рыцарь?"
  -- "А у вас?" - возвращает фон Лангенау ему вопрос назад.
  -- "Она белокура, как вы, господин рыцарь".
   И они опять молчат, до тех пор, пока вдруг не закричал немец: "К черту, почему вы сидите в седле и едете через эту ядовитую страну против этих турецких собак?"
   " Чтобы вернуться", - смеётся Маркус.
   А фон Лангенау опечален. Он думает о белокурой девочке, с которой он играл в дикие игры целый день в пихтовой роще. И он хотел бы домой только на один миг, только чтобы ему хватило времени сказать слова: "Магдалена, извини, что я всегда таким диким был".
   Но она далеко.
  
   VIII
  
   Но однажды утром вдруг появился откуда-то один рыцарь, затем второй, огромный, весь в железе. А за ними - тысяча, целая армия. Теперь они должны разделиться:
  -- "Возвращайтесь счастливо домой, господин Маркус".
  -- "Мария любит вас, господин рыцарь".
   Они не могут оторваться друг от друга. Они - друзья на раз, братья. Они могут доверять друг другу, так как они много знают один о другом. Они медлят. А вокруг них бьют копыта. Тут Маркус снимает правую грубую перчатку, и его тонкая рука слегка замерзает. Он вытаскивает розу и отрывает один лепесток. Это похоже на то, как если бы он преломил просфору. "Он будет вам защитой. Прощайте".
   Фон Лангенау удивлён. Он долго смотрит вслед французу. Потом он прячет чужую весну под мундир. Лепесток гонит мягкие волны к его одинокому сердцу. Зов горна. Он едет к армии, рыцарь, и смеётся печально. Его защищает чужая женщина.
  
   IX
  
   Целый день едет сквозь обоз. Брань, проклятья и смех оглушают всю местность. Пробегают мимо пёстрые парни. Драки и крики. Идут проститутки с пурпурными шляпами на струящихся волосах. Кивают. Идут оруженосцы все в чёрном железе, как бродячая ночь. Цапают жарко проституток, намереваясь порвать им одежду. Стучат по краям барабанов. И от дикого стука барабаны пробуждаются, будто от сна и грохочут. А вечером все держат фонарики - странно : вино искрится в железных шлёмах Вино или кровь. Кто знает , как это можно различить.
  
   X
  
   И, наконец, Шпорк. Рядом с его белой кобылой вырастает граф, и его длинные волосы отливают ровным блеском льда. Фон Лангенау, не спрашивая, так как знает генерала, слетает с коня и кланяется в облаке пыли. Он приносит с собой письмо, которое должно рекомендовать его графу. Но тот приказывает: "Оставь мне бумажонку!" Губы его едва шевелятся, будто он в них совсем не нуждается. Их хватает только на ругательства. О том, что происходит на другой стороне, говорит его правая рука. И это всё. И это вы видите. Молодой господин чуть не скончался. Он не знает больше, где он стоит. Только графа видит он. Даже небо ушло прочь. И тут Шпорк, большой генерал, произнёс: "Корнет". И это было уже много.
  
   XI
  
   Войско расположено по ту сторону Рааба. Фон Лангенау едет туда совершенно один. Жаркий вечер. Сияние обрушивается на пространство со всех сторон одновременно. Пустошь ловит огни, как будто она протянула вдруг к небу сотню горящих рук. И луна быстро созревает в этом зное. Она катит вверх очень большая, совершенно красная.
   Фон Лангенау мечтает. Скрип, скрип, скрип. Это дерево зовёт его, зовёт, как рана. Скрип, скрип, скрип. Зовёт. Он как будто пробуждается и пугается: Стой! Это кричит ему дерево. Он подъезжает поближе: связанная смуглая девушка просит его: "Освободи меня!"
   Смуглая девушка, совсем нагая девушка.
   И зовёт: "Освободи меня!"
   И в глазах у неё ночь, у смуглой девушки. И ночь покрывает её голову, словно плащ.
   Он резко разрубает верёвки, сначала на ногах, потом на руках, которые теплеют от нетерпеливой крови. Наконец, он освобождает ей грудь. И чувствует под своими пальцами вырывающиеся первые вздохи, похожие на одну набегающую волну. Он дрожит. И вот он уже на коне.
   И мчится в ночь один. Крепко сжимая в кулаке окровавленные верёвки.
  
   XII
  
   Фон Лангенау пишет письмо, погружённый в мысли. Он пишет медленно большими серьёзными буквами:
  
   "Моя добрая мама,
   будь горда: Я ношу знамя, не заботься ни о чём: Я - знаменосец. Люби меня: Я ношу знамя".
  
   Потом он прячет письмо в свой мундир, в одно потаённое место рядом с лепестком розы и думает: оно скоро начнёт пахнуть, как лепесток. И ещё он думает: может быть, его найдёт кто-то на мне. Потому что враг близко.
  
   XIII
  
   Они проезжают мимо убитого крестьянина. У него широко открыты глаза, и кто-то чужой отражается в небе. Позже завыли собаки. И вот, наконец, деревня. А сзади хижин поднимается каменный замок. Далеко протянуты мосты. Велики ворота. Со стен приглашает горн: "Слушай! Во дворе стук копыт ржание и крик.
  
   XIV
  
   Привал. Гость на раз. Не всегда угощают тебя по своему желанию. Но не всегда и хватают враждебно. Бывает, что однажды случается всё хорошо. На этот раз случилось хорошо. И мужество иногда должно выглядывать из белого шёлка.
   Покрыть себя белым пододеяльником. Не всё солдатом быть. Когда-то надо и кудри носить открыто и широкие свободные воротники, и в шёлковых креслах сидеть целиком, до кончиков пальцев после ванной. И однажды понять, что на свете есть женщины. Что они белые и голубые, что у них есть руки. Ещё слышишь, как напевно они смеются, когда белокурые мальчики несут им коробы, тяжёлые от большого количества плодов.
  
   XV
  
   И вот начался обед. Это был праздник. Неизвестно какой. Колыхались высокие огни, жужжали голоса, стаканы, полные блеска звенели песнями, и, наконец, из созревшего ритма вырвался на волю танец. И он всех увлёк. И было в зале биение волн, самосмешение; было расставание и обретение, наслаждение сиянием ослепление светом, установление согласия между теми тихими ветрами, похожими на крылья чужого цветения.
  
   XVI
  
   И он стоит и удивляется этой роскоши. Этому великолепию. И кажется, что он ждёт, когда проснётся. Так как только во сне можно видеть такую пышность и такие праздники, и таких женщин. Их мельчайшие жесты похожи на складки падающей парчи. Их смех рождается из серебряного говора, и они так поднимают руки, чтобы ты думал, что они там, высоко в воздухе, ловят бледные розы, которые ты не видишь. И тебе хочется быть таким же украшенным и вести себя с ними по-другому, и быть осчастливленным ими, и заработать себе корону, потому что лоб твой так пуст.
  
   XVII
  
   Он один в белом шёлке и понимает, что не может проснуться; и так он бодрствует, запутавшись в действительности. Так робко убегает он в мечту и стоит в парке, одиноко в чёрном парке. И праздник уже далеко. И свет лжёт. А ночь над ним близка и холодна. Он спрашивает женщину, что кланяется ему: "Ты - ночь?"
   И она смеётся.
   А он тут стесняется своего белого платья.
   И хотел бы он быть далеко и во всеоружии.
  
   XVIII
  
   " Ты забыл, что ты мой паж на сегодня? Что же ты оставил меня? Твоя белая одежда даёт мне на тебя право. Ты себя видишь только в грубом мундире? И тут ему становится так холодно, будто бы сейчас ветер и зима. "Тоскуешь ли ты по родине?" - улыбается графиня.
   Но ему кажется только, что ему детство упало на плечи, как теплое мягчайшее платье. И кто-то вырывает его из воспоминаний. "Ты?", - спрашивает он новым сильным голосом удивлённо: "Ты". И он стоит тут по-юношески наивный с молодым новым чувством.
  
  
   XIX
  
   Медленно гаснет замок. Все утомлены или влюблены, или опьянены. После многих пустых, трезвых ночей в поле: кровати. Широкие дубовые кровати. Тут молится он по-другому, не как в илистой вязкой борозде в дороге. которая его всегда манит к могиле.
   "Господи, на всё воля твоя!" Короткая молитва в постели. Но искренная.
  
   XX
  
   Они спасли свет в башне. Они принесли его с собой в глазах; но в тёмных недрах своей страсти они не сказали ни слова. Она развернулась здесь. Их лица осветились их улыбками. Они касаются друг друга, как слепые, которые узнают себя на ощупь; и их, как детей, охватывает страх пред ночью. Но они не пугаются. Они ничего не знают о "вчера" и не думают о "завтра".
   Время ломается. И они оба расцветают на его развалинах. Они не спрашивают друг друга, ни он: "Твой супруг!?", ни она: "Как тебя зовут?", они нашли друг друга, чтобы дать новые имена, те которые появляются изнутри и приходят на ум из историй или из грёз в сотнях разговоров.
  
   XXI
  
   В прихожей на стуле висит мундир, портупея и плащ фон Лангенау. Его знамя отвесно стоит, прислонённое к оконному косяку. Оно чёрное и тонкое. Вдруг с неба стремится шторм. Ему предшествует трепещущий свет. И неподвижное знамя отбрасывает колыхающиеся тени, как, если бы они грезили.
  
   XXII
  
   Это была беспокойная ночь. Двери хлопают по всему дому за спинами тайных гостей, что проходят через все комнаты. Только в башенном покое никто не находится. Знамя бодрствует у порога. Как за сотней дверей в том сне, где два человека - одно целое, как мать или как смерть.
  
   XXIII
  
   И приходит утро. Вдруг всё освещается: стены и насыпи, голоса и лбы, купцы и рога, лагерь и страна. Ещё ворочается замок красной мыслью в его мозгу, она тайно и чудовищно зреет, ею все ворота охвачены, пока все не начинают кричать: Пожар!
   Что поможет от него забаррикадироваться? Здесь всё предаёт. Янычары были уже совсем близко. Действуй! Действуй! Действуй - требовала сейчас всё. Позор слабости, которая робко просыпается.
   Позор! медленно проходит дрожь вдоль крыши-дракона. Она покачнулась и грохот. А во дворе испуганные горны бормочу: Собраться, собраться, собраться!
  
  
  
  
   XXIV
  
   "Корнет!" Корнет отсутствует. К лошадям! Звон. Спеши! Стрелы уже жужжат. Руки, шлёмы, горны, проклятья и заклинания. Крики: "Корнет" - и стук копыт.
  
   XXV
  
   Корнет отсутствует. Он бежит с ватагой наперегонки, с чужой, пылающей ватагой. Его знамя реет, как всегда, высоко. Наконец, он, запыхавшись, опережает последнего, взнуздывает коня, и обгоняет всё и всех: свет, шум, страну, людей. Они узнают его, он далеко впереди, в своём белом шелку, без шлёма, будто облачённый в свет. Он смеётся. Тут будто над ним, высоко на ветру просыпается штандарт. Большой, красный, красный? Какого цвета? И они больше не видят его, своего корнета. Они видят только пылающее знамя в самой середине вражьих рядов, и мчатся следом за ним.
  
   XXVI
  
   Слишком поздно приходит день. Все краски уже пробудились. И фон Лангенау светит кто-то в лицо праздничными чужими красками: "У вас ещё есть мужчины?" И глаза его смеются, они переполнены чужими вещами: шелками, украшениями, жаром и золотом. Ужас накрывает рыцаря. У него есть время рассмотреть пёструю роскошь под медленно падающим знаменем.
  
   XXVII
  
   Над ним будто сад и не ветер свистит в ветвях. Это блестит ятаган, он прыгает, как светлый родник легко сквозь воздух. И ему кажется, что над ним склоняется луч и корсаж женщины. А вокруг много мерцающих фонтанов. корнет смеётся и губы тянутся к влаге.
   он думает: И это есть жизнь? И ему дана она.
  
   XXVIII
  
   Его мундир сгорел в замке, а с ним лепесток розы чужой женщины. Письмо никто не нашёл. В следующую весну, было печально и холодно, в Лангенау приехал курьер барона Пировано с пустыми руками. Там он увидел старую плачущую женщину.
  
   XXIX
  
   Графиню вынес из горящего замка громадный кирасир. Побег ему удался, словно чудом. Но его имя неизвестно, как и имя сына, которого они родили вскоре в мирной стране.
  
  --
  --
  --
  --
  --
  --
  --
  -- ЧАСОСЛОВ
  
   Часть 1:
  
  -- КНИГА О МОНАШЕСКОЙ ЖИЗНИ
  
  -- Час, склоняясь, коснулся меня
   ударом металлическим ясным:
   и трепещущим разумом чувствую я,
   Что этот день опишу прекрасно.
  
   Я видел раньше, что ничто не закончено,
   тихо стояло событие каждое;
   мой взгляд, как невесту ждал непорочную,
   дело, которого жаждал я.
  
   Ничего нет малого в мире этом,
   и на фоне золотом я рисую
   то, что стоит высоко над светом
   и освобождает душу, не знаю какую.
  
   Вечером 20 сентября, когда после долгого дождя, солнце прошло сквозь лес и чрез меня.
  
   В кругу выросших мне доводится жить,
   что дела за собой тянут особые.
   Быть может последние мне не завершить,
   но это я сделать попробую.
  
   Как вкруг древней башни, вкруг Бога кружу
   уже долгую тысячу лет.
   Кто я? - сокол, шторм? - не скажу,
   иль я песни великий свет.
  
   в тот же вечер, когда налетели тучи и ветер.
  
  -- У меня много братьев в сутанах тёмных
   на юге, где монастырские лавры растут.
   По-человечески они изображают Мадонну,
   А я о Тицианах мечтаю ещё зелёных,
   которые Бога на свет приведут.
  
  
   Но я сам к тому склоняюсь нередко,
   что Бог мой смутен, но из его благодати
   тысячи корней моих молча пьют.
   Но сколько я тепла получаю, кстати,
   не знаю, потому что все мои ветки
   внизу и лишь ветру знак подают.
  
   в тот же вечер:
  
  -- Мы не должны писать самовольно
   Тебя, конец тьмы, что утра свет родила.
   Мы приносим старых красок довольно,
   чтоб мазками ровных лучей достойно,
   Тебя от мира скрыть пелена могла.
  
   Наши руки скрывают тебя благочестиво,
   когда фрески стенные пишем, любя:
   и слишком часто видя Тебя некрасивой,
   мы тысячью заслонов защищаем Тебя.
  
   в тот же вечер.
  
   Я люблю в моей жизни часы темноты,
   когда мой разум в глубину устремлён,
   будто в старые письма он погружён
   и прошедшей жизни читает листы,
   благочестивыми словами ее, смягчая черты.
  
   Я - космос. Откуда-то я это знаю,
   где вне времени дважды жизнь я имею.
  
   И, как дерево, здесь произрастаю,
   и, шумя, над могилой я зеленею.
   Сны бывшего мальчика во мне всё сильнее:
   они теснятся вкруг тёплых моих корней,
   затерявшись в печали и песне моей.
  
   в лесу 22 сентября.
  
  -- Боже, сосед мой, если я иногда
   долгой ночью беспокою Тебя стуком своим,
   то лишь потому, что редко дыханьем своим
   меня одаряешь. И один ты всегда.
   И если нет никого, кто мог бы меж тем
   В руки Твои напиток подать,
   я всё слышу. Ты дай мне немедленно знать,
   я близко совсем.
  
   Лишь одна тонкая стена между нами,
   это могла быть чисто случайно:
   Твоим зовом или моими словами
   он вторглась тайно,
   совсем без шума и грома.
  
   Изображенья Твои на стенах знакомы.
   Все стоят пред Тобой именами.
   И если свет вспыхнет внутри передо мной,
   и Тебя я узнаю всей глубиной,
   то засияют они, заключённые в рамы.
  
   Мои чувства будто слабеют сами
   без родины и в разлуке с Тобой.
  
   Когда б хоть раз совсем стало тихо,
   из-за неясности или случайного лиха,
   соседский смех внезапно б умолк,
   и шорох в мозгу моём изнемог
   и бодрствовать разуму не помешал,
   и тысячекратно я бы достал
   мыслью до Твоего Божьего края
   и долго владел бы улыбкой Твоей,
   я б жил, Тебе жизнь отдавая,
   с благодарностью всей.
  
   при возвращении домой в вечернем лесу, в котором верхушки деревьев замерли, прислушиваясь к буре и затаив дыхание.
  
   Я живу тут, столетье меня обгоняет,
   чувствую ветер от большого листа:
   Ты, Боже, и я описали его неспроста,
   чужие руки его ввысь поднимают.
  
   Мы чувствуем глянец новой страницы,
   и того, чему ещё быть должно:
   проверяют её тихих сил вереницы
   и друг на друга смотрят темно.
  
   Также при возвращении. Тут в тяжёлой серости свода западного неба поднялась пламенная заря, которая перекрасила облака в новый фиолетовый цвет. Ещё никогда не было такого вечера, что поднимался сзади трепещущих деревьев.
  
  -- Я ищу всегда в Твоём слове чистом
   те жесты Твои, то умиление,
   с каким Твои руки живые творения
   обнимают, мудрость с теплом разделяя.
   Ты громко "жизнь" говоришь, тихо смерть поминая,
   и всё время твердишь слово: "быть".
  
   И перед первой смертью появилось убийство.
   Тут прошла трещина, Твоё творение ломая,
   и крик Тебе не изжить,
   и голоса умолкли речистые,
   которые собрались как раз,
   чтоб прославить Тебя
   и Тебя пронести, любя,
   мостом золотым.
  
   Но запнулись тотчас
   перед одним Твоим
   именем старым.
  
   Когда одним штормовым вечером монах читал библию, он нашёл там, что перед первой смертью было убийство Авеля. И он испугался глубоко в сердце. Монах ушёл, но ему стало очень страшно, в лесу остался весь свет и все ароматы и другие благочестивые шорохи леса, которые громко пели в то время, когда его мысли были, как запутанные речи. И в ближайшую ночь у него был сон, для которого он нашёл такие стихи.
  
   Говорит Авель, мальчик бледный:
   Меня нет, брат со мной что-то сделал,
   чтоб глаза мои свет не видели белый.
   Он свет мне наверно
   застил.
   И моё лицо незаметно
   заменил
   своим лицом столь приметным.
  
   Теперь он один,
   и должен здесь быть до седин;
   но что он мне сделал, никто не сделал ему,
   но все шли по пути моему,
   все проходят пред гневом его,
   все, потерявшись, уходят в него,
   и я думаю, брат мой не спит,
   как закон,
   о ночи думает, что предстоит,
   о суде, не думает он.
  
   и тут монах благодарил от всего своего освободившегося чувства:
  
   Тьма, что произвела однажды меня,
   я тебе ставлю выше огня,
   что мир ограждает,
   в нём ярко сияет
   для круга лишь одного:
   существа извне не знают его.
  
   Но тьма охватывает вместе с нами
   все уголки, изгибы и пламя.
   Она загребает планету,
   мощь, власть и людей.
   Вполне может быть, что сила эта
   порой касается и соседа,
   думаю я в тиши ночей.
  
  
   Я думаю обо всём, ещё несказанном.
   Хочу благочестивые чувства освободить;
   ещё никто не сделал это реально,
   смогу ли это я совершить?
  
   Боже, простил Ты за дерзость меня?
   Ведь хочу я только поведать сейчас,
   что порыв - это лучшая сила моя:
   так, не робея и не сердясь,
   только дети любят Тебя.
  
  
  -- С этим приливом и с этим впадением
   в распростёртые руки открытого моря,
   что растёт, Твоему возвращению вторя.
   Хочу, поняв, осознать Твоё возвышение,
   как никого не понял дотоле.
  
   Высокомерие это, и мне быть таким,
   я молитвой смущён.
   Одна перед ликом Твоим
   стоит, и Твой лоб омрачён.
  
  
   Я в мире так одинок, но не настолько,
   чтоб оплакивать каждый час, но одинок я вполне.
   Я в мире так мал, но не настолько,
   чтоб быть пред Тобою песчинкою мне,
   я тёмен, умён вдвойне.
   Я хочу только одну свою волю
   на дороге к делу сопровождать
   и в тихом, каком-то медленном времени ждать,
   если приблизится кто-то,
   быть среди знающих, что к чему,
   иль одному.
  
   Я хочу быть всегда отраженьем твоим,
   но не желаю быть старым или слепым:
   чтоб Твоя тяжёлая статуя мне была по плечу,
   и сам распрямиться хочу.
   Оставаться согнутым я не желаю;
   я лгал, когда сгибался дугой,
   и хочу, чтоб мой ум был правдив пред Тобой:
   я хочу описать себя так, как я знаю.
   Картину, которую, я узнал,
   долго пристально изучал,
   как слово, которое я постиг,
   как отшлифованный мною стих,
   как кувшин, из него ежедневно пью я,
   как моей матери лик,
   и как тот бриг,
   что пронёс меня
   сквозь шторм смертельный.
  
   Я хочу много, без слова "нет":
   всё, что подвластно уму,
   бесконечных событий тьму
   и игры, мерцающий свет.
  
   Как многие живут, ничего не желая,
   свои гладкие чувства легко пропуская,
   сквозь собственный закон.
   Но Тебя радует личность любая,
   что жаждет служить неуклонно.
   Ты всем рад, кто пользуется Тобою,
   как прибором кухонным.
  
  
  -- Но Ты не холоден, и не слишком поздно
   погрузиться в Твою глубину с головой,
   где изменяется жизнь спокойно.
  
  
   Мы Тебя строим руками дрожащими,
   атом на атом мы громоздим.
   Но кто может завершить Тебя настоящего?
   Ты от храма неотделим.
   Что есть Рим?
   Он распадётся.
   Что миром зовётся?
   Его разобьют.
   Но прежде, чем башни твои купола вознесут,
   мозаикой чёрной сверкая,
   Твоё чело вознесётся, сияя,
  
  
  -- Но иногда во сне
   видно так ясно мне
   Твоё всё творение:
   от подножья глубокого
   до вершины хребта золотого.
  
   И мои чувства широко
   последние украшения
   рисуют снова и снова.
  
  
   Когда кто-то один хочет Тебя,
   я знаю, все мы Тебя желаем,
   но порой глубину Твою отвергаем:
   как, если бы горы включали в себя
   золото, но никто его добывать не хочет.
   И река, как мы видим воочию,
   безмолвно с собой камни несёт,
   и они её заполняют:
   так Бог созревает
   в нас. И желания наши не в счёт.
  
  
  -- Кто с бессмыслицей жизни своей
   мирится и благодарно в аллегорию обращает
   и буйных, мятежных
   из своего дворца вытесняет,
   на праздник он в гости Тебя приглашает,
   принимая вечером нежным.
   Ты - второй в его уединении,
   спокойная цель монологов его.
  
   И круги, что тянутся из ничего,
   вас замыкают циркулем времени.
  
  
  -- Зачем мои руки с кистью блуждают?
   Я пишу, Ты едва замечаешь меня.
   На краю моих чувств, как острова,
   медлят Твои глаза, не мигая.
   Я чувствую Тебя, писать начиная,
   вмещая Тебя.
  
   Ты - не центр больше протуберанцев,
   где все линии ангельских танцев
   вдали, как музыкой пользуются Тобой.
   Ты живёшь в своём доме обычном;
   Твоё небо подслушивает меня привычно,
   потому что скрываю я мир внутренний свой.
  
  
  -- Я есть! Не слышишь Ты робкий голос мой
   и нежные мысли, что тебе посвящаю,
   и чувства, крылья вдруг обретая,
   знаю, лик окружают Твой.
   Непроницаема моя душа пред Тобой
   стоит в платье, из тишины одета?
  
   Не расцвела моя молитва весенним цветом
   на дереве, хоть взгляд Твой ко мне обращён?
  
   Если Ты спящий, то я твой сон.
   Если Ты бодрствуешь, я воля Твоя,
   звёздной тишиной простираю себя
   над чудесным городом всех времён..
  
   И монах ясен в глубине своей души и чувствует себя так, будто одарён всеми вещами, всеми радостями, как светом, и ощущает себя владельцем всего золота мира. И он поднимается по своим стихам, как по ступеням, и больше не чувствует усталости.
  
   Моя жизнь - не тихих часов этих ход,
   что так спешат, когда Ты видишь меня.
   Я дерево, сзади план мой второй встаёт,
   и, один из многих уст говорящих, мой рот,
   и раньше других закончусь я.
  
   Между двумя звуками я - тишина,
   они примириться не могут друг с другом,
   потому что звук лишь себя слышит ясно.
  
   Но в тёмной паузе тень примиренья видна,
   оба трепещут, смиряясь,
   и песня их остаётся прекрасной.
  
   Тут монах подошёл к Богу очень близко.
  
   Чудесное мы освятили творение,
   Желанья нас обоих вкруг одной красоты.
   Мы, как на старом шёлке изображения.
   Сплю ли, пишу, иль страдаю в уединении,
   я вижу, словно сверкающие украшения
   на сильных плечах Твоей темноты.
  
   Красота возникла от чувств бытия,
   из скрытости бёдер она начинает,
   из фальшивых складок злого стыда,
   прорезалась радость, ещё сырая.
   Она несёт страсть и страдание всегда,
   как тонкие короны, что ослепляют.
  
   Её создание тяжелой ценой удивляет.
   Но она одна права и свободна,
   Ты, Боже, начало, - я раб Твой покорный,
   но начало новое также и я.
   И конца красота нам не предвещает.
  
   Тут монах стал почти что художником. Несмотря на то, что, он свои готовые стихи читает, вместо того, чтобы сочинять. Монах сложил руки и встал в середине лунной ночи, подобно деревьям рядом с ним, благочестивой, смиреной темноте. И так он победил многие свои чувства, чтобы всё же появились стихи, хотя они прыгнули в язык их путаницы и дикости.
  
   Если б я вырос в какой-то сторонке,
   где легчайшие дни, и нет трудных часов,
   для Тебя я бы праздник сделать был готов,
   и мои руки не держали б Тебя так твёрдо и робко,
   как сейчас Тебя держат порой.
   Там отважился бы я Тебя разбросать,
   мир безграничный Твой.
  
   И словно шарик вечный,
   во все волнения, радости Тебя стал бы швырять,
   борясь один на один с Тобой.
   И Твоему паденью навстречу
   я бы прыгнул, руки воздев над собой,
   Ты - вещь вещей надо мной.
  
   Я бы Тебя, как клинок золотой,
   заставил блестеть!
   И кольца золотого пламень святой
   схватить бы посмел,
   и с белейшей рукой
   он был бы при мне.
  
   Я рисовал бы тебя, но не на стене,
   но на небе, что тянется вдаль в тишине:
   на картине ты был бы гигантом вполне,
   как огонь, как вершина в горной стране,
   как самум из пустыни, пришедший извне.
  
   или
   я нашёл тебя, как во сне
   раз, так странно, конечно.
  
  
   Мои друзья далеко в стороне:
   еле слышу их смеха звучание.
   А Ты, Ты из гнезда выпал нечаянно,
   как птенец желторотый в страдании
   и глаза большие больно делают мне.
   Не для Тебя ладонь моя по ширине:
   и я пальцем каплю из родника поднимаю
   и слушаю, Ты, достал ли её.
   И сердца наши громко стучат, обмирая
   от страха: Твоё и моё.
  
   Последняя часть этого стихотворения пришла монаху в голову, когда он, едва дыша, пришёл из сада, сразу, как только он вступил на порог своей маленькой, мягко освещённой кельи. Но стихи были уже готовы. Они снизошли, как гармони, как радость на него, так что он быстро постелил себе ложе и решил в эту ночь не думать, не молиться, а спать. И перед сном пришло к нему маленькое стихотворение, что он успел увидеть, улыбаясь:
  
   Во всех тех крошках Тебя я узнаю,
   их братом добрым стараюсь быть я.
   Ты семенем, в малых произрастая,
   в больших созревшим являешь себя.
  
   Это сил чудесных игра такая,
   что, служа, проникает сквозь все творения:
   прорастая в корнях, в стеблях исчезая,
   представляя вершину, как воскресение.
  
   Но в эту ночь монах пробудился. Его разбудил плач его собрата, который до него доносился из соседней кельи. Тут он узнал его своим пробудившимся слухом, поднялся, подпоясался и вошёл к брату. Монах-послушник тотчас замолчал. Но, встав, явил ему заплаканное лицо, что выглядело немым и враждебным в рассеянном лунном свете окна, но тот попросил закрытую книгу, открыл её на какой-то глянцевой странице и начал читать.
  
   Я вытекаю, я вытекаю,
   как песок сквозь пальцы течёт.
   Во мне столько чувств обитают,
   сколько жаждут другие жизнь напролёт.
   Я чувствую, что по многим местам
   боль ширится, не желая улечься:
   и больней всего - в середине сердца.
  
   Умереть я хотел бы. Оставь меня одного.
   Это мне хорошо удаётся:
   боязливым быть до того,
   что, кажется, пульс разорвётся.
  
   Тут монах ликовал
  
   Смотри, Господи, к Тебе идёт новый обязанный,
   мальчик вчерашний, к рукам женщин привязанный;
   он свершил поворот,
   к тому изгибу, что всегда полу лжёт.
  
   Его правая хочет оторваться от левой руки,
   чтоб защититься иль двигаться той вопреки
   и с краю оказаться одной.
   Ещё вчера лоб, как камень большой,
   боролся с днями, что его обтекают,
   что ничего, как прибой не означают,
   ничего, не требуя, небес картину собой отражают,
   что случайно на той стороне висит;
   но сегодня её теснит
   на лбу каменном мира история,
   пред судом неумолимым которая,
   погружается в его приговор.
   Лицом новым станет вселенная вскоре:
   Это не свет, что жил, с другим споря,
   мягко Твоя новая книга начнётся с тех пор.
  
   Я люблю Тебя. Ты - закон нежнейший:
   мы с ним боролись, под сенью его созревали,
   большую тоску по Тебе не укрощали.
   Ты - лес, из него выхода мы не знали.
   Ты - песня, что в молчании мы напевали.
   Ты - сеть темнейшая,
   в неё чувства на бегу попадали.
  
   Ты начинал себя много раз бесконечно,
   и в тот день начаты мы Тобой,
   мы под солнцем твоим зрели беспечно,
   укоренившись крепко в почве родной.
   А Ты можешь людей, ангелов и Мадонн, конечно,
   до краёв, отдыхая, наполнить собой.
   Пусть рука Твоя у склона небес отдыхает.
   Снеси молча, что из нас темнота истекает.
   Днём, когда концу дождя не было видно,
   грибы странные с головами большими
   вокруг всех стволов стояли, и не так много света
   над миром, чтобы алый блеск
   на влажных виноградных листьях увидеть.
  
  
   Мы - рабочий люд: строители, мастера, подмастерья,
   мы строим Тебя, Твой неф сообща:
   порой серьёзный Гергмайстер проходит сквозь двери,
   мелькает светом, сквозь души, которые верят,
   и новым приёмам учит нас, трепеща.
  
   Мы стоим на подмостках неверных,
   молотками тяжёлыми друг другу вторя,
   пока час не овеет благословенный
   наши лбы, сияя, знаньем заветным
   о Тебе, налетая, как ветер с моря.
  
   Потом молотков многих повсюду звучание,
   горы от гордых толчков содрогаются,
   мы оставляем Тебя, когда тьма опускается
   и затеняет будущие твои очертания.
  
   Господи, Ты велик.
  
   Ты так велик, что нет больше меня,
   когда я рядом с Тобою стою.
   Ты так тёмен, что у Тебя на краю
   моему маленькому свету не хватит огня.
   Твоя воля волной накрывает меня,
   и в ней тонет начало каждого дня.
  
   Моё стремление до подбородка Тебя достигает.
   Как все большие ангелы стоит пред Тобой
   один несвободный, бледный, чужой,
   Тебе крылья свои отдаёт.
  
   Ему не нужен больше безбрежный полёт,
   того, кто пропускал луны бледные мимо,
   он все миры знает наперечёт
   и с крыльями хочет стоять он своими,
   как пламя, пред Твоим затенённым лицом.
  
   Тут трепещет монах от следующего стихотворения, как от одного из ответов.
  
   Каждый ангел, бродя, Тебя в свете искал,
   и все лбами звёзды толкали,
   и в каждом светильнике Тебя изучали.
   Но мне кажется, я так часто Тебя сочинял,
   что, отвернув лица, в дороге блуждая,
   Каждый складки плаща Твоего потерял,
  
   так как Ты был только гость золотой,
   лишь время одно в Тебе нуждалось ужасно,
   и в его молитве мраморной ясной
   Ты королём комет казался прекрасным,
   лоб, залитый лучами, гордился собой.
  
   То время, растратив, ты вернулся домой.
  
   Руки чёрного дерева сложены праздно.
   И пытаюсь я дуть в рот темнеющий Твой.
  
   Вспоминая в возбуждении.
  
   То были дни архангела Михаила,
   о нём я в книгах читал иноземных.
   Это был человек гигантский безмерно,
   то величие было,
   что себя забыло, наверно.
  
   Это был человек, что всегда возвращается,
   когда время цену теряет и словно кончается.
   Он соединяет собой это время
   и он поднимает тяжкое бремя,
   и бросает в пучины, закрытую грудью.
  
   А перед ним веселились и мучились люди;
   Но он за жизнь большинства радеет
   и всё в мире сводит к одной идее.
   Превзойдена его воля Богом одним:
   и ненавидя, Бог любит его сильнее
   за то, что он недостижим.
  
   Монах увидел в большой книге Моисея иллюстрацию архангела Михаила. Он узнаёт в одном рисунке неоконченную Пьету, которая находится во Флоренции позади главного алтаря собора.
  
   Ветка Божьего дерева, что над Италией благословенной,
   уже расцвела...
   И ей бы хотелось, наверно,
   чтоб плодами покрыта была.
   Но посреди цветения усталость пришла,
   и плода не получит раннего.
   Но там была весна Бога:
   и Сын Его - Его слово строгое
   завершение получило.
   И повернулись все силы
   к мальчику лучезарному.
   С дарами пришли благодарными,
   и им любимы
   все пели, как херувимы,
   как награда наград
   шёл от него аромат,
   словно от розы роз,
   и, лишённые родины, в ряд
   стояли там, как вопрос.
   И круг лиц в плащах метаморфоз
   шли сквозь голоса молчащие времени.
  
   Тут Мать тоже любила,
   потому что по девичьей воле достойно,
   Он удивлённо и спокойно
   дорогу чудную получила.
  
   Тут пришла к Ней пора цветения,
   её история жизни святая,
   совсем новый свет получая,
   не в деревянной хижине протекает:
   колонны из мрамора Её, как стихи воспевают,
   ветер и солнце в лицо ударяют
   в краю, где золото и зелень весенняя.
  
   Только порой думала о страдании,
   о том, что душу Её омрачало:
   тогда из рамы богатой она ускользала
   вечером, когда паломников было мало,
   и в жертвенной кружке пусто,
   склонялась перед художником грустным
   и что-то шептала.
  
  
   Так писали Её, один, прежде всего,
   что из солнца тоску Её выносил.
   Она вызрела чистой из всех загадок его.
   И вместе со всеми он страдал до того,
   что вся жизнь стала плачем одним для него,
   и этот плач по рукам его бил.
  
   Он боли Её покрывало прекрасное,
   что к Её наболевшим губам приникает,
   над ними голову почти с улыбкой склоняет;
   и свет семи свечей ангелов ясный
   его тайну не побеждают.
  
   Из его картин, думает монах, Мария отправилась в дальний путь. Она столетья назад вышла из серебряных икон и идёт сквозь мир в статуях и делах. А если устанет, назад вернётся в иконы, чтоб своё дитя снова положить в серебряную колыбель, сидеть при нём и петь. Так как время - это один круг, и праздник - это день созревания и ожидание его начала.
  
   Побегом, что не равен ни с кем,
   назовёт Господь летнее дерево всем,
   средь тех, что будут шуметь, созревая,
   в краю, где их шуму кротко внимают,
   где каждый, как я, уединён совсем.
  
   Лишь признано будет уединение:
   во многих уединениях есть без сомнения
   больше смысла, чем в слове "один" сухом.
   Господь по-разному явится каждому в дом,
   и все узнают, навзрыд рыдая при нём,
   размышляя долго о том и о сём,
   созревая и все, отрицая потом,
   и сотни форм бытия открывая при том,
   что Бог по миру идёт, как большая волна.
  
   И это последняя молитва слышна,
   в ней зрячие шепчут, склонясь до земли:
   корни Божьего дерева плоды принесли,
   колокола звенящую песнь завели.
   К дням тишайшим мы почти что пришли,
   где спящему времени зрелость дана.
   Корни Божьего дерева плоды принесли,
   смотрите, вам серьёзность нужна.
  
   Так монах был признан в его благочестивейшей ночи.
  
   Я не могу поверить, что смерть ничтожная,
   ежедневно маячившая над всеми,
   для нас - беда и причина тоски.
  
   Я не могу поверить, что угроза возможна:
   я живу еще, и строить есть время,
   моя кровь краснее, чем роз лепестки.
  
   Мой разум глубже, чем игра, остроумная, злая
   со страхами нашими, что нравится странно.
   Я - тот мир первозданный,
   из которого разум мой выпал, блуждая.
  
   И ему подражая,
   бродят монахи, меня окружая:
   страхов боятся они возвращения.
   И не знает никто, сколько их тянется:
   два, десять, тысяча, больше?
   Но только жёлтая чужая покажется
   рука воздаяния,
   и будет близка она и гола,
   словно пришла
   сюда, вырвавшись из своего одеяния.
  
  
   Боже! Что будешь Ты делать, когда я умру?
   Я - Твой сосуд, я разобьюсь поутру,
   я - напиток Твой, я разлечусь на ветру,
   одеяние и промысел Твой я сотру?
   Свой смысл потеряешь Ты вместе со мной.
  
   Без меня Ты дом потеряешь свой,
   и мягких тёплых приветствий исчезнет поток,
   и тотчас спадёт с утомлённых ног
   бархат сандалий, ведь в них был дух мой.
  
   И Твой плащ большой превратится в тлен.
   Твой взгляд, что чувствовал я щекой,
   тёплый, как мягкой перины покой,
   будет долго искать меня пред собой
   и уткнётся, как солнце зайдёт за рекой,
   в твёрдые камни чужих колен.
  
   Что будешь делать Ты, Боже? Как мне страшно порой.
  
   И монах в эту ночь много думал, чаще, чем прежде, вспоминал о многих делах смерти, как о врагах, его и Бога. А утром монах пробудился от глубокого сна и сказал серьёзно в восходящее солнце:
  
   Ты, шепчущий, закопчённый,
   на каждой печи ты спишь ночь напролёт.
   Но только время знанье несёт.
   И Тебя в бессознательности тёмной
   вечность вечности передаёт.
  
   Ты - робкий всегда и просящий,
   твой ум делами всеми отягощён.
   Ты - лишь слог в песне, дрожащий,
   что сильными голосами звенящими
   сюда, назад, возвращён.
  
   Я Тобою другому не был учён:
  
   Так как не собиратель Ты,
   который богатством большим окружён;
   Ты - воплощение скромности и простоты,
   у Тебя мужика с бородою черты,
   и от вечности к вечности препровожден.
  
   Так монах получил благословение в свой день. В смятенные ночи думал монах опять о своём молодом брате, которого он застал плачущим, и поверил ему в душе:
  
   Ты, мальчик вчерашний, к кому явилось смятение,
   в ослеплении кровь Ты не вздумай растратить.
   Тебе не блаженство нужно, а радость,
   Ты женихом стал в воображении,
   но твоя невеста - позора видение.
  
   Большой восторг в Твоих желаниях стойких,
   и все руки разом обнажены;
   на благочестивых картинах бледные щёки
   мерцаньем огней чужих освещены;
   И подобно змеям, чувства потоки
   обнимают деву с румянцем глубоким
   и тянуться в такт тамбуринам должны.
  
  
   Но вдруг остался один Ты, потерянный,
   и ненависть рук твоих ко мне не измеряна,
   но не свершить тебе чуда волею всей.
  
   Но по улицам тёмным идём мы уверенно,
   от Бога, сквозь мрак крови Твоей.
   Потом Ты молись, как тебя наставлял
   тот, кто из смятения сам убежал,
   и он к своим святым изваяниям,
   у которых есть все достоинства в их обаянии,
   в церкви, на золотом эмали сиянии
   красавицу, держащую меч, написал.
  
   Он учит говорить Тебя так:
   "Ты - смысл глубокий жизни моей,
   доверяй мне, я не разочарую Тебя:
   так сильно кровь бушует моя,
   и меня самого моя страсть сильней.
  
   Большой, серьёзный вторгся к ней господин,
   в чьей тени жизнь так холодна.
   Я в первый раз с Тобою один,
   Ты в моих чувствах одна,
   и по-девичьи ты нежна".
  
   Женщина была в моём соседстве одна
   и махнула мне рукой из увядших одежд.
  
   Но Ты говоришь мне о странах чужих и надеждах,
   но мне сила нужна,
   чтоб на вершины холмов смотреть нежно.
  
   Как только монах написал, в тот же день к нему пришёл в келью архангел в скромном, сером, струящемся платье. Это был тот ангел, что монаху прислан, был из вечности. На лбу своём он принёс сюда тысячу дней. Сзади него появилось тёплое, красное сияние, и, окружённый им монах, начал:
  
   У меня есть гимн, я о нём молчу,
   это возвышение даёт бытия,
   и к тому разум склонить я хочу:
   в Твоих глазах я велик, но маленький я,
   Ты можешь с трудом отличить меня тут
   от тех малых, кто стоит, колени склоняя;
   они, как стадо, их пасут,
   и передо мной каждый вечер идут,
   а я - пастух стою на пастбище с края.
   Я иду позади, замыкая движение,
   и слышу скрип глухой тёмных мостов,
   и в шорохе их спин и голов
   скрывается моё возвращение.
  
   Боже, как мной время Твоё постигается,
   что как Ты в пространстве вращается,
   и голос его слышен Тобой.
   Раной для Тебя "Ничто" представляется,
   прохладой освежаешь ты её мировой,
   исцеляется тихо "Ничто" среди нас.
  
   Так как давило нас в прошлое время
   лихорадка и болезней всех бремя.
   Теперь в качании мягком со всеми
   где-то сзади чувствуем пульс спокойный сейчас.
  
   В этом "Ничто" мы спокойны в конце,
   покрытые времени ранами.
   Но тут в неизвестность врастаешь Ты странно.
   и тени лежат на Твоём лице.
  
   И монах думает об истории его собственной страны и чувствует, что страна лежала в лихорадке. Но он, он знает в то же время, что по этим многое в ней светло и спокойно.
  
   Все, кто для города не двинет рукой,
   для того, кто от времени изнемог,
   все, кто сросся навек с тишиной,
   находясь далеко от дорог,
   и кто своё имя едва вспомнить мог,
   Тебе, ежедневному счастью выражают восторг.
   И мягко всем скажет один лишь листок;
   и молитвы лежат в основе всего,
   и руки наши освящены:
   что не служит молитве, не творить ничего:
   рисует, иль косит он, что с того?
   Из борьбы инструментов его
   благочестия всходы видны.
   Многообразно текучее время,
   порой нам слышать о нём случается,
   но создаём мы вечность и старости бремя,
   и каждый час времени так распускается,
   будто мир широкий не лежит перед всеми.
   Мы знаем, Бог окружить нас старается,
   бородой и платьем прикрывает нам тело.
   И наши души сквозь базальт пробиваются,
   погрузившись в величие Божье, как семя.
  
   Имя наше, как свет для нас,
   что крепко на лбу запечатлён;
   и моё лицо склонилось тотчас,
   времени закон, признавая не раз.
   И я видел того, кто говорит подчас,
   что велико Твоё влияние сейчас,
   им я и мир окружён.
  
   Ты выворачивал медленно так меня,
   где жил, в сомнениях пропадая.
   После тихой схватки склонился,
   и длится вечно теперь тьма Твоя,
   победу мягкую отмечая.
  
   Теперь я Твой, но широким умом
   Ты только одно понимаешь с трудом,
   что стал при Тебе я тёмным.
   И странно держишь меня, нежно и томно,
   и слышно, как руки ходят мои ходуном
   в старой твоей бороде укромной.
  
   Монах никогда не думает о своём имени, которое имел в миру. То, что он теперь носит, пришло ему само навстречу. Ведь он только мост, по которому слова архангелов приходят, чтобы Ave спеть.
  
   Твоё первейшее слово было "свет":
   явилось время. Ты долго молчал потом,
   по слову второму возник человек и страх при нём.
   Мы в темноте его звона ждали...
   Ты задумался. Каких ждать нам бед?
   Не желаю я третьего слова, нет.
   И по ночам я часто молю:
   пусть немота в жестах Твоих вырастает,
   и дух её в наши сны изгоняет,
   чтобы тяжёлого молчания итог,
   записать на лбах и вершинах мог.
  
   Ты укрой нас от гнева жгучего,
   что отвергал необъяснимое.
   Ночь в раю стала невыразимая:
   будь пастухом Ты с рожком певучим,
   скажут: он лишь дул, пробегая мимо.
  
   В светлое осеннее воскресение у монаха было одно стремление: долго и в одиночестве идти длинной аллей увядших лип.
  
   В моей келье часто гвоздики белые,
   как меж стропилами крыши, звёздочки светлые,
   в душу смотрят, сквозь мысли мои проникая:
   тут стоять я желаю,
   или в парках, где блёкнут растения зрелые,
   где вечером пруды и аллеи сияют:
   тут я часто вижу Тебя, узнавая.
  
   Тут я Тебя мягчайшим узнал,
   хоть не всегда отчётливо Тебя различаю;
   своею любовью я Тебя от земли оторвал,
   и всем существом стал, словно шёлк, замечаю,
   и, как плащ, нас обоих скрываю,
   но плащ этот нас ещё и связал.
   От этого ко мне сила идёт и покой,
   когда благословляют меня чувства мои,
   и куда б я стопы не направил свои,
   на улицах не встретить, сколь не ищи,
   такого, как Ты, как образ Твой.
  
  
   Ты пришёл, Ты идёшь. И падают двери,
   очень мягко, без боли почти.
   Ты же - тишайший, и трудно поверить,
   что тише Тебя сквозь дома не пройти.
  
   К Тебе многие так привыкают,
   что даже в книгу не смотрят они,
   когда свои картины они украшают
   тенью лица Твоего в эти дни
   и красками они Тебя оттеняют:
   то ты на свету, то снова в тени.
  
  
   Если часто вижу Тебя внутренним взором,
   вырастает вширь вся фигура Твоя:
   я сравню себя с тёмным бором,
   Ты, как светлый олень, идёшь сквозь меня.
  
   Ты - колесо, я стою при котором,
   среди многих Твоих осей.
   Есть одна, что всегда тяжела,
   но повернуть Тебя ко мне ближе смогла,
   и от возвращения к возвращению вырастают скорей
   мои, послушные Твоей воле, дела.
  
   Ты - ниже всех и в то же время всех выше,
   ныряльщик и зависть башен высоких.
   Ты - мягкость для всех, кто тебя слышал,
   но, когда малодушный с вопросом выше,
   Ты наслаждался молчаньем глубоким.
  
   Ты - лес резких противоречий.
   Я баюкать должен Тебя, как дитя,
   и выполнять твои проклятья извечно,
   Ты их народом шлёшь, не шутя.
  
   Ты был первой книгой этой земли,
   и первой картиной была жизнь Твоя...
   Ты так жил в страдании и любви,
   и бронза черты покрывала Твои,
   и каждый мозг извилины заполнил свои
   семью днями, когда Ты творил для себя.
  
   Ты шёл средь тысяч, потерявшихся в горе,
   и были жертвы все холодны,
   пока в высоком церковном хоре
   золотых ворот не коснулся ты вскоре,
   и одна, родившая, что жалась в притворе,
   подпоясалась изображеньем Твоим у стены.
  
   Ты - сама загадочность, я это знаю,
   и медлило время рядом с Тобой.
   Я, так прекрасно Тебя создавая,
   в час, что тянул меня, не уставая,
   дерзновенной двигал рукой.
  
   Я так много рисовал Твоих планов
   и все помехи искал непрестанно:
   мне казалось, что мои планы больны,
   как ветки, что колючками оплетены,
   запутались в линиях и овалах;
   и это всё как-то вдруг созревало,
   и одним приёмом возникло спонтанно:
   и вот благочестия все формы видны.
  
   Весь труд не может окинуть мой взгляд,
   но чувствую, он закончен.
   Но только прочь отведу я очи,
   как хочу к нему вернуться назад.
  
   Таково монашеское благочестие, оно отчуждает Бога от каждого дня, к которому благочестие потом не возвращается.
  
  -- Это мой дневной труд, и над ним
   моя тень лежит, как покрывало.
   Я сам с листвой и глиной сравним;
   и когда я молюсь и рисую устало,
   то в воскресенье в долине нахожусь небывалой,
   и я - ликующий Иерусалим.
  
   Да, я сам - град Господний, гордый,
   я сто языков его понимаю;
   и псалом Давида в душе прозвучал:
   "Я, в сумерках, слушая арфу, лежал,
   и дышали вечерние звёзды".
   После восхода мои улицы вьются,
   я от народа отстал, а они остаются.
   Но больше я, чем бывало,
   в себе каждого слышу движение
   и своё простираю уединение
   от начала к началу.
  
   Это монах пел громким голосом, в этот вечер сердца его братьев открылись, и вместо обычных слов, шла эта большая молитва, как королева сквозь неё.
  
   Многие города, что штурмов не знали,
   из топаза ворота вознесли над собой,
   у них улицы покрыты травой,
   и такими стены гладкими стали,
   как в зеркало глядится в них день золотой.
  
   У вас только день один был в почёте,
   и вечер поднялся среди башен,
   и вы, тихо, со всем чувством вашим,
   тяжело себя в руки его отдаёте;
   и спустится ночь, закружив бесстрашно,
   как сон тёмных танцовщиц, отважных,
   чьи круги и линии безотчётны.
  
   Вы засеребритесь от света игры,
   то, как море, то, как розы рот,
   что тепло от света с собою несёт;
   силуэты певучие мелькают, быстры,
   пред тьмой, что на заднем плане встаёт.
   Вы будете невестами, и вас зацелуют
   чужие князья-освободители.
   И один приветствием вас околдует,
   пред фатой вашей он встанет победно:
   как башня из аметиста, он вас очарует.
  
   Этот гимн монах пел с высоким восторгом своей души. И он думает о городах братьев, что на востоке ещё не открыты, и ещё ничем не заполнены: ни днём работы, ни задумчивым вечером, и ни ночью, которая начинается сразу после вечера. Глубокая и чудесная ночь невесты, полная картин воображения и робких жестов с какими поднимаются ангелы-хранители, словно чужие княжеские освободители. И после этой ночи не должны внутренние картины и жесты стоять перед Богом, закрытые от Него, который вёл себя перед ними безукоризненно в день их позора.
  
   Я вернулся опять из тех колебаний,
   в которых потерялся я среди дня.
   Я был песней и Богом, и рифмы звучание
   ещё шумит в ушах у меня.
  
   Я буду, скромен и тих опять,
   лицо склоню ныне и впредь.
   И для того голос будет звучать,
   чтоб молитву лучшую спеть
   С теми, другими, был я, как ветер,
   и, тормоша, их звал;
   я был там, где ангелы в далях этих,
   где высоко в пустоте свет дрожит,
   но в глубине Бог, темнея, ждёт.
  
   Ангелы - это последние почки
   на вершине, что всех зеленей.
   И они, словно сон, видят ночью,
   как из него выходят побеги ветвей.
  
   Они верят больше свету небесных сфер,
   чем Господа чёрной силе.
   Ведь, когда оттуда бежал Люцифер,
   они по соседству были.
  
   Он - князь в стране света той,
   и лоб его пред сильным свечением
   нависает круто над пустотой,
   с опалённым лицом и странной мечтой,
   моля о большом затмении.
  
   Он - времени светлый Бог,
   и время громко его пробуждает,
   и, от боли крича, он изнемог,
   и, часто смеясь, от боли рыдает.
   А время верит, что он блажен и высок
   и мощью всей обладает.
   Время, как книжной страницы край,
   много раз перевёрнутой;
   как блестящее платье, что невзначай,
   было Богом отторгнуто,
   когда Он в глубине необъятной,
   успев от полёта устать,
   от времени спрятался безвозвратно,
   пока корни волос, опалённых когда-то,
   не проросли чрез все печали опять.
  
   Так каялся монах в своей чрезмерности к тому, к чему он склонялся.
  
   Ты будешь только действием схвачен,
   и только руками озарён:
   а каждый ум гостем здесь наречён,
   и, тоскуя, из мира явится он.
  
   И разум любой - лишь измышление,
   и чувствуешь, как тонко оно сплетено.
   И тому, кто мысли сплетает,
   небо в дар также дано,
   потому что он не выбирает.
  
   Где Ты? - знать не хочу обязательно:
   скажи лишь, что Ты - повсюду;
   А я - евангелист Твой внимательный
   всё запишу очень старательно,
   подслушивать звуки Твои не буду.
  
   Но к Тебе тороплюсь я всё время,
   шагая со всем старанием.
   Иначе, кто я и кто Ты перед всеми,
   если меж нами нет понимания?
  
   Ночная молитва монаха:
  
  -- Моё платье и волосы, как были встарь
   у русских царей в их смертный час.
   Только огонь моих уст погас,
   но все мои царства я собираю сейчас,
   и высятся они на заднем плане как раз,
   в моих мыслях стучит: Я ещё государь.
  
   Для них молитва - ещё утешение.
   Они возносят её массой без отвращения,
   и тогда она величественна и прекрасна.
   И каждая вера и преклонение,
   о чём у других нет помышления,
   куполами высится без стеснения,
   золотыми, голубыми и ясными.
   А что есть церкви и все обители
   с их появлением и возвышением,
   когда арфа звучит утешителя,
   и звуки от рук наполовину спасителя
   пред королём и девой бредут, как видения?
  
   В волнах утреннего света и чистоты, лучи проходили сквозь стволы деревьев, как идут звуки, озарённых солнцем струн. В келье, в утреннем свете, склонившись над книгами, писал монах.
  
   И Господь велел мне, чтобы я писал:
   королевской жестокости бремя -
   ангел пред
   тем, что я любовью назвал.
   Но без стрел её я беспомощным стал,
   и мост исчез в бесконечное время.
  
   И Господь приказал мне, чтобы я рисовал:
   Время - боль глубокая с нами.
   В её оболочке я тихо лежал:
   а существо, что чудно я написал,
   платит дань смерти, что разит наповал,
   вакханалией городов, что мчатся в провал,
   а также безумием и королями.
  
   Бог приказал мне, и я создаю:
   я - царь времени, его быстротечности.
   Но здесь посвящённым, серым стою
   В Твоего одиночества бесконечности;
   на глаза под бровями смотрю,
   что чрез плечо впиваются в тетрадку мою
   от вечности к вечности.
  
   В начале дня перед всеми трудами.
  
   В имени Твоём тёмную тайну
   погрузилась тысяча богословов.
   Девы пробуждались к Тебе снова и снова,
   и юношей к тебе тянулись повально
   и блестели в Тебе. Ты - битва готовая!
  
   В очень длинных Твоих переходах
   встречались часто поэты,
   и короли звуков были там превосходны,
   глубоки и мягки при этом.
  
   Ты - час, вечерний, уютный,
   и в этот час они очень похожи бывают;
   Ты всем им в уста проникаешь смутно:
   они чувствуют, что Тебя открыли подспудно,
   и каждый роскошью Тебя окружает.
   Превозносят Тебя тысячи арф,
   будто колеблют само молчание,
   и Твои старые ветры, всё побросав,
   все дела и нужды мира, поправ,
   величие несут твоего дыхания.
  
   Под мягкими вечерними облаками.
  
   Поэты Тебя рассыпают повсюду,
   будто шторм пролетел сквозь их лепетание,
   но собираю Тебя в сосуд со старанием,
   и этим радовать Тебя буду.
  
   Я среди многих ветров брожу:
   Ты тысячу раз гонял с ними меня.
   Но несу я всё, что я нахожу:
   кружку слепого, что к Тебе привожу,
   и иногда от ребёнка я уношу
   большой кусок Твоего бытия.
  
  
   Ты видишь сам, что искатель я.
   Тот, кто стремится за своими руками,
   и молча идёт, пастуху подобно,
   за взор оскверняющими горбами,
   которых гонит вперёд он своими трудами,
   и он в слове чужом запутался словно,
   и завершить Тебя мечтает ночами,
   и сам станет он завершённым.
  
   В келье вокруг монаха сгущается вечерняя тьма. И тьма кажется наполненной многими предметами голосами, которые мерцают в последнем свете дня.
  
   Это редкость - солнце в соборе.
   Тут вырастают резными фигурами стены,
   и сквозь дев и стариков, склонивших колени,
   как крылья, на свет рвутся из тени
   царские врата в золотом уборе.
  
   Величественные скрывают колонны
   стену со святыми иконами,
   что в серебре пребывают спокойные.
   А камни встают, словно хор церковный,
   и падают венцами опять закруглёнными,
   они прекрасны и молчанием полны.
  
   А над ними, словно ночь голубая,
   парит, ликом бледна,
   женщина, Тебе дорогая,
   Роса утра, Тебя у ворот встречая,
  
   как луг, цветами Тебя окружая,
   всегда с Тобою Она.
  
   Купол наполнен Сыном Твоим
   и связывает кругло строение:
   Тебе трон не нужен, но перед ним
   стою я в трепете и восхищении.
  
   Тут монах вспомнил свою молитву в Успенском соборе в Москве.
  
   Я вступил туда, как пилигрим,
   и семь раз почувствовал я
   лбом, что как камень Ты недвижим;
   и семью светильниками Тебя
   окружил с бытием смутным Твоим,
   и с двумя поцелуями, Тобою любим,
   ввёл в картину каждую, провиденьем храним,
   как в ночную долину себя.
  
  
   И тут встал среди нищих я.
   Они были худы и черны.
   Ты - ветер! Тут я понял Тебя,
   сквозь их болячки, что ясно видны.
   Я крестьянина видел, он был стар
   и бородат, к Иоахим.
   И потому что он тёмным стал
   и рядом с похожими вместе стоял,
   как никогда, я осознал,
   нежно, без слов Тебя ощущал
   во всех, вместе с ним.
   Ты останавливаешь времени бег,
   и Тебе никогда нет покоя в том;
   а крестьянин Твой смысл находит, при чём
   возносит Тебя и швыряет потом,
   и возносит снова Тебя человек.
  
   И в тёмном благочестии произнёс монах в этот день ночную молитву.
  
   Я долго бодрствовал рядом с Тобой,
   за водой и стеной следя.
   И если найдут спящим меня,
   Боже, из рук не дай вырвать, любя,
   я - ночь ночи Твоей большой.
  
   Бодрствуя, и средь снов моих
   погружаюсь в Тебя, чтобы ты не заметил,
   слушаю Твои сновиденья, как ветер,
   шелестя листвою, чей облик так светел,
   повторяю Тебе много строф чужих.
  
   Мой сон - кров над головою Твоей,
   надёжный, словно гранит.
   И мои чувства, словно чудесный ручей,
   что, прыгая с гор, примчался скорей,
   и тысячью капель, переливаясь, блестит.
  
  
   Говорит Бог с каждым, но прежде его создаёт,
   потом, молча, с ним из ночи идёт,
   но все начать говорить должны,
   и слова эти неясны:
   Иди, отдалясь от сознания,
   иди до краёв твоего желания
   и дай мне форму и одеяние.
  
   Сзади малые растут, как огонь верховой,
   и тянут тени свои за собой
   и накрывают меня с головой.
   Оставь себе красоту и ужас земной.
   Нужно вдаль идти, чувств не питая.
   Помешай тому, что нас разделяет.
   Очень близко край дорогой,
   что жизнью они называют.
   Ты поймёшь, что они знают
   о серьёзности этого края.
   Дай руку. Иди со мной.
  
  
  -- Я был при старых монахах художником
   и писал мифы для них.
   Они писали спокойно истории, изображая
   рунами славы.
   Я вижу Тебя в моих лицах, в ветре, воде
   и в деревьях лесных,
   на краю христианства шумящих кудряво.
   Ты - страна, не светлая слишком.
   Я хочу поведать Тебя, увидеть и
   описать,
   не эмалью и золотом, лишь чернилами, что
   из коры добывали.
   Я не хочу, чтоб жемчуга листы с Тобой обрамляли,
   и в трепещущем изображении мои чувства
   Тебя узнали.
   Ты побледнел бы, если б я стал Твою простую жизнь
   утрировано изображать:
   Я хочу всеми делами Тебя наделить и
   скромно им дать имена:
   я хочу трёх королей назвать, и какая их прислала
   страна.
   Я хочу их дела и дни описать на белых листах
   чёрным цветом.
   Ведь Ты - Земля, и Ты, словно времени
   лето,
   и Ты не думаешь о других дальних,
   измученных,
   глубоко ли сеять и обрабатывать лучше
   наученных:
   Ты чувствуешь, что укрыт урожаями, многими и похожими,
   и не слышишь серпов и жнецов, что по Тебе
   шагают при этом.
  
  
  -- Ты непрогляден. Терпеливо двигаешь стены тут и там
   и, может быть, ты позволишь один только час
   жить городам,
   и дашь ещё два часа церквям и одиноким обителям,
   и разрешишь пять часов любоваться красотой всех спасителей
   и семь часов уделишь внимания крестьянам,
   дневным их трудам.
   Но прежде Ты станешь опять лесом водой
   и чащей глухой;
   и в час неохватного страха портрет неоконченный
   свой
  
   у всех потребуешь Ты обратно.
   Дай мне ещё мгновение одно: я не хочу
   никого из дел этих любить,
   любить,
   пока Тебя достойны, не станут эти творения.
   Я хочу только семь дней, семь дней получить
   и хочу я одно только изобразить,
   семь страниц уединения.
  
   Кому книгу Ты дашь, кто охватит её
   и будет сгорблен, себя, отдавая листам;
   но учти: в руках Ты имеешь всё
   и написать её сможешь сам.
  
   В этот день монах написал письмо:
  
   Достойный отец и митрополит,
   благословение ваше душа моя зрит.
   Я - монах постриженный и посвящённый,
   и любой советчик мне не велит
   касаться вас словами, Владыка достойный.
   И прилично ли мне писать так свободно?
   Но я не знаю ничего, что мир наш творит.
   Оставь свой порыв, - я сказал себе так, -
   но сегодня меня мучает страх,
   и мне кажется, что-то умрёт непременно,
   если мы не будем о том говорить.
   Простите, стерпите голос мой сокровенный.
   О моей жизни можно по платью судить,
   и в лице душа моя вся видна:
   а труды моих дней смогла освятить
   та воля, что помянута всуе, быть не должна.
   Но люблю дела, которые света волна
   заливает, чьи краски, как скрипки, играют;
   время знает их, но от вас то скрывает,
   что высока корней их вес и цена.
  
   Моя набожна жизнь. И не подсудна она.
   И в молитве, которой себя возвышаю,
   говорю порой: я живу и желаю:
   пусть скромность мне будет дана.
   И к Тебе прибегаю я для спасения.
   О борьбе и аскезе нет у меня помышления
   и нет, как святой Терезы, видения,
   что о блеске Запада нам возвещает.
   Моя душа незаметное избирает.
   Я наблюдаю страну, молюсь, занимаюсь чтением,
   порой пишу угодника Николая,
   в стиле Стоглава священном,
   это всё что могу. Я мой дом освящаю,
   хочу понравиться вам, отец почтенный.
  
   Но порой видел книги я о Мадонне,
   что сочиняли на Западе неуклонно,
   и тонкие гравюры зданий церковных;
   но я не учился достаточно полно:
   и судить об их стремлениях могу я едва:
   но об одном, кого они божественным звали,
   и один архангел зовётся, как он,
   я думаю. Наслаждался он без печали,
   как в праздничный день. Дни лета, как сон,
   как всё на свете, мимо нас протекали,
   так, что руки книги свои оставляли,
   как грехи. А мой Бог тяжек, как стон.
   Эти картины не Бога изображают,
   но времени радость они доставляли
   всеми победами этого времени.
   Картины лишь колоколами звучали
   в его торжественности без изменения.
   Но танцы дней всё уносили с собой:
   так оставался Бог спасением гонимых,
   и, если времена нуждою теснимы,
   в форму мрака и ужаса его вжимали порой,
   то в богатое время, прежде так нелюбимого,
   цветами украшали его великолепие зримое.
   Но неизвестность всегда за Его спиною.
   Использует время и силу, и красоту;
   это ко многим делам обратиться должно,
   какие Богу поднять и закончить дано,
   и небо в руках Его теснится давно.
   но о том я смутно пишу на стенах панно
   и каждому святому я даю по листу.
   И время пишет в пространстве себя вновь и вновь
   в скромности робкой сердечной.
  
   И сообщает, что длится любовь,
   но в суете повседневных трудов
   в благодарность она превращается вечную.
   Но говорит мне Отче, чего достигнут они,
   в искусстве и науке умной:
   Это - не Бог, и не Богу сродни,
   это - плод трудов и силы их чудной.
   Да этот плод знак силы являет.
   И вся красота, что миру доступна,
   означая вечность, прочь убегает
   от измены, что получить так не трудно.
   Бог убегает от всего, что изображает,
   что во времени нашло себе красок сверкание;
   во всех картинах остаётся одно одеяние,
   что нетерпеливые, осветляя, преображают;
   а Бог, темнея, сзади миров ожидает,
   и одиноко руки живописца блуждание.
  
   Почтенный отец, мудрый годами,
   покарайте гневно меня, если суетно я толкую:
   ими Бог расстроен, но сохраняем нами.
   И с нашим Богом мы кладём вещь любую,
   любой поступок, что в нас радость лелеял,
   в холодный ящик, и, сил не жалея,
   как платье гладим, пряча добычу скорее
   в чувство, что это всё - Бог, а Он тем вернее
   чрез наши руки пройдёт неизменно.
   Мы хотим в картинах и молитве Его непременно,
   но не используем, как пищу души.
   Мы хотим только знать, что в мягкой тиши,
   Он коснётся всего, что достойным считаем давно.
   Но в чём-то узнать, Его старым людям дано,
   и видим во всё Его проникновение,
   потому что делам доверяем Его и всепрощению.
   И дела Его ближе нам всё равно,
   чем благочестивых мужей и женщин изображения.
   Почтенный отец, с белыми волосами,
   роль и долг у любого народа значительны.
   И если мы поднимаем знамя,
   то это чудо для нас, действительно.
   И на рассвете нашего Бога охраняем мы сами,
   и этот долг сотни лет уже снами.
   Вспомните, как на заре христианства всего,
   мы почти изменить хотели Бога к славе Его.
   Но золотой орды ужасная сила
   гигантской рукой уста нам закрыла,
   и глухо, и дерзко она любовь подавила;
   и судьба нас с тех пор вниз пригибала
   и развила в нас молчаливость.
   Но никогда в одном времени мы не находились.
   Мы где-то в массе всегда оставались,
   которая шире распространялась.
   Мы сидели, но на цыпочках стояли народы,
   чтобы будущее видеть свободно.
   Мы владеем всегда настоящим временем,
   хотя порою было оно тяжким бременем,
   но мы не хотели из него убегать:
   Мы оставались стоять в оцепенении,
   и фанатизмом и святостью не умели блистать,
   но при нас античность погибла,
   а мы всё держались, словно стропила,
   наполняясь молвой опять и опять.
  
   Я прошу вас, отец почтенный,
   быть башней упорства, как стен основание;
   и Бог продлит ваше здесь пребывание
   ещё годы долгие непременно.
   Но не надо, наверно,
   освобождать художника от принуждения,
   которому надо отдать предпочтение,
   потому что Бога долго он в небрежении,
   замалчивал даже в своих песнопениях,
   но о красоте, торопясь, кричал.
   Но во времени наше начало начал.
   Другие народы так шумны,
   все звонко смеются в стране;
   но Бог рискует к нам с вышины,
   я чувствую, ему мы ясно видны,
   когда покоится Он в тишине.
   Вы к тишине призывает нас,
   а то в доме случится беда:
   Он может в лес убежать тотчас,
   мы потеряем Его навсегда.
  
   Я боюсь того, что я вам сказал,
   от писания мои руки дрожат.
   Не для меня этот страх, и я б выяснял,
   куда исчез Он, не глядя назад.
   Но пришёл Он, сквозь миры пробежав,
   и они все Его очаровали:
   одни встречали, бедным назвав,
   другие по-княжески Его расточали.
   И нет народа, что о нём умолчал,
   из голов и камней Он вставал
   и от шума бежал во тьмы объятия.
   А вы имеете платье? -
   шёл, вопрос, нам задав.
   А мы почти последними были,
   когда тоже дальше его торопили.
  
   Он смотрел на меня, ужасаясь
   моим словам. Они могли бы вас заразить
   и страхом сразить
   от горячих пальцев моих.
  
   Я - ничтожный из малых сих,
   но я должен был вам открыться, терзаясь,
   потому что грудь разрывает,
   и я чувствую, назревает
   это также у нас.
   Его познают способом ложным.
   Будьте строги, тверды непреложно
   ко всем химерам сейчас.
   Вы должны приказать: дайте задание,
   чтобы в доме вашем изображения
   Бога кто-то стал охранять.
   Если в других руках нуждаетесь вы,
   и от трудов и суеты отвернётесь опять,
   если рассеетесь тоже, увы,
   пытаясь Его достать,
   но тут некому петь, нарушая молчание.
   Но в чужом ветре Его тем не менее,
   не знаю кто, но умудрился украсть,
   и я должен проклясть его
   в небесах,
   на всех библейских листах,
   и страшные буду проклятья искать
   в ужасных изречениях и словах.
  
   Простите, Владыка, что как в облаках,
   в аромате святости пребывающий,
   что я в усердии и спешке сжигающей,
   так себя позабыл,
   измерить решил
   слова гневом глубоким.
   Но я поднял рог одинокий,
   чтоб песню мести трубить,
   но вас теперь хочу о мире просить.
   Я вернусь назад, к дням своим,
   коль отпустите меня с благословением.
   Я все труды свои со смирением
   вложу в мою любовь один за другим.
   И будет счастьем большим
   из повседневности их поднять
   и каждой клеточкой ощущать
   единственно чувства прикосновение,
   и тишины будет проникновение,
   ей нечему изменять.
   Я не боюсь, но я совсем одинок:
   но мой день, как тысяча дней:
   так полон мой дух и глубок.
  
   Ничтожнейший монах
  
   Апостол.
  
   Потом монах начертил утреннюю молитву, что была рассыпана по его чувствам. И тут он провозглашает:
  
  
   И, как дитя, просыпаюсь я,
   в том уверенный точно,
   что страх каждой ночи перенеся,
   Тебя опять увижу воочию.
   Я знаю, я всё понимаю здесь,
   что вглубь не пробиться мне зрением.
   Но Ты - есть! Ты, конечно, есть,
   охваченный трепетом времени.
  
   Мне кажется, будь я одновременно
   младенцем, мальчиком, мужчиной и старцем,
   я бы силу почувствовал непременно
   того, что на круги свои возвращается.
   Я благодарен Тебе, ты - глубокая сила,
   но тих созданиям новыми,
   будто прячась за стенами укромно.
   Но пока я работаю день-деньской,
   Ты проскользнул, словно лик святой,
   прямо к рукам моим тёмным.
  
  
   Что меня не было в это мгновение,
   Ты знаешь? - "Нет", - отвечаешь, "не знаю".
   А я должен спешить без сомнения,
   иначе мне не пройти дорогу до края.
  
   Я больше, чем сон сна Твоего.
   Но то, что тоскует о крае его,
   это - как один день и единый тон;
   чужие сквозь Руки Твои проходят,
   но даже, если они свободу находят,
   они так печальны при том.
   Но тьма Тебе остаётся густая,
   растущая в пустом свете,
   и история мира поднялась на рассвете,
   как всегда, из горной породы.
   и есть Один, кто строить бы стал,
   но массивы остаться такими должны,
   камни, словно освобождены,
  
   и ни одного, что Ты обтесал.
  
   Тут монах на другой день проделал путь и должен был пройти сквозь улицы, экипажи и всадников, а также богачей и мимо каждого, кто веселится без ума.
   вечером монах молился в лесу, позади которого погружалось осеннее заходящее солнце. А на краю вечерней зари прорисовывался бледный профиль растущей луны.
  
   В вершине Твоего дерева бушует свет,
   превращает всех крошек в пёстрых и суетливых:
   они находят Тебя, когда день догорает.
   А нежность мира - сумерки как бы в ответ
   на тысячу голов тысячу рук молчаливо
   кладут, а под ними и чужой набожность обретает.
  
   Ты не хочешь иначе мир наш держать,
   чем мягким жестом его подбирая.
   Ты ловишь землю, от небес её отделяя,
   и твой плащ складками её укрывает.
  
   Это Твой способ так здесь пребывать.
  
   Но желающий Тебе громко имя назвать
   забывает о соседстве Твоём.
  
   Из Твоих рук, горным хребтом окантованных,
   встаёт закон, нам Тобою дарованным,
   и глас силы безмолвной слышится в нём.
  
   Ты согласен, чтоб милость Твоя приходила,
   как обычай, с жестом смирения;
   и если кто-то руки сплетает,
   будто, укрощая их силу,
   чтобы быть рядом с малой загадкой,
   он сразу чувствует Твоё появление,
   и, как в ветер, украдкой,
   он лицо погружает,
   стыдясь уныло.
  
   И тут пытается он, на камнях возлегая,
   подняться с них, как другие себя поднимают
   и спешит, Тебя укачать желая,
   боясь, что бодрствование Твоё помешает.
   Он чувствует, что хвастать Тобою не может,
   он бежит, за Тебя пугаясь:
   вдруг заметят Тебя ничтожные;
   Твоё чудо в пустыне тоже
   изгнанникам древним являлось.
  
   На дороге, среди людей, страстно моля об уединении, пришёл он опять в свою, погруженную в светлую осень, келью. Это был серый, бессолнечный вечер, который приближался к дождю.
  
   Это был час у дня на краю,
   и страна готова к пришествию ночи.
   Душа, поведай тоску свою:
  
   Будь степью, степью, далёкой очень,
   и пусть старые темнеют курганы
   на последней границе твоей,
   когда луна встанет с мерцанием странным
   над страной проходящей моей.
   Тишина. Твой образ. Форма вещей,
   это - души Твоей детство укромное,
   они во всём согласны с Тобой.
   Будь степью, - я тихо взываю, -
   потом старость придёт с сединою своей,
   её от ночи я едва отличаю,
   и принесёт свою слепоту огромную
   в дом подслушивающий мой.
  
  --
  -- Я вижу, как сидит и думает он
   не обо мне, хотя я тут же при нём.
   Он внутрь души своей погружён.
   Там всё: степь, небеса и дом.
   Но только песни его потерялись,
   их нет для него на свете.
   Они многих тысяч ушей касались
   и пили, и пили бродячий ветер.
   Но, мне кажется, за всем этим,
   что я бы песню его приветил
   и глубоко в себе сберёг для него.
   Но борода слова скрывает его.
   Но получить он хочет назад
   лучшую из мелодий.
   К его коленям меня ноги подводят,
   его песни льются, звучат,
   внутри него хороводят.
  
   Монах читал в старых хрониках о древних слепых певцах-кобзарях, которые много лет назад шли мимо хижин сквозь вечер, распростёртый над широкой Украиной. Но монах чувствует, будто один очень старый кобзарь идёт теперь через страну и у всех, отмеченных одиночеством дверей, переступает тихо по необходимости пороги. И от тех, кто живёт и бодрствует, приносит он обратно свои многие новые песни, и они погружаются в свою слепоту, как в фонтан. Но дни прошли, и песни его оставили, чтобы вылететь в свет с ветром. Все звуки - это возвращение.
  
  -- ИГРА
  
   Семь девушек в белых платьях
   Юноша в пурпуре.
  
   Местность у освящённого, сверкающего моря.
  
   Юноша в пурпуре задумчиво сидит на песке. В тёмных глазах - бесконечность.
  
   Море катится спокойно у его ног, и его волны определяют ритм сцены. Семь девушек в белых платьях заполняют местность, становясь в ряд за чужаком. Позднее они кружатся в хороводе, заключая в свой круг чужого.
  
   Внимание: Сценическая мизансцена предполагает, что вид на море для публики вырастает там, четвёртая стена отклоняется от зрителя. Волны покрывают треть сцены широким приземлённым движением. Середина сцены - пляж, не котором начинается игра. Задний план: сосны.
  
   Семь девушек:
   Хор.
   Мы семь летних дней видим тебя.
   Откуда твои пути?
  
   Юноша в пурпуре:
   Издалека. И всё спрашивал, нетерпеньем горя:
   Где море найти?
   Теперь вижу, как оно набегает.
  
   Семь девушек:
   Твоя страна побережья не знает?
  
   Юноша в пурпуре:
   Её, бедную, вечер всю покрывает:
   за горизонтом теряется край.
  
   Семь девушек:
   Но отвечай,
   как узнал ты, где море сверкает?
  
   Юноша в пурпуре:
   задумчиво
   У меня есть картина.
  
  
   Семь девушек:
   Как это может быть,
   картина этого моря?
  
   Юноша в пурпуре:
   Да, эту картину
   я должен навек забыть,
   а это такое горе.
  
   Семь девушек:
   Счастливец ты! Судьбою любим.
   "Вчера" забывается тайно,
   забытое лежит в глубине,
   и, действительно, будет твоим.
  
   Юноша в пурпуре:
   Вы не знаете то, что известно мне:
   Забвение - сон кипарисов тайный,
   что медленно в вечерних аллеях
   пред умиранием стоят, цепенея,
   тихо темнея.
  
   Семь девушек:
  -- Ты пугаешь нас.
  -- У сестёр безнадёжно
   во всей стране,
   тяжелее вдвойне,
   станет одежда
   от слов твоих.
  
   Море - это надежда!
   Нет такого в местах других,
   там вечер тих,
   где ребёнком ты был.
   Ты не знаешь, что есть,
   ты так далеко в ветер не заходил.
  
   Что говорится здесь,
   сотни людей говорят
  
  -- Пауза
  
  -- Одна из семи девушек:
  -- Звуки песен не лил
   Ты день назад?
  
   Юноша в пурпуре опускает голову.
  
   Семь девушек:
   В нас странные чувства горят:
   нам было чудесно и страшно,
   у страха не было дна
  
   И молчали мы, как одна,
   а она,
   песня, вдруг зазвучала печально,
   как из увядших уст, чуть слышна,
   словно больная.
   И у всех нас внезапно руки
   стали, как тени,
   их ранили звуки,
   они упали в колени,
   будто бы умирая.
  
   Но мы знаем:
   Так песни твои печальны,
   о, Боже,
   уносит их ветер дальний,
   назад не отдавая.
  
  
   Юноша в пурпуре:
  
   Любая в том на другую похожа.
  
  -- Пауза
  
   Семь девушек:
   Но все же,
   как прилетели сюда?
   Кто тебя учит
   песне страдания и горя?
  
   Юноша в пурпуре:
   Одиночество злое.
  
   Семь девушек:
   Но братски с тобой неразлучен,
   есть ли меч у тебя,
   что с тобой ложе делит?
  
   Юноша в пурпуре:
   Боюсь очень я
   ездить с братом блестящим:
   железо настоящее
   человека от жизни лечит.
  
  -- Пауза
  
   Семь девушек
   во внезапном испуге:
   Но как кровью одеты плечи.
  -- Пауза
  
   Юноша в пурпуре:
   сильно затрепетав
  -- Знать хотите, откуда бежит?
  
   Испуганно слушают семь девушек его песню.
  
   Юноша в пурпуре:
   Далеко
   отсюда
   замок стоит.
   И высоко
   четыре, как чудо,
   башни растут
   сильны.
  
   но до глубины,
   страхом полны,
   если в парке летая,
   прямо досюда,
   четыре шторма грядут.
  
  -- Пауза
  
   В зале высоком
   королева одна.
   Не знает она,
   где я. И бледна,
   слепой грустью полна
   о долине широкой.
   Ведь как-то раз одиноко
   я из долины пришёл той страны,
   где так тревожны и так бледны
   вечера прелестные.
   Души были песней полны,
   и серебряной была песня.
   И закончить её должны
   были поцелуи чудесные.
   Но немы поцелуи,
   и тайну такую
   никто не знал.
   Но мы целовались,
   и тихий восторг нас направлял
   и тихая радость.
   Взгляды, руки, намёки, стены
   охраняли мы неизменно
   тридцать дней напролёт.
   Но вот ночь идёт
   другим вслед ночам.
   И в ней была мука,
   сон о мести привиделся нам.
  
   Как к вышине
   трон стремился громадный
   во сне.
   Трон седого супруга.
   А он
   пыл и счастье презрел,
   сидел
   в комнате неоглядной.
  
   Во сне убил я его
   так наглядно.
   Но кровью, во сне убитого,
   пропитана
   стала одежда моя,
   и все королевы края
   красны от того.
  
   Утром, серый рассвет разорвав,
   я выбежал в май стремглав,
   как оборвав,
   крик смертный, еле дыша.
   Я по бешеным мчался годам
   от городских шумов
   и горя.
   По её ясным словам,
   что были подобны волнам,
   я бежал к морю.
  
   Потому что моя душа
   не должна никогда узнать,
   что королевы соей руке
   не трепать
   мои волосы никогда,
   что поцелуям её не бывать
   хлебом моим никогда:
   и она от меня вдалеке,
   и одежда моя
   красна навсегда.
  
  -- Пауза
  
   Он опять опускается на своё место и опускает голову на пустые руки.
  
   тихо
  
  -- И, как раньше, должна она всё же
   петь серебристые песни.
  
  -- Пауза
  
   Тут семь девушек вьются вокруг него в белом хороводе. Они склоняются над задумчивым юношей, и, наконец, закрывают его совсем. И их голоса, которые сначала беспомощны и тихи, приближаются, ширятся, они, останавливаются, наконец, и стоят, как жертвенные колонны, освещённые небесным светом.
  
   Семь девушек:
   робко
   Мы принесём картины, цветы все прелестные,
   чтобы ты не плакал больше.
  
  -- Пауза
   печально
   Мы тебя все полюбили.
  
  -- Пауза
   искренно
  -- И все семеро будем
   ясными,
   святыми сердцами,
   как семью из амбры свечами,
   справляться с твоими болями
   прекрасными.
  
  -- Пауза
  
  -- И целовать будут тебя
   семь наших уст, любя,
   и лоб увенчаем белый.
  
  -- Пауза
   полные надежды
  
   Твои глаза, что страдали доныне,
   должны в середине,
   средь танцев смелых,
   храмом быть.
  
  -- Пауза
  -- Тихо, ликуя, поднимаясь
   Мы хотим тихо и тайно при том,
   рубашек своих полотном
   окружить тебя плотно,
   чтоб кроваво-красное платье
   закрыть;
   чтоб сердце твоё излечить
   от дрожи пугливой.
   И ты, избавленный от страдания,
   чтоб смеялся охотно
   среди нас, мирных созданий,
   был бы счастливым.
  
  -- РАННЯЯ ВЕСНА
  
  -- Чёрная герцогиня:
   Ты, молчаливейший из пажей моих,
   серебряные струны я тебе подарила.
  
  -- Паж
  -- Но у сердца нет рук, чтоб играть на них!
  
  -- Чёрная герцогиня:
   Грезишь ты слишком много, мой милый.
  
  -- Паж
  -- Но я не знаю, что такое мечты?
   Когда вечера спустилось мерцание,
   целый день солнце в красном сиянии
   думало, что из деревьев и гор красоты
   не сотворить никогда чуда сверкание.
  
   Чёрная герцогиня:
  -- И сам думаешь ты день напролёт?
  
  -- Пауза
  
  -- А болезнь тебя не грызёт?
  
   Паж:
   Я был, словно дитя.
   Но знаю, меня радовали мои лихорадки:
   в них учился я объяснять загадки
   многих вещей, их ещё не обретя.
  
   Чёрная герцогиня:
   Не провижу ли я в тебе чувством вторым,
   что ты тишайшим признанием сильно томим,
   в твоих глазах я читаю.
  
   Паж:
  -- Есть песни начало, и над ним
   я, одиночеством тяжким гоним,
   склоняюсь, её окончить мечтая.
  
   Чёрная герцогиня:
   Каждый конец - это прощание.
  
  
   Паж:
   Но новой встречи оно ожидание.
   Как, если бы из церкви шли мы вместе,
   так как стыдно было б по чести,
   к Богу с чужими идти на свидание.
  
   Чёрная герцогиня:
  -- Ты о разлуке знаешь, действительно?
  
   Паж:
   Моя мать славилась добротой удивительной,
   её смерть, как чудо, была.
  
   Чёрная герцогиня:
  -- И странна?
  
   Паж:
   Она маленькой стала и лёгкой:
   так в смертном платье мала,
   и я видел она
   была
   далёкой
   и в вечность вошла.
  
  -- Пауза
  
  -- Вы видеть могли мою маму?
  
   Чёрная герцогиня:
   Я в твоих словах её чувствую прямо,
   будто с ветром идёт по лугам.
  
   Пауза
  
   Что мы похожи, догадался ты сам?
  
   Паж:
   Вы спрашиваете, чувствую ли я вас?
   Не в вас лежит это сходство сейчас.
   В моей любви - её тайный приют,
   и громадным деревом чудо выросло тут,
   что грёзой зовут;
   и в сердце шумело оно, созревая,
   звучало о том, что я её меняю
   на вас.
  
   Чёрная герцогиня:
   Обо мне мечтаешь сейчас?
  
  
   Паж:
   испуганно
   Чтоб лишь поближе быть к вам.
   Порой узду вашего скакуна я держал,
   и грезилось мне, что о вас я мечтал,
   будто по вашей песни следам,
   и когда лютня волновать нас старается,
   и замирает струн половина блестящих,
   и оставляет нас медленно звук проходящий
   и сзади меня рассыпается.
  
  --
  --
  -- В ОСЕННИХ АЛЛЕЯХ
  
   Молодой человек:
   Моя чёрная сестра, ты смотришь с сожалением,
   что пожелтела уже листва в садах.
   Мы задаём себе вопрос в тех словах,
   в каких спрашивал нас дух весенний.
   Но тише. Как дух двух преданий древний,
   сквозь дни проходят уединённые,
   сквозь вечер парка старого стеснённые,
   фигуры наши призрачные плавные.
  
   Пауза
  
   Идти хотелось дальше в то мгновение
   средь увядших миров любимцем тихим
   стареющих аллей осенних.
   Давай смотреть на солнце, как в затмение.
   Оно заходит. А я властитель был великий.
   Но в мире решает всё провидение:
   большое широкое всё оно простирает,
   а потом тишиной всё окружает.
   Зачем зовёшь меня, кого, не зная?
   Я тот, кого сейчас не называют:
   чужак и враг, быть может, главный.
  
   Девушка:
   безнадёжно
   Мой голос тебя не достигнет странный!
   Так часто находились мы душой
   в уединённом празднестве.
   И связаны между собой,
   как светлые туманности,
   наши долгие взгляды были,
   в их глубину мы скользили
   и там, в растущем пламени, плыли,
   где наша страсть залегла и заснула.
  
  
   Молодой человек:
   Веришь ли, ты, сестра,
   что страсть твоя
   может заснуть однажды?
  
   Девушка:
   Крепче, чем ты и я.
  
   Пауза
  
   Молодой человек:
   Моя страсть всё время бодра,
   любую радость чувствовал многократно,
   что целый день смеялась с утра,
   и ночная пора
   строила радости сооруженья приятные.
  
   Девушка:
   Где?
  
   Молодой человек:
   Мы больше их видеть не можем.
  
   Девушка:
Что делает нас слепыми?
  
   Молодой человек:
   продолжая
   Много городов оставлено тоже,
   и много садов пропадают, похоже
   среди ветра сейчас.
  
   Девушка:
   Как ты говоришь! Твой печален ответ,
   и ты, ты печален сам?
  
   Молодой человек:
   Нет.
   Только спокоен.
   В мире не белый, не чёрный цвет,
   и в печали зреть может радости свет.
   Кто знать, то достоин?
   Может, делаем всё мы не так достойно
   с тем, что вокруг в этот час.
   Как можем мы быть спокойны,
   не зная, любят ли нас.
  
   Девушка:
   Но весело было б нам, я считаю.
  
   Молодой человек:
   Не отрицаю.
   Мы были как дети: они играют,
   пока к ним сон не придёт.
   А мы переглядывались ночь напролёт,
   как дети, что не спят в неурочный час.
   И смех замирал сухо у нас
   на устах усталых.
   Глаза смотреть больше не могут,
   будто они стеклянные,
   но закрыть их не можем странно.
   Ты не чувствуешь страх и тревогу?
  
  -- Пауза
  
   Этого больше не будет. Прости меня.
   Ты - снова ты. Я - снова я.
   И каждый другим всё же не стал.
  
   Девушка:
   Я думаю, кто любовь потерял,
   её вернуть будет слишком поздно.
   И куда теперь ты?
  
   Молодой человек:
   От мечты до мечты.
   Ещё не мертвы мои звёзды,
   сестра,
   я в них крепче, чем прежде, верю.
   Но чудо и боль потери
   идут из другого места.
   И всё не так, мне известно
   как казалось раньше.
   Ты не плачешь среди страданий
   и не смеёшься в блаженстве сознания,
   и не греет родных постоянство.
   И что ты смотришь и строишь,
   любишь и понимаешь,
   это всё - то пространство,
   сквозь которое ты шагаешь.
  
   ЗИМНИЕ ДУШИ
  
   Приезжий:
  -- Ты не боишься о том говорить?
  
   Слепая:
   Нет.
   Это так далеко. И была там другая,
   что видела и шумно всё время жила.
   Она умерла.
  
   Приезжий:
  -- И эта была тяжёлая смерть?
  
   Слепая:
  -- Смерть в жестокости и незнании
   уже тяжела, когда чужой умирает.
  
   Приезжий:
  -- Она была тебе чужой?
  
   Слепая:
   Или она стала такой.
   Смерть сама отдаляет ребёнка от матери.
   Но в первый день это было ужасно.
   Словно в ранах было всё моё тело.
   Мир, что цветёт и зреет вокруг,
   будто разрывал своими корнями
   меня и сердце. Я, казалось, лежала
   взорванной землёй и жадно глотала
   горький, холодный дождь моих слёз,
   что из мёртвых глаз тёк, не уставая,
   тихо струился, будто с неба пустого.
   Когда мёртв Бог, падают облака.
   Мой слух стал остёр и всему открыт,
   я различала всё, что не слышала раньше:
   время, что над крышей текло,
   тишина звенела о тонкие стёкла,
   и близко, рядом со мной отдыхала
   у рук моих белая роза.
   И думала я: всё ночь и ночь,
   и верила, что полоску света увижу,
   что вырасти она в один день могла,
   и думала, что она завтра придёт,
   ведь она с давних пор в мои руки легла.
   Я будила маму, когда сон был тяжёл
   и от тёмного лика падал вниз.
   Я маму звала, чтобы сон ушёл.
   Зажги свет! Проснись!
   Я слушала мгновения, тиха оставаясь,
   и, словно камни были в подушке больной,
   и, казалось, мерцало что-то рядом со мной.
   Это плакала мама с болью живой.
   Но больше я думать о том не стараюсь.
   Свет зажги! Свет, - кричала я часто во сне,
   Рушился космос, мерещилось мне. -
   Отведи его от лица моего и груди;
   ты должна, любя, его выше поднять
   и звёздами его украсить опять,
   я не могу жить с небесами на мне!
   Но я к тебе обращаюсь, мама,
   или к кому? Кто за занавесом маячит?
   Зима, шторм, мама, что это значит?
   Или ночь, ночь, мама, скажи!
   Или это день, день
   без меня. Как это может быть?
   День, и в нём меня нет нигде?
   Никто не спрашивает обо мне?
   И мы это забыли?
   Мы, ты в этом дне,
   не правда ли, он есть у тебя?
   Вокруг лица твоего все стараются,
   чтоб хорошо ему было.
   Но если глаза ты закрыла,
   когда они так устали,
   то можно веки снова поднять.
   Мне надо молчать:
   Мои цветы краски теряют.
   Мои зеркала замерзают.
   В моих книгах кривятся строки,
   и птицы в переулках глубоких
   вокруг будут порхать, у чужих окон себя раня.
   И ни с чем я не связана, как было ране.
   Я от всего отказалась.
   Я - просто остров!
  
   Приезжий:
   Да, я к вам по морю пришёл.
  
   Слепая:
   удивлённо и робко
   О, сюда вы пришли, на остров?
  
   Приезжий:
   Я даже ещё в челне.
   Я причалил его в тишине,
   он качается на волне,
   над землёй флаг вьётся высоко.
  
   Слепая:
   Я - остров совсем одинокий.
   Но теперь я богата.
   Когда старые дороги вначале
   чрез мои нервы ещё пролегали,
   от многих воспоминаний
   я плакала и страдала.
   Но всё прочь из сердца ушло сначала,
   и я сама не знала, куда;
   но там я их все отыскала.
   Все чувства, что меня составляли,
   собрались, кричали, теснились
   у моих глаз замурованных, их не касаясь:
   все чувства, что соблазняют.
   Я не ведаю, стояли ль там годы,
   но недели все тут стоят:
   они пришли сломанные назад,
   и их не узнал никто.
  
   Заросла дорога к моим глазам.
   Я не знаю больше её.
   Внутри меня крутится всё,
   беззаботно, уверенно, к выздоровлению.
   Чувства излечиваются на ходу,
   проходя сквозь моего тела тёмный дом.
   Но те, кто заняты чтением
   воспоминаний,
   и незрелые, ранние
   со стороны смотрят при том.
   Где они вступают на край,
   там одежда моя из стекла.
   Мой мозг видит. Моя рука невзначай
   отдала стихи в руки других.
   С камнями моя нога говорит, ступая,
   мой голос каждую птицу себе забирает,
   что сидит на стенах дневных.
   Мои чувства ничего не лишены,
   все краски в мире переведены
   в запахи и шумы.
   И они звучат звуками прекрасными
   бесконечно.
  
   Что даст мне книга?
   Листья деревьев ветер листает,
   и какие слова там есть, я знаю
   и тихо их повторяю порой.
   И смерть, что цветы разрушает взглядом,
   моих глаз не находит рядом.
  
  -- К ОТКРЫТИЮ ЗАЛА ИСКУССТВ
  
   Праздничная сцена.
  
   Приезжий:
  -- Вы приют картин открывает ночью?
  
   Художник:
   Мы открываем его в праздничный вечер,
   когда завершается шумный рабочий день.
   Вся работа будней окончена совершенно.
   Молотки затихнут, и ты услышишь сердца.
   И в первой тишине после шумного дня
   открываем мы дверь в дом тишины.
   Этот шумный зал, полный молчания,
   окружён обновлённой кладкой.
   Там картины молчат.
  
   Приезжий:
  -- Итак, видели вы в этом зале картины?
  
   Художник:
   И да, и нет.
   Картин, что раньше мы видели, нет больше здесь,
   но непреходящего полны они были.
   Занавес вдруг нас отделил, и видны
   вход в монастырь и привратница,
   слуга лампад, а также ворот.
   И стояла Мадонна с неподвижной толпой,
   и улыбку то находил, то терял её рот,
   она покрыта была парчой золотой.
   Пред ней колени монахиня преклонила:
   она робко о жизни молила земной,
   и неподвижно стояла царица.
  
   Приезжий:
  -- Ты написал эту картину?
  
   Художник:
  -- Написал? Я? Нет!
  
   Приезжий:
  -- Ты так говоришь, будто картина родственна эта
   с тем, что хочешь, намечаешь ты сам.
  
   Художник:
   Она родственна с той страной света,
   где детство моё вело счёт годам.
   Она окружала и не принималась частично.
   И всё же я себя с ней сплетал
   и боялся, что слишком себя возвышал,
   что мне случалось в нашем тесном доме
   говорить с величием, в ней живущим, знакомым.
   Да, она близка мне. Но никто
   её не писал. И никто не выдумал оной.
   Пережил я её одинокий, бессонный,
   посвятив себя многим бесконечным вещам,
   мудрец. И руки бродили его по листам,
   когда писал ночью тёмной.
  
  
   Приезжий:
   Так это театр! И сцены этой пьесы хороши?
  
   Художник:
   Да, это пьеса Бога и счастья, пьеса души.
   Драма - да. Но не схожа она
   с той драмой, что страданьям даёт имена;
  
   известные нам: страх и прощание,
   зависть и ревность, побег, ликование,
   отречение, что из мёртвых садов взирало,
   всё встретилось там. И жизни дорога
   погружалась в смерть мягко, колен не склоняла,
   и жизнь неумело что-то сломало
   и мерцающей нитью конфликтов связало,
   подняло, как блеск паутины высоко,
   туда, где жизни горькие слёзы
   в росу обращались, прекрасны, как грёзы.
  
   Приезжий:
   Говоришь ты образами, и я не знаю
   о той драме, что была часом ране.
   Что содержанием было? Говорит об искусстве
   то, что здесь было на заднем плане,
   находилось здесь и хорошо в этом доме играло.
   Это был мастер другой твоего искусства
   в него посвящён? Что было драмы началом?
   Быть может, пришёл гений и рассказал
   о мастерах великих. Они бессмертные;
   и о том, кто выиграл лавры несметные,
   он поднимался, и взгляд каждый его провожал.
   Это содержанием было?
  
   Художник:
   Нет - содержание было.
   Это было не содержание. И не было содержанием.
   Так любимый облик полон иносказаний,
   которые почти невозможно назвать.
   Что мы зовём содержанием весеннего дня
   и содержанием ночи у моря?
   И в чем смысл прощания? Скажи для меня.
   И чем полно для нас возвращение?
   Можешь видеть ты содержание жизни
   и рассказать нам о смертных часах,
   что содержит их непроглядное дно?
   Из стариковской ли, детской руки, всё равно,
   они падают тяжко в мировой круг.
   Содержания нет нигде. Всё полно им вокруг.
  
   Пауза:
  
   Когда спустится день, приходи скорее
   со мной в этот открытый зал:
   там скульптуры, картины стоят до двери.
   Ты хочешь, чтоб я тебе о них рассказал?
   Я не могу, ведь содержания нет
   у лучших картин, которые знаю.
   Как драма, бессодержательны все они,
   и родственны с ней сотней тихих движений
   собратья, что близость несли с нетерпением
   к одним материнским коленям с чувством.
   И любого содержания выше искусство.
   Оно значит не больше того, что знает,
   преображая его. Много раз подряд
   свою сущность, как платье меняет
   и будет существом оно новым.
   Так видеть в плоде, что созревает,
   мы деревья, землю и дождь не готовы,
   только сладость и аромат.
  
   Приезжий:
   Но крепко привязаны все к содержанию,
   будь то бокал или времени час.
   Мы пьём, не думая о времён окончании,
   и остатки горьки во рту у нас.
  
   Художник:
   В этом есть жизни несовершенство,
   что содержание с сосудом своим не вместе.
   Поэтому жизнь сурова, печальна,
   обыденны блюда, напитки вульгарны.
   Но это делает храмом жилище,
   и есть место силе, которую ищем.
   И сможешь ты тогда без сомнения
   содержанию и форме найти примирение.
   И успокоятся в равновесии справедливом они.
   И люди, что от картин уходили в смятении,
   смогут продлить моей жизни дни.
   Здесь растут люди, здесь в этом доме,
   увидит некто жизнь свою, как на ладони,
   хотя брёл он сквозь толкотню ослеплённый.
   А здесь есть Бог, есть храм зелёный,
   и ты стоишь на земле освящённой!
  
  -- ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ 1891-1905 гг.
  
   ШЛЕЙФ ИЛИ БЕЗ ШЛЕЙФА
  
   Шлейф опять вошёл в моду,
   хоть проклят был тысячу раз,
   но прокрался он дерзко снова
   в новейшие журналы сейчас.
  
   Ну, а ещё эта мода
   за шлейфы платить не желает,
   и строгая санитария
   очень её возмущает;
   но она тоже в игре
   против этого зла,
   когда глотать пыль терпеливо
   люди должны без числа.
   И прежде, чем он отомстит,
   пусть шлейф забудут, пока не поздно,
   а то помешательство предстоит
   полиции совершенно серьёзно,
   Она должна была бы в углу
   с большими ножницами стоять
   и там, где шлейфы ещё видны,
   их, торопясь, отрезать.
  
   ОТВЕТ НА ПРИЗЫВ "ДОЛОЙ ОРУЖИЕ!"
  
   Это значило много для мужчин всех времён,
   награда прекрасная их высоким стремлениям:
   за отчизну драться во множестве войн,
   как сыновьям отечества верным.
  
   Нужда звала их к оружию всех вместе,
   и никто не заслуживал укоризны.
   Они были горды, в сражениях чести
   свою плоть и кровь посвятить отчизне.
  
   Но замирают сегодня песни борьбы,
   изнутри нас рушит трусливое время.
   "Оружие долой", - жалко просят они у судьбы,
   "довольно, мы не хотим войны нести бремя".
  
   Тот ли это народ, что под пушечный гром
   в дыму пороха радостно и смело стоял
   и всегда, несгибаем в сражении любом,
   торжественно всех врагов побеждал?
  
   Мужайтесь! Соратники браться друзья!
   Все, кто всегда любили отчизну:
   "Долой оружие" принять нам нельзя,
   без оружия нет мира и жизни.
  
   Держите крепко саблю в руке своей правой,
   для фехтования её готовьте в бою.
   Услышите зов, и тогда со славой
   не бойтесь умереть за отчизну свою.
  
  -- КУДА?
  
   Вижу я, как, гонимая ветром,
   шумя, убегает волн череда.
   И стою, на вопрос, ожидая ответа:
   Волны, спешащие, - вы куда?
  
   Вижу я, как в туманной дали
   тёмных облаков проплывает гряда.
   Я хотел бы узнать, глядя с Земли:
   Воздушные паруса, - вы куда?
  
   Вижу я, исчезают из жизни моей
   юность с надеждою навсегда:
   О, если б ответ отыскать скорей
   на один лишь вопрос: вы куда?
  
  -- ТЫ УЖЕ ОТЦВЕЛА?
  
   Ты уже отцвела роза чудесная,
   не будят тебя солнца лучи сейчас?
   Любимая, ветреная и прелестная,
   о, зацвети ещё один раз!
  
   Только раз открой свои лепестки,
   я хочу быть одарённым тобой:
   полный блеск твой спасёт от тоски,
   принесёт ещё раз радость с собой.
  
   Не хочешь ли ты головку поднять?
   Ах, опускает увядшие листья она!
   Ах, дважды в жизни весне не бывать,
   лишь единственный раз приходит весна!
  
  -- РОЖДЕСТВО
  
   Пронизывают зимние шторма
   мир с силой неистовой.
   На снежных крыльях ночь спустилась сама,
   с ней рождества дыхание чистое.
   И тут проникает в сиянии сечей
   тихо в заблудшее сердце с надеждой
   вера в то, что в жизни твоей
   всё происходит, как прежде.
  
   И слёзы мерцают в глазах твоих,
   ты бежишь от радости, плачешь,
   о детских годах тоскуешь своих,
   ах, было бы всё, как раньше!
  
   Ты плачешь! Колоколов слышен звон;
   это в великолепии неистовом
   на снежных крыльях ночь, словно сон,
   в рождество спускается чистое.
  
  -- НЕ ЛИКОВАТЬ, НЕ СЕТОВАТЬ
  
   Не ликуй, моё сердце, когда, пробегая,
   тебя коснётся счастья дыхание.
   Так незначительна радость земная,
   как, впрочем, всё существование.
  
   Не сетуй, моё сердце, если мучительно
   дикая боль тебя охватила.
   Нужда пройдёт мимо тебя, действительно,
   как счастье мимо тебя проходило.
  
   Перенеси их, мимо тебя
   страдание и радость идут к бесконечности.
   И ты иди, поборов себя,
   прямо в колени вечности.
  
  -- ЗВЁЗДНАЯ НОЧЬ
  
   Золотые кончает день песнопения,
   льёт мягкий свет на землю луна,
   и является из ясной дали, как видение,
   звёздная ночь, сострадания полна.
  
   На лугу и в роще жизнь замирает,
   не слышно резких звуков земных,
   и сны утешения пролетают
   сквозь мир на серебряных крыльях своих.
  
  -- НАУКА ЖИЗНИ
  
   Раз учишься жизни и в том нуждаешься,
   то уверен, что поздно или рано
   буйство юных сердец исчезнет спонтанно.
  
   Смотреть без слёз на чьи-то носилки пытаешься,
   привыкаешь дорогое терять постоянно,
   понимая: бег лет и большую боль унесёт, как ни
   странно.
  
  -- НАДЕЖДА
  
   Тихие часы легко обвивают
   дерево жизни густое.
   Надежд, идей прекрасных желают,
   за картиной картину, мечту за мечтою.
  
   Но приходят часы, где буря слышна,
   дико с дерева цвет обрывает,
  
   надежды юные губит она,
   и они в ночи умирают.
  
   Но уж утром они обвивают
   дерево жизни пустое.
   Надежд, идей прекрасных желают,
   за картиной картину, мечту за мечтою.
  
  -- СЛЁЗЫ
  
   Слёз - это дань жизни твоей,
   каждая из тех, что ты льёшь.
   И любой из них всё щедрей
   часы прекрасные ты отдаёшь.
  
   Поймаешь редко счастье свободное,
   один раз за жизни течение;
   но боль отблагодари ты достойно:
   у неё больше прав и больше значения.
  
   И счастье ушло с твоей стороны,
   ушло, как ты плакал однажды,
   но проводить его слёзы должны,
   в этом жизнь тебе не откажет.
  
   Это верно и откровенно:
   если хорошее что-то случается,
   то налога требует неизменно
   и дань сверкающая полагается.
  
  -- О КОРОНЕ МЕЧТАЛ
  
   Часто брала, когда я мальчиком был,
   из шкафа книгу бабуля моя
   и сказку читала, что я любил:
   Мечтал о короне сын короля.
   Время прошло с той поры далёкой,
   мужчиной мальчик стал постепенно,
   давно бабуля спит сном глубоким,
   священным сном в могиле смиренной.
  
   Воспоминание само утекло незаметно,
   когда серьёзных забот пришла череда,
   и исчезла в толще времён бесследно
   книга старая сказок, не знаю куда.
  
   Но часто вижу я, как исчезая,
   убегают злые сны от меня,
   когда с тихим трепетом я вспоминаю:
   о короне мечтал сын короля.
   ПРИЗНАНИЕ
  
   Сознайся, что о весне ты мечтал,
   о мире, идеалов подлинных полном,
   когда мерцающий пенился жизни бокал,
   напиток пылающий, юности знойной.
  
   Моё бедное сердце! Упустило ты счастье.
   Приходит, уходит дней мрачных немало.
   Ты не хочешь, но прошу я, признайся,
   не правда ли, ты о весне мечтало?
  
  -- ПРИСЛОВЬЕ
  
   Говорят это тысячу раз от века
   и твердят о больших господах давно:
   "Хоть оболочка грубая у человека,
   но доброе спрятано в нём зерно".
  
   Но что же, это разведать не сможешь,
   если достать не умеешь зерно?
   Кому лучший орех достанется всё же,
   коль расколоть его, не дано?
  
  -- КАРТИНА НАСТРОЕНИЯ
  
   Серых сумерек висит покрывало
   над панорамой широких лугов.
   С краснотой на щеках устало
   день на запад уйти готов.
  
   Задохнувшись, вниз опускается
   за склоны, что золото окаймляет,
   бледно матовые веки смыкаются
   постепенно. Он засыпает.
  
   Спит прекрасно-солнечное творение...
   Плывёт тихо, с неба спускаясь,
   Ночь. И склоняется мягким движением,
   звёздно ему улыбаясь.
  
  -- ШУМ ЛЕСОВ
  
   I
   Кто понимает напев,
   что лес к себе призывает?
   В вечернем воздухе прозвенев,
   он так устало тает.
  
  
   Будто тоска пролетает
   от ветки к ветке, звеня.
   И к слезам почти принуждает
   шелест этот меня.
  
   Но всё же охотно я прихожу
   туда, где шёпот летит до небес,
   и я вдаль обычно спешу,
   прямо в еловый лес.
  
   Даже поздно тянет меня
   туда, где сердце слышит моё
   песню, что лес поёт для себя,
   и оно понимает её.
  
   II
   Бежит шёпот и шелест интимный
   через дом зелёный лесной;
   захватившие мир вершины
   разговаривают между собой.
  
   Сплетены они между собой,
   проникая друг в друга глубоко.
   Они гнутся, качаясь волной,
   в небесном дыхании глубоком.
  
   И что-то тихо и льстиво жужжащее
   то наполняет грустью, звеня,
   то чудный образ леса гремящего
   создаёт оно вкруг меня.
  
   Я хочу их подслушать украдкой.
   Вершины, их взор мой хранит...
   Мне кажется, шелест тот сладкий
   давно в сердце моём звенит.
  
   III
   Святой, стройный лес, твоя тишина
   своей миссии верность хранит:
   оно равно Сивиллы молчанию, она
   перед словом мудрости также молчит.
  
   Тебя обнимает благоухание,
   как провидца видение.
   И как лёгкое ветра дыхание,
   сюда спускается озарение.
  
   IV
   Что мои песни, хоть их нежными звонами
   струны лютни одушевляют,
   пред твоими широкими кронами,
   что тебе, лес, видения навевают?
  
   Что мои песни! Лишь настроение
   чувств, ароматами усыплённых.
   Они - ничто пред шелестящим движением
   твоих вечных макушек зелёных...
  
   Мои песни говорят всем подряд,
   как ветки шумят в вышине;
   но, словно эхо, мои песни звучат,
   и молчать приходится мне.
  
   Молчу, когда я в тебя вступаю,
   высокий лес, а ты охвачен волнением
   сверху до низу. Я молюсь, иль мечтаю?
   Ах, что есть слова? И что песнопения?
  
  -- ВЕЧЕР
  
   Накрывает вечер земные поля,
   Земли красу и детей, тихо им улыбаясь,
   отослать солнца луч на покой стараясь,
   "Не балуй детей моих" - произносит Земля.
  
   Он уходит, последним взглядом своим ослепляя
   Землю. Ещё раз к горе повернётся он,
   её немым знаком прощальным смущён,
   но она с нетерпением уже ночь ожидает.
  
   Цвету кладут, сном опоённые,
   усталые чашечки на грудь Земли.
   А вечер великолепные искры свои
   сыпет на их головки склонённые.
  
   Он хотел увенчать её золотом чистым,
   но Земля плачет, глаза опуская,
   слезами светлыми. Тихо! Она мечтает,
   молясь, примирится с небом лучистым.
  
  -- ПРОКЛЯТИЕ ВЕСНЫ
  
   Лишь засияет солнце отрадное
   вместе с песней ручьём и цветами,
   рать стихоплётов громадная
   появляется перед нами.
  
   И одна могучая дума
   их в покое не оставляет:
  
   из шкафов лиры старые с шумом,
   о, ужас, они выгребают.
  
   Что-то их побуждает к игре,
   но что, они точно не знают,
   и пыльные струны на ранней заре
   дёргать они начинают.
   Они довольства полны без сомнения,
   гордятся песней своей вновь и вновь,
   клеят, рифмуют они с вдохновением
   вместе кровь и любовь.
  
   Они с жёсткостью находят завидной
   чужие готовые уши
   и всё читают жертвам невинным,
   хотя те не желают слушать.
  
   Так орут они безобразно,
   всей гильдией в бой готовые,
   как если бы они недавно
   весны возвращение новое
   словами строгими похоронили.
   Будь я весной, то тогда
   я б считал, что меня оскорбили,
   и никогда не вернулся сюда.
  
  -- НА ПУСТОШИ
  
   Там, где холмов гряда, вырастая,
   краем небо усталое держит вдали,
   в фиолетовом мареве, тихо тая,
   мир исчезает из очей земли.
  
   Деревья вершинами стройными
   край горы оттеняют:
   в неизвестность, вглубь, погружённая,
   пустошь светлая засыпает.
   Она спит, и её колышет
   тёплый ветер, легко порхая,
   но ночного привета не слышит
   от эльфов, что в цветах обитают
  
   Половина кустов возвышается,
   высохшая, голая и пустая,
   и с тихим звоном качается
   чертополоха поросль густая.
  
  --
  --
  --
  -- У МОРЯ
  
   Высокий лес был мне приютом,
   хорошим другом, лучшим, возможно,
   и пустошь со мной говорила тревожно
   словами усталыми почему-то.
  
   Там я жил, времени не замечая,
   и сказка звучала в ветре весеннем.
   Но ты, море, стало сладким видением,
   женщиной прекрасной тебя ощущаю.
  
  -- СТАРАЯ РЫБАЧЬЯ ХИЖИНА
  
   Старая хижина согнулась понуро.
   Рыбака море дико утянуло на дно,
   оно заманило его давно,
   грешен был Антье белокурый.
  
   Не были б слепы стёкла оконные,
   ты увидел бы людей, что стоят на коленях,
   и всегда в воскресенье на церковных ступенях
   Белокурый ребёнок просит покорно.
  
   ПОПЫТКА ИСКУПЛЕНИЯ.
  
   День только занялся, холмы коронуя,
   сквозь болота, пройдя, он уже в долине.
   Должен граф Эрик, судьбу испытуя,
   примирившись с супругой, жить в мире отныне.
  
   Он покается Ютте, что тщеславную даму
   вместе с ней любил он. Так дядя желает.
   Он должен поклясться честью имени прямо,
   что супруге он всю любовь оставляет.
  
   Он стоит теперь у края болот,
   в голубом воздухе шлем сверкает,
   в то время как на весь край герольд
   имя обиженной выкликает.
  
   Он ждёт, пока на нивы лучи
   солнце отвесно не бросит красное.
   Но клич тройной тщетно звучит,
   не приближается Ютта прекрасная.
  
  
   Жеребец застоялся. Но от края болот
   Человек какой-то бежит торопливо:
   "Графиня Ютта!" - паланкин плывёт,
   он возникает из зарослей ивы.
  
   Конь делает шаг от руки мановения,
   "Стой", - быстро его приказ выполняется.
   Он ждёт, но нет никакого движения,
   золотые занавеси не раздвигаются.
  
   Он страхом охвачен необъяснимым,
   зовёт напрасно. Глаза гневом полны,
   он рвёт занавес с силой невыразимой
   и видит мёртвое тело жены.
  
  
   В тело нежное воткнут его кинжал,
   тут запах крови его чует внезапно
   жеребец:
   со своей женой, сражён наповал,
   лежит Эрик, охвачен сном необъятным.
  
  -- ВЕЧЕРНЕЕ НАСТРОЕНИЕ
  
   Далеко на западе померкнуть старается
   заря постепенно, и сумерек тени
   глубоко в долине лежат, как видения,
   и вершины молча качаются.
  
   Ты не услышишь больше сверчка.
   В дальней деревне собаки лают,
   и волны мягкого ветра мне навевают
   "Аве", будто издалека.
  
  -- КУПАНИЕ
  
   В море! Вода приближается и застенчиво
   от мостков тихо тянет меня.
   Она целует меня, как новая женщина.
   Любовь новая так робко целует тебя.
  
   Как мягко оно меня обнимает!
   Я чувствую счастья дыхание свежее,
   жемчужной нитью оно обвивает
   бледную грудь льстиво и нежно.
  
  -- ЗАБВЕНИЕ
  
   Рыбак жилистый, смуглый и старый,
   на покой отправил свой маленький чёлн.
   На серебристый песок я склоняюсь устало
   и слушаю мерное пение волн.
  
   Для сладкой дремоты мелодия моря
   так успокоено хороша:
   засыпает сначала печаль и горе,
   а потом погружается в сон душа.
  
  -- ЕЩЁ РАЗ ГЕЙНЕ
  
   Волоска не тронул французов счастливых
   тот, кто о Германии говорит открыто:
   "Зимняя сказка", что честна и правдива,
   не извиняет его в глазах немцев сердитых.
   Каждый бы выкапывал острой лопатой
   все ошибки его на поверхность земли.
   Но глаза, смотрящие в землю когда-то,
   немецкие Михели к небу, наконец, возвели.
  
  -- ИЗРЕЧЕНИЯ
  
   Посреди круглого мира дурак сидит,
   как средоточие прутика бытия своего.
   И хоть узок и мал мир для него,
   в середине жизни мудрецом он глядит.
  
   Строгие господа с положением и деньгами
   не должны головы сразу рубить всерьёз:
   если улучшить женщин стараетесь сами,
   освободите их лучше от кос.
  
   Люди! Чудаки очень странные.
   Наблюдение это ценно:
   крест злом отягощают они постоянно,
   потом к кресту ползут непременно.
  
   Могла б нас судьба всё ж пощадить
   от натиска тех, кто улучшения желает:
   они или жгут, палят, убивают,
   или новую религию норовят насадить.
  
   Как бескорыстен некто в блужданиях своих
   по миру. - Даже о себе забывает!
   Но значение своё тогда умаляет,
   когда о ничтожестве знает других.
   Но я думаю, идёт всё искусство
   от искреннего чувства.
  
   Каждая женщина имеет сердце и разум.
  
   Им недостаёт того, что Гауптманн всё же имеет:
   нескольких сотрудников. Но половину надо учить.
   Тогда целым он будет!
  
  -- ПАРК ЗИМОЙ
  
   Зима кружит, чтоб накрыть аллеи
   парка алмазным покровом.
   За тополями полоса ещё тлеет
   жаркой зари. И по-королевски белеет
   венец облаков на лбу неба суровом.
  
   Тонкие усики, покрытые инеем,
   обнимает мороз в эту зимнюю рань,
   соединяет, как художник, тонкие линии
   серебристой проволоки узоры эльфийные
   в венецианскую филигрань.
  
  -- ПЛАМЯ
  
   Лучше околеть, на свободе страдая,
   чем в углу прятаться замирая,
   страх и ложь, призывая в свидетели.
   Кто-то смеётся: к свету всегда;
   лучше память потерять на года,
   чем печать ставить на добродетели!
   Неладное что-то с добродетелью!
   За жар юности я - радетель
   ценить его продолжаю.
   Кто пламя проклясть желает?
   Лихорадка огня всюду пылает,
   дела и миры создавая.
  
  -- СВИДАНИЕ
  
   Потоками дождь. "Куда теперь с ним?" -
   "Ты о гостинице думаешь?" - "Нет".
  -- "Церкви есть где-то", но приходит ответ:
  -- "Извозчик, вперёд! Туда, куда мы хотим!"
  
   Пол кобылы хромой, ящик убогий,
   наискосок нас бросить готовый.
   Спереди кучер, от проклятий багровый,
   и в дрожках: ты, я, свод неба пологий.
  
  -- ТИШИНА ДУШИ
  
   Тиха в тот день душа была, мечтая:
   В дом Божий богомольцы тихо шли,
   и золотые крылья ангела несли,
   плыл белый ладан кольцами вдали,
   восторг всех бедняков привлечь, желая.
  
   Святые образы в мечтах живут наверно
   в пустом тоскующем желании узнать.
   И в восхищении хочу "спасибо" им сказать
   и белый мой венок мечтаний им отдать,
   украсить тихо их, - ведь счастлив я безумно.
  
  -- В НУЖДЕ
  
   Знаешь ли, улицы ты удалённые,
   где грязь о нищете говорит народной?
   Там девушка сидит и за слезою слеза
   стыдом ей ослепляет глаза.
  
   О, что она претерпела! Побои!
   Её отец ещё сжимает кулак за спиною.
   Только бледная сестра наклоняется к ней:
   "Не плачь, Хелена, мне досталось сильней!"
  
   "Из-за нужды девкой я стала гулящей".
   И целует сестру тихо в лоб горящий.
   Знаешь ли ты улицы отдалённые,
   где грязь о нищете говорит народной?
  
  -- ОДНА НОЧЬ
  
   I
   Он думает и думает. Он прислонился к спинке своей кровати, он очень устал, но не спит. Его свеча, как будто вышивает на нём узоры своим дымом. Он пугается: там, на стене его тень рисует его силуэт! Он хватается за роман, что лежит на ночном в столике, но он не в состоянии читать. Тороплив стук его сердца. Пылая, как в лихорадочном бреду, он чувствует лбом холод подушки.
   Рожи с потолка скалят зубы и подползают всё ближе. Он сам себя больше не узнаёт; он гасит свет. Тщетно: в его мозгу поселялось привидение.
  
   II
   "Впусти меня тихо и осторожно,
   не глупи, благочестие днём
   прекрасно, но всё же о нём
   позабыть ночью можно.
  
   Так! Ты знаешь, каморка твоя
   так чиста и приятна,
   постель твоя бела, ароматна.
   Браво, дорогая моя!
  
   Скажи, как же тебя зовут?
   Анна? Тебе идёт это имя, дитя!
   Твои кресла тверды. Но, кажется, тут
   замёрзла ты, не шутя.
   Иди, к рукам горячим прильни!
   Я жаром согрею руки твои,
   свет погаси скорей!"
  
   III
   С тех пор, как в комнатке это случилось
   полных лун двенадцать сравнялось сегодня.
   И этой первой ночью холодной
   в могиле белокурое дитя очутилось
  
  
   Её туда вчера принесли,
   где могилы не покупают,
   в общей яме всех погребают.
   Накрывает в ночь первую её куча земли.
  
   Её кроватка - роскошь по сравнению с могилой.
   Малютка чужда и так холодна...
   И также в пустоте замерзает она,
   как в ту ночь тепла она не ходила.
  
   На костях, гнилье и отбросах тоже,
   наконец, постель приготовлена ей.
   И в гробу она слышит стук червей,
   на его стук в ту ночи похожий.
  
   IV
   Они покоятся тут все в тёмном лоне,
   все, кто её ещё не забыл!
   И на длинный ряд тёмных могил
   сквозь осенние ночи взор опустил
   большой белый месяц и смотрит спокойно.
  
   Здесь не видно склепов с колоннами,
   и нет тут ангела в позе печальной.
   И на царство могил безымянных
   изливает месяц с ласкою странной
   серебро души своей неуклонно.
  
   V
   Он всё ещё не спит. Его мысли заставляют кидаться туда и сюда. Потом он слышит, как из груди его вырывается вздох. Потом он вдруг садится, облокотясь о подушку, принуждённо смеётся: "нервы!" Он выпрыгивает из кровати, приглушает свет и трёт глаза, проясняя. "Я - дурак, что мучаюсь этим.
   Совершенно точно, что вчера было много красного вина, оно для меня слишком крепкое, а сигареты чересчур тяжёлые.
  
  -- СВЯТАЯ
  
   Там стоит она под вьюнком
   в потоке яркого света:
   нежна и бледна, как больной фантом,
   как лихорадочный бред поэта.
   Лицо обвивают её золотые
   волосы, отливая чуть красным,
   как нимб, что красиво носят святые
   на византийских иконах ясных.
  
   И чудится, что свет огоньков красивых,
   что несёт она на своём одеянии,
   это рук детских благочестивых
   молящее, жертвенное сияние.
  
   ВОЛНЕНИЕ
  
   В захватывающем дух восхищении
   замирает песня дня хоровая.
   И мосты строит моё волнение,
   из голубой ночи прочь убегая.
  
   И оно по следу луны направляет
   с королевским величием властным
   иноходца, что золотой уздою сверкает
   к воротам мечтаний страстных.
  
  -- НО, ДОРОГОЙ ГОСПОДИН
  
   И прямо напротив меня
   он сидел и держал
   золотисто-коричневое крыло куропатки
   в веснущатых и спесивых
   обывательских лапах.
   Глазки его крошечные
   ухмылялись за толстыми складками век.
   Блаженство.
   Так глядят жерла пушек нетерпеливо
   на крепостных валах.
   Какая была куропатка!
   Прищёлкивает громко он.
   И разбивается рейнвейна волна
   о жёлтые зубы, кривые,
   катается яростным вихрем
   туда и сюда в пещере
   просторной рта
   и падает в глубину.
   И кудахчет он, и воркует,
   потом чует зубочистку
   между запавших губ.
   Две пуговицы жилета расстёгивает
   и пыхтит:
   "Но что Вы всё время хотите?
   Мой Бог, в еде и питье
   нет нехватки, а также в крове.
   Даже в дурное время у Вас это есть.
   Что ещё Вам надо, простите,
   если здоровы Вы?"
   "Но, дорогой, господин, подождите.
   Ешьте спокойно куропатку Вашу
   Видите ли, я порою
   хотел бы тут
   облака ощипать
   ночными, чёрными тополей вершинами,
   луне бороду нарисовать
   и звёзды держать
   в своём портмоне".
  
  -- КОРОННАЯ МЕЧТА
  
   Мой господин издатель сделал проспект.
   (Любой видел эту бумажку однажды),
   испугал названием современный свет:
   "Книга о подарках на Рождество для девушки каждой"
   Быть знаменитым, но незапятнанным, нет,
   при том честным, свободным, отважным
   хочу. Искусством тем друзей одарить,
   благородную жизнь, мир просвещённый вручить.
  
  -- СТРАСТЬ
  
   У тебя большие очи, дитя...
   Ночные образы тебе часто видны:
   холодны, как мрамор, чужды и бледны,
   как светильник, что в сонных руках зажжены,
   короны качаются, красным светом блестя.
  
   А днём твой взгляд, словно слепой,
   и твоя душа, будто разрушена.
   И ты боишься дна, когда будут разбужены
   в тебе желания, что в сон были погружены,
   и безумием признаны безликой толпой.
  
   И страсть, проснувшись, тебя толкает,
   в ночь голубую бежать заставляет,
   и, слушая, как ликуют вершины,
   по частям гимн, открывая старинный,
   смотреть, как в забытом пруду, еле видном,
   обнажённое Божье величие всплывает.
  -- ЧЁРНАЯ СМЕРТЬ
  
   "Приходи, любимый, к ограде!"
   "Ты боишься? Чего, Бога ради!?"
   "Может выследить нас мертвец".
   Они пошли за ворота смущённые
   сквозь вечер, в свои мечты погруженные:
   молчаливей нет уст и полнее сердец.
  
   "Но ты теперь не видел, любимый,
   как что-то прошелестело мимо?"
   "Ничего". Это была чёрная смерть!"
   "Любимая!?" "Точно".- "Ты боишься?" - "Да"
   "Держи меня крепче. Боже, дрожишь ты. Беда!"
  
   И тут красному солнцу пришлось умереть.
  
  -- К ПРАЗДНИКУ
  
   Сегодня, наконец, мы с тобой одни,
   и от гостей опасность нам не угрожает.
   Дитя, укрась себя к празднику нашей любви,
   розы красные лучше б всего подошли,
   воткни их в волосы, как подобает.
  
   Возьми платье, что бабушка когда-то носила,
   где рукава-буфф воздушно лежат.
   Ты сам однажды мне говорила,
   что оно на бабушке в день свадьбы было,
   и в складках хранится ещё аромат.
  
  -- ПРИХОД ВЕЧЕРА
  
   Мы бродим, где свет вечерний сияет,
   где аллею из тиса белит луна.
   Ты в мечты глубокие погружена,
   и твои руки белый венок свивают.
  
   Ты устала. Очень короткий привал.
   Ты улыбаешься чему-то в горячей дали,
   и первым звёздам, что на небо взошли.
   Тебе больно, я это узнал.
  
   Ты понимаешь, я так тоскую тут;
   но придёт конец этой муке,
   когда твои тихие, усталые руки
   первый полог для колыбели сошьют.
  
  --
  --
  -- ЧАСЫ СУМЕРЕК
  
   Я хотел бы к тебе прислониться хоть раз
   в салоне, где пурпурно всё вокруг;
   в игре твоих струн, что тоскуют сейчас,
   замирает песни последний звук.
  
   В красных сумерках растворяются стены.
   Из края шёлковой одежды твоей
   расцветают руки белые постепенно,
   как лилии, в сиянии майских дней.
  
   Твои глаза, как звёзды порой ночной,
   над лесным озером светят, мерцая,
   и в волшебной дали голубой
   счастливое время чудес исчезает.
  
  -- МЕЧТЫ
  
   Слышишь, мои грёзы поют тихо, знакомо.
   Так поёт осиротелый, забытый
   ребёнок, когда взлетает тоска по дому,
   вокруг бледной души кружится скрыто.
  
   Он поёт в рубашке, выцветшей, рваной,
   один свои песни у дорожного края,
   словно из пустыни чужой, необъятной,
   в чужую вечернюю зарю, посылая.
  
  -- ПРОЩАЙ
  
   Теперь о тебе вспоминаю, часто,
   когда я видел тебя во сне,
   с раненым ты появлялась запястьем
   с красной Голгофы, неведомой мне.
  
   Робко крикнул: Ты можешь обиду простить!
   Но ты что-то из раны берёшь.
   "Я хочу розы тебе подарить",
   и каплю крови мне подаёшь.
  
  -- КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ
  
   На пастбище этом тысячи звёзд,
   и ни одна заблудиться не может.
   Пасутся там много тысяч звёзд,
   по страданиям небесным их ведёт
   месяц, пастух хороший.
  
   Он охраняет звёздных малышек,
   когда по небу он пробегает.
   Так же, как человечьих малышек;
   и когда они плачут во сне, чуть слышно,
   целуя, слёзы их осушает.
  
   Слёзы и звёздочку пасутся совместно,
   и каждая звёздочкой станет, возможно.
   Слёзы и звёздочки пасутся совместно,
   на пастбище тёмно-синем, небесном.
   Месяц - пастух хороший.
  
  -- ПРОЩАЙ
  
   Я нашёл кладбище церковное:
   там аромат цветов тебя окружает,
   там часы сумерек стройно и ровно,
   как монахи, молчаливо шагают.
  
   Я знаю одно кладбище на склоне:
   там позднее свеченье мерцает,
   когда внизу, в деревеньке сонной,
   детей давно сны посещают.
  
  -- ТЕ, РАНЬШЕ НАС, И МЫ
  
   Те, раньше нас, любили грома раскаты
   и штормы в ущельях дрожащих
   и мощь горы, в небо смотрящей,
   и мощь ручья, дико кипящего,
   и смерть, стонущую в перекате
   бешеных волн, бухты страшащих
   Но мы другого хотим, и это понятно:
  
   Мы хотим вдаль смотреть, что есть силы,
   до самого окоёма небесного,
   доверять белокурой девушке милой
   с трепетом мечтания чудесные.
   Светлую дорогу хотим мы избрать
   через рощу рассветную
   и в, ждущих нас, лучах пребывать,
   как на родине нашей заветной.
   Мы будем всё тише и тише,
   и всё дальше пойдём:
   все шорохи сада услышим
   и его тишину поймём.
  
  -- ВИДЕНИЕ
  
   Я иду сквозь древний город ночной.
   Знать бы, что снится Констанцу этой порой.
  
   Превращена ли старая магия в прах?
   Свет в гавани гаснет, вновь возникая,
   фронтоны будто во сне вспоминают
   о далёких и диких тех временах.
   Из восточной тьмы веет чем-то снова,
   что-то живёт в глухих переулках:
   это ненависть старых церковников жутких,
   отблеск пламени угасшего слова.
   Алчный разум чей-то уставился пристально
  
   из вечного холода залов.
   И, словно мантия кардинала,
   взвивается над домами ветер неистовый.
   Как оруженосцы тихие тайные,
   в хлопьях сумерек тени возникают печально,
   и колоколов пасхальных звучание
   издали пролетает над гаванью.
  
   И я оглядываюсь на город ночной:
   что за сны Констанц видит этой порой?
  
   И над чёрными зубцами ворот
   что-то гигантское вверх растёт:
   то рокот ночных колоколов
   вырваться из грозной ночи готов.
   Это башня Мюнстера? Странно...
   Её плечи укрепляются в бурю спонтанно.
   Как прежде, врастая,
   стоит,
   и звёзды осеняют,
   как голову героя, сияя,
   и еретика шапка блестит.
   Гей! Всё, как в словесной войне,
   как в собрании высоком.
   Тут плачет ночь в тишине,
   башня тихо кивает мне
   и смеётся во сне
   над игрой императора и церкви, жестокой.
  
   Так в ночном городе я видел героя:
   он хочет знать, что снится Констанцу этой порою.
  
  --
  --
  -- МОЯ ДУША
  
   Моя душа - это город белый.
   Её дворцы светло-свободные
   населяют тираны холодные;
   и вяло, несмело
   счастье ушло из домов,
   из переулков, садов,
   покинуло город белый.
  
   Бледные мысли, мёртво-спокойны,
   вползли на пустые места
   и законами чуждыми не спроста,
   как тряпкой, пыль на которой густа,
   завесили картины страсти свободной.
  
   Но в трепете ожидания
   на осаждённую стену сознания
   святой огонь упал повсеместно,
   как буря в струнном оркестре:
   и умерли мрачно торчащие
   тираны в башнях сознания,
   разрушилось их обаяние.
   И под натиском атаки звенящей
   пришло сквозь ворота скрипящие
   счастья из злого изгнания.
  
  -- АВТОР
  
   Ты редко находишь, за жизнь борясь,
   в череде шумящих часов
   один тихий деятельный час,
   что вечностью стать готов.
   Час, что тихо держит тебя,
   нежно обе руки сжимая.
   Войди. Ты единственный гость у меня
   на празднике, что один я справляю.
  
  -- ВЕЧЕРНИЕ ДЕТИ
  
   Я люблю тихий, неясный парад
   часов над моей страной.
   На всех улицах дети стоят,
   и успокоить себя каждый рад,
   держась тайно за руку рукой.
  
   Они слышат, как призывы звучат
   с дальних лугов заливных.
   Они увести друг друга хотят
   прочь от дверей, чей чёрный ряд
   совсем не родной для них.
  
  -- ЮНОСТЬ
  
   Словно со звёзд слышно пение,
   глубоко в страну проникая.
   Кажется, что в дальних владениях
   в виноградом обвитых тавернах
   счастливый народ гуляет.
  
   Это надо мной в дороге витает,
   и, когда я в покое, поёт.
   И иду я в глубь сада вперёд
   и знаю, море цветов тоже ждёт
   того чуда, что я ожидаю.
  
  -- БЛЕДНЫЙ МАЛЬЧИК
  
   Отец рассказал: много лет унеслось,
   когда в королевский дворец я пришёл, как гость.
   И все дети внимали.
   Он продолжал: был у нас там привал,
   золочёные стулья шёлк обвивал.
   Дети были будто в роскошном зале.
  
   Часы для детей всё тише текли.
   Напряжённо слушая, они по следу шли
   сказки пурпурной. Но бледный мальчик
   выскользнул один на свободу.
   Одинокая душа его пела: это всего-то!
   Мои мечты гораздо богаче.
  
  -- РУКИ МОНАХИНИ
  
   Не заботятся монахини белые руки
   никогда о награде светлой.
   Они расцветают с миром в разлуке
   и с весной незнакомы заветной.
  
   не держат её две белых руки
   ту жизнь, что её обвивает.
   Одиноки обе, и от тоски
   друг друга поэтому крепче сжимают.
  
  -- СВЕТЛОЕ СЧАСТЬЕ
  
   Далеко от нас, в долине страстей,
   много людских осколков блуждает.
   Увенчан каждый, и все желают
   найти храм для яростной силы скорей.
  
   Они - часть громкой стаи большой,
   хуже загадки для нас нет, всё равно:
   чуда видеть, им никогда не дано,
   и бедны так душой.
  
   Поэтому хотим мы лишь стоять у порога
   и никогда кровавых даров не знать,
   в холодной весне крепко в землю врастать
   и на волны света смотреть очень долго,
   где будут наши желания светлые танцевать
  
  -- В ЭЛЕКТРИЧЕСКОМ СВЕТЕ
  
   I
   Он всегда за шёлком её спешил,
   вслед за шуршащим шёлком.
   Переулки пустеют, вокруг ни души,
   оба вслушиваются долго.
  
   Она ждёт и смеётся фальшиво,
   как поддельные украшения.
   Он в горе:
   я страдаю, поверь мне.
   Знаешь, шелков шелестение
   совершенно, как море,
   в ночи терпеливой.
  
   II
   У всех, кого течение гонит,
   есть время всегда.
   Они в зеркальные стёкла шпионят,
   и у них улыбочек череда,
   прежде, чем попросишь, готова,
   и темнота их не устроит;
   Все, кого течение гонит,
   боятся снова.
   Все хотят радости чужие найти,
   их золушкины души умоляют
   о тусклом свете на лёгком пути,
   и во лжи утопают.
  
   III
  -- "Сегодня" и "завтра" - что это такое?
   Я думаю, что всё друг с другом мешается.
   Жизнь сберегает и то, и другое,
   страсть и заботы не различаются.
  
   Некому думать. Радость есть рок:
   неверный дрожит над ней свет.
   Учитесь, девушки: у смерти есть срок,
   у жизни - нет.
  
  -- ШТОРМОВАЯ НОЧЬ
  
   В своём испуган Бог уединении.
   Он видел глубоко, внизу в беге серого времени
   идущий осенний день, что так устал,
   когда коснулось его окаймление вечерние,
   лук его силы был уже вял.
   Долго стоял он и цепенел за холмами
   и, наконец, упал средь увядших трав;
   и мрачным коршуном, словно жизнь поправ,
   тяжёлыми чёрными упала крылами
   влажная ночь, его душу пожрав.
  
   Под чёрной ночью, мертвеющий день изнемог,
   и испугался Бог.
   Далеко во тьму, Его взгляд, блуждая,
   проник, облака и хаос пронзая,
   но не нашёл он далей, полей и потоков:
   весь мир чёрная ночь пожрала жестоко.
  
   Тут догадался Бог, взглянуть вниз страшась,
   что внизу под тяжёлым ударом крыльев
   широкий мир застыл, задохнулся тотчас,
   как и день, в бессилии.
   И вдруг Он понял: Он этот мир любил;
   но неподвижно темнело оперение ночное,
   когда Его волю извергло небо пустое,
   Он кричал изо всех сил...
  
   Но Бог был, большим гневом томим,
   как однажды, когда в одиноком страдании,
   в даль вступил, что жила в ожидании,
   со своим голосом громовым.
   И тут начертал Он буквы яростных слов
   на луне для всех облаков.
   Тут увидел Он на троне в сиянии
   что-то звонкое, подобное вечности,
   и звёзды, живущие в тихом мерцании,
   и миры, что идут в изменения бесконечности.
   Но страх его нашёл всё же спасение
   в тихом, ласковом свете любовном;
   но на "вчера" и "сегодня" ночи видение
   висело молча и непреклонно.
  
   И тут Бог, как ребёнок больной,
   стал от рыданий совсем слепой,
   и сквозь ветер, стонущий, злой,
   руками беспомощными Он греет мир.
   И прячет ли берега его небесный эфир,
   и башня, с какой вышиной?
   Его плач осиротело кричал:
   "Неужели мир столь глубоким стал,
   что Бог, создавший солнце и лето,
   и во все идеи поместивший вулканы,
   чтобы вершины дымились у них беспрестанно,
   ни разу достигнуть не может дна?
   Там нет садов и цветов благоухания,
   нет бодрой молитвы, немого страдания,
   нет тишины и нет понимания?
  
   Земле светил крошечный свет неохотно,
   что в бархатной тьме застрял плотно,
   у яслей коровьих не спал
   и о бедном том существе размышлял.
   И тут зазвенел голос шторма.
   И огонь молний, как в страшной тоске по дому,
   из блестящего кубка легко засверкал,
   словно родник из скалы забил,
   все складки гардин охватил,
   все стены залить желая,
   пока балки не согнутся покорно.
   И высокие пылающие волны
   несли сонный корабль, качая.
  
   Ты шевелишься мир! Он руки вздымает,
   и перед победой света робко ночь отступает.
   Улыбается Бог. Он одно только знает:
   Мир живёт, побеждая!
  
  -- ИЗ ДЕРЕВЕНСКОГО ЛЕТА
  
   I
   Колодезный журавль маячит черно,
   прямо над лицом нависая.
   А дедушка всё, покоя не зная,
   отбивает косу давно.
   Подагра у дедушки злая,
   ему свои ноги надо беречь.
   На фасоль свет неверный бросает печь,
   её бабушка лущит, не уставая.
   И белокурый внук обещает,
   сопровождаемый молитвенным звоном,
   Ангелу, кому его защищать дано,
   Быть небу покорным.
  
   II
   Упорно плетями упругими
   с окна спускается гибкий вьюнок.
   И грезят стены, не ясно, о чём,
   и от рук, стучащих тайком,
   шкаф изнемог.
   И сегодня с этими стуками
  
   в норах тёмных, глубоких
   комнаты закопчённой и пыльной
   громко топают мыши.
   И в пёстром футляре, слышишь,
   кашляют очень сильно
   крестьянские часы одиноко.
  
   III
   Я живу этим летом долгим
   на склоне пологом.
   Это место едва заметно.
   Это крестьянский дом,
   мне, порой, страшно в нём:
   а крестьянин уходит косить ежедневно.
  
   Я нашёл его ныне
   в долине,
   и смотрел в лицо ему прямо:
   крестьянин был, как исполин,
   на чужом лугу он стоял один,
   свет косил он упрямо
  
   Бурная ночь служит жестом большим,
   каким Бог всё собрать хочет,
   небо висит, звёзды бормочут.
   Он творит праздник с нагромождением таким.
  
   Но не хочет Бог постоянства, действительно:
   шатаются и лес, и стена удивительно.
   По переулкам Земли нашей всей
   мчатся сто тёмных коней, -
   это тень Божьей руки повелительной.
  
   В комнате богатством темень была.
   Притаясь, мальчик сидел там, время текло.
   И, когда к нему мать вошла,
   в скрытом шкафу задрожало стекло.
  
   Её комната путает, как она ощущает:
   ты здесь? - она спросила, целуя,
   и оба робко на клавир взглянули,
   однажды вечером в нём песня звучала.
  
   И песне лилась, не о чём не печалясь...
   Монолитом темень стояла целым.
   И мальчик странно смотрел, ужасаясь,
   как её рука, свернувшись кольцом,
   словно сквозь снег, шагая с трудом,
   шла по широким клавишам белым.
  
   По воскресениям возникают среди прохожих
   сироты, серым сукном одетые;
   они, как листья, разбросаны ветром:
   есть белые, но тёмных всё-таки больше.
  
   Где проходят они, там всё пустеет,
   и ведут переулки всё глубже вдаль,
   и, словно занавес, опускает на них печаль
   и сзади них закрывает аллеи.
  
   В сером доме, считая дни,
   толкается мальчик в окно,
   о сиротах думает он давно:
   почему, имея красивый сад, всё равно,
   дама не остаются они?
  
   Среди прочих часов ты вдруг замечаешь
   один час, что появился недавно;
   его шаги устаревшими ты считаешь,
   и улыбка заплакана странно.
  
   И собратья сторонятся его, убегая,
   в нём грядущее распознавая.
   Те часы чужие и это видно:
   и ты просишь, словом богатым своим
   мать того часа, что ею любим,
   о ребёнке невинном.
  
   В МУЗЫКАЛЬНОМ ЗАЛЕ.
  
   Мой страх пришёл, как ребёнок, к покою.
   А страсть вдруг возникла в скрипичном пении,
   и бесконечные желания зарыла глубоко.
   И если б не было их, что молчали в смятении,
   не унесли бы концерты её столь далёко,
   я ощутил бы на себе, что это такое.
  
   Откинувшись, сидел я в последнем ряду,
   моё молчание рождало голосов череду
   во мне. Крик быстро умчался,
   и вслед ему страсть моя появилась.
  
   Но запели скрипки, и она удалилась
   и встала, когда последний звук замолчал.
  
   Я за сотней дверей оказался опять,
   и все закрыты на крепкий замок,
   и в какую из них я вошёл несмело,
   припомнить едва я смог.
   Но за крепчайшей из них вдруг зазвенело,
   будто с жемчугом кто-то начал играть.
  
  -- ИЗ ЖИЗНИ МАРИИ
  
   I
  -- БЛАГОВЕЩЕНИЕ
  
   И ангел явился, посол из послов,
   с арфой в руках, вещая.
   Он пел так, как поёт поле хлебов,
   когда сквозь стебли ветер летает.
  
   Скромно и робко встала она перед ним,
   для благословения большого слишком мала;
   он понял, ей видеть его тяжело,
   в прекрасном платье, в каком был херувим,
   в одежде, что грузом на плечи легла
  
   Он ушёл, оставив её бледной и серой,
   и видеть больше её не мог;
   но выпрямясь, он ему вслед смотрела,
   как глубоко в небе переступил он порог.
  
   II
  -- ПАСТУХИ
  
   Тот ангел, что торопился сказать
   светлой деве о долге и его выполнении,
   вернулся с Луны на Землю опять,
   не переставая своей накидкой шуршать,
   и другие шли за ним, не зная сомнения.
  
   Они шли к стадам с пастухами:
   край в вечернем свете лежал перед ними:
   "Помогите нам, заблудились мы сами" -
   пели они перед мужами чужими.
  
   И пастухи поднялись тогда,
   и за ними ангелы шли.
   Тёмные тяжело колыхались стада,
   и складки одежд, как из почвы росли.
  
   III
  -- СПОКОЙСТВИЕ ПРИ БЕГСТВЕ
  
   К концу дня на узкой дороге,
   назад к городу, с выражением боязливым,
   потянулись все существа понемногу,
   и по большой вечерней милости Бога,
   даль вдруг изменилась счастливо.
  
  
   Где мог быть враг, в золоте этом,
   в благословении Божьем укрыться?
   Её прелесть, будто плащом одета,
   и всё сияние вкруг головы струится.
  
   Ещё стоит с копьём так напряженно
   страж при матери, ребёнке, животных,
   но он держит его, словно ветку зелёную,
   что на головы их, под ярким светом склонённые,
   первые тени наденет плотно.
  
  -- ЗИМА
  
   Поверьте, любимая, я знаю точно,
   что, когда зимою вы в доме прочном,
   в городе, живёте спокойно,
   не перестаёт жить земля вокруг.
   Лес стоит, он живёт сам друг,
   в уединении достойном.
  
   Дороги белы, куда ни глянь,
   и хрустят под ногами в зимнюю рань,
   когда по ним ступает чужой.
   От странствий ему хорошо и тепло.
   Над сукном его шапки летят тяжело
   вороны стаей густой.
  
   Бог знает, как вороны стары,
   и лес стоит с трёхсотлетней поры,
   и здесь лишь снежинки новые...
   И тепло к теплу, стоит к дому дом,
   но откуда апрель принесёт потом
   листья в аллеи дубовые?
  
   Они на ветках зелёных висят:
   сначала малы, потом вырастают
   и большими станут однажды.
   И приходят дети, они просты,
   потому что они всегда на "ты"
   с каждым кустом и камушком каждым.
  
   Всё было также, - смеются дети, -
   перед тем годом и перед этим,
   всё так неизменимо.
   Они видят, потому что сами едва,
   больше, чем юные те дерева,
   что на ветру прямо стоят неутомимо.
  
  
   И городские дети верят в то чудо,
   что город может спать беспробудно
   до февраля.
   Сказал я детям: подумайте сами!
   Что же двигалось в вас и с вами
   зимой, когда мёрзла земля?
  
  -- БОГ ЗНАЕТ О КРЫЛЬЯХ ОРЛА
  
   Бог знает о крыльях орла.
   И когда буря кричит злые пророчества,
   Он кладёт, как любовь, два крыла
   внутрь своего одиночества.
  
   Бог всё о лесах узнаёт,
   своим платьем их задевает Он,
   и совсем у начала времён
   он рванул их вверх и вперёд
   за волосы их, хватаясь,
   когда он видел, пугаясь,
   одиночества сон.
  
  -- СТРОФЫ
  
   Если некто, что всех берёт в свою руку,
   чтобы они, как песок, сквозь его пальцы текли,
   он выбирает прекрасную из цариц Земли
   и из белого мрамора её вырубает.
   Его плащ тихих мелодий лежит на ней,
   он кладёт её к фрейлинам, как подобает,
   что вырублены из таких же камней.
  
   Есть некто, кто все берёт в свою руку,
   чтоб сломать их, как плохие клинки.
   Он в крови живёт, он нам не чужой,
   как наша жизнь, то шумит, то спокоен порой.
   Я не верю, что он несправедливый такой,
   но я слышу в нём зло, вере той вопреки.
  
   Он тот, что у чужой жизни стоит
   и он, как звонарь, над городом этим,
   видит всё, что падает, идёт и блестит,
   рядом с ветром вечерним, как, умоляя, летит.
   Ведь колокола все в руках у него на рассвете,
   и к молитве зов над Землёю парит.
  
  -- ПРИГЛАШЕНИЕ
  
   Встретимся на террасе сегодня, я знаю,
   когда вечер приблизится снова,
   сицилианка, тебе медленно я прочитаю,
   что написал мягким, парчовым словом.
  
   И когда слова исчезнут в далях вечерних,
   ты слушать и понимать должна
   первое тихой звезды движение,
   когда навстречу ночи идёт она.
  
   Здесь шум, что тебя не испугает,
   и воды появятся, с ночью играя,
   и чёрный плащ плюща покрывает
   камни, вниз бахромой свисая.
  
  -- ВЕЧЕР В СКОНЕ
  
   Из сумерек парка выхожу, как из дома,
   от высоких деревьев к равнине знакомой,
   прямо в вечер и в ветер.
   В тот ветер, что облака наполняет,
   потоки светлые ветряным мельницам помогают,
   что, крутясь медленно, стоят у небес на краю.
   Теперь он в руке жизнь держит мою,
   как наибольшую вещь под небом этим.
   Что такое небо?
   Это синева в ярком свете,
   облака чистейшие толпятся чудесно,
   одиноко иль в такт, подобно песне,
   и средь всего, как в переходе тесном,
   полоса длинная, тонкая серого цвета
   красный грунт покрывает, блуждая тепло.
   И под всем лучи сверкают светло
   заходящего солнца. Чудо творения это
   сдержанно движется в стройном порядке,
   создавая крылья большие, образы, складки,
   высокие горы перед первыми звёздами;
   вдруг даль распахнулась большими воротами,
   лишь птицы даль ту пронзают полётами,
  
   Но не идут ли
   судьбы там, наверху, сплетаясь,
   и друг от друга, опять отдаляясь,
   чтобы люди здесь не удивлялись
   ничему. И не миллионы
   стоят со мной без единого слова,
   тут тысячедневное небо тянется снова,
   как вековое небо.
   Уста
   не могут назвать невыразимое.
   Есть только час, и идёт он сюда.
   Мир, с твоим непомерным богатством
   ты не должен в дом назад возвращаться,
   в тёплом плаще стоять пастухом,
   всё наблюдать и видеть при том
   ночью любимой.
  
  -- СУПРУЖЕСТВО
  
   Они оба молчали долго.
   Сумрак комнаты сер и уныл.
   Жена слушала, муж говорил:
   Мы не хотим уступить хоть немного.
   У каждого своя мука при этом.
   Мои предки с овальных портретов
   пугают так часто меня порой.
   Ты обоих видишь здесь письмена:
   я могу в редких письмах таких
   лишь с помощью строчек кривых
   узнать, где он писал, где она.
   От страданий совместных нам пользы не видно,
   это чувствительным к боли делает нас.
   Свою руку на сердце положи мне сейчас
   иль на запястье моё:
   Чувствуешь, что я думаю всё?
   Но сказать, о чём, не могу.
   Не надо, прошу, ко мне обращаться,
   потому что я не могу защищаться.
  
   Одно мгновение колебалась жена,
   потом слушал муж, говорила она:
  
   Удалены от меня те люди тобой,
   что говорить могли и приближаться;
   теперь моя жизнь вновь пройдёт надо мной,
   и другим я могу не доверяться.
   Теперь смогу я в себе замыкаться,
   я надеяться больше не буду и ждать,
   словно мне одной на земле пребывать.
   Теперь страдать я хочу и наслаждаться
   и не хочу больше смотреть на тебя.
   Я знаю, мы текли рядом без счастья,
   и ребёнком ты не одаришь меня.
  
   Она смолкла. Сумерки стали густы,
   и мысли супругов полны темноты:
  
   Мысли, что ещё больше они одиноки.
   Но мир идёт дальше сквозь них,
   хотя для двоих
   не вместе жизнь начнётся жестоко.
   В бабушкино время
   была ещё она не очень большая.
   Жены думали, что близких своих
   они из своего лона рождают;
   но те незнакомы были для них,
   чужие дети, имён их не знают.
   Но определённый кто-то придёт для нас,
   чтоб было радостям исполнение,
   но не будет у нас никогда объяснения,
   кто ближе всех в доме сейчас.
  
  -- РОДИТЕЛЯМ
  
   Высокий праздник, наконец, к нам пришёл.
   Я лист бумаги взял небольшой.
   На нём, праздник, написал я пожелания тебе
   в поэтической форме, что дозволено мне.
   Тебе сопутствовать фортуна должна,
   вдали и вблизи благосклонна она.
   Счастье, родители, быть с вами должно,
   об опасности предупредит вас оно.
   Так живите с благословения Бога,
   оно защитит вас на всех дорогах.
   Пусть счастье в жизни пребудет с вами,
   о бедах никогда не думайте сами.
   Никогда! Никогда! Никогда!
   Так, прощайте, иль, может быть, до свидания.
   Я надеюсь, ничто не причинит вам страдания.
   До свидания, до свидания.
  
   Ваш искренно любящий сын Рене.
  
  -- ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
  
   В этой части вы найдёте выбранные редакцией стихотворения Рильке,
   опубликованные за всё время его жизни. Но всё охватить было невозможно, нельзя было в собрание поместить все стихи. Наш выбор почти случаен и содержит все знакомые и несколько менее знакомых стихотворений. Они следую не в хронологической последовательности, а грубо расположены по темам.
  
  
  -- ДЕТСТВО
  
   Хорошо бы было подумать о том
   и сказать о том, что потеряно,
   о тех долгих полднях, что детством измерены.
   Почему не вернётся это в мой дом?
  
   Напоминает нам всё, может шумом дождя,
   но мы больше не знаем, что за судьба нам дана;
   и не была наша жизнь, вперёд уходя,
   расставаниями и встречами так полна,
  
   как тогда, когда ничего не случалось,
   для крошки одной и одного зверя:
   тут жили мы, как люди, видя и веря,
   что жизнь лицами до краёв наполнена.
   Но, словно пастух, были мы одиноки
   и перегружены ширью большой;
   и призывают, и касаются дали нас,
   и медленно, словно новой тропой,
   в ряд картин детства идём мы сейчас,
   в котором блуждать продолжаем глубоко
  
  -- ЛЮБЯЩИЕ
  
   Это окно - моё, и спокойно,
   и так мягко ото сна я встаю.
   Я подумал: о, сил у меня довольно,
   чтоб моя жизнь воспарила туда, где привольно,
   где ночь начинает дорогу свою?
  
   Я мог бы считать, что я стал
   большим. "Я" мир заполняет,
   и я прозрачен, словно кристалл
   в глубине молчаливой, что света не знает.
  
   Я мог бы ещё всё звёзды свободно
   в себе заключить; и всегда
   мне сердце сияет, и я бы охотно
   отпустил бы его, большое, туда,
  
   где я мог бы любить, опасения не зная,
   и удержать всё мог бы любя.
   Как никогда, и описанная и чужая
   смотрит моя судьба на меня.
  
   И что я тот, кто лежит
   под бесконечностью той,
   и благоухание луга парит,
   наплывая широкой волной,
  
   призывая робко одновременно,
   чтоб один жил, зову внимая,
   но к концу непременно,
   другому час назначая.
  
  -- ВАЗА РОЗ
  
   С гневным огнём в глазах на двух мальчиков ты смотрела,
   что сосредоточены на чём-то были.
   И ненависть катилась по земле,
   как пчёлы, что зверей кусали;
   актёры, громоздившие чрезмерность,
   сорвавшиеся бешеные лошади,
   бросая взгляды, скаля зубы так,
   как при ссорах черепа и пасти.
  
   Но знаешь, ты, всё забывается,
   когда стоит перед тобою ваза роз,
   что памятна, наполнена до края
   той внешней стороною бытия и угасания,
   неведения, и "быть того не может", и "тут стою навек" -
   это радость бытия и крайность тоже наша.
  
   Безмолвна жизнь, подъёмы без конца,
   нужда в пространстве, но без того объёма,
   что уменьшает вещи до того,
   что контуры видны лишь бытия,
   и нежность странная, прозрачная внутри,
   что себя до края освещает.
   И это нам знакомо всё, не так ли?
  
   А что потом? И возникает чувство,
   тогда, как лепестки касаются друг друга,
   и лепесток, как веко, опускается,
   и те прозрачные глазные веки
   лежат и сомкнуты, как будто сном десятикратным,
   себе, оставив внутреннее зрение.
  
   И, прежде всего, через те лепестки
   свет проходит насквозь. И из тысяч небес
   медленно течёт по капле темнота,
   огни, в которой запутаны в пучок
   тычинок, что колышутся и поднимаются наверх.
  
   И эти движения в розах, смотри:
   рождаются от малого угла отклонения
   и остаются, невидимы, и их лучи
   врозь не бегут в мироздание наше.
  
   Смотри, та белая, что радостно возвышается
   и стоит средь больших раскрывшихся листьев,
   как в белой раковине Венера,
   что, разрумянившись, словно блуждая,
   после возвращается с холода,
   когда прохлада уходит вдруг нечувствительно,
   и стоит, закутанная от мороза,
   среди откровений, и они всё отбросят.
   Они отбросят и лёгкое, и тяжёлое,
   как плащ, бремя, крыло,
   и маску, может быть, когда-то после того,
   как это сбросят перед возлюбленным.
  
   Что они быть не могут, как была та жёлтая,
   что лежит пустая, открытая, не в скорлупе
   от плода, в том само жёлтом,
   где хранится оранжево-красный сок?
   И этого было для той слишком много,
   в воздухе, распрямляясь, безымянная роза
   горький привкус лилии переняла?
   Она, как в батисте, но это не платье,
   в нём спрятана, словно в тёплом дыхании рубашки,
   что как-то сразу была отброшена
   в утренней тени у старого пляжа в лесу?
   И эта здесь, словно фарфор опаловый,
   разбитый, как плоская китайская чаша,
   расписанная светлыми маленькими мотыльками,
   и та, что ничего не содержит в себе.
  
   И не все такие, только в себе содержащие то,
   что зовётся своим содержанием, миром снаружи,
   и ветром, дождём и терпением весны,
   и виной, непокоем, и скрытой судьбой,
   и темнотой вечерней земли,
   до облаков перемены, отлёта, прилёта,
   до неопределённого влияния далёкой звезды
   в руке, что внутренний мир изменяет.
  
   Всё беззаботно лежит в распустившихся розах.
  
  -- ВНУТРИ РОЗ
  
   Где в этом есть "внутри" и "снаружи"?
   В какую боль в старании великом
   Линней их положит, где обнаружит?
   Как отражается небо и кружит
   в озере тихом распустившихся роз
   беззаботных? Смотри:
   они свободны всерьёз
   лежать. И никогда не смогли
   дрожащие руки их засыпать.
   Они едва могут сами
   сдержать себя, их много таких,
   что переполнены больше других,
   изнутри вытекая струями
   наружу, в те дни, что обычно
   полней и полней делают их,
   до тог, как лето придёт привычно
   в комнату и станет мечтами.
  
  -- ИЗ ЖИЗНИ ОДНОГО СВЯТОГО
  
   Он знал страх, что вход к нему находил.
   Не преодолеть страх смерти глубокий.
   Его сердце медленно проходило уроки,
   он сердце большое, как сына учил.
  
   И нужды знал он безымянные.
   Темь без утра в каморке лежала;
   свою душу отдал послушно и странно,
   что выросла здесь и, будто лежала,
  
   как при женихе и господине. Остался он
   совершенно один в месте таком,
   где быт одинокий не превзойдён,
   жил далёко, и без слова при том.
  
   Он жил, время от времени узнавая,
   счастье, в руках его тихо лежащее,
   нежность чувствовал настоящую,
   к живым существам её проявляя.
  
  -- БОГ В СРЕДНЕВЕКОВЬЕ
  
   Они Его для себя сберегали,
   чтоб был и судил, они хотели,
   и, Его вес, увеличивая, в самом деле,
   боясь, вознесению Его мешали.
  
   При нём большой собор кафедральный
   грузен и тяжёл. И должен он вдруг
   над Его безграничной массой фатально,
   появясь, как часы, делать круг.
  
   Он должен творить и работать по знакам.
   Но вдруг пришёл Он, будто бы тот
   и город людей, охваченных страхом,
   решил, робея: пусть дальше идёт.
   Его голос и бой так страшен, однако,
   и от циферблата Его убежали.
  
  
  
  -- АЛХИМИК
  
   Лаборант отодвинул, странно смеясь,
   колбу, что дымилась почти что смиренно.
   Он знал теперь, в чём нуждался примерно,
   чтоб внутри светлейший предмет, искрясь,
   возник. Нуждался во времени он,
   в тысячи лет для себя и реторты той,
   где бурлило, как в мозгу небесной планеты,
   или, хотя б, как морской циклон.
  
   Чудовище, которого так желал,
   он оставил свободным в этой ночи.
   Он вернулся к Богу, в Его предел,
   но, упав, словно пьяный, лежал
   над тайником, словно жажду лечил
   тот кусок золота, которым владел.
  
  -- НОЧНАЯ ПОЕЗДКА
  
   Когда чёрными ехали рысаками,
   чистейшей орловской породы,
   ночные фасады за фонарями
   средь призрачной молчали природы.
   Мы ехали, но ни мгновение
   не летели они и мимо не мчались,
   а дворцы давящие всюду сгибались,
   над Невой, выступая, словно видения.
  
   И пленяло нас ночами бессонными
   не это небо, не земля не ограда,
   когда кто-то, торопясь, из скверов зелёных,
   волнуясь, поднялся из Летнего сада,
   где скульптуры из камня, белея, стояли,
   и слабыми контурами вдруг исчезали
   за нами, кода мы проезжали
  
   Слушал тогда этот город,
   что значит "быть". Он ни разу не допустил,
   молясь, чтоб его покоя кто-то лишил,
   как заблудившийся, чья суматоха
   распутать сумеет себя саму,
   а также его. Он, больной, много лет
   вдруг для мыслей находит ответ;
   и не надо давать работу уму.
   Из пустого сознания гранит выпадает дорогой,
   всё качается, и не видно, несёмся к чему.
  
  
  
  
   БУДДА (1)
  
   Даль, тишина для слуха его.
   Мы стоим, но больше они не слышны.
   Он - звезда, другие нам не видны,
   большие звёзды, что стоят вкруг него.
  
   Ох, он - это всё. И ждём мы, действительно,
   чтоб увидел он нас. А в нас он нуждается?
   И, когда мы перед ним ниц склоняемся,
   он остаётся, как зверь, медлителен.
  
   То, что нас повергает к его ногам,
   миллионы лет крутится в нём.
   Он забыл то, что мы едва узнаём,
   и испытывает то, что внушает нам.
  
   БУДДА (2)
  
   Чувствует робкий чужой пилигрим
   уже издали сияние его золотое;
   как если бы покаянно богачи перед ним
   сложили богатство своё дорогое.
  
   Но, подойдя ближе, растерялся бы он
  
   Знал бы кто-то, сколько разных вещей
   сплавили, чтоб создать эту картину:
   на поверхности чашечки лотоса всей
   покой, молчание, золотое сияние:
   всё что есть - слить воедино,
   покоя себе в пространстве познания.
   перед величием коричневых глаз.
   Не похожи те чаши на серьги их жён,
   и пить из них невозможно сейчас.
  
  
  -- БУДДА В СЛАВЕ
  
   Центр вселенной, всех зёрен зерно,
   миндаль, включающий сладость.
   Всему этому до звёзд дотянуться дано,
   посылает привет твоя сочная мякоть.
  
   Над тобой ничего больше не нависает;
   и в бесконечности твоя оболочка,
   и внутри крепкий сок бродит точно,
   а снаружи лучи ему помогают,
   потому наверху все солнца - твои.
   Они вращаются, ярко пылая.
   Но что-то в тебе сверкает внутри,
   в небе солнца все затмевая.
  
  -- ЕДИНОРОГ
  --
   Голову поднял святой и тотчас
   молитва, как шлем, с головы слетела:
   беззвучно к нему шёл невиданный, белый
   зверь; в глазах беспомощность тлела,
   и пронзала мольба его собачьих глаз.
  
   Ноги, как из кости слоновой,
   двигались в равновесии лёгком,
   белый блеск сквозил сквозь шерстяные покровы,
   а на тихом светящемся лбу одиноко,
   вздымался рог, башней светлой и новой,
   и каждый шаг казался полётом высоким.
  
   Его морда и её серо-розовый пух
   была так создана, что белизна небольшая
   от зубов исходила, белее всего;
   ноздри вздымались, томясь и вдыхая.
   Но не ограничивали взгляды его ничего.
   Они, словно картины, создавая вокруг,
   голубой цикл сказаний в себе заключали.
  
  -- ЛЕБЕДЬ
  
   Это - тягостный труд: чрез мир недоделанный
   идти тяжело, будучи связанным,
   походкой лебедя неуверенной.
   Но смерть больше захватить не сумеет
   ту почву, на которой стоять мы обязаны.
   Но его страх непременно рассеют
   воды, что мягко его принимают,
   и что счастливы происходящим бывают,
   под ним, назад возвращаясь, к приливу прилив,
   в то время как тихо, уверенно он,
   в царственность взрослую облачён,
   всё хладнокровней плывёт, о страхе забыв.
  
  -- СОБАКА
  
   Тут, наверху, картина мироздания,
   всегда нова, значительна под взглядом.
   Но вот приходит тайно малыш в это здание
   и, сквозь картину пробежав, здесь остаётся рядом;
   и видит внизу мир другой совершенно:
   он не вытолкнут, но и не принимается
   и, будто в реальности сомневается,
   отдаваясь картине, забывает мгновенно,
   что мир лицо его сохраняет,
   держит в себе, почти, что с мольбою,
   почти понимая, в согласии с тобою,
   исполняя всё так, его словно не знает.
  
  -- ЛЕОПАРД
  --
   От вех минувших устал его взгляд
   так, что больше не содержит в себе ничего..
   Ему кажется, что тысячи вех стоят,
   а за ними мира нет для него.
  
   Мягкая походка, шаг крепкий и гибкий,
   он в самом малом кругу летает,
   это, как танец, силы великой...
   И вдруг, оглушённый собой, замирает.
  
   Над зрачками занавес он открывает порой,
   потом идёт вглубь картины безмолвно
   по звеньям, натянутым тишиной,
   решившись не быть в своём сердце словно.
  
  -- ГАЗЕЛЬ
  
   Заколдованная, как гармония мира,
   что пары слов избранных и рифмы достойна,
   что знамением приходит и исчезает.
   Из твоего лба поднимаются листья и лира.
  
   В тебе в согласие приходит все, безусловно,
   со словами мягкими песен любовных,
   как лепестки роз у того, кто уже не читает,
   лежат на глазах, что он закрывает,
  
   чтобы видеть тебя. Несомая ветром,
   будто бы ты манила прыжками,
   но не мчалась, а длинная шея при этом
  
   держала голову чутко, как случается с нами,
   как купальщик себя в лесу прерывает,
   когда в озере лесном лицо возникает.
  
   Возможности одни и те же сполна
   они равно используют и понимают,
   как будто различные времена
  
   по одинаковым помещениям шагают.
   Каждая хочет для другой быть подмогой,
   но устало покоятся в ряд.
   И быть полезными друг другу не могут,
   они - кровь на крови лежат.
  
   АВТОПОРТРЕТ 1906
  
   Древний, длинный дворянский род
   в строении глаз отразился сполна.
   Во взгляде страх, детство, голубизна
   и покорность, не как у слуги господ,
   как у служителя дамы, видна.
   Рот большой, но природа точна
   не убедителен, но справедливо ведёт
   речи. Во лбу плохого никто не найдёт,
   но завистливый взгляд покрывать тень должна.
  
   Этот контекст - лишь предчувствие гроз;
   ещё никогда удач и страданий
   не получал он в процессе скитаний,
   как, если бы тот, кто рассеян в мечтаниях,
   реальность планировать взялся всерьёз.
  
  -- ДАМА ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ
  
   Как пряности, в напиток для сна,
   растворяет она в ясно текучем
   зеркале, свой образ измученный,
   и внутрь его улыбку впускает она.
  
   И она ждёт, что текучесть такая
   поднимается в зеркало прямо,
   вливается с роскошными волосами,
   чудесные плечи из наряда, вздымая.
  
   Отпивает тихо от своего отражения,
   что пил бы в упоении влюблённый,
   проверяя себя, кивает в то же мгновение
  
   камеристке, что у зеркала в основании,
   убирает светильник в шкаф застеклённый,
   мрачный осадок позднего часа.
  
  -- ГИБЕЛЬ АВЕССАЛОМА
  
   Они подняли, будто сияние вверх:
   громко штурм рога возвещали,
   знамёна шёлком даль волновали,
   прекрасным светом огни освещали
   шатры высокие, что убранство являли,
   и толпы, ликуя, их окружали, -
   это десяти женщин владение,
   что жили ещё при властителе старом,
   ночи и дела, в душе сберегая,
   и от его желаний недаром,
   как пшеница, волновались они, яровая.
  
   Потом в совет он высший вступает,
   как будто многих, в "ничто" превращая,
   и каждого, кто к нему подходил,
   светом ярким своим ослепляя.
   Перед армией шёл он всё время,
   как года звезда горделиво;
   и над копьями всеми
   волос его веяла грива;
   и шлем был тут ни к чему,
   и была она порой ненавистна ему,
   потому что голову тяжелила,
   больше богатых уборов его.
  
   Тут царь повелел: быть по сему!
   Прекрасные волосы надо сберечь,
   ведь без шлема были они до плеч
   и служили угрозой ему,
   в месте, что не подвластно уму,
   где красных тел видел он тьму,
   что лежали врозь.
   Потом больше не знали о нём ничего,
   пока кто-то не добрался вдруг до него
   и крикнул: висит он тут,
   на дереве, где фисташки растут,
   с вздёрнутой гривой волос.
  
   И одного знака было довольно.
   Иоав, следопыту подобный,
   высмотрел на ветке наклонной,
   повёрнутой, где повис он невольно.
   Иоав пробежал ряд обвинителей стройный,
   и его оруженосец достойный
   пронзил царя справа и слева спокойно.
  
  -- ЛАРЕЦ РЕЛИКВИЙ
  
   Судьба ждала кольца все золотые
   и каждое звено всех цепочек,
   ведь без неё их бы не было точно.
   А внутри это были лишь вещи простые,
   что кузнец ковал очень прочно.
   Здесь корона была, и её он сгибал.
   Одной крошке дрожащей, не зная беды,
  
   он мрачно, словно гневом пылал,
   принёс, чтоб носила, камень чистой воды
  
   Его глаза становились всё ледяней
   от будничного напитка холодного;
   но когда прекрасный ларец много дней
   из драгоценного ковал он металла,
   женщине подарок из злата червонного,
   чтобы в ладони, маленькой и безвольной
   краса его живая сияла.
  
   На коленях долго стоял он печально,
   брошенный, плачущий, отвагу теряя,
   душу свою, сокрушаясь, смиряя,
   перед рубином спокойным,
   который его заметил случайно,
   и вдруг, о жизни его вопрошая,
   словно он из династии тайной.
  
  -- ОДИНОЧЕСТВО
  
   Нет, башня из сердца растёт моего,
   и сам на краю её я поставлен,
   где кроме боли, больше нет ничего,
   и есть мир, что из невысказанного составлен.
  
   Ещё одна вещь есть очень большая,
   что, то темнеет, то светлеет опять:
   то последнее лицо, что мог я узнать,
   но никогда тишину не нарушает.
  
   Будто из камня оно выступает извне,
   согласно своему внутреннему значению,
   и принуждает просторы к уничтожению,
   чтобы стать здесь счастливым вполне.
  
  -- ЧУЖОЙ
  
   О чём думали ближние, не заботился
   вопросов больше не задавал;
   оставленный, брошенный, вперёд он шагал.
   К ночам скитаний он приговорён,
  
   когда у других были ночи любви.
   Чудесам бессонные ночи сродни:
   что яркие звёзды ему открывали,
   из тесноты друг от друга вдаль убегали,
   и, как в сражении быстро менялись они;
   другие звезды, будто с луной расселялись
   деревеньками, что трофеем казались,
   но сбережённые всё же временем,
   седые парки поместий являя.
   А он, голову охотно склоняя,
   населял их кем-то в одно мгновение,
   понимая всё глубже, что нигде не остаётся,
   и за поворотом видел ближайшем
   странные мосты и дороги лежащие,
   пока до городов не доберётся.
  
   И всегда нежелание где-то остаться,
   казалось, ему в жизни нужнее,
   чем восторг, обладание, слава.
   Но на чужих площадях ему было важнее
   в углублении фонтана найти место скорее
   и его считал он своим по праву.
  
  -- ВСТРЕЧА В КАШТАНОВОЙ АЛЛЕЕ
  
   Ему стало у входа в зелёную тьму холоднее,
   шёлковый плащ его словно бы обнимал,
   он его поправил и тут увидал
   у другого конца прозрачной аллеи:
   из зелёного солнца, как из окна
   фигура, одиноко и мягко белея,
   вспыхнув, далеко вдали мелькнула одна,
   в свете, вниз мчавшемся, еле видна.
   При каждом шаге, переливаясь, светлея,
   смену света, робко неся за собой,
   в блондинку превратясь, за светом бежала.
  
   Но на этот раз тень глубоко лежала;
   приближались глаза, разбивая покой
   на новом, отчётливо ярком лице,
   что, как на портрете, вдруг проявилось,
   но в момент один опять разделилось,
   сначала виднелось, исчезло в конце.
  
  -- РИМСКИЙ ФОНТАН
  
   Два бассейна: один над другим возвышаясь,
   чрез мраморный край, круглый и старый,
   льёт верхние воды, что тихо склоняясь,
   к воде, ждущей внизу, стремятся устало,
  
   и говорящей струе напротив молчащей
   тайно, будто рукой пустой,
  
   словно незнакомый предмет лежащий,
   показывает небо за зеленью и темнотой.
  
  
   Круг за кругом в прекрасной чаше
   вода, спокойно, без тоски разбегаясь,
   но порой в мечтах каплями растекаясь,
  
   на бахрому моховую плывёт,
   последнему зеркалу улыбаясь,
   совершает сверху вниз переход.
  
  -- ПОГРЕБЕНИЯ ГЕТЕР
  
   Они покрыты длинными волосами,
   лежат с коричневыми запавшими лицами.
   Глаза, как будто стремятся к далям.
   Скелеты, уста и цветы. Во ртах
   гладкие зубы, как огромные шахматы,
   из кости слоновой, что выставлены рядами.
   Цветы, жёлтый жемчуг, тонкие кости
   рук и увядшая ткань сорочек
   над разрушенными сердцами.
   Но там, внизу, кольца те и талисманы,
   и синеглазые камни (память любимых);
   и стоят ещё тихие склепы родов
   до самой арки из цветных лепестков.
   И жёлтый жемчуг, что далеко раскатился,
   пелены жжёного тона, чьи сгибы
   картины свои создают. И зелёные черенки
   от ваз с притираниями благоухают, словно цветы,
   и фигуры малых богов, домашние алтари,
   и балдахины гетер с восторженными богами,
   разорванные пояса, плоские скарабеи,
   изображения, уменьшенные сильных родов,
   смеющийся рот, бегун и танцовщица,
   золотые пряжки, на малые дуги похожие,
   и дротики для охоты на птиц и зверей,
   длинные иглы, изящные вещи
   и круглый осколок из красной глины,
   и на нём от входа чёрная надпись
   и натянутые ноги стройной квадриги.
   И опять цветы, раскатившийся жемчуг
   и светлые чресла маленькой лиры.
   И между пеленами, будто падая из тумана,
   как покинувшие обувь куклы,
   стопы ножек, что бабочек легче.
  
   Так лежат они со всеми вещами
   бесценными: камнями, игрушками, утварью,
   мишурой разбитой, ею кругом всё засыпано,
   и она темнеет, словно дно у реки.
  
  
   Руслом реки были они,
   и над ними короткие быстрые волны
   дальше к следующей жизни несли
   тела многих юных людей.
   И в тех потоках мужчины шумели,
   а иногда разбитые мальчики, с гор
   детства, придя, робко падали вниз
   и играли с вещами на дне,
   пока чувства их не угасали.
  
   Потом русла наполнялись ровной, ясной водой
   на всю ширину широкой дороги,
   и клубящиеся вихри в глубоких местах,
   и отражённые в первый раз берега,
   и птиц крики далёкие, когда высоко
   ночные звёзды над милой страной
   выросли в небе, нигде не исчезая.
  
   ДАМА НА БАЛКОНЕ.
  
   Вдруг вступила она, окутана ветром,
   яркая, словно сиянием охвачена.
   А комната, словно резцом обозначена,
   двери сзади неё наполняет то светом,
  
   то тьмой, как основание, камин,
   что сверкание фильтрует через края,
   и не было "вчера", - уверен ты всё сильнее,
   пока на балкон не вступила она, отведя
  
   руки и, положа их на перила,
   чтобы совсем лёгкою стать,
   небу над вереницей домов под стать,
   что ко всему внизу склониться решило.
  
  -- ПРИБЫТИЕ
  
   При повороте экипажа был этот порыв?
   Был он во взорах ангелов необычных,
   что в звуках колокольных, привычных,
   стояли, в воспоминания себя погрузив.
  
   Дворцовый парк, принимая, держал у поворота,
   закрывшись, он экипажу мешал:
   он касался его, над ним нависал
   и вдруг снял запрет, отворив ворота.
  
   Тут будто бы раздался звонок,
   принуждал к развороту длинный фасад.
   Но, скользнув вниз, блеснули двери стеклянные,
   и вот когти борзой по полу стучат:
   к проёму она приближается плавно,
   вниз по гладким ступеням несясь со всех ног.
  
  
  -- АЛЦЕСТА
  
   Тут вдруг посланник бросил перед ним,
   когда они прервали свадебный пир,
   новое неожиданное дополнение.
   Пьющие, не чувствовали они
   вступление Бога, что божественный свет
   тайно скрывал, как под влажным плащом,
   и кому-то из них казалось,
   что тот или этот проник. Но вдруг увидел
   юный хозяин дома посреди разговора
   одного из гостей, что за столом
   был на верхнем конце и уже не возлежал
   и всем существом он изображал
   кого-то чужого, кто с тем пугающе заговорил.
   И тотчас прорядилась тут мешанина,
   стало тихо; только одна фраза у самой земли
   из мутного шума тяжёлым ударом
   затихающему бормотанию испортила
   пьяный смех, стоящий столбом.
   И тут узнали они стройного Бога,
   что стоял, полный своим поручением.
   И они знали, что почти он неумолим.
   И всё же, когда произнёс он это,
   это большее, чем просто знание, непостижимое:
   Адмет умереть должен. Когда? В этот час!
  
   И разбилась ужаса его оболочка
   на осколки. Руки он протянул
   и пытался с Богом поторговаться:
   Ну, год, один только год, я ещё молод!
   Ну, месяц, неделя, несколько дней,
   ах, если не дней, то ночь одну;
   об одной только ночи, о ней он просил.
   Бог отказал, и закричал Адмет.
   Он кричал, кричал, не выдержал он.
   Он так кричал, как его мать рожая.
  
   И она вошла к нему, старая женщина,
   и пришёл отец, также старый отец,
   и оба стояли они безутешно, состарясь совсем,
   рядом с кричащим, какого ещё никогда
   они так близко не видели. Он сокрушённо сказал:
   Отец,
   тебе уже так немного осталось,
   этот остаток освободит меня от петли.
   Иди, отдай его за меня, и ты, старая женщина,
   матрона,
   что ты делаешь здесь? Ты ведь меня родила.
   И, словно животных жертвенных, держит обоих
   в горсти. И вдруг освободил их разом,
   оттолкнул стариков от себя, и кто-то вторгся, сияя,
   задыхаясь крича: Креон! Креон!
   И ничего, кроме этого. И ничего, только имя.
   Но в его облике стоял тут другой,
   не сказал он кто, ожидая, без имени,
   как друг молодой, любимому другу,
   пылая, бросил над волнующимся столом.
   Видишь ли, старики - не выкуп:
   они потрёпаны жизнью, плохи, почти обесценены,
   но ты, ты в полной своей красоте.
  
   Но тут друга он больше не видел.
   Он остался, и пришла к нему она.
   Она казалась меньше, чем он думал,
   легка, печальна, в одеянии невесты.
   Другие были, как её дорога:
   сквозь них идёт, идёт: (и скоро будет
   здесь,
   в его руках, мучительно раскрытых).
  
   Хоть ждёт он, но не к нему слова её
   обращены, а к Богу, и Бог слушает её.
   И слышат все, как бы внутри у Бога:
  
   Никто не может быть его заменой, только я.
   Замена - я! Никто, кроме меня, к концу здесь
   не придёт. Что радости мне в том,
   что здесь была я? Так решено, и я умру.
   И не сказала она тебе, что ей поручили?
   Что ложе, там ждущее внутри
   принадлежит Аиду? Я попрощалась.
   Прощание с прощанием.
   Не умирающий он больше. Я пришла
   с тем, чтобы себя похоронить под ним.
   Он мой супруг и в нём я растворяюсь.
   Веди меня туда, умру я за него.
  
   И сословно ветер, над горным озером взлетел,
   так Бог вступил, будто один из мёртвых,
   и в этот раз был далеко он от её супруга,
   которого он спрятал в малом знаке,
   где сотни жизней сей земли, похоронил.
   И бросился к обоим он, шатаясь,
   схватил их, как во сне. И шли они
   уже к входу, где заплаканные женщины
   теснились. Но раз один Адмет увидел
   девичье лицо. И обернулась вдруг она
   с улыбкой, такой же светлой, как надежда
  
   придти назад из смерти глубины
   к нему живому.
  
   Тут он закрыл внезапно
   лицо руками,
   чтоб ничего не видеть после её улыбки.
  
  -- РАННИЙ АПОЛЛОН
  
   Как в какой-то раз, сквозь ветви безлистные,
   проглядывает утро, совершенно весеннее,
   так в его голове нет желаний бессмысленных
   помешать, чтобы блеск всех стихотворений
  
   для нас стал смертелен почти;
   в его облике ещё не было тени,
   холод лавров висок его ещё не ощутил,
   и позднее из-под бровей его без стеснения
  
   крепкий розовый сад поднимется тут,
   а из него листья, свободно, чудесно
   мчатся сюда из трепетных уст,
  
   тихи теперь, и не использовал он их, сверкая;
   они лишь, улыбку его выпивая,
   сложились так, словно льётся песня.
  
  -- АРХАИЧНЫЙ АПОЛЛОН
  
   Мы не знали головы его невероятной,
   внутри которой глазные яблоки зрели,
   а части торса, как канделябры горели,
   но при осмотре слабеет тот жар приятный
  
   и только блестит. Не могли бы иначе
   изгибы груди тебя ослепить,
   и бёдра в повороте не могли бы прибыть
   в тот центр, что мог сотворить и зачать.
  
   А то изуродованному камню стоять бы пришлось
   так, что просматривался б насквозь
   и не сверкал, как хищника мех,
  
   и не сорвался бы весь твой край,
   как со звезды: чтоб быть невидным для всех,
   укрыться негде, свою жизнь поменяй.
  
  -- ЭРНАНИ - САФО
  
   О, далёкая метательница, дикая,
   среди других вещей я, как копьё
   средь моих лежала. Но звучание твоё
   меня швырнуло с силой великой
   куда - не знаю. Кто вернёт меня в бытие моё?
  
   Тут сёстры, думают о моей судьбе,
   дом мой полон знакомых шагов и движений.
   Я одна, далека, отдана я тебе
   и трепещу, словно в руке прошение;
   ведь прекрасная Богиня между мифов и пения
   ждёт и мою жизнь заключает в себе.
  
  -- САФО - ЭРНАНИ
  
   Принести хочу я тебе смятение,
   качать хочу, обвиваясь лозой.
   Как смерть проникнуть в тебя на мгновение
   и дальше отдать, как в могильный покой,
   все вещи вместе с тобой на хранение.
  
  -- САФО - АЛКЕЮ
  
   И что хотел бы ты мне сказать,
   зачем хочешь общаться с моею душой,
   если глаза готов опускать
   перед тем, что ещё не сказано мной.
  
   Смотри: об этих вещах разговор
   нас увлёк до того, что прославились даже.
   Но когда прохожу среди вас, с этих пор
   думаю о скудном девичестве нашем,
  
   что мы - Я, посвящённая, и те со мной,
   что посвящены, охраняемы Богом,
   несли нетронутым, чтобы город мой,
   как яблочный сад за ночным порогом,
   благоухал от налившихся наших грудей.
  
   Да, эти груди ты не выбирал,
   жених, как из груды разных плодов.
   Ты взгляд, убегающий, лишь потуплял:
   иди, и с лирой оставить меня будь готов.
  
   Этот Бог - не помощник второй для стихов,
   и ему сквозь них уход предстоит.
  
  
  -- КРИТСКАЯ АРТЕМИДА
  
   Ветер в лицо: он всегда при ней,
   не лоб ли в ярком сиянии?
   Ровный, встречный ветер от легчайших зверей,
   ты придаёшь ей форму в её одеянии,
  
   образуя интуитивно в груди,
   будто изменчивое предчувствие?
   А она будто знала, что впереди,
   в тунике короткой, в холодном бесчувствии,
   с собаками и нимфами набегала,
   пробуя луки, она проверяла,
   высока ль тетива, и тверда;
  
   но иногда у чужих поселений
   её звали, чтоб помогала рождению,
   она на крики бежала туда.
  
  -- ОРФЕЙ - ЭВРИДИКА - ГЕРМЕС
  
   Это был душ чудесный рудник.
   Текли они серебряною рудой,
   пролегая, как жилы сквозь темноту.
   И меж корнями к людям кровь вытекала
   и во тьме смотрелась, как пурпур тяжёлый,
   а больше красного не было там ничего.
  
   Были там скалы
   и леса иллюзорные. Над пустотою мосты,
   и тот большой пруд, серый, слепой,
   что над далёким дном нависал,
   как небо дождливое над ландшафтом.
   Терпеливо и мягко между лугами
   возникла дороги белесая длинная полоса,
   что пролегла, как одна бесконечная бледность.
  
   И этой дорогой шли все они.
   Впереди стройный мужчина в плаще голубом,
   что был нем и выглядел нетерпеливым.
   Не жуя, его шаги пожирали дорогу
   большими кусками; его руки свисали
   тяжело из ловушки закрытой одежды
   и знать не хотели о лёгкой лире,
   что, словно из левой руки вырастала,
   как побег розовой масленичной ветки.
   И были мысли его будто в разладе.
   Между тем взгляд его рыскал, словно собака,
   и, оборачиваясь, порой, шёл опять дальше
   и стоял, ожидая, у ближнего поворота,
   напрягая свой слух и обоняние.
   Порой казалось ему, что он ощущает
   шаги тех двоих, тех других,
   что шли за ним этот весь подъём.
  
   Потом, эхо от крутого холма отражалось,
   и плаща его ветер сзади вздымался.
   Он сомневался вслух, шла ли она.
   Это, громко сказав, слушал, как звук замирал.
   Всё же, шли ли они, как если б их двое,
   и шли ужасно тихо они. Если бы мог он хоть раз
   обернуться и взгляд назад кинуть,
   не губя всего этого дела;
   ведь это правильно - он должен видеть,
   как тихи оба, за ним, молча идущие.
  
   Бог путников и посланец Богов,
   под походным шлемом светлели глаза;
   тонкая трость, что тела касалась,
   и крылья, бьющая по ногам,
   и левая рука отдавала её.
   Она так любима, что из нежной лиры
   больше звуков исторгалось, чем из женского плача,
   и мир из жалоб и плача весь состоял,
   и в нём всё жило только раз: лес, и долина,
   дорога, село, поле, зверь и река;
   и рядом с этим миром плача всё было так,
   как рядом с другой Землёй Солнце.
   И тихое звёздное небо шло тут же,
   небо плача с искажёнными звёздами.
   Она была так любима.
  
   Но она шла у руки Бога
   неверным шагом, лентами могильными связана,
   неуверенно, мягко, без нетерпения.
   Она была вся в себе, как надежда высокая,
   не думая о муже, что шёл впереди,
   и о дороге, которая в жизнь поднималась.
   Она была вся в себе. И посмертная жизнь
   собой наполнила её до краёв.
   Как плод, полный сладости, из темноты,
   так наполнила себя своей большой смертью,
   что была так нова, и другого она не постигала.
  
   Она была в девичестве новом
   и целомудрии; и её женственность здесь,
   словно юный цветок, тянулась ветру навстречу
  
   и держала руки, как при венчании,
   и непривычно было, что Бог легконогий
   вёл её бесконечно тихим касанием,
   на него обиделась, как на фамильярность.
  
   Она не была больше белокурой той женщиной,
   что в песнях поэтов порою звучала;
   не было больше широкого ложа, островка
   и мужского общества также.
  
   Она была распущена, как длинные волосы,
   отдана земле, как упавший дождь,
   и роздана всем, как тысячекратный запас.
   Уже корнем была она.
   И когда вдруг, внезапно,
   остановил её Бог с восклицанием боли,
   произнеся слова: он обернулся,
   ничего, не поняв, она тихо спросила: кто?
  
   Но далеко, во тьме, перед выходом светлым,
   стоял кто-то, чьё лицо было
   не узнать. Он стоял и смотрел,
   как на полоске тропы луговой
   Бог-посланник с полным печали взглядом
   молча повернулся, и фигурке её
   шла за ним назад той же самой дорогой,
   неверными шагами, могильными лентами связана,
   неуверенно, мягко, без нетерпения.
  
   ОСТРОВ СИРЕН
  
   Когда он с теми, кто радушен был,
   весь день провёл, они спросили поздно,
   что в странствиях своих он пережил,
   ответил он, но знать не мог серьёзно,
  
   что испугает их. И как сумеет он
   так повернуть слова, чтобы они могли
   средь моря синего увидеть край земли
   у острова, что позолотой окружён.
  
   Опасностью он страшной угрожал:
   но ни причём тут буйство волн и ярость:
   на этот раз на море штиль стоял.
   Опасность тихо к морякам подкралась:
  
   На острове том золотом, все знают,
   кто-то сладко так поёт порой,
   слепит, штурвалу двигаться мешает,
   как окружает тишиной.
   И песня заполняет весь простор
   и около ушей, как ветер веет,
   но тот, кто даже далеко ушёл,
   противиться той песне не сумеет.
  
  -- ЛЕДА
  
   Когда Бог себя преобразил,
   он испугался почти. Лебедь был, как видение;
   заплутал он в собственном исчезновении.
   Но его обман уже в дело вступил,
  
   Прежде чем новым своим существом
   чувство проверил. В преображении смелом,
   она узнала грядущее в лебеди белом,
   и, что он просил её лишь об одном:
  
   чтоб она не запуталась в сопротивлении
   и не скрылась, Он к ней сошёл с нетерпением,
   через руку обнял шеей страстным движением,
  
   с любимой слиться себе позволяя,
   и, ощутив счастье всем оперением,
   лебедя в лоне её оставляя.
  
  -- РОЖДЕНИЕ ВЕНЕРЫ
  
   В это утро, что робко после ночи пришло,
   были возгласы, беспокойство и смута,
   расступилось море, ещё раз крикнув.
   И когда медленно замер тот крик,
   и с неба бледный день упал, как начало,
   в немую пропасть, пристанище рыб,
   море тогда родило.
  
   В блеске первых лучей блестела пена волос,
   и волны стыдливо бежали туда,
   где девушка встала, белая, влажная.
   Как лист зелёный, шевельнулась,
   потянулась, медленно опал бурун,
   и расправилось её тело в прохладе,
   в целомудренном утреннем ветре.
  
   Как луны светлые, поднялись колени,
   и врезались в бёдра края облаков,
   с икры тонкая тень отступила,
   напряглись ноги и посветлели,
   трепетали суставы,
   как гортань пьющего человека.
  
   И в раковине тело лежало,
   как молодой плод в детской руке.
   А в пупок, как в узкий бокал,
   спустилась вся тьма светлой жизни.
   Поднимались снизу светло малые волны
   и через талию катились всё время,
   и там потом что-то тихо звучало.
   Всё на просвет было видно, без тени,
   как в роще берёзки в апреле:
   тепло, пусто, открыто лежала стыдливость.
  
   Теперь уж плеч живые весы уже пришли
   в равновесие на прямой фигуре,
   что рванулась из раковины, словно фонтан,
   и, колеблясь, осыпалась, как в длинные руки,
   и было быстрее падение волос.
  
   И медленно мимо проплыло лицо,
   и уменьшилась тень при его наклоне
   к светлой горизонтальной волне.
   Был ею закрыт крутой подбородок.
  
   Шея теперь вытянулась лучом,
   как стебель цветка, в каком бурлит сок.
   Поднимались руки, как гибкие шеи
   лебедей, что ищут берег далёкий.
  
   Потом пришла в это тело тёмная рань,
   как ветреного утра первый вздох.
   В нежных побегах, в сосудах деревьев
   поднимался шёпот, и кровь бежала,
   шумящая на глубоких местах.
   И этот ветер, вырастая, бросился вдруг
   из всех сил в новые груди,
   наполняя, он протолкнулся в них,
   чтобы паруса, раздутые далью,
   юную девушку к берегу гнали.
  
   Так вышла на берег Богиня.
   Сзади неё, что быстро шагнула
   на берега молодые,
   поднимались всё утро
   цветы и стебли, что теплы и запутаны,
   словно в объятиях.
   А она шла и бежала.
  
   И в тяжелейшие полдня часы
   поднялось ещё раз бирюзовое море
  
   и выбросило дельфина на то самое место,
   мёртвого, красного и разверстого.
  --
  -- ПЛАЧ ОБ АНТИНОЕ
  
   Никто не постиг, и было мне так
   непонятно,
   как рекой он был схвачен и бился о дно.
   Я его баловал, но, вероятно,
   с нами мрачно и тяжело было ему всё равно.
  
   Кто мог, кто умел так любить? Нет, никто
   не готов.
   А во мне живёт боль бесконечная.
   А он ныне на Ниле один из затихших Богов,
   но я не знаю, какой. И как рядом остаться
   навечно.
  
   И вы, Боги, швырнули безумного прямо
   до звёзд.
   Потому вопрошаю с угрозой: что думаете вы?
   Он - Бог, не мертвец, а был бы он прост,
   не случилось бы с ним того, что сделал, увы.
  
  -- ДЕЛЬФИНЫ
  
   Та реальность, что в схожести странной
   жить, и расти позволяла им всюду,
   они чувствовали, то было знаком, равным
   их подводного царства чуду,
   в которое Бог мокрых тритонов груду
   перевалил и из берегов выходящее море
   порой, и тут зверь показался вскоре,
   иной, чем немой туповатый нравом
   род рыб, хоть течёт их кровь в нём по праву,
   людям готов помогать он в горе.
  
   Одна стая сюда приплыла, кувыркаясь,
   словно чувствуя радость, в потоке сверкая,
   с жаром движению тому предаваясь,
   уверенностью свои игры венчали,
   лёгким изгибом связаны в круг.
   У них, словно у ваз, закругления,
   беззаботны, счастливы, не боятся ранений,
   шумно, приподнято и уверенно,
   ныряя, обманывали весело волны,
   радостно триремы спасая вдруг.
  
   Капитан предостережениям дельфина внял,
   взял его, друга в нём обнаружив, верно,
   тот для спутника ещё целый мир создал,
   была благодарность безмерна,
  
   чтобы звуки Богов и садов понимал
   и любил тихую звёздную бездну.
  
  -- ГЕРБ
  
   Как зеркало, неся, издали в дом
   щит на себя герб принимает,
   открывает мир, а потом
   над отражением разбивает
  
   тех существ, что в этом роду
   жить продолжают и больше не спорят
   с делами, что были в таком-то году,
   правая с левой не прекословят.
  
   Герб их признаёт, являя всё им,
   с тьмой веков и славой смыкаясь,
   хранит шлема застёжки, изображая
  
   тот мир сокровищ, что гербом храним,
   в то время как покров его, плакать пытаясь,
   рушится, волнуясь, земли достигая..
  
  -- МОРГ
  
   Они тут лежат, как, если б значение
   имели и поступок ещё могли совершить,
   который помог бы их примирение
   с холодом и друг с другом соединить.
  
   Всё, что есть теперь, не имеет финала.
   Что за имя нашли б мы в кармане?
   Только страшная скука лежала,
   вокруг их рта вырастая рьяно.
  
   Он не уходит, он стал чист и ухожен.
   Борода и усы стали немного твёрже,
   как санитару нравилось тоже
  
   и для зевак не было б отвратительно.
   Глаза за веками его удивительно
   повернулись и в себя смотрят, похоже.
  
  --
  --
  -- СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ
  
   Он сторожил её ночь напролёт;
   на камнях стоя, взывала к нему
   девушка: не знаю этот дракон почему
   ночью отдыха себе не даёт.
  
   На буланом коне, кольчугой и шлемом сияя,
   тут обрушился Георгий Святой из рассвета
   и узрел заколдованную, печальную девушку эту,
   что с колен вверх смотрела, глаз не спуская,
  
   с сияния, которым он был.
   А он вздыбил землю под ногами, сверкая,
   и подняв девушку, страха не зная,
   к открытой опасности поспешил.
  
   Ей очень страшно, но она молила,
   руки крепче сложила, склонив колени,
   молясь за беды преодоление;
   она не знала, что он выдержать может.
  
   Сердцем чистым молилась за него в этой битве.
   Светлый Бога посланец свалил дракона,
   и стояла на его стороне непреклонно,
   как башня, её святая молитва.
  
  -- СВЯТОЙ СЕБАСТЬЯН
  
   Словно лежит, но стоять здесь обязан
   и лишь сильной волей держится он.
   Не видя, как матери кормящие всех времён,
   никого не видят, кто с ними не связан.
  
   А стрелы летят без конца и не мимо
   и впиваются в бёдра железным концом
   и трепещут в страдающем теле потом.
   Но он темно улыбается, неуязвимо.
  
   В этот раз печаль его так велика,
   в глазах голая боль, но лишь пока
   не отвергнуты низостей повелители,
   и презрением не покроются на века
   прекрасного юноши истребители.
  
  -- ПРОЦЕССИЯ МАРИИ
  
   Со всех склонов стремится река за рекой,
   словно металл, гремящий и гулкий,
   столько, что средь улиц и переулков
   блестящий день является, как из бронзы литой.
  
   Видно отчётливо, выпукло с этого края,
   как сплочённо процессия пёстрая шла,
   лёгких девочек и светлых мальчиков стая
   ударяла, как волны, гнала и несла,
   и непонятного веса флаги держала
   и от препятствий их предохраняло
   что-то невидимое, как Божья рука.
   От склона того ни много, ни мало,
   семь курильниц взлетело, почти что вместе,
   как, испугом застигнутые на месте,
   тянут серебряные цепи их в облака.
  
   Откос и жители открывают рельсы,
   по которым шумит, катит всё спотыкаясь.
   Из слоновой кости, золота - все ценности вместе,
   к балдахину балкона иду их процессии,
   и золотой занавес колыхается.
  
   Они все знакомы с ношею чистой,
   в испанской одежде традиционной,
   с ребёнком в руке, с взглядом лучистым,
   с маленьким лицом опалённым,
   старая статуя приближается быстро
   к преклонившим колени. Со старинным венцом,
   в руке, распятие, держа над лицом,
   на фоне величественной парчи золотой.
  
   Но тут тот, кто командует всеми
   идёт мимо, снизу робко смотрящих,
   носильщиками повелевает всё время
   с помощью бровей, над глазами висящих,
   точно, рассерженно, высокомерно,
   а те стоят, удивляясь, соображая,
   наконец, идут. Она вбирает безмерный
  
   в себя процессии этой поток.
   Она одна, как знакомой дорогой, шагает,
   с колоколом к собору, чей вход так широк,
   на тысячах плеч, женственностью сияя.
  
  -- ЕГИПЕТСКАЯ МАРИЯ
  
   С тех пор, как словно с постели жаркой,
   через реку Иордан она бежала,
   своё сердце, без примеси, чистым подарком,
   вечности пить она позволяла.
  
   Жизнь выросла, отдать себя всем готовая,
   без задержки, в величину такую,
   что она превратилась в вечно нагую
   для всех; как из пожелтевшей кости слоновой,
  
   лежала, и кокон волос сухих её покрывал.
   Лев рядом кружил; и старик
   его позвал, чтоб тот ему помогал.
   Копать вдвоём им было удобно:
   старик вглубь положил её скорбно.
   Лев, как герба держатель, притих,
   сидел и держал камень надгробный.
  
  -- ПЕРСИДСКИЙ ГЕЛИОТРОП
  
   Ты знаешь: розе хвала обязательна,
   но для подруги твоей звучит слишком громко.
   Этот прекрасный цветок с его вышивкой тонкой
   победит гелиотроп, шепчущий, настоятельно.
  
   Соловей, с его треском любовным
   восхваляет розу, но ей не известен.
   Смотри, как слова во фразе сладкой и ровной
   стоят плотно, без интервала, все вместе;
   как звуки, цветы фиолетово мягкие
   благоухают сквозь полога постельного складки.
  
   Так закрываются пред узорной листвой
   звёзды, что в шёлку винограда блистают толпой
   и мешаются, словно, стремясь раствориться,
   тишина с жёлтой ванилью и корицей.
  
  -- ЮНОШЕСКИЙ ПОРТРЕТ ОТЦА
  
   В глазах мечта. И прикосновение
   далей ко лбу. У рта, что огромен,
   юное неулыбчивое обольщение,
   и перед шнуров ярким плетением
   на мундире, что благороден и скромен,
   сабля в ножнах. Обе руки спокойно
   ждут; ничего не касается он,
   и почти не видны, будто всё что достойно
   быть схваченным вдали исчезло давно,
   а всё другое со всех себя закрыло сторон
   и погасло, будто понять не дано,
   из глубины поднявшийся мрачный сон.
  
   Ты, дагерротип быстро ушедших времён,
   теперь в моих медленно уходящих руках всё равно.
  
  --
  --
  -- РЕБЁНОК
  
   За его игрой они наблюдали невольно
   давно; и проступает порою вдруг
   из-за профиля лик, круглый, довольный,
   как целого часа полный круг,
  
  
   что в конце обязательно бьёт.
   Но не считают другие удары, действительно,
   от тягот унылых в жизни медлительной,
   не замечают совсем, что всё он несёт
  
   в себе; они не видят, как всё время
   в своём незаметном платье устало,
   как в приёмной сидит рядом со всеми
   и ждёт, чтобы его время настало.
  
  -- ЖЕНЩИНЫ ПОЮТ ПОЭТУ
  
   Смотри: как мы, раскрывается всё теперь,
   и к счастью, мы есть ничто иное,
   чем из крови тьмы созданный зверь,
   что вырос в душе, и, не зная покоя,
  
   идёт всё дальше, шагая к тебе:
   и мягко, без жадности, как картину,
   ты его, конечно, примешь к себе,
   и думаем, сольётесь вы воедино.
  
   Ты останешься, не видно будет его.
   Ты не тот, кого потеряем мы без остатка?
   И станет нас больше на одного?
  
   С нами идёт бесконечность мимо.
   Но ты уста, которые слышать нам сладко.
   Ты станешь сказителем, нами хранимым.
  
   СМЕРТЬ ПОЭТА
  
   Он лежал, лицом выделяясь прекрасным,
   отрешённый, бледный на подушке отвесной
   с тех пор, как мир, и что о нём было известно,
   покинули его разум чудесный
   и упали назад в год безучастный.
  
   Те, кто видели жизнь его, знали,
   как жил он со всеми вещами,
   с безднами, водой и лугами:
   они все - лицо его означали.
  
   О, в лице его вся эта даль живёт,
   что идёт ещё к нему, его привлекая;
   в предсмертной маске лицо замирает,
   открывается нежно, словно плод,
   который в воздухе погибает.
  
  --
  
  -- ПОЭТ
  
   Отдаляешься ты, мой час, от меня.
   Ранит меня удар твоих крыльев.
   Один: что со ртом должен делать я?
   С моим днём и ночью бессилия?
  
   У меня нет любимой и дома нет, кстати,
   и места нет, где жизнь протекает.
   Все вещи, что я я себе позволяю,
   разбогатеют, меня растратив.
  
  -- СМЕРТЬ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ
  
   Он знал о смерти, что знают все:
   она берёт нас, в темноту ввергая.
   Но её от него не оторвала совсем,
   она тихо из глаз его исчезает,
  
   а сюда скользнули незнакомые тени,
   и он ощутил себя на той стороне в одночасье,
   как луна, что получила улыбку её во владение,
   и её умение всё делать прекрасно.
  
   Он знаком был с мёртвыми в той стороне,
   как, если б из-за неё стал одним из них,
   почти родным; но оставил он говорить других
  
   и не верил, но имя дал той стране,
   что удобно лежит, и всегда сладко в ней,
   и для ног её ощупью искал легче путей.
  
  -- КОРОЛЬ В ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ
  
   Королю только шестнадцать лет.
   Шестнадцать лет, и в руках держава.
   Как из засады смотрит он вслед
   старикам, что в Совет идут величаво.
  
   Он смотрит в зал, ещё куда-то, не зная,
   и чувствует, может быть, только одно:
   как узкий, жёсткий подбородок сжимает
   цепью холодной Золотое руно.
  
   Смертный приговор перед ним лежит
   долго, без подписи окончательной.
   Они понимают: терзается он.
  
   Но они его узнали его достаточно:
   до семнадцати, медленно, будет счёт доведён
   прежде, чем он его утвердит.
  
   ИСПАНСКАЯ ТАНЦОВЩИЦА
  
   Когда в руке серная спичка, знаю,
   что загорится пламя со всех сторон,
   трепещущие языки, простирая и начиная,
   в кольце зрителей светло, горячо зажжён,
   её танец трепещет и ширится он,
  
   и вдруг совсем превращается в пламя,
   одним взглядом, трепещущими волосами.
   И кружится внезапно с искусством опасным
   её платье всё в то огне страсти,
   словно рукава исчезли, пугаясь,
   и руки нагие, хлопая, вверх простирались.
  
   И потом, когда огонь стал уже скупее,
   она берёт его и швыряет, бросает скорей
   с жестом властным, высокомерным
   и смотрит: лежит на земле он, пылая,
   неистово, сдаваться, ничуть не желая.
  
   Но уверено, с победной улыбкою сладостной,
   приветливо лицо своё поднимая,
   топчет остатки ступнёй, крепкой, маленькой, радостно.
  
  -- СИВИЛЛА
  
   Раньше, звалась она старой, в прежнее время
   Но шла она одной и той же дорогой,
   меняя свои размеры немного,
   И, словно лес, принималась привычно всеми
  
   сотни лет. Но каждый вечер стояла
   на одном и том же месте она,
   словно старая крепость черна,
   и, как она, пустой и выцветшей стала,
  
   от слов, что не сдержанные никем,
   против воли в ней росли, умножались,
   кричали громко, летая вокруг,
   в то время как она домой возвращалась,
  
   и темнели в глазных впадинах вдруг,
   к приходу чёрной ночи готовы совсем.
  
  -- МЯЧ
  
   Он тепло от двух рук движению
   в полёте вверх отдаёт безоглядно,
   как своё, но в том положении
   не остаться ему, очень лёгок он, вероятно,
  
   слишком мал, но хватает в нём что-то,
   чтобы не ко всем, стоящим рядами,
   а невидимо вдруг скользнув между нами,
   пробраться к тебе меж падением и взлётом.
  
   Нерешительный, когда поднимает
   себя словно вздымающимися бросками,
   освобождает, кидает, склоняет
   и задерживает вдруг прямо над нами,
   и новое место определяет,
   и всё, как в фигурном танце меняется;
  
   потом мяч ждёт, страстно желая,
   упасть быстро, просто, как полагается,
   бокалу поднятых рук себя отдавая.
  
  -- ОСТРОВ
  
   I
  
   Стирает дорогу в прибрежье ближайший прилив,
   и со всех сторон равнина видна;
   но стоит островок, словно очи прикрыв,
   лишь кружится, заплутавшись, дамба одна
  
   рядом с жителями, что рождены
   в сплетении причудливых снов;
   молча хранят в себе много миров,
   но эпитафиям их редкие фразы равны
  
   чему-то наносному, что ими не познано,
   что приходит и остаётся при них.
   И всё, куда взгляд их проник:
  
   детство, величие, что ими не создано,
   беспощадность песчаная, что не осознана,
   одиночество их умножает вмиг.
  
  
  
  
  
   II
   Лежал бы двор каждый в жерле кратера
   на луне, валы кругом были б разбросаны;
   сады там, как сироты, совсем одинаково,
   одеты были бы и причёсаны
  
   тем штормом, что их строжит жестоко,
   ежедневно всех смертью пугая.
   И сидит житель в домах одиноко,
   в кривые зеркала взоры бросая,
  
  
   где странное что-то. И появляется вдруг
   вечером солнце, и тянется звук,
   словно, гармони мягкий плач извергая.
  
   Он слышал в гавани - это чужой.
   А на воле образуется бурун большой,
   наружной дамбе, почти угрожая.
  
   III
  
   Близко то, что внутри, всё другое далёкое.
   И полон внутренний мир днями странными,
   и теснится там что-то совсем несказанное.
   Остров, как малая звезда, одинокая,
  
   что космос не замечает и разрушает,
   в ужасе бытия бессознательно
   и не слышно света не испускает,
   одна,
  
   но конец нашла бы на дороге меж тем,
   что придумала для себя она:
   идёт слепо, и цель её не видна
   среди планет, солнц и разных систем.
  
  -- ПАВИЛЬОН
  
   Ему самому было за дверью видение,
   за зелёным мутно дождливым стеклом,
   есть улыбающихся манер отражение,
   и счастье былое, блеск и движение
   там, куда двери уже не ведут,
   прежде было открыто, светло и забыто потом.
  
   Но павильон сам в сплетениях из камней,
   над дверью, не помнившей прикосновения,
   склоняется под тайной своей
   и сочувствия тихим движением.
  
   И восторгаются двери, порой отражая
   тени, когда ветер к ним рвётся извне;
   и герб, словно в старом письме
   запечатанном, торопясь, счастье предлагая,
  
   ещё говорит: как всё здесь мало запугано,
   знает, плачет и делает больно.
   И в уходе сквозь аллеи, что влажно закутаны
   и брошены невольно,
  
   видно на крыше, у дальнего края,
   остывшие урны стоят расколоты,
   но держатся вместе, скованы холодом,
  -- ПАВИЛЬОН
  
   Ему самому было за дверью видение,
   за зелёным мутно дождливым стеклом,
   есть улыбающихся манер отражение,
   и счастье былое, блеск и движение
   там, куда двери уже не ведут,
   прежде было открыто, светло и забыто потом.
  
   Но павильон сам в сплетениях из камней,
   над дверью, не помнившей прикосновения,
   склоняется под тайной своей
   и сочувствия тихим движением.
  
   И восторгаются двери, порой отражая
   тени, когда ветер к ним рвётся извне;
   и герб, словно в старом письме
   запечатанном, торопясь, счастье предлагая,
  
   ещё говорит: как всё здесь мало запугано,
   знает, плачет и делает больно.
   И в уходе сквозь аллеи, что влажно закутаны
   и брошены невольно,
  
   видно на крыше, у дальнего края,
   остывшие урны стоят расколоты,
   но держатся вместе, скованы холодом,
   прах со старым прахом мешая.
  --
  --
  --
  -- ПЛАЧ О ДЖОНАТАНЕ
  
   И для королей постоянного нет порядка;
   вести себя, как обычные люди должны,
   хотя их нажим, как перстень с печаткой,
   утверждает себя опять средь кроткой страны.
  
   Так начиная, как ты мог
   с твоего сердца инициалом
   отвергнуть вдруг тепло моих щёк,
   чтоб кто-то тебя ещё раз сначала
   произвёл, когда в нём семя горит.
  
   Разрушить тебя мог только чужой,
   в ком чувств искренних к тебе не замечалось.
   Я, весть, слушая, нрав сдерживал свой,
   и как раненый зверь, в берлоге глухой,
   я хотел бы лежать, с воплем катаясь:
  
   ведь из моих диких мест там и тут
   ты, как волосы меня вырывал,
   те волосы, что в подмышках растут,
   где игрушкой для женщин я бывал,
  
   прежде, чем ты мой сросшийся разум
   разделил, как клубок расплетая.
   Я взглянул вверх и понял всё в тебе разом.
   И в своё лицо смотрю, тебя узнавая.
  
  --
  --
  --
  -- ЭСФИРЬ
  
   Служанки вычёсывали семь дней
   пепел скорби её и муки всей
   и остатки дождей из её волос
   и подальше это всё уносили;
   прекрасными блюдами её кормили
   ещё день и день. Наконец, довелось
  
   придти времени, когда неумолимо она
   не к сроку, словно из мёртвых одна
   в грозно открытый дворец вступает.
   И положила она дамам свиты идти
   с ней и видеть окончание её пути:
   кто идёт туда, тот умирает.
  
   Он сиял так, что рубины в короне
   она, как пламя в себе ощущала,
   она наполнилась быстро его лицом непреклонным,
   словно сосуд переполненный стала
  
   и текла над королевской силой уже,
   прежде, чем прошла сквозь три зала;
   и зелень малахита вокруг заливала
   стены. И не было мысли в душе
  
   о долгом проходе и камней сверкании,
   что тяжелели в королевском сиянии.
   Холодея от страха, она шла и шла..
   И, когда, наконец, она была почти рядом
   и турмалиновый трон окинула взглядом,
   то как громоздкую вещь его восприняла,
  
   служанки правую руку она, ощущая,
   что качающуюся вела её к трону.
   Он концом скипетра её тронул,
   она приняла, не разумом постигая.
  
  -- ОСНОВАТЕЛЬ
  
   Художников гильдия то заказала, действительно.
   Возможно, Спаситель ему никогда не являлся,
   не вступал, как епископ, он снисходительно
   к нему, как в картине той удивительной,
   и рукой к нему тихо не прикасался.
  
  
   Может, так было: колен преклонение,
   и к нам вдруг пришло узнавание,
   в тех на коленях, нашли свои очертания
   и желание, натянутое струной,
   сердце крепко держит, как лошадь рукой.
  
   Чтоб, если б чудовище вдруг лик показало,
   не предсказанное и не законное,
   мы же пытаемся, что нас не узнало,
   не подошло ближе, ведь наше начало
   собой занято, в себя погружённое.
  
  -- ТАНЕЦ МЁРТВЫХ
  
   Для танцев оркестр им необязателен;
   они слушают внутренний вой,
   словно совиных гнёзд обитатели.
   Их страхи всходят влажной волной,
   и их пред запах гнилой -
   ещё лучший их аромат.
  
   Они крепче танцоров хватают,
   заботливо рёбра сжимая,
   любовник подлинно дополняет
   одну целую пару.
   И один у монахини ослабляет
   на волосах завязанный плат;
   они танцуют среди гостей могилы.
   Восково-бледный тянет уныло
   слова тихих чтений постылых
   из часослова подряд.
  
   Скоро станет им очень жарко,
   они слишком богато одеты;
   едкий пот разъедает при этом
   их лбы и зады порядком
   и чепцы, и кафтаны с камнями.
   Они желали бы быть нагими,
   как дитя, сумасшедший и дама,
   что танцуют в такт перед ними.
  
  -- ДЕТСТВО ДОН ЖУАНА
  
   В его стройности гибкость почти такая,
   что не ломалась от взгляда женщин;
   и склонностью, лба не избегая,
   был порой его лик отмечен
  
   к одной, что проходила мимо него,
   старую, чужую картину ему заслоняя:
   он улыбался и не был плаксой, прежде всего,
   что, в темноту погружаясь, себя забывает.
  
   И в то время как уверенность в своих силах
   всё чаще баловала и утешала,
   он всерьёз принимал все взгляды женщин милых,
   что восхищали его и волновали немало.
  
  -- ВЫБОР ДОН ЖУАНА
  
   И ангел сказал ему: приготовь
   себя для меня. И вот мой приказ:
   Ведь ты один из тех, что без слов
   тончайшее превращает тотчас
   в горечь, беду принося для нас.
   Ты мог бы лучше любить хотя,
   не прерывай меня, но ты блуждая,
   горишь. Это в книгу вписано бытия,
   что ты многих ведёшь, сам не зная,
   к одиночеству. В нём глубокий проход,
   Его ты скорее закрой.
   Она, что к тебе от меня придёт,
   Элоиза, вырастая, тебя превзойдёт,
   устоит, взяв верх над тобой.
  
   ЗАКЛЮЧЁННЫЙ
  
   I
   Один только жест у руки моей,
   которым она пугает отважно;
   но на груду старых камней
   из скалы вода падает влажно.
  
   Я слышу только это биение,
   и моё сердце идёт с ним в ногу:
   с медленным капель движением,
   проходя эту дорогу.
  
   Но капли сочились скорее,
   чем пришёл бы опять один зверь.
   Где- то он был светлее,
   но что мы знаем теперь?
  
   II
   Думай, где небо и ветер витает,
   воздух для рта и для глаз твоих свет,
   ими стал камень до маленьких мест,
   что сердце и руки твои занимают.
  
  
   И утро теперь, что это такое,
   и позднее, после, на будущий год?
   Это только раны, полные гноя,
   и, может быть, дальше он не пойдёт.
  
   И то, что было, к сумасшествию шло,
   в тебе бушевало, и рот твой свело,
   что никогда не смялся хохота пеной.
  
   И Богом твоим был страж презренный,
   что глазок затыкал своим грязным оком
   злобно. А ты всё живёшь в темнице жестокой.
  
   ПОСЛЕДНИЙ ГРАФ ИЗ БРЕДЕРОДЕ ИЗБЕГАЕТ ТУРЕЦКОГО ПЛЕНА
  
   Они бежали страшно, вслед ему швыряя
   разным способом смерть: он от угрозы спасался,
   как потерянный, вдаль убегая,
   и край отцов ему уже не казался
  
   таким ценным, чтоб так бежать,
   словно зверь от охотников до самой реки,
   чьи струи блестящие так близки;
   и с бедой вместе он вернулся опять
  
   к мальчику, что крови боялся когда-то.
   Бросали с улыбкой женщины знатные
   на лицо совершенное сладкие взгляды.
   Он коня гнал быстро, невероятно,
   большого, как сердце, и кровь была рада
   гнать его, пылая, в шторм, как в замок отрадный.
  
  -- КОРОЛЬ МЮНСТЕРА
  
   Король был пострижен строго;
   и сползла глубоко корона,
   согнула одно ухо немного,
   И доносился порой нестройно
  
   рёв из голодных ртов,
   ненавистный и злобный.
   Он был ради тепла готов
   сидеть на правой руке удобно,
   ворча, придавил её задом он.
   Не ощущал он себя настоящим:
   ведь мужчина был в нём не силён,
   и потенция не блестящая.
  
  -- ПРОКАЖЁННЫЙ КОРОЛЬ
  
   На лбу его выступил знак проказы.
   И вдруг показался он под своей короной
   королём всего ужасного сразу,
   что в других вошло. Ошеломлённо
  
   оцепенели они от исполнения
   того указа, что шнуром завязан всегда,
   и ждали, чтобы выполнил кто-то решение,
   но отваги не хватило для прикосновения
   к тому, кого тронуть нельзя никогда,
   и новое звание страшнее, чем прежнее.
  
  -- БАШНЯ
  
   Нутро Земли. Что было бы там,
   куда из земли поднимаешься слепо,
   в наклонном ложе ручьёв, где вырастаешь нелепо,
   а они ищут русло и по камням
  
   вытекают прямо из темноты,
   и сквозь них, твоё лицо воскресая,
   их теснит, и вдруг видишь их ты,
   как выпали из бездны, что тут выступает.
   И когда обрушится она над тобой,
   упав на сумеречные ряды,
   ужаснувшись в душе, тут узнаешь ты
   рога Тельца над твоей головой.
  
   Но свет неверный дарит тебе избавление
   из узкой дыры. Почти взлетев над собой,
   видишь небо опять, и ослепление,
   и глубины, полные бодрых стремлений,
  
   и маленькие дни, как партнёров строй,
   и часы следуют в ровном порядке,
   сквозь них мосты прыгают, словно собаки,
   и дорога идёт по светлым следам.
  
   Иногда дома беспомощно там
   прячут тебя на заднем плане, однако,
   а ты идёшь спокойно по кустам и полям.
  
   СТАРУХА.
  
   Белокурые подруги в середине "сегодня"
   планы на завтра, смесь сочиняют.
   В стороне пожилые люди спокойно
   заботы медленно перебирают.
  
   "Где?" "Когда?" "Почему?", -
   слышу их слова. Но я понимаю:
   её кружевной чепец уже знает,
   что близкие уходят во тьму
  
   и блуждают там, кто куда попал.
   И подбородок её книзу упал,
   опираясь на брошки белый коралл,
   которая шаль надёжно скрепляет.
  
   Но при беспрерывном смехе когда-то,
   из-под век, бросив два острых взгляда,
   достаёт из какого-то тайного склада
   эти твёрдые вещи, что показать она рада,
   прекрасные наследные камни сверкают.
  
  -- ПОХИЩЕНИЕ
  
   Словно девчонка-служанка порой,
   убегала она, чтобы ветер с ночью
   и со всем другим видеть воочию,
   наблюдая за их начальной игрой.
  
   Но так ночь штормовая не разрывала
   на кусочки парк, неоглядно большой,
   как его её совесть терзала,
  
   когда с лестницы шёлковой спустилась она,
   и он дальше понёс её от окна
  
   до экипажа.
  
   И ощутила коляску дырою чёрною,
   что в укромном месте стояла,
   и опасностью даже.
   И холод объял её всю проворно.
   Душа полна была холодом и темнотой.
   В воротник пальто, зарываясь упорно,
   его волосы, чувствуя над собой,
   чужие слова слушала отстранено:
   Я с тобой.
  
  -- УТЕШЕНИЕ ИЛИИ
  
   Он сделал, как было предписано:
   два алтаря им было построено,
   по воле Бога так было устроено,
   что издали огонь пал только на истинный.
   И порубил он многих с силой удвоенной,
   Они набили ему Ваалом, оскомину кислую,
   у ручья бился до вечера не успокоено.
  
   С серостью дождя всё здесь слилось.
   Но лишь кончился день и работа дневная,
   от царицы гонец прибыл угрожая,
   и бежать Илие далеко, как безумцу пришлось,
  
   пока не врезался он в кустарник дрока,
   как выброшенный, с криком пронзительным:
   не используй меня, - просил он Бога, -
   мне жизнь не нужна, и разбит я, действительно.
   Но пришёл к нему тут ангел кормящий
   с пищей, что принял тот благодарно,
   и пока к горе он шёл подходящей,
   вода и пища была для него отрадой.
  
   И Господь явился пред его взором:
   нет разрушения, и бури ушли,
   и вдоль тяжёлых складок Земли
   пустой огонь убрался почти с позором,
   а чудовища улеглись в изголовье.
   И тут внезапно к нему предки пришли:
   и в мягком шуме его святой крови
   ужасу скрытому всем внимали собором.
  
  -- АНГЕЛ
  
   Указывает он лба наклоном и взглядом
   далеко от себя, что можно и должно;
   сквозь его сердце с подъёмом идёт невозможным
   грядущее вечно и кружится рядом.
  
   Его небеса людьми полны и глубоки.
   И каждый хочет, чтоб ты взглянул на него.
   Следи, чтоб его лёгкие две руки,
   не гнулись от бремени твоего.
  
   А то б пришли ночью они тебя проверять,
   и прошли бы, гневные через дом,
   и как тебя создавшие, стали б хватать,
   выбросив из твоего приюта потом.
  
  -- ЛЕГЕНДА О ТРЁХ ЖИВЫХ И ТРЁХ МЁРТВЫХ
  --
   На охоте скакали они соколиной
   и скорой радовались попойке.
   Но тут старик взял их, как на сворку,
   и повёл. И надменных три господина
   пред тройным саркофагом застыли горько.
  
   И страшная вонь им сразу забила
   рот, нос, а также зрение,
   и поняли: страшная эта могила
   трёх мертвецов давно уж хранила,
   из жизни ушли они без прощения.
  
   Лишь охотничьим слухом они слышали внятно,
   и ремни связаны под подбородком опрятно.
   Но прошипел им злобно старик:
   сквозь игольное ушко не пройти им, понятно,
   и нет пути отсюда для них.
  
   Но осталось ясное им осязание,
   от охоты горячее, сильное...
   Но сзади резкое мороза касание
   в лёд превратило старика пот обильный.
  
  -- КРУЖЕВА
  --
   I
   Человечность. Знак шаткого обладания
   счастьем, ещё никем не проверенным:
   не бесчеловечно ль, что твоих глаз сияние
   кружевным лоскутком скупо отмеренным
   стали. Хочешь вернуть их, что были потеряны?
  
   Ты - давно прошедшая и слепая.
   Твоё счастье скрывается в вещи такой,
   как кружева; как большое чувство терзая,
   сделало его малым меж стволом и корой?
  
   Через трещину, через брешь в судьбе
   свою душу из времени ты извлекла,
   и в коконе кружев она в тебе
   меня, улыбнувшись, сделать смогла.
  
   II
   И, если всё, что делали днём,
   так мало и ничтожно было,
   так чуждо, будто мы не заслужили
   из детских ботинок с большим трудом
   вырасти. Плотно ли плетение
   дороги из кружев, пожелтевших давно,
   из цветочной вязи. Но нас не должно
   здесь что-то держать? Смотри, готова она.
  
  
   Жизнь отвержена, может быть, кто это знает?
   Было счастье тут, а теперь отдано;
   и, наконец, эта вещь себе цену знает,
   и она не легче жизни давно,
   но завершение прекрасное наступает,
   и улыбаться, парить нам разрешено.
  
  -- СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ
  
   Редко достигает ливень листьев гниющих,
   где слышат в тени садов рано
   капли друг друга, и птица звенит
   поющая
   столпу, что увит кориандром и майораном,
   часы лета, показывая, стоит.
  
   Но, как только дама, слугой ведома,
   в шляпке из флорентийской соломы,
   нагнувшись, край часов заслоняет,
   они молкнут, и тень их покрывает.
  
   Или, если дождик тёплый и летний
   возникает, волнуясь, из высоких движений
   небесных корон, у них перемена;
   но времени выражения не знают,
   когда оно в плодах и цветах запылает,
   вдруг в белых садах непременно.
  
  -- ЗОЛОТО
  
   Думаю, его б не было, и оно не должно
   в горах отметить своё рождение
   и в реках собой покрывать всё дно
   лишь из желания и брожения
  
   воли людской и идеи навязчивой,
   что эта руда выше другой, наконец.
   Легко выбросили они из сердец
   богатства Мерои удачливой
  
   в лёгкий эфир, на край страны
   далеко от учёных.
   И позднее принести были должны,
   обещанное отцами, сыны
   домой золото приручённое.
  
   И оно временно врастало туда,
   а потом шло прочь от им ослабленных,
   кто не выигрывал никогда,
  
   но в последние ночи - так было сказано-
   оно встанет, глядя на них, как беда.
  
  -- ПЛОЩАДЬ
  
   Произвольно живёт она отдалённо
   от ярости, гнева, беспорядка, обвала,
   сопровождающих к смерти приговорённых,
   от лавок и ярмарочного зазывалы,
   от герцога, что вокруг не смотрит упорно,
   от свиты бургундского злого нахала,
   что всегда на заднем плане мелькала.
  
   Площадь зовёт въехать в её владения,
   далёкие окна манят непрерывно,
   в то время как свита сопровождения
   у торговых рядов пустоту, как видно,
  
   делят между собой. На фронтоне вставая,
   маленькие дома всё видеть хотят.
   Башни молчат, друг друга стесняя,
   неохватные взглядом сзади стоят.
  
   ГРОБНИЦА ЖУКОВ (СКАРЕБЕИ)
  
   Нет, не звёзды рядом с тобой,
   а что есть, этого не понимаешь:
   скарабеи из сердолика гурьбой.
   Их тебе не поймать, даже если желаешь,
  
   без камеры, что прижимает их спины
   по всей крови, чтоб его вместе нести.
   Никогда не был так слит воедино
   с ними, столь мягкими, близкими в вечном пути.
   Тысячи лет покоится он на этих жуках,
   где в нём не нуждаются, не вспоминают;
   а жуки закрываются и засыпают,
   и качается на них его саркофаг.
  
  -- ВОСКРЕСЕНИЕ
  --
   Эти звуки графу всё слышней,
   и щель осветилась сильно.
   Он зовёт тринадцать своих сыновей
   в их склеп фамильный.
  
   Приветствует он обеих жён
   почтительно, издалека:
   и каждый из них, доверия полн,
   в вечность смотрит, в века.
  
   Ещё Эрика ожидают они
   и Ульрику Доротею,
   что в семнадцатом веке окончили дни,
   лет семь и тринадцать имея,
  
   во Фландрии честь по чести,
   чтоб пред родными своими вместе
   твёрдо предстать, не робея.
  
  -- САУЛ СРЕДИ ПРОРОКОВ
  
   Думаешь, ты, ты видишь падение?
   Нет, царь, казалось, ещё благородный,
   хотел арфистам-мальчикам, всем угодным,
   до десятого колена послать истребление.
  
Но вдруг его на путях провидения
   дух посетил, будто бы разорвал.
   Он видел, что лишён благословения,
   во мраке поток его крови пропал,
   вопреки законам движения.
  
   Когда пророчества текли из уст потоком,
   хотел бы он беглецом быть и далёко
   умчаться. Во второй раз стал он пророком,
   но раньше похож в этом был на ребёнка,
  
   как, если б рот его всё сильнее
   золото слов из себя изливал.
   Все шагали, но шагал он прямее,
   все кричали, но он сердцем кричал.
  
   А сейчас он ничто, словно куча
   достоинств низвергнутых, головы не поднять,
   и рот водосточной трубы не лучше,
   чрез каждую мчатся ливни могучие
   и падают прежде, чем их может поймать.
  
  -- ЯВЛЕНИЕ САМУИЛА САУЛУ
  
   Тут прорицательница крикнула: вижу я...
   Кого? - схватил её за руку царь.
   Тут описала, испуга она не тая,
   того, кого уже видел он встарь,
  
   и чей голос встретил ещё раз он:
   Что мешаешь ты мне, тревожишь мой сон?
   Потому что бранят тебя небеса,
   и Господь, закрывшись, тебе не отвечает?
   Мои уста молчат, знаешь ты сам.
  
   Или должен каждый зуб тебе поведать о том?
   Он исчез, ничего больше не говоря.
  
   И тут женщина руками всплеснула перед лицом,
   будто увидела: поражение витает.
   И он, который во время другое
   для народа, как знамя веял,
   упал на землю, плакать не смея.
   Это был закат и ничто иное.
  
   Но та, что против воли его трясла,
   надеясь, что он соберёт все силы,
   и слыша, что не будет он есть до могилы,
   заклала телёнка, пресных хлебов испекла
  
   и принесла ему, чтоб он сел, умоляя.
   Он поднялся, как тот, что забыл очень много,
   ничего до последней минуты не зная,
   потом поел, как слуга перед вечерней дорогой.
  
  -- ИЕРЕМИЯ
  
   Я был мягче пшеницы ранней,
   но Тебе, бешеный, было дано
   протянутое сердце возбудить и ранить,
   что, как львиное вскипело оно.
  
   Что Ты с устами моими делал все дни?
   Я был почти мальчиком, веселья не зная;
   ты ранил их, кровоточат они,
   горе за горем, все года предрекая.
  
   Ежедневно извещал я о бедах новых,
   что придумывал ты, ненасытный.
   Мой рот не убили, хоть были готовы,
   но Ты успокоить его можешь, как видно.
  
   Когда мы тех разбивали и разрушали,
   что забыты и затерялись повсюду,
   в опасность ушедшие, в никуда,
   хотел разгрести я осколков груду,
   что звуки голоса моего опять зазвучали...
   Ведь воем он был от начала всегда.
  
  -- ЛОЖЕ
  
   Оставь её думать, что в грусти своей
   растворена, что кто-то один опровергает.
   Ничто иное, как театр пред ней:
   раздвигается занавес, и один выступает
   пред хором ночей: запел он уныло
   бесконечно длинную песню в начале.
   На тот час, когда они все лежали,
   её одежда разорвана, себя в плач погрузила
  
   о других, о тех часах, что хотят
   отбиться, скатившись к заднему плану;
   и она не могла в себя вернуть их назад.
   Но к чужим часам она была странно
  
   склонена. И было тут видно,
   что прежде любимого отыскала
   и только угрозою крепко связала,
   как зверя большого, насильно.
  
  -- УВЯДШАЯ
  
   Легка, как за смертным порогом,
   носит шаль она и перчатки.
   Аромат комода её понемногу
   вытесняет запах любимый и сладкий
  
   того, кого раньше знала она.
   Не спрашивает она уж давно,
   кто она и кого вспоминать должна,
   но где-то бродят мысли её всё равно.
  
   О комнате заботится педантично,
   приводит в порядок и бережёт,
   потому что быть может, привычно
   юная девушка ещё там живёт.
  
  -- УХОД БЛУДНОГО СЫНА
  
   Теперь уйти от всего сумбура:
   он наш, но нам ничто не принадлежит,
   словно вода в старом кладезе хмуром,
   что, отражая и разрушая нас, тихо дрожит;
   от шипов, от них пытаемся мы понуро
   избавиться, но они виснут на нас,
   уйти и от тех сейчас,
   которых нам больше не видно,
   но каждый день было привычно
   с мягкостью наблюдать их обычной,
   с начала в близости очевидной,
   предчувствуя, понимать, как безличны
   страдания всех, и обидны;
   и полны ими с детства мы и до края:
   и всё же уйти, руку из руки вынимая,
   и так вновь разрушив что-то святое,
   дальше идти: куда? Ах, куда-то,
   внимательной тёплой страны достигая,
   что как кулиса сзади, безразличием объята,
   существует: там сад иль стена сплошная?
   Прочь уйти: почему? От тисков существования,
   от нетерпения и тёмного ожидания,
   безрассудство непостижимое отвергая.
  
   Это брать всё на себя, но напрасно;
   содержанию жизни дать исчезнуть совсем,
   и умереть одному, не зная, зачем.
   Это приход новой жизни прекрасной?
  
  -- РИМСКИЕ САРКОФАГИ
  --
   Но что нам думать о том мешает,
   что мы так распределены и поставлены,
   что нас напор и ненависть обуревает,
   и эта путаница ныне с нами оставлена,
  
   словно к украшению саркофагам, как прежде,
   где стёкла, ленты, богов изображения,
   и в медленно тлеющим облачении
   медленный распад лежал без надежды,
  
   пока не проглотили, незнакомы рты,
   не говоря никогда. Где думает и существует
   мозг, чтобы, как прежде, служить.
  
   Из старого акведука струи воды
   вечной, сюда завернув, бликуют,
   отражают, блестят, чтоб дальше уплыть.
  
  -- ПРОРОК
  
   Светло, как от горящих огней
   судилищ, что не уничтожат его:
   глаза смотрят из-под густых бровей
   с колоссального лица всё страшней.
   Внутри слова вырастают и всё сильней
   рвутся наружу из него.
  
   Не его они. Принадлежали б ему,
   щадили бы, ошибался бы он;
   но твёрдые камни, железа тьму,
   как вулкан, переплавить, он обречён.
  
   Чтобы слова, из его рта извергаясь,
   потоком были, что бежит и бежит,
  
   а в это время, как собака, стараясь,
   его ум сюда донести спешит
  
   то, что от Бога берёт, осмелев.
   Тот, кого нашли они всей толпой,
   за большой указующей шли рукой,
   что выдавала весь его гнев.
  
  -- ЧЁРНАЯ КОШКА
  
   Привидение - это такое место,
   куда упирается взгляд твой со звоном;
   но в этом чёрном мехе прелестном
   станет сильнейший взгляд растворённым:
  
   когда буйный, в исступлении полном,
   на эту черноту наступает,
   ему кажется, что шёлк кельи обойный,
   вдруг растворяется и исчезает.
  
   От взглядов, что всегда её освещая,
   встречают, она укрыться желает:
   а тем временем угрожающе недовольна,
   дрожит, тем не менее, засыпает.
   Но вдруг возвращается она, словно разбужена,
   и лицо её, как твоего отражение:
   и твой взгляд жёлтый янтарь встречает
   зрачка, халцедоновых глаз движение.
   Но неожиданно они закрылись невольно,
   как насекомое, что умершим обнаружено.
  
  -- ЖЕНЩИНЫ СУДЬБА
  --
   Как король, что на охоте хватает бокал,
   чтобы выпить скорей из него,
   а потом того, кем обладал,
   оставляет, будто не было ничего.
  
   Так судьба подносила порой
   жаждущей напиток ко рту,
   потом малую жизнь, слишком робкую, ту
   ломала, натешась этой игрой.
  
   И женщина оставлена в скромной витрине,
   там же, где ценные украшения
   или вещи, что дорого стоят.
  
   И стоит она, как чужая, отныне,
   как долг возвращённый, стара и без зрения,
   с недорогими вещами, нередкими, в ряд.
  
  -- СТОЛПНИК
  
   Смыкались люди все вкруг него.
   Он не мог вбирать и проклинать ничего.
   И что затерялся средь них, поняв,
   от запаха людей он, прежде всего,
   по колонне вверх забрался стремглав.
  
   Он поднялся, и ничто не высилось рядом,
   на поверхности этой начал один,
   даже слабости своей господин,
   проверяться Божьей хвалой и взглядом;
  
   это был не конец. Себя сравнивал он,
   и всегда был больше кто-то другой:
   сплавщикам, пастухам, хлеборобам порой;
   казался маленьким он, но как плоти лишён,
  
   видели, с целым небом вёл свои речи,
   дождём омытый, иль под ярким светом;
   и его вой каждому падал на плечи
   и в лицо: всё, что извергал он при этом.
   И многие годы не знал, как где-то
  
   среди напора и заблуждений многих,
   что непрестанно себя причисляли
   к светлым и рядом с князьями сияли,
   давно уже не были средь высоких.
  
   Но, когда он наверху, почти что в проклятии,
   и своим сопротивлением разорванный,
   с криком отчаянным, одиноко,
   ежедневно тряс демонов-искусителей,
   в первую очередь из ран глубоких
   падали тяжело, неуклонно и скованно
   большие черви в венцы повелителей
   и умножались в бархате знати.
  
  -- ЗНАМЕНОСЕЦ
  --
   Другие всё сурово ощущали всегда,
   без участия: ткань, железо и кожу.
   Хоть льстили мягкие перья им иногда,
   но одинок и бессердечен каждый был всё же.
   Но этот несёт, как нёс жену все года,
   знамя в праздничном одеянии,
   чей плотный шёлк веет сзади в сиянии,
   и по рукам порою стекает.
  
  
   Он может, когда глаза закрывает,
   видеть улыбки, но знамя не оставляет.
   Иногда тут чьи-то кирасы сверкают,
   желая знамя схватить, он, борясь, отнимает,
  
   потом его он снимает с древка,
   будто невинность его разрушая,
   и под мундиром сжимает крепко.
   Для других: это слава и честь боевая.
  
  -- ТЫ, НАБЕРЕЖНАЯ РОЗАИРЕ
  
   В переулках едва заметно движение,
   на людей выздоравливающих очень похоже,
   которые думают: что было здесь всё же?
   Идут по площади, ожидая с терпением
  
   ту, которая шагом прекрасным,
   ступает над водой вечерней и ясной,
   и вещи вокруг всё больше смягчая,
   картины мира висящего отражая
   так верно, каким никогда он не будет.
  
   Не исчез этот город? Ныне видишь ты чудо:
   как согласно закону непостижимому,
   он жива и ясно видится в изменении,
   как будто бы жизнь не редка в отражении;
   и висят там сады большие и ценные,
   и кружится быстро света движение,
   как танец в шёлке прозрачном, любимом.
  
   А наверху что осталось? Думаю, лишь тишина
   мир пробует медленно, её ничто не теснит,
   гроздь сладкого винограда видна,
   и бой часов, будто в небе висит.
  
  -- БЕГИНАЖ
  
   I
   Никто не держит ворота высокие,
   ходят мосты взад-вперёд ходуном.
   Но в безопасности чувствуют многие
   себя в старом дворе, где вязы кругом.
   Из домов выходят лишь на тропинку одну,
   к церкви, чтоб лучше постичь глубину
   того, что любви было в них так много.
  
   На коленях, накрытые чистым льном,
   они очень схожи с тем полотном,
   где тысячу раз хорал ясно, глубоко
   будет зеркалом поделён меж столпов;
   всё круче вздымается хор голосов,
   их пение: оттуда вниз бросаются снова,
   не идя дальше последнего слова
   ангелов, но в них они не повторяются.
   А потом внизу они вновь возвышаются,
  
   обернувшись тихо. И закончив молчанием,
   поклоном, указывая на желание
   воды святой. К ней каждый спешит,
   она лоб охлаждает и губы бледнит.
  
   Потом затянуты, сдержанны невероятно,
   идут, ту же полосу пересекая,
   молодые спокойны, старые непонятны;
   а одна старуха, сзади всех шагая,
   к домам направляет, что вдруг замолкают.
   И сквозь вязы видно время от времени
   немного чистого уединения,
   что в маленьком окошке мерцает.
  
   II
   Но что отражают церковные окна
   тысячью стёкол там, во дворе:
   в них молчание, отблески света в заре,
   они гротескны, унылы, друг друга пьют словно,
   как вино, старея в странной игре.
  
   Там ложатся, кто знает, с какой стороны,
   извне, внутри, или в вечности:
   всё идут простор за простором, мрачны,
   ослепляя не нужно, свинцово, до бесконечности.
  
   Но серость старой зимы остаётся
   колеблющемся летнего дня украшением,
   когда с мягким стоит настроением
   ждущий внизу с долготерпением,
   и плачет та, что его дождётся.
  
  -- ЗАКЛИНАНАНИЕ ЗМЕЙ
  
   Когда змей заклинатель на рынке, качаясь,
   на дудке из тыквы дразнит, прельщая,
   может быть, слушателя пытаясь,
   к себе заманить, что суматоху вдруг оставляет,
  
   от лавок вступает в дудкой очерченный круг,
   что хочет, хочет, хочет и достигает
   того, что рептилия круто из короба вдруг
   встаёт, но дудка её льстиво смягчает.
  
   Слепая, кружась, попеременно,
   пугает всё время, что станет она
   свободной;
   но индуса взгляда хватает наверно,
   чтоб тебе чужая была внушена
  
   мысль, что ты умираешь. Будто на тебя наплывает,
   пылая, небо, и трещина змеится большая
   сквозь лицо, будто специи присыпают
   твою северную память, мерцая,
  
   не от неё, не от силы ты неуязвима,
   и солнце киснет, жара спадает и задевает;
   но злою радостью ты так любима,
   от неё крутой яд в змеях сверкает.
  
   НАДГРОБНЫЙ ПАМЯТНИК ЮНОЙ ДЕВУШКЕ
  
   Мы ещё вспоминаем её, и неизбежно
   кажется, что все эти есть здесь опять.
   Как дерево на цитроновом побережье,
   несёшь ты груди лёгкие нежные
   в ток крови, что стремится журчать,
  
   Бога того,
   что был строен и себя числил
   беглецом и баловнем женской любви,
   жгучим, сладким, тёплым, как твои мысли.
   Его тени над твоей ранней плитою повисли,
   и изгибается он, как брови твои.
  
   ОПЛАКИВАНИЕ (ПЬЕТА)
  
   Иисус, я вижу твои ноги опять,
   как тогда, когда ножками мальчика были;
   я раздевала и мыла их осторожно,
   они, запутавшись, волосы мне теребили,
   как дичь, что в терновнике блуждает тревожно.
  
   Тебя, любимого, никогда мне не увидать
   в первый раз, в ночь любви золотой.
   Не пришлось нам внизу одним целым стать,
   но восхищения день пробуждён был тобой.
  
   Но смотри, разорваны твои руки, родной,
   но не мной и не моею рукой.
   Твоё сердце открыто, и любому дано
   войти, хотя мне лишь должно быть разрешено.
   Устал ты, и твой утомлённый рот
   к моему скорбному рту не приникнет сейчас
   с радостью. Иисус, когда был наш час?
   И как чудесно нас обоих земля заберёт.
  
  -- ВЫЗДОРАВЛИВАЮЩАЯ
  --
   Как песня приходит и летит в переулки,
   приближается и пугается вдруг,
   вот-вот её схватишь, бьёт крыльями гулко
   и вновь далеко, растворяясь вокруг,
  
   так жизнь с выздоравливающей хочет играть;
   когда отдыхает она, ослабев,
   слишком беспомощна, чтоб себя ей отдать,
   непривычным жестом преодолев.
  
   И она чувствует почти, как обольщение,
   когда её рука, будто твердея,
   бред лихорадки гонит сильнее,
   и словно цветов прикосновение
   ласкает её подбородок, лелея.
  
  -- ВЗРОСЛАЯ
  --
   Всё встало над ней, и это был мир,
   со всем страхом своим и милостью тоже,
   и это всё на большие деревья похоже,
   и непроглядна картина, как ларец Божий,
   и празднична, народ так установил.
  
   И она терпела и несла пока мимолётно
   бегущее, летящее, вдаль влекомое
   чудовище, ещё незнакомое,
   водоношей обернулось залётной
   с кружкой воды. Средь игр заветных,
   обернувшись и для другого стараясь,
   белая вуаль скользнула, тихо взвиваясь,
   на лик вдруг упала светлый,
  
   почти непрозрачная, больше не поднимаясь.
   И как-то на все вопросы её
   один ответ был, в душе отзываясь:
   Всё есть в тебе, дитя моё.
  
  -- СОКОЛИНАЯ ОХОТА
  
   Императору не надо звать слишком многих,
   чтобы тайные свои совершать деяния.
   Канцлер в башне, ночью, в лунном сиянии
   застал его с соколиной игрой высокой;
   и смелый трактат со старанием
  
   он низко склонённому писцу диктовал;
   а в отдалённом зале много раз сам
   непривычную птицу носил по ночам
   долго носил и к себе приручал,
  
   когда сокол был чужим и кипятился.
   И он потом никогда не страшился
   планов, что вызревали в нём,
   или сердечных воспоминаний о том
   звоне, что в нём глубоко таился.
   И юных соколов юных потом
  
   презирать не хотел; от их крови и их волнений
   не освобождал себя никогда.
   За это возвышен был он, и чтим,
   как сокол, что господами хвалим,
   с рук спущенный, блестит оперением своим.
   В сочувственном утре весеннем
   кидался, как ангел, на цаплю всегда.
  
  -- АДАМ
  
   В кафедральном соборе стоит, удивляясь,
   на крутой стене, у расписного окна,
   будто апофеозом испуган сполна,
   что вырос вдруг, на него опускаясь
  
   будто сверху над всем витая.
   Он стоит, радуясь своему скромному сроку,
   как земледелец, что так одиноко
   начинал, и того совсем не понимая,
   как из полного райского сада дорогу
   найти и выйти на новую Землю.
   Так тяжело уговаривать Бога.
  
   Он угрожал ему, вместо того,
   чтобы умереть, уговорам не внемля.
   Но человек выстоял, и она родилась для него.
  
  -- ЕВА
  
   В кафедральном соборе стоит она просто
   на крутой стене, у расписного окна,
   и яблоко протянула она,
   невинная, виновная. И выше ростом
  
   стала она, когда родила
   и из круга вечности вышла,
   любя, чтоб по всей Земле пройти,
   как юный год сквозь его пути.
  
   Ах, как в раю хотелось бы ей
   побыть немного, ценя и любя
   согласие и разум зверей.
  
   Но мужа нашла, первого из людей,
   и пошла с ним к смерти, не боясь за себя;
   а Бог был мало знаком тогда с ней.
  
  -- ОМОВЕНИЕ ТЕЛА
  
   Они привыкли к нему, но когда
   на кухне беспокойный огонь был зажжён,
   в тёмном воздухе незнакомым был он
   совсем. Они шею мыли ему, как всегда.
  
   Они не знали ничего об его доле превратной.
   Они лгали себе и другому кому-то,
   не прерывая мытья. И одна из них так надсадно
   кашляла и долго губку с уксусом почему-то
  
   на лице держала. И была у них перемена
   для двоих тоже. Капли из жёсткой щётки
   стучали, а ужасная рука непременно
   конвульсиями пыталась всему дому чётко
   доказать, что воды больше не нужно, наверно.
  
   И доказала. Они будто смущённо
   берут и с коротким кашлем поспешно
   кончают работу; на обоях неровно
   их кривые тени в рисунок потешный
  
   свивались молча, в сеть заплетаясь,
   пока моющие работу не завершили.
   Ночь в окно бесцеремонно спешила.
   И тот, кого имени доля лишила,
   лежал чистый, опрятный, им законом являясь.
  
  -- ЖЕРТВА
  
   Как расцветает всеми венами моё тело,
   и обаятельным с тобою став тоже.
   Смотри: иду я прямой и тонкий смело,
   и ты меня ждёшь. Но кто ты всё же?
  
  
  
   Смотри, я чувствую, как ухожу от себя,
   как старый лист, за старым листом теряя.
   Только звонкой звездой улыбка твоя
   над тобой, потом надо мной вырастает.
  
   Всё, что сквозь детские годы мои,
   безымянное ещё, как воды блистали,
   у алтаря хочу назвать тебе во имя любви,
   что волосы воспламенили твои,
   и твоими щётками ты увенчала.
  
  -- В ОЛИВКОВОМ САДУ (ГЕФСИМАНСКИЙ САД)
  --
   Он поднимался под серой листвой,
   совсем серой, растворённой в стране олив.
   Покрывал лоб его пыли слой,
   пыль жила, горячие руки накрыв.
  
   Это потом. Это был конец.
   Теперь я должен идти уже слепой:
   зачем Ты хочешь, чтобы я - слепец
   сказал что-то, но я не вижу Тебя пред собой.
  
   Я не нахожу Тебя, и Тебя нет во мне,
   нет в жилах и нет средь камней.
   Не нахожу я Тебя. Я один средь людей.
  
   Я один со всей скорбью людской,
   я её пытался смягчить с Тобой.
   Но тебя нет. И безымянен позор такой.
  
   Но говорили: позже явился ангел Твой.
  
   Почему ангел? Ах, то пришла ночь,
   равнодушно зелень деревьев листая,
   апостолы шевельнулись, во сне вздыхая.
   Почему ангел? Ах, то пришла ночь.
  
   Ночь, что пришла, не была необычна;
   таких сотни проходят мимо.
   Собаки на камнях расположились отлично.
   Ах, одна какая-то с печалью привычной
   ждёт, пока утро явится зримо.
  
   Не спустится ангел на молящихся вновь.
   И ночь вокруг них не будет большой.
   Себя потерявшие, свободны душой,
   отдали они награды отцов,
   и от лона матери отлучены долей злой.
  
  --
  
  
   СТАТУЭТКА ИЗ ТАНАГРЫ
  
   Слегка обожжённая глина,
   будто о солнце её обожгло.
   Как, если бы жестом невинным,
   руку девичью повело,
   но окончилось вдруг движение;
   не достанет эта рука
   из вещей ни одной.
   А только чувством ведома,
   сама коснётся знакомо,
   как подбородка, рукой.
  
   Мы вертим и поднимаем
   фигурки одну за другой;
   и мы почти понимаем,
   почему мы их не теряем.
   Но мы обязаны всей душой
   вникать в чудеса полнее,
   что перед нами висят.
   И улыбаясь, немного яснее
   они станут, чем год назад.
  
  -- ОСЛЕПШАЯ
  --
   Она, как другие, сидела за чаем.
   И чашку свою, мне казалось сначала,
   она немного иначе, чем другие держала.
   Она улыбалась, почти боль излучая.
  
   Когда, заговорив, наконец, поднялась,
   за болтавшими, случаем будто влекома,
   медленно шла сквозь все комнаты дома.
   Я увидел, как шла за другими сейчас
  
   сдержанно, но была похожа тогда,
   что петь была пред другими должна,
   но на светлых глазах, где радость видна,
   свет снаружи играл, как на глади пруда.
  
   Она медленно шла, словно преодолеть
   необходимо ещё было ей что-то,
   но словно для своего перехода,
   она идти не могла, а только лететь.
  
   АЛЬБА (утренняя песня)
  
   В этой постели, не как на побережье,
   лишь на узкой полоске лежим мы вдвоём?
  
   И надёжна высокой груди твоей нежность,
   переполняя, кружит чувство моё.
  
   Как о многом, вся эта ночь кричала,
   призывая зверей и внутри разрывая;
   разве не ужасно чужой нам она стала,
   а то, что встаёт там, что мы днём называем,
   стало понятнее нам, чем ночь сначала?
  
   И мы так тесно вместе слиты сейчас,
   как лепестки цветов в пыльном сосуде,
   и несоответствия все, что кругом пребудут,
   сгрудясь, кидаются против нас.
  
   Но в то время как в объятьях друг друга сжимаем,
   чтобы не видеть, как приближается тут
   то, что вынет из нас, мы это знаем,
   наши души, которые изменой живут.
  
  -- АВАНТЮРИСТ
  
   I
   Когда он в среду бывших там
   вступил, то вдруг показалось,
   что сияние опасности по сторонам
   в пустоте от него распространялось;
  
   этот зал, улыбаясь, он пересёк,
   чтоб веер поднять герцогини тотчас:
   этот тёплый веер, который как раз
   он увидел упавшим. Но никого не увлёк
  
   он к укромной нише оконной,
   за которой парки, в мечтаниях томных,
   возникли, когда он на них указал;
  
   к столу с картами пошёл он непринуждённо
   и выиграл. Он себе не отказал
   в том, чтобы в себе все взоры хранить,
   что, сомневаясь, нежно его встречали,
   и зеркала старались их отразить.
   Он решил: сегодня заснёт он едва ли,
  
   как долгой последней ночью.
   Он взгляд склонил, беспощадный и жгучий,
   как будто детей от розы колючей
   имел и воспитывал их воочию.
  
  
  
   II
   На днях, нет, здесь не было дней, -
   в тюрьму подземную вдруг наводнение,
   не заметив его, бушуя сильней,
   вырастая, прижав к стене из камней,
   в привычные своды толкало течение.
  
   Тут вспомнил он вдруг одно из имён,
   которое он носил когда-то.
   Жизнь пришла к нему снова, понял он,
   её манил. И тут невероятно
  
   он звал нетерпеливее всё и грознее
   ещё тёплые жизни, умерших позднее,
   и среди них жил он снова;
   или жизни, что полностью состоялись,
   он знал, теперь они поднимались,
   обрести сознание готовы.
  
   Не имел он часто надёжного места;
   "Я есть", - трепетал он душой,
   на первый взгляд был похож, как известно,
   на возлюбленного королевы одной.
  
   Будто бы была его жизнь перед ним:
   начинающий мальчик, с умением своим.
   если б не было оно так опасно,
   разрушительно, порою, ужасно,
   но он воспринял его, уничтожив собой.
   И как раз склепы, что умерших скрывали,
   должен был пройти так неожиданно,
   и флюиды возможностей их невиданных
   в воздухе снова витали.
  
  -- ПАРК ПОПУГАЕВ
  
   Под турецкими липами, что цветут по краям газонов
   в тоске по родине на шатких насестах тихо и утомлённо
   дышат ара и знают об их странах зелёных,
   даже не видя их, что нет перемен там определённо
  
   Как на параде, место чужое тут занимая,
   кривляются, жалкими себя ощущая.
   И клювы, нефритом и яшмой сверкая,
   что-то серое жуют, от безвкусия страдая.
  
   Внизу, ковыряются жуткие голуби и не могут льстиво
   насмешливым птицам наверх поклониться учтиво
   и между двух, почти пустых корыт суетятся спесиво.
  
   И качаются ары, глядя с опаской и вяло,
   играют языками тёмными, для них ложь привычною стала,
   рассеяны, на цепочках зрителей ожидают немало.
  
  -- ФЛАМИНГО
  
   Даже Фрагонар в отражении зеркал
   не прибавил бы в их белом и красном цвете
   больше, чем друг, хваля краски эти,
   своей подруге это сказал
  
   нежной от сна. Они головы, в зелени поднимают,
   будто на розовых стеблях себя вращая
   вместе на клумбе одной расцветая,
   соблазнительно, как Фрина, обольщают,
  
   сами себя, пока шеями переплетясь,
   не укроют в мягкости перьев белизну глаз,
   а там чёрный и розовый цвет себя прячет.
  
   Сквозь вольеры зависть кричит протестующая;
   Они изумлённо тянутся: что это значит?
   и порознь шагают в несуществующее.
  
   ЛЕСТНИЦА ОРАНЖЕРЕИ
  
   Как короли, которые в конце почти что без цели
   шагают для того, чтобы время от времени,
   склонившиеся по обе стороны зрели
   их, высоких в плаще уединения,
  
   так меж балюстрад поднимается строго,
   (они стоят с самого начала склоняясь),
   медленно лестница, по милости Бога
   одиноко к небу назад возвращаясь;
   как будто ею был отдан приказ
   всем следовавшим отстать непреложно,
   чтобы отважные по ней следовали сейчас,
   ведь шлейф тяжёлый одному нести невозможно.
  
  -- СУМАСШЕДШИЕ В САДУ
  
   Они закончили заданный карточный дом
   во дворе, чтоб настоящего был не хуже.
   В жизни их перерыв, и живут они в нём,
   совсем не участвуя в жизни снаружи.
  
  
   Что только придти могло, убежало.
   Нравится им знакомой дорогой шагать:
   расстаются и навстречу стремятся опять,
   словно кружились примитивно, послушно сначала.
  
   Хотя заботятся как-то о клумбах весенних,
   на коленях стоя, убого, покорно,
   но имеют, недоступный чужому зрению,
   искажённый жест, потаённый,
  
   и нежной ранней траве его посылают,
   испытанную, испуганную любовную ласку,
   как для друга. И роз яркою краской
   в избытке клумбы переполняют.
  
   И, может быть, выше всего это знание
   того, что душа их в себе скрывает.
   Но всё остаётся за умолчанием,
   как хороша трава и тиха бывает.
  
  -- МРАМОРНАЯ КОЛЕСНИЦА
  
   Распределено меж семью лошадей,
   поступи движению не изменяет,
   что высокомерно в мраморе пребывает
   в противостоянии времени и вселенной всей
  
   Это появляется средь людей. И тот человек,
   не неизвестное средь каких-то имён,
   нет, как герой сражения, он
   сначала видим, но прерывает вдруг бег:
  
   так, что сквозь течение дня
   затруднённого, приходит в его державу,
   как триумфатор, приближался б со славой
  
   медленно, последним. И пред ним в тот же миг
   узник тяжести своей вдруг возник
   и держит всё, гордости не тая.
  
  -- ОДНА ИЗ СТАРУХ
  
   Иногда, вечером, знаешь, как это бывает?
   Когда они встают и кивают назад,
   и улыбка, как мельтешение заплат,
   посреди шляпы вдруг возникает.
  
  
   Рядом с ними бесконечное есть строение,
   и они тебя манят вдоль него,
   с их шляпой, накидкой, движением,
   с их чесоткой, не понять от чего.
   И одна рукой под воротником,
   тайно требуя, ждёт тебя,
   чтоб вколотить твои руки при том
   в древнюю бумагу, что хранила, любя.
  
  -- КЛАССИФИКАЦИЯ
  
   Как кто-то для себя цветы собирает,
   так случай торопливо лица располагает,
   то ослабляет, то плотнее сжимает,
   упуская близкое, двух дальних хватает,
  
   на кого-то дует, меняет этак и так,
   собаку выкидывает, словно сорняк,
   и тащит низменное сквозь переплетение
   стеблей и листьев вперёд без стеснения
  
   и завязывает малое что-то с краю;
   тянется к ним, переставляет, меняет,
   и ему время для осмотра лишь оставляет,
  
   едва отскочить успевает на луг,
   где в тот же момент всей тяжестью вдруг
   виноградники весом своим наполняет.
  
  -- ТЫ, АНГЕЛ МЕРИДИАНА
  --
   В шторме, что так силён рядом с собором,
   и всё рушит, как нигилист, он всё размышляет,
   и чувствуешь, что своим тёмным взором,
   твою же улыбку тебе возвращает,
  
   улыбающийся ангел, фигура живая,
   с устами, сделанными из тысячи уст,
   но замечаешь ты: наше время тут
   солнечные часы от тебя скрывают.
  
   На них числа дня равны меж собой,
   в глубоком равновесии пребывают действительно,
   словно все зрелы они и богаты душой.
  
   Что ты, каменный, знаешь о жизни? Смотри:
   ты держишь со счастливым лицом удивительно
   свой щит, возможно у ночи внутри.
  
  -- СЛЕПОЙ
  
   Смотри, он идёт, обрывается город,
   который не виден из его темноты:
   как через светлую чашу, видишь ты,
   и, как на листе, солнечный обод,
  
   на нём остаётся отблеск вещей
   нарисованных, что в себя он не принимает.
   Только чувства борются в нём всё сильней,
   этот мир малой волной наступает:
   тишина борется с сопротивлением,
   и, кажется, выбирает он, ожидая:
   поднимает руку он со значением,
   почти празднично, будто жене отдавая.
  
  -- ПАРКИ
  
   I
   Поднимаются парки неудержимо
   из прошлого мягкого разложения,
   сверхсильные, обласканы, небом любимы;
   сверх обычно их сверх появление,
  
   чтоб на распланированных ясно газонах,
   то расстилаться, то отступать,
   с одним и теми же совершенно свободно
   затратами, они нужны, чтобы их защищать.
  
   Будто выручку неистощимую,
   королевского размера, приумножая,
   из себя, вставая, в себя возвращая,
   блистают багрянцем и роскошью неисчислимой.
  
   II
   Тишина из аллей
   справа и слева проникла глубоко,
   следуя точно за ней,
   лишь с одного намёка,
  
   вступаешь ты сразу быстро
   в совместное пребывание
   чаши воды тенистой
   и четырёх скамеек из камня;
  
   где от всего отдалённое
   одиноко время идёт.
   А постамент увлажнённый
   ничего на себе не несёт.
  
   Но там, глубокий и чистый,
   ты, вдох ждущий, один;
   но струи воды серебристой
   из затемнённых глубин
  
   тебя к бытию сильней
   зовут, твердя о нём тоже.
   Ты чувствуешь вздохи камней,
   но шевельнуться не можешь.
  
   III
   Пруды большие и обрамлённые малые
   что-то таят, как на допросе у королей.
   И терпеливо ждут под покрывалом:
   вдруг монсеньёр со свитой своей
  
   мимо пройдёт, и желают воды
   смягчить траур иль короля настроение,
   и с мраморных краёв стремятся они
   ковры с зеркальными отражениями
  
   вниз свесить на дна изумрудный слой,
   как на площадь, с розами, серостью и серебром,
   белизной в прозрачном плаще голубом,
   с одно дамой и одним королём
   и цветами, окантованными волной.
  
   IV
   А природа сиятельна, но ранена словно,
   только нерешительна и не ясна,
   но берёт от королевских законов
   счастливо ковровую зелень она.
  
   Её деревьев мечта и величие
   громоздятся, словно из зелени взбитой,
   и вечера, по описанию привычному,
   влюблённых на улицах чистых
  
   пишут кисточкой мягкой
   растворённую в олифе прозрачной,
   улыбку сверкающую являя,
  
   природа любимое так удачно,
   не большое, но блестящее создавая,
   и остров, что розы наполнили сладко,
   её величие утверждают.
  
   V
   Аллей и балконов Боги,
   Боги, не верящие никогда,
   прямо на оборванной стареют дороге:
   высокие Дианы с улыбкой нестрогой,
   когда шествуют Венеры сюда,
  
  
   как ветер, утра меж собой разделяя,
   спеша, их торопливо ломая,
   с высочайшей улыбкой. Но никогда
  
   не молились Боги. И изящные
   псевдонимы среди них иногда
   таились, цветущие иль горящие,
   склоняясь, использовали мило, блестяще
   Боги ещё изредка, так, иногда.
  
   То чудо прежде дают они без сомнения,
   когда садов восхищённых цветение
   придаёт им осанку холодную;
   когда при первом теней дрожании
   за обещанием дают обещания,
   неограниченные и неопределённые.
  
   VI
   Чувствуешь ты, на тропках зелёных
   никто не стоит, не застревает,
   не падает с лестниц пустых и балконов,
   через "ничто" с поклоном
   никто дальше не увлекает,
   и над террасами многими
   не лавирует между дорогами,
   не медлит никто и не правит
   к прудам средь тишины,
   где они все равны,
   и богатый парк их одарит.
  
   По пространству всему парк один
   со светом и отсветом, как господин,
   в своё владение проникает,
   откуда он со всех сторон
   просторы сюда доставляет.
   И из закрытых малых озёр
   себя вечером в облачный праздник простёр
   и небеса собою качает.
  
   VII
   Отражаются в чашах воды наяды,
   но они купаться больше не рады,
   как утонувшие, лежат искажены;
   а аллеи сквозь балюстрады,
   словно оборваны, еле видны.
  
   Влажный всё время идёт листопад
   сквозь воздух вниз, как по ступеням;
   каждый звук птичий здесь обесценен,
   и соловей каждый, будто яд.
   Весна присутствует, ничего не давая,
   и не верят больше кусты эти ей;
   и жасмин, уныло переживая,
   нехотя пахнет и сохнет пред ней,
  
   мешаясь с распадом ничтожным.
   С тобой комариный держится рой,
   как будто бы за твоею спиной
   всё стёрто уже и уничтожено.
  --
  -- КУРТИЗАНКА
  
   Солнце Венеции в моих волосах
   сделает золото, конец скорый готовя
   светлейшей алхимии, а мои брови,
   как мосты, беззвучно, не прекословя,
  
   ведут, оставляя опасность в глазах,
   тайное движение которых
   закрывает каналы, и в них море
   встаёт, меняется, иль опадает? Но горе
  
   тому, кто меня видел. Завидует он
   псу моему, потому что в рассеянии
   рука моя ласкает его, никогда не пылает,
  
   неуязвима, украшена, отдыхает,
   и мальчики, на кого дома надеются древние,
   к яду рта моего рвутся со всех сторон.
  
  -- РИМСКАЯ КОМПАНЬЯ (дорога смерти)
  
   Из города тесного, что охотно и долго
   спал, мечтая о термах высоких,
   уходит он в бред смертной дороги,
   и последние окна далёкие
  
   в след смотрят сердитым взглядом.
   Он чувствует его в затылке и рядом,
   когда "право" и "лево", идёт, разрушая,
   пока вдали, запыхавшись, умом и страдая,
  
   свою пустоту к небесам он несёт,
   оглянуться, спеша, не встретят ли окна
   его, в то время как он,
  
   акведук, приветствуя, туда устремлён,
   а небеса ему дарят охотно
   их пустоту, и его она переживёт.
  
  -- ПЕСНЯ О МОРЕ
  
   Моря дыхание древнее,
   в ночи ветер морской,
   не к людям твоё явление;
   и если бодрствует кто-то,
   то он должен иметь терпение,
   чтобы порыв вынести твой.
   Моря дыхания древнее,
   ведь вихрь твой
   лишь для древних пород,
   пространство же обозримое
   он изнутри разорвёт.
  
   Ох, как найдёт к тебе ход,
   дерево смоквы, гонимое,
   что в лунном свете плывёт
  
  -- КАПИТЕЛЬ
  
   Как из сонного своего порождения,
   из запутанных, поднимаясь, мучений,
   так вслед дню начинает движение
   цепь сводов из капителей сплетения
  
   и в тесноте оставляют необъяснимо
   сплетённые крылья творения меткого,
   их медлительность, внезапность покрытия верхнего,
   и те сильные листья, чей сок непостижимо,
  
   как гнев года вскипает, себя, наконец, накрывая,
   мановением быстрым сжимается он,
   себя сдерживает, вверх загоняя,
  
   и опят темнотой холодной пленён,
   вниз падает, забот прибавляя
   поддержке этих старых колонн.
  
  -- В ЗАЛЕ
  
   Эти все господа, что рядом с нами,
   в жабо и платьях камергерских чёрных,
   словно ночь со звёздными орденами,
   ещё темнее становятся, бесцеремонней.
   У дам, хрупких, нежных, из платьев модных
   большие руки лежат на коленях спокойно,
   что узки, как ошейник болонки;
   тут каждый ошейник имеет тонкий:
   и читатели, и наблюдатели того Вавилона
   при том тоже таким обладают.
   Полны такта, в безмятежности пребывают,
   живя спокойно, как мы понимаем,
   то же понимают они. Они желают цвести,
   прекрасным это считая. Мы же созреть мечтаем.
   Это, значит, быть мрачным и заботы себе завести.
  
  -- ПЕПЕЛИЩЕ
  --
   Раннего утра, осеннего, избегая,
   подозрительно, лежал внизу опалённый
   сруб липовый степного дома, сожжённый.
   Теперь тут пусто. И место то занимая,
  
   какие-то дети, откуда, Бог знает,
   кричали друг другу и клочья хватали,
   но вдруг стихли, но часто бывает
   здесь сын дома, он видел, золой отливали
  
   желоба погнутые и балки сожжённые;
   на вилку похожий, сук длинный упал,
   потом его взгляд, будто ложью пронзённый,
   смотрит иначе, словно он не желал
  
   думать, что на том месте стояло.
   И казалось ему, с тех пор всё было там
   фантастичнее, чем фараоны, и сам
   он другой, как из дальней страны небывалой.
  --
  -- КОРАБЛЬ БЕГЛЕЦОВ
  
   Думаю, что кто-то далеко и пылко бежал
   и победителей позади мог оставить,
   но вдруг сделал, что трудно представить,
   убегающий вдруг поворотом стал править
   навстречу сотням, чтобы доставить
   врагам плодов горящих запал,
   и в синеву моря ими ударить:
  
   когда медленно оранжевый бот,
   нанёс мимоходом за ударом удар
   кораблю большому, что на рейде стоял,
   и лодки хлеб и рыбу ему грузили на борт;
   но выжженный трюм издевательски в дар
   получил он, открытый к смерти проход.
  
  -- АВИСАГ
  --
   I
   Она лежала. И детские руки строго
   к увядающему слугами привязаны были.
   Она лежала на нём, часы сладкие плыли,
   его долгие годы её пугали немного.
  
   Она прятала в его бороде порою
   своё лицо, когда уханье сов звучало;
   и всё, что ночь приводила с собою,
   с робостью и требованиями её обступало.
  
   Звёзды, похожие на неё, трепетали,
   сквозь спальный покой прошёл аромат.
   Занавес волновался, ей знак подавая,
   и за этим знаком следил её взгляд.
  
   Но не отпускали от тёмного её старика,
   и от долгой ночи к ночи конца всё нет
   и девственно лежала, словно душа легка,
   на холоде царственных неисчерпаемых лет.
  
   II
   Царь сидел, о дне пустом размышляя,
   о бесчувственных радостях и делах под рукой,
   о любимой собаке, её бил он, страдая.
   Но вечером изгибалась Ависаг молодая
   над ним. И его жизни оболочка пустая
   была брошена, словно берег глухой,
   под картиной звёзд её груди дорогой.
  
   И, как клиент многих женщин, порою,
   узнавал он, словно сквозь свои брови,
   рот нецелованный и неподвижный;
   и видел: её чувств, прутик зелёный,
   не склонялся к его долине пустынной.
   Бил озноб. Он слышал конец жизни длинной,
   как пёс, ища остатки в крови холодной.
  
   КАФЕДРАЛЬНЫЙ СОБОР
  
   В этих маленьких городах, где вокруг
   старые дома, как базар, вместе спутаны,
   заметив это, были испуганы
   старые ларьки, что замолкли вдруг.
  
   Барабанов не слышно, глашатай тих:
   наверху их слушали взволнованно уши
   города. Спокойные, в плащах старых своих,
   где контрфорсы складками служат,
   они стоят, о домах ничего не зная.
   В городках маленьких доступно зрению,
   что они выросли и живут, обитая,
   вокруг соборов, чьё появление
   шло впереди, как, если бы взгляда курок,
   в соседство то упираясь,
   видел их высоту, и не случалось
   ничего другого: как, если бы рок
   взгромоздился, массы здесь не имея,
   окаменев, к продолжению определён,
   не то, что на тёмных улицах смеет
   взять себе какое-то из имён,
   и входить по-детски в зелёном и красном,
   что фартук торговцев напоминал немного.
   Тут был младенец на подставке высокой,
   в высоте той была сила с напором глубоким,
   и любовь, как хлеб и вино, прекрасна,
   а порталы полны жалоб любви жестокой.
   Жизнь медлила в бое часов одиноком,
   в башнях, где отречения было так много,
   вдруг смерть увиделась очень ясно.
  
   ПЕРЕД ЛЕТНИМ ДОЖДЁМ.
  
   Вдруг из зелени парка всей
   неизвестно что, пронеслось такое,
   ощущается ближе, с окнами споря,
   и замолкает. настойчивей и сильней
  
   раздаётся зуйка из лесочка пение;
   думается, будто Иероним усердно
   поднимает в уединении и рвении
   этого ливня голос победный,
  
   и он будет услышан. Стены зала от нас,
   с их картинами, прочь отступают,
   и наши слова не нужны им, нет.
  
   Тут на блёклых обоях играет
   сумерек ранних неверный свет,
   и, как ребёнок, его ты боишься сейчас.
  
  -- ЛЮТНЯ
  
   Я - лютня. Хочешь ты моё тело
   описать, его изгибы выпукло смелые,
   представь, что пред тобой висят зрелые,
   рельефные фиги. Увеличь ты умело
   темноту, что видишь во мне.
   И стыдливость Туллии тьмой
   не так полна. И свет её волос на стене
   будто целый зал освещал собой.
  
  
   Временами брала немного аккордов,
   лицо наклоняла и пела мне.
   Я с её слабостью боролась твёрдо,
   И, наконец, в неё проникла извне.
  --
  -- ЧУЖАЯ СЕМЬЯ
  
   Как пыль начинает движение,
   неясно, с какой целью, и смуро
   в дальнем углу пустынного утра
   вдруг сгущается быстро, мгновенно,
  
   так образовались они, не понять из чего,
   в последний момент перед шагами твоими,
   и было неясное что-то меж ними,
   и во влажности улицы много того,
  
   что требовало у тебя. Или не у тебя.
   И голос, словно из прошлого года
   пел тебе, при этом, будто рыдая;
   и рука, как занятая у кого-то,
   появилась, твои руки не задевая.
   Но кто ещё тут? О ком думают они про себя?
  
  -- ДАВИД ПОЁТ ПЕРЕД САУЛОМ
  --
   I
   Царь, ты слышишь, как струны мои
   расстилают просторы, и сквозь них мы идём?
   Звёзды запутанным нас гонят путём,
   и, наконец, мы падаем на землю дождём,
   и всё цветёт, где дождинки легли.
  
   Цветут девицы, ты знавал их довольно.
   Они женщины теперь, и меня соблазняют;
   Девственниц ощущаешь ты аромат,
   и стройные мальчики, напрягаясь невольно,
   дыша еле, у тайных дверей стоят
  
   И мой звук вернёт всё пред твои очи.
   Но пьют, качаясь, мой перезвон
   твои ночи царь, твои сладкие ночи,
   ослабляли они труды твои очень.
   Ох, все тела были прекрасны, как сон.
  
   Сопровождать буду я воспоминания твои,
   так как я предвижу. Но как струны мои
   поймают тебе их тёмных радостей стон?
  
  
   II
   Царь, ты, который всем обладаешь
   и своей чистой жизнью меня
   подавляешь ты и затеняешь:
   разбей мою арфу, с трона сойдя,
   арфу, что ты так утомляешь.
  
   Она, как дерево, где нет уже урожая,
   а сквозь ветви, что для тебя плодоносят,
   смотрит бездна, как дни, что приносят
   те вещи, что даже я едва знаю.
  
   Не оставь меня спать с арфой моей;
   тебе видна мальчика здесь рука.
   Неужели ты думаешь, что рукой своей
   не могу взять октавы тела врага?
  
   III
   Царь, ты прячешься, мраком покрытый,
   но всё же я власть над тобою имею.
   Моя сильная песня ещё не разбита,
   но пространство становится для нас холоднее.
   Твоё сердце запуталось, моё же осиротело,
   и оба словно висят в тучах царского гнева,
   и мы кусаем друг друга сердито
   и за одно цепляемся всё сильней.
  
   Чувствуешь ты наше преображение?
   Царь, царь, это влияние духа.
   Если мы вместе продолжим движение:
   ты - к юности, я - к старости держу направление,
   мы, почти как созвездие, закружим друг друга.
  
   ГОЛУБАЯ ГОРТЕНЗИЯ
  
   Как зелень, что котёл цветовой мешает,
   эти листья матовы и шершаво сухие
   за цветущими зонтиками, что голубые
   цвета не носят, лишь вдали отражают.
  
   Они отражают это, плача, не точно,
   хотят опять потерять свой цвет,
   в них есть серое, жёлтое и фиолет,
   как в старой голубой бумаге на почте.
  
   Как скрученный фартучек для детей,
   его не носят, всё кончено для него навсегда,
   так чувствовал цветок краткость жизни своей.
  
  
  
   Но, кажется, синева появляется снова
   в одном из зонтиков, и видно тогда
   трогательно голубое, и радовать зелень готово.
  
  -- СУМАСШЕДШИЕ
  
   Они молчат, потому что границы стен
   что-то из разума их увели,
   но будто бы поняли они взамен,
   как часы начинаются и исчезают вдали.
  
   Часто, когда ночи к окну подступают,
   всё хорошо вдруг бывает.
   Их руки одну реальность лишь знают,
   а сердца высоки, о молитве мечтают,
   взгляд глаз часто так отдыхает
  
   на садах, искажённых так нежданно
   в спокойном квадрате двора,
   что в отсвете чужих миров странно
   вырастает, и исчезнуть ему не пора.
  
  -- ДОЖ
  
   Чужие послы наблюдали, как они скупились
   для него и его свершений;
   в то время как к его влиянию стремились,
   окружая дожа золотое правление
  
   всё больше надзирателями и загородками,
   боясь, чтобы не настигла их та сила,
   что его львиная душа приютила,
   и осторожно приближались, будто задворками.
  
   Но защищая ум свой, почти непроглядный,
   не заметил, и не будет держать, вероятно,
   эти условия. То, что сеньоры
  
   победить хотели в его душе,
   в седой голове победил он уже.
   Он - победитель! Его лик показал это скоро.
  
  -- ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ В ВЕНЕЦИИ
  
   Город больше не служит приманкой обычной,
   ловящей все дни, что тут всплывают.
   Стеклянные дворцы звенят непривычно
   под взглядом твоим. Из садов же свисает
  
  
   Лето, как куча марионеток.
   обезглавленных, усталых, убитых.
   Но из земли, из старых лесных скелетов
   поднимается воля, что ночью укрыта,
  
   И генерал моря галеры все поместить
   и удвоить хочет в тесноте арсенальной,
   чтоб в раннем воздухе их осмолить,
  
   и всем флотом, вёслами ударяя,
   повернув внезапно, флаги все поднимая,
   и ветер лучистый поймать, и фатальный.
  
  -- САН МАРКО
  
   В этом просторе, что выдолблен словно,
   в золотых складках вдруг изгибаясь,
   умащено изысканно, ровно,
   это царство тьмы стойко держалось,
  
   и уравновесив тайно проникающий свет,
   таким большим со всех сторон стало,
   что тебе, кажется, вовсе пропало.
   И вдруг сомневаешься: пропало, иль нет?
  
   И оттесняешь жёсткую галерею,
   что, как вход в рудник, близок к свечению,
   аркой висит, но всё грустнее,
   сопоставляя мгновения с мчащейся мимо
   четвёркой коней и её продолжением.
  
  -- БАЛКОН
  
   Наверху, на узком балконе,
   словно художником одним расписаны,
   и в один букет связаны ровно,
   лица, стареющие и овальные,
   ясно видятся вечером, как идеальные,
   навсегда трогательны и любовны.
  
   Эти, друг к другу склонённые,
   сёстры, как если б они вдали
   тосковали, меж собой разлучённые,
   и два одиночества друг в друге опору нашли.
  
   И в молчании торжественном брат тех двоих,
   закрытый, словно наполненный роком,
   в какой-то миг, нежно, глубоко,
   незаметно с матерью сравнивал их.
  
   и между ними под дряхлости бременем,
   ни для кого не имеющая значения,
   маска старухи, недоступная времени,
   чьей-то рукой, будто в падении
  
   удержана, в то время как из двоих одна,
   увядшая, как, если б скользила она
   вниз, в сторону, где детская одежда видна,
  
   от детского облика своего
   в последнее, к чему блеклая хочет стремиться,
   от прутьев, зачеркнувших её отстраниться,
   будто не определено ещё ничего.
  
  -- ПОРТРЕТ
  
   Чтоб от её отрёкшегося лица,
   её большая боль ни на кого не упала,
   она медленно несёт сквозь трагичность финала
   её жизни прекрасный, увядший букет,
   почти свободный, он связан небрежно,
   как тубероза падает нежная,
   улыбка, потерянная, зрителю вслед.
  
   Идёт прекрасная, но забытая,
   усталая, с руками слепыми давно,
   что знают, им найти, ничего не дано,
  
   и она говорит: в фантазии скрыта,
   судьба, что колеблется, когда так желанна:
   отдаёт ей душу и разум забытый,
   чтобы она взломала необычайное,
   словно ящичек каменный.
  
   И, подняв подбородок, слегка сердитый,
   всем словам падать она разрешает,
   из них ни одно не выделяет,
   и действительности согласно,
   единственно, чем владеет она,
   как сосуд незакрытый прекрасный,
   высоко над славой держать должна
   у входа в вечерний свет.
  
  -- ПОРТАЛ
  
   I
   Тут остались они, как если б прилив
   назад отступил, и громадный прибой
   вымыл камни, пока не возник сам собой
   он снова, атрибут некий с водой прихватив
   из рук камней, что чересчур хороши,
   и существуют, чтоб что-то крепко держать.
   Они, как базальт остались стоять.
   И сквозь ореол шляпы епископа и души,
  
   сквозь улыбку его различают подчас
   в его облике спокойствия час,
   надёжный, как циферблат бесшумный;
  
   теперь в пустоту ворот отступили
   те, кто раковиной ушей города были
   и каждый стон его ловили бездумно.
  
   II
   В этих просторах много общего есть,
   как у мира с кулисами сцены,
   на ту, что герой вступить непременно
   в плаще поступков имеет честь,
  
   так, как вступает тьма тех ворот, играя
   в глубину театра трагично:
   так Бог-Отец, кипя безгранично,
   и как Он, чудесно себя превращая
  
   в Сына, который здесь разделяется
   на много маленьких, немых ролей,
   из принадлежностей, взятых у нищеты,
  
   Ведь мы знаем, что появляется
   из брошенных, слепых, сумасшедших людей
   Спаситель, как единственный актёр, из тесноты.
  
   III
   Так они высятся, сердца, здесь стоящие,
   на склоне вечности и никогда не уйдут;
   лишь, редко выступая из складок струящихся,
   кто-то с жестом прямым, что как они крут,
  
   в половине шага остался стоять,
   где они века обгоняют.
   Они собой равновесие являют
   столпов мира, что им не увидать,
  
   мира хаоса, что они не растоптали.
   Человек и зверь, чтоб им угрожать,
   изгибаются, трясут, но держат меж тем:
  
   потому что персоны там, как акробаты взлетают,
   и, дрожа, себя пытаются дико держать,
   до тех пор, пока палка не пробьёт головы всем.
  --
  -- ОПЫТ СМЕРТИ
  
   Мы ничего не знаем о смерти вхождении,
   ей нечего с нами делить. И у нас нет причины
   любовь, или ненависть, иль восхищение
   показывать смерти, этой личине,
  
   которую искажает трагический плач.
   Есть мир, полный ролей, что мы играем.
   И понравилось, что заботу мы проявляем
   об играющем смерть, хоть не мил тот палач.
  
   Но когда ты шла, на сцене сломалась
   доска действительно и сквозь этот зазор
   ты прошла, но зеленью зелень осталась,
   свет солнца - светом, и бором остался бор.
  
   А мы играем, тяжело, боязливо учась,
   наизусть читая, и руки порой
   кверху вздымая. Но твои не отдаляешь от нас,
   из спектакля с твоею мы можем исчезнуть игрой.
  
   Иногда овладевает нами прозрение,
   о той реальности, где вниз мы слетаем,
   и, увлечённые единым мгновением,
   не ожидая похвал, жизнь здесь играем.
  
  -- ПЕРЕД ПАСХОЙ
  
   Завтра на этих, глубоко рассечённых,
   улочках, сквозь жилья нагромождение,
   что теснится к гавани, скрытое тьмой,
   золото процессий покатится неудержимо;
   вместо лохмотьев, флаги почётные
   пододеяльников, всей семьёю любимых,
   с высоких балконов, осеняя движение,
   повиснут, отражаясь текущей толпой.
  
   А в дверное кольцо стучится как раз
   каждый миг носильщик нагруженный,
   и они всё новые покупки тащат,
   и в изобилии ещё прилавки стоят.
   На углу показывает бык разрубленный
   внутренности свежие всем подряд,
   и флажки не пускают бегущих дальше.
   И, как от тысячи пожертвований, запас
  
  
   теснится на лавках, свисает с кольев,
   извиваясь, катится из серых дверей
   И перед дынями, что грудой навалены,
   хлеб занимает прилавок достойно.
   Алчная жадность перед этим - покойник;
   но юные петухи здесь меньше представлены,
   и козлов отвязанных здесь довольно,
   и тишайших ягнят тащат скорей
  
   мальчики на привычных плечах,
   на ходу всем охотно кивают;
   в то время как в стене под стеклом
   застёжка испанской Мадонны
   и серебряная диадема при ярких свечах
   светлым предчувствием озарена,
   сверкает. Но там, над рамой окна
   расточает взгляды обезьяна задорно
   и зовёт в магазин, себе, позволяя при том
   жесты, что приличными не называют.
  
  -- РАСПЯТИЕ
  
   С давних пор на Голгофе нагой
   старалось тесниться только отребье,
   висели рабы при общем веселье,
   и только гримаса рожи большой
  
   к распятому третьему оборотилась.
   Но наверху палач был плохой,
   сделал всё быстро; когда жизнь прекратилась,
   остались мужчины болтаться толпой,
  
   пока один, засаленный, как мясник,
   сказал: этот, начальник, всё кричал что-то.
   Какой? Начальник взглядом проник,
   ему тоже казалось, что звал Он кого-то;
  
   будто имя "Илия" слышал он. Все наблюдали,
   полны удовольствия злого.
   Чтоб Он не свалился, его держали
   и жаждущему желчь с уксусом подавали,
   Он кашлял, отказавшись от напитка такого.
  
   Они надеялись на игры продолжение.
   Они б и "Илией" поиграть могли.
   Но крик Марии раздался вдали,
   Он сам вскричал и стих в то мгновение.
  
   ТАЙНАЯ ВЕЧЕРЯ (ПРИЧАСТИЕ)
  
   К нам вечное просится. Но кто выбор имея,
   разделяет силы большие и малые?
   Опознаешь ты в сумраке торговых залов
   сзади комнату светлую тайной вечери?
  
   Как они себя держат, и как достигают,
   что в обряде простом и тяжёлом спокойны.
   Из их рук знаки будто взлетают;
   не зная, их делают словно невольно,
  
   и все снова толкуют словами простыми,
   что пить и что делить, они знают.
   Ведь нет никого здесь между ними,
   кто уйдёт из места, где он пребывает.
  
   И не сидит Один теперь среди них,
   чьи родители служат ему боязливо здесь.
   Одарит ли он время, ушедшее, их?
   От их забот Он уже отдалился весь.
  
  -- ВОСКРЕШЁННЫЙ
  
   Он не мог до конца никогда
   от неё отказаться и не думать о ней,
   чтоб прославилась она своею любовью.
   Она склонилась, одетая болью,
   её любовь этой болью была занята
   вместе с грудой тяжёлых камней.
  
   Но она подошла, чтоб его умастить,
   к могиле, И слеза за слезою вслед
   просила ради неё Его воскресить,
   но Он, блаженный, ответил: Нет.
  
   И в пещере своей постигла она,
   как своей смертью Он её укрепил,
   но лечить раны маслом она не должна,
   и предчувствий касание он запретил,
  
   чтобы из неё, любящей, сформировать
   тех, кто не склонится больше к любимым,
   кто сильно пленён опять и опять
   Его голосом, бурей неодолимом.
  
   ВЕЛИЧАНИЕ БОГОРОДИЦЫ (МАГНИФИКАТ)
  
   Тяжёлая уже поднималась по склону,
   почти не веря в надежду, иль утешение,
   и к ней высокая беременная матрона
   шла с гордым лица выражением.
  
  
   И ничего, не спросив, всё уже зная,
   она поняла, что пора отдохнуть.
   Беременные осторожно себя держали,
   пока не сказала юница: Мой путь
  
   шёл, как если б любовью стала навек.
   Бог сыпет в этот мир суетливого бремени
   почти не глядя, любви этой блеск;
   и заботливо бабёнку ищет, как человек,
   и наполняет своим отдалённым временем.
  
   Так меня Он нашёл. Подумай, Он повеление
   дал ради меня от звезды к звезде.
   Душа моя, славь Его величие во времени,
   как только тебе доступно, везде.
  
  -- СОБРАНИЕ ИИСУСА НАВИНА
  
   Как потока пробивали сильные воды
   у устья реки большую плотину,
   так пробился сквозь старейшие роды
   в последний раз голос Навина.
  
   Мы разбили тех, что над нами смеялись,
   сердец и рук задержали движение,
   и будто шумы тридцати битв смешались
   в одном рту. И тот рот изрёк повеление.
  
   И удивления тысяч раздался стон,
   когда большим днём перед Иерихоном,
   загремели трубы со всех сторон,
   и стены жизни врагов зашатались позорно.
  
   И они катились, страхом беременны,
   беззащитные, подавленные уже:
   но воззвал он, не считаясь со временем:
   Солнце, стой! Оно стало на рубеже.
  
   И Бог пришёл, как слуга, в волнении
   и держал солнце до сожжённых рук.
   Не погублены ли многие поколения,
   потому что один задержал солнце вдруг?
  
   Он пришёл, древних лет стариком:
   о нём думали все, что ничего он не стоит.
   Что значат сотни лет в раскладе таком?
   Но он ломал их шатры, в середине стоя.
  
   Он, как град, пронёсся над соломы стогами.
   Что мог Бог обещать? Их много стоит
  
   пред вами Богов, выбрать вам предстоит,
   но должен быть выбран единый Бог вами.
  
   И потом с высокомерием бесподобным:
   Я и мой дом соединим себя сами.
  
   Он закричал: дай знак, нам угодный,
   и укрепи в выборе этом нас.
  
   Но, как годы назад, он молчал, отдаляясь,
   торжественно к городу на горе поднимаясь,
   и они видели его в последний раз.
  
  -- ИСКУШЕНИЕ
  
   Нет, не помогло, что он шип колючий,
   воткнул в своё похотливое мясо;
   его разум выбрасывал кучи,
   недоношенные, визжащие массы
  
   кривых, косых, ползающих игриво
   лиц, что летали вокруг похотливо,
   племянниц, соблазнявших красиво,
   и злобу, игравшую с ним терпеливо.
  
   И владели его разумом внуки,
   так как он был плодовит в ночи;
   и пёстрыми пятнами тягостной муки
   в сто раз увеличились грудой личин.
  
   Он сделал питьё, из всего, что было,
   ручку чистую схватили пальцы его,
   но тень поднялась, словно бедро
   тёплое, и к объятьям манило.
  
   И к ангелу громко воззвал он тогда,
   и ангел пришёл в сиянии своём.
   Но похоть пришла, охотясь, сюда,
   быть, продолжая в святом,
  
   для того, чтобы с чертовщиною и зверьём,
   дальше боролся, как много лет.
   И Бога, чей ещё так неясен свет,
   он вдруг ощутил в сердце своём.
  
  -- ГОРА
  
   Тридцать шесть и ещё сто раз
   пытался художник гору ту написать:
  
   от неё отрывался, возвращался опять
   тридцать шесть и ещё сто раз.
  
   К этому вулкану невероятному,
   искушения полный, чтоб счастье творить,
   он не мог очарование его невероятное
   и величия в контурах закрепить.
  
   Тысячу раз, из всех дней возникал,
   бесподобные ночи, за собою роняя,
   слишком скудными, их все считая,
   каждый миг в картине он создавал,
  
   образ за образом, приближая их всех,
   безучастно, отдалённо, словно без мнения,
   чтоб вдруг осознать это явление,
   что за каждой впадине поднимается вверх.
  
  -- ОКНО-РОЗА
   (окно с орнаментом в готическом соборе)
  
   Тут, внутри этих лап, поступь лениво,
   тишину, вызвав, тебя почти что смущает,
   как будто взор одной из кошек ревниво
   туда и сюда по тебе блуждает,
  
   и насильно око большое вбирает,
   взгляд, который, вихри вращая,
   захватив, мгновение вдруг всплывает
   и тонет, ничего о себе не зная,
  
   как этот глаз спокойствием мнимым,
   открывшись, бьёт взглядом бешено злым,
   запутавшись в красной крови незримой,
  
   так выловили из темноты кафедральных
   соборов окна с орнаментом расписным
   сердце и взорвали в Боге фатально.
  
  -- НИЩИЕ
  
   Ты не знал, что уже найдена
   эта куча. И нашёл там чужой
   нищих, что своё логово тайное
   продают ему своею рукой.
  
   Они показывают приезжему тоже
   полный навоза рот.
  
   Он хочет позволить себе и может
   смотреть, как проказа их жрёт.
  
   Расплывается в глазах мятых и разных
   чужое лицо и голова.
   Они радуются бурно соблазнам,
   плюя в ответ на его слова.
  
  -- В ЧУЖОМ ПАРКЕ
  --
   Есть две дороги. Они никого не приводят.
   Но возникает в мыслях тот порой,
   кто дальше идёт, тебе его не достать,
   но вдруг ты один остаёшься опять
   перед камнем на тропе круговой,
   где глаза твои имя находят,
   баронессы Софи, и пальцами чётко
   ощупываешь разбитые годы сейчас.
   Почему не стала ничтожной эта находка?
  
   Почему ты медлишь, как в первый раз,
   ожидания полный, словно на ильмов поляну,
   тёмную, влажную никогда не ступал?
  
   И что манит тебя по контрасту странно,
   что ты на освещённых клумбах искал,
   будто куста розового название?
  
   Что слышат дни твои, и что ты стоишь?
   И, наконец, как потерянный, долго глядишь
   на мотыльков кружение и мелькание?
  
  -- СТРАШНЫЙ СУД
  
   Так испуганы, как никогда не пугались,
   беспорядочные, слабые, часто пробитые,
   скорчились, к их треснувшей охре прибитые,
   их пашен, от полотен не отказались,
  
   они от них выгоды имели большие.
   Но ангелы вступают с маслом, священные
   чтобы налить на сковородки сухие,
   и каждому все не оскверненные
  
   положить под мышку те дела,
   что в шуме жизни светились,
   так как в них есть немного тепла,
  
   чтобы рук Господа не остудилась
   наверху. Ведь каждое дело Ему дано
   тихо постигнуть, ценно ли оно?
  
  -- ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР
  
   И ночь, и езды отдалённой звуки ,
   то мимо парка тащился армейский обоз.
   По клавишам проворно бегали руки,
   но взор, словно к другой стороне прирос;
  
   как смотрятся в зеркало, он смотрел,
   наполнен юношеским воспоминанием,
   что печально обмануло его ожидания,
   но прекрасным соблазном каждый звук его пел.
  
   но вдруг всё как будто пропало;
   она тягостно в оконной нише стояла,
   сдерживая сердца стук торопливый.
  
   Его игра слабела. Светло было, и странно,
   чуждо стоял на подставке зеркальной
   кивер с черепом и чёрным отливом..
  
  -- ЧИТАТЕЛЬ
  
   Кто знает его, что лик свой опять
   из одного бытия погружал в другое,
   кто страницы листал, не зная покоя,
   что лишь насильно можно прервать?
  
   Его мать сама не знает вполне,
   он ли тут сидит вместе с тенью,
   запоем читая. И мы не знаем сомнения,
   как много часов его исчезло вовне,
  
   пока он вверх смотрел, всё на себя примеряя,
   и, вместо того, чтоб, глазами вбирая,
   то, что книга содержит, он, отдавая,
   оттолкнул мир от себя готовый и полный:
   как тихие дети, что одиноко играя,
   вдруг узнают мира наличие;
   но его движения, такие привычные
   изменены теперь бесповоротно.
  
  -- ПРОЩАНИЕ
  
   Как я чувствовал, что зовётся прощанием?
   Откуда знаю я тёмное, неуязвимое,
   жестокое "нечто", что союз наш неразделимый,
   показывает, подставляет, разрывая с отчаянием.
  
   Как без защиты остался, смотря на того,
   кто идти заставлял, зовя за собой,
   но скрыт был сам, как, ели б дамы его
   были седы и малы, нет другой никакой.
  
   Этот знак меня уже не касается,
   и тихий намёк внятен мне еле-еле,
   как звуки "ку-ку", что отлетели
   от дерева сливы, и растворяются.
  
  -- ДУНСКИЕ ЭЛЕГИИ
  
  -- ПЕРВАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Кто из строя ангелов слышал меня, когда я кричал?
   И сам законным порядком взял бы меня
   кто-то за сердце, я бы умер тогда от сильнейшего
   желания быть. Ведь прекрасное - это ничто иное,
   как начало ужаса, что мы ещё терпим,
   и восхищаемся лишь потому, что оно нами пренебрегает
   и нас разрушает. Каждый ангел ужасен.
   И я вёл себя, как захлебнувшийся криком
   тёмных рыданий. Ах, в ком можем мы
   и вправду нуждаться? В ангелах - нет, так же не в людях;
   а умные звери уже давно замечают,
   что наш дом для нас не очень надёжен
   в пересказанном мире. И нам остаётся
   дерево лишь на откосе, чтобы мы ежедневно
   его видели; и от "вчера" остаётся нам улица
   и доверие, искажённое новой привычкой:
   ей понравилось у нас, и она не хочет уйти.
   О, и ночь, ночь, когда космический ветер
   лицо наше ест, с кем она не осталась и не ждала,
   разочаровывая мягко, и одинокому сердцу
   её трудно так пережить. Она для любящих легче?
   Ах, закрывают они друг от друга свой жребий.
   Ты это не знаешь? Выпусти пустоту из объятий
   в пространство, которым дышим, и где, может быть, птицы
   широту воздуха чувствуют в глубоком полёте.
   Вёсны сильно нуждались в тебе. И какие-то звёзды
   желали, чтобы ты чувствовал их. И волна
   поднималась в прошлом, или ты шёл
   мимо окна открытого, а из него
   скрипка звучала. И это всё было заданием.
   Но преодолеешь ты всё? Или ты не был
   ожиданием отвлечён, когда всё тебе объяснила
   любимая? ( Где хочешь её ты таить,
   тут мысли чужие ушли от тебя
   и тебе часто идти одному и оставаться в ночи)
   "Но жажду тебя", - так пели влюблённые,
   но давно не бессмертно их знаменитое чувство.
   Те, покинутые, которым почти завидуешь ты,
   их находил ты гораздо охотнее, чем кормящих тебя.
   Начни всё снова, никогда не добиваясь награды;
   так герой держится, и был сам заход для него
   лишь предлогом к рождению последнему и бытию.
   Но любящая природу, совсем истощённую,
   вбирает в себя, как, если б двойную силу имела
   так делать. Ты так много думал
   о любимце Гаспаре Стампе, о девушке
   и о возлюбленном, что ушёл. Этот пример любящих
   возвышающий вопрошает: мог бы я, как они?
   Не должны, ль, наконец, эти старые скорби
   нам плоды принести? И не время ли освободиться,
   любя, от влюблённых, и, трепеща это преодолеть:
   так преодолевает стрела тетиву, чтобы прыжок
   напряжённый был дальше и сзади никого не оставил.
   Голоса, голоса. Моё сердце слышу я совсем необычно,
   как святые слышали зов исполинский,
   что поднимал их с земли, на коленях стоявших.
   Невозможно дальше не обращать на это внимание.
   Так стояли, внимая. Нет не для того, чтобы голос Бога
   обманул в дальнейшем. Но скорбящих слышу,
   как непрестанную весть, что из темноты возникает.
   Это шум к тебе доносится от юных умерших.
   И там где, ходил ты, рассуждая не в церкви,
   о судьбе Рима, Неаполя, и был так спокоен.
   Иль благородная запись износилась в тебе,
   как доска в соборе Санта Мария Формоза?
   Что хотят голоса от меня? От несправедливости тих
   должен я отмахнуться, ведь движение чистое
   их душ его тормозит порою.
   Конечно, странно, что больше нет на Земле
   тех, кто едва познал вещам применение
   например, розам и другим, им также обещанным,
   что для значения для будущего людей не имеет;
   это, чтоб не держать в бесконечно робких руках
   своё бытие. И даже собственное имя само
   выпустить из рук, игрушкою сломанной.
   Желание странно - не желать ничего. И странно
   видеть, как порхает в пространстве то,
   что его покрывало раньше. И быть смертью, значит,
   трудом и старанием успеть, постепенно
   ощутить вечность немного. Но всё же живущие
   ошибаются, думая, что хорошо всё различают.
   Говорят, ангелы часто не знали, живые
   иль мёртвые ходят внизу. И вечный поток
   прорывается сквозь обе сферы, все возраста
   забирая с собой и всех заглушая.
   Наконец, больше в нас не нуждаются давно отрешённые,
   так мягко посмертие населяющие
   от матери отдаляются. Но мы тоже больше
   нуждаемся в тайнах, что от печали так часто
   из блаженного будущего убегают. Можем мы так?
   Есть легенда, что стенания Лино
   отважно проникли в сухое оцепенение музыки первой,
   для того, чтобы в пространство испуганное юноша,
   почти Божество,
   вдруг вступил навсегда, и пустоту
   тем размахом развеял, и теперь ведёт вперёд, утешая и помогая.
  
  -- ВТОРАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Каждый ангел ужасен. Но горе мне,
   к вам обращаю я почти смертельную птицу души,
   зная о вас. Там, где месяца Тобия дни идут,
   один из сверкающих стоял возле дома простого,
   к поездке слегка приодет, и не страшен уже;
   (любопытно выглядывал, юноша юношей).
   Вступила бы архангел сюда, за звёздами опасно сияя,
   сделал бы шаг вниз по дороге и высоким ударом
   собственное сердце убил бы для нас. Кто вы есть?
   Счастливцы ранние, вы избалованные дети творения,
   высоко ищущие, грань утренняя
   всех творений, пыльца цветущего Божества,
   света суставы, лестницы, входы и тропы
   пространства, из сущности щиты и блаженства,
   суматоха прелестных бушующих чувств. И вдруг,
   одинокое зеркало, и из него рвётся красота собственная
   и воссоздаётся, назад возвращаясь, в собственном облике.
   Однако, мы, как чувствуем сами, прокляты,
   ах, мы выдыхаем, вдыхаем и издаём слабеющий запах
   горящего дерева. Так хорошо кто-то сказал нам:
   ты течёшь во мне, как кровь этой комнаты, и весна
   тобою полна. Без помощи он держать нас не может,
   мы качаемся в нём и рядом. О, кто удержит
   тех, что прекрасны? Непрестанно останавливается
   свет на их лицах и прочь уходит. Наше "Я",
   как роса с ранней травы поднимается, как пар
   от горячего блюда. Ты куда, улыбка? О, верхний свет:
   новая, тёплая, бегущая сердца волна,
   горе мне, мы всё ещё здесь. Но после нас
   отведаете космос, где мы свободны? Захватывают ангелы
   только истинно "ваше" своим течением,
   или иногда, словно по недосмотру,
   сущности нашей немного. И в их шествии
   нас немного намешано, но смутны мы, как в лицах
   беременных женщин? Не замечают они в вихрях жизни
   своё возвращение к себе. И как могли они это заметить.
   Ночью свежей, чудесно беседуя, любящие могли б
   это понять. Но кажется от нас всё на свете
   таится. Смотрите, деревья есть, и дома,
   что мы населяем, ещё существует. Но мы тем не менее
   проносимся мимо всего, как потоки воздушные.
   И все молчат о нас единодушно, может быть,
   от стыда пополам с несказанной надеждой.
   Спросил я о нас: а любящие довольны друг другом,
   вы ловите друг друга, аргументы имея?
   Смотрите, мне кажется, что руки мои
   сольются в одно, и лицо моё изношенное
   сберегается в них. Это даёт мне совсем немного
   чувства. Но кто рискнёт быть рядом с ним?
   Но вы, кто восхищение в других прибавляете,
   до того, как оно одолеет вас, умоляете:
   больше не надо: они, у которых вы под руками,
   обильнее будут, как в год винограда;
   они мимо вас проходят порой, потому что другие
   берут верх над вами. И я спрашиваю: знаю я,
   вы соприкасаетесь так блаженно потому что
   ласкою держитесь, и не качается место, что вы
   занимаете, нежные, движение, чисто, неодолимое,
   чувствуя. И объятия ваши почти обещают вам
   вечность. И всё же, когда выносите вы
   ужас первого взгляда, и у окна стремление страстное,
   и первый совместный проход через сад,
   влюблённые, вы ещё есть? Когда вы друг к другу
   рты приближаете, из уст в уста пьёте, о, как странно
   ускользает этого действия последний глоток.
   Не удивляйтесь осторожности человечьего жеста
   на аттической стеле. Любовь и прощание
   не легли бы разве легко так на плечи, как если б
   другая материя была бы у нас? Вспомните ваши руки:
   как они спокойны, расслаблены, хотя в теле имеется сила.
   Властители знают меж тем, как далеки мы
   от этого "наши", что касается нас; и всё сильнее
   упираемся мы в Богов. И это всё же дело Богов
   Нашли бы мы также полоску в плодовой стране,
   чистой, тонкой, воспитанной человечности
   между течением и камнями. И возвышаются наше
   сердце над нами, как над другими. И не хотим мы больше
   смотреть на картину, что хочет его усмирить
   в Божественном теле, что сдерживает порывы его.
  
  -- ТРЕТЬЯ ЭЛЕГИЯ
  --
   Для кого-то поют влюблённые. А другой плачет
   о тех затаившихся, виновных в потоке крови Божьей.
   Она его в дальнейшем узнает, юношу, что ловит
   сам от Бога восторг, которым раньше из его одиночества
   часто девушка выводила, но чаще радости как бы не было.
   Но, ах, из какой непознаваемости поднялась
   голова Бога, мокрая, оглашая ночь бесконечным зовом.
   О, Нептуна кровь, о, ужасный трезубец!
   О, тёмный ветер, что дует из закрученной раковины его!
   Слушай, как ночь заполняет низину. А звезды её
   не принадлежат любящим радость, но его возлюбленной
   они к лицу? А он может видеть
   её чистое лицо не только средь чистых звёзд.
   Ты не скорбишь по нему, и его мост
   не натягивает луки бровей в ожидании.
   Чувствительная девочка, его нет у тебя, и губы
   не изогнулись в проявлении плодовитости.
   Ты думаешь, и, правда, твоё вступление лёгкое
   так его потрясёт, как утренний ветер?
   Хотя ты сердце его испугала, но старейшие страхи
   на него рушатся при каждом толчке.
   Зови его. Ты совсем не зовёшь его из тёмного круга.
   Конечно, он хочет, он возникает, как привык, облегчая
   тайно сердце своё, и он начинается.
   Но, возник он когда-то?
   Мать, он мал всегда для тебя, ты была при его начале;
   Для тебя он был внове, и к новым глазам
   наклоняешь ты мир радушный, чужому препятствуя.
   Ах, где теперь годы, когда ты так просто,
   тонкой фигурой с ним в бурлящий хаос вступила?
   Та так его берегла, мрак ночной, подозрительной комнаты
   делала безобидным, и надёжное сердце - убежищем,
   где примешала человечность вселенной к ночи пространству.
   Нет не во мраке, а близ своего бытия
   ты поставила свет ночной, и это, словно по дружбе.
   Нигде не может быть шороха, чтобы, улыбаясь,
   не объяснила, словно знала давно, как себя доски ведут.
   Он слушал и унимался. Так много могла ты
   к нему, нежно вставая; из-за шкафа ступила
   в плаще высокая судьба его, и в складки занавеса
   вошло, легко двигаясь, его беспокойное будущее.
   И он сам, словно лежал облегчённо,
   под дремотными веками лёгких твоих очертаний,
   освобождённый сладко, в ценной дремоте:
   кажется он пасомым: но внутренне кто
   препятствовать может потоку его происхождения?
   Ах, не было тут осторожности спящего, но спал,
   грезя, в жару лихорадки, впустил в себя.
   Он, новый, робеющий, словно связан был
   с внутренним дальнейшим, укоренённым побегом
   по образу поглощающего и душащего роста
   звериной
   охотничьей формы. Словно он отдавался. Любил.
   Любил он свой внутренний мир, и потаённую дикость,
   этот девственный лес, в глухое бытие опрокинутый,
   где светло-зелёное его сердце росло. Любил. И корнями
   собственными проник в те могучие роды,
   где его маленькое рождение было уже пережито.
   Любя, спустился он в старейшую кровь и в бездны,
   где страх лежал, ещё сытый отцами. И каждый
   ужасный знал его и мигал, будто разумно.
   Да, кошмар улыбался. Редко, мать,
   ты нежно так улыбалась. Как любить
   должен был он, чтобы тут это ему улыбалось.
   Но тебя он любил, потому что ты уже носила его,
   в воде был он рождён, этот росток легко ты освободила.
   Смотри, мы не любим, как цветы однолетние.
   Когда мы любим, сок поднимается
   неизбывный по жилам рук. О, девушка,
   что мы любим в нас, то не единственное будущее,
   а бесчисленное бурление; не дитя одинокое,
   но отцов, которые, словно развалины гор
   нас покоят в ночи, но лона сухие
   бывших матерей, но все безмолвные
   местности под облачной или чистой
   судьбой. Девушка, это всё опередило тебя.
   И ты, лично, знаешь, старину приманивая
   для любящих. И какие чувства вышли наверх
   из существ ускользающих. Какие женщины
   тебя ненавидели тут. Что за мрачных мужчин
   ты раздражала сосудами кровеносными юности?
   Мёртвые дети хотели к тебе. О, тихо, тихо
   люби его, и трудись для него, веди его
   поближе к саду, подари ему превосходство
   ночей...
   Задержи его
  
  -- ЧЕТВЁРТАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   О, деревья жизни во время зимы?
   Не сплочены мы и не разумны как
   перелётные птицы. Догоняя, но опаздывая
   всегда, мы, навязавшись ветру,
   вдруг рушимся с треском на пруд безучастный.
   Цветём, засыхаем в одно время сознательно.
   А где-то ещё шествуют львы, зная давно,
   как великолепны, и в них слабости нет.
   Но когда мы об одном размышляем, совсем
   другие издержки чувствуем мы. И ближе всё
   к нам вражда. А влюблённые не подходят
   к опушке леса, ведь совсем другому
   они обещаны: дали, родине и охоте.
   Сейчас здесь будет изображение мгновения,
   основа для противоположности с трудом приготовлена,
   чтобы мы могли отчётливо видеть, что происходит
   с нами. Мы знаем только контуры
   чувств, и то, что их формирует извне.
   Но кто не робел пред занавесом сердца своего?
   Он открылся: декорация означала "прощание"
   Легко понять: знакомый сад
   качался тихо и явился танцор.
   Нет, не он. Довольно! Он легко так меняется:
   переоденется и бюргером станет,
   и пройдёт через кухню в своё жилище.
   Не хочу видеть я те полумаски,
   лучше уж кукла, она цельнее. Вылечить я хочу
   туловище, проволоку и лицо
   из её внешнего вида, здесь, где я перед ней.
   А когда лампы уже на исходе, всё сказано
   для меня. Со сцены приходит пустота
   с серым ветром и ничего больше,
   а из предков моих никто не присутствует
   больше рядом со мной: нет жены, и нет даже
   мальчика, с карими глазами, косящими.
   А я остаюсь. И наблюдаю всё время.
   Разве я не имею права? Ты, что жизнь вкусил горько
   рядом со мною, ценя меня, мой отец,
   первая туманная заварка моего долга;
   когда я подрос, и всегда жизнь, ценя, теперь
   привкусом чужого будущего занят,
   проверяешь ты, зоркость моего взгляда;
   ведь с тех пор, как ты мёртв, мой отец,
   во мне с надеждой и страхом, место ты занимаешь,
   и со спокойствием, что свойственно мёртвым. Дай
   твоей невозмутимости часть моей судьбе,
   или я не имею права? И на вас права я не имею,
   на вас, что любили меня за то, что я появился.
   Любовь к вам. Но отчего я отклонялся всё время,
   это пространство ваших лиц, что я так любил,
   так как в пространство космоса я перешёл,
   в котором вас больше не было... Когда мужества
   ждать перед кукольной сценой, нет,
   только смотреть, чтобы, наконец
   увидеть воочию, как игрок,
   что ангелом был, рывком куклы торс кверху вздымает.
   Ангел и кукла: но, в конце концов, это только спектакль.
   А потом собирается то, что всегда ссорим мы
   со всем, что есть в нас. Потом возникает
   из нашего времени года огромный круг
   всех бредущих. Над нами, на той стороне,
   дальше, ангел играет. Смотри, мёртвые не должны
   догадаться, что мы, как передний план сцены,
   всё, что есть, делаем сами. Но всё здесь -
   не мы. О, часы нашего детства:
   там были фигуры, больше гораздо,
   чем просто прошедшее, но перед нами не будущее.
   Мы росли, конечно, и старались порою
   скорее большими стать: половин - чтобы любить,
   а другие ничего не хотели, только взрослыми быть.
   Но всё же было в одиноком шествии
   нашем с продолжением порою весело, и стояли
   мы в промежутке, между игрушкой и миром,
   в месте, что основано было для нас,
   где чистое событие мы ожидали.
   Кто покажет ребёнку, где, что стоит?
   Кто представит ему созвездия и даст в руки ему
   мерку для расстояния? Кто делает детскую смерть
   из серого хлеба, что отвердеет, или
   душит ребёнка прекрасным яблоком,
   что не проглотить? Убийц легко
   обнаружить. Но эта смерть по сравнению
   с жизнью так мягко держится,
   и совсем не зла,
   и неописуема.
  
  -- ПЯТАЯ ЭЛЕГИЯ
  -- Для фрау Герты Кёниг
  
   Скажи, кто они, странствующие, кого кто-то ещё,
   чуть небрежнее, чем мы сами, срочно рано
   гонит к любви от одного к другому,
   и никогда своей радостной волей? Но он жмёт их,
   сгибает, обнимает, качает их,
   бросает и ловит опять, и он, как из маслом
   покрытого скользкого воздуха вдруг срывается вниз,
   на, изношенный прыжками вечными,
   тонкий ковёр, этот в космосе
   потерянный ковёр.
   И наложен пластырь, как будто бы с болью
   небо предместьем Земли сделано было.
   И едва там
   прямо указано было великого слова
   присутствие, как уже мужчины сильнейшие
   катят опять его ради забавы, грядущего
   хваткой, как оловянное блюдо,
   к столу императора.
   Ах, там на столе,
   в середине роза для обозрения,
   цветёт и облетает. И этот пестик,
   штемпель, что с собственной
   цветущей пыльцой встретился, ложный плод
   оплодотворил отвращением, его
   неосознанную блестящую поверхность,
   тонкую, с улыбкой кажущегося отвращения.
   А здесь увядшая, морщинистая ступка,
   которая, только ещё барабаня,
   врезается в его сильную кожу, как будто бы раньше
   её двое мужчин содержали, и один
   лежал бы уже на кладбище, но пережил
   другого
   глухого, что порою немного
   запутан был в обветренной коже.
   Но молодой мужчина, упругостью крепкой полный,
   мускулистый и скромный, словно сыном он был
   монахини и с крепкой шеей кого-то.
   А вас,
   которым было мало страдания,
   как игрушку получило когда-то, его
   долгое выздоровление.
   Он, кто ударом
   плоды неспелые, что знают его,
   ежедневно сбивает с дерева тысячу раз,
   слаженным, точным движением, (что быстрее воды
   в немногие минуты весны, лета и осени),
   сбивает и бьёт у могилы:
   иногда, в миг паузы возникает любимое
   лицо на той стороне, лицо твоей редкостной
   нежной матери, но у твоего тела теряется
   изношенное, робкое что-то
   ищущее лицо... И опять
   хлопок руки мужской зовёт к нападению, и
   боль для тебя ближе отчётливей станет,
   для сердца, бегущего рысью, и жжёт подошвы ему
   его происхождение, и горячо сверкает
   в глазах, затравленных прежде слезами земными.
   И, хоть слепая,
   но улыбка.
   Ангел! Сорви маленькую, кровавую, лечебную травку.
   Сотвори вазу, её сохрани! Поставь тем из нас,
   кому радости ещё не открыты, а на урне любимой
   цветная надпись с размахом: "Улыбающийся прыгун".
   А потом ты, милая,
   от своих привлекательных радостей,
   сюда прискочившая. Может быть бахрома
   над кроватью тебе счастье несёт,
   или над юной, упругой грудью
   зелёный шёл, отливая металлом,
   кажется бесконечно изысканным, не нуждаясь ни в чём.
   Ты,
   ты всегда другая на равновесия шатких
   весах,
   на которых выложен рыночный фрукт равнодушно,
   ниже плеч, доступный для всех.
   О, где тайное место, что я в сердце ношу,
   где влюблённые долго ещё не могли
   друг от друга отпрянуть, как звери,
   спаренные неудачно;
   место, где тяжести будут ещё тяжелее,
   и тщетны старания
   от попадания взвихренных дисков
   устоять на ногах.
   И вдруг в тягостном этом "нигде"
   одно несказанное место чистое, слишком мало,
   непостижимо меняясь, превращается
   в пустое то "чересчур",
   где много раз установленный счёт
   бесчисленно умножается.
   Площади. О, бесконечная арена площадей Парижа,
   где модисток мадам Ламонт
   обнимают, охватывают бесконечными лентами
   неспокойные дороги Земли, изобретая новые
   петли, крася искусственные фрукты, рюши, кокарды,
   цветы:
   всё для дешёвой
   зимней шляпы судьбы.
  
   Ангел! Будто площади были, что мы не знаем,
   указывали любящие на несказанные ковры,
   куда возможности не было привести их смелые
   высокие фигуры к сердечному восторгу;
   их башни из веселья
   с давних пор не имели почвы, только лестницы
   прислонённые друг к другу, дрожа, могли бы
   привести к зрителям немых, бесчисленных мёртвых.
   Бросали ли они всё время последние,
   спрятанные и сэкономленные, о том мы не знаем,
   вечно сверкающие счастья монеты
   перед вечно улыбающейся истинной парой
   на тихий ковёр?
  
  -- ШЕСТАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Смоковница олицетворяет давно для меня
   тебя, цветок почти давно превращённый
   внутри себя в ранний, решительный плод,
   нетронуто хранящий свой чистый секрет.
   Как труба гонит воды, твои согнутые ветви
   сок выгоняют вверх и вниз: и он прыгает прямо из сна
   в счастье сладкой своей работы, почти не проснувшись.
   Так в лебеде прячется Бог.
   Но мы существуем, и кто-то,
   ах, нас побуждает к цветению, и в запоздалый
   конечный наш плод идём внутрь, его изменить.
   Напор действий поднимает, однако, немногих,
   что предназначены пылать в избытке сердца,
   когда соблазн движения, как ночи воздухом мягким,
   юности рта и их век касается:
   но есть герои, может быть, раньше стоящие на другой
   стороне, смерть которых в саду иначе сосуды сгибает.
   Устремляются эти туда, собственную улыбку
   держа впереди, как упряжку победного короля
   в мягких лощинах картин из Карнака.
   Но чудесно близок герой к молодым мертвецам, но
   они не сражаются с ним. Его возвышение - его бытие;
   постоянно кидая себя вперёд, в созвездия изменчивые
   вступает своей постоянной опасности. Там нашли бы его
   немногие. Но молча таится от нас, что вдруг петь начинает
   судьба внутри него, в буре его шумного мира.
   Но я слышать, как он, не могу. Вдруг сквозь меня проходит
   штормовым ветром его затемнённый звук.
   Потом спрятался легко я от страсти: О, был бы я,
   был бы я мальчиком и мог бы меняться, сидел бы,
   на руки грядущего, опираясь, и не осталось бы от Симеона,
   как от его матери ничего сначала, а потом бы всё родилось.
   Он не был героем ещё, мать, в лоне твоём, но
   начался уже в небе его властный выбор?
   Тысячи в лоне варились и хотели им быть,
   но, смотри: брал он и выпускал, выбирал он и мог.
   И когда колонну он растолок и вырвался
   из мирта тела твоего в более узкий мир,
   где дальше выбирал и мог. О, героев мать, твоё начало
   быстрых потоков! С высоких краёв
   их сердечных ущелий, плача, уже
   падают девушки, жертвы будущие твоему сыну.
   Но штурмовал герой сердца любовью:
   каждый поднимал его и каждый, его биение сердца
   отражая, стоял он уже другой, в конце, улыбаясь.
  
  -- СЕДЬМАЯ ЭЛЕГИЯ
  --
   Нет никакой рекламы в поднявшемся голосе
   твоего призыва природы, хоть чист твой голос, как пение птицы,
   когда её время года его возвышает, и, взвиваясь, почти
   забывает, что заботы, а не только одинокое сердце
   имеет, что природа бросает его в заветное небо. Как птица,
   стал бы ты так хорошо, не менее, чтобы невидимая
   тебя подруга узнала и с тихим ответом
   простёрлась медленно и твой слух согрела бы
   в помощь осмелевшему чувству пылающим чувством.
   О, настигла весна, о нет тут места
   для звуков, возвещения не несущих. Только тот малый,
   вопрошающий сверх звук, что будто молчит
   с тишиной встающей о чистом, одобренном дне.
   Потом ступени вверх, ступени, зовущие ввысь мечтательно
   к храму грядущего: а потом трели, фонтан,
   что сверкающий луч воды, хватает уже в падении
   в игре заведомой. И уж лето стоит.
   И не только зори лета всегда, когда они шествуют
   сквозь день и сверкают пред началом его,
   не только дни, что нежны рядом с цветами,
   а наверху, у деревьев оформившихся стали крепче, сильнее.
   Не только благоговение пред расправляющей крылья
   силой, неё только дороги и в свете вечернем луга,
   не только разлитая ясность, после поздней грозы,
   не только приближающийся сон и предчувствие вечера.
   Но ночи! Но лета высокие ночи,
   ночи и звёзды, звёзды Земли.
   Они бесконечно знают, как можно мёртвыми быть,
   все звёзды: но как, как они забывают об этом!
   Я позвать мог любимую, но пришла бы
   не она, а девушки из слабых могил
   и стояли бы тут... Но как прерву я
   длящийся зов? Погребённые землю
   ищут всегда. Их здешние дети
   как-то постигли вещь, значимую для многих.
   Не верьте больше судьбе, как плотности детства;
   обгоняет вы их, вдыхая,
   вдыхая воздух блаженный, ни на чем, не стоя, в полёте.
   Быть здесь чудесно. Вы это знали, девушки,
   мнимо всего лишённые, утонувшие в страшных
   улочках городов с гноем или отбросами.
   Открытые. Каждый час, может быть,
   час неполный, один с массой времени,
   что меж двумя мгновениями пребывает, у любимой
   тут была жизнь. Вены, полные жизни.
   Но мы очень легко забываем о смеющемся нашем соседе,
   что нас не оправдает, завидуя нам. Очевидно,
   должны мы, поднявшись, увидеть, где нам дано
   достижимое счастье узнать, когда внутри меняемся мы.
   Любимая, нет мира нигде, лишь он внутри нас. И меняется
   здесь наша жизнь. И всё меньше убывает
   снаружи. Там, где был постоянный дом,
   представляется выдуманное творение, возможно,
   принадлежащее нам полностью, как если бы было оно
   в голове. Обширное хранилище силы, создание времени духа,
   не оформлено, как натиск нетерпеливый, что выигрывает всегда.
   Дух времени не знает святилищ, Эту сердец
   расточительность
   мы экономим тайно. Где когда-то покажется
   ранее молящаяся малышка, служащая на коленях,
   что держится так, будто для всех невидима.
   Но многие больше не замечают, и пользы в том нет,
   что великое они тут строят внутри с пилонами и колоннами.
   Каждый поворот, приглушённый, мира ведёт к потерям таким,
   о которых ранние и ближние не слышали даже.
   Ведь ближние так далеко отсюда. И нас не должно
   это путать; и сильна в нас защита
   от узнанного образа ближайшего времени. Это стояло
   меж людьми, в центре судьбы, в середине познания
   погибшего. Куда встало это, склонив звёзды
   к себе с надёжного неба. Ангел,
   тебе покажу я это! Пред тобою прямо
   всё стоит, напоследок спасённое:
   колонны, пилоны, сфинкс, что ищут опоры,
   серые, из городов ушедших, или из собора чужого.
   Но это не было чудом? Изумлённый ангел, мы существуем,
   поэтому поведай, что нам доступно; дыхания
   моего
   не хватает, чтоб восхвалять. Но так жизни
   пространство мы не теряем, это охраняемое
   нами пространство. (Оно может быть ужасно большим,
   но тысячу лет не нашими чувствами переполнено).
   Но, не правда ли, башня была велика? О, ангел,
   и рядом с тобой она велика была тоже? Шартр велик,
   и музыка настигла нас, вверх поднимаясь. И только
   влюблённая, совершенно одна у ночного окна
   не достаёт тебе до колена?
   Не думай, что я её домогаюсь.
   Ангел, я б тебя домогался тоже! Но ты не идёшь, так как
   мой зов полон дорог; а против течения
   сильного идти ты не можешь. Мой зов, словно рука,
   что тянется вдаль. Ты можешь взять её
   там наверху, она открыта перед тобой,
   открыта предостережением и защитой,
   наверно, как "далёко" непостижимое.
  
  -- ВОСЬМАЯ ЭЛЕГИЯ
  -- Для Рудольфа Касснера
  
   Во все глаза смотрит творение Божие,
   открыто. Только наши глаза повёрнуты
   так, будто ловушка расставлена рядом
   и вокруг его свободного выхода.
   Что есть вне нас, только из облика зверя
   мы узнаём; ведь ребёнка вертим мы с малых лет,
   принуждая спину показывать нам,
   и в фигуре его не открытости той,
   что в лице зверя так глубока, от смерти свободна.
   Его видим мы одиноким: гибель свободного зверя
   всегда сзади него маячит,
   а Бог перед ним, и если идёт он, то
   прямо в вечность, как источники, что туда протекают.
   Ни одного единого дня мы не имеем
   свободного места, где цветы бесчисленные
   могут подняться. Наш мир никогда и нигде
   не знает места без слова "нет". Чистота
   неподконтрольна, без конца дышат ею,
   знают, не домогаясь. Как ребёнок,
   теряется зверь в тишине, и этим он
   потрясён. Иль умирает кто-то, и он видит это.
   Но рядом со смертью больше смерть не видна,
   и пристально смотрит на нас сильный звериный взгляд.
   Любящие, не было бы другого, того,
   что обзору мешает, могли бы вблизи удивляться,
   как по ошибке им открылся
   вид того, другого. Но по нему
   никто не проходит. И мир творения
   опять повернут, будет к нему, но мы только
   смотрим на отражения тварей свободных,
   и это темно для нас. Или то зверь
   немо, спокойно смотрит сквозь нас.
   И это зовётся судьбой: против того, чтобы
   быть, и ничего больше, всегда только против.
   Если б сознательно мы убедились
   в надёжности зверя, тащило бы нас
   направление другое, мы бы его круто
   переменили. Но его бытие бесконечно,
   его окружает не глядя на его
   положение, чистота такая, как его вид.
   И, где видим мы будущее, там видим мы "Всё"
   и себя во всём, навсегда исцелённом.
   Но имеет бдительный, чуткий зверь
   заботу и тяжесть большой меланхолии.
   Ведь одолевает его, как свойственно нам,
   часто глубокое воспоминание,
   словно это раз уже было, после стало
   ближе, вернее, и его вторжение
   бесконечно нежно. Здесь есть расстояние,
   там было дыхание. И в сравнении с первой родиной,
   вторая для него двулична и ветрена.
   О, блаженство маленького создания,
   оно остаётся в лоне, что носило его:
   о, счастье комара, что ещё скачет внутри
   с упоением на собственной свадьбе, и лоно рядом всегда.
   И видно половинную уверенность птицы,
   что происхождения обе стороны знает,
   как, если бы душой этруском была,
   одним из вымерших, что помещение получили
   под крышкой, украшенной фигурами отдыхающими.
   И как поражена птица, что лететь должна
   из того укрытия, где рождается. Как саму себя
   боится она, воздух пронзает, будто прыгает
   сквозь чашку. Так прорывает след
   мыши полёвки вечера тонкий фарфор.
   А мы тот зритель, что повёрнут
   ко всем и никогда не смотрит наружу.
   Мы переполнены. Мы то организованы, то распадаемся.
   Опять в порядок построены и распадаемся снова.
   Кто повернул нас так, что мы
   повторяем один и тот же поступок,
   и от какого нам дальше идти? И кто
   покажет кому на последнем холме ещё раз
   всю бытия долину, остановится, обернувшись:
   так живём мы всегда и прощаемся так.
  
  -- ДЕВЯТАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Почему, когда срок бытия начинается,
   то оно, словно лавр немного зелени всей
   темнее, с волнистостью малой
   с края листа, (как ветра улыбка).
   Почему потом
   человечество, судьбы избегая,
   тоскует по ней?
   О, не потому, что счастье -
   это торопливая выгода ввиду близкой потери.
   Не из любопытства, не для упражнения сердца,
   находил бы я сходство в лавровом листе.
   Просто пребывание здесь - это много, и кажется нам,
   что всё здешнее нуждается в тех исчезнувших.
   Это странно на нас нападает. Вернитесь, исчезнувшие,
   на один раз, каждый, только на раз. На раз и не больше.
   Мы здесь тоже на раз. И никогда не вернёмся. Но миг
   существования тоже на раз:
   но бытие тела земного не опровергнуто.
   И так теснимся мы и хотим что-то делать
   и удержать нечто в наших скромных руках,
   в переполненном сердце и взглядах безмолвных.
   Хотим чем-то стать? И кому всё отдать? Любимым
   оставляем всё навсегда. Но в другой оболочке
   боль нас хватает с другой стороны? И вид этот
   медленно изучается. И никого из прошедшего. Никого.
   Таким образом, боль, и тяжесть бытия
   стоит перед всеми, и долгий опыт любви,
   всё сплошь несказанное. Но позднее
   среди звёзд является что-то лучшее, чем несказанное.
   Странник со склона горы в долину
   приносит не полную руку земли, но для всех несказанное,
   приобретённое слово, голубое и жёлтое, как цвет
   горечавки. Возможно мы здесь, для того, чтоб назвать:
   дом, мост, колодец, ворота, окно и плодовое дерево,
   или в лучшем случае: колонна, башня, не понимая,
   как называть, ведь эти вещи таким сами для себя
   никогда не думали быть. Уж не тайное ли это лукавство
   исчезающей нашей земли, что заёмное вытесняет,
   чтобы в каждом чувстве её собой восхититься?
   Порог: что значит для двух
   любящих, если они своей старой двери порог
   немного протрут, они после прошедшего
   и пред грядущим легки.
   Здесь - произнесённое время. Здесь его родина.
   Скажи и признай: больше, чем когда-либо,
   падают вещи туда, где переживают,
   когда что-то, их, тесня, замещает. Поведение не осознано.
   Но добровольно лопается корка поступка,
   как одно действие внутри вырастает, ограничивая другое.
   И наше сердце между молотом и наковальней,
   как язык существует
   между зубами, но живёт
   тем не менее, восхваляя.
   Славь ангела, мир, не несказанное, и ему
   не можешь ты хвастаться чувств красотою, о,
   где чувствовал он, когда ты был новичком. Покажи
   ему просто, как род формируется родом,
   когда всё наше живёт под рукой и во взгляде.
   Объясни ему, вещь. Он будет так удивлён,
   что стояла ты при канатчике в Риме иль при гончаре у Нила.
   Покажи, как вещь может счастливой, безгрешною быть,
   как само страдание, плача, на эту форму решается
   и служит, как вещь, и с ней умирает, в той стороне,
   куда блаженная скрипка уходит. И у этого входа
   вещи, живущие, не понимают, что ты их прославляешь.
   Но бренные, они доверяют спасение нам, ещё более суетным.
   Мы хотим и должны их в своём невидимом сердце
   превращать, бесконечно, в нас! А кем мы на Земле пребываем?
   Земля, неужели ты хочешь невидимо в нас
   возникнуть? Не мечта ли это твоя,
   однажды невидимой стать? Земля! Невидима!
   А когда нет изменений, Земля, каково срочное твоё поручение?
   Земля, люби, я так хочу. О, верь больше не нужно
   твоей весне и тебе меня получать, но один
   единственный есть, в ком крови слишком много.
   Безымянный, к тебе я решился придти издалека.
   Была ты всегда в своём праве, и твоё святое нашествие,
   доверчивая, нежная смерть.
   Смотри, я живу. Но как? Меньше не будет
   ни детства, ни будущего. И лишнее бытие
   вытекает из сердца.
  
  -- ДЕСЯТАЯ ЭЛЕГИЯ
  
   Что я порой, увидев мрачный конец
   ликования и славы пою, меня одобряющий ангел.
   Что никому не откажу я с ясно бьющимся сердцем
   в мягко сомневающихся или быстрых
   струнах. Что меня мой струящийся облик
   блистательным делает, и невидимый плач
   расцветает. О, ночи, как будете, потом вы оплаканы
   и мною любимы. Чтоб не на коленях, безутешные
   сёстры,
   оказался в ваших свободных,
   мне подаренных. Мы - расточители болей.
   Как от них отказываемся заранее, боясь, что закончатся
   в печальный срок. Но они - зимнее продолжение
   нашей темно-зелёной листвы,
   одно из тайного времени года, не только
   времени, места, села земли и жилья.
   Проносясь, как чужие, по улицам страдания - города,
   где из неверных оттенков тишину создавали,
   и позолоченный шум, и треснувший памятник,
   что хвастает пустотой, в форме отлитой.
   Ох, если бы ангел пришёл, растоптал бы бесследно
   утешения рынок, ограниченный церковью и готовый к продаже,
   опрятный, разочаровывает, как воскресная почта.
   Но взвиваются вверх по краям ярмарки
   качели свободы! Ныряльщики и жонглёры усердия!
   И мишень узорчатая милого счастья,
   что трясётся и накрывается жестью,
   когда искусник в неё попадает. От успеха случайного
   он шатается дальше; ведь любопытного каждого
   завлекают лавки, крича, барабаня. Но для взрослых
   ещё есть, что посмотреть: как деньги умножаются
   анатомически,
   не для забавы лишь: ведь органы размножения денег
   всё совокупно обучает и плодовитым
   делает.
   Ох, но сейчас над всем этим
   сзади забора последнего приклеен плакат: "смерти нет",
   то горькое пиво, что сладким кажется пьющим,
   если к этому они свежие развлечения грызут...
   И это действительно за забором и перед ним.
   Играют дети, влюблённые жмутся в сторонке,
   сидя на жалкой траве, отдают дань природе собаки.
   А дальше рок юношу тащит; возможно, он плакальщицу
   юную любит. Вслед за ней идёт он в луга, что далеки.
   Она говорит: мы живём так снаружи...
   Где? И юноша
   следует дальше. Его трогает осанка её. И шея, и плечи,
   и, возможно, прекрасное происхождение. Но он оставляет её,
   возвращается, манит. Что это значит? Она плакальщица здесь.
   Только недавно умершие отрекаются
   от безвременной невозмутимости
   и идут за нею, любя. Какая-то девушка
   их поджидает, сближается с ними и тихо
   показывает, чем богата она: жемчуг страдания, тонкое
   покрывало терпимости. С юношей идёт тоже
   молча.
   Но там, где живут они, старейшая из плакальщиц этих
   на вопросы юноши отвечает заботливо: Были мы, говорит,
   великим родом, мы плакальщики. Отцы
   горным делом в больших горах занимались, и сейчас
   у людей ты находишь порой кусок отшлифованного древнего
   горя или шлаки окаменевшего гнева в вулкане.
   Да, произошло всё оттуда. Сначала богаты мы были.
   Она ведёт его легко по далёкому краю плача,
   показывает храма колонны или руины,
   каждой крепости, где Плач-князь страной
   когда-то мудро владел. Он видит слез высоких
   поля и деревья расцветающей грусти;
   живущие её, как листья мягкие, знают;
   зверей печали, пасущихся здесь, видит он,
   и вспугнутой птицы полёт, что тянется через весь
   вид,
   далеко через картину, написанную криком одиноким её.
   Вечером ведёт она его к могилам старейших
   из рода, к сивилле и сигнальщикам чутким.
   Но близится ночь, идут они тише, и скоро
   лунный свет сверху над всем будет сиять
   и над не спящей могилой, что братом является сфинксу,
   тому, что у Нила, и возвышается над ним немой склепа лик.
   И они дивятся голове коронованной,
   что, молча, клал лица людей
   навсегда не весы звёзд.
   Ну охватывает всего его взгляд, в ранней смерти
   качаясь, но их вид
   за краем света пугает сову. И она,
   касаясь, медленно срезает вдоль щёк
   твоей округлости спелой,
   отмечаясь мягко в слухе
   новых мёртвых, в полёте над
   раздвоенным листом, очертаний неописуемых.
   А выше - звёзды страны страдания, новые звёзды.
   Медленно плакальщица их называет. Смотри:
   здесь Рыцарь, Жезл, и созвездия полностью
   называет она: Плодовый венок.
   А потом дальше, к полюсу:
   Колыбель, Дорога, Горящая книга, Кукла, Окно.
   Но в южном небе, чистом, словно ладонь материнской
   благословенной руки, ясно сияло большое "М",
   что означало "Матери".
   Но мёртвый должен идти, и ведёт его, молча,
   старая плакальщица к обрыву долины,
   где мерцал свет луны;
   Источник радости, почтительно называя,
   она говорит: К людям ведёт
   этот источник с сильным течением.
   Стоят они у подножия горы.
   И она, плача, его обнимает.
   Одиноко поднимается он в гору древних страданий.
   И не раз доносится шагов его звук из безмолвных пределов.
   Но они разбудили нас, беспредельно мёртвых, подобные
   показывали, возможно, на пустой орех,
   висящий на шее у кошек, или
   думали о дожде, что падает весной на тёмное царство Земли.
   И мы, что о поднявшемся счастье
   думаем, ощутили вдруг изменение,
   что нас почти поражает,
   когда опадает счастливец.
  
  -- ПРОЗА
  
  -- ПЕРО И МЕЧ
   Диалог
  
   В углу комнаты стоял меч. Светлая, лучистая поверхность его клинка сверкала от прикосновений лучей солнца красным светом. Меч гордо окидывал взглядом комнату: он видел, что всё паслось в его блеске. Всё? Нет, однако! Там, на столе
   лежало перо, праздно прислонившись к чернильнице, перо, которому, по меньшей мере, не приходило в голову склоняться перед его блистательным величеством оружия. Это привело меч в ярость, и он так начал свою речь: "Кто ты, истинно, недостойная вещь? Ты не хочешь, подобно другим склониться перед моим блеском и дивиться ему? Оглянись на себя! Все приборы стоят благоговейно, окутаны глубокой тьмой. Меня одного, меня, светлое счастливое солнце избрало в свои любимцы. Оно оживляет меня блаженными, пламенными поцелуями, и я вознаграждаю его тем, что тысячекратно его свет отражаю. Только могущественным князьям подобает в светящейся одежде всюду шагать.
   Солнце знает мою силу, поэтому оно окутывает мои плечи королевским пурпуром".
  
   Освещённое солнцем перо возражает ему, улыбаясь: "Смотри, как тщеславно и гордо чванишься ты заимствованным глянцем! Мы оба, - поразмысли, - совсем близкие родственники. Заботливая земля родила нас обоих, оба мы, может быть, рядом друг с другом лежали ещё в первобытном состоянии, в одной горе сотни лет, до того, как люди, деловито и усердно, вены железных руд, чьей были мы составной частью, обнаружили. Оба мы изъяты из руды; оба мы были неуклюжими детьми ворчащей природы и над жаром кузнечных горнов под мощными ударами молотков переделаны в полезные члены земной работы. И так, это всё случилось. Ты стал мечом, получил большое и крепкое остриё, а я стал пером, задуманным с тонким изяществом. Мы должны, действительно, создавать и влиять на людей; мы должны наши сверкающие стальные острия окропить: ты - кровью, я - чернилами".
  
   "Эта речь в назидательном стиле запала мне, мечу, в голову, ты меня заставил, действительно, смеяться. Не есть ли это желание мыши, маленького, незначительного животного, доказать своё близкое родство со слоном? Мышь говорила бы при том, так как ты! У неё, подобно слону, есть четыре ноги, и даже хобот, чтобы хвалиться. Так, что можно было думать, что они, по меньшей мере, кузены. Ты, дорогое перо очень хитро и расчётливо и в этом мы похожи.
   Но я хочу тебе рассказать, что нас различает. Я, сверкающий, гордый меч, буду опоясывать бёдра смелого, благородного рыцаря; но тебя, тебя засунет старый писака за своё ослиное ухо. Меня хватает мой господин сильной рукой и посылает во вражьи ряды. И я его веду сквозь них. Тобой, лучшее перо, твой магистр водит дрожащей рукой по пергаменту. Я страшно и отчаянно буйствую среди врагов то там, то здесь; но ты царапаешь с вечной монотонностью по твоему пергаменту и не отваживаешься захватить кусочек тех дорог, которые тебе указывает осторожно ведущая рука. И, наконец, наконец, когда моя сила придёт к концу, и стану я стар и слаб, я буду, почитаем и уважаем, как подобает героям. Меня поставят в зале предков для всеобщего обозрения, и все будут дивиться мне. Но что произойдёт с тобой? Твой господин, недовольный тобой, тем, что ты стар и ползаешь толстыми штрихами по бумаге, схватит тебя, вырвет из ручки, что была тебе защитой и выбросит тебя, если только не будет так милостив, что продать тебя с твоими братьями старьёвщику".
  
   "Тебе, в некотором отношении, нравится, - возразило перо очень серьёзно, - быть таким несправедливым. Что меня часто мало ценят, да это правда; и, что со мной, когда я стану непригодным, плохо обращаются, тоже. Но есть сила также, которая мне подчиняется, пока я работаю. Могу держать пари!"
  
   "Ты хочешь предложить мне пари", - засмеялся меч задорно. "Поскольку ты отваживаешься взять это пари на себя, я принимаю его", - ответил меч, который не мог ещё оправиться от смеха. - "На что держим пари?" Но перо установило цену, как положено, приняло официальный вид и заговорило: Мы поспорим, что я в состоянии воспрепятствовать твоей работе, твоей борьбе, когда я захочу". "Хо-хо, - это звучит смело" "Ты доволен?" "Я спорю на это". "Ну,
   хорошо", - сказало перо - "посмотрим".
  
   Прошло несколько минут с заключения этого пари, как в комнату вошёл богато снаряжённый молодой человек, схватил меч, тем самым, вступил в спор. Затем он удовлетворённо осмотрел блестящий клинок. Снаружи зазвучал ясный призыв труб, барабанная дробь, дело шло к битве. Молодой человек только хотел оставить комнату, как вошёл другой человек, в богатых украшениях которого усматривалось высокое положение. Молодой человек глубоко склонился перед ним. Вельможа подошёл к столу, схватил перо и поспешно что-то написал. "Договор о мире уже подписан", - сказал он, улыбаясь. "Юноша, поставь свой меч опять в угол", - и оба оставили комнату.
  
   На столе лежало перо. Луч солнца играл с ним, и его влажная бронза светло блестела. "Мой милый меч, ты не идёшь в битву?" - спросило оно, улыбаясь.
   Но меч стоял тихо в тёмном углу. Я думаю, он никогда больше не хвастался.
  
  -- ПРОИЗВЕДЕНИЯ ИСКУССТВА
  
   Может быть, это было так. Может быть, всегда лежало большое чужое пространство между временем и великим искусством, что в этом времени возникало. Возможно, произведения искусства всегда были так же одиноки, как сегодня, и слава никогда не была чем-то иным, как высшим воплощением всех недоразумений, которые собираются вокруг новых имён. И нет причины думать, что когда-то было по-другому. Так как есть одно обстоятельство: произведения искусства отличаются от всех других вещей, они, словно будущие вещи, вещи, время которых ещё не пришло. Далёко будущее, из которого они происходят; они предметы того последнего столетия, в котором дорогой к развитию сделан большой скачок, они совершенные творения и современники Бога, при ком люди с самого начала пребывают и при ком они ещё долго не закончатся. Несмотря на это, кажется, будто великие произведения искусства прошедших эпох, в шуме их времён находятся в таком положении, будто отдалённые дни, (о которых мы так мало знаем), не последнее и чудесное будущее, что является родиной творений искусства, было ближе к ним, чем к нам. "Завтра" - уже часть далёкого и незнакомого, что лежала за той могилой и изображениями Бога и была пограничным камнем царства глубокого удовлетворения. Медленно отдаляется от людей это будущее. Веру и суеверие вытесняло искусство всё дальше. Любовь и сомнение швыряло оно поверх звёзд, прямо в небо. Наши лампы, наконец, видны далеко, наши инструменты достигают "послезавтра" и "послезавтра" и делают одним способом ещё не начатое настоящее. Наука развернулась, как далёкая необозримая дорога тяжёлого и болезненного развития людей, одиночек и масс; ею заполнены ближайшие тысячелетия, как одним бесконечным заданием и работой.
  
   И дальше, дальше, несмотря ни на что, лежит родина произведений искусства, так странно молчаливых и терпеливых вещей, которые чужими стоят вокруг, среди предметов повседневного пользования, среди занятых людей, служащих животных и играющих детей.
  
  -- КАРДИНАЛ
  -- Одна биография
  
   Он - сын прекрасной княгини фон Асколи. Его отец был искателем приключений и звался Маркусом Ремба. Но княгиня любит именно этого сына. Он вспоминает её возле сада в Венеции, и в это день она была прекраснее, чем обычно. Поэтому должен был иметь этот сын жизнь и звание маркиза фон Виллавенедиа. Маркиз фон Виллавенедиа. Маркиз - плохой ученик. Он любит чувствовать сокола на руке. Учитель, который знал об охоте немного, спросил его однажды: "А что, если сокол как-нибудь не вернётся?" - "Тогда, тогда", - говорит питомец возбуждённо, - "тогда я сам почувствую крылья за плечами" И он краснеет при этом, как будто выдал какую-то тайну. Позднее, лет пятнадцати, становится он, в одно мгновение, тих и прилежен. Он любит прекрасную герцогиню Джулию фон Эсте. Он любит её так целый год, потом идёт и удовлетворяет свои желания с белокурой служанкой, и любовь забыта.
   Теперь начинаются быстрые шумные дни. Его шпага отдыхает редкие ночи.
   Он приезжает в Венецию и долго думает о прекрасном саде. Целый год ищет он этот сад, потом он находит Валенсию. Она золотая, высокая, и гордая. Он не может, в одно время с ней, думать о других. А о ней он не думает вообще, он целует её. Но у неё есть возлюбленный, и, говорят, даже есть супруг. Маркиз давно знает его. Вокруг уже сотню лет висят картины о нём. Они висят в темнейших залах, привычно над дверью, потому что дети не должны их видеть. У них злой взгляд. И маркиз чувствует, как этот взгляд его преследует. Он смотрит в каждый стакан вина, что отражает этот тёмный, полный тайны, лоб и прямые чёрные брови у его краёв. Он вздрагивает при каждом удобном случае тысячу раз, а потом очень громко смеётся. Однажды ночью занавес широкой кровати шевельнулся. Он прыгает из окна дворца синьора прямо в канал. Он слышит выстрелы, но доходит до небольшой площади, где рыбаки ему помогают.
  
   Десятью годами позднее едет он в Венецию, чтобы рассмотреть то окно. Оно - стрельчатая арка с украшениями тончайшего стиля, и ими не перегружена. Это удовлетворяет его. Он ещё молод, секретарь кардинала Борромео, и он снова познаёт Венецию. На празднике он видит Валенсию. Она такая же, как тогда, она приближается к нему. Но он - другой, он глубоко склоняется перед ней и возвращается к серьёзному разговору с сенатором Гримми. Прямо перед Пасхой он становится кардиналом. В день воскресения Христа ощущает он на своих плечах шуршащий, тяжёлый фиолетовый шёлк. Он радуется красивым мальчикам, что несут его шлейф, и радуется свету, блеску, а пение кружит ему голову, как аромат виноградников. На следующий год кардинала на празднике Пасхи нет. Он живёт со всеми своими благами и украшает свои сады. В великое воскресение сидит он над планом нового замка. Может быть, Сан-Совино даст себя уговорить всё это построить. Вечером приходи на ум его любимцу, что сейчас - Пасха. Кардинал смеётся. Быстро готовится праздник, и приходят девушки из Кармангнолы: два раза по пятьдесят девушек.
  
   Кардинал очень гостеприимен. Вокруг рассказывают об его гостеприимстве. Народ принимает его за волшебника. Двадцать художников всё время вокруг него, десять скульпторов работают в его парках, и каждый поэт сравнивает его с кем-нибудь из Богов. Однажды встречает он Валенсию. Синьора более сияющая, чем когда-либо. Он задаёт ей праздники ежедневно. Посреди прекраснейшего из них конный курьер доставляет ему письмо. Он читает, бледнеет и протягивает его Валенсии. Вечером синьора уезжает в Рим. У неё там друзья среди кардиналов. Ночью кардинал просыпается. Он читает ещё раз письмо, и его любимейший мальчик держит для него факел. Последние слова: Папа умер.
  
   Тремя днями позже кардинал получает письмо от старой герцогини Асколи, его матери, из Рима. Это - первое письмо от неё. Она поздравляет его с чем-то. Он совсем не понимает с чем. Но вечером его срочно призывают в Рим. Тут он, наконец, понимает и торопится подарить своей матери георгин.
  
  -- СВЯЗЬ ПОКОЛЕНИЙ
  --
   В наших комнатах в четверг пахнет томатами, в воскресение - жареным гусем и каждый день - бельём. Так наши дни можно назвать: красный, жирный, мыльный. Кроме того, имеются дни за стеклянной дверью, или, собственно, один единственный день из холода, шёлка и сандалового дерева. Свет в этот день, как будто рассеянный, мягкий, серебряный тихий. Копоть, шторм, шум и мухи не добираются сюда, как во все другие комнаты. Между ними есть только стеклянная дверь, но она крепка, как двадцать железных ворот, или, как один мост, который никак не хочет кончаться, или, как река с невидимым паромом от берега к берегу.
   Редко придёт кто-нибудь с того берега и различит с трудом в глубоких сумерках, над софой в больших золотых рамах дедушку и бабушку. Это - узкие, овальные, поясные портреты, на обоих руки внутри приподняты на переднем плане, как это не кажется трудным. Этих портретов не было бы без тех рук, за ними они тихо и скромно жили бы все долгие дни. В этих руках была жизнь, работа, страсть и заботы, они были мужественные и молодые, старые и усталые, в то время как сами изображения только благочестивую, почтительную жизнь зрителям являли. Их лица оставались праздными, далёкими от жизни, и им нечего было делать, только медленно становиться похожими друг на друга. И в золотых рамах над софой выглядят они, как брат и сестра. Но потом поднимаются разом их руки перед чёрной одеждой и выдают их.
  
   Одна рука жёстко, конвульсивно, бесцеремонно говорит: Такова жизнь. Другая, бледная, робкая, полная нежности произносит: Семеро детей, ох! А белокурый внук в этот раз слушает руки и думает: Эта рука, как отец и полагает, что она жёсткая и покрыта шрамами. А бледную руку ощущает он, как мать. Сходство большое; и мальчик знает, что родителям не нравится это видеть, поэтому они редко приходят в салон. Для них подходят комнаты, что полны яркого света и перемена дней, то красная от томатов, то затхлая от соды.
   Так как это - жизнь. И всё это остаётся парить в их движениях, как прежде в руках бабушки дедушки. Есть пара и рук и они позади рук.
  
   За стеклянной дверью странные мысли. Высокие, наполовину слепые зеркала повторяют всё время, как, если бы они учили наизусть: дедушка и бабушка. И тополя на связанной крючком скатерти полны того же: дедушка, бабушка, бабушка, дедушка. Разумеется, кругом стоят прямые стулья, полные почтения, как если бы они как раз были, друг другу представлены и тут же обменивались первыми фразами: "Очень приятно" или "Вы думаете долго здесь оставаться?",
   или так, что-то вежливое. А потом они умолкают, словно говоря этим: "пожалуйста", когда куранты начинают играть: "тингильдум" И они поют крохотными, увядшими голосами менуэт. Пеня волной качается над вещами, просачивается во многие тёмные зеркала и успокаивается в них, как серебро в озёрах.
  
   В углу стоит внук, и он, как Ван Диск. Он хотел бы так называться, чтобы его имя могли петь куранты, так как он вдруг почувствовал: нет войны и болезней, так же, как нет забот и повседневного хлеба, и дней белья, и всего другого, что там, снаружи живёт в узких комнатах. Действительная жизнь - это, как "тингльдум". Это можно взять и подарить, можно позвать тебя, нищий, или короля, или что-то глубокое или печальное когда-нибудь сделать. Но нельзя искривить лицо страхом и гневом, и едва ли дедушка извинит, что жёсткие и некрасивые руки нельзя сделать такими, как твои.
  
   Это было только расширенное, смутное чувство белокурого мальчика. На заднем плане стояли, как оловянные солдатики перед другими маленькими, детскими мыслями эти чувства. Но он чувствовал всё это, и, может быть,
   когда-нибудь это переживёт.
  
  
  
  -- ПОБЕГ
  
   Церковь была совсем пуста. Сквозь пёстрые витражи над центральным алтарём дробился вечерний луч, широко и скромно, как это изображают старые мастера на Благовещение, и в центральном нефе оживляет бледные цвета ковра на ступенях. Потом луч прорезал кафедру с её барочными деревянными колоннами, пространство, и на той стороне его становилось всё темнее; и маленькие вечные лампадки мерцали всё отчётливее перед потемневшими святыми.
  
   За неуклюжим последним пилоном из песчаника наступила полностью ночь. Там сидели они, и над обоими висела старая, станковая картина. Бледная девушка теребила свой светло - коричневый жакет в темнейшем углу тяжёлой дубовой скамьи. Роза на её шляпе щекотала подбородок деревянного ангела, вырезанного на спинке, так, что он улыбался. Гимназист Фриц держал обе крошечные ручки девушки в изношенных коричневых перчатках в своих руках, словно маленьких птичек, мягко, но надёжно. Он был счастлив и мечтателен: они запрут церковь и нас не заметят, и мы совсем одни. Они прижались крепко друг к другу, и Анна прошептала боязливо: "Ещё не поздно?" Тут на них обоих упала печаль; с их места у окна, к которому они день изо дня приближались, был виден уродливый брандмауэр, и никогда - солнце. Ему виделся его стол, заваленный тетрадями с латынью, на нём лежал раскрытый "Пир Платона". Оба человека смотрели перед собой, и их взгляды следили за теми мухами, что странствовали по бороздам и рунам молитвенной скамьи.
  
   Они смотрели в глаза друг другу. Анна вздыхала. Фриц положил тихо руку рядом, оберегая её, и сказал: "Кто всё-таки мог бы уйти?" Анна взглянула на него и увидела страсть, светящуюся в его глазах. Она опустила веки, покраснела и услышала: "Вообще они мне ненавистны, глубоко ненавистны. Знаешь, как они на меня смотрят, когда я к тебе прихожу. Они - воплощение подозрения и злорадства. Я больше не ребёнок. Сегодня или завтра, когда я смогу что-то заработать, мы далеко уйдём отсюда. Всем назло, наперекор".
  
   "Ты меня любишь?" Бледный ребёнок прислушался. "Неописуемо люблю. И Фриц сцеловывал её вопросы с губ. "Это скоро случится, что ты меня возьмёшь с собой", - колебалась, сомневаясь малышка. Гимназист молчал. Он поднял взгляд непроизвольно, обвёл им края неуклюжего пилона из песчаника, прочитал над старым полотном: "Отец, прости их"...
  
   И он боязливо спросил: "Дома догадываются про тебя?" Он торопил Анну с ответом: "Скажи". Она кивнула, совсем тихо. - "Так", - бушевал он, - "я говорю да, именно так. Эти сплетники. Если я только...". Он опустил голову на руки, спрятав её. Анна прислонилась к его плечу. Она сказала просто:
   "Не печалься". Они застыли оцепенело. Вдруг юноша взглянул и сказал: "Уйдём со мной". Анна принудила улыбку появиться в её прекрасных глазах, полных слёз. Она трясла головой и выглядела безнадёжно. И студент держал, как раньше, её крошечные ручки, засунутые в прохудившиеся перчатки. Он оглядел длинный неф. Солнце погасло, и пёстрые витражи казались уродливыми матовыми кляксами. Стало тихо.
   Потом, высоко, под куполом началось чириканье. Оба посмотрели вверх. Они заметили заблудившуюся маленькую ласточку, которая растерянными и усталыми крыльями искала свободу. По дороге домой гимназист думал о своём, упущенном из виду, домашнем задании. Он решил сейчас только работать, несмотря на отвращение, которое испытывал, и на большую усталость. Но он сделал большой крюк, почти непроизвольно, кроме того, даже немного заблудился в хорошо знакомом городе, и убыла уже ночь, когда он вошёл в свою тёмную комнату, на латинских тетрадях лежало маленькое письмецо. Он прочитал его при неверном мерцающем свет свечи:
  
   "Они знают всё. Я пишу тебе сквозь слёзы. Отец меня бил. Это ужасно. теперь они не разрешат мне никогда выходить одной. Ты прав. Уйдём. В Америку или, куда ты хочешь. Я завтра в шесть часов утра буду на станции. В это время идёт поезд. Этим поездом отец всегда ездит на охоту. Куда, я не знаю. Я решила. Кто-то идёт. Итак, жди меня. Точно в шесть, завтра. До смерти
  
   Твоя Анна.
  
   Никого не была. Как ты думаешь, куда мы направимся? У тебя есть деньги? У меня есть восемь гульденов. Это письмо я тебе посылаю с нашей служанкой. Теперь мне совершенно ничего не страшно. Я думаю, выболтала всё твоя тётя Мария. Она нас в воскресение видела.
  
   Гимназист ходил быстрыми энергичными шагами взад и вперёд. Он чувствовал себя, словно освобождённым. Его сердце сильно стучало. Он вдруг ощутил себя мужчиной. Она доверяет мне. Я должен её защитить. Он был очень счастлив, и думал: она будет полностью принадлежать мне. кровь ударила ему в голову. Он вынужден был сесть, а потом ему пришло в голову: куда? Это вопрос не желал молчать. Фриц заглушил его тем, что вскочил и стал делать приготовления. Он собрал немного белья и немного платьев и верхней одежды, и впрессовал сэкономленные гульдены в чёрную кожаную сумку. Он исполнился усердия, отложил совершенно бесполезные приглашения, брал и приносил вещи и клал их на старое место, сбросил тетради со стола в какой-то угол, чем показал своим стенам с хвастливой чёткостью: Здесь предстоит переселение.
  
   Уже прошла полночь, когда он опустился на край кровати. Он не думал о сне, лёг одетый, но не только потому, что у него болела спина от многих наклонов. Он думал много раз: Куда? Он сказал громко: Если, действительно, любишь". Тикали часы. Далеко внизу проехал мимо экипаж, и стёкла в окне задребезжали от этого. Часы, уставшие от двенадцати ударов, задышали и произнесли с усилием: "Раз". Больше они не могли.
  
   И Фрицу слышалось это, как из далёкой дали, он всё думал: "Если, действительно..."
   Но в первой утренней серости сидел он, замёрзший, среди подушек и размышлял: определённо я больше не люблю Анну. Его голова была тяжела: Я больше не хочу Анну. Не слишком ли это серьёзно, бежать из-за пары ударов. куда теперь? Если бы она мне открылась: Куда теперь она хотела? Куда-нибудь, куда-нибудь Он возмутился: И я? И я должен всё бросить, моих родных и всё. Ох, и моё будущее тоже. Как это глупо было со стороны Анны, как некрасиво. Я бы мог её ударить, если бы она здесь стояла. Если бы она здесь стояла.
  
   Когда майское солнце так хорошо и светло вошло в его комнату, он стал надеяться: Она не может быть серьёзной. Он беспокоился немного и получал удовольствие, оставаясь в постели. Но он сказал сам себе: я пойду на вокзал, чтобы убедиться в том, что она не придёт. И его залила бы радость, если бы Анна не пришла. Замёрзнув в утренней свежести, и с огромной усталостью в коленях, пришёл он на вокзал. Вестибюль был пуст.
  
   наполовину боясь, наполовину надеясь, осмотрел он помещение. Никакого жёлтого жакета. Фриц вздохнул. Он обежал все входы и все залы. Отъезжающие ходили вверх вниз, заспанные и безучастные. Носильщики лодырничали на высоких подставках, и люди из низшего класса сидели, раздражённо прислонившись к узлам и корзинам, на пыльных скамейках у окон. Жёлтого жакета нет. Швейцар выкрикивал где-то в зале ожидания названия населённых пунктов. Он звучал, как пронзительный колокол. Фриц поворачивался и шатался, шаря руками в карманах, вернувшись назад в вестибюль вокзала. Он был очень доволен и думал: нет жёлтого жакета. Он знал это, да.
  
   Как будто шаля, спрятался он за колонну. Он хотел изучить расписание, чтобы узнать, куда этот роковой шестичасовой поезд, собственно, едет. Он механически оставил станцию и состроил лицо, будто увидел странную лестницу, на которую он чуть не обрушился. Тут быстрые шаги застучали по плиткам пола. Когда Фриц выглянул, его взгляд поймал как раз у двери маленькую фигурку в жёлтом жакете и шляпке, на которой качалась роза. Фриц оцепенело смотрел ей вслед.
  
   После его охватил страх перед этой слабой девушкой, которой нравилось играть с жизнью. И он испугался, как будто бы она могла его найти и принудить ехать в чужой мир, он спохватился и побежал, так быстро, как только мог, чтобы совсем не видеть этот город.
  
   Перевод Л. Цветковой
  
  
   Райнер Мария РИЛЬКЕ 1
   РАННИЕ СТИХИ 1
   Я молод очень. И хотел бы каждый звук, 1
   Я хочу к источникам в том саду, 1
   Я не хочу жизни долгой и громкой, 1
   Я создавал очень рано 1
   Бедные слова, что в будние дни 2
   Святые из дерева твёрдо 2
   Теперь я иду одной и той же тропой, 2
   День я печально сижу на троне, 3
   Белые души с серебристыми крыльями, 3
   И однажды уйду в сумерках я, 3
   Ты, которому, все мы пели, 4
   Перед громкими слухами и изумлением 5
   АНГЕЛЬСКИЕ ПЕСНИ 5
   У моего ангела нет забот и следа, 6
   Вокруг многих мадонн небесных 7
   много ангелов вечных витает 7
   МОЛИТВА 7
   Из чёрного дерева ангел серьёзный, 7
   Как мы, учиться так любят 8
   Этот замок и, уходящий 8
   Сады стоят, о них думаю я: 9
   Смотри, как кипарисы чернеют 9
   Кто однажды возвёл этот дом, 11
   Там, где хижины стоят у края приволья, 11
   Мы хотим при явлении лунной ночи 11
   ОБРАЗЫ ДЕВУШЕК 12
   Я сирота. И ради меня 13
   ПЕСНИ О ДЕВУШКАХ 14
   Отзвук стыда в вашей прелести милой, 15
   узнали его? 15
   Весело белокурые сёстры плетут 16
   Когда с косами золотистыми 16
   Раньше, чем свою доброту 16
   Все дороги теперь ведут 16
   Девушки поют: 17
   МОЛИТВЫ ДЕВУШЕК МАРИИ 19
   Я была когда-то по-детски зла: 21
   Мария, 21
   Вчера видела я во сне 21
   Мария, как из Твоего лона святого 21
   Ох, что же мы должны бесконечно 22
   Эта тоска, жестокая, страстная 23
   тяжка для сестёр моих, словно, 23
   ПОСЛЕ МОЛИТВ 23
   их согревают наши желания. 24
   ВИДЕНИЯ 29
   I 29
   II 29
   III 30
   IV 30
   V 30
   VI 31
   VII 31
   VIII 31
   IX 32
   X 32
   XI 32
   Знаю ль я, что пригрезилось мне? 32
   XII 32
   Сквозь разорванный зло облаков покров 32
   XIII 33
   Тускло серое небо, и краска любая 33
   XIV 33
   XV 33
   В лоне светло-серебряной снежной ночи 33
   XVI 33
   Вечерний звон. Он звучит над горой 33
   XVII 34
   XVIII 34
   XIX 34
   XX 35
   XXI 35
   XXII 35
   XXIII 35
   XXIV 36
   XXV 36
   Мне так больно, так больно, когда думаю я 36
   XXVI 36
   XXVII 36
   XXVIII 37
   ЛЮБОВЬ 37
   ЛЮБОВЬ И ПЕСНИ 38
   ПРОШЛО 38
   ЛЮДИ НЕ ХОТЯТ ЭТО ПОНЯТЬ 39
   ЭТО БЫЛО В МАЕ 39
   СТАРЫЙ ИНВАЛИД 39
   ДО ТОГО КАК СОЛНЦЕ ОПЯТЬ ЗАСИЯЕТ 41
   МОЁ СЕРДЦЕ 42
   ЖЕЛАНИЕ 42
   ЛАВРОВЫЙ ЛИСТ 43
   АКТЁР 44
   ВЕЧЕРНЕЕ БЛАГОСЛОВЕНИЕ 47
   ПРИДИ, ПРЕКРАСНОЕ ДИТЯ 47
   КАРТИНЫ НАСТРОЕНИЙ 48
   ЦЫГАНСКАЯ ДЕВУШКА 49
   ОТРЫВОК 51
   КОГДА НОЧЬ ОПУСКАЕТСЯ 51
   Я ЛЮБЛЮ ТРЕПЕТНУЮ ЖИЗНЬ 51
   ЭТО МЕЧТАЕТ МОРЕ 52
   КОГДА БАБУШКА РАССКАЗЫВАЕТ 52
   ОБНАРУЖИВ, ОСОЗНАВ, ОБРЕТЯ 53
   Я ЛЮБЛЮ 53
   СВАНИЛЬДА 54
   ЯЗЫК ЦВЕТОВ 55
   Но, мой друг, приду на встречу с тобой 55
   Там, за тумана серой стеной 58
   ТВОЙ ПОРТРЕТ 59
   ВЕЧЕРНИЕ МЫСЛИ 59
   Блаженный взор поднимаю 60
   ЭТО ОДНАЖДЫ БЫЛО 60
   ВПЕРЁД 60
   В СТАРОМ ЗАМКЕ 61
   ПРИЗЫВ 62
   Терпение! 62
   СТАРЫЕ ПУТИ 62
   ПЕСНЯ ЦЫГАНСКОГО МАЛЬЧИКА 62
   ВВЕРХ 66
   ДВЕ ПСИХОДРАМЫ 67
   МУРИЛЬО 67
   Мурильо я... 69
   СВАДЕБНЫЙ МИНУЭТ 70
   НАРОДНАЯ ПЕСНЯ 75
   УТРО 76
   МОТЫЛЁК И РОЗА 76
   БАШНЯ ПРИВИДЕНИЙ 76
   БЕЗИСКУСНОЕ 77
   ПОЛДЕНЬ 77
   РОЗА 77
   СТАРАЯ ИСТОРИЯ 78
   УТЕШЕНИЕ 78
   ВЕЧЕР В ДЕРЕВНЕ 78
   ВЕЧЕРНИЕ ОБЛАКА 79
   БЛУЖДАЮЩИЙ ОГОНЁК 79
   МОРЕ - КОРОЛЕВА 79
   ЗВЁЗДЫ 79
   НОЧНЫЕ ДУМЫ 80
   В ТЕМНОТЕ 80
   ЧЕРЕЗ ЛЕС НЕСЧАСТИЙ 81
   СТРАСТНОЕ ЖЕЛАНИЕ 81
   МНЕ КАЖЕТСЯ 81
   БУДУЩЕЕ 81
   К СВЕТУ 82
   ХРИСТОС - ОДИННАДЦАТЬ ВИДЕНИЙ 82
   Первый ряд 82
   СИРОТА 82
   ДУРАК 83
   ДЕТИ 86
   ХУДОЖНИК 88
   ЯРМАРКА 90
   НОЧЬ 94
   ВЕНЕЦИЯ 96
   ЕВРЕЙСКОЕ КЛАДБИЩЕ 98
   Второй ряд 100
   ЦЕРКОВЬ В НАГО 100
   СЛЕПОЙ МАЛЬЧИК 102
   ТЕБЕ К ПРАЗДНИКУ 105
   Две руки монахини белые 108
   Искать придёт меня в мир вечерних теней 110
   Ты улыбаешься тихо, и в глазах больших 111
   Моя усталая воля перед тобой 113
   Случается часто мне с дальних путей приходить 114
   Когда я в памяти своей иногда 115
   Уединённо стоим мы вместе 116
   Я шагаю один, но головой утомлённой 117
   Подготовь себя. Под вечер глубокий 118
   Весна пришла, и сверкают сады 119
   Какая помощь нужна, чтоб хранил я повсюду 119
   БЕЛАЯ КНЯГИНЯ 120
   Пауза 121
   И монну Лару, может, ты б сумел 122
   Сестра моя! 124
   Как мне страшно! 127
   Монна Лара 130
   Но останься! - 132
   Монна Лара 134
   КОРНЕТ 136
   ЧАСОСЛОВ 143
   КНИГА О МОНАШЕСКОЙ ЖИЗНИ 143
   Час, склоняясь, коснулся меня 143
   У меня много братьев в сутанах тёмных 144
   Мы не должны писать самовольно 144
   Боже, сосед мой, если я иногда 144
   Я ищу всегда в Твоём слове чистом 145
   С этим приливом и с этим впадением 147
   Но Ты не холоден, и не слишком поздно 148
   Но иногда во сне 149
   Кто с бессмыслицей жизни своей 149
   Зачем мои руки с кистью блуждают? 149
   Я есть! Не слышишь Ты робкий голос мой 150
   Это мой дневной труд, и над ним 163
   Моё платье и волосы, как были встарь 166
   Я был при старых монахах художником 170
   Ты непрогляден. Терпеливо двигаешь стены тут и там 170
   Я вижу, как сидит и думает он 178
   ИГРА 178
   Ты пугаешь нас. 180
   У сестёр безнадежно 180
   Пауза 180
   Одна из семи девушек: 180
   Звуки песен не лил 180
   Пауза 181
   Пауза 181
   Пауза 181
   Знать хотите, откуда бежит? 181
   Пауза 182
   Пауза 183
   И, как раньше, должна она всё же 183
   Пауза 183
   Пауза 184
   Пауза 184
   И все семеро будем 184
   Пауза 184
   И целовать будут тебя 184
   Пауза 184
   Пауза 184
   Тихо, ликуя, поднимаясь 184
   РАННЯЯ ВЕСНА 184
   Чёрная герцогиня: 184
   Паж 184
   Но у сердца нет рук, чтоб играть на них! 184
   Чёрная герцогиня: 185
   Паж 185
   Но я не знаю, что такое мечты? 185
   И сам думаешь ты день напролёт? 185
   Пауза 185
   А болезнь тебя не грызёт? 185
   Есть песни начало, и над ним 185
   Ты о разлуке знаешь, действительно? 185
   И странна? 186
   Пауза 186
   Вы видеть могли мою маму? 186
   В ОСЕННИХ АЛЛЕЯХ 187
   Пауза 189
   Ты не боишься о том говорить? 189
   И эта была тяжелая смерть? 189
   Смерть в жестокости и незнании 189
   Она была тебе чужой? 190
   К ОТКРЫТИЮ ЗАЛА ИСКУССТВ 192
   Вы приют картин открывает ночью? 192
   Итак, видели вы в этом зале картины? 193
   Ты написал эту картину? 193
   Написал? Я? Нет! 193
   Ты так говоришь, будто картина родственна эта 193
   ИЗ СТИХОТВОРЕНИЙ 1891-1905 гг. 195
   КУДА? 196
   ТЫ УЖЕ ОТЦВЕЛА? 197
   РОЖДЕСТВО 197
   НЕ ЛИКОВАТЬ, НЕ СЕТОВАТЬ 198
   ЗВЁЗДНАЯ НОЧЬ 198
   НАУКА ЖИЗНИ 198
   НАДЕЖДА 198
   СЛЁЗЫ 199
   О КОРОНЕ МЕЧТАЛ 199
   ПРИСЛОВЬЕ 200
   КАРТИНА НАСТРОЕНИЯ 200
   ШУМ ЛЕСОВ 200
   ВЕЧЕР 202
   ПРОКЛЯТИЕ ВЕСНЫ 202
   НА ПУСТОШИ 203
   У МОРЯ 204
   СТАРАЯ РЫБАЧЬЯ ХИЖИНА 204
   ВЕЧЕРНЕЕ НАСТРОЕНИЕ 205
   КУПАНИЕ 205
   ЗАБВЕНИЕ 205
   ЕЩЁ РАЗ ГЕЙНЕ 206
   ИЗРЕЧЕНИЯ 206
   ПАРК ЗИМОЙ 207
   ПЛАМЯ 207
   СВИДАНИЕ 207
   ТИШИНА ДУШИ 207
   В НУЖДЕ 208
   ОДНА НОЧЬ 208
   СВЯТАЯ 210
   НО, ДОРОГОЙ ГОСПОДИН 210
   КОРОННАЯ МЕЧТА 211
   СТРАСТЬ 211
   ЧЁРНАЯ СМЕРТЬ 212
   К ПРАЗДНИКУ 212
   ПРИХОД ВЕЧЕРА 212
   ЧАСЫ СУМЕРЕК 213
   МЕЧТЫ 213
   ПРОЩАЙ 213
   КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ 213
   ПРОЩАЙ 214
   ТЕ, РАНЬШЕ НАС, И МЫ 214
   ВИДЕНИЕ 214
   МОЯ ДУША 215
   АВТОР 216
   ВЕЧЕРНИЕ ДЕТИ 216
   ЮНОСТЬ 217
   БЛЕДНЫЙ МАЛЬЧИК 217
   РУКИ МОНАХИНИ 217
   СВЕТЛОЕ СЧАСТЬЕ 217
   В ЭЛЕКТРИЧЕСКОМ СВЕТЕ 218
   "Сегодня" и "завтра" - что это такое? 218
   ШТОРМОВАЯ НОЧЬ 219
   ИЗ ДЕРЕВЕНСКОГО ЛЕТА 220
   ИЗ ЖИЗНИ МАРИИ 223
   БЛАГОВЕЩЕНИЕ 223
   ПАСТУХИ 223
   СПОКОЙСТВИЕ ПРИ БЕГСТВЕ 223
   ЗИМА 224
   БОГ ЗНАЕТ О КРЫЛЬЯХ ОРЛА 225
   СТРОФЫ 225
   ПРИГЛАШЕНИЕ 226
   ВЕЧЕР В СКОНЕ 226
   СУПРУЖЕСТВО 227
   РОДИТЕЛЯМ 228
   ИЗБРАННЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ 228
   ДЕТСТВО 228
   ЛЮБЯЩИЕ 229
   ВАЗА РОЗ 230
   ВНУТРИ РОЗ 231
   ИЗ ЖИЗНИ ОДНОГО СВЯТОГО 232
   БОГ В СРЕДНЕВЕКОВЬЕ 232
   АЛХИМИК 233
   НОЧНАЯ ПОЕЗДКА 233
   БУДДА В СЛАВЕ 234
   ЕДИНОРОГ 235
   ЛЕБЕДЬ 235
   СОБАКА 235
   ЛЕОПАРД 236
   ГАЗЕЛЬ 236
   ДАМА ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ 237
   ГИБЕЛЬ АВЕССАЛОМА 237
   ЛАРЕЦ РЕЛИКВИЙ 238
   ОДИНОЧЕСТВО 239
   ЧУЖОЙ 239
   ВСТРЕЧА В КАШТАНОВОЙ АЛЛЕЕ 240
   РИМСКИЙ ФОНТАН 240
   ПОГРЕБЕНИЯ ГЕТЕР 241
   ПРИБЫТИЕ 242
   АЛЦЕСТА 243
   РАННИЙ АПОЛЛОН 245
   АРХАИЧНЫЙ АПОЛЛОН 245
   ЭРНАНИ - САФО 246
   САФО - ЭРНАНИ 246
   САФО - АЛКЕЮ 246
   КРИТСКАА АРТЕМИДА 247
   ОРФЕЙ - ЭВРИДИКА - ГЕРМЕС 247
   ЛЕДА 250
   РОЖДЕНИЕ ВЕНЕРЫ 250
   ПЛАЧ ОБ АНТИНОЕ 252
   ДЕЛЬФИНЫ 252
   ГЕРБ 253
   МОРГ 253
   СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ 253
   СВЯТОЙ СЕБАСТЬЯН 254
   ПРОЦЕССИЯ МАРИИ 254
   ЕГИПЕТСКАЯ МАРИЯ 255
   ПЕРСИДСКИЙ ГЕЛИОТРОП 256
   ЮНОШЕСКИЙ ПОРТРЕТ ОТЦА 256
   РЕБЁНОК 257
   ЖЕНЩИНЫ ПОЮТ ПОЭТУ 257
   ПОЭТ 258
   СМЕРТЬ ВОЗЛЮБЛЕННОЙ 258
   КОРОЛЬ В ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ 258
   СИВИЛЛА 259
   МЯЧ 260
   ОСТРОВ 260
   ПАВИЛЬОН 261
   ПАВИЛЬОН 262
   ПЛАЧ О ДЖОНАТАНЕ 263
   ЭСФИРЬ 263
   ОСНОВАТЕЛЬ 264
   ТАНЕЦ МЁРТВЫХ 264
   ДЕТСТВО ДОН ЖУАНА 265
   ВЫБОР ДОН ЖУАНА 265
   КОРОЛЬ МЮНСТЕРА 267
   ПРОКАЖЁННЫЙ КОРОЛЬ 267
   БАШНЯ 267
   ПОХИЩЕНИЕ 268
   УТЕШЕНИЕ ИЛИИ 269
   АНГЕЛ 270
   ЛЕГЕНДА О ТРЁХ ЖИВЫХ И ТРЁХ МЁРТВЫХ 270
   КРУЖЕВА 270
   СОЛНЕЧНЫЕ ЧАСЫ 271
   ЗОЛОТО 272
   ПЛОЩАДЬ 272
   ВОСКРЕСЕНИЕ 273
   САУЛ СРЕДИ ПРОРОКОВ 273
   ЯВЛЕНИЕ САМУИЛА САУЛУ 274
   ИЕРЕМИЯ 275
   ЛОЖЕ 275
   УВЯДШАЯ 275
   УХОД БЛУДНОГО СЫНА 276
   РИМСКИЕ САРКОФАГИ 276
   ПРОРОК 277
   ЧЁРНАЯ КОШКА 277
   ЖЕНЩИНЫСУДЬБА 278
   СТОЛПНИК 278
   ЗНАМЕНОСЕЦ 279
   ТЫ, НАБЕРЕЖНАЯ РОЗАИРЕ 279
   БЕГИНАЖ 280
   ЗАКЛИНАНАНИЕ ЗМЕЙ 281
   ВЫЗДОРАВЛИВАЮЩАЯ 282
   ВЗРОСЛАЯ 283
   СОКОЛИНАЯ ОХОТА 283
   АДАМ 284
   ЕВА 284
   ОМОВЕНИЕ ТЕЛА 284
   ЖЕРТВА 285
   В ОЛИВКОВОМ САДУ (ГЕФСИМАНСКИЙ САД) 285
   ОСЛЕПШАЯ 287
   АВАНТЮРИСТ 288
   ПАРК ПОПУГАЕВ 289
   ФЛАМИНГО 289
   СУМАСШЕДШИЕ В САДУ 290
   МРАМОРНАЯ КОЛЕСНИЦА 290
   ОДНА ИЗ СТАРУХ 291
   КЛАССИФИКАЦИЯ 291
   ТЫ, АНГЕЛ МЕРИДИАНА 292
   СЛЕПОЙ 292
   ПАРКИ 292
   КУРТИЗАНКА 295
   РИМСКАЯ КОМПАНЬЯ (дорога смерти) 296
   ПЕСНЯ О МОРЕ 296
   КАПИТЕЛЬ 296
   В ЗАЛЕ 297
   ПЕПЕЛИЩЕ 297
   КОРАБЛЬ БЕГЛЕЦОВ 298
   АВИСАГ 298
   ЛЮТНЯ 300
   ЧУЖАЯ СЕМЬЯ 300
   ДАВИД ПОЁТ ПЕРЕД САУЛОМ 301
   СУМАСШЕДШИЕ 302
   ДОЖ 303
   ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ В ВЕНЕЦИИ 303
   САН МАРКО 303
   БАЛКОН 304
   ПОРТРЕТ 304
   ПОРТАЛ 305
   ОПЫТ СМЕРТИ 306
   ПЕРЕД ПАСХОЙ 307
   РАСПЯТИЕ 308
   ВОСКРЕШЁННЫЙ 309
   СОБРАНИЕ ИИСУСА НАВИНА 309
   ИСКУШЕНИЕ 310
   ГОРА 311
   ОКНО-РОЗА 312
   НИЩИЕ 312
   В ЧУЖОМ ПАРКЕ 312
   СТРАШНЫЙ СУД 313
   ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР 313
   ЧИТАТЕЛЬ 314
   ПРОЩАНИЕ 314
   ДУНСКИЕ ЭЛЕГИИ 314
   ПЕРВАЯ ЭЛЕГИЯ 314
   ВТОРАЯ ЭЛЕГИЯ 316
   ТРЕТЬЯ ЭЛЕГИЯ 318
   ЧЕТВЁРТАЯ ЭЛЕГИЯ 320
   ПЯТАЯ ЭЛЕГИЯ 322
   Для фрау Герты Кёниг 322
   ШЕСТАЯ ЭЛЕГИЯ 324
   СЕДЬМАЯ ЭЛЕГИЯ 325
   ВОСЬМАЯ ЭЛЕГИЯ 327
   Для Рудольфа Касснера 327
   ДЕВЯТАЯ ЭЛЕГИЯ 328
   ДЕСЯТАЯ ЭЛЕГИЯ 330
   ПРОЗА 332
   ПЕРО И МЕЧ 332
   ПРОИЗВЕДЕНИЯ ИСКУССТВА 334
   КАРДИНАЛ 335
   Одна биография 335
   СВЯЗЬ ПОКОЛЕНИЙ 336
   ПОБЕГ 337
  
  
  
  
  
  
   340
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"