Аннотация: Пародия на "классическую фэнтези", где повествование ведется от лица "темного владыки". Так оно задумывалось - но вышла, как народ утверждает, социальная фантазия))
- В очередь, сукины дети! В очередь!...
М.Булгаков, "Собачье сердце"
Способности к некромантии, говорят, похожи на музыкальный слух. Пожалуй.
Некоторые неистово хотят быть певцами и музыкантами, зовут учителей, платят им по золотому в час, тратят уйму времени и море сил, чтобы выжать из лютни или флейты хоть сколько-нибудь гармоничный звук - и без толку. Терзание чужих ушей. А их лакей напевает, перетирая тарелки, и прохожие за окном останавливаются послушать. Дар свыше.
Ничего не поделаешь.
С некромантией примерно так же. Некоторые вылезают из кожи, запираются в башнях, исходят на нет, заучивают наизусть целые тома, предлагают душу, а в результате получают припахивающий серой дымок из жиденькой пентаграммы. Чихнул - и нет его. А меня этому никто не учил, просто Дар и все. Не такой изящный, как музыкальная одаренность, но это уж - чем богаты, тем и рады.
Я - интуитивный некромант, сколько себя помню. Дивное качество для отпрыска королевской фамилии, как подумаешь...
Родители что-то такое с самого начала подозревали, я полагаю. Ребенком я был... н-да-с... не слишком прелестным ребенком, мягко говоря.
Вот к примеру. По мнению святых отцов, черные родинки - клеймо Тех Самых Сил. Очень может быть. Такая родинка у меня есть, под носом. Этакая роковая мушка. Обычно выглядит очень миленько. Придает лицу некий особый шарм. И, как правило, не вызывает желания протыкать ее раскаленной иглой на предмет проверки на магическую злокачественность. Но не в моем случае.
Не те у меня черты лица. Мою - проверяли. И пришли к неутешительным выводам.
Не ошиблись. Спасибо, что не удушили в колыбели. Добрые у меня были родители и блюдущие традиции. Как можно пролить кровь королевского чада, даже если она проклятая? Абсолютно невозможно, они и не пролили. Не пожалели, правда, а не посмели, но мне и того хватило.
Мое скромное везение.
Правда, не могу похвастаться жаркой родительской любовью. Но сердцу не прикажешь.
Мне еще семи лет не исполнилось, когда я спровадил к праотцам своего гувернера. Когда он десятый раз врезал мне линейкой по пальцам. Просто одним сильным желанием сделать так, чтобы его не было. Первый случай всплеска Дара, бессознательный еще... но желание, похоже, оказалось очень уж сильным.
Но когда я смотрел, как он корчится, как у него глаза вылезают из орбит и все такое - я не наслаждался, нет, не верьте слухам. Я принял к сведению. И отец принял к сведению. Во всяком случае, сечь меня поостерегся, а ведь хотел до смерти, по глазам было видно.
В смысле - хотел до смерти отлупить до смерти. Но счел, что себе дороже. Ха, мне это понравилось. Интересно, много бы нашлось таких, кому бы не понравилось?
Через год все мое семейство меня... скажем так, опасалось. И дельно. Я же эксперементировать начал. Вот только никогда не проверял Дар на кошках, ничего против кошек не имею. Мухи, пауки - да, это было, я их не люблю. Потом - маменькина отвратительная моська. Как итоговый опыт - папенькин камер-лакей. Я всегда совмещал приятное с полезным, а очистить мир от этой слащавой твари, стучащей на все живое, было и приятно, и полезно сразу.
Правда, потом за меня взялись всерьез, так что опыты пришлось бросить... на людях, по крайней мере. А на будущее я решил пользоваться Даром только по важным поводам. Тогда еще мне казалось, что он быстро иссякает, долго восстанавливается, а хотелось всегда быть в боевой готовности. Но тема вообще очень заинтересовала - стал читать запоем. Папенькин библиотекарь не хотел меня впускать в ту залу, где хранились книги о некромантии и о черной магии, так что пришлось сжечь его канарейку. Впустил, хоть и наябедничал отцу.
Я иллюзий не питаю. Я рос маленьким безобразным гаденышем. Злым, а пуще злопамятным, подлым. Но - умным. Я читал и наблюдал, читал и наблюдал. И все, что прочитывал или видел, принимал к сведению.
Я много видел. Мой папенька-король не знал о своем дворе того, что уже знал я. Кто подличает за сладенький кусок, а за глаза поливает грязью, кто ворует, кто продается - я рано начал понимать. Папенька не понимал; ему такие углубленности ни к чему. Папенька был обожаемый монарх. Гуго Милосердный - так его в народе окрестили.
Гуго - старый идиот, я бы сказал. Он жил по заповедям, мой батюшка. Насчет прошения врагов, старинного родового рыцарского кодекса, насчет - народ должен благоденствовать, а король - жить в развлечениях и роскоши. Ну да.
Его обворовывали все, кому не лень, а ему и в голову не приходило проверять своих верных вассалов - вассалы же им восхищались. Он свалил всю свою работу на казначея и премьера, сам охотился и отплясывал на балах. Междугорье было в долгу, как в шелку; на границах вечно происходили стычки. Соседи обещали военную помощь и надували, зато присылали подарки вроде пары белых единорогов, тварей милых, но не стоящих и эскадрона драгун. В очередной локальной войнушке с государем Перелесья батюшка потерял провинцию, прослезился и сказал: "На все божья воля".
Плебс жил впроголодь; пуд муки стоил ползолотого. Зато, если батюшка проезжал по столице, он всегда оделял нищих. Щедро. Грошей по пять, по крайней мере. И голодные мужики рыдали от умиления.
Святой Орден за батюшку молился. Еще бы. Патриархи ходили в шелку и парче, драли с прихожан сколько хотели, и давали королю советы. А он им жаловал земли. Благодать Божья... некромантов сапогами в угол запинали, можно сказать, истребили совсем. Ибо от лукавого. Не к месту в благочестивом государстве. На меня святые отцы надели серебряный ошейник со священной каббалой и запаяли, чтобы я не мог убить своим Даром человека. Ну-ну. Сожгли Ульриха-Травника под овации толпы. А он, кроме безопасных приемов общения с демонами, открыл снадобье от чахотки. Но кому это интересно.
Батюшка так любил матушку... Понятно за что - она подходила ему редкостно. Такая же, как и он сам, восторженная дама с рыцарской романтикой в головке. Этикет, танцы, кодекс. Все как по канону полагается. Выезжают, бывало, на охоту или в загородный замок - загляденье, а не пара. Он - такой большой, статный, бородатый, она - такая беленькая, розовенькая, нежная. В сияющих коронах, в шелках, в бриллиантах. Бросают милостыню. Лошади лоснятся, штандарты лоснятся, морды у свиты лоснятся... Красотища! Идеальная семья. Святые отцы во время проповедей их прихожанам в пример ставили, когда говорили о нерушимости брачных уз.
Моего старшего брата, чудесного Людвига, батюшка обожал... всей нежной душой. И матушка любила. Братец всегда был на людях, а я - всегда по углам. Он - с мечом, а я - с заплесневелой книжкой. У него златые кудри, львиная стать и голубые глаза. У меня бледная рожа, крючковатый нос и одно плечо выше другого. Он - истинный рыцарь, а у меня... Дар...
Ему папенька дарил оружие, лошадей и всякую другую всячину. На меня смотрел очень выразительно - сразу ясно, что дико хочет высечь, но боится, что мой ошейник не сработает. Сами посудите, мог ли я хоть намекнуть ему, что думаю о его дворе.
Так и жили. Старые, как сейчас говорят, добрые времена...
Демона я впервые вызвал в ночь, когда мне исполнилось тринадцать. Хорошая была ночь, все знаки сошлись - нумерология, парад планет... Убивать я не мог из-за ошейника этого дурацкого - это да, тогда еще не мог, силенок не хватало сломать защиту Святого Слова... но вот пообщаться с Теми Самыми Силами мог, оказывается.
От них меня не прикрыли. Никому в голову не пришло, что у ребеночка храбрости хватит. А хватило: я как раз отличный трактат об этом прочел и рвался попробовать. Может, будь я постарше и поумнее, и не посмел бы - но уж в тринадцать-то мне море было по колено. Я ни с кем об этом не распространялся, но считал себя великим человеком. Великим некромантом - и в скобках великим королем. Никак не меньше.
Все, помню, спали. Дежурный лакей крепко поддал со своим приятелем, тоже заснул. Хорошо так, луна светит, тихо, никто не мешает. Хотя, вообще говоря, мне нечасто мешали, чем бы я не занимался. Мои покои к числу лучших во дворце не относились. Этакий уединенный закуток в одном из флигелей. Окнами милое жилище выходит на конюшни, вечно там сыро и темно, даже в солнечную погоду, а под ногами гуляют сквозняки и мыши. Приют, видите ли, отшельника. Я был с детства в опале.
Но, если начистоту, меня такое положение устраивало. Правда, я мерз с сентября по май и не мог по полчаса доораться до слуг, зато никто не лез в мои дела - и слава Богу.
Я пентаграмму еще только разметил - сердце аж в горло выскакивало, как волновался - а Дар из меня прямо потек. Рисую, помню, угольком на паркете, а линии прямо под моими пальцами вспыхивают синим. Только дорисовал, как оно пошло само собой: память у меня на Слова отличная и реакция отменная, я гада выпустил ровно настолько, чтоб поговорить можно было, а окончательный выход в наш мир загородил.
Те Самые, я слышал, неопытными некромантами иногда закусывали. Не мой случай. Я всегда рассчитывал, даже в детстве. И всегда перестраховывался.
Даже двойную линию защиты сделал. И сработало.
Красивый вышел гад... красивый. Сейчас, как вспоминаю своего первого, такая тихая печаль находит... вроде грусти по старому другу. Если часто видишь существ из Сумерек - привыкаешь, уже не то, а вот в первый раз...
Я знаю, большинство людей, когда Тех Самых видят, в обморок грохаются или непроизвольно писаются, но это просто потому, что люди до судорог боятся стихии. Неподвластной силы. Те Самые - это и есть стихия в чистом виде. По-моему, тут не бояться, тут любоваться надо. Такая у него была броня дымящаяся, багровая, мерцающая... рога - как два золотых клинка, из глаз - острое сияние, кусочки огня стекают по железной маске, как слезы, на пол падают, гаснут... Красиво.
Люблю стихию. Свободу, силу - грозу, метель, ураган... Тех Самых на заре туманной юности тоже любил истово... пока кое-что не понял. Но это уже гораздо позже.
Гад, похоже, сообразил, что грохотать в моих покоях нельзя. К чему союзу свидетели? Он и не грохотал. Он прошелестел - как вот бывает ледяная крошка шелестит по насту от ветра, январской ночью. Холодный звук, опасный. Темный.
- Изъяви свою волю, юный владыка, - свистящий такой шелест.
Я руки на груди скрестил, инстинктивно. Потом узнал - идеальная поза.
- Мне нужна власть, - говорю. - Земная власть. Я хочу стать величайшим из королей. По-настоящему, а не марионеткой на троне, как отец.
- Абсолют меняется на душу, - отвечает.
- Не подходит, - говорю. - Дорого. Пусть будет не абсолют. Подешевле что-нибудь.
- Власть без любви народа, - шелестит. - Власть без награды. Дурная слава. Тяжелая память. Устроит?
Я почувствовал, как у меня щеки вспыхнули. Идеально. На что мне сдалась любовь этого стада? Пусть любят таких, как батюшка, а я буду дело делать. Награда? Смешно, действительно. Дурная слава? А как они мне сделают добрую? В брата меня превратят?
- Великолепно, - говорю. - То, что надо. Сколько с меня?
- Плату Та Самая Сторона сама возьмет. Для тебя, юный владыка - даром.
- Проклятие? - уточняю.
- Нет, не официальное. Тебя и так проклянут тысячу раз. Но мы же договорились, что душа останется при тебе. Хотя без души тебе было бы спокойнее и приятнее. Откровенно предупреждаю.
- Не подходит, - повторяю. - Я уже решил.
- Да будет так, - шипит. - Выжжено на Скрижалях Судеб.
Вижу - ему уже скучно: все решено, а взяли с меня мало. Ну и не стал его зря на границе миров держать. Разрезал себе ладонь, дал ему крови выпить - угостил за приход на зов. Потом отпустил.
Даже как-то слегка разочаровался. И гром не грянул, и папа не умер вместе с братцем. И не чувствую, чтобы поумнел или стал сильнее. Огорчительно.
Но, как я тогда размышлял, если с другой стороны посмотреть - я же не отдал им душу. Вот если отдал бы, они бы мигом подсуетились. А так - жди, пока сработает.
Я же пока не знал, как они берут сами. И сколько. Ребенком еще был, в сущности...
Но душа осталась при мне - не верьте слухам. И самое смешное - я ни разу не пожалел. Я умею боль терпеть - если без нее никак. А некроманту профессионально без боли не прожить.
Первое, что я заметил - это как мое отражение в зеркале день ото дня меняется.
И - ох...
У подростков кожа часто портится. Воспаляется и все такое. Но с моими прыщами ничто бы не сравнилось. Вышесреднее явление. Шедевр. Каждый, по моим теперешним воспоминаниям, ростом с горошину, не меньше. И самого яркого цвета, который только нашелся у Господа в палитре. На моей бедной физиономии клочка чистой кожи в квадратный дюйм не нашлось бы. Разве что там, где синяки под глазами.
В общем, ощущалось так: как на себя гляну, думается не о короне, а куда бы пойти удавиться, чтоб никто потом труп не нашел. Родная маменька на меня смотрела, как на слизняка. Не говоря уж о девочках. А я был вполне парень, как ни странно. Интересные вещи иногда снились.
Мой драгоценный братец девиц валял пачками. От судомоек и швеек до благородных включительно. Папенька, когда узнавал об очередном приключении, только ласково улыбался от скромной гордости. Вот мы какие, женщин к нам так и тянет. У шестнадцатилетнего принца должна быть толпа любовниц.
А принц, которому шел четырнадцатый, шпионил безбожно. И чем больше видел, тем больше тошнило. Цепляло, но тошнило.
Я тогда еще не понимал, почему.
Вернее - догадывался. Со мной-то все эти фрейлинки вели себя этак официально до невозможности и просто леденели, как декабрьская луна. Смотрит такая на меня, болезного, с омерзением. Губки подожмет, сощурится. "Ваше высочество, умоляю, простите меня, я тороплюсь". Я то радовался, что на мне ошейник, то жалел об этом - так убить хотелось.
Не просто убить, а так, чтобы почувствовала. Чтобы дошла моя злоба у нее до сердца, до костей, до печенок... и до некоторых других внутренних частей.
Сказано: учитесь властвовать собой. Вот уж я учился...
Нет, поймите меня правильно. С точки зрения... ну с обычной точки зрения, как принц, я мог бы и приказать такой. Чтобы унизить ее, просто до пола опустить, до дворцовых подземелий. Но - гордость не позволяла, гордость. И стыд.
О, как за отрочество свое неприкаянное и окаянное я запрезирал эту возвышенную любовь! Да вот, да! Я все это рассказываю не для того, чтобы кому-нибудь понравиться. Да, сидел в клетушке на вершине сторожевой башни, рассматривал гравюры в старинном трактате "О плотских утехах" и Бог знает, что еще делал. Тошнило, но тянуло. И ненавидел все эти серенады-свидания-страдания-сцены-локоны так, что руки дрожали.
Они же меня ненавидели за прыщи на морде и за перекошенную фигуру. А я их - за выражения лиц и за позы. Кто из нас имел больше прав на ненависть?
Меня - за внешнее. Я их - за внутреннее.
Тяжело оказалось смириться. Я только догадывался еще, что это Те Самые с меня плату берут. Авансом. И к тому же это оказалось только начало. Цветочки, так сказать.
Первый урожай ягодок появился, когда я влюбился.
В пажа. Ага. В маменькиного. Без памяти.
Некстати решил понаблюдать, как его будут пороть за какую-то там пустяковину. Я всегда подглядывал в любые щели, за всеми подряд шпионил, а тут зрелище показалось интересным. Мне такие вещи казались интересными почти всегда, развлечение высшего сорта. Во-первых, кому-то плохо. Во-вторых, плохо не мне. А в-третьих, этот кто-то - мой потенциальный враг.
А вот в тот раз не прошло. Совершенно неожиданное впечатление. Простите, уважаемые, но воспроизвести то, что я тогда думал - увольте. Не под силу. И непечатно. Особенно то, что касалось до маменькиной свиты.
Что это было - первый в жизни приступ сочувствия или больше что-то другое - сейчас даже не скажу. Но уж не нормальное мое любопытство плюс злорадство плюс капля похоти. Может, потому что он гордый был не по дворцовому этикету, в ногах валяться не стал... Может, потому что молчал... сейчас уже не разобраться.
Его звали Нэд. От внешности остались зеленые глаза, улыбка - щербинка между передними зубами, волосы слегка рыжеватые... Первая любовь. Как меня это тогда ранило... до крови.
С ним все так просто вышло - диву дашься. Он-то был не фрейлина, ему я приказал остаться. Легко. И как мы с ним болтали обо всем на свете, кто бы знал! Он оказался основательно в курсе всего на свете - удивительно, но пажи порой бывают в курсе совершенно невозможных вещей. Надо думать. Пажи существуют при дворе, а при дворе всегда бардак и никто не стесняется трепаться. Но дело даже не в этом, ничего такого в чем нас потом дружно обвинили, между нами не было, разве что лихо обсуждали всякую всячину; главное - он же меня слушать стал, ни малейшей неприязни не выразил, ни капли отвращения. Я растаял. Я ему рассказал почти обо всем, искренне. Он был старше меня на пару лет, сходу все понял, так среагировал...
Я в первый раз в жизни поплакал у кого-то на плече. А он сказал: "Не берите близко к сердцу, ваше высочество, вы еще всем покажете". Душу мне согрел. А я впервые в жизни по-настоящему был благодарен кому-то. Еще немного - и у меня появился бы друг, а это бы столько всего изменило...
Нэд, Нэд... не повезло нам.
Через неделю нас поймали вдвоем. Смешно сказать, за каким занятием - ведь совершенно невинные игрушечки. Даже по самым строгим меркам ничего особенного не было, так, грелись чуть-чуть. Руки он мне целовал. В обнимку сидели. А что началось, Боже, что началось!
Как папенька на меня орал! Какими словами называл! Как братец присоединился! И святой отец! И премьер! Они мне в тонких частностях объяснили, в чем мы виновны и как это называется. Они про меня больше меня самого знали, и жутко их бесило, как матушку неделю назад, что я в ногах не валяюсь, не каюсь и пощады не прошу. Грешник должен рыдать и каяться, унизиться и прогнуться, тогда от него все отстанут и будет ему благо. А меня заклинило. Кровь.
Вот это они и сказали потом. Я, как они сказали, закоснел в грехе, несмотря на юный возраст. Проклятая кровь. Надо выжигать каленым железом. Пока не поздно.
Выжгли.
Заперли меня в каморку для провинившихся слуг, только в отличие от тех самых слуг к стене приковали серебряной цепью. Во избежание. А над дверью прибили свиток с изречением из Писания - "Преступивший закон мира - да будет осужден". И не оставили мне не только книг или пера с чернильницей - кусочка штукатурки не оставили, пентаграмму нацарапать.
А за окном, около скотного двора и выгребной ямы, представьте себе, у выгребной ямы - сплошное милосердие и рыцарство! - повесили Нэда. За то, что он, якобы, научил принца всяким непотребствам. Сняли с двух столбов качели, на которых птичницы качались, закинули веревку...
Я там несколько месяцев просидел на хлебе и воде, глядя, как разлагается его труп. Я был - ярость во плоти. Сначала просто рыдал от ярости, от тоски, от бессилия, был готов грызть эту цепь. Потом перестал, начал думать.
Я теперь понимаю, что это Те Самые организовали. Для того, чтобы у меня хватило сил на дальнейшую жизнь. Я им за это не благодарен, но что сделано, того не воротишь.
Силы берутся из любви и ненависти. Только так.
Выпустили меня перед свадьбой братца.
Я бы дольше там просидел. Меня бы, наверное, в конце концов, заточили куда-нибудь в каземат, в башню или еще куда подальше, но решили, что сломали. Я стал тихий. Тихий-тихий, молчал, смотрел в пол. Я давно заметил - если кто-нибудь смотрит в пол, все думают, что ему глаз не поднять. Воспользовался.
Отец мне сообщил, что прощает меня. Ради огромного праздника. Мол, надеется, что я одумался и более оскорблять свой род мерзостями не буду. Веселый такой был, благожелательный, довольный.
Я кивал, смотрел в пол. Не мог взглянуть на его лицо, боялся: Дар внутри меня бушевал, как пар в котле над огнем, если крышка запаяна. Чугун мог разорвать в клочья, а я же не чугунный. Боялся обозначить свою злобу раньше времени, боялся. Не готов был.
Они меня не спросили, прощаю ли я их. А я не простил. И решил для себя: никогда не буду оставлять в живых тех, кто меня ненавидит. И в раскаяние верить не стану. Все это чушь для отвода глаз. Человек, как я, может делать вид, что унижен, раздавлен, что ему уже все равно... а сам будет собирать силы.
Дудки.
Маменька меня поцеловала в лоб. Все щебетала, щебетала, как она рада, что я исправился. Как ей хотелось, чтобы я порадовался за братца, чтобы принял участие в церемонии. Я содрогнулся, когда она ко мне прикоснулась.
А она сказала: "Ничего, ничего, Дольф, все дурное уже позади. Пойдите, милый, найдите братца, поздравьте. Пойдите, пойдите". Я пошел.
Нашел его в гардеробной.
Он стоял перед зеркалами, парадный костюм примерял, для свадебной церемонии. Белый и золотой, этакое солнце на снегу, локоны рассыпались по блондам, перстни с бриллиантами горят, как роса утром на белых розах. Шикарно, ничего не скажешь. Шикарно.
Он мне дал подойти, так что я тоже в этих чертовых зеркалах отразился. И братец полюбовался изящным контрастом: он, восхитительный белый принц, и я - церемониальные тряпки висят мешком, как на скелете, лохмы сальные, рожа осунулась, сутулый, скособоченный... Людвиг в тот момент, полагаю, искренне наслаждался и положением своим, и своей статью, и белым шелком, и невероятным своим превосходством. Хорошо так, от души наслаждался - на лице было написано.
Можно понять, правда?
И со мной заговорил в точности, как отец. Так же благодушно, весело и снисходительно.
- А, - сказал, - славно, что тебя выпустили. Рад. Поглядишь, как это бывает по-человечески.
- Ага, - говорю. И смотрю в пол.
А он продолжил. Улыбаясь. Мой дорогой братец.
- Хорошо, хорошо. Тебе, в конце концов, надо учиться жить, как подобает принцу. На охоту со мной съездишь. Бал посмотришь. Танцевать с тобой, конечно, едва ли кто-нибудь захочет, но музыку послушаешь все-таки...
- Ага, - говорю. Все равно ему не нужны мои ответы.
Он улыбнулся так мечтательно.
- Невеста - Прекрасная Розамунда. Из Края Девяти Озер. Ты уже слышал? Говорят, она увидела мой портрет - и даже обдумывать не стала.
- Ага, - говорю.
Не стала обдумывать. Ну да. Шестая дочь этого бедолаги из Края Девяти Озер. Он себе чуть пупок не развязал, придумывая, что всей этой ораве девиц дать в приданое. Разорился, в долги влез. Король, н-да... Младшенькая, все говорили, хороша, как эльф. А денег у папаши больше нет. И за ней дают клочок земли размером с загон для гусей - три деревни, два села - и серебряные ложечки.
Но наша благородная фамилия за приданым не гонится. Была бы у невесты честь и добродетель. И древность рода.
Дерьма тоже... Еще бы она стала обдумывать. Принц из Междугорья все-таки. Страна небедная, может, при дворе будут три раза в день кормить.
- Поздравляю, - говорю.
- Завидуешь, небось, - говорит. С сердечной улыбкой. - Сравнить прелести Розамунды с костями того дохлого пажа...
И в этот самый миг я вдруг почувствовал, как защита треснула. Смертную боль почувствовал, когда эта трещина пошла по сердцу, по уму, по нервам, по душе - чуть не заорал, так Дар жег щит Святого Слова. Хотелось корчиться и по полу кататься. Едва стерпел.
И вдруг отпустило.
Я поднял глаза и посмотрел на Людвига. Смотрел и ощущал, как Дар протек через трещину, то-оненькой струйкой. Как черный ручеек влился в братцев мозг, но не разорвал мозг в клочья, нет - собрался где-то внутри, маленькой такой лужицей, стоячим болотцем. Чтобы долго и тихо гнить.
А Людвиг ровно ничего не понял. Понятливость - вообще не наша семейная добродетель. Да ему бы и в голову не могло прийти, что он сейчас сломал мою защиту. И что именно ему нужна эта защита, как воздух. И что мой ошейник - это уже просто побрякушка. Цацка. Как любой его дурацкий перстень.
Он посмотрел мне в глаза - мне казалось, что в них моя смертная злоба горящими буквами выжжена - и захохотал.
- Что?! Проникся? Ну то-то. Беги, малыш, играй - сейчас портные придут. К этому костюму еще плащ полагается - белый с золотым подбоем, представляешь?
- Очень красиво, - говорю.
Еле выдавил из себя. И ушел.
Я сам не знал и никто не знал, что мой Дар так силен, чтобы проломить каббалу на серебре. А тем более - что я могу наносить раны, которые открываются не сразу. Это уже высшие ступени, многим старцам, высохшим в злодеяниях, не под силу. Но этой мощью меня не Те Самые Силы одарили, это я понял точно.
Это я такой подарок получил от своих родных и близких. Это моя собственная боль, ярость и беззащитность. Все могло быть иначе, но они сами сковали мне меч против себя же самих, закалили этот меч и подвесили к моему поясу.
И я им за это тоже не благодарен, потому что если бы этого не случилось, на моей душе было бы гораздо меньше шрамов.
Людвиг умирал целую неделю.
Смешно, но меня даже в мыслях никто не заподозрил. От меня же одни кости остались за время моего затворничества, на мне же ошейник был со Святым Словом. Я же был меньше, чем ничто. И потом - меня, как всегда, перестали замечать.
Они возились с Людвигом.
Лейб-медик сначала сказал - похоже на черную оспу. Потом понаблюдал-понаблюдал - нет, скорее, на проказу, но осложненную и нетипичную. И тогда собрали консилиум.
И все эти лейб-медики, просто медики, лекари, знахари, святые отцы кружились вокруг Людвигова ложа, как воронье вокруг падали - черные, хмурые. Обсуждали, советы давали, поили его всякой дрянью...
Ни одного некроманта, конечно, не позвали. Любой некромант сходу сказал бы, в чем дело - чужая, мол, злоба его убивает. Но кто их слушать будет. От лукавого. И потом, где бы взяли некроманта, в таком-то благочестивом государстве. Так что мне ничего не грозило.
Обо мне говорят, что я не знаю жалости... Очередная ложь.
Я не наслаждался, не верьте слухам. Я смотрел на него, на его смазливое личико в язвах, на руки, высохшие, потрескавшиеся, покрытые струпьями - и мне было ужасно больно, физически. Под лопаткой резало. Меня корчило от жалости. Я ненавидел себя за то, что сделал именно так. Я бы его добил с облегчением, из сострадания добил бы - по-другому ему нельзя было помочь - но они-то надеялись, что он выздоровеет...
Ох, если б он меня позвал и попросил смерти! Если бы он что-нибудь понял, хоть перед самым концом! Я бы, наверное, плюнул тогда и на корону, и на власть - я бы отпустил его душу, а сам в монастырь бы ушел. И никогда больше не использовал бы Дар - даже чтобы муху прихлопнуть.
Но так не бывает.
Он смотрел на знахарей бешено и хрипел:
- Быдло тупое! Холуи ленивые! Что, ни один идиот не может придумать, как скорее меня вылечить?! Мне же больно, гады! У меня же невеста! Вам что, все равно, да?!
Ему и в голову не могло прийти, что кому-то может быть все равно. С ним всегда все носились. Да что там - весь белый свет существовал для его удовольствия. Все люди служили ему игрушками. Он никогда не страдал, мой братец Людвиг. Он был здоровый, его никогда не били, ему давали все, что он попросит - а тут...
О, как его бесило, что Господь Бог его не слушается! Он же просил - дай мне поправиться, ясно просил - а Бог не дает!
Уже перед самым концом он скулил, как щенок:
- Папенька, сделайте что-нибудь! Ну сделайте! Я жить хочу!
И папенька смахивал скупую мужскую слезу, а маменька просто в конвульсиях билась. Но как бы они не оплакивали его - горе им не мешало меня ненавидеть.
Я же теперь стал наследником. Вот так.
Людвиг мне сказал напоследок:
- Ты, Дольф, сам знаешь - ты в наследные принцы не годишься. Ты - выродок. Но судьба за тебя, будь все неладно - радуйся давай! Радуйся!
А отец с матерью меня взглядами просто в пол впечатывали. Они тоже так думали, слово в слово. Меня их отвращение к земле гнуло, в узел завязывало - но ненависть распрямила.
Если бы не неделя с Нэдом, они бы меня стоптали в пыль. Но теперь у меня было оружие, хорошее, надежное оружие - и я даже глаз не отводил. И не раскаивался.
Когда Людвига хоронили, я придерживал гробовую пелену и ощущал на себе взгляды двора. И как всегда - принимал к сведению.
В день его похорон как раз собирались устроить помолвку.
Прекрасная Розамунда стояла в сторонке, все мокрая от слез, вся в черном - замученный пушистый котеночек, который попал под ливень. Маленькая такая, тоненькая - в свите своей, среди громадных баронов и толстых фрейлин. Все, помню, пожималась, ветрено было, пасмурно, хоть и июнь - и платочек мусолила.
Кого я всерьез жалел - так это ее. Так хорошо пристроили девчонку - и вот такое разочарование страшное. И какими глазами она смотрела на Людвига в гробу - не передать. Смесь жалости, ужаса, отвращения, нежности - порох такой внутри души. Одна посторонняя искорка - рванет, и сердце разорвет в клочья.
Я думал - ишь, еще не невеста, а уже вдова. Бедняжка.
Ребенок я еще был, ребенок. Не знал, на что Те Самые Силы способны - но на что обычные люди способны, чтобы соблюсти свою выгоду, я ведь тоже не знал до конца. То, что дальше вышло, меня поразило, просто, можно сказать, ошарашило.
Государь-то Края Девяти Озер вовсе и не собирался рвать брачный контракт с моим батюшкой и терять для любимой доченьки такую выгодную партию - хоть весь мир сгори или провались. Сам лично приехал договариваться и разбираться. На Совете резал правду-матку, аж клочья летели. Старший принц умер - пустяки какие, в самом деле! Младший-то остался! Он, что же, не мужчина у вас?
Папенька, как я слышал, ответил: "Да не совсем".
Ну и что? Кому это интересно-то? Кого волнует? Еще подрастет, чем бы дитя не тешилось... И потом - ему уже, считай, сровнялось четырнадцать, а девочке еще не исполнилось пятнадцать: ровесники!
Батюшка мой слабо отбивался. А папенька Розамунды наседал. И в конце концов, слово прозвучало -некромант.
Только это никого не остановило. Они были в таком раже от заботы о престолонаследии и собственных деньгах, что им уже на все плевать хотелось.
Подумаешь, некромант. Хоть вурдалак.
Я же бедную девчонку больше жалел, чем ее собственная родня. И я все понимал, несмотря на возраст - она ж не первая девчонка была, которую я видел в жизни. И ей показывали портрет Людвига, она, может быть, даже поболтать с ним пару раз успела, с нашим белым львом, потанцевать... а теперь должна как-то смириться вот с этим... что я в зеркале регулярно вижу.
Меня лейб-медики осматривали, и озерный, и папин - стыдобища. О таких вещах спрашивали, за такие места хватали - думал, сгорю на месте. Но обоим государям донесли, что, невзирая на свой юный возраст, я уже вполне мужчина, что бы я там о себе не вообразил. Короче, подписали приговор нам обоим.
В городе объявили, что наша помолвка состоится сразу по истечении срока траура. И весь город шептался все три траурных месяца, что отдали, мол, кривобокому шакалу белого ягненочка. Я об этом знал, потому что при дворе болтали то же самое, только злее.
А я сидел в любимой клетушке на сторожевой башне и строил иллюзии. Нэда вспоминал, вспоминал, как славно, когда рядом... как сказать... ну, когда обнимают тебя горячими руками, по голове гладят, говорят что-нибудь доброе, пусть хоть пустяковое. Я же одиночкой рос, меня никто не ласкал - проклятая кровь - а хочется, хочется ведь...
Клянусь Той Самой Стороной или Господом, если вы так легче поверите - ни о каких непристойностях не думал. Ни о самомалейших. Просто размечтался - как я Розамунде объясню, что я ей не враг, что обижать не стану и другим не позволю... Что лапать ее, как все эти придворные кавалеры своих девок, нипочем не буду, а в первую ночь поцелую ей руку, только руку... Ну если только в уголок рта еще, если она захочет.
Что вопросами престолонаследия станем заниматься только, когда она сама позволит. Когда подружимся. Расскажу ей, думал, как Нэду, все честно. Чтобы она поняла, что я не законченная мразь... и что не завидовал Людвигу - другая причина была... Если только когда-нибудь посмею ей сказать, что Людвига убил...
А к ней подойти не получалось. Она вечно с дуэньями ходила. А у дуэний был вид цепных собак. И я решил, что это, видно, против правил каких-то - разговаривать с невестой до свадьбы. Не стал настаивать.
Я не влюблен в нее был, нет... но она меня занимала. Даже очень. Я все думал, что она мне станет подругой, родным человеком. Что все будем обсуждать вместе, разговаривать...
Поговорить иногда ужасно хотелось. Это у меня редкое удовольствие было - разговор. Я иногда даже романы читал, как там люди разговаривают, хотя не любил романы, кислятину сопливую. А тут, думаю, повезло мне. Девчонки любят болтать, просто сами не свои. А я буду слушать - им же нравится, когда их слушают. Узнаю, что она еще любит, почитаю книжки об этом... даже если это будут платья или пудра, все равно...
Скромные мечты... Я даже пару уроков танцев взял, хоть на балы никогда не ходил и танцевать терпеть не мог. Может, думал, она все эти танцы-шманцы любит, девчонка же...
Тяжелые выдались три месяца, как вспомнишь. Я про все забыл, даже книг не читал, ходил как в тумане каком-то. Все казалось - теперь начнется совсем другая жизнь. Не то, чтобы даже счастливая, а просто - потеплее, чем эта. Все равно, что отдали бы мне Нэда - и он бы спал в моей постели и обнимал бы меня осенними ночами, когда за окном льет и ветер воет, каменный холод, весь мир против тебя, и ты кусаешь подушку, чтобы не взвыть на весь дворец...
Мне тогда хотелось только тепла - больше почти ничего.
А она была тоненькая, с темно-золотой косой, с длинной шейкой, с громадными глазищами, синими, бархатными, будто дно у них выложено фиалками - и с маленьким ротиком, бледно-розовым, как лепесточек. И таскала свои тяжеленные роброны, черные с золотом, несла подол впереди стеклянными пальчиками...
Ужасно была похожа на эльфа, как их на старинных миниатюрах изображают. Только один мой авторитет, некромант, конечно, в своем историческом труде утверждает, что эльфов на свете никогда не было.
Что это выдумка. Правда, красивая...
Лето, помню, тогда выдалось холодное, а осень и подавно, холодная, туманная... Выглянешь утром из окна - туман лежит пластами, хоть режь его, сумеречно так, пасмурно - и на душе смутно, беспокойно, будто ее царапает что-то... Тяжелый был год, тяжелый. Очень для меня памятный и тяжелый...
Свадьбу назначили в начале октября.
Мне тоже сшили такой костюмчик, как покойному братцу - царствие ему небесное. Белый с золотом. Только если Людвиг в этом белом выглядел, как солнце на снегу, то я - вроде стервятника, переодетого гусем. Умора, право слово.
Я давно заметил: если когда и выгляжу более-менее сносно, так это только в виде небрежном, растрепанном, что ли, немножко. Когда волосы взлохмачены, воротник расстегнут, манжеты выдернуты из рукавов... Конечно, по-плебейски смотрюсь. Но, по крайней мере, не как зализанное чучело.
Но церемониймейстер, портной и вся эта компания во главе с моим камергером просто, похоже, сговорились, как меня поэффектнее изуродовать. С Господом Богом им, разумеется, не тягаться, но определенных успехов они достигли.
Запаковали меня в эту парчу и атлас, как флейту в футляр. Воротник накрахмалили и он перекашивался так, что мои разные плечи за милю было видно невооруженным глазом. А волосы завили и напудрили. И лицо от этого выражение приобрело совершенно идиотское, как не погляди.
Потом стало все равно. Потом. Но в четырнадцать лет это кажется жутко важным - хорош ты внешне или плох. Глупо. Ребячество. Но ничего не поделаешь. Вот я стоял у зеркал, глотал комок в горле и думал, что лучше сбежать в дикие леса и стать там отшельником, чем в таком виде показаться перед двором, который только и ищет, над чем бы зубы поскалить.
А тем паче - перед Розамундой.
Тем более, что она вплыла в храм лилией из инея, в острых бриллиантовых огоньках, бледнее кружева вокруг ее личика - на белом одни глаза, темные сапфиры, а в них отражаются свечи. И пока она ко мне подходила - я себя и этак, и так... Всеми словами. Про себя.
Смотреть я на нее не мог - надо же на святого отца - но рука у нее, помню, холодная была и влажная. И дрожала. И я думал, что она озябла и боится. Я бы ее Даром прикрыл крепче крепостной стены, от любого несчастья, от всего мира...
Там, в храме, я все плохое, что о девчонках и о романах думал, будто куда-то в дальний ящик запер.
Потом был обед. Скучный, церемонный - Розамунда сидела раскрашенной статуэточкой, ничего не ела, все молчала. И мне не лез кусок в горло. Я только слушал, как батюшкины придворные, скрепя сердце, или, как Нэд однажды сказал, "скрипя сердцем", меня поздравляют - все это вранье, дешевое вранье, издевательское вранье, насмешливое вранье...
Вот тут-то мне и закралась в голову мысль, что эта свадьба - тоже кусок моих постоянных налогов Той Самой Стороне. Я это додумать до конца побоялся, до холодного пота между лопатками - но это-то сущая правда была. Правда.
Единственная правда на том пиру, будь он неладен.
Я еле дождался, чтобы нас оставили, наконец, одних.
Шут отца Розамунды, гнидка горбатенькая, еще вякнул, что, мол, юного жениха снедает нетерпение наконец взглянуть, в тон ли робам на невесте подвязки - и все заржали. А я опять почуял, как Дар во мне загорелся темным пламенем - он все это время как бы тлел, будто угли под пеплом, а тут полыхнул так, что щеки вспыхнули. Но я сдержался.
Я решил, что со всей этой сволочью потом посчитаюсь. Подал руку Розамунде, а она только сделала вид, что подала свою - чуть-чуть прикоснулась. И когда мы уходили, мне снова было жаль ее до рези в сердце - но кроме жалости оттуда прорезалась и ненависть.
Ждала своего часа. Я еще не знал, какого.
Мы пришли в спальню. Поганое брачное гнездышко, как в самых гнусных романчиках - розовенькие кисейки, золотые бордюрчики, хмель везде... И меня вдруг затошнило, но не как бывало раньше, когда я за Людвигом шпионил. Предчувствие появилось, нехорошее до невозможности. Все внутри тремя замками замкнуло от ужаса.
Я посмотрел на Розамунду, а она опустила глаза. И мне стало еще страшнее - до судорог.
- Вы устали, да? - говорю. Ничего умнее на язык не идет.
- Да, - отвечает. Еле слышно. Она в моем присутствии в полный голос еще ни разу не говорила.
Она подняла голову, встретила мой взгляд - как щитом. И лицо у нее было напряженное, упрямое и какое-то ядовитое - совсем не эльфийское, я бы сказал, а настоящее девчоночье. Вздорное. Не вызов, как у парня, а желание ранить и не получить рану в ответ.
Они не признают никаких законов поединка. Бьют в больное место и прикрываются чем-нибудь непреодолимым - вроде слез или обвинений. Я об этом совсем забыл. Размечтался. И теперь мне напоминала Та Самая Сторона - из ее глаз.
- Мне прекрасно, - сказала. - Я счастлива. Вы же все сделали для моего счастья.
Я не понял. И растерялся.
- Ну как же, - продолжает. И в голосе яда все больше и больше. - Вы же некромант, все говорят. Это вы убили Людвига.
Достань она из корсета кинжал и воткни мне в горло - то на то и вышло бы. Я задохнулся, только смотрел на нее во все глаза. А она продолжала, негромко, как будто спокойно - и ядовито, будто у нее тоже был Дар своего рода:
- Я много о вас знаю, Дольф. Вы упиваетесь смертями, как гиена. Вы с детства завидовали Людвигу. Вы похотливы - да, мне об этом тоже сообщили! Вы развлекаетесь омерзительными вещами. И вы убили Людвига из зависти и из похоти - я об этом легко догадалась. Вы влюбились в меня и разбили мое сердце. Вам хотелось меня получить - и вы получили. Как вы жестоки и как вы низки!
Я сел. Я потерял дар речи. А она продолжала:
- Людвиг был лучше вас в тысячу раз, Дольф. Он был красив, он был благороден, он был добр и любезен. Он был способен любить, понимаете? Вам, верно, и слово-то это неизвестно. Он говорил мне удивительные вещи...
И заплакала.
А я подумал, что он говорил удивительные вещи фрейлинам, прачкам, горничным, бельевщицам - даже кухаркам. И уж что другое - а любить он был способен так, что только мебель трещала. И что ее благородный Людвиг с доброй улыбкой наблюдал, как Нэд стоит и плачет, куда горше, чем Розамунда, а на его шею накидывают петлю.
И у меня сжались кулаки, сами собой, и лицо, видимо, тоже изменилось, потому что она посмотрела на меня сквозь слезы и сказала:
- Вам нестерпимо слушать правду, да? Вы уже и меня убить готовы, палач?
А я не привык говорить. Не умел оправдываться, не умел быть галантным, вообще ничего такого не умел. И я сказал, как умел.
- Если я палач, - говорю, - что ж вы сказали "да" в храме?
Она разрыдалась в голос. Ее всю трясло от слез, мне хотелось погладить ее по голове или обнять, но я боялся, что она это не так поймет. Я не злился на нее, нет. Я понимал, что ее обманули маменькины статс-дамы, забили ей голову всяким вздором... я не знал, что с этим делать, но мне казалось, что она не виновата.
Я тогда еще не знал, что очень красивые и очень беспомощные с виду люди могут быть самыми изощренными врагами - и беспомощность Розамунды совершенно меня обезоружила.
А она, рыдая, выкрикнула:
- Теперь у вас хватает жестокости попрекать меня послушанием! Как я могла ослушаться отца, как?!
- Сказали бы, что я убил брата, - говорю. - Отправили бы меня на костер.
- Я говорила! - всхлипывает. - Но мне никто не верит!
- Вот здорово, - говорю. - Вы вышли замуж за того, кого хотели убить?
Она вытерла слезы и пожала плечами. В этом вся соль. Добавить нечего. Она ведь тоже была еще ребенком - такая непосредственная. Еще не умела врать, как взрослые дамы - по-настоящему.
Самое отвратительное, что мы в ту ночь легли в постель вместе.
Я сидел на краешке ложа и ел конфеты. Миндаль в сахаре, точно помню. С тех пор ненавижу этот вкус до рвоты - как случается что-нибудь стыдное, тяжелое, больное, так во рту этот привкус. Сладкий, горьковатый, ореховый.
Я вообще сладкое не люблю. Но хотелось руки чем-нибудь занять и рот занять - а кроме этого миндаля мерзкого нам ничего не поставили.
А Розамунда сидела с другой стороны и тоже ела миндаль. Всхлипывала и хрустела конфетами. Я понимаю, что это глупо выглядело - но на самом деле я чувствовал так, что нас просто заставили быть вдвоем в одной спальне, железными крюками стянули. Надо было как-то барахтаться, чтобы не утонуть, в стыде, в злобе, в гадливости - кому в чем.
Мы ужасно долго так сидели. Часы на башне пробили четверть одиннадцатого, потом - половину, а мы все ели орехи и не могли больше ничего сделать.
В конце концов я сказал:
- Сударыня, я спать хочу. Я тут лягу на краю, ладно?
А Розамунда посмотрела на меня презрительно и говорит, еще холоднее и ядовитее, чем раньше:
- Вы, значит, совсем не мужчина? Да?
Я говорю:
- Вы решите для себя, сударыня, кто я - похотливая скотина или вообще не мужчина. А то нелогично.
И Розамунда ответила:
- А, так значит, это вы решили надо мной поиздеваться? Показываете, что я вам не нужна? Так вот, не подумайте, что я желаю ваших ласк, сударь! Просто все должно делаться по обычаю, если вы не помните. И иначе - я не знаю, какими глазами буду смотреть завтра на вашу мать.
- У вас что, - говорю, - несколько пар глаз?
Розамунда вздохнула устало, и глаза - единственная пара - у нее наполнились слезами, а я подумал, что можно было сарказм и приберечь для другого случая.
- Да я ничего такого не имел в виду, - говорю. - Я же не слепой, вижу ваши неземные совершенства... и это... запредельное изящество.
Из нее на мгновение радость полыхнула, этакой вспышкой - р-раз и нет. Я подумал, что правильный комплимент вспомнил, и что стоило свеч читать романы.
Я сейчас понимаю, что я тогда подтвердил ей, что у меня одна похоть на уме. Но тогда...
Я ужасно долго расстегивал крючки у нее на роброне, корсет ей расшнуровывал, потом - вытаскивал какие-то штуки, вроде тонких длинных гвоздей, у нее из прически, и думал, что камеристкам нелегко живется. А Розамунда передергивалась, если я случайно дотрагивался до ее голого тела.