Дельта Марк : другие произведения.

Дни угасающей звезды

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Пятый текст цикла. Роман. Вправе ли орбинавт участвовать в войне, поставив свой сверхъестественный дар на службу одной из сторон в массовом кровопролитии? Мужчина-орбинавт убежден, что Франция несет народам идеи свободы и справедливости, а вторая сторона является оплотом тирании, и поэтому орбинавт вправе участвовать в столь важной, судьбоносной войне. Не сумев переубедить женщину-орбинавта в своей правоте, мужчина тайно от нее, самого близкого ему человека за последние триста лет, вступает добровольцем в полк "Жозеф-Наполеон" и отправляется теплым летом 1812 года в составе Великой Армии в Россию.


   Марк Дельта

ДНИ УГАСАЮЩЕЙ ЗВЕЗДЫ

(Пятый текст цикла "Время орбинавтов")

- Глава 1 -

  
   В середине июля 1810 года небольшой отряд гусар - три офицера в младших чинах, медик и с полтора десятка рядовых - столкнулся с таким же немногочисленным английским пикетом в гористой местности к западу от Саламанки, где проходила граница между Испанией и Португалией. Завязалась перестрелка. Вскоре к французам из-за ближайшей группы утесов направился всадник с белой тряпкой парламентера в руках. Лейтенант Патрис Ружери приказал своим людям прекратить огонь.
   Англичанин, подъехав к Ружери и его закадычному другу, младшему лейтенанту Доминику Петиону, на неплохом французском передал предложение своего командира. Ружери пригладил бакенбарды и согласно кивнул головой, возвращая длинный пистолет в висящую сбоку от седла кобуру.
   Вскоре французы и англичане уже угощались друг у друга табаком, наблюдая за тем, как, не слезая с лошадей, мирно переговариваются их командиры.
   Короткие легкие куртки-доломаны расцветки Девятого гусарского полка были ярко-алые, английские же мундиры - традиционно красные. Цвета были похожи, но, конечно, одежда французских гусар отличалась большей изысканностью - голубые обшлага и брюки-чикчиры того же цвета, изящная желтая шнуровка мундиров и черных киверов, множество золотистых сверкающих пуговиц на брюках и доломанах. Большинство гусар, предварительно сняв султаны со своих высоких киверов, покрыли их светлыми чехлами, что в некоторой степени спасало от царящей в эти дни изнурительной жары.
   Корнет Поль Брие, молодой, но с землистым, старящим цветом лица и жидкими спутанными волосами, прибыл из Франции всего две недели назад после окончания военной школы. Сейчас он с жадным любопытством наблюдал за происходящим. Брие слышал о подобного рода неофициальных контактах между пикетами враждующих армий, когда стороны прекращают боевые действия, что дает им возможность обменяться пленными или вынести с поля боя погибших и раненых. Иногда дело доходило до завязывания знакомств, что, впрочем, не мешало участникам встречи уже на следующий день снова стрелять друг друга.
   Слышать-то Брие об этом слышал, но видел впервые. Удивление его достигло наивысшей точки, когда английский офицер вручил Ружери свернутые листки.
   - Эту газету по нашему возвращению в Саламанку лейтенант передаст капитану Грессо, - пояснил Полю младший лейтенант Петион, видя его недоуменное лицо. - Капитан следит за курсом акций английских облигаций.
   - Как же учтивы наши враги! - не выдержал Брие, стараясь придать голосу налет насмешливости, однако попытка эта привела лишь к смущенному покашливанию.
   - Ну что вы, дорогой мой Брие! - светловолосый Доминик Петион сверкнул своими янтарного цвета рысьими глазами, смахнул упавшую на рыжеватое веснушчатое лицо длинную крученую гусарскую косичку и провел тыльной стороной ладони по пышным соломенным усам. - Во-первых, мы сейчас имеем дело не с врагом, а с неприятелем. Во-вторых, далеко не все английские офицеры могут похвастаться столь же приятными манерами, как лейтенант Беркли. Не говоря уже об их неотесанных солдатах. Эти в основном самые настоящие дикари. Как, впрочем, и некоторые наши пехотинцы.
   Поль пожал плечами.
   - Какая разница между неприятелем и врагом? - спросил он. - Мы ведь с ними воюем.
   - Разница в том, что к неприятелю не испытываешь личной ненависти. И мы, и они сражаемся за славу и честь. И, разумеется, мы деремся ради Франции и императора. Здесь нет злобы или личных счетов. Только ярость схватки.
   Бросив быстрый взгляд на собеседника, Петион вдруг сообразил, что, возможно, дал не слишком удачные наставления молодому корнету.
   - Вообще-то, Брие, - поспешил он добавить, - не подражайте нашему примеру. Он хорош лишь для того состояния почти перемирия, которое царит в последние месяцы. Когда же возобновятся настоящие бои и генеральные сражения, все сразу забудут об учтивости.
   По пути назад, к Саламанке, Брие размышлял об услышанном. Несмотря на совет Доминика не придавать слишком большого значения недавней сцене, Поль ощущал, что его наконец немного отпустило сосущее чувство постоянной тревоги.
   Он никому не признался бы в этом чувстве, ведь для него, как и для других офицеров, подобное признание граничило с потерей чести. Так он был воспитан. Но лгать самому себе не удавалось. С той минуты, как Брие оказался в Испании, его неотступно преследовало тягостное ощущение близкой угрозы. Это было инстинктивное, животное, неподвластное никаким благородным рассуждениям, отчаянное нежелание расставаться со своей молодой жизнью.
   Корнет понимал, что другие солдаты как-то научились справляться с естественным для любого живого существа страхом. Возможно, это произошло в результате утраты чувствительности к зрелищу чужой смерти. Когда-нибудь этому научится и он сам. Но что будет, когда начнется первый настоящий бой в его жизни? К страху смерти примешивался панический ужас перед возможностью опозориться, уронить честь, пригнуться во время атаки, вместо того, чтобы скакать, выпрямившись, навстречу неприятельским пулям.
   Вспомнились слова капитана Араго в военной школе о том, что настоящие воины - как пешие, так и конные, - "идут в атаку во весь рост, а не трусливо кланяются пулям". Офицеры не просто обязаны неукоснительно следовать этому правилу. Они должны уметь научить ему и своих подчиненных.
   Брие мысленно повторил любимую присказку Араго: "Позволь солдату пригнуться, он скоро пожелает лечь, и тогда его уже никакими силами не поднимешь!". Он знал, что на войне некоторые командиры, чтобы воспитать в своих солдатах презрение к смерти, намеренно проводили строевые учения в самом разгаре боя, прямо под шквальным огнем грохочущих неприятельских батарей.
   Представляя себе сомкнутые колонны всадников, поливаемых градом разрывающихся гранат и осыпаемых несущейся во все стороны картечью, воображая себя одним из этих обреченных храбрецов, воображая, как по полю брани прыгают ядра, а в воздухе разливается любимая мелодия Карла Двенадцатого, каковой великий шведский король почитал свист ружейных пуль, юный корнет понимал, что выживание почти никак не зависит от его собственной изобретательности, храбрости или опыта, в значительной степени являясь делом слепого случая. Утешало лишь то, что кавалерия, в силу своей подвижности, была не столь легкой мишенью, как медленная, увязающая в грязи пехота.
   Впрочем, со времени приезда в Испанию Брие понял из разговоров солдат и офицеров, что все они мечтают оказаться наконец именно в таком генеральном сражении, в открытом поле, против регулярных сил неприятеля, придерживающихся принятых правил ведения войны, ставящих честь превыше всего, заботящихся о пленных. В ближайшем будущем таким "правильным" неприятелем могли оказаться португальские или британские регулярные части под командованием герцога Веллингтона, если гусарам повезет, и их направят в готовящийся, как поговаривали, поход в Португалию. Или остатки регулярных испанских войск в том случае, если Девятый гусарский будет направлен на юг, в Андалусию.
   До сих пор им, как и всем остальным французам на Пиренеях, чаще всего приходилось иметь дело с отрядами партизан, и это было хуже всего, значительно ужаснее любых самых опасных битв, сцены которых разворачивались во впечатлительном уме Поля Брие.
   Вот и сейчас, после того, как сцена джентльменского поведения случайно встретившихся аванпостов двух культурных европейских армий немного пригасила тягостное состояние новичка в ожидании боевого крещения, соратники по оружию не позволили Полю надолго предаться спокойному состоянию души.
   - Брие, вы знаете, почему у нас алые доломаны? - спросил Доминик Петион, снова подъехав к корнету.
   Отряд двигался по характерной для Испании грунтовой тропинке, которая змеилась среди столь же типичных узких ущелий, окаймленных высокими каменистыми холмами. Растительность вокруг была скудной - выжженная трава, бледные худосочные оливы, - но отряд въехал в тень горы, где было не так жарко, как повсюду вокруг. Крупные валуны на холмах сверкали на солнце и казались выбеленными зноем. Всадникам приходилось терпеть пыль, поднятую копытами идущих впереди коней.
   - Вероятно, для того, чтобы нас не спутали с другими полками, - нехотя ответил Поль, понимавший, что сейчас последует очередная шутка из бесконечной вереницы проявлений грубого армейского юмора, к которому он пока не привык.
   - Чтобы солдат не заметил крови, если его или его товарищей ранят, и продолжал идти в атаку, - пояснил Доминик.
   На мгновение Поль пожалел о том, что не одел вместо доломана отороченный мехом голубой ментик, но тут же сообразил, как бы он себя чувствовал в ментике при такой жаре.
   - Ну а теперь, Брие, ответьте мне на следующий вопрос. Почему наша легкая пехота в Испании носит коричневые брюки?
   Невинное выражение лица, с которым Петион спросил это, чуть не ввело Поля в заблуждение, и он заговорил было о местных овцах, из шерсти которых шьют брюки для пехоты, но тут увидел, как его собеседник торжествующе ухмыляется в густые усы, и осекся.
   Брие почувствовал досаду: все-таки ему преподнесли дурацкую солдафонскую двусмысленность. И тут до него вдруг дошло, что таким неуклюжим способом Петион просто пытается его приободрить.
   Досада тут же исчезла.
   К ним присоединился Патрис Ружери, и разговор зашел о зверствах, чинимых испанским мужичьем и горожанами, которые уходят в горы и леса, чтобы воевать против французов.
   - Никогда никуда не ходите в одиночку, корнет, - наставлял новичка черноглазый, черноволосый лейтенант, обладатель крупного прямого носа, правильных черт лица, чувственных губ, густых бакенбардов, закрученных кверху усов и сабельного шрама на виске. - Не отставайте от своих. Бандиты в плен не берут. Для них нет большей радости, чем медленно убивать схваченного француза. А герильясом может оказаться любой лавочник. Сегодня он обслуживает тебя, угодливо улыбается, а завтра вместе с другими такими же тварями ловит твоего неосторожного друга, подвешивает его на дереве ногами вверх, вспарывает живот и выпускает внутренности.
   Петион, кивая головой на слова друга, рассказал, как партизаны-герильясы, или герильерос, два года назад сварили в раскаленном масле генерала Рене. Медик Франсуа Мешен, услышавший их разговор, рассказал о французах, которых сжигали живьем, опустив их головой в огонь.
   - Это не люди, а зверье, - с ненавистью говорил Ружери. - Ни один из испанских простолюдинов никогда не расстается со своим складным ножом-навахой. Нет такой жестокости, на которую они не были бы способны. Их и надо уничтожать как опасных хищников.
   - И если на вас кто-нибудь нападет, пусть вас не останавливает тот факт, что нападающим может оказаться женщина или ребенок, - подхватил Петион. - Секунда промедления, и невинное с виду дитя, не задумываясь, пошлет вас на тот свет. К ним нельзя испытывать жалости. Никакие обычные человеческие законы для них не писаны.
   - Они даже к себе не испытывают жалости, - Ружери, кривя губы, рассказал следующую историю.
   Офицер с солдатами зашел в дом к молодой испанке, у которой на руках был грудной младенец, и спросил, нет ли у нее продуктов. Женщина принесла хлеба и молока. Офицер, опасаясь, что еда отравлена, как это уже часто бывало в подобных случаях, потребовал, чтобы хозяйка первой попробовала ее. Женщина не только выполнила это требование, но дала молока ребенку. Через несколько минут все они, кроме одного солдата, который не прикоснулся к еде из-за того, что маялся в этот день поносом, скончались в ужасных муках.
   - Но как же хозяйка и ребенок? - спросил Брие, не понимая, как испанке удалось обмануть бдительность французов.
   - Они и ребенок умерли там же, на месте, - ответил потрясенному Полю Ружери.
   - Когда к нам в руки попадает вооруженный испанец, - вставил Петион, - если он не одет в форму регулярной армии, мы не берем его в плен. Он подлежит немедленному расстрелу. Любой намек на сопротивление следует топить в крови. Каждый испанец - либо партизан, либо готов партизанам помогать. И, кстати, старина, здесь нельзя доверять и священникам. Заповедь "не убий" с их точки зрения к французам не относится. Во многих отрядах инсургентов командирами являются именно попы.
   - Темные, жестокие люди, - разводя руки, промолвил врач. - Мы избавляем их от инквизиции, от средневекового невежества и бесправия перед властью и церковью, даем им права гражданина, предлагаем конституцию, а они идут на смерть с именем своего любимого короля Фердинанда, этого их "дона Фернандо", который в это время сидит во Франции, лебезит перед императором и поздравляет его с каждой победой французского оружия над его собственным народом!
   - Но ведь есть же в Испании люди, которые связывают с Францией надежды на прогресс и просвещение, - робко возразил пребывающий в полном смятении корнет.
   - Вы имеете в виду тех, кого местный люд презрительно называет "офранцуженными"? - осведомился Петион. - Их уничтожают с такой же жестокостью, как и солдат императора. Некоторые из них попрятались или бежали за границу, другие переметнулись на сторону наших врагов.
   Брие, конечно, и раньше знал, что страна охвачена герильей - партизанской войной, которая началась два года назад, сразу после подавления французами кровавых беспорядков в Мадриде 2 мая 1808 года. Но только сейчас у него стало складываться представление о подлинном масштабе полыхающего на Пиренеях пожара. Из слов собеседников он узнал, что французского генерала, если таковой решил совершить поездку по стране отдельно от армии, охраняют в пути более тысячи солдат. Что с некоторых пор даже курьеры, доставляющие почту, передвигаются по Испании в сопровождении двухсот кавалеристов.
   От этих разговоров становилось весьма неуютно. Брие с беспокойством подумал о том, что их собственный отряд насчитывает сейчас не более двадцати человек. Хотелось спросить Ружери, как же, зная все то, о чем он сам сейчас рассказал, лейтенант выехал к границе с Португалией со столь малым количеством гусар, но задавать вопросы, роняющие авторитет командира, было бы неуместно.
   К тому же в этот момент раздался отозвавшийся эхом сухой звук ружейного залпа.
   Брие решил, что подошло подкрепление - второй аванпост гусар, который должен был направляться со стороны Сьюдад-Родриго, городка, недавно отбитого у англичан корпусом маршала Массена. Но гусары вдруг заметались в разные стороны, а врач, только что рассказывавший о национальном характере испанцев, вскрикнул и упал с лошади. Залаяли ружья, защелкали пули, выбивая пыль из дороги. Брие, запаниковав, безуспешно пытался понять смысл приказов, выкрикиваемых Патрисом Ружери.
   Отряд находился в лощине между холмами, поросшими колючим кустарником, оливами и низкими соснами. На холмах повсюду стояли, лежали, сидели, высовываясь из-за стволов и камней, вооруженные чем попало люди и обстреливали отряд, ставший для них легкой мишенью.
   Похолодев от ужаса, Брие понял, что это и есть партизаны, о которых только что шел разговор. Они что-то очень громко кричали, лица их были искажены ненавистью. Полю казалось, что бандиты повсюду, и спасения нет.
   Лошадь под Брие заржала и встала на дыбы. В ее поведении было столько страха, что Поль чуть было сам не поддался ему. Выстрелив из пистолета куда-то вверх, наугад, он дал кобыле шпоры и бросился вслед за остальными гусарами, спешившими к узкой тропе, по которой можно было вырваться из лощины и занять более удобную позицию за утесами, чтобы перейти в ответное наступление и подороже продать свою жизнь превосходящему числом противнику.
   Герильясы были в рубашках, перехваченных широкими кушаками. Некоторые носили короткие бурые куртки. У одних голова была повязана цветным платком, другие носили черные широкополые шляпы с высокой тульей. Командовал ими лысый бородач с красиво очерченными черными глазами. Шляпа, как и длинное ружье, висела у него за спиной. Держа в обеих руках по пистолету, он делал неторопливые выстрелы, и все они попадали либо в человека, либо в лошадь. При этом испанец не выпускал изо рта дымящейся сигары.
   К бородачу подошел долговязый мужчина весьма экзотического вида, разодетый в трофеи, отобранные у мертвых. Голову его венчала черная двууголка с потрепанным грязным, некогда белым султаном из страусовых перьев. Он был одет в лосины и богато расшитый гусарский доломан, который украшали различные французские ордена. В руке держал ружье пехотинца наполеоновской армии. За спиной торчала уланская пика. На шее был повязан дамский батистовый платок. На плече висела патронташная сумка.
   - Хороший получился тир, Блас, - звучным голосом произнес долговязый ряженый, вскидывая карабин. - Всегда люблю смотреть, как моя пуля достигает кого-нибудь из них. Враг уже думает, что почти в безопасности, проскакал на полном ходу до перелеска, припав к шее своей лошадки. Но я спускаю крючок, и он вскидывает руки, как тряпичная кукла, и падает! Особенно захватывает эта невидимая связь между стволом ружья здесь и спиной человека там. И это мгновение, когда он уже настигнут, остановлен, а лошадь все еще продолжает нестись вперед.
   Рядом с головой говорящего просвистела пуля. Стоявший чуть поодаль партизан с проклятиями схватился за окровавленное плечо и привалился к стволу сосны. Они не обратили на происшествие никакого внимания.
   - Еретики, казнившие собственного короля и захватившие обманом нашего, - цедил долговязый, надвинув черную двурогую шляпу на правое ухо. - Изверги, восставшие на святую христову веру.
   Разговаривая, он не забывал целиться и стрелять в тех - теперь уже совсем беззащитных - французов, которым не удалось вовремя скрыться за дальними утесами.
   - Много болтаешь, Хасинто, - оборвал его бородатый Блас, выпуская клубы сигарного дыма. - Ты не на уроке.
   Долговязый Хасинто до нашествия армии Наполеона был учителем в сельской школе. В те годы он отчасти разделял французское вольнодумство и вряд ли поверил бы, что когда-нибудь будет защищать святую веру от революционных еретиков.
   Хасинто, конечно, знал, что Наполеон уже давно восстановил права римской церкви во Франции, и что среди его солдат есть немало католиков, но, увлекшись, уже не обращал внимания на мелочи.
   - На днях видел, что они сотворили с моей родной Альдеа дель Молино, - добавил Хасинто и ненадолго замолчал, чтобы скусить патрон и зарядить ружье. - Вся деревня была разграблена, повсюду прямо на земле валялись кровати, развороченная мебель, ящики. Но главное не это. Блас, там везде лежали мертвые изнасилованные женщины, и прямо в пыли ползали орущие дети. И так они поступают во всех деревнях, через которые проходят!
   Выругавшись, Хасинто произвел выстрел, целясь в одного из лежащих внизу раненных французов, и, как обычно, не промахнулся. Француз дернулся, рука окрасилась кровью.
   - Куда они лезут, идиоты! - недовольно воскликнул Блас, заметив, что некоторые из его людей стали спускаться по валунам вниз. - Эй, вы там, стойте на месте, вас же сейчас обстреляют!
   Но партизаны исполняли его команды лишь в тех случаях, когда сами соглашались с ними. Бывший деревенский трактирщик Блас позавидовал сейчас знаменитому Хуану Мартину Диесу по прозвищу Неустрашимый, под командованием которого находилось несколько тысяч инсургентов. По слухам, в рядах Неустрашимого царила железная дисциплина. Своего рода партизанская гвардия.
   Один из лежащих в лощине солдат был жив. Его даже не ранили. Робер Дезире, сын гончара из Перпиньяна, прошел долгий путь, чтобы попасть в знаменитую легкую кавалерию. В сражениях с англичанами и испанскими регулярными частями он зарекомендовал себя как храбрый и надежный солдат. Но в этот день, когда сверху началась стрельба, Робер сразу сообразил, что не успеет вовремя добраться до спасительного перелеска за утесами, что всех, кто замешкался, сейчас поубивают как кур, и что единственное спасение - притвориться мертвым.
   Инстинкт заставил Робера думать быстрее, чем обычно, и в какую-то долю секунды он сообразил, что упасть надо тогда, когда раздадутся два или более залпа, но не при звуке одиночного выстрела. Иначе стрелявший, зная, что он целил в кого-то другого, может заметить падение Робера и догадаться о его притворстве.
   Улучив мгновение, когда с холмов раздались почти одновременно два залпа, Робер упал. Голова его оказалась на ранце убитого товарища. Рядом лежал и хрипел пожилой ветеран, Жан Валантен, уцелевший в сражениях при Ульме и Аустерлице, при Прессиш-Эйлау и Фридланде.
   Сквозь прикрытые веки Робер заметил, как двое гусар в спешке уносили раненного врача.
   "Если бы я был медиком или офицером, меня бы тоже постарались спасти", - пронеслась в голове Робера безрадостная мысль.
   Ему следовало лежать, не выдавая себя, пока партизаны не уйдут. Но надеждам Робера не суждено было сбыться. Через некоторое время, несмотря на продолжающиеся выстрелы, крики и ржание лошадей, он услышал в непосредственной близости от себя голоса, говорившие по-испански. Партизаны - по крайней мере некоторые из них - спустились в лощину.
   Затаив дыхание, Робер Дезире сквозь просвет между ресницами с ужасом наблюдал за тем, как небритый детина в черной повязке на голове вынул складной нож, со щелканьем раскрыл его и отрезал у захлебывающегося в агонии Жана золотое кольцо вместе с правым ухом. Даже не оттирая руки от крови, инсургент деловито засунул добычу в туго набитый - возможно, такими же трофеями - окровавленный шелковый мешочек и что-то сказал товарищу, склонившемуся над трупом другого гусара.
   Ужас заставил Робера на мгновение забыть об осторожности, и он инстинктивно попытался втянуть, спрятать в кулаке безымянный палец с кольцом. В ту же секунду в его голову всадили сразу четыре пули. Перед мысленным взором Робера не пронеслись события его короткой, бессмысленной, заполненной пороховым дымом жизнью. На это не осталось времени.
   Но в одном сыну гончара повезло: он не попал живьем в руки испанских герильясов.
   За утесами, возле перелеска, гусары спешились, и, заняв позиции за низкими деревьями, открыли огонь по партизанам, потрошившим имущество их убитых товарищей. Почти сразу упали трое бандитов. Те, что оказались осторожнее и не спустились с холма в лощину, стали стрелять в ответ. На сей раз их пули не достигали цели.
   Брие, в котором холодная, почти расчетливая ненависть вытеснила все опасения и тягостные раздумья, поймал на прицел долговязого инсургента, разодетого, судя по всему, в снятую с мертвых французов одежду, и спустил курок. Раздался вскрик, и партизан, выронив карабин, рухнул в лощину.
   - Поздравляю, старина, - мрачно произнес Петион. - Кажется, только что вы прошли свое боевое крещение.
   Партизан все еще было намного больше, чем гусар, и Ружери дал приказ отходить. Пришпорив коней, отряд поскакал на восток.
  

***

  
   Ночью стало так зябко, что некоторые гусары, которых в ранний утренний час подняли на ноги их командиры, надели теплые ментики. Другие, памятуя о безжалостном солнце, черед которого наступит всего лишь через какую-то пару часов, стояли и ежились в своих доломанах. Ружери и Петион, прозванные в полку Орестом и Пиладом за свою дружбу, как обычно повели себя одинаково, закутавшись в темные складки плащей.
   Любимец женщин, несмотря на малый рост, капитан Себастьян Грессо - холодный упорный взгляд свинцовых глаз, плотно сжатые губы, правильные черты лица, - надел ментик поверх доломана на левое плечо, как на параде. Выглядело это сочетание празднично - голубое на алом, с одинаковой богатой желтой шнуровкой и множеством блестящих металлических пуговиц на обеих куртках и на брюках.
   Ветераны, воевавшие прежде в более северных областях Европы, знали, что гусары России и Пруссии одеваются таким образом не только на смотрах, но и в походных условиях. У французов это не было принято. На войне французский гусар выбирал какую-то одну часть своей одежды, и, если уж облачался в ментик, то натягивал оба его рукава. Но мироощущению капитана Грессо вполне отвечала внешняя эффектность. Война была для него нескончаемым парадом, его личным маршем к славе. То, что слава может оказаться посмертной, нисколько не умаляло ее притягательности.
   Грессо был известен своим щегольством в той же степени, что и свирепостью. За спиной у него были не только грандиозные сражения, вроде Прессиш-Эйлау и Фридланда, но и ужасная осада Сарагосы летом 1808 года. Увенчанным победами войскам империи впервые пришлось столкнуться тогда с отчаянным сопротивлением горожан и брать с боем каждую улицу и практически каждый дом. Капитан проявлял в те два горячих месяца бесстрашие и равнодушие к опасности, необычные даже для видавших виды ветеранов.
   - Согласно имеющимся у нас сведениям, - чеканил Грессо, шагая взад-вперед перед выстроившейся ротой гусар, - в деревнях в районе Сан-Кристобаля могут прятаться главари крупного отряда бандитов. Мы должны застать их врасплох и как следует причесать свинцом. Пленных не брать!
   Во время ходьбы сабля капитана, притороченная к низко опущенной кожаной перевязи, ритмично задевала землю, постукивая на каждом шагу (на языке гусар это назвалось "высекать искры") и придавая Грессо, как и сдвинутый к левому уху кивер, еще большую лихость.
   Брие, слушая слова капитана, задавался вопросом, какой должна быть численность партизан, если против нескольких наполовину заброшенных деревень выступают гусарская и егерская роты. Словно прочитав его мысли, Грессо пояснил, что донесения лазутчиков могут оказаться недостоверными, но, учитывая опасность, которой подвергает себя любой французский отряд на испанских дорогах, решено в этот раз выступить сравнительно крупными силами.
   - Вопросы есть, господа?! - поинтересовался Грессо.
   - Что нам делать, если в деревнях не окажется вооруженных людей?
   - Что делать? - Грессо прекратил шагать и резко обернулся к молоденькому гусару, задавшему этот вопрос. - Разве не очевидно? Отомстить за погибших вчера товарищей. Можно и невооруженным.
   Кто-то рассмеялся, но на лице капитана не было и тени улыбки.
   Он подошел к юнцу и провел пальцем по его щеке. Гусарам полагались косичка сзади, две косички сбоку и подкрученные молодецкие усы. Те, у кого по молодости усов еще не было, часто рисовали их себе углем или сапожной ваксой.
   - Вчера от жары все размазалось, - заметил Грессо. - Не вижу в этом смысла. Хорошо, что сегодня не стал малевать.
   Тут же потеряв интерес к покрасневшему гусару, капитан скомандовал:
   - По коням, господа! Да здравствует император!
   Впереди шли егеря: наплечные ремни крест-накрест, ранцы за спинами, пехотные ружья со штыками. Вслед за ними шагом ехали гусары.
   В деревне Альдеа дель Молино позади ряда глинобитных домов, возле грунтовой дороги, стояла заброшенная мельница, давшая название селению. Дома были покинуты жителями несколько месяцев назад, но, похоже было, что сейчас в них снова кто-то жил. Об этом свидетельствовали встретившие появление французов испуганное блеянье козы и лай собак.
   Вскоре из домов раздались выстрелы, и идиллическая картина сменилась суматохой, криками и стрельбой. Брие, как и многие другие гусары, спешился и в пылу беготни оказался в одном из домов. Некрасивая смуглая женщина с обветренной жесткой кожей встретила его, держа в руке огромный кухонный резак.
   - Я убью тебя! - произнесла женщина.
   Или, по крайней мере, так ее понял Поль, который, не зная испанского, ясно прочитал перевод этой фразы на ее лице.
   Женщина размахнулась, Поль невольно отступил назад. Вбежавший в дом Доминик Петион мощным ударом сабли раскроил испанке голову. Она свалилась, истекая кровью.
   - Пора вам, дружище, вспомнить о своей сабле, - посоветовал Полю младший лейтенант. - В этой войне женщины и дети - в той же мере наши враги, что и мужчины. Да будет вам известно, что герильясы чаще всего отдают попавших к ним французов - особенно, если они больны или ранены, - в руки своих женщин, поскольку те неистощимы на различные выдумки по части истязания и пыток.
   В результате рейда в деревне были обнаружены пять мужчин разного возраста и две женщины. Французы, не потрудившись даже закрыть схваченным испанцам глаза повязками, приставили их к стене. Все они, за исключением старухи, умолявшей пощадить ее, смотрели на палачей с презрительным спокойствием.
   Почти одновременный залп многих ружей уложил всех, включая и старуху.
   В соседней деревне пришельцев встретил пожилой священник в черной сутане, назвавшийся доном Макарио. На ломаном французском он стал объяснять Грессо, безошибочно определив в нем главного, что здесь живут лишь несколько человек, у которых с оккупационными властями какие-то торговые сношения, и что партизан в деревне нет.
   Их действительно не оказалось. Гусары никого не тронули, но двое егерей, которым, видимо, не хотелось уходить, не оставив о себе воспоминаний, помочились на ступени церкви под одобрительные крики своих товарищей. Еще недавно столь говорливый падре смотрел на это кощунство потемневшими глазами, на сей раз не произнеся ни слова.
   На обратном пути в Саламанку отряд все же наткнулся на крупное соединение партизан. В завязавшемся деле удача была не на стороне герильясов. В конце концов им пришлось отступить, оставив немало своих людей убитыми.
   Это было первое настоящее дело, в котором участвовал Брие. Вместе со своей ротой он несся вскачь, держа саблю наголо, в упоении кричал в общем хоре тяжелые железные слоги - "Vive-l'Empe-reur!", "Vive-l'Empe-reur!", "Да здравствует император!" - и рубил саблей бандитов с озверевшими лицами, в длиннополых шляпах, в широких красных и черных кушаках, пытавшихся дотянуться до него самого или подсечь его коня своими навахами и кинжалами.
   Мысли, опасения, ожидания - все это исчезло, как не бывало. Молодым корнетом овладело счастливое сознание своего бесстрашия: он не пригнулся перед пулями, он сшибался на полном скаку с грозным, несмотря на его неказистый и невоенный вид, врагом.
   В этот счастливый день ветер удали и победы трепал тонкие гусарские косички Поля Брие.
  

***

  
   Армия императора на Пиренеях страдала от перебоев в продовольствии и фураже. Почти все местное население бойкотировало захватчиков, а обозы из Франции добирались через горные перевалы, часто подвергаясь нападениям герильясов. Поэтому в те редкие дни, когда в Саламанку поступала новая партия продовольствия, в таверне, которую толстая и неутомимая маркитантка мадам Жужу держала на полпути между Пласа Майор и древним римским арочным мостом через реку Тормес, можно было поживиться не только спиртным, но даже неплохо поесть.
   В начале сентября зной стал спадать. Через город, мимо однообразных, выстроенных из тесаного камня домов с немногими окнами и наглухо запертыми дверьми, тянулись возы с продовольствием и фургоны с порохом. Погонщики мулов виртуозно щелкали длинными бичами. Здания в большинстве своем были обнесены каменными оградами. В определенные часы стены отсвечивали на солнце, и тогда казалось, будто они позолочены. Окна редко были снабжены стеклами, но ставни везде были закрыты. Людей на улицах было мало, в большинстве своем это были французские солдаты и офицеры.
   Обычным звуком стал стук молотков и грохот обрушиваемых стен и перекрытий. Инженерные подразделения сносили дома в нескольких районах города ради строительного материала, необходимого для возведения и укрепления фортов Сан-Висенте, Гаэтано и Ла Мерсед над Тормесом.
   Но звук, который услышали Ружери и Петион, направляясь в таверну мадам Жужу, был совершенно иного свойства. Любой город в Испании мог в одночасье превратиться в новый сарагосский кошмар, если на его улицах раздавалась стрельба. Поэтому выступления горожан против наполеоновской армии подавлялись немедленно и крайне жестко.
   По этой же причине, услышав пистолетные выстрелы, друзья, изменив свои планы, присоединились к группе пехотинцев, бросившихся к дому, из которого по ним открыли огонь.
   Несколько ударов железными ломами по воротам, перебежка под пулями через двор, зловещие искры выстрелов в окнах изящного старинного дома с пилястрами на два этажа. Держа наготове заряженные пистолеты, двое гусар ворвались в здание и бросились вверх по лестнице вслед за пехотинцами. Переходы между комнатами стали гибельным лабиринтом, за каждым поворотом которого таилась смертельная опасность. Пехотинцы стреляли из своих карабинов по дверям, затем врывались в комнаты.
   В просторной зале, где забаррикадировались испанцы, после непродолжительной перестрелки завязалась рукопашная драка.
   Вскоре все было кончено. Посреди разбросанной мебели и посуды, разбитых столов и комодов, валялись трупы людей - шестерых инсургентов и двух французских солдат. Еще один испанец, истекая кровью, лежал у лестницы, глядя на ворвавшихся солдат горящими от ненависти глазами. Это был пожилой крестьянин с жестким, прокопченным от солнца лицом. Пехотинцы хотели пристрелить его на месте, но их лейтенант велел им повременить.
   Подойдя к пленнику, на которого двое солдат направили стволы карабинов, лейтенант-пехотинец, не повышая голоса, спросил, где партизаны держали в доме оружие. Испанец молчал, демонстративно отвернув голову. Лейтенант медленно перевел свой вопрос на испанский, но опять не удостоился ответа.
   - Не понимаю, что движет этими людьми, - произнес со зловещим видом Ружери, отирая пот со лба и оправляя взъерошенные черные колечки волос. - У них не было ни малейших шансов остаться в живых! Почему же они на нас напали? Разве не разумнее было попытаться покинуть город и примкнуть к какому-нибудь отряду партизан?
   - Но ведь и мы часто идем на верную смерть, когда этого требуют честь и верность Франции, - отозвался лейтенант. - Возможно, у них есть свое дикарское представление о чести.
   - У этого отребья нет, и не может быть никакого представления о чести, - сверкнув глазами, отрезал Ружери.
   Лейтенант-пехотинец не счел нужным спорить. Он вообще придерживался того мнения, что заставить гусара признать свою неправоту можно только на дуэли, а последнее в его планы не входило. К тому же солдаты в этот момент нашли тайник, где хранились гранаты, порох, пистолеты. Он оказался под одной из половиц в кухне. Там же обнаружились исписанные листы бумаги.
   - Гм, любопытно, - пробормотал лейтенант, водя пальцем по строчкам и осмысливая испанский текст. - "Политический катехизис испанского народа". Думаю, командованию будет интересно лишний раз убедиться в том, как святоши накачивают народ ненавистью к нам.
   - Что там написано? - поинтересовался Петион.
   - Вопросы и ответы, как и полагается катехизису, - откликнулся лейтенант. - Вот, например. Вопрос: "Сын мой, кто ты таков?". Ответ: " Испанец, милостию Божией". Смотрите-ка, самая темная и отсталая нация в Европы, а сколько гордости!
   Лежащий на полу раненный пленник презрительно хмыкнул. Похоже, он понимал французский.
   - "Кто враг нашего благополучия?" - продолжал читать лейтенант, вокруг которого столпились с интересом слушающие пехотинцы. - "Император французский". - "От чего происходит Наполеон?" - "От греха". - "Когда завершится сей ужасный деспотизм?" - "Уже близок он к падению". - "Какого наказания достоин испанец, изменяющий своим обязанностям?" - "Бесчестия, смерти, звания изменника, гражданской смерти для всех своих потомков".
   Доминик, уставший выслушивать эту прокламацию ненависти, бродил по комнатам, тыча саблей в разбросанные повсюду предметы мебели. Из перевернутого стола с изящными ножками вывалился выдвижной ящик. Гусар слегка толкнул его ногой. Ящик при этом словно распался надвое, и из его полости выпала шкатулка. Взяв шкатулку в руки, Доминик покрутил ее, открыл, без труда обнаружил потайное дно и извлек сложенную трубочкой рукопись.
   - Что это ты нашел? - спросил подошедший Ружери.
   Пожимая плечами, Доминик раскрыл рукопись. Пергамент был потемневший от старости, хрупкий, но буквы оказались вполне различимыми. Вот только они не принадлежали никакому европейскому языку. И в строках невозможно было увидеть ни единого просвета между словами.
   - Что это такое? Еще одна ваша прокламация или зашифрованный план нападения на французский гарнизон? - спросил Доминик, подойдя к пленнику.
   - Понятия не имею, - равнодушно ответил тот с сильным акцентом.
   - Я тебе не верю.
   - А вот на это мне наплевать, - огрызнулся испанец.
   Ружери резко, наотмашь ударил его по лицу. Голова испанца дернулась и стукнулась о ступеньку лестницы.
   - Здесь нам больше нечего делать, - заявил Ружери своему светловолосому другу. - Пойдем в таверну. Кстати, как ты решил поступить с рукописью? По-моему, это что-то старинное и, следовательно, для нас бесполезное.
   - Полагаю ты прав, старина, - откликнулся Петион, пряча шкатулку с пергаментом в наплечную сумку. - Но я решил не выбрасывать ее. Если когда-нибудь вырвусь из пиренейского ада, отдам ее одному человеку, которому, как мне кажется, будет интересно увидеть загадочную рукопись на неизвестном языке.
   - Наполеон очень любит своих солдат, - произнес вдруг испанец у них за спиной. Гусары обернулись.
   - Вороны тоже их любят, - продолжал пленник, с вызовом глядя прямо в глаза лейтенанту пехотинцев, все еще находящемуся в зале. - Пока хотя бы один француз останется в Испании, мы не дадим нашим птицам голодать.
   - Вот разговорился, каналья, - без особого раздражения прокомментировал лейтенант пехотинцев и велел рядовому пристрелить испанца.
  

***

  
   Приказчик мадам Жужу, неся в плетеной корзине бутылки шампанского, вышел из кухни и миновал вешалку, на верхней полке которой лежали головные уборы гостей - главным образом двууголки с высокими стоячими султанами, предписанные гусарам как часть их формы для выхода в город. Бросалась в глаза сиреневого цвета уланская шапка - похожая на кивер, но четырехугольная и расширяющаяся кверху.
   Группа младших офицеров, занимавшая длинный стол вдоль стены, встретила вино с оглушительной радостью.
   - Принеси твердой древесины на всех! - велел приказчику один из присутствовавших, имея в виду говядину.
   Разговоры за столом шли о походах и похождениях, о готовящемся выступлении - то ли на юг, то ли на восток, то ли в Португалию, никто толком не знал. Кто-то вспомнил давний бой с испанской пехотой. Каждое сражение обрастало воспоминаниями и легендами о мужестве и чести, о боевом братстве, о безвременно прерванной жизни множества людей.
   Брие, сидя с края стола, задумчиво тянул коньяк, обжигавший ему желудок и не доставлявший радости. Его рассеянный взгляд наткнулся на группу из трех человек, сидящих в дальнем углу таверны, за одним из маленьких круглых столов. Это были неразлучные Ружери и Петион, беседовавшие с плотно сложенным уланом.
   Дружба двух офицеров вызывала в Девятом гусарском восхищение, смешанное с некоторой долей зависти. Внешне они были очень разными - смуглый, черноволосый, вспыльчивый Ружери, и светлый, желтоглазый, веснушчатый Петион. Первый был похож на итальянца, второй - на немца. Но между ними имелось и сходство. Оба были чистокровными французами, одинакового среднего роста, оба ничего никогда не страшились, смеялись одним и тем же шуткам и стояли друг за друга нерушимой стеной.
   Глядя на них, Брие почувствовал что-то вроде укола сожаления, чтобы не говорить о столь низменном чувстве, как зависть. Он не раз мечтал о таком верном друге. Воображение рисовало, как один из них спасает другого в самых опасных переделках, на которые столь щедра походная жизнь. Впрочем, пришло ему в голову, на войне не следовало слишком сильно привязываться ни к товарищам по оружию, ни к подразделению, поскольку завтра ни того, ни другого могло уже не быть.
   Петион, поймав взгляд Брие, пригласил его жестом присоединиться к их маленькой группе. Вспыхнув от радости, Поль вскочил с места и быстро пересек зал таверны. Он подсел к друзьям и тут же был представлен их собеседнику.
   Тот оказался лейтенантом Кшиштофом Ольховским из Легиона польских улан, сражающимся в рядах армии Наполеона с тех пор, как император, разгромив австрийцев и пруссаков, создал из районов Польши, которые входили в эти государства, Варшавское герцогство. Многие поляки надеялись, что когда-нибудь император в полном размере восстановит польское королевство, вернув им и территории, захваченные Россией.
   Ольховский выглядел старше своих двадцати двух лет из-за пристального, тяжелого взгляда глаз навыкате и некоторой одутловатости лица. В отличие от многих соплеменников, лейтенант объяснял свою службу Франции не столько польским патриотизмом, сколько стесненными денежными обстоятельствами и тем, что он образно назвал "волокитством за фортуной".
   - Но полно говорить обо мне, - улан обернулся к Доминику. - Не являетесь ли вы, сударь, родственником или потомком некоего Жерома Петиона де Вильнева?
   - Я даже не знаю, кто это, - улыбнулся Доминик, подкручивая пышный ус. - Заслуживает ли сей господин того, чтобы набиться ему в родственники?
   - Решать вам. Он был жирондистом, первым председателем революционного конвента и мэром Парижа. Погиб на гильотине во времена якобинского террора.
   Трое гусар переглянулись. В первой половине 1790-х годов, на которые ссылался поляк, им всем, включая Ольховского, не могло быть больше 5-6 лет.
   - Гм, - удивленно хмыкнул Доминик. - Откуда вы все это знаете?
   - Так уж случилось, что мой отец находился во Франции в первые годы вашей революции. Разумеется, ему приходилось скрывать свою принадлежность к дворянству. Наполеону Бонапарту следует поставить памятник уже за то одно, что он задушил змею революции в ее собственном логове.
   Трое гусар ошарашено молчали. Их преданность императору не была следствием исторических или политических соображений, которые у них просто отсутствовали.
   - Нет, я не думаю, что мы с тем Петионом родственники, - вынес наконец Доминик свой вердикт.
   Ружери ухмыльнулся. Он единственный в полку знал тайну своего друга о его весьма знатной родне. Троюродным дядей Доминика был ни кто иной, как граф Империи, генерал Шарль Лефевр-Денуэтт, возглавлявший штаб маршала Бессьера на Пиренеях еще до войны на полуострове. Впоследствии полки, которыми командовал Лефевр-Денуэтт, участвовали в первой из двух многомесячных осад Сарагосы и в блистательной победе над испанцами в ущелье Сомосьерра. В конце 1808 года генерал был ранен и попал в плен в результате внезапной атаки английских драгун.
   Доминик Петион скрывал свою родственную связь с генералом. Уж слишком тот был влиятелен, тем более, что в одно время, во Франции, даже командовал подразделением знаменитой наполеоновской гвардии. Молодой гусар не желал, чтобы продвижение по воинской службе было или считалось его товарищами результатом чьего-то покровительства.
   Разговор за столом зашел о том, что по мере увеличения размеров армий и корпусов, участвовавших в последние годы в больших сражениях, стало все труднее отличать своих солдат от чужих по расцветке формы. Кшиштоф рассказал, что одежда французских и русских улан настолько похожа, что в прежние годы, до того, как две страны, подписав Тильзитский мир, заключили союз, и те, и другие зачастую стреляли в своих.
   - Судя по вам, Кшиштоф, - заявил Ружери, - поляки разбираются во французской истории не хуже нас.
   - И воюют за императора так же бесстрашно, как французы, - добавил Доминик. - Достаточно вспомнить, как они проявили себя при Сомосьерре.
   Ольховский, лицо которого не отражало никаких чувств, принял кивком головы этот комплимент как нечто должное.
   Брие с восхищением смотрел на улана. Значит, Ольховский участвовал в том достопамятном сражении в конце 1808 года, когда французами командовал сам император. Тогда в узком ущелье Сомосьерра, в Старой Кастилии, их встретили испанские батареи. Их обход был бы сопряжен с недопустимой потерей времени. Генерал Пире доложил Наполеону, что взять испанские позиции невозможно, на что император ответил, что не знает такого слова. После чего он приказал эскадронам польских улан взять батареи "галопом".
   Уланы выполнили этот приказ, несмотря на то, что орудия неприятеля расстреливали их в упор. Они неслись прямо на пушки на своих быстроногих скакунах, с саблями и пиками наперевес, и в конце концов смяли всю оборону испанцев, освободив проход для пехоты. На следующий день, во время церемонии награждения нескольких десятков уцелевших улан Наполеон сказал: "Вы достойны моей старой гвардии. Вы - лучшая кавалерия!".
   Не в силах сдержать обуревающих его чувств, Брие вскочил на ноги и поднял бокал:
   - Я предлагаю выпить за мужество польских улан! - воскликнул он, краснея.
   Друзья стоя осушили бокалы, и Ольховский тут же предложил тост за императора и его бесстрашных гусар. К тосту присоединились все остальные посетители таверны, и вино было выпито после громового "Да здравствует император!".
   Затем все сели, и разговоры возобновились. Ольховский сообщил собеседникам, что не разделяет общей веры своих соотечественников в скорое восстановление независимости Польши, так как Белоруссия и Литва все еще находятся в составе России - на сегодняшний день самой важной союзницы Наполеона.
   - Прошлый год чуть было окончательно не похоронил надежды поляков, - сказал улан. - Тогда в Петербурге посол Франции Арман Коленкур и министр иностранных дел России граф Николай Румянцев подписали конвенцию, в которой Наполеон обязался никогда не способствовать восстановлению польского королевства. Русский царь в тот же день утвердил конвенцию.
   - А император? - спросил Доминик.
   - Наполеон отказался ратифицировать ее после того, как получил отказ на свою просьбу выдать за него замуж сестру Александра, княжну Анну Павловну.
   Брие слушал это вполуха, не очень ясно осознавая, о чем идет речь. В голове у него шумело от вина, грудь распирала гордость. Он пытался осмыслить то обстоятельство, что трое героев - можно сказать, подлинный цвет прославленной легкой кавалерии императора, - приняли его, Поля Брие, находящегося на войне всего два месяца, в свое избранное общество.
  

***

  
   Когда армия Наполеона захватывала земли различных германских княжеств и королевств, жители деревень, чтобы избежать осложнений, добровольно снабжали Великую Армию припасами. Двигаясь дальше, французы оставляли своих больных и раненых в домах у немцев, зная, что там уход за ними будет куда лучше, чем в полевых госпиталях.
   Испания оказалась полной противоположностью Германии. Здесь все было не по правилам. Жители бросали деревни и города, уничтожали или прятали припасы, запирали дома и уходили - кто в соседние деревни, кто в горы, к партизанам.
   Трудности с продовольствием на третий год войны были столь велики, что команды, которым поручалось добывать пропитание для их подразделений, занимались почти узаконенным мародерством. Высшие офицерские чины закрывали на это глаза, а низшие порой и сами участвовали в рейдах за продуктами.
   Корнет Поль Брие, считая, что искусству добывать продовольствие необходимо учить и недавно поступивших в полк новобранцев, поручил эту важную миссию сержанту Марселю Риго и его опытным помощникам.
   Поль решил лично проследить за тем, как будет выполнена эта задача.
   Перед выездом в заброшенную деревню, расположенную к востоку от Саламанки, возле реки Дуэро, Поль зашел в казарму к новобранцам. Ему казалось, что он хорошо понимает, какие чувства владеют ими. Корнет помнил одолевавшие его самого в первые дни пребывания в Испании картины ужасов войны.
   - Знаете, почему у нас алые доломаны? - спросил он, собираясь подбодрить гусар грубоватой армейской шуткой.
   - Чтобы в нас было легче целиться, - осклабился один из новичков, совсем еще юнец, с нарисованными черными усами на щеках, совершенно не соответствовавшими его каштановым волосам. - Красный цвет хорошо видно на расстоянии.
   Брие опешил, не зная, что на это сказать. Шутка как-то не заладилась.
   - В таком случае мы не единственные в этой войне, кого легко расстреливать, - добавил другой гусар. - У англичан почти вся армия одета в красные мундиры.
   - Ладно, прекращайте болтовню! - рассердился Поль. - У нас сегодня много дел. Предстоит разыскать продукты для всего эскадрона или хотя бы только для нашей роты.
   Когда гусары вывели лошадей из конюшни, сержант коротко рассказал им, в каких местах обычно хозяева покинутых домов оставляли припасы. Кто-то спросил про бочки с вином.
   - Бочки можно найти только в монастырях или у очень богатых людей, - объяснил Риго. - Обычно вино хранится в больших глиняных кувшинах, причем эти кувшины оставляются открытыми.
   - Но ведь вино тогда выдохнется, - удивился Брие.
   - Для того, чтобы оно не выдыхалось, сверху наливают оливковое масло. А вычерпывают вино специальными полыми тросточками. Перевозят его в высмоленных мешках. Обычно в старых, но если таких нет, то используют и новые, хотя у вина после транспортировки в новых мешках появляется запах смолы.
   В пути продолжали обсуждать тему испанских спиртных напитков. Звучали такие названия как "гуэска", "аликанте", "мальвазия", "херес".
   Ехали с полчаса. Холмы, покрытые невысокой, но плотной растительностью, напоминали туловище огромного зверя с зеленой свалявшейся шерстью.
   В деревне Риго, не колеблясь, выбрал одно из строений. По мнению Поля, оно ничем не отличалось от остальных глинобитных домов. Корнет решил спросить об этом сержанта, когда они закончат дело, ради которого приехали.
   Склонившись над колодцем возле дома, Риго опустил туда привязанную к длинному шнуру и покрытую смолой пулю, поводил вверх-вниз, по сторонам, затем вынул.
   - Смотрите, - показал он пулю обступившим его новичкам. - Видите, к смоле пристала только земля. Если бы там внизу был сундук или бочка, на смоле отпечатался бы след. В этом случае нам пригодились бы крюки, которые мы взяли с собой.
   Дверь дома оказалась запертой. Скусив патрон и зарядив ружье, один из подопечных Риго выстрелил прямо в замочную скважину, после чего распахнул дверь ударом сапога. В доме сержант и двое его помощников стали обстукивать прикладами стену, объясняя новичкам разницу в звучании.
   - Слушайте внимательно, - требовал Риго, дойдя до нижней части стены. - Здесь звук совсем другой, более гулкий. За стеной пустое место. Возможно, тайник. Проверим позже. Сейчас пойдемте опять во двор, я научу вас искать тайники в земле с помощью шомпола.
   Во дворе висела противоестественная тишина, сквозь которую было хорошо слышно, как в ветках невысоких деревьев и по кровлям домов шуршит ветер.
   Кто-то ойкнул.
   Из просветов между домами выступили люди - мужчины, женщины, дети. Их было много, куда больше, чем гусар. И все были вооружены - мушкетами, саблями, пиками, ружьями, пистолетами, тесаками, резаками, топорами, вилами, кухонными ножами, огромными садовыми ножницами.
   Брие, помертвев от поднявшейся откуда-то снизу и накрывшей его сердце мутной волны, признал в маленьком человеке в сутане того самого священника, дона Макарио, в присутствии которого двое егерей осквернили церковь. Падре смотрел прямо на корнета, никак не показывая, узнает ли его.
   Пуля ударила кивер Брие откуда-то сбоку и сзади, пробила его насквозь. Расслабленный подбородочный ремень не удержал головного убора, и тот слетел на землю.
   Среди испанцев послышался короткий смех.
   Поль вдруг очнулся и, схватившись за саблю, хотел уже крикнуть: "Умрем, но не сдадимся!" или просто "Пли!", но стрельба с обеих сторон началась, не дожидаясь его приказов.
   Вторая пуля пробила Полю плечо навылет, и он выронил пистолет. Третья ударила в грудь, когда корнет уже падал.
   Перед лицом лежащего Поля валялся в пыли его украшенный золотистым шнуром кивер с эмблемой Девятого гусарского полка. Каменистая земля со всех сторон окружала молодого человека. Она была справа и слева, спереди и сзади. И только высоко в небе еще несколько мгновений продолжал гореть невыносимый факел пиренейского солнца.
  
  

- Глава 2 -

  
   "Вечная слава павшим!.. Вы не раз произносили эти слова, сир. Десятки тысяч убитых оставались на поле брани после каждого из ваших сражений, которые уже вошли в историю человечества. И вы всякий раз говорили, что скорбите о безвременно ушедших храбрецах. Но разве согласились бы вы оживить их, если бы представилась такая фантастическая возможность?"
   Воображаемый Наполеон хмурился и не отвечал. Впрочем, он по крайней мере не перебивал вопрошавшего. Настоящий император на его месте не проявил бы терпения, выслушивая то, что расходилось с его словами или решениями.
   Антуан-Жан Гро, стоя в своей обширной мастерской на бульваре Капуцинок, всматривался в разложенные на столе карандашные наброски, на которых был изображен Наполеон в различных ракурсах. В мастерской было тихо, несмотря на присутствие учеников. Все работали молча, стараясь не отвлекать учителя. Никто из них не догадался бы, что Гро поглощен своим обычным занятием - безмолвным диалогом с императором, чьим придворным живописцем он почитался еще со времен Итальянской кампании, когда Жозефина Богарне представила в Милане своему мужу молодого талантливого портретиста.
   "Действительно, государь, вообразите, что некая могущественная сила предложила вам выбор: вернуть к жизни всех погибших в этих бесконечных войнах, заодно возвратив десяткам тысяч искалеченных инвалидов их руки, ноги, глаза. Нет, даже не так. Пусть она предложила бы вам воскресить всех французов, павших в одной лишь битве при Аустерлице, но при условии, что битва бы не состоялась. Пошли бы вы на такое? Отказались бы от славы военного гения всех времен, от возможности явить миру свои блистательные способности стратега и полководца? Лишили бы себя ради жизни тысяч людей права командовать королями и императорами, разрезать и заново складывать карту Европы?".
   У Наполеона на всех разложенных рисунках непокорная прядь падала на лоб, как и у самого Гро. Своего рода подпись живописца. Такая же прядь красовалась и на знаменитом полотне, изображавшем молодого, стройного, длинноволосого, вдохновленного музыкой славы генерала Бонапарта со знаменем в руках, которое он водружал на Аркольском мосту в разгаре боя с австрийцами. Полотнище оборачивалось кольцами вокруг древка и билось на ветру истории.
   "Впрочем, к чему эти расспросы! Я прекрасно знаю, как бы вы поступили, ваше величество. Знаю, что на самом деле значат для вас люди, отдающие жизнь ради ваших планов и вашей славы. Достаточно вспомнить, что вы воскликнули в тот злополучный день, три года назад, когда получили известие из Испании о Байленской катастрофе. Узнав, что возле андалузского городка Байлен двадцатитысячный корпус генерала Дюпона сдался окружившей их армии неприятеля, вы кричали, что солдаты обесчестили себя и Францию, и что им гораздо лучше было бы умереть! И вы были правы, сир, своей особой, неоспоримой, наполеоновской правотой. В интересах вашего дела им действительно лучше было бы умереть. Ведь они показали всей подчиненной вам Европе, что Наполеона можно побеждать".
   Гро считался лучшим учеником великого художника революции, знаменитого цареубийцы, голосовавшего в Конвенте за казнь короля, ныне - пламенного бонапартиста, Жака-Луи Давида, на многие годы определившего основные направления французской живописи. Выглядел Гро моложаво для своих сорока лет: гладкое открытое светло-оливкового цвета лицо, распахнутые внимательные карие глаза, изящный рот, кажущийся особенно маленьким из-за удлиненного носа, густые, падающие на плечи темно-каштановые пряди.
   Он всегда был подтянут, одет с изяществом, любил элегантно оборачивать вокруг шеи белый батистовый платок и постоянно был готов к светскому общению. Будучи официальным портретистом императорской семьи, Гро нередко находился в обществе высокопоставленных особ где-нибудь в Тюильри, Сен-Клу или Фонтенбло.
   Но продолжительное следование этикету неизбежно навевало скуку. Художник высоко ценил те дни, когда мог не отрываться от работы с ее идеями, образами, запахом краски, холстами, эскизами, учениками. Впрочем, уставая иногда от работы, что для Антуана-Жана Гро было редкостью, он любил отдыхать за неторопливой беседой со своим несколько чудаковатым другом Жаном-Батистом Лефевром. Обычно они встречались в ресторане "Сады Семирамиды", куда Гро сейчас и направлялся, продолжая мысленный разговор с главным заказчиком своих работ, бывшим генералом, бывшим Первым консулом, ныне уже почти семь лет - императором французов.
   Надев высокий цилиндр и облачившись в темный длинный сюртук, Гро ехал в закрытом экипаже. Хотя мысли его были далеко, глаза привычно замечали формы и цвета ранней парижской весны, открывавшимися ему через окошко. Уже две недели, как март 1811 года вступил в свои права, но по обочинам дорог все еще кое-где сохранились перепачканные, утрамбованные, неживописные пятна снега.
   "Эти молодые жизни, отданные на алтарь империи, - продолжал Гро разговаривать в мыслях с Наполеоном, - сделали вашу жизнь захватывающе интересной, полной величия и смысла. И мою, увы, тоже, сир".
   Приказчик в ресторане, узнав в живописце редкого, но постоянного посетителя, провел его через просторную главную залу, где в этот предвечерний час было всего несколько человек. Сидели они поближе к камину, над которым стояла большая фарфоровая с золочением ваза с декоративной крышкой. На боку вазы был изображен цвет французской армии, наблюдающий за сражением. Император в походной шинели стоял, окруженный плотной группой маршалов и адъютантов в треуголках и двууголках, с плюмажами и без оных. Некоторые держали у глаз подзорные трубы.
   На светлых однотонных стенах залы с высоким потолком висели огромные выцветшие темные картины в толстых рамах. В камине плескалось жаркое пламя.
   Приказчик завел живописца в отдельный кабинет, где небольшой сервированный стол был окружен мягким полукруглым диваном, и помог Гро снять сюртук. Оставшись в белой сорочке с узкими рукавами и темном жилете, художник сел поближе к потрескивающему огню - здесь тоже был свой небольшой камин. Антуан-Жан знал, что Лефевр все равно останется в своем затасканном зеленом рединготе и сядет подальше от камина, у противоположной стены, под висящей фарфоровой с глазурью тарелкой с портретом императора.
   Так и вышло. Старый друг оказался верен себе. Придя на встречу, он остался в верхней одежде и сразу же настоял на том, что будет платить за себя сам - это при его-то скромном жаловании писца при нотариусе. Гро тут же согласился, зная, насколько бесполезны споры на эту тему. Предупрежденный приказчик должен был по окончании ужина назвать заниженную цену, а остаток суммы получить от художника с глазу на глаз.
   Лефевр не терпел никакого участия и никогда не просил его - ни у высокопоставленного друга, ни у чрезвычайно влиятельного своего родственника, генерала Шарля Лефевра-Денуэтта, одно время командовавшего в Париже отрядом императорской гвардии.
   Воспитанный своим отцом в духе идей равенства и братства, но без печально знаменитой кровожадной непримиримости якобинцев, Жан-Батист Лефевр не придавал ни деньгам, ни положению никакого значения. К вящей досаде своей жены Мирабель, он, несмотря на всестороннее образование и хорошие способности к наукам, продолжал жить в старом отцовском доме в простонародном Сент-Антуанском предместье, в этой колыбели революции, недалеко от развалин Бастилии.
   - По-прежнему ведешь мысленные разговоры со своим императором? - спросил очень низким голосом Лефевр после обмена приветствиями.
   - А ты по-прежнему пытаешься проникнуть пытливым разумом философа в суть бытия? - привычно откликнулся Гро. - И, кстати говоря, разве император только мой, а не всех французов?
   - Я его не выбирал, - буркнул Жан-Батист. Ему, однако, хватило предусмотрительности понизить голос. Было бы глупо пострадать из-за политики, к которой он был достаточно равнодушен. Его анти-бонапартизм носил характер периодического недовольного ворчания, а не пламенной идеи, за которую было не жаль и рискнуть свободой. Горячий энтузиазм Лефевр приберегал для своих философских изысканий.
   Лакей в напудренном белом парике с косичкой принес заказанный художником страсбургский слоеный пирог с телячьим фаршем и гусиной печенью. На столе уже стояли графин с ликером, два бокала, блюдо с винегретом. Разлив ликер по бокалам, ресторанный служитель удалился.
   Разговор быстро перешел на тему, которая живо занимала художника.
   - Я лучше многих других, - говорил он, - осознаю, какую непомерную цену платит нация, да и вся Европа, за то, чтобы этот человек мог кроить мир по своему усмотрению, давать и отбирать королевские титулы, вводить свой Гражданский кодекс в странах, для которых даже идея освобождения крестьян является невозможно радикальной. Но, как ни стыдно мне в этом признаваться, только в таком мире с его сражениями и величием я нахожу свою собственную жизнь интересной и оправданной.
   Лефевр не перебивал, но в его темных глазах с их странным, угловатым разрезом, придававшим лицу вечно жалобное выражение, сквозило явное сожаление. Гро не обращал на этот взгляд внимания. Ему хотелось выговориться, и он продолжал изливать душу.
   - Я внес немалую лепту в создание легенды, называемой Наполеоном Бонапартом. Тот бой за Аркольский мост в действительности был мелкой стычкой и не имел никакого особого значения. Тем более, что мост мы так и не взяли. К тому же солдаты, участвовавшие в бою, прекрасно знают, что Бонапарт, вопреки официальной версии и моей знаменитой картине, вовсе не бросился, схватив знамя, вперед навстречу пулям, чтобы своим примером разжечь в воинах республики мужество и презрение к опасности. Он тогда свалился с моста прямо в болотистую жижу, где и барахтался, пока его оттуда не вытащили верные солдаты. Но все это теперь уже не имеет значения даже для очевидцев. Образ великого человека заслонил любую низкую правду.
   Гро замолчал. Он все это время говорил очень тихо, но сейчас на всякий случай отдернул занавеску, отделявшую кабинет от основной залы ресторана. Конечно, никто их не подслушивал. Да и кто бы заподозрил в крамольных разговорах человека, столь приближенного к особе императора? Дополнительную степень защищенности придавала живописцу его старинная дружба с хозяйкой Мальмезонского замка. Несмотря на развод Наполеона с Жозефиной и его брак с австрийской принцессой Марией-Луизой, за мадам Богарне сохранился титул императрицы, а ее дом по-прежнему был одним из самых блестящих салонов Франции.
   - Я думал, ты видел своими глазами бой за мост, - произнес Лефевр тихим и очень низким голосом. Так могла бы звучать труба с сурдиной.
   - Нет, это не так. Генерал мне специально позировал уже после сражения. Но значение имеют не факты, а создаваемая Наполеоном история, в чем я помогал ему, наряду с другими. И тогда, когда возглавлял комиссию по отбору для вывоза в Лувр самых ценных произведений из итальянских коллекций, и тогда, когда переносил на полотна эпизоды грандиозных сражений, и когда писал картину о Наполеоне, посещающем чумных больных в яффском лазарете во время не очень удачного египетско-сирийского похода. Многие говорили о божественной неуязвимости Бонапарта, который касался больных солдат почти исцеляющим жестом Христа. В действительности же, как мне рассказывали, он быстро прошел через лазарет, сказав его обитателям, чтобы они не волновались, так как чумы у них нет, после чего оставил их умирать.
   Пауза после этих слов показалась обоим друзьям более тягостной, чем предыдущая.
   - В чем же ты винишь себя? - тихо спросил Лефевр, - если бы не ты, эти картины писали бы другие художники. Просто они делали бы это хуже, вот и все.
   Гро в очередной раз отметил про себя выразительность некрасивого лица своего друга. Он испытал и подавил соблазн рассказать Жану-Батисту, что в 1804 году использовал это лицо - опущенные вниз края глаз и губ, впалые щеки, выступающие вперед надбровные дуги, жесткие короткие волосы - для фигуры больного, опирающегося на колонну справа, на картине про чумной лазарет в Яффе.
   Лефевр был на три года младше Гро, но выглядел лет на десять старше из-за седины, преждевременных морщин и какой-то общей неухоженности. "Куда смотрит Мирабель?", подивился художник.
   - Многим кажется, что в своей работе я совершенно не завишу от вдохновения, - сказал он, словно уходя от вопроса друга, но в действительности отвечая на него косвенным образом. - Удивляются, что я могу писать буквально по расписанию, не ожидая, пока меня посетит муза. Что никогда не вынашиваю собственных идей, но всегда пишу лишь по заказу, даже такие страстные полотна, как "Сафо на Левкадской скале". Ту картину я написал для генерала Дессоля.
   - Меня это тоже удивляет, - признался Лефевр. - Неужели ты сейчас откроешь завесу тайны?
   - Никакой тайны нет, друг мой! Я, как и любой художник, творю по велению муз, но мне не нужен прилив вдохновения, чтобы писать отдельную картину, потому что с тех пор, как Наполеон стал перекраивать ход истории, вдохновение не отпускает меня ни на миг. Само сознание того, в сколь величайшую эпоху я живу, наполняет меня священным трепетом! И ради этого я, как это ни постыдно и ни прискорбно, готов простить императору легионы загубленных им жизней...
   Мечтательный взгляд художника устремился к далям, ведомым ему одному.
   - Повторяю, - произнес он, - я приложил и продолжаю прилагать руку к созданию легенды, но я люблю эту легенду, ибо она заполняет мою жизнь смыслом и чувством свершения. И дело не только в том, что заказы и картины приносят мне доходы и известность. Великие битвы, великие события, создание и уничтожение целых империй - всего этого мне будет очень недоставать, если я переживу императора. В том, что никто другой не сможет его заменить, я не сомневаюсь...
   Гро наполнил опустевшие бокалы. Ему вдруг стало неловко оттого, что с самого начала беседы он говорил только о себе.
   - Как продвигаются твои исследования природы времени? - поинтересовался он. - Давно хотел спросить, почему ты считаешь, что время является первопричиной всего. Честно говоря, эта твоя идея для моего ума слишком сложна.
   Жан-Батист оживился, как ребенок, которому разрешили встать из-за стола.
   - Время, безусловно, намного более таинственная категория, нежели пространство, - прогудел он. - Подумай сам. В пространстве мы распознаем различные направления - вниз, вверх, направо и так далее, - и в реальном существовании каждого из них можем немедленно убедиться, ибо везде нас окружают явления и предметы.
   Гро кивнул, слушая вполуха. Подобные умствования казались ему надуманными и оторванными от жизни. Но он знал, сколь много они значат для его друга. Не перебивая, размышлял Гро о том, что Лефевр, будучи человеком быстрого ума и обширных познаний, получившим всестороннее образование, несмотря на свою жизнь в окружении мануфактурщиков, ремесленников и торговцев, мог бы добиться блестящих успехов в самых разных областях деятельности. Но этому мешало отсутствие у него честолюбия. Точнее говоря, честолюбие у него было. И весьма немалое. Однако касалось оно лишь того, что сам Лефевр почитал научным и философским поиском, но никак не карьеры в ее общепринятом понимании.
   - Во времени мы тоже различаем направления, - продолжал между тем Жан-Батист, принимая легкую доброжелательную насмешку в глазах приятеля за интерес к своим рассуждениям. - Мы говорим о прошедшем, о настоящем, о грядущем. Но посуди сам: в отличие от направлений в пространстве, это сплошные иллюзии, в которых при ближайшем рассмотрении нельзя отыскать никакого подлинного бытия!
   Вошел лакей и спросил, нет ли у гостей каких-либо пожеланий. Гро распорядился принести блинов-крепсов, шоколада и чаю.
   - Почему же во времени нет бытия? - спросил он после ухода лакея, просто повторяя последние слова Лефевра и не вникая в их смысл.
   - Прошлого уже нет, иначе мы бы не называли его прошлым, - терпеливо объяснял своим низким голосом Жан-Батист. - Значит, это иллюзия. Будущего еще нет, иначе мы называли бы его не будущим, а настоящим. Значит, и это иллюзия. Прошлое и будущее существуют лишь в нашем воображении - в воспоминаниях, в планах, в надеждах, в мечтах.
   - Стало быть, есть одно лишь настоящее, - Гро с удивлением заметил, что последнее рассуждение друга заставило его заинтересоваться. Быть может, в философии есть нечто большее, нежели расточительство слов. Смогли же в свое время философы-энциклопедисты подтолкнуть целую нацию к весьма решительным действиям
   Глаза Жан-Батиста заблестели. Не без торжества в голосе он объявил:
   - Где начинается и кончается настоящее? Что это такое, настоящее?
   - То, что происходит прямо сейчас, - удивился Гро. Он не представлял себе, какой подвох может таиться в этом вопросе друга, но воодушевление Лефевра явственно указывало на то, что задан вопрос неспроста.
   - Допустим, я говорю слово "Париж", - произнес тот, повышая голос, - К тому моменту, как я дойду до второго слога, первый уже окажется в прошлом. Разве можно точно указать на границы настоящего? Это всегда воображаемая точка, без начала и конца. У настоящего нет длительности.
   Гро призадумался. В некотором смысле Лефевр был прав. Но в некотором другом - неправ, поскольку настоящее все же существовало. Оно окружало их обоих со всех сторон и пронизывало все их бытие. Оно существовало, будучи точкой без начала и конца.
   Не дожидаясь ответа от друга, Лефевр заключил:
   - Итак, мы приходим к выводу, что время состоит из одних иллюзий. Мы уже достигли согласия относительно иллюзорности прошлого и будущего. Что же до настоящего, то им оказывается лишенный продолжительности промежуток между двумя иллюзиями. Что же это, если не иллюзия?!
   Гро еще понимал логику рассуждений друга, но понимание это порождало самое решительное нежелание вникать в тему. Было в этой идее несуществования бытия что-то пугающе убедительное, выбивающее из-под ног почву, которую во что бы то ни стало хотелось сохранить.
   Предмет разговора следовало поменять.
   По счастью, в это мгновение принесли чай и сладкое.
   Жан-Батист, словно очнувшись от сна, заявил, что ему пора торопиться, и на чаепитие у него, похоже, времени не остается.
   - Что за внезапная спешка? - удивился Гро.
   - Мне необходимо зайти сегодня вечером к часовщику, который обещал помочь разобраться с неким текстом, - извиняющимся голосом пробасил Лефевр.
   Он рассказал, что два дня назад к нему пожаловал гусарский офицер, который недавно приехал на некоторое время в Париж из Испании. Он служил в одном полку с племянником Лефевра, Домиником Петионом.
   - Кажется, это командир Доминика, - сказал Лефевр. - Но я не уверен, что правильно запомнил. Он привез мне привет от племянника и какую-то старинную рукопись, которую Доминик нашел где-то в Саламанке и почему-то решил, что она будет мне интересна.
   - И что же? - вежливо полюбопытствовал художник, отхлебывая чаю. - Она действительно оказалась интересной?
   - Пока не знаю. Пергамент выглядит очень древним. На нем текст, написанный на незнакомом мне языке, без пробелов. Мне показалось, что это еврейские буквы. Вчера отнес часовщику-еврею. Он обещал разобраться в тексте вместе с братом, который знает древнееврейский лучше, чем он сам. Если окажется, что это какой-то текст их религии, отдам его им.
   Гро пожал плечами.
   - Твое дело, по правде говоря, не кажется мне столь спешным, - заметил он, - чтобы лишать нас обоих удовольствия от совместного чаепития. Отказаться от ненужного тебе религиозного текста ты сможешь и завтра.
   - Но я обещал навестить их сегодня, - запротестовал было Лефевр и тут же умолк под укоризненным взглядом друга.
  

***

  
   И все же Лефевр зашел к Аврааму Зейгеру в тот же вечер.
   - Прошу простить меня, мсье Зейгер, за столь поздний визит, - сказал он. - Боюсь, я нарушил ваш покой. Извините, мадам.
   Жена часовщика, смущенно улыбаясь, увела двух девочек в соседнюю комнату.
   - Вы никому не помешали, мсье Лефевр! - запротестовал хозяин дома, вынимая из бюро шкатулку с рукописью. - Но, увы, я не могу вас порадовать. Мне и моему брату Давиду не удалось прочесть ни одной фразы. Признаться, мы даже не знаем, где начинаются и заканчиваются предложения и слова. Никакие попытки разбить текст пробелами, чтобы получить связный текст, ни к чему не привели.
   - Странно, - удивился Жан-Батист.
   - В одном мы уверены. Это не древнееврейский, и не арамейский. Иными словами, текст скорее всего не имеет отношения к Моисееву закону. Буквы, видимо, выбраны просто в качестве способа шифровки.
   Немного помолчав, Авраам Зейгер нерешительно добавил:
   - Возможно, это звучит странно, но нам кажется, что в некоторых местах буквы складываются в слова, похожие на французские.
   - На французские?! - густые брови Лефевра поползли наверх.
   - Например, несколько раз повторяется последовательность букв, которую можно прочитать, как "арбор" или "арбур". Это похоже на "дерево", arbre, не так ли? Судя по всему, рукописи много лет или даже веков. Может быть, здесь еврейскими буквами записан текст на старой версии французского языка?
   - Или испанского, - откликнулся Жан-Батист. - Ее привезли мне из Испании.
   - Да, это тоже возможно, - кивнул Авраам.
   - Вы случайно не знаете, как по-испански "дерево"? - полюбопытствовал Лефевр.
   - К сожалению, нет.
   Зейгер взял с бюро большой исписанный лист бумаги.
   - Мой брат составил для вас небольшую справку, - сообщил он. - На случай, если вы захотите продолжать свои исследования текста. Здесь указано, как читаются еврейские буквы.
   - О, благодарю вас! - Лефевр был тронут этим проявлением внимания. - Сколько хлопот я доставил вашей семье.
   - Что вы, никаких хлопот. Обратите внимание на то, что некоторые буквы могут иметь более одного варианта прочтения. Поэтому придется перебирать возможности, подбирая то, что покажется вам осмысленным. Кроме того, я должен объяснить вам способ записи гласных, поскольку он отличается от привычного вам. Это займет всего несколько минут.
   - Буду премного вам признателен.
   Они сели возле бюро, и Зейгер принялся объяснять гостю довольно замысловатую систему угадывания гласных, которые в так называемом неогласованном тексте не указывались на письме.
   - Какой неудобный способ записи! - Лефевр не смог сдержать своего удивления, но тут же пожалел о вырвавшихся словах. Хозяин дома выглядел оскорбленным.
   - Это чрезвычайно древний алфавит, мсье! - заявил он назидательно. - Он существовал задолго до всех известных европейских алфавитов.
   - Да, конечно, вы правы. Прошу простить мое необдуманное замечание, - Лефевр встал, выражая всем своим видом благодарность, смущение и осознание своей бестактности.
   - Нет, подождите, мсье Лефевр! - Зейгер испугался, что не успеет выложить гостю убийственный довод, который только что пришел ему в голову. - Когда вы пишете по-французки слово "красивый", beau, вы используете для выражения звука "о" три буквы, ни одна из которых не является буквой "о". Разве это удобно и логично?
   Обескураженный Лефевр честно признался, что никогда об этом не задумывался, и что никакой логики в таком способе записи найти не в состоянии.
   Возвращался он домой почти в полной темноте, пользуясь случайными пятнами света, отбрасываемыми окнами домов и блуждающими фонарями ночных обитателей городских улиц, так называемых ветошников. В который раз Лефевр поклялся, что больше не будет выходить из дома без фонаря. Он всегда покидал свою квартиру на улице Фобур при радостном дневном свете, не позволяющем вспомнить о неизбежности ночи.
   Идти приходилось осторожно, чтобы не поскользнуться на мокрых от дождя булыжниках и не угодить в одно из многочисленных скоплений грязи, выброшенных вещей, наваленного возле домов мусора, не ступить ногой в гнилые овощи возле закрытой овощной лавки и не упасть в смердящие отбросы вблизи лавки мясника.
   Здесь, в этих нагромождениях всяческой дряни и промышляли ветошники. Они казались не людьми из плоти и крови, а мелькающими тенями с остроконечными коробами на спине, с длинной, снабженной крюком палкой, которой они ловко выуживали из мусора все, что можно было потом продать: обрывки кожи, грязные нитки, бумагу, куски одежды, даже кости и битое стекло. Поражала та скорость, с которой они подцепляли свою добычу, очищая улицу менее, чем за четверть часа.
   Неожиданная лужа света образовалась перед ногами Жана-Батиста.
   - Осторожнее, здесь яма, - произнес глухой голос.
   Лефевр испуганно оглянулся и увидел тощего, как скелет, и очень бледного старого ветошника, которого знал как папашу Рене.
   - Благодарю вас, - пробормотал Жан-Батист.
   Рене совмещал в своем лице представителей двух профессий. Как ветошник, он весьма ловко орудовал в грудах мусора, подцепляя в них все, что еще могло на что-нибудь сгодиться. Как старьевщик, он был тем, кто скупал всякую всячину у других ветошников и перепродавал либо частным лицам, либо фабрикам для очистки и переработки.
   - Вы ведь живете на первом этаже, мсье Лефевр, не так ли? - прошелестел голос Рене. - Держите ценности подальше от окон. Наша братия без труда выуживает вещи в нижних этажах, когда хозяева почивают.
   - Благодарю вас, Рене, - ответил Лефевр, найдя совет ветошника весьма практичным.
  

***

  
   Сон никак не давался Лефевру. В конце концов исследователь времени вскочил с кровати, прислушался к мерному дыханию Мирабель и вышел из спальни в комнату, которую считал своим рабочим кабинетом. Пошарил рукой по столу, нашел огниво, зажег длинную свечу в высоком подсвечнике. Свет, упав на темное окно, превратил его в подобие мутного зеркала, в котором отразился хозяин дома в шлафроке и ночном колпаке.
   Жан-Батист нашел чистый лист в кипе бумаги, разбросанной рядом со стаканом, где стояло несколько гусиных перьев, взял одно из них и нарисовал три круга, расположенных в ряд. Внутри двух кругов он написал: "Событие 1", "Событие 2", а третий круг назвал "Событием Икс". Рядом с ним писец нотариальной конторы, пребывающий в настоящее время в ипостаси дерзкого исследователя тайн природы, пририсовал прямоугольник, в котором написал "Внешнее событие", и соединил его с "Событием Икс" стрелкой.
   Вцепившись взглядом в созданную им схему, Жан-Батист мучительно размышлял над загадкой, которая не давала ему покоя уже несколько недель, ибо имела прямое отношение к тайне времени. Круги изображали события, снящиеся спящему человеку. Все размышления Лефевра вели к чрезвычайно странному выводу о том, что в сновидении логика причинно-следственной связи разворачивается навстречу обычному течению времени.
   Предположим, мне, сновидцу, снится, что я пробираюсь через темную пещеру, рассуждал Лефевр. Это Событие 1. Вижу на камнях грота полоску света, пробивающуюся откуда-то сверху. Это Событие 2. Иду наверх, выхожу на поверхность, и меня слепит яркое солнце. Это Событие Икс. Я просыпаюсь и понимаю, что свет исходит от окна, на котором Мирабель неожиданно отдернула занавеску. Поступок Мирабель - это Внешнее событие. Именно оно и послужило причиной события Икс. Но сновидение развивалось связно и логично от События 1 к Событию Икс через целую цепь ситуаций, вытекающих одна из другой. Очевидно, этот сюжет выстроен так, чтобы привести к Событию Икс, ибо оно вызвано внешней, реальной причиной. Иными словами, Событие Икс это отправная точка всего сюжета. Но оно же является и результатом того же самого сюжета. Отправной точкой и результатом одновременно!
   - Если я пойму, как это происходит, - прошептал Жан-Батист, бросив ручку и сжимая кулаки, - я, возможно, обрету заветный ключ к тайне.
   Он еще долго ходил взад-вперед, размышляя о мучительной и многообещающей задаче и испытывая приятный холодок в районе солнечного сплетения от мысли о том, что еще никто до него, скромного парижского служащего, не задавался вопросом о странностях течения времени в сновидении. Во всяком случае, Жан-Батист ни разу не встречал упоминания этой проблемы в книгах.
   Опыт чтения был у Лефевра немалый. Он не только покупал в книжных лавках все мало-мальски интересное (по мнению его жены, совершенно неинтересное и лишь захламляющее дом), но и был завсегдатаем Национальной библиотеки. Для приобретения весьма дорогого абонемента ему в свое время пришлось копить деньги несколько месяцев, что стало еще одним источником недовольства Мирабель. "Если уж все равно держишь собственную семью впроголодь, - повторяла она, - и проводишь все выходные дни в этой библиотеке, лучше бы сидел в какой-нибудь кофейне в тех же краях, возле Пале-Рояля. Может быть, разговаривая с другими людьми, стал бы немного нормальнее".
   Доводы и упреки Мирабель не достигали цели, ибо Жан-Батист упорно считал жену помощницей в своих изысканиях. Сейчас он тоже решил прибегнуть к ее содействию. Доброй теории требовались экспериментальные данные. Лефевр решил разбудить жену, несмотря на то, что на следующий день за это придется расплачиваться, выслушивая очередную порцию упреков.
   Взяв свечу и лист со схемой событий, Лефевр вернулся на цыпочках в спальню. Поставив принесенные им предметы на туалетном столике возле зеркала, он сел рядом со спящей и принялся внимательно вглядываться в ее лицо, держа в руках чашечку и ложку. Из предыдущих экспериментов со спящей Мирабель Жан-Батист уже знал: когда человеку что-то снится, зрачки под его веками начинают подрагивать, и если разбудить его именно в этот момент, он с большой вероятностью будет помнить свое сновидение. В противном случае Жан-Батист зря лишит жену отдыха, не получив никаких сведений. Ему был необходим подробный отчет о событиях ее сна.
   Он чуть было не задремал сам, когда веки Мирабель внезапно затрепетали. Спохватившись, Жан-Батист легко постучал ложечкой по краю чашки. Он надеялся на то, что издаваемый им звук преобразуется в ее сновидении в звон бубенчиков. Интересно, думал Лефевр, что это будет: лошади в упряжке, колокольчик в руке у какого-нибудь человека или фантастического существа?
   Мирабель заворочалась и перевернулась на другой бок. Испугавшись, что ее сновидение закончится до того, как она проснется, Жан-Батист стал быстро колотить ложкой по внутренним стенкам чашки, рискуя разбить ее. Теперь жене должен был присниться настоящий набат или стадо несущихся лошадей, к которым кто-то с неизвестной целью приторочил бубенцы.
   - Что случилось?! - в испуге произнесла Мирабель и села в постели.
   - Ничего, все в порядке, - успокаивающе пробасил Лефевр. - Расскажи мне быстренько, что тебе снилось, и снова ложись спать.
   - Ты опять разбудил меня ради своих фантазий, - проворчала Мирабель, перебивая себя зевком. В этот час у нее не было задора и сил для того, чтобы задать мужу хорошую взбучку, но Лефевр знал, что взбучка просто отложена до утра. Это была неизбежная жертва, приносимая им на алтарь научных изысканий.
   Жена, которая и без того была намного моложе Жана-Батиста, - ей было всего 23 года, - в постели и вовсе выглядела маленькой девочкой. Худая брюнетка с узким лицом и прямыми темно-каштановыми волосами. Губы Мирабель от природы были сложены бабочкой, отчего казалось, что она всегда готова поцеловать собеседника - но не страстно, а по-детски, в щеку. Волосы ее всегда сами собой принимали, почти без расчесывания, одну и ту же форму, падая на шею, даже после того, как Мирабель скручивала их в модный греческий узел и так ходила целый день. Сейчас она была немного растрепанной, самую чуточку, как раз настолько, чтобы приобрести сходство с нахохлившимся птенцом.
   - У меня был вещий сон, - медленно растягивая слова, словно удивляясь им, проговорила Мирабель, и снова легла на подушку. - Я всегда чувствую, когда сон вещий, а когда - нет.
   - Вот как? - переспросил Лефевр с сомнением.
   В вещие сны он не верил. Суевериям не было места в его величественной модели мира, где время было первопричиной пространства, которое, в свою очередь, порождало из себя все формы.
   - Мне снилось, что мы с тобой в Венеции, плывем на одной из этих их длинных лодок, как на рисунках.
   - В гондоле, - уточнил Жан-Батист. - Что ж, вполне может быть, что такой сон когда-нибудь и сбудется. Поездка в Венецию не кажется столь невозможной.
   "Правда, для этого потребуется, чтобы с неба свалилась солидная сумма денег", - добавил он про себя.
   - У меня вещие сны бывают очень редко, но они всегда сбываются сразу. То есть еще до следующей ночи! - заупрямилась Мирабель.
   - Иными словами, завтра, - понимающе кивнул Лефевр, говоря почти без сарказма. - Точнее даже, сегодня. Нет, мой бедный друг, сегодня мы в Венецию не попадем, это точно. Однако говори же: что еще было в твоем сне?
   - "Мой бедный друг"! - пробасила Мирабель, скорчив гримасу и передразнивая его интонацию. - Этой лодкой почему-то правила женщина, хотя о таком я никогда не слышала.
   - В снах всякое случается, - со знанием дела заметил исследователь сновидческих пространств.
   - Но самое главное было позже, - Мирабель глубоко вздохнула, сожалея о том, что такой прекрасный сон был прерван грубым вмешательством мужа. - Наша лодка, гондола, как ты ее называешь, вдруг поднялась в воздух, и все осталось внизу. Далеко-далеко внизу! Дворцы, каналы, деревья, люди, кареты...
   Мирабель не стала рассказывать, что во сне она почему-то испытывала мучительное любовное томление, растущее по мере набора высоты.
   Не замечая волнения жены, Лефевр искал и не находил в ее сновидении своей схемы с цепочкой событий.
   - Но отчего ты проснулась? - спросил он нетерпеливо. - Были ли там какие-нибудь бубенцы, колокольчики?
   - Что за дурацкий вопрос! - возмутилась его жена. - Как отчего? Ты же сам меня и разбудил!
   - Мне надо знать, что именно тебе снилось перед самым пробуждением?! - настаивал муж. - Может быть, где-то вдали звенели церковные колокола?
   - Может быть, и звенели, не помню. - Мирабель снова зевнула. - Отстань от меня! Я хочу спать. Ничего больше не скажу!
   Она отвернулась, кутаясь в одеяло и натягивая его себе на голову, как иногда делают дети.
   Лефевр понял, что больше ничего от нее не добьется. Обескураженный, он вышел в кабинет. До него вдруг дошло, что в конце сна просто могли зазвучать дальние колокола, и это совсем необязательно было обусловлено всем предыдущим течением сюжета. Схема давала трещину, и у исследователя неприятно засосало под ложечкой.
   Заснул он поздно и совершенно не выспался, несмотря на то, что в воскресенье ему не надо было идти в контору. Его, как и следовало ожидать, разбудила Мирабель. Не нарочно, а просто оттого, что была неспособна соблюдать тишину слишком долго.
   Утро прошло в упреках. Разбитому усталостью Жану-Батисту припомнили многое.
   И то, что он, будучи в родстве с дивизионным генералом, занимавшим в одно время должность шталмейстера императорского двора, предпочел работать подручным нотариуса ("Это же надо: столько лет иметь возможность получить хорошую должность и в конце концов дождаться, что генерала возьмут в плен англичане!"), и то, что он всегда гордо отворачивался от попыток помощи со стороны придворного художника ("Гордость нищих - какой в ней прок?!").
   - И до каких пор мне придется продолжать жить в Сент-Антуанском предместье, в окружении жен стекольщиков и мебельщиков? - воскликнула Мирабель.
   Все это она говорила, не отходя от зеркала и пытаясь соорудить что-то со своими волосами, которые казались ей слишком жидкими и оттого вызывали раздражение.
   - Со времен революции, уравнявшей всех в правах, прошло более двадцати лет, - заметил Лефевр, протирая глаза. - Если ты недовольна нашими условиями жизни, почему бы тебе не научиться какой-нибудь профессии? Ты бы перестала томиться скукой, да и денег в доме было бы больше.
   Мирабель презрительно фыркнула.
   - Предлагаешь мне надрываться за гроши в ткацкой мастерской? К сожалению, отец в детстве вдалбливал мне в голову те же сумасбродные идеи о равенстве и о том, что нельзя судить о людях по их знатности или достатку! А ведь мать все время твердила, что я должна выйти замуж за человека с деньгами. Послушалась бы ее, жила бы сейчас по-человечески.
   - Что ты имеешь в виду под жизнью по-человечески? - спросил уязвленный Жан-Батист.
   - Хотя бы то, что у меня была бы служанка, которая помогала бы мне одеваться по утрам! - Мирабель возмущенно дернула головой, оправляя короткий буф левого рукава.
   Кончилась их перепалка тем, что Лефевр, всю неделю с нетерпением ждавший выходного дня, чтобы отправиться в Национальную библиотеку, отказался от этой мысли и согласился погулять с Мирабель в парке Монсо.
  

***

  
   Им повезло с погодой. Солнце полдня прогревало землю, растопив остатки снега. Хотя листья на деревьях еще не появились, на прогулочных аллеях парка - бывшего владения герцогов Орлеанских, ставшего после революции государственным парком для народных гуляний и театрализованных представлений - было множество гуляющих. Люди толпились возле египетской пирамиды, взбирались на искусственные насыпи, разглядывали мельницу и минарет, ходили по берегу извилистой речки, прогуливались вокруг пруда.
   Жан-Батист, как обычно, вышагивал в своем неизменном зеленом сюртуке и почти плоской черной треуголке без каких-либо украшений и вышивки. Мирабель, надевшая модную шляпку и приспособившая на затылке шиньон, выглядела слегка непохожей на себя, однако на нее, как обычно, оглядывались мужчины.
   Было в ее внешности нечто такое, из-за чего одним она казалась доступнее, чем была на самом деле, а другим - большей недотрогой, чем в действительности. И то, и другое интриговало и притягивало. В ее манере держаться тоже было что-то неуловимо приглашающее, хотя никто не назвал бы ее миловидной.
   При порывах ветра Мирабель, держа под руку мужа, куталась в серую шаль, прижималась к нему. Ее муслиновое платье с буфами на плечах и воланами в нижней части было туго перехвачено широкой лентой под самой грудью. Из-под платья были видны обнаженные щиколотки над плоскими башмачками.
   - Не думала, что здесь будет так много народа, - Мирабель с интересом разглядывала мужчин во фраках и сюртуках, в цилиндрах и двууголках, военных в мундирах, преимущественно синих, в киверах и медвежьих шапках-кольбаках, дам в модных платьях и накидках. - Надо было надеть мое колье.
   - Его бы никто не увидел под шалью, - возразил Жан-Батист.
   - Придем сюда еще раз, когда будет теплее, - решила Мирабель. - Когда все зазеленеет, парк станет еще красивее, а я смогу не закрывать плечи.
   Плечи были предметом ее гордости.
   Внимание супругов привлекло скопление людей возле непонятного огромного, разноцветного, куполообразного предмета, охваченного множеством веревок и покачивающегося над головами толпы.
   - Какое-то развлечение, - пробасил Лефевр.
   Ему не хотелось идти в эту гущу народа, но любопытство Мирабель одержало верх. Они подошли к людям, окружавшим непонятный объект, и заметили расположившийся возле ограждения небольшой полицейский оркестр. Музыканты занимали места и настраивали инструменты, издавая нестройные звуки.
   - Мадам, мсье, какая неожиданная встреча в столь приятном месте!
   К супругам Лефевр обращался гусарский офицер с лихими закрученными вверх усами и заплетенными косичками до самых плеч. Тот самый офицер, что несколько дней назад передал Жану-Батисту посылку с рукописью от его племянника. На офицере были синие брюки-чикчиры с множеством пуговиц, черные сапоги, большая черная двууголка с высоким султаном и синий ментик поверх алого доломана, надетый на одно левое плечо, словно его владелец собрался на парад.
   Забыв его имя, Жан-Батист попытался определить воинское звание по эполетам, но запутался. Его опередила Мирабель, которая, как оказалось, лучше, чем муж, запомнила гостя из Пиренейской армии.
   - Здравствуйте, капитан Грессо! Вы все еще в Париже?
   Услышав фамилию и звание, Лефевр вспомнил и имя этого щеголеватого коротышки, чей взгляд свинцовых глаз оставался холодным, несмотря на приветливость произносимых им слов.
   Капитан Себастьян Грессо из Девятого гусарского полка.
   - Да, сударыня, я до сих пор в Париже, и пребуду здесь еще целых десять дней.
   Затем, вопреки всем требованиям скромности, капитан рассказал практически незнакомым ему людям, что получил отпуск в Париж в качестве награды за то, что спас своего полковника "от верной смерти в одном жарком деле", как он выразился. Это бахвальство почему-то нисколько не смутило Мирабель, проявившую живой интерес к рассказам офицера. Она спросила, получил ли Грессо повышение в звании за свой геройский подвиг.
   - Увы, сударыня, в моем случае о производстве не могло быть и речи, - ответил капитан и вдруг замолчал, выразительно сжав губы.
   Мирабель, немедленно клюнувшая на эту уловку, начала расспрашивать капитана об особенностях его "случая". В результате капитан как бы с неохотой признался, что его вообще хотели арестовать и разжаловать в рядовые за дуэль со смертельным исходом.
   - Вы убили своего противника! - ахнула Мирабель. Глаза ее расширились.
   - Сударыня, жизнь и смерть для меня не игра. Если уж дело дошло до дуэли, то я дерусь всерьез.
   Отвечая на дальнейшие расспросы госпожи Лефевр, Себастьян Грессо признался, что причиной дуэли была "честь женщины".
   - О нет, речь не шла о даме сердца, - поспешил он добавить. - Просто о даме, за которую я вступился.
   Они продолжали оживленную беседу в присутствии молчащего Жана-Батиста. Грессо заговорил о боях в Испании, о политической ситуации в Европе, сказал, что на сегодняшний день союзниками Франции являются ее бывшие враги - Пруссия, Австрия и Россия, что несомненно способствует процветанию империи. Слово "австрийцы", Autrichiens, он нарочно искажал, произнося его как autres chiens, "другие собаки", что вызывало смех у Мирабель.
   Жан-Батист с удивлением слушал разглагольствования Грессо о процветании. Неужели этот солдафон ничего не знает в своей Испании о том, как выросли цены за последние полгода, о массовом разорении ремесленников и буржуа, о том, как трудно стало даже просто заработать на хлеб, о том, как ухудшились отношения Франции с Россией из-за того, что император Александр не соблюдает условия континентальной системы, глядя сквозь пальцы на то, как его поданные осуществляют запрещенные торговые операции с Англией?
   Капитан Грессо был очень мал, ростом с Мирабель. Если бы она носила обувь на каблуках, как это было принято до революции, она стала бы выше его. Лефевр, отнюдь не гигант, рядом с этими двумя выглядел верзилой, что заставляло его непроизвольно сутулиться. Он заметил, что люди теперь оглядываются не только на него и на жену, но и на бравого недомерка, чья сабля ударяла землю при каждом шаге.
   - Вы, вероятно, успели выучить испанский язык, - обратился Жан-Батист капитану. - Не знаете ли вы случайно, как по-испански "дерево"?
   - Вас интересует язык этих дикарей? - удивился Грессо.
   Лефевру хотелось ответить, что наречие, на котором написан "Дон Кихот", вряд ли является дикарским, но вместо этого он проговорил, что его интересует только это слово.
   - Почти так же, как и по-французски, - коротко бросил Грессо. - Arbol.
   Опять близко, но не то, подумал Лефевр. Ему нужно было что-то вроде "arbor" или "arbur". Как на латыни.
   - Вы не знаете, что это за загадочный предмет, из-за которого здесь все столпились? - поинтересовалась у капитана Мирабель.
   - Как же,- откликнулся всезнающий Грессо. - Это шарльер мадам Бланшар. Софи Бланшар, которая совершит сегодня показательный полет. Она вдова знаменитого воздухоплавателя Жана-Пьера Франсуа Бланшара, погибшего два года назад во время одной из своих знаменитых демонстраций.
   - Шарльер? - непонимающе переспросил Жан-Батист.
   - Так называется воздушный шар, наполненный водородом, - пояснил капитан. - В отличие от шара, изобретенного братьями Монгольфье, наполненного горячим воздухом. Водород легче воздуха, поэтому для воздухоплавания он подходит лучше. Поверьте, я кое-что в этом смыслю. Думаю, за воздухоплаванием великое будущее.
   - Какая смелая женщина! - восхитилась Мирабель.
   - Пойдемте поближе к шару, - предложил капитан и, не дожидаясь согласия, стал прокладывать всем троим дорогу, довольно бесцеремонно расталкивая зевак. Его свирепый вид и гусарский мундир действовали на всех безотказно, и вскоре тройка оказалась перед полицейским оцеплением, окружившим летательный аппарат.
   В корзине шарльера, напоминающей большую лодку, стояла худая женщина в белом платье и накидке. На выпуклой обшивке шара красовалась латинская надпись: "SIC ITUR AD ASTRA".
   - "Так идут к звездам", - перевел Жан-Батист.
   Грессо, которого удерживали двое полицейских, вытянулся вперед и произнес зычным голосом:
   - Мадам Бланшар! Вы не узнаете меня?! Я имел честь быть близко знакомым с вашим мужем!
   Женщина, по-видимому, услышала его, несмотря на общий гул, в который сливались голоса переговаривающихся людей. Окинув гусара недоверчивым взглядом, она тем не менее показала жестом, чтобы полицейские пропустили его. Те подчинились, изумленно переглядываясь друг с другом. Мари Мадлен-Софи Бланшар была известна неуступчивостью и жесткостью во всем, что касалось условий проведения ее полетов.
   Подойдя вплотную к корзине воздушного шара, Грессо повторил:
   - Мадам, мне выпала радостная честь знать лично Франсуа Бланшара, этого величайшего из первопроходцев воздушных сфер. Хотел выразить вам свое восхищение, как продолжательнице его дела, и удовольствие в связи с тем, что император назначил вас аэронавтом официальных мероприятий, сместив человека, который занимал этот пост отнюдь не по праву своих подлинных заслуг.
   Лесть подействовала. Соперничество между супругами Бланшар и знаменитым Андре-Жаком Гарнереном, впервые публично использовавшим прыжки с парашютом с поднявшегося в воздух шара, длилось годами и было причиной многих огорчений маленькой бесстрашной Софи Бланшар.
   - Помню тот случай, - добавил Грессо, - когда полет чуть было не сорвал некий господин де Шамбон, который, угрожая шпагой, пытался заставить вашего мужа взять его с собой в воздушное путешествие. Полицейским пришлось тогда отгонять его силой.
   - Неужели люди все это еще помнят, - промолвила мадам Бланшар, глядя на собеседника с удивлением и благодарностью.
   Брови воздухоплавательницы имели такую форму, что постоянно выглядели удивленно вскинутыми. Однако сейчас это выражение лица вполне соответствовало ее состоянию. Она говорила с Грессо весьма благосклонно. Отвечая на его вопросы, мадам Бланшар сказала, что обходится без паруса и весел, которыми были снабжены летательные аппараты ее мужа, поскольку пришла к выводу, что они не оказывают никакой существенной помощи в управлении шарльером.
   - Скольких человек может взять ваш аппарат, мадам? - спросил Грессо. - Мне кажется, эта гондола больше, чем обычно.
   - Вы правы. Четверых-пятерых человек такой шарльер вполне может поднять, тем более, что полет сегодня будет произведен на небольшое расстояние.
   - То есть вы не собираетесь перелететь в Англию, как когда-то сделал ваш муж? - подлил Грессо фимиама на алтарь воспоминаний мадам Бланшар о ее муже. - Кстати, не могли бы вы сделать кое-что приятное двум мои друзьям?
   Мирабель и Жан-Батист видели, как воздухоплавательница, прервав разговор с капитаном, обменялась словами с полицейским, после чего Грессо, привстав на цыпочках, стал делать им двоим приглашающие жесты.
   - Он хочет, чтобы мы подошли поближе, - неуверенно проговорила Мирабель. - Но ведь нас туда не пропустят.
   Стоящий рядом с ней полицейский вдруг обратился прямо к ним:
   - Мадам, мсье, прошу вас, проходите!
   В мгновение ока супруги Лефевры оказались у самой корзины воздушного шара. Все происходило так внезапно, что Жан-Батист почти не запомнил тех мгновений, когда все трое - он с женой и Грессо - влезли внутрь корзины, протиснувшись между натянутыми веревками.
   Выпуклая упругая поверхность нависшего прямо над ними и заслонившего солнце воздушного шара напоминала брюхо огромного фантастического разноцветного зверя. Стоять в его тени было холодновато, тем более, что ветер усилился.
   Взоры толпы устремились на маленькую группу внутри корзины. Лефевр, не избалованный людским вниманием, чувствовал себя очень непривычно. Любопытство боролось в нем со смущением. Из-за этого наплыва противоборствующих чувств, мимо его внимания прошли слова знакомства, а затем и объяснения мадам Бланшар, говорившей что-то о мешках с балластом, о клапане в шаре, с помощью которого можно было уменьшать объем водорода, если возникала необходимость снизиться, о якоре, используемом при приземлении.
   Воздухоплавательница дала какие-то распоряжения парковым служителям, оркестр неожиданно загремел, толпа взревела, головы людей поплыли куда-то и вскоре оказались внизу. Мирабель вскрикнула. Лефевр с удивлением понял, что они поднимаются.
   Ветер тут же прекратился, и воцарилась странная тишина, словно облепившая собой все пространство.
   Вдруг стали отчетливо видны объекты, прежде заслоненные холмами, деревьями и пригорками, - псевдо-дорическая ротонда возле чугунных ворот парка, дома за его пределами. Вскоре парк стал виден полностью, всей своей площадью. Поплыли вниз здания и рощи, показалась длинная поблескивающая, искривленная лента Сены с двумя островами на ней. Со стороны Елисейских полей, напоминающих небольшой лесок, посреди которого кто-то установил кофейни и магазины, донеслись звуки музыки. Вскоре их уже не было слышно.
   - Сударыня, почему так тихо и нет ветра? - спросил Жан-Батист, обратившись к воздухоплавательнице.
   - Потому что шар сносится ветром. Мы не можем его почувствовать, так как движемся вместе с ним. Мы сами теперь часть ветра.
   Жан-Батист, понимая, что ему представилась неповторимая возможность увидеть сверху кажущиеся почти незнакомыми и все же легко узнаваемые здания и городские виды, жалел о том, что при нем нет бумаги, чтобы все это зарисовать. Как интересно было бы после такого опыта ходить по этим улицам, сверяя их с нарисованным сверху планом!
   Лефевр лихорадочно пытался запомнить взаимное расположение улиц и зданий Парижа, твердо решив, что зарисует все это по памяти при первой представившейся возможности.
   Шар несся в юго-восточном направлении, почти параллельно линии реки, все время удаляясь от недостроенной триумфальной арки Наполеона на площади Этуаль, которая теперь превратилась во что-то крошечное и бесформенное. Далеко на севере виднелись Монмартрские высоты.
   - Гляди, мы пролетаем над предместьем! Давай найдем наш дом! - крикнул Жан-Батист жене, но, увидев, что та ежится и с испуганным видом прижимается к гусару, быстро отвернулся, почувствовав неловкость. Его взгляд на мгновение встретился с большими темными глазами воздухоплавательницы, но женщина сразу отвела их.
   О Софи Бланшар было трудно сказать, хороша она собой или нет. Нервные движения, заостренные черты лица. Пожалуй, она была красивой для птицы, но не очень привлекательной для женщины. В воздухе ей не было равных по храбрости, однако в повседневных жизненных обстоятельствах она терялась. Жила в непосильных долгах, повторяя судьбу своего мужа.
   Сейчас мадам Бланшар уже жалела о том, что поддалась болтовне этого офицера и, вопреки своим же принципам, взяла с собой пассажиров. Еще непонятно, был ли Грессо действительно лично знаком с Франсуа или просто обладал хорошей памятью на прочитанные в "Монитёре" сплетни о знаменитостях.
   Софи Бланшар ясно видела то, чего старался не замечать Жан-Батист, и понимала смысл происходящего. От нее не ускользнуло, как краснела эта женщина; как, вскрикивая от страха, она прижималась не к мужу, а к капитану; как стала ежиться, когда солнце спряталось за тучу, и позволила Грессо остаться в одном алом доломане, чтобы надеть отороченную мехом короткую синюю гусарскую куртку прямо поверх ее шали; как время от времени он что-то шептал, щекоча ей шею густыми усами.
   Неожиданно Мирабель отстранилась от Грессо и воскликнула с волнением:
   - Мы летим в лодке! Жан-Батист, мы же летим в лодке!
   - Эта, как вы выражаетесь, лодка, называется гондолой, сударыня! - сухо разъяснила пассажирке Софи Бланшар.
   - Гондола?! - воскликнула Мирабель.
   Она стала нетерпеливо дергать мужа за локоть, глядя на него расширенными, потрясенными глазами.
   - Гондола! - повторяла она. - Это же мой сон! Он сбылся!
   Смысл ее слов не дошел до сознания Лефевра. Ему было слишком неприятно видеть на Мирабель куртку другого мужчины. Поэтому он машинально кивнул ей, не зная точно, с чем соглашается, и опять устремил взор вниз, на простирающуюся там бескрайнюю землю с ее буграми и впадинами, зданиями и дорогами, голыми мартовскими деревьями рощ и лесов.
   - Так идут к звездам, - пробормотал он, вспомнив латинский девиз мадам Бланшар.
   Жану-Батисту вдруг пришла в голову мысль, что полученная им из Испании рукопись могла быть написана на латыни. Ведь латинское слово для дерева было именно "arbor". И это сочетание, как говорил часовщик Зейгер, часто встречалось в зашифрованном тексте. Показалось весьма странным, почему такое очевидное предположение не возникло сразу. Лефевр, который утром уже почти решил не возиться больше с рукописью, теперь почувствовал новый прилив любопытства и решил попытаться разбить сплошной текст пробелами так, чтобы получились осмысленные латинские фразы.
   Как всякий образованный человек, он, конечно, когда-то учил латынь. И, конечно, изрядно подзабыл ее, но это было не страшно. В книжных лавках или в библиотеке найдется хороший словарь.
   Далеко внизу две лошади тащили экипаж. Они выглядели ненастоящими, а карета напоминала ползущую божью коровку. Прямо перед экипажем двигалась в том же направлении тень от воздушного шара.
   Где-то раздался еле различимый звук церковных колоколов.
   - Ты спрашивал, был ли звон? - Мирабель кричала что есть силы, лицо ее было искажено и казалось безумным. - Вот же он?! Неужели не слышишь!
   Лефевр опять не понял ее слов. Он только видел, что солнце уже выглянула из-за тучи, но жена до сих пор не сняла синей гусарской куртки.
  

***

  
   Сидя на подушках открытого экипажа, нанятого Себастьяном Грессо на ближайшей почтовой станции после того, как шарльер приземлился в нескольких лье от Сент-Антуанского предместья, на правом берегу, Мирабель какое-то время воспринимала толчки коляски, перестук колес и цокот копыт как нечто невообразимо странное. Особенно заметным было возвращение ветра. Теперь он безостановочно что-то пел на языке дуновений и гудений.
   Время, проведенное в небе, несмотря на пережитые страх, озноб и изумление, стало, как она чувствовала, частью ее существа, которое больше никогда не будет прежним. Мирабель смотрела на прохожих на улицах как на несчастных обездоленных людей, не знавших, что такое полет.
   Виновник этого ее преображения сидел молча, покручивая ус и не пытаясь больше произвести на нее впечатление рассказами о своей геройской жизни. Он знал, что эта женщина сейчас переполнена и недоступна новым переживаниям. Он также знал, что она скоро почувствует непреодолимое желание отблагодарить его за доставленную возможность, выпадающую лишь считанным счастливчикам на всем белом свете.
   Когда подъехали к трехэтажному дому на улице Фобур, где жили Лефевры, Грессо хотел попрощаться и отправиться восвояси, но Мирабель пригласила его попить с ними чаю. Последние десять минут желание зазвать его в дом боролось со стыдом за их небогатое жилище, которое он увидит. В конце концов, Мирабель решилась.
   Жану-Батисту пришлось отводить навязанного ему гостя в квартиру и развлекать его мужским разговором, - который, впрочем, совершенно не клеился, - пока Мирабель ходила к соседу-пекарю за булочками. Как только показалась жена, Лефевр, пробормотав невнятные извинения, поспешил в свой кабинет, чтобы зарисовать по памяти план Парижа, каким город представился ему с небесных высот.
   С трудом заставляя себя сосредоточиться, он набросал схему улиц, после чего вернулся в гостиную.
   Жену и гостя Жан-Батист застал раскрасневшимися и смущенными. Он не знал, отпрянули ли они на самом деле друг от друга при его приходе, или это разыгралось его воображение. Теперь гусар, непривычно молчаливый и почти смущенный, внимательно изучал лежащие на столе карманные часы, посвященные Аустерлицкому сражению. Портреты императора и маршалов располагались по кругу, вне циферблата с эмалевыми арабскими цифрами. Часы давно стояли, показывая 14 часов 23 минуты.
   На Мирабель не было шали, скрывавшей ее красивой формы белые плечи. Очевидно, жена успела согреться. Вопреки обыкновению, она выглядела изрядно растрепанной. Очевидно, не нашла времени причесаться, потому что развлекала гостя светской беседой.
   Пока пили чай, к гусару вернулась его словоохотливая самоуверенность, и он заговорил на историко-философские темы, что внезапно помогло хозяину дома наконец признаться себе в том, какую неприязнь внушает ему этот военный. Желание противоречить капитану, что бы тот ни говорил, сделалось почти непреодолимым.
   - Император совершил вдвойне благотворное преобразование для Франции, - запальчиво произносил Грессо, смахивая с усов крошки булки. - Во-первых, он положил конец революционному безумию. Во-вторых, дал возможность настоящим храбрецам стать новой аристократией, получать титулы баронов, графов и даже королей. Аристократы старой закваски давно выродились в изнеженных бездельников, забыв о том, что их предки добывали свои титулы мечом.
   - Вы, вероятно, маркиз империи, - пробасил Жан-Батист.
   Он полагал, что в его голосе звучит уничтожающий сарказм, но собеседник, по недостатку душевной тонкости, этого, казалось, не заметил.
   - Наполеон хорошо выучил уроки истории, - продолжал Грессо. - Когда-то римляне свергли своих царей и объявили республику. Так же поступили и французы со своими королями. Римлянам пришлось ждать несколько столетий, пока не пришел сильный человек, превративший их страну в великую империю, которая и при императорах продолжала называться республикой. Наполеон знал, что такое превращение неизбежно, и не стал ждать столетий. Судьба представила ему неповторимую возможность, и он не упустил ее. Благодаря ему, у нас есть великая империя, продолжающая скандировать лозунги революции: "Свобода, равенство, братство!".
   - Похоже, сударь, что для вас эти лозунги лишены какого-либо смысла, - бросил Лефевр, надеясь, что на этот раз его язвительность будет замечена.
   - Для меня, как для любого настоящего мужчины, важны честь и доблесть, - резко ответил Грессо, одарив хозяина тяжелым взглядом. Затем принялся высмеивать австрийцев и немцев, рассказывая о том, как после сражений при Ульме и при Иене они сдавались целыми гарнизонами, без боя.
   - Ни капли гордости и патриотизма, - презрительно говорил Грессо. - Насколько более величественно вели себя русские, когда предпочитали тонуть и бросаться на штыки, но не сдаваться.
   - Насколько я понимаю, под патриотизмом вы подразумеваете верность своей стране, - Жан-Батисту теперь было почти все равно, что именно говорить, лишь бы это не пришлось по вкусу Грессо. - Иными словами, верность обществу, в котором находится личность. Ведь не к преданности же деревьям и камням вы призываете?
   Он одарил собеседника высокомерным взглядом своих странных глаз из-под выдвинутых вперед надбровных дуг. Грессо на сей раз слушал его внимательно. Мирабель безмолвно глядела куда-то мимо обоих мужчин, словно ее здесь не было.
   - Общество это не организм, - продолжал Лефевр, - чтобы я, то есть личность, был всегда неразрывно связан с ним, подобно тому, как палец связан с телом. Но ведь именно этого требуют поборники так называемого патриотизма.
   - Что же такое общество, если не организм? - тихо спросил капитан, отставив свою чашку.
   - Это собрание граждан. Разумеется, весьма естественно, чтобы каждый гражданин заботился о пользе и благе всего собрания. Но, если уж обстоятельства сложились таким образом, что общество стало для гражданина нестерпимым, то он вправе покинуть его.
   Наступило молчание. Ни Мирабель, ни Лефевр не пытались его прервать. Почувствовав неловкость, первым заговорил гусар. Придав своему голосу игривость, он попытался свести разговор к шутке.
   - Семья это тоже маленькое общество, - рассуждал Грессо. - Выходит, что любой член семьи вправе покинуть ее, если пребывание в лоне семьи стало для него нестерпимым, и никто не вправе упрекать его за это. Я правильно вас понимаю?
   - Совершенно правильно, - с вызовом ответил Жан-Батист, не подхватывая шутливого тона.
   Грессо нахмурился.
   - Из ваших слов следует, что, если жена покинет мужа, он не должен возражать против этого? Вероятно, вы все же не это имели в виду, мсье Лефевр?
   - Я имел в виду именно это, господин капитан. Если бы мадам Лефевр пожелала покинуть меня из-за того, что наши отношения сделались для нее нестерпимыми, я не стал бы возражать. Мы живем вместе по своему свободному выбору, а не по принуждению. Не так ли, Мирабель?
   Мирабель растерянно кивнула и почему-то глубоко вздохнула.
   Грессо помолчал, затем встал, заявив, что ему пришло время откланяться. Надев свою нарядную двурогую шляпу, он поблагодарил супругов за гостеприимный прием и приятно проведенное время. Уже в дверях он вдруг обернулся и проговорил:
   - Я не маркиз, а всего лишь барон. Барон империи.
  

***

  
   Мало кому пришло бы в голову, что нищий ветошник папаша Рене, копающийся в городских мусорных кучах, уже не первое десятилетие мечтает о том, чтобы над могилой имперского орла торжественно зацвели белые лилии. И не только мечтает, но и содействует этому в меру своих сил.
   К папаше Рене в его лачугу наведывались самые разные люди. Многие приходили, чтобы приобрести какое-нибудь старье. Но были и другие, которые, впрочем, внешне ничем не отличались от остальных. Служанки важных людей, лакеи высших чиновников. Они рассказывали высохшему от времени ветошнику все, что им удавалось подглядеть у их господ, подслушать, прочитать в частных письмах и дневниках.
   Рене был некогда одним из старших лакеев в доме принца крови, Луи-Жозефа де Бурбона, известного более как принц Конде. Своего господина он не видел уже двадцать два года, но все это время хранил верность ему и всему королевскому дому.
   В первые годы Конвента, Директории и Консульства принц Конде командовал корпусом французских эмигрантов, участвовавшим в войнах против революционной Франции в составе войск различных коалиций. Но в конце концов страны-участницы коалиций - Пруссия, Австрия, Россия - стали союзницами Наполеона, и корпус был расформирован. Сам Конде переселился в Англию, единственную страну, не соглашавшуюся заключать союзы с Наполеоном.
   Там же после многих скитаний обрел приют еще один Бурбон, еще более высокородный: тучный, склонный к удовольствиям, но вынужденный терпеть многолетние лишения, брат несчастного Людовика Шестнадцатого, граф Провансский, объявивший себя после казни короля и смерти в тюрьме Тампль десятилетнего дофина наследником французского престола Людовиком Восемнадцатым.
   Человек, посетивший Рене ранним утром одного из мартовских дней 1811 года, был посланником этого монарха несуществующего королевства. Знал он и бывшего хозяина Рене. Такие встречи происходили раз в несколько месяцев. Несмотря на то, что посланник был лет на двадцать моложе ветошника, все трое - папаша Рене, его молчаливая жена Мари-Клер с застывшим от житейских невзгод лицом и Гастон, как звали гостя, всегда называли друг друга только по имени.
   Рене никогда не спрашивал Гастона, каким образом ему удавалось передвигаться между территорией империи и Англией, которую наполеоновская континентальная система почти полностью изолировала от Европы, скольким контрабандистам он платил, скольких людей устранял на своем пути, к каким портам - в Португалии или Дании - пробирался, чтобы ступить на землю континента.
   Придя к папаше Рене, Гастон не в первый уже раз подивился бедности и убогости этой комнатушки, освещаемой одним лишь слуховым окном. Двое мужчин сидели за грубо сколоченным столом, пили вино, угощались простой едой, которую принесла на стол Мари-Клер, и делились друг с другом последними сведениями, накопившимися со времени их прошлой встречи.
   Рене расспросил гостя о здоровье своего сеньора, господина принца Конде, и Гастон заверил его, что его высочество всегда помнит своего служителя и очень высоко ценит его верность и самоотверженность.
   - Принц просил передать вам, что вы и ваша жена, как и другие скромные и героические сподвижники законной власти, непременно будете вознаграждены по заслугам, когда в стране будет восстановлен королевский дом Бурбонов.
   В этот раз главной темой разговора стал Арман де Коленкур, до недавнего времени посол Наполеона в Санкт-Петербурге, чья служанка доставила Рене весьма интересные сведения.
   - Коленкур скоро вернется в Париж, - рассказывал папаша Рене своим сухим, тихим голосом. - С поста посла в России он отозван. Формально он продолжает выполнять обязанности до середины мая, после чего сразу вернется во Францию, где будет ждать ответа узурпатора на свою просьбу оставить дипломатическую службу и отправиться в Пиренейскую армию.
   - Причина? - коротко спросил Гастон, буравя собеседника своими маленькими глазками, один из которых был несколько выше другого. Его пухлое розовое лицо вообще удивляло несимметричностью: курносый нос был слегка сдвинут вправо, а рот - чуть-чуть влево.
   - Коленкур крайне озабочен ухудшением отношений между узурпатором и Россией. Наполеон полон решимости заставить Александра выполнять условия континентальной блокады, но это очень невыгодно для России, и Александр, несмотря на все пункты Тильзитского и Эрфуртского соглашений, не желает разорять свою страну.
   - Континентальная блокада бьет по всей Европе, и бедная Франция, как я могу судить, исключением отнюдь не является, - заметил Гастон, отпивая глоток вина из деревянной кружки. - Всегда, когда я сюда приезжаю, цены выше, чем в прошлый раз, и всегда я вижу все больше закрытых, разорившихся магазинов и предприятий.
   - Так и есть, - кивнул папаша Рене. - Наполеон полон решимости заставить Россию соблюдать, вопреки ее собственным интересам, навязанные ей договора. Коленкур, у которого за время его службы в Петербурге, сложились очень хорошие отношения с Александром, опасается разрыва союза между странами, полагая, что такой шаг может стать для империи гибельным. Наполеон же считает, что Александр очаровал Коленкура, и тот теперь "стал русским", о чем он прилюдно заявил в Сен-Клу во время недавнего короткого визита Коленкура в Париж. Тот страшно оскорбился и теперь дуется и хочет оставить службу.
   Рассказ ветошника пришелся посланнику принца Конде по вкусу. Положив на тарелку обглоданную куриную кость, он откинулся на спинку стула.
   - Одержимость узурпатора континентальной блокадой действительно может уничтожить Англию, чего Наполеон и добивается, - проговорил он. - Но скорее она уничтожит самого Наполеона. Именно эта одержимость заставляет его с такой настойчивостью продолжать уже четвертый год гибельную войну в Испании. Ведь в соседней Португалии, а теперь уже и в части Испании, находятся английские войска, что дает Англии выход на континент, вопреки воле узурпатора. Наполеон считает все свои идеи гениальными. Поэтому, вместо того, чтобы сделать выводы из постепенно нарастающей разрухи, он, ради континентальной системы, скорее всего начнет войну с Россией, на что мы все очень рассчитываем.
   - Что думает его величество Людовик о ситуации в Испании? - спросил Рене.
   - Государь считает, что Наполеону было бы намного легче управлять пиренейскими делами, если бы он разрешил Фердинанду Седьмому вернуться в Испанию и править этой страной, вместо ненавистного испанцам Жозефа Бонапарта. С одной стороны, к Фердинанду были бы лояльны и народ, и аристократия страны, с другой - это был бы монарх, послушный Наполеону. Но узурпатор так не поступит, поскольку это означало бы признание своего поражения в войне. Он сам загнал себя в ловушку.
   Неожиданно сменив тему, Гастон бросил взгляд на статуэтку Бонапарта на подоконнике.
   - Приходится терпеть идолов в собственном доме? - не без иронии осведомился он.
   Ветошник сплюнул.
   - Наполеон - человек, нарушивший присягу, которую он когда-то, вместе с другими артиллерийскими офицерами, принес королю, - произнес Рене бесстрастным голосом, и только огонек в глазах выдавал его ненависть. - Нарушение присяги сопряжено с бесчестьем. Но, к сожалению, приходится признать, что он действительно очень талантливый полководец. Я, безусловно, верю в конечное торжество справедливости, однако опасаюсь, что моего века уже не хватит на то, чтобы его дождаться. И я не очень-то надеюсь на то, что Россия и Наполеон начнут воевать. В конце концов, в вопросах, не имеющих отношения к континентальной системе, Александр всегда потакает чудовищу. Во время встречи в Эрфурте он полностью оправдал действия Наполеона в Испании и Португалии, где усилиями узурпатора была смещена законная династия Бурбонов.
   - Все в руках Божьих, - откликнулся Гастон, сложив на груди пухлые руки. - Терять надежду нельзя, мой друг. Дела в Испании и в России позволяют рассчитывать на более радостное будущее.
   Ветошник попросил рассказать о последних событиях в Испании.
   - Этот император революции, повторяя слова о свободе и братстве, запретил почти все газеты, а оставшиеся печатают лишь то, что он им говорит. Узнать что-либо о действительном положении вещей, из "Монитера" или "Журналь де Пари" невозможно.
   - Армия Наполеона буквального несколько дней назад была вынуждена полностью оставить Португалию, - рассказывал Гастон, и в голосе его слышалась смесь торжества и странной горечи. - Начатое в прошлом году наступление маршала Массена захлебнулось. Он не сумел взять оборонительные линии англичан. Лорд Веллингтон захватил Алмейду. На юге Испании армии империи до сих пор не удалось завершить блокаду Кадиса взятием города.
   - Дикая партизанская война, ведущаяся не по правилам, оказалась для Наполеона неожиданностью, - вставил свое слово Рене.
   - В Испании и регулярная армия нарушает все мыслимые правила, - возразил Гастон. - Вспомните, в тысяча восемьсот восьмом, когда армия Дюпона возле Байлена сдалась корпусу генерала Кастаньоса, испанское командование обязалось вывести пленных французов на своих судах в Рошфор. Но вместо этого почти всем им пришлось умереть в страшных условиях.
   - Вам жаль солдат Наполеона?
   - Мне жаль французов, которых обманывают уже более двадцати лет, - Гастон встал из-за стола, взяв приготовленные для него папашей Рене бумаги. - Горько думать о молодых людях, которых одни бросили в бессмысленную бойню в интересах так называемого "императора французов", а другие - заметьте, это не герильерос, а офицеры, полагающие себя людьми чести, - обманом обрекли на мучительную смерть в плавучих тюрьмах.
  

***

  
   В последней трети марта стало так тепло, что Грессо и Мирабель избрали для прогулочной поездки по Парижу открытый двухместный фиакр. Экипаж весело подпрыгивал на дороге, трещали колеса, пели птицы, деревья с нетерпением ждали приближения той поры, когда зазеленеют их ветви.
   - Не понимаю, как такая яркая женщина, как ты, могла выйти замуж за этого никчемного фантазера, - сказал вдруг капитан.
   - Даже стыдно признаться, - ответила Мирабель, отворачиваясь от лучей солнца и пряча лицо в плечо собеседника. - Мне очень понравился его низкий бас. Он как-то завораживающе действовал на меня. Я думала, это любовь, а это был просто голос.
   - И что же? Этот голос все еще действует на тебя таким образом?
   - Сейчас? Когда я встретила настоящую любовь? Конечно, нет!
   Грессо промолчал, и это раздосадовало Мирабель. Она закусила губу, злясь на себя на то, что в очередной раз упомянула любовь и не услышала никаких ответных слов в том же духе. Ей захотелось поддеть, уколоть гусара, заставить его ревновать.
   - С Жаном-Батистом происходит нечто странное, - начала она. - Возможно, на него как-то повлиял тот неожиданный полет на воздушном шаре, который ты нам устроил. Не каждый же день случается ему парить над грешной землей.
   Вопреки ожиданию, Грессо не стал задавать встречных вопросов о том, что именно происходит с мужем Мирабель. Ей пришлось продолжать развивать тему без его помощи.
   - Вообще-то Жана-Батиста очень трудно расшевелить. Дай ему сидеть над книгами, и он полностью забудет о том, что в мире существует женская ласка. Но в последние дни он стал будить меня не только для того, чтобы я рассказывала ему свои сны. Теперь ему нужна любовь. Представь себе - не меньше трех раз в сутки! Разве это не забавно, такое резкое превращение?!
   Мирабель приглашающе расхохоталась, обнажая ровные мелкие белые зубы.
   Капитан неожиданно отстранился.
   - Зачем ты рассказываешь мне это? - сухо спросил он.
   - Чтобы ты посмеялся вместе со мной этому неожиданному превращению, - Мирабель издала смешок и замолкла, испугавшись взгляда Грессо.
   - Помнишь, два дня назад я спросил тебя, - заговорил гусар, глядя мимо женщины, - почему ты так боишься, что он застанет нас целующимися? Я тогда напомнил тебе его слова, что никто никого не должен принуждать к верности. Ты на это ответила, что ему будет неприятно. Стало быть, ему будет неприятно, если он узнает, что мы целуемся, а мне должно быть забавно узнать, что вы ежедневно трижды в сутки занимаетесь любовью?!
   Грессо остановил фиакр и, не слушая растерянных объяснений женщины, дал кучеру ее адрес, заплатил и велел отвезти ее домой, после чего быстрым шагом удалился в сторону боковой улицы.
   Остаток дня Мирабель провела в смешанных чувствах. Сначала она испытывала что-то вроде удовлетворенности, понимая, что ее выходка принесла плоды, и Грессо все же признался в том, что она ему небезразлична. Но сожаление о том, что она вызвала его раздражение, постепенно усиливалось. Впрочем, Мирабель была уверена, что на следующий день, когда Жан-Батист будет на службе, капитан, как обычно, заедет за ней.
   Этого не произошло, и Мирабель забеспокоилась. До отъезда Грессо из Франции оставалось всего двое суток. Когда Жан-Батист обращался к ней, она отвечала рассеянно и невпопад, даже не зная, замечает ли муж необычности ее состояния. Это волновало ее все меньше.
   Наконец, за день до отъезда Грессо в Испанию, Мирабель, охваченная тревогой, отправилась искать его в гостинице "Отель де ля Патри", где он остановился.
  

***

  
   Рукопись действительно была написана на латыни! До определенного места трудность расшифровки состояла лишь в том, чтобы правильно расставлять пробелы и постоянно сверяться со словарем. Дальше код усложнялся, но Жан-Батист вскоре догадался, что использовался простой сдвиг по алфавиту. Размер сдвига время от времени менялся. Все это превращало чтение рукописи в не слишком простое дело, но работа доставляла Лефевру огромное наслаждение, главным образом - благодаря содержанию открывавшегося перед ним документа.
   Как он понял, в рукописи излагалось тайное учение, полученное в Индии неким ибером, попавшим туда в составе воинства Александра Великого. Вернувшись на родину, он поделился им с избранным кругом учеников. Впоследствии учение в течение многих веков передавалось из уст в уста. В конце третьего столетия нашей эры, при императоре Аврелиане, хранители учения, проживавшие в римской провинции Испания Бетика, на берегах реки, называемой сейчас Гвадалквивиром, а в древности - Бетисом, записали учение в зашифрованном виде. По-видимому, текст неоднократно переписывался. Было трудно поверить, что экземпляр, попавший в руки Доминика Петиона, был составлен в столь древние времена. Скорее всего, это была средневековая копия.
   Суть излагаемого в документе учения сводилась к возможности воздействия на время, то есть на ту самую загадочную категорию, которая представлялась Жану-Батисту основой основ всего мироздания.
   Рукопись была послана ему самим Провидением!
   Охваченный радостным порывом первооткрывателя, Жан-Батист перестал будить по ночам Мирабель. Содержание ее сновидений теперь не представляло для него ценности. Знания, получаемые из рукописи, открывало невероятные, захватывающие перспективы, перед которыми меркли схемы с нарисованными кружочками.
   Лефевр настолько был увлечен неожиданно открывшимся ему источником бесценных сведений, что, случайно обнаружив на комоде новую кашемировую шаль, не сразу понял ее смысла. Но в конце концов до него дошло, что жена не могла купить ее на собственные средства.
   - Его подарок? - спросил Жан-Батист, не называя гусарского капитана по имени.
   Мирабель буркнула что-то нечленораздельное, быстро оделась и, по своему недавно возникшему обыкновению, покинула дом, не сообщая, куда уходит и когда вернется.
   Все это было неприятно, но мысли о рукописи согревали, смягчая досаду. Тем более, что в этот день Лефевр наконец снова встретился со своим другом-живописцем в кабинете ресторана "Сады Семирамиды" и сделал то, что ему уже давно не терпелось сделать: рассказал Гро о своих последних открытиях, связанных с расшифровкой текста древней рукописи.
   Он говорил и говорил, а Антуан-Жан Гро пораженно слушал его, понимая, что приятель окончательно помешался, но все же не желая в это верить.
   - Каждый может научиться воздействовать мыслью на реальность, - Жана-Батиста нельзя было теперь остановить, - выбирая в потоке времени другие варианты развития событий.
   От волнения голос Лефевра стал выше, сделавшись не таким низким и басистым, как обычно.
   - Сначала надо научиться влиять на события своих снов, а затем можно будет перенести это умение в явь, потому что природа яви и природа сна - одна. По сути, человек, владеющий таким мастерством, странствует между разными вариантами мира. Поэтому он называется в тексте "orbinauta" - плавающий в мирах. Но есть люди, которые уже рождаются с таким даром. Эти счастливчики являются прирожденными орбинавтами.
   - Кажется, я совершенно перестал понимать, о чем ты толкуешь, - обескуражено признался художник. - Любой может научиться влиять мыслью на ход времени? Я не ослышался?
   - Да! - с горячностью подтвердил писец нотариуса. - Это как раз то, о чем я размышляю все последние годы. Любой человеческий ум может стать ловушкой для времени!
   - И ты уже научился это делать? - вопрос Гро был задан очень медленно: художник боялся сказать что-нибудь не так и обидеть друга.
   - Ну что ты? - рассмеялся Лефевр. - Это работа на годы, если не десятилетия. Конечно, я уже начал пытаться настраивать себя перед сном, но ждать результатов еще рано. Впрочем, главное это не сиюминутные успехи, а сама возможность проникнуть в тайну времени.
   - Я думаю, есть человек, который уже сделал это, - заявил вдруг Гро. - Время это конь истории, которого пустил в карьер Наполеон Бонапарт.
   - О Боже! - вскричал Жан-Батист. - Да ты ничего не понял!
   Гро стоило больших трудов успокоить друга, повторяя, что он всего лишь пошутил. Лефевр принял эти объяснения, но потерял к разговору интерес и вскоре собрался уходить. Как ни уговаривал его художник посидеть еще немного, Жан-Батист все же настоял на уходе, сказав, что его тревожит состояние Мирабель.
   - В последнее время она ведет себя как-то странно. Мне кажется, ей не хватает моего внимания.
   "Боюсь, дружище, что это тебе уже много лет не хватает женского внимания", - подумал Гро, но не произнес этого вслух.
  

***

  
   В доме Жан-Батист обнаружил развороченные шкафы и несколько баулов и чемоданов, набитых одеждой и вещами жены. На столе лежала записка:
   "Дорогой Жан-Батист! Спасибо тебе за все, что ты для меня сделал. Пожалуйста, не держи на меня зла. Ты сам говорил, что люди должны оставаться с другими людьми по свободному выбору, а не по принуждению. Я ухожу к Себастьяну. Завтра утром будь, пожалуйста, дома. Я пришлю людей за своими чемоданами с вещами. Всего тебе наилучшего! Желаю тебе разгадать природу времени!".
   Жан-Батист медленно опустился на стул. Руки упали на колени, пальцы разжались, и листок с запиской, описав в воздухе замысловатую кривую, спланировал на дощатый пол.
   - Что же ты наделала, детка..., - спросил он, глядя куда-то в угол, образованный двумя чемоданами. - Что же я наделал...
  
  

- Глава 3 -

  
   "По полученным мною сведениям, испанцы и португальцы, находящиеся во французской армии, единственно потому не передаются к нам, что сомневаются, получат ли от нас способы к возвращению в свое отечество. Для удостоверения их в сем сочинена прокламация, экземпляры коей на испанском и португальском языках при сем препровождаю..."
   Военный министр России М.Б. Барклай-де-Толли, лето 1812 г.
  
   В 1811 году, когда в преддверии возможной войны с Россией император вернул своему победоносному воинству название "Великая армия", Жан-Батист узнал об этом не из газет, а от Гро.
   После исчезновения из его жизни Мирабель Лефевр стал еще меньше интересоваться всем тем, что не относилось к сфере его философских и практических изысканий по овладению тайнами времени. Порой он многие часы не вставал со стула, выполняя упражнения, которые предписывала старинная ("испанская", как называл ее Жан-Батист) рукопись о даре орбинавтов. Лишь изредка прерывал Жан-Батист свои экзерциции ради удовлетворения жалких, но необходимых требований тела, все еще нуждавшегося в еде, питье, сне, в движении, в отправлении естественных потребностей.
   Работа в конторе особого участия со стороны сознания не требовала, поскольку была отшлифована многими годами бесконечных повторений одних и тех же действий, и Лефевр умудрялся даже там находить время, чтобы урывками погружаться в то особое созерцательное состояние, которое испанская рукопись называла латинским словом meditatio, т.е. "размышлением"
   Впрочем, совсем не замечать происходящего вокруг - приготовлений к войне, невероятной дороговизны, очередей за продовольствием, - не мог даже он.
   - Разве она раньше не называлась Великой армией? - рассеянно спросил Жан-Батист в ответ на сообщение Гро, против воли замечая, как контрастирует богатство внутреннего убранства ресторана "Сады Семирамиды" и подаваемая к столу вкусная снедь со ставшим уже привычным полунищенским бытом, в котором существовали он и его соседи по Сент-Антуанскому предместью.
   Живописец, с жалостью замечая давно не чищеный редингот друга и его отощавшее, заострившееся лицо, на котором впадины глаз под выступающими надбровными дугами казались теперь еще более глубокими, объяснил, что первая Великая армия была создана в 1805 году и распущена в 1807-м после достославных побед тех лет.
   - Россия - огромная страна, - добавил живописец, расправляя ему одному ведомую складку элегантно повязанного шейного платка. - Судя по всему, и армия, которая сейчас формируется, будет неслыханной, колоссальной, поражающей всякое воображение!
   Искра новой мысли вспыхнула в его живых внимательных глазах.
   - Интересно, - сказал Гро с тонкой улыбкой человека, посвященного в тайны сильных мира сего, - вспоминает ли сейчас некий российский генерал с фамилией, вылетевшей у меня из головы, молодого корсиканца, которого он по своей недальновидности и упрямству отвадил однажды от поступления на службу в русскую армию!
   Художник рассказал, что упомянутый генерал в конце 1780-х годов находился во Флоренции, где набирал волонтеров по поручению императрицы Екатерины. Среди прочих, к нему обратился юный артиллерийский лейтенант Наполеон Бонапарт, живший тогда в весьма стесненных обстоятельствах и надеявшийся поправить их на службе у царицы северной империи.
   - Вспомнил! - воскликнул Гро. - Генерала звали Зубровский или Заборовский! Сейчас, надо думать, он уже не у дел из-за возраста.
   Лефевр, который пытался вообразить, что все происходящее ему снится - это было одно из упражнений учения об орбинавтах, - на мгновение прекратил свое занятие. Ему стал интересно то, о чем рассказывал Антуан-Жан.
   - Что же помешало этому лейтенанту стать российским офицером? - спросил он.
   - Заборовский - кажется, его звали все-таки именно так, - сообщил Бонапарту, что месяцем ранее в России был принят новый закон, согласно которому при найме иноземцев на русскую военную службу им снижается чин. Таким образом, Бонапарт должен был начать службу в России с чина младшего лейтенанта. Корсиканец разозлился и отказался, заявив, что, если он предложит свои услуги королю Пруссии, тот даст ему звание капитана.
   Жан-Батист задумался о превратностях судьбы.
   Судя по всему, Гро думал о том же.
   - Полагаю, - заметил он, - Зубровский - сейчас эта фамилия кажется мне более вероятной - не раз жалел, что не взял Бонапарта на службу. Особенно после поражений русских войск при Аустерлице и Фридланде. Ему предстоит еще раз испытать горькое сожаление, когда Великая армия займет обе русские столицы.
   Имперский патриотизм никогда не увлекал воображение Лефевра, и он тотчас же утратил интерес к разговору.
  

***

  
   В начале лета следующего, 1812 года Жан-Батист получил от своего родственника, дивизионного генерала Шарля Лефевра-Денуэтта приглашение побывать в его особняке на улице Виктуар. Генерал недавно вернулся на родину, сумев сбежать из английского плена, где провел целых пять лет.
   Генеральша, обожавшая светскую жизнь, возобновила пышные рауты, которыми славился этот особняк в былые времена. Перед парадным входом выстроилась целая вереница экипажей. Вышколенный лакей в пышной ливрее и большом напудренном парике никак не показал удивления при виде посетителя в поношенной одежде, поскольку тот значился в списке приглашенных. Оказавшись в многолюдном бальном зале, Жан-Батист не знал, куда девать себя в этом блестящем обществе. Со всех сторон его окружали офицеры с лентами, звездами и эполетами, богато одетые штатские мужчины во фраках, с дорогими перстнями на пальцах, множество женщин в перехваченных широкими лентами легких платьях с высокой талией и воланами.
   Гремел оркестр, танцующие величаво двигались в полонезе, следуя за собственной, вытянутой вперед рукой. В зале стояла невыносимая жара, создаваемая сотнями свечей в огромных люстрах, которые к тому же слепили глаза. Выстроившиеся у стен дамы обмахивались веерами, обдавая потоками нагретого воздуха несчастного Жана-Батиста. Он обливался потом в своем сюртуке с длинными фалдами, но, как обычно, не снимал его.
   Философа выручил родственник, наконец заметивший его. Взяв Жана-Батиста под руку, генерал увел его из залы в свой кабинет, где, усадив за элегантный журнальный столик, стал расспрашивать о житье-бытье. Тут же, не дожидаясь ответа, спросил, есть ли известия о Доминике Петионе.
   - Надо думать, он сейчас в Пруссии, - добавил генерал. - Девятый гусарский вместе с другими полками легкой кавалерии вошли в корпус Мюрата.
   Жан-Батист стал было отвечать нечто не вполне вразумительное, но Лефевр-Денуэтт, который, очевидно даже не пытался слушать, перебил его, заговорив о политических перспективах предстоящей русской кампании.
   Генеральский мундир, ленты, галуны, эполеты - все это подкреплялось выправкой, бодрым и уверенным видом Денуэтта. Пребывание в плену пошло бравому вояке на пользу. Он отдохнул от ратных трудов, находясь в весьма благоприятных условиях, которые англичане обеспечили столь знатному пленнику. Шарль Денуэтт выглядел моложе своих 39 лет. Черные брови вразлет, крупный заостренный нос, ямочка на подбородке, изящной формы крупные темные глаза - все это придавало дополнительную убедительность его выразительному звучному голосу, который выдавал в нем человека, привыкшего не сомневаться, что его команды будут исполнены точно и беспрекословно.
   - Это будет величайший из всех походов со времен Карла Великого, - воскликнул Денуэтт. - Возможно, он завершится не в России, а в гораздо более отдаленных странах. Может быть, даже в Индии!
   Хозяин кабинета вскочил и принялся ходить взад-вперед, сделав родственнику, который начал было вставать, повелительный жест рукой, чтобы тот оставался в кресле. Генерал говорил о многонациональном составе Великой армии, где, помимо французов, были немцы из самых различных княжеств и королевств, включая сильнейшее из них - Пруссию, австрийцы, венгры, хорваты, испанцы, португальцы, итальянцы.
   Денуэтт заговорил о причинах, помешавших начать русскую кампанию раньше, пока еще длилась война с Турцией, которая требовала от России немалых усилий, но недавно, к сожалению для Франции, завершилась полным разгромом турок. Среди этих причин он назвал затруднения с продовольствием, принявшее в северных департаментах столь серьезный характер, что недавно войскам пришлось подавлять оружием голодные восстания в Нормандии.
   - Я возмущен французами, - гремел голос генерала, измерявшего шагами пространство своего обширного кабинета, - которые предательски восстают, ставя свои интересы выше имперских!
   Говоря это, Денуэтт не смотрел на собеседника, и Жан-Батист невольно спросил себя, помнит ли еще генерал, с кем сейчас разговаривает. Впрочем, осуждать его было трудно. Ему предстояло вновь вернуться к лишениям и опасностям походной жизни. Жану-Батисту пришла в голову мысль, что генерал Лефевр-Денуэтт может снова попасть в плен и затеряться на необъятных просторах Сибири, сбежать откуда будет не так просто, как из Англии.
  

***

  
   Готовящемуся вторжению в Россию радовались не только сторонники, но и противники императора. В отличие от первых, они надеялись на поражение "корсиканского чудовища", способное привести к его свержению. Если официальная Европа, то есть большей частью покоренная Европа, почти не сомневалась в грядущей победе Наполеона, то его враги из числа французов - от скрытых якобинцев до лишенных своих привилегий представителей старой аристократии, от тех, что затаились в самой Франции, до таких, кого эмигрантская жизнь разбросала по всему континенту, - испытывали теперь прилив новой надежды.
   Господь лишил узурпатора разума, говорили они, коль скоро Бонапарт задумал вести войну на два фронта и пошел на Россию, так и не усмирив Испанию, где все еще продолжалась вспыхнувшая в мае 1808 года война.
   К тому же фланги Великой армии составили, в соответствии с требованием Наполеона, корпуса австрийцев и пруссаков. Многие считали такое решение роковой ошибкой, полагая, что и Австрия, и Пруссия, столько раз терпевшие поражения от него и теперь вынужденные самым унизительным образом поддержать его действия против России, непременно восстанут, если события примут нежелательный для Наполеона характер.
   В ранний утренний час два ветошника, копаясь в мусорных свалках парижских улиц, тихими голосами обсуждали эти события.
   - Знаете, что сказал год назад русский царь Коленкуру, когда тот покидал Петербург? - обратился папаша Рене к Гастону, человеку с несимметричным лицом, который был облачен в этот час в длинное рубище и нагружен огромной заплечной корзиной. - Он заявил, что, если Наполеон решит начать войну, он скорее всего будет побеждать русских в сражениях, но так и не добьется мира на своих условиях. Благодаря глубокому тылу, русским удастся сохранить организованную армию. Наполеон привык побеждать быстро. К длинным войнам он не способен, как показывает пример Испании.
   Гастон кивал, ничего не отвечая и неумело шаря палкой в ошметках овощей.
   - "Я первым не обнажу меча, но вложу его в ножны последним, - сухой шепот ветошника Рене наливался силой. - Я скорее удалюсь на Камчатку, чем подпишу мир в моей завоеванной столице".
   - Вы цитируете слова царя так, словно он говорил их лично вам, - усмехнулся Гастон.
   Рене осекся.
   - Полно вам, дружище, не обижайтесь, - посланник Людовика похлопал его по предплечью. - Скорее всего, Александр действительно именно так и думает.
   - Боюсь, что узурпатор даст российским крестьянам свободу на завоеванных им территориях, - признался Рене в мысли, которая давно не давала ему покоя. - Это сделает положение русской армии весьма уязвимым. Миллионы людей, благодарных за освобождение от рабства, перейдут на сторону завоевателя и нападут на своих угнетателей.
   - Пустое! - отмахнулся Гастон. - Для корсиканца разговоры о естественном равенстве людей это лишь еще одно средство удержания личной власти. Ни чужая свобода, ни чужое благоденствие, ни даже чужая жизнь не являются для него какой-либо ценностью.
   - Но ведь я и толкую об освобождении русских крестьян как об оружии, которым он может воспользоваться, - сухо парировал Рене.
   Поучающий тон Гастона иногда порядком раздражал его. Видя, как неловко орудует тот палкой, пытаясь выудить лоскуток из кучки выкинутого тряпья, Рене остановил руку Гастона и с завидной ловкостью подцепил предмет его усилий крючком на конце собственной палки. Гастон, правильно прочитав смысл этого движения, изобразил на своем круглом лице уважение, признавая бесспорное превосходство папаши Рене в профессии ветошника.
   - Дружище, - произнес он ровным спокойным голосом. - Человек, о котором мы с вами говорим, очень боится бывших рабов. Их поведение непредсказуемо. С равной вероятностью они могут повернуть свои вилы и колья как против угнетателей, так и против иноземцев. К тому же привычка корсиканца повелевать и делать людей послушными орудиями своей воли просто несовместима с дарованием им свободы.
   Гастон напомнил Рене, как в 1801 году Наполеон послал генерала Леклерка с двадцатитысячным корпусом на 86 кораблях восстановить рабство на Гаити, где за десять лет до этого сын африканского раба Франсуа Лувертюр-Туссен возглавил революцию, которая привела к независимости острова от Франции. В письме Леклерку император писал: "Освободите нас от этих просвещенных африканцев. Мы не желаем ничего иного".
   - Гм, свобода и равенство в действии, - заметил папаша Рене.
   - Узурпатор прекрасно понимает не только несбыточность, но и несовместимость этих лозунгов, - откликнулся Гастон. - Если дать людям свободу, некоторые из них - наиболее предприимчивые и способные - вскоре выделятся из общей массы. Равенство можно сохранять в обществе только насильно, в ущерб принципу свободы, не давая никому подниматься над остальными.
   Закончив сбор мусорных ценностей, они вернулись в лачугу папаши Рене, где Гастон переоделся в свое обычное платье.
   - Благодарю вас, дружище, - произнес он, - за любопытное приключение, которое с вашей помощью я пережил. В жизни нищих, оказывается, есть свои интересные мгновения.
   Рене бросил в его сторону молчаливый желчный взгляд, казалось, говоривший: "Все это способно позабавить лишь того, кто в любой момент может сбросить личину нищего".
  

***

  
   В июне силы Великой армии уже двигались по территории Пруссии и Герцогства Варшавского к Неману - естественной границе, отделявшей эти страны от российских частей бывшего Польского королевства. Места перехода границы были выбраны в соответствии с тремя направлениями удара. Корпуса, идущие на север, должны были захватить Санкт-Петербург. Основными силами, нацеленными на Смоленск и, возможно, на Москву, командовал сам император. Войскам, двигавшимся в южном направлении, следовало обеспечивать фланговое прикрытие для главной части армии от возможного нападения со стороны тех корпусов русской армии, которые возвращались из Молдавии после русско-турецкой войны.
   22 июня ставка Наполеона находилась в Герцогстве Варшавском, в местечке Вильковышки, в нескольких лье от реки. Ранним утром следующего дня он устроил войскам смотр. Император и его свита - маршалы, генералы, советники, - выехали верхом к армии. Тысячи людей, вытянувшись в струнку, провозгласили в мощном многоголосом аккорде:
   - Vive l'empereur!
   Командующий главным штабом Великой армии маршал Бертье, носивший титул Князя Невшательского, зачитал составленную Наполеоном прокламацию, которая содержала объявление войны России и приказ армии о вторжении в ее пределы.
   - Солдаты, вторая польская война начата! - громко и отчетливо произнес Бертье. - Первая кончилась во Фридланде и Тильзите, где Россия заключила вечный союз с Францией. Она клялась вести войну с Англией, но теперь нарушает свою клятву!
   В первой линии, прямо перед императором и его свитой, стояли гвардейцы - пехота и кавалерия. Вторую составила армейская пехота, третью - армейская кавалерия, за ними расположились артиллеристы и артиллерийские парки. Все это воинство выстроилось на равнине за садами, к югу от городка.
   - Она не хочет дать никакого объяснения своего странного поведения, - продолжал Бертье, - пока французские орлы не удалятся обратно через Рейн. Рок влечет за собой Россию, ее судьба должна свершиться!
   Маршалы и генералы словно соревновались друг с другом в богатстве и роскоши своих нарядов. Со стороны, под палящим летним солнцем, казалось, что с их одежд стекают золото и серебро. Как всегда, ярче всех выглядел Неаполитанский король, старый друг и родственник Наполеона, женатый на сестре императора, маршал Мюрат, некогда штыками своих гренадеров обеспечивший ему победу над Директорией в памятный день 18 брюмера. Мюрат славился невероятным мужеством и почти столь же поразительным щегольством. Костюм его был усыпан драгоценными камнями, шляпу украшал прикрепленный к ней бриллиантовой диадемой великолепный многоцветный плюмаж.
   Русский гусарский офицер Денис Давыдов, участвовавший в битве при Прессиш-Эйлау в 1807 году, впоследствии описывал в весьма красочных выражениях атаку кавалерии Мюрата, которая спасла французов от поражения. Кавалеристам императора польстили бы его слова, если бы они могли их прочитать:
   "Загудело поле, и снег, взрываемый двенадцатью тысячами сплоченных всадников, поднялся и завился из-под них, как вихрь из-под громовой тучи. Блистательный Мюрат в карусельном костюме своем, следуемый многочисленною свитою, горел впереди бури, с саблею наголо, и летел, как на пир, в середину сечи...".
   Впрочем, героизм кавалерии Мюрата был прекрасно всем известен и без помощи русского поэта-гусара.
   Рядом со своими рослыми и нарядно одетыми маршалами грузный император выглядел особенно непритязательно. Он был облачен в синий мундир гвардии с лентой и звездой Почетного легиона. Правда, восседал он на очень красивой белой лошади, чья попона из тонкого сукна, обшитая изображениями золотых орлов, доходила до самой земли.
   - Считает ли Россия, что мы выродились?! - звенящий металлом голос Бертье вселял в сердца тысяч людей отвагу и решимость. - Разве мы больше не солдаты Аустерлица? Она ставит нас перед выбором - бесчестье или война!
   Князь Невшательский сделал паузу. Серые глаза императора из под его большого открытого лба пристально взирали на выстроившуюся перед ним огромную армию. Выражение их было таковым, будто Наполеон ожидал ответа, как вердикта, от своих храбрецов. В воздухе повисло напряжение, как перед грозой.
   - Выбор не может вызывать сомнений! - воскликнул Бертье наконец, как бы провозглашая волю самой армии. - Вторая польская война будет такой же славной для французского оружия, как и первая! Мы заключим гарантированный мир и положим конец влиянию, которое Россия уже пятьдесят лет оказывает на дела Европы.
   - Да здравствует император! - в едином порыве грянули солдаты, еще громче, чем в первый раз.
   Оркестр исполнил марш, после чего император со свитой повторили такую же церемонию перед каждой из других линий строя.
   Как только Наполеон вернулся в городок, армия пришла в движение, готовясь выступить на восток.
   Несколько юных учеников местной католической семинарии, оказавшихся свидетелями исторического события, собрались после смотра в своем заведении и принялись горячо обсуждать новости.
   - Перед такой армией русские не смогут устоять, - радостно заявил один, сверкая глазами.
   - Верно, - с энтузиазмом подхватил второй. - Польское королевство будет восстановлено, и наши братья, живущие за Неманом, воссоединятся с нами.
   - Там живут не только поляки, но также литовцы и белорусы, - вставил свое слово третий, альбинос Войцех, известный среди однокашников тем, что всегда и всем возражал. - Может быть, они захотят остаться под Россией.
   - Наполеон не будет спрашивать их мнения! - запальчиво воскликнул первый, глядя на третьего с неприязнью.
   Войцеху было приятно убедиться, что его слова вызывают бурные чувства. Желая усилить впечатление, он добавил:
   - Как бы весь этот поход не закончился поражением французов. В этом случае не только наши братья за Неманом не обретут свободы, но и мы сами утратим ее, вернувшись под иго австрияков и пруссаков!
   - Типун тебе на язык! - воскликнул его впечатлительный противник.
   Однако второй семинарист поинтересовался у Войцеха о причине его предположений.
   - Друзья, - веско молвил Войцех, - во время сегодняшнего смотра не было прочитано никаких молитв об удачном ведении войны. Французский император слишком полагается на собственные силы вместо того, чтобы уповать на Бога. В России же, - я в этом уверен, - свершаются сейчас молебны во всех церквах, во всех их бесчисленных городах и деревнях.
   - У них неправильная греческая вера, - неуверенно возразил второй семинарист.
   - Конечно, неправильная! - Войцеху не удалось сохранить невозмутимый тон. - Они же не католики! И все-таки они, как умеют, обращаются к Господу за помощью и покровительством. А французы бряцают оружием, не полагаясь на Божественную помощь. Мы-то с вами знаем, что Бог наказывает горделивых, лишая их силы.
   На это нечего было возразить. Лица семинаристов помрачнели. Один из них с надеждой подумал о том, что во французском воинстве очень много католиков, которые сейчас, вероятно, посылают Богу свои личные молитвы. Второй вспомнил слова ксендза, сетовавшего на то, что в Великой армии, за исключением польских частей, нет ни одного полкового священника.
  

***

  
   - Наши отняли у лягушатников Бадахос! - прошептал Хавьер Энкалада, маленький жилистый вольтижер с курчавыми, как у африканца, волосами. Черные глаза на смуглом, почти коричневом лице, горели торжествующим огнем. - Скоро они освободят Эстремадуру, а затем и всю Испанию!..
   - Когда это произошло?! - встрепенулся смазливый фузилер Луис Фалькон, уроженец Валенсии, выхватил у приятеля бумажку из рук и стал читать вслух тихим голосом.
   Еще четверо пехотинцев в таких же, как и Фалькон с Энкаладой, белых мундирах с зелеными лацканами, обшлагами и воротником, придвинулись, встали тесной группой и закрыли спинами валенсийца, впитывая каждое слово русской прокламации, написанной на их родном языке.
   - Седьмого апреля, - захлебываясь от счастья, читал Фалькон, - объединенные английские и испанские войска штурмом заняли Бадахос и продвинулись вглубь страны.
   Энкалада, уже знавший содержание прокламации, зорко посматривал в сторону отдаленной части бивака, где располагались палатки офицеров, в то же время прислушиваясь к словам, каждое из которых падало в его сердце, пуская всходы счастливого торжества.
   Свет клонящегося к закату солнца озолотил верхушки белых палаток второго и третьего батальонов пехотного полка "Жозеф-Наполеон". Над лагерем при отсутствии ветра безжизненно висело на древке трехцветное знамя. Со стороны офицерских палаток время от времени доносилось лошадиное ржание. Между палатками потрескивали костры, сидящие вокруг них люди чистили оружие и переговаривались, но слов разобрать на таком расстоянии было невозможно.
   - Испанцы и португальцы! - звучал за спиной курчавого андалусца тихий ликующий голос Фалькона. - Оставьте наконец знамена вашего смертельного врага, служите отныне только делу своей родины и религии. Император Александр, друг всех угнетенных народов, предлагает вам средства, переправившись через море, вновь увидеть родную землю и освободить ее от иноземного порабощения!
   Энкалада слышал, как стоящий спиной к спине к нему мадридец Хосе-Рамон Монтенегро повторяет слова прокламации. Он и сам делал это, беззвучно шевеля губами, упиваясь каждым обращением, каждым предложением:
   - Испанские и португальские солдаты! При первой возможности сдавайтесь русским войскам, которые примут вас как братьев и вскоре вернут вас к родным очагам. Солдаты! Русские вас любят, уважают и ожидают с нетерпением. Ваша родина верит в вашу верность! Не обманите же ее ожиданий!
   После этих слов Энкалада вынул крошечный медальон с изображением Иакова Компостельского - Сантьяго де Компостела - и приложился к нему губами. Фалькон замолчал, вернув опасную бумажку Энкаладе, который тут же спрятал ее за пазухой вместе с ликом святого.
   Круг распался. Пятеро пехотинцев принялись обсуждать тихими, но разгоряченными голосами только что прочитанное. Время от времени из чьих-нибудь уст вырывалось радостное восклицание, и остальные тут же шикали на неосторожного товарища.
   Они находились у самого края лагеря, на опушке соснового леса. Из-за деревьев вышел Марио Родригес, сын арагонского виноградаря, и направился к Фалькону и его собеседникам. Они тут же умолкли.
   Это был полноватый малый, что резко отличало его от остальных пехотинцев - жилистых, сухощавых, невысоких, невероятно выносливых. Впрочем, в последнем отношении Родригес не уступал другим. Мог, как все они, совершать длинные пешие переходы, будучи навьюченным как андалузский мул. Вес поклажи пехотинца Великой армии, куда входило оружие, шерстяные одеяла, лопата, мотыга, топор, садовый нож, несколько фляг, котел, запас провизии на четыре дня, составлял более трети его собственного веса. Щекастый увалень Марио Родригес справлялся с этими нагрузками почти не хуже остальных.
   - Что это вы тут обсуждаете? - беспечно спросил он, хлопнув комара на своей перепачканной черникой щеке.
   - Ты лучше скажи, зачем ходишь в чащу в одиночку? - грозно поинтересовался Фалкон. - Хочешь повстречаться с русскими крестьянами?
   - Хочу, - заявил Родригес. - Я и сам крестьянин. Уверен, что найду с ними общий язык легче, чем с лягушатниками.
   Фалькон обменялся взглядами с товарищами. Те немного поколебались, пожимая плечами, закивали головами, и Фалькон, решившись, открыл Родригесу содержание русской прокламации, которую случайно обнаружил Энкалада на липком стволе сосны.
   - За это надо выпить, - жирным шепотом провозгласил Родригес. - Пойду раздобуду чего-нибудь.
   Друзья удержали его.
   Зашел важный разговор о необходимости побега. В листовке явно говорилось, что в русской армии испанцев примут как друзей. Впрочем, план побега созрел еще несколько дней назад. В общей сложности заговорщиков было более десяти. Им трудно было выбрать подходящий день для осуществления своего замысла. Внезапное появление текста, в котором, как казалось, русский царь обращался лично к каждому из них, явилось чем-то вроде знака свыше.
   - Тише, кто-то идет! - предупредил Монтенегро.
   Но это был свой человек, Голландец, как они называли унтер-офицера Франса Конинга, говорившего по-испански не хуже их самих. Он был не только посвящен в их замысел, но и сам собирался перебежать к неприятелю вместе с ними. Это был коренастый мужчина лет 25-30, курчавый, черноволосый, с большой растрепанной черной бородой. Весь его облик производил впечатление сноровки и силы.
   Прочитав прокламацию царя, Конинг сразу почувствовал настроение солдат.
   - Значит, сегодня, - произнес он решительно.
   Все закивали.
   - Если кого-то схватят, ему конец, - добавил унтер-офицер. - Во второй раз бросать жребий не будут. Да и незачем. Нас слишком мало, чтобы заботиться о нас как о воинской силе.
   Никто ничего не ответил, но лица пехотинцев выражали мрачную решимость.
   - Если повезет добраться до русских, я клянусь когда-нибудь устроить лягушатникам такую же жеребьевку, - сжав кулаки, прошипел Энкалада.
   Перед его мысленным взором проходила сцена расстрела. Люди в расстегнутых рубахах, с повязками на глазах. Другие люди в синих униформах и киверах целятся в них. Звучит резкий приказ: огонь! Раздается треск, из стволов вылетает сноп оранжевых искр и белый дым. Те, что в повязках, еще секунду назад живые, способные ненавидеть и рисковать, быть великодушными и мелочными, мстительными и мечтательными, грязными и цепляющимися за свою жизнь, в одно мгновение превращаются в упавшие, развороченные, окровавленные манекены.
   Снова приказ: огонь! Треск, искры, дым! Новые манекены валятся на землю в нелепых позах.
   Огонь! Треск, искры, дым! Вчерашний друг или недруг лежит, раскинув руки и ноги.
   Произошло это днем ранее. Сто тридцать три испанца, отставших на быстром и изнурительном марше от своих батальонов, предприняли попытку сдаться неприятелю. Они бежали в сожженный лес, но были схвачены и приведены в расположение части. "Я мог бы расстрелять всех вас, но часть я пощажу", - заявил им полковник, барон Жозеф де Чуди. По его приказу были расстреляны все те, кому при жеребьевке достались черные, а не белые билеты.
   Шестьдесят два человека из ста тридцати.
   - Мы знаем, на что идем, сеньор Конинг, - подтвердил Энкалада.
   - Вы выяснили, кто будет на посту с этого края лагеря? - спросил Голландец. С ближней, южной стороны от бивака простирался лес, с других сторон находились расположения различных формирований, входивших в корпус маршала Даву.
   - Часовые пойдут с нами, - ответил Монтенегро.
   Голландец дал несколько распоряжений, и участники заговора тихо разошлись. Некоторые бормотали знакомые с детства молитвы, надеясь на покровительство святых, которые до сих пор как-то выручали их, помогали выжить, несмотря на невозможные для жизни обстоятельства.
  

***

  
   История полка, названного в честь Жозефа-Наполеона Бонапарта, которого император посадил на испанский трон, началась еще в мае 1808 года, когда до Дании дошла весть о вспыхнувшем в Мадриде кровавом восстании горожан и его жестоком подавлении. Расквартированная там для охраны северных границ империи испанская дивизия маркиза де ла Романы отказалась подчиняться французам. Маркиз сумел войти в тайные переговоры с англичанами. Он сам и часть его армии добрались на британских кораблях до Испании, где присоединились к действующим против Наполеона регулярным войскам. Но два пехотных полка, входивших в состав его дивизии, добраться до кораблей не успели. Их разоружили и отправили в лагерь для интернированных возле Гамбурга.
   В последующие годы лагерь пополнялся испанцами, попавшими в плен в ходе Пиренейской войны. В преддверии русской кампании военнопленным предложили покинуть лагерь, вступив добровольцами в пехотный полк имени непризнаваемого ими короля. Среди тех, что согласились, одни сделали это, не выдержав условий содержания в плену, а другие надеялись таким образом перейти на сторону русских, чтобы сражаться против французов.
   Полк состоял из четырех батальонов. Перед вторжением в Россию он был разделен на две части. В июле 1812 года 1-й и 4-й батальоны являлись частью корпуса вице-короля Италии, принца Евгения Богарне, а 2-й и 3-й входили в состав огромного корпуса прославленного маршала Даву.
   Приказы в полку, за исключением одного-единственного - "Стой! Кто идет?" - отдавались на испанском языке. Командовали солдатами офицеры и унтер-офицеры, переведенные из других пехотных полков. Одним из них был голландец Франс Конинг.
   Солдаты уважали Конинга и доверяли ему. И не только потому, что, в отличие от других командиров, он не был французом. Голландец говорил по-испански так же свободно, как они сами, хотя и употреблял старомодные обороты, не очень сочетающиеся с его выговором уроженца Андалусии. Впрочем, после двух месяцев общения с испанскими солдатами Голландец быстро усвоил более современную манеру речи и разные выражения, бывшие у них в ходу. Свое знание языка Конинг объяснял тем, что в прошлом долго жил в Испании. От ответов на вопросы он уклонялся, никаких подробностей не рассказывал, и понять, когда именно он жил в Испании и что там делал, никому не удалось.
   Франс Конинг обладал поразительной физической силой, а о выносливости его можно было слагать легенды. Он никогда не хвастался этими качествами. Проявлялись они лишь в тех случаях, когда возникала необходимость. Например, на быстрых изнурительных многодневных летних маршах русской кампании, когда многие отставали от своих частей, не выдерживая ритма движения. Двужильный голландец мог, не снижая темпа ходьбы, тащить за собой двух слабеющих, шатающихся под своей непосильной поклажей солдат.
   Но особое, почти мистическое уважение со стороны суеверных испанцев странный унтер-офицер вызывал тем, что его, как говаривали солдаты, "боялись пули". Он казался заговоренным от неприятельского огня, умудрялся оставаться невредимым под шквалом картечи, чуть ли не прогуливаясь посреди ревущей канонады. Зная об этом его качестве, солдаты старались в бою находиться поближе к Голландцу.
  

***

  
   Незаметно покинуть лагерь при попустительстве и прямом соучастии часовых оказалось нетрудно. Одиннадцать человек в белых мундирах с бледно-зелеными лацканами, в белых крест-накрест ремнях, с заплечными ранцами, стараясь двигаться как можно тише, шли поначалу среди сосен, затем - мимо берез, дубов и ольхи. Деревья и кусты, возле которых проходили испанцы, казалось, двигались им навстречу, в то время, как более дальние, наоборот, медленно смещались в направлении движения людей. Но те их все же постепенно обгоняли, оставляя позади.
   Из под ног рядового Фалькона метнулся в кусты серый заяц, заставив застигнутого врасплох красавчика тихо ругнуться. Над деревьями с шумом пролетела стая неразличимых в полумгле птиц - возможно, диких уток или гусей.
   Под утро вышли к небольшой реке, над которой кружились аисты. За косогором показалась деревня. Во время обсуждения предстоящего побега было заранее решено: местные крестьяне - испанцы уже знали русское слово "mouzhik" - выведут их к войскам Барклая-де-Толли.
   Солдаты, следуя знаку унтер-офицера, остались ждать у стены избы, пока Голландец стучал в дверь. В окне показалась и тут же исчезла белобрысая девочка. На порог дома вышли двое мужчин в суконных рубахах, обшитых геометрическим узором.
   Конинг, говоривший по-французски, так же свободно, как по-испански, объяснил им, что он и его товарищи хотят сдаться русским войскам. Но "мужики" его не поняли. Вскоре к ним присоединились крестьяне из других изб - мужчины в холщовых и суконных кафтанах и рубахах, женщины в длинных юбках, охваченных широкими поясами. Одни носили плетеные лапти, другие - деревянные башмаки.
   Вид у жителей деревни был скорее смущенный и испуганный, чем угрожающий. Один из них немного понимал по-французски. Поговорив с унтер-офицером, он объяснил односельчанам, зачем пришел этот отряд.
   Крестьяне стали совещаться между собой.
   - Никогда раньше не слышал русской речи, - сказал Монтенегро Конингу. - Как часто у них звучит "ш". Шипящий язык.
   Голландец усмехнулся. В первые месяцы знакомства с кастильским наречием, оно тоже казалось ему изобилующим свистящим "с", которое, по мере приближения к Португалии, становился все более похожим на "ш", как в говоре жителей Галисии.
   Солдат ввели в тесную, темную избу. Усадили за деревянный стол, предложили похлебку из ржаной муки, принесли молока. Солдаты благодарили хозяев, произнося с испанским выговором выученное русское слово, которое в их исполнении звучало как "эспасива".
   Вскоре в избе никого, кроме испанцев не осталось.
   - Куда они все подевались, хотел бы я знать, - проворчал Родригес, зевнул, улегся головой на лежащие на столе локти и смежил веки.
   Остальные тоже подремывали, когда в избу ворвались французские солдаты, мигом заполнив ее собой. Это были егеря из полка, расположенного рядом с "Жозефом-Наполеоном", всего человек тридцать, считая тех, что ожидали снаружи.
   Испанцы вскочили из-за стола, схватились за свои ружья, хотя было ясно, что у них просто нет времени на всю процедуру с перекусыванием бумажного патрона, засыпанием пороха в ствол ружья, утрамбовкой пороха и фиксацией пули с помощью шомпола.
   - Ребята, мы сдаемся, - громким отчетливым голосом приказал по-испански Франс Конинг и тут же добавил по-французски капитану егерей: - Мы сдаемся.
   Арестованных дезертиров повели обратно в расположение их полка, чтобы ради острастки расстрелять на виду у других испанских солдат, хотя это проще было сделать прямо в деревне или в лесу. По пути Конинг спросил у капитана о том, почему крестьяне выдали их. Тот сначала гордо отвернулся, показывая, что не намерен ничего обсуждать с дезертиром. Затем передумал.
   - Вы плохо рассчитали свой побег, - усмехнулся он. -Здесь, в районе Вильно во многих селах живут не русские, а литовцы или поляки. Вы набрели на польскую деревню. Поляки видят в нас не захватчиков, а освободителей.
   Франс коротко кивнул. Об этом они действительно не подумали.
   По крайней мере, теперь было ясно, что язык, изобиловавший шипящими, оказался не русским, а польским.
   Франсу необходимо было сосредоточиться, но его отвлекала быстрая ходьба. Он собирался исправить положение несколько необычным для большинства людей способом и теперь досадовал на себя из-за того, что за многие - очень многие - годы так и не научился делать это на ходу.
   Конинг закрыл глаза, пытаясь соскользнуть в своем сознании в то неописуемое состояние, где разные витки времени, разные возможности яви, пронизывают его существо, напоминая струны какого-то вселенского инструмента, на котором можно сыграть нечто иное, нежели уже прозвучавшая мелодия.
   Он, конечно, не знал подробностей каждого отдельного варианта. Для этого их следовало прожить шаг за шагом. Но в нужном состоянии он каким-то непостижимым образом чувствовал таящиеся в них возможности. Как это происходило, он не смог бы никому объяснить, даже если бы пожелал.
   Попытка сделать все на ходу с закрытыми глазами привела к тому, что Франс споткнулся о корягу. Его удержал от падения Монтенегро.
   Оставалось ждать какого-нибудь привала, остановки. Но ее не последовало до самого бивака.
   Там оба испанских батальона по приказу полковника были выстроены для лицезрения казни. Арестованных разделили на две группы.
   Пли!
   Треск, оранжевые искры, дым, падающие тела.
   На свете не стало нескольких человек, в том числе смуглого, курчавого, похожего на африканца Хавьера Энкалады и красавчика Луиса Фалькона, при жизни любившего петь мягким тенором сладостные любовные песни и рассказывать истории про свои победы над женщинами.
   Пока расстреливали первую группу, Франс пытался сосредоточиться, но это ему не удалось. Трудно было безучастно наблюдать убийство хорошо знакомых людей.
   Теперь очередь подошла ко второй группе, в которой был и он сам. Конинг понимал, что это его последняя возможность спасти себя и остальных. Если не воспользоваться ею, через мгновение на свете не станет еще нескольких человек, включая хмурого мадридца Хосе-Рамона Монтенегро, жизнерадостного упитанного арагонца Марио Родригеса, да и его самого - любителя лошадей, знатока языков, гитариста-виртуоза, кузнеца, орбинавта Франса Конинга, который в прежние годы назывался другими именами.
   Лицо уже закрывает повязка, руки связаны за спиной. Но пальцы левой руки нащупывают на указательном пальце правой перстень с печаткой в форме распластавшей лапы черепахи. Прикосновение к ней помогает отрешиться от всего, сосредоточиться, соединить свое сознание, свое существо с первой попавшейся струной вселенского музыкального инструмента до того, как прозвучит команда "Огонь!"...
   ... - Тише, кто-то идет! - предупредил Монтенегро.
   Но это был свой человек - унтер-офицер Франс Конинг по прозвищу Голландец, говоривший по-испански не хуже их самих.
   Прочитав прокламацию царя, Конинг сразу понял настроение солдат.
   - Сегодня этого делать нельзя, - сказал он. - И еще некоторое время будет нельзя.
   - Это почему же? - поинтересовался курчавый, живой Хавьер Энкалада.
   Живой красавец Луис Фалькон пожал плечами, выражая несогласие.
   - Мы же все рассчитали, - жарким шепотом проговорил живой хмурый мадридец Хосе-Рамон Монтенегро.
   И только на румяном упитанном лице живого Марио Родригеса промелькнуло что-то вроде облегчения. Похоже, ему не очень хотелось в этот теплый июльский вечер рисковать собой ради далекой родины.
   - Нам придется подождать до тех пор, пока мы окажемся во внутренних губерниях России, - объяснил Франс Конинг. - Мы совсем не подумали, что здесь, в районе Вильно, легко нарваться на польских крестьян, которые немедленно выдадут нас французам.
   Собеседники, немного поспорив, согласились и разошлись.
   Конинг, глядя вслед этим живым людям, с сожалением вспомнил свои тщетные попытки изменить явь в лучшую сторону, когда он узнал о расстреле шестидесяти двух испанцев. Среди множества вариантов развития яви он не нашел ни одного, в котором чувствовал бы возможность сделать это: беспрепятственно оставить часть, добраться до отставших от полка солдат и уговорить более ста тридцати человек от гибельной попытки бегства. Зато вполне отчетливо прослеживались варианты, где расстреливали всех беглецов, а не некоторых по жребию.
  

***

  
   Антуан-Жан Гро понимал, что в условиях усиливающейся дороговизны Лефевр ведет полуголодное существование, однако тот никогда ни на что не жаловался. Художнику давно хотелось скрасить жизнь друга, угостив его чем-нибудь вкусным в приятном и изысканном месте, и наконец он нашел предлог для того, чтобы это сделать. В конце июля 1812 года Гро отправил записку, где приглашал Жана-Батиста отметить радостное для себя событие: император поручил ему расписать огромный плафон в куполе парижского Пантеона. Гро умолчал о том, что заказ был получен им много месяцев назад, еще до начала русского похода, когда Наполеон находился в Париже.
   Встреча друзей состоялась в Латинском квартале, в знаменитом кафе "Прокоп", завсегдатаями которого некогда были Вольтер и Дидро, а позже - Робеспьер и Дантон. Здесь можно было насладиться ароматным кофе и отведать редких лакомств, таких как шербет и мороженое.
   - Мне поручено изобразить в Пантеоне великих франкских и французских монархов, - говорил не без гордости живописец. - Хлодвига, Карла Великого, святого Людовика.
   - И, разумеется, самого Бонапарта? - попытался угадать Лефевр.
   - Разумеется, - улыбаясь, кивнул Гро.
   - Кажется, ты не упомянул никого из династии Бурбонов, - отметил Лефевр, снимая свою плоскую, видавшую виды, треуголку и кладя ее себе на колени.
   - Совершенно справедливо, - кивнул Гро, поднимая маленькую фарфоровую чашечку с дымящимся черным напитком. - Потому что Бурбонов на плафоне не будет. Как считает император, история Франции забыла эту династию.
   Пролистав принесенную метрдотелем газету, художник заявил:
   - Можно считать, что война закончена. Почти все цели ее достигнуты.
   Лефевр с удивлением воззрился на друга.
   - Польша полностью освобождена, - пояснил Гро. - Император занял Витебск. Идти дальше нет смысла. Русские скоро обратятся к нему с предложениями о мире, условия которого будет диктовать Наполеон. Так до сих пор было всегда и везде.
   - Кроме Испании, - напомнил Лефевр. - Там даже захват столицы не заставил людей покориться.
   - Россия не Испания, - возразил Гро. - По крайней мере, их аристократия - а решения принимает именно она, а не простонародье, - воспитана на французской культуре. К тому же русские уже заключали с нами мир после того, как император наносил им военные поражения.
   Лефевр неопределенно повел плечами, задвигал скулами, и Гро, давно знавший друга, понял, что не убедил его. Впрочем, это и не было столь важно.
   - Покорить означает очаровать, - произнес художник, тряхнув длинными красивыми прядями и оправляя шейный платок. - Мы побеждаем не только на поле боя. Так мужчина покоряет женщину. Рано или поздно все покоренные Францией народы будут очарованы светом разума и просвещения, который несет им Наполеон. В Италии это уже давно произошло. В верности итальянцев можно не сомневаться.
   Гро спохватился, вспомнив, что после ухода Мирабель тема взаимоотношений мужчины и женщины стала Жану-Батисту неприятна.
   - Как продвигаются твои усилия на пути к дару орбинавта? - быстро спросил художник, меняя предмет разговора.
   Лефевр неохотно ответил, что его упражнения пока не принесли никаких плодов. Ни во сне, ни наяву. Гро, чтобы сделать приятное другу, стал расспрашивать его о содержании рукописи, и постепенно Жан-Батист оживился.
   - Это учение пришло из Индии, - сказал он. - Поэтому в нем есть многое от бытующих на Востоке религий. Говорится о необходимости сострадания, о метемпсихозе.
   - О чем? - не понял его собеседник.
   - О том, что мы живем не один раз, но бесконечно перерождаемся в новых телах и новых обстоятельствах.
   - Слышал об этой теории, - глаза художника блеснули. - Я в это, конечно, не верю, но теория красивая. Безусловно, очень красивая. Можно было бы написать серию картин на эту тему.
   - Я не думаю, что для развития дара действительно необходимо сострадание или знание о метемпсихозе, - размышлял вслух Жан-Батист. - Вероятнее всего, всякое учение, зародившееся в древности в тех местах, принимало эти принципы, не рассуждая и не подвергая их сомнению.
   - Да, - кивнул Гро. - Сомнение, скепсис, в противовес слепой вере - этим достижением мы обязаны нашим французским энциклопедистам.
   Видя, что разговор, приняв такой оборот, теперь по вкусу его склонному к созерцательности другу, художник продолжал свои расспросы. Воодушевляясь все более, Лефевр воскликнул:
   - Дар орбинавта дает своему обладателю еще одно благо, помимо возможности влиять на события. Орбинавт - как прирожденный, так и тот, что развил в себе дар с помощью упражнений, - неподвержен старению.
   - Что?! - уже не в первый раз Гро изумлялся тому, как может его друг, человек, которому в определенных обстоятельствах не чужда рассудительность, верить в подобные фантазии. - Ты понимаешь, что говоришь?
   Лефевр объяснил другу то, что прочитал в старинной рукописи. Каждый человек где-то в глубине души хранит представление о том, каким должно быть его тело, если бы у него не было ни единого изъяна. Это тело не ребенка, и не старика, а молодого человека, лет 20-25.
   - Да, я понимаю, о чем ты говоришь, - согласился Гро. - Как художник, я в каждом человеке вижу то идеальное тело, которое он похоронил в себе склонностью к излишествам или, напротив, недоеданием, неправильными движениями и тому подобное.
   - Всякий раз, когда орбинавт совершает изменение яви, его тело немного перестраивается, приближаясь к этому идеалу, - закончил, улыбаясь, Лефевр. - Поэтому, если орбинавт делает это достаточно часто, он становится по сути вечно юным.
   Гро почувствовал, что ему передается мечтательное настроение Жана-Батиста.
   - Было бы неплохо, - медленно проговорил он, - если бы такие люди действительно существовали. Представь себе, что было бы, если бы властью переделывать уже свершившиеся события обладал император! Или кто-нибудь, кто ему предан. Тогда исход сражений при Трафальгаре или Байлене был бы совсем иным!
   - Или кто-нибудь, кто предан Францу Второму. Или Александру Первому, - в тон ему произнес Лефевр. - Тогда исход сражений при Ульме и Аустерлице тоже был бы совсем иным.
   Гро, не подозревавший в друге способности к сарказму, пораженно уставился на невинное угловатое лицо Лефевра и понял, что тот и не думал иронизировать. Жан-Бастист, бесхитростно, как дитя, размышлял вслух о дополнительных возможностях, которые подсказала ему реплика художника.
  

***

  
   - Не хотел бы я расстаться когда-нибудь с Нарциссом, - лейтенант Доминик Петион наклонился вперед и потрепал холку своего черного жеребца. - Сам знаешь, сколько лошадей было убито подо мной. Ничего не поделаешь. Такова гусарская доля. Но к этому хитрющему животному я привязался сильнее всех. Буду защищать его изо всех сил - так же, как он защищает меня!
   Нарцисс, словно поняв слова человеческого языка, повел сильной головой, покосив правым глазом на русоволосого веснушчатого хозяина.
   - Боюсь, как бы эти бесконечные марши тебя не доконали, - сочувственно сказал Доминик жеребцу.
   - Я своей Артемис тоже доволен, - заметил Доминику лейтенант Патрис Ружери, (после той весны, когда Петион нашел в Саламанке старинную рукопись, друзья сравнялись в воинском звании). - Но поверь мне, дружище, на войне ни к кому не стоит привязываться.
   - А как же мужская дружба?
   - Мужская дружба превыше всего! - не слишком заботясь о непротиворечивости своих слов, провозгласил Ружери, почесав заросшие густыми черными бакенбардами щеки.
   Два лейтенанта ехали рядом, время от времени почти касаясь друг друга стременами. Девятый гусарский, как и другие полки кавалерии Мюрата, временно находился в составе корпуса маршала Нея. Теперь он двигался из Витебска в сторону Смоленска неторопливой рысью, вровень с пехотными частями. Звучала барабанная дробь, повсюду реяли знамена частей, над головами всадников и пехотинцев парили имперские орлы на штандартах, напоминая времена римской империи.
   Весной три эскадрона Девятого гусарского были включены в состав другого полка легкой кавалерии и оставлены в Испании, но Петион и Ружери к своему вящему удовлетворению оказались в той части полка, которая была направлена в Россию. Пиренейский ад с его ужасами партизанской войны для двух неразлучных друзей остался позади. Они, как и другие гусары их полка, были рады, что оставили Испанию. По их глубочайшему убеждению, хуже этой страны не было места на всем белом свете.
   Особенно приятное настроение царило в войсках в июне, когда Великая армия еще только шла через Пруссию. После форсирования Немана начались неудобства. Длинные ежедневные марши на большие расстояния, порой доходящие до 10 лье, привели к тому, что огромные обозы стали отставать от армейских соединений. Начались сбои в снабжении людей и фуражировке, раздача провианта становилась все более беспорядочной. Не было достаточно муки и сухарей для солдат, не говоря уже о мясе, лошади страдали от нехватки овса. Очень сильно французы мучились от того, что зачастую приходилось обходиться без вина. Уже в Литве ситуация была весьма острой, поскольку заранее заготовленные огромные запасы продовольствия так и остались на территории Пруссии. Со вступлением же войск в русские губернии она стала принимать угрожающий характер.
   Денщики двоих друзей, проявляя удивительную изобретательность, как-то пока умудрялись добывать запасы провизии. Поэтому в этот августовский день Ружери и Петион обсуждали не голод, уже ставший привычным гостем для многих солдат Великой армии, а погоду.
   В России стояло очень жаркое и засушливое лето.
   Видя, как приятель приподнял кивер, чтобы оттереть пот, Ружери протянул ему флягу, к которой белобрысый усач с жадностью приник. Но, сделав один-два глотка, устыдился собственной поспешности и вернул вино.
   - Нам всегда говорили, что Россия холодная страна, - проговорил он. - Но здесь такая же жара, как в Испании. Скорей бы наступили обещанные холода!
   Ружери хорошо знал этот шутливый тон и приподнятую бровь друга. Это был понятный им обоим знак, говоривший: оставь серьезность, смотри на все легко.
   - Знаешь, старина, - ответил Патрис, почему-то не подхватывая тона Доминика, чем вызвал у него удивление. - Когда месяц назад в Литве мы шутили, что поход обещает быть слишком коротким, и что мы так и не дождемся знаменитых холодов, я почти верил в это. И многие другие тоже. Но после Вильно почему-то последовал Витебск, хотя цели войны уже были достигнуты.
   - Ты имеешь в виду освобождение Польши?
   - Конечно. Ведь именно об этом говорил император в своем объявлении войны, разве нет? В Витебске все думали, что теперь уж точно будет заключен мир. Но вот мы идем на Смоленск. Все это слишком уж напоминает мне Испанию. Кажется, мы начинаем увязать в этой стране.
   - Что ты! - Доминик никак не мог согласиться с Ружери. - Там были партизаны. Там на нас нападали из-за каждого угла. А здесь мы углубляемся в страну как нож в масло. Второй Испании быть не может!
   - Как бы не оказалось еще хуже, - пробормотал Ружери в свои черные усы. Он сказал это так тихо, что Петион его не расслышал.
   Разговаривать стало невозможно, потому что где-то вдали кто-то бросил клич, и шагающие плотными рядами пехотинцы подхватили его тысячами глоток. Словно взрывная волна докатился этот мощный многоголосый набат до гусар Девятого полка, которые тут же присоединились ко всеобщему скандированию:
   - Да здравствует император! Да здравствует император!
   Доминик подумал, что если людские слова и пожелания имеют силу, то человек, которому миллионы людей на протяжении двух десятилетий громко желают жизни и здоровья, должен жить очень и очень долго, если не всегда.
   На мгновение наивная детская вера в неуязвимость и вечность императора заполнила сердце мужественного гусара. И он забыл тайный, скрываемый от самого себя страх, что когда-нибудь все величие императора и его империи кончится, развалится, рассыплется, и тогда люди повсюду, словно очнувшись от сна, спросят себя, ради чего погибали или становились калеками те, что были им дороги. Простой и очевидный ответ на этот вопрос мог исчезнуть вместе с империей.
  

***

  
   Достигнув Витебска 26 июля, Наполеон сделал остановку, чтобы дать отдых армии после сотен лье наступления. Многие решили тогда, что война окончена. Русские, потеряв Литву и Белоруссию, скоро вышлют своих парламентеров для переговоров о мире.
   Однако последним посланником Александра к Наполеону так и остался министр полиции граф Балашов, который еще 30 июня передал императору в Вильно письменное и устное послание от своего монарха о готовности вести переговоры, но лишь при условии, что французская армия немедленно вернется на западный берег Немана. Пока хотя бы один неприятельский солдат остается на русской территории, говорилось в обоих посланиях, никакие переговоры между державами вестись не будут.
   И русские держались своего слова, что изрядно портило настроение Наполеону. Впрочем, он все еще был уверен, что рано или поздно дворянство перед лицом разорения и потерь, которое приходилось ему терпеть из-за нашествия Великой армии, вынудит своего царя пойти на переговоры.
   В тот памятный день в Вильно, во время обеда, в котором принимал участие и Балашов, Наполеон в присутствии своих советников и маршалов, постоянно перебивал посланника царя, говорил о нарушении Россией континентальной системы, пересыпал свою речь гневными филиппиками, после чего повторял, что никакой личной неприязни между ним и "его братом Александром" нет, поскольку цели этой войны - "чисто политические". Сразу после одного из подобных утверждений Наполеон вдруг отпустил колкость в адрес русского императора, сказав:
   - Хороших генералов у России нет, кроме князя Багратиона. Беннигсен никуда не годится. Вспомните, как неумело вел он себя против нас при Прессиш-Эйлау и при Фридланде.
   После чего император французов выразил свое удивление тем, что граф Беннигсен приближен к Александру. Наполеон отчетливо намекал на всем известное участие Беннигсена в убийстве отца Александра, императора Павла.
   Это был уже не первый случай, когда Наполеон публично давал понять, что Александр покровительствует убийцам своего отца, вместо того, чтобы арестовать их и наказать. Но если до вторжения в Россию царь мирился с подобными оскорблениями, чему немало способствовали поражения на поле брани, то теперь ему нечего было терять.
   Наполеон и сам чувствовал, что несколько увлекся. На следующий день он спросил Коленкура:
   - Вы, вероятно, считаете, что мне не следовало передавать моему брату Александру свои мысли о Беннигсене?
   Коленкур почтительно наклонил красивую, коротко остриженную с аккуратными бакенбардами голову.
   - Что вы скажете об их генералах? - обратился Наполеон к Бертье. - Вы согласны со мной в том, что все они бездарности, кроме Багратиона?
   - Сир, - ответил князь Невшательский. - У них есть Кутузов, наголову разбивший турок. Царь его не любит, но, возможно, ему придется посчитаться с авторитетом старого военачальника и поручить ему важную роль в этой войне.
   Император поморщился. Он очень рассчитывал на то, что во время его похода на восток русско-турецкая война еще будет продолжаться, и досадовал на то, что она закончилась, да еще и полной победой русской армии.
   - Кутузова мы побили при Аустерлице, - коротко бросил он. - Если он выступит против нас, побьем его еще раз.
   Наполеон много дней колебался, прежде чем принял решение продолжать поход. Его ближайшие советники изо всех сил балансировали между двумя почти несовместимыми задачами: не перечить гению, который в таком расположении духа проявлял крайнее неудовольствие и нетерпение к возражениям; и уговорить его не идти вглубь России.
   Почтительно, с обнаженными головами, стоя перед полнеющим императором, который сидел за заваленным военными картами столом, в своем песочного цвета сюртуке и знаменитой двурогой шляпе, они выдерживали тяжелый взгляд пронизывающих стальных глаз, но не прекращали попыток раскрыть государю истинное положение вещей.
   О гибельном риске, с которым сопряжено продолжение похода, говорили, сохраняя почтительный тон, начальник главного штаба князь Бертье, гофмаршал двора герцог Дюрок, бывший посол Наполеона в России герцог Коленкур, и, что было важнее всего, государственный секретарь и генерал-интендант Великой армии граф Дарю.
   Зная лучше всех о том, что происходит со снабжением армии, он докладывал Наполеону, что из 22 тысяч лошадей во время перехода от Вильно до Витебска уже пало больше трети. Что край, по которому движется армия, разоряют и французы, и сами русские, уничтожая амбары и хранилища и спешно покидая дома при первом появлении неприятеля, и по причине такового разорения армия будет терпеть все более тяжкие лишения, если продолжатся быстрые марши вглубь страны. Что ради облегчения задач фуражировки армия и без того рассредоточена по огромной территории, а это делает ее отдельные части более уязвимой целью для атак казаков. Что уже поступают сведения о нападениях крестьян на небольшие отряды французов, удаляющихся от своих частей в поисках продовольствия, и эти нападения самым досадным образом напоминают испанскую герилью.
   - Ваше величество, - говорил осмелевший от собственных слов Дарю, понимая, что рискует навлечь на себя гнев, но уже неспособный остановиться, - не только ваши войска, но и мы тоже не понимаем целей и необходимости этой войны. Зачем она ведется? Чтобы прекратить проникновение английских товаров в Россию? Чтобы создать польское королевство? Эти мотивы кажутся нам недостаточными...
   Присутствующие при разговоре Дюрок и Бертье, полностью разделявшие точку зрения генерал-интенданта, цепенели от ужаса при этих словах храбреца.
   Доводы и факты убедили Наполеона, и, вместо того, чтобы обрушиться на Дарю, он заявил своим маршалам:
   - Война тысяча восемьсот двенадцатого года окончена.
   Однако 3 августа две русские армии - большая, которой командовал военный министр Михаил Барклай-де-Толли, и маленькая армия Петра Багратиона - соединились под Смоленском. До этого посредством чрезвычайно искусных маневров и арьергардных боев Багратион сумел выйти из казавшегося безнадежным окружения в Белоруссии.
   Император был в бешенстве. Своего младшего брата, вестфальского короля Жерома Бонапарта, упустившего Багратиона, Наполеон отстранил от командования армейским корпусом.
   После долгих раздумий Наполеон, решил, что объединенная русская армия наконец перестанет отступать и даст ему столь желанное для него генеральное сражение, в котором Россия потеряет свою армию, после чего немедленно придет на поклон.
   12 августа император сообщил, что решил двигаться дальше, на Смоленск.
   Теперь, как и перед Витебском, тысячи солдат надеялись, что этот богатый русский город станет последней целью их похода, и там они смогут отдохнуть и отъесться.
   Между тем, дисциплина в Великой армии падала. Несмотря на строжайший запрет на грабежи, введенный Наполеоном еще 2 июля, они продолжались, поскольку многим частям приходилось выбирать лишь между мародерством и голодом. Впрочем, официальные комиссии Великой армии, действовавшие на основании декретов императора и самым беспощадным образом отнимавшие как у помещиков, так и у крестьян все припасы, с точки зрения населения ничем от мародеров не отличались. Возможно, именно этим объяснялось отсутствие ожидаемой массовой поддержки Наполеону со стороны поляков Литвы и Белоруссии. Французских дезертиров они еще могли выдать, но отнюдь не спешили присоединяться к своим братьям из-за Немана, идя на войну в составе войск императора.
   Что же до внутренних губерний России, то их разорение совместно с постоянными проповедями в церквах и неустанным распространением среди населения прокламаций, в которых жителям страны напоминали, что французы - захватчики, поработители и супостаты, убивающие русских людей, оскверняющие их веру и православные храмы, попирающие их родину, - постепенно разжигало пламя непримиримой ненависти в тех, кто мог бы видеть во французах освободителей от векового рабства. Кампания приобретала совсем не тот "политический" характер, который хотел видеть Наполеон и о котором он несколько раз сообщал Александру в своих посланиях, так и не удостоенных ответа.
  

***

  
   16 августа 15-тысячная кавалерия Мюрата, временно приданная корпусу Нея, стремительно пронеслась сквозь городок Красный, выбив оттуда батальон русских егерей и отразив попытку ответной атаки небольшого отряда харьковских драгун, после чего набросилась на расположенные за городом позиции пехотной дивизии генерала Дмитрия Неверовского. Завязался ожесточенный бой. Несмотря на подавляющее численное превосходство французов, дивизия, построившись в каре, сумела отойти на север-восток, отбивая с флангов атаки кавалерии.
   После боя гусары приводили себя в порядок. На следующий день корпус Нея должен был занять Смоленск. По данным обоих маршалов, основные силы русской армии уже оставили старинный город.
   - Они сражаются храбро и отходят в организованном порядке, - рассуждал лейтенант Патрис Ружери, очищая мокрой тряпкой перепачканный кровью клинок сабли.
   - Что ж, я рад этому. Приятно иметь достойных противников, - Доминик отдыхал, лежа на траве и наблюдая за тем, как вечернее солнце порождает блики в воде реки Борисфен, называемой русскими Днепром. - Ведь мы находимся здесь в погоне за честью и удачей. Помнишь, как это называл польский улан в Саламанке?
   - Волокитство за фортуной, - кивнул Ружери.
   Вернув очищенную саблю в ножны, он вдруг добавил:
   - Люди, которым честь неведома, могут повторять это слово, но не понимать, что на самом деле такое честь и бесчестье. Они, совершив низость или проявив малодушие, покраснеют лишь в том случае, если их уличат.
   - Как это верно! - восхитился Доминик словами друга. Он приподнялся на локте и добавил: - Настоящая честь существует сама по себе, а не в связи с тем, что думают о нас другие.
   - Вот именно, - подтвердил Ружери, оправляя седло на своей красивой гнедой в яблочках Артемис, которая, словно приветствуя его, издала короткое гулкое ржание и тряхнула хвостом. - Для благородного человека честь существует и на необитаемом острове!
   Доминик, еще несколько часов назад несущийся во весь опор в пылу сечи, кричащий, размахивающий саблей, старающийся убить и не дать убить себя, сейчас пребывал в размягченном сентиментальном расположении духа. Он думал о том, как хорошо иметь такого верного друга, как Ружери, который понимает тебя с полуслова. Как чудесно быть человеком чести и стяжать славу в боях. И как замечательно будет вернуться когда-нибудь к мирной жизни, с грудью, увешанной наградами, и найти свою любовь.
   Любовь. Сколько лет он уже не примерял это понятие к себе...
   Доминик вспомнил, как безусым юнкером в родном Гренобле он когда-то любил навещать друзей своих родителей, потому что в одной из внутренних комнат их двухэтажного дома обитало белокурое чудо с кудряшками. И как он тогда нравился самому себе в те минуты, когда нравился той барышне.
   Лейтенант решительно отогнал воспоминание, сочтя его неуместным в данных обстоятельствах. Сейчас он был усатым, взлохмаченным воином, только сегодня отнявшим жизнь у нескольких человек, и думать ему следовало о делах бранных, а не амурных.
   Схватив протянутую другом руку, Доминик рывком вскочил на ноги. Оба гусара присоединились к группе офицеров своего эскадрона. Стоящий перед ними малорослый Грессо, теперь уже майор, произносил тихим, но очень отчетливым голосом:
   - Всегда будьте готовы к нападениям казацких отрядов. Мы с вами молодцы хоть куда, но обольщаться не следует. Как наездники, они превосходят нас.
   Среди офицеров послышалось недовольное ворчание. Не поворачивая головы к возражающим гусарам, Грессо заметил им:
   - В этом нет ничего зазорного. Они всю жизнь проводят верхом. К тому же и лошади у них лучше наших, более послушные и более выносливые. Поэтому всегда - запомните: всегда! - идите против них только большими силами и сомкнутым строем. В этом случае казаки не смогут дать вам отпор и, вероятнее всего, сразу отступят. Но никогда не преследуйте их в одиночку или рассыпным строем! Потому что в наступление они переходят с такой же невероятной быстротой, с какой отступают.
   Грессо задирал голову, откидывая затылок, как часто держатся очень гордые мужчины небольшого роста. Он, как всегда, выглядел подтянуто и ухоженно. Глядя на его задранную голову и красиво одетый мундир, можно было подумать, что война это сплошной парад.
   Уже полтора года Доминику казалось, что Грессо избегает его, хотя раньше был большим любителем посидеть с ним и Патрисом за доброй чаркой, часто захаживал в их палатку. Весной прошлого года Грессо вернулся после поездки во Францию. Коротко передал Доминику привет от дяди с благодарностью за посылку, после чего началось странное отчуждение. Впрочем, Петион допускал, что ему все это только кажется. В конце концов, походная жизнь не всегда располагает к общению и болтовне.
   - Берегите лошадей, господа! - велел Грессо почти зловещим тоном. - На этих быстрых маршах мы их губим. Уже имели место случаи, когда кавалеристам приходилось спешиваться в самом разгаре сражения из-за того, что лошадь была не в состоянии двигаться. И остерегайтесь "купидонов".
   Раздались смешки. "Купидонами" французы называли башкирских всадников, вооруженных луками и стрелами.
   - Ничего смешного! - стальным голосом отрезал Грессо, и все мигом смолкли. - Я лично видел польского офицера, которому стрела попала в бедро. Как бы ни странно выглядели эти дикари, их стрелы могут убивать.
   - И свистят они так же, как пули, - Доминик сказал это, повинуясь безотчетному импульсу. Ему хотелось как-то вызвать Грессо на отклик.
   Но майор ничего на это замечание не ответил.
   С самого раннего утра в направлении Смоленска двигались фургоны, фуры, возы, груженные порохом. Их обгоняли колонны пехоты и кавалерии. Сзади тянулась артиллерия. В воздухе тихо похлопывали полотнища знамен.
   Доминик, сидя верхом на Нарциссе, вглядывался вперед, пытаясь различить очертания города. У русских будто бы были древние пророчества о том, что день, когда иноземцы овладеют Смоленском, станет великим несчастьем для России, ибо Смоленск являлся для русских святым городом, ключами к Москве. Действительно ли русские в это верили, было неизвестно, но французы не сомневались в существовании такого суеверия и поэтому придавали захвату города еще большее значение.
   С флангов кавалерию сопровождали пехотные батальоны. Восходящее рассветное солнце на мгновение скрылось за облачком, отчего по синим мундирам со скрещенными белыми ремнями, белым лосинам, заплечным ранцам и ружьям пехотинцам пробежала быстрая большая тень. Доминику почудилось, что он видит колонны мертвецов в царстве теней. Он удивился своему разыгравшемуся воображению.
   Заиграла труба, затрещал барабан, и многотысячная легкая и средняя кавалерия, разом оставив позади пехотные полки, ринулась вперед, набирая скорость.
   Доминик летел теперь, припав в сильной шее Нарцисса, вцепившись одной рукой в гриву, держа саблю в другой.
   Уже не существовало ничего, кроме готовности к бою, к схватке. Рядом неслись такие же прекрасные, храбрые, непобедимые всадники. И среди них - не ведавщий страха великий военачальник, увенчанный бесчисленными победами, Мишель Ней, умевший воодушевить и превратить в смельчака даже последнего труса.
   Вот уже показалась впереди крепостная стена, которая опоясывала основную часть города, лежащую на южном, левом берегу Днепра. За ней виднелись верхушки домов и соборов, армейские укрепления, еще дальше - противоположный, правый, берег, расположенный намного выше левого. На той стороне реки находилось Петербургское предместье, соединенное с городом мостами. По обеим сторонам от него простирались над рекой холмы, покрытые плотной растительностью и напоминающие туловище огромного зверя с зеленой свалявшейся шерстью.
   Раздались выстрелы, воздух мгновенно затянуло дымом, грянуло зычное, зловещее русское "Ура!". Прямо навстречу гусарам несся казачий полк, поджидавший за небольшим холмом у самых ворот ближнего предместья.
   - Казаки! - пронеслось по рядам гусар.
   Они действительно были одним целым со своими лошадьми. Прямо с места бросались в карьер и так же быстро останавливались. Двигались без всякого строя - в своих охваченных поясами полукафтанах, в меховых шапках с верхушкой, загнутой вправо и вниз. Над всем этим внезапно возникшим грозным воинством висело облаком несмолкающее "ура!".
   Два отряда столкнулись, врезались, проникли друг в друга. Выстрелы почти прекратились: мало кто мог найти время для перезарядки ружья или пистолета. Пошла рукопашная схватка.
   Доминик сшибся на лету с матерым скуластым малым, обладателем тонких, закрученных вверх усиков. Резким бешеным взмахом сабли лейтенант опередил противника, ударив его в грудь. Синий полукафтан обагрился кровью. Казак захрипел, стал заваливаться набок, но Доминик уже мчался дальше, спеша на помощь маршалу.
   Он видел, что Ней с группой французов окружен неприятелем. Казаки были так близко, что один из них поднял пистолет, прицелился и выстрелил в маршала почти в упор. По счастью в последнее мгновение на стрелявшего налетел французский гусар, рука казака дернулась, и пуля лишь разорвала Нею воротник.
   Позади послышалось громовое "Ура!" - на этот раз с грассирующим, а не раскатистым "р", и "Да здравствует император!". Пришло подкрепление - бригада легкой кавалерии генерала Домманже.
   В соответствии с давешними разъяснении Грессо, казаки, оказавшись в меньшинстве, тут же ретировались в предместье, продемонстрировав невиданное проворство.
   Гусары влетели в предместье и захватили его на молниеносном марше. Вслед за ними вошла пехота.
   И тут началась грозовая, закладывающая уши канонада. С городской стены и с армейских укреплений на французов обрушился град ядер, разрывных гранат и картечи. Орудий было так много, что их грохот слился в один непрекращающийся, воющий гул. Земля под ногами у французов взрывалась, во все стороны летели камни, осколки, огонь, круша, убивая, раня застигнутых врасплох людей и перепуганных запаниковавших лошадей.
   - Русские не ушли из Смоленска! У нас были неверные данные! - кричал майор Грессо, проносясь среди своих гусар. - Ищем укрытия, пока не подтянется артиллерия!
   Он тут же куда-то исчез.
   На укреплениях русские канониры выливали ведрами воду на раскаленные жерла орудий, и вода мгновенно испарялась.
   Ища глазами, где можно укрыться от шквального огня десятков батарей, Доминик старался удержать Нарцисса. Делать это становилось все трудней. Жеребец поднимался на дыбы, ржал, рвал удила и пытался скинуть всадника. Со всех сторон люди перепрыгивали или перескакивали через трупы солдат и лошадей.
   Лейтенант с ужасом узнал в мертвой гнедой лошади, из растерзанного брюха которой вывалились внутренности, Артемис, кобылу Ружери. Сам черноволосый лейтенант лежал неподвижно тут же рядом. Ноги его были придавлены тяжелой тушей кобылы. Но Ружери был жив: пальцы рук шевелились, пытаясь за что-то ухватиться, шарили по земле.
   Вне себя от ужаса, Доминик вонзил шпоры в бока Нарцисса, чтобы ринуться к другу. В это же мгновение рядом раздался ужасающий грохот взрыва. Все это окончательно вывело черного жеребца из подчинения, и он бросился вперед галопом, прямо по телу Ружери, затоптав его своими огромными, тяжелыми, охваченными железом копытами.
   - Нет! - взревел Доминик. - Патрис! Нет!!!
  

***

  
   Ожесточенное сражение за Смоленск длилось двое суток.
   Подоспевшая в предместье артиллерия французов в течение нескольких часов не могла отыскать брешь или хотя бы слабое место в крепостной стене. Та была такой толстой, что ядра застревали в ней.
   Наконец совместные усилия минеров и артиллерии стали брать свое. Во второй половине дня стены уже поддавались. Вечером под обстрелом трех батарей в городе взорвались несколько башен, откуда стреляли русские. Затем взрывы подземных мин пустили на воздух большие куски стен.
   Бои продолжались и весь следующий день, 17 августа. К вечеру старый город обстреливался сотней французских батарей. В городе начались пожары.
   В ночь на 18 августа русская армия покинула город, перебравшись в Петербургское предместье на другой стороне Днепра, после чего оставила и его. При отступлении русские солдаты поджигали город в тех местах, которые не успели загореться от французских гранат, и разрушили мосты через реку. Трещали в пламени деревянные дома, составлявшие большинство зданий в Смоленске, огромное зарево осветило город и пространство на много лье за его пределами. Французские пехотинцы под прикрытием артиллерийского огня перешли реку вброд, чтобы занять предместье на правом берегу.
   Войска, ворвавшись в Смоленск, принялись тушить пожары. Возле тех магазинов и складов, которых не достиг огонь, выставлялись посты охраны. По всему городу велись поиски продовольствия. Среди немногих оставшихся в городе жителей некоторые, кто говорил по-французски, помогали в этих поисках.
   Доминик, которому после гибели Ружери удалось заставить себя вернуться в строй и выполнять свой воинский долг, несмотря на горе и отчаянья, теперь бродил по руинам города смерти, дыша висящей в воздухе гарью. Почти безучастно взирал он на горы трупов, завалившие ворота домов, бреши в стенах, улицы, городские ямы.
   После нескольких часов бесцельного хождения он вернулся в расположение полка, нашел эскадронного конюха, узнал, где лошади, вывел под уздцы Нарцисса и вышел с ним за пределы городских стен. Долго спускались человек и животное вниз, по пригородным оврагам к берегу реки.
   Где-то вдали саперы восстанавливали мост через Днепр, а русский арьергард, находящийся возле деревень на другой стороне реки, обстреливал их, тщетно пытаясь помешать.
   Дойдя до безлюдного косогора, поросшего травой и кустарником, Доминик снял ружье, приготовил патрон, уже почти надкусил его и вдруг понял, что не сможет убить Нарцисса, прошедшего с ним всю дорогу от Испании до Смоленска.
   - Тебя следовало бы пристрелить за убийство Патриса, - тихо сообщил он жеребцу. - Но, на твое счастье, я не могу этого сделать.
   Хотел что-то добавить, передумал, махнул рукой.
   Снова взял животное под уздцы и вышел к лесу, где обнаружил маркитантов, двигающихся к городу. Не торгуясь, Доминик обменял Нарцисса на первую попавшуюся лошадь, не требуя доплаты. Удивленный маркитант перенес седло с черного жеребца на нового коня гусара. Перед тем, как отправиться в обратный путь, Доминик подошел к Нарциссу и обнял его за черную морду. Жеребец ткнулся мягкими большими губами в его ладонь.
   - Прости, дружище, и прощай, - прошептал во вздрагивающее чуткое ухо гусар. - Я знаю, ты не виноват. Тебя напугали взрывы. Но после того, что случилось, я не могу больше оставаться с тобой.
   Отойдя от Нарцисса, гусар вскочил в седло своего нового коня и отправился верхом в город. В расположении части отдал коня эскадронному конюху. Вскоре Доминика нашел его денщик, Фуко, сказавший, что раздобыл немного еды.
   Перекусив, Доминик опять пошел по развалинам города. На одной из улиц к нему присоединился случайный попутчик - черный от копоти артиллерист. Они долго бродили вместе, так и не назвав друг другу своих имен. Гусар рассказал, что во вчерашнем бою потерял самого близкого друга. Артиллерист на это ответил, что трое его братьев погибли в разных кампаниях императора.
   Он был тощий, крепкий, на полголовы ниже Доминика. Судя по выговору, происходил из Эльзаса.
   Они перелезали через обрушенные остатки стен и домов, проходили мимо церквей, где прятались перепуганные местные жители в ожидании постановлений новых властей.
   - Теперь везде будет именно так, - говорил эльзасец, то и дело прерывая свою речь сухим кашлем. - Наши солдаты так надеялись, что найдут в Смоленске все необходимое для восстановления сил, что здесь закончится голод. Но вместо этого мы нашли сожженный город, уничтоженные склады. Люди, готовые спалить собственный дом, чтобы не оставить его противнику, не заключат с нами мира. Они будут продолжать отступать, оставляя нам одну пустыню. Если пойти дальше, на Москву или Санкт-Петербург, то через месяц или два мы просто станем умирать от голода и потеряем все остатки дисциплины.
   Доминик не отвечал, однако артиллеристу это и не требовалось. Откашлявшись, он продолжил свои рассуждения:
   - Единственное наше спасение - вернуться как можно быстрее в Литву и остаться там, пока туда не дойдут все обозы из Пруссии. И только после этого можно будет продолжать войну.
   - Зима может наступить еще раньше, - безучастно бросил Доминик.
   - Тогда останемся в Литве на зимних квартирах и возобновим войну весной, - ответил артиллерист.
   Мосты на более высокий правый берег реки были восстановлены. Доминик и эльзасец поднялись по одному из них в предместье, которое русские покинули позже остальных частей города. Их взорам открылась еще более ужасающая картина, чем в нижней части города.
   В течение нескольких дней до осады русская армия эвакуировала в Смоленск солдат, получивших ранения в предшествовавших боях. При приближении французов всех их перевели в Петербургское предместье. Уже 17 августа от попадания французских гранат там начались пожары. Оставляя предместье, русские не только не тушили огня, но и сами поджигали еще нетронутые дома. Между тем эвакуировать раненых из Смоленска они уже не успевали. Армия ушла без них.
   Эти несчастные, оставленные на произвол своей зловещей судьбы, погибли в пламени, которое бушевало более суток. Теперь среди покрытых пеплом дымящихся балок повсюду лежали обугленные тела, уже почти не напоминавшие людей. Их противоестественные позы наводили на мысли о нестерпимых предсмертных муках. Трупы выгорели настолько, что уменьшились в размерах.
   Казалось, в этом месте произошло массовое сожжение детей, принесенных в жертву ненасытному божеству.
   - Теперь вы видите? - спросил эльзасец. - Разве можно ожидать, что люди, которые так поступили со своим городом и своими ранеными, явятся к императору обсуждать условия мира?
  

***

  
   Оставив Смоленск, русская армия направилась по Московской дороге. Арьергард ее занял позицию на большом холме к востоку от Смоленска, на правом берегу Днепра, за деревней Валутино. Французы назвали этот холм Валутиной горой.
   19 августа у Валутиной горы произошел жаркий бой, длившийся с утра до десяти часов вечера и принесший значительные потери французам, которые не ожидали такой ожесточенности от арьергардного боя после сдачи Смоленска. Русские перестали отстреливаться лишь после того, как маршал Ней приказал своим солдатам прекратить огонь.
   После сражения неприятель покинул позицию и в организованном порядке отступил в восточном направлении. Потрепанный авангард Нея не смог его преследовать.
   На возвышенностях над Днепром, возле Валутиной горы, все пространство было завалено убитыми русскими и французами. Их было так много, что всадникам зачастую приходилось объезжать груды тел.
   Находящиеся здесь пехотинцы-фузилеры для того, чтобы не хоронить такое количество трупов, стали сбрасывать их с обрыва вниз. Занятые столь мрачным делом, они неожиданно пришли в оживление. Некоторые трупы, кувыркаясь по камням и откосам, принимали невообразимые позы. Один солдат не выдержал и прыснул. Его состояние оказалось заразительным. Солдаты стали хохотать.
   - Отставить смех, канальи! - голос был столь грозен, что фузилеры немедленно замолчали, прекратив свое занятие.
   К ним шел, вынимая саблю из ножен, высокий светловолосый гусарский лейтенант с пшеничными усами. Его желтоватые рысьи глаза горели яростным огнем.
   - Проявите уважение к смерти! - рычал он, взмахивая саблей. - Я лично изрублю на куски любого гогочущего мерзавца!
   Сбоку к гусару подошел немолодой майор-пехотинец.
   - Вложите саблю в ножны! - приказал он.
   Рука гусара замерла в воздухе.
   - Я старше вас по званию, - настаивал майор. - Вы обязаны повиноваться.
   Лейтенант медленно, словно преодолевая сопротивление собственной руки, возвратил саблю в ножны и отвернулся от оцепеневших егерей. Майор, заметив в его глазах слезы, взял гусара под руку.
   - Не надо рубить моих солдат, - тихим увещевающим голосом говорил он, уводя лейтенанта вниз по тропинке. - Они еще пригодятся императору. Не судите их слишком строго за неподобающее легкомыслие.
   Его собеседник молчал. Хотя в глазах стояли слезы, лицо гусара напоминало неподвижную каменную маску.
   - Иногда такие сцены происходят, - добавил майор. - Мне приходилось наблюдать подобное в Австрии. Это нервический смех. Он не означает неуважения к погибшим. Солдатам стыдно, но они не могут остановиться. Смех необходим, чтобы успокоиться, чтобы принять чужую смерть и смириться с мыслью о своей собственной скорой гибели. Они ведь уже начинают понимать, что большинство не переживет этой кампании.
   Гусар вдруг остановился и произнес:
   - На необитаемом острове не может быть чести.
   Майор непонимающе уставился на него.
   - Там, где нет людей, - продолжал гусар, - нет ничего: ни чести, ни дружбы, ни любви, ни благородства, ни подлости. Когда умирают люди, все это умирает вместе с ними.
  
  

- Глава 4 -

  
   Подтвердите от меня во всех ротах, чтобы они с позиций не снимались, пока неприятель не сядет верхом на (их) пушки... Пусть возьмут вас с орудиями, но последний картечный выстрел выпустите в упор...
  
   Приказ по артиллерии генерал-майора А.П. Кутайсова
   накануне Бородинского сражения
  

***

  
   Из писем унтер-офицера Франса Конинга его внучке

29 июня 1812 г.

   На днях армия перешла Неман. Война началась. Жара здесь стоит такая, как в Андалусии в разгаре лета. Все шутят по этому поводу: дескать, пришли в страну, известную своими морозами!
   В полках передают слух, будто накануне вступления в Россию император, возвращаясь со свитой после ночной рекогносцировки места переправы, умудрился упасть с лошади, которая неожиданно скакнула в сторону. Наполеон тут же встал на ноги, ничего себе не повредив. Но солдаты суеверны. Многие считают это происшествие дурным знаком для всей русской кампании. Древние римляне, случись такое в начале похода, непременно отложили бы дату его начала, а то и вовсе отказались бы от вторжения.
   Ты же знаешь, птенец, что некогда и я в каждом пустяке видел знаки, предупреждающие о радостных или зловещих событиях. Но, похоже, множество прочитанных книг избавили меня от этого качества, привитого кочевой средой, в которой я, как позже и ты, воспитывался.
   Мой немалый жизненный опыт показывает, что после дурных знаков зачастую не следует никаких неприятных событий. Просто в таких случаях люди склонны забывать то, что они принимали за знаки, запоминая лишь те, которые оправдывают их суеверные ожидания.
   Интересно, какие предзнаменования были накануне нашего вторжения у русских?
   Вчера мы вошли в Вильно вместе со всей дивизией генерала Фриана и другими частями и корпусами Великой армии.

5 июля 1812 г.

   Если меня не убьет пуля, то это сделаешь ты, когда узнаешь, что после всех наших бесконечных разговоров и споров я все же отправился на войну.
   Быть может, мне лучше скрыть от тебя это обстоятельство? Все равно ведь мы видимся не чаще, чем раз в несколько десятилетий. И не рассказываем друг другу всех подробностей. Ты можешь и не узнать, где я проводил время в 1811-м и 1812-м году.
   Я еще не решил, как поступлю. Скорее все-таки расскажу.
   Эти письма я, разумеется, посылать военной почтой не буду. Цензура их вскроет и, обнаружив, что они зашифрованы, тут же заподозрит какой-нибудь шпионаж. Если мы еще увидимся, то, надеюсь, сам прочту их тебе вслух. Если же война не даст мне такой возможности, я попытаюсь перед смертью передать их в надежные руки.
   Родная моя, я уже вижу твое разгневанное лицо, поднятые вразлет брови, синие яростные глаза, тонкую нетерпеливую руку, сметающую со лба досадное препятствие - прядь окрашенных рыжей хной волос. Слышу твой голос: "Дед, безумный старик! Ты нарушил свое обещание!". Почему-то мне кажется, что ты скажешь именно так, хоть я вовсе и не обещал тебе не идти на войну.
   Да, я продолжаю утверждать, что не давал никаких обещаний на сей счет, как бы ты ни пыталась истолковывать те или иные мои слова. Тебе так и не удалось убедить меня, что орбинавту никогда, ни при каких обстоятельствах не следует принимать чью-либо сторону в войне. Я остался при своем - возможно, неверном - мнении: бывает и так, что кто-то ведет справедливую войну, и тогда орбинавт самым оправданным образом может принять его сторону. Только делать это необходимо крайне осторожно, исподтишка, незаметно.
   Услужливое воображение не дает мне спокойно писать эти строки, показывая, как ты прерываешь мои рассуждения возмущенным восклицанием: "Лукавишь, дед! Я прекрасно помню, что, в конечном счете, ты со мной согласился! Значит, это было всего лишь притворство, старик. Я ведь так и чувствовала, но не хотела верить!".
   "Дед", "старик"... Знаешь, чем меня задеть. В такие минуты ты никогда не зовешь меня по имени... Ни по одному из моих имен не зовешь.
   Нет, моя птичка, нет, любимая и единственная внучка, в наших спорах мы пришли к согласию и договоренности лишь по одному из пунктов. И состоит он в том, что орбинавту во всех обстоятельствах следует оставаться в тени, никогда не привлекая к себе внимания - ни толпы, ни власть имущих. Потому что в этом случае нам будет грозить двойная опасность. Во-первых, непременно найдутся властители, которые пожелают поставить нас себе на службу, поработить наш дар или уничтожить нас, поскольку мы способны, изменив реальность, свести на нет их действия. Во-вторых, если мы не будем оставаться незаметными, люди когда-нибудь обратят внимание на нашу неподверженность старению. И ради того, чтобы выведать тайну вожделенной вечной юности, не остановятся ни перед какими истязаниями и пытками.
   Тебе вовсе не обязательно было все это мне втолковывать. Я сам учил тебя осторожности в те далекие годы, когда открыл тебе твой дар и давал первые наставления орбинавта.
   Если бы не эта необходимость держаться в тени, я вполне мог бы влиять на ход важных сражений. Для этого мне надо было бы выбрать, на чьей стороне правда, добраться до военачальников выбранной армии и убедить кого-нибудь из них в своей способности предсказывать действия противника.
   Будь я на стороне французов, поступить таким образом было бы вовсе нетрудно. Я бы действовал сначала через командира роты, затем он бы рекомендовал меня полковнику, и так постепенно я дошел бы до генерала Фриана или маршала Нея.
   Но я больше не на их стороне.
   Да, должен признать: я ошибался, считая, что Франция несет всей Европе свободу от вековых предрассудков. Многие испанцы в нашем полку воевали против наполеоновских войск у себя на родине, затем попали в плен. Позже согласились вступить в этот полк, сочтя такой шаг единственной возможностью вырваться из лагеря для военнопленных, где их держали в чудовищных условиях. Они рассказали мне много интересного о том, что происходит в Испании, начиная с 1808 года, и о чем трудно узнать из покорных Наполеону голландских и французских газет. Наслушавшись их рассказов, я понял, что на сегодняшний день Франция несет завоеванным странам не свободу, а тиранию и бесправие. Навязанная же ею континентальная блокада к тому же разоряет их.
   Да, да, знаю, что ты хочешь сказать: "Видишь, дед, я все же была права. Принимать чью-либо сторону бессмысленно. На войне все вынуждены становиться преступниками. Правых там нет. Твое разочарование в Наполеоне лишь доказывает это. Нечего было делать из него кумира! Сейчас ты точно также преувеличиваешь достоинства его противников".
   Я уже почти готов с тобой согласиться. И все же... Неужели, ошибаясь в прошлом, я не могу быть прав сейчас?
   Разве русские и испанцы не ведут справедливой борьбы против оккупантов? Почему я должен оставаться в стороне? Испания - это страна, где я прожил триста пятьдесят лет. В России я нахожусь прямо сейчас и вижу, что здесь происходит. Выбраться отсюда я все равно не могу. Так или иначе, мне приходится воевать. Единственное, что от меня зависит, коль скоро я уже загнал себя в такую ловушку, это выбрать, на чьей стороне сражаться.
   Думаю, мне удастся перейти на сторону русских. Но будь уверена, что и в этом случае я вовсе не намерен раскрывать своих возможностей "прорицателя", которые по сути предоставляет нам с тобой наш дар. Потому что кончится это известностью, а затем - разоблачением моей вечной юности. После чего уже неважно, кто именно будет меня потрошить с целью выведать сокровенную тайну моего организма, - русские или французы.
   Так что помогать русским я буду как обычный человек - штыком, ружьем, сноровкой, опытом солдата.

12 июля,1812 г.

   Прошлое письмо я писал тебе из Вильно. Так увлекся воображаемым продолжением наших споров, что забыл упомянуть это.
   Я познакомился там с местным аптекарем-немцем. Он рассказал, что в ночь вторжения у русских тоже была плохая примета. Император Александр находился в Вильно, на балу, который устроил в его честь в своем загородном доме генерал Беннигсен. По словам аптекаря, пол под креслом императора проломился как раз в тот момент, когда первый отряд французских войск причалил на барже к русскому берегу Немана. Александр чуть не погиб. Позже, на этом же балу ему доложили о начале французского вторжения.
   Не знаю, насколько можно верить подобным слухам. Но если они верны, то обе армии получили неблагоприятные знаки в начале войны. Какой из этого вывод? Что обе потерпят поражение? Думаю, одна все же победит. Что у обоих народов будут десятки, если не сотни тысяч убитых? Вот уж в чем не может быть никаких сомнений.

27 июля,1812 г.

   Мы в Витебске. Император устроил здесь свою ставку. Все говорят, что война закончена. Русский царь, потеряв столь обширные территории, скоро вышлет депутацию для переговоров об условиях мира. А я вернусь в Утрехт. Но сначала навещу тебя в Тулузе. Надеюсь, ты будешь не слишком строга к своему непутевому родственнику.
   Когда мы находились в Литве, начались попытки бегства испанцев из полка "Жозеф-Наполеон". Продолжаются они по сей день. Однажды французы расстреляли по жребию больше шестидесяти человек - почти половину из числа тех, что попытались бежать и были схвачены. Превзошли даже римлян. Те во время своих децимаций казнили каждого десятого, а не каждого второго.
   Другая группа, которой руководил я, попытавшись бежать, чтобы перейти на сторону русских, попала к польским крестьянам. Они выдали нас французам. Я успел изменить явь в самую последнюю минуту. Еще немного - и меня бы расстреляли.
   Нет, если выживу, то об этом никогда тебе рассказывать не буду. Ты мне не простишь, что я так близко подошел к опасности быть убитым!

20 августа 1812 г.

   Дорогой птенец!
   В последние дни меня все чаще посещает чувство стыда за то, что я пошел на эту войну. Стыда перед тобой. Ведь если я погибну, ты останешься одна в этом мире, где нельзя ни к кому привязываться, ибо век людей столь недолог, что нам, орбинавтам-долгожителям, только и останется, что хоронить одного за другим всех, кем мы дорожим.
   У тебя нет никого, кроме меня. И не может быть никого, пока на твоем жизненном пути не появится еще кто-то, столь же защищенный от старения. Все остальные проживают короткую жизнь и уходят, поэтому ты, как и я, уже не первое столетие не разрешаешь себе никаких привязанностей.
   Уже только по этой причине я не должен был так рисковать собой. Странно, что в наших спорах ты ни разу не прибегла к подобному неоспоримому доводу. Вероятно, считала его слишком эгоистичным. А я - старый идиот - подумал о нем только сейчас, когда так трудно уберечься от пули даже орбинавту.
   Да, уберечься нелегко, Смерть орудует на полях сражений с невероятной скоростью и сноровкой. Ранения, которые я получал до сих пор, оказывались не настолько серьезными, чтобы лишить меня способности сконцентрироваться, переделать явь и в новом витке уклониться от летящей пули или колющего штыка. Но что будет дальше, не знаю. Что, если новый виток окажется для меня опаснее, чем только что отмененный? Пока не проживу его шаг за шагом, я этого не узнаю. Мы ведь выбираем новый виток почти наугад, повинуясь скорее смутному ощущению каких-то возможностей, зная лишь самые первые его мгновения.
   На днях штурмовали Смоленск. То, что здесь происходило, настолько ужасно, что я даже не попытаюсь это описать. Скажу только, что один раз меня обожгло пролетевшее слишком близко ядро. Сменив реальность, я сразу же отошел в сторону. Однако из-за этого я мог оказаться на пути пули, которую не заметил в предыдущем витке яви.
   Орбинавт не свободен от риска. Мы с тобой неоднократно задавались вопросом: а смертны ли мы? Можно ли нас убить? Ты убеждена, что можно. Я не столь категоричен. Будем надеяться, что ответ на этот вопрос мы получим не ценой собственной жизни, а из какой-нибудь древней рукописи с тайным знанием, вроде той, которую я легкомысленно отказался взять.
   Впрочем, о том, как я упустил рукопись "Свет в оазисе", лучше промолчу. Иначе снова начнешь донимать меня упреками...
   Теперь, как и в Витебске, все опять говорят, что война закончена. Только я уже в это не верю. Император слишком сильно хочет генерального сражения. Но русские до сих пор ограничиваются арьергардными боями и неожиданными нападениями казаков на небольшие отряды. Основные же их силы продолжают отступать.
   Думали, главная битва произойдет на подступах к Смоленску, однако русская армия опять отошла.
   Боюсь, мы теперь пойдем на Москву.
   Если армия будет разлагаться с такой же скоростью, как до сих пор, теряя отстающих, страдая от голода, постоянно утрачивая лошадей, не приспособленных к таким быстрым и далеким переходам, то русским не надо будет вступать в решающую битву. Им просто надо дать Великой армии время, и та закончится сама по себе.
   Впрочем, генеральное сражение по всей вероятности, все же состоится. Не оттого, что оно оправдано для русских стратегически, а оттого, что постоянное отступление не может не ронять их чести.

20 августа 1812 г.

   Сегодня уже писал тебе, но вдруг так остро почувствовал, как соскучился, что снова предаюсь этому занятию. Очень уж мы редко видимся для людей, у которых нет больше никого на всем огромном земном шаре. Раз в десять-тридцать лет - это слишком мало даже для людей, знакомых друг с другом более трехсот лет.
   Ты, вероятно, заждалась весточки от меня. В начале прошлого года я получил письмо, где ты пишешь, что открыла в Тулузе школу танцев. Сейчас браню себя последними словами за то, что не ответил. Хотя, что я мог написать? Что решил пойти в армию? Что самым наивным образом поверил в разговоры о прогрессе и просвещении, которое наполеоновская Франция несет народам? Ты, сама живя во Франции, высмеяла бы меня.
   Впрочем, нет, ты бы не стала смеяться, узнав, что я собрался на войну. Ты бы извела себя от беспокойства.
   Ладно, к чему сейчас об этом толковать... При случае расскажу тебе подробно о том, что я делал в 1811 году, накануне великого похода. Или же ты получишь это письмо, из которого узнаешь то же самое, но вкратце.
   В сентябре прошлого года я завербовался в дивизию маршала Даву, которая стояла тогда в Голландии. До самой весны мы проходили обучение, участвовали в маневрах, сдавали экзамены в полковой школе. Заняты были с пяти утра до самого вечера. Дисциплина тогда была строгой - не в пример нынешней. Если от местного населения поступала жалоба, даже по самому ничтожному поводу, виновных непременно подвергали наказанию. Даже штабной офицер не мог оставить лагерь и уйти в город без специального разрешения от бригадного генерала.
   В мае полторы тысячи солдат, в том числе и я, были произведены в унтер-офицеры. Летом, узнав, что я свободно владею испанским, командование направило меня в полк "Жозеф-Наполеон", который стоял в герцогстве Варшавском, готовясь к вторжению в Россию.

2 сентября 1812 г.

   Идем на Москву.
   29 августа командование русской армией принял генерал Кутузов. Название села в Смоленской губернии, где это произошло, никто из знакомых мне французов и испанцев произнести не может. Я, вероятно, смог бы, если бы услышал его от самих русских. Наша с тобой фамильная цыганская способность приноравливаться к любым наречиям.
   Пишется это странное название так: Tsariovo-Zaimishche.
   В армии надеются, что со сменой командования русская армия прекратит тактику отступления, но пока на это не похоже.
   Мы уже больше двух месяцев находимся в России, продвигаясь все глубже и глубже. Позади переход через Неман, Вильно, Витебск, Смоленск, бои на дороге, ведущей из Смоленска в Москву. Император надеется на генеральное сражение, жаждет его с неистовством пилигрима, идущего к священной цели.
   Обозы остались далеко в Пруссии, добывать провизию и фураж становится все труднее. Небольшие отряды, отправляющиеся с этой целью в окрестные селения, часто сталкиваются с крестьянами, которые расправляются с ними с невероятной жестокостью. Армия разлагается на глазах, страдая от голода и болезней, и уменьшается в численности. Нет хлеба, муки, молока, вина. Нет даже питьевой воды. В нескольких случаях солдаты набрасывались на запасы льда в помещичьих погребах. У многих начались поносы.
   Местность, по которой мы идем с самого Немана, превращается отступающими русскими войсками в пустыню, чтобы французам нечем было там поживиться. Крестьяне и горожане оставляют свои дома. Некоторые перед уходом их поджигают. Возможно, это делает русская армия, а не сами жители. Так или иначе, но то немногое из продовольствия и запасов, что еще можно найти, разоряется передовыми войсками, и тем частям Великой армии, которые приходят в города и деревни вслед за ними, уже не достается совершенно ничего. Страшно даже вообразить, что ждет эту армию, если ей придется отступать на зимние квартиры по той же Смоленской дороге, по которой она уже дошла почти до Можайска, откуда до Москвы уже рукой подать.
   Впрочем, о зиме говорить рано. Погода стоит чудесная. Мягкое, теплое солнце греет землю, кое-где в просветах необъятного моря зелени просвечивают первые желтеющие листья. Даже трудно поверить, что в этих идиллических краях идет одна из самых жестоких войн, которые когда-либо знало человечество.
   Мы - я имею в виду своих товарищей и себя - после Литвы больше не предпринимали попыток бегства из армии. Мы ведь хотим не просто дезертировать любой ценой, а сдаться регулярной армии. Между тем, войти с нею в контакт непросто из-за заградительных казацких сотен. Эти вояки сначала всех порубают и только потом - может быть - поинтересуются, кто француз, а кто испанец.
   Надеемся, что со временем задача станет проще. А до тех пор моим горячим молодцам (темперамент испанцев, как ты помнишь, почти не уступает твоему) приходится, стиснув зубы, сражаться, рискуя жизнью и здоровьем, на стороне того, кого они считают злейшим врагом своей родины.

6 сентября 1812 г.

   Птенец, вчера устал даже я, с моим двужильным телом орбинавта. К концу дня хотелось только упасть где-нибудь и провалиться в сон. В плечах и груди осталось гудение от пережитого напряжения драки. Из-за этого я не успел излить свои чувства на бумаге, мысленно разговаривая с тобой. Хотя очень хотелось поделиться сильным впечатлением.
   Делаю это сейчас.
   Русские готовятся к генеральному сражению. Попытаются все-таки не дать Великой армии занять их древнюю столицу, так называемую "Первопрестольную". Возводят редуты и флеши. С нашего пригорка видны их укрепления. Здесь, недалеко от Можайска, раскинулось огромное поле - перелески, холмы, реки, - на котором должна решиться судьба войны. Битва обещает быть исполинской. Такие масштабы не снились никаким полководцам прошлого. Русские заняли возвышенности, образующие полукруг протяженностью почти в две мили. Их правый фланг, расположенный за деревней Бородино, кажется практически неприступным из-за Колочи - притока Москвы-реки.
   Три дня назад, когда мы были в Гжатске, состоялась перекличка. Конечно, ее результатов не сообщают младшим командирам, но наши лейтенанты все же сумели выведать у полковника, а тот - у генерала, что численность французской армии перед сражением составляет около 134 тысяч человек. Помимо нее, есть еще две армии, с самого начала отправленные в северном и южном направлениях, которые помочь силам императора в этом районе никак не смогут. 134 тысячи это намного меньше, чем те цифры (от 400 до 600 тысяч), которые назывались в начале вторжения, и все же это огромная армия. За прошедшие после переклички дни могли подтянуться и дополнительные части, которые отстали по дороге из Смоленска, поэтому число французских солдат здесь еще больше, чем названное.
   Сколько человек под ружьем у русских, мне неизвестно. Но, если судить по протяженности их позиций, французам противостоят силы, вполне сравнимые с их собственными.
   Возле деревни Шевардино русские соорудили редут, не дававший армии Наполеона развернуться и занять более удобную позицию перед генеральным сражением. Вчера несколько часов шел бой за этот редут. Французы трижды врывались в него, и трижды русские пехотинцы и гренадеры отбивали их.
   Мы - второй и третий батальоны полка "Жозеф-Наполеон" - шли по Московской почтовой дороге в направлении Можайска, когда, уже под вечер, генерал Фриан, командующий нашей дивизией, приказал занять пространство между деревней и редутом. Нас атаковали русские драгуны, преследуя роту вольтижеров. Они налетели на наше спрятанное за домами, заранее выстроенное каре, которое встретило их плотным огнем и обратило в бегство.
   Ночью, уже после окончания боя, русские снялись и оставили редут, присоединившись к главным силам своей армии за Семеновским оврагом.
   В том эпизоде, когда драгуны, еще не подозревая о поджидавшей их засаде, неслись за вольтижерами, среди которых был и я со своими ребятами, от сабли драгуна погиб парень из Мадрида, с которым я умудрился немного сдружиться. Его зовут Хосе-Рамон Монтенегро.
   Да, птенец, несмотря на несколько столетий опыта, я все еще иногда умудряюсь сходиться с людьми и привыкать к ним. Неисправимая моя глупость и сентиментальность.
   Монтенегро ударила в грудь картечная пуля, и он с жутким хрипом упал, захлебываясь в собственной крови.
   Когда русских отбили, я нашел свободную минутку, закрыл глаза и изменил явь. В новом витке мы опять бежали от догонявших нас кавалеристов. Я схватил Монтенегро за руку и с силой потащил его вперед, чем спас от гибели. В результате пуля поразила в шею маленького чернявого андалусца Хавьера Энкаладу. Нам удалось донести парня до позиции батальона, но прожил он после этого всего несколько минут.
   Энкалада погиб по моей вине! Из-за того, что я самонадеянно вмешался в игру судьбы! Мои действия подарили жизнь одному и принесли смерть другому!
   Я был так потрясен случившимся, что не смог собраться и изменить явь еще раз. Как мне было заставить себя снова пройти через все это: опять уворачиваться от тех же пуль, опять следить за тем, чтобы ничего не случилось ни с тем, ни с другим из этих двоих солдат?!
   Думаю, у меня нет никакого права влиять своими действиями на то, кому из них жить, кому погибать. В конце концов, как ни прискорбно было терять друга, так распорядилась его судьба. В смерти Монтенегро не было бы моей вины. Что же до Энкалады, то его кончина навсегда ляжет на мою совесть.
   Все чаще склоняюсь к тому, чтобы согласиться с тобой, птенец. Не надо было мне идти на войну.
   Я решил больше не вмешиваться в ход сражений, за исключением тех случаев, когда мое вмешательство наверняка не представляет угрозы ни для кого из живущих. Как это было в тот раз, когда половину наших уже расстреляли, а другую только собирались поставить к стенке, точнее - приставить к стволам сосен. В измененном витке мы просто отказались от бегства, тем самым избежав участи казненных.

6 сентября 1812 г.

   Сегодня весь день обе стороны готовятся к сражению. Во второй раз за день сажусь писать тебе. Хочется поговорить с моей очаровательной внучкой-злючкой, а уверенности в том, что я переживу эту битву, нет. Поэтому делаю это на всякий случай на бумаге.
   Узнав о том, что я пошел на войну, ты, вероятно, спросишь, как я могу совмещать подневольную жизнь солдата со своей свободолюбивой цыганской натурой?
   Как ни странно, но это противоречие порой доставляет мне причудливое удовольствие. Вероятно, оно вызвано знанием того, что все это продлится недолго. Да, именно так: я потому и могу выносить все эти лишения и даже черпать в них экзотическую (ты, возможно, поправишь меня и скажешь: "извращенную") радость, что знаю, что они не навсегда. Либо их прервет моя гибель в бою, либо я переживу войну, после чего буду существовать еще столетие за столетием, и память о нескольких месяцах солдатской лямки сделает их мимолетным, коротким и ярким эпизодом.
   Приходится признать, что яркость в этой военной жизни, при всей ее грязи и крови, все же присутствует.
   В том, что я решил стать солдатом, сыграла свою роль не только очарованность идеями свободы и прогресса, но и просто скука повседневной жизни. Разве тебе в твоей бесконечной веренице лет, которые проживает орбинавт, не бывает порою скучно? Даже несмотря на вечно юную, звенящую радость бытия, пронизывающую наше существо? Никогда не хочется приключений, риска, опасности? Если нет, то, стало быть, мы с тобой отличаемся друг от друга больше, чем я привык думать.
   Ты скажешь, что я всегда ненавидел войну и любил музыку. Как-никак гитарист-виртуоз, что уж скромничать. Все так и есть. Но меня завораживает и музыка, которую я люблю, и война, которую я ненавижу. В бою мне постоянно слышится какая-то древняя, неповторимая, дикая, захватывающая какофония. У нее есть ритм, потому что это тоже музыка. Противостоять этому ритму нелегко тому, кто им уже захвачен и отравлен.
   Вопли боли, рев нападающих, стоны раненых, грохот разрывов, свист пуль - все это составляет мелодию и гармонию боя, контрапункт взаимного уничтожения.
   Вероятно, я ненавижу войну меньше, чем ты. Помню, как ты говорила, сверкая своими красиво очерченными синими очами:
   - Вдумайся в то, как пишут в официальных бюллетенях: "Столько-то человек выбыли из строя". Или: "Полк потерял в этот день убитыми и ранеными столько-то человек"! Одна общая цифра для убитых и раненых. Между мертвыми и живыми уже не делается различия! Неважно, лишились люди жизни или только были ранены. Потому что командиров интересует лишь то, что эти люди больше не смогут сражаться. Поскольку "выбыли из строя"! Разве нужно лучшее доказательство того, насколько война извращает и искажает мышление и нравственность людей, даже если они убеждены, что воюют за правое дело?!
   Сейчас я как никогда часто размышляю об этих твоих словах. И о той фразе, которую ты однажды произнесла задумчиво, как бы размышляя вслух в моем присутствии, но не обращаясь непосредственно ко мне:
   - Мы так мало знаем о смерти, несмотря на наличие в мире множества религий. Иногда мне приходит в голову, что после кончины человек должен пережить все то, что при его жизни чувствовали из-за него другие люди: радость, боль, страдание. Если это так, то не нужно никакое посмертное судилище. Сознание человека само становится судом для него.
   Все, родная моя. Хватит философии. Прощаюсь. Возможно - навсегда.
   Завтра - битва. Она еще не состоялось, однако в верхах ей уже придумали название и пустили по армии. "Сражение на Москве-реке". Ожидается, что это будет второй Аустерлиц. Но я не удивлюсь, если произойдет что-то больше похожее на битву при Прейсиш-Эйлау, когда после невообразимого кровопролития, которое сам Наполеон назвал одним словом - "резня", - так и не был выявлен победитель.
  

***

  
   В нескольких шагах от сержанта Марселя Риго разорвалась граната. Внутри взвившегося белого пушистого дыма заколыхался рыжий хвост пламени. Испуганно заржали кони.
   Находящаяся поблизости и немного ниже по склону французская батарея заговорила разом всеми своими орудиями. Поднятый ими дым ненадолго заслонил пляшущие вдали, вздымающиеся и меняющие форму облака от многих сотен ружейных и пушечных выстрелов. Посреди белых, черных и серых клубов дыма посверкивали на солнце штыки и сабли.
   Со склона, где стояли гусары, черноусый лихой маленький Грессо, заросший соломенными волосами Доминик Петион и другие офицеры полка предпринимали не особенно успешные попытки отследить издалека действия различных корпусов и дивизий. В отличие от офицеров, сержант Риго даже не пытался вникнуть в ход битвы. Он привычно присматривал за рядовыми гусарами, понимая, что приказы, которые будут в пылу сражения выкрикивать майор, капитаны и лейтенанты, окажутся маловразумительными, заглушенными шумом боя, зачастую запоздалыми и непригодными к исполнению, однако ответственность за их выполнение ляжет на унтер-офицеров и сержантов. Именно им придется снова и снова строить отступивших солдат и возвращать их в зону огня, где за их жизнь нельзя будет дать и ломаного су.
   - Сабли к бою! Эскадрон! В галоп!
   Под громовое "Ура!", конский топот, грохот канонады, ржанье коней и выкрики людей ветер гнал стелющийся дым туда же, куда неслись эскадроны. Они мчались сначала вниз, затем вперед, затем наверх, и за этот короткий промежуток времени смерть уже снимала свою жатву. Сраженные пулями, люди вылетали из седла или повисали на лошадях, продолжавших свой стремительный и теперь уже бессмысленный аллюр.
   Оказавшись на гребне флеши, кавалерия в сопровождении вюртембергской пехоты налетела на русских кирасир. Даже в этой безумной сече нельзя было не заметить Мюрата в его роскошном, сверкающем украшениями костюме, в широкополой белой шляпе, охваченной золотым шитьем и украшенной пышным разноцветным султаном, с его завитыми, спадающими до плеч черными кудрями. Маршал чуть было не попал в плен и теперь спасался от преследовавших его кирасир, пустив в карьер прекрасного белоснежного коня. Спасение пришло к неустрашимому Неаполитанскому королю в самое последнее мгновение.
   Батальоны пехоты, находившиеся на флешах еще раньше и уже почти обращенные в бегство, воспрянули духом, получив мощное подкрепление в виде трех кавалерийских корпусов и трех пехотных дивизий под прикрытием огня из ста пятидесяти орудий. С криками "Ура!" и "Да здравствует император!" набросились французы на орудия русских артиллеристов.
   У обслуги батареи, если не считать тесаков, не было никакого оружия. Пушки были сейчас бесполезны. Некоторые артиллеристы пытались сопротивляться, орудуя банниками - щетками для чистки стволов. Повсюду - на земле, на рвах, на лафетах, между колесами - лежали и сидели трупы людей.
   Французы владели Багратионовыми флешами до 10 часов утра, после чего их выбила оттуда пехотная дивизия генерала Коновницына.
   К моменту начала четвертой атаки, около 11 утра, на поле сражения гремели более тысячи орудий. Кавалерия приближалась к ожидавшей ее русской батарее сравнительно медленной рысью. Внезапно она распалась на два рукава: по знаку майора Грессо лейтенанты повели за собой всадников в разные стороны, и за ними показалась скрытая до этого легковая артиллерийская батарея, которая уже успела развернуть свои орудия.
   Обе батареи одновременно открыли огонь друг по другу.
   Земля встала дыбом, загорелась трава. На мгновения смолкала закладывающая уши канонада, и становились слышны грохот копыт, топот ног и крики.
   Сержант Марсель Риго взмахнул рукой, указывая рядовым гусарам направление дальнейшего движения, когда пролетевшее ядро оторвало ему правую ногу и попало в лошадь. Всхрапнув, животное резко шарахнулось в сторону и выкинула седока. Корчась на земле, Риго, не слыша собственного непрекращающегося крика, расширенными глазами смотрел на обрубок, из которого хлестала липкая горячая жидкость. Вокруг было несметное количество смертей и увечий, но поверить в собственное он не мог.
   Мимо проносились всадники, рискуя затоптать упавшего сержанта. Затуманенными от боли глазами Риго увидел, словно в мареве, как вдали промчался эскадрон императорских кирасир. Конские хвосты на их блестящих шлемах придавали им сходство с античными воинами.
   Огонь в бедре нарастал. Сержант не знал, как остановить бурное кровотечение и надо ли делать это. Надо ли жить без ноги?! Вокруг Риго образовалась настоящая лужа. Несмотря на многолетний ратный опыт, он уже почти жаждал смерти как избавления от выжигавшего внутренности животного страха. Он не знал, что внушало ему больше ужаса - близкая смерть или жизнь калеки.
   Избавление Марселю Риго принесла картечная жестянка, взорвавшаяся где-то над головами людей и выпустившая по ним гибельный веер пуль.
   Земля гремела и тряслась на несколько лье вокруг. Валы и укрепления переходили из рук в руки.
  

***

  
   С утра два испанских батальона прикрывали артиллерийские батареи Первого корпуса. В середине дня они участвовали в боевых действиях к югу от Багратионовых флешей, в районе Утицкого леса и старой Смоленской дороги. Позже участвовали в бою за Семеновский овраг, недалеко от кургана, где в это время кирасиры несли такие потери, что батарею Раевского уже прозвали "могилой французской кавалерии".
   - Заряжай! - крикнул Франс Конинг.
   Пехотинцы во внешнем ряду каре стояли, преклонив одно колено, Солдаты второго ряда возвышались над ними.
   - Цельсь! Огонь!
   Одни стреляли, другие заряжали ружья. Затем они менялись ролями.
   На них неслась русская кавалерия. Первый же залп нанес наступавшим всадникам значительный урон. Люди неслись вперед, через голову с падающих коней, ударялись об землю, бились в агонии.
   Второй ряд кавалеристов находился намного ближе, чем первый, когда его постигла та же участь. Следующие за ним всадники налетели на пехотинцев, смяв и изничтожив в несколько мгновений оба ряда. Их встретили ощетинившиеся ружьями и штыками следующие ряды каре.
   На одном и том же месте наступление и отступление несколько раз меняло направление. Бежавшим солдатам то и дело приходилось переступать через лежащих вповалку убитых и раненых.
   Раздался грохот, и несколько человек, вскинув руки, взлетели и упали в разные стороны от стремительно растущего гриба на тонкой дымовой ножке. В воздухе клубилась его огненная шапка.
   Бух! Бух! Бух!
   Дым от взрывов в одних местах был белым, в других серым, сизым, черным. Внезапно его стало так много, что он закрыл солнце, и на землю словно сошла ночь. Пасмурная, беззвездная, мрачная ночь, прорезаемая сполохами возникающего то здесь, то там огня. Сквозь эту неестественную мглу проглядывало алеющее, раненое солнце.
   - В штыковую атаку - вперед!
   Длинные лезвия штыков вспарывали одежду, рвали человеческую кожу, вонзались в тела, взрывали мягкие ткани, застревали в костях людей, которые перед смертью еще успевали ударить врага прикладом. Многие бросали оружие, хватали друг друга, пытаясь задушить врага, разодрать ему рот, оторвать ухо. Зачастую русский и француз падали вместе, расставшись с жизнью, но так и не отцепившись друг от друга.
   Пробегающий мимо Конинга Луис Фалькон успел крикнуть ему, что несколько минут назад на склоне кургана погиб дивизионный генерал Огюст Коленкур, брат герцога Армана Коленкура. У Голландца промелькнула мысль, что теперь русские, воодушевленные этим известием, снова выбьют из батареи кирасиров вместе с пехотинцами.
   Впрочем, времени на обдумывание судьбы батареи Раевского не было. Здесь, в Семеновском овраге на помощь к русской гвардии пришли две их кирасирские бригады и кавалерийский корпус.
   Пороховой туман рассеялся, снова наступил день, осветив горы трупов, заваливших рвы, проходы, рытвины, окопы, внутренние стороны укреплений. Спотыкаясь о руки и ноги лежащих людей, бежали испанские пехотинцы, спасаясь от наступающей кавалерии. Прямо на глазах у Конинга упал, сраженный пулей, Хосе-Рамон Монтенегро, спасенный им двумя днями ранее ценой жизни Хавьера Энкалады.
   Конинг, охваченный яростью на судьбу, ринулся в канаву, упал на ее дно и закрыл глаза. Несмотря на обещания, данные самому себе, несмотря на заверения в письмах внучке, Франс воспринял смерть этого мадридца как личный вызов себе.
   Он решил,что Монтенегро может погибнуть в любое другое время, ибо на земле идет страшная война. Но это не должно произойти сейчас, когда еще так свежа память о чернявом андалусце, отдавшем за злополучного махо свою жизнь и даже не узнавшем об этом!
   Стиснув зубы, Франс Конинг отрешился от грохочущего повсюду сражения, погрузился в загадочное пространство возможностей, похожих на струны исполинской арфы, и выбрал, почти не задумываясь, одну из них...
   ...Пороховой туман рассеялся, снова наступил день, осветив горы трупов, заваливших рвы, проходы, рытвины, окопы, внутренние стороны укреплений. Спотыкаясь о руки и ноги лежащих людей, бежали испанские пехотинцы, спасаясь от наступающей кавалерии. Конинг схватил Монтенегро за руку и резко дернул его влево.
   Спустя десять минут, уже на другой стороне оврага, Франс налетел на бегущего Монтенегро, которого не было здесь в прошлом витке яви, и не успел уклониться от неожиданно возникшего прямо за его плечами здоровенного кирасира на громадном черном коне. Противник со всего размаха нанес Франсу режущий удар саблей в спину, над поясницей.
   Конинг подался в сторону и упал. Боль ослепила, обожгла все его существо. Мир пошел куда-то вбок, стал стираться, исчезать. Франс попытался сосредоточиться, чтобы изменить явь, но не успел. Теряя сознание, он уже не видел, как другой кирасир зарубил мадридца.
   Какофоническая музыка войны разом смолкла.
  

***

   Сражение стало стихать, сведясь к редкой артиллерийской перестрелке, длившейся до семи вечера. В общей сложности оно продолжалось около пятнадцати часов. Во французской армии мало кто сомневался в том, что наутро битва возобновится.
   Гусарский лейтенант Доминик Петион, легко раненный в плечо, перепачканный, в разорванном доломане, в сбитой набекрень медвежьей шапке-кольбаке, ехал верхом на замученной костлявой лошади. Он направлялся вниз по склону кургана. Груды убитых, мимо которых он двигался, порой достигали в высоту до восьми трупов. Тела и оторванные от них части лежали повсюду: на гаубицах, между колесами зарядных ящиков, в траншеях. Трудно было понять, кого среди убитых больше: французов или русских. Не было такого направления взгляда, в котором он не натыкался на зрелище крови и разодранной человеческой плоти, на обломки ружей и сабель, пик, ядер. Казалось, здесь прошел настоящий ливень из кусков железа.
   Одинокие фигуры людей - пеших и конных - двигались посреди этого апокалипсиса. Кто вглядывался в лица мертвых, кто пытался поскорей покинуть самые страшные места.
   Проезжая мимо второго редута, лейтенант заметил там несколько десятков пехотинцев со своими офицерами, стоявших в боевом порядке. Рядом с ними Доминик вдруг увидел императора и его свиту. В прошлом, обнаружив Наполеона в такой близости от себя, Доминик замер бы в трепете преклонения перед этой нечеловеческой фигурой в сером походном сюртуке и большой шляпе. Но сейчас, пребывая в каком-то лишенном мыслей, безучастном состоянии, лейтенант почувствовал лишь легкое досужее любопытство, прислушиваясь к разговору императора с одним из офицеров.
   - Что вы здесь делаете? - грозно спрашивал Наполеон. - Где ваш полк? Найдите свой полк и присоединитесь к нему!
   - Его не надо искать, ваше величество, - ответил офицер, указывая на трупы, лежащие на парапете и внутри редута. - Вот он.
   Спустившись с кургана, Доминик направил свою кобылу в первую попавшуюся сторону и сейчас двигался над оврагом. Отовсюду его окружали одни и те же картины смерти. Отдаленные участки поля великой битвы казались лугами, на которых - посреди перевернутых лафетов, оторванных и искривленных колес, молчащих орудийных стволов - пасутся стада разноцветных овец. Только это были не овцы, а павшие солдаты.
   Сходство тут же исчезло. Теперь Доминику казалось, что он видит лес, где срубили все деревья, оставив лишь пни.
   Лес срубленных жизней.
   "Когда же я перестал испытывать потрясение перед лицом этого зрелища преждевременной смерти?", - думал Доминик, впервые за многие годы чувствуя, как к нему возвращается - нет, не утраченный ужас, а ужас оттого, что он утрачен. Петион понимал, что это небольшое обострение чувствительности началось у него в тот день, когда он в предместье Смоленска стал случайным виновником гибели лучшего друга. Но не мог определить, нужна ли ему такая перемена.
   Он и Ружери прошли вместе столько битв, прожили в одной палатке столько лет, пересказали друг другу столько своих мыслей, что понимали друг друга почти без слов. Теперь такого близкого человека у Доминика больше не было, и он все никак не мог привыкнуть к отсутствию Патриса. Более всего пугало то обстоятельство, что ему становилось все труднее увидеть друга мысленным взором. Облик Патриса начинал стираться в воспоминаниях. У Доминика не было ни единого портрета Ружери, за который могла бы зацепиться предательская память.
   Лейтенант вдруг заметил, что лежащий ничком на земле унтер-офицер пехоты в белом мундире с зелеными воротником и обшлагами напоминает Патриса своими курчавыми черными волосами. Вздрогнув и удивляясь самому себе, лейтенант слез с лошади и наклонился над убитым.
   По всему полю сражения лежали десятки тысяч мертвых. Не было никакой причины останавливаться ради одного из них только из-за случайного сходства со спины. Но Доминик ничего не мог с собой поделать. Ему до боли в сердце хотелось взглянуть в лицо незнакомцу.
   Мундир на спине унтер-офицера, прямо над поясницей, был коричневым и спекшимся от крови. Осторожно приподняв его плечо, Доминик заглянул в лицо и вскрикнул.
   Это был Патрис Ружери!
   Доминик поспешно вскочил на ноги, отошел от лежащего, отвернулся от него. Сердце в груди гусара колотилось с такой силой, будто поверило в возможность вырваться наружу. Тяжело дыша, Петион долго бесцельно всматривался в окружающий пейзаж смерти, по которому тянулись маркитантские повозки и грузовые телеги. Все они везли раненых.
   Немного успокоившись, Доминик тряхнул своей рыжевато-русой головой немецкого бюргера и вновь наклонился над раненым пехотинцем. Заглянул ему в лицо и вздрогнул.
   Сходство было неправдоподобным. Те же правильные черты широковатого лица, те же чувственные губы, те же курчавые черные волосы. Не хватало только бороды и сабельного шрама на виске.
   - Так не бывает, - пробормотал пораженный Доминик, дрожа всем телом.
   Он чувствовал острое желание приоткрыть глаза мертвеца и заглянуть в них. В глаза своего потерянного друга.
   - Патрис! - тихо позвал он, мягко придерживая голову убитого, и оглянулся, чтобы убедиться, что никто не может слышать и видеть, как он сходит с ума. - Патрис! Ты вернулся, чтобы снова уйти?
   Он тяжело вздохнул. Омут безумия манил сладостной своей горечью, но Доминик не мог слишком долго пребывать в нем. Приходилось признать, что в мире случаются даже самые удивительные совпадения, что произойти это может и в наиболее неподходящем для этого месте. Признать и идти дальше своей дорогой.
   - Прощай, незнакомец, - прошептал гусар. - Даже если бы ты был Патрисом, я не смог бы найти такую силу, которая вернула бы тебя к жизни.
   Он мягко опустил голову пехотинца, и тут в лице лежащего что-то дрогнуло.
   Доминик затрепетал. Этот двойник Ружери мог быть еще жив! Его еще можно было попытаться спасти!
   Это непременно надо было сделать!
   Хотя бы для того, чтобы заглянуть в глаза. В глаза друга на лице друга. Несмотря на то, что и глаза, и лицо принадлежали незнакомому человеку.
   По телу пехотинца прошла конвульсивная дрожь, и он с усилием приоткрыл веки и издал хриплый стон.
   Доминик сидел рядом с ним, не в силах отвести взгляда. Это были совсем другие глаза - черные, как у Ружери, с таким же миндалевидным разрезом, и в то же время другие. В них словно совершенно иначе отражался мир.
   С открытыми глазами пехотинец выглядел теперь скорее непохожим, чем похожим на покойного гусара.
   - Возьмите письма для моей внучки, - пробормотал унтер-офицер. Слова давались ему с трудом. - Они во внутреннем кармане. Достаньте их оттуда.
   Он бредил. Это было совершенно очевидно, поскольку лет ему было не больше двадцати пяти, и никаких внуков у него быть не могло. Но Доминик ничего не сказал. В словах незнакомца была такая внутренняя сила, что он повиновался. Просунул руку под отворот белого мундира, нащупал тонкий пакет и вынул его. Вместе с пакетом в руке у него оказалась какая-то мятая страница.
   - Обещайте мне, что не отправите их армейской почтой, - выдавил из себя незнакомец. Глаза его стали затягиваться поволокой, лицо искривилось от боли. - Поезжайте сами к моей внучке и отдайте их.
   - Если выживу, - пробормотал Доминик и с опозданием понял, что только что дал обещание.
   - Постарайтесь выжить!
   Это нелепое повеление звучало так беспрекословно, что лейтенант почувствовал необъяснимое желание сделать все, что в его силах, чтобы выполнить его. Он кивнул, почти не осознавая, как это глупо.
   - Где мне ее найти? - спросил Доминик. - Как ее зовут?
   - Бланш Лафонтен, - затухающим голосом прошептал незнакомец. - Тулуза. Улица Менял. Школа танцев Бланш Лафонтен.
   Пехотинец закрыл глаза. Он снова выглядел как мертвый Патрис Ружери. Мертвый, но умиротворенный, успевший сделать нечто очень важное.
   Доминик вдруг засуетился. Теперь с незнакомцем его связывало целых два обстоятельства - сходство с погибшим другом и пакет с письмами для "внучки" в Тулузе.
   Он остановил маркитантов, везших группу раненых на крестьянской телеге, которая умудрялась ехать на трех колесах. Четвертое колесо ее было отбито артиллерийским ядром. Доминик с помощью немолодого молчаливого маркитанта с желчным лицом и водянистыми глазами перенес унтер-офицера и уложил его на телегу лицом вниз. Сам поехал на лошади рядом с телегой. Трехколесная повозка то и дело подпрыгивала на рытвинах, и двое раненых всякий раз при этом постанывали. Остальные лежали молча.
   - Этот испанец - ваш друг, господин лейтенант? - спросил вдруг один из раненых, драгун, голова которого была перевязана грязным окровавленным куском ткани.
   - Испанец? - удивился Доминик.
   - На нем форма испанских пехотных батальонов, - пояснил драгун. - Видите, на пуговицах написано: "Ла инфантерия эспаньола". И на ременной бляхе то же самое.
   Доминик онемел от неожиданности. Он пытается спасти испанца? После всего, что вынес он сам и сотни его товарищей от испанцев за годы Пиренейской войны? Перед глазами встали картины распотрошенных тел французских солдат, имевших неосторожность попасть в руки герильерос.
   Не лучше ли сбросить этого испанца с телеги прямо на дорогу, и пусть себе подыхает, желательно - в муках?
   Доминик оборвал себя. Этот унтер-офицер сражался на стороне французов и был ранен, скорее всего - смертельно, в одной из самых кровопролитных битв императора. Испанец он или нет, не имело значения.
   К тому же Доминику еще ни разу не попадались испанцы, говорящие по-французски так же свободно и чисто, как делал этот пехотинец, когда просил передать письма своей родственнице. Да и имя родственницы было безупречно французским.
   Доминик вдруг вспомнил то, что слышал про испанские батальоны, и все понял.
   - Он француз, - сказал он. - Служит в испанском полку. Там все офицеры - французы. Присматривает за этими канальями, чтобы они здесь не устроили нам второй герильи.
   Небо начинало вечереть, но было еще достаточно светло. Вверху плыли белые облака, не знавшие о том, какое массовое смертоубийство учинили люди друг другу на земле. Дорога к Колоцкому монастырю, где французы разместили свой госпиталь, казалась бесконечно длинной.
   Доминик вынул листок, который попал ему в руки вместе с пакетом для неизвестной преподавательницы танцев, и развернул. Набранный типографскими буквами текст оказался на испанском. Несмотря на многолетнюю службу в Испании, Доминик так и не выучил этот язык. Со слуха понимал только отдельные фразы. Однако письменные предложения зачастую напоминали французские. Как, например, фраза, на которую упал сейчас его взгляд и смысл которой был совершенно ясен: "22 июля сего года Саламанка была освобождена английскими войсками".
   Вот оно как!
   Значит, англичане заняли Саламанку, и произошло это летом, когда Девятый гусарский полк с другими полками и дивизиями двигался к Витебску.
   Доминик задумался, вспоминая узкие улицы, университет, ирландский католический колледж, римский мост через Тормес, трактир мадам Жужу возле Пласа Майор, где они с Патрисом выпили столько мальвазии и хереса.
   Теперь там был неприятель.
   Одна часть сознания испытывала при этом известии досаду, а другой было все равно. Доминик не хотел бы снова оказаться в этом старинном университетском центре, где необходимо постоянно озираться в ожидании удара навахой в спину, где любой горожанин и крестьянин могут оказаться партизанами.
   Доминик попытался разобрать еще что-нибудь в испанском листке. Понял, что это обращение русского правительства к испанским и португальским солдатам. Вражеская прокламация. Очевидно, призывает к бунту или дезертирству. Судя по всему, унтер-офицер изъял ее у кого-то из своих солдат.
   Госпиталь, под который был использован монастырь с высокой белой колокольней, оказался переполнен. Раненые были повсюду - на лежанках, на охапках соломы, в монастырском дворе и вне его, лежали прямо на земле, сидели, стояли. Одних привозили, другие добрались до него самостоятельно, ковыляя, опираясь друг на друга.
   Петион, взвалив раненого испанца на плечо и удивляясь его тяжести, внес его в огромный зал и пристроил на груде соломы между двумя солдатами, один из которых спал, а другой непрерывно стонал, глядя страдальческими глазами куда-то в потолок и стискивая зубы.
   Зал был перегорожен занавесками и ширмами и освещался множеством свеч. За наполовину задернутой ширмой двое врачей никак не могли уговорить уланского полковника согласиться на ампутацию руки. Будь он рядовым солдатом, его бы и спрашивать не стали.
   - Если оставить руку, - шамкал немолодым голосом один из врачей, - вы, возможно, выживете, но шансов на это мало. В случае же ампутации рана замечательно зарубцуется, и это займет не больше двух недель!
   В ответ были слышны сердитые стоны и неразборчивые слова полковника.
   Когда врачи вышли, у пожилого был весьма недовольный вид. Увидев же Петиона с его испанцем, он и вовсе осерчал. Стал выговаривать гусару, что тот не имел права приводить сюда раненого в обход общей очереди.
   Доминик вскочил на ноги, кладя руку на эфес сабли.
   - Что же вы мне предлагаете?! - угрожающим голосом произнес он. - Выкинуть раненого умирать, оттого что вы отказываетесь выполнять свой долг?!
   - Чтобы выполнить свой долг, как вы изволите выражаться, - едко парировал закаленный зрелищем людских страданий эскулап, на которого воинственный вид оппонента не произвел должного впечатления, - нам здесь нужно в десять раз больше врачей! В двадцать раз больше! А если все будут своевольничать, как вы, то пусть сами же и занимаются лечением!
   Рассвирепевший гусар хотел уже вызвать наглеца на дуэль, когда заметил знаки, которые делал ему из-за спины врача его молодой помощник, которым оказался Ришар Брель, знакомый с Домиником по службе в Испании.
   Продолжая громко негодовать на нехватку воды для обмывания ран, на то, что кончилась корпия - расщипанное полотно для перевязки, - старший врач махнул рукой и ушел в другой конец залы. Оставшись наедине с Домиником, Брель смущенно пожал плечами.
   - Вообще-то он прав, - произнес он. - Но, коль скоро вы уже здесь, давайте посмотрим вашего приятеля.
   Повозившись над лежащим пехотинцем, задрав его мундир и обнажив страшную резаную рану, настоящее кровавое месиво, врач встал и развел руками.
   - Никаких шансов, - произнес он устало и виновато. - Задета печень. Даже если бы у нас было достаточно воды и корпии, мы ничего не могли бы сделать. Сожалею. Но вы можете не "выкидывать" этого беднягу, как вы выразились. Ему недолго мучиться. Пусть лежит здесь.
   Молодой врач, сославшись на занятость, оставил Доминика наедине с раненым.
   Лейтенант понимал, что ему необходимо возвращаться в расположение полка, что наутро, по всей видимости, предстоит снова мчаться в бой, но он все никак не мог заставить себя покинуть госпиталь.
   Хотелось снова и снова глядеть на это лицо с закрытыми глазами, лицо дорогого человека, лицо погибшего друга.
   "Сейчас уйду и больше никогда не увижу Патриса", - думал Доминик, впервые в жизни жалея, что не умеет рисовать, что не может набросать хотя бы карандашный портрет этого незнакомца.
   В конце концов, бросив прощальный взгляд на умирающего унтер-офицера, Доминик отвернулся и вышел из здания монастыря.
   Уже в расположении Девятого гусарского он сообразил, что так и не удосужился узнать имя пехотинца. Было непонятно, что он скажет Бланш Лафонтен, если останется в живых и найдет ее. Как объяснит, от кого эти письма.
   Впрочем, дама наверняка поймет, что это за молодой человек, который в предсмертном бреду называл ее "внучкой".
   Думая о неведомой Бланш, лейтенант без всяких на то оснований воображал ее страстной черноволосой красавицей-южанкой с загадочным взглядом обрамленных длинными ресницами больших темных глаз.
  
  

- Глава 5 -

  
   Бородинское сражение - или, как называли его французы, сражение на Москве-реке - оказалось более кровопролитным, чем все предыдущие битвы наполеоновских кампаний. При изучении донесений, поступавших от командиров частей вышестоящим офицерам, постепенно открывались подлинные, непостижимые масштабы потерь.
   Подсчеты убитых и раненых повлияли на решения обоих главнокомандующих. Кутузов отказался от намерения готовиться к возобновлению сражения и дал армии приказ отойти за Можайск. Наполеон же, узнав наутро после битвы, что русские покинули свои позиции, не стал их сразу преследовать, поскольку французам необходимо было время, чтобы заняться своими ранеными.
   В Париж был отправлен бюллетень о разгроме русских. Такое же объявление было оглашено на смотре армии, после чего последовало громовое "Да здравствует император!". Однако ни сам Наполеон, ни его высшие офицеры не обманывались на счет действительного положения дел. Несмотря на открывшуюся дорогу на Москву, армия противника уничтожена не была, отступала она организованно, а не в панике, и ни царь, ни Кутузов не присылали парламентеров для обсуждения условия мира.
   - Сир, - говорил Наполеону Даву. - Следует признать, что отступление русских выполняется в удивительном порядке.
   Простуженный император сморкался в платок и ничего не отвечал, хмуро выслушивая маршала, который продолжал доказывать, что движение русских скорее всего совершается в соответствии с давно принятым и "искусно начертанным" планом, не являясь обычным отступлением армии, вызванным поражением в бою. Слишком хорошими оказывались выбираемые русскими позиции.
   В сложившейся ситуации Бертье и Коленкур, которым ни в Витебске, ни в Смоленске не удалось убедить императора отказаться от продвижения к Москве, понимали, что теперь захват древней русской столицы стал неизбежным. Он должен был произвести сильное впечатление на весь мир. Однако советники Наполеона надеялись, что после 48 часов пребывания в "первопрестольной" император даст приказ срочно отойти на зимние квартиры куда-нибудь в Витебск, а еще лучше - в Литву или Варшаву. Коленкур откровенно говорил императору, что не видит иного способа завершить эту войну и добиться мира, к чему так стремился не устававший говорить об этом Наполеон.
   В последующие дни произошло несколько боев с русским арьергардом, прикрывавшим отступление армии. 9 сентября французы после жаркого боя овладели Можайском. 10-го, уже в непосредственной близости к Москве, многочасовой бой возле села Крымское принес французам значительные потери и временно остановил их продвижение.
   В деле под Можайском испанские батальоны в составе дивизии, приданной авангарду Мюрата, выстроились в каре и успешно отразили несколько атак русской конницы. Затем дивизия заняла город, отбросив арьергард казацкого генерала, атамана Платова на значительное расстояние от Можайска. Несколько раз в течение боя гусары скакали мимо этих батальонов, и Доминик, теперь уже узнавая белые мундиры с зелеными фрагментами, всякий раз вспоминал погибшего унтер-офицера, который отдал ему письма.
   Вечером того же дня потрясенный Доминик увидел, как этот человек - живой и невредимый - расспрашивает о чем-то гусарского сержанта, а тот в ответ указывает рукой в направлении костра, вокруг которого сидели Доминик и другие офицеры полка. Лейтенант вскочил на ноги и направился навстречу пришельцу с внешностью Патриса Ружери.
   Как и два дня назад, гусару казалось, что им овладевает безумие, но теперь к этому переживанию примешивались радостное любопытство и некоторая досада человека, которому представляется, что его беззастенчиво дурачат.
   - Разрешите представиться, - произнес незнакомец тихим приятным баритоном. - Унтер-офицер пехотного полка "Жозеф-Наполеон" Франс Конинг, возвращенный к жизни благодаря вашим усилиям. Я ваш должник, лейтенант Петион!
   Взгляд, голос, манера речи, улыбка - все это нисколько не напоминало Патриса. К тому же в правом ухе у Конинга была серьга, а на указательном пальце правой руки - небольшой перстень с печаткой, на которой была изображена черепаха, распластавшая во все четыре стороны свои лапы. Подобные предметы не были в стиле покойного лейтенанта Ружери.
   Собеседник Доминика ничем не напоминал тяжело раненного, находящегося на волосок от смерти человека, каким он был в прошлый раз.
   - Доктор Брель говорил, что у вас нет шансов выжить! - воскликнул лейтенант, не скрывая изумления.
   Конинг развел руками, словно извиняясь за собственную необыкновенную живучесть.
   - И все же после вашего ухода доктор вернулся ко мне, чтобы выполнить свой долг, - улыбнулся он. - Промыл рану, перевязал. В противном случае я бы истек кровью. Остальное доделал мой организм. Каким-то невероятным образом он за сутки полностью справился с опасностью. Пока я лежал в беспамятстве, тело занималось таинственным самоисцелением. Врачи заявили, что никогда не видели ничего подобного. Похоже, мне сильно повезло.
   Всякий раз, когда Конинг замолкал, его сходство с покойным Ружери усиливалось, и Доминику хотелось заключить совершенно чужого человека в объятья.
   - Что ж, чертовски рад за вас, - Доминик не знал, что еще ему сказать. - Поздравляю с чудесным возвращением к жизни! Как вы сумели меня отыскать?
   - Доктор Брель сообщил мне имя моего спасителя и его полк, - объяснил пехотинец. - Даже и не знаю, как вас благодарить. Если бы не ваше участие, так и остался бы лежать на поле битвы. Потерял бы слишком много крови, и ничего бы меня уже не спасло. Не понимаю, почему вы решили отвезти совершенно незнакомого человека в госпиталь. Дорога была далеко не короткой. К тому же вокруг было столько раненых. Почему вы спасли именно меня?
   Глаза Конинга вопрошающе изучали рыжевато-веснушчатое лицо Доминика, и лейтенант смутился.
   - Вы напомнили мне погибшего друга, - пробормотал он.
   Унтер-офицер кивнул. Видимо, поняв, что этот вопрос бередит болезненную рану, он сменил тему:
   - В любом случае я ваш должник. Надеюсь, когда-нибудь смогу принести вам пользу.
   Немного помолчав, добавил:
   - Не будет ли вам угодно вернуть мне пакет, который вы столь любезно согласились передать моей сестре? Теперь нет смысла обременять вас этой просьбой.
   - Да, разумеется. Если вас не затруднит пройти к моей палатке.
   Уже возвращая письма Франсу, Доминик заметил:
   - В прошлый раз вы говорили, что они предназначены вашей внучке.
   - Что вы сказали? - удивился Конинг и рассмеялся. - Внучке? Какие же у меня могут быть внуки в моем возрасте?
   - Однако вы дважды так сказали, - настаивал Доминик. - И называли при этом ее имя: Бланш Лафонтен. Тулуза, улица Менял.
   Конинг пожал плечами.
   - Коль скоро вы так утверждаете, значит, так и было, - уступил он. - Чего не скажешь в бреду.
   Доминик подумал, что сам он даже в смертельном бреду не стал бы называть каких-нибудь знакомых своими внуками. Этот Конинг определенно был странным человеком. Было также непонятно, почему у него имя голландское, а у его сестры - французское, но лейтенант не счел тактичным задавать такие вопросы человеку, с которым только что познакомился.
   - Почему вы просили меня не отсылать письма армейской почтой? - спросил он.
   - Вы же знаете: русские часто перерезают наши растянутые коммуникации. Даже эстафета императору доходит не всегда. Не хочется, чтобы письма попали в руки казаков.
   - Понимаю вас, - Доминик протянул Конингу текст на испанском языке. - Это случайно выпало из вашего кармана, когда я доставал письма.
   Собеседник взял листок, взглянул на него и нахмурился.
   - Гм, - впервые с начала разговора в голосе Конинга прозвучала нерешительность. - Вражеская прокламация. Нашел ее у одного из солдат-испанцев. Собирался донести командованию, но не успел: уже начиналось сражение. Позже, вернувшись из госпиталя в расположение батальона, узнал, что тот солдат погиб в бою.
   Доминик хотел заметить, что само наличие у солдата Великой армии вражеской листовки является достаточной причиной для проведения тщательного следствия во всем полку, но решил, что унтер-офицер и без него знает, что ему следует делать.
  

***

  
   Василий Полиглот родился в семье цыган в 1350 году в державе, известной как Восточная Римская империя, или Византия. Фамилию свою он получил от некоего предка, легко схватывавшего различные наречия. Впоследствии Василий убедился, что такая способность есть и у него самого, но в юности он об этом не подозревал. Впрочем, окружающие считали, что Василий прекрасно понимает языки птиц и зверей. Во всяком случае, они не знали другого человека, которому в такой же степени были бы послушны собаки, лошади, вороны, голуби и даже медведи.
   В конце четырнадцатого века началось переселение бегущих от османского нашествия византийских цыган в страны Западной и Восточной Европы. Западную волну составила ветвь, называемая "кале" или "кало", восточную - цыгане ветви "рома", ромалы. Среди стран, где вскоре возникло крупные поселения и кочевые группы цыган-кало, была и Кастилия.
   Василий переселился в Кастилию одним из первых. В свои сорок лет он был искусным ювелиром, кузнецом, занимался дрессировкой животных, превосходно играл на музыкальных инструментах и виртуозно владел мечом. И у него уже были двое взрослых и самостоятельных сыновей. Иногда Василий жил на цыганских стоянках или кочевал с таборами. Иногда селился отдельно от всех и жил сам по себе. Свободно перемещался в поисках заработка между католической Кастилией и мусульманским эмиратом на юге Пиренейского полуострова.
   Как и другие цыгане, чья религиозность была достаточно формальной, чтобы легко сменить ее в новой стране проживания, Василий принял католичество и получил новое имя, Франсиско, в честь святого Франциска Ассизского. В качестве фамилии он взял слово "El-Rey", "король", переведя на кастильский свое греческое имя "Василиос", т.е. "басилевс", "царь".
   Впоследствии, переезжая с места на место, подкупая чиновников, выправляя записи в охранных листах, дорожных грамотах и других представительских документах, чтобы скрыть от людей свою вечную юность, Франсиско Эль-Рей в качестве имени неизменно выбирал местную версию слова "Франциск". Для фамилии продолжал использовать слова, означающие царей-королей. В разное время и в разных местах он звался Франсиско Рейес ("короли"), Франсуа Леруа (в другой раз он писал эту фамилию как Ле-Руа), Франс Конинг. На случай, если судьба занесет его в Англию или Соединенные Штаты, Франсиско уже заготовил имя - "Фрэнсис Кинг".
   Сходным образом вела себя и его внучка. Начинала она свою жизнь как Бланка Эль-Рей, однако позже взяла фамилию отца, которого никогда не видела, кастильского идальго Мануэля де Фуэнтеса. Тем самым Бланка гордо указывала неприветливому к кочевникам-цыганам миру инквизиции, что, не получив никаких благ, связанных со своим благородным происхождением, она все же помнит о нем. Слово "fuente", лежащее в основе фамилии, означает родник или фонтан. Различные фамилии, под которыми жила Бланка, всегда выражали ту же идею водных источников: Бланка де Фуэнтес, Бьянка делла Фонтана, Бланш Ла-Фонтен (в другом месте и в другое время она писала эту фамилию слитно), Бланш Ла-Сурс.
   Имя "Бланка" - "белая" - девочка получила за необычную в цыганской среде внешность. Она унаследовала от отца белую кожу, синие глаза и русые волосы. Бланка родилась и росла в цыганском таборе, кочевавшем по католическим и мавританским краям Андалусии. Когда белокурой цыганке было десять лет, умерла от оспы ее мать, молчаливая Лола Эль-Рей, дочь Франсиско. Бланку взяла на воспитание пожилая Зенобия, некогда вырастившая и ее мать. Сам Франсиско к тому времени жил особняком, но иногда ненадолго наведывался в табор.
   Бланка родилась в год открытия Нового Света, в августе 1492 года. К тому времени ее дед уже более девяноста лет знал о своих способностях орбинавта. В 1400 году он спас от грабителей книготорговца из мусульманской Гранады по имени Омар Алькади. В знак благодарности тот открыл цыгану тайное учение из древней рукописи, многие столетия хранимой в его семье. Рукопись была написана на латыни, но еврейскими буквами. Разные части рукописи были запечатаны шифрами разной степени сложности. Члены семьи Алькади, которым удалось расшифровать небольшую ее часть, называли ее между собой "Свет в оазисе": таким образом можно было прочесть по-еврейски - если не особенно скрупулезно следовать грамматике этого языка - первые буквы рукописи, из которых состояло латинское слово "orbinauta" - т.е. "орбинавт", странствующий среди миров.
   Омар рассказал своему спасителю о существовании способности влиять на явь силою мысли и о том, что эта способность дремлет в каждом человеке. Он поделился с приятелем упражнениями, предписываемыми рукописью тому, кто вознамерится развить в себе этот дар. Первая же попытка Франсиско потрясла их обоих, показав, что упражнения беженцу из Византии ни к чему. Оказалось, что цыган-кузнец наделен этим даром от рождения!
   Впоследствии Франсиско обнаружил, что не стареет. Потребовалось немало времени, прежде чем он догадался увязать это удивительное качество со своим даром орбинавта. Омар о вечной юности ему не говорил: либо рукопись не содержала подобных сведений, либо семья Алькади еще не расшифровала соответствующего отрывка.
   Вместе с открытием своей неподверженности старению Франсиско открыл и неизбывное одиночестве в мире, где все близкие и родные существа уходят одно за другим, слишком быстро - в восприятии орбинавта - проживая отпущенный им срок. Это одиночество заставило Франсиско, пережившего два поколения своих потомков, отказаться от привязанностей, вступая лишь в мимолетные случайные связи и быстро разрывая их, чтобы не возникало новых уз дружбы и семьи.
   Но к тому моменту, когда он принял решение отказаться от постоянных связей, у него уже было в разных частях Испании несколько детей и внуков. Всех своих потомков он проверял, делая это в форме игры, в надежде обнаружить у них такой же дар. Франсиско полагал, что кто-то из них мог получить его в наследство от него самого. И разочаровывался всякий раз, пока не нашел его в своей двенадцатилетней внучке-белянке.
   Это произошло в Гранаде - теперь уже не мусульманской, а христианской, ибо двенадцатью годами ранее многовековая Реконкиста завершилась падением мавританского эмирата. Там, на восточном склоне гор, недалеко от прекрасного дворцового комплекса Альгамбра, в пещерах Сакромонте располагалось многочисленное цыганское сообщество - табор, отказавшийся от кочевой жизни из-за преследования со стороны властей.
   Обнаружив в Бланке дар орбинавта, Франсиско больше не был одинок в огромном мире бабочек-однодневок. Где бы он ни находился, куда бы ни забросили его судьба, собственная неутомимая любознательность и цыганская страсть к странствиям, он знал, что где-то под тем же солнцем живет родное существо - требовательное, порой изматывающее его своими спорами, но бесконечно родное. И неподверженное старению, как и он сам.
   Он и Бланка не могли позволить себе роскошь потерять друг друга.
   Через несколько лет после обнаружения дара Бланка покинула табор и поселилась у деда в Толедо. Многие годы она жила вместе с Франсиско, которого, когда не злилась на него, называла уменьшительными именами - Пако, Панчо, Панчито. Позже они расстались, продолжая, однако, оповещать друг друга о своих перемещениях из города в город, из страны в страну.
   Как и дед, юная, неувядающая Бланка однажды приняла решение не создавать больше семьи, чтобы не видеть, как умирают мужья и дети. Это случилось после того, как на руках у нее угасла ее дочь Раймунда, ставшая к тому времени дряхлой старухой.
   В те времена даже женщину, знающую целебные свойства трав, легко могли заподозрить в магии и сношении с дьяволом. Тем более не пощадили бы молодую, соблазнительно-изящную и стройную, красящую волосы рыжей хной и покачивающую бедрами при ходьбе, синеглазую с горделивой посадкой головы, темпераментную танцовщицу, узнав, что ее возраст давно перешагнул за столетний рубеж. Вечную юность следовало скрывать от человеческой жестокости и жадной зависти.
  

***

  
   Последний раз до вторжения Наполеона в Россию дед и внучка виделись в 1808 году в Тулузе. Очередной спор на тему, допустимо ли орбинавту вмешиваться в ход войн и принимать чью-то сторону, повторял уже пройденные витки доводов и контрдоводов, когда по лицу внучки пробежала тень новой мысли.
   Бланка - цветастое платье с воланами, узкая талия, легкая полупрозрачная накидка на плечах, крашеные хной волосы собраны в пучок, от которого локоны спадают вниз, - вдруг вскочила с кресла, устремив на деда задумчивый взгляд.
   - Помоги мне уяснить кое-какие пункты рукописи, пересказанные тебе Омаром, - попросила она. - Правильно ли я запомнила по твоим рассказам, что важное место в рукописи занимала мысль о сходстве яви со сновидением? И о том, что мир каждого человека в каком-то смысле является слепком его собственных мыслей, в том числе давно забытых или даже таких, в существовании которых он не признается сам себе?
   Пако кивнул, ожидая дальнейших ее слов. Он продолжал сидеть на диване, положив рядом с собой цилиндр. На нем был элегантный зеленый фрак, белоснежная сорочка с высоким стоячим воротником, изящный шейный платок. С этим обликом преуспевающего ухоженного молодого человека несколько контрастировала серьга в правом ухе. К тому же черные борода и бакенбарды были такими же всклокоченными, как в те давние дни, когда Франсиско Эль-Рей был простым кузнецом и не успел еще прочитать великое множество книг на разных языках и обрести светский лоск.
   Пако и Бланка выглядели цветущими братом и сестрой, полными сил и не замечающими разрушительного хода времени, как умеют не замечать его только очень молодые люди. Но это была лишь видимость. О том, как время разрушает все привычное, стирает с географических карт целые страны и уносит поколение за поколением, эти двое знали лучше, чем мириады других живых существ.
   - И еще, - продолжала Бланка, и во взгляде ее появилось некое новое, жесткое, разоблачительное выражение, не слишком понравившееся ее деду. - В рукописи многократно повторялось, что человек, желающий развить дар орбинавта, должен взращивать в себе сострадательность ко всему живому и уклоняться от действий, представляющих угрозу людям. Это верно?
   Франсиско не стал спорить. Он уже догадывался, к чему она клонит.
   Полемический задор вдруг покинул Бланку. Она снова села напротив деда, устало положив руки на стол.
   - Вот одна из причин, почему ты не стремился держать при себе копию рукописи, - заключила она грустно, и в голосе ее не было ожидаемого торжества победительницы в споре. - Сострадание несовместимо с лишением людей жизни! Ты же мечтаешь о войне и подвигах, прекрасно понимая, что там придется убивать людей. В глубине души не хочешь, чтобы рукопись своим присутствием напоминала тебе о сострадании.
   Франсиско поморщился.
   - Бывает, - проговорил он своим звучным голосом, - когда единственным способом защитить людей от гибели является лишение жизни тех, что на них напали. Не все в состоянии сами себя защитить. Война может быть и справедливой. Когда нападают, необходимо защищаться.
   - Спроси французов, - Бланка подалась вперед и заговорила с новым жаром, - и они скажут тебе, что на их республику сразу после революции напали австрийцы, чтобы уничтожить ее. И что русские поддержали их в этой попытке. Спроси австрийцев и немцев, и они убедительно докажут тебе, что Наполеон захватил и поработил их страны. Спроси любого, кто воюет с кем-нибудь, и он найдет способ оправдать свои действия!
   Она резко выпрямилась.
   - Пако, в этом мире нет правых! Люди все еще слишком ограничены, чтобы преодолеть свою жадность и агрессивность, но уже не настолько ограничены, чтобы нападать на других без всяких оправданий. Именно этому их и научило время: находить красивые оправдания!
   - Невысокого же ты мнения о людях, - проговорил Франсиско.
   - После тех времен, когда власти Кастилии выжигали каленые клейма на плечах моих цыганских родственников только за то, что те отказывались жить в одном определенном месте, люди не слишком сильно изменились, - парировала Бланка. - Впрочем, я все равно считаю, что надо испытывать к ним сострадание. Ты же, оправдывая войны, об этом забываешь!
   - Ты тоже кое о чем забываешь, птенец, - мягко и невесело заметил дед.
   - О чем же?
   - О том, что, если в этом мире столько жестокости и зверства, а мир это отражение нашего собственного ума с его явными и потаенными мыслями, - именно это, по словам Омара, утверждалось в рукописи "Свет в оазисе", - то нам впору задаться вопросом: "Что же со мной не так, если таков мой мир?".
  

***

  
   23 октября Жана-Батиста Лефевра застал врасплох звон дверного колокольчика. Часы показывали семь утра. Хотя помощник нотариуса привык вставать рано и уже давно предавался созерцательным упражнениям, он не успел облачиться в выходную одежду. Недоумевая, кому он может понадобиться в такое время, Жан-Батист накинул поверх шлафрока старый синий плащ. По дороге к двери отдернул штору, дав мглистому пасмурному рассвету возможность заглянуть в свое жилище, и открыл скрипящую входную дверь.
   На пороге, кутаясь с помощью одной руки в теплый бежевый плащ с пелериной, а в другой держа корзину, накрытую полотенцем, стояла соседка Лефевра, Жюли, держательница небольшой булочной, которую оставил ей покойный муж Анри Маньен. Лефевр был одним из ее постоянных покупателей.
   - Мадам? - произнес удивленный Жан-Батист.
   - Гражданин Лефевр, - торопливо заговорила булочница, огорошив его обращением, которое было в ходу в первые годы республики, но затем, во времена консульства и империи, совершенно выветрилось из обихода. - В городе волнения! Говорят, снова революция. Мне страшно оставаться одной! Вы не позволите побыть какое-то время у вас?
   - Конечно, проходите, - стесняясь беспорядка в гостиной и собственного вида, предложил Лефевр. - Только здесь неубрано.
   - Не волнуйтесь, я знаю, как трудно мужчинам в одиночку поддерживать порядок.
   Жюли продолжала говорить еще что-то в этом роде, сразу заполнив гостиную своим присутствием, выразительным марсельским говорком, запахом недорогих цветочных духов. Извинившись, хозяин удалился к себе в спальню, чтобы переодеться.
   Сняв плащ и большой чепец с яркими лентами, булочница с интересом оглядела гостиную. Поставив корзину на табурет, она без спроса прошла в кабинет, бросила взгляд на лежащую на бюро открытую рукопись, испещренную непонятными буковками без пробелов между словами, провела пальцем по пыльным корешкам книг на полках. Книги законов перемежались научными трудами. Ни одного романа там не было.
   Пройдя обратно в гостиную, Жюли обошла стол, бросила взгляд в небольшое зеркальце на стене, поправила взбитые гребешком каштановые волосы, втянула животик, чтобы выглядеть женщиной не полной, а лишь слегка склонной к полноте. Это движение ничего не изменило в ее внешности из-за того, что поясок платья охватывал ее очень высоко, прямо под крупной грудью, и спадающая ткань платья никак не могла повторять естественных линий тела.
   Жюли повела плечами, которые считала главным своим достоинством, и выглянула в окно.
   На улице Фобур стояли группки людей. Вместо того, чтобы спешить, как обычно, на работу или уже быть там, они оставались на улице, переговаривались о чем-то и словно чего-то ожидая. Лица их хранили озабоченное и в то же время возбужденное выражение.
   Хозяин дома возился теперь в кухне. Жюли присела за стол, взяла лежащую на ней газету, заглянула в статью, начала машинально водить взглядом по строчкам и незаметно для себя заинтересовалась.
   В статье говорилось о бушующих пожарах, начавшихся в Москве в день, когда туда вошла Великая армия, и продлившихся несколько дней. Приводились ужасающие данные о количестве сгоревших домов. В пожаре погибло около девяти десятых города.
   Императору доставили в те дни афишку, наклеенную на дорожном столбе. В ней генерал-губернатор Москвы граф Федор Ростопчин, обращаясь к французам перед тем, как он сам, и большая часть населения покинули город, сообщал, что дал приказ сжечь свой роскошный особняк в подмосковном имении Воронцово, чтобы тот не достался врагу. Газета привела цитату из афишки: "В течение восьми лет я украшал эту деревню... Я поджигаю мой дом, дабы он не был запятнан вашим присутствием. Французы, я оставил вам два моих дома в Москве с обстановкой стоимостью в полмиллиона рублей; здесь же вы найдете только пепел".
   Наполеон высмеял дикий поступок и послал афишку в Париж, чтобы позабавить просвещенную публику. Автор заметки, рассказав обо всем этом, пустился в саркастические рассуждения о том, что же могло помешать градоначальнику-патриоту поступить таким же образом с двумя его московскими домами.
   Газета была двухнедельной давности, а сведения - еще более старые. Великая армия вступила в старинную северную столицу 14 сентября, но из-за расстояния и опасностей пути эстафеты доходили до Парижа не менее, чем за семнадцать дней.
   Жюли спросила себя, достало бы у нее решимости сжечь свою булочную вместе с располагавшейся над ней квартирой для того, чтобы они не достались врагу. У нее не хватило воображения для того, чтобы ответить на этот вопрос. Поступок московского градоначальника заставил ее не усмехнуться, а содрогнуться.
   Жан-Батист, наконец вернувшись в гостиную, стал неловко сервировать стол к утреннему чаю, приготовление которого и задержало его. Он извинялся за то, что ему нечем угостить мадам Маньен, но Жюли открыла свою корзину и извлекла оттуда большую деревянную миску со сдобными булками и нежными рогаликами с изюмом и дробленым шоколадом.
   Она жеманно пожала плечами, глядя улыбчивыми блестящими карими глазами на смущенного и удивленного Жана-Батиста. Как это свойственно многим полным женщинам, не утратившим осознания своей миловидности, ее движения были отмечены легким налетом кокетливости.
   Они уселись за стол и принялись чаевничать. Изголодавшийся за последние дни Жан-Батист с почти неприличной жадностью набросился на принесенное угощение. Затем спохватился, вспомнил, что соседка пришла к нему скорее за покровительством и защитой, чем с целью угодить его желудку, и тревожно спросил:
   - Что же происходит? Неужели действительно революция?
   Он нахмурился, вспоминая далекие дни страшного террора. Вполне разделяя идеи прогресса и равенства людей перед законом, Жан-Батист считал, что нет ничего ужаснее насаждения этих принципов якобинскими методами.
   - Точно не знаю, - ответила Жюли. - Выгляните в окно. Может быть, вы поймете, что там происходит?
   Они оба подошли к окну. Люди на улице хранили встревоженное выражение лиц. Никто не выкрикивал никаких лозунгов, хотя тут и там виднелись давно забытые красные фригийские колпаки революции.
   - Я выйду, разузнаю, в чем дело, - решила Жюли.
   - Да, конечно, пойдемте, - пробормотал слегка обескураженный Лефевр, не испытывавший никакой тяги к человеческим толпам и удивленный тем, как быстро его соседка избавилась от страха.
   - Нет! - воскликнула булочница. - Вы оставайтесь. Там слишком опасно!
   - Вы же хотели моей защиты! - воскликнул Жан-Батист. - Как же я вас отпущу одну?
   - Вы правы, гражданин! - согласилась женщина и одобрительно оглядела собеседника, как бы оценивая его. - Такой высокий и видный мужчина, да еще с этаким внушительным басом. Рядом с вами меня никто не тронет. Пойдемте!
   Совершенно сбитый с толку противоречивым поведением соседки, Лефевр вышел с ней на улицу Фобур.
   - Гражданин Лефевр, гражданка Маньен! Вы уже знаете, что случилось?! - обратился к ним их сосед, дородный столяр Николя Вансемюр. Он был одним из тех, что надели красный колпак. Глаза его горели праведным огнем. - Император убит!
   - Как?! - в один голос воскликнули Жан-Батист и Жюли.
   - Убит! Зарублен казаками возле Москвы! - Вансемюр говорил достаточно громко, чтобы вокруг тут же сгрудились люди, с жадностью слушавшие каждое его слово. - Конец тирании, братья и сестры! Да здравствуют свобода, равенство, братство!
   Слова столяра были сбивчивы и непонятны. Другие перебивали и добавляли что-то свое. Из этих бессвязных обрывочных фраз трудно было заключить, что же все-таки происходит. В целом высказывания Вансемюра и тех, кто ему поддакивал, сводились к тому, что император погиб в России, а во Франции решением сената восстановлена республика.
   Где-то затянули "Марсельезу", но пение, не будучи подхвачено толпой, вскоре стихло. В другом месте раздались одиночные крики: "Свобода, равенство!". Они тоже не переросли в массовое скандирование, хотя все теперь называли друг друга "гражданами" и "гражданками". Люди в большинстве были взбудоражены, встревожены, испуганы, полны любопытства, но не спешили с выкрикиванием однозначных политических лозунгов.
   Жан-Батист отметил, что ни разу никто не крикнул и "Да здравствует император", что, впрочем, в свете последних новостей, было бы неуместно. Никто не кричал и восхвалений в адрес живой и здоровой императрицы Марии-Луизы и римского короля. Малолетний сын Наполеона, носивший этот титул, не воспринимался толпой как естественный наследник императора в условиях, когда империя, похоже, дала трещину или вовсе упразднилась.
   Толпа медленно двигалась куда-то в западном направлении. Жан-Батист с Жюли шагали вместе со всеми, не понимая, зачем и куда все идут. Булочница взяла соседа под руку, что было вполне естественно, поскольку толчки со всех сторон могли их разлучить. Общее бессмысленное движение, казалось, сделало их давно знакомыми людьми, хотя до этого дня они обменивались лишь самыми общими репликами, обычными для покупателей и продавцов.
   Между тем по толпе проходили один за другим новые слухи и известия. Кто-то крикнул, что командующий парижским армейским гарнизоном генерал Юлен отказался передать новой власти свои полномочия, за что был сражен выстрелом в упор.
   В воздухе веяло дыханием исторических перемен.
   Люди выходили из разных улиц и переулков и вливались в общую толпу, которая, все увеличиваясь в численности, шла на запад, по улице Сент-Антуан, а затем, уже оставив позади предместье, по улице короля Сицилии в Марэ, где, помимо старинного еврейского квартала, находилась мрачная тюрьма Ла-Форс. По слухам, рано утром из этой тюрьмы были освобождены два генерала, противники Бонапарта, Виктор Лагори и Максимилиан Гидаль, которые тут же получили важные посты при новом режиме. Кто-то говорил об аресте министра полиции и полицейского префекта столицы. Приказы об арестах всех, кто мог стать препятствием для новой республиканской власти, давал некий бригадный генерал Ламот, претворявший в жизнь решение сената.
   Со стороны Сены появилась еще одна толпа и смешалась с той, что направлялась из Сент-Антуанского предместья. Люди наперебой делились слухами. Новоприбывшие рассказали, что на набережной Орлож гвардейцы 10-й когорты Национальной гвардии везли в тюрьму двух высокопоставленных арестованных. Один из них выскочил из кабриолета и попытался убежать, призывая людей на набережной помочь ему. Те узнали в нем министра полиции Рене Савари, герцога Ровиго. За время своего пребывания в этой должности он наводнил страну соглядатаями, из-за чего никто не решался делиться с другими своими мнениями, если их нельзя было вкратце пересказать фразой "Да здравствует император!". Вместо того, чтобы помочь наполеоновскому сподвижнику, прохожие на набережной схватили его и водворили обратно в кабриолет, напутствуя стражников следить за герцогом получше.
   При известии об этом происшествии многие с воодушевлением запели "Марсельезу".
   Однако вскоре появилась еще одна толпа, пришедшая с Вандомской площади. Новоприбывшие рассказали о том, что было публично объявлено с балкона здания парижского гарнизона.
   Заговорщики обезврежены. Руководитель заговора, известный своими якобинскими взглядами генерал Клод-Франсуа Мале - в действительности самозванец и враг императора. Это он повсюду раздавал приказы, выдавая себя за генерала Ламота. Ночью Мале удалось сбежать из заключения, а затем освободить сообщников. Утром заговорщики попытались захватить власть на основании подложных документов о гибели Наполеона и о якобы принятом решении сената. Им это почти удалось, но теперь опасность позади. Патриоты Франции спасены. Да здравствует император!
   При этих известиях все замолкли. Затем кое-где стали раздаваться выкрики во славу Наполеона. Их, как и прежние революционные лозунги о свободе и братстве, никто не подхватывал. Одним из крикунов оказался столяр Николя Вансемюр, где-то потерявший свой фригийский колпак.
   Толпа начала расходиться. Люди прощались, называя друг друга "мадам", "месье", "мадемуазель" или просто обращаясь по имени. Слова "гражданин" и "гражданка" были забыты до следующей революции.
   - Куда вы сейчас, мсье Лефевр? - спросила Жюли, когда они выбрались из толчеи в относительно свободный переулок.
   - На работу. В нотариальную контору.
   - Вы были так любезны, что не позволили мне идти одной, - булочница потупила взор, вытянув вперед руку в невнятном жесте благодарности, отчего их пальцы на мгновение встретились.
   Жан-Батист смущенно отвернулся, и Жюли уже не в первый раз подумала, как обманчива бывает внешность. Глядя на насупленные выдающиеся вперед надбровные дуги и угловатые черты лица Лефевра, этому безобидному чудаку можно было приписать настоящую свирепость.
   Вечером, возвращаясь домой, Лефевр хотел было зайти в булочную за хлебом, но испугался, что его визит будет принят за попытку дальнейшего сближения, застеснялся и прошел мимо. Однако спустя час с лишним, когда зазвонил дверной колокольчик его квартиры, он почти не удивился. Радостно ринувшись к двери, Жан-Батист резко распахнул ее.
   - Утром я оставила у вас корзину и миску, - оправдывалась, входя внутрь, соседка.
   Глаза ее блестели. В отличие от Жана-Батиста, Жюли не испытывала никакой неловкости и вела себя вполне непосредственно. Приготовление чая на сей раз она взяла на себя. Принесенные ею бриоши и булочки-круассаны в форме полумесяца еще сохраняли жар и словно соблазняли обмазать себя сливочным маслом, чтобы оно тут же растаяло и потекло. От них поднимался уютный аромат свежей выпечки. Впрочем, от всего облика и поведения Жюли шел такой же аромат уюта и домашнего очага. От этого Жан-Батист, поначалу весьма смущенный, вскоре размяк и расслабился.
   Они долго пили чай с булочками, затем сидели рядом на диване и разглядывали старинную рукопись, а Жан-Батист рассказывал соседке о заключенном в этом тексте удивительном тайном знании. Жюли, поняв с первых же слов, что все это совершенно несерьезно, почувствовала прилив нежности к человеку, который в столь солидном возрасте сохранил мальчишескую склонность к фантазиям. Она продолжала поддакивать, не слушая. Затем осторожно взяла его за руку. Через несколько минут, поняв, что он так и не решится действовать, Жюли мягко подтолкнула мужчину к первым поцелуям и объятьям.
   В эту ночь впервые за полтора года Жан-Батист лежал в своей постели не один. Он невольно сравнивал двух женщин и находил очень мало общего между ними. Жюли Маньен, в отличие от худой, узкогрудой Мирабель, вся состояла из округлостей. Ее полнота и запахи были очень непривычны, и Жан-Батист боялся, что женщина почувствует это и решит, что она ему неприятна.
   Он зря волновался. Жюли замечала лишь его нарастающее возбуждение и делала все, чтобы подливать горючего в этот огонь. У Жана-Батиста мелькнула мысль о том, с какой неожиданностью приходится ему отказаться от воздержания, и что оно, возможно, было весьма полезно для созерцательных упражнений исследователя природы времени. Но тут мужчина взорвался в лоне женщины горячими потоками, на мгновение забыв о том, кто он такой, сколько ему лет, как его зовут, в какой стране и в каком столетии он живет, на каком языке думает и говорит...
   В последующие дни Жюли ночевала то у него, то у себя, следя за тем, чтобы Жан-Батист был ухожен и накормлен.
   29 октября двенадцать заговорщиков были расстреляны на Гренельском поле. Тела их увезли на трех телегах, чтобы сбросить в общую яму. Парижане видели, как за телегами шла, понурив голову, женщина в траурной одежде.
   Через несколько дней после этого Жюли рассказала Жану-Батисту, что хорошо знает эту женщину, которую она называла "бедняжкой мадам Софи".
   - Среди расстрелянных был человек, которого мадам Софи давно любила, - говорила Жюли, смахивая слезу, - генерал Виктор Лагори. Его, как и остальных, обманул генерал Мале. Они понятия не имели, что он все придумал, и искренне верили, что император погиб, а сенат издал указ о провозглашении республики. Еще бы: ведь он показывал им этот указ! Откуда им было знать, что Мале его подделал? Все они, кроме Мале, были уверены, что действуют законно. И поплатились за это жизнью!
   Затем Жюли уточнила, что один человек все же был в курсе обмана Мале. Некий аббат Лофон. Они вместе находились в психиатрической клинике доктора Дебюиссона, где содержались некоторые противники Наполеона. Вдвоем бежали из клиники в ночь на 23 октября, однако аббат сразу после этого исчез, не оставив следов. Видимо, понял, какой возьмет на себя риск, если примет участие в попытке переворота.
   - Откуда ты все это знаешь?! - искренне изумился Жан-Батист.
   - От бедняжки мадам Софи, конечно! Я сегодня была у нее. Господи, на ней лица нет! Не знаю, как она переживет эту потерю. Они столько лет тайно любили друг друга! Впрочем, в последнее время это уже перестало быть тайной.
   По мере того, как рассказ Жюли все больше напоминал светскую хронику, Жан-Батист терял к нему интерес. В конце концов он и не заметил, как полностью отвлекся, погрузившись в свои размышлений о фрагменте рукописи, который ему не удавалось расшифровать уже несколько месяцев. В отличие от остальных частей рукописи, он был составлен не еврейскими, а латинскими буквами. Лефевр полагал, что именно в этом отрывке содержится самая главная, ключевая тайна, без которой развить талант орбинавта невозможно. Во всяком случае, подобное предположение объясняло всю тщетность стараний Жана-Батиста. Несмотря на то, что он полтора года каждый день прилежно отсиживал в так называемых "медитациях", он до сих пор и на йоту не приблизился к овладению даром. Не только на явь, но и на события снов ему никак не удавалось повлиять.
   К действительности Жана-Батиста вернул голос Жюли.
   - Из-за связи с Виктором Лагори она в прошлом году рассталась со своим мужем, генералом Леопольдом Гюго. Как-то она сказала мне, что младший из ее сыновей назван Виктором в честь Лагори.
   Жюли лукаво улыбнулась и добавила со значением:
   - Мадам Софи даже намекнула, что этот мальчик не от ее мужа, а от несчастного Лагори.
   - Мальчик? - неосторожно переспросил Жан-Батист. - Какой мальчик?
   - Да ты меня не слушаешь! - рассмеялась Жюли, словно он был младенцем, пытающимся надеть перчатку на ногу.
   Жана-Батиста покоряла ее способность улыбаться в тех случаях, в которых Мирабель оскорбилась бы самым серьезным образом. Ему стало неловко.
   - Прости, дорогая, я действительно отвлекся. Про кого же ты говоришь?
   - Про маленького Виктора Гюго, сына мадам Софи. Очень смышленый мальчишка, кстати. Его мать утверждает, что он пишет чудесные стихи. Мечтает стать писателем.
   - Каким образом ты с ней познакомилась? - спросил Жан-Батист.
   Несмотря на свою приверженность идеям равенства, он был не настолько наивен, чтобы считать, что те же идеи характерны для генеральских жен, и что для них обычным является заводить дружбу со вдовами булочников из Сент-Антуанского предместья.
   Оказалось, что несколько лет назад супруги Гюго, находясь по какому-то делу в предместье, зашли в булочную Анри Маньена и отведали горячих бриошей, которые пекла его жена. Тающая во рту нежная сдоба так понравилась обоим, что с тех пор всякий раз, когда условия службы генерала позволяла ему возвращаться с семьей в Париж, они делали заказы у Анри. Однажды, когда его сподручный, который возил булочки семейству Гюго, заболел, Жюли сама отвезла заказ. Мадам Гюго радушно приняла ее и угостила ее чаем. Они разговорились. Хозяйка особняка, очарованная разговорчивой и в то же время умеющей слушать булочницей, пригласила почаще собственноручно привозить ей булочки. Время от времени Жюли так и делала. У них завязалось нечто вроде приятельских отношений, насколько может быть приятельскими отношения между женщинами столь разного общественного положения.
   - После смерти Анри, - завершила Жюли свой рассказ, - я продолжаю поставлять мадам Софи булки и хлеб.
   Жан-Батист хорошо помнил Анри. Это был трудолюбивый, вечно озабоченный заработком человек, но в свободное время любивший почесать язык со знакомыми и малознакомыми людьми. Очевидно, так он отдыхал от работы. Не только в привычках, но даже внешне он был полной противоположностью Жана-Батиста: невысокий, гладкий, похожий на повзрослевшего и облысевшего херувимчика. Лефевр удивлялся, как могла Жюли привязываться к столь разным мужчинам.
   Впрочем, напоминал он себе, он ведь и сам живет с женщиной, разительно несхожей с его бывшей женой. Узкое лицо, тонкое тело, медленная жеманность и вечное недовольство жизнью Мирабель контрастировали с полнотой, подвижностью, смешливостью и всегда легким возвратом к хорошему настроению у Жюли. Единственное, что их объединяло, это отношение к собственным плечам. Каждая считала эту часть тела своим главным достоинством, хотя у одной они были узкими, рельефными и бледными, а у другой - округлыми, мягкими, жемчужного оттенка.
   Жюли, в отличие от Мирабель, никогда не упрекала Жана-Батиста за то, что он недостаточно хорошо зарабатывает. Ей и самой хлеб насущный доставался нелегко, несмотря на то, что она выпекала его для других людей. Жюли даже не могла позволить себе взять сподручных, как делали некоторые другие булочники в предместье. Смерть Анри совпала с наступлением серьезного хозяйственного спада в империи. Многие лавочники и ремесленники разорялись. Жюли не закрыла булочную, но помощника ей пришлось уволить.
   Однажды она поинтересовалась у Жана-Батиста, почему он работает писцом у нотариуса.
   - Не только писцом, но и помощником, - поправил ее слегка уязвленный Лефевр.
   - Это означает, что ты можешь выполнять некоторые его обязанности? - продолжала расспрашивать Жюли.
   - Я имею права выполнять все обязанности нотариуса, - не без гордости объяснил Жан-Батист. - У меня есть и диплом, и опыт, и книги законов, и даже печати.
   Жюли с изумлением воззрилась на него. Из всего перечисленного она знала только про книги, которые стояли у него в кабинете. Об опыте могла бы догадаться сама, если бы не полагала Лефевра простым писцом.
   Заметив интерес к своему жизненному пути, Жан-Батист рассказал, что в 1792 году революционные власти расформировали Парижский университет, что заставило 18-летнего студента права Лефевра прервать свое образование. И что в 1804-м были восстановлены один за другим медицинский и юридический факультеты, после чего 30-летний Лефевр, несмотря на возраст, снова пошел учиться.
   Зная, какую плату берут за свои услуги люди юридических профессий, многие женщины на этой стадии разговора воскликнули бы что-то вроде: "Как же ты, имея диплом нотариуса, довольствуешься крохами с чужого стола, пренебрегая собственным пропитанием и (добавила бы Мирабель) пропитанием своей семьи?!".
   Жюли высказала ту же мысль, но без всякого возмущения и в совершенно иных выражениях.
   - Не приходило ли тебе в голову открыть собственную нотариальную контору? - спросила она. - Я уверена, что с твоей честностью и аккуратностью ты бы быстро добился успеха.
   Лефевр объяснил ей, что ему привычнее и проще работать помощником мэтра Мишле, поскольку это занятие, хоть и не очень прибыльное, не отнимало у него много сил, оставляя их для его научных и духовных изысканий в области исследования природы мироздания.
   Жюли поняла, что он имеет в виду свои фантазии и ежедневное неподвижное сидение на стуле. В отличие от многих других женщин, она уважала право мужчин на инфантильность. Поэтому сказала:
   - Если ты будешь зарабатывать столько же, сколько мэтр Мишле, то сможешь трудиться меньшее количество часов. Тем самым у тебя освободиться время для твоих более важных занятий.
   Лефевр задумался. Под этим углом зрения он раньше свою работу не рассматривал. Перспектива, обрисованная Жюли, сулила удвоить количество ежедневных часов, посвященных созерцательным упражнениям для развития дара орбинавта.
   - Но где же взять клиентов? - стал он рассуждать вслух. - Я не могу отбивать их у мэтра Мишле. Он всегда был ко мне очень добр.
   По представлениям Жюли, добрый мэтр Мишле многие годы обирал своего помощника. Однако это соображение не изменило бы мнения Лефевра, поэтому она не высказала его вслух. Только кивнула в знак понимания и больше к этому разговору не возвращалась. Заронив зерно в душу Лефевра, практичная Жюли не собиралась повторно выкапывать и закапывать его. Теперь зерну требовались солнце, вода и удобрения.
   Спустя две недели Жюли спросила, может ли Лефевр оказать услугу одному из ее покупателей. Ему необходимо составить жалобу городским властям на действия полиции квартала, и он хочет сделать это наиболее убедительным образом, за что готов заплатить.
   - Почему же он не пойдет к какому-нибудь адвокату? - спросил Лефевр.
   - Это и далеко, и дорого, - пояснила Жюли. - Разве ты не можешь сделать это дешевле, чем принято?
   - Хорошо, - согласился Жан-Батист. - Пусть придет ко мне в воскресенье, в два часа дня.
   К тому времени он собирался вернуться из библиотеки.
   Посетителем оказался старый знакомец Жана-Батиста, иссохший, похожий на скелет с шуршащим голосом, папаша Рене. Ветошник объяснил Лефевру, что полицейский распорядился вывозить весь мусор с улиц и переулков в районе улицы Фобур на телегах за город. Рене хотел составить жалобу, в которой указывалось бы, что такое самоуправство полиции по сути лишает его и других представителей его профессии в этом квартале Сент-Антуанского предместья средств к существованию.
   Два дня спустя Жюли уговорила Лефевра принять еще одного своего покупателя. Ему надо было составить по всей форме завещание. Идти к обычному нотариусу тот не хотел из-за дороговизны. Лефевр согласился сделать это дешевле.
   Приблизительно полгода Лефевр предоставлял услуги жителям предместья, замечая, что это занятие нравится ему все больше, а просиживание часами в конторе мэтра Мишле - все меньше. Частные клиенты не отнимали у него много времени, а доход от них уже превысил жалование на основной работе.
   Жюли могла бы вернуться к разговору об открытии собственной конторы, но она сочла, что время для этого созрело, лишь после того, как привела к Жану-Батисту намного более солидного клиента, чем сапожники и краснодеревщики с улицы Фобур. Это был отставной генерал, близкий друг "бедняжки мадам Софи". Затем и генерал, который остался доволен услугами Лефевра, и сама мадам Гюго стали рекомендовать Лефевра своим знакомым.
   Летом 1813 года Лефевр оставил работу у мэтра Мишле и открыл собственную контору, используя для этого свой рабочий кабинет.
  

- Глава 6 -

  
   В сгущающемся сумраке над людьми с потрескиванием взлетали снопы искр от костров. Казалось, искры гаснут в воздухе оттого, что замерзают.
   Сидеть в непосредственной близости к огню было опасно. Сильный жар вызывал в отмороженных конечностях антонов огонь. Каждое утро, когда человеческая масса в лохмотьях, одеялах, тулупах, износившихся мундирах продолжала путь на запад, на месте бивуака оставались лежать трупы солдат. Тех неосторожных, что сидели слишком близко к пламени; а также тех обессиленных, которым пришлось провести ночь слишком далеко от костра.
   Доминику Петиону, сейчас мало напоминавшему бравого гусара, угрожала вторая из этих опасностей. Зубы стучали сами по себе, холод обжигал горло, ноздри после каждого вдоха слипались, и выдох давался с усилием и порождал клубы пара. Воздух казался почти плотным, слоистым, потрескивающим, сопротивляющимся движению. Обещали невыносимую боль коченеющие пальцы рук и ног.
   Заросший, едва держащийся на ногах, измученный голодом и беспрерывным движением в течение нескольких последних дней, Доминик был сейчас настолько слаб, что мог надеяться лишь на то, что найдет среди сидящих людей кого-нибудь из своего эскадрона. Знакомые, возможно, потеснились бы, чтобы подпустить его поближе к теплу.
   В огромной толпе трудно было разглядеть остатки прежней дисциплины и организации. Каждый был сам за себя. Артиллеристы, потерявшие орудия, и кавалеристы, чьи кони давно пали, теперь были в худшем положении, чем пехота, но и та ежедневно теряла сотни измученных людей. В толпе перемешались солдаты и офицеры из разных войсковых частей.
   Некоторые не выдерживали голода и стужи и группами сворачивали с дороги, уходя в лес, где их безжалостно истребляли казаки. В случае везения они могли оказаться в какой-нибудь деревне, но и там шансы их были малы. Крестьяне могли перебить или подвергнуть мучительной смерти, закопав живьем в землю. Так происходило в тех случаях, когда они принимали пришедших оборванцев за фуражиров или были разогреты до неутолимой ненависти к врагу правительственными прокламациями и церковными проповедями о супостатах, которые пришли на русскую землю, чтобы покорить страну и надругаться над ее святой верой.
   Отступающие французы надеялись добраться до Вильно, занятого в самом начале войны. Ожидалось, что там они отогреются, начнут по-человечески питаться, отмоются и снова организуются в свои полки, батальоны и роты.
   Москва была оставлена ради отхода на зимние квартиры, но это произошло целых три недели назад, во второй половине октября. Теперь же, в двадцатых числах ноября, многие уже не верили во временный отход. Для них это было отступление армии, потерпевшей поражение. Усталость и борьба с лишениями отупляли ум, забота о выживании и мелкие победы над голодом и морозом - все это было намного важнее осмысления происшедшей катастрофы. Но где-то на задворках сознания исподволь уже начинали складываться объяснения случившегося. Такие, в которые можно поверить и передать следующим поколениям.
   В обрывках редких разговоров зазвучали слова "генерал Мороз". Возможно, их первым произнес сам император. Возможно, кто-то другой.
   Советники Наполеона давно предупреждали его о том, что армия не готова к русской зиме. У людей не было необходимых тулупов, лошади не были подкованы должным образом для хождения по снегу и льду. Да и выносливость и тех, и других никак не соответствовала местным условиям.
   Чаще всех с увещеваниями к императору обращался Коленкур, несколько лет проведший в Санкт-Петербурге в качестве посла. Ссылаясь на свой опыт жизни в этой стране, он доказывал, что зима здесь может наступить внезапно, без предупреждения. Но Наполеон, наслаждаясь золотистым великолепием подмосковных лесов, говорил своей свите:
   - Зима в России мягче, чем в Фонтенбло. Пусть Коленкур своими сказками о страшных морозах пугает маленьких детей.
   Он утверждал, что беспокоиться не о чем. Похолодание, по мнению императора, должно происходить постепенно. Армия успеет подготовиться к зиме. А сейчас необходимо ждать ответов Александра на очередные предложения мира.
   Но ответов от русского руководства не поступало.
   Армия, не получавшая никакого довольствия, продолжала потреблять запасы, найденные на московских складах - тех, что уцелели в дни бушевавших пожаров, которые уничтожили девять десятых строений в городе. Французы оставались Москве не несколько дней, как надеялись озабоченные происходящим советники и маршалы Наполеона, а больше месяца: с 14 сентября по 19 октября.
   13 октября выпал первый снег, после чего зима наступила очень быстро, в считанные дни, отнюдь не напоминая Фонтенбло. 18-го же числа в бою при Тарутино корпусу Мюрата пришлось отступить, понеся тяжелые потери. Лишь несогласованные действия Кутузова и Беннигсена и ошибки в действиях русских спасли его от полного уничтожения. Это была первая бесспорная крупная победа русских в этой войне. Возможно, именно Тарутинский бой заставил императора, уже принявшего решение об уходе из Москвы, определиться с датой начала отступления.
   Попытки французов пробиться на Украину, чтобы двинуться по богатым и нетронутым войной губерниям, были сорваны действиями русской армии в ожесточенном сражении при Малоярославце 24 октября. Великой армии - если это название еще можно было применить к ней в ее нынешнем, крайне уязвимом положении, - пришлось двигаться в условиях зимы по разоренной ею же во время августовско-сентябрьского наступления, лишенной всякого продовольствия Смоленской дороге. Теперь ускоренное разложение и ежедневное резкое уменьшение численности французских войск стало неизбежным.
   8 ноября Наполеон с армией вступил в Смоленск, где еще с сентября находился французский гарнизон. К разочарованию солдат, значительных провиантов в городе не оказалось. Один из интендантов, уступив настойчивым просьбам офицеров, нарушил строгие указания императора, который распорядился выдавать пайки только Старой гвардии. Он согласился выдать им хлеб. Офицеры, спасенные от голодной смерти, горячо благодарили своего благодетеля, называя его ангелом. Через час "ангел" был поставлен к стенке. Наполеон распорядился также о расстреле одного из двух главных интендантов города, не сумевшего наладить сбор продовольствия по причине отчаянного сопротивления окрестных крестьян.
   В эти дни холод был терпимым из-за оттепели. Но 12 ноября ударили сильные морозы.
   Армия оставляла Смоленск постепенно, с 14 по 17 ноября, вследствие чего сильно растянулась. Этим воспользовался Кутузов, направив корпус Милорадовича наперерез частям Евгения Богарне. Бои возле поселка Красное длились три дня, чуть было не положив конец армии Наполеона. Однако ему и в этот раз удалось вырваться из западни.
   Морозы во второй половине ноября достигли отметки в 30 градусов по шкале, предложенной в первой трети восемнадцатого столетия шведским ученым Андерсом Цельсием.
   Лошади падали, а голод был столь велик, что на каждое несчастное животное тут же набрасывались люди, оттесняя друг друга и стараясь отрезать или даже оторвать руками кусок мяса. Во время сильных морозов так поступали даже с еще живыми лошадьми, которые, замерзая, не чувствовали боли и с бесконечной тоской смотрели большими своими глазами на набрасывающихся на них людей.
   На дороге можно было различить трупы недавно погибших животных и уже обглоданные ветрами белые скелеты лошадей, павших несколько месяцев назад, когда армия, почти не встречая сопротивления, двигалась на восток.
   Кони гибли, и людям приходилось отказываться от артиллерийских орудий и скарба, награбленного в Москве, оставлять в снегу повозки, телеги, пушки.
   У французов теперь было мало артиллерии, много меньше, чем у русских, а кавалерии практически не было вовсе. По этой причине они лишились возможности проводить разведку. О расположении и деятельности неприятеля не имелось никаких сведений. Этим в полной мере пользовались, нападая на растянувшуюся отступающую армию, и казаки, и регулярные части русских и летучие армейские отряды - так называемые "партии" - Дениса Давыдова, Александра Фигнера и других партизанских командиров.
   Завывал ветер, как всегда усиливающийся с наступлением сумерек. Ночь обещала быть долгой, безжалостной, и ее необходимо было пережить. Тело понимало это лучше, чем голова, уже неспособная на какую-то целенаправленную мысль.
   Между темными громадами лесов белели заснеженные опушки. И повсюду лежали мертвые люди, с которых живые снимали все, что можно было надеть, чтобы хоть как-то согреться. Истрепавшиеся лохмотья оставляли трупам. Когда-то многоцветная, нарядная одежда гусар, улан, кирасир, драгун, в которой эти воины щеголяли на балах и смотрах, их яркие мундиры, ментики, плюмажи - все превратилось в темную, выцветшую ветошь. В мире осталось лишь два цвета - белый и черный.
   С трудом передвигая окоченевшие ноги в жестком, обледеневшем снегу, дыша со свистом и паром, кутаясь в шинель и неведомо где раздобытую женскую шаль, пряча в ней голову, Доминик добрался до людей, сидящих плотной толпой вокруг бивуачного костра. Если не подобраться поближе к огню, эта ночь станет для Доминика последней. Каждое утро оставленные тела умерших придавали бивуакам вид полей сражений.
   Костер угадывался где-то впереди, за головами, и казался безнадежно недосягаемым.
   - Друг, - проговорил Доминик, еле ворочая языком, и коснулся широкого плеча сидящего человека. - Друг. Пусти меня поближе к огню. Я здесь замерзну.
   Доминик говорил это, не чувствуя ни стыда за унижение, ни раскаянья из-за того, что еще вчера, когда с точно такими же словами к нему обратился какой-то другой замерзающий француз, он даже не пошевелился, чтобы повернуться к несчастному. Так поступали все. Каждый за себя. Если широкоплечий бородач не подвинется, не ответит, не уступит места, - Доминик станет обращаться с этой просьбой ко всем по очереди сидящим людям, преградившим доступ к теплу. Он будет делать это, пока либо кто-нибудь не сжалится над ним, либо пока не придет смерть.
   Широкоплечий оглянулся на Доминика. В его черных глазах на голодном, красном от ветра лице было больше жизни, чем доводилось видеть Доминику во взглядах людей в последние дни. Где-то в глубине души Петиона возникла слабая надежда, потому что лицо этого человека было знакомым. На него смотрел давно умерший его друг, Патрис Ружери. Нет, не Ружери, а похожий на Патриса странный голландец из испанского полка.
   Пако отвернулся, зная, как неразумно тратить силы на разговоры. Помочь Доминику он не мог. Если уступить лейтенанту место, чему с безмолвным воплем сопротивлялись и тело, и сознание, тот переживет эту ночь, но все равно погибнет на следующий день. Или через день.
   Но ведь этот человек спас его, Пако, подобрав над Семеновским оврагом после сражения на Москве-реке и доставив в госпиталь! Сейчас лейтенант Петион сам нуждался в спасении. Но что можно было сделать, чтобы помочь ему? Помочь на самом деле, а не дать передышку на несколько часов или дней?
   В последние недели Пако не прибегал к своему дару орбинавта. Конечно, его идеальное тело переносило тяготы пути легче, чем тело обычного человека, но голод нескольких дней и постоянная нехватка тепла изнуряли и его. Необходимая концентрация внимания потребовала бы напряжения, весьма трудного в условиях постепенно накопившейся усталости. К тому же Франсу не было ясно, как именно ему следовало бы изменить явь.
   Это и сейчас было непонятно. Слишком уж мал был выбор: идти дальше в надежде добраться до Вильно или отбиться от армии, рискуя быть зарубленным прежде, чем возникнет возможность сдаться в плен.
   Петион успел уже отойти от Пако. Он обращался с покорной мольбой уступить ему место то к одному, то к другому солдату. Выглядел он жалко. На лицо падали спутанные соломенного цвета заросли волос, из которых рядом с висками торчали две гусарские косички. Щеки покрывала многодневная русая щетина. Глаза впали, и в них почти не было никакого выражения - даже когда один из солдат, к которым обратился Доминик, грубо оттолкнул его, и лейтенант свалился в снег.
   Пако покачал головой. Он принял решение. Для этого гусара попытка сдаться русским в плен, при всей ее опасности, еще содержала в себе крошечную возможность спасения. Между тем, как дальнейшее участие в отступлении не могло закончиться для него ничем, кроме скорого окоченения или смерти от голода.
   Пако смежил веки. Попытался сосредоточиться. Мешал ветер, хлещущий холодной казацкой нагайкой по лбу и щекам. Отвлекали бессильные тихие стоны, доносящиеся сквозь завывание метели. Они слышались то справа, оттуда, где упал в снег Доминик Петион, то слева, то сзади, то сразу с нескольких сторон. В голове Пако рождались и умирали бессвязные обрывки мыслей, перед глазами возникали и исчезали картины прошлого и настоящего, но все это перекрывалось одной единственной ведущей темой: "Сколько видел я на своем веку смертей... Скольких проводил в последний путь... И скольких еще провожу...". Несмотря на вопросительное слово "сколько", в этой мысли не было никакого вопроса.
   Пако понял, что еще немного, и он заснет. Стиснув кулаки, он прорычал что-то неразборчивое. На эти звуки никто из сидящих рядом, нахохлившихся под своими тулупами людей не обратил никакого внимания. Пако решил собрать волю в кулак, но его отвлекала сама эта фраза. "Собрать волю в кулак". Слова казались все более бессмысленными. Как можно собирать что-либо в кулаки? Как можно собирать волю?
   Размышления подобного рода чуть было не усыпили Пако окончательно. Для него в том не было гибельной опасности. До появления Петиона он собирался именно так и провести ночь, сидя в полусне перед костром, однако сейчас уже не мог позволить себе задремать, ибо это означало бы утрату последней надежды на спасение Доминика.
   Пако встал на ноги и отошел от костра. Оглянулся, убедился, что его место тут же кто-то занял. Взялся рукой за обледеневшее колесо разбитой повозки. Перчатки не грели рук, но без них все равно было бы еще хуже.
   Орбинавт решил не уступать яви.
   Снова и снова напоминал себе Пако Эль-Рей, что мир не властен над ним, ибо является проявлением его же собственных мыслей. Что время не властно над тем, кто правит им самим.
   Закрыв на мгновение глаза, Пако вдруг легко, без всяких усилий, как ловец жемчуга, нырнул в пространство вселенских струн, и быстро выбрал одну из них, чтобы оказаться на четыре с половиной часа ранее на линии времени...
   ...Люди медленно ступали по снегу, зная, что ближе к вечеру метель усилится. Усталые и голодные пехотинцы чуть ли не ложились головой на заплечные ранцы впереди идущих солдат, но не прекращали при этом ходьбы. Кавалеристы ступали без лошадей, артиллеристы тащились без лафетов и орудий. Вспыльчивые гусары не вызывали друг друга на дуэль по пустяшным поводам. Драгуны и кирасиры не внушали никому трепета конскими хвостами на своих шлемах.
   То была уже не великая армия империи, а воинство теней в краю черно-белой бесконечности.
   Найти Доминика в однообразной и многочисленной толпе оказалось нелегко. Пако потребовалась вся сила его идеального тела, чтобы в течение часа обгонять шеренги полумертвых людей, заглядывая им в лицо, пока он не увидел знакомые пышные усы соломенного цвета. Взяв лейтенанта под руку, Пако стал уводить его вбок, дальше от дороги, ближе к лесу.
   Петион не сопротивлялся. На миг в его потухших глазах мелькнуло узнавание, и их тут же снова покрыла пелена безразличия. Он дышал с трудом и шел с трудом. Пако приходилось то подталкивать его, то почти тащить за собой.
   Вскоре они оказались посреди деревьев, скрывшись от людских глаз. Никто их не окликнул. Никто не пытался их остановить. И никто не примкнул к их маленькому отряду из двух человек.
   Лес был не очень густым. Вскоре он сменился оврагом, затем косогорами. Какое-то время гусар и пехотинец шли по покрытому мхом берегу замершего озера, где росли голые осоки и тростник. Снова миновали овраг, поднялись на холм, вошли в перелесок.
   После часа ходьбы Доминик завалился на бок и стал беззвучно падать на снег. Пако, которого окончательно разбудила энергичная ходьба, с яростным и пьяным весельем взвалил его на плечи. Он шел вперед со своей ношей, не сгибаясь под ее тяжестью, обдумывая, как поступить, когда появятся люди. Рано или поздно встреча произойдет, но что она сулила, трудно было предугадать.
   За два с лишним месяца, прошедших после Бородинского сражения, чуть не стоившего ему жизни, Пако успел отказаться от своего прежнего намерения перейти на сторону русских и воевать с Наполеоном. Участь Великой армии была теперь решена и без него. Возможно, в спорах с Бланкой он и был прав, полагая, что не следует отрицать возможность справедливой войны. Но в стократ более права была Бланка - теперь Пако признался себе в этом. В войнах, бушевавших в Европе уже более двадцати лет, орбинавту незачем было участвовать. Ни одна сторона в этих войнах не была свободна от озверения. Разочаровавшись в Наполеоне и его воинстве, Пако успел насмотреться на изувеченные трупы убитых крестьянами фуражиров. На то, как русская артиллерия била ядрами по людям, неспособным ответить им. Наслушался рассказов о казаках, рубящих на полном скаку французов, которые пытались сдаться в плен. Да и крепостное право едва ли было той ценностью, ради сохранения которой орбинавту имело смысл рисковать своей вечной юной жизнью.
   Но Пако обладал счастливым характером цыгана, неспособного долго предаваться унынию. Коль скоро собственная глупость занесла его в эту необъятную и неведомую северную страну, он решил воспользоваться возможностью и пожить в ней какое-то время. За несколько веков Франсиско Эль-Рей успел неплохо освоиться в католической и протестантской Европе. Теперь перед ним открывалось православная империя, преемница его родной Византии. Жизнь загадочных ее обитателей вызывала у вечно юного странника жгучее любопытство. Главное было - не позволить убить себя и не ввязываться больше в чужие драки.
   Доминик попытался что-то сказать. Пако осторожно опустил его, поставил на ноги, прислонил к стволу клена.
   - Где мы? - прохрипел Доминик, выталкивая из себя слова.
   Пако пожал плечами и развел руками, словно показывая открывающуюся взору панораму под низким белесым небом. Небольшую белую одноглавую церквушку между холмами, черную массу леса, косогоры, лощины, несколько покосившихся изб крошечной деревушки. Уже почти стемнело. Скоро в затылке произойдет щелчок, возвещающий орбинавту совмещение двух витков яви - отмененного и нового. Это будет означать, что Пако и Доминик находились в пути более четырех часов.
   Деревня производила впечатление брошенной. Ни в одном окне не теплился огонек. Но если эта видимость окажется обманчивой, если там поджидают селяне, которые решат, что к ним пожаловали мародеры, - остаться в живых или хотя бы умереть без особых мучений окажется нелегкой задачей. Можно было принять решение держаться от деревни подальше, но это означало, что Доминик почти наверняка замерзнет насмерть.
   Пако решительно потянул спутника и направился, таща его за собой, прямо к деревне. Она все же оказалась оставленной. Путники вошли в огороженный тесный двор, мимо сеновала и конюшни, и проникли в избу через входную дверь - такую низкую, что им пришлось пригнуться.
   Прошли через узкие сени и оказались в темном помещении. В нос ударил застоявшийся запах кислой капусты.
   Внутри было темно и холодно. Через единственное крошечное оконце избы в помещение проникало немного света, но его было достаточно лишь для того, чтобы различить смутные контуры предметов: широкого стола, огромной печи посреди комнаты, деревянных скамей, которые оказались намертво прибитыми к стенам и полу. На одну из них Пако уложил Доминика и принялся осматриваться. Он скоро нашел светец с лучинами, которые можно было зажечь, но Пако решил не делать этого. Если уж идти на риск привлечь к себе внимание, то это стоило сделать ради тепла. Что же до света, то вполне можно обойтись и лунным лучом.
   Оставаться на ночь в нетопленном помещении было невозможно. Изба спасала от ветра, но не от стужи. Поэтому основное внимание Пако отдал изучению печи. Он обнаружил над ней, очень близко к потолку, полати - доски, покрытые рогожами, и понял, что это своего рода постели.
   В стенке печи оказалось множество ниш и полочек с глиняной посудой и деревянными ложками. С другой стороны к ней была приторочена плита для готовки еды.
   Пако понравилось устройство печи. В ходе дальнейших исследований он наткнулся в дальнем углу избы на поленницу с дровами и всякой ветошью. Вынув огниво из ранца, Конинг некоторое время возился с растопкой печи. Наконец ему это удалось.
   Пако растормошил Доминика, который вяло сопротивлялся, постанывая и издавая неразборчивые звуки, и взгромоздил его на полати, после чего залез туда сам.
   Приятное тепло, постепенно усиливаясь, начало растапливать, растворять накопленный в теле холод. Франсиско не стал сопротивляться блаженной истоме и заснул.
   Его разбудил пришедший в себя и отогревшийся Доминик. Вокруг все еще царила ночь.
   - Мсье унтер-офицер, - произнес гусар вполголоса. - Мы не можем здесь оставаться. Если вернуться крестьяне, они сочтут нас мародерами и забьют до смерти.
   - Называйте меня Франс, - ответил, поворачиваясь лицом к собеседнику, Пако. - И позвольте мне тоже звать вас Домиником. Или вам кажется, что мы все еще в армии и должны соблюдать субординацию, мьсе лейтенант?
   Лейтенант колебался с ответом.
   - Похоже, армии больше нет или очень скоро не будет, - с горечью произнес он наконец.
   Пако воспринял этот ответ как согласие обращаться друг к другу по имени.
   - Вы совершенно правы, мы не можем здесь оставаться. За холмами видна церквушка. Возможно, там есть село, жители которого его не покинули. Мы с утра отправимся к ним сами сдаваться на их милость. Это лучшее, что можно сделать в нашем положении.
   Доминик заворочался в темноте, устраиваясь поудобнее.
   - Кажется, здесь полно клопов, - проворчал он.
   В небесах облачко закрыло луну, отчего в бревенчатой хижине, где нашли временное убежище двое беглецов Великой армии, на несколько минут стало немного темнее. Но не совсем темно. Часть пола была освещена отблесками горящих в печи углей.
   - Вы слышали про отряды крестьян в этих краях? - спросил Доминик. - Я имею в виду не партизанские отряды, которые организованы русской армией из военнослужащих, а настоящие крестьянские банды вроде тех, что орудуют в Испании. Где-то здесь есть отряд, в котором женщин больше, чем мужчин. Ими руководит некая Василиса. Ее мужа, старосту деревни, убили наши, когда он не хотел сдавать им провиант.
   - Слышал, - откликнулся Пако. - Старостиха Василиса Кожина. Видел русскую карикатуру, где она, сидя верхом на лошади, сносит пленному офицеру голову косой для жатвы.
   - Говорят, это на самом деле произошло, - Доминик прокашлялся. - Их отряд захватил в плен несколько французов, и они заставляли пленных работать на себя. Тот офицер был дворянин и не согласился на то, чтобы ему давала приказы простая крестьянка. Он что-то высказал в этом духе и тотчас же лишился головы.
   Голос гусара не скрывал тревоги.
   - За что сражаются эти крестьяне?! - продолжал он. - За то, чтобы снова стать рабами своих господ, когда закончится война? Ведь сейчас, пока не вернулись их разбежавшиеся в начале войны помещики, они свободны - впервые за многие столетия. Неужели им так нравится их крепостное состояние? Почему эти мужики убивают фуражиров, если их имущество все равно им не принадлежит? Ведь помещик может в любой момент отнять у них все, что пожелает. Откуда такая озлобленность из-за чужой собственности?
   Пако не отвечал.
   Доминик вдруг вспомнил годы своей службы в Испании.
   - А за что так свирепо сражается с нами вся эта испанская голытьба? - с горячностью воскликнул он. - Чтобы снова подчиниться королевской власти и инквизиции, которые лишают их всяких прав?
   - Мои подчиненные в полку "Жозеф-Наполеон" рассказывали о зверствах французов в Испании, - возразил Пако, стараясь, чтобы его голос звучал как можно мягче.
   Но Доминик тут же взвился.
   - Вот как?! - в голосе его зазвучал яд. - Зверства, вы говорите? А не хотите послушать, как вели себя их доблестные инсургенты?!
   Не дожидаясь согласия, он принялся рассказывать. Доминик говорил, не останавливаясь, не менее получаса, вспоминая друзей, найденных с выпотрошенными кишками и подвешенными вниз головой к ветвям деревьев, отравленных фуражиров, рассказывал про молочниц и булочников, всаживающих ножи в спину вчерашним клиентам. Он все говорил и говорил, а Пако думал о том, что верит и этому лейтенанту, и своим - теперь уже покойным - товарищам по батальону. Думал о том, что, очевидно, в Пиренейской войне обе стороны проявляли беспримерную жестокость, и что Бланка была права, а он, как последний идиот, искал в этих бойнях правых и неправых.
   Доминик умолк, но понятно было, что он просто устал перечислять ужасы, а вовсе не изложил всего, что знал.
   - Крестьяне в России, как и простонародье в Испании, - сказал Пако, - очень озлоблены, потому что им постоянно внушают, что французы - "антихристы", враги истинной веры. Но, даже несмотря на это, мне кажется, что французам удалось бы наладить с ними нормальные отношения, если бы они пытались это делать, вместо того, чтобы отнимать у них последний кусок хлеба.
   Поняв, по шуршанию со стороны Доминика, что тот собирается как-то возразить, Пако быстро добавил:
   - Крестьян в России намного, в тысячи раз больше, чем дворян. Представьте, что Наполеон отменил бы на захваченных территориях крепостное право. Конечно, часть крестьян продолжали бы ненавидеть французов просто из-за религиозного фанатизма и раздуваемого властями патриотизма. Но ведь другая часть безусловно оценила бы дар свободы. А как бы повлияли вести о свободе на крестьян в других, отдаленных от театра военных действий, губерниях? Разве подобный шаг не привел бы к Наполеону сотни тысяч новых сторонников? Почему же Наполеон не сделал этого?
   - Я думаю, - нерешительно проговорил Доминик, - что император собирался так поступить, что у него были и есть свои соображения на сей счет...
   "Слишком долго собирался", подумал Пако. Ему пришло в голову, что даже сейчас, в ходе катастрофического отступления не поздно было объявить об отмене крепостного права в районах Смоленска, Минска и Вильно, не очищенных пока от французов.
   Но Пако решил не развивать этой темы. В конце концов, он вовсе не хотел рассориться с лейтенантом, который вполне мог еще хранить верность своему императору. К тому же, если Петиона не так сильно, как его самого, возмущает крепостное право в России, то это его личная беда. Пако не считал, что должен убеждать всех и каждого в своей правоте.
   Однако, к его удивлению, Доминик вдруг перешел на его сторону.
   - Относительно крепостного права, - смущенно произнес он, - я с вами вполне согласен. Как-то видел найденную у пленного офицера петербургскую газету. Там были объявления о продаже людей. "Продается крепкая девка", "продается опытный столяр". Как будто речь идет об удобном диване или изящном столике.
   - Вам перевел эти объявления пленный русский?
   - Да.
   И, совершенно неожиданно и как-то очень по-детски, Доминик вдруг пожаловался:
   - Господи, как же есть хочется!
   - О да! - откликнулся Пако, радуясь возможности сменить тему. - Надеюсь, завтра нас накормят. Если, конечно, не убьют.
   Их не убили. Когда наутро Пако и Доминик добрались до села, где стояла церковь, которую они видели издалека, их сразу окружили мужики и бабы в армяках, зипунах, полушубках из овчины или грубого сукна.
   - Французы! - закричал белобрысый рябой мужичонка.
   - Фуражисты? - донеслось откуда-то из-за околицы.
   - Да нет, кажись шаромыжники!
   Неожиданно от церкви полетел колокольный звон. Некоторые из крестьян повернулись к ней и стали кланяться и широкими движениями осенять себя крестным знамением. Пако сделал то же самое, вспомнив свою византийскую юность.
   - Ты серб? - в изумлении спросил его рябой. - Православный?
   Он, конечно, говорил по-русски, но Пако догадался, о чем его спрашивают.
   - Grec, - отчетливо провозгласил он, продолжая широко креститься. - Je suis Grec. Vasilios. Grec!
   - Грек, - заговорили в толпе. - Он грек! Нашей веры! Супостаты силком взяли его в свою армию. Его зовут Василий!
   По изменившимся выражениям лиц Пако понял, что прямо сейчас его и Петиона убивать не будут.
   - Разве вы грек, дружище? - вполголоса спросил его ошеломленный Доминик. - Я думал, вы голландец, и что вы протестант или вольтерьянец какой-нибудь. А вы креститесь так, словно всю жизнь это делали.
   - Я вырос среди греков, - тихо ответил Пако.
   Пленных отвели к старосте деревни, которым оказался благообразного вида, похожий на купца бородатый мужчина средних лет. Произнося не вполне правильно отдельные французские слова и перемежая их русской речью и жестами, староста пожелал узнать, является ли и Доминик православным, как его приятель. Пако, как мог, объяснил, что лейтенант не грек, но что он сдается на милость русских.
   Староста нахмурился и что-то сказал рябому.
   Пленных отвели в сарай и заперли. Через некоторое время старушка в платке принесла им хлеба и молока.
   Двое военнослужащих Великой армии набросились на эту нехитрую еду, впервые за трое суток получив возможность поесть. Старушка покачала головой и сказала:
   - Голодный француз и вороне рад.
   Пленные не стали бы ее слушать, даже если бы она говорила на понятном им языке. Еда занимала все их существо.
   - Ишь ты, болезные, - молвила старушка, удаляясь.
   В сарае было холодно, но пришлось терпеть. По крайней мере, там валялось множество тулупов, и в них можно было облачиться. Теперь Доминик и Пако больше походили на два шалаша, чем на двух человек.
   Когда вечером старушка снова принесла еды, она, глядя на дрожащих своих подопечных, сообразила, что долго они так не протянут, о чем и доложила старосте. Ночевать их отвели в избу, где под одной крышей обитало многочисленное семейство вместе с двумя свиньями. Впрочем, измученные пленные нисколько не возражали против такого соседства.
   Через несколько дней в село прибыли представители одного из армейских партизанских отрядов, и крестьяне передали им двоих пленников. Конинга и Петиона доставили на сборный пункт, где они влились в огромную массу из трех тысяч пленных, перегоняемую конвойными-казаками в южные губернии. Ночевать пленным приходилось то на бивуаках под открытым небом, то в пустых неотапливаемых помещениях. На их счастье, снова началась оттепель, и холод стал вполне терпимым.
   В небольшом городе Кирсанове, в Тамбовской губернии, пленных разделили на две партии. Одну отправили в Нижний Новгород, другую, в которой оказались Пако и Доминик, - в район Саратова. В пути они старались держаться вместе, но вскоре им все же пришлось разлучиться. Русское ведомство, занимавшееся пленными, причислило сержантов и унтер-офицеров к рядовым, а не к офицерскому составу. В губернский город Саратов отправили только офицеров, в их числе и Доминика. Остальных разбили на группы по сто человек и разместили в маленьких уездных городках на берегу Волги. Пако попал в город под названием Вольск.
  

***

  
   Вскоре опять ударили необычайно сильные морозы. К тому времени Наполеону удалось переправить через речку Березину небольшую часть армии. Вторая часть осталась на другом берегу после того, как инженерный генерал Эбле выполнил приказ императора и в виду приближающихся русских войск разрушил мосты через Березину. Более двадцати тысяч французов оказались без всякой защиты. На них налетели подоспевшие казаки и части генерала Витгенштейна, уничтожив около десяти тысяч практически безоружных людей. Среди погибших было огромное множество гражданских лиц: маркитантов, обслуживающих армию наемных работников, а также членов семей военнослужащих, последовавших за ними в Россию, как это часто делалось в других завоеванных наполеоновской Францией странах. Они добрались до Березины вместе с армией - главным образом из Москвы и Смоленска, - разделив с ней все тяготы отступления, и там встретили ужасную свою гибель между разбросанными в снегу обломками обозных телег и трупами животных.
   Между тем, император и остатки его армии продолжали путь на запад.
   5 декабря, находясь в небольшом белорусском городке Сморгонь, Наполеон получил запоздалые известия о предпринятой генералом Клодом-Франсуа Мале 23 октября в Париже попытке государственного переворота. Император к этому времени уже решил бросить армию, чтобы добраться до Франции и начать новые рекрутские наборы, однако он колебался с выбором даты отъезда в Париж. Сообщение о заговоре Мале свело на нет эти колебания.
   Наполеон пришел в ярость. Он был уверен, что генерал-республиканец действовал в рамках более обширного заговора военных.
   - Когда имеешь дело с французами или с женщинами, - воскликнул он, обращаясь к Коленкуру, - нельзя отлучаться слишком надолго!
   Император объявил маршалам Нею и Мюрату, что передает армию на их попечение.
   - Оставляю вас, чтобы привести сюда триста тысяч солдат, - пообещал он, добавив, что война не окончена, и что предстоит еще одна, победоносная, кампания.
   - Русские еще поплатятся! - обещал император французов.
   В тот же день, 5 декабря, Наполеон выехал из Сморгони в обществе Коленкура в экипаже на полозьях. Их сопровождал вооруженный конвой. Утром 6-го Наполеон был в Вильно, где сменил лошадей и отправился дальше, в Варшаву. И в Вильно, и в Варшаве Наполен ободрял поляков, обещая им в скором времени новую русскую кампанию.
   18-го декабря император был в Париже. Но еще за два дня до этого в газетах был опубликован написанный им и датированный 3-м числом 29-й бюллетень Великой армии.
   Эту публикацию папаша Рене зачитывал тихим шуршащим голосом, стоя перед могилой своей супруги Мари-Клер, умершей год назад.
   - Он сообщает, что армии больше нет, - говорил ветошник, скорбно потупив глаза. - И обвиняет в этом климат, как будто до войны о климате России никому ничего не было известно и его нельзя было принять в расчет. Поступил точно так же, как когда-то в Египте: сбежал, оставив армию умирать. Вот послушай, что он пишет: "Мороз внезапно усилился... Дороги обледенели; кавалерийские, артиллерийские и обозные лошади гибли каждую ночь уже не сотнями, а тысячами"... Дальше приводит цифры, количество павших. Но не людей, нет, лошадей. Оказывается, за несколько дней погибло тридцать тысяч лошадей. А вот, что он пишет о людях: "Те солдаты, которых природа не наделила в достаточной степени мужеством преодолевать все удары судьбы, выглядели потрясенными, утратившими веселость и хорошее настроение, они не могли думать ни о чем, кроме несчастий и гибели". И сразу вслед за этим, без всякого перехода и без всякой видимой связи, здесь говорится: "Здоровье Его Величества прекрасно как никогда".
   Рене развел руками.
   - Видишь, мой бедный друг, - добавил он. - Этот человек увел в Россию огромную армию, из которой уцелела десятая часть. Теперь сотням тысяч сирот, вдов и безутешных родителей предлагается порадоваться тому, что виновник их бед чувствует себя лучше, чем когда-либо прежде!
  

***

  
   В Вольске Пако пришлось в первое время вместе с другими пленными работать на стройках. Расселили пленных по нескольку человек в крестьянских семьях в слободах и деревнях близ городка. О своем греческом происхождении Франс здесь никому не сообщал, уже не видя в этом надобности. Его вполне устраивало, что его считают пленным голландцем.
   Жил он в деревенской избе, где проживала семья государственных крестьян. Пако, с интересом вникавший в местные дела, вскоре узнал, что огромная крестьянская масса этой страны состояла из двух различных категорий. Примерно половина их принадлежала помещикам, находясь в полной их власти. Другие же имели общего хозяина - государство российское, а фактически ими управляла огромная армия чиновников. И те, и другие были совершенно бесправны. И тех, и других можно было высечь за любую провинность, что делалось постоянно, невзирая ни на пол, ни на положение, ни на физическое здоровье. Ни те, ни другие не имели права свидетельствовать в суде против своих мучителей.
   Однажды Пако довелось слышать вопли наказываемого семидесятилетнего старика, которого секли в доме, где тот жил, на глазах у всей семьи. В русских деревнях крики истязаемых были настолько обычным явлением, что Пако вскоре почувствовал, как его любопытство уступает место желанию бежать из этих краев куда глаза глядят. С тем, чтобы вернуться лет на двести-триста позже, когда здесь наконец дорастут до уважения к жизни и к человеческому достоинству.
   В свободное время, возвращаясь из города, Пако пробавлялся тем, что изучал русский язык, расспрашивая людей, и вырезал из древесины колечки и прочие украшения для детей и женщин в избе, давшей ему приют, и в соседних избах. Однажды, в марте 1813 года, некий чиновник, побывав в деревне, где жил Пако, увидел эти поделки. Он поинтересовался, откуда они взялись, и забрал у голландца два перстня, чтобы показать своему знакомому ювелиру из мещанского сословия, Фролу Ермакову, державшему лавку в центре Вольска, в галерее Гостиного двора.
   Выстроенный в классическом стиле с коринфскими колоннами, Гостиный двор выходил фасадом на Торговую площадь, протянулся на целый квартал и был гордостью горожан. Подобного торгового здания с галереей на втором этаже не было ни в одном другом уездном городе Поволжья. Выстроил его городской голова Василий Алексеевич Злобин, бывший бедный писарь, ставший миллионером благодаря тому, что некогда сумел завоевать доверие князя Вяземского, который сделал его своим посредником в торговых операциях.
   Вскоре Пако устроился помощником ювелира. К этому времени он уже неплохо говорил по-русски. Ермаков, убедившись в необыкновенной сметливости и сноровке голландца, пустил в ход связи с городскими властями и без особого труда добился для Франца Конинга освобождения от участия в строительных работах.
   Новая жизнь была легче, но Пако уже не испытывал к ней интереса. Он хотел вернуться в Европу. И повидаться с Бланкой, по которой успел изрядно соскучиться. К тому же он опасался, что внучка уже не раз писала ему в Утрехт и, не получая ответа, могла серьезно забеспокоиться о его судьбе, поскольку в Европе бушевала война.
   Неожиданный поворот в большой политике предоставил ему такую возможность, и тогда уже никакие уговоры Фрола Ермакова, предлагавшего Франсу удвоить жалование, не удержали голландца. Пако решил откликнуться на призыв царя Александра ко всем пленным испанцам вступить в создаваемый в Санкт-Петербурге полк для борьбы с Наполеоном. В Вольске, по счастью, нашлись среди пленных несколько испанцев, которые подтвердили, что Франс Конинг, несмотря на голландское имя, тоже принадлежит к их нации. Сами они в этом нисколько не сомневались: называли его Франсиско, отмечали его типично андалусское произношение и признавали, что в игре на гитаре, особенно в стиле фламенко, ему не было равных.
   Так в конце апреля Пако оказался в Санкт-Петербурге, где вступил в ряды состоявшего из трех батальонов полка испанской армии короля Фердинанда VII, названного Александровским в честь его императорского величества Александра Павловича. Девять офицеров, 115 унтер-офицеров, среди которых был и Франсиско Эль-Рей, и около 2000 сержантов и рядовых получили русское оружие и облачились в зеленые мундиры.
   2 мая, в годовщину Мадридского восстания 1808 года, Александровский полк принял присягу на верность Кадисским кортесам. И в этом последнем обстоятельстве было заключено немало иронии.
   Кадис - портовый город на юге Испании - был оплотом сопротивления Наполеону в дни Пиренейской войны. Два с половиной года город находился в осаде, но в конце концов, после неудач, последовавших в Испании летом 1812 года, французам пришлось ее снять. Там, в Кадисе в течение нескольких лет действовали кортесы, как называлось учредительное собрание Испании. Кадисские кортесы приняли конституцию, которая по степени предоставляемых ею прав и свобод превосходила отвергнутую испанцами конституцию Жозефа Бонапарта.
   Ирония же состояла в том, что Александр I, который никогда не согласился бы на подобную или какую-либо иную конституцию в собственной стране, считал ее авторов единственным законным правительством Испании в отсутствие короля. В силу некоторой инерции ума, в начале мая царь все еще продолжал относиться к Кадисским кортесам с тем же уважением, хотя шестью неделями ранее власть испанских Бурбонов была восстановлена с возращением Фердинанда на родину из почетного французского плена.
   Фердинанд Седьмой Бурбон - тот самый дон Фернандо, за которого испанцы проливали свою кровь в течение шести лет, - неплохо проводил время в плену, живя в замке, имея угодья, предаваясь главным образом развлечениям, балам, охоте и время от времени безуспешно пытаясь породниться с Наполеоном через брак с какой-нибудь его родственницей. Теперь он вернулся в Испанию, полный решимости навести там порядок.
   4 мая, через два дня после церемонии присяги в Петербурге, в Испании была отменена Кадисская конституция, а еще через шесть дней ее авторы и многие сторонники были арестованы. В стране восстанавливалась испанская разновидность абсолютизма - с властью инквизиции над душами людей и с полным бесправием той самой голытьбы, которая составляла основную часть сражавшихся и умиравших ради дона Фернандо испанцев.
   Что же до Александровского полка, то он, погрузившись 30 июня на семь английских кораблей, отправился из Кронштадта в Испанию. Но к этому времени уже месяц как действовал декрет Фердинанда о пожизненном изгнании из страны всех испанцев, которые когда-либо признавали власть Жозефа Бонапарта или сражались в рядах его войск. Александровский полк ожидало расформирование.
   Воспользовавшись сложившейся ситуацией, Пако не стал дожидаться дальнейшего развития событий, и отбыл из Испании в Англию.
   Что же до полка имени Александра I, то по настоянию русского посла в Мадриде Фердинанд вскоре сделал для этого полка исключение, влив его в состав королевской армии.
  

***

  
   К концу 1812 года русская кампания завершилась полным разгромом Великой армии, но война в Европе продолжалась еще весь 1813 год и часть 1814-го. Во Франции каждые несколько месяцев проводились новые рекрутские наборы, и всякий раз в армию брали все более молодых призывников. Последние призывы составляли шестнадцати-семнадцатилетние юноши. У некоторых из них еще не пробились усы. Во Франции их со смесью жалости и насмешки называли "мария-луизами" в честь императрицы, которая, по просьбе императора, зачитала в Сенате в сентябре 1813 года приказ об их призыве. Они были отправлены на театр военных действий после двухнедельной подготовки.
   С небольшим остатком старой армии и этими необученными новобранцами Наполеон иногда одерживал блестящие победы, но они лишь прибавляли решимости командующим войсками анти-наполеоновской коалиции. Поневоле приходилось задаваться вопросом: если он сейчас, имея малочисленные и плохо обученные войска, время от времени побеждает, то как же можно будет его остановить через несколько лет, если снова позволить ему набрать силу?
   В целом, несмотря на отдельные яркие победы, ситуация складывалась не в пользу Наполеона. Прусские войска начали переходить на сторону России еще до полного изгнания оттуда французов. В самой Пруссии вспыхнуло народное восстание. К апрелю 1813 года страна уже была полностью освобождена, и основные военные действия переместились из Пруссии в Саксонию.
   Так называемая шестая коалиция расширялась. Летом стороны заключили перемирие, которое длилось два месяца и значительно укрепило союзников, не принеся никаких выгод Франции. В ходе этих месяцев к коалиции присоединилась Швеция, руководимая бывшим бонапартовским маршалом, а ныне регентом Бернадотом. И, что было особенно важно, на сторону союзников перешла Австро-Венгрия, чей император Франц II долго колебался прежде, чем пойти на такой шаг, поскольку Наполеон был женат на его дочери, принцессе Марии-Луизе.
   В конце августа Наполеон победил союзников в крупном сражении под Дрезденом, отбросив их в Богемию. Но в середине октября под Лейпцигом произошла самая кровопролитная битва наполеоновских войн, превзошедшая по количеству жертв даже Бородинское сражение. В ней и на той, и на другой стороне сражалось множество немецких армий, из-за чего она была названа Битвой Народов. Она закончилась полным разгромом Наполеона, предопределив дальнейший ход войны.
   После этого распался Рейнский союз. Он был создан в 1806 году Наполеоном из подвластных ему небольших немецких государств. Теперь они одно за другим переходили на сторону коалиции.
   К началу следующего, 1814 года империя Наполеона потеряла все свои европейские приобретения. Войска союзников под командованием Барклая-де-Толли и прусского генерала Блюхера находились на французской земле. На юге маршал Сульт пока сдерживал захватившие часть страны объединенные силы англичан и испанцев, которыми командовал герцог Веллингтон.
   Война шла теперь на территории Франции, и многие французы опасались, что их страну ждет судьба Польши, разделенной между различными государствами.
  

***

  
   1813 год Доминик Петион провел в относительном спокойствии в Саратове, получая от русского правительства денежное довольствие, которое полагалось ему как пленному офицеру, а также зарабатывая уроками фехтования в одной из местных гимназий.
   Как и другие офицеры, Петион имел право свободно передвигаться по Саратову при условии, что ночевать он всегда будет в одном и том же месте. При необходимости можно было выехать и за пределы города, но для этого требовалось получить личное разрешение губернатора.
   Поначалу крупную партию пленных поселили в старой казарме. Там было неуютно и сыро, и не было возможности для какого-либо уединения. Но офицерам разрешалось снимать в городе за свой счет частное жилье, и к весне, устроившись на работу в гимназию, Доминик снял комнату в семье небогатых дворян, вполне сносно изъяснявшихся на французском.
   Так же поступили и многие другие офицеры. Однако по вечерам они любили снова собираться в казарме, ставшей чем-то вроде клуба соотечественников. Офицеры делились соображениями о текущей политике, сокрушались в связи с поражениями императора в Европе, радовались его победам, обсуждали ошибки, приведшие к катастрофе в русской кампании.
   Местное дворянское общество благосклонно относилось к французским офицерам, и они стали частыми и желанными гостями в домах знати и на балах. Единственной категорией населения, настроенной к французам враждебно, были отдельные мастеровые и мещане, а также их дети. Последние, объединяясь в ватаги, любили нападать на пленных из-за угла, забрасывая их камнями и грязью и тут же разбегаясь. При этом они выкрикивали нелепые дерзости, среди которых особой любовью у сорванцов пользовалось выражение "Париж-пардон!".
   Впрочем, продолжалась эта напасть недолго. Среди пленных был военный медик, доктор Франсуа Мерсье, пользовавший семью губернатора Саратова и водивший дружбу с родовитыми саратовцами. По просьбе остальных офицеров он передал их жалобу властям, и родителям зачинщиков было сделано весьма серьезное внушение, после чего те приструнили своих отпрысков.
   Доминик не раз возвращался в мыслях к тому дню, когда Франс Конинг вырвал его из толпы полумертвых солдат, отданных на милость метели, морозов и неприятельских атак, и увел в лес. Вспоминая свое тогдашнее состояние, лейтенант понимал, что голландец таким образом спас его от верной смерти. Понимал он и то, что это был ответный шаг, поскольку после битвы на Москве-реке он сам спас Франса. Такое равновесие было справедливым. Но Франс в свое время не постеснялся поблагодарить его за свое спасение, а он, Доминик, почему-то не сделал того же самого после их бегства из отступающей армии. А это уже было нарушением равновесия.
   Подобные мысли беспокоили лейтенанта. Ему хотелось отыскать Франса, чтобы поблагодарить его, или хотя бы написать ему. Но для этого следовало найти голландца, предпринять какие-то усилия по его розыску. Доминик не знал, куда именно направили Конинга после того как в их партии военнопленных рядовых отделили от офицеров.
   Однажды, выйдя из гимназии по окончании занятий, Доминик заметил на улице невысокого чернявого человечка с выразительным лицом, показавшегося ему знакомым. Не веря глазам своим, он узнал своего денщика, Робера Фуко, по профессии сапожника, прошедшего с ним все годы службы в Испании и России. Фуко показал себя на войне крайне предприимчивым малым, не раз выручавшим его и Ружери тем, что умудрялся добывать еду и питье и организовывать ночлег в обстоятельствах, в которых это казалось невозможным.
   Петион продолжал с изумлением взирать на бывшего денщика, который выглядел вполне импозантно в сюртуке и цилиндре. Вскоре от группы вышедших из здания гимназии детей отделился миловидный светлый мальчуган лет семи, с внешностью херувима, и подошел к Фуко, доверчиво взяв его за руку. Доминик, больше не в силах бороться с любопытством, подошел к этой парочке.
   - Робер Фуко? - поинтересовался он.
   Мальчик и мужчина одновременно повернулись к нему.
   - Мсье лейтенант! - радостно завопил Фуко, схватил протянутую руку и стал энергично ее трясти.
   Лицо его заходило ходуном, изображая целую гамму счастливых чувств. Впрочем, Доминик знал, что такова особенность этого человека: он словно постоянно гримасничал, то приподымая бровь, то сжимая губы, то хмурясь непонятно чему. Сейчас, обратившись к мальчику, Фуко наставительно произнес:
   - Алексис, поздоровайся с господином лейтенантом. Этот тот самый герой армии императора, о котором я тебе столько рассказывал!
   Мальчик, покраснев от смущения, пропищал на уверенном, хоть и не вполне литературном французском языке:
   - Здравствуйте, мсье лейтенант. Тысяча чертей! Рад вас видеть!
   - Бог ты мой, что ты здесь делаешь?! - спросил Доминик Робера. - И почему юный Алексис столь странно меня приветствует?
   - Видите ли, мсье лейтенант, - Фуко заговорщически подмигнул. - Я гувернер этого мальчика. Учу его французскому языку и манерам.
   - Разрази меня гром, если это не так! - с вежливой миной на лице подтвердил херувимчик.
   Похоже было, что в понимании маленького Алексиса подобные фразы составляли неотъемлемую часть хороших манер.
   - Как тебя зовут по-русски? - спросил Петион мальчика.
   - Алешенька Рудин, - произнес тот и спрятался за спиной Фуко, застеснявшись еще больше из-за прямо обращенного к нему вопроса.
   - Итак, ты его гувернер, - хмыкнул Доминик, обращаясь к бывшему денщику. - Что ж, давай посидим где-нибудь, и ты мне расскажешь, что за причудливая судьба занесла тебя на поприще просвещения, сделав нас с тобой коллегами. Пойдем в трактир здесь за углом. Приглашаю!
   - О, благодарю вас, мсье лейтенант! Но сначала я отведу Алексиса домой, чтобы его маменька не волновалась.
   Это было сделано достаточно быстро, поскольку дом, где жила семья Алешеньки, находился по соседству с гимназией. Доведя мальчика до порога и передав его на руки няне, Фуко вернулся на улицу к поджидавшему его Петиону.
   - У меня два часа свободных, после чего я должен заниматься с Алексисом, - сообщил он. - Сильно налегать на спиртное мне не следует. Это не придется по вкусу мсье Рудину.
   Они выпили немного вина, закусывая блинами и селедкой, и Фуко рассказывал Петиону свою удивительную историю. Оказалось, что казаки не всегда рубили саблями пленных французов или варили их живьем. Зачастую те из них, что конвоировали пленных, продавали их, зарабатывая тем самым рубль-другой. Пленных французов за небольшую плату брали крестьяне, которым нужны были дармовые работники в хозяйстве. Особенно охотно так поступали обитатели губерний, не затронутых боевыми действиями.
   Приобретали пленных также мещане и небогатые дворяне, к числу которых относились и саратовские Рудины.
   - Посудите сами, - рассуждал, яростно жуя, оживленно жестикулируя и вытирая руки о собственные штаны, бывший сапожник и денщик, а ныне преподаватель изящных манер. - До войны с нами французский гувернер стоил в России не меньше тысячи рублей в год. Для многих дворян это слишком большая сумма. А сейчас они могут приобрести гувернера, заплатив всего один раз какой-то рубль!
   - Боже ты мой! - расхохотался Доминик, зная, что не обидит этим незлобивого Фуко. - По тому, как приветствовал меня сегодня твой питомец, могу вообразить, что за французскому ты его учишь! А какие изящные манеры ты ему преподаешь! Думаю, глядя на тебя, он прекрасно научится сморкаться в рукав и есть грязными руками, ха!
   - Мсье лейтенант, - лицо Фуко на миг прекратило гримасничать и приняло торжественное выражение. - Я учу его главному: почитать нашего императора Наполеона Бонапарта!
   - Как это? - опешил Доминик. - И что же ты рассказываешь юному Алешеньке про русский поход?
   - Я объясняю Алексису, что нападение на Россию было единственной ошибкой императора. Во всем же остальном это самый гениальный человек всех времен! И мальчик, надо сказать, проникается уважением к величайшему из полководцев. Жаль, что последнее время нашей бедной Франции и нашему императору так сильно не везет...
   Фуко вздохнул и выпил стакан вина. Глаза его увлажнились.
   - Мальчик меня любит, - произнес он умильно. - Мы часто играем в Маренго или Ваграм. Он бьет палочками по своему барабанчику и кричит: "В атаку!", "Отбой!", "Да здравствует император!".
   Доминик, не прекращая улыбаться, покачал головой, представляя описываемые сцены.
   Неожиданно к ним обратился сидящий за соседним столиком господин средних лет в жилетке и пенсне.
   - Простите, господа, что я вмешиваюсь в вашу беседу, - сказал он по-французски. - Вы, как я полагаю, пленные. Примите мои заверения в уважении к вашему императору. Я слышал, как вы только что произнесли фразу, с которой его полки идут в бой. Он безусловно великий человек!
   Доминик почувствовал досаду из-за невоздержанности Фуко, слишком громко процитировавшего упомянутую фразу, которая привлекла внимание постороннего человека. Теперь было непонятно, говорит ли тот искренне или иронизирует. Но оправдываться перед незнакомцем Доминик в любом случае не собирался.
   - Благодарю вас, - сухо сказал он.
   Человек в пенсне принял это высказывание как приглашение к продолжению разговора. Казалось, ему скучно было сидеть одному.
   - Единственное, чего я не могу одобрить, - произнес он, придвинув стул поближе к собеседникам, - это притязания Франции на чужие территории. Одно дело - защищаться, когда на тебя нападают, как это было в Итальянскую кампанию, и совсем другое - нападать самому. Надеюсь, вы со мной согласны?
   Доминик ничего не ответил. Но, к его досаде, беседу подхватил Фуко.
   - Разве Россия никогда не претендовала на чужие территории? - спросил он.
   - Россия? - поразился этой неожиданной мысли господин в пенсне.
   - Да, Россия, - вдруг с досадой на самого себя вставил Доминик. - Разве Россия не присоединила Финляндию, напав на Швецию в тысяча восемьсот восьмом?
   - О, теперь я понял, о чем вы толкуете, господа! - разговор все больше воодушевлял русского собеседника. - Но ведь до присоединения Финляндии наша сухопутная граница находилась на расстоянии всего в несколько военных переходов от столицы. Можете себе представить, как это было опасно?!
   "Строили бы себе столицу подальше от границы", - мысленно огрызнулся Доминик, но не сказал этого вслух, замечая, что к их разговору уже начали с интересом прислушиваться другие посетители трактира. Некоторые из них были навеселе, и весь разговор мог кончиться потасовкой.
   - Россия без Финляндии была неполной, сударь! - провозгласил между тем господин в пенсне. - Она была как бы недостроенной!
   - Что ж, коли ваша страна без Финляндии была недостроенной, - миролюбиво кивнул, покривлявшись, Фуко, - тогда вы, безусловно, правы.
   - Теперь Финляндия присоединена к России на вечные времена, - приветливо улыбнулся собеседник.
   - И то же касается Литвы и Белоруссии? - осведомился Доминик.
   - Разумеется, - кивнул обладатель пенсне.
   - Полагаю, ничего не делается на вечные времена, - устало пробормотал Доминик и подозвал приказчика, чтобы рассчитаться.
  

- Глава 7 -

  
   Гастон уже собрался заплатить по счету и покинуть кофейню, когда внимание его привлек разговор за соседним столом. Один из сидящих там мужчин и женщин говорил больше других. Гастон понял из разговора, что зовут его Анри и что он - то ли журналист, то ли сочинитель. Оратору, мужчине плотного телосложения, было на вид около тридцати лет. Аккуратно постриженная бородка смыкалась с бакенбардами, оставляя на виду чистый подбородок.
   Сейчас Анри объяснял, как в 1812-м году можно было победить русских и добиться желанного мира на выгодных Наполеону условиях. Слушатели сопровождали его рассуждения согласными кивками и междометиями.
   - Император потерпел поражение не от людей, а от климата, - со значением говорил он. - Ему следовало бы оставить Москву не позже первого октября, а он оставался там до шестнадцатого. Но даже тогда еще можно было спасти ситуацию, если бы император принял решение двинуться на беззащитный Петербург. Поверьте, изнеженные жители этой европейской столицы, в отличие от фанатичных московских купцов и мещан, вовсе не горели желанием сжечь свой город! Уж простите за каламбур.
   Смешки слушателей подтвердили, что юмор оценен.
   - Наполеон, - продолжал Анри, - мог бы в течение месяца ежедневно посылать курьеров из Петербурга в Париж и управлять оттуда Францией. Регентом он бы назначил Марию-Луизу. Более того, император мог бы и сам ездить сюда. Русская армия не стала бы его тревожить, ибо уцелеть в жестоких русских морозах можно лишь сидя у печки.
   - Надо думать, - обратилась к нему одна из слушавших его дам, - вы записывали свои мысли и наблюдения, когда находились в России?
   Анри, потирая свой крупный нос, ответил, что действительно вел записи, которые собирался по возвращении на родину переработать в книгу и издать, однако они, увы, безвозвратно погибли во время печальной памяти переправы через Березину.
   Гастон отвлекся, задумавшись о том, как долго еще поколения французов будут, подобно этому - судя по складной речи, умному и хорошо образованному - человеку, с сожалением вспоминать дни империи, когда страна достигла вершины своего величия, заплатив за него, вместе со всей Европой, сотнями тысяч жизней. Если даже сегодня многие опьянены этим величием, невзирая на чудовищные потери, то что же будет лет через двадцать-тридцать, по мере того, как убитые будут забываться?
   Подходя к двери, Гастон увидел в висевшем на стене зеркале с дорогой оправой отражение своего ассиметричного лица. Вслед ему неслись слова Анри:
   - Наш государь потерпел поражение, и Европа, увы, стала вести себя иначе, чем прежде! Монархи, утратив свой трепет и отбросив колебания, объединили силы, чтобы задушить прекрасную и несчастную Францию!
   Гастон прошел по галерее второго этажа, миновав ее знаменитые, поражающие позолотой, грандиозными люстрами, изящными колоннами, хрусталем, серебром и бронзой, рестораны и кофейни, снискавшие Пале-Роялю славу "столицы Парижа". Это средоточие расточительства, напоминающее волшебные чертоги, не теряло своего праздничного вида даже сейчас, в двадцатых числах марта 1814 года, когда союзники по антинаполеоновской коалиции с боями приближались к городу.
   Гастон сел в четырехместный фиакр, оказавшись его единственным пассажиром. Две тощие лошадки без труда катили экипаж по вымощенным крупным камнем, широким улицам, оставив позади ярко освещенные дворец и сады Пале-Рояля.
   Людей на улицах было мало. Нигде не наблюдалось признаков подготовки к сопротивлению на случай вторжения. Гастон, проникший во Францию всего несколько дней назад после почти двухгодичного перерыва силился понять, почему народ не организуется в повстанческие отряды, подобно испанцам, почему не хватается за вилы и топоры, подобно русским крестьянам.
   Означает ли все это, мысленно спрашивал себя эмиссар короля, что французы, продолжая безмерно гордиться военными победами корсиканского оборотня, в то же время безмерно устали от него? Устали от страха за близких, отправляемых на поля сражений, от рекрутских наборов, от растущих цен, от трескучего языка официальных бюллетеней, от лживых газет, от цензуры? Устали настолько, что все страхи и всё возмущение в связи с присутствием чужестранных армий на территории Франции выражаются в одних лишь разговорах? Было странно, что армия продолжает оказывать союзникам отчаянное сопротивление, а народ не пытается ей помочь.
   Когда фиакр въехал на узкие грязные улицы Сент-Антуанского предместья, где людей было больше, его окружила стайка оборванных грязных мальчишек. Заглядывая в окно и отталкивая друг друга, они кривлялись, жестикулировали, выпрашивали денег.
   - Моя мать умирает от голода, мсье! - вопил один, наглый, глазастый, смердящий.
   - Я брошенный несчастный сирота! Не ел уже целую неделю! - кричал другой, разевая разбитые в кровь губы.
   Гастон, морщась от отвращения и жалости, кинул им монетку и закрыл окно. Между мальчишками тут же завязалась драка за обладание трофеем.
   - Вот они - равенство и братство после двадцати лет революции, - пробормотал Гастон.
   Последний квартал до жилища папаши Рене он прошел пешком. Когда подходил к дверям, кто-то осторожно тронул его за плечо. Гастон резко обернулся и увидел Рене, возвращавшегося домой. Ветошник держал в руке кулек со свежими сдобными булочками.
   К удивлению Гастона, Рене не пригласил его войти внутрь.
   - Это вы? - проговорил он, останавливаясь на пороге. - Давненько не навещали. Давайте прогуляемся.
   - Очень неразумно, чтобы нас видели вдвоем, - возразил нахмурившийся Гастон, разглядывая хозяина дома.
   Казалось, Рене, однажды состарившись, с тех пор навсегда остался в одном и том же возрасте. Выглядел он точно так же, как и в прошлый приезд Гастона. И говорил тем же шелестящим, хрипловатым голосом.
   - Нас уже когда-то видели вдвоем, - напомнил старик. - Помните, когда вы однажды выразили желание походить со мной по мусорным кучам, чтобы поучиться профессии нищего?
   - Видите ли..., - начал Гастон, но ветошник перебил его:
   - У меня живет постоялица с ребенком. Она больна, ее нельзя беспокоить. А мальчику скоро спать.
   Гастон пожал плечами и предложил поговорить в сенях, а не на улице.
   - Хорошо, - поколебавшись, согласился ветошник. - Только говорите очень тихо.
   Они вошли в дом.
   Рене оставил гостя одного, пока тот снимал редингот. Затем появился снова, вручив королевскому шпиону пакет с бумагами.
   - Хотите что-нибудь передать устно? - спросил гость.
   - Да. Хотел бы пожелать его величеству и его высочеству хорошего здоровья и скорейшего возвращения на родину.
   "Всегда одни и те же патетические фразы", - скучно подумал Гастон.
   Затем его розоватое полное лицо оживилось интересом.
   - Кто это может снимать угол в вашей крошечной хибаре? - спросил он, с любопытством глядя на тощего собеседника.
   - Когда почти нечем платить за жилье, согласишься на любую крышу над головой, - философски ответил Рене.
   Где-то, в северном направлении, послышалась перебранка далеких пушек. Тонко завибрировали стекла. Вскоре все стихло.
   - В последнее время она и вовсе ничего не зарабатывает. Потеряла работу из-за болезни.
   - И вы позволяете ей жить у вас бесплатно, да еще и с ребенком?! - поразился Гастон.
   - Не выкидывать же их на улицу, - флегматично промолвил старик, глядя куда-то вдаль выцветшими глазами.
   Во взгляде Гастона, обращенном на старого ветошника, мелькнула какое-то новое уважение к нему.
   - Интересный вы человек, Рене, - произнес он. - Сторонник аристократии. Уповаете на возвращение старых порядков, при которых бедность и отсутствие знатности были чем-то вроде проказы. В то же время уже двадцать лет живете в нищете и помогаете другим таким же обездоленным. Как вам удается совмещать одно с другим?
   - Старинные традиции являются основой прочного общества, - ответил Рене. - Разрушение установленного Господом порядка не ведет ни к чему, кроме горя и ненависти. За минувшие годы в этом можно было убедиться не раз.
   На мгновение его глаза словно помолодели от злости.
   - Но союзники уже идут на Париж! - с яростным торжеством прошептал он. - Они скоро будут здесь! Наконец-то мы дожили до этих благословенных дней! А ведь узурпатор не ожидал, что они решатся на такой шаг. Оставил Париж без прикрытия и ушел на северо-восток, пополнять свою армию. Как обычно, недооценил противников, счел их трусами и недотепами. Ничему не научили его ни Испания, ни Россия. Что ж, спасибо ему за бесконечные ошибки последних лет, благодаря которым к нам сейчас возвращается старый порядок!
   Гастон прищурился и с сомнением покачал головой.
   - В том, что его величество действительно воссядет на трон, уверенности пока нет, - рассудительно произнес он. - Мы ведь не знаем, как решат союзники поступить с Францией. Может быть, поделят ее между собой.
   - Этому не бывать! - Рене от возмущения немного повысил голос. - Справедливость должна восторжествовать! Дом Бурбонов уже восстановлен на Пиренеях. Здесь произойдет то же самое!
   - Возможно, - согласился Гастон. - Но я не советовал бы вам питать иллюзии относительно намерений его величества. Он вовсе не считает целесообразным и мудрым пытаться вернуть прежние порядки во всей их полноте. За это можно поплатиться лишением трона. Слишком многие в течение слишком длительного времени были бесправны в этой стране. Революции, как и все на свете, имеют свои причины.
   - Окружение короля разделяет такую точку зрения? - в голосе Рене чувствовалось растущее напряжение.
   Гастон с сожалением ответил, что большинство эмигрантов сплочены вокруг младшего брата Людовика, принца Карла д'Артуа, которого еще покойный Людовик Шестнадцатый назвал когда-то "большим роялистом, чем сам король".
   - Эти уж точно восстановили бы и крепостничество, и все старинные права феодалов, - говорил Гастон, - отменили бы административные округа и вернули прежние провинции с их древними привилегиями. И, конечно, похоронили бы всякую мысль о конституции.
   Наступило неловкое молчание. Гастон вдруг почти кожей почувствовал исходящую от собеседника волну враждебности.
   - А как насчет Гражданского кодекса, который ввело чудовище? - спросил наконец Рене. - Король собирается его оставить?
   - Как поступит король, могу лишь предполагать. - ответил Гастон. - Но надо понимать, что Гражданский кодекс это не изобретение Наполеона, а веление времени. Составляли его много лет опытные юристы. Зачем какой-либо власти отказываться от единого писанного законодательства и возвращаться к путанице противоречащих друг другу местных законов и указов?
   - Зло не в существовании единого кодекса, а в том, какие принципы лежат в его основе, - возразил Рене.
   Гастон опять не согласился.
   - Времена изменились, - сказал он. - В чем-то люди должны быть равны перед законом, даже если у них нет ни состояния, ни титулов. Рано или поздно это поймут во всем мире.
   - Это вы проповедуете мне равенство?! - с ядом прошептал Рене. -Не вы ли раньше утверждали, что равенство и свобода несовместимы?!
   Он хотел еще что-то добавить, но гость перебил его:
   - Да, утверждал. И сейчас готов повторить, что полная свобода и полное равенство несовместимы. Одно исключает другое. Но частичную свободу и частичное равенство вполне можно сочетать.
   - Что это за блюда такие - "частичная свобода" "частичное равенство"? - передразнивая Гастона, Рене вложил в свой голос всю горечь и разочарованность человека, уже десятки лет почти не знавшего счастливых минут. - С чем их едят?
   - Равенство перед законом, - терпеливо пояснил Гастон, начиная жалеть, что втянулся в столь жаркий спор с единомышленником, - это ведь не полное равенство людей. Они все равно будут жить в разных условиях. Это и есть необходимое обществу частичное равенство, которого не было в прежней Франции. Я уверен, что король введет конституцию именно в этом духе.
   Рене сердито молчал.
   - Если вернуть крепостное право, - продолжал его гость, - мы уподобимся диким странам, вроде России. Монархия должна быть светочем просвещенности, а не проводником рабства. Хотя бы потому, что оно устарело. На сегодняшний день крепостного права нет в Испании, в Англии, в Валахии, Пруссии, Баварии. Оно частично отменено в Австрии. Рано или поздно от него откажется вся Европа.
   - Русские крестьяне, - с нажимом сказал Рене, - воевали за своего царя, потому что понимали, что его власть освящена Богом, и не требовали отмены крепостного права.
   - Если бы вы знали, сколько раз в России вспыхивали крестьянские бунты! - возразил Гастон. - Никогда не слышали о восстании Пугачева во времена Екатерины Второй? Это был самый крупный, но далеко не единственный. Уверяю вас, в России нынешний порядок вещей тоже не будет длиться вечно.
   Рене не отвечал. Гастон уже чувствовал себя весьма неуютно, не зная, как закончить разговор.
   - Полная свобода, как я уже говорил, несовместима с полным равенством, - повторил он. - Зато абсолютное отсутствие и того, и другого было вполне совместимо в течение многих столетий. Наше время тем и отличается от ушедших эпох, что теперь - по крайней мере, во Франции - уже мало кто готов существовать в подобном положении. Не считаться с этими переменами означает накликать новую революцию, нравится это нам с вами или нет. У людей на памяти пример того, что монархов можно свергать, если власть глуха. И они, к сожалению, вполне могут последовать этому примеру. Не забывайте: целое поколение французов никогда не жило при Бурбонах и не ощущает кровной связи этой династии со страной.
   - Довольно! - прервал его Рене. - Вы утверждаете, что граф д'Артуа и его сторонники верны старым взглядам. Я буду надеяться, что эти достойные люди, равно как и сама действительность, переубедят короля.
   Гастон сделал неопределенное движение плечами. После быстрого и формального прощания он покинул крошечную квартиру папаши Рене.
   Ветошник вошел в комнату, бормоча под нос:
   - Конечно, этих робеспьеров и бонапартов надо отблагодарить правами и свободами. Чтобы снова заработала гильотина! Чтобы королям и королевам рубили головы, а их дети гнили в узилище!
   Он обогнул стол, ступая осторожно и не позволяя старым половицам скрипеть слишком громко, и открыл дверь в крошечную каморку, где на диване лежала, откинувшись на валики, его постоялица.
   Женщина была в поношенном пеньюаре неопределенного цвета. Возраст ее не превышал и тридцати лет, но постоянное недоедание и болезнь заметно старили ее. Блестящие карие глаза на осунувшемся узком лице уставились на старика.
   Рядом с ней посапывал во сне, свернувшись калачиком, лежа лицом к стене, темноволосый мальчик.
   - Чем вы недовольны, Рене? - спросила она, вставая и выходя из закутка в комнату и тихо прикрывая за собой дверь. - У вас еще более мрачный вид, чем обычно.
   Ветошник не ответил колкостью на колкость. Присутствие этой женщины с ее ребенком скрашивало его одиночество. К тому же он считал, что его постоялица, которой вряд ли осталось долго жить на этом свете, имеет все основания для желчности.
   - Вам показалось, - ответил он беззлобно.
   Рене положил на стол кулек с булочками и раскрыл его.
   - Угощайтесь. Люсьен их любит. Обрадуется, когда проснется.
   - Вы так добры, - женщина на мгновение коснулась ладони старика. - Купили у нее?
   - Вы имеете в виду мадам Маньен? - спросил ветошник. - Да, только я ее не видел. Она не часто там бывает с тех пор, как стала хозяйкой трех булочных.
   Женщина закашлялась, и пламя стоящей на столе свечи опасно заметалось. Старик поспешно подал ей платок из дешевой белой материи. Перенес свечу на подоконник.
   Приступ был коротким, но в глазах женщины застыл испуг. Она боялась неизбежности более мучительных атак раздирающего кашля.
   - Когда же вы наконец приведете его? - спросила она, положив на стол скомканный платок, на котором появилось пятнышко.
   - Он занятый человек, - ответил Рене. - В предместье больше не живет. Я уже давно записался к нему на встречу в конторе. Скоро подойдет моя очередь, и тогда я с ним поговорю. Все это можно было сделать намного быстрее, если бы вы не возражали против того, чтобы я передал вашу просьбу через его жену.
   - Никакая она ему не жена, - отрезала женщина. В голосе ее зазвучала угрюмая настойчивость. - Пожалуйста, папаша Рене, поторопитесь! Я могу не дожить до его прихода.
   - Что вы, мадам Лефевр?! - испугался старик. - Вы еще всех нас переживете! Но я обязательно потороплюсь. Как только увижу мсье, непременно объясню ему всю срочность вашей просьбы.
   - Простите меня! - голос Мирабель дрогнул. - Вы стали для моего сына родным человеком, да и обо мне больше никто, кроме вас, в этом мире не заботится. А я, неблагодарная, постоянно вас упрекаю!
  

***

  
   В конце марта правым и левым флангами обороны французской столицы командовали, соответственно, маршалы Мармон и Мортье. Положение их было чрезвычайно тяжелым. Основные силы армии под командованием Наполеона находились на Марне, на северо-востоке страны, куда император двинулся, чтобы снять блокаду с расположенных там гарнизонов, пополнив тем самым свою армию, а затем ударить противнику в тыл.
   Однако союзники перехватили курьера, который вез послание Наполеона императрице, где эти планы были изложены открытым текстом. Командование союзных армий решило немедленно двинуть войска на Париж, оставленный без надежной охраны. Этого император ожидал менее всего.
   Защитников столицы было не более 25 тысяч человек. В сражении при Фер-Шампенуазе они потерпели поражение и отступили, после чего 150-тысячная армия союзников подошла вплотную к северным пригородам. Наполеон, узнав о своем просчете, двинулся по направлению к Парижу, но спасти ситуацию он уже не мог.
   Жители города не оказали войскам двух маршалов никакой поддержки. Им не пришли на помощь ни роты Национальной гвардии, ни полицейские отряды. Это обстоятельство послужило для Барклая-де-Толли, Блюхера и Шварценберга дополнительным доказательством правильности их расчета на то, что в Париже их отнюдь не ожидают ожесточенные уличные бои, вроде тех, что последовали после осады Сарагосы в 1808 году. Парижане своим бездействием демонстрировали союзникам, что устали от Наполеона и не намерены больше погибать ради него.
   30 марта корпуса союзников в результате ожесточенного боя захватили два северных предместья столицы. В тот же день командующий русской кавалерией, французский аристократ-эмигрант, генерал Ланжерон занял Монмартрские высоты.
   Российский император передал в послании маршалу Мармону, что даст приказ не подвергать бомбардировке город с огромным населением, если французский гарнизон сдастся добровольно. В противном случае царь обещал, что к вечеру следующего дня "нельзя будет узнать места, где находилась столица".
   На следующий день, 31 марта 1814 года, оба маршала парижского гарнизона подписали капитуляцию. В полдень в Париж с триумфом вступили русская и прусская гвардии во главе с Александром I.
   Это был первый случай падения Парижа с тех пор, как в 15 веке им овладели англичане во время Столетней войны.
  

***

  
   - Проходите, мсье нотариус!
   Папаша Рене помог Жану-Батисту Лефевру снять ладно скроенный плащ и цилиндр, провел через маленькую гостиную, освещенную одним лишь слуховым окном. Проходя между простым деревянным столом и застеленной лежанкой, Лефевр заметил в углу раскрашенную фигурку богородицы с младенцем.
   Промелькнула мысль, что, зная ветошника столько лет, он в сущности ничего о нем не знает.
   Из каморки, куда вела открытая дверь, выскочил маленький мальчик и, словно не замечая гостя, бросился к Рене.
   - Я погуляю пока с Люсьеном! - сообщил старик, повышая свой сухой, безжизненный голос.
   Из каморки донеслось невнятное междометие, означавшее то ли согласие, то ли благодарность.
   Не дожидаясь, пока за ветошником и мальчуганом хлопнет входная дверь, Жан-Батист с волнением вошел в каморку. Его законная жена сидела в полутьме на кровати, укрытая одеялом и опершись о подушки, и смотрела на вошедшего впавшими блестящими глазами.
   - Господи, Мирабель! - выдохнул Лефевр. - Наконец-то ты нашлась!
   Чувствуя неловкость, он осторожно присел на стул, приготовленный ветошником рядом с кроватью.
   - Успел забыть, как я выгляжу? - голос женщины звучал хрипловато, непривычно, хотя она все так же, как и прежде, растягивала слова.
   Лефевр отвел глаза. Ему было любопытно видеть происшедшие в ней перемены, но он стеснялся своего любопытства - и не только из-за длительной разлуки, но и оттого, что Мирабель выглядела намного хуже, чем он запомнил. Усилилась резкость, неприветливость, осунувшееся лицо казалось еще более узким, чем обычно. Несмотря на смуглую кожу, нельзя было не заметить его странную, болезненную бледность. Сложенные бабочкой губы подрагивали, и на них теперь почему-то было неприятно смотреть.
   Лефевр вообще не понимал, как мог он когда-то - да и далеко не только он один - считать Мирабель привлекательной.
   - Да, понимаю, - иронично произнесла Мирабель. - Я не в лучшем виде, ничего не скажешь. Зато ты стал настоящим франтом. Никогда не подозревала, что ты можешь быть таким!
   Она была права. Под неназойливым влиянием Жюли Жан-Батист не только привык одеваться чисто и опрятно, но и научился получать от этого удовольствие. Всегда один и тот же потертый сюртук, плоская, как блин, треуголка - все это осталось в прошлом. Над мягким муслиновым галстуком, изящно завязанным спереди на бант, возвышались жесткие углы белого стоячего воротника сорочки. На Лефевре был новый фрак, темно-бежевый цвет которого контрастировал с желтыми панталонами и такого же цвета жилетом.
   Впрочем, в эту минуту Жан-Батист испытывал немалое смущение из-за своего импозантного вида рядом с худой, как доска, измученной женщиной в пеньюаре.
   - Где ты сейчас живешь? - спросила Мирабель.
   - На улице Сент-Оноре, недалеко от бульвара Капуцинок.
   - Какие перемены! - произнесла Мирабель как-то странно, и нельзя было понять, язвительность звучит в ее голосе или удивление. - Всегда мечтала жить в богатом квартале, но, похоже, судьба приговорила меня к этому предместью. Не думала, что из нас двоих именно ты вырвешься из Сент-Антуана.
   Лефевр не знал, что на это сказать.
   - И когда Жюли успела тебя захомутать? Вот уж тихоня так тихоня! Хотя, судя по твоему нынешнему виду, за тебя можно лишь порадоваться... Помнишь, как поглядывал на меня ее муженек, Анри Маньен?
   Жан-Батист, ничего такого не помнивший, неубедительно кивнул.
   - Что она такого в тебе нашла? - продолжала Мирабель с неожиданной смесью сарказма и надрыва. - Неужели твой бас, из-за которого я когда-то в тебя влюбилась, как глупая девчонка? Впрочем, я и была глупой девчонкой. А бас, кстати, все тот же.
   - Расскажи про себя, - перебил ее Лефевр, желая поскорей сменить тему. - Как ты жила эти годы? Чем зарабатывала?
   - Работала в ткацкой мастерской, - голос женщины стал вдруг безжизненным, скучным, хотя в ее взгляде чудился непонятно к кому или к чему обращенный упрек. - Прядильщицей. Жалование такое мизерное, что, стоит тебе заболеть и один день не выйти на работу, как ты сразу же оказываешься без средств к существованию. И без работы тоже: на твое место тут же берут другую. Слишком многие сегодня готовы на любую работу ради нескольких су.
   Она вздохнула и добавила:
   - Если бы не папаша Рене, который позволил продолжать оставаться у него, когда я больше не могла платить за жилье, да еще и стал подкармливать нас, ни меня, ни Люсьена уже не было бы на свете.
   Мирабель вдруг зашлась в кашле, прижав к лицу руку с платком. Лефевр встревожено глядел на нее, не зная, чем ей помочь. Но кашель быстро прошел.
   - Хочешь спросить, почему я не с Себастьяном, и не решаешься? - поинтересовалась она, глядя на мужа в упор. И, не дожидаясь ответа, продолжила: - У него таких невест, как я, оказалось множество. По всей Франции. Так он мне и сказал. Я все равно никак не могла поверить и угомониться. Думала, он возьмет меня в Испанию. Себастьян категорически отказался. Объяснил, что там слишком опасно. Но я знала, что семьи многих офицеров едут за ними и живут в защищенных гарнизонах. Когда он уехал из Парижа, я надеялась, что он напишет. От него не приходило ничего, и я собрала вещи и отправилась в Испанию. Но как только пересекла границу, увидела на дороге убитых французских солдат, так перепугалась, что в тот же день вернулась в Байонну. Через год, когда у меня уже был на руках Люсьен, узнала, что полк Грессо направили в Россию. В прошлом году наводила справки в военных ведомствах. Мне сказали, что он считается пропавшим без вести. То ли живет где-то в плену, соблазняя русских дам, то ли гниет в их земле.
   Слушая ее рассказ, Лефевр чуть ли не впервые, осознавал, как несчастливо складывалась жизнь этой женщины. И как ей не повезло с мужчинами - как с ним самим, так и с Грессо. Впрочем, нет, некоторые проявляли к ней доброту. Папаша Рене, например.
   - Вот такая история великой любви, - невесело заключила Мирабель. - Когда я ушла от тебя, я думала, что судьба ведет меня к моему избраннику. А оказалось, что она уводила меня, чтобы настоящая любовь пришла в твою жизнь! Судьба заботилась тогда о тебе, а не обо мне...
   Лефевр смущенно закашлялся, и Мирабель кашлянула в ответ, как будто ответила. Он спохватился и понял, что ему надо соблюдать осторожность и воздерживаться от подобных случайных звуков.
   - Принести воды? - спросил он. - Я видел кувшин в той комнате.
   Мирабель сделала отрицательный жест.
   - Позже. Кстати, как сложилась судьба твоего племянника? Он ведь служил в том же полку, что и Себастьян?
   - Он в плену. Писал, что у офицеров там вполне сносные условия жизни. Может быть, теперь, когда война вот-вот закончится, пленных освободят, и он вернется.
   - А как твои философские изыскания? - спросила Мирабель, удивив Лефевра, который помнил, как ее раздражали в свое время его поиски сущности времени и вселенной.
   Он хотел было ответить, но в следующем вопросе услышал слишком много яда:
   - Кого теперь будишь по ночам? Прекрасную булочницу?
   Лефевр промолчал.
   - Прости, - голос Мирабель смягчился. - Извини за колкость. Вырвалась по старой привычке. Я действительно хочу знать, продвинулся ли ты в своих трудах? Как там та рукопись, которую прислал тебе Доминик? Помогла тебе?
   - Я не сумел расшифровать ее до конца, - неохотно признался Жан-Батист. - Один фрагмент никак не поддается. А того, что удалось в ней прочитать, не хватает для достижения практических результатов.
   Он сменил позу на стуле.
   - Значит, мальчика зовут Люсьен? - поинтересовался он. - Люсьен Грессо?
   - Его зовут Люсьен Лефевр! - с вызовом заявила Мирабель.
   - Как? - Кустистые брови Жана-Батиста поползли вверх. - Он носит мою фамилию? Но почему?
   - Ты забыл, что, будучи твоей супругой, я тоже ношу эту фамилию? Естественно, я записала на нее и ребенка. И вообще - я отнюдь не уверена, что Люсьен его сын. Он может быть и твоим. Не помнишь, как в те дни ты трижды за ночь будил меня? Когда Грессо начал приударять за мной, ты стал делать это не для расспросов о снах, а совсем с другой целью!
   Мысль о том, что мальчик, которого увел гулять папаша Рене, может быть его сыном, поразила Лефевра.
   Сын?!
   Мирабель часто задышала, как человек, только что пробежавший большое расстояние.
   - С какой стати он должен носить фамилию Грессо, который даже ни разу не поинтересовался тем, что со мной стало?! - воскликнула она, а затем, по ее лицу пробежала тень иной мысли.
   - Но я все равно рада, - в голосе ее зазвучало волнение, - что этот мерзавец появился в моей жизни! Ведь если бы не он, я бы никогда не узнала счастье полета!
   Глаза Мирабель засверкали.
   - Это был лучший и вообще единственный по-настоящему счастливый день моей жизни! День, когда мы парили в небесах на воздушном шаре!
   Лефевр слушал ее и вспоминал тот давний день, изменивший ход его жизни. Он тогда не сумел в полной мере насладиться впечатлениями полета. Очень уж ему было неприятно, что за его спиной чужой мужчина нагло ухлестывает за его женой. И он даже не догадывался, какое значение тому полету придавала она.
   - Мириады людей вечно копошатся на этой земле, не приподымаясь от нее даже на дюймы и не догадываясь, чего они лишены! - с воодушевлением говорила Мирабель, на щеках которой выступил румянец, на что ее неопытный в медицинских делах собеседник не обратил внимания. - Тот день дал смысл всей моей дурацкой жизни! Ради одного этого полета имело смысл родиться и мучиться...
   И вдруг, без всякого предупреждения, из глаз ее брызнули слезы, и она, всхлипывая, как маленькая девочка, стала утираться платком с пятнами крови, который держала все время в руке.
   - Что случилось?! - забеспокоился Жан-Батист.
   - Так не хочется умирать! - зарыдала она в голос и зашлась в долгом приступе кашля.
   Ее тело сотрясалось и хрипело, лицо исказилось от боли, кашель был сухой, рваный, лающий, непрекращающийся.
   Лефевр заметался, ринулся за водой, протягивал ей кружку, пытался помочь ей отпить глоток, для чего пришлось нарушить внутренний запрет и прикоснуться к ней. Они вдвоем боролись с ее кашлем, пытаясь остановить кружку, которая дергалась в ее руках. Наконец Мирабель немного отпила, потом еще. Но кашель возвращался толчками, не торопясь оставить свою жертву. На платке появились свежие брызги.
   - Мой бедный друг! - с жалостью и тревогой произнес Лефевр, забыв, что его жену когда-то раздражало такое обращение, но на сей раз она взглянула на него с невыразимой мольбой в глазах. - Мирабель, кто тебя лечит?! Есть ли у тебя вообще врач?
   - Врач? - с трудом выдавила она и отпила еще несколько глотков воды с помощью Лефевра, который поддерживал кружку и ее голову. - Я не Мария-Луиза, чтобы у меня был собственный лейб-медик. Если бы не Рене, который зарабатывает гроши в своих мусорных кучах, я не могла бы купить даже кусок хлеба. На что я буду платить врачу и покупать лекарства, скажи на милость?
   Лефевр выпрямился.
   - Я завтра же пришлю к тебе хорошего доктора! - заявил он с решимостью. - И он будет пользовать тебя столько, сколько понадобится. О деньгах не беспокойся! Как жаль, что ты раньше не обратилась ко мне!
   - Мне уже поздно помочь, - проговорила Мирабель, но Лефевр стал заверять ее, что никакие возражения не отвратят его от намерения обеспечить ей медицинскую помощь. Она то благодарила его, хватая за руки, то опять повторяла, что ее уже ничего не спасет.
   - Что будет с Люсьеном, когда я умру?! - со страхом воскликнула женщина. - Да и Рене, прямо скажем, вряд ли надолго переживет меня, учитывая его возраст. Жан-Батист, что будет с моим мальчиком, когда не станет ни меня, ни старика?!
   Вопрос привел Лефевра в замешательство.
   - Есть хорошие заведения для сирот, - пробормотал он нерешительно, думая о том, как неуместны эти слова, если Люсьен действительно его сын, но не представляя себе, что еще можно предложить.
   А если мальчик - сын Грессо? Если это отпрыск человека, отплатившего Лефевру черной неблагодарностью за его гостеприимство, человека, который счел возможным ухаживать за его женой совершенно открыто, в присутствии посторонних.
   Лефевр вспомнил, какими глазами воздухоплавательница Софи Бланшар смотрела на эту парочку - бравого гусарского капитана-недомерка с лихо подкрученными вверх кончиками усов и Мирабель, которая куталась в его разукрашенную золочеными шнурами куртку.
   - Нет! - вскрикнула женщина, скидывая босые ноги с кровати и вставая. - Только не сиротский приют!
   Она бросилась к Жану-Батисту. Он отступил на шаг. Мирабель упала на колени и обхватила его ноги.
   - Обещай! - повторяла она. - Обещай. Нет, не просто обещай, а поклянись, что не отдашь Люсьена в приют! Поклянись, что усыновишь его, что вырастишь его!
   Лефевра вдруг возмутил такой натиск.
   - Как ты можешь требовать это от меня?! - воскликнул он, не пытаясь поднять Мирабель. - А если он сын Грессо?!
   Мирабель смотрела на него снизу молящими, кричащими глазами.
   - Отец это не тот, чья кровь течет в жилах человека, а тот, кто воспитал его в своем духе! - говорила она. - Если ты вырастишь его, если передашь ему свою доброту, свою человечность, он в любом случае станет твоим сыном!
   Она плакала, а Лефевр, уже забыв про свое возмущение и страшась, как бы плач не перешел в новый приступ раздирающего грудь кашля, беспомощно повторял:
   - Но какой из меня отец?! Что я могу дать ребенку? Я же вообще не думал заводить детей...
   - Ты будешь прекрасным отцом! - уверяла Мирабель, не разжимая кольца рук вокруг его колен. - Пожалуйста, обещай мне, что возьмешь Люсьена в свою семью. Сделай это ради всех лет, что мы прожили вместе! Возьми его к себе, чтобы у него были родители - добрые, заботливые, нормальные отец и мать. Не допусти, чтобы он попал в приют! Научи его всему, что знаешь. Передай ему свои знания, свою доброту, свою честность. Дай ему хорошее образование, приличную профессию. Научи его зарабатывать деньги! Ведь ты, оказывается, совсем неплохо умеешь это делать!
   Ее собеседник не отвечал. Лицо Мирабель озарилось неожиданной мыслью, и она быстро произнесла:
   - Научи его тому, что время порождает весь этот мир! Дай ему знания, которые неизвестны другим, потому что ты сам их открыл!
   Пораженный последней фразой, Лефевр забормотал:
   - Полно, полно! Встань, пожалуйста!
   - Ты клянешься, что усыновишь его?! - не отставала Мирабель.
   Не понимая, что заставляет его это делать, Лефевр прошептал:
   - Да...
   Руки жены разжались. Она позволила поднять себя на ноги, отвести к постели. Села на кровать.
   "Во что это я ввязался?!" - мысленно запаниковал Лефевр, начиная осознавать, что только что обещал взять на воспитание мальчика.
   - Но как же я объясню это Жюли? - прошептал он. - Как я скажу ей, что у нас в доме вдруг появится ребенок? Возможно, совершенно чужой.
   - Как чужой?! - страх вернулся на лицо успокоившейся было Мирабель. - Даже собака, которая живет с людьми в одном доме, не бывает для них чужой! Как же может быть чужим ребенок, которого вы воспитаете, которого будете видеть каждый день, который будет расти и меняться у вас на глазах и под вашим влиянием?!
   Упоминание о собаке заставило Лефевра покраснеть. Буквально неделю назад они с Жюли взяли в дом пушистого белого пуделя с черными глазами-пуговками.
   - Разве Жюли будет возражать, если ты ей скажешь, что это твой ребенок? - спросила Мирабель.
   - Но ведь я этого не знаю наверняка!
   - Сделай вид, что знаешь! Что уверен! Или вообще не поднимай этот вопрос!
   - Что?! Ты хочешь, чтобы я ей солгал?! - Лефевр нахмурился. - Я никогда ей не лгу. Я вообще не умею это делать.
   - Знаю, - мягко согласилась Мирабель.
   Жан-Батист был удивлен откровенной приязни, которой сейчас светился ее взгляд.
   - Я научу тебя лгать, - заговорила женщина, и Лефевру показалось, что она немного повеселела. - Разве в детстве ты никогда не врал своей матери? Не говори, что нет! Все дети это делают!
   - В детстве всякое случалось, - был вынужден признать Лефевр.
   - Когда будешь лгать Жюли, представь себе на ее месте свою покойную матушку. И у тебя все получится.
   - Если это шутка, то не смешная и не умная, - отрезал недовольный Лефевр.
   Мирабель, из которой словно выпустили воздух, забралась на постель, и стала натягивать на свои колени одеяло.
   - Ты ведь не откажешься от своей клятвы из-за того, что я неудачно пошутила? - спросила она усталым тоном человека, у которого нет сил для новой борьбы.
   Жан-Батист, глядя мимо нее, ответил:
   - Надеюсь не пожалеть, что дал эту клятву. Что если Грессо объявится и начнет требовать отдать ему Люсьена?
   - Никогда в жизни он этого не сделает! - убежденно произнесла Мирабель.
   Лефевр встал, понимая, что то, ради чего его сюда пригласили, уже сказано. Мирабель кивнула, показывая, что поняла его движение.
   Только сейчас оба заметили, что с улицы уже некоторое время доносится гул множества голосов.
   - Что там такое? - удивился Лефевр.
   Мирабель не разделила его заинтересованности. Ее уже не особенно волновали дела этого мира.
   - А я тебя искал все эти годы, - сообщил ей Лефевр.
   - Правда?
   - Да. Мне нужен развод.
   - Понимаю, - сказала Мирабель. - Вы с Жюли хотите пожениться. Хорошая мысль. Папаша Рене - человек весьма традиционных взглядов. Он не одобрит жизнь в грехе.
   - Что? - удивился Лефевр. - Почему меня должно волновать, что думает о моей жизни папаша Рене?
   Мирабель отвела глаза, затем взглянула в лицо Лефевру.
   - Жан-Батист, - тихо сказала она. - Пожалуйста, обещай мне еще одну вещь. Она не так важна, как твоя клятва, но мне очень хотелось бы, чтобы ты дал и это обещание.
   - Что еще?! - Лефевру стало казаться, что тягостный разговор никогда не закончится. Чего еще добивается от него эта женщина?!
   - Обещай, что, когда вы с Жюли возьмете Люсьена, папаша Рене сможет навещать его. Мальчик называет его дедушкой. Они очень привязаны друг к другу!
   - Ну, это - пожалуйста, - с облегчением произнес Лефевр.
   - Что же до нашего развода, - добавила Мирабель, глядя на Жана-Батиста с благодарностью, - то ты не беспокойся. Меня очень скоро не станет, и вы с Жюли спокойно поженитесь.
   - Нет, - твердо произнес Лефевр. - Мы сделаем иначе. Тебя будет лечить хороший доктор, ты станешь выполнять все, что он велит, и изо всех сил постараешься вылечиться. Когда почувствуешь себя получше, мы разведемся. Я позабочусь обо всех формальностях.
   Мирабель лишь качала головой.
   - Я очень заинтересован в том, чтобы ты оправилась от болезни, - признался Лефевр. - Хотя бы потому, что тогда мальчик, чьим бы он ни был сыном, останется с тобой.
   Увидев, как резко Мирабель вскинула голову, Жан-Батист поспешно добавил:
   - Но я обязательно буду вам помогать!
   С этими словами он торопливо попрощался, надел верхнюю одежду и вышел на улицу, где его поджидала наемная одноколка.
   - Что за шум? - спросил Лефевр у восседающего на козлах кучера.
   - В город вошли войска союзников, - ответил тот. - Возможно, мы из-за этого не сможем быстро добраться до вашего дома, мсье.
   - Ничего. Поезжайте. Если надо будет, просто подождем. Нам ведь тоже интересно поглядеть.
   В пути Лефевр пытался собраться с мыслями. Думал, как рассказать обо всем Жюли. Как относиться к тому, что ему, по всей видимости, придется воспитывать чужого ребенка.
   Или своего?
   Мысли разбегались. Одно было ясно: надо завтра же, как можно скорее, направить к Мирабель хорошего врача.
   И тут Жан-Батиста пронзило понимание того, что произошло. У него будет наследник, которому он сможет передать все свои знания, почерпнутые из испанской рукописи! Все сведения о даре орбинавтов и о том, как его развить!
   Люди взрослые, чьи умы уже сформированы, даже такие доброжелательные к Лефевру, как Жюли Маньен и Антуан-Жан Гро, не были способны в полной мере оценить исключительность подобного знания. Но ум ребенка распахнут и доверчив. И, даже если самому Жану-Батисту так никогда и не удастся приручить время, его исследования и старания не пропадут даром! Их продолжит Люсьен. И в этом смысле он будет ему подлинным сыном, независимо от того, чья кровь течет в его жилах.
   Лефевр почувствовал теплое блаженное спокойствие. Он откинулся назад, наблюдая с ровным приятным любопытством, как вокруг нарастает оживление.
   Люди на улицах махали руками, переговаривались, шагали по улице Фобур и близлежащим улочкам и переулкам к выходу из Сент-Антуана, чтобы попасть на главные улицы Парижа. Жан-Батист с интересом разглядывал людей из предместья, где он прожил с самого детства и которое покинул около года назад.
   Из-за толкотни экипаж двигался чрезвычайно медленно.
   Послышалась музыка, звуки труб, бой барабана. Где-то поплыл звон колоколов, ударили пушки.
   Толпа на улицах зашумела.
   - Гусары! - послышались крики. - Там русские гусары!
   Повсюду остановились экипажи и люди, чтобы пропустить торжественный парад победителей. Впереди показались всадники, словно плывущие под своими гордыми знаменами. Они были очень живописны в разноцветных ментиках, надетых на левую сторону, поверх доломанов, с богатой золотистой шнуровкой, множеством блестящих пуговиц, с развевающимися плюмажами на киверах, кольбаках, двууголках.
   - Смотрите! - закричали в толпе. - У них эмблемы Бурбонов. Смотрите! Белые повязки! Белый цвет Бурбонов!
   У гусар, и у последовавших за ними улан, драгун, артиллеристов, кирасир, у русских, пруссаков, у всех солдат и офицеров на левых руках были повязаны куски белой материи. Это были опознавательные знаки, благодаря которым солдаты многочисленных армий могли отличать своих от чужих. Но парижане приняли эти повязки за белые эмблемы Бурбонов.
   - Ура! - кричали вокруг. - Да здравствует король! Да здравствует Франция! Виват Людовику Восемнадцатому!
   У многих парижан оказались при себе белые нашейные платки и галстуки или просто куски материи. Они стали размахивать ими в воздухе, повязывали ими рукава. Другие проявили большую предусмотрительность, заранее позаботившись о белых кокардах на шляпах. Кое-где даже мелькали полотнища с лилиями королевского дома.
   - Да здравствует Людовик! Виват принцу Конде! Ура принцу д'Артуа!
   Раздавались отдельные крики и во славу царя Александра, императора Франца, королей Пруссии, Голландии, даже Испании. Но все это заглушалось приветствиями в адрес потомков Генриха IV.
   Казалось, Сент-Антуанское предместье, где более двадцати лет назад со штурма Бастилии началась великая революция, да и весь остальной Париж в действительности были населены бесчисленными роялистами.
   Среди ликующей толпы находились люди всех возрастов, включая и мальчика двух с половиной лет с узким смуглым лицом и шелковистыми каштановыми волосами. Он подпрыгивал на одной ножке, махал белым платком, что-то весело крича, но не отпуская руки старика.
   Лефевр, сидя под навесом своего экипажа, напрасно всматривался в детские черты, пытаясь определить, на кого похоже это дитя - на него или на барона империи Грессо. Искомое сходство пока не выявилось. Зато легко узнавались абрис лица и припухлые губы, полученные Люсьеном в наследство от матери.
   Жан-Батист перевел взгляд на ветошника. Лицо того было озарено, оно буквально дышало радостью, отчего исчезло его обычное сходство с оголенным черепом. Никогда еще Лефевр не видел старика таким счастливым. На большой треуголке папаши Рене сверкала белая кокарда.
   - Мсье Лефевр! Это вы?!
   Возле коляски стоял бывший сосед Жана-Батиста по улице Фобур, столяр Николя Вансемюр. За прошедший год он растолстел еще больше. В пухлых красных руках он держал большое блюдо.
   - Смотрите, мсье Лефевр, какую только мерзость не делали в честь узурпатора! Настоящее святотатство! Издевательство над святой католической верой!
   Он показал Лефевру блюдо, на котором была изображена богородица с лицом Марии-Луизы, держащая на руках младенца Иисуса с лицом малолетнего короля Римского, сына Наполеона. Над ними в облаках витал Господь Саваоф с огромным лбом и упрямой прядью, облик которого, несмотря на весьма невысокое мастерство художника, нельзя было не узнать.
   Лефевру хотелось спросить столяра, где тот нашел это смехотворное произведение, но он, конечно, сдержался. Не в его характере было подтрунивать над людьми. К тому же и без расспросов легко можно было предположить, что Вансемюр принес блюдо из собственного дома.
   Столяр поднял блюдо обеими руками и с размаху бросил его вниз. Оно разбилось вдребезги о камни мостовой.
   Войска еще долго проплывали мимо ликующих парижан, и Жан-Батист Лефевр размышлял о том, что этот день ознаменовал для всей страны, как и для него самого, начало новой жизни.
  
  

- Глава 8 -

  
   После победы российский император сказал на заседании французского Сената, что воевал не с Францией, а с Наполеоном. Для того, чтобы доказать, что он является "другом французского народа", Александр изъявил готовность возвратить на родину находящихся в его стране пленных.
   В России было остановлено действие указа от 1804 года, на основании которого к тому времени часть пленных - главным образом из числа рядовых солдат - приняла подданство царя.
   К началу сентября 1814 года в Риге, где был создан специальный сборный пункт, скопилось две тысячи человек. Вскоре эта первая партия отправилась в Гавр на транспортных судах французского королевства. За ней последовали другие.
   В первых числах октября 1815 года, дождавшись своей очереди, Доминик Петион покинул живописный балтийский город, мало напоминавший обычные российские города, и вернулся во Францию.
   Вскоре он уже находился в своих родных Альпах. В Гренобле, где он родился и вырос, жила его старшая сестра Флорен. Дом, оставленный по завещанию родителями, когда-то принадлежал Доминику, но половину его еще до отъезда гусара в Испанию выкупил муж Флорен, весьма успешный производитель перчаток по имени Этьен Бриан.
   Оказавшись в родных пенатах, Доминик первым же делом принялся выяснять, как бы ему вернуться в строй.
   - Король расформировал многие части, как в армии, так и в бывшей Императорской гвардии, - сообщил ему офицер в штабе расквартированной в департаменте Изер 7-й дивизии. - Относительно гусарских полков могу сообщить вам, что из четырнадцати осталось только пять. За ними сохранились прежние номера. Девятого полка, в котором вы служили, больше не существует.
   Всем своим видом офицер показывал, насколько возмутительными находит он действия новых властей.
   - Но пять из них все же остались, - пробормотал обескураженный услышанным Доминик. - Вряд ли с моим боевым опытом в Испании и России будет сложно зачислиться в один из них.
   - Друг мой, - откликнулся офицер, сочувственно глядя на собеседника, - за последнее время армия сокращена почти вдвое. А тем, что все еще служат, урезано жалование. Многим приходится ждать месяцами, чтобы получить эти жалкие гроши. Сказать по правде, большинству из нас, отдавших стране столько лет, приходится сейчас жить в нужде. Советую вам подыскать себе какое-нибудь другое занятие.
   Старые приятели Доминика - все бывшие солдаты Наполеона - были еще более откровенны в выражении своих чувств касательно действий короля.
   - Толстяк Луи устраивает жизнь тысяч вернувшихся во Францию аристократов, - говорил один. - У большинства этих "бедных эмигрантов", как однажды назвал их король, кроме титулов нет ничего. Угадай, за счет кого он их прикармливает!
   - Настоящих солдат оставляют без гроша, - цедил второй и презрительно сплевывал, - а нахлебников, которые пороха не нюхали и вообще двадцать лет жили за границей и ничего не знают об этой стране, определяют в Национальную гвардию и в личную охрану короля...
   Доминик, ошарашенный всем этим, выплеснул свои чувства за ужином в семейном кругу.
   - Как же так?! - недоумевал он. - Как может король не понимать, скольких людей он восстанавливает против себя, лишая офицеров и солдат средств к существованию? Ведь в этой стране из каждых десяти мужчин не меньше восьми побывали на войне! Почти у всех есть родственники в армии!
   У Этьена, смуглого здоровяка с толстыми губами и большим носом, была странная привычка кивать головой, словно соглашаясь с собеседником, как раз перед тем, когда он собирался возразить. Сейчас он поступил точно так же.
   - Будем справедливы к королю! - призвал Этьен, макая нанизанный на вилку кусок хлеба в мясную похлебку. - Он дал стране конституционную хартию. Учредил парламент. Не согласился на то, чтобы вернуть бывшим владельцам землю, которую когда-то конфисковали революционные власти, если за прошедшее время она уже были продана другим людям. Не все так ужасно. Самое главное - наконец наступил долгожданный мир. Страна постепенно начинает приходить в себя.
   - У Людовика могут быть самые добрые намерения, - возразил старый Теофиль Бриан, отец Этьена, производивший при еде больше шума, чем совместно все остальные участники ужина. - Но он слаб, а на него давят попы и вся эта ультрароялистская банда, которой командует граф д'Артуа. Ведь именно они добились сокращения армии. Рано или поздно и хартию отменят, и земли отнимут у нынешних владельцев. Они уже добились от властей нескольких ордонансов и законов, которые прямо противоречат хартии.
   Флорен - русоволосая, склонная к полноте молодая женщина, - сидела вместе со всеми за столом, держа на коленях годовалого сына и время от времени бросая взгляды на Доминика. Она думала о том, как повезло ее брату остаться живым и невредимым после стольких лет сражений, и что в его двадцать пять лет ему самое время устроить свою жизнь. Флорен надеялась, что он согласится на предложение Этьена вступить в правление мануфактуры и займется налаживанием работы в новой мастерской. Это не только даст Доминику заработок, но также удержит в городе и даст ему возможность создать семью. У Флорен уже были на примете две знакомые девицы на выданье.
   - Какие такие законы? - нехотя спросил Доминик, потому что Теофиль уставился на него немигающим старческим взглядом в ожидании вопроса. Отставного гусара сейчас больше интересовала его личная судьба, а не справедливая оценка действий королевской власти.
   - В хартии предусмотрена свобода печати, - охотно пояснил Теофиль. - Но осенью король принял закон о том, что все газеты должны получать разрешение на публикацию статей.
   - Можно подумать, что при Наполеоне была свобода слова, - Этьен развел руками, показывая, как удивляет его наивность тех, кто может так думать. - Да он в свое время закрыл десятки газет, а те несколько, что уцелели, во все годы его правления печатали только то, что могло понравиться императору. Сегодняшняя цензура по крайней мере точно определяет, что можно и чего нельзя печатать. А во времена империи увольняли редакторов и закрывали газеты без всяких объяснений. Дескать: догадайся сам, что сделал не так!
   - При императоре было еще больше диктатуры, это верно, - согласился Теофиль.
   Все замолчали. Казалось, разговор исчерпал себя. Некоторое время слышны были только постукивания ложек о тарелки.
   И вдруг Теофиль, выпрямившись и словно немного помолодев, торжественно изрек:
   - И все же в те дни мы все были полны чувства собственного достоинства. Мы жили в великой стране, которую уважал и боялся весь мир. Мы принадлежали великой нации. Каждый из нас, даже не сделав ничего значительного, мог по праву гордиться тем, что является французом! Разве ради этого жалко было отдавать императору свою свободу и даже свою жизнь?!
   Этьен возражал отцу, говоря, что безопасность и сытость намного важнее дутого величия, но Доминик не слушал. Слова старика так поразили его, что продолжали звучать в его голове, усиленные воображаемыми звуками горна и барабанной дробью.
   Посидев несколько минут в таком состоянии, Доминик наконец сбросил с себя оцепенение, вернувшись в трудную, лишенную величия реальность. Он вздохнул. Думать о хлебе насущном приходится в любые времена.
   После ужина, оставшись наедине с зятем, Доминик принял его предложение и договорился, что приступит к работе через две недели, которые хотел потратить на личные цели.
   Он решил на один день отправиться в Тулузу, найти сестру Франса Конинга и выяснить у нее адрес последнего, чтобы наконец выразить словесную благодарность этому то ли греку, то ли голландцу за спасение своей жизни во время зимнего отступления армии из Смоленска.
   Остальное время отпуска планировалось провести в блистательном Париже с его увеселениями, дворцами, роскошными парками, театрами и музыкальными представлениями. В душе бывалого воина жила надежда встретить спутницу жизни именно там, а не в маленьком провинциальном Гренобле.
   К тому же Доминик уже много лет не видел своего парижского родственника. Со слов Флорен он знал, что чудаковатый Жан-Батист под благотворным влиянием своей второй жены, чудесным образом превратился в преуспевающего и уважаемого нотариуса. Флорен также рассказала Доминику, что Лефевр с Жюли воспитывают сына Жана-Батиста и его первой супруги, скончавшейся от чахотки весной прошлого года.
   Доминику было любопытно познакомиться с таинственной булочницей, хотелось повидать дядю и увидеть своими глазами, как изменилась его жизнь, и каков он в роли отца.
  

***

  
   Среди многих отличий в характерах деда и внучки было и разное отношение к способам заработка. Несмотря на переезды с места на место и смены имени, Бланка всегда находила возможность предаваться в той или иной форме любимому занятию - танцам. Выступать самой было не слишком уместно, ввиду ее нежелания привлекать излишнее внимание к своей вечно юной особе. Поэтому она обучала других, чаще - детей и подростков. С удовольствием занималась постановками танцев по случаю празднеств или для театральных представлений.
   Пако же за несколько столетий своей жизни перепробовал десятки разных профессией. За первые сто с лишним лет он побывал и кузнецом, и дрессировщиком, и ювелиром. Объезжал лошадей. Кочевал с цыганами. Позже, набравшись опыта и знаний, благо времени на это имелось неограниченно, стал заниматься более доходными делами. Торговал землей и лесом. Налаживал выпуск музыкальных инструментов. Разводил редкие виды цветов. Но крупных капиталов он так до сих пор не нажил. Этому препятствовали как цыганская страсть к перемене занятий и мест, так и убежденность в том, что долго скрывать большое богатство невозможно. Оно в силу самой природы людей привлекает их внимание.
   Впрочем, какие-то накопления у Пако, конечно, были. Время научило его откладывать деньги и отчислять на имя своей собственной будущей личины. В настоящее время у него скопилась кругленькая сумма на американском континенте, которую по переезде туда мог заполучить обладатель имени Фрэнсис Кинг.
   О своем решении переехать в Соединенные Штаты и всерьез заняться там разработкой летательных аппаратов Пако сообщил Бланке, неожиданно посетив ее в Тулузе в ноябре 1814 года. Они не виделись семнадцать лет, ограничиваясь перепиской, но так уж было у них заведено, что подобные периоды разлуки не казались им особенно долгими. Пако даже не стал рассказывать, как он провел эти годы, полагая, что основное уже сказано в редких письмах. Правда, в период с 1811 по 1813 год он не ответил ни на одно ее послание. Лишь в 1814-м, отвечая на прямой вопрос внучки, он предположил, что сбои в работе почты объяснялись непрерывными войнами.
   Пако сидел напротив Бланки в ее гостиной, вальяжно откинувшись на спинку стула, под висящими на стенах веерами различных раскрасок и размеров, и предлагал внучке поступить точно так же, то есть сменить старую Европу на новую Америку. Он рассуждал о том, что в Соединенных Штатах больше личной свободы, чем в Европе ("если, конечно, не думать о чернокожих рабах", - оговаривал Пако), а на бескрайних американских территориях не так много густонаселенных городов, как в Старом Свете. Утверждал, что там больше возможностей для инициативного человека добиться успеха, а для ищущего уединения - скрыться от нескромных глаз. Ему хотелось чередовать одно с другим.
   Как всегда, большая растрепанная черная борода делала его внешность чуть менее моложавой, благодаря чему он всегда выглядел старше Бланки лет на пять.
   Тонкая, статная танцовщица сидела очень прямо на самом кончике стула. Солнечные лучи, проникавшие сквозь ведущую в патио застекленную дверь, падали на ее длинные, крашеные хной волосы, делая их ярко красными.
   - Я бы и раньше переехал туда, - говорил Пако, - но мешала война, которую американцы и англичане вели друг с другом с тысяча восемьсот двенадцатого года. Сейчас она закончилась. Можно ехать. Поедем вместе?
   Бланка размышляла над его словами, глядя вдаль синими глазами.
   - Для воздухоплавания большие открытые просторы тоже важны, - продолжал объяснять дед. - Многие территории там до сих пор не исследованы. Настоящая дикая природа. Может быть, если мы там поселимся, как-нибудь отправимся вместе путешествовать по этим прериям, лесам, горам. Как тебе такая идея, птенец?
   - По правде говоря, мне действительно пора покинуть Тулузу, - стала рассуждать вслух Бланка. - Люди уже поглядывают на меня с любопытством. Как бы я ни одевалась, невозможно слишком долго скрывать свою юность. Да и относительно Европы ты прав. Засиделась я здесь. Поскольку все равно надо будет скоро переезжать, то почему бы не в Америку, где я ни разу не бывала? Но прежде хотелось бы пожить несколько лет в Бордо.
   Пако с недоумением уставился на Бланку.
   - Почему именно в Бордо?
   Легкая улыбка коснулась губ танцовщицы.
   - Ты всегда учил меня, что у орбинавта много родин и много национальностей, потому что он вечный странник. Это так, и все же я до сих пор довольно часто чувствую себя испанкой. Я очень давно не жила среди испанцев. Перед переездом через океан, хотелось бы получить возможность в течение какого-то времени почаще слышать родной язык.
   - Но, Бланкита! - задал Пако вполне ожидаемый вопрос, чем рассмешил Бланку. - Почему для того, чтобы слышать родную речь, надо ехать в Бордо? Ты забыла, что существует Испания, а также ее земли в Новом Свете?
   - Испания и ее земли, - прозвучал ответ, - это святоши, инквизиция, всеобщая подозрительность ко всему чужому. Там правят достойные потомки тех, что на наших с тобой глазах несколько столетий назад сжигали людей. А в американских владениях Испании, к тому же, то и дело вспыхивают войны, и это наверняка будет продолжаться до тех пор, пока они не добьются независимости, подобно Соединенным Штатам. Что же до Бордо, то там сложилась целая община эмигрантов из Испании, для которых неприемлем режим короля Фердинанда. Это, как я поняла из рассказов, самые интересные, образованные и независимо мыслящие люди.
   - Что ж, Бордо так Бордо, - воскликнул Пако. - Кстати, мне и самому после твоего рассказа стало интересно пожить там.
   Затем он снова заговорил о воздухоплавании. Он хвалил мужество и изобретательность людей, подвизающихся в этой области, но считал, что многие остановились на достигнутых успехах и не движутся дальше.
   - Видишь ли, - с растущим оживлением объяснял Пако, - они спорят о сравнительных достоинствах и недостатках различных конструкций воздушных шаров. Но ни сторонники монгольфьеров, ни приверженцы шарльеров, не могут отрицать то обстоятельство, что воздушный шар летит туда, куда несет его ветер, а не туда, куда хотел бы отправиться человек. Когда-то ныне покойный Франсуа Бланшар попытался управлять шаром, приделав к нему весла и парус, но эта затея не принесла плодов.
   По словам Пако, будущее было за теми исследователями, которые бились над созданием управляемого летательного аппарата. Хотя разговор двух орбинавтов проходил, как обычно, когда при них не было посторонних, на испанском языке, слово "управляемый" Пако произносил по-французски: dirigeable.
   - Уже в прошлом веке, - отметил он, - некий Шарль Менье разработал возможную схему дирижабля. Аппарат должен состоять из двух продолговатых оболочек, из которых одна помещена внутрь другой. Согласно идее Менье, управлять направлением движения можно будет с помощью пропеллера, вращаемого отрядом из восьмидесяти человек. Не слишком обнадеживающе звучит, не правда ли? Я думаю, что надо искать какие-то другие способы, но когда-нибудь решение будет найдено. Может быть, надо использовать что-то вроде паровой машины...
   Бланка с улыбкой слушала деда. Когда он с таким увлечением делился с ней очередной своей идеей, она тоже загоралась, чувствуя, что снова становится двенадцатилетней девочкой.
   - Скажи, Панчито, а каково это летать на шаре? - спросила она.
   - К сожалению, никогда не доводилось это делать. Думаю, восхитительно! - глаза Пако сказали больше, чем слова, о том, что он об этом думает.
   - Я бы хотела как-нибудь это испытать, - мечтательно произнесла Бланка. - Такое возможно?
   - Да, думаю, можно уговорить кого-нибудь из авиаторов взять пассажиров за плату. Это, конечно, будет недешево, но суть не в том. Видишь ли, птенец, это весьма небезопасно! К примеру, несчастный Бланшар выпал из гондолы, упал на землю с огромной высоты и умер от травм.
   - Но ведь ты-то сам намерен летать, - Бланка была недовольна тем, что он только сейчас заговорил об опасности.
   - Я не собираюсь летать, пока не будут созданы надежные и управляемые аппараты, - возразил Пако. - Что не мешает мне принимать участие в их изобретении.
   - Если что-то во время полета пойдет не так, - предположила Бланка, - пассажир-орбинавт может изменить виток яви.
   - Не думаю, что Бланшар, будь он орбинавтом, успел бы достичь необходимой для этого концентрации, когда падал вниз, - возразил Пако.
   Бланка задумалась. Затем просияла.
   - Мы с тобой легко можем обезопасить друг друга! - провозгласила она победным тоном. - Один из нас должен оставаться на земле, возле того места, откуда другой отправился в полет. Если второй не вернулся на это место до заранее оговоренного часа, первый меняет явь, стирая виток, в котором происходил полет, и сообщает обо всем второму!
   Эта идея привела Пако в восторг.
   - Взаимодействие двух орбинавтов? Блестяще, птенец!
   - Хватит ли для такого взаимодействия глубины ствола? - спросила Бланка.
   - Безусловно. Можно договориться с аэронавтом, чтобы полет длился не больше часа-двух. Потом, конечно, надо будет еще добраться от места приземления до места отправки шара, но ведь и это тоже вопрос часов, а не суток.
   Разговор вернулся к планам предстоящих переездов, и два орбинавта в конце концов договорились, что отправятся вместе в Соединенные Штаты, но лишь после того, как несколько лет поживут в Бордо, куда каждый из них переедет сам по себе в удобное ему время.
  

***

  
   Школа танцев на улице Менял располагалась в двухэтажном доме, не особенно отличающемся от остальных домов в округе. Но внутреннее убранство удивило Доминика. Оно намного больше напоминало испанские, нежели французские дома. Просторный темноватый зал, стеклянная дверь на внутренний двор с садом, посреди которого росла пальма, лестница, ведущая на второй этаж, разноцветные веера на стенах.
   Доминик сообщил пожилой экономке, которая впустила его внутрь, что он хотел бы поговорить с хозяйкой о ее брате. Женщина попросила его подождать и удалилась в боковую часть дома.
   -Мсье Петион, мадемуазель Бланш, - сказала экономка, вернувшись, - просит вас подождать здесь около четверти часа.
   Доминик заверил экономку, что спешить ему некуда, и что пятнадцать минут это сущие пустяки. Он уселся возле стола из орехового дерева и стал рассеянно рассматривать установленные на полке статуэтки танцовщиц в закрученных широких платьях и тореадоров в широкополых шляпах. Экономка принесла на подносе угощение и расставила его на столе: печенье и шоколад в низких вазах, кофейник с дымящимся коричневым напитком, фарфоровые чашки. В конце ноября в Тулузе совсем не тепло, и в гостиной, где царила тень, было промозгло. Горячий терпкий кофе оказался весьма кстати.
   Большие напольные часы пробили пять часов пополудни. Почти сразу после этого смолкла доносившаяся из глубины дома музыка. Вскоре явилась хозяйка дома. Шелестя длинным платьем, она пересекла гостиную. Движения девушки отличались плавностью и уверенной быстротой танцовщицы. Впечатление силы, производимое этой походкой, странно контрастировало с тонкими руками и высокой шеей, производившими впечатление хрупкости.
   - Мсье Петион, извините за ожидание!
   Доминик вскочил на ноги и отвесил легкий поклон.
   - Мадемуазель Лафонтен! Это я прошу прощения, если отвлек вас от занятий!
   - О нет, не беспокойтесь, сегодня классы закончились в середине дня.
   Бланш предложила ему вторую чашку и налила из кофейника им обоим.
   - Как передала мне Жизель, вы знакомы с Франсом и имеете новости от него, - произнесла она певучим голосом.
   - О нет, сударыня, я, очевидно, был неправильно понят: к сожалению, новостей у меня нет! В последний раз я видел его в ноябре тысяча восемьсот двенадцатого года в России. Сегодня надеялся, что вы просветите меня относительно того, где я мог бы его найти.
   Тонкие брови Бланш на мгновение взлетели вверх, в глазах вспыхнула искра, и Доминику показалось, что его слова вызвали в ней не слишком приятное удивление. Но в то же мгновение на лицо девушки вернулось прежняя вежливая полуулыбка.
   Бланш Лафонтен была одета скорее в соответствии с испанской, а не французской модой, под стать веерам и статуэткам. Синее платье было перехвачено шелковой лентой, но не под грудью, а низко, почти на талии, что подчеркивало стройность стана. Несмотря на прохладу, на Бланш не было никакой теплой верхней одежды, никаких шалей, - только полупрозрачная мантилья, спадавшая на плечи с закрепленного на волосах высокого серебряного гребня.
   Во внешности хозяйки дома Доминика более всего удивило сочетание ее кастильского наряда с синими глазами, светлой кожей и ярко-рыжими, почти красными, волосами. Такой цвет дает традиционная для цыганок Андалусии хна в сочетании с пепельно-русыми волосами, о чем Доминик, впрочем, не имел никакого представления.
   - Вы с Франсом разминулись, - сообщила Бланш, улыбаясь с учтивым сожалением. - Он был здесь неделю назад. Где он сейчас, трудно сказать. Благодаря весьма широкому кругу своих интересов, мой брат немало времени проводит в разъездах. Однако он когда-нибудь непременно снова объявится у меня, и тогда я с удовольствием передам ему, как вас найти. Только запишите свой адрес.
   Доминик хотел спросить, получила ли она в конечном счете письма от своего брата, но решил, что это его не касается.
   Бланш встала, подошла к бюро возле стены и перенесла оттуда на стол стакан с наточенными гусиными перьями, пачку бумаги и чернильницу.
   Дождавшись, пока гость запишет адрес, Бланш спросила:
   - Стало быть, вы познакомились с Франсом в России? - и снова в ее глазах промелькнуло непонятное собеседнику выражение. - Вероятно, на войне?
   Она продолжала задавать короткие, весьма конкретные вопросы, облегчая тем самым его задачу рассказчика.
   Доминик, у которого первоначально не было намерения пускаться в подробности, к своему удивлению не мог остановиться. Он рассказывал о кошмаре осады Смоленска, о потере лучшего друга, о многочасовом взаимном истреблении людей на Бородинском поле. О том, как отвез умирающего Франса в госпиталь, о письмах, предназначавшихся сестре, которые перешли в его, Доминика, руки, а после чудесного исцеления их автора вернулись к Франсу, о том, как два месяца спустя брат мадемуазель Бланш спас его, вырвав из объятий голода и мороза. Доминик говорил о русском плене и о бесконечной войне в Испании. О гусарской доблести, о храбрецах, которые скорее погибнут, чем дадут врагу овладеть эскадронным орлом. О бывшем своем денщике, обучающем маленького ученика соленым солдатским шуткам. О том, что с тех пор, как погиб Патрис Ружери, обрести второго такого же близкого и понимающего друга ему больше не удастся.
   Доминик не понимал, что заставляет его так откровенничать с незнакомой ему мадемуазель Лафонтен. Она была очень молодой, не старше двадцати двух - двадцати трех лет. Но в серьезных ее глазах угадывался непонятный для такого возраста опыт. Было в этом взгляде нечто, что заставляло Доминика вести себя не так, как обычно, и внушало робость.
   Бланка была старше и опытнее, чем думал Доминик. Лет на триста старше и опытнее. За эти годы она научилась не выдавать своих чувств. Единственным собеседником, в присутствии которого она не считала нужным сдерживаться, был Пако. Отставной гусар очень удивился бы, узнав, что за спокойным интересом в глазах молодой танцовщицы скрывается настоящая буря чувств.
   Франсиско был у нее неделю назад! Говорил о переезде в Америку, о монгольфьерах и существующих пока только в проектах дирижаблях, говорил о чем угодно, но только не о том, что на самом деле было важно!
   Бланка вспомнила, как перед отъездом Пако она провожала его до почтового дилижанса. Перед тем, как обняться и расстаться, она спросила, чем же он все-таки занимался в те годы, когда из-за войн их отправленные друг другу письма не доходили до адресатов.
   Взгляд деда упал на почтового служащего, который приторачивал в этом время его чемоданы на заднике дилижанса.
   - У меня в Брюсселе была тогда мастерская по производству карет, - ответил он. - Так что я разрывался между Бельгией и Голландией.
   Россию он даже не упомянул!
   Стало быть, в действительности Пако настолько захватила безответственная тяга к приключениям, которую за несколько столетий этот дикарь, поднабравшись красивых слов, научился маскировать разговорами о справедливых войнах, что он пошел почти на верную гибель! Как будто не было их бесконечных споров! Как будто в этом мире вообще не существовало Бланки, и он не обрек бы своей смертью близкого человека на столетия, может быть даже тысячелетия одиночества!
   Оказывается, он уже умирал, уже почти истек кровью. И, если бы не случайное сходство Пако с каким-то Ружери, этот французский гусар не отвез бы его в госпиталь, где его перевязали, дав тем самым шанс его идеальному телу исцелить себя, Бланка, лишилась бы единственного во всем мире близкого человека!..
   Раздался бой напольных часов.
   - Неужели мы разговариваем уже час? - поразился Доминик и встал со стула, чувствуя, что злоупотребляет временем юной дамы.
  

***

  
   Уже в Париже Доминик несколько раз спрашивал себя, почему так быстро покинул Тулузу, почему не остался там хотя бы еще на один день, не попытался завязать более тесного знакомства с Бланш Лафонтен, не пригласил ее, скажем, в театр или ресторан. Почему? Ведь она безусловно захватила его внимание настолько, что ее образ - высокая шея, синие глаза с затаившимся в них загадочным знанием, ярко-рыжие волосы, подчеркивающий тонкую талию испанский наряд - то и дело вставал перед его мысленным взором.
   Быть может, он не стал ухаживать за ней из-за того, что она не проявила к нему никакого интереса? Но почему такое соображение должно было его остановить? Разве гусары не славятся тем, что покоряют женские сердца с той же неукротимой решимостью, что и вражеские крепости?
   В конце концов Доминик признался себе, что подлинной причиной, помешавшей ему предпринять осаду этой цитадели, была робость. Женщина внушала непреодолимую и совершенно необъяснимую робость ему - офицеру, прошедшему две кровопролитные кампании, стоявшему во весь рост перед пулями, не раз получавшему ранения, не знавшему ни страха, ни пощады перед лицом неприятеля. В это было трудно поверить, но это было так.
   Результатом подобных размышлений стало решение отвлечься и не думать больше о тулузской танцовщице. Париж с его развлечениями в какой-то степени помогал в этой задаче, хотя гонимый из мыслей образ время от времени все же непрошено всплывал в них.
   Атмосфера, царящая в красивом двухэтажном особняке на улице Сент-Оноре, где теперь жил его дядя, пришлась Доминику по вкусу. Новая жена Жана-Батиста обладала на редкость жизнерадостным характером. В течение той недели, которую Доминик провел у парижской родни, он ни разу не видел Жюли унывающей или жалующейся на что-либо. Казалось, что и все остальные домочадцы заражаются у нее этим качеством - витающий в облаках Жан-Батист, любознательный маленький Люсьен, кухарка, няня и даже желчный высохший старик, который каждый день наведывался к ним в гости сразу после завтрака. Мальчик называл его дедушкой и несся к нему со всех ног, преследуемый белым пушистым, подпрыгивающим и звонко тявкающим созданием по имени Снежок. Остальные называли постоянного гостя папашей Рене.
   Он всегда носил черный фрак, лайковые туфли и высокий цилиндр. Когда разговаривал, то казалось, что голос производится трением сухих костей.
   - Идем гулять на набережную, Люсьен? - чопорно осведомлялся этот субъект в ответ на шумные проявления радости по поводу его прихода.
   - Снежок тоже с нами, да?!
   Задав вопрос, Люсьен плотно сжимал губы и, насупившись, впивался взглядом в старика. Неотступный взгляд маленьких глаз кого-то напоминал, но Доминик никак не мог вспомнить, кого именно. Бывший гусар, глядя на узковатое, с оливковым цветом кожи лицо своего малолетнего кузена, узнавал в нем некоторые черты Мирабель, но не находил никакого сходства с Жаном-Батистом. Дядя своей внешностью напоминал Доминику идола, вырезанного из дерева каким-нибудь примитивным дикарем.
   Пудель носился вокруг людей, мальчик настойчиво повторял свое требование, терзая старика взглядом, Жан-Батист говорил, не вставая с дивана, что-то резонное и никем не принимаемое в расчет, Жюли улыбалась, не вмешиваясь в дискуссию, тощий папаша Рене спорил с мальчиком и в конце концов уступал, после чего довольная исполнением ежедневного ритуала троица - старик, мальчик и Снежок - покидала дом.
   - Рене очень изменился с тех пор, как перестал рыться в мусорных кучах, - заметила однажды Жюли после очередной такой сцены.
   - В мусорных кучах?! - не поверил Доминик своим ушам, глядя на миловидное полное лицо владелицы нескольких булочных и пекарен.
   Жан-Батист, с удовольствием отправляя в рот кусок обмазанной джемом бриоши, объяснил, что папаша Рене многие годы был нищим парижским ветошником. Но после возвращения Бурбонов принц Конде за какие-то непонятные заслуги выделил ему пожизненную пенсию.
   - Хотя бы один человек доволен новой властью, - желчно прокомментировал Доминик.
   - Королю надо дать время, - произнес Жан-Батист. - Он человек умный и великодушный. Но его окружают дурные советчики, целая армия недовольных, мстительных, озлобленных аристократов требуют от него действий, которые могут стоить ему трона. Ситуация непростая. Но, по крайней мере, в Европе наконец наступил мир. Многие торговцы этому рады, ведь война очень сильно препятствует коммерции, не говоря уже о том, сколько жизней она уносит.
   Доминик удивился тому, что его дядя в Париже и его зять в Гренобле разными словами говорят одно и то же.
   Жюли сослалась на срочные дела и оставила мужчин одних.
   - Что ты имеешь в виду под великодушием короля? - спросил Доминик, радуясь тому, что его дядя способен рассуждать на злободневные темы.
   За день до этого Жан-Батист с жаром рассказывал племяннику о содержании старинной рукописи, которую Доминик отправил ему пять лет назад из Саламанки и о которой с тех пор успел забыть. Сначала Доминик пытался вникнуть в эти заумные рассуждения о мире, как отражении мыслей человека, но когда речь пошла о способности менять ход времени силой мысли, он перестал слушать. Как могли такие фантазии находить путь к сердцу и уму человека, занимающегося законами и нотариальной практикой, было непостижимо!
   Лефевр объяснил, что многие высокопоставленные офицеры и чиновники, служившие Наполеону, теперь занимают важные посты и при Людовике Восемнадцатом, который не стал их преследовать, несмотря на неудовольствие ультрароялистов.
   - Вот ты про что! - сказал Доминик, подавшись вперед. - Хорошо, назовем это великодушием, коль скоро ты настаиваешь. Меня в нынешней ситуации гораздо больше удивляет не король, а сами эти люди, которые раньше служили императору, а теперь - королю. Например, у нас в Гренобле командует Седьмой дивизией не кто иной, как генерал Габриэль Маршан. Я прекрасно помню, как его солдаты штурмовали флеши в битве на Москве-реке. По-моему, такие люди предали императора, который возвел их на небывалую высоту!
   Жан-Батист мог участвовать в разговорах о политике, мог даже спорить, но эти темы не вызывали в нем оживления. На возмущенное замечание племянника он довольно флегматично отвечал:
   - Почему же? Я не считаю это предательством. Ведь Наполеон отрекся от трона. После этого они перестали быть его маршалами и генералами. Знаешь, кто сейчас военный министр? Сульт.
   - Слышал, - хмуро откликнулся Доминик. - Командовал войсками в Испании, где я провел не один год. Не понимаю, неужели все это ничего для него не значит?!
   - А чем сейчас занимается прославленный маршал Ней, которого Наполеон называл "храбрейшим из храбрых"? - продолжал Лефевр тем же спокойным, рассудительным тоном. - Командует Шестой дивизией. Людовик возвел его в пэры, ввел в состав королевского военного совета.
   - Наш общий родственник тоже не потерял работу, как я понимаю? - с иронией осведомился Доминик.
   - Лефевр-Денуэтт? Конечно, нет, - подтвердил Жан-Батист. - Шарль командует полком королевских конных егерей.
   - Был генералом, стал полковником, - прокомментировал Доминик с язвительностью, которую то ли не заметил, то ли проигнорировал его дядя.
   - Собираешься посетить его? - поинтересовался Жан-Батист.
   - Вряд ли. Пока не привыкну относиться ко всему этому, как ты. Сейчас мне трудно это сделать. Может быть, формально их поведение и не является предательством, но мне оно все равно неприятно.
   Всего четыре дня назад Доминик рассказывал дяде, что в первое время после возвращения из плена он хотел пойти в гусары, иными словами - был вполне готов служить в армии короля. Сейчас он совершенно забыл о том разговоре. Лефевр, в отличие от племянника, хорошо его помнил, но не счел нужным смущать собеседника.
   Пришла Жюли, налила всем горячего чаю и снова принялась говорить о папаше Рене.
   - Он настоял на том, что будет откладывать деньги, чтобы оплатить учебу Люсьена в хорошем коллеже или университете, когда мальчик вырастет. Несчастный одинокий старик так сильно жаждет участвовать в его судьбе, что мы не могли ему отказать, хотя нам это не совсем по душе.
   - Почему не по душе? - спросил Доминик.
   - Не хочется, чтобы мальчик чувствовал свою зависимость от него. Видишь ли, Рене добрейший человек, но он все время пытается привить Люсьену свои взгляды, которые мы не особенно разделяем. Вот и получается, что он говорит мальчику одно, а мы - нечто совсем другое.
   - И что же такого говорит ему этот достойный пожилой господин, обласканный принцем Конде? - поинтересовался не без иронией Доминик.
   - Он учит его преклоняться перед знатью. Что же до нас с Жаном-Батистом, то мы не видим ничего хорошего в том, чтобы Люсьен смотрел снизу вверх на тех, кто просто получил титулы по праву рождения, ни имея никаких настоящих заслуг. Правильнее научить его уважать людей, которые сами всего добились в жизни.
   - Как вы двое?! - догадался Доминик и впервые за все время разговора хмыкнул.
  

***

  
   Через три с половиной месяца после возвращения Доминика из Парижа в Гренобль он пришел к окончательному выводу, что не создан для спокойной мирной жизни. Деятельность, к которой привлек его зять, приносила семье ощутимый доход. Доминик прекрасно понимал, что она позволит ему стать со временем зажиточным человеком и уважаемым членом местного сообщества. Но, несмотря на такое понимание, он не мог преодолеть унылую скуку, которую вселяло в него все, что было связано с производством перчаток.
   Флорен, полагавшая, что причина хандры, в которой пребывает ее брат, коренится в его одиночестве, попыталась свести его с Сесиль Котийон, дочерью обедневшего дворянина, эмигранта, вернувшегося во Францию около полугода назад. Доминик послушно следовал наставлениям Флорен, ходил на званые обеды к Котийонам, вел вежливые беседы с родителями Сесиль, гулял с девушкой в заснеженном саду под неусыпным надзором ее матушки.
   Она была молода, неопытна и воспитана в духе послушания. Краснела по любому поводу и разговаривала, потупив глаза. Иногда начинала беспричинно хихикать. Выйдя за Доминика, она была бы преданной женой, рожала бы детей, пеклась бы о домашнем очаге и наказывала бы слуг. Но стоило бывшему гусару представить себе этот налаженный, годами не меняющийся быт, как тоска оскоминой сводила ему челюсти. К тому же иногда в памяти всплывал образ Бланш Лафонтен, и в эти мгновения у него тут же исякало терпение, необходимое для выслушивания благовоспитанных речей Сесиль.
   В конце февраля Доминик приобрел на заработанные деньги вороного жеребца, которого назвал Унтером в честь унтер-офицера Франс Конинга. Теперь он каждое утро покидал город верхом через Боннские ворота, пересекал предместье Сен-Жозеф и пускал коня в галоп по горной тропе, как только последние дома оказывались позади. Он несся, куда глаза глядят, чувствуя, как мир раздвигается, преодолевает пределы дома и работы, вбирает в себя величественные вершины и глубокие пропасти, раскрывается навстречу всаднику альпийскими пейзажами и водами горной реки Изер.
   В такие часы Доминик в своем воображении вел вперед эскадрон. Вслед за ним неслись бесстрашные гусары, обнажив свои сабли. Реяли знамена, колыхались на ветру хвосты и гривы лошадей, их ржанье смешивалось с шумом ветра и громовым "Да здравствует император!", а над головами парил золотой эскадронный орел.
   После одной из таких дальних прогулок Этьен, стараясь говорить как можно деликатнее, поинтересовался, почему Доминик перестал ходить на собрание правления мануфактуры и вообще не показывается ни в одной из мастерских. Петион честно признался, что тоскует по походной жизни с ее непредсказуемостью, боевым братством, доблестью и пронзительным осознанием такого понятия как честь.
   - Мирная жизнь не для меня, - произнес он с отчаяньем. - Она сводит меня с ума.
   - Но как же ты жил в России? - удивился зять. - Ты ведь не сошел с ума оттого, что каждый день ходил в гимназию и давал уроки.
   - Это был плен, - отвечал Доминик. - Там выбора не было, пришлось приспособиться. Я и здесь смогу приспособиться, если соглашусь весь остаток жизни провести подобно пленнику.
   Этьен не понял, собирается ли его тоскующий родственник продолжать сотрудничать с ним в его прозаическом деле, но решил не оказывать на него давления и просто посмотреть, как будут разворачиваться события дальше.
   В последующие дни Доминик больше не пренебрегал своими обязанностями. Теперь он покидал город верхом на Унтере лишь вечерами или по выходным.
   Как и многие другие жители послереволюционной Франции, он не был религиозен. Однако в последнее время частенько ловил себя на том, что молит некие неясные высшие силы вмешаться в нестерпимо однообразный ход его жизни и внести в них бурные перемены.
   Высшие силы откликнулись гораздо раньше, чем можно было ожидать, и вскоре произошло то, от чего не только Доминик, но и любой другой европеец, немедленно забыл о скуке.
   В начале марта в городе поползли слухи, что Наполеон бежал с острова Эльба и первого числа высадился во Франции. Его сопровождал вооруженный отряд, насчитывающий около тысячи солдат островного гарнизона. Большинство в нем составляли преданные ему душой и телом "старые усачи" - гренадеры императорской гвардии.
   Впервые услышав об этом от Этьена, Доминик застыл на месте, чувствуя, как где-то в глубине его существа разгорается огонек, грозящий перерасти в пожар. Извинившись перед зятем, он побежал в конюшню, отвязал Унтера, очутился на нем одним прыжком и дал коню шпоры. Покинув город, всадник несся вперед, не различая дороги. Пронзительный горный ветер начала весны хлестал его по лицу.
   В последующие дни Доминик с жадностью выслушивал мнения всех подряд о том, во что выльется дерзкая выходка императора. Все вокруг судачили, спорили, аргументировали, но точных сведений о происходящем ни у кого в действительности не было. Схвачен ли Наполеон королевской полицией или армией? Если да, то что с ним сделают на сей раз? Если нет, то каковы его планы? Куда он направляется? Разразится ли гражданская война?
   - Представляю себе, что чувствует царь Александр, - рассуждал Теофиль. - Ведь это он, когда решалась судьба Наполеона, настоял на том, чтобы проявить к нему великодушие и отдать ему в управление целый остров, хотя остальные союзники говорили о содержании пленника в темнице или даже о казни.
   - Надо думать, горько жалеет о своих великодушных порывах, - предположил Этьен.
   Доминик ничего не говорил. Он лишь слушал, надеясь, что чужие высказывания помогут ему как-то разобраться в собственных чувствах. Затем, устав от разговоров, брал коня и покидал город на несколько часов, пытаясь навести порядок в душе под равномерный стук копыт.
   Вечером 7 марта, после работы, Доминик решил пуститься в очередную конную прогулку за пределами города, но ему это не удалось. Боннские ворота оказались заперты. На крепостном валу находился во всеоружии весь гарнизон, пушки были заряжены, дымились фитили. Один из солдат, расположившихся возле ворот, объяснял столпившимся горожанам, что в городе объявлено осадное положение в связи с известиями о том, что приближается Наполеон со своим отрядом.
   Услышав такое, Доминик почувствовал, что у него кровь вскипает в жилах. Он решил не покидать это место, даже если придется спать на земле. Если император действительно шел прямо сюда, лейтенант его Девятого гусарского полка не мог пропустить его приход!
   Отведя Унтера в сторонку и оставив его на привязи, Доминик вернулся, затесавшись перед воротами в толпу горожан, которая постоянно увеличивалась в числе.
   Жители города пытались хоть что-нибудь узнать у солдат и делились друг с другом слухами. Говорили, что император и его свита провели прошлую ночь в одной из деревень вблизи Гренобля, что в узком ущелье Лаффрей возле городков Визиль и Ламюр его встретили королевские солдаты в количестве около восьмисот человек. Два отряда направили друг на друга оружие, но император, сделав своим гвардейцам знак опустить ружья, подошел вплотную к солдатам, заговорил с ними и объявил, что, если они намерены "посягнуть на своего императора", то могут сделать это прямо сейчас. После чего солдаты с криками "Да здравствует император" перешли на его сторону и влились в его отряд.
   Говорили также, что генерал Маршан направил из города полковника Шарля Лабедуайера с пехотным батальоном, дав ему приказ арестовать Наполеона. Теперь все с растущим волнением ждали возвращения батальона.
   В этих разговорах и ожидании прошло около двух часов, в течение которых к воротам были подтянуты в качестве резерва силы Национальной гвардии.
   Солнце давно зашло. Площадь перед воротами освещалась факелами.
   В половине девятого раздались крики:
   - Они идут через предместье! Вот они!
   Толпа хлынула к городским стенам. Доминика сдавили со всех сторон. Он жалел, что не может видеть сквозь предметы. Было странно знать, что в нескольких десятках шагов от него, прямо за этими воротами находится человек, чье имя в течение двух десятилетий было неотделимо от понятия "Франция", человек, ради которого он, Доминик, испытал столько лишений и столько мгновений героического подъема духа. Мог ли он подумать, сражаясь под Талаверой и осаждая Смоленск, теряя друзей, замерзая в снегах, что этот человек, вершивший судьбы всего мира и заставлявший пресмыкаться властителей держав, однажды придет в его родной город?
   Наполеон явился к Боннским воротам Гренобля в сопровождении весьма многочисленного отряда, поскольку на его сторону уже успел перейти и посланный для его ареста батальон. Кроме того, его сопровождали вооруженные старыми ружьями, вилами и топорами крестьяне из окрестных деревень, жители предместья Сен-Жозеф и ремесленники расположенных там же каретных мастерских. Они собирались защитить своего императора в случае нападения на него, но он дал им знак отойти назад. Обратившись к командирам городского гарнизона, Наполеон потребовал ключи от ворот. Ему ответили, что они находятся у генерала Маршана. Тогда Наполеон уселся на тумбе, на мостике перед воротами, и стал ждать.
   Обо всем этом люди на площади узнавали от солдат. Сами они это видеть не могли. Но знание о близком присутствии императора наэлектризовало всех. Горожане по эту сторону ворот тоже были готовы броситься на помощь Наполеону, если начнется столкновение.
   Доминик в ужасе думал о том, как легко сейчас выстрелить в императора. Часть вала крепостной стены проходила всего в пятидесяти футах от того места, где он сидел. Пустить пулю мог любой находящийся там офицер-роялист. Мог это сделать и сам генерал Маршан, который, похоже, не собирался нарушать свою присягу королю. Стрелять можно было и из домов предместья.
   Наполеон просидел на тумбе около часа, когда у жителей предместья иссякло терпение, и они стали бить по воротам бревном. Горожане помогали им, действуя с внутренней стороны ворот. Солдаты не сделали ничего, чтобы остановить тех или других. Ворота были массивные: год назад их укрепили, когда возникла опасность осады города войсками коалиции.
   Наконец ворота распахнулись. Горожане, многие из которых держали в руках факелы, освободили проход, и в него вошел Наполеон. Он был в своем знаменитом сером походном сюртуке-шинели с длинными полами, в большой, странной формы, шляпе, которую, несмотря на ее два угла, часто называли треуголкой и которую любили изображать портретисты. Раздались бурные крики радости. Среди ликующих был и Доминик. Он стоял в первых рядах и видел императора так близко, что в какое-то мгновение мог бы дотянуться до него рукой.
   Отряд, прибывший с Наполеоном, шел в двадцати шагах позади от него. Император растягивал губы в улыбке и помахивал рукой. Затем остановился. Все, кто находились на площади - горожане, ремесленники, крестьяне, солдаты, офицеры - окружили его с криками:
   - Vive l'empereur! Vive la France! Да здравствует император! Да здравствует Франция!
   Те, кому удалось протиснуться к нему вплотную, хватали его за руки, становились на колени, обнимали сапоги, на которых налипли комья грязи, целовали одежду. Доминик, не узнавая сам себя, оттискивая тех, что загораживали ему проход, протянул руку и прикоснулся к сукну шинели. На какое-то мгновение он встретился взглядом с серыми неулыбчивыми глазами под огромным лбом, и по всему телу гусара пробежали одна за другой волны дрожи.
   Он только что прикоснулся к истории, чувствуя, что к нему, как и ко всей Франции, возвращается осознание своего величия!
   Огромная толпа сопровождала императора на площадь Гренетт, где он расположился в постоялом дворе "Три дофина", принадлежавшем старому солдату Туссену Лабарру, который когда-то участвовал в египетском походе генерала Бонапарта. Многие остались на площади, ожидая, что император выйдет на балкон, чтобы произнести речь.
   Между тем солдаты пехотного батальона, который в четыре часа дня был выслан днем для ареста Наполеона, рассказали, что произошло с ними. Когда батальон оказался на некотором расстоянии от города, полковник Лебедуайер, вынул из кармана позолоченного орла, прикрепил его к шесту, демонстративно поцеловал и поднял высоко над головой. Батальон дружно прокричал в ответ: "Да здравствует император!". Лебедуайер вспорол ножом кожу полкового барабана и, к удивлению присутствующих, стал вынимать из него трехцветные кокарды и раздавать солдатам. После этого батальон встретился с отрядом императора и вместе с ним вернулся в город.
   Ожидания толпы на площади Гренетт были в некоторой степени вознаграждены. Наполеон устроил на постоялом дворе прием в честь мэра города, других сотрудников мэрии, армейских офицеров и нескольких уважаемых граждан. Они довольно долго находились там, выслушивая его обращение. Время от времени император подходил к окну, показываясь стоящим внизу людям, и те начинали громко приветствовать его.
   Доминик неожиданно увидел рядом с собой Этьена. Отведя зятя в сторонку, где их не могли слышать, он с удивлением спросил:
   - Почему ты пришел сюда? Ты больше не на стороне короля?
   - На чьей бы стороне я ни был, глупо было бы упустить возможность увидеть своими глазами, как творится история.
   Этьен рассказал, что Маршан, в отличие от других офицеров, сохранил верность присяге и покинул город.
   - Роялисты спешно уезжают прямо сейчас, - продолжал он. - Хватают из домов все, что может влезть в повозку, и оставляют дома. Бедные люди! Представь себе: за один день оказаться в положении беженцев! Кстати, среди них и семейство Котийон.
   - Вот как! Значит, не суждено мне создать семью с прелестной Сесиль, - откликнулся Доминик, не испытывая особого сочувствия к "бедным людям". На своем веку он навидался беженцев и считал, что положение роялистов Гренобля не так уж и ужасно.
   Этьен пожал плечами и рассказал, что у него сегодня стало одним конкурентом меньше. Некий Дюмулен, преуспевающий производитель перчаток, успел добиться встречи с Наполеоном, которую устроил ему его знакомый, врач императора, прибывший с ним с острова Эльба. Дюмулен предложил в полное распоряжение Наполеона свою жизнь и сто тысяч франков в придачу. Император поблагодарил его, сказав, что в настоящий момент нужды в деньгах у него нет, но зато ему нужны такие "решительные люди", и назначил фабриканта своим ординарцем. Тот с радостью принял должность, заявив, что оставляет свое предприятие на произвол судьбы, так как теперь занят чем-то безмерно более важным.
   Этьен замолчал, заметив, что в толпе произошло оживление. Несколько участников встречи с Наполеоном только что вышли с постоялого двора на площадь. Этьен, узнав среди них местного библиотекаря, которого он хорошо знал, направился к нему, потянув за собой зятя.
   Библиотекарь, археолог по имени Жак-Жозеф Шамполион был среди тех археологов, что сопровождали армию во время египетского похода. Его младший брат Жан-Франсуа, которого Жак-Жозеф заразил своей увлеченностью Египтом, был известен рано расцветшими талантами. В свои 25 лет младший Шамполион уже был профессором истории, знал два десятка языков и успел опубликовать солидный труд о Египте времен фараонов.
   Жак-Жозеф, которого обступило несколько человек, включая Доминика с Этьеном, не без гордости сообщил, что только что получил от Наполеона задание освещать в "Газете Изера", печатном органе всей провинции, его триумфальное возвращение. Приняв поздравления, он до крайности изумил присутствующих, пересказав им вкратце суть заявления, которое Наполеон сделал во время встречи с представителями города.
   Смысл речи императора сводился к тому, что в прошлом он слишком любил величие и завоевания и стремился поставить Францию над всеми народами, однако теперь твердо решил дать народу "свободу и мир". Наполеон сказал, что на сей раз его империя будет конституционной монархией, в которой действительно учитываются интересы различных слоев общества. По его словам, он вернулся для того, чтобы спасти крестьян от Бурбонов, которые угрожают отнять их земли в пользу аристократов. Он призывал французов встать на его сторону, обещая никого не преследовать за службу Бурбонам.
   Археолог замолчал, с торжеством созерцая произведенный им эффект. Последовала пауза, в течение которой никто из его слушателей не мог произнести ни слова, после чего раздались крики в честь императора.
   Была уже глубокая ночь, когда Доминик и Этьен вернулись домой, где их встретила Флорен, потирая красные глаза.
   - Меня очень встревожило содержание речей Наполеона, - признался Этьен, вкратце рассказав жене о событиях дня.
   - Тебе не по душе свобода и мир? - удивился Доминик. - Я думал, что ты всегда считал мир чуть ли не высшей ценностью!
   Этьен, как обычно, кивнул, как будто в знак согласия, и тут же возразил:
   - Обещания мира и парламентского строя привлекут на его сторону очень многих из тех, что в противном случае не стали бы его поддерживать. В результате это может значительно облегчить Бонапарту возвращение трона и восстановление империи. Вот только ни свободы, ни мира он стране не принесет!
   Несмотря на накопившуюся усталость после столь длинного дня, Доминик почувствовал желание спорить.
   - Ты считаешь, что император говорит неискренне? - спросил он.
   - Полагаю, он искренен, - предположил Этьен. - Но это всего лишь настроение, продиктованное необходимостью привлечь на свою сторону как можно больше французов. Настроения его могут меняться, но суть не меняется. То настроение, в котором он сейчас пребывает, не соответствует его сути и поэтому продержится недолго. Он человек войны, а не мира. И он стремится властвовать, а не делиться полномочиями!
   Флорен хотелось, чтобы ее близкие люди не ссорились и чтобы все поскорее отправились спать. Сын мог скоро проснуться, а она от усталости уже готова была заснуть, не вставая из-за стола. Поэтому она предложила примирительным тоном:
   - Давайте не будем гадать. Ведь люди иногда меняются. Император мог за время ссылки измениться.
   Этьен снова заговорил. В его голосе теперь было больше горечи, чем обличительного запала.
   - Да, дорогая, всякое бывает. Но как бы он ни изменился, в эту его перемену не поверят государи Европы. Для них Наполеон это вечная угроза и вечная война. Они никогда не согласятся заключить с ним мир, к которому он сейчас призывает, поскольку решат, как решил и я, что мир нужен ему лишь для того, чтобы выиграть время и подготовиться к новым завоеваниям.
  

***

  
   Наполеон высадился на французском берегу 1 марта, а 20-го он уже был в Париже, где его возросшее воинство и множество восторженных горожан препроводили императора в покинутый королем дворец Тюильри. На всем протяжении пути от Гренобля до столицы сторонники Наполеона не произвели ни одного выстрела. Так же, как и в Гренобле, войска повсюду переходили на его сторону, а постоянно повторяемые обещания дать стране мир и свободу успокаивали множество тех, что поначалу смотрели на возвращение с опасениями.
   Офицеры, командовавшие королевскими войсками, наталкивались на их упорный отказ повиноваться приказу обратить свое оружие против императора. Почти все эти офицеры прежде служили Наполеону, но после его отречения присягнули Бурбонам. Перед лицом неповиновения войск, они повели себя по-разному. Одни, как Маршан и Макдональд, удалились в свои поместья, чтобы не участвовать в противостоянии. Другие - среди них были Ней, Сульт, Сюше, Лефевр-Денуэтт, Груши - перешли на сторону Наполеона.
   Король, который никак не мог воспрепятствовать победоносному и бескровному покорению страны Бонапартом, был вынужден снова эмигрировать.
   Иоахим Мюрат, будучи королем Неаполя, неожиданно, без согласования действий с Наполеоном, объявил войну Австрии и начал военные действия против нее на итальянской территории. Ему удалось занять Рим и несколько других городов, но в начале мая Мюрат потерпел сокрушительное поражение. Одновременно с этим неаполитанцы, в лояльности которых он был уверен, подняли против него восстание, чтобы вернуть на трон прежнюю династию.
   Мюрат с семьей сумел вырваться из Италии и добраться до Франции. Наполеон написал ему, чтобы он оставался в Тулоне в ожидании дальнейших распоряжений. Возможно, император не мог простить своему бывшему любимцу того, что в начале 1814 года тот изменил ему. Кроме того, Наполеон мог быть раздосадован недавними необдуманными действиями Мюрата. Так или иначе, но Бонапарт так и не призвал своего зятя в армию, даже когда начались военные действия.
   Главной заботой Наполеона после восстановления империи было добиться заключения мира с европейскими державами, однако на его призывы не было ответов.
   Наполеон и его окружение с нетерпением ожидали возвращения в Париж императрицы Марии-Луизы и младшего Наполеона, четырехлетнего короля Римского. Со времен поражения Франции в 1814 году они находились в Австрии. Большие надежды восстановленная империя возлагала на то, что Мария-Луиза сумеет уговорить своего отца, императора Франца II согласиться на мирные предложения Наполеона, а Франц, в свою очередь, склонит на это и правителей остальных держав.
   Но Мария-Луиза не отвечала на письма супруга. Бонапарт длительное время полагал, что Франц против воли удерживает дочь от возвращения к нему. Он продолжал пребывать в этой иллюзии до тех пор, пока не получил через верных людей совершенно достоверные сведения из Вены о том, что его супруга уже несколько месяцев находится в любовной связи со своим обер-гофмаршалом, графом фон Нейппергом, и что она категорически не желает переезжать во Францию.
   Эти сведения стали для Наполеона сокрушительным ударом. Пропала надежда увидеть горячо любимого сына. Жена, которой он доверял, его предала. К тому же теперь стало ясно, что у Австрии нет никаких причин идти навстречу просьбам императора французов.
   Россия, Пруссия, Австрия и Англия на Венском конгрессе приняли решение бороться с Наполеоном до его свержения, объявив его "врагом человечества". Это было решение начать войну.
   Наполеон вел широкомасштабные приготовления к военным действиям. Ему следовало торопиться. Многонациональная армия под командованием герцога Веллингтона, в составе которой были британцы, голландцы, бельгийцы, ганноверцы, брауншвейгцы, а также прусская армия Блюхера в мае уже находились на территории Бельгии. Наполеон собирался воспрепятствовать соединению этих двух армий, чтобы разгромить их поодиночке и занять Брюссель как можно раньше, пока до Бельгии не успели добраться отправленные туда крупные корпуса из России и Австрии. Он был уверен, что после того, как Бельгия окажется в его руках, противники согласятся начать переговоры.
  

***

  
   В конце мая Доминик, не выдержав отдаленности от центра событий, переехал в Париж. Впервые за многие годы он отправился на улицу Виктуар, в особняк своего дальнего родственника, Лефевра-Денуэтта, которому Наполеон вернул чин генерала. Поздравил его с тем, что его полк конных егерей снова, как это было до отречения императора, входит в состав Молодой гвардии, и испросил совета относительно того, какому из пяти сохранившихся гусарских полков ему, Доминику, следует предложить свои услуги.
   - Бесстрашные и опытные офицеры очень нужны сейчас императору, - прокомментировал генерал его решение вернуться в строй.
   Доминику приятно было услышать похвалу, но он был несколько разочарован тем, что генерал ограничился ею. Ему казалось, что родственник предложит ему вступить в его легкую кавалерию. Служба в гвардии была почетнее, чем в армии. Однако генерал то ли не догадался о его тайных ожиданиях, то ли счел, что гусару место в гусарском полку, а таковых в гвардии не было. Так или иначе, но Денуэтт посоветовал Доминику поступить в Седьмой гусарский полк под начало весьма опытного командира, барона де Марбо, только что возведенного в бригадные генералы.
   В десятых числах июня, облаченный в темно-зеленый, почти черный мундир Седьмого полка, Доминик Петион - теперь уже в чине капитана - двигался верхом на Унтере в составе многочисленной французской армии, удивляясь высоте бельгийской ржи, которая во многих местах покрывала пехотинцев с головой, а кавалеристам доходила порой до плеч. Недавно прошел приятный летний дождь, и кое-где под лучами ласкового солнца на пушистых колосьях размером с ладонь весело поблескивали капли воды.
   Стучали барабаны, звучали трубы. Ветер трепал черные, алые и белые султаны на высоких темных киверах.
   Совершенно неожиданно в воображении Доминика возник его малолетний кузен Люсьен, и гусар вдруг вспомнил, кого именно напоминал ему упорный, насупленный взгляд, возникавший у мальчика всякий раз, когда тот хотел чего-то добиться. Очень похожие глаза были у майора Себастьяна Грессо, которого никто не видел после боев в районе между Можайском и Москвой.
   Доминик подивился тому, как причудливо устроен человек. Порою совершенно незначительный пустяк начинает очень досаждать ему, если все усилия вспомнить его оказываются бесполезны. Казалось бы, не все ли равно, на кого похож хмурящийся ребенок, особенно если речь идет о чисто случайном сходстве? И все же, когда в сознании вдруг всплывает это совершенно ненужное воспоминание, возникает самое настоящее облегчение, словно какое-то напряжение отпускает разом тело и душу.
   Мысли Доминика сменили направление, и он стал думать о том, что присутствие императора преображает не только историю Европы, но и ее географию. Впереди, на пути к Брюсселю, располагались небольшие деревушки и фермы, чьи названия - Катр-Бра, Линьи, Гугемон, Вавр, Ватерлоо, Ла-Э-Сент, Мон-Сен-Жан - ничего не говорили иностранцу. Однако очень скоро некоторые из них, если не все, окажутся в зоне боев, каковое обстоятельство не только станет ужасным бедствием для их обитателей, но и вырвет эти деревушки из их глухой безвестности.
   До кампании 1812 года никто в Европе не знал таких названий, как Бородино или Тарутино. Да и многие ли слышали о них в самой России? Теперь же трудно представить себе, сколько должно пройти поколений, чтобы знание о Бородино и Аустерлице стало достоянием одних лишь ученых.
   Личное участие в удивительном акте превращения географии в историю, в обращении обыденности в вечность, - вот, что такое причаститься к подлинному величию!
   Через несколько дней битва при Ватерлоо вырвала название этой деревушки из безвестности, став ужасным бедствием для нескольких десятков тысяч человек и их близких и завершив эпоху наполеоновских войн.
  

***

  
   Вечером 18 июня, когда длившееся более восьми часов сражение уже завершилось, небольшой бельгийский городок Женап возле брюссельской дороги, как и некоторые другие городки и селения вблизи Ватерлоо, являл собой апокалиптическое зрелище. Прусские войска, которым было поручено преследование отступающих французов, одним пушечным залпом смели возведенные на подступах к городу баррикады. Кавалерия генерала фон Рёдера ринулась в город, рубя саблями, сея ужас и смерть. Несметная толпа французских солдат и офицеров, которых принесла сюда лавина панического отступления Великой Армии, бежала по узким кривым улочкам, создавая тут и там непроходимую давку.
   Город пересекала река, называвшаяся по-французски Диль, а по-фламандски - Дейле. Мост через нее вел на южный берег, давая шанс беглецам добраться до Шарлеруа, где еще находились французские резервные войска и обозные фургоны с едой, боеприпасами, всевозможным снаряжением.
   Но добраться до моста было не проще, чем тремя годами ранее - уцелеть при переправе через Березину. За проход к мосту среди обезумевших от страха беглецов завязалось настоящее побоище. Те, у кого еще были сабли, штыки или шпаги, не колеблясь пускали оружие в ход против своих же собратьев. Между тем с севера напирали все новые кричащие толпы, бегущие от отрядов кавалерии и пехоты, которые получили от фельдмаршала Блюхера приказ о поголовном истреблении отступающих. В этот час ждать пощады нельзя было ни от врагов, ни от своих.
   Спотыкаясь о мертвые тела и расчищая дорогу саблей, Доминик Петион выбрался наконец из самой густой давки перед мостом. Подобно многим другим, так и не сумевшим добраться до спасительного южного берега, он теперь надеялся хотя бы временно затеряться на городских улицах. Измученный, покрытый ранами, не евший со вчерашнего дня, разбитый осознанием чудовищного поражения, Доминик не решился уподобиться тем смельчакам, что попытались перейти Диль вброд, рискуя пасть под пулями.
   Ему и еще нескольким французам удалось найти оставленный жителями дом. Они заняли подвал, ожидая, что в любую минуту их обнаружат и перебьют всех до единого. У кого-то нашелся огарок свечи. Воткнув его в горлышко найденной на полу пустой бутылки, беглецы зажгли огонек, и глазам на миг предстало помещение, которое могло стать их последним прибежищем в этой жизни: грязный пол, пустые бочонки, лежащие на них доски. Затем свечу из осторожности погасили.
   С улиц доносились крики и звуки выстрелов.
   - В том, что сейчас нас преследуют и убивают как крыс, виноват император, - заговорил вдруг в темноте чей-то хриплый голос. - Он думал только о победе. Не сделал ничего, чтобы организовать отступление на случай неудачи. Поэтому мы, проиграв одну битву, сразу же потеряли армию и проиграли всю войну.
   Никто не отвечал, но в звуках, издаваемых беглецами, - дыхании, покашливании, тихих стонах, - слышалось теперь новое напряжение.
   - Нет проводников, чтобы вести нас разными дорогами к границе, - продолжал хриплый голос, наливаясь ненавистью. - Нет нормальной переправы через Диль. Вся провизия оставлена в Шарлеруа, и в бой нам пришлось идти голодными. Сам он, надо думать, уже несется во весь опор, чтобы спасти свою драгоценную жизнь и отправить на войну новые тысячи и тысячи людей!
   Один из слушателей не выдержал и издал приглушенное рычание. Затем заговорил молодым, неистовым тенором:
   - Эй ты, постеснялся бы поносить человека, который вознес Францию над всем миром! Битву мы проиграли не из-за императора, а из-за маршалов. Они же изменники, неужели неясно?! Разве все они - Ней, Сульт, Груши и остальные - не служили еще совсем недавно королю?!
   Молодого бонапартиста поддержали несколько человек, но и между ними не оказалось согласия. Они заспорили о том, почему маршал Груши не сумел вовремя придти со своим корпусом к полю Ватерлоо, позволив тем самым Блюхеру соединиться с Веллингтоном. Одни обвиняли Груши в измене, другие - в бездарности.
   Наполеона, кроме самого первого оратора, никто ни в чем не обвинял, да и сам обладатель хриплого голоса какое-то время молчал.
   Неожиданно он снова заговорил:
   - Как же вы не понимаете, какую чушь несете?! Наполеон в любом случае виноват в том, что отправил Груши преследовать пруссаков не сразу после победы при Линьи, а только на следующий день, когда их уже и след простыл. Вы тут твердите, что Груши плохой маршал. Но кто назначил его маршалом? И ежели он и в самом деле изменник, то кто отдал изменнику огромный корпус?
   Воцарилось молчание. С улицы продолжали доноситься шум и звуки стрельбы.
   Доминику казались нелепыми все эти споры перед лицом неизбежной гибели. В том, что их вот-вот найдут, можно было не сомневаться. Он размышлял о том, что имел намного больше шансов перейти на другую сторону Диля около часа назад, если бы мог предвидеть, что неприятель появится так скоро, и добрался бы до реки, вместо того, чтобы терять драгоценное время возле бесполезных баррикад.
   Перед глазами вставали недавние сцены давки и резни. Особенно тяжко было вспоминать, как гвардейский генерал, которого толпа прижала к одной из местных харчевен, отдал свою шпагу прусскому офицеру, а тот немедленно заколол пленника его же оружием. Доминик, стиснутый людьми со всех сторон, не мог сделать ничего, чтобы помешать этому вопиющему злодеянию.
   Если бы можно было повернуть время вспять, хотя бы на час, Доминик, не задерживаясь в северном пригороде, добрался бы до моста и миновал его до появления преследователей. Он не только получил бы возможность спасения, но и не видел бы тех ужасов, которые сейчас продолжали терзать его душу.
   Если бы только можно было вернуть время на час назад!
   Неожиданно вспомнилось, как еще совсем недавно, в Париже, дядя пересказывал ему содержание старинной рукописи. Фантастические россказни о людях, которые могут менять уже происшедшие события.
   С горькой усмешкой, которую никто в темноте видеть не мог, Доминик вообразил, будто наделен такой способностью. Он обратился мысленным взором к моменту, когда находился на баррикадах, и стал воображать различные возможности действия, предоставляемые ему судьбой. Можно было оставаться там какое-то время (как он в действительности и сделал), можно было сразу начать двигаться на юг, к мосту, или попытаться спрятаться в городе.
   С Домиником происходило нечто в высшей степени странное, к чему его не готовили ни воспитание, ни полученные за всю жизнь знания, ни собственное воображение. Он словно очутился посреди беззвучной музыки, порождаемой безмолвно вибрирующими струнами. Все они в действительности были не струнами, но разными возможностями развития событий, образовывавшими живую ткань, чья природа была той же, что и природа человеческого сознания.
   Зная, что скоро появится неприятель, Доминик не стал задерживаться на баррикадах. Толпа обезумевших от страха французов двигалась на юг, в сторону реки, но давка еще не была столь чудовищной, какой она станет некоторое время спустя. Тем более, что гусарский капитан Петион пошел на сей раз окольным путем, по боковым улочкам, где людей было меньше. Ему удалось без особых приключений добраться до реки и перейти на южный ее берег.
   Все это было больше похоже не на воображение, а на сон, в котором мы не знаем, что спим, и оттого нам даже в голову не приходит усомниться в реальности происходящего. Это переживание от подлинной яви отличала лишь странная связь, соединявшая того Доминика, что пробирался к мосту, с более поздним Домиником, сидящим в темном подвале вместе с другими.
   Счастливчики, преодолевшие реку, понимали, что останавливаться нельзя. В глаза им смотрела ночь, полная опасностей. Измученные недоеданием люди, с самого утра не имевшие ни малейшей возможности отдыха, напрягали последние силы, чтобы продолжать свой путь. Доминик шел вместе со всеми, когда вдруг почувствовал в затылке беззвучный щелчок, и его невероятное раздвоение прекратилось. Время в том витке реальности, где он сумел перейти через мост, догнало застывший миг в том витке, где он сидел в темном помещении вместе с другими беглецами. Теперь прежнего витка больше не существовало! Знание о том, как Доминик прятался в подвале, сохранилось лишь в его памяти.
   Ошеломленный случившимся, задыхающийся от непосильного возбуждения и предельного истощения, Доминик свернул на обочину и сел на толстую нижнюю ветвь большого дерева, закутавшись в шинель. Он решил дать себе передышку и попытаться хоть как-то унять потрясение от того, что умудрился проделать.
   Итак, рассказы Жан-Батиста отнюдь не были наивной сказкой! Люди действительно умеют переделывать уже случившиеся события, воздействуя на них простым усилием ума! И даже не догадываются об этой своей волшебной способности. По крайней мере он, Доминик, этого о себе никогда прежде не знал. А остальные? Знали ли они об этом?
   Неужели все люди без исключения наделены таким же даром?
   Доминик отмел подобную возможность, поскольку в этом случае Жан-Батист, знавший о существовании дара, уже давно обнаружил бы его в себе. Между тем, дядя говорил о его обретении, как о конечной цели чрезвычайно длительных и настойчивых усилий!
   Это означало, что Доминик, сам того не подозревая, относился к редкой, удивительной категории людей. Он вспомнил, как называл их его дядя. Орбинавты, странствующие из одного мира в другой, поскольку каждый стертый или оживленный ими виток реальности был целым миром.
   - Я - орбинавт! - прошептал гусарский капитан Петион, дрожа всем телом и вслушиваясь в звучание странного слова. - Я могу управлять временем!
   Счастье, испытываемое Домиником из-за этого открытия, было полно невыразимой горечи. Сколько всего сумел бы он сделать, если бы знал о своем даре раньше!
   Перед его глазами проходили картины прошлого. Он вспоминал товарищей которых сумел бы спасти в Испании и России, возвращаясь в прошлое, чтобы предотвратить их смерть! Если бы он только мог тогда догадаться, что обладает фантастической способностью переписывать заново уже происшедшие события!
   В смоленском аду он не допустил бы гибели своего лучшего друга! Он добрался бы до императора и предложил бы ему свои услуги. Уговорил бы Наполеона не идти на Москву, а вместо этого дождаться весны, оставаясь в западных губерниях России. Он мог бы предупреждать императора о последствиях каждого его решения! Он спас бы империю и Францию от страшного унижения 1814 года.
   Доминик застонал в отчаянии, думая о возможностях, упущенных из-за того, что он не знал своей способности влиять мыслью на реальность. И тут вдруг понял, что не все потеряно.
   Францию и ее императора можно было спасти!
   Все еще оставалась возможность обратить вспять судьбы этого кошмарного дня и победить в битве при Ватерлоо!
   Возбуждение, охватившее Доминика, было столь сильно, что он вцепился в кору дерева и оторвал от нее кусок.
   Доминик решил, что вернется в позавчерашний день, в поздний вечер 16 июня, когда была одержана победа над Блюхером при Линьи, и уговорит императора немедленно послать войска вслед за отступившим противником, чтобы добить его, пока тот не успел отдалиться и собрать свои разрозненные корпуса. Объяснит, что давать такое же распоряжение утром будет уже поздно: маршал Груши не догонит Блюхера, не сумеет предотвратить его соединения с Велингтоном в решающей стадии сражения при Ватерлоо.
   Но станет ли Наполеон слушать безвестного капитана, если, по слухам, он не слушает никого даже из числа своих прославленных маршалов? И позволят ли его адъютанты простому гусарскому офицеру поговорить с глазу на глаз с императором французов?
   Доминик решительно отмел все сомнения. Он только что сумел вернуться в прошлое и прожить его иначе, чем в первый раз! Что это, если не всемогущество?! Уж как-нибудь он добьется своего. Если понадобится, станет действовать хитростью. Если одна попытка добраться до Наполеона не принесет результата, Доминик просто перепишет заново неудачный виток реальности.
   Он спасет судьбу Бельгийской кампании, а затем поставит свой уникальный дар на службу Наполеону. Вдвоем они принесут Франции вечную славу!
   С силой вдохнув воздух и жалея о том, что во фляжке не осталось ни капли коньяка, Доминик Петион закрыл глаза и вызвал в воображении присутствие таинственных струн бытия с их невыразимой музыкой. По мере того, как сознание соскальзывало все дальше в прошлое, количество струн росло. Вскоре они превратились в непроходимую путаницу, пугающую заключенной в них силой. Это была сила, способная творить и стирать миры. Сознание орбинавта сделалось перед их лицом столь малым и незначительным, что Доминику стало ясно: попытка погрузиться в это переплетение поглотит его, лишив разума и, возможно, даже жизни.
   Он испуганно отпрянул и снова открыл глаза. Опыт не удался!
   По дороге в южном направлении двигались отступающие французы. Одни скакали, другие бежали, третьи плелись из последних сил. Скоро сюда явятся преследователи. Необходимо было немедленно возобновить движение, иначе смерть неминуема.
   Разочарование было очень велико! Вместо того, чтобы вернуться в прошлое, стать незаменимым советником и поверенным императора и вместе с ним вести Францию к величию, Доминику придется снова превратиться в жалкого беглеца!
   Еще до того, как он успел встать и покинуть гостеприимное дерево, он вспомнил, что Жан-Батист, пересказывая ему содержание старинной рукописи, упоминал "глубину ствола" - наибольшую давность, на которую может проникнуть орбинавт, двигаясь назад по линии времени. Теперь Доминик понял, что именно ограничение глубины ствола не позволило ему добраться до вечера 16 июня. Для этого пришлось бы вернуться в прошлое двухдневной давности, между тем, как в произведенном только что неудачном опыте Доминик едва успел добраться до двухчасовой глубины.
   В том разговоре, когда Жан-Батист заговорил об упомянутом ограничении, Доминик - просто, чтобы изобразить заинтересованность, которой он тогда вовсе не испытывал, - спросил, что будет с орбинавтом, который попытается преодолеть глубину ствола.
   - В рукописи на этот счет говорится что-то не очень понятное, - ответил дядя. - Орбинавта, как там написано, уничтожит пламя в его собственной голове. Но я не знаю, что это означает.
   Вспоминая разговор с Жаном-Батистом, Доминик досадовал на то, что так мало задавал тогда вопросов. Ведь дядя, несколько лет изучавший старинный текст, мог дать ему и другие интересные и полезные сведения.
   Доминику так сильно не хотелось отказываться от решения спасти императора, что он никак не мог заставить себя встать и присоединиться к толпе, несмотря на опасность промедления. Если бы удалось добраться до позавчерашнего вечера или хотя бы до вчерашнего утра и изменить последние события, то это позорное, паническое отступление просто не случилось бы, и Доминику вообще не пришлось бы думать о том, как уцелеть в захваченном врагом Женапе.
   Неожиданно Доминика осенила идея! Она была подобна внезапной вспышке молнии в мраке ночи. Ему показалось, что он знает, как можно обойти ограничение глубины ствола.
   Очевидно, она отсчитывается от того момента, который является для орбинавта исходным пунктом в его путешествии в прошлое. Скажем, в том измененном витке яви, в котором Доминик добирался до моста по боковым улочкам бельгийского городка, точкой отсчета для него был момент, когда он, сидя в темном подвале, начал этот опыт. Именно поэтому он и ощущал странное раздвоение, как бы одновременно присутствуя и в подвале, и на улице. И это раздвоение завершилось лишь в тот момент, когда время новой яви совместилось со временем старого витка, что и отозвалось в затылке орбинавта щелчком.
   Но ведь не обязательно было пытаться уйти слишком далеко назад по линии времени. Можно было сначала переместиться в прошлое на расстояние в полчаса, что было вполне безопасно. И в новом витке, вместо того, чтобы действовать, совершать поступки, снова закрыть глаза и выполнить еще одно погружение в прошлое на безопасное расстояние. Тогда у второго перемещения будет иная точка отсчета, чем у первого. Таким образом, двигаясь каждый раз на дистанцию, не превышающую глубины ствола, можно было по-настоящему путешествовать в прошлое любой дальности!
   От радости Доминик чуть не вскрикнул.
   Но времени на размышления у него не оставалось. Со стороны моста уже слышались прусские барабаны, цокот копыт и крики людей, которых рубили с плеча гусары и уланы наступающей армии. Следовало незамедлительно начать задуманное многоступенчатый переход в прошлое!
   Погрузившись в музыку таинственных струн, Доминик выбрал первую попавшуюся из них и выплыл в реальность получасовой давности, обнаружив себя в одном из переулков Женапа. Спрятавшись в промежутке между домами, он совершил второй переход и оказался ближе к району баррикад.
   Доминик тотчас же понял то, что его сознание продолжало ощущать связь не с переулком на северном берегу Диля, а с тем местом на южном берегу реки, где он сидел у дерева.
   Это означало, что точкой отсчета все еще оставалась самая первая, та, из которой орбинавт совершил свой первый, а не второй переход! Значило ли это, что перехитрить глубину ствола не удастся?
   Несколько минут Доминик колебался, не зная, что ему предпринять. Снова бежать в Женап, в очередной раз пробираясь к мосту, или продолжить опасный переход во времени с целью спасти императора?
   Затем колебания прошли. На весах судьбы жизнь, полная славы и смысла, противостояла никчемному отсчету дней бывшего гусара в побежденной стране. В конце концов, Доминик все еще был солдатом. Значит, он был обязан рискнуть жизнью ради великой цели.
   - Я иду к вам, мой император! - воскликнул капитан Доминик Петион. - Да здравствует Франция!
   В результате третьего, безоглядного прыжка в гущу ткани бытия, пламя, вспыхнувшее в голове орбинавта, убило его.
   Прусские уланы не заметили лежащего возле разрушенной баррикады человека. Наутро его обнаружили крестьяне из близлежащей деревни. Предшествующие дни войны лишили их крова. Теперь они мстили потерпевшей поражение армии Наполеона, раздевая убитых и даже тех, что еще были живы. Увидев на гусарском офицере лишь незначительные раны и недоумевая по поводу причин его смерти, мародеры забрали всю его одежду вплоть до нательного белья, а также оружие и пустую фляжку.
  
  

- Глава 9 -

Август, 1816 г., Тулуза

  
   Вечером жара так и не спала, и после окончания занятий с ученицами Бланка собралась погулять по набережной Гаронны. Переодевшись в спальне, она спустилась в гостиную, где обнаружила, что там ее поджидает Пако. Дед располагал собственным набором ключей от дома, поэтому ничего удивительного в его появлении не было.
   - Бланкита! - воскликнул он, вставая с кресла и широко улыбаясь. - Рад сообщить, что уже приступил к выполнению нашего совместного плана.
   - Что ты имеешь в виду? - равнодушная вежливость, прозвучавшая в голосе внучки, слегка обескуражила Пако.
   - Я уже купил дом в Бордо и переехал. Ты была права: там собралось весьма интересное общество.
   Бланка открыла все двери - входную и ведущую во двор, - и встала на пути сквозняка, застыв, подобно изящной статуэтке. Она могла оставаться в неподвижности несколько часов, не испытывая потребности в перемене положения тела, если это положение доставляло ей удовольствие. Те, кому доводилось видеть подобное зрелище, подозревали, что перед ними человек необычайно выносливый и располагающий неисчерпаемыми запасами времени. Такое предположение вполне соответствовало действительности.
   Пако решил, что пора сделать замечание о некоторой необычности ее поведения.
   - Ты как-то слишком безразлична к моему появлению. Странно встретить подобный прием после разлуки.
   - Не такая уж и длительная разлука, - откликнулась Бланка. - Ты был здесь незадолго до бегства Наполеона с Эльбы. С тех пор прошло меньше полутора лет.
   - Хорошо, птенец, ты права. Не буду рассказывать тебе о своих делах, коль скоро они тебя не интересуют. Но, быть может, ты посвятишь меня в свои? Когда ты собираешься обосноваться в Бордо? И помнишь ли ты о нашем плане переезда в Америку?
   Не двигаясь с места, Бланка сообщила ровным скучным голосом:
   - Не знаю.
   Ее собеседник помолчал, раздумывая, что могло быть причиной ее отчужденности. Он уже понял, что провинился, но никак не мог взять в толк, в чем именно.
   - Кстати, - произнес Пако наконец, - я тебе несколько раз писал за эти годы. Ты почему-то ни разу не ответила. Доходили ли до тебя мои письма?
   - Какие годы ты имеешь в виду и какие письма? - статуя, все это время глядевшая куда-то вдаль, вдруг ожила, сменила позу и взглянула в лицо Пако. - Вероятно, ты намекаешь на тот год, когда воевал в России, и на те письма, что писал мне между боями?
   Пако застыл на месте, не понимая, как она могла узнать.
   - Петион? - наконец догадался он.
   - Да, этот гусар искал тебя, чтобы поблагодарить за свое спасение, - Бланка покинула свой пост, окончательно превращаясь из статуи в женщину, готовую высказать все, что у нее накипело.
   Подойдя к Пако, она пальцем указала ему на стул возле стола, и, когда он послушно опустился, села напротив.
   - Он оставил свой адрес в Гренобле.
   - Птенец, я все могу объяснить, - воскликнул Пако.
   Бланка кивнула, показывая, что слушает.
   - Видишь ли, ты, вероятно, считаешь, что, отправившись на войну, я нарушил какое-то обещание, но я хочу напомнить тебе, что в наших спорах мы так и не пришли к согласию. И я никогда - повторяю, ни-ког-да! - не давал тебе обещания не участвовать в войнах. Потому что, в отличие от тебя, верю, что люди иногда сражаются за справедливое дело, и в этом случае я вправе помогать им! Тем более, что, будучи орбинавтом, твой дед совершенно неуязвим для опасности. Уж в этом было много возможностей убедиться! Таких, как ты и я, не берет ни пуля, ни штык!
   Пако оживился, собственные слова придали ему уверенности, он собирался продолжать речь в том же духе, но Бланка перебила его:
   - Кстати, Петион еще рассказал, что до того, как ты спас его, он сам спас тебя.
   - О нет! - протянул огорченный Пако. - Я надеялся, что у него хватит ума промолчать! Хотя, как может бравый гусар удержаться от рассказов о своих подвигах, особенно в присутствии обворожительных молодых женщин?!
   - Ты истекал кровью, - неумолимо продолжала Бланка, игнорируя его тираду, - и, если бы не Доминик Петион, который отвез тебя в госпиталь, ты бы там умер!
   Пако замолчал, понурив голову и кляня себя за то, что за прошедшие после Бородинской битвы почти четыре года так и не подготовился к подобному разговору.
   - Дело не в том, согласны мы с тобой в наших спорах или нет, - теперь Бланка уже не сдерживалась, и глаза ее метали молнии. - А в том, что ты рисковал своей жизнью, совершенно не думая обо мне!
   - Я все время думал о тебе, Бланкита,... - пробормотал Пако.
   - Нет, дед!
   Он вздрогнул. Такое обращение было весьма дурным знаком. Теперь она не скоро назовет его снова по имени.
   - У меня нет никого, кроме тебя! - Бланка повысила голос. - Никого, кроме тебя, не было ни триста лет назад, ни двести лет назад. И через тысячу лет, скорее всего, тоже никого не будет! Ты подумал, когда решил рисковать собой, каково мне будет жить всю эту вечность без единого близкого человека?!
   Пако протянул к ней руку:
   - Птенец, послушай!..
   Бланка встала с места и официальным голосом уведомила его:
   - Можешь оставаться здесь, сколько хочешь. Где твоя комната, ты знаешь. Можешь использовать ее как спальню, кабинет, мастерскую, кузницу - в общем, делай в ней, что тебе угодно. Но в другие комнаты и в гостиную я прошу тебя не приходить! Еду тебе будет приносить Жизель. Перед тем, как уехать в Бордо, отдай ей все имеющиеся у тебя ключи от моего дома.
   Она встала и решительно направилась к выходу.
   - Бланкита! - Пако ринулся за ней.
   - Не иди за мной! - велела Бланка, не оборачиваясь.
   Она весь вечер провела на берегу реки, глядя на текущую воду с бликами и любуясь неизменной переменчивостью этого зрелища. Вернувшись домой и поднявшись в свою спальню, Бланка зажгла светильник с двумя свечами и обнаружила на трюмо стопку старых писем и записку от Пако:
   "Дорогая! Я очень прошу меня простить! И понять! Ты, конечно, права, во всем, что сегодня говорила. Но ведь и у меня есть своя правота! Вот письма, которые я тебе тогда писал. Если бы я погиб, ты бы их получила. Пожалуйста, прочитай их! Возможно, ты поймешь, что не проходило и дня без мыслей о тебе, без этого воображаемого разговора с тобой".
   - Ни за что не стану читать! - вслух заявила Бланка своему отражению в зеркале и торопливо развернула письмо, первым лежавшее в стопке...
   ...Бланка отказывалась видеться с Пако в течение трех дней. На четвертый передала ему через Жизель приглашение к завтраку.
   Они пили кофе и ели, и при этом Бланка разговаривала с дедом так приветливо и непринужденно, словно между ними не произошло никакой размолвки. Он пересел на диван. Она устроилась рядом и прислонилась головой к его плечу. Пако обнял внучку.
   - Я прощаю тебя, - сообщила ему Бланка.
   Он просиял и погладил ее по ярко-рыжим волосам.
   - Все прочитала. Это было очень интересно. Спасибо за письма. Было бы жаль, если бы ты мне их так и не показал, - внезапно Бланка заговорила чуть быстрее и громче: - Но ты же мог погибнуть, сумасшедший! Можешь обещать мне, что больше никогда так не поступишь?!
   - Нет, - тихо ответил Пако.
   - Да, да, конечно, - Бланка вздохнула. - "Если кто-то будет вести справедливую войну", и все такое, верно?
   - В общем, да.
   - Но ведь в последних письмах ты все время повторяешь: "Бланка была права, не надо было мне соваться в чужие драки, это не моя война"!
   - Да, я так чувствовал. Слишком много было жестокости с обеих сторон.
   - Но ведь это именно то, о чем я тебе всегда говорила!
   - Да, птенец, я признаю твою правоту! Но у меня есть и своя. После всего, что я там пережил, после того, как те, кого я спасал, все равно погибали, после того, как я сам чуть не лишился жизни, я тысячу раз подумаю, прежде чем снова идти на войну. И все же дать обязательство никогда этого не делать - не могу!
   Раздался бой напольных часов. После последнего удара воцарилась тишина.
   Двое вечно юных сидели рядом на диване и молчали. За столетия они научились понимать друг друга и без слов.
   - Ты можешь хотя бы обещать, - заговорила Бланка, - что не будешь больше принимать такое решение, пока не посоветуешься со мной?
   Пако посмотрел на нее с укором.
   - Хорошо, - согласилась Бланка с его взглядом. - Тогда дай слово, что постараешься посоветоваться со мной, если позволят обстоятельства.
   - Обещаю, - пообещал Пако.
  

ЭПИЛОГ

Май, 1826 г., Париж

  
  
   Босые ноги стоят на самом краю утеса. Ревущий морской ветер наполняет собой ткань хитона, словно пытаясь превратить его в парус, срывает полупрозрачную накидку. Сафо стоит с заломленными руками в позе мольбы, но такую позу нельзя принимать над бездной. Тело поэтессы безвозвратно наклонено вперед, - ничто теперь не может удержать женщину от падения в бурлящую под скалами пучину. Отчего же лицо Сафо обращено не вниз, а вверх, к покрытому черными тучами, немому небу? Ждет ли она, что в последнее мгновение высшие силы вмешаются в ее судьбу и спасут ее от гибельного падения?
   Уподобившись своей героине, художник, глядел вверх, но внимание его притягивали движущиеся внизу темные массы воды. Антуан-Жан Гро стоял у самых перил, на мосту Пон-Нёф, в той его части, где на пути между правым и левым берегами Сены мост встречается с западной оконечностью острова Ситэ. Гро смотрел на бронзового Генриха IV, с уверенным и самодовольным видом гарцующего на массивном бронзовом коне, но думал он о своей картине "Сафо на Левкадской скале", написанной двадцать пять лет назад.
   Живописцу казалось, что он чувствует то же, что чувствовала поэтесса с Лесбоса: желание совершить отчаянный шаг вперед и тем самым положить конец неизбывной муке.
   Гро продолжал безмолвные диалоги с бывшим императором и в те времена, когда тот находился в своей последней ссылке. Но пять лет назад пушки на острове Святой Елены возвестили всему миру, что Наполеон умер, и художник утратил собеседника, сопровождавшего его многие годы. Некого стало обличать, некем стало восхищаться, и с особой остротой обнажилось невыносимое одиночество художника в мире, ставшим для него совершенно чужим.
   В этом мире на месте снесенной революционными массами статуи основателя династии Бурбонов была установлена новая, отлитая по приказу Людовика XVIII. Сейчас, глядя на вернувшегося на свой пьедестал Генриха, Гро видел в нем символ мира, в котором не находил места для самого себя.
   Ему пришло в голову, что, в отличие от Сафо, он не станет ждать вмешательства богов, если однажды ступит за край, отделяющий опору для ног от безвозвратности падения.
   Из толпы прогуливающихся под деревьями парижан выделилась фигура Жана-Батиста Лефевра.
   - Мне не в чем упрекнуть Бурбонов, - произнес Гро вполголоса, когда приятель подошел к нему. - Они не виноваты в том, что в моих жилах все еще течет яд, который впрыснул всем нам император.
   Лефевр, не ожидавший такой формы приветствия, с удивлением воззрился на него.
   - Людовик не преследовал меня за то, что я был придворным живописцем Бонапарта, - продолжал Гро. - Он даже не отнял у меня сделанный императором заказ на роспись плафона в куполе Пантеона. Только немного изменил содержание заказа. Если по замыслу Наполеона в длинной цепи правителей Франции были полностью изъяты Бурбоны, то в сюжете росписи, какой ее пожелал увидеть Людовик, его фигура заменила фигуру Наполеона, который сам таким образом оказался изъятым. Впрочем, все это ты знаешь.
   - Знаю, - подтвердил Лефевр своим низким голосом. - Как и то, что после почти четырнадцати лет работы ты великолепно справился с грандиозным замыслом, за что в прошлом году тебе был пожалован титул барона.
   - О да, титул барона, - кивнул Гро, тряхнув седеющими кудрями и поправляя шейный платок. - А также кругленькая сумма в сто тысяч франков.
   Глаза его были странно тусклыми, а в голосе не прозвучало никакой гордости, и это встревожило Жана-Батиста.
   - Я продолжаю писать, - проговорил Гро. - У меня множество заказов. В двадцать втором году в Салоне выставлялись две мои картины - "Саул" и "Вакх и Ариана". И все же моя жизнь пуста, друг мой, пуста без кровавых битв и великих свершений. Вместо того, чтобы запечатлевать творящуюся на моих глазах историю, участником которой являюсь и я сам, я теперь обращаюсь к записанной в книгах истории ушедших времен! Моя жизнь лишилась вдохновения, она скучна и предсказуема, такая же, какой стала жизнь всей страны...
   - Но как же так? - беспомощно развел руками Жан-Батист. - Ты всегда гордился тем, что в своей работе не зависишь, подобно собратьям-живописцам, от приливов вдохновения, что можешь работать строго по часам, от чего твои картины нисколько не страдают!
   - Вдохновение мне необходимо, как воздух, - лицо Гро немного оживилось. - Но не для работы, нет. Оно необходимо мне для жизни. А вдохновение я черпал в безумных и великих свершениях этой страны, когда ею правил одержимый величием человек. Как я радовался, когда он вернулся с Эльбы! Как эгоистично, беззастенчиво ликовал, прекрасно зная, что его возвращение, неся отраду мне и моему искусству, означало неминуемую гибель для тысяч молодых людей из самых разных стран!..
   Друзья молчали, опершись о перила и глядя на открывающуюся перед ними величественную панораму реки и обоих ее берегов с их изысканными дворцами и пышными купами деревьев. Внизу волны Сены разбивались об основания огромных арок одного из самых красивых мостов в мире.
   Гро заговорил снова, на этот раз - о своей работе. По его словам, нынешний успех был лишь следствием его репутации. Новое поколение художников - таких, как Делакруа и Энгр, - творило иначе, чем он и его покойный учитель Жак-Луи Давид, все больше отдавая дань своим романтическим устремлениям. Что же до нового поколения ценителей живописи, то оно начинало втихомолку посмеиваться над пристрастием стареющего мэтра к классической строгости.
   Жан-Батист удрученно слушал полные неизбывной горечи сетования друга, по словам которого выходило, что вся его жизнь, несмотря на внешний успех, по сути представляла собой бесславное крушение надежд. Лефевр не знал, чем он может поддержать художника.
   - Хватит говорить обо мне, - резко произнес Гро. - Расскажи теперь о себе? Как ты? Как Жюли? Что поделывает юный Люсьен? Справляется ли он с учебой в Королевском коллеже? Как там старый ворчун Рене? Надо думать, рад воцарению Карла?
   Коллеж, упомянутый Антуаном-Жаном, находился в Латинском квартале. Свое название он менял неоднократно, и каждое из них отражало характер очередной исторической эпохи: Лицей Людовика Великого, Коллеж Равенства, Императорский лицей, Королевский коллеж Людовика Святого.
   - Люсьен, как и многие другие четырнадцатилетние французы в эти дни, - ответил Жан-Батист, - читает статьи Тьера и Минье в "Конститюсьонель" и мечтает о революции. Говорит с блеском в глазах, что Карл Десятый и окружающие его дворяне и священники непременно добьются отмены хартии, и что народ Франции этого не потерпит.
   - Думаю, Люсьен и его радикальные единомышленники правы, - откликнулся Гро. - У Людовика, несмотря на лень, неповоротливость и тройной подбородок, которые любил высмеивать император, хватило ума удержаться на троне до самой своей смерти. Думаю, его слишком прямолинейному брату будет труднее это сделать. Но как смотрит на такие настроения внука старый роялист?
   - Рене уже семьдесят шесть лет, и он очень больной человек, - ответил Лефевр. - Люсьен любит его, но считает, что дед безнадежно отстал от времени, как и король Карл. Жюли постоянно напоминает Люсьену, чтобы он поменьше говорил о политике при деде, потому что Рене очень огорчают революционные настроения внука. Но мальчику трудно удержаться от высказывания своего мнения. В результате старания Жюли привели лишь к тому, что он стал реже навещать деда.
   Неожиданный порыв ветра зашумел в кронах деревьев. Поверхность воды ответила мелкой рябью.
   Лефевр вдруг понял, как он может подбодрить друга.
   - Не ты один недоволен течением своей жизни, - сказал он, сменив тему. - Я прекрасно понимают твое состояние. Я нахожусь в точно таком же положении.
   - Вот как! - брови живописца изогнулись. - Разве ты не преуспеваешь?
   - Так же, как и ты, - ответил Жан-Батист. - Это внешнее преуспевание. Со стороны вряд ли кто-то может догадаться о том, что ты испытываешь в душе. У меня - то же самое. Конечно, я рад, что и Жюли, и я хорошо зарабатываем, что у нас есть красивый дом в приличном районе, что мой сын учится в том же заведении, где когда-то учился Мольер. Но ведь я стремился познать истоки зарождения всего мироздания! Подумай: какая пропасть между мечтой и действительностью! Изначальная суть бытия с одной стороны, и высокий годовой доход с другой!
   Гро удивленно кивнул. Ему раньше не приходило в голову, что Лефевр может испытывать такие же чувства, как и он. Он бы удивился, узнав, что и сам Жан-Батист до этого разговора даже не подозревал, что расценивает собственную жизнь как сплошную неудачу.
   - Значит, твои исследования ни к чему не привели? - предположил Гро. - Неужели ты утратил надежду?
   "И отрезвел от бессмысленных детских мечтаний", - добавил он мысленно.
   - Столько лет трудов, - пробасил Жан-Батист, - и никакого результата! Каждое утро два часа я проводил в упражнениях, сидя с прямой спиной на стуле и возвращая мысли всегда к одной и той же теме, но так ничего и не вышло. Я не научился управлять мыслью сновидением, не говоря уже о яви. Я даже не научился чаще запоминать свои сны! Почти всегда забываю их, как только просыпаюсь...
   Взгляд его глаз под выступающими надбровными дугами теперь был полон искреннего огорчения. Ежедневные медитации, выполняемые в соответствии с наставлениями старинной рукописи, дарили ему состояние незамутненной безмятежности духа. По-видимому, это приятное спокойствие и служило причиной того, что Жан-Батист многие годы не догадывался, насколько неудачно сложилась его жизнь.
   - В конце этой рукописи, - сказал он, - есть фрагмент, который мне так и не удалось расшифровать, хотя я бьюсь над ним уже пятнадцать лет. Он составлен не еврейскими буквами, как весь остальной текст, а латинскими. Я убежден, что именно в нем и хранится самое сокровенное, тайное знание, подлинный ключ к развитию дара управлять ходом времени.
   Когда Лефевр начал говорить, Гро хотелось спросить его, почему его так называемые орбинавты не спасли от расправы Цезаря или Цицерона, но сейчас он вдруг почувствовал, что, благодаря признаниям друга, ему стало немного легче. Он был теперь не настолько одинок в этом мире, как несколько минут назад.
   Разумеется, Гро, как и прежде, был убежден, что опыты Жана-Батиста и не могли привести к иным результатам, поскольку они основаны на пустой фантазии. Однако сейчас художник впервые сопоставил свое собственное состояние с состоянием Лефевра и подумал о том, что его тоска по временам великих битв императора ничуть не менее эфемерна, чем вера его друга в способности чудотворцев-орбинавтов.
   - Ты полагаешь, в мире действительно есть люди, которые сумели развить этот дар? - спросил он.
   - Не знаю, - ответил Лефевр. - Но в рукописи говорится, что некоторым не надо его развивать, они получают его с самого рождения. И я в этом не сомневаюсь. Конечно, едва ли их много, этих урожденных орбинавтов, но в самом их существовании я почему-то уверен!
   Голос его стал наливаться силой.
   - И они наделены вечной юностью! Подумай только: возможно, среди нас ходят ровесники Архимеда! Попробуй вообразить, что в толпе этих гуляющих у нас на виду людей есть кто-нибудь, кто мог знать Юлия Цезаря или Карла Великого, кто мог смешивать краски для Леонардо! Разве ты не испытываешь трепета от такой мысли?!
   Глаза Лефевра горели, голос звучал так гулко, что на двоих пожилых и респектабельных господ стали оглядываться прохожие. С годами внешность Лефевра сделалась еще более странной, чем обычно. Голова его наполовину поседела, но небольшая, окаймляющая лицо, бородка осталась темно-каштановой, и ему это придавало аскетический вид. Сейчас он был похож на библейского пророка, и казалось, еще немного - и он возденет руки к небесам.
   Настроение Жана-Батиста передалось Гро, которому тоже вдруг захотелось помечтать.
   - Хорошо, если бы кто-нибудь из этих твоих бессмертных вернул время вспять ко дню сражения при Ватерлоо и пустил бы его по такому руслу событий, в котором маршал Груши пришел на помощь к своему императору раньше, чем пруссаки соединились с англичанами. Тогда вся история человечества сложилась бы иначе.
   - О нет, друг мой, - возразил на это Лефевр. - Рукопись говорит, что орбинавт не может возвратиться в прошлое больше, чем на одни сутки.
   Гро недовольно пожал плечами. Ему не понравилось, что даже мечтать его заставляют по чужим правилам. Разве сама идея изменения реальности силой мысли не является просто мечтой, плодом воображения? Так почему бы заодно не вообразить, что возможно вернуться на многие годы назад и все исправить? Впрочем, подумал вдруг Гро, вернуться в прошлое можно и с целью все испортить.
   - Что произойдет, - спросил он, - если два орбинавта попытаются одновременно изменить ход событий, но по-разному? Например, если один захочет помочь Наполеону, а другой - Веллингтону. Говорит ли рукопись о таких ситуациях?
   Лефевр задумался, затем покачал головой.
   - Не в тех местах, которые я сумел расшифровать. Возможно, если каждый тянет время в свою сторону, оно не выдержит и разорвется, - предположил он.
   - Время разорвется? - Гро почувствовал досаду оттого, что позволил втянуть себя в столь бессмысленный разговор. - Знаешь, никакой ценности в этом учении все же нет, даже если оно истинно. Особенно, если оно истинно! Потому что подлинное духовное учение должно готовить человека к тому, что будет с ним после смерти. Именно это и делают все религии. А учение, изложенное в твоей рукописи, пытается внушить человеку надежду избежать смерти.
   Ошарашенный Лефевр пытался осмыслить услышанное.
   - Вот именно! - продолжал Гро, увлеченный потоком собственного красноречия. - Это учение лишь уводит человека в сторону от сути вещей, поскольку обещает вечную юность. Какой смысл готовиться к смерти тому, кто вообще не собирается умирать?!
  

***

  
   Жизнь в Бордо понравилась и деду, и внучке. Главным образом, благодаря общению с образованными и умными испанскими эмигрантами. В 1824 году туда переехал Франсиско Гойя, опасавшийся преследования со стороны Фердинанда Седьмого после разгрома либералов в Испании. 78-летний художник переселился во Францию со своей 38-летней возлюбленной Леокадией Вейс и ее десятилетней дочкой Росарио.
   Эмигранты любили посудачить о том, была ли маленькая Росарито дочкой гениального художника. Сам Гойя, уже десятки лет страдавший глухотой, когда ему адресовали подобные намеки, делал вид, что вдруг перестал понимать речь собеседника по движению губ.
   Пако и Бланку он считал любознательными молодыми поклонниками своего дарования и с удовольствием принимал их у себя в доме, показывая картины, литографии, наброски. Возможно, двое орбинавтов были среди самых первых зрителей созданной в 1826-м году выразительной серии литографий о корриде под названием "Бордосские быки".
   В том же 1826-м Пако и Бланка поняли, что пришло время переезда в Соединенные Штаты. Пако, всегда интересовавшийся политикой и внимательно следивший за развитием событий при реставрированном режиме Бурбонов, убедил внучку, что новая французская революция не за горами, и что вслед за ней начнутся беспорядки по всей Европе.
   Ленивому сибариту Людовику удавалось кое-как сдерживать натиск противоборствующих сторон. Но после его смерти в 1824-м году трон унаследовал его младший брат, руководитель ультрароялистов, граф д'Артуа, ставший теперь королем Карлом X. В отличие от двух старших братьев - несчастного Людовика XVI и неповоротливого утонченного Людовика XVIII, - он был человеком деятельным, подтянутым, а во вторую половину своей жизни и крайне набожным.
   Под давлением фанатично настроенной части католического духовенства и особо непримиримых дворян Карл ужесточил цензуру и ввел закон, согласно которому за осквернение священных сосудов и взлом или нападение на католическую церковь полагалась смертная казнь. Между тем тот же закон предусматривал в наказание за нападение на храм любой другой религиозной общины всего лишь каторжные работы.
   Теперь мало кто в стране сомневался в намерении короля и его партии добиться отмены конституционной хартии и упразднения парламента.
   - Уж мы-то с тобой, птенец, хорошо помним, в какие времена нас хотят вернуть, - говорил Пако.
   - Это возмущает тебя как православного грека или как голландца-протестанта? - спрашивала Бланка.
   Оба улыбались шутке, но понимали, что пора принимать решение: или оставаться и ждать революции, или воплотить в жизнь принятый несколько лет назад план переезда в Новый Свет.
   На правительственные нововведения ополчилась либеральная журналистика. В ответ власти начали закрывать газеты. В народе получили широкое распространение сатирические песни Пьера-Жана Беранже, высмеивавшие недальновидность и фанатичность приверженцев возврата к давно ушедшим временам.
   - Этот народ двадцать лет не знал Бурбонов, - рассуждал Пако. - Если король не образумится, прольется кровь. А он не образумится, поскольку Карл человек целеустремленный, отважный, честный, мстительный и неумный.
   Бланка, прожившая во Франции все годы террора, революционных, а затем наполеоновских войн, не испытывала желания повторять этот опыт.
   Весной 1826-го года внучка и дед перебрались в Париж. Вскоре Пако отправился в Америку, чтобы подготовить там жилье для себя и Бланки.
   Но еще до его отъезда семейство орбинавтов успело несколько раз полетать над Парижем и свести знакомство с авиатором, бывшим наполеоновским артиллеристом, называвшим себя капитаном Лебреном. Это был пропахший табаком дюжий усач с уродливым шрамом на виске. Его воздушный шар носил романтичное название "Креолка".
   - Вы ведь знаете, какую креолку я имею в виду, - понижая голос и подмигивая, спрашивал капитан Лебрен.
   - Неужели покойную императрицу Жозефину?! - подыгрывая собеседнику, притворно ужасался его храброму бонапартизму Пако.
   Оба орбинавта сошлись во мнении, что не ошибались в своем предвосхищении того великолепного и неповторимого переживания, которое дарит полет. Бланка сравнивала парение в струях ветра с чувством, переживаемым ею всякий раз, когда она соединяла свое сознание с избранным витком реальности, чтобы превратить его в сбывшуюся явь. Пако кивал, соглашаясь.
   Перед отъездом Пако поделился с внучкой новой идеей. Он считал, что человечество вступило в совершенно новую фазу своей истории. По его мнению, начиналась эпоха ускорения технических и научных открытий, и это давало новые возможности орбинавтам влиять на события.
   - Представь себе орбинавта, живущего в городе Риме в третьем столетии, - размышлял вслух Пако. - В один не очень прекрасный день он узнает, что в битве при Эдессе, в Малой Азии, персы нанесли римлянам сокрушительное поражение, взяв в плен самого императора.
   Разговор происходил за ужином на постоялом дворе, где остановились двое орбинавтов.
   - Такое на самом деле было? - спросила Бланка.
   - О да! Я говорю об императоре Валериане, который так и скончался в плену. Подобного позора Рим не знал со времен своих древних царей. Как ты думаешь, мог ли наш орбинавт воспользоваться своим даром, чтобы отменить случившееся?
   Бланке не пришлось долго думать.
   - Конечно, нет! Для исправление ситуации, необходимо, чтобы существовал такой вариант яви, где побеждают римляне, или, хотя бы, где император не попадает в плен. Подобного варианта может и не существовать. Мы ведь не творим реальность, а лишь выбираем из того, что есть.
   Пако одобрительно кивнул.
   - Предположим, такие благоприятные для римлян варианты существуют. Означает ли это, что живущий в Риме орбинавт способен спасти августа?
   - Нет, все равно нет, - Бланка была уверена в своей правоте. - Для этого он должен заставить военачальников прислушаться к своим словам, а они этого делать не станут. С какой стати им признавать, что они разбираются в ведении войны хуже, чем какой-то первый встречный?
   - Предположим, - быстро сказал Пако, - что он настолько влиятелен, что его послушают.
   По некоторой нетерпеливости, прозвучавшей в его тоне, Бланка поняла, что деду уже не терпится объяснить, зачем он затеял игру в загадки и отгадки.
   - Какая у нашего орбинавта глубина ствола? - спросила она. - Как у нас с тобой, то есть менее суток? Если да, то у него просто не будет времени, чтобы повлиять на события. Пока весть о поражении придет из Эдессы в Рим, пока сам орбинавт доберется до Эдессы, пройдет куда больше суток.
   Пако был доволен.
   - Вот именно, птенец, вот именно! Ты все правильно поняла! А теперь вообрази, что вести из Эдессы в Рим придут не с курьером, а посредством телеграфа.
   Изобретение Клода Шаппа, первоначально называвшееся "семафором", но впоследствии переименованное Национальным собранием в "телеграф", представляло собой систему башен, на вершине которых установлены подвижные шесты. Меняя положение шестов с помощью специально разработанного Шаппом механизма, люди с одной такой башни передавали важные сведения тем, что находились на другой, расположенной в пределах видимости первой.
   - Я видела эти забавные постройки, - сказала Бланка. - Они действительно приносят пользу?
   Наслаждаясь производимым впечатлением, Пако рассказал, что в 1809 году, когда войска австрийского императора Франца вторглись в Баварию, сделав это на неделю раньше, чем ожидал Наполеон, император французов узнал о случившемся всего лишь через несколько часов, благодаря сообщению, отправленному по линии телеграфа. Французским войскам не потребовалось много времени, чтобы придти на помощь своим союзникам-баварцам. Все это вскоре привело к падению Вены.
   Бланка размышляла над услышанным. Она уже начала понимать идею Пако.
   - Когда-то люди определяли время по движению солнца, - рассуждал дед. - Способ грешил неточностью, а ночью не годился и вовсе. Позже появились песочные часы, и погрешность измерения стала менее грубой. Сегодняшние же часы удивили бы своей точностью даже самых изобретательных древних механиков.
   Бланка кивнула.
   - Знания и навыки не стоят на месте, - продолжал Пако. - Поэтому вполне можно допустить, что со временем люди научатся передавать сообщения на огромные расстояния очень быстро, если не мгновенно. И, кажется, мы вступаем именно в эти времена.
   - А это означает, - продолжила за него Бланка, - что по мере того, как изобретения становятся все более изощренными и могущественными, растет и возможность влияния орбинавтов на происходящие в мире события. Верно ли я поняла твою мысль?
   - Именно так! - воскликнул Пако. - Представь себе, какой власти сможет достичь орбинавт в эпоху, когда сведения о важнейших событиях будут разноситься повсюду со скоростью ветра, и его глубины ствола окажется вполне достаточно, чтобы изменить случившееся! Боюсь, птенец, что отказываться от занятия той или иной позиции в различных конфликтах будет все труднее и труднее. Неужели ты устоишь перед соблазном предотвратить кровопролитное сражение или взрыв бомбы на оживленной улице!
   Бланка встала со стула.
   - Если я смогу отменить последствия природной катастрофы или несчастной случайности, я непременно это сделаю, - заявила она твердым голосом. - Но в том, что касается войн и сражений, мы просто должны твердо придерживаться решения не принимать ничьей стороны и не соблазняться теми возможностями влияния, которые предоставят нам новые технические изобретения.
   Пако грустно поглядел на внучку.
   - А если мы не единственные орбинавты в этом мире? - спросил он. - Другие тоже будут придерживаться этих наших принципов?
   Бланка прикусила нижнюю губу и задумалась.
  

***

  
   До разговора с Гро на мосту Пон-Неф Лефевр вовсе не считал свою жизнь полосой неудач, несмотря на то, что многолетние упражнения так и не приблизили его к овладению вожделенным даром орбинавта. Скорее напротив - они приводили его в умиротворенное состояние духа, в котором он испытывал благодарность судьбе за множество выпавших на его долю благ: любящую жену и сына, высокий доход, дом в центре Парижа, достаточное количество свободного времени для того, чтобы размышлять об истоках бытия и предаваться созерцательным упражнениям.
   Но теперь, когда слова слетели с его уст, ощущение зря прожитой жизни стало вдруг все чаще овладевать им, и тогда возвращать себе обычную добродушную умиротворенность становилось все труднее и труднее. Лефевр уже забыл, что стал жаловаться на свою жизнь лишь для того, чтобы друг не чувствовал себя таким одиноким и несчастным.
   Беспокойство и озабоченность теперь проникли даже в его сны.
   Обычно Жан-Батист их не помнил - поэтому когда-то будил по ночам Мирабель, - но в одно майское воскресенье память о сновидении была такой яркой, что не отпускала его все утро.
   Ему приснилась старая женщина, наделенная всеведением. Лефевр спросил ее, как ему понять, что он умер, когда завершится его жизненный путь. "Вот груда строительного камня возле твоего дома, - отвечала провидица. - Каждый раз, когда ты выходишь на улицу, ты видишь, что камней стало меньше, не так ли?". Лефевр кивнул. В этом сне все именно так и было, как говорила незнакомка. "Это означает, что умер кто-то другой, - объяснила она. - Но однажды число камней перестанет меняться. Так ты поймешь, что умер сам".
   Утром Жан-Батист пребывал под влиянием настроения, навеянного сном, несмотря на очевидную нелепость его сюжета. Дом, где жили Лефевры, находился на тесно застроенной улице Сент-Оноре, и никакой груды камней возле него, разумеется, не было.
   За завтраком озабоченный нотариус, поглядывая на смуглое, узковатое лицо Люсьена, обрамленное длинными шелковистыми каштановыми волосами до плеч, вдруг почувствовал, как возвращаются страхи прежних лет.
   Когда мальчик, как обычно, встал из-за стола раньше взрослых и удалился в свою комнату, Жюли, словно прочитав мысли мужа, вдруг сказала:
   - Он хорош собой, но для своих лет не слишком вышел ростом.
   - Таким же был и его отец, - недовольно отозвался Жан-Батист. - Боюсь, что однажды Грессо снова объявится в моей жизни, чтобы предъявить свои права на Люсьена...
   - Выкинь это из головы, - посоветовала Жюли, озабоченно взглянув на мужа. Ей не понравился его тон. - Если Грессо до сих пор не поинтересовался им, то он уже этого не сделает. К тому же сейчас все это уже неважно. Мальчику в декабре будет пятнадцать. Год-другой, и он начнет жить отдельно от нас. Люсьен уже почти взрослый. Что бы ни заявил этот Грессо, если он вообще жив, Люсьен сам решит, кто его настоящий отец. Тот, кто бросил его мать с ребенком на руках, оставив их обоих без средств к пропитанию, или тот, кто все эти годы его кормил и воспитывал.
   - Да, вероятно, ты, как всегда, права, - с благодарностью ответил Жан-Батист и , наклонившись к жене, поцеловал ее в полную щеку. - Ты всегда умеешь успокоить меня.
   Он встал из-за стола.
   - Пожалуйста, если Люсьен задержится у себя больше, чем на пять минут, напомни ему, чтобы он поторопился. Я жду его внизу.
   - Ты уверен, что твоя затея не опасна? - спросила Жюли, обеспокоенная тем сюрпризом, который Жан-Батист заготовил на этот день для Люсьена.
   - Да, безусловно. Я выяснил все подробности у знающих людей, прежде чем принял решение.
   Выходя из дома, Лефевр бросил опасливый взгляд на мостовую. Конечно, никакой груды строительного камня там не оказалось.
   Усевшись в двухместный экипаж, Жан-Батист сказал кучеру, что придется подождать, пока не спустится его сын.
   Минут через десять после этого Жюли постучала в комнату Люсьена и крикнула ему, что отец уже давно его ждет на улице. Люсьен, открыв дверь и высунув голову, спросил:
   - Жюли, ты уверена, что эти наши с ним совместные прогулки так уж необходимы?
   - Конечно. Ведь в другие дни недели вы почти не видитесь.
   - Тогда, быть может, и ты отправишься с нами?
   - Нет, дорогой Люсьен, мои мужчины должны иногда бывать друг с другом без меня. Кстати, давно хотела тебе сказать, что тебе не мешало бы уделить больше внимания интересам отца.
   Люсьен состроил недовольную мину.
   - Ты хочешь сказать, что я должен делать вид, будто всерьез отношусь к его вере в людей, которые могут своими мыслями менять ход времени? Но ты ведь считаешь это сущей ерундой! Меня иногда даже пугает то, с какой серьезностью он верит в эти свои фантазии.
   - Я могу и ошибаться. Видишь ли, он очень надеется, что сможет когда-нибудь передать тебе то, что считает бесценным знанием. Он мечтает об этом с тех самых пор, как ты был еще крошкой! От тебя не потребуется слишком много усилий, чтобы время от времени ему поддакивать. Это доставит ему радость. Разве твой отец не заслуживает радости?
   - Нет уж, Жюли! - отрезал Люсьен. - Ты уж извини, но я не могу отвлекаться на всякие глупости, когда в стране готовятся такие важные события! Скажи спасибо, что я вообще трачу каждое воскресное утро на бесполезные прогулки вдвоем!
   Люсьен захлопнул дверь, затем снова открыл, чмокнул Жюли в щеку и сбежал вниз по широкой лестнице, успев по пути прикоснуться пальцами вытянутой руки к каждому из пяти стоящих на перилах массивных серебряных канделябров.
   - Куда на этот раз? - спросил он отца, усевшись рядом с ним.
   - Увидишь, - загадочно ответил Жан-Батист.
   Экипаж долго катил в западном направлении по тихим воскресным улицам, пока не доехал до Булонского леса, где и остановился.
   У входа в лес толпа беспризорных мальчишек с пронзительными криками продавала газеты, театральные афишки и маленькие свернутые трубочки-цигарки с американским табаком.
   В публичном парке, каковым когда-то сделал Булонский лес Людовик XVI, было много людей. Под развесистым пологом, образованным кронами огромных деревьев, разъезжали верхом изящные молодые дамы и кавалеры. По аллеям прогуливались целые семьи.
   - Предлагаешь взяться за руки, как эти две барышни? - насмешливо спросил Люсьен и стал с независимым видом насвистывать мелодию популярной песенки Беранже.
   Отец, не обращая внимания на мелкие колкости сына, уверенно шагал вперед. Люсьену, который был на голову ниже Жана-Батиста, порой приходилось вприпрыжку догонять его.
   Они миновали старый замок Ла-Мюэтт, оставили позади зал Ранела, где часто устраивались публичные балы, и углубились в более густую часть леса.
   - Что это там? - удивился Люсьен, указывая вперед.
   Между верхушками деревьев маячило в воздухе нечто большое, лоскутное, разноцветное, украшенное маленькими живописными флажками.
   - Увидишь, - ответил Жан-Батист. - Мы именно туда и направляемся.
   - Это же воздушный шар! - воскликнул Люсьен.
   - Вот именно, - подтвердил Лефевр, посмеиваясь. - Готовься подняться над мирскими заботами!
   - О! - только и смог выдохнуть Люсьен.
   Он просиял, затем густо покраснел, поймав себя на желании запрыгать от радости.
  

***

  
   На следующий день после разговора о технических изобретениях Пако покинул Европу. Бланка осталась в Париже. Она предполагала отправиться в Америку через месяц-другой. До отъезда хотелось обойти все интересные парижские театры, познакомиться с новыми направлениями хореографии и еще хотя бы один раз полетать на воздушном шаре.
   До сих пор они с Пако следовали договоренности. Когда летал один из них, то другой дожидался на земле, готовый, если произойдет несчастный случай, вмешаться в ход событий. Теперь Пако рядом не было, и Бланка оправдывалась перед собой тем, что не давала ему никакого обещания не рисковать.
   Впрочем, она особого риска и не видела. Капитан Лебрен был опытный малый. К тому же Бланка была уверена, что в случае чего успеет изменить явь. Ведь полет на шаре это не война, и шар не падает со скоростью, с которой летят картечные пули.
   Заранее договорившись с Лебреном, Бланка пришла на место в назначенный срок, утром в воскресенье, и застала капитана и его помощника как раз в тот момент, когда они закончили все хлопоты по приготовлению "Креолки" к полету. Гондола стояла на небольшом возвышении, над ней нависал громадный, покачивающийся, празднично нарядный, украшенный цветными флажками шар. Рядом, как обычно, толпились люди. Некоторые договаривались с помощником капитана о цене участия в полете и записывались на ближайшие дни.
   - Мадемуазель Лафонтен! - приветствовал Бланку авиатор и, как всегда в ее присутствии, приосанился и подкрутил ус. - Прошу вас в гондолу.
   - Скоро отправляемся? - осведомилась Бланка.
   - Сегодня, кроме вас, еще два пассажира. Если они опоздают, возьмем кого-нибудь из тех, что записались на другие дни. Так что задержек не будет. Вы в этот раз без брата?
   - Как видите.
   - Давно хотел задать вам вопрос: почему вы ни разу не отправились в полет вместе с мсье Конингом?
   Капитан Лебрен старался придать своему прокуренному сиплому голосу зычность бывалого вояки. Он относился к тому типу старых солдат, которые считают, что ни седины, ни морщины не способны уменьшить их привлекательность в глазах красивых молодых дам, как та, что сейчас сидела на скамеечке в гондоле, рядом со сложенными на полу термометром, барометром, мешками с балластом и упакованным парашютом.
   - Вероятно, каждый раз для этого была какая-нибудь причина, - с невинным видом предположила Бланка.
   - Понимаю, лезу не в свои дела, - капитан отдал ей честь и спустился на землю.
   Вскоре явились два других пассажира предстоящего полета. Солидного вида господин лет пятидесяти в элегантном коричневом плаще с пелериной и высоком цилиндре с загнутыми вверх полями. Внешние углы его глаз находились ниже, чем внутренние, что придавало ему странный вид, усугублявшийся выступающими скулами и надбровными дугами. Его спутником был невысокий хорошенький подросток с длинными каштановыми волосами и блестящими глазами на узком смуглом лице. Он был одет в синюю форму с позолоченными пуговицами студента лицея или коллежа. Бланка мысленно окрестила его "лицеистом".
   Войдя в гондолу и увидев попутчицу - синеглазую худую молодую женщину с ярко-рыжими волосами, облаченную в испанское платье и прозрачную мантилью, - вошедшие представились. Они оказались нотариусом Жаном-Батистом Лефевр и его сыном Люсьеном.
   Бланка вежливо улыбнулась и назвала свое имя.
   Капитан Лебрен хриплым голосом призвал толпу отойти на несколько шагов и дал указания помощнику, который отвязал веревки, прикреплявшие летательный аппарат к деревьям.
   - Ваш помощник не летит с нами, капитан? - спросил Жан-Батист.
   Капитан Лебрен, почему-то бросив многозначительный взгляд на пассажирку, сказал:
   - Вероятно, для этого есть свои причины.
   - Разве вам не потребуется помощь после приземления, чтобы сложить шар? - подал голос "лицеист" Люсьен.
   - Немного повожусь сам, не страшно. Если брать с собой помощника в полет, одним пассажиром будет меньше. Невыгодно.
   Шар начал подниматься.
   Люсьен издал возглас восторга, расширенными глазами наблюдая за тем, как приближаются верхушки деревьев. Вскоре аппарат миновал их и взмыл ввысь, оставляя огромный парк внизу.
   - О! О! - шептал мальчик.
   Жана-Батиста наполнял такой же восторг. Накануне он нашел старый листок бумаги, где когда-то, после того полета, начертил план парижских улиц. Сейчас он вынул этот обветшавший план и стал сравнивать его с открывшимся внизу видом. Многие за прошедшие годы изменилось, многое осталось прежним. Замечать и то, и другое было захватывающе интересно.
   Лефевр мысленно заговорил с Мирабель: "Ты была права. Жизнь имеет смысл, если в ней был полет. А теперь твой сын так же радуется полету, как когда-то радовалась ты!".
   - Смотрите, - обратился Люсьен к молодой даме, - люди и лошади сверху выглядят как букашки!
   - А Сена превратилась в блестящую серебряную ленту, - в тон ему ответила мадемуазель Лафонтен.
   - Вам пошла бы такая лента, - тихо сказал Люсьен, смущаясь и стараясь, чтобы эти его слова не услышал отец, но по быстрому взгляду Жана-Батиста понял, что не преуспел в своем намерении.
   Бланш приняла комплимент с благосклонным кивком.
   Шар несся высоко над землей.
   - С тех пор, как мы взлетели, - заметил Люсьен после получаса полета, - ветер полностью стих.
   Жан-Батист объяснил, удивив сына своими познаниями, что во время полета воздушный шар движется вместе с ветром, поэтому в гондоле и царит мертвый штиль.
   - Воздухоплавание это великая штука, господа! - провозгласил капитан "Креолки". - Жаль, что император не использовал летательные аппараты! Это могло бы изменить исход битвы при Ватерлоо. Мы бы забросали англичан и пруссаков бомбами!
   - Вы участвовали в той битве? - быстро спросил Люсьен, резко обернувшись к капитану.
   - Было дело, - Лебрен гордо выпрямился. - Артиллерия, сударь! Тогда-то и получил эту отметину на память от английского гусара.
   Он указал на шрам на лице.
   Казалось, подросток утратил всякий интерес к простирающемуся далеко внизу необъятному пейзажу, который еще мгновение назад наполнял его таким восторгом.
   - Мой кузен, гусарский капитан Доминик Петион погиб геройской смертью в сражении при Ватерлоо, - тихо и торжественно сообщил Люсьен. - Он пять лет сражался на Пиренеях, участвовал в русском походе, брал Смоленск, пережил сражение на Москве-реке.
   В глазах Люсьена зажегся мрачноватый огонек. Лефевр с тревогой поглядывал на сына. Ему не были по душе эти моменты, когда Люсьен погружался в героизацию памяти Доминика и словно переставал быть самим собой, то есть веселым приветливым подростком.
   Услышав имя погибшего гусара, пассажирка "Креолки" с интересом обернулась к беседующим мужчинам.
   - Как он погиб, мсье? - спросил капитан Лебрен, склоняя голову в знак уважения к неизвестному ему герою.
   - Его эскадрон был окружен англичанами, - промолвил Люсьен. - Англичане предложили гусарам сдаться. "Вы сделали все, чего требует честь, - сказали они. Теперь вам нечего больше защищать. Ваши войска бегут. Сдавайтесь, и мы будем обращаться с вами с великим уважением, ибо вы заслужили это своим мужеством!". Но капитан Петион крикнул в ответ, что он и его гусары предпочитают смерть бесчестью! И все они были расстреляны на месте!
   Последние слова мальчик выкрикнул зазвеневшим голосом.
   Какое-то время присутствующие молчали. Первым обрел дар голоса капитан Лебрен.
   - Послушайте, приятель, - начал он ворчливым сиплым голосом. - Не хочу вас обидеть, но не путаете ли вы своего кузена с бригадным генералом Камбронном, который командовал полком пеших егерей Старой гвардии? Это же известная история! Когда битва уже была проиграна, один из батальонов Камбронна был окружен англичанами, которые предложили гвардейцам сдаться на почетных условиях. Но Камбронн выкрикнул неприличное слово, повторить которое мешает мне присутствие мадемуазель Лафонтен. И тогда английская артиллерия расстреляла в упор весь батальон.
   Люсьен вспыхнул.
   - О героической гибели гвардейцев знают все, - произнес он с вызовом. - Но и эскадрон капитана Петиона погиб в похожих обстоятельствах! В то время, как вся остальная армия бежала в беспорядке, гусары Седьмого полка, как и гвардейцы, пошли на верную смерть, лишь бы не сдаться!
   Лефевр покачал головой. Эту историю он слышал уже не в первый раз. Когда Люсьена спрашивали, откуда он знает такие подробности сражения, тот упрямо отвечал: "Знаю!".
   Жана-Батиста порой пугало то, с какой яростной одержимостью Люсьен верил в эти свои фантазии.
   - Разве Камбронн выругался? - удивилась Бланка. - Я-то слышала, что он ответил англичанам, что "гвардия умирает, но не сдается".
   Капитан Лебрен осклабился.
   - Нет, это легенда, сударыня, - заверил он.
   - Вот как?
   - Он ведь сам рассказывал об этом, уже после войны. Говорил, что не помнит, что именно тогда крикнул, но уверен, что это было что-то покрепче, чем фраза о гвардии, которая не сдается.
   Бланка взглянула прямо в глаза отставному артиллеристу.
   - Стало быть, - медленно, с нарастающим напряжением в голосе проговорила она, - этот генерал выжил. Своих солдат он обрек на смерть, даже не поинтересовавшись, нет ли среди них хотя бы одного, кто хотел бы остаться в живых, а сам теперь вальсирует на балах и рассказывает любопытной публике о героических временах!
   Капитан "Креолки" изменился в лице.
   - Сударыня, к чему вы клоните? - спросил он, нахмурившись. - По вашему женскому разумению, гвардейцы должны были сдаться в плен?
   - А почему бы и нет? - при полном отсутствии ветра и молчании собеседников голос Бланки звучал тихо, но очень отчетливо. - Разве они выполняли какую-то важную задачу? Разве им надо было остановить неприятеля, пусть даже ценой своей жизни, чтобы спасти остальную армию? Ведь битва уже была проиграна, а армия, включая даже некоторые гвардейские батальоны, бежала в панике и в полном беспорядке. Бежал и Наполеон, спеша поскорей покинуть опасную Бельгию и добраться до Парижа, чтобы убедить парламент срочно собрать еще одну армию и бросить на смерть еще несколько десятков тысяч юнцов. Кого защищали эти егеря? Почему один человек должен был решить за весь батальон, что они должны погибнуть? Тем более, что сам он выжил!
   Воцарилось молчание. Трое мужчин стояли, не шелохнувшись, словно пригвожденные к месту, и взирали на порозовевшее от волнение лицо молодой женщины.
   Капитан Лебрен поискал взглядом поддержки у нотариуса и подростка, но они ничего не сказали.
   - Генерал Камбронн действительно был готов расстаться с жизнью, лишь бы не сдаваться в плен, - наконец произнес старый артиллерист. - Он не знал, что его, истекающего кровью, подберут англичане, отвезут в свою страну и вылечат.
   - Готов был расстаться с жизнью? - резко перебила его Бланка. - Вот и расстался бы. Но со своей жизнью. А он решил не только за себя, но и за других, что пришло их время умереть. Просто потому что таковы были представления их командира о чести!
   Лебрен чуть было не вспылил, но в последний момент он взял себя в руки.
   - Господь создал женщин слабыми, а мужчин сильными, - произнес он, стараясь говорить спокойно и насмешливо. - Поэтому вам, сударыня, просто не понять, что такое доблесть и честь.
   - Так бы сразу и сказали, - откликнулась Бланка и, словно забыв о существовании капитана "Креолки", отвернулась от него и обратилась к Люсьену. - Как это ни странно, господин лицеист, я была немного знакома с вашим кузеном.
   - Что?! - вскричали одновременно отец и сын.
   - Да, он и мой брат Франс познакомились во время русской кампании. Так получилось, что они оба в разных обстоятельствах спасли друг другу жизнь. Позже, вернувшись из плена, мсье Петион побывал у меня, чтобы узнать, как отыскать моего брата. К сожалению, бельгийская кампания прервала жизнь этого храброго и благородного человека раньше, чем он успел это сделать.
   Бланка протянула руку и на мгновение коснулась предплечья Люсьена.
   - Не слушайте того, что я наговорила сейчас о геройской смерти. Я действительно каких-то вещей не понимаю. Уверена: вы можете гордиться вашим кузеном, мсье!
   - Благодарю вас, мадемуазель! - с жаром воскликнул подросток. - Расскажите, пожалуйста, поподробнее все, что вы знаете от вашего брата о моем кузене!
   Нотариус, оживленно кивая, присоединил свой густой бас к просьбе сына.
   - Мне известно совсем немного. Мой брат был пехотинцем, а не гусаром, поэтому виделись они нечасто. После сражения на Бородинском поле Франс лежал, истекая кровью. Ваш кузен отвез его в госпиталь и тем самым спас жизнь. Позже, во время зимнего отступления Франсу тоже выдалась возможность отплатить добром за добро. Подробности мне неизвестны.
   По мнению Бланки, Люсьену необязательно было знать о том, что его кумир дезертировал из армии, что и спасло ему жизнь в районе Смоленска. Да и о пленении Петиона едва ли следовало сейчас говорить. Люсьен скорее всего прекрасно знал, что его кузен почти год провел в русском плену, но умудрялся закрывать на это глаза, считая, что Доминик Петион был из тех, что умирают, но не сдаются.
   Капитан Лебрен в этот разговор не вмешивался. Он все еще был сильно задет спором с пассажиркой, хоть и старался не показать виду. Чтобы успокоиться, старый вояка достал сигару, откусил ее кончик и засунул в рот. Затем стал возиться с огнивом, но руки его дрожали. Он совершил излишне размашистое и дерганое движение, отчего искра коснулась одной из веревок, которыми гондола крепилась к шару.
   Веревка загорелась, затлела, расслоилась на отдельные нити и порвалась. Только сейчас люди заметили случившееся.
   - Осторожно! - крикнул Люсьен, указывая вверх.
   По болтающемуся куску оборванной веревки бежал огонек. Добравшись до шара, он стал распространяться в разные стороны по сетке, охватывающей верхнюю часть разукрашенной оболочки. Мгновенно сгорело несколько флажков.
   Теперь закричали и остальные.
   Все трое мужчин, сорвав головные уборы, стали прыгать и бить ими по нижней части оболочки шара, но было уже поздно. В полотне возникла дыра с чернеющими, расползающимися краями.
   Шар, издавая шипение, начал сдуваться, и аэростат стал резко снижаться.
   - Выкидываем балласт! - заорал капитан Лебрен.
   Мужчины, крича, толкаясь и мешая друг другу неловкими движениями, выкинули из гондолы один за другим все мешки с песком. Падение "Креолки" приостановилось, но шар продолжал худеть.
   Бланка, кляня себя за то, что отправилась в путешествие, не оставив на земле Пако, который бы ее спас, понимала, что теперь все зависит только от нее.
   Она оглядела побелевшие лица мужчин и крикнула:
   - Капитан, вы должны знать, сколько времени нам осталось до столкновения с землей!
   Падение шара возобновилось. Люди опять закричали.
   Люсьен на мгновение бросил взгляд за край гондолы и обернулся к своим спутникам.
   - Земля приближается очень быстро! - воскликнул он.
   В лице его не было ни кровинки. В глазах метался ужас.
   - Сколько здесь парашютов?! - заорал оглушительным басом Лефевр.
   - Один! - крикнул в ответ капитан. - Да вы все равно не умеете пользоваться ими! Единственное, что вы сейчас можете сделать, это дать мне прыгнуть! Там, на земле, я поспешу организовать помощь!
   Слова его звучали совершенно нелепо, но ему было все равно. Лебрен ринулся к тюку с парашютом и наткнулся на вытянутые вперед тонкие руки пассажирки. Женщина ударила его кулаком в солнечное сплетение, другой рукой придерживая за ворот. Если бы не последнее обстоятельство, бравый вояка рисковал перелететь за край гондолы - настолько сильным был удар. Изо рта вырвался звук, похожий на тот, что продолжала издавать оболочка воздушного шара, и капитан Лебрен рухнул без чувств на мешки.
   Двое других мужчин разом замолкли.
   - Я могу вас спасти! - отчеканила Бланка, пристально глядя в глаза старшему Лефевру, словно пытаясь передать ему взглядом всю настоятельность своего намерения. - Главное, чтобы никто меня сейчас не отвлекал! Просто молчите, ничего не предпринимайте и не разговаривайте ни со мной, ни друг с другом! Судя по тому, как торопился покинуть нас капитан, времени остается очень мало!
   Говоря это, она увидела, как в глазах мужчин зажглась сумасшедшая надежда, несмотря на то, что ее слова должны были звучать дико.
   - Как? - помертвевшими губами прошептал Лефевр. - Как вы нас спасете?
   - Я сосредоточусь и выберу другой вариант развития событий. Я умею это делать! Вы просто должны мне поверить, тем более, что никакой другой возможности спасения все равно нет! Но я должна успеть сделать это раньше, чем мы столкнемся с землей!
   Люсьен ахнул и взглянул на отца.
   Бланш села на пол гондолы, рядом с поверженным капитаном, и закрыла глаза.
   Лефевр, слыша барабанный бой в своих висках, стиснул руку сына, не спуская глаз с Бланш. Перед ним сидела женщина-орбинавт, если только это было правдой. Но если это не было правдой, то следовало немедленно распрощаться с жизнью!
   Мысли проносились в голове Жана-Батиста одна за другой, опережая друг друга, сталкиваясь, торопясь. Ему хотелось обратиться к женщине и успеть все высказать, но он молчал, чтобы не отвлекать ее.
   "Я знаю про таких, как вы! Они называются орбинавтами. У меня есть старинная рукопись о них. И о том, как самому стать таким же. Только мне это не удалось! Вероятно, потому что я не все в этой рукописи смог прочитать. Научите меня, мадемуазель Бланш! Скажите, какого знания мне не хватает, какого последнего толчка?! Может быть, вам что-нибудь известно об этой рукописи? Я отдам ее вам, если пожелаете, ибо не знаю, чем еще могу отплатить за такое знание! Быть может, вы найдете там что-то о вашем даре, что даже вам неизвестно? Как вам удалось так легко справиться с дюжим мужчиной? О да, понимаю, вы же обладаете идеальным телом орбинавта! Сколько же вам лет?! Мадемуазель Лафонтен, как вас на самом деле зовут? Были ли вы знакомы с Леонардо да Винчи? С Пифагором?"...
   Лефевр открыл было рот, чтобы заговорить, но снова удержался.
   Не сейчас! Позже! Сначала надо спастись!
   И вдруг его, подобно грому, оглушило понимание того, что после того, как эта женщина совершит свой акт изменения реальности, и все они будут спасены, ни он, ни Люсьен ничего этого просто не будут помнить! И он, Жан-Батист Лефевр, потративший столько лет на безуспешные попытки овладеть даром, так и не узнает, что прямо рядом с ним находится женщина, этим даром владеющая!
   Лефевру стало трудно дышать.
   Он оглянулся и, отследив направление взгляда расширенных глаз сына, увидел, что над гондолой появились верхушки деревьев.
   И в следующее мгновение...
   ...В следующее мгновение Лефевр, который до сих пор тайком наблюдал за беседующими тихими голосами Люсьеном и мадемуазель Лафонтен, снова посмотрел вниз.
   Земля была прекрасна. Ухоженные луга сменялись густым лесом, дороги встречались и расходились, вдали виднелись дома одного из самых чудесных городов планеты. В свой первый полет Жан-Батист был слишком удручен, чтобы все это осознать.
   Далеко внизу медленно двигалась маленькая тень от величаво парящей в небесах "Креолки".
   - Вы очень решительная женщина, мадемуазель Лафонтен, - тихо говорил в это время Люсьен почти на ухо своей собеседнице. - Это было бесподобно!
   - Что именно, мсье?! - Бланка изобразила непонимание, но глаза ее искрились.
   - То, как вы выхватили из руки капитана его огниво!
   Бланка скромно потупила очи и сказала:
   - Отдам после приземления.
   - И этот ваш голос, когда вы произнесли: "Уважаемый капитан, вспомните судьбу несчастной Софи Бланшар!". Он даже не пикнул в ответ. Кстати, кто эта Софи Бланшар?
   - Отважная женщина, воздухоплавательница, - ответила Бланка. - Погибла семь лет назад во время одного из своих показательных полетов. Она пускала фейерверк прямо из гондолы шарльера. Искра попала в оболочку шара, и он загорелся, а мадам Бланшар упала и разбилась.
   Рассказ произвел на "лицеиста" сильное впечатление.
   - Какой ужас! - вымолвил он.
   - Теперь вы понимаете, почему я испугалась, когда капитан вынул огниво? - спросила Бланка.
   - Еще бы! Кстати, чем это он сейчас занимается?
   Капитан Лебрен деловито возился с каким-то свисающим с верхушки шара канатом.
   - Приоткрывает клапан, чтобы выпустить немного газа, - объяснила Бланка. - Мы скоро начнем снижаться.
   Доверительный тон разговора придал Люсьену смелости.
   - Вы замужем? - спросил он шепотом.
   Женщина улыбнулась и покачала головой.
   - Давайте встретимся в городе в ближайшие дни, - шалея от собственной дерзости, предложил мальчик. - Можно даже сегодня вечером!
   - Нет смысла. Я скоро уезжаю в Америку. Но ты не огорчайся. Тебя будут любить женщины.
   Люсьен решил, что понимает смысл неожиданного обращения на "ты".
   - Я для вас слишком молод? - спросил он.
   - Это уж точно.
   Трудно было понять, насколько притворна грусть, с которой мадемуазель Лафонтен произнесла эти слова.
  

***

  
   Вечером Люсьен зашел к Жану-Батисту в кабинет и застал его сидящим за столом и разбирающим при свете масляной лампы кипу старых бумаг. Мальчик уселся в кресле напротив отца.
   - Спасибо за полет, - молвил он.
   - Рад, что тебе понравилось! - Лефевр оставил бумаги и откинулся на спинку стула.
   - Как это прекрасно, летать! - мечтательно произнес Люсьен.
   - Да, твоя мама поняла это раньше, чем я, - признался Жан-Батист.
   И он рассказал удивленному сыну о том давнем полете на шарльере храброй мадам Бланшар. В его рассказе их было всего трое: Мирабель, он сам и женщина-авиатор.
   - Перед смертью твоя мать сказала, что в ее жизни было два самых важных события, - заключил свой рассказ Жан-Батист, слегка исправляя правду. - Тот полет и твое рождение.
   Мальчик сидел, глубоко задумавшись. Глаза его мечтательно блестели.
   - Теперь ты понял, откуда мне известно, что люди в гондоле воздушного шара не чувствуют ветра? - спросил отец.
   - Мысль о том, что человек будет когда-нибудь летать на огромной высоте, - задумчиво проговорил Люсьен, - должна была раньше казаться совершенно фантастической. Но если бы не нашлись те, что верили в такие фантастические идеи, никто никогда не стал бы изобретать летательные аппараты!
   Лефевр слушал с предельной внимательностью, понимая, что сын вступил в какую-то новую пору своей жизни. Раньше он так не разговаривал.
   - И я решил, - продолжал Люсьен, - что твои разговоры об орбинавтах, возможно, не столь уж и фантастичны, какими кажутся.
   Горячая волна разлилась по всему телу Жана-Батиста, развязывая скрытые узлы многолетних разочарований.
   - Ты действительно веришь, что есть люди, обладающие такой способностью? - спросил подросток.
   - Конечно! Возможно, они ходят среди нас, а мы и не догадываемся! - повторил Жан-Батист слова, которые говорил несколько дней назад художнику. - Любой может оказаться орбинавтом. Например, авиатор, который возил нас сегодня по небу.
   - Ну, это вряд ли! - рассмеялся Люсьен. - Скорее уж та девушка с красными волосами.
   - Пожалуй, - согласился, улыбаясь, Лефевр. Он заметил, какое впечатление пассажирка в испанском наряде произвела на его сына.
   - В общем, я готов попробовать, - произнес мальчик и поднял взгляд на отца.
   - Ты хочешь познакомиться с текстом рукописи и выполнять упражнения?! - Лефевр от радости вскочил на ноги.
   - Да, можно попробовать, - делано равнодушным тоном повторил Люсьен.
   - И ты передашь эти знания своим детям? - спросил Лефевр. - И накажешь им передавать их дальше, своим?
   - Конечно, это уж совсем нетрудно.
   Лефевр вышел из-за стола, медленно снял с полки тонкую шкатулку, не торопясь открыл ее и извлек ветхий старинный манускрипт.
   - Что ж, сын, - произнес он торжественным басом. - Если это не удастся мне, то удастся тебе. Или нашим потомкам. Но кто-нибудь из нас обязательно поймает время в ловушку!
  
  
   Благодарю всех, кто помогал мне ценными замечаниями и советами в ходе написания этой книги. Называю их в алфавитном порядке: Фред Адра, Михаил Бейзеров, Светлана Вершинина, Елена Волкова, Наталья Каменская, Владимир Колос, Кирилл Колос, Дмитрий Прокудин, Милана Рубашевская, Александра Столяр, Марина Суханова, Наталия Чернявская.
   В русской традиции эта картина также называется "Сапфо на Левкадской скале" (прим. автора)
  

248

  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"